Никита и раньше говорил: «Вот подождите, Степан Сидорыч, залезет под рубашку мороз, так тут яблоку негде будет упасть». Так оно и получилось. С самого раннего утра в залы стал набиваться народ. У одного на голых грязных ногах рваные калоши, у другого — рыжие головки от сапог, третий натянул старые дамские туфли на высоких каблуках и козыряет на каждом шагу. Штаны на всех заплатанные; из старых стеганок и даже шапок вылазит бурая вата. Волосы нечесаные, подбородки щетинистые, глаза красные, слезятся, руки грязные, трясутся. Придет вот такой и сядет в уголок, чтоб быть неприметнее. Но в углах всем места не хватает: люди идут и идут, целый день визжит блок на дверях. У кого в кармане задержались две-три медные монеты, те пьют чай, а большей частью босяки сидят просто так, греются в теплом помещении. Одного отец спросил:
— Кто ж вы такие: пропойцы, погорельцы или, может, каторжники беглые? И откуда вас набралось сразу столько?
Оборванец подышал на замерзшие руки, покряхтел и только потом ответил:
— Всякие. Одним словом, перелетные птицы, вроде журавлей. К зиме журавли летят в теплые края, а весной вертаются назад. Вот и мы так. А кого в пути застанет холод, тот оседает на месте. Нынче зима что-то рано пожаловала, не успел я и до Батума добраться.
— И что ж, все пешком? — удивился отец.
— Когда пешком, а когда на буфере.
Дела в чайной пошли живей, и отец опять подбодрился. Мы с Витей привыкли скоро к босякам. В обоих залах висел сизый махорочный дым, от босяков несло водочным перегаром, да и вообще запах тут был не из важных, но мы чувствовали себя как рыба в воде. Каждый день происходило что-нибудь новое: то ввалится пьяный, буянит, ругается, и мы с Витей бежим в полицейский участок за городовым; то придет фокусник и начнет глотать огонь и разбитое стекло; то появится новый босяк, такой занятный, что все бы слушал и слушал, как он рассказывает о своих скитаниях.
Босяки были разные.
Однажды к нам пришел человек в дорогом, но сильно поношенном пальто, с редкой русой бородой, с широким лбом и маленькими глазками. Он прошел в «тот» зал, сел за длинный стол и потянул к себе газету. Немного почитал и отбросил ее.
— На кой черт мне знать, что там, в городской думе, болтает хлебный ссыпщик или рыбопромышленник? — зло сказал он. — Все говорят и говорят. Один доказывает, что надо электрическую станцию заказать бельгийцам, другой — что лучше немцев водопровод никто не проведет, а третий добивается, чтоб трамвай строили французы. Но ни трамвая, ни водопровода, ни электричества как не было, так и нет. Зато свои инженеры, которые могли бы земной шар заставить вдвое скорей вращаться, ходят по родной земле с волчьим паспортом!
Он помолчал, глянул на шашки, что рассыпались среди газет, и предложил:
— Кто желает сыграть со мной на интерес? Красноносый бродяга почтительно сказал:
— Какой же, господин инженер в отставке, может быть интерес, когда у нас ничего, за исключением вшей, не имеется. А вшей, я думаю, у вас и своих в избытке.
— Врешь, головастик, я хоть в данную пору и безработный, но в баню хожу каждую неделю. Ладно, садись, сыграем так.
Оборванцы столпились около стола и все взяли сторону красноносого: подмигивали ему, кивали, а то и прямо подсказывали. Но скоро от его шашек, кроме запертых, не осталось ни одной.
Инженер сказал:
— Это что! Вот в шахматы бы! Да они в такой богадельне вряд ли водятся.
— Нет, водятся! — крикнули мы с Витей и побежали за буфетную стойку, где в коробке лежали причудливые фигурки. Отец был уверен, что в такую игру играют только образованные люди, и в «тот» зал шахматы на выносил.
Инженер расставил фигуры на доске и спросил:
— Ну, кто умеет?
Оборванцы молча переглянулись. Умеющих не нашлось. Только один, патлатый, отозвался:
— В прошедшее время, когда я служил в Пречистенской церкви диаконом, мне не раз приходилось вступать на шахматном поле в единоборство с нашим благочинным, отцом Феофаном, но по доносу оного же благочинного был изгнан за вольнодумство, от водки и горя утратил зрение и теперь без очков не могу распознать, которая фигура есть лошадь, а которая королева.
Витя попросил:
— Научите, меня. Инженер оглядел его:
— Ты, брат, еще мал, не поймешь.
— А может, пойму, — настаивал Витя.
— Хорошему делу почему не научить! Только эта игра трудная.
— Поучи, поучи, — сказал дьякон.
— Ну ладно, попробуем.
Инженер стал объяснять, как фигуры называются и как ими ходят. Объяснял он хорошо, даже я понял. Потом опять расставил фигуры и принялся играть сам с собой. Пойдет белой фигурой и тут же объяснит, почему так пошел. Потом пойдет черной и тоже объяснит. После этого Витя уже стал сам за себя играть, но играл так плохо, что инженер его все время поправлял.
Следующие три дня Витя только и делал, что играл сам с собой в шахматы. А когда увидел, что инженер опять пришел, схватил доску и побежал в «тот» зал.
— Ты, хлопец, башковитый, из тебя выйдет толк, — сказал Вите в этот день инженер.
Со мной Витька играть не хотел. Только после того, как инженер куда-то пропал, он сказал мне:
— Да научись ты играть, дурачина!
Мы сели за доску, и я проиграл семь раз подряд.
С Витей я играл часто и всегда проигрывал. Только раз (это было три года спустя) мне удалось выиграть у брата партию. Но эта победа меня не очень порадовала. Витя сказал: «Орлам случается и ниже кур спускаться, но курам никогда до облак не подняться». Вообще брат был во всем гораздо способнее меня.
— Скажи какое-нибудь слово, — предлагал он.
Я говорил, и он сейчас же называл число букв в этом слове.
Раз он спросил:
— Какое самое большое слово ты знаешь?
— Превышеколоколенходященский.
— Двадцать семь, — сейчас же сказал он.
А спорить с ним было совсем невозможно: он всегда меня побивал.
— Что сильнее — вода или керосин? — спрашивал он.
— Конечно, керосин, — не задумываясь, отвечал, я. Да и как могло быть иначе! Вода ничего не стоила, а за керосин мы в лавочке деньги платим. Вода в лампе не горит, а керосин горит. Облей керосином полено и чиркни спичкой — сразу вспыхнет, а облей водой — не вспыхнет. Так я Витьке и объяснил. А он мне:
— Ну и что ж! А я возьму и залью его водой. Значит, вода сильней твоего керосина.
Я чувствовал — тут что-то не так, но доказать не мог и от досады чуть не плакал.
Инженер то приходил каждый день, то исчезал на неделю и больше. Однажды вечером, когда он играл с Витей в шахматы, к нам пришел еще новый человек. В это время пел фонограф. Человек остановился перед ним, поднял бровь и прослушал всю песенку до конца. Я его хорошо рассмотрел: худой, высокий, полуседые, зачесанные кверху волосы, лицо бритое, длинное, нос с горбинкой, а глаза серые, большие. Когда фонограф замолчал, он медленно поднял плечи и сказал:
— Поразительно! Французская шансонетка в российском босяцком вертепе. Жизнь — сплошной парадокс.
Повернулся и пошел в «тот» зал. Что такое «парадокс», я не знал, но и для меня было ясно: этому человеку наша чайная не понравилась.
— Что я вижу! — опять поднял он плечи. — Герр Стейниц готовит себе смену. И где же! В российском босяцком… гм… клубе. Парадокс! Сплошной парадокс!
Инженер насмешливо сказал:
А, граф! И вы сюда забрели? Стейница себе оставьте: Чигорин мне родней. Не хотите ли продолжить сей парадокс и сразиться на звание чемпиона… босяцкой команды?
Граф поклонился:
— Сочту за честь. Что ставите?
— Будущий мост моей конструкции через Дон и вот жилетку, что на мне, против вашего особняка на Невском и, с позволения сказать, пиджака, что на вас.
Граф опять поклонился:
— Условия приняты.
Они играли и один над другим насмехались до тех пор, пока не закрыли чайную. Но так партию и не кончили. На другой день пришли доигрывать, но опять не кончили. Только на третий день помирились на ничьей и ушли на толкучку. Вернулись оба пьяные. На инженере не было жилета, а на графе — пиджака.
Инженер кричал:
— Вырожденец! Гнилая кровь! От вашего брата земля уже сто лет пользы не знает!.. А за что я гибну, я, человек одной крови с Ломоносовым!..
— Все погибнем, все! — в свою очередь, кричал граф. — В водке сгорим, в спирте!.. В голубом огне!..
С тех пор граф стал приходить каждый день, и, хотя никогда не скандалил и не шатался, а только шептал не по-русски какие-то стихи, видно было, что он сильно пьяный.
В последний свой приход он и стихов не шептал, а си. дел молча и качал головой. Вдруг он упал. Когда мы с Витей подбежали, то увидели, что рот у него открыт и вокруг рта колеблется голубоватое пламя. Дьякон сказал, что это горит спирт, который выходит из графа вместе с* дыханием, и стал креститься. Пришли городовые и графа унесли куда-то. С тех пор мы его не видели. Был ли он настоящий граф или его только так прозвали, никто не знал. А партию, которую он играл с инженером, Витя запомнил и всю жизнь говорил, что оба они играли, как чемпионы мира.
Однажды к нам завернул человек такого маленького роста, что я принял его за мальчика. Но по голосу, когда он сказал: «Мир дому сему!»—догадался: нет, это взрослый. На человеке была солдатская шинель, за спиной — ранец, в руке суковатая палка. Он пил чай и после каждого глотка говорил: «А!» Отец долго к нему присматривался и наконец сказал:
— А что, братец, не влезешь ли ты в наш котел?
— Сварить хочешь? — спросил человек.
— Что ты! Живи с богом! — ответил отец. — Накипи много на стенках в котле, поскрести надо, а горлышко маленькое, обыкновенный человек не влезет.
— Я, значит, не обыкновенный? Ладно, почищу. А когда тебе?
— Вот закроем чайную, котел остудим — и полезай.
— Давай задаток. Отец качнул головой:
— Ну, нет! Возьмешь — и поминай как звали.
— Давай, говорю! Лошадь не обманывал, собаку не обманывал, с воробьем и то во взаимном доверии жил, а ты опасаешься.
— Сколько ж тебе?
— Гривенник.
Отец подумал и вынул из кассы два пятака.
— Дело! — сказал человек. — Остуживать не надо: без этого обойдемся.
Он допил чай, сунул деньги в карман и ушел… Никита хихикнул:
— Плакали ваши пятаки.
«Плакали или не плакали? Придет или не придет?» — гадали мы с Витей.
Он долго не приходил. Ночью, когда уже надо было закрывать чайную, отец сказал:
— Жулик!
Но тут блок на двери взвизгнул, и маленький человек вошел в зал. Не говоря ни слова, он прошел на кухню, там вынул из карманов шинели три пакетика, высыпал из них на стол какие-то порошки, перемешал и бросил в котел.
С полчаса он сидел и аппетитно рассказывал о вкусном хлебном квасе, какой делают монахи в Святогорском монастыре. Потом приставил к котлу ведро и открыл кран. Вода полилась белая, как молоко. Котел промыли. Отец заглянул в него и сказал:
— Да ты колдун, что ли?! Совсем чистые стены.
— Чего — колдун! Я путешественник. Хожу по земле н все, что вижу, складываю сюда. — Он ткнул себя пальцем в лоб.
Мама сказала:
— Скушай с нами борща, добрый человек. Угостила б чем получше, да ничего другого сегодня не готовили.
Путешественник ел борщ, после каждой ложки прикрывал глаза и говорил: «А!» Поев, он встал и, поклонившись в пояс, поблагодарил маму. Потом предложил:
— Хочешь, я завтра сварю тебе борщ по-болгарски?
— Ну что ж, свари, — сказала мама миролюбиво, но, как мне показалось, немного с обидой. — Поучи меня, деревенскую бабу.
— Поучу, мамаша, поучу, — будто не замечая обиды, сказал путешественник. — А ты поучи меня, как варишь свой прекрасный борщ. Вот мы и квиты будем.
Путешественника оставили ночевать на кухне.
Рано утром он вымыл стол, на котором спал, и отправился на базар. Оттуда принес полную кошелку кореньев и овощей. Перед тем как начать готовить, состриг на пальцах ногти, а руки вымыл с мылом. Борщ получился обжигающий, но очень вкусный. Сколько потом мама ни пробовала, он у нее таким не выходил, а клала она в. кастрюлю все, что клал и путешественник.
— Давай пятак, — сказал он отцу после обеда.
— Это еще на что? — спросил отец с полным доброжелательством.
— Сделаю угощение твоим тараканам. Тараканов у тебя больно много развелось: непорядок.
Действительно, этой гадости у нас было столько, что ночью мы боялись пройти босиком по полу, а у Маши даже посуда падала из рук, когда по столу проползал черный жирный тараканище.
После закрытия чайной мы все принялись мыть полы. Вымыли так, что нигде не осталось ни одной крошки съедобного. Путешественник размочил хлеб и долго ворожил над ним: подсыпал то сахару, то борной кислоты, то еще чего-то. Потом велел мне и Вите делать из этого хлеба маленькие шарики. Шарики он насовал во все шкафы и разложил на полу, особенно густо там, где были норки и трещинки.
К утру дохлые тараканы усеяли все полы, будто здесь происходила тараканья битва. Никита сметал их на лопаточку и бросал в печку. Тараканы в огне трещали, а Никита злорадно говорил: «Ага, сволочи!»
Спалив их всех, Никита сказал путешественнику:
— А ты, браток, и вправду есть колдун.
— Считай, как знаешь, — ответил тот ему. — Ежели человек, который у всех учится, есть колдун, значит, и я колдун. А по-моему, нет глупей того человека, будь он даже профессор, который только других учит, а сам ни у кого не учится.
Отец опять предложил ему переночевать. Он ответил не сразу, а когда ответил, то будто не на то, что ему сказал отец:
— Вот молодцы твои еще в коротких штанишках ходят. А им бы пора уже и длинные пошить.
— Пора, — сказал отец, — да все недосуг к портному сходить.
— А материя есть?
— Да и материи нету.
— Н-да… Ну, давай деньги, пойду куплю.
— Да ты меня разорить решил! — воскликнул отец и засмеялся, довольный.
Он принес из кассы две зеленые бумажки и подал путешественнику. Тот велел нам с Витей одеться.
— Пойдем за покупками, — сказал он.
Мы ходили из лавки в лавку, перед нами торговцы развертывали толстые штуки материи, но путешественник покупать не спешил, а смотрел, щупал и говорил нам:
— Приглядывайтесь, чтоб по вкусу было, чтоб не жалеть потом.
Витя выбрал себе материю черную, с рубчиком. Я хотлел тоже такую, но Витька презрительно сказал:
— Мал еще.
Конечно, ему было досадно, что мне сошьют длинные штаны тогда же, когда и ему, и он хотел, чтоб его штаны хоть цветом отличались от моих. Я чуть было не заплакал, но путешественник сказал:
— Вот это к твоей фигуре больше пойдет. А? Как считаешь? — и показал мне серую материю, без рубчиков.
Назло Витьке я сказал, что, конечно, серая лучше черной.
Путешественник подмигнул лавочнику, и тот завернул Витькину материю отдельно, а мою отдельно. Я нес свои будущие брюки, вдыхал запах новой материи, и этот запах краски был мне приятнее всех запахов на свете.
Шил нам брюки сам путешественник, вручную. Мы с Витей сидели против него на низеньких скамеечках и слушали, что он нам говорил о лесах. В наших краях лесов совсем не было, все только степь да степь, а ведь в лесах происходило все, о чем рассказывается в самых интересных сказках. Только он рассказывал не о лесах, не об избушках на курьих ножках, а о медведях, о волках, о птицах и деревьях. Он то куковал кукушкой, то подвывал волком, то изображал, как шумит, подобно морю, сосновый бор.
— А из зверей я всех больше люблю белку, — сказал он. — Такая забавная зверушка! Иду раз по лесной тропе, глянул вверх — сидит она на сосне. Прижалась к стволу, уши торчком и смотрит на меня с превеликим любопытством: дескать, что это за зверь двигается на двух лапах? Я остановился и говорю: «Милая, ты меня не бойся, я зла тебе не сделаю. Видишь, я и сам ростом невелик. Лучше сядем вот под этой сосенкой и побеседуем: может, и поймем друг дружку». И она уже начала было спускаться, но потом раздумала, сиганула, вроде акробата, на другую сосну — и была такова.
— А разве она может говорить по-человечески? — спросил я.
Витька сейчас же фыркнул. Но путешественник сказал:
— Так, как мы, она, конечно, разговаривать не умеет, но сделать лапкой знак какой-нибудь и она, по-моему, смогла бы.
Брюки получились как у взрослых: длинные, с двумя большими карманами и одним маленьким — для часов. Конечно, часов у нас не было, как не было и надежды иметь их, но кармашками мы еще долго гордились.
За работу путешественник не взял с отца ничего. Он пообедал, надел свою солдатскую шинель и стал прощаться.
— Куда ж ты теперь, милый человек? — спросил отец.
— А все дальше и дальше. Буду идти вперед, пока не приду на то место, откуда вышел.
— Мудрено понять, — грустно сказал отец. — И все пешком?
— Пешком.
— Далеко ли пешком уйдешь! Шаг-то у тебя мелкий.
Путешественник прищурил глаз.
— Ползет как-то муравейка вверх по березе, а я лежу под тем деревом и гляжу на него. Потом отвлекся, глянул туда-сюда, и, когда опять поднял кверху глаза, муравейки уже и видно не стало. Так-то.
— Ты хоть скажи, как звать тебя, — спросил отец.
— Как звать? — Путешественник подумал: —По-разному: летом — Филаретом, а зимой — Фомой.
Отец развел руками:
— Ну что ж, раз не хочешь сказать, не буду допытываться.