ВОЛЧЬЯ ЯМА




I часть

Глоба въехал в ворота губмилиции, медленно слез с линейки, замотал вожжи за обгрызанное зубами лошадей бревно коновязи. Затем, ставя поочередно ноги на ступень каменного крыльца, щепкой начал тщательно срезать налипшую грязь с добротной, пропитанной дегтем кожи яловых сапог. Подтянул высокие, по колени, голенища, выпрямился, откинув привычным движением болтающуюся у бедра деревянную кобуру маузера, и повел глазами по двору — из конюшни конного резерва слышались сердитые окрики и перестук копыт, под навесом гонтовой крыши сидело несколько милиционеров и дымило самокрутками, поплевывая в лужу, пузырящуюся от дождя. Землю вокруг словно перекопали — ее размесили колеса подвод и автомашин. Здание двухэтажного особняка, когда-то покрашенное в желтый цвет, сейчас было изъязвлено ранами от отпавшей штукатурки, красный старинный кирпич, хорошего обжига, кровянел в этих неровных пятнах. Часовой брел вдоль стены, закинув винтовку за спину и подняв воротник серой шинели, его раскисшие ботинки скользили по тропке. На балконах, обнесенных коваными решетками, мокли поломанные шкафы и кресла без спинок.

Тихон Глоба не отметил ничего нового — месяц его тут не было, а все осталось без изменения. Дождь смыл дворовые запахи лошадиной мочи и натрушенного у коновязи сена, свежести травы, растущей под забором, и сейчас воздух пах гнилым деревом и дымом — где-то тлел костер.

Глоба чуть насупился и потянул на себя тяжеленную дверь в медных головках гвоздей. Он простучал подошвами сапог по широкой лестнице и повернул в коридор, наполненный людьми, кто-то с ним здоровался, кого-то он узнавал сам и кивал головой или встряхивал руку, коротко стискивая железными пальцами. В отделе уголовного розыска стоял чадный дым табака. Свободные от дежурства сотрудники травили анекдоты, вспоминали что-то смешное, громко хохотали. Комната была уставлена неодинаковыми столами, старыми стульями, табуретками. Глоба снял фуражку, вытер подкладкой мокрое от дождя лицо и начал пробираться к двери кабинета заместителя начальника губмилиции. Но его уже заметили, шум попритих, послышались веселые возгласы, Тихон немного смутился, и лицо его, крупное, со слегка притуплёнными чертами, потемнело от скрытой напряженности.

— А-а! — весело закричал один из сотрудников, картинным жестом вынимая из зубов прямую английскую трубку. Он сидел на краю стола, заложив ногу за ногу, — в клетчатом костюме, с белоснежным кончиком платка, торчащего из нагрудного кармана широкого в плечах пиджака. — Привет грозе бандитов! Давненько не виделись!

— Да вот, — скупо усмехнулся Глоба, кивнув в сторону кабинета зама. — Вызвал…

— Нет, браток, тут уж я первым, — отозвался стоящий под дверью. — Мне пора на дежурство, а все не вызывает. Ты садись. Дойдет и до тебя очередь.

Он говорил беспечно, в его нагловатых глазах светилась удаль никогда не унывающего человека. Откинул бритую голову затылком к стене, бровь черную изогнул, неясная усмешка затаилась в уголках сухих губ.

— Здравствуй, Кныш, — сказал Глоба и присел на табуретку. — Как жизнь?

— Будь здоров, — хохотнул сотрудник. — Ловлю уркаганов. Вот сейчас мне Лазебник задаст взбучку.

— За что же, если не секрет? — осторожно спросил Глоба.

— А то ты его не знаешь! Ты много в этом месяце бандитов поймал?

— Ни одного, — буркнул Глоба.

— А сколько их у тебя в уезде?

— Не считал.

— Городской бандит — это особь статья, — подхватил Замесов, пыхая дымом из трубки. — Не чета селянскому. Крестьяне — народ темной стихии. Заорали, колья похватали, активистов побили — и по хатам. Там и бери их тепленькими. Ну, самые перепуганные — на коней и в лес. Лето в банде пожируют, а зима придет и зачешется мужик: холодно, жрать нечего. Опять-таки вернется домой.

— Это точно, — согласился Глоба. — Зимой их только и брать.

— А бандит городской, — продолжал Замесов, вкусно посасывая мундштук трубки, — личность примечательная. У него свой язык. Традиции. Отработанные законы. Они нашего брата с одного взгляда видят. Нюх! Глаз! и жестокость показательная — все, как говорится, для дела. Таких на пушку не возьмешь.

— То вы, ребята, правы, — качнул головой Глоба. — Наш бандит разных там тюремных слов не понимает. Или же — как сейф ковырнуть. Глупый в таком ремесле. Совсем необученный. Ему бы, сельскому, всех коммунистов перерезать да свою власть поставить.

— Ты хитрец, Глоба, — погрозил Замесов трубкой. — Вот скажи — на дворе сентябрь месяц, а вполне осенние дожди. Увидим ли мы теплые денечки? Что говорят твои мудрые старики?

— А балакают — все еще будет. И бабье лето, и дождь, и снег.

— Добро этим, из уездов, — с насмешкой сказал молоденький паренек в сатиновой косоворотке и начесанным на правую бровь пшеничным чубом. — У них, понимаешь, природа! Свежий воздух круглый год. Бандитов ловят — палят из наганов, на конях скачут. А тут из-за угла подглядываешь, под забором лежишь ночь — и ради чего? Какая-то шпана во дворе с бельевой веревки портки стянула.

— Это Сеня Понедельник, — понимающе усмехнулся Замесов. — Новенький. Пинкертоном хочет стать. Все мы были такими, а потом розыск из нас людей сделал. Как ты там живешь, в своей Тмутаракани?

— Как и все, — пожал плечами Глоба. Он равнодушно отвернулся от Замесова и потянулся к пачке папирос «Пальмира», которую открыл Кныш, ловко подрезав крышку прокуренным ногтем большого пальца. Закурил, замкнувшись в себе — молчал, глядел под ноги, глубоко затягиваясь табаком. Ему было двадцать два года, но он выглядел старше: лицо, дубленное солнцем и ветрами, и привычка смотреть пристально, без выражения, даже с какой-то холодной льдинкой в зрачках, сдвигая на лбу поперечную морщину.

Каждый раз, попадая в отдел уголовного розыска губмилиции, Глоба испытывал чувство неловкости — он приезжал сюда без особого удовольствия. Его раздражала пестрота, непохожесть этих людей друг на друга и подчеркнутая независимость, какая-то гонористость, желание выделиться жестом, словом, показать свою принадлежность к избранным, тем немногим, которых объединяло общее дело — опасное и жестокое. И разговоры их, деланно беспечные, с легкой иронией к смертельному риску, казались Глобе неестественными, словно они говорили не о своей повседневной жизни, а каждый раз что-то придумывали на ходу. Да, за этими столами с пятнами чернил и ободранным сукном сидели люди особой судьбы. Стреляные и колотые, не раз битые до полусмерти, они чуть ли не каждые сутки ходили по острию ножа, но в жизни, той, что шла за стенами особняка губмилиции, были для многих лицами мало известными. И вот только собираясь вместе, в такие редкие для них минуты отдыха, они как бы сбрасывали свои будничные одежды и представали друг перед другом в полной своей необычности.

— Как там наша Маняша? — спросил с интересом Кныш о жене Тихона, работавшей еще до недавнего времени в губмилиции секретарем.

— Нормально, — коротко ответил Глоба. Ему не хотелось сейчас говорить о ней. Они поженились недавно, и он был счастлив. — Все в порядке.

— Сегодня поутру Кольку Черта привезли, — небрежно сказал Кныш.

— А кто его взял? — спросил Глоба.

О городском бандите Черте слух шел по всей губернии. Это он, переодев свою банду в кожаные куртки, под видом чекистов, устроил в парке облаву. Те, у кого деньги, драгоценности и оружие, — влево, остальные — стоять смирно, не двигаясь. Забрали все подчистую и скрылись. На его счету грабежи и убийства.

— Ты знаешь, — продолжал Кныш, — я по его следу какой месяц шел…

Дверь кабинета открылась, и в проеме встал замначальника губмилиции Лазебник — дородный мужчина в отглаженной гимнастерке и хромовых сапогах. Увидев поднявшегося с табуретки Глобу, коротко сказал:

— Приехал? Заходи. С остальными потом, товарищи. Гостю первый почет.

Они сели за стол друг против друга, и Лазебник, достав из кармашка крошечную расческу, несколькими движениями тщательно расчесал волосы, умело забросив их на желтую лысину. Голубые глаза его изучающе посмотрели на Глобу.

«Беда с этими уездами. Бандитизм, грабежи… Мальчишки на постах начальников. Чего от них требовать? Мужицкая жизнь ступает медленно — полдня туда, полдня сюда. Вот и Глоба… Пожил с ними, взматерел. С неба звезд не хватает, но обязанности свои знает. В общем-то, кажется, немного туповатый, мало думающий, но честный малый. Культуры ему не хватает, да, но для села… В тех краях друг друга с пеленок знают. Кто ограбил, убил, ушел в банду — известно не в одной хате под соломенной стрехой. Культура ли нужна, чтобы нащупать преступника? Жесткая рука! Не одного бандита привез он сюда на своей линейке. Говорят, в уезде его побаиваются. Смелый хлопец. Душа у него холодная. О чем он думает, когда вот так пристально смотрит на тебя, первым не отводит взгляд в сторону? Мог бы перед начальством и опустить взор до долу, не велик чин…».

— Как живешь, Глоба? — раздраженный своими мыслями, спросил Лазебник и потянул к себе за угол папку, раскрыл ее на нужной странице, повел по строкам кончиком карандаша. — Руководство анализировало положение в твоем уезде. В целом, по всей губернии проходит резкий спад бандитизма. Еще три года тому назад мы видели его вспышки почти повсеместно. Кулацкие мятежи в Поволжье и Сибири, Кронштадте… У нас на Украине… Банды Махно доходили до самого Харькова. А сейчас нам дышится легче, не так ли, Глоба?

— Да, — кивнул Тихон. — После замены разверстки натуральным налогом в селах стало тише.

— Еще бы! — воскликнул Лазебник. — Теперь им жизнь! Свободный обмен хлеба, торговля излишками. Один только выпуск червонцев чего стоит — каждая десятка обеспечена чистым золотом! Того и гляди, всех крестьян до уровня кулака дотянем, — хохотнул он. — Там вышел с лукошком, побросал в землю зерна, господь бог дождичек ниспослал… И нате вам — выходи с косилкой, обмолачивай, сыпь в мешки спелое зерно, тащи его в город… Что, не так? А рабочему что делать? Завод — это тебе не поле. Заводы не работают — нет сырья! Машины старые! Заказов нет! Безработица! Кадровые рабочие по мобилизации в армии, а то и погибли в боях, расстреляны немцами, деникинцами да бандитами. В нашей губернии власть менялась четырнадцать раз! А теперь для крестьянства все — отменена трудовая повинность, даются банковские субсидии…

— Да, село нынче выправляется, — кивнул головой Тихон, — а то было совсем плохо.

— Ну, Глоба, — возмутился Лазебник, — ты меня удивил. Не единым хлебом жив человек. До мировой революции один шаг оставался. Да увеличить бы налоги на крестьян, мобилизовать их в армию от мала до стара… И светлое будущее человечества — вот, в наших руках!

— А бунты? — хмуро напомнил Глоба. — Не забыли? Что ни село, то ночами пальба… Активистов режут.

— Мягкотелы были, — оборвал Лазебник.

— Ну нет, — посуровел Глоба, — того не скажу.

— Тебе тогда было сколько? — вспыхнул Лазебник. — Восемнадцать лет. Пацан. Я помню, можно было еще поприжать. Последнее усилие — и все, сломили бы мировую контру начисто. А вместо этого мы — продналог! Да еще обещаем в ближайшее время заменить его денежным. Ты соображаешь? Деньгами! А где он, крестьянин, их возьмет? Он их наменяет за хлеб и картошку целыми кулями. Значит, опять у него денег будет больше, чем у рабочего! Вот тебе так называемый нэп!

— Рабочие везут в село ситец, гвозди, крестьянин в город — хлеб. Жить стало легче, а кто еще из бандитов остался, — тех помаленьку вылавливаем. Дайте время… Мужик недоверчив, все приглядывается к новому. Ему бандиты тоже помеха. Когда пальба да пожары — много хлеба не посеешь. Бандитов кормить надо, а жрать они любят сладко.

— Считаешь, что время само на нас сработает? — желчно спросил Лазебник. — А мы будем сидеть сложа руки? Нет, шалишь, Глоба. Мы такие дела на самотек не пустим. Расслабились на данном этапе. Расслюнявились. Видно, срослись вы с тамошними, уже смотрите на все их глазами.

— Ну, это вы бросьте, — хмуро проговорил Глоба.

— Тогда, значит, работаете спустя рукава. Не хочу быть бездоказательным. — Лазебник торопливо вынул из папки листок бумаги. — Вот твоя сводка. «Ограбление кооперативного продовольственного ларька… Преступники не найдены». Не найдены, Глоба! Читаем дальше. «Убийство селянина Курилко Ивана Федотовича, год рождения 1906… Село Пятихатки. Убийца не найден». Читать еще? Молчишь. А ведь факт вопиющий. Но этого мало. «Ударом в спину ножом убита молодая учительница Марина Сидоровна Кулик, приехавшая в село Смирновка из города по направлению наробраза». И, конечно, бандит не обнаружен. Не много ли, Глоба?

Тихон молчал, закаменев на стуле, лицо его потемнело еще больше, а губы сомкнулись в жесткую линию.

— Ты не забывай, какие у тебя корни, — уже спокойно проговорил Лазебник. — Ты из рабочих. Не беда, что был на заводе всего три года. Дед твой литейщик. Отец из клепочного цеха. И ты был там. У тебя в крови классовое сознание. Сегодня всех собирают на совещание. Иди, отдохни немного с дороги. И приготовься к выступлению, расскажешь о своих делах.

Откинувшись на спинку стула, Лазебник вдруг заулыбался, царапнув ногтями выбритую щеку. Лоб его покрылся морщинками.

— Я приеду к тебе и покажу, как надо работать. Ты это запомни. Когда-то работал в Чека, кое-что умею.

— Зимой будет легче, — сказал Глоба, поднимаясь из-за стола. — Летом в лесу никаких следов.

— Работа наша круглосуточная, — хохотнул замначгубмилиции, сразу вдруг сделавшись добродушным и веселым, словно это не он еще минуту назад гневно сверлил Глобу взглядом.

— Иди, иди, сезонник, — Лазебник благодушно засмеялся и замахал руками, прогоняя Глобу из кабинета.


Переночевав в общежитии конного резерва, выпив утром кружку чая, распрощавшись, Глоба сел на линейку и отправился домой. Отдохнувшая за ночь, сыто покормленная лошадь бежала споро, поцокивая подковами по чистому булыжнику городских улиц. Дождь все сеялся с пасмурного неба, мелкие лужи оловянно поблескивали. С тумб для объявлений свисала мокрая бумага. Прохожие спешили по тротуарам, прячась под старенькими зонтиками, подняв воротники. Бесчисленные дороги, разветвляясь, уходили за повороты, скрывались за каменными зданиями. Там и тут гремели железные жалюзи магазинов. Приказчики, встав на табуретки, протирали запотевшие стекла витрин. Возле собора толкались нищие.

Чуть подергивая вожжи, Глоба читал набегающие на него вывески и броские самодельные рекламы.

«Булочная Нефедова…», «Сенсационная новость! Радикальное средство от пота ног! Цена 90 коп. пара…», «Порошок для моментального уничтожения волос „Депилаторий“…»

Буквы кричали, прыгали, взлетали восклицательные знаки. Дождь уже подмыл краски, обнажив фанеру и тронутое ржавчиной железо. Из раскрытых окон чайной вкусно пахло горячим хлебом. За стеклами аптеки таинственно мерцали синие флаконы.

…«Миллионы людей покупают ароматические лепешки „Ричард Вердо“ для моментального производства разных наливок, настоек и коньяка прекрасного качества, вкуса и аромата. Требуйте везде! Цена 30 коп. коробка!», «Оптовая торговля сеном. Кутько», «Парижский шик! Длинн. Ожерелье, имитация цвет, камней —6 руб. Серьги —3 руб. 20 коп.!»

С того дня, как впервые увидел что-то подобное в окне первого этажа частного дома, когда долго, с чувством недоумения и какой-то обжигающей обиды глядел на расписанный от руки квадрат рекламной картонки, прошло два года — казалось, можно было бы уже привыкнуть. И все же не мог. Куда ни глянь — отовсюду на тебя смотрят позолоченные вывески, лакированные надписи, названия наливок, сыров, обуви, одежды… Новая экономическая политика. Вечерами горят фонари над входами во вновь открытые рестораны, возле подъездов синематографов начинают фланировать дамочки на высоких каблуках с горжетками из лисьего меха. Кажется, еще недавно под стенами этих же зданий валялись в пыли опухшие от голода, отечные люди… По заводам и учреждениям в фонд голодающих Поволжья, Сибири и Украины отчисляли крохотные доли хлебной пайки.

Завшивленные эшелоны ползли по разбитым железнодорожным колеям, миллионы тифозных в обморочном бреду валялись на вокзалах и в переполненных госпиталях. Где тогда были обладатели идеальных средств и радикальных снадобий, разве их секретные запасы не должны были прожечь землю? Но вот… За чисто вымытыми стеклами витрин в слюдяном отражении пасмурного утра плывут розовые лица и белоснежный крахмал передников, забрызганное дождем фальшивое золото торговых вензелей толстомясо отсвечивает свежим лаком…

Простуженно загудел главный колокол собора. Отвечая на его густой бас, затявкали, неистово заколотились малые колокола и разом все смолкли, лишь один из них запоздало вякнул надтреснутым голосом. У хмурого здания трудовой биржи уже вытянулась очередь безработных. Держа под мышками сухие веники и свертки с одеждой, строем прошла военная команда в субботнюю баню.

Глоба легонько ударил лошадь вожжами по крупу, и она перешла на легкую рысь, железные ободья колес линейки запрыгали по булыжникам.

Вот и окраина города — покосившиеся домишки, крытые соломой и толем, листы ржавой жести, прижатые плоскими камнями, подслеповатые окошки и крошечные палисадники с кустами крыжовника и сирени. В одной из хат, третьей с края, по переулку Речному, прошло детство Тихона. Отец его работал клепальщиком на Паровозостроительном заводе, мать уборщицей в конторе, а старший брат учеником в кузнечном цехе. На гражданской под Царицыном погиб отец, мать умерла от тифа, брата отправили в далекий южный городок на партийную работу — остался Тихон один. Устроился в отцовский цех — на ножных горнах грел заклепки. Громадные паровозные котлы гремели под ударами молотов, их круглые бока были прострочены аккуратными рядами головок. Люди объяснялись друг с другом словно глухонемые — беззвучно раззевая рты. От чада и железной пыли, сбиваемой кувалдами с дребезжащих стальных листов, першило в горле.

Приземистый забор Паровозостроительного уже давно тянется вдоль дороги. За ним виднеются прокопченные цеха с разбитыми окнами. Несколько кирпичных труб воткнулось в низкое небо, — лишь одна дымит, выпуская размытый деготь пережженного угля. На проходной ворота распахнуты, видна заводская площадь, заваленная трубами, покрытыми битумом. Тощая лошадь с трудом тащит телегу, прогнувшуюся под тяжестью металлической стружки — нагребли вилами выше холки, увязали промасленной веревкой, словно крестьянский воз с сеном, прокаленная канитель свисает путаными клочьями. Значит, работает механический цех, там, под монотонный шлепающий гул ременных трансмиссий стальные резцы сдирают с заготовок горячие ленты, свиваются они в тугие яблоки, которые рабочие сдергивают проволочными кочережками на пол. Разламываясь, они хрустят под подошвами сапог, как сухари, мерцающей крошкой забивая щели между рифлеными плитами.

Ветер дохнул со стороны завода и вместе с каплями дождя принес сладковатый дух горящего кокса и остывающего в изложницах чугуна. Глоба долго провожал взглядом распахнутые ворота проходной, все поворачиваясь назад, пока шею не заломило. Завод отдалялся, был он похож на древний город, отгороженный крепостной стеной, — между кирпичными цехами с узорными башенками по углам, с высокими фронтонами и окнами, расчерченными мелкими переплетами, лежали узкие улочки, вымощенные камнем, с узкими, двоим не разойтись, тротуарами, вдоль которых бежали темные ручьи, запятнанные нефтью и керосином.

Если честно говорить, то Глобе следовало бы повернуть оглобли и въехать в заводской двор. И войти под гулкие своды клепального, где его друзья-корешата стоят у раскаленных горнов, ногами нажимая на педали мехов, одновременно шуруя клещами в слепящем коксовом пламени, как черти в преисподней, черные от сажи. И там, стоя на сквозном ветру пролета, заорать бы ликующим голосом, заглушая перестук молотов и корытный гул пустых котлов:

— Братва-а! Не узнали Тишку?! Ну дае-е-ете! Аль забыли начисто?!

А может, и правда забыли молоденького парнишку в отцовском, не по росту длинном бушлате с медными пуговицами, в развалюхах-ботинках солдатского образца. Вдруг не признать им члена комсомольской цеховой ячейки Тишку Глобу в милицейском командире с малиновыми петлицами на углах серой шинели? На его голове франтовато примятая зеленая фуражечка с крошечным лаковым козырьком, витые шнуры обрамляют шитый золотом щиток с алыми серпом и молотом.

Оторвался Тишка от своей заводской братвы, пропал неизвестно куда. В самый трудный момент, когда, казалось, вот-вот Паровозостроительный должен был стать на мертвый якорь из-за нехватки топлива…

Нет, не сегодня, видно, шагнет он в цеховой пролет навстречу красным огням пылающих горнов. Времени у него только на дорогу, а в конце пути ожидают его дела и дела… Ограблен кооперативный ларек. Ломом выворотили замок, что вынести не смогли — подожгли керосином из разбитой бутылки. Убита молодая учительница Марина Сидоровна Кулик. Труп ее лежит в холодном подвале уездной больницы. По-девчоночьи худое тело до подбородка укрыто казенной простыней. Нож, глубоко засаженный под лопатку, — кованый, с рукоятью, обтянутой кожей. Такой, если взять его за острие и швырнуть с силой, пробьет доску толщиной в два пальца. Судя по всему, так и брошен был этот нож в спину учительницы — метнули из-за плетня и побежали через огород. Следы сапог преступника привели к берегу речки и пропали у самой воды. Убийца, возможно, из того же села, вышел на проселочную дорогу и опять вернулся к своей хате. Вдруг стоял в толпе крестьян, молча глядя, как милиционеры укладывают тело на телегу? Так еще в селе не убивали. В городе подобное встретить — да, но в селе? Здесь эти приемы неизвестны, здесь бандиты действуют проще, у них свои надежные помощники — гирька на плетеном ремешке, отточенный, как бритва, плоский немецкий штык или верный «куцак»-обрез — опиленная винтовка, из которой удобно стрелять навскидку и легко спрятать под рубашкой.

Дождь вроде перестал, на небе появились голубые проталины, словно оно до сих пор было наглухо засыпано грязными сугробами, но вот потянуло ветром, и снежные завалы начали таять, сквозь их фиолетовую водянистость там и тут проступила свежая лазурь.

Города уже давно не видно, он скрылся за прихлынувшим к дороге лесом. Где-то там, в самой глубине, затаилась Волчья Яма. Даже в самую сухую погоду ветер несет оттуда запахи прелой гнили — самое что ни на есть бандитское место.

Дорога уходила в гору, поворачивая в сторону, в этом месте лес как бы смыкал свои руки — ветви сосен, растущих по обе стороны тракта, сплетались, образуя тоннель, полный пасмурной темноты. Еще недавно Глоба, проезжая тут, всегда соскакивал с линейки, ударял лошадь вожжами, а сам нырял в кусты. Шел вдоль дороги, мягко ступая по опавшей хвое, и слушал лесную тишину — не раздадутся ли крики и выстрелы? В левой руке держал деревянную колодку маузера с откинутой крышкой. А сейчас он только уселся поудобнее, на всякий случай подтянул за ремешок пистолет поближе к колену и так, напряженно вглядываясь в приближающийся лес, въехал в его густую тень под громкий перестук колес, запрыгавших на комьях земли. Лошадь вынесла линейку из-под густого свода деревьев прямо в травяной простор полей, к солнцу.


…Старший брат Глобы Иван зашел в клепальный цех и поманил Тихона рукой. Они вышли в заводской двор.

— Завтра я уезжаю, — озабоченным голосом проговорил Иван, — утром попрощаемся. А пока я хочу тебя познакомить с одним человеком. Все, о чем он будет с тобой говорить, твоим друзьям знать не обязательно. И не удивляйся ничему.

В пустом кабинете партийного комитета Тихон увидел грузного человека в потертой кожаной куртке.

— Садись, — предложил тот и кивнул на стул. — Глоба-младший?

— Да. Он.

— Комсомолец, член бюро цеха… Да ты не молчи, чего язык-то прикусил?

— Если вы обо мне сами знаете, — хмыкнул Тихон, — то чего лишнее болтать?

— Резон, — усмехнулся человек и назвался: — Я Рагоза. Из губчека. О тебе мы знаем, ты прав. И брат тебя характеризовал. Слушай, Тихон, если мы тебе предложим работать у нас?

— Да вы что?! — отшатнулся Глоба. — Я вам там… такого нашурую.

— Ничего, — подбодрил Рагоза, — мы за тобой присмотрим. Оступиться не дадим.

— Я ж ничего не знаю! Сами потом в три шеи погоните! Я ж бревно неотесанное!

— Если заслужишь, — согласился Рагоза, пряча улыбку, — вытурим как пить дать. Так согласен, парень?

— Но почему я?! — продолжал растерянно Глоба. — Лучше людей нет?

— Людей не хватает, — помолчав, сказал Рагоза. — Тут ты попал в точку. А работы много. Кругом кулацкие бунты. По ночам в селах вырезают бойцов продотрядов. В лесах прячутся конные шайки. Отряды Махно подходят почти к самому городу. У них кругом своя агентура. О продвижении наших войск знают наперед. Они убивают рабочих, которые ходят в села на менку. Палят зерно, грабят эшелоны с продуктами — рабочий класс голодает. Бедное крестьянство запугано — активистов уничтожают нещадно.

Рагоза выдернул из-за голенища сапога сложенную бумагу и, развернув ее на столе, подтолкнул Глобе.

— Читай… Завтра будет напечатано во всех газетах, а пока имеем перепечатку на машинке. И пойми правильно, парень. Читай вслух!

Тихон начал глухим от волнения голосом:

— «Резолюция Первого всеукраинского съезда незаможных крестьян о борьбе с бандитизмом…

…Каждый уезд должен дать одну кавалерийскую сотню на кулацких конях и кулацких седлах в войска внутренней службы против бандитов.

…Просить ВЦИК издать приказ о том, чтобы оружие, которое незаможными будет выловлено у бандитов, использовалось для самообороны незаможного крестьянства…»

— Так именно и будет, — прервал Рагоза.

— «…Организовать самооборону села. Каждый наиболее бандитский район должен организовать территориальный полк, связать в нем наиболее сознательных, самых преданных делу трудящихся незаможных селян, которые под угрозой бандитов должны подниматься, связываться друг с другом, отрываясь от мирного труда для ликвидации бандитов.

Съезд обязывает каждый комнезамож зорко следить за бандитами и их укрывателями, о каждом случае… доводить…»

Рагоза потянул листок из пальцев Глобы, свернул его гармошкой и сунул за голенище. Испытующе глянул на Тихона из-под насупленных бровей.

— Вот видишь, какие пироги… И ты, пролетариат города, не поможешь бедному крестьянству? Иль у нас не общее дело, парень? Бандитизм несет всем нам голод, разруху и новые человеческие жертвы. Но мы тебя не уговариваем. Думай сам. Дело предлагается опасное.


Поначалу Глоба думал, что ему сразу выдадут кожаную куртку, сапоги на крепкой подошве, галифе и обязательно — маузер. А еще верного коня с легкой гривой, скрипящее седло и клинок с жарко надраенным медным оголовком рукоятки. Звенящие шпоры, красную звезду на фуражку и ежедневный красноармейский паек.

Но из всего, о чем мечталось, получил только последнее — полфунта хлеба и твердую, как деревяшка, сушеную воблину.

Каждый день Тихон шел через весь город и на окраине стучал в дверь небольшого двухэтажного дома с кирпичными стеками и старой, давно не крашенной, жестяной крышей. Ему открывали, и он поднимался по деревянной лестнице в комнату с домашними шторами на окнах. На дощатом полу лежали вытертые ковровые дорожки. Мебель отсвечивала темным лаком. Шелковый абажур свешивался с потолка на витых шнурах. Это была конспиративная квартира губчека, в которой молодые ее сотрудники постигали азы будущей работы. К ним приходили опытные работники, люди, познавшие царскую каторгу и деникинское подполье. Они учили молодежь умению отрываться от слежки, вырабатывали в них наблюдательность, прививали способность ориентироваться в любых сложных положениях. Новички должны были уметь незаметно следить за другими, четко рисовать словесные портреты, работать в паре с товарищем, метко стрелять из различного оружия, знать приемы обезвреживания преступника голыми руками. И еще много такого, о существовании чего ребята раньше даже не могли предполагать. И все это надо было постичь за два месяца.

Из них готовили сотрудников особых поручений — разведчиков в стане врагов. Глоба занимался прилежно, парнем он был скромным, малоразговорчивым, вопросов почти не задавал, но сам не пропускал ни единого слова.

Вместе с ним приходило на конспиративную квартиру еще человек семь. Друг друга они почти не знали, да на то и времени не хватало: два месяца — это всего лишь шестьдесят дней. Все они люди были разные, но объединяло их одно общее чувство: желание как можно скорее освободиться из-под опеки старших — и туда, в самую гущу схватки, чтобы лицом к лицу, не щадя своей жизни во имя революции… Им всем казалось, что они опоздают, и банды будут разгромлены без них. Втайне каждый думал, что именно он совершит то, что послужит главным переломом в борьбе с бандитизмом в губернии. Наставники снова и снова говорили о бдительности, парни соглашались с ними, но ночами видели сны, в которых гремели выстрелы, рвались гранаты и лихие кони выносили разведчиков из предательских засад, чудом спасая жизни отчаянным парням.

Рагоза каждый раз начинал беседу одним и тем же:

— Ребята, никакой бравады… Если не хотите заботиться о своей безопасности, то подумайте о деле. Представьте, разведчик гибнет — и командир слеп, он беспомощен на местности, лишен информации о противнике. А это значит, как говорит опыт, гибель всего отряда. И запишут такое на совесть разведчика. Пусть он умер в страшнейших мучениях, не сказав ни слова, но он рассекретил себя, нужных сведений не принес. Таким образом стал причиной гибели других.

Рагоза пристально глядел в глаза ребятам, стараясь проникнуть в глубину их мыслей. Он повторял еще и еще раз:

— У нас есть отчаянные рубаки — кавалерийский истребительный отряд. Половина бойцов из Первой конной Буденного. Им сам черт не страшен. Ими командуют храбрейшие командиры, от которых бежали гайдамаки и деникинцы. Я думаю, в мире нет командиров более беззаветно преданных революционному долгу. Они могут разрабатывать сложнейшие операции, ходить в конные атаки, сражаться один против пятерых, лежать под ураганным артиллерийским огнем, брать противника в обхват, уничтожая его кинжальными пулеметными очередями… Но все мужество бойцов и умение командиров не помогут нашему делу, если вы, хлопцы, вы, такие незаметные, люди вне подозрения и пристального внимания врага, пока вы, ребятишки, не принесете нужные оперативные данные. А уж тогда… Команда: «По коням! Сабли вон!» И злая сеча. Погоня за бегущими. Руки бандитов уже повязаны веревками. Готовят подводы с пленными для отправки их в город. А походная труба уже зовет дальше: «По коня-я-ям! Марш — марш!» Знать, опять никому неведомый, презирающий славу и почести, глубоко законспирированный разведчик подал свой новый сигнал. Вот так должно быть, ребята. И тогда революция победит окончательно, раз и навсегда! И вы, живые, будете торжествовать на этом великом празднике. Я понятно объясняю, хлопцы?


…Солнце уже стояло высоко. Земля парила перед дождем. Глоба выпряг лошадь и, стреножив ее, пустил пастись по лугу. Сам прилег на линейку, подбив под себя мягкое сено. Вдали поблескивал пруд. Дорога тянулась к плотине, поросшей густыми ивами, а дальше виднелись соломенные крыши Малой Казачки. Село как село — в центре приземистая церквушка с зелеными куполами и облезлым крестом, кирпичная лавка, бревенчатый сруб колодца с выдолбленной колодой для водопоя скота. Куры гребут мусор у завалинок домов.

Малая Казачка… Это было первое задание — надо было узнать, что за банда свирепствует в этих краях. Усталый, с ног до головы пропыленный, Глоба добрался до Малой Казачки к вечеру. Он остановился перед плотиной, прошелся по ней туда и обратно, осторожно ступая по качающимся бревнышкам, размочаленным колесами бричек. Боясь скатиться, опустился к воде и заглянул на мосток снизу — тот весь светился дырами. Цепляясь руками за траву, Тихон поднялся на земляной откос и достал из кармана блокнот. Слюнявя химический карандаш, неторопливо набросал схему моста, на глаз определил его размеры. Рисовал, а сам уже видел, как по пустынной улице села медленно двигается к нему старик в полотняной рубашке навыпуск, босоногий, в солдатских штанах с заплатами. Он остановился неподалеку от Глобы и, склонив голову набок, начал молча наблюдать за действием неизвестного человека. И тогда Тихон, сунув блокнот в карман, вежливо спросил старика:

— А где ваша сельрада? Пожалуйста, проведите меня к председателю.

— К Корневу, что ли? — удивился старик и поплелся по дороге, как бы наверняка зная, что Глоба шагает за ним.

— Как тут живете? — догнал его Тихон. Старик толкнул на затылок вытертую до материи солдатскую папаху и стрельнул в Глобу хитрым взглядом.

— А хто будешь, мил человек? Ай из каких начальников?

— Дорожный отдел, из уезда, — сказал Глоба. — Вы же писали селом, чтобы мосток через плотину починили? Было такое?

— А шут его знает, — усмехнулся старик. — Бумага-то у тебя есть? А то тут строго. Корнев наш сурьезный мужик. Чуть не так — сразу руки повяжет и в холодную.

— Чего это он? — удивился Глоба. — Это же беззаконие.

— Такая у нас, брат, жизнь, — вздохнул старик. — Бандитский район…

В сельраде было прохладно — земляной пол смочили водой. За столом сидело два человека. Один из них, Корнев, долго и очень внимательно разглядывал документы Глобы. Он вертел бумажку так и сяк, натужно сопел, щурясь и отодвигая удостоверение на вытянутую руку. Был он высок, худ, выцветшая кепка затеняла глаза.

— Ну что ж, — наконец проговорил он подобревшим голосом, — бумага в порядке. Милости просим до нашего села. Насчет мостка мы писали. Это уж точно, какой год его не чинят. Форменное безобразие. Только чего вы к нам пеши топали? Иль такому начальству и кобылы нэмае?

— А я подводу отпустил, — ответил Глоба, — думаю, что назад вы уж меня сами отправите.

— Когда ж вы хотите?

— Да завтра поутру.

— Опасно у нас чужим людям, — вздохнул Корнев и покосился на молча сидящего рядом с ним человека.

И тот кивнул головой, хмуро процедив:

— Как ночь — бандиты… Налетают из леса. До утра жрут, пьют, песни спивают.

— А чего ж вы отряд не вызовете? — спросил Глоба, и оба мужчины усмехнулись, словно Тихон сказал какую-то глупость.

— Сообщали. Отряд приедет, живет неделю, другую — тоже не святым духом питаются… А бандиты — точно сквозь землю.

— Утром пойдем к мостку и составим акт по всем правилам, — устало проговорил Тихон. — Куда вы меня устроите? Помыться надо.

— Эх, молодежь, — задумчиво протянул Корнев, не двигаясь с места и незаметно разглядывая Глобу из-под козырька фуражки. — Сколько тебе, хлопец?

— Восемнадцать, — холодно сказал Тихон. — Какое это имеет отношение к делу?

— Совсем пацан, — слегка удивленно произнес Корнев, — а уже большой человек у Советской власти. Акты-макты делает. Бумагу с гербовой печатью в кармане носит. Охрип! Дэ ты, старая перечница?!

В дверях показался старик.

— Пусть у тебя переночует. Нагодуй его, постели мягче да положи, где блох поменьше.

Они снова пошли через село, уже было темно, по обе стороны от дороги в садах за плетнями пылали огни летних кухонь, слышались голоса, детский смех, пахло коровьим навозом, вечерней травой. В окнах хат затеплился свет керосиновых ламп.

— А как же сельсоветские сами тут живут? — спросил Глоба, идя за стариком.

Тот лишь пожал плечами и пробормотал с неохотой:

— Як люди, так и они… Ховаются…

Покормив Тихона горячим кулешом, старик зажег огрызок свечи и ввел его в крошечную комнатушку с деревянной кроватью.

— Вот тут и разоблачайся, — проговорил старик, иронически оглядывая помещение. — Хоромы… «Чтоб блох не было», — передразнил он председателя сельсовета. — А где их нет?

Старик явно не решался оставить Глобу одного, он переминался с ноги на ногу, чесал пятерней в затылке, наконец сказал, вроде ни к кому не обращаясь:

— Окошко не на крючке… Лес рядом… через огород. Господи, ночи темные, кто кого разберет. Ну, спи. Свечку-то я заберу.

Глоба лег на кровать не раздеваясь. В темноте гудели комары. Окошко чуть отсвечивало синим. Тишина стояла такая, словно хату погрузили на дно колодца, лишь изредка где-то взлаивали собаки да за тонкой стеной шуршал топчан под ворочающимся стариком.

Несмотря на усталость, неясная тревога не давала уснуть. Чем его встретит завтрашний день? Село казалось таким мирным, не верилось, что еще неделю назад здесь убили двух представителей губфинорганов — глаза им выкололи, животы распороли, насыпали туда битого стекла и выволокли тела за село.

Глоба прислушивался к малейшим звукам, его лихорадило от волнения. Уткнувшись лицом в подушку, лежал без движения, напрягшись всем телом, готовый вскочить с постели в любую секунду.

«Чего им стоит открыть окошко… А я лежу здесь на самом виду. Надо набросить крючок. Но что это даст? Рванут с силой, ударят камнем по стеклу… Кто? Да те… что… налетают из леса. Им-то уже, конечно, сообщили о чужом человеке… Придут сюда… Откроют окошко…»

Не выдержав, Глоба, затаив дыхание, поднялся с постели, без скрипа распахнул окошко и вылез в огород. Его обступила кромешная тьма. Чуть привыкнув к ней, Тихон различил вдали черную полосу — это был лес. Глоба немного прошел по пахоте, грузно утопая в мягкой земле, ступил на межу и вернулся по ней во двор, залитый зеленым светом, — вышла луна. Остановился, не зная, что делать дальше. Куда идти? Где спать? Увидел деревянную лестницу, которая была приставлена к чердаку. Туда? Нет…

Тихон осторожно потянул лестницу на себя и, когда она стала вертикально, опустил ее на высокий стог сена. Поднялся по перекладинам на самый верх, ногами раздвинул сено, утонул в нем по грудь и оттолкнул лестницу — она, качнувшись, с легким стуком снова прислонилась к чердаку хаты. От этого удара все внутри у Тихона сжалось — он замер, свернувшись в мягкой сенной яме. Лежал так долго не шевелясь. Над ним горело звездное небо. Не заметил, как заснул.

Его разбудили какие-то крики и бешеный лай собак. Еще ничего не соображая, он выглянул из стога и увидел несущуюся по пустынной улице конную тройку, запряженную в легкую бричку, полную людей. В руках они держали смоляные факелы — языки огня метались в темноте, искры летели над дорогой. Тройка ворвалась во двор, люди посыпались из брички, сразу заполнив усадьбу громкими голосами, пьяным хохотом, шипящим пламенем и топотом лошадиных копыт. Несколько человек сразу кинулись в дверь хаты — она, как бубен, загудела под тяжелыми ударами, окна ее вспыхнули изнутри адским мерцанием, раздался звон стекла, стариковские вопли.

— Пропал, батько, городской хлопец! Нэмае… От, сволота, убег!!

Старик, задыхаясь в вороте рубахи, сжатой в кулаке бандита, пытался кричать, но только хрипел сдавленным голосом:

— Не знаю… Батько, ей богу… Вот те хрест! Сам ложил в хате!

Кто-то из бандитов, выйдя из хаты последним, ушел в темноту с факелом в руках, когда вернулся, начал оббивать землю с сапог.

— Батько, он в лес удрал… Из окошка выпрыгнул и ходу. Следы по огороду в сторону леса.

— А, черт, — выругался батько, — такого щенка упустили… А может, он где заховался? Поищите-ка его, хлопцы. Саблюками поштрыкайте вон тот стожок, а вдруг в сене ховается? И по лестнице на чердак… Не ленитесь, хлопцы, давай, давай…

Глоба видел с высоты весь двор — батько стоял у крыльца, один из бандитов держал возле него пылающий факел, и в свете огня Тихон узнал председателя сельсовета Корнева, только на этот раз он был в расшитой узорами украинской рубашке, на голове лихо сдвинутая набок кубанка, через плечо тонкий ремешок сабли в никелированных ножнах.

— Ничого, батько… Обшукали все скрозь — ничого нэмае…

— По коня-ям! — заорал Корнев и пошел к тройке пляшущих лошадей, на поводьях которых висел один из бандитов, с трудом удерживая их на месте.

— А ты, Охрип, смотри у меня! — Батько встал на коленях в бричке, подняв сжатый кулак. — Из-под земли достану… Замри и ни слова! Все! Гони-и!

Тройка рывком проскочила ворота и понеслась вдоль улицы, грохоча колесами, бросая во все стороны искры, под пьяный мужичий хохот.

Глоба просидел на стогу, затаившись, до начала рассвета. Словно из тумана, медленно проясняясь, начало выходить из темноты утреннее село. А теперь что делать? Бежать… А если все дороги перекрыты? Засады за каждым кустом…

На крыльцо вышел старик, долго кашлял в утренней тишине, потом начал сворачивать цигарку, выбил из кресала искру и прикурил от затлевшего трута. Потом поднял голову и тихо сказал:

— Да слезай же, сынку… Беда минула. Ты слышь, слезай… Меня не бойся.

Глоба настороженно сказал, не раздвигая перед собой скрывавшее его сено:

— Тут высоко…

— Это ты гарно придумал насчет лестницы, — одобрительно проговорил старик. — Голова кумекает. Ну слезай, я тебе подсоблю.

Старик поставил к стогу лестницу, и Глоба, спустившись во двор, с хмурым видом начал оббивать с себя соломинки.

— Я тебя тихонько выведу из села, а ты там уж сам чапай, — сказал старик. — И не приведи господи еще раз тут показаться…

— Так это, значит, сам Корнев? — усмехнулся Глоба. — Ну, чудеса…

— Забудь! — замахал руками в панике старик. — Не видел ты ничего! Мотай отседова, хлопец, пока голова цела! То такие тварюки, что родных отца-матери не пожалеют!

Больше этого старика Глоба никогда не видел — в то утро дед вывел его в лес и показал дорогу к городу. Привычно запуская пятерню под облезлую папаху, он сказал, тяжело вздохнув:

— Ну прощавай, парень. Добра тебе желаю. От распроклятая жизнь — в своей хате не хозяин. До каких же пор так будет?

Через три дня в Малую Казачку прибыл конный отряд. Корнев был арестован прямо в сельсовете. Правда, в скором времени ему удалось бежать…

Воспоминания… Отдохнув, Глоба запряг лошадь в линейку. Он ехал через село, вглядываясь в так знакомые ему хаты, — сколько раз он за эти годы проезжал тут, — встречные крестьяне здоровались с ним, узнавая уездное начальство. Тихон отвечал им, кончиками пальцев трогая козырек фуражки. Хата старика стояла с заколоченными окнами, она была совсем дряхлая, почерневшая от непогоды соломенная крыша провалилась внутрь. Глоба знал, что старик помер. На усадьбе трое мужиков тюкали топорами, гоня стружку вдоль длинных бревен — готовили венцы для нового дома.

И все-таки, каждый раз попадая в это село, Глоба чувствовал волнение, он знал, что пройдет и пять, и десять лет, а не забудет той ночи, когда метались по двору черные тени, плясали огни факелов и так страшно, до ужаса, было лежать в сене — каждая сухая травинка от неосторожного движения, казалось, лопалась с гулким треском.

То было первое задание, и оно особенно запомнилось, но и остальные оставили в душе глубокий след. Он входил в мятежные села как беспризорник — в лохмотьях, нечесаный, в завшивленном бушлате с позеленевшими пуговицами. Разбросанные в отдалении хутора видели его — мелкого торговца нитками и солью, развешенной по полфунта, в кульках из серой оберточной бумаги. Сколько раз его били, добиваясь, кто же он на самом деле, чего ему здесь надо. И он плакал, божился, клялся на чем свет стоит в своей глупой неосторожности. Не знал, мол, что тут палят из обрезов… Ему что белые, что зеленые или красные… Господи, товар-то не хапайте! Отдайте, дяденьки, по миру пустите… Соль, знаете, каких денег стоит?! Да за что вы меня, дяденьки…

Возвращаясь домой, в город, он узнавал, что еще один из семи не вернулся с задания. А потом Рагоза подолгу сидел с оставшимися в живых и объяснял им ошибку того… тело которого нашли в лесу… Подвешен на ременных вожжах… Весь исполосован ножами. Или пропал без вести, сгинул навсегда — под тем селом болота, топь засасывает без следа.

Воспоминания… Глоба снова катил среди полей. Далекий лес обрамлял кромку земли. Облака плыли по небу, громоздясь в пенные башни и пухлые острова с протаявшими голубыми окнами, похожими на полыньи, сквозь которые проглядывался солнце.

Часто ребята погибали по неосторожности. У одного в caпоге нашли маленький, дамский, браунинг. Зачем он его носил? Мальчишество? Почти безобидная, в перламутре, игрушка. Где он его достал? Может быть, выменял у кого-то за недельную пайку хлеба? Другого паренька бандиты заподозрили сразу — уж больно вызывающе он держался перед сельскими хлопцами, давая понять, что не чета им, деревенским телепням. Девчонки глазели на него с восторгом, а он, рисуясь, туманно намекал на значимость своей фигуры. Бандиты его пытали долго, и он, не выдержав, во всем признался. Чекиста застрелили, шайка ушла в леса — в ту далекую Волчью Яму. Но бывали иногда и случаи, когда за провал было винить некого. Как это случилось с Венькой Пуховым — самым тихим и незаметным пареньком из тех семерых. Натворив в селе такого, что даже у людей, видавших виды, волосы становились дыбом, банда собиралась уходить в глухую чащобу на зимовку. И Венька Пухов разрядил в главаря все пули из барабана револьвера. Тоже ведь был запрятан наган, вопреки всяким инструкциям и правилам. Но тут, это каждый понимал, другое дело. Венька на то сознательно пошел. Его убили, но и банда, лишившись зверя-атамана, разбрелась по селам.

Рассказывая об этом, Рагоза хмуро сказал, отворотясь в сторону:

— Это его ошибка. Да! И не возражайте мне!

Все сидели безмолвно.

— Это не входило в его задание.

— Для пользы дела, — пробормотал Тихон.

Рагоза ожег его гневным взглядом, впервые, сколько они его знали, закричал, потеряв обычную выдержку:

— За всех все не переделать! Каждому свое! Вы разведчики, у вас своя специфика! И надо уметь работать, не подставляя голову под пулю! Вам еще жить и жить! Черт бы вас побрал, я уже устал повторять!

…Вспоминая об этом, Глоба сейчас как-то по-иному глядит на все, что его окружает. Далекий лес… Уж побродил по его тропам, голодал, питался ягодой и кореньями. Находил провалившиеся от осенних дождей бандитские землянки, а рядом с ними полузаросшие травой холмы без креста. Кто там лежит? Сваленный пулей или же убийственной простудой? Бедный крестьянин, силой оторванный от родной хаты? Тоска по брошенным детям, жене и скотине съели его душу, и он испустил последний вздох на соломенной подстилке, окруженный пьяными товарищами, с безысходной тоской прислушиваясь к монотонно стучащим каплям дождя. Или тут нашел свой последний час горемыка-бобыль, соблазненный сытой разбойничьей жизнью, когда не сеешь, не жнешь, а кусок мяса и хлеб всегда на столе, да еще вдобавок стакан самогона? А может быть, здесь закопан сам главарь, отдавший богу душу? Подстреленный в последней перепалке, он долго лежал, вглядываясь в небо, синеющее между кривыми ветками крыши.

Но точно так же тут мог лежать наш разведчик — истерзанный, с перебитыми ребрами, топором раскроенной головой. Или лихой боец истребительного отряда, попавший в засаду… Долгие годы смерть бродит по лесам, свивает свои гнезда под вековыми дубами, ставит зарубки на теле земли у топких берегов безвестных речушек.

Не один раз Глоба замерзал среди сугробов, по которым волчьими стаями мела поземка. Скорчившись под шубейкой, глубоко сунув ладони в рукава, он часами брел к ближайшему селу, наверняка зная, что там бандиты.

Воспоминания… Глоба брел к селу, таща в мешке за плечами три чугунные сковородки, угольный утюг с деревянной ручкой, холщовый мешочек с гвоздями, шесть металлических скоб и кусок брезентового ремня, вырезанного из машинной трансмиссии. Под мышкой он держал рулон из трех листов мягкой жести. Ветер дул в спину, колотил снегом в железо, туго выворачивая его из рук. Ноги, обутые в дырявые опорки, закоченели совсем.

Когда за пургой увидел неясные силуэты хат, сил почти уже не стало. Из снежной кутерьмы вышли два мужика в собачьих тулупах, молча ухватили под локти и потащили куда-то, втолкнули в сени, отряхнули, оббили, сами сбросили тулупы на поленницу дров и открыли дверь, обитую мешковиной.

В ярко освещенной керосиновыми лампами комнате вокруг стола сидело несколько человек, молча играли в карты. Один из них, в белой ситцевой рубашке с распахнутым воротом, чисто выбритый, с распаренным, видно, после бани, лицом, положил карты и повернулся к вошедшим:

— Кто такой? — спросил он.

Глоба прислонился к стене, колотясь в ознобе, ноги его подкашивались, он не мог произнести ни слова. Железная труба нелепо торчала из-под руки.

— Поймали на околице, — доложил один из мужиков. — Пер, батько, по дороге напролом.

— Посадите его на лавку, — сказал батько. — Да влейте него самогона. Может, очухается.

Мужик взял стакан и стеклянным краем с трудом разжав челюсти Глобы. Тихон судорожно глотнул обжигающей жидкости, чуть не задохнувшись. Плывущий перед глазами туман начал рассеиваться, все вокруг стало приобретать четкость. Он ясно увидел полутемную хату с двумя пылающими лампами по концам стола, крошечное окно, забитое изморозью, мерцающую фольгу икон в правом углу. И самого батька-атамана — гладко выбритого, с ухоженными усиками и еще влажными после бани волосами, аккуратно расчесанными на косой пробор.

«Боже ты мой, — в ужасе подумал Глоба, сразу узнавая в сидящем напротив него человеке бывшего председателя сельсовета Корнева. Того самого, который тогда ночью, на бричке с факелами… — Чудом удалось вырваться из бандитских рук… А сейчас попался. Неужто узнает? Прошло больше года… Кто я для него? Мелькнул и пропал. Вот он мне запомнился на всю жизнь. Я его узнаю из тысячи… Не узнал. Кажется, пронесло…».

— Эк его повело, — насмешливо проговорил один из мужиков, глядя на посеревшее лицо Глобы.

— Идите, — махнул рукой батько, и мужики скрылись за дверью. Глоба рухнул в угол, загремев жестью и всеми своими сковородками.

— Тю, — проговорил кто-то из сидящих за столом, — да вин, як чугунный.

— Сдавай, — перебил его батько, уже не обращая на Глобу внимания. Они начали играть, молча, с азартом шлепая картами по столу. Наконец батько сказал, покосившись на Глобу:

— А ну, хлопцы, распотрошите его… Что за гусь к нам пожаловал?

Глоба уже чуть отошел, он начал с трудом подниматься на ноги, держась за стену и шатаясь. Мужик снял с него мешок и вывалил посреди комнаты сковородки, утюг, гвозди.

— Мама ридная, — засмеялся батько. — Ну, давай, рассказывай, парень. Кто такой, откудова притопал? Да не вздумай мухлять. Мы народ строгий. Сначала дай ему, Федор.

Мужик отложил в сторону пустой мешок, наотмашь ударил кулаком Глобу. Тихон отлетел в угол.

— Для задатка, — с удовлетворением сказал батько.

— На менку пришел, — отплевываясь кровью, пробормотал Глоба. — Хлеб нужен, пшено… Голодаем страшно. В городе жрать нечего. Помогите чем можете, Христа ради прошу…

— Оскудел рабочий класс, — довольным голосом провозгласил батько. — Крестьянство ограбил, опустошил села, теперь сам по миру пошел с протянутой рукой. Да мы нищим не подаем! Заслужить трэба!

— И не надо! — с отчаянием воскликнул Глоба, лихорадочно расстегивая пуговицы на шубейке. Он встал на колени и начал торопливо засовывать в мешок гремящие сковородки, утюг, скобы. Тихон почти плакал, собирая с пола свои вещи. — Катитесь вы подальше! Тоже, паразиты малахольные…

— Да он пьян, батько, — засмеялся кто-то. — Врезать ему еще?

— Нэ трэба, — батько с интересом глядел на Глобу, весело щурил глаза, кончиками пальцев трогая мягкие усы. — А что ты умеешь робыть?

— Я за жратву любое дело осилю, — ответил Глоба.

— Нам пидручный коваля нужен, — проговорил батько, задумчиво разглядывая стоящего перед ним парня. — Пойдешь? А по весне отпустим, куль зерна дадим.

— Что сам награбишь — то твое, — вставил стоящий рядом мужик.

Глоба сел на скамейку, стащил с головы шапчонку, долю вертел в руках, и вдруг с силой хлопнул ею об пол:

— А, где наше не пропадало! Погляжу хоть — что это за бандитская свобода. Иль она медом помазана, что за нее башку под пули подставляют?

— Ну вот и лады, — усмехнулся батько, — одной заботой меньше. Ты, как я погляжу, хлопец сообразительный. Быстро скумекал где что! Давай знакомиться — я батько Корень! Слышал о таком?

Глоба с испуганным недоверием поглядел на сидящего перед ним громадного мужчину с красивым розовым лицом и только пробормотал чуть слышно:

— А чего ж… Царь и бог…

— Вот то-то же, — жестко проговорил Корень. — Иди, там тебя покормят, а утром в лес, до ридной усадьбы.


Весь вьюжный январь пробыл Глоба в банде Корня. Отряд бездействовал, отсиживался в самой чащобе Волчьей Ямы, боясь вылазками навести на свой след. Жратва уже кончилась — доедали убитого из обреза дикого кабана, хлеб пекли пополам с сушеной кислицей и молотыми желудями. От вынужденного безделья нудились — ссорились по пустякам, жестоко, до крови, дрались. Корень виноватых бил сам — его удар сваливал с ног. Иногда из сел приходили знакомые мужики — измочаленные тяжелой дорогой, с мешками харчей за плечами. Но желаннее съестного были новости о житье-бытье под оставленными домашними крышами. Слушая их, бандиты исходили тоской. Корень зверел, гнал мужиков назад, потом ходил по лагерю, как туча, хлопая хворостинкой по голенищу сапога.

А у Глобы работы хватало — с утра он уже был в кузне. Под навесом из веток стоял самодельный горн с кожаными мехами и лежал на колоде кусок рельса вместо наковальни. Кузнецом работал молчаливый, заросший седым волосом дед. Сына его убили в перестрелке бойцы истребительного отряда, и старик люто ненавидел Советскую власть. Это была ненависть, которая поглощала деда целиком, и она, казалось, вытеснила все остальные чувства, он все время думал одну и ту же тяжкую думу о жестоком отмщении. Но кузнецом он был отменным. С помощью Глобы они клепали колесные ободья, отковывали тележные оси, стремена. Вдобавок еще занимались жестью — сворачивали печные трубы, выколачивали миски и котелки. За это им всегда перепадал лишний кусок хлеба.

Как только день начинался, люди поодиночке тянулись к кузне на неторопливый перестук молотков. По очереди качали веревку меха, раздувая угли до белого каления. Садились под стеной на корточки и часами молча глядели, как раскаленное железо мягко гнется, медленно темнея, становясь сначала светло-фиолетовым, потом вишневым. Брошенное в кадку с водой, оно фыркало паром. О чем думали мужики, слушая это домовитое потюкивание металла? Какие мысли приходили им в голову, когда они видели, как угли наливаются жаром, складываясь в фантастические замки, и рушатся на глазах, превращаясь в горячие каменья?

А еще ковали в кузне лезвия ножей. Для них заготовки вырубывали из вагонных рессор. Старательно равняли обушок, острили стальное жало, пробивали вдоль легкую канавку. Не давая остынуть, кидали в горшок с машинным маслом для закалки.

В одной холщовой рубашке, поигрывая мускулами, Глоба наотмашь рубил железо зубилом, высекая из рессоры пластину, затем брал молоток и пускал по лагерю звонкую рассыпную дробь. Весь мокрый от пота, жарко дыша, он вытирался подолом и ждал, когда лезвие остынет. Старик доставал его из горшка и с наслаждением взвешивал на ладони — нож был тяжелым, увесисто оттягивал руку, с его острия медленно стекали темные капли.

— Делов-то, — смеялся Глоба. — Нож… Я так помню… Мы на своем Паровозостроительном плуги ковали…

— На своем, — хмыкал кто-нибудь из мужиков.

— А что? — не понимал Глоба. — Мы буржуев турнули, это уж точно. Директора на грязной тачке за проходную вывезли, сам видел.

— Ты брось тут свою пропаганду, — угрюмо перебивал другой мужик. — Мы наслуханы.

— А я чего? — пожимал плечами Глоба. — Что видел, то видел. Нового директора сами выбирали.

— Как это? Из простых?

— Собирались во дворе, фамилию кликнули. Кто — за? Поднимай руки! И назначили.

— Небось, интеллигента какого?

— Из кузнечного. Двадцать четыре года горб гнул. А зарплату ему положили, как всем. И чтоб брал ее последним.

— А это уж зачем?

— Вдруг кому не хватит? Пусть ждет. Сначала — рабочий класс.

— Ну и брехун же ты, — задумчиво говорил мужик и насмешливо качал головой. А сидящий рядом молчал, тосклива глядя куда-то вдаль.

Эти лезвия Корень отдавал лагерному шорнику, и тот, набив на черенок деревянную ручку, обтягивал ее темной кожей. Такие ножи батько вручал самым надежным как личный подарок. Если его взять за острие и швырнуть с силой, отводя руку за голову, он вонзится в ствол дерева на два пальца и долго будет дрожать, сталисто вибрируя, словно от не израсходованной до конца ярости.

Через месяц у Глобы в банде были помощники — мужика из отдаленного села готовили побег домой. Тихон разгадал их, припер к стенке, и они сознались. В одну из ночей, когда все пьянствовали, самогоном заливая тоску и смертные грехи, Глоба, на выкраденной лошади, унесся в пуржащую темень. Под утро лошадь пала, не в силах больше скакать по снежной целине. Тихон с большим трудом добрался до сельсовета. По телефону связался с Чека. Выслушав его, Рагоза коротко бросил:

— Молодец. Век не забудем. Теперь наше дело. Жди.

В ближайших селах по тревоге поднялись сельские отряды самообороны, они легли в засадах на всех дорогах, ведущих в лес. Из уезда выступила сотня истребителей. С первым солнечным лучом грохнули винтовочные выстрелы — бандитский дозор обнаружил облаву. Завязался скоротечный бой. Только несколько человек во главе с батьком Корнем вырвалось из окружения. Они ускакали в чащобу, грудью могучих лошадей проламывая слежавшийся на сугробах снежный наст. Это была последняя большая банда в уезде. С тех пор Корень исчез, лишь изредка в город какими-то окольными путями приходили путаные слухи о том, что он укатил в Среднюю Азию, говорят, женился там на местной красавице, разбой бросил, но от властей скрывается до сих пор — под амнистию не попал, уж больно много крови на руках.

Долго думал Глоба: на завод ему возвращаться, или же так и остаться в органах? В городе безработица — не дымят трубы, молчат цеха, кому нужен еще один голодный рот без специальности? Что он может делать? Бандитов ловить? Ну и давай, продолжай свое дело, на твой век хватит ворья, жуликов и налетчиков. Кто-то должен заниматься и этим. Надо бы учиться, грамоты поднабрать, засесть за книги… Что у него за образование? Четыре класса. С ними в большие начальники не выйдешь, да и не тянет, по правде, Глобу в кабинетные двери. Как ни говори, а время даром не прошло — всем сердцем прирос к тамошним лесам да пажитям, к селам и хуторам, и людям, которые не раз и не два выручали его в самые трудные часы его жизни. Так получилось, что теперь, куда он ни поедет, везде знакомые, всегда накормят, спать уложат.

Вот уже год, как создано Главное управление рабоче-крестьянской милиции, или короче — Главмилиция. Пошел Глоба к своему начальнику, попросил перевода в то Управление, с тем чтобы служить в своем уезде. Просьбу его удовлетворили — дали уголовный розыск. Работы выше горла, а сотрудник один, он сам, да еще линейка и две лошади. Нужна помощь — обращайся к уездному начальнику милиции, у того полный штат — два надзирателя, три конных милиционера, делопроизводитель и еще милиционер с постоянным дежурством при камере. А если что — всегда можно надеяться на поддержку уездного комитета партии, у него состав: секретарь, его заместитель, технический секретарь и машинистка. За три года службы на новом месте старое начало подзабываться — казалось бы, нет ему места в сегодняшней жизни, но вот неожиданно выплыл из глубины времени тот самый нож, кованный вручную, закаленный в масле, с ручкой, обтянутой кожей. Где-то его хранили, прятали от человеческих глаз. Чья-то рука метнула лезвие из-за плетня в узкую девичью спину учительницы. Оно пробило плеть косы, пальто и глубоко вошло под лопатку. Умелый бросок. Глоба помнит — иногда бандиты от безделья собирались возле векового дуба, целились в круг на коре, выцарапанный острием. Редко кому удавалось всадить холодное оружие жалом — штыки и финки отскакивали в сторону. И только вот эти — самодельные дедовские клинки летели в круг с неукротимой силой. У кого они были? Глоба может перечислить всех владельцев именных ножей. Как сложились их судьбы? Почти все убиты или отсиживают свои сроки. И все-таки, в селе Смирновка, в спину учительницы…


Лошадь с разгона взяла подъем и вывезла линейку из лощины. В редколесье паслось стадо коров. Пастух брел по траве к дороге, и Глоба, приглядевшись к нему, потянул вожжи на себя. Пожилой крестьянин в мокром мешке, углом натянутом на голову, с посохом в руке хриплым от долгого молчания голосом громко проговорил:

— День добрый, товарищ Глоба. Видел вчера, як вы у город ехали.

— Здоров будь, дядько Иван, — отозвался Тихон, слезая с пролетки. Он достал из кармана шинели кисет и сложенную газету. — Покурим?

— А чего ж не подымить на дармовщину? — охотно согласился тот и кончиками темных пальцев набрал из кисета добрую щепоть табака. Глоба высек искру из кремня, они прикурили от дымящегося трута. Долго молчали, смакуя вкус цигарок, поплевывая под ноги. Наконец Глоба сказал;

— Как живем, дядько Иван?

— А-а, — протянул равнодушно крестьянин, но глаза его из-под мешка глядели с веселой хитрецой. — Живем — хлиб жуем…

— Значит, нынче с хлебом? А помнишь время, когда мы с тобой повстречались?

— Не приведи господи больше, — с огорчением проговорил он. — И дети чтоб наши такого не видели. Сеяли — зерна тарелка. Убирали — серпом за полдня. Продотряд придет — где твои излишки? А ну открывай камору, раскрывай в огороде яму.

— Яма-то, значит, была? — усмехнулся Глоба. — Чего уж сейчас темнить?

— Да была, — нехотя согласился селянин. — А як ей не быть? Деток годувать трэба. Мешка три заховаешь…

— А в городах республики повальный голод, — вздохнул Глоба.

— Чего теперь искать виноватых? — отводя взгляд, пробормотал дядько Иван. — Каждый хватил своего лиха. Главное, что живы остались, хлиб есть, соль на столе. Спасибочки Советской владе, поверила глупому мужику.

— Слыхал, что случилось в Смирновке?

— Боже ж мий! — горестно воскликнул селянин. — Кому ж дквчинка мешала? Што за злодий на нее руку поднял? Кат проклятый.

— Не думаешь на кого, дядько Иван?

— Нет, товарищ Глоба, ума не приложу. Только было начали жить по-людски. Теперь начнут трусить старые грехи.

— Тебе не надо бояться, дядько Иван, — успокоил его Глоба. — Если что услышишь… Сам понимаешь, сделал это враг лютый.

— Да уж, товарищ Глоба, если что… Мигом до вас.

— Передавай привет знакомым. Будь здоров, дядько Иван.

Глоба сел на линейку, разобрал вожжи. Крестьянин махнул посохом, прокричал вослед:

— Хай щастит тебе, Тихонэ… Не забувай!

Глоба обернулся. Он все стоял у дороги — дядько Иван, один из бывшей банды кровавого беспощадного отряда батька Корня, который боговал в трех уездах, наводя на людей ужас. После разгрома банды, дядька Ивана, как и некоторых других, тут уж Глоба постарался, отпустили по хатам — грехи за ними были не так уж велики, сами они из неимущих, затурканных богатеями крестьян. Во многих селах жили вот такие дядьки, честно трудились — пахали, сеяли хлеб, растили детей.


Во второй половине дня линейка въехала в уездный городишко — был он неказист, лежал на пологом склоне холма беспорядочной россыпью кирпичных домов, перемешанных с простыми хатами, крытыми соломой. На главной улице стояли купеческие лабазы и лавки с железными ставнями. У приземистого старинного собора лежала неровная булыжная площадь, вся в лужах и клочьях сена. Большие тополя качались над мозаикой крыш, едва не задевая темными вершинами кучевые облака в небе. На башне пожарной части мерцал ярко надраенный колокол. В садах ветки пригибались к земле от тяжелых яблок. Сквозь трещины каменных плит на тротуарах рос подорожник.

Милиция находилась в доме бежавшего владельца мельницы — первый, полуподвальный, этаж его вгруз в землю по окна, а на втором торчал балкон, окруженный кованой решеткой с железными вазами для цветов.

Глоба жил во флигеле. Он торопливо спрыгнул с линейки и бросился во двор, пробежал по хлипким доскам, проложенным через раскисшие от дождей лужи, толкнул дверь.

— Маняша? Где ты? — обеспокоенно спросил он, неторопливо отбрасывая ситцевую занавеску, отгораживающую кухню. Оставляя следы на чистом полу, шагнул в комнату.

— Да тут я, тут! — успокаивающе прокричал женский голос из подвала. В открытом люке показалось по-девичьи молодое лицо.

— Вернулся, чертушко. Помоги.

Тихон увидел протянутые к нему узкие ладошки и, осторожно утопив их в своих, широких, как лопаты, легко выхватил жену из погреба. Зажмурив глаза, она прижалась щекой к его груди, пальцы ее затеребили шинельные крючки.

— Вернулся, Тиша… Я тут истосковалась по тебе…

— Вот тебе на! — весело удивился Глоба. — Уехал на одну ночь…

— Это для тебя одна, — пробормотала Маня, — а я их все, какие только были, складываю вместе. Ужас что получается…

Он закинул руки за спину и, найдя ее пальцы, медленно развел объятия, полами расстегнутой шинели укутал легкое женское тело, мягко прильнувшее к нему, и закачал, убаюкивая.

— Ты, как птичонок, — тихонько прошептал, смущенно улыбаясь. — Уж я тебя знаю… Что-то случилось?

— Да, — почти безмолвно прошептала она, кивнула головой.

— Я слушаю, Маняша.

— У нас будет ребенок… Может быть, сын. Ты так хотел — и вот…

— Господи, — потрясенно выговорил Глоба. — Лучшего ты ничего не могла придумать…

Он вдруг закричал на нее сердитым голосом, но глаза его сверкали восторгом:

— И ты лезешь в погреб? Там лестница… Ты представляешь, что может получиться, если хоть одна перекладина?! Запрещаю! Я теперь все сам… Сам!

Тихон поспешно сбросил на лавку шинель, в распоясанной гимнастерке махнул в погреб, не становясь на лестницу, взметнул оттуда эмалированную кастрюлю со вчерашним борщом, таз с нечищеной картошкой, крынку молока.

— Хватит, довольно! — замахала руками жена. — Иди мой руки. Садись за стол.

Тихон гибко выпрыгнул из подвала, шагнул к умывальнику, нетерпеливо забрякал медным соском, плеская в лицо воду пригоршнями. Затем сильно растерся суровым полотенцем, так, что кожа заиграла пожаром.

— Я готов!

Он сел за стол, широко расставив колени и упершись кулаками в бока, голодным взглядом повел по расставленным тарелкам.

— Ну, Маняша, ты у меня мировая хозяйка.

— Скоро будем ставить третью тарелку, — смущаясь, сказала она.

— Эх, Маняша, да я готов хоть весь стол ими заставить! — воскликнул Тихон. — Коммуна имени Глобы! Звучит!

Он заработал деревянной ложкой, весело поглядывая на жену, которая ела медленно, кончиками пальцев отламывая крошечные кусочки от хлебного ломтя. Не выдержал, сокрушенно качнул головой:

— Ну, чертова интеллигенция… Едят, как молятся. Тебе надо за двоих!

— Почему ты все время считаешь, что я интеллигенция? — спросила она. — Я же тебе говорила… Отец у меня рабочий. А я курсы стенографии закончила. А в управление случайно попала. На заводе порекомендовали. Хотя быть интеллигенцией… Ничего зазорного не вижу.

— Когда я мог о тебе досконально все узнать? — беззаботно спросил Тихон. — Я же тебя знаю без года неделю. Три месяца тому назад… В понедельник — тяжелый день. Ты помнишь? В приемной сидит симпатичная машинисточка. Пальчики белые — тук, тук… Ей слово скажут — она краснеет, словно девочка.

— Потому что вы все до одного говорили мне только глупости, — отрезала Маня.

— То, что ты самая красивая?! — ужаснулся Глоба. — Ты считаешь это глупостью?

— Да, — кивнула она головой. — Самый красивый — это ты. Тихон, секунду подумав, согласился:

— Может быть… но только среди мужчин.

— Ну, хлопец, ты же и зазнался, — растерянно протянула жена. — Больше я тебя одного в город не пущу.

— Да я и сам бы туда не ездил, — с охотой откликнулся Тихон, — чего я там не видел? Сердитые лица начальства. Ведь самое главное я совершил: ограбил Управление. Они там сейчас точно осиротели. Никто мне этого не простит.

— Не очень-то и сопротивлялись, — отмахнулась Маня. — Я не знала, что ты такой трепач. А все говорят: молчаливый, слова лишнего не вытянешь… типичный служака.

— Вот это они точно, — понимающе вздохнул Тихон. — Я, между прочим, за эту службу деньги получаю. А кроме того, — он неловко усмехнулся, — олицетворяю здесь, так сказать, все законы Советской власти.

— Не много ли берешь на себя? — недоверчиво воскликнула жена.

Маня кивнула на окно — там, во дворе, сидел на крыльце пожилой человек в милицейской форме и дымил трубкой.

— Ждет начальник… Весь извелся.

Тихон подхватил ремень, на ходу перепоясываясь, выскочил из флигеля. Прыгая через лужи, подошел к Соколову и опустился рядом.

— Прибыл, Николай Прокопьевич.

— Какие новости, Тихон?

— Лазебник стружку снимал. Крыл почем зря. Обвиняет в том, что сами мужиками заделались. Потакаем, мол, им. Затупился наш карающий меч.

— Да уж вин того мужика не любит — не приведи господи, — криво усмехнулся начальник милиции.

Соколов был местным жителем. До революции он здесь вел большевистскую агитацию среди рабочих кожевенного завода. Его арестовали, выслали в Сибирь, жил он на поселении, но как царя сбросили — сразу вернулся назад. В девятнадцатом году ушел с пролетарским полком на фронт, там его ранили — казак вонзил под ребро тонкое жало штыка французской винтовки. Не повезло в той атаке — беляк бежал на него низко пригнувшись к земле, с перекошенным от безумия меловым лицом и слепыми вытаращенными глазами. Соколов сделал выпад — деревянно стукнули винтовки, схлестнувшись в ударе. У французских винтовок штыки — как длинные четырехгранные шпаги… После выздоровления отправили Николая Прокопьевича из госпиталя домой — на внутренний фронт. Командовал отрядом Чека по борьбе с бандитизмом. Получил в награду маузер с серебряной накладкой — «За героизм и мужество». А сам-то Соколов казался на первый взгляд мирным человеком — роста небольшого, с морщинистым лицом пожилого рабочего, ходил опустив голову и закинув руки за спину. Дымил вонючим табачищем день и ночь, выбивая пепел из трубки в ладонь.

— Сегодня ранком, по пути с базара, заглянул к нам один дядько из Смирновки, — проговорил Соколов. — Ты, можэ, знаешь… Пылып Скаба. Ну так он историю рассказал: пацаны сельские за пожаркой играли — ножики в цель кидали.

— Ножи? — сразу насторожился Глоба.

— Какие у них ножики? — пожал плечами Соколов. — Саморобки… Из косы или обломка штыка. Углем круг нарисовали и с пяти шагов — кто в середку… Люди ходили — никто не обращал внимания. И вот тилько Павлюк… Сидор Кириллович Павлюк. Як увидел он там своего сына, а тому хлопчику восьмой год, несмышленыш. Понимаешь, кинулся Павлюк на шкета… чуть не убил. С трудом оторвали. Что бы то могло значить, Тихонэ?

— Ладно, — подумав, хмуро проговорил Глоба. — Я поехал… Там на месте уточним обстоятельства дела.

Маня чуть не расплакалась, когда увидела, что он ведет лошадь к линейке, осаживает ее в оглобли.

— Тихон, ты куда? Только приехал…

— Тащи, жинка, зброю, — усмехнулся Глоба. — Служба зовет… Ночевать домой приеду.

Она вынесла ему кобуру с маузером, шинель и фуражку. Он оделся и повалился в линейку, взметнув над головой вожжи:

— Эге-егей!

Колеса прогрохотали по двору, разбрызгивая лужи.


Линейку Глоба увел в кусты, под крону деревьев, а сам пошел к селу берегом речки. Нашел хату Пылыпа Скабы и, постучав, шагнул в комнату.

— Здравствуйте, люди.

— Добрыдень, — отозвался Скаба, он сидел на чурбане под окошком и подшивал дратвой подошву валенка. Вокруг него разбросаны обрезки войлока. Скабиха поднялась с кровати, охая, держась за бока, потащилась к печи, приговаривая:

— Да, гость дорогый, ридкый гость… Чем угощать… А я росхворалась… Мабуть, завтра дощ будэ — косточки ноют…

— Не беспокойтесь, — попросил Глоба и присел на табуретку. — Что скажете, дядько Пылып?

— Да був я у вас, — как бы нехотя проговорил Скаба. — Ото что знаю, то и росповив…

— Сын-то Павлюка здоров?

— Павлючиха увезла его на хутор. Повернулась одна.

— А кто такой этот Сидор Павлюк?

— Мужик пакостливый… У петлюровском курени служил. Як красные их побили, то он снова в село, до ридной хаты.

— В бандах гулял?

— Ни, — сказал Скаба, но, подумав, уже тише добавил засомневавшимся голосом: — А кто его знает… Чоловик он злый. Гроши е.

— Как ты думаешь, дядько Скаба, за что могли убить учительницу?

— Да все балакают, шо ни за що ее вбываты. Гарна дивчынка.

— А вот не пощадили.

Скаба, насупившись, ткнул шилом в подошву, свиную щетину с просмоленной варом дратвой продернул сквозь войлок и туго затянул.

— А москалей вбывалы ще и раниш, — хмуро сказал он. — Ее таки люды, им каждый москаль поперек горла, як рыбья кость.

— В селе знают, как учительницу убили?

— А вжеж… Подошли сзади и кинули ножом в спину. — Скаба не поднимал глаз от колен. — А дурни хлопьята с ножами балуют — то просто так.

Глоба вышел к усадьбе Павлюка огородами, перешагнул плетень и ступил в чисто выметенный двор. В закутке хрюкал поросенок, хлев был пуст — из него дышало теплым навозом и разбросанным сеном. Прямо у ворот стояла лошадь, запряженная в бричку, на которой лежали какие-то узлы. Смекнув, в чем дело, Тихон торопливо шагнул в хату и увидел женщину, склонившуюся над раскрытым сундуком. Она медленно выпрямилась, держа в руках меховую шубу, глаза ее растерянно смотрели на вошедшего.

— День добрый, — сказал Тихон, быстрым взглядом окидывая комнату. — Где ваш сынок, гражданка Павлюк?

— Да боже ж ты мой… Какими судьбами, товарищ Глоба? — залепетала женщина и вдруг завопила на всю хату: — Сыдорэ-э! Рятуйся-я!

— Перестаньте, — укоризненно сказал Глоба, а сам быстро шагнул в другую комнатушку, резким движением откидывая крышку деревянной кобуры. Он отдернул в сторону вышитую крестиком занавеску и ступил через порог, но еще раньше услышал звон стекла и выстрел — Глоба мгновенно спрятался за перегородку. Коротко выглянул — на полу валялись разбросанные вещи, оконная рама была высажена табуреткой. Он не стал преследовать отсюда — он будет представлять собой отличную мишень, если уж в него выпалили, то, значит, тому человеку ничего не стоит нажать на спусковой крючок и второй раз.

Выбежал во двор и поверх плетня увидел две удаляющиеся от хаты фигуры — они торопились через луг к лесу.

— Сто-о-ой! — закричал Глоба и предупреждающе выстрелил в воздух. Люди даже не обернулись, казалось, даже припустили еще быстрее. Тихон торопливо сбросил шинель, уже на ходу откинул в сторону поясной ремень и кобуру. В распоясанной гимнастерке, с маузером в руке, он кинулся по узкой тропе. Глоба знал, что на лугу сейчас трава большая, бежать по ней трудно, она путает и захлестывает ноги. Тропинкой к лесу дальше, но она выведет к первым деревьям быстрее.

Новый выстрел кинул его на землю — пуля чирконула где-то рядом. Да, те, что удирали, в таких делах были опытными. Они отступали по всем законам — один, лежа, отстреливался, другой делал в это время перебежку, потом падал за луговую кочку и палил из обреза, давая возможность отойти своему другу.

«Я их обоих не возьму, — запоздало подумал Глоба, — надо было захватить с собой милиционера… Одного из них следует обезвредить… Иного выхода нет… Попасть бы в ногу… Второй, кажется, мужик потяжелее, я его догоню…»

Глоба ожидал, пока один из них отстреливается, — лежал, уткнувшись подбородком в мокрую землю, чувствуя, как одежда напитывается холодной водой, воняющей болотом. Маузер держал двумя руками — черный столбик мушки делил надвое бугорок луговой кочки. Лопнул последний выстрел, пуля пошла верхом, из обреза прицельный бой затруднен — большое рассеивание.

И как только прогремел выстрел — бандит вскочил на ноги. Глоба ударил из маузера. Руку подбросило вверх, пустая гильза дзынькнула из откинувшегося затвора, пахнув горелым порохом. Бандит словно налетел на стеклянную стенку — его швырнуло с силой, и он рухнул, точно подкошенный. Второй, увидев, что произошло с его напарником, обернулся и, встав на колено, в отчаянии выпалил из обреза пять раз, затем отшвырнул ненужное оружие и, петляя, кинулся к лесу. Ноги его путались в траве, он спотыкался, на ходу разорвал ворот рубахи — горлу уже не хватало воздуха. Наконец упал, задыхаясь, хрипя, пополз по земле, цепляясь пальцами за кочки, и затих. Глоба пошел к нему, не сел, а свалился рядом, бросив руки на колени, вытирая мокрое от пота лицо о плечо гимнастерки. Боковым взглядом он зло глядел на мелко дрожащую спину лежащего человека, в намертво стиснутых пальцах которого торчали травинки и сочилась влагой сжатая черная земля.

— Ну повернись, гнида, — с ненавистью проговорил Глоба. — Покажи себя, какой ты есть.

От хат по лугу с вилами и кольями бежали сельские мужики. Глоба обеспокоенно поднялся им навстречу, сказал с неприкрытой угрозой лежащему бандиту:

— Народ… Разорвут в клочья. Если хочешь жить — вставай.

Человек шевельнулся, подтянул ноги, медленно сел. Лицо у него было серое, с запавшими глазами, губы тряслись, по небритым щекам текли слезы.

— Ты Павлюк? — спросил Глоба.

— Та я, — пролепетал бандит, цокая зубами. Он сидел на земле, скорчившись, непослушными пальцами размазывая по морщинистой шее слезы и слюни. Глоба с отвращением отвернулся — у него не было сил смотреть на эту мразь.

— А второй?

— То мий брат.

— Вставай! И сопли вытри, глядеть противно. Учительницу ты убил?

Павлюк рухнул на колени, подвывая тонким голосом.


Второй был убит пулей в голову. Тело его принесли во двор и положили на бричку. Люди сказали, что до этого дня брата Павлюка видели здесь не часто — жил он в отдаленном селе, владел ветряной мельницей. Чем больше Глоба всматривался в неподвижные черты мертвого, тем больше ему казалось, что он видел его где-то раньше. Жидкие усы, срезанный подбородок, извилистые морщины через низкий лоб — этого человека он помнил по банде батька Корня. Теперь понятно, откуда появился нож. Брат передал брату… Свою заслуженную у атамана награду.

Глоба тщательно обыскал двор и хату. Со стороны огорода на бревенчатой стене хлева увидел множество следов от ножевых тычков.

«Вот здесь он кидал нож… А сын, наверно, приметил… На пацана это произвело неизгладимое впечатление. Он показал в школе, как это делать…»

Под обшарпанной клеенкой на столе Глоба нашел самодельный конверт с листом бумаги. Уже темнело, и Тихон подошел к окошку. Письмо было коротким, коряво выписанные буквы складывались в строки: «Друже! Мабуть, скоро побачымося знову. Поклычэмо старых товарышив. Грюкнэмо щэ двэрыма! Жинка моя вжэ у матэри. Собыраю и я свои манаткы. Надоели мне тутошные Магометы хуже горькой редьки. Скучыв по ридний Украини, аж дыхаты тяжко. До зустричи. Твий Мышко».

Обратный адрес отсутствовал.


Как ни отговаривали Глобу переночевать в селе, он все-таки решил ехать. Даже если бандиты уже знают об аресте Павлюка, им не придет в голову, что его повезут среди ночи.

Тихон навалил в линейку свежего сена, связал Павлюка веревкой и усадил его с помощью мужиков. Павлючиха попрощалась с мужем — выла во весь голос, как по покойнику. Бабы с трудом оторвали ее от тронувшейся линейки, за которую она вцепилась обеими руками. До сих пор молчавший Павлюк вдруг дернулся и, повернувшись всем телом назад, закричал срывающимся от тоски голосом:

— А ублюдку скажи… Повернусь — убью, як скажену собаку!

Ночь обступила со всех сторон. Видна была лишь дорога — словно серое русло высохшей реки с крошечной, точно прокол в темном картоне, одинокой звездой. Колеса глухо постукивали по неровностям, ухал в чаще филин, невидимое комарье звенело в воздухе, пронизывая все вокруг своим занудливым жужжаньем.

Павлюк шевельнулся на соломе и прохрипел:

— Комахи крови насосались… Вдарь по морде — терпеть мочи больше нет.

Глоба поднял руку, не останавливая линейки, на ходу сорвал ветку и легонько хлестнул листьями по лицу Павлюка. Тот со стоном вздохнул:

— Дякую…

— Ишь… вежливый, — усмехнулся Глоба. — И чего я тебя везу… Поставить бы у дерева — и пулю в лоб. Одним гадом на земле меньше.

— Ты скажешь! — обеспокоенно пробормотал Павлюк. — А допыт? Я, может, знаю такэ…

— Чье письмо?

— Тут не скажу… Вези до милиции.

— Нож где взял?

— Якый?

— Которым учительницу убил.

— То брехня.

— И не жалко было тебе ее?

— За москальку не ответчик. Чего ей треба на украинской земле? Я ее сюда нэ клыкав.

— Она детишек твоих учила уму-разуму.

— Вот повернусь из-за решетки — прибью своего ублюдка. Научили батька продавать.

— Вернешься ли еще, — сказал Глоба.

— Про учительку доказать надо, — сердито бросил Павлюк. — А то що? Я по тебе из «куцака» шмалял — то ж не поцилыв? За что меня убивать? Гей, будь ласка, поганяй комах… Живым жрут, кровососы.

— Вот как ты заговорил! — зло удивился Глоба. — Ну, тогда на себя и пеняй…

Он потянул вожжи, слез с остановившейся линейки. — Що ты робыш? — с тревогой спросил Павлюк.

— Пожалуй, ты прав, — продолжал Глоба, — тебя в город привезешь, а ты там выкрутишься, как червяк из коровьей лепехи. Подыхай здесь.

— То ты о чем? — всполошился Павлюк. — Убивать меня нельзя… Подожди! Ты куда?!

— А оставайся тут, зараза, — выругался Глоба. — Я лошадь выпрягу и пойду до села — там скажу, что бандиты напали.

— А что ж я?! — воскликнул Павлюк.

— Тебя за ночь сожрет комарье. Знаешь как это бывает?

— Шуткуешь, начальник? — дрогнувшим голосом проговорил Павлюк.

Глоба не отвечая подошел к лошади, мягко похлопал ее по крупу, ступил к морде, начал выпутывать из кожаных ремней оглоблю — она глухо упала на землю, потом загремела вторая. Взяв лошадь под уздцы, Глоба повел от линейки.

Сначала было тихо, потом Павлюк осторожно позвал:

— Ге-е-ей! Ты куда?! Повернись, начальник!

Павлюк вдруг заорал, словно резаный:

— Поверни-и-ись! Прошу, ради господа бога! Не губи!.. Пожалей диток малых… Господи!! Сдыхаю-ю!

Глоба вернулся назад и в темноте подошел к Павлюку:

— Так от кого то письмо?

— Запамятовал… Сгони комах с горла! Дыхаты ничым!

— Так околевай.

— Жизни он меня решит!

— Когда это еще будет, — холодно возразил Глоба. — Не сегодня.

— От Корня… То письмо батька Корня, — простонал Павлюк.

— Когда он здесь будет?

— Не знаю… Убей бог, не ведаю о том… Скоро. Одно письмо, бильш нэ було, Комари очи выедают… Пощади…

Глоба достал из кармана трут и кремень, выбил искры, от тлеющего огонька запалил клок сена. С пылающим факелом склонился над линейкой — он увидел белое лицо с перекошенным ртом, блестящее от мокрого пота.

— Ничего нет… Чудится все тебе от страха, жидок ты до расправы. Поехали дальше.

Павлюк примолк, парализованный пламенем. Глоба затоптал факел, сел на линейку и поднял вожжи. Колеса мягко застучали по выбоинам, в темном коромысле дуги так же, как и раньше, одиноко качалась крошечная звезда, похожая на тонкий прокол.

Здание милиции встретило черными окнами, на скрип открываемых ворот в одном из них затеплилась керосиновая лампа. На крыльцо вышел дежурный в накинутой на плечи шинели.

— Спишь? — насмешливо проговорил Глоба, спрыгивая линейки. — Готовь камеру… Гостя привез.

— А кто он?

— Утром сам расскажет. — Глоба распутал веревки и потянул Павлюка за рукав. — Слезай, приехали.

Арестованный сполз с линейки на землю, начал разминаться, по-птичьи взмахивая онемевшими руками.

— Проведи его в камеру, — повернулся Глоба к милиционеру. — И стереги… Потом лошадь распрягай. Я пошел домой.

Он устало побрел через двор, в темноте не разбирая где грязь, где сухо, доски с хлюпанием прогибались под ногами.

— Вернулся, Тиша, — раздался женский голос из-под навеса крыльца. — Да иди сюда… Куда ты?

Он шагнул на ступени и, слепо протянув руки вперед, столкнулся с мягко дрогнувшими пальцами. Из открытой двери флигеля тянуло теплом жилого духа и там, в глубине комнатушки, тлел на столе крошечный, с желтую горошинку, огонек коптилки.


Соколов долго вертел в руках письмо, найденное в хате Павлюка, рассматривая его со всех сторон. Ухватив за уголок, глядел на свет, пыхая в листок клубами табачного дыма из трубки. Потом сказал, задумчиво пожевав сухими губами:

— Значит, снова объявился Корень… Ожидай скорой беды. Такие, как он, не успокаиваются до последнего часа. Я знаю, где живет его мать. Когда-то у отца Корня была оптовая торговля зерном. Жива мать… Уже старуха. Собственный дом на Конюшенной.

— С чего живет?

— Самогон варит, тайно продает знакомым.

— Ну вот я ее на этом деле и застукаю, — сказал Глоба. — И посмотрим там, что из себя представляет жена Корня. Давай, Николай Прокопьевич, ордер на обыск, а если нужно, и на арест.

— Возьми с собой милиционеров, — посоветовал Соколов, — вдруг объявится сам батько Корень. Того и втроем не скрутить. А пуляет из пистоля как с правой, так и с левой.

Дом на Конюшенной номер два был кирпичным, с крашеной зеленой крышей. В дверь стучали долго, пока не послышался стук отбрасываемых запоров. В проеме показалась сгорбленная старуха в рваном платке, нечесаная, мутные кругляки железных очков висели на крючковатом носу.

— Милиция, — коротко сказал Глоба. — Разрешите? Старуха в удивлении отступила в коридор, зло впившись в Тихона слезящимися глазками поверх стекляшек. Милиционеры быстро заглянули в комнаты — никого нет.

— Гражданка Корнева?

— Чего вам трэба? — сердито прокричала старуха. — Беса тешите? Людям жить спокойно не даете!

— Незаконные действия проявляете? — невозмутимо спросил Глоба.

— Какой закон при беззаконии?! Безбожники, хреста на вас нет…

— Самогоном торгуете, гражданка Корнева?

— Паразиты! — воскликнула старуха, в ярости потрясая костлявыми кулаками. — Уже наябедничали, псы шелудивые! Честным людям дыхнуть нельзя без соседского глаза!

— Приступайте, — коротко проговорил Глоба милиционерам, а сам пошел по комнатам дома.

Везде царило запустение — грязью покрылись подоконники, пол давно не видел веника, на мебели слой летучего праха. И сильно пахло забродившей бурдой для самогона, этим запахом, казалось, было пропитано все — стеганые шелковые одеяла на постелях, половики, ажурные занавески на окнах, посеревшие от пыли. По скрипучим ступеням Глоба поднялся в мезонин и, легонько толкнув низкую дверь, вошел в побеленную комнатушку. Он смущенно замер, увидев на диване женщину с книжкой в руке. Она глядела на стоящего у порога с немым интересом, насмешливо вздернув брови. Ситцевый халат открывал белые ноги выше колен, но это женщину ничуть не смущало — она лежала на спине, утонув в мягких подушках, лениво перебирая пальцами с накрашенными ногтями мягкие волосы, завитками падающие на полную шею.

— Простите, — сказал Глоба. — Милиция ведет в доме обыск. Кто вы такая? Прошу документы.

— Что же вы ищете? — женщина прищурила темные глаза, удлиненные тушью, даже не шелохнувшись под строгим взглядом Тихона. Он отметил это спокойствие и то, что она была очень красива.

— Есть сведения, что здесь тайно гонят самогон.

— Безусловно, — пожала плечами женщина, не удивившись, словно это подразумевалось само собой. — А где сейчас его не гонят? Вам не скучно заниматься такой ерундой?

— Но согласно закону, который запрещает изготовление и продажу спиртного…

— Полноте, мужчина, — небрежно отмахнулась крашеным пальчиком женщина. — О чем вы? Старуха заплатит любой штраф.

— Боюсь, — холодно проговорил Глоба, — этого будет мало.

— Вы нас арестуете? — весело улыбнулась женщина. — Не пугайте, пожалуйста, в вас нет ничего страшного. Красивый мужчина. Вы так приятно смущаетесь.

— Что вы читаете? — спросил Глоба и, присев на краешек дивана, вынул из рук женщины затрепанную книжку. — «Приключения Ната Пинкертона…»

Он почувствовал, как к его спине прильнуло жаркое тело, и, не отодвигаясь, сказал:

— Берите документы и вниз… Вам придется отвечать по всей строгости закона.

— Пшел отсюда, — сразу потемнев лицом, прошептала женщина. — Ишь, прилип… Целоваться еще полезешь? Так я с легавым никогда…

— Мадам, — засмеялся Глоба, — к чему эти разговоры? Берите документы и вниз…

Он поднялся с дивана и вышел из комнаты, зная, что она пойдет за ним. На первом этаже милиционеры выносили из кладовки тяжелые четверти, полные мутной жидкости. На огороде их швыряли о дорожку, устланную битым кирпичом. Бутылки раскалывались со звенящим всхлипом, выплескивая шипящие волны. Старуха оцепенело смотрела на лужи, казалось, случившееся лишило ее дара речи.

— Составим акт, — сказал Глоба и вернулся в комнату.

Женщина уже сидела у стола, закинув ногу за ногу, небрежно бросив перед собой книжечку паспорта. Губы ее были капризно надуты, а темные глаза пылали благородным негодованием.

— Корнева… Ирина Петровна, — прочитал Глоба, развернув документ. — Значит, вы супруга сына хозяйки этого дома?

— Там написано черным по белому.

— Так, — проглянул Глоба, с пристальным вниманием рассматривая женщину, — Кто ж ваш муж?

— Корнев Михаил Сергеевич, — отчеканила женщина.

— Где он сейчас?

— Не имею понятия, — пожала она плечами.

— Как бы поточнее? Когда видели его последний раз?

— Недели две тому назад.

— Прошу подробнее.

— Мы жили в Ташкенте… Между прочим, там и познакомились. Михаил решил вернуться на Украину.

— Вы знаете, почему он не сделал этого раньше?

— Здесь было голодно, — заколебалась женщина. — Ужасные условия… Он мне так объяснял. Вопросы еще будут?

— Поэтому он и уехал отсюда?

— Возможно. Прежняя его жизнь меня мало интересует.

— Так что было две недели тому назад, Ирина Петровна?

— Он отстал от поезда.

— Вы ехали сюда?

— Именно так, но в Орле поезд тронулся, а его все нет… Он вышел на перрон поискать пива. И пропал. Я оказалась в дурацком положении. Что мне делать? Я знала адрес его матери и приехала к ней.

— Вы не беспокоитесь о пропавшем муже?

— Что с ним случится? Такой характер. Встретил дружков, загуляли. Гроши кончатся, проспится — заявится.

— Завидная уверенность, — пробормотал Глоба, он то знал; все, что она говорит, — неправда.

— Если мужчина захочет убежать от женщины, — Ирина Петровна с пренебрежением посмотрела на Тихона, — то его на цепях возле себя не удержишь. Но если он ее любит… Вы знаете, что такое любовь?

Глоба медленно листал странички паспорта, поглядывая на сидящую перед ним женщину. Она была невозмутима, лишь сбоку, на шее подрагивала тонкая жилка.

Вошли милиционеры, один из них держал в руках гнутый змеевик самогонного аппарата.

— Закончили… Целая фабрика.

— Так, — протянул Глоба и положил на стол чистый лист бумаги, ручку, вынул из полевой сумки пузырек с чернилами. — Будем составлять акт… Значит, ваша фамилия Корнева?

— Простите, — вдруг заволновалась женщина. — А при чем тут я?! Старуха пусть за все и отвечает! Нужен мне тот самогон!

— Хозяйка дома так этим делом пришиблена, — сказал милиционер, — что словно умом тронулась.

— Притворяется! — резко перебила женщина. — Я знаю ее — это такое чудовище…

— Отвечайте на вопросы, — холодно проговорил Глоба.

— Вы меня арестуете?! — вспыхнула женщина.

— Вынужден, — пожал плечами Глоба. — Величина преступления…

— Тогда я ничего не скажу! — воскликнула с гневом женщина. — Ни единого слова! Это безобразие… Невинного человека… Вот она какая Советская власть! Пусть только вернется мой муж… Он дойдет до самого правительства… Какой-то невежественный милиционер… Что ты там пишешь?

Она выхватила из-под руки Глобы начатый лист бумаги.

— Что вы пишете? «Данная гражданка проживав по улице…» Господи! Я «проживав…» Сплошная безграмотность! И такому вручают власть!!

Мучительно покраснев, Глоба аккуратно свернул листок акта, вложил в полевую сумку пузырек с чернилами и ученическую ручку. Хмуро посмотрел на Корневу:

— Собирайтесь… Там разберемся.

Ее словно ударили — она даже отшатнулась, кровь отхлынула от припудренных щек, а в темных глазах вскипели слезы. Поднялась ни на кого не глядя, прошла к комоду, начала вынимать из него стопки чистого белья… Отобрала то, что ей нужно. В расстеленный платок положила хлеб, кусок вареного мяса. Натянула сапоги.

Все молча направились к выходу. В полутемной передней сидела на лавке неподвижная старуха, держа на коленях собранные во дворе отбитые головки четвертей. При виде вошедших она выпрямилась, стекляшки звякнули в провисшем мокром подоле юбки.

— Ну, мамаша, — зловеще прошептала женщина, с ненавистью бросив взгляд на старуху, — вам это зачтется от сынка родного!

— Идите, — один из милиционеров подтолкнул ее к двери. Глоба повел Корневу через весь городишко пешком, по главной улице, чтобы ее видело как можно больше людей. Она шла, кутая лицо в платок, низко опустив голову.

Во дворе милиции сгрудились подводы, там и тут валялись клочья сена, мужики сидела на завалинке, дымя цигарками, неторопливо перебирая новости. Солнышко слабо проглядывало сквозь тучи, затянувшие небо, но было жарко, пропаренный воздух влажно лип к лицу. То и дело кто-нибудь говорил, тыльной стороной ладони вытирая лоб:

— Мабуть, знову будэ дощ… Паруе, начэ пэрэд грозою.

— Домой бы поспеть, — добавлял другой, с беспокойством вскидывая глаза к облачному небу. — За паршивой справкой часами сидишь тут, словно делать тебе больше нечего…

Глоба ввел Корневу во двор, и разговоры сразу притихли, лишь кто-то пробормотал:

— Дывысь яка… Выдать, нэ мисцэва жинка.

— Здорово, дядьки, — сказал Глоба и остановился, сняв фуражку, платком из кармана повел по клеенчатому ободку. — Никак, дождь будет?

— То так… Паруе, — закивали мужики. — Где ты такую жинку взял? Мы тутошних всех знаем…

— Приезжая. На Конюшенной жила, — небрежно проговорил Глоба. — Самогоном торговала. Схлопочет года три.

Мужики переглянулись и промолчали — один снова полез за кисетом, другой начал пристально разглядывать растоптанный лапоть, третий задумчиво запустил пальцы в спутанную бороду.

— Ото глядите, — прищурился Глоба. — С законом в цацки не играют. Пошли, гражданка Корнева.

Они поднялись на второй этаж и в глубине коридора увидели дверь, оббитую железом, с крошечным глазком. На табурете сидел скучающий милиционер с тяжелой кобурой револьвера на поясе. При звуке шагов он вскочил, торопливо одергивая гимнастерку.

Глоба заглянул в глазок, отодвинув в сторону кожаную крышку, — Павлюк спал на деревянных нарах, укрывшись с головой солдатским одеялом. В камере было пасмурно, легкая тень от оконной решетки лежала на чисто выметенном полу.

— Все время дрыхнет, — пожал плечами милиционер. Глоба достал из кармана связку ключей и одним из них открыл узкую дверь в комнату, где стояли стол и железная кровать. Окно было здесь без решетки, но находилось почти под потолком.

— Побудете пока тут, — сказал Глоба, пропуская в комнатушку женщину. — Больше камер нет. Сосед освободит — переведем на его место. Еду принесут.

Он тщательно, провернув ключ два раза, замкнул комнату и направился к начальнику милиции. Соколов встретил его понимающей улыбкой:

— Взял таки?

— Сидит.

— Может, лучше устроить засаду на Конюшенной?

— Два дня попугаю, а потом отпущу домой. Первый раз, мол, прощаю самогонные дела, но второй раз лучше пусть не попадается.

— Штраф хоть сдери, — посоветовал Соколов.

— Обдеру, как липку, но выпущу.

— И чего этим добьешься?

— Бояться ей будет нечего. Самое страшное для нее позади — так она станет думать. А мы понаблюдаем за ней.

— Может быть, — неопределенно протянул Соколов и вскинул на Глобу изучающий взгляд. — А что будешь делать с Павлюком? Звонил из города Лазебник.

— Вы ему, конечно, рассказали о нем?

— Безусловно, — кивнул головой Соколов, — я обязан был это сделать. Лазебник требует Павлюка в губмилицию.

— Подождем еще немного, — Глоба подумал и кивнул. — Я должен встретиться с хлопцем Павлюка.

— Лазебник спрашивает, как идут дела с ограблением кооперативного ларька.

— Да не могу же я разорваться! — вспылил Глоба.

— Кооперация — новое явление в жизни нашего общества…

— Понимаю я все, — озлился Глоба, — но не четырехрукий! Делаю, что успеваю.

Он поднялся из-за стола, нервным движением руки сбрасывая складки гимнастерки за спину.


Домой Глоба вернулся, как всегда, поздно, снял грязные сапоги в сенях, на цыпочках пробрался в комнату и, не зажигая лампы, начал шарить на столе руками, отыскивая что бы такое поесть — сильно изголодался. Но Маня не спала, заслышав его шаги еще во дворе, она поднялась навстречу — он увидел у окна белое пятно ночной рубашки.

— Сейчас, — сказала она, и в темноте вспыхнула спичка, наполнив бледным светом тонкий ковшик женских сомкнутых ладоней. Она перенесла огонек к фитилю лампы. Из мрака выплыл старинный комод с потускневшими медными ручками, зеркало, перечеркнутое трещиной, жестяное ведро под фаянсовым умывальником. На разостланной кровати громоздились подушки.

Сколько раз вот так Тихон приходил в старый флигель и видел на столе тускло мигающий огонек. Она первая его окликнула:

— Тиша, ты?

И он ступил к ней, как незрячий, торопливо и легко касался кончиками пальцев ее лба, щек. Прижав к себе, шептал извиняющимся голосом:

— Соскучился… Даже не верится, что это ты…

— Я заждалась… Ты так долго…

— Как мы раньше не знали друг друга? — Тихон растерянно удивлен, он даже отодвигает ее от себя, стараясь посмотреть в глаза. — Ты можешь такое представить? Мы… и не вместе?

— А я иногда гляжу в окно, — признается она, — идет по двору здоровенный дяденька… На боку оружие. Фуражка по брови. И вдруг как бы в сердце иголкой, аж дух замрет — это же Тиша родной…

И голос ее угасает, как бы истончаясь в тишине.


А утро проходило в торопливых сборах — брился возле умывальника, косясь в позеленевшее зеркало. Сам себе отглаживал гимнастерку, мелом надраивал пуговицы и ременную пряжку. Отмывал от вчерашней грязи свои крепкие, на спиртовой подошве сапоги с высокими голенищами, смазывал их тряпицей, макая ее в банку с дегтем.

Маня уже застелила постель, умылась, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, хлопочет над фыркающим примусом — оттуда идет вкуснейший запах жареного лука, сала, молодой картошки. Женщина гремит тарелками, режет на доске хлеб, вдруг хватает веник и начинает мести пол, отбросив его, сдергивает с веревки высохшее белье. Она, как и Тихон, не успевает, ей надо идти в исполком, где работает машинисткой.

— Тиша, — жалобно молит она склоненного над сапогом мужа, — ради бога, выручи… Погладь юбку. А я тебя за это чем-то накормлю особенным…

— Бессовестный эксплуататор.

Тихон бросает на расстеленное одеяло суконную юбку, брызгает на нее водой сквозь губы, поднимает с кирпича чугунный утюг с пылающими углями.

— Как ты себя сегодня чувствуешь? — спрашивает он, ревностно поглядывая на жену. — Что-то не видно нашего Степана. Обманываешь, девушка?

— Не имею такой привычки, — говорит она, перебрасывая ремень маузера со спинки кровати на гвоздь у двери. — Железо надо класть на свое место… И почему Степан? С каких это пор? Заказ был на Людмилу.

— Ха! — вскрикивает Тихон. — Мне нужны мужики — помощники! Столько дел. Через восемнадцать лет мы пойдем на службу вдвоем.

— Господи! Тебе уже будет сорок лет. Кому ты такой нужен? У тебя уже сейчас седые волосы…

— Ну, это ты уж брось, — сердится Тихон, ероша жестки волосы перед зеркалом. — Чепуха какая! Ну, ты выдумаешь.

— На висках… Ты уже старый, жизнью потрепанный мужчина. Слава богу, что не лысый.

Через двор по прогибающимся доскам пробежал милиционер, застучал в окошко флигеля, прижавшись к стеклу, закричал:

— Товарищ Глоба! К вам какой-то гражданин! Настаивает…

— Кто такой? — Глоба распахнул створки и выглянул комнатушки, прищурившись от бьющего в глаза солнца.

— Не сказывается, — ответил милиционер, — но требует лично вас.

— Я буду через несколько минут, — проговорил Глоба. — Потерпит. Ты посмотри какое небо… А вчера говорили, что польет дождь.

— Будет, вот увидите, — подтвердил милиционер, — старые люди не ошибаются. 3 самого ранку паруе.

Глоба сдернул с гвоздя маузер, шинель брать не стал, глубоко натянул на лоб фуражку, крикнул уже от порога:

— Пока, к вечеру жди…

Размашисто перепрыгнул через несколько ступеней крыльца, пошел через двор широкими шагами. В свой кабинет шагнул с еще непотухшей улыбкой на лице. Человек, который ожидал его, сидел в конце коридора, подперев голову руками.

— Зови, — сказал Глоба милиционеру, удобно усаживаясь за стол.

Гражданин вошел в комнату и, не ожидая приглашения, спокойно опустился напротив Глобы. Был он лет сорока, грузен, мощные плечи выпирали из хорошо сшитого пиджака. Лицо темное, с поседевшими усами. Взгляд глаз дерзкий, с насмешкой.

— Здоров, начальник, — проговорил вошедший, откидываясь спиной к стене. — Ишь какой из тебя бравый мильтон получился. Картинка. Не узнаешь?

— А ну придержи язык, — угрожающе проговорил Глоба. Он не отрываясь смотрел в лицо сидящего перед ним человека, угадывая, где же он видел его раньше. — Кто такой?

— Забыл? Ах, не попал ты мне тогда в руки…

— Корень! — резко сказал Глоба, невольно кинув руку на маузер.

— Он, — согласно кивнул Корнев. — Очнись.

Глоба, потрясенный, смотрел на батька Корня, на то, как залихватски закрутил он на пальце кончик прокуренного уса.

— Я обязан арестовать, — наконец сказал Глоба.

— Поговорыть трэба, — Корень вдруг сунул руки в карманы и вытащил два пистолета, направив их стволами на Тихона. — Тилькы тыхэсэнько…

— Это ты все напрасно, — покачал головой Глоба. — Стоит только выстрелить — весь город поднимется.

— А я и не хочу шума, — Корень положил пистолеты на стол перед собой, внимательно поглядев в глаза неподвижно сидящему Глобе.

— Нэ злякався, — с удовлетворением проговорил он и широким жестом отодвинул от себя оружие. — Бери… Сдаюсь сам.

— Как понимать? — удивился Глоба, не притрагиваясь к оружию, искоса поглядывая на него. — Не узнаю, Михаил Сергеевич.

— Надоело от лягавых бегать, — вздохнул Корень, — старого не вернешь, а по мелочи жить не хочу. Может, ще простят, а?

— Чего бы раньше не прийти?

— Жинку вы мою замели, — помолчав, сердито проговорил Корень.

— Значит, эта Корнева… — затеял игру Глоба, — та самогонщица…

— А то вроде не знал? — пристально посмотрел на него Корень и тут же вяло махнул рукой. — Хотя кому она тут нужна… Мало ли схожих фамилий?

— Это точно, — согласился Глоба и недоверчиво поднял бровь. — Неужто из-за нее?

— Хватит темнить, — жестко сказал Корень. — Уговор такой: жинку отпускаете — я остаюсь.

— Ты это серьезно, Михаил Сергеевич? — спросил Глоба. — Ты уже у нас, оглянись!

— То все мура, я отсюда выйду, если бы даже мне пришлось перестрелять всех твоих милиционеров. Моя баба в чем-то крупно замешана?

— Самогон. А закон по такому случаю…

— То старуха ее попутала. Велик грех — самогон. Отпустишь? И бери меня голыми руками. Что думаешь? Не прогадаешь. Когда еще за Корня будут так дешево давать?

— У тебя еще есть оружие?

— Может быть, — неопределенно ответил Корень. Глоба подумал, привычно постучав пальцами по столу.

— Выкладывай.

— Даешь слово?

— Выпущу.

— Я тебе верю, — Корень наклонился и вытащил из-за голенища сапога короткий обрез. Он положил его рядом с пистолетами. Глоба открыл ящик стола и одним движением с грохотом сгреб туда оружие. Ключом повернул замок и поднялся:

— Я должен тебя обыскать. Что в карманах?

Корень вывалил на стол смятую пачку папирос, медную мелочь, огрызок карандаша, перочинный нож.

— Подними руки, — Глоба быстро прошелся пальцами по его телу. — Опусти… Курево можешь взять. Пошли.

Они молча зашагали по коридору, в конце его, увидев оббитую железом дверь камеры, Корень невольно рванулся к глазку, оттолкнув поднявшегося навстречу милиционера.

— Не здесь, — остановил его Глоба. Вынул из кармана галифе ключ и открыл им боковую узкую дверь. Корень в нетерпении ступил в комнатушку, громко прокричав:

— Ирина! Дэ ты?!

Глоба увидел, как они встретились посреди комнаты, обнялись. Женщина плакала, всхлипывая на его плече. Она все пыталась ему о чем-то сказать, но рыдания мешали выговаривать слова. Он гладил ее волосы, целовал в лоб, повторяя чуть слышно:

— Ну будэ, будэ… Нэ малэнька дивчынка. Ты послухай мэнэ…

Глоба отвернулся и, чтобы им не мешать, шагнул к дверям камеры, взглянул в глазок: Павлюк сидел на нарах, встревоженно прислушиваясь к шуму, доносящемуся из коридора.

Корень вывел из комнатушки жену, обнимая ее за шею. Лицо его было мрачно, свободной рукой он жестко крутил седеющий ус. Женщина шла, опустив голову.

— Иди, — хмуро проговорил ей Корень. — И не оглядывайся!

Корнева медленно побрела по коридору, у лестницы остановилась, в нерешительности взявшись за поручень.

— Иди! — гаркнул гневно Корень. Женские каблуки простучали по ступеням.

— Мы щэ побачымось, — сам себе прошептал Корень и поднял на Глобу дерзко вспыхнувшие глаза:

— Чего смотришь — радуешься?! Не рано ли, Тихон? Мы с тобой еще столкнемся на узкой дорожке. Ой, не поздоровится тебе тогда.

— Откройте камеру, — приказал Глоба милиционеру, тот загремел засовами, широко распахнул дверь. Павлюк, вытянув шею, завороженно уставился на стоящего в проеме Корня.

— Батько, — выдавил он с паническим ужасом в голосе.

— Замри, гнида! — резко сказал Корень.

Глоба вернулся к себе, открыл ящик, по очереди начал разряжать пистолеты, вынимая из них обоймы, полные медно отсвечивающих патронов, и вдруг опустил руки, задумался, снова мысленно увидел свидание Корня с женой… Мог ли когда представить, что этот закоренелый бандит… тот самый, который глотал самогон стаканами, ругался самыми черными словами, бил людей в кровь, пока они не падали ему под ноги… будет вот так провожать уходящую от него женщину. Как совместить страшное зло с его растерянно дрогнувшим, почти беспомощным возгласом в пустом коридоре перед распахнутой узкой дверью? Или человеческое проснулось в его тесной душе, до сих пор не ведавшей, что такое жалость и добро? Глобе ли не знать, как мог этот человек глядеть на другого, — одним только взглядом сметал чужую волю яростной силой вспыхнувшей ненависти.

Глоба пошел к Соколову и рассказал ему все. Когда закончил, Соколов уже вращал ручку висящего на стене черного телефона фирмы «Эриксон» с эмблемой: две скрещенные красные молнии. Однако в уездных условиях, видно, заграничная фирма молниеносных соединений не гарантировала. Соколов, надрывая голос, долго кричал в изогнутую, как крошечная грамофонная труба, эбонитовую трубку:

— Але! Барышня! Але! Черт бы вас всех побрал… Заснули?! Але… Наконец-то! Мне губмилицию! Лазебника! Здравствуйте, товарищ Лазебник! Как дела? По высшему счету! Семен Богданович… Отлично понимаем… А як жэ! Тут такая висть… Передаю трубку Глобе!

Тихон взял трубку и возле уха зарокотал насмешливый басок:

— Привет, привет… Ну, что у вас за потрясающая новость? Вам меня уже трудно удивить. Распутались с кооперативным ларьком?

— Нет, — сказал Глоба.

— А Павлюк?! — воскликнул Лазебник. — Я же просил… В конце концов, приказывал его привезти к нам!

— Я подумал, что следует еще раз съездить к нему в село, — начал было Глоба, — его сын…

— К черту! — перебил Лазебник. — Кончайте вашу самодеятельность! Везите в губмилицию. Тут специалисты почище вас…

— Товарищ Лазебник, — стараясь говорить спокойно, сказал Глоба, — в уголовный розыск уезда добровольно явился бывший известный бандит по кличке Корень.

Трубка замолкла, словно провод разрубили ножом. Потом в ней что-то закашляло, поскреблось и уже тихий голос спросил:

— Сам?! Корень?! Не может быть.

— Сидит в камере под охраной милиционера.

— Проверьте личность еще раз.

— Я с ним лично знаком.

— Глоба, — задышал Лазебник Тихону в ухо, — ты понимаешь, что это значит?! Я всегда верил в тебя… Молодец! Такого хлопца держать на уезде?! Теперь мы о тебе позаботимся. За этим Корнем грехов целый воз! Ах, молодец, парень! Как же такое произошло?

— Просто, — пожал плечами Глоба и усмехнулся, видя расплывшееся в улыбке счастливое лицо Соколова, который все пытался подслушать Лазебника, толкаясь лбом в раствор трубки.

— Мы арестовали его жену за соучастие в незаконном изготовлении самогона, — продолжал Глоба, — Корень явился утром и предложил обмен… Мы выпускаем жену, а его садим в камеру.

— И вы согласились?

— Я выпустил ее.

— Жаль, — помрачнел голос Лазебника. — Ну, да все поправимо. Что делает Корень?

— Отсюда не видно, — позволил себе пошутить Глоба. В трубке грозно зарокотало:

— Глаз с него не спускать! Беречь как зеницу ока! И под усиленной охраной доставить в губмилицию. Сегодня же!

— У нас всего три конных милиционера на все уездное отделение, — встревоженно проговорил Соколов и потянул из рук Тихона трубку. — Товарищ Лазебник! Вы бы лучше прислали за ним своих людей. Тут же их двое — Корень и Павлюк. Такие бандиты…

— Я приеду завтра за ними сам! — отрезал Лазебник. — Примите от руководства благодарность. Пока устно, потом получите приказ. Ждите меня завтра. До свидания!

Соколов повесил трубку и с удивлением покачал головой:

— Знать, и в нашем деле бывает везуха. Лазебник на седьмом небе… Переведет он тебя к себе в город. Ему потрибни лихие хлопцы.

— Я-то тут при чем? — пожал плечами Глоба. — А насчет города… Мне здесь хорошо. А вот жинка… Она городская с ног до головы. Вечера длинные — вся истоскуется. Куда пойти? А ребенок будет — значит, ей работу бросать? В городе мать, все присмотрит за дитем.

— Значит, уже сочинили маленького Глобу? — весело хохотнул Соколов. — Скорые вы хлопьята.

День как начался удачно, так и закончился без больших неприятностей — ни грабежей, ни воровства, всего несколько драк и, кажется, найдена какая-то зацепка к делу по разгрому кооперативного киоска.

Уже к вечеру начался дождь, сначала чуть накрапывал, а потом припустил вовсю. Глоба примчался домой мокрый. Маня раздела его, напоила горячим чаем. А за окном падал гром, его бешеные молнии раскалывали небо. Начало быстро темнеть. Жена выбежала во двор с ведром, подставила его под струи. Кажется, только что оно жестяно гудело под стеклянной шрапнелью капель, а вот уже вода только шипит, пенится у самого края. Переполненные лужи пляшут под хлещущими плетями, на месте жгучих ударов всплывают светящиеся пузыри.

— Сумасшедшая ночь! — закричала Маня, с трудом закрывая на крючок окошко, — налетевший ветер сначала швырнул в комнатушку косой ливень, а затем бахнул, как кулаком, по зазвеневшему стеклу.

Глоба потушил лампу и лег рядом с женой, сразу прижавшейся к нему всем телом. Голубое пламя молний терзало темноту, пронзая ее со всех сторон.

— Ты знаешь, сегодня такое случилось, — Тихон зашептал ей на ухо, рассказывая о том, что произошло утром.

— А мы уже знаем, — перебила она. — В исполкоме какие тайны? Твой Соколов председателю позвонил…

— Да, но это не все, — продолжал Глоба. — Раздался звонок от Лазебника… Таким баском… Фу-ты, ну-ты! Начальник…

— Так его и представляю, — хохотнула Маня. — Он меня однажды в кинематограф приглашал, да я не пошла. Больно нужен мне.

— Соколов послушал наш разговор и говорит: заберет он тебя в город, Тихон…

— И ты откажешься?

— Да это как предположение, вот чудачка. Так Соколов говорит. А Лазебник лишь благодарность вынес, правда, пока устно, но обещает и в приказе. Утром он будет у нас.

— Слушай, ты не вздумай отказаться от города, — Маня ладонью повернула его лицо к себе. — Ребенок будет… Тут и врача настоящего по детским болезням не найдешь. А кто будет за малышом следить? В городе у меня мама…

— Я так и сказал Соколову, — согласно кивнул головой Глоба.

— Ты это скажи Лазебнику.

— Скажу, — хмыкнул Тихон и, помолчав, добавил, — если спросит.

— А сам не можешь? — съехидничала Маня. — Язык не повернется, — вздохнул Тихон.

— Напрасно, — разочарованно протянула Маня и, положив голову ему на грудь, прикрыла ладонью глаза, чтобы не видел слепящие вспышки молний. — Конечно, нам и тут неплохо правда, Тиша? Но надо смотреть вперед. Не на всю же жизни мы здесь? Господи, грохочет, как из пушек…

Гром раскололся прямо над крышей, флигель содрогнулся от гулкого удара. За окном полыхнуло так, что, казалось пламя расплавило стекло. И в наступившей черной тьме дожди забарабанил по крыше с удвоенной силой.


Разбудили Глобу громкие удары в дверь. Он поднялся на постели, с трудом разлепливая веки — было часов шесть утра, в окошке стояло выметенное до голубизны сияющее небо.

— Товарищ Глоба! Глоба! — метался за дверью чей-то тревожный голос. — Да проснитесь!

Тихон торопливо натянул галифе, сунул ноги в сапоги и открыл форточку.

— Что случилось?

Молодой милиционер закричал:

— Беда, товарищ Глоба! Идите до камеры!

— А, черт, — выругался Глоба, сунул голову в гимнастерку, уже на ходу подхватил ремень и маузер. Через двор пробежала по щиколотки утопая в лужах. В пустом коридоре на втором этаже Тихон увидел распахнутую дверь камеры. От неожиданности у него перехватило дыхание. Он ускорил шаги. В камере на нарах, понурясь, сидел Соколов, без фуражки, угол белой портянки торчал из голенища сапога.

Глоба быстро огляделся — темные отштукатуренные стены, дверь, оббитая белым железом, параша — ведро с крышкой, стол… Окно! Мерцают пеньки перепиленных металлических прутьев. Решетка выгнута наружу, и солнце льет свет в непривычно свободный проем.

— Вот так… Бежали, — пробормотал удрученно Соколов. Глоба шагнул к нарам и приподнял одеяло — под ним лежала солома, вытащенная из матраца.

— Я каждый час поглядывал, — потерянно говорил дежурный милиционер, с убитым видом стоя посреди камеры. — Прозорку открываю… Лежат. Ну як ридни браты — плечом к плечу… Гроза, гром… да, господи, колы б я знав…

Глоба выглянул из окошка — двор расплывался лужами, поверх бурого, давно не крашенного забора, тянулись гирлянды ржавой колючей проволоки, покосившиеся ворота приоткрыты. По улице лошадь тащила телегу, глубоко проседавшую колесами в топкую грязь дороги. Ослепительно, словно надраенный мелом, сиял золотой купол собора.

— Пойдем вниз, — сказал Глоба, выходя из камеры.

Во дворе, прямо под стеной, они нашли ножовку для пилки железа, привязанную к длинной веревке. Тихон намотал на ладонь мокрый шпагат, снял с пальцев и, размахнувшись, швырнул ножовку в окно камеры. Она не попала, отлетела от кирпичей, булькнув в лужу. Глоба нашарил ее в воде, снова аккуратно смотал веревку. Прицелился и метнул ножовку опять — на этот раз она беззвучно исчезла в проеме окна.

— Вот так, — пробормотал Глоба, — остальное понятно…

— Но кто? — с отчаянием проговорил Соколов.

— Давайте проверим Корневу, — сказал Глоба. Соколов крикнул милиционеру:

— Лошадей!

Они проскакали через весь город, редкие встречные оглядывались вслед двум военным, низко пригнувшимся к лошадиным гривам. Из-под конских копыт летели ошметья грязи. На Конюшенной всадники спешились, один из них ловко кинул свое тело через забор, отбросил засов, открывая калитку, и уже оба взбежали на крыльцо.

Старуха открыла дверь не торопясь, что-то ворча сердито. Глоба молча обминул ее и торопливо пошел в комнаты. В одной из них увидел раскрытый сундук, вокруг валялись разбросанные одежды.

— Поздно, — проговорил Соколов, поднимая с пола меховую рукавицу. — Ох, и лопухи мы с тобой…

Глоба поворошил руками вещи в сундуке, заглянул в прихожую и, вернувшись, встал у окна. Отсюда четко были видны следы колес, тянувшиеся к воротам.

— Забрали теплые вещи. Ушли в лес…

— А где-то уже скачет Лазебник. С надежной охраной из конного резерва, — горестно усмехнувшись, сказал Соколов.

— Еще рано, — бормотнул Глоба, — спит, наверное… И во сне такого не видит.

— Может, позвонить? — предложил с надеждой Соколов. — По телефону оно легче… Поругает — и трошкы станет спокойней.

— Один черт, — сказал Глоба, тревожно барабаня кончиками пальцев по стеклу. — Куда они могли бежать? С Корнем Павлюк… Павлюк отправил сына к родственникам в отдаленный хутор… Могли туда скрыться?

— Кто знает, — вздохнул Соколов. — Бери двух милиционеров и гони в тот хутор.


Вернулись из погони уже к закату солнца. Лошади переступали копытами, качая в седлах усталых, залепленных грязью с ног до головы всадников. Карабины болтались за их спинами, на гимнастерках расплывались темные пятна пота.

Еще издали Глоба увидел легковой «форд» у ворот милиции и стайку мальчишек, облепивших его со всех сторон. Конники въехали во двор, спешились и, неуклюже ступая онемевшими ногами, повели лошадей к конюшне.

В открытом окне флигеля стояла Маня, не решаясь окликнуть мужа. Глоба сделал вид, что ее не заметил, молча передал повод одному из своих людей и направился к дверям.

На завалинке покуривали сотрудники уголовного розыска губмилиции — Замесов, Кныш и Сеня Понедельник. Возле них стояли конюхи и свободные от дежурства милиционеры, почтительно внимая городскому трепу.

— Ба-а! — оживленно воскликнул Замесов, вынимая со рта свою английскую трубку. — Вот и гроза бандитов! Целый день ждем…

— Что ж ты это, Тихон? — вместо приветствия закричал Кныш, иронично изгибая бровь. — А мы газуем на первой скорости. Дорогой бензин палим!

— Ну, братцы, — подхватил Сеня Понедельник, картинно тряхнув пшеничным чубом и сияя голубыми глазами. — Лихачи! Простого дела не сляпали!

— Катись! — коротко сказал Глоба обомлевшему Сене.

— Не обижайся, все понимаем, — сочувствующе бросил Тихону в спину Кныш.

Глоба поднялся на второй этаж. В длинном коридоре, как укор его совести, увидел распахнутую дверь камеры, в которой двое мужиков вмазывали в оконный проем новую железную решетку.

Тихон, постучав, шагнул в кабинет. Лазебник сидел за столом Соколова, а тот примостился боком на подоконнике.

— Явился?! — зарокотал грозным басом Лазебник. — Садись! Что скажешь в свое оправдание?

— Чего оправдываться, — хмуро проговорил Глоба, не отводя взгляда от полного лица замначальника губмилиции. — Прозевали.

— Какое разгильдяйство! — всплеснул руками Лазебник. — Бандиты, можно сказать, с неба упали, как подарок… И прошляпить позорнейшим образом! Уму непостижимо, о чем вы здесь думаете?!

Соколов с невозмутимым видом смотрел в окно, край его уха зарделся. Лазебник сердитым движением расстегнул крючки ворота суконной гимнастерки. Под его глазами, на отечных мешочках, проступали капельки пота. Он смахнул их кончиками пальцев, словно массировал лицо, и с ожесточением откинулся на спинку стула.

— Что я могу доложить Рагозе?! В какое вы меня ставите положение?! Еще позавчера я докладывал о поимке Павлюка… Вчера о явке Корня. Великолепно! А сегодня?! Все, мол, товарищ начальник, полетело коту под хвост! Неужели так трудно было выставить во дворе охрану?

— Не сообразили, — тихо ответил Глоба. — Думали, достаточно дежурного у камеры.

— Это же вам не два пьяных мужика, арестованных за драку в кабаке новоиспеченного нэпмана! Отъявленные бандиты! Они с чугунной цепи сорвутся!

— Виноват, — опустил голову Глоба.

— Это преступление! — зло бросил Лазебник. — И мы в этом еще разберемся! Что показало преследование?

— Следы бандитов на хуторе не обнаружены.

— Как и следовало ожидать! — перебил Лазебник, кинув на Тихона взгляд, полный пренебрежения. — И все ваша затея… Арест жены Корня за изготовление самогона, ее освобождение из камеры. Знаете, все это пахнет голым авантюризмом!

— Однако, он появился, — поколебавшись, сказал Соколов.

— А вы уж молчите, Николай Прокопьевич. С вас особый спрос! Будете объясняться с руководством губмилиции. Я вам скажу, дорогие товарищи, — Лазебник начал каждое слово припечатывать к столу ударом ладони. — Благодушествуете! Это раз! Второе — потеряли классовый нерв. Свернули с острия удара! Только надо представить — принимаете бандитские условия. И третье: видя, что государство пошло навстречу крестьянству… Отменило продразверстку… Разрешило вольную торговлю излишками… Снизило цены на промышленные товары… Глядя на вес эти мероприятия государства, вы тоже, может быть, невольно пошли на компромисс.

— Ну, это уж позвольте, — сердито возразил Соколов. — Государство не заигрывает с селом, а проводит твердую политику укрепления сельского хозяйства!

— За счет интересов рабочих! — бросил Лазебник.

— Какая глупость! — вспыхнул Соколов. — Вам же известны срочные меры восстановления железнодорожных путей сообщения. Чего стоит план электрификации России…

— Вот именно! — воскликнул Лазебник. — Грандиозные планы электрификации! С одной стороны. Со стороны промышленного пролетариата — создание гидростанций! Мощных паровозов! Новых станков. Все это за счет трудового героизма рабочих! Голодные, разутые, лишенные дров, — они поднимают революционную страну из нищеты. Но другая — большая! — сторона России: крестьянство… Оно в это время жадно обогащается. А есть и такие, что устраивают бунты, срывают посевные кампании, создают банды и уходят в леса; А вы, — голос Лазебника заиграл металлом, — в таком для нас суровом положении ведете с одним из самых жестоких главарей личные переговоры, идете на его условия и оказываетесь в дураках, на смех и издевательство всего губернского крестьянства. Вот так представители закона!

Соколов слез с подоконника и медленно прошелся по кабинету, сунув пальцы за поясной ремень. Искоса посмотрел на Лазебника, который сидел на стуле, откинувшись к стене, устало прикрыв глаза.

— Не понимаю вас, — начал он и поморщился, увидев каменно неподвижное лицо Глобы. — Скажите, Семен Богданович, не пытаетесь ли вы таким образом пустить черную кошку между городом и селом? Извините, пожалуйста, за такое сравнение.

— Нет, меньше всего я желаю ссорить рабочих с крестьянством. Но разная классовая зрелость налицо…

— Крестьянство — не одна идиллическая семья под общей крышей, — пожал плечами Соколов.

— Потом разберемся. Цель партии — всемирное братство. Сначала все старое разломаем. Пройдем через голод, жертвы и кровавые ошибки…

— Таким путем мы бандитизм не изживем, — усмехнулся Глоба.

Лазебник замер на полуслове, неприятно пораженный тем, что его перебили, с недоумением посмотрел на Тихона:

— Как понимать?

— А вот снова раздуть пожар можно, — продолжал Глоба — Бедный крестьянин только на ноги становится. Ему бы помочь мануфактурой, солью. Он за это город накормит вдосталь.

— Это не позиция революционера, — холодно проговорил Лазебник.

— Надо смотреть выше живота.

— Да живот-то чей? — с горечью сказал Соколов. — Наших стариков и детишек, мужиков да баб…

— Ваш нэп развратит их! — вырвалось у Лазебника, и он даже побледнел.

— В чем же спасение?

— Только в жестком военном коммунизме! Единый вооруженный лагерь!

— А если иначе? — бросил Соколов на Лазебника пронзительный взгляд. — Мирное строительство социализма.

— Тысячи километров сплошной границы с империализмом… Растерзают! — резко сказал Лазебник.

— Живем… Какой уж год.

— Или поглотит нас мелкобуржуазная стихия! Сколько поблажек сделано крестьянству. Попробуй теперь их вырвать у него.

— А зачем! — удивился Соколов. — В наших планах сделать его жизнь лучше.

— Хотел бы и я так думать, — хмуро вздохнул Лазебник и поднял глаза на Глобу. — В свете обрисованного положения ваш поступок выглядит служебным преступлением. У меня нет прав уволить вас с работы из органов. А то, что вам нельзя доверить уездный уголовный розыск, — это я прекрасно понимаю. Я поехал. Николай Прокопьевич.

— Не поужинаете? — спросил Соколов.

— Кусок в горло не полезет, — усмехнулся Лазебник. Глоба, уже не слушая их разговора, вышел из кабинета. Он спустился во двор, присел на завалинку, невидяще вытащил папиросу из пачки, протянутой Кнышом.

— Э, дружок, — сказал Замесов, поддергивая на коленях стрелки тщательно выглаженных твидовых брюк. — На тебе лица нет.

— Дыши носом, — подмигнул Кныш. — Подумаешь, горе — бандит смылся, да их на нашу долю хватит, вот до сих пор, — он чиркнул пальцем по горлу.

— На то мы и сыщики, чтобы их ловить, — ободряюще проговорил Сеня Понедельник.

— Вам ловить, — усмехнулся Глоба серыми губами, — а я это дело завязываю.

— Весьма опрометчивое решение, — неодобрительно буркнул Замесов, попыхивая английской трубкой.

Лазебник показался в дверях, посмотрел на темнеющее небо и бодрым голосом прокричал:

— По коням, молодцы! Заводи американца!

Шофер, весь в кожаном, пошел за ворота и оттуда донесся рокот фордовского мотора. Сотрудники попрощались за руку с Глобой, кивнули всем остающимся, гуськом зашагали к машине.

— Вот так и действуйте, — подводя итог разговору в кабинете, сказал Лазебник Соколову уверенным тоном. — И все будет отлично. Надейтесь на мою помощь. Звоните, не стесняясь. Общие радости, одни для всех огорчения. Желаю успехов.

Он направился к воротам, огибая лужи.

— Проводим? — спросил Глобу Соколов. Тот лишь отрицательно мотнул головой и направился к флигелю, у крыльца которого уже давно, еще из окна кабинета видел, горестно стояла Маняша, непривычно для Тихона, совсем по-бабьи, подперев щеку ладонью.

Она платком вытерла его потное лицо, покрытое разводами мокрой пыли, сняла фуражку и, встав на цыпочки, пальцами расчесала слежавшиеся волосы. За воротами резко просигналила сирена, и звук мотора начал удаляться. Соколов вернулся во двор и сказал Глобе:

— Я ожидал чего угодно — только не этого.

— Надоело, устал, — пробормотал Тихон.

— Не разводи антимоний! — сердито оборвал Соколов и, взяв его за ремень маузера, притянул к себе. Глядя снизу вверх по стариковски запавшими глазами, торопливо заговорил — А ты тоже не будь гонористым. Ведь упустили Корня? А Павлюка?! Начальство у нас отходчивое. Полае, полае и успокоится. Ему влетит не меньше, чем нам с тобой.

— О чем вы говорите, Николай Прокопьевич? — сказала Маня, которая до этого словно бы и не прислушивалась, а только со страданием глядела на посеревшее лицо мужа.

— Я сам поеду в город, — перебил ее Соколов. — Поговорю с самим товарищем Рагозой!

— Налей воды… Грязный с ног до головы, — вяло проговорил Глоба и начал расстегивать крючки гимнастерки. Нехорошая — с обидой — усмешка тронула его потрескавшиеся губы. — Не надо никуда ходить. Только вот что — я и рядовым милиционером того Корня возьму. Никуда он от меня не уйдет. В лесу он. Вот зима начнется… Там посмотрим кто кого…

Глоба опустился на крыльцо, грузно просевшее под тяжестью его тела, начал снимать сапоги, покрытые заскорузлой землей проселочных дорог, — зацепит шпорой за край ступени и выдернет из голенища ногу, обернутую пропотевшей портянкой. Осторожно, словно бинт на ране, развернул портянку — ступни были красными, разопревшими, с белыми надавлинами, похожими на шрамы.

— Отмахали километров семьдесят. И верхами и пехом, — пробормотал Глоба. — У Черного леса обстреляли нас из обрезов. Чистое поле… Куда денешься?

— Да, теперь его голыми руками не возьмешь, — вздохнул Соколов. — Погуляет по селам… Но ведь нам с тобой их ловить?

Глоба не ответил, он смотрел, как, молодо прогибаясь, женщина поднимает ведро из колодца — вот поставила деревянную циберку на деревянный сруб, вода плеснула ей под ноги, она чуть вскрикнула, отступила на шаг, затем, подхватив дужку, наклонила бадейку, и литой поток ухнул в жестяное ведро, взорвавшись бесшумными каплями. А поверх забора, между темными купами деревьев, небо пылало алым закатом, предвещая завтрашний ветер.

— Мне чем с начальством ссориться, — продолжал Соколов, с беспомощным видом стоя перед крыльцом, — лучше еще раз в штыковую атаку сходить. Налетит, поднимет трамтарарам… Голова кругом! А чего проще: прикажи, коль ты такой руководящий, поймать бандюгу — и кровь из носу!

— Ловы витра в поли, — нехотя ответил Глоба.

— А все ж таки какая-то надежда есть, — задумчиво проговорил Соколов, он присел на ступеньку и начал медленно набивать коротенькую трубку крупно нарезанным табаком, просыпая его сквозь пальцы. — Интересно, зачем Корень явился к нам собственной персоной?

— Жену выручать, — Глоба снял через голову гимнастерку, стал заворачивать рукава бязевой рубашки.

— Во! — обрадовался Соколов. — Значит, любит свою жинку. Видать, что-то в нем человеческое сохранилось.

— Знал, что выкрутится, собака, — выругался Глоба, подставляя ладони под край наклоненного ведра.

— Э-э, — протянул Соколов, — не говори, парень. Ты еще молод, не знаешь, як жизнь человека меняет. Ради жинки Корень пошел на смерть. Ведь ему, по правде, пощады не ждать — грехов больше чем предостаточно. А он говорит: «Ее освободите, а меня берите с потрохами!» И тебе на слово поверил… По-человечески. На прежнего Корня непохоже.

— Любовь чего не сделает, — пробормотала Маня, забыв плеснуть воды в подставленные ладони мужа.

Глоба вскинул на нее глаза:

— И ты о том же?! Какая у него может быть любовь? Он столько людей лишил жизни! Детей! Женщин!

— И все-таки, — перебил Соколов, — ты с ним вел переговоры. Значит, с ним можно разговаривать по-человечески!

— Но зачем?! — Глоба гневно фыркнул, схватил чистое полотенце и начал яростно растирать лицо.

— Может, он добровольно сдастся властям? — неуверенно, сказал Соколов. — Хватит, погулял — и край. Пора сдаваться на милость победителя.

— А мы его… — недобро усмехнулся Глоба.

— Кто знает, — качнул головой Соколов. — Суд покажет Смягчающие обстоятельства… А то вдруг амнистия… Все есть какая надежда. А не выйдет без оружия — верная смерть. От должен соображать, не такой дурень. Вот и предложить бы ему эти два решения.

— Ну ты даешь, Николай Прокопьевич! — Глоба так и замер с гимнастеркой, полунатянутой на плечи. — Такое придумать…

— А что, краще пусть он по лесам гуляет?! Людей безвинных губит?! Корень если начнет… Ему в зверстве удержу не будет! — Соколов взволнованно зачертил по воздуху мундштуком трубки. — Но кто это сделает? Как это сделать? Корень хитер, не всякому поверит.

— У меня с ним может быть только один разговор, — Глоба, кивнул на маузер, висящий на гвозде. Он одернул гимнастерку, взял сапоги за холстяные ушки и вытер ноги о простеленную на крыльце мокрую тряпку. — Мне такой разговор, Никола Прокопьевич, не по душе. Давайте о чем-нибудь другом.

— Заходите борща моего попробовать, — предложила Маня, но Соколов отмахнулся трубкой.

— Не буду мешать… Вечеряйте сами. Сегодня очень устал. Спокойной ночи.

И пошел через двор, на ту сторону дороги, где жил вместе с женой в хатенке, покрытой соломой.

Ночью Маня долго не засыпала, прижавшись к Тихону, она все шептала ему на ухо чуть слышным голосом:

— Ты не расстраивайся, пожалуйста. У кого не бывает неприятностей? Пусть поищут таких, как ты… Вернемся в город, будешь работать на заводе. Мы своего пацаненка вырастим и отдадим в заводскую школу. Каменное здание, большие окна. Никто на тебя не имеет права повышать тон. Подумаешь, начальник! Лазебника все знают — любит покричать. Уедем — и у меня на сердце станет легче.

Глоба уже засыпал, плыл куда-то в этом убаюкивающем голосе, когда вдруг услышал легкий стук в окно. Он открыл глаза — руки Мани сжались на его шее. Стук повторился, и Тихон, медленно разведя ее сцепленные пальцы, поднялся с кровати и подошел к двери. Осторожно приоткрыл.

— Кто там?

— Цэ я, — раздался голос Соколова.

Глоба в одном белье вышел в ночь на крыльцо. В темноте с трудом различил оседланную лошадь и одетого в длиннополую шинель начальника милиции.

— Слухай меня внимательно, — проговорил Соколов, — времени нет! Ты знаешь Сидоренко, що у яра живет?

— Да, — коротко ответил Глоба. — Есть за ним кое-какие грехи. Но поймать не можем.

— Еще поймаешь, — усмехнулся Соколов. — Я его добрэ знаю щэ по старым дилам. Он с Корнем дружил. Теперь он согласен свести меня с атаманом.

— Да что вы, ей богу, придумали! — не выдержал Глоба. — Кому верите?!

— Молчи и слушай, — перебил Соколов. — Корень приходил к Сидоренко. Звал его к себе. Указал место, где они могут повстречаться снова. Пароль дал к своим людям в селе.

— Я протестую против вашей поездки, — решительно сказал Глоба.

— То ты по молодости, — тихо засмеялся Соколов. — Если мы Корня склоним к добровольной сдаче… Скольким людям життя сохраним!

— Тогда я еду с вами!

— Не надо, он побоится ловушки. А нам надо спешить, пока он грехов не натворил, тогда будет поздно.

— О чем можно с ним говорить?! — с отчаянием вырвалось у Глобы.

— Предложу ему два варианта. В первом у него все-таки какой-то шанс на жизнь.

— Он вас живым назад не отпустит.

— Сидоренко оставляет в городе жену с двумя детьми.

— За что ж он так вас любит, этот Сидоренко? — ядовито спросил Глоба.

— Тоже ищет прощения, — проговорил Соколов. — Старый уже, осознал.

— И куда вы сейчас?

— К Волчьей Яме… Через село Водяное.

— Когда ожидать обратно?

— Завтра к вечеру. Дорога не близкая. До свидания, Тихон. Не нервничай. Все будет хорошо.

Соколов вывел оседланную лошадь со двора, прикрыл за собой ворота. Долго в гулкой тишине не затухали шлепающие звуки сильных лошадиных ног о лужи. Глоба неподвижно стоял на крыльце, лицом прислонившись к холодному столбу. Усадьба дышала сырой глиной и гнилой соломой. Босые ноги совсем закоченели на ледяных досках крыльца. Тихон не уходил, век слушал, как затихают звуки конских копыт.

Наконец отшатнулся от столба и осторожно вошел в комнату. Стараясь не шуметь, опустился на кровать. Сонный голос жены спросил:

— Кто? Так поздно…

Глоба только и мог ответить, ладонью прикрыв глаза;

— Дела, Маняша, дела. Ты спи…

Она положила руку ему на грудь, и он постарался успокоить дыхание, чтобы ей даже во сне не передалось его волнение, возникшее при расставании с Соколовым. Многое она не знала о своем муже и знать ей не надо было, особенно теперь, когда в ней таинственно зреет новая жизнь.

Он осторожно поднялся и снова вышел на крыльцо. Долго курил, глядя на небо, которое никак не хотело менять свои антрацитовую черноту, лишь где-то, на страшной высоте, туманно роилась мельчайшая звездная пыль.

…Тогда, несколько лет назад, под Глобой пала загнанная лошадь. Он шел, утопая в сугробах, мокрый от пота, с заледенелымы волосами — ветер унес в темноту ушанку из собачьего меха. Силы оставляли его, — падая, долго лежал, ничего не видя, дышал как та загнанная кобыла, которую покинул в лесу с вытянутой мордой на снегу, — ее засыпало быстро, когда уходил, над белой дымящейся дюной только полоса хребта чернела.

Позади остался бандитский лагерь — затерявшиеся в лесу вгрузшие в землю шалаши и землянки. В эту ночь ветер рвал из труб снопы искр, а когда распахивались дощатые двери — в мелькании мутного света можно было увидеть движение теней, услышать песни, хохот, крики…

Тихона встретили конники отряда по борьбе с бандитизмом, они привели его к своему командиру — Соколову Николаю Прокопьевичу. Сидя на лавке перед керосиновой лампой, Глоба пытался найти нужные слова, чтобы объясниться с этим человеком в кавалерийской шинели, но мысли путались.

— Да он зовсим хворый, — сказал командир, глядя на горящее лицо паренька. — А ну ложись спать… Утром все расскажешь…

И все же Тихон нашел в себе силы снять с правой ноги заледенелый сапог, из-под стельки достал удостоверение Чека — клочок шелковой тряпки с фиолетовым оттиском печати и полустертыми буквами — пропотевшая, грязная тряпица легла на ладонь командира. Соколов все понял, встал из-за стола, шагнул к телефону, долго крутил с ожесточением гнутую ручку, потом сунул трубку Глобе, приказал:

— Говори!

Возле уха, в холодном кругляше телефона забился далекий, но такой знакомый голос Рагозы:

— Молодец! Век не забудем… Теперь все расскажи командиру. И отдыхай. Ты болен? Завтра мы тебя положим в больницу. Спасибо, Тихон.

Утром Глобу на санях в сопровождении двух кавалеристов отправили в город. Только потом, после выздоровления, он узнал о полном разгроме банды Корня. Несколько верст гнал красном Соколов атамана по снежной целине среди деревьев. Они стреляли друг в друга, несколько раз казалось, что кони отряда настигнут бандитов, но те слишком хорошо знали свои тайные тропы — ушли в бурелом Волчьей Ямы, затаились в непроходимой чаще, а как только потеплело, разбрелись по селам. Шайка перестала существовать. Однако где-то в чужедальней стороне жил эти годы спасшийся батько, а в селе Смирновка затаился тот, кто кормил и укрывал бандитов, — Павлюк… А сколько их еще прячется по хуторам, ожидая появления нового Корня? У скольких еще закопаны под яблонями хорошо смазанные и обернутые в мешковины «куцаки», а под соломенной стрехой хаты на всякий случай висит котомка с добрым шматом сала в ладонь толщиной, парой луковиц и сухой лепешкой?

Думал ли тогда Тихон, что судьба опять сведет его с тем командиром, который станет его начальником, и он, Глоба, будет глубокой ночью сидеть на холодном крыльце в одном белье, дымить самокруткой и тревожно вслушиваться в мертвую тишину спящего городишка?

Как медленно встает рассвет… Вот на востоке кто-то, словно нехотя, принялся смывать с купола неба закопченный слой — помутнели края, тускло забрезжили, потом все небо стало наливаться силой, окрепло и пролилось за горизонт алой полосой.

Уже одетый, подпоясанный, в туго надвинутой на лоб милицейской фуражке, Глоба вскочил в седло и, разбирая поводья, скомандовал двум подчиненным:

— По коням, ребята…

Они некрупным шагом миновали ворота и легкой рысья поскакали по пустынной дороге. У водоразборных колонок и колодцев уже гремели ведрами рано поднимающиеся хозяйки, по обочинам там и тут гнали на прибрежный луг скотину заспанные мальчишки. Устоявшиеся за ночь лужи были прозрачны, на них лежали намокшие листья.

На окраине города всадники свернули к оврагу и остановились около небольшой хаты. Перегнувшись через забор, Глоба негромко позвал хозяйку. На крыльцо вышла старая женщина. В подслеповатом окошке показались лица детей.

— Где Сидоренко? — спросил Глоба, поздоровавшись.

— Поехал в ночь, — с беспокойством проговорила женщина, пристально вглядываясь в милиционера. — Может, с ним случилось что? Вы скажите, ради бога… Поехал с вашим начальником…

— Нет, все в порядке, — ответил Глоба, разворачивая лошадь. — Я просто хотел узнать… До свидания.

Итак, бывший бандит, помилованный по амнистии, сегодня ночью отбыл вместе с начальником уездной милиции в сторону Волчьей Ямы. Со стороны Сидоренко ловушки быть не может — семья осталась в городе. Дорога к лесу одна — Глобе ли не знать ее? По ней он шел в банду, возвращался назад…

Долго качались они в седлах, устало опустив головы на грудь, пряча глаза от слепящего солнца. Узкая дорога петляла между косогорами, выводила на голые бугры. Под копытами лошадей мягко чавкала раскисшая глина, комьями отваливался подсохший чернозем, шуршал слежавшийся песок…

К полудню всадники увидели село Пятихатки, было оно убогое, с криво поставленными дворами. На лай собак начали выходить люди, вездесущие мальчишки заскакали перед лошадиными мордами, цеплялись за отполированные подошвами стремена.

— Здоров, дядько Иван, — весело проговорил Глоба, узнавая среди кучкой стоящих мужиков своего знакомого.

— Здоров, — ответил пожилой крестьянин, помогая милиционеру слезть с лошади.

— А что такой грустный, дядько Иван? — засмеялся Глоба. — Дети здоровы? Жена не хворает?

— Да все в порядке, — вздохнул крестьянин.

— Чего ж ты такой хмурый?

— А вести такие, — отмахнулся он горестно.

— Что-то я тебя не возьму в толк…

— А сегодня поутру на соседние Дворики банда напала, — ответил крестьянин. — Председателя сельрады и еще двух постреляли прямо в хатах. Все дочиста забрали и с лошадьми — гайда в лес.

— И что же то были за люди? — тихо спросил Глоба.

— Та, мабуть, банда Корня, — с неохотой проговорил кто-то из крестьян. — Видели его. Их пятеро, все с куцаками.

— И когда это было? — с затаенной надеждой спросил Глоба.

— Та еще солнце только начало подниматься…

Глоба торопливо распрощался, и всадники свернули на тропу, ведущую сквозь березовую рощу. Большие, в обхват, стволы, забронированные потрескавшейся корой, светились под осенним солнцем.

Они спешили, Глоба то и дело оглядывался на отстающих — у них были кони похуже, подгонял их призывными взмахами руки с болтавшейся на запястье ременной плетью.

Он уже понимал, что они опоздали, но чувство отчаяния толкало его вперед, он не хотел думать, что для встречи с бандой их не так много и, если не устроят засаду, то трех карабинов и одного маузера будет недостаточно, чтобы отбиться… А если с ходу налетят на пули… И все-таки гнал и гнал лошадь, подстегивая на подъемах — не видел пены на железных удилах, не слышал её усталого храпа. Он надеялся на чудо, на неимоверный счастливый случай, в конце концов, на удачу.

Кони вымахали из березняка на проселочную дорогу, земля ее была непримята, без следов от подвод. Поскакали вперед, почти касаясь коленями друг друга, приподнимаясь в седлах, пристально глядели в даль уходящей дороги. Темный лес — Волчья Яма — уже виднелся на горизонте острыми зазубринами.

— Слева… Под корявой сосной, — проговорил один из всадников.

И Глоба тоже увидел под тенью раскидистой сосны телегу и лошадь.

Они ударили шпорами по жарким бокам, в нетерпении поддернули поводья.

— Ги-и! Ги-и! — по-казачьи гикнул милиционер, вырываясь наперед и на скаку ловко сбрасывая из-за плечей короткий карабин.

Худая кобыла равнодушно щипала редкую траву, с хрустом выдергивая ее из песчаной почвы, усеянной сухими иголками и расклеванными шишками. В телеге, связанные спинами, полуобвиснув на веревках, сидели двое. Оба были залиты кровью, с выколотыми глазами. В обезображенном болью лице Соколова трудно было признать знакомые черты — оно стало, меньше, словно муки иссушили его, зубы намертво прикусили нижнюю губу.

Глоба в молчании разрезал ножом веревку, выпутал из нее; тело своего начальника и осторожно положил на дно телеги! Из судорожно сжатых пальцев вынул втиснутый в кулак клочок бумаги. На нем корявым почерком были выведены слова: «З комуністами розмовляю тільки так!! Батько Корінь».

Вторым убитым оказался Сидоренко — пожилой человек, обросший седыми волосами. Из его рта, раскрытого в безмолвном крике, торчала смятая бумага. Глоба взял ее в руки и разгладил на ладони. Теми же неуклюжими буквами было написано: «Зрадникам i відступникам — перший ніж».

Глоба привязал повод своей лошади к задку телеги, поднял вожжи и вывел кобылу на дорогу. Сам зашагал по обочине, цепляясь шпорами за жесткую траву. Колеса попадали в рытвины, с бряканьем переезжали толстенные корни, торчащие из почвы. При каждом таком ударе головы убитых стучали о доски.

Глоба только сильнее стискивал челюсти, словно завороженный глядя на мерно двигающийся, обросший линялыми волосами, костлявый круп лошади, на котором темнел запекшийся в крови след чьей-то пятерни — печать убийцы.

Похоронили Соколова посреди булыжной площади, напротив каменного здания собора — могильный холм, весь заставленный венками, огородили дощатым палисадником. Играл оркестр кожевенного завода, на котором когда-то работал Николай Прокопьевич.

У жены убитого, всегда тихой, мало чем раньше приметной женщины, от горя отказали ноги. В бессилии она провисла между Глобой и Рагозой, державшими ее под локти, и страшным, немым взором следила за движением красного гроба над головами сотен людей.

После похорон все собрались в кабинете Соколова — за столом грузно опустился на табурет начальник губмилиции Рагоза. Все так же был он одет в потертую кожаную куртку, в распахнутых полах которой виднелась простая, много раз стиранная гимнастерка с выцветшими красными клапанами на груди. За последнее время Рагоза как-то быстро поседел.

Лазебник сидел у окна, на его полном лице светился нервный румянец.

— Какого человека не уберегли! — не выдержав, сказал он и в отчаянии даже ударил кулаком по колену. — Ну-у, Глоба…

— Я вот клянусь… Припомните мое слово, — медленно проговорил Тихон. — Клянусь… Этого Корня своими руками…

— А все наша мягкотелость! — продолжал Лазебник. — Взять бы в каждом селе заложников из куркульских семей. И если в двадцать четыре часа не выдадут бандитов… Беспощадно! Согласно законам военного коммунизма!

— Подобного не произойдет, — жестко сказал Рагоза и так посмотрел на Лазебника, что Глоба понял — это не первый их спор.

Не шелохнувшись, только опустив веки, медленно чеканя каждое слово, Рагоза проговорил:

— «В народной массе мы все же капля в море, и мы можем управлять только тогда, когда правильно выражаем то, что народ сознает. Без этого коммунистическая партия не будет вести пролетариата, а пролетариат не будет вести за собой масс, и вся машина развалится». Так сказал Ленин.

— Но если нас капля! Малая горсть! — усмехнулся Лазебник. — То и удержать эту стихию мы сможем лишь с помощью стальной хватки!

— Ты слаб в политэкономии, — впервые чуть усмехнулся Рагоза. — Огромное большинство крестьянства нашей страны ведет индивидуальное хозяйство… И теперь мы признаем первоочередной задачей практическую помощь деревне: расширение засевов, увеличение запашки, всяческое уменьшение нужды крестьянства.

— А он тебе на это нож из-за спины, — желчно сказал Лазебник и отвернулся к окну. — Ты думаешь, что я против того, чтобы наши люди хорошо пили-ели? Я вот чего боюсь — вырвется из-под власти страшная стихия крестьянства, утопит нас в анархии мелкочастнического предпринимательства. И конец надеждам на мировую революцию!

— Громко сказано, — молвил Рагоза, бросив на Лазебника взгляд из-под бровей. — До этого нас убьет голод, разруха в промышленности, холод… И чтобы такого не произошло, партия пошла на нэп. А это в первую очередь…

— Частичная реставрация прошлого! — гневно ответил Лазебник.

— Врешь! — отрезал Рагоза. — Время доказало крестьянству, что мы умеем ему помочь. И это видят, понимают враги.

Лазебник нахмурился, с обидой сказал, пряча тоскливый вздох:

— Нашли место… Часа не прошло, как похоронили товарища. Что будем делать с Глобой?

Они оба посмотрели в сторону одиноко сидящего на табуретке парня, и Рагоза в нерешительности потер ладонью колючий подбородок.

— Я его снял бы с начальника уголовного розыска, — деловито проговорил Лазебник, — но теперь свободны сразу две вакансии.

— Давай поставим его на место Соколова, — предложил Рагоза и, встретив удивленный взгляд своего зама, пояснил: — Живет здесь давно. Знает местные условия. Люди его уважают.

— Как хотите, — нехотя протянул Лазебник и впервые улыбнулся, холодно щуря глаза. — Вот ты, Глоба, и пошел на повышение. Поздравляю. Знай службу.

Он поглядел во двор. Там, на крыльце, одиноко стояла Маня, не замечая, что за ней наблюдают. С беспокойством всматривалась она в закрытое окно милиции, кутаясь в накинутый на узкие плечи вязаный платок. Лазебник качнул головой:

— Красивую девушку ты увел от нас… Ведь смог же? А какие хлопцы вокруг нее увивались, — он по-стариковски вяло оперся грудью о подоконник, лбом почти прижимаясь к стеклу и пробормотал: — Молодость… Дай бог ей счастья в этой захолустной дыре.


Нетерпеливо, то и дело прокашливаясь, попыхивая синим дымом нечистого бензина, стучал мотор «форда», а Рагоза и Глоба все сидели на лавке под забором, не замечая оскорбленно вытянутой спины Лазебника — он замер на кожаном сидении, величественно положив локоть на край полированной дверцы.

Из каменного собора, под звон жестяного перестука колоколов, потянулись люди, больше старики и старухи. Они сходили с паперти и шли через булыжную площадь. У дощатой, еще не окрашенной ограды свежей могилы останавливались и, крестясь, склоняли головы. По главной улице, мимо лавчонок и побеленных фасадов двухэтажных домов, ломовые лошади тянули платформы с дровами. Узкие тротуары с провалами от дождевых промоин окаймляли неровно просевшие старые дороги. Из-за прутьев ржавых заборов торчали голые ветки опавших садов. На обочинах, привязанные веревками к кольям, паслись козы. Мальчишки жгли костры из сухих листьев — они тлели, обволакивая городок печальным запахом уходящего лета.

— Положение сейчас сложное, — Рагоза крутил в пальцах жесткую травинку, прижмуривая глаза, вел ее щекочущим кончиком по лбу, словно играл сам с собой, ловил былинку зубами и пропускал сквозь губы, чувствуя во рту горьковатый вкус раздавленной зелени. — Мы тебе поможем… Но ты знай, что банда Корня не из чужаков. Все они живут в селах твоего уезда. А потому главное — знать людей. У тебя должен быть здесь высокий авторитет. Жаль, что остался без Николая Прокопьевича.

— Поверьте, я не мог его остановить, — вспыхнул Глоба. — Не надо, — успокоил его Рагоза, положив ему руку на колено. — При чем тут ты? Он попал в западню.

— Может быть, на самом деле расслюнявились, как считает Лазебник? — спросил Глоба. — Зажать мертвой хваткой… Они нас — мы их.

— Нет, так нельзя, — перебил Рагоза. — Контрреволюция хочет взять нас за горло. И все-таки… Даже в таких условиях мы, Тихон, должны быть человечны. Поэтому люди идут за нами. Факты, логика — все говорило Соколову: «Не ходи, умрешь напрасно…» А надежда шептала: «Ты человек… Спаси их, они не понимают того, что знаешь ты, уверь, убеди…»

— Они его убили.

— Кто знает, что произошло бы при их встрече, если бы в селе Дворики, куда они забрели случайно, Павлюк не разрядил обрез в первого же человека, попавшегося навстречу. Им оказался председатель сельсовета. На выстрелы выбежали его жена и брат. Он их тоже убил. Это не входило в планы Корня. Корень избил Павлюка. Но начало было положено…

Рагоза поднялся со скамьи и протянул руку Глобе.

— Желаю успеха.

Он быстрым шагом пошел к автомобилю, распахнул дверцу и опустился рядом с шофером. «Форд» дернулся, заскрежетал рычаг скорости, машина покатилась по улице, подслащивая дым придорожных костров из сухих листьев запахом плохо сгоревшего бензина.

IІ часть

Тихон открыл глаза — в светлом квадрате окошка медленно падал ватный снег. Казалось, кто-то сидит на крыше, пригоршнями берет птичий пух из распоротой перины и осторожно пускает по воздуху. Крупные снежинки летели к земле колыхаясь, отвесно скользя вниз.

А еще вчера днем небо было грязного цвета, в глубине его клубились тучи, похожие на дым, налетал резкий ветер, беспощадно тряс деревья, обрывая последние листья, взъерошивал старую солому на крышах, поднимал плохо прибитую жесть, отчаянно хлопал воротами, яростно врывался во дворы и крутил под стенами домов смерчи из летучего мусора.

Глоба вышел на крыльцо. Каждый камень, торчащий из примерзшей лужи, палка на дороге, донышко крынки, одетой на кол плетня, — все было накрыто оплывшими нашлепками: морозные грибы испятнали землю, поднявшись за одну ночь, их шляпки, как бы поддутые изнутри, казалось, были устланы яичной скорлупой. Булыжная мостовая, по которой еще не проехало ни одно колесо, лежала холмик к холмику. Вдоль заборов, на ребрах досок, протянуты шнуры, сотканные из бесчисленных мерцающих снежинок. С обрезов крыш свешивались сосульки, как бы заросшие молочным мхом, но на их игольчатых остриях уже серебрились крошечные капельки, оттаявшие под утренним солнцем.

«Через час-два это исчезнет, — подумал Глоба, — и снова будет грязно, сыро… А спустя несколько дней пойдет снег — и начнется зима…»

Глоба на перилах крыльца скатал снежный колобок и, перебрасывая его с ладони на ладонь, вошел в комнату. Маня встретила, задумчиво улыбаясь:

— Первый снег… Дай попробовать.

Она открыла рот, и Тихон, отщипнув от колобка, положив холодный кусочек ей на язык.

— Удивительно, — прошептала Маня, она поднесла снежок к лицу. — Пахнет свежим бельем… Радоваться ему или горевать?

— Он сегодня же растает, — засмеялся Тихон. — Зима не скоро… Еще только глубокая осень.

Но он ждал скорой зимы, ночами прислушивался к гудящему в печи ветру, ожидая, что ветер принесет наутро перемену погоды и снежный покров запеленает землю — поля, дороги, все затаенные тропы, гиблые болота. Ровным одеялом выстелит реки, запушит ветки деревьев, разложит в оврагах сугробы. Снег отрежет от мира Волчью Яму, он будет подолгу хранить след человеческой ноги и санного полоза, лишь бураны смогут замести глубокие провалы, где брели лошади, только вьюга затушует черные отметины бандитских костров.

Но в ожидании зимы Глоба не сидел без дела. Пожалуй, не было в уезде села, куда бы он не наведался. Тайно и явно встречался с теми, которые раньше бродили по лесам с «куцаками» за пазухой, а потом явились с повинной и, попав под амнистию, теперь с проклятиями вспоминали свою нечеловеческую прежнюю жизнь. Выпытывал их о Корневе. С председателями сельских Советов создавал отряды самообороны. Приглядывался к подозрительным. Намечал пути связи. Он плел свою сеть основательно, проверяя каждого человека, узелки вязал старательно, везде у него были свои помощники — от старых дедов, часами греющихся на завалинках, до быстроногих мальцов.

На карте уезда Глоба отмечал движение банды. Карта говорила о многом: среди ночи на взмыленной лошади скакал в город крестьянин, вырвавшийся из села, захваченного Корнем. Глоба по тревоге поднимал свой конный взвод, не разбирая дороги, они мчались в лесную темень, неслись сломя голову среди невидимых полей. И видели — пустынные улицы, куда даже собаки боялись выйти, у церкви, на столбе с оборванными телефонными проводами, мертвое тело повешенного председателя… Распрямлялись затоптанные копытами коней травы, пряча следы, в непролазные чащи ныряли дикие тропы, уводя банду к лесному лагерю.

А через неделю незнакомый человеческий голос панически кричал в телефонную трубку, голос его коротко, гулким эхом, прерывали пистолетные выстрелы. И снова милицейский взвод падал в седла, летела из-под копыт земля, тяжелые карабины били по согнутым спинам. Издали видели косматую гриву пожара — красный огонь, замешанный на черной саже. Вот они — выметенные страхом улицы, выбитые окна и пробитые пулями двери сельсовета, растерзанный труп, затоптанные в грязи куски мыла и клочья фабричной материи у раскатанного по бревнам кооперативного магазина…

Глоба соединял на карте чертой то и другое село, вел линию к третьему и четвертому, где тоже не первый день мокнут под осенними дождями выгоревшие срубы.

Тихон подолгу смотрел на разложенный перед ним на столе ветхий лист карты, потертый на сгибах до дыр — линии накладывались на уезд путаной сетью. Он пытался понять движение банды, цели ее атамана и путь следующего удара, но видел только беспорядочные скачки и затравленное метание. Он мысленно представлял эти бешеные налеты, безумные скачки подвод по ночным дорогам, короткий передых у костров — и снова грохот колес, выстрелы, кровь и смятение бегства… Катящийся по земле клуб пыли, крики, ржание лошадей, пальба, ругань, стон, проклятия и слезы.

Очевидцы рассказывали о жестокости Павлюка. Коммунистов и сочувствующих Советской власти он убивал сам с изуверской беспощадностью. Банда громила в первую очередь кооперативы — у нее была неукротимая ненависть ко всему что шло в село из города, — из обрезов расстреливали моторы тракторов, жгли мануфактуру, высыпали из мешков в дорожную грязь сахар и соль. Жена Корня взламывала бабьи сундуки, шарила за иконами в поисках золота, нагрузившись добром, она неумело скакала за атаманом, не оборачиваясь, чтобы посмотреть, как горят подожженные ею хаты, позади них грохотали груженые подводы, полные узлов, ящиков, возницы с отчаянием стегали коней:

— Быстрее! Быстрее! А ну, залетные! Дьяволы гривастые шевели ногами! Эге-е-ей! Гони-и, родимые!

А круг все уже — вчера налетели на село, палили в воздух, гикая, крутя над головами ременными вожжами. А из-за плетня ахнули винтовки. Первые же пули повалили передних лошадей — падая, они опрокинули телегу, изломанные ее борта раздавили насмерть одного бандита.

— Наза-а-ад, хлопцы! — заорал Корень, вставая в стременах. — Засада!

Испуганный конь чуть не выбросил из седла атаманшу. Она завизжала, выпустив повод, пала ни жива ни мертва лицом в гриву, обхватив руками конскую шею. Подскакав, Корень мощным рывком сорвал женщину с седла, под выстрелами унесся с нею в сторону леса. Оставленного коня поймали, в седельных сумках чего только не было — пригоршни дешевых ожерелий, смятое дорогое белье, серебряные ложки…

Глоба был в том селе. Согнутым крючком пальцем брезгливо ковырялся в этих вещах — ему попадались золоченые крестики, дамские часики с разбитым стеклом, сережки, бархатное платье, расшитое стеклярусом.

Тихон сдвинул барахло на середину стола и посмотрел на сидящих рядом парней из отряда самообороны:

— Неужто визжала?

— Как поротая кошка, — засмеялся один из них, держа тяжеленную берданку между колен. — Я как пальну… Ее коняка дыбки!

— А в Кринице она из револьвера в людей стреляла, — задумчиво проговорил Глоба.

Хозяин хаты, старый дедок, ехидно хохотнул:

— Люди кажут: «Жинка мужа любила, в тюрьме место купила». А ще так: «Силен хмель, сильнее хмеля сон, сильнее сна только злая жинка».

Глоба промолчал. Не он ли выпустил ее на свободу собственной волей? Любовь, черт возьми… Вот на чем попался! Смотрел, как большие ладони Корня обхватили ее лицо — пальцы слепо пробежали по лбу, щекам, размазывая слезы…

Какое ему, Глобе, дело до их переживаний! И все-таки… Если это любовь… Но она ведь не должна быть такой, в этом есть что-то противоестественное, так не бывает среди людей.

Попрощавшись с хозяевами, Глоба вышел из хаты. У дороги стояло несколько подвод — кооператоры везли товары в разгромленную лавку в селе Криница. Тихон сел с возницей на переднюю, плотнее запахнул полы шинели.

— Тронули, отец, — проговорил он, откидываясь на мешок с солью. С боку от него торчал угол ящика с гвоздями, на дне тарахтели лопаты.

Возница был в теплом кожухе и потертой солдатской папахе, рядом с ним лежала трехлинейка с потрескавшимся прикладом. На следующих трех подводах тоже горбились крестьяне от мелко моросящего дождя, накрывшиеся кусками брезента.

Глоба оперся локтем о ящик, положил голову на скрещенные руки. Устало прикрыл глаза — поднялся чуть свет, вот уже день кончается, а впереди дорога длинная — Криница, Дворики, Пятихатки… Гвозди пахнут знакомым запахом кованого железа и машинного масла, сквозь этот дух пробивается пряный аромат тонкой сосновой доски. Поскрипывают тележные оси, фыркают лошади. Иногда Глоба открывает глаза — по серому небу медленно плывут голые ветви деревьев. Однажды его разбудили далекие звуки, то курлыкали улетающие журавли — редкий клин их стаи растворялся в мутном дыме облаков.

«Колесом дорога», — мысленно сказал им вслед Глоба, как в детстве, когда хотели их завернуть. И угадав, о чем думает Тихон, возница проговорил, глядя в туманное небо:

— Если журавель полетел к третьему спасу, то на покров будет мороз. Так стари люды кажуть. Зима ожидается суровая.

«Дорога колесом… Колесом дорога!» — кричали когда-то мальчишки, выбегая на высокий речной берег, глядя в бездонное небо, в котором медленно тонула цепочка темных птиц. «Журавль тепла ищет… Одна у журавля дорога: на теплые воды. Колесом дорога! Дорога колесом!..» Улетали журавли и падали осенние листья, пустели огороды, во дворах кололи дрова — с хрустом, легко распадались они под топором, начинали по-зимнему топить печи, и в комнате пахло дымом лучин, у колодезного сруба лужи покрывались льдом… И каждый пацан понимал, что пройдет зима — и опять они будут стоять на том же речном бугре, глядеть в небо и слышать снова курлыкающие звуки. А это значит, что возвращается к ним зеленый лес, теплая вода, горькие огурцы на грядках, пыль дорог, дождь, конопатящий землю… «Стало тепло, так и журка прилетел».

Возница тронул его за плечо, чуть испуганно пробормотав:

— Товарищ Глоба… Прыдывысь.

Глоба поднялся в телеге, начал вглядываться вперед — там, где дорога из кустарника выходила в разлив поля, маячили смутные фигуры конных.

— Они… Бандиты, — сказал возница, доставая из-за мешка свою трехлинейку. Щелкнув затвором, он дослал в казенник патрон и вскинул винтовку на руку.

— Эге-гей! — донесся отдаленный крик со стороны конных.

Подводы остановились, зажатые со стороны густым кустарником. Темная дорога, словно река, вливалась в половодье земли и неба, и там, на грани воздуха и тверди, туманно расплывались в лучах заходящего солнца неясные фигуры.

— Я сей момент кокну одного, — проговорил возница, прилаживая винтовку прикладом к плечу.

— Подожди, — остановил его Тихон, — все равно не достанешь… Мы в западне.

— Эге-гей! Глоба-а! — услышали они. — От батька-а при-ве-е-ет! Не признал?!

Тихон боком сидел на краю телеги, положив ладонь на мокрую от дождя коробку маузера. Кругом стояла сырая тишина, только сеялся неторопливый дождь, каждой капелькой своей постукивая по опавшим листьям, сплошь устилавшим землю.

— В другую встречу тебе коне-е-ец! Глоба-а, ты слыши-и-ишь?! Мы с тобою квиты-ы… Запомни!

Возничий, не выдержав, нажал на спусковой крючок винтовки, выстрел гулко колыхнул тишину. Издали донесся хохот, смутные фигуры, почти тени, метнулись по серому фону неба и скрылись за пологой дугой вершины бугра. И словно ничего не было — все так же слезятся дождем стволы деревьев, пустынна дорога, над широко раскинувшимся полем стоят неподвижно размытые облака.

— Трогай, — сказал Глоба, опускаясь на холодный мешок и старательно запахивая полы волглой шинели.


Заночевал обоз в селе Пятихатки. Глоба нашел двор дядька Ивана и тот устроил его на чердаке — здесь лежало свежее сено, и Тихон с наслаждением вытянулся на простеленной шинели, вдыхая сухой запах луговых трав. Перед этим хозяин накормил его вареной картошкой, заправленной жареным салом. Он и сам притащился со своим тулупом, теперь лежали рядом, покуривая осторожно, чтобы не наделать случайного пожара. Дождь шептался с соломенной крышей, было темно, лишь чуть светлел проем двери. Во дворе урчала собака, пытаясь разрыть нору полевых мышей. Под навесом спокойно вздыхали лошади, сонно переступая копытами по дощатому полу.

— Значит, чуть не попались? — продолжая начатый в хате разговор, спросил дядько Иван. В голосе его послышалось недоверие. — И видпустыв?

— Не стрелял, — ответил Глоба.

— То вин просто побоялся, — усмехнулся дядько Иван — Я знаю его, то такой артист. Хотел товары пограбувать, да вы все с винтами.

— А к вам он не пытался податься?

— Он знает, как его дядьки встретят… Мало не будет. Людям робыть в поле надо, а не шастать по лесу с куцаком. Порядочный человек теперь хлиб растит, скотину выхаживает. Твердая власть, она порядок любит. Город ему гвозди, мануфактуру да всякий фабричный товар везет. Мы ему свой продукт… Государству польза.

— А что ж ты в двадцатом году под знаменем батька Корня ходил?

— То не простое дело, — с горечью проговорил дядько Иван. — Пока шла война с беляками, еще можно было терпеть. А як она подошла к концу, а нужда не покидает, что нам делать? Есть в хате нечего, топить нечем, детки плачут, жинка сохнет. Из-под стрехи вытащил куцак, направился в лес. Что награбил — все мое.

— А теперь народ не пойдет за Корнем?

— Нет! То он, Корень, и лютует с той причины. Мужик за Советскую власть. Она правильно людям говорит: живите мирно, сейте хлеб, любите землю. Она же землю нам и дала! А бандит нам белый свет застит.

— Это ты правильно сказал, дядько Иван. Дай время, Корня я возьму.

Они замолчали. Ветер задувал на чердак, неся с собой капли дождя. Дышать было легко, запах сухой полыни и мяты кружил голову. В соломенной крыше суетились тихие мыши, осыпая со стропил тонкую пыль…


Лазебник нагрянул совершенно неожиданно, без всякого предупреждения, даже не позвонив по телефону. Глоба услыхал знакомый гудок губмилицейского «форда» и, перескакивая через несколько ступеней, выбежал во двор — по улице споро катил черный автомобиль с натянутым верхом, по бокам его рысили конные милиционеры, Глоба распахнул ворота, и вся эта тяжело дышащая, пыхающая дымом, заляпанная грязью кавалькада заполнила усадьбу. Всадники спешивались, отпускали конские подпруги, сразу же тянулись за табачком — погреться от пронизывающей сырости. Из машины вылез Лазебник, а за ним всегда неунывающий Кныш, солидный Замесов со своей неизменной трубкой, Сеня Понедельник — по-мальчишески быстрый, с нестерпимой голубизной наивных глаз.

— Встречай, Глоба — весело загудел баском Лазебник, дружелюбно протягивая Тихону обе ладони. — Не ожидал? Ты не обижайся… Так оно будет лучше — меньше любопытных глаз… Я тебя прошу: покорми людей, дай им чуток отогреться.

— Будет сделано, Семен Богданович, — ответил Глоба, с легким недоумением оглядывая двор, заполненный вооруженными людьми. — Мне свой взвод готовить?

— К чему? — хитро сощурился Лазебник.

— Так неспроста вы к нам такой компанией.

— Нет, ты своих людей не беспокой. Я слыхал, вам тут живется тревожно. Мы управимся своими силами.

— Если не секрет, — осторожно спросил Глоба, — что намечается?

— Помнишь, Глоба, я тебе обещал когда-нибудь показать настоящую работу? — напомнил Лазебник. — Так вот, время наступило.

— Значит, решили без меня? — оскорбленно проговорил Глоба.

— Ты в амбицию не ударяйся, — почти попросил Лазебник и даже тронул Тихона за плечо. — Не надо… Мы твоих планов не нарушаем. Работай в своем направлении.

— Как же это так? — вспыхнул Глоба. — В моем уезде… Я тут все готовлю к обезвреживанию банды… А вы с налету?

— Бог его знает, сколько ты еще с ней будешь возиться, — добродушно сказал Лазебник. — А у нас возникла надежда покончить с Корнем одним ударом. Мы по своим каналам узнали о встрече бандитов с богатеями села Двуречье в хате кулака Зарывайко сегодня ночью. Сил у меня вполне достаточно, чтобы окружить то село.

Стоящий рядом сотрудник Замесов чуть заметно качнул головой.

— Думаю, что они уже знают о нашем приезде.

— Мы выступим ночью, — уже с раздражением буркнул Лазебник.

— Вам, конечно, виднее, — с легким сомнением в голосе пробормотал Замесов и пошел к милиционерам, старательно обходя лужи, чтобы не испачкать до желтого горения начищенные заграничные ботинки с крагами.

Кныш посмотрел на серое небо и вздохнул:

— Погода не располагает… Небось, сидят те бандиты в лесу и носа не кажут.


Пожалуй, из приехавших в машине только Сеня Понедельник радовался — подумать только: риск, звон ножен клинков, звяканье шпор, усталое фырканье лошадей, слова команд. Все пьянило его сердце. Он страшился того, что должно было произойти ночью, и в то же время ждал его с нетерпением, чтобы проверить себя в испытании, каким-то отчаянно храбрым поступком убедить всех окружающих людей в своих исключительных качествах, в которых он сам, Сеня Понедельник, ничуть не сомневался.

— Я никогда в селе подолгу не был, вот честное слово, — оживленно говорил он Глобе. — Всю жизнь провел в городе. К вам в тот раз приезжали, но все время мимо сел. Все время мимо и мимо. А какие леса кругом. Поля огромные, как море. Море я еще увижу. Вы думаете будет жестокая стычка?

— Не приведи бог, — холодно, с неприязнью бросил Глоба и пошел к флигелю. Лазебник стоял у крыльца, картинно облокотившись о перила, распахнув длиннополую шинель и молодцевато сбив на затылок суконный шлем. Маня, сидя на верхней ступеньке, слушала его с улыбкой.

— …Не собираетесь возвращаться? Мы до сих пор не можем простить Глобе, что он умыкнул самую красивую девушку. Как вам тут живется? Я думаю, придет время и вашего мужа переведут в город. Он на хорошем счету. Я это вам говорю от чистого сердца. Могу повторить ему самому. Ты слышишь, Глоба?

— Вас можно на минуту? — потребовал Тихон, и Лазебник, бросив на него раздраженный взгляд, отошел в сторону.

— Ты хочешь меня отговорить от ночной операции? — первым спросил он Глобу. — Даже если она не принесет пользы, вреда от нее не будет. Ведь каждому ясно, — Лазебник строго выпрямился, полоснув Тихона презирающим взглядом, — что следует бороться с бандитами активными действиями, а не путем поддержания личных приятельских взаимоотношений.

— Что вы имеете в виду? — оторопел Глоба.

— Твою встречу с Корнем на проселочной дороге. С каких пор эти мерзавцы выпускают из западни своих заклятых врагов? Тем более, в чине начальников уездной милиции? Молчишь? Может быть, ты и квит с тем бандюгой, но перед Советской властью ты в большом долгу!

У Глобы перехватило дыхание, он сцепил зубы, на секунду прикрыв веки. Потом сказал ледяным тоном, чувствуя на своем лице взгляд Лазебника:

— Да, они нас подловили… И могли всех перестрелять, точно куропаток.

— Однако, этого не произошло?

— Как видите…

— За какие же такие пироги?

— Думаю, их было не так уж много.

— Может быть, ответная услуга за освобождение жены?

— Не исключено.

— Одолжение за одолжение?

— Если видите в том служебное преступление — арестуйте меня.

— И не подумаю! Я не сниму ответственность с тех, которые имели несчастье поручиться за тебя. В первую очередь я подразумеваю Рагозу.

Лазебник отвернулся и направился к машине, явно не желая больше говорить. Тихон беспомощно поглядел ему вслед, тот шел к «форду», непримиримо выпрямив спину, сердитыми толчками колена отбрасывая звенящие ножны старинной шашки.

Маня испуганным голосом, словно догадавшись о их стычке, прокричала с крыльца:

— Тиша… Что у тебя?

Он не ответил, махнул ей рукой и зашагал со двора, глядя под ноги, но не замечая ни луж, ни развороченного булыжника. Он думал только об одном, эта мысль его убивала. «За что Лазебник так ненавидит его? Казалось бы — общее дело, одна работа… В такое жестокое время они не имеют права на вражду… Они разные люди, но общее дело… Где я ему перешел дорогу? Он мне не может простить побег Корня. И то, что я освободил его жену. Видит в этом мою мягкотелость. Он требует большей жесткости… Может быть, считает, что я трус? Боюсь схлестнуться с Корнем вплотную? Но это не так! Не кровавый бой сейчас нужен… Села должны увидеть подлинное лицо банды. Лишенные поддержки крестьян, бандиты выйдут из лесов сами. Нужно только время. Время! Это не двадцатый год, когда бунты вспыхивали по всему уезду… Города голодали. Надо было кормить уставшую от гражданской войны армию… Теперь все поменялось — бандиты мешают торговать хлебом и пахать землю. Жить свободной человеческой жизнью. А Лазебник хочет окружить село вооруженными людьми, ворваться на улицы. Он подозревает каждого жителя. Бой! Пылают хаты, беспорядочная перестрелка. Дети, женщины… И я бессилен этому помешать… Неужели он мне не доверяет? За что?! Но будь моя воля… Я бы ему все высказал прямо в лицо! Все, что думаю… Господи, о чем это я?! Я его ненавижу тоже… Он вызывает во мне лютую ненависть. Как же работать вместе? Нет, так не годится. Надо взять себя в руки. Он старше и опытнее. В конце концов, начальник. Командир. А я простой солдат. И обязан подчиняться. Приказ есть приказ. Вот так… Через левое плечо, кру-у-угом! Ты еще там нужен… Обязан быть там… Сцепив зубы. Не глядя ему в лицо. Принесла нелегкая… Будь он трижды… Стоп! Поехали назад — ты там нужен…».

Глоба вернулся во двор, стараясь не попадаться на глаза Лазебнику, помог сбросить с чердака сено, вместе с Кнышом натаскали из колодца полную колоду воды. Покуривая, глядели, как пьют лошади — отхлебывая с поверхности бархатными губами, кося на людей белками глаз.

А к ночи Глоба и ребята его конного взвода милиции провожали отряд Лазебника. Автомобиль остался перед домом. Сотрудники уголовного розыска и сам замначгубмилиции сели на лошадей. Отряд построился по двое и легкой рысцой затрусил в темноту. Проезжая мимо Тихона, Замесов взмахнул рукой, просыпав из трубки искры:

— Счастливо оставаться…

Кныш, неловко растопыривая ноги в коротко подтянутых стременах, хватаясь ладонью за седельную луку, весело хохотнул:

— Живы будем — не помрем.

Под Сеней Понедельником лошадь проседала крупом, пытаясь развернуться поперек дороги, норовисто вскидывала головой, выдергивая ременной повод из неопытных рук.

— Ждите с оркестром! — озорно прокричал он.

Тускло горели окна, слабо пропуская свет керосиновых ламп сквозь кисею штор. Как всегда, когда на дороге возникало движение, азартно лаяли собаки, провожая отряд от дома к дому вдоль всей пустынной улицы. Луна бежала среди рваных облаков, то исчезая совсем, то вдруг появляясь в промоинах кованым диском в окружении холодного сияния, и тогда сквозь ночной мрак проступали крыши и вершины деревьев, блестящий булыжник мостовой и удаляющиеся всадники, со стороны которых плыл в тишине железный цокот подков…


Эту ночь в милиции никто не спал. Тихон и Маня так и просидели на крыльце до самого утра. И все это время не гас огонь в окне здания, где в большой комнате теперь жили парни конного взвода. Они то и дело по одному выходили на воздух, курили, поглядывая на медленно светлеющее небо, и снова возвращались обратно. Казалось, беспокойство и тревога разлиты во всем, что окружало людей, — верховой ветер гулял в голых ветках, забор ограждал двор черной стеной, на крыше погромыхивал надорванный железный лист, а когда начало подниматься солнце, то оно прорезалось на горизонте ножевой линией, словно серую даль распороли тонким лезвием и оттуда поплыло над землею красное зарево.

— Господи, — проговорила женщина, — какое оно сегодня страшное…

— У меня такое чувство, словно что-то должно произойти, — сказал Тихон.

Утром, когда солнце уже лежало на земле кровяной горбушкой, вернулся отряд. Замученные кони, все по животы заляпанные грязью, медленно ступали по булыжнику улицы. При каждом шаге они деревянно качали шеями, мокрые челки грив прилипли к запавшим глазницам. На лицах людей лежала печать усталости, плечи опущены под грузом набрякших водой суконных шинелей, на согнутых спинах колыхались тусклые карабины. Некоторые из всадников несли на перевязях забинтованные руки. Один из них, с головой, обмотанной грязной тряпкой, сидел в седле с закрытыми глазами, колеблясь всем телом в разные стороны, готовый вот-вот свалиться на землю. Впереди всех ехал Лазебник — его было трудно узнать, так изменился он за одну ночь. Некогда полные, всегда до румянца выбритые щеки, сейчас ввалились, подбородок заострился, глаза потухли. И даже голос не тот — он поднял руку, оглянулся через плечо и сипло проговорил:

— Слезай…

Сам сполз с лошади, волоча набухшие от влаги сапоги, побрел к воротам, равнодушно исподлобья посмотрел на молчащего Глобу. Опустился на завалинку и начал замерзшими пальцами расстегивать крючки шинели. Из френча достал папиросы, продул одну из них, закурил — затянулся дымом так, что, казалось, его зашершавленные от ветра и щетины темные щеки сомкнулись изнутри. Всадники вводили коней во двор, здесь сбрасывали с них седла, начинали растирать спины животных клоками сена. Кое-кто уже скидывал шинели в кучу на ступени крыльца и шел к колодцу умываться, на ходу стягивая с плечей гимнастерки. Раненым помогали сделать новые перевязки. Последним в воротах показалась лошадь, которую вели под уздцы двое — то были Кныш и Замесов, оба с трудом передвигали ноги, их некогда форсистые костюмы были изодраны и в пятнах мокрой грязи, словно их на животах волочили по вспаханной земле. Ни на кого не глядя, они повели коня к воротам конюшни и начали молча снимать притороченный к седлу длинный тюк, обернутый брезентом, затем положили его на сухое место под навесом крыши.

Глоба подошел к ним и приподнял угол брезента — он увидел обескровленное лицо, залепленное глиной, и руку, бледные пальцы которой судорожно обхватили шею.

— Кто это? — спросил он.

— Сеня Понедельник, — хмуро ответил Замесов. — Пуля в грудь… Какое-то время жил. Измучился парень, пока скончался.

— Как же это вы? — Глоба перевел взгляд на Кныша, и тот вздохнул, рукавом шинели стирая со лба проступившую испарину.

— Подловили они, суки, нас на дороге у села. Видать, знали, когда мы нагрянем.

Глоба только с отчаянием махнул рукой и пошел к Лазебнику. Он не захотел сесть рядом с ним, остановился перед его невидящими глазами и спросил жестким голосом:

— Так что произошло?

И тут увидел, что глаза Лазебника полны невыразимой тоски, а губы подрагивают от волнения.

— Устроили нам засаду… Всю ночь лежали под пулями — голову от земли не оторвать. Хорошо хоть лошадей спасли.

— А Сеню Понедельника?

— Не уберегли… Кинулся на них с наганом. Отчаянной храбрости оказался парень.

— Он же почти мальчик. Вы подумали об этом?

— Война… Внутренний фронт, — пробормотал Лазебник. — Ты мне напрасные жертвы не лепи.

— Жестокий вы человек, — с неприкрытой ненавистью проговорил Глоба.

— Не всегда, — пробормотал растерянно Лазебник. — Сейчас у меня такое состояние… Лучше бы это меня привезли на веревках в седле.

— Через день-забудете. Еще похваляться станете.

— Нет, Глоба, — качнул головой Лазебник. — Сегодня мне урок… Ты был прав. Извини.

И тут, увидев лицо Глобы и легкую презрительную улыбку в углах его губ, почти закричал зазвеневшим от бешенства голосом:

— Я! Я прошу извинить! Это я! И к черту! Немедленно накормить людей и отправить в город… Тело убитого погрузить в машину! И раненых туда же… Я уезжаю! Кныш! Замесов!

Лазебник, торопясь, застегнул на все крючки шинель, твердым шагом направился к воротам, уже не глядя ни на кого. Глоба подошел к людям, пеленающим труп в развернутый брезент. Кныш отвел Тихона в сторону и как бы между прочим сказал равнодушным голосом:

— Опять, наверное, будет дождь. А может, снег… Через село проезжал, так мне мужики про забавное дело сообщили. Говорят, на каком-то далеком хуторе могила появилась…

— Удивишь ли этим теперь, — мрачно бросил Глоба.

— Ту могилу вроде называют могилой атаманши… Много ли у тебя в уезде таких могил?

— Да треп то все, — услышав их разговор, сердито кинул Замесов. — Легенды да сны.

— Ну, как знаешь, — продолжал Кныш, — а я думаю — то дело интересное… Хотя, может, и болтовня. Осенью дни короткие, вечера длинные, чего только не выдумают. Лишь бы пострашнее было. Ну, пока, начальник. Ты на нас не обижайся за то, что мы в твое дело влезли, — приказу не поперечишь.

— Будь здоров, Тихон, — уже мягче проговорил Замесов. — Не завидую твоей работе. И поберегись Лазебника, он из тех, которые своих проигрышей не прощают.

— Пусть он перед ним отмоется, — Глоба кивнул на брезентовый сверток, который двое поднимали на плечи, неловко оступаясь под тяжестью тела.

— Ну, ты тоже, — недовольно покосился Замесов. — Это бой… Всякое случается. Мог быть и другой на его месте.

— Не с огнем к пожару соваться, — жестко отрезал Глоба.

— То ты, может, прав, — вздохнул задумчиво Кныш, — работу не сделали, а человека нет. Прощай, Тихон. Желаем удачи.

Они пошли к воротам за людьми, несущими тело Сени Понедельника. Глоба не мог без горечи смотреть на эту процессию. «В этом не было необходимости! Он должен был жить… Война, конечно. И не до жалости! Этот подвиг мальчишки сегодня государству не нужен, а может быть, даже вреден. В крайнем случае, бесполезен. Еще неизвестно, что наделала ночная пальба на краю мирно спящего села. Бандитам ничего не стоит приписать чекистам любое событие — сгоревшие хаты, убитых людей… С огнем на пожар не ходят. Не идут с огнем». За воротами коротко вякнул автомобильный клаксон.

Глоба решительно повернулся и взбежал по ступеням крыльца в комнату.

— Жена! — закричал он еще с порога, — ставь в печь горшки. Будем кормить людей! Ты что?! Плачешь?!

— Господи, — прошептала она. — Если бы ты знал… Я на него посмотрела… А у него полный рот земли. Никогда в жизни не видела убитых.

— Несчастный случай, — коротко проговорил Глоба. — Такая уж работа, силком не тянут.

— И ты можешь так же?! — продолжала она, не слыша его. — Я бы еще ничего не знала, а тебя уже бы везли ко мне… Как его сейчас к маме… Его смерть летит на машине… С такой бешеной скоростью, через поля, по лесам…

— Перестань! — Глоба с силой ударил по столу, он понял, что еще немного — и с ней произойдет истерический припадок, она вжалась в угол перед окном, кулаками стискивала щеки, а брови дрожали, все выше вскидываясь на лоб.

— Перестань! — закричал Глоба и схватил ведро, с грохотом швырнул его к ногам. — Марш за водой! Быстро!

Он шагнул к ней, поднял закатившееся под лавку ведро, насильно сунул дужку ей в руку и подтолкнул в спину к двери.

— Воды! Быстро!

И она, повинуясь его голосу, пошла из комнаты. В окно он видел, как Маня медленно, еще неуверенными шагами, ступила на крыльцо, оглядела двор, полный людей и расседланных лошадей, подождала секунду и, видно, придя в себя, побежала к колодцу. Там ее сразу обступили со всех сторон, послышался молодой смех, кто-то уже закрутил ворот со звенящей цепью, другой, шутя, попытался, отобрать пустое ведро.

Глоба устало опустился у стола, подперев голову руками, еще немного — и, кажется, у него тоже откажут нервы.

«О чем там говорил сотрудник уголовного розыска Кныш? Могила! Что его в этом деле насторожило? Кныша надо удивить… Он даром не скажет. Могила атаманши. В отдаленном хуторе. Да, что-то Кныша насторожило. Я слыхом не слыхал, а он только приехал… Значит, та легенда, как назвал Замесов, возникла недавно. Ладно, поищем. Не уйдет. А теперь поднимайся, несут воду, надо ставить в печь горшки, кормить людей».


Могилу атаманши найти оказалось, в общем-то, не так трудно. Сначала Глоба собрал самые различные слухи, разъезжая по селам. Конкретно никто ничего не знал — просто шли смутные разговоры. Мол, видели на дальнем хуторе новый крест над могилой, без имени и фамилии. А среди деревьев показался человек — громадный, заросший бородой, руки у него до колен. Безумный взгляд. Весь в тряпье, босиком. Нет, в алом кафтане и папахе белой… Господа, все то брехня! Могила на самой вершине холма, камнями обложена, кто к ним притронется — будет во веки веков проклят, злые люди тайно закопали старую ведьмачку. Хутор-то заброшенный, ни единого человека в нем. Да что вы там говорите несуразное? Ведьмачка?! То атаманшу похоронили — жену батька Корня. Дите она должна была родить…

Первые слова сказаны: атаманша, жена Корня. Где же тот хутор? И что за крест на высоком холме? Хутора, кажется, в уезде все можно пересчитать, даже самые отдаленные. Есть карты, списки… С какого начинать? На какую дорогу выводить телегу, чтобы колеса прикатили к высокому бугру, на котором безымянный крест, обложенный камнями?

В это время из финотдела поступило сообщение — пропал владелец хутора Зазимье. Хозяин хутора по фамилии Запара, одинокий старик шестидесяти лет, жил в небольшой хате с пристройками, держал пасеку, — вот и весь хутор. Старик был нелюдим, в ближайшем селе появлялся редко, жену давно похоронил, сын погиб в гражданскую, дочь в городе работает по найму у состоятельных граждан, об отце давным-давно не вспоминает. Власти о хозяине хутора не волновались бы — знали, что нужды он не испытывает, есть у него что и на стол, и на будущее, да случилась незадача — пришла пора платить налог с пасеки. В этих мало приятных для него делах старик всегда отличался аккуратностью, а тут затаился, на письменное напоминание не отвечает. Послали две повестки. Дорога туда страшенная, болотом и лесом, какой почтарь согласится ноги бить в такую даль? А вдруг с хозяином что-то приключилось?


Имея в кармане удостоверение работника губернской фининспекции, Глоба на телеге, не останавливаясь, миновал нужное ему село и углубился в лес. Он видел людей — те провожали его удивленными взглядами, какой-то мужик долго наблюдал со своего огорода за медленно удаляющейся худой лошаденкой.

— Эй! Эй! Хлопец! — закричал Глоба мальчишке у плетня. — Скажи, пожалуйста… На хутор Зазимье! Я правильно еду?

— Лесом, дяденька! Не свертайте!

Лес начинался сразу за околицей, дорогу прикрывали ухабы, она вся была разбита колесами. Но вскоре путь начал выравниваться, уже виделось, что тут ездили не часто — полотно дороги поросло травой, желтой от заморозков, усыпано еловыми шишками, иногда пропадало совсем, а потом снова появлялось впереди, выскользнув из темноты бора на поляну, освещенную солнцем.

«Далеко же ты забрался, хозяин Запара, — думал Глоба. мерно покачиваясь в телеге. — А название твоему хутору придумали хорошее: Зазимье. Первый снег, ранняя пороша с заморозками. Отличное название. А что же ты сам представляешь? Почему исчез? Зачем за тобой надо ехать, трястись на паршивой подводе вот уже который чае? Неподалече тут сама Волчья Яма. Попадусь в нее, как в западню. Волчья Яма — это и есть ловушка, западня…»

А дорога все вела в глубину леса, медленно углубляясь, — вот уже на ней снова появились рытвины, лужи, черная размытая земля и застарелые, полусмытые следы колес. Наконец деревья расступились, и Глоба увидел одинокую хату, окруженную плетнем. У стволов древних яблонь, там и тут, разбросаны колоды для пчел. Надо всем этим царила необычная тишина. Непривычно было видеть крестьянское жилье без собаки, облаивающей прохожего, с распахнутыми настежь воротами из жердей и побитыми стеклами окон.

Глоба слез с подводы и направился к хутору. Озираясь, он вошел во двор — здесь, у перевернутой будки, валялась дохлая собака, голова ее была прострелена, дверь хаты сорвана с петель. Внутри помещения пахло сыростью и гнилью. Везде раскидано тряпье. Валяются раздавленные картофелины, кучи муки, уже покрытые плесенью. На дощатом столе какие-то объедки.

Глоба прикрыл за собой дверь, осторожно приставив ее к проему, и медленно побрел к яблоням. Несколько ульев были расколоты, побитые морозом пчелы густо усеивали липкие от меда колоды. В густой полегшей траве валялись крошечные плоды, подрумяненные с бочков, обмытые растаявшим инеем, словно выточенные из желтой кости.

«Хозяин так свое жилье не покидает, — подумал Глоба. — Тут что-то произошло. Собака убита… Кто станет разбивать ульи? Сорвана дверь… Не хватает только найти высокий холм с безымянным крестом, обложенный камнями, но, кажется, здесь равнина, поросшая лесом. Холма не будет. А могила?»

Нашел Глоба и могилу. Неподалеку от пасеки между тремя могучими стволами сосен был насыпан холм земли, просевший от дождей. В него был воткнут самодельный крест из рубленых топором деревянных плах. Безымянный крест, со свежими потеками еловой смолы. Могила атаманши?!

Глоба пошел кругами вокруг креста, сапогами раздирая слежавшуюся сухую траву. Ему под ноги попались синие осколки бутыли, сломанные кукурузные початки, источенные муравьями, яичная шелуха…

«Тут мне делать нечего, — Глоба опустился под стволом сосны и задумался. — Выкапывать труп? Сколько лишних разговоров… И что мне это даст? Нет, ничего не тронем…»

Он вернулся к подводе, уселся поудобнее и тронул вожжи, заворачивая лошадь назад. Вернулся в село той же дорогой. Остановился у сельсовета и спросил председателя — молодого парня в красноармейской гимнастерке и лаптях. Узнав, в чем дело, он с каким-то недоумением посмотрел на городского человека с портфелем:

— Да какое нам дело до этого? Запара там не живет. Он где-то в городе. А хутор продает.

— Кому? — поинтересовался Глоба.

— Да есть тут один дядько. Старый Мацько. Он покупает хутор. Грошей у дядьки много, чего ж не купить?

— А кто он такой, если не секрет?

— Обыкновенный дядько, — пожал плечами председатель. — Когда-то у Петлюры служил. Потом от него сбежал. Землю пашет. Налоги сполна платит.

— Ясно, — проговорил задумчиво Глоба. — Для нас весьма важно… Налоги платит аккуратно. Я могу с ним поговорить, раз уж приехал в такую даль?

— Да, будь ласка, — сразу согласился председатель и, толкнув створки окошка, закричал кому-то, стоящему во дворе: — Позови старого Мацько! Одна нога здесь, вторая… Швыдко!

Через некоторое время в комнатушку осторожно вошел пожилой крестьянин в теплом кожушке, повязанном веревкой, с палкой в руках, фуражку со сломанным козырьком он держал у груди.

— Садитесь, — предложил ему табуретку Глоба. — Это я вас вызвал… Извините за беспокойство. Я по финансовым делам из губернии. Приехал на хутор Зазимье. Его хозяину Запаре мы дважды посылали повестки насчет сдачи налогов. И как в мертвую воду… Пришлось вот тащиться самому. И, к моему удивлению, я там никого не застал. Пустой хутор. Как мне все объяснить начальству — ума не приложу.

Старик слушал не моргая, на его морщинистом лице не дрогнула ни одна жилка.

— И вот приехал в сельсовет. Председатель говорит, что Запара, мол, хутор продает. Вы покупаете… Но как быть с налоговой задолженностью? Кто будет платить? Он или вы?

В глазах старика проснулся настороженный интерес. Он грудью уперся в стол и быстро сказал:

— Вин.

— Простите, — развел руками Глоба. — Если он, как вы говорите, то где же он, сам, Запара? Так, простите, казенные дела не делаются.

— Вин у городе.

— В городе сто тысяч человек, простите.

Старик подозрительно засверлил Глобу испытующим взглядом. — Не знаете? Тогда, простите, платить вам.

— Я вам скажу, где он живет, — проговорил старик. — У меня есть его адрес.

— Тогда прекрасно! — с облегчением воскликнул Глоба. — Теперь для формы…

— Чего? — испугался старик.

— Так сказать, для порядка, — уточнил Глоба. — Какие причины толкают вас на покупку хутора? Езды туда много, хозяйство небольшое. Честно говоря, не понимаю.

— Отделиться хочу, — хмуро произнес старик. — Жинки у меня нет. Хозяйство отдам сынам. А сам займусь пасекой. Интересное то дело. Руки к тому хутору приложить… А руки у меня есть.

Он поднял над столом корявые, цвета дубовой коры, расплюснутые работой ладони и вздохнул:

— А то, что я буду там как одинокий волк, меня не волнует. Я привык. У сынов своя жизнь. Всегда один, как перст.

— Видать, в жизни вы лиха хлебнули, — сочувственно проговорил Глоба.

— О так, — старик чиркнул пальцем по горлу. — И от белых, и от зеленых. Спасибо богу, живу еще. Ото за землю ховаюсь. Она — как железный щит. Всем хлеб нужен, все есть хотят.

Слушающий их председатель сельсовета нахмурился и сказал, постукивая по столу торцом ученической ручки:

— Ты, дед, только там на хуторе контрреволюцию не заводи!

— А нашо она мне сдалась? — повеселев, спросил старик. — Она же ж не пашет и не сеет.

— Это вы точно, — одобрительно произнес Глоба, деловито копаясь в необъятных недрах своего портфеля. — Какой адрес того Запары?

— Он живет у своей дочери, а она служит в домовых работниках у хозяина лавки на Московской улице. Угловой дом. Там всякий знает Наталку Запару.

— Отлично, — Глоба громко защелкнул замок портфеля.

— И чего он тот хутор продает?

— Здоровья у него нет, а без волчьего здоровья там делать нечего.

— Такая уж наша селянская жизнь, — усмехнулся председатель, — Оттого и хлеб сладкий.

— В городе не легче, — вздохнул Глоба, поднимаясь из-за стола. — Вы извините, но придется мне найти того Запару. Налоги следует платить. Это долг гражданина. И мы востребуем… И он обязан выполнять свои функции.

— Чего?! — вскинулся старик.

— Свои обязанности гражданина, — четко произнес Глоба. — Благодарю за разговоры… Желаю благ!

Откланявшись, он кинул портфель под мышку и вышел из хаты, плюхнулся в телегу, бодрым голосом закричал:

— Но-о! Родимая-я!

Неумело задергал вожжами, словно не замечая в окошке хаты насмешливых лиц крестьян.

Под бодрый перестук колес выскочил на бугор за околицу села и здесь уже пустил лошадь шагом.

«Господи, откуда это во мне? — подумал он с неожиданным и запоздалым смущением. — Чистый театр. Они с открытой душой… Что скажет хозяин Запара, так неожиданно бросивший свой хутор? Уж не замешан ли он в бандитских делах? Места отдаленные, дороги и тропы мало хоженные. И продает хутор в спешном порядке старому крестьянину Мацько. Который, как он сам говорит, хлебнул лиха…» Сколько всяческих историй выслушал Глоба за свою недолгую жизнь, но каждый раз поражался тому, как по-разному складываются у всех события в горькие страницы. Казалось бы, одни и те же бури несутся над землей-матушкой, сбивая с ног, катят волны глубокие реки, затягивают в пучину, а, глядишь — один устоял на самой стремнине, если и упал, то, обдирая колени и руки, из последних сил добрался до берега, а другой, вроде и покрепче был, и сообразительнее, но замешкался, опоздал, еще на что-то надеясь, и вот уже все дороги назад отрезаны, а впереди — что-то неясное и жуткое…

И еще Глоба подумал: как мало надо для крутого поворота судьбы — всего лишь неосторожное слово, невыполненное обещание, один только бесчестный поступок. Нам только кажется, что наши поступки разбросаны в беспорядке, как упавшее с яблони яблоки, а в действительности они лежат в продуманной последовательности — один к одному… События в человеческой жизни так сцеплены, что нельзя вышелушить ни единого зернышка, не затронув все остальные семена, впрессованные в литую головку созревшего подсолнечника. Да, да, именно так… Сколько раз об этом думал Глоба, разбираясь в исковерканных судьбах людей. Не свершается ничего внезапно, любое действие можно проследить издалека, от самого истока…


Глоба без труда нашел табачную лавку на Московской улице. Хозяин, выслушав Тихона, долго с сомнением оглядывал стоящего перед ним незнакомого человека в коротком пальтишке и кепке с квадратным козырьком. Возможно, он и не верил тому, что говорил этот гражданин, но тяжелый, с никелированными замками портфель явно наводил владельца лавки на какие-то тревожные воспоминания. Он осторожным движением придвинул к Глобе коробку дорогих папирос, раскрыл ее, захрустев серебряной бумагой.

— Угощайтесь, прошу вас… Фининспекция? Запара? Но, простите, какое он имеет ко всему этому отношение? Ах, вы не в отношении моего патента? У Запары хутор? И налоги… Господи, кто бы мог знать! Наталья!

Голос хозяина пророкотал на всю лавку. Из низкой задней двери вышла босая женщина в мокром переднике, волосы спадали на худое лицо.

— Проведи к своему отцу! — приказал хозяин, высокомерно усмехаясь. — Экие дела! Хутора имеют, а налоги Советской власти не платят… Рас-с-спустились! Тоже мне хозяева-а, прости господи.

Запара сидел в комнатушке под деревянной лестницей. Был он хлипкого сложения, невзрачен, с бегающими глазами и дрожащими пальцами, в которых держал блестящую трубочку для набивания папирос. Стол перед ним был весь усыпан табаком. Распечатанные пачки валялись под левой рукой. Справа ровными штабелями высились готовые папиросы. Воздух был пропитан запахом табачной пыли.

Неожиданный приход фининспектора потряс Запару, он никак не мог взять в толк, что от него требуется. Он ничего не понимал, сбивался на ответах, забывал только что сказанное, а руки его в это время словно бы жили отдельно от их владельца — они лихорадочно хватали из пачки волокнистый табак, уминали в раскрытую жестяную трубку, защелкивали обе створки, надевали на нее бумажную гильзу и одним движением деревянного поршня-палочки выталкивали на стол набитую папиросу. Глаза не видели, что делали руки, неуклюжие пальцы старого крестьянина рвали папиросную бумагу, крошили табак — на стол падали уродливые, полупустые, с надорванными краями папиросины.

— Что вам от меня надо?! Ну что?! — то и дело горестно восклицал Запара. — Хутор?! Да нехай вин сгорыть! Остобисило жыты так… Отдаю его за бесценок! Какие еще налоги?!

— Да вы успокойтесь, — пытался наладить разговор Глеба. — Почему вы так волнуетесь? Разве что с вами случилось? Налоги надо платить, тут ничего не поделаешь. А у вас за полгода… Бросили хутор на произвол судьбы. Какой же вы хозяин?

— А вы там были? — вдруг прорезался неожиданный интерес, и Запара даже забыл о папиросах, положил локти на стол, развалив весь аккуратно сложенный штабель белоснежных палочек.

— Конечно! Дверь сорвана с петель, стекол в окнах нет. Собака убита.

— Вбыта, — прошептал Запра. — Какие звери, господи…

— Собаку, значит, вы не убивали? — недоверчиво спросил Глоба.

— Может, и я, — пробормотал Запара.

— Уж это могли бы знать наверняка, — ворчливо проговорил Глоба.

— Запамятовал, — опустил голову Запара. — Голова кругом… Все ж таки, я в том хуторе всю жизнь пробедовал… И покинул на произвол.

Он бормотал жалобным голосом, подшмыгивая насморочным носом, со слезами на глазах, но Глоба видел, как он изредка кидает на него злые взгляды — он чувствовал, что старик говорит неправду. Казалось бы, Тихон о Запаре знал все. Перед тем, как ехать к нему, он собрал все сведения, которые можно было достать в уезде.

Да, Запара на самом деле бедствовал в этом хуторе. Распаханной земли было мало — хватало только на огород: картошка, огурцы… Жил пасекой — качал мед, продавал его. Жена бросила его еще в молодости, осточертела, видно, ей отшельническая жизнь, ушла с каким-то бродяжкой, оставив за руках мужа малолетнюю дочь. Дочь выросла — подалась в город на веселые и легкие хлеба. В гражданскую войну тот хутор горел. Какой-то дезертир, может, прятался в стогу сена, неосторожно бросил цигарку — огонь полыхнул над хатой. Старик поднимал хутор из головешек горбом да руками. Построил хату так-сяк, последние гроши отдал наемным плотникам.

В той хате каждая половица была сделана его руками. И крышу он сам стлал, острым обломком косы равняя соломенный свес над земляной завалинкой… Такой хозяин просто от нечего делать свою хату не бросит, не оставит среди леса гнить под осенними дождями. У такого попробуй ее отнять силой — он вцепится в двери намертво, не оторвешь. А тут кинул — как от потопа бежал… А не связано ли это с появлением в лесу деревянного креста?

— Новый хозяин платить за вас налоги отказывается, — сказал Глоба, для весомости заглядывая в какие-то бумаги. — А без квитанции об уплате вы продавать хутор не имеете права.

— Так что же делать? — в отчаянии спросил Запара. — Мне деньги нужны.

— Придется вам туда поехать, — холодно произнес Глоба. — На месте все уточним.

— Да ни за что! — закричал старик. — Гори оно все пламенем!

— Что за крест там стоит? — вдруг спросил Глоба, не сводя глаз со старика. На его лице отразилось глубокое недоумение, он смотрел на Тихона, приоткрыв рот:

— Хрест?! Ото щось новое… Хрест.

И вдруг, как громом пораженный, опустил голову на ладони. Зашептал точно в беспамятстве:

— Хрест… Значит, убита. Хрест! Прости господи, душу грешную… Робыв, не ведая, що роблю…

Глоба подождал, пока он немного успокоится, и пододвинул ближе к столу свою табуретку. Он достал из кармана удостоверение и положил его перед стариком. Сказал, нахмурив брови:

— Видать, вы не очень привыкли обманывать. Я из милиции… Читайте, гражданин Запара. Вот мой документ. Вы грамотный?

И тут старик заплакал — упал лицом на стол и начал перекатывать голову со щеки на щеку, забивая мокрую кожу рассыпанным табаком. Лысая макушка блестела, как запотевшее стекло. Костлявые плечи вздрагивали от рыданий. Глоба сидел напротив, терпеливо ожидая, когда он затихнет, Тихон уже понимал, сейчас старик расскажет все — в его кашляющих стенаниях было и надрывающее душу отчаяние, и жгучие слезы облегчения, он как бы смирялся с тем, что должно произойти, в последнем судорожном плаче освобождаясь от того, что мучило его не один день.

Наконец Запара замолк, подолом рубахи вытер лицо и посмотрел на Глобу тихими, точно просветленными глазами.

— Значит, нашли таки… Ну спрашивайте, все скажу. Собаку не я убил, то верно…

— Начинайте по порядку, — Глоба забрал удостоверение. — Как там все получилось?

— Только сейчас понимаю, что жил я до той ночи, великих забот не ведая, — вздохнул старик. — Та ночь, как ножом отрезала прежнюю жизнь. Дило так було…

…Запара проснулся среди ночи — лаяла собака. Он торопливо оделся и нащупал у двери старинный дробовик, заряженный патроном с рублеными гвоздями. Еще от деда он получил это древнее ружье с треснувшим ложем, перетянутым медной проволокой, и длинным стволом. Не раз за эти годы кто-то пытался ограбить пасеку, но Запара отгонял их гулкими выстрелами из дробовика — он ухал в ночи, словно пушка. А может, ему просто казалось, что хотят обворовать пасеку, чащоба кругом густая, зверья много, собака чует тяжелый дух — вот и рвется с цепи.

На этот раз было то же — собака бесится, облаивает черную стену леса. Решил пугнуть на всякий случай. Нащупал дробовик и вышел с ним в темноту. Не видно ни зги, темно, хоть глаз выколи. Взял дробовик наизготовку и побрел к пасеке, прислушиваясь к ночным шумам — гудит ветер в кронах деревьев, лает собака, бренча цепью, где-то далеко ухает филин. И показалось, что донесся со стороны легкий говор, вот стукнули топором по колоде, что-то тяжело повалилось в траву.

Запара вошел в самую тьму, остановился где-то возле ульев и неуверенным голосом бросил в темноту:

— Кто тут? Е тут кто?!

И вдруг яркий свет электрического фонаря ударил по нему сбоку. И в этом луче, словно вырезавшем в черноте желтую сияющую воронку, старик увидел прямо перед собой женщину. Она была в кожаной куртке, черные волосы ветер легко нес по воздуху. Чуть повернувшись к Запаре, она глядела на него из свечения какую-то долгую секунду, и старик почувствовал, как по его спине побежали мурашки страха.

Женщина шевельнулась, поднеся к губам ярко вспыхнувший огонек папироски, и сказала с ленивым равнодушием кому-то невидимому за лучом света:

— Шмаляй его. Чего ждать?

Сказала тому, кто сразу же шевельнулся в темноте за спиной Запары. И тогда старик, уже не понимая, что он делает, нажал на спусковой крючок дробовика. Выстрел ахнул, луч света судорожно метнулся к небу, раздался крик, ружье вывалилось из ослабевших рук Запары. Он ринулся в темноту. Бежал, не разбирая и не видя дороги, через кусты, падая и поднимаясь, наскакивая на стволы деревьев, оставляя на жестких ветках клочья одежды. В бессилии упал лицом в землю…

— Ну, а потом? — спросил Глоба. — Вы не вернулись?

— Утром я прибрел к хате, — вспоминая, Запара прикрыл ладонью глаза.

…Утром он побрел к хутору, останавливаясь на каждом шагу и прислушиваясь к лесу. Иней оттаивал, роса блестела на пожухлой траве. Хата показалась среди деревьев — двор ее был безлюден, у будки валялась застреленная собака. Ступая по земле, словно по тонкому стволу, прикрывающем болото, испуганно озираясь, старик вошел в распахнутые жердяные ворота. Хата была ограблена, дверь сорвана с петель. На пасеке Запара увидел несколько расколотых ульев-колод, облепленных застывшим медом и побитыми заморозками мертвыми пчелами. Соты были вырезаны ножом — раздавленные в темноте сапогами, валялись возле ульев.

У ствола старой яблони Запара увидел следы крови. Он долго глядел на эти бурые мазки, которыми была испачкана трава, еще не понимая того, что здесь случилось ночью. Словно оглушило тем выстрелом — отшибло память и соображение, оставалось лишь воспоминание об ужасе. Это чувство, взорвавшееся внутри, до сих пор гнездилось в каждой его клетке, вытеснив все остальное.

Движимый паникой, Запара быстро вошел в хату, торопливо собрал в узел то, что осталось из вещей, закинул за спину и, согнувшись под тяжестью, не прикрыв за собой сорванную с петель дверь, побежал по дороге от хутора…

— Чего вы боялись? — спросил Глоба.

— Я догадывался, что убил человека…

— А кто они были, как вы думаете?

— То бандиты батька Корня, кто же еще…

— А женщина?

— Жинка батька Корня… Слухи по селам шли, что они вместе лютуют. Они мне никогда б не простили. Я и сейчас все в окно гляжу. Не идут ли по мою душу? Такие, как батько Корень, из-под земли достанут. Корень был зверь лютый, но жинку свою любил.

— Крест видели?

— Тогда его еще не было. Значит, он стоит? На моей земле батько Корень поховав свою жинку…

— Хутор у вас покупает старый Мацько. Он что, разве не боится Корня?

— Он же не убивал. Мацько такой человек — он им хлеба дает, воды попить, но сам винтовку не возьмет ни за что, награбленного ему не нужно. Он все заробыть своими руками.

— Старый одинокий человек. Я его видел.

— То не гляди, — впервые слабо улыбнулся Запара, — в нем силы, как у бугая. Я тоже был когда-то — ого-го! та жыття трошкы пидтоптало.

— Он может иметь связь с бандитами? — перебил Глоба.

— Нет-нет! — воскликнул Запара. — То такой человек… Никому зла не желает. Вы только его не трогайте. И он будет с утра до вечера на земле горбатить.

— Мы с вами еще разберемся и с тем убийством, — сказал Глоба. — А пока о нашей встрече никому не говорите. Я для всех по-прежнему финагент. Дело идет о неуплате налогов. И вообще, молчите обо всем — о хуторе и том выстреле… Как бежали оттуда. Это в ваших же интересах. До свидания.

Он прошел через лавку, легким кивком ответив на прощальный поклон хозяина, и дверь за ним захлопнулась, звякнув подвешенным колокольчиком. Тихон пересек дорогу и оглянулся — в крошечном окошке, словно бы распятое перекрестьем рамы, виднелось прилипшее к стеклу бледное лицо Запары.

«Врет или говорит правду? — подумал с тревогой Глоба. — Уж больно все как-то просто… Случайный выстрел… Среди ночи едят мед, разломав колоду… И смерть атаманши… Крест над ее могилой. Врет старик или говорит правду?»


Глоба пришел в губмилицию и обо всем доложил Лазебнику. Он обязан был это сделать. Тот слушал внимательно, изредка окидывая Тихона оценивающим взглядом. Поглаживал кончиками пальцев гладко выскобленный подбородок, неулыбчиво щурил веки. От всей его полной фигуры, туго затянутой суконной гимнастеркой, веяло холодной настороженностью, но по мере того, как ему становилось все более ясно, с чем пришел Глоба, лицо замначгубмилиции постепенно начинало оттаивать — ушла из глаз серая размытость стыни, разлепились стиснутые губы, обычно мягко слюнявившие жеваный мундштук папиросы. Вот он наконец-то удовлетворенно хмыкнул, щелкнул портсигаром, привычно закатал между пальцами бумажную трубочку, посыпая стол табачинками. Чиркнул спичкой, закурил, с довольным видом перекинув папиросу в угол рта.

Не выдержав, перебил Глобу приветливо:

— Отлично. Выкопай ее оттуда. Кому опознать, как не тебе. Ты ж ее сам арестовывал, сам и выпускал. Что тебя смущает в этой истории?

— Уж больно все просто. Случайность на случайности. Мы их ищем, расставляем ловушки, в селах делаем засады, устраиваем в лесах облавы. Все у нас рассчитано — на картах выверяем бандитские маршруты. Десятки людей занимаются работой. А тут так: захотели среди ночи меду пожрать… Прямо невтерпеж! Взяли топор, пошли на пасеку. От перепуга дед пальнул из дробовика… И атаманше конец.

— А, понимаю, — кивнул головой Лазебник. — Ты ищешь в ее гибели логику. Но вот ее-то и не может быть. Почему? Да сама бандитская жизнь нелогична. Она вне нормального человеческого существования. Понял? У них ничего нет закономерного. Они живут в мире, где нарушены все законы. Законы человеческих отношений, законы государственной власти. Они не знают, что будет с ними через день или час. Все вокруг них исковеркано — время, связь с людьми, материальные и духовные ценности… В этом их обреченность. Они все осуждены на гибель, но как и когда это произойдет? — никто не знает. Нет, Глоба, я верю в твою историю. Атаманша там, под тем крестом. И ты можешь удостовериться. Возьми и выкопай ее оттуда.

— Начнем копать… Дело такое не скрыть. Корень туда больше не придет.

— А какого черта ему там делать? — изумился Лазебник.

— Если там атаманша, то Корень обязательно ходит на могилу.

— Это еще зачем?

— Любовь, — коротко бросил Глоба, хмуро глядя в окно, за которым тянулись покатые крыши домов. Из печных труб вились серые дымы.

— Ты это брось! — Лазебник погрозил пальцем. — Бандитская любовь тоже вне человеческой логики, — а значит, не любовь! И вообще, о чем ты говоришь? Не серьезно, ей богу. Главное в чем? Убита атаманша!

— Старик из дробовика. И он за это свое получит согласно закону.

— Вид оружия не имеет значения, и со стариком пока погоди, не к спеху, — перебил Лазебник. — Не так смотришь на вещи. Банда обложена со всех сторон. В селах отряды самообороны. Крестьяне вооружены самым различным оружием. Зачем банда пришла на хутор? Грабить его. Им жрать нечего.

Не сладенького захотелось, как ты изволил тут говорить, а просто-напросто животы у них подвело от голодухи. И встретили отпор! Старику вдогонку стреляли, когда он бросился в лес? Конечно! А как же ты думаешь, была перестрелка! Старик сам мог погибнуть. Это ночной бой. Сейчас главное в чем? Атаманша, второй человек в банде, сражена пулей.

— Заряд-то — рубленые гвозди, — пробормотал Глоба.

— Значит, картечью, — уточнил Лазебник. — Немалый успех. Я рад, что отличился ты. Конечно, именной браунинг от начальства за это не получишь… Но уже никто не посмеет упрекнуть тебя в бездеятельности. Да и нам, руководству, будет чем ответить на укоры вышестоящих… Над нами тоже, понимаешь, довлеет! Спрашивают не так, как мы с тебя. Я покричу — знаешь, порой нервы не выдерживают, устаю чертовски, но зла долго не держу. Я понимаю: все мы на такой работе, что нормальный человек сгорит дотла в течение года — ворье, бандитизм, изуверства… Каждый день идешь на риск. Да мне ли рассказывать тебе? Все сам тянешь на своем горбу, а пожаловаться некому. Да, Глоба, мы не из тех, что ищут сочувствия у других, не так ли? Работа есть работа. Кому-то и этим надо заниматься.

— Не надо могилу трогать, — попросил Глоба.

— А что же делать с ней? — удивился Лазебник.

— А помочь надо тому Мацько хутор купить.

— Какой смысл? — погасая, вяло спросил Лазебник.

— Корень придет к нему. А я того Корня живым возьму.

— Корню и так хана. Кавалерийский эскадрон войск внутренней службы идет по его стопам — теснит от сел, сковывает по рукам и ногам.

— Бандиты все из местных, — пожал плечами Глоба, — они боя не примут, разбегутся по хатам, когда эскадрон уйдет вперед — они за его спиной снова начнут грабить, вы разве не знаете их старую тактику?

— Мне ли не знать? — недобро усмехнулся Лазебник. — На старую их тактику надо ответить нашей старой стратегией. Уж она работала беспроигрышно, да забыли.

— Другое время, — сказал Глоба, пристально рассматривая маковое зернышко родинки на чистом лбу замначгубмилиции.

— Господи! — воскликнул Лазебник, вздымая на головой руки. — Что ты в этом понимаешь?

Глоба чуть слышно постучал кончиками пальцев по замку портфеля и, подумав о чем-то, мрачновато проговорил: — Разрешите могилу не раскапывать?

— Я не могу дать такого распоряжения! — взорвался Лазебник. — Раз есть сведения, что найдена могила атаманши, то мы обязаны это дело уточнить!

Лазебник поднялся из-за стола, показывая тем самым, что у него нет больше времени, нетерпеливо посмотрел на часы, вытащив их за цепочку из кармана галифе, по-бабьи, как подол, откинув край гимнастерки.

— Иди за разрешением к Рагозе, — недовольно буркнул он.

Глоба встал, сунул портфель под мышку, он чувствовал себя неловко в пиджачишке с короткими рукавами, узкие брючата пузырились на коленях. Лазебник оглядел Тихона с ног до головы, и легкая гримаса тронула его мягкие губы.

— Театр не для тебя, Глоба. За версту прет милиционером. Иди, у меня много работы. Передавай привет Мане. Преотличная досталась тебе жена.

— Я ее не по лотерее выиграл, — сердито отрезал Глоба.

Глоба увидел Рагозу, когда тот садился в автомобиль. Начальник не стал слушать Тихона, решительно указал на сиденье рядом с собой. Когда «форд» тронулся, Рагоза осторожно потянул портфель из рук Глобы, заговорщицки подмигнув из-под надвинутой на лоб фуражки.

— Что, Лазебник все-таки попер тебя из милиции?

— Еще нет, — покраснел Глоба.

— От него идешь?

— Беседовали…

— Я б на твоем месте старался ему на глаза не попадаться, — усмехнулся Рагоза.

— Иного выхода не было.

— Ну, тогда рассказывай.

Глоба старался ничего не пропустить, а сам невольно трогал рукой гладкую кожу сиденья, искоса вел взглядом по чуть провисшему брезенту крыши и дальше — к подрагивающим стрелкам темных циферблатов на приборной доске и черным рычагам у колен шофера. Зажатый руками в крагах с широкими раструбами, эбонитовый руль поражал воображение — легкое движение, поворот в сторону, и могучая машина яростно резала углы, выносилась на покрытую камнем площадь с древним собором. На булыжниках «форд» весь трясся, в его чреве что-то билось с железным лязгом, из-под крышки на капоте пульсировали белые дымки пара. Идущие навстречу лошади, запряженные в подводы, шарахались к стенам домов, возницы испуганно орали на них, туго натягивая вожжи. Из-под колес взлетали воробьиные стаи, панически хлопали крыльями неуклюжие голуби.

— Черт! — вырвалось у Глобы с восхищением. — Как самолет…

— А ты летал? — удивившись, спросил Рагоза.

— Да я на автомобиле первый раз, — сознался Глоба.

— А ну давай тогда вокруг площади, — сказал Рагоза шоферу, и машина, чуть накренившись, пошла на вираж, оставляя за собой стреляющие выхлопы газов.

Глоба так весь и подался к стеклу — на него понеслась горбатая площадь, с боку каменно навис громадный собор с колокольней, врезанной в небо, ветер засвистел в стойках, захлопал, как парус, брезент крыши. Тихон впился пальцами в край железной дверцы, по лицу ударила холодная струя, ему показалось, что он захлебнулся встречным воздухом.

— Бешеная скорость! — закричал он в мальчишеском азарте.

— Сорок километров в час, — с гордостью откликнулся шофер.


Потянулся длинный кирпичный забор, за которым стояли заводские трубы и виднелись покатые крыши цехов с выбитыми стеклами фонарей. Паровозостроительный лежал на окраине города — хаотическая паутина железнодорожных путей, туго оплетших своими кольцами приземистые здания, бетонные платформы и дощатые складские помещения. На рельсах ржавели остовы локомотивов и опрокинутые тендеры с рваными, словно они из картона, железными боками. Запустением дышали просевшие улицы с обвалившимися чугунными решетками ливнестоков, в настоянных на ржавчине и угольной пыли темных лужах гнили листья, нападавшие с дуплистых деревьев.

— Узнаешь свой родной дом? — спросил Рагоза, поворачиваясь к Глобе. — Мне надо поговорить с народом, там у них заварушка случилась — бросили работу.

— Забастовали? — удивился Тихон.

— Да нет, — нехотя проговорил Рагоза. — На некоторых заводах стали заработную плату выдавать продукцией завода. Есть такое решение…

— А что с ней делать?

— Не говори, — возразил Рагоза. — Вот чугунолитейный работает чугуны. Такие чугуны, что на базаре их с руками отрывают. А что делать? Нет денег в казне заводской. Механический кует топоры и косы. Товар нарасхват! Какой-то умник решил и паровозников перевести на такую систему. Месяц кончился — пришел час расплаты. Чем ты с ними рассчитаешься? Выпустили из цехов три паровоза! Три! Гордость душу забивает… А чем платить? Локомотивы распилить на две тысячи кусков и выдать каждому по железке? Это, брат, такая дурость! Либо продуманное вредительство. Рабочие разошлись по домам, проклиная все на свете. А на утро половина их не явилась на работу.

— А сейчас?

— Вчера выплатили деньгами. Утихло. Но хочу поговорить в клепальном цехе. Ты там работал? Они шумели больше всех. Да оно и понятно — работа адова.

Тем временем они уже шагали к цеху, из ворот которых тянуло горелым углем; когда вошли туда, под темные решетчатые своды, увидели в едкой пелене сизого дыма громадные паровозные котлы. Там и тут в металлических «шарманках» пламенел раскаленный кокс, раздуваемый ножными мехами. Рабочие выхватывали щипцами из жара огненно-яркие заклепки, похожие на красные грибы, и вставляли их в отверстия, простроченные в гнутых стальных листах. В глубине котла начинал гулко стучать молот, а снаружи, широко расставив ноги, подручный держал ту заклепку, принимая на себя ухающие удары клепальщика. Он содрогался от каждого шлепка клепального молотка, в его лицо летела окалина, гром железа разрывал барабанные перепонки. Недаром на заводе прозвище здешним было «глухари». В грохоте листовой стали, окруженные пылающими циклопьими глазами раскаленных «шарманок» с горящим коксом, они разговаривали жестами, понимая друг друга по малейшему движению.

— Я прикреплен сюда, партийное поручение, — сказал Рагоза, привычно огибая навалы холодных заклепок и горы угля. — Ты выступишь?

— Да вы что? — ужаснулся Глоба.

Шум и грохот начали медленно затихать. Серым пеплом подернулся кокс в переносных горнах. Люди стекались к воротам, где было светлее, где легче дышалось под сквозным ветром, рассаживались на ящиках и грудах железных обрезков. В наступившей тишине стало слышно чириканье воробьев под закопченными сводами цеха.

Рагоза спросил, чуть напрягая голос:

— Ну что — с вами сполна рассчитались, товарищи?

Послышались ответы, то веселые с шутками, то раздраженно-злые. Кто-то поднялся с паровозной тележки и закричал, размахивая руками.

— Поиздевались! Над рабочим классом! В грош не ставите! Сами зажирели-и!

— Да уж куда там, — усмехнулся Рагоза, тронув пальцами запавшие от худобы щеки, и среди рабочих прошел смешок.

— Будем считать инцидент исчерпанным, — сказал Рагоза. — Тем, кто попытался нас настроить против Советской власти, даром это не пройдет… Тут уж поверьте мне. Больше такого не повторится!

— А Советскую власть саму надо спасать, — сердито проговорил старый клепальщик с черным от сажи лицом. — Вот-вот нэпманы ее сожрут без остатка!

— Ну уж не-е-ет! — гневно бросил Рагоза. — Новая экономическая политика ничего существенного не изменила в государственном строе Советской России! И не изменит никогда! До тех пор, пока власть находится в руках рабочих. А то, что это так, уже ни у кого не вызывает сомнения! Даже у самых отъявленных контрреволюционеров! Или, может, кто тут в том не уверен?

Встретив сочувственное молчание, Рагоза продолжал, уже немного успокоившись:

— Главное для нас теперь что? — немедленно улучшить положение рабочих и крестьян. От этого зависит все — продналог, развитие оборота земледелия с промышленностью… Капитализм нам не страшен. Мы держим в своих руках власть, транспорт и крупную промышленность.

— А у Шиманского на табачной фабрике больше платят, — перебил чей-то язвительный голос. — А уж какой буржуй!

— Врешь! — повернулся к нему Рагоза. — Не больше!

— Ну столько же… Так ведь буржуй!

— Вот именно! Согласен! Но он же, тот Шиманский, прибыль гребет себе в карман. Дает ли он рабочим бесплатные отпуска? Молчишь! Думает он о безопасности своих рабочих, когда они час за часом дуреют от табачной пыли у станков, которые давным-давно надо бы списать в утиль, потому что они пальцы отхватывают с таким же остервенением, как и папиросный картон?! А калек он обеспечивает пожизненной государственной пенсией? Дудки!

— Зато вещи у них красивее наших, — возразил тот же голос. — Бывает, нашу вещь возьмешь в руки — плюнуть хочется! А у них качество! И потом… В убыток себе не работают. Говоришь: прибыль гребет в карман… Так то ж прибыль! А мы горбим, а все в заводской кассе мыши гнезда вьют. Вот и ответь, начальник!

— Вот тут ты, товарищ, ударил в самую точку, — хмуро согласился Рагоза. — Поцелил точно. Что тебе сказать? Ты вспомни, браток. Как мы начинали революцию? Поначалу, чего там греха таить, никудышние мы были солдаты. Сколько пороху даром пожгли, снарядов и пуль пораскидали понапрасну! А потом что получилось? С той стороны у беляков самолеты, пушки страшенных калибров, а потом уже и вообще, не дай бог, бронированные чудовища еще невиданные — танки! И мы все это — к чертовой матери с нашей земли. Поднаучились. Окрепли в кости. Весь мир поразился!

— Ты, начальник, назад-то не вспоминай, — насмешливо перебили Рагозу. — Мы там и сами были… Буржуй лезет из всех нор — доколь так будет? Где грань дозволенного ему? И какой нэпманам укорот?

— Я понимаю, о чем вы сейчас, — кивнул головой Рагоза. — Это для меня не новость… Многие сейчас говорят о нас, коммунистах: люди вы хорошие… Планы у вас замечательные, да только дело, за которое вы взялись, хозяйствование, вы ни черта не знаете! Так говорят?! Мол… Буржуй хоть нас и грабил, наживался на прибылях, но хозяином был неплохим. А у вас все из рук валится. Все забюрократили. Экономике вы не обучены. Торговать не умеете. Поднимать из разрухи промышленность, создавать прибыльные производства — это вам не на коне скакать с клинком в руке под пушечные выстрелы. На ура тут не возьмешь…

— Да это уж так, — с горечью вздохнул старик-клепальщик. — И правда в тех словах есть, товарищ начальник.

— Да какой я тебе начальник?! — вспылил Рагоза. — Думаешь, у меня у самого глаз нету? И я ничего вокруг себя не замечаю? И партия наша, партия большевиков, не знает о том, что делается на заводах и в деревне? Мы везде на все ответственные посты назначили самых лучших коммунистов. И часто от них никакого толку — потому что они не умеют хозяйничать. Он, большевик, все каторги исходил, на фронтах гражданской войны бросался в штыковые атаки, четырежды ранен, самый честный-распречестный, а торговли вести не может и, бывает, учиться этому не хочет… Ему стыдно! Он же революционер, а его заставляют брать в руки аршин и бухгалтерские счеты…

— Точно как наш директор, — выкрикнул кто-то беззлобно. — Перекоп брал, а заводскую контору обходит стороной, как чумную.

— Вот тут бы наш революционный энтузиазм, который мы показали в боях, соединить бы с умением толково хозяйничать и торговать… Цены бы не было такому человеку! И мы, товарищи, сознаем, что таких людей у нас мало, может, даже бедственно мало, но они есть! На одиннадцатом съезде партии Ленин сказал… Вы, товарищи, послушайте, я на память говорить буду: «За этот год мы доказали с полной ясностью, что хозяйничать мы не умеем. Это основной урок. Либо в ближайший год мы докажем обратное, либо Советская власть существовать не может». Вот оно! Не может! Выхода у нас нет. В соревновании государственных и капиталистических предприятий победа должна остаться за нашим государством, в этом сомнений нет! Но дорога тяжелая, горя на ней мы хлебнем, не одна пуля ударит нам в спину из засады. Два дня тому назад вам не выплатили заработную плату — заводская казна пуста… Вчера остановилась ткацкая фабрика — нету сырья. Удивительное дело — через дорогу отлично работает ткацкая фабрика братьев Минаевых. Им что, сырье с неба падает?! Сегодня утром… гвоздильный завод Скрыни выбросил на рынок большую партию своего изделия по цене ниже стоимости гвоздей нашего госзавода. Что нам делать? Останавливать свой завод, распускать рабочих… Нет! Черт возьми, мы войдем с этим делом в правительство, купим за границей на народное золото самые лучшие станки и в конкурентной борьбе уничтожим нэпмана Скрыню! С помощью техники и трудового героизма рабочих, я правильно говорю?

Рагоза устало вытер лицо ладонью, бросил взгляд в сторону Глобы и, словно для него одного, он, обращаясь ко всем, твердо проговорил:

— И никогда мы, рабочий класс, не должны забывать: мы строим свою экономику с крестьянством! Необходимо сомкнуться с крестьянской массой и начать двигаться вперед… Возможно, неизмеримо медленнее, чем мы мечтали, но зато так, что будет двигаться вместе с нами все трудовое крестьянство. В данный момент мы помогаем ему окончательно избавиться от остатков бандитизма. Здесь присутствует товарищ, который имеет поручение разгромить банду Корня. Будут к нему вопросы?

Все шумно повернулись к Тихону, и он, чувствуя сковывающую неловкость, подошел к Рагозе. Десятки взглядов скрестились на нем — недоверие, настороженность и даже разочарование виделись в них. Первым не выдержал старик-клепальщик, он насмешливо фыркнул, громко, как все глухие, прокричав:

— Ишь ты… с портфелем! Не… такой не поймает!

— Почему? — спокойно спросил Рагоза.

— Не та кость, — усмехнулся старик. — Корень, небось, мужик боевой, его на портфеле не обскачешь. А этот, голову даю на отсечение, на коня с хвоста сядет!

Глоба повел глазами по обступившим их клепальщикам — все были незнакомы, а вот этот седой дед-крикун явно смахивал на Спиридоныча — въедливый и шумный старик запомнился на всю жизнь, уж он погонял Тихона с раскаленными заклепками от «шарманки» к котлам — то недогрел, то перегрел… За прошедшие годы клепальщик явно сдал, но и сейчас сквозь налет копоти Глоба узнает незабытые черты — крючковатый подбородок, хитрые морщины от крыльев длинного носа. В воспаленных от вечного заводского жара слезящихся глазах ядовитый блеск.

— Вам ли говорить, Спиридоныч? — с обидой произнес Тихон. — Кость не та… А какая она должна быть?! Глобовская уже не годится?

Старик так и обомлел. Он подсеменил ближе, закрутил головой, рассматривая парня с портфелем так и сяк, чуть ли не за спину заглянул ему и вдруг закричал с торжеством в голосе!

— Тишка-а?! Ну, конечно, глобовское отродье! От дубина вымахала! Дай я тебя обниму! Ах ты ж, мать моя богородица… Кинь ты к бисовой бабке той сопливый портфель! Де твоя саблюка? Де конь вороной? Иль сумели тебя обработать — по бумагам пустили… Батько твой был огневым мужиком! И ты…

— Все, все у него есть, — успокоил деда Рагоза. — Лучший в уезде конь, острейший клинок кавказской работы…

— Ну тогда, братцы! — завопил старик, по-казачьи, согнутым пальцем, подбивая вяло опущенные хвосты усов. — Каюк тому Корню! Голову даю наотрез… Тишка Глоба ему сделает укорот! Это же наш хлопец, из клепального. Портфель ему для форсу!

— Дался вам, Спиридоныч, мой портфель, — перебил Глоба. — Я его в долг взял у нашего делопроизводителя.

— Я же говорил! — победоносно воскликнул старик. — Он ему нужен девкам головы дурить… А ты, Глоба, заклепки греть не разучился? Помню, здорово у тебя получалось.

— Может быть, — неуверенно ответил Тихон.

— А ну покажь, не дрейфь перед народом, — задурачился дед. — Расступись! Пошли-и! Что, слабо?

Глоба в растерянности посмотрел на Рагозу, тот лишь пожал плечами, а старик уже тянул Тихона к одной из «шарманок», на ходу стягивая через голову жесткий, как кусок жести, кожаный фартук, задубевший от угольной сажи. И Глоба сдался, сунул шею под ременную лямку фартука, поставил ногу на педаль горна и нажал на нее, раздувая коксовый жар воздуходуйкой. Из горна сразу повеяло зноем, сухой горечью перехватило горло. Заслезились глаза от угольного чада. Тихон железными щипцами подхватил холодные заклепки, затолкал их в раскаленное уголье. Теперь заспешил — педаль застучала с торопливым клацаньем, через ременной привод вздымая шумно задышавшие меха. Сейчас надо было ловить секунды — заклепки накалились, изнутри налились вишневым соком, затем начали бледнеть, исходить красками, обесцвечиваясь, по ним бегло проскакивали крошечные искры. Глоба выхватил одну из них щипцами и протянул старику-клепальщику, тот лишь мельком бросил на нее взгляд и весело закричал:

— Нет, голубок! Лишку дал!

Глоба опустил педаль, железной кочережкой тронул посыпавшиеся угли, откатил чуть в сторону заклепку, давая ей простынуть до появления сиреневого отсвета, и, когда она слегка, почти незаметно, тронулась темнотой, цапнул челюстями щипцов и показал старику. Дед разочарованно махнул рукой:

— Недогрев… Экий ты, голуба. Позабыл, что ли?

Глоба упрямо сжал губы, ниже склонился над мехами, щуря глаза, почти ничего не видя в солнечном жаре углей. Раскаленные заклепки раскатились в пламенеющем коксе, почти слились с ним в одном пылающем огне. От неловкого движения кочережкой на чугунный пол попадали накаленные куски кокса, раскололись от удара, распались на почерневший горох.

— Будет, — огорченно вздохнул дед и посмотрел на столпившихся у «шарманки» рабочих. — В нашем деле глаз должен быть точным… Оттенки надо уметь брать такие, что иной художник не схватит. А Тихон хоть и нашего поля ягода, да без практики обезручел. Ему бы все с острой саблюкой… То, брат, дело хорошее, но кто ты такой будешь, как всех бандитов переловишь? Человеком без специальности. А глобовскому сыну такое не гоже. Отец дал тебе в наследство работу с железом. А ты не забывай ее премудрости. Хоть во сне, да иной раз и возвращайся мечтой до нее. Думай, что к чему. А мы тебя примем к себе, ты уж не беспокойся. Можешь какую «шарманку» хоть сейчас пометить… Придешь — будет твоя. Понял?

— Да вот эту и возьми, — пробормотал Глоба, постучав кочережкой по выгнутому борту горна.


Обратно с завода возвращались молча. Бесконечно уплывали в сторону кирпичный забор с пробитыми дырами, прокопченные цеховые крыши, ржавый бак водокачки на железных паучьих ногах, вознесенный к снеговым облакам, пушечные жерла труб литеек, старые дуплистые деревья с черными папахами вороньих гнезд.

Глоба думал: чем тянула его к себе эта утрамбованная тысячами ног, десятки раз перекопанная, выстланная булыжником, посыпанная сажей земля? Там и тут она просела под тяжестью штабелей чушек, горы гнутого железа ржавели на ее пустырях, дожди вымывали из-под них ядовито-желтые ручьи. За пыльными окнами цехов вспыхивали красные отсветы молний. Где-то тяжко и наотмашь бухали паровые молоты, и земля, во всех направлениях туго стянутая стальными полосами железнодорожных рельсов, тихо вздрагивала, качая в коричневых лужах опавшие с деревьев сухие листья.

Но не было на свете земли дороже этой — пропахшей паровозным дымом, с кучами старого шлака и дощатыми будками стрелочников. Сколько помнит себя Тихон, не проходило дня, чтобы он не побывал здесь, — бежал по шпалам с горячим обедом для отца, оттягивал руку горячий глиняный горшок с наваристым борщом. На цеховом дворе гоняли с пацанами тряпичный мяч, толкаясь между ящиков и опрокинутых станин. Тут же и дрались, катаясь в пыли, мирились и шли всей гурьбой к трубе для наполнения водой локомотивных тендеров.

Неустоявшийся мир детства не пропадает, не исчезает из жизни, мы живем с ним всегда, наверно, до седых волос, он только уходит на какую-то глубину, становится незримым, но стоит лишь позвать его — и он возникает перед нами со всеми своими подробностями, красками и запахами.

И сейчас в Тихоне продолжали жить его отец, — богатырь с опаленным лицом, раскатистым голосом и глазами, выцветшими от угольного жара, — и мать — худая женщина с соломенными волосами, она улыбается, прикрывая губы ладошкой, смотрит на маленького Тишку, который идет ей навстречу с репьями в торчащих волосах, со следами высохших слез на грязных щеках и в рваных на коленях штанах…

От страшного тифа умерла мать. Чужие люди в серых и мятых халатах, завязанных на спинах тесемками, вынесли ее из хаты и положили на простую деревенскую подводу, на которой уже лежало несколько мертвых тел из соседних домов… Могила была на краю заводского кладбища — большая, просевшая посредине, политая известью. Отец не вернулся с гражданской войны, говорят, где-то под Одессой ударила по нему пулеметная очередь прямо в упор. И пока он падал на землю, свинец, отбрасывая его назад, крошил и сек распластанное в воздухе тело…

Молчащий рядом Рагоза задумчиво проговорил:

— А ты знаешь, я ведь не здешний. Из соседней губернии. Городишко крохотный. Главное предприятие — бондарская мастерская. Я сам бондарь. Такие бочки делали… Воды нальешь доверху, а из клепок ни капельки, только словно роса проступит. Помнят ли там меня? Все собираюсь наведаться, да времени нет… А зря. Вот сегодня на тебя посмотрел и расстроился. Как меня там примут?

Рагоза, не отрывая взгляда от мелькающих домов, закончил с холодным спокойствием:

— Если ты уверен, что сможешь склонить к работе с нами Мацько, то я согласен… Могилу трогать не следует.


У губмилиции их с нетерпением ожидал Лазебник. Он широкими шагами подошел к машине и сам распахнул дверцу, выпуская из кабины первым Рагозу.

— Что произошло? — спросил тот, взглянув на взволнованного своего заместителя. Лазебник, стараясь не глядеть на Глобу, повернулся к нему спиной и тихо сказал Рагозе:

— Большие неприятности… Звонили из его уезда, — Лазебник мотнул головой в сторону Тихона. — Атаман Корень со всей бандой напал на село Пятихатки. Толком сообщить по телефону не смогли. В общем так, кровавое дело. По моему приказу конный взвод уже выехал на место. Всех подняли по тревоге. Только начальника уездной милиции нигде найти не могут.

— Брось язвить, — поморщился Рагоза, — не то время. Глоба, садись в мою машину и немедленно в Пятихатки. Обо всем, что там случилось, доложить подробно. Торопись. Будь здоров.

Глоба козырнул и молча полез к шоферу, уже положившему ладонь на рычаг ручного тормоза.


В дороге повалил снег — такой долгожданный, наверное, тот, который не растает. Словно распороли в небе серые громадные мешки — белые хлопья посыпались сплошной стеной. Они скользили по лакированной поверхности железного капота машины. Потом «форд» вырвался из снегопада — перед ним лежал нетронутый следом путь и дремучий лес. Стояла глубокая тишина, звук мотора терялся в ней — такой одинокий и ненужный тут, нездешний в этом безмолвии громадных черно-белых полей и хмурой сини соснового бора. Казалось, ничто не может нарушить извечный покой этих пологих бугров, простирающихся до самого горизонта. Здесь, среди пустынной земли, под тяжелым небом, вечным, и незыблемым, были только они — земля да небо в караване туч, остальное казалось сном, не верилось, что где-то жгут хаты, бьют людей, гремят выстрелы, плачут дети, храпят кони, шарахаясь от окровавленных тел.

И Глобе, может быть, впервые за долгие годы работы, захотелось, чтобы дорога не кончалась и чтобы как можно дольше маячили впереди заснеженные сосны, а слева тянулось гулкое поле, где-то там, очень далеко, смыкаясь с небом.

«Устал, что ли?» — подумал он, и наперекор самому себе, сказал шоферу, тронув его за плечо:

— Давай быстрее. Сейчас будет село, там возьмем на всякий случай фельдшера.

Фельдшером оказался старик с белыми усами. У него был высокий дом под железной крышей. Ехать в Пятихатки он согласился сразу. С важным видом опустился на заднее сиденье, поставив на колени потрепанный саквояж.

В Пятихатки въехали, когда уже начинало смеркаться. Село казалось вымершим. Во дворе кооперативной лавки стояли лошади конного взвода, милиционеры грелись у костра. Глоба выскочил из машины и быстрыми шагами направился к воротам. Ему навстречу от огня поднялся командир взвода. Тихон цепким взглядом окинул двор — обычная картина налета банды: за сорванной дверью лавки разгромленные ящики, вспоротые ножами мешки, осколки бутылочного стекла. Следа не осталось от выпавшего снега — все перетоптано сапогами, грязи намесили по щиколотки.

— Банда ушла сама, — начал докладывать командир взвода, — мы было начали погоню, но они от нас оторвались. Ушли в лес, там где-то их основной лагерь. Телефона тут нет. Один крестьянин на лошади прискакал в соседнюю сельраду и уже оттуда позвонил к нам в уезд. Мы быстро поднялись по тревоге. Но не успели.

— Жертвы есть? — коротко спросил Глоба.

— Да. Убит хлопец и его батько.

— Как это случилось?

— Пойдемте.

Командир взвода повел Глобу в лавку, обходя высыпавшиеся из мешков груды соли, навалы спичек, гвоздей. Они вошли в комнату с узким окном.

— Вот здесь происходило кооперативное собрание, — сказал командир. — Человек двадцать было. Обсуждали деятельность кооператива на следующий год. Банда ворвалась в село и сразу окружила лавку.

— Можно сказать, что это была их главная цель? — спросил Глоба.

— Конечно. Они не дали никому выйти из лавки. Стали избивать кооператоров. Особенно отличался жестокостью Павлюк. Помощник Корня. Тот бил всех подряд.

— А Корень?

— Батько Корень за всем наблюдал, говорил, кому еще добавить. Был тут среди кооператоров крестьянин Михно Иван. Когда-то он участвовал в банде Корня.

— Я знаю дядька Ивана, — с беспокойством перебил Глоба, — так что с ним?

— Михно Иван давно бросил банду. Корень ему этого не простил. И вот сегодня решил свести счеты. К. несчастью, Михно был на собрании со своим сыном — хлопцем восьми лет.

— Это их убили? — вырвалось у Глобы.

— Да. Сначала паренька, а потом отца.

Глоба посмотрел на затоптанное сапогами кровавое пятно в углу лавки и молча вышел во двор. Он знал, где живет дядько Иван. Шел через село в распахнутой шинели. Старик фельдшер шагал за ним следом, чуть приотстав. Возле старой хаты Михно толпились крестьяне. Тихон поздоровался с ними и ступил через порог. На сдвинутых лавках лежали убитые — дядько Иван и его сын. Оба были в грязных полотняных сорочках, по которым расплывалась потемневшая кровь. Билась лбом о пол, рыдала в голос хозяйка.

Глоба стянул с головы фуражку, постоял у двери, с болью глядя на бледно-опавшее лицо дядька Ивана. Еще недавно они вместе лежали на чердаке этой хаты, слушали лопочущий по соломе мягкий дождик… Плач женщины выворачивал душу. Чем мог помочь ей Тихон? Слова утешения тут бессильны. Вот если бы он отвел беду раньше, не пустил бы ее в эту хату, стал перед ее порогом, загородил горю дорогу, еще на окраине села. А сейчас поздно. Вина его бесспорна…

Глоба вышел во двор, остановился рядом с крестьянином, кто-то протянул ему кисет с табаком.

— Кто видел? — спросил Тихон. — Расскажите.

— Над дядьком Иваном они издевались больше всего, — проговорил один из крестьян. — Он все молил, чтоб сына отпустили. Говорит: меня стреляйте, тилькы хлопца оставьте жить. Корень смеялся. Он говорит ему: я тебе, Иванэ, все попомню. Меня предал, к Советам ушел. Теперь держи ответ.

— Зверь Павлюк, — с ненавистью бросил кто-то.

— Да… Павлюк. Уродится такой. Он наган достал и первым же выстрелом хлопца убил. Пуля и в дядька Ивана попала. Парнишка так и вывалился из его рук. Сволочи, — говорит, — изверги нелюдские… А Павлюк ему в ответ: мы тебя за это убивать будем медленно… чтоб ты успел попрощаться с жыттям. И начал стрелять из нагана. Сначала в одно плечо, потом во второе. Третью пулю в грудь. Дядько Иван упал на землю мертвый. Так Павлюк ще смеется. Э-э, — говорит Корню, — я тому не верю, що вин мертвый. Бывают в жизни чудеса — и мертвяк из могилы поднимается. Стал он на колено подле дядька Ивана, берет в свои руки его руку и щупает пульс. Так и знал, — говорит, — еще живой, кровь стучит, но меня не обманешь, я ему мертвую точку поставлю. И берет он снова свой наган, целится прямо в висок и курок нажимает. Голова дядька Ивана тилькы дернулась… Все. Добил человека.

— Где же ваша самооборона? — с горечью проговорил Глоба.

— Мы на ночь глядя винтовки берем, — пробормотал крестьянин. — Днем он никогда не нападал.

Из хаты торопливо вышел фельдшер, он был взволнован. Поискал глазами Глобу, еще от крыльца закричал:

— Немедленно машину! Мальчик мертв, но мужчина подает признаки жизни! Просто чудо! При таких ранениях… Выстрел в голову! Пуля скользнула по кости и прошла под кожей. Машину!

Глоба посмотрел на него и вдруг, не сказав ни слова, бросился со двора, не разбирая дороги, яростными движениями ног откидывая полы шинели, хватая раскрытым ртом холодный воздух.


Всю, казалось бы, бесконечную дорогу к уездной больнице Михно не приходил в сознание. Сколько раз Глобе чудилось, что жизнь покинула это тело — далее в темноте было видно, как мертвенно белеет неподвижное лицо. Фельдшер не выпускал из рук раненого, при каждом толчке на ухабе стараясь смягчить удар. Глоба сидел рядом, стараясь хоть чем-то помочь — подставлял под голову дядька Ивана ладони, прикрывал фуражкой лицо от встречного ветра.

В уездной больнице все закрутилось в поспешном темпе — Михно унесли в палату, привели заспанного врача, санитары забегали по коридору, подготавливая операционную.

Глоба домой не пошел, остался в больнице, то и дело он выходил на улицу, смоля бесчисленные самокрутки, медленно бродил под темными окнами — светилось лишь одно из них, за полотняными занавесками смутно маячили серые тени. И снова повалил снег. Он падал бесшумно и, улегшись на землю,; не скрипел под сапогами.

Наконец, в дверях показался врач, сразу же закурил, сунул руки в карманы, отвернул полы белого халата и долго смотрел на заснеженные крыши домов.

— Ну, что? — не выдержав, спросил Глоба.

— Вытащили пять пуль… Револьверные. Повезло человеку, если так можно сказать. Ранения не такие уж тяжелые. Потерял много крови.

— Значит, выживет? — с надеждой проговорил Глоба. Врач, подумав, пожал плечами:

— Должен… Бывают же чудеса. Стреляли прямо в висок, но пуля прошла над кожей головы.

— Я его могу видеть?

— Нет. Приходите завтра. Я вас пущу к нему. А сейчас идите спать. На вас лица нет. Вы ели сегодня?

— Сейчас пойду, поем, — вздохнул Глоба и, попрощавшись, побрел к своему флигелю. Еще издалека увидел за дощатым забором тусклый свет окошка. «Не спит, — подумал он, наклонился, повел пальцами по земле, сгребая снег, умял в холодный комок и куснул зубами, почувствовав во рту запах мерзлой березы, словно пожевал губами каленую стужей щепку. — Вот и зима… Ждал ее, вот и зима».


И снова Глоба приехал на хутор Зазимье, уже санным путем. За это время хутор заметно изменился — в хате новые остекленные окошки, крыльцо из еще не потемневших досок, двор тщательно подметен, на цепи у будки молодой пес, сразу же облаявший незваного гостя. В наброшенном тулупчике, старый Мацько вышел из дверей и приложил руку ко лбу, разглядывая лошадь, сани и чужого человека в драповом пальтишке.

— Не узнаете? — закричал Глоба, направляясь к хозяину. — Я рад, что вы уже здесь… Отличная зима, не правда ли? Собака не кусается? Ишь, пес какой красивый. Добрый день, гражданин Мацько.

— День добрый, проходьтэ до хаты, — хозяин признал в Глобе финагента, с которым недавно встречался.

Они вошли в комнатушку, старый Мацько, хмуро поглядывая на Тихона, поставил на стол миску с медом, положил рядом кусок хлеба.

— Покуштуйтэ… По налоги приехали? Так прежний хозяин Запара все сплатил по закону. Да говорят, он на днях помер от болезни. Хворал, хворал…

— Да, это так, — с сожалением проговорил Глоба, — нет уже Запары. Помер в городской больнице. Как вам тут живется?

— Роблю, — пожал плечами Мацько, — горбом все беру… Грошэй на все не хватает.

— Не страшно одному?

— Собаку заимел.

— А как бандиты придут? Говорят, они неподалеку бродят?

— Что им от меня трэба? Пойисты визьмуть, у печи погреются и снова в лес. Ну, может, по морде дадут, так от того не умирают.

— Прежний хозяин сбежал… Не от страха ли?

— У него свое дило, у меня свое, — усмехнулся Мацько. — Чего вы такий любопытный?

— Не понимаю, — сознался Глоба, — в пяти километрах отсюда Советская власть — сельрада, кооператив… А вы тут в каком государстве живете?

— Не понимаю вас, — пробормотал Мацько.

— А чего тут непонятного? Каждый сюда может прийти — и найдет еду, у огня погреется. Меду попробует… Бандит, финагент. Какому же вы богу молитесь?

— Знаете, гражданин хороший, — зло сощурился Мацько, — у нас так говорят: «Какова вера, таков у нее и бог». Ежели меня ваш бог не хранит, защиты мне от злого разора и беды не делает, то я с тем богом трошкы подожду. Для меня тот бог, кто мне винтовку к грудям приставляет. Кого я боюсь.

Глоба сидел, задумчиво ковыряясь коркой хлеба в миске с медом. Мацько опустился на лавку, повернувшись к окошку.

— Пора кончать с такой анархией, — наконец проговорил Глоба. — Советская власть — власть крепкая, не на один-два года. Она крестьянину дает возможность работать на земле спокойно.

— А то ты видел? — ткнул Мацько рукой в окно — там за голыми кустами виднелся крест над могилой.

— Понимаю, о чем вы, — вздохнул Глоба, — но этому пришел конец. Вы вспомните, что тут делалось несколько лет тому назад. Банда на банде. А сейчас остался Корень. И его уже ломают. Обложили со всех сторон, как медведя.

— Он еще свое скажет, — пробормотал Мацько.

— Зима началась. Теперь его мужики по селам разбредутся, будут отсиживаться у теплых печей. А он с самыми заядлыми уйдет в свой потайной лагерь в Волчьей Яме. Постарается отсидеться. Если мы его не возьмем, то по весне Корень снова пойдет гулять с ножом и наганом. Вы слыхали, что он сделал в Пятихатках? Ребенка не пожалел.

— Зачем вы мне все это говорите? — вскинул голову Мацько.

— Я думаю, вы догадались уже, какой я финагент?

— Да уж точно, — хмыкнул сердито Мацько. — За пазухой пистоля торчит. До всего вам дело — як да шо?

— Сообразил, — удовлетворенно сказал Глоба. — Почему же я пришел к вам? Нужна помощь. Уверен, что Корень здесь появится обязательно.

— Что ему тут нужно? — с тоской проговорил Мацько.

— А то видишь? — Глоба теперь сам протянул руку к окну, показывая на чуть виднеющийся крест. Мацько, повинуясь его жесту, тревожно посмотрел в ту сторону и опустил голову.

— Знаешь, кто лежит в могиле? — спросил Глоба.

— Мне то не нужно, — выдавил из себя Мацько.

— Атаманша… А убита она какого числа — не припомнишь?

— Знать не хочу.

— Убита она двадцать восьмого октября. Седьмого декабря будет сорок дней, как ее похоронили. Значит, седьмого по всем правилам Корню следует устраивать большие поминки по усопшей. В церковь надо принести свечи, ладан и вино. И поп обязан сотворить сорокадневную молитву — сорокоуст. Не так ли? Но в какую церковь пойдет Корень? Нет ему дороги ни в одно село. Он на могилу придет, это точно. Может, скажешь, еще какой есть народный обычай у православных?

Мацько исподлобья посмотрел на Глобу, не пряча удивления в растерянном взгляде.

— В сороковый день покойник ест в последний раз за хозяйским столом, — нехотя проговорил он. — А для того на стол для него ставят миску и кладут ложку.

— Вот тут он с ней так и попрощается, — сказал Глоба, ударив ладонью по столу. — Так согласен помочь, товарищ Мацько?

— Ежели нужно…

— А то сам не понимаешь! — жестко оборвал его Глоба.


Маня собрала в узелок харчей, и Глоба, в который уже раз, направился в больницу к дядьку Ивану, Но сегодня он сначала зашел к себе в кабинет и раскрыл дверцы дубового шкафа. Все полки его были забиты конфискованным оружием. Здесь были обрезы, отнятые у бандитов, длинные сабли — «селедки» городовых, найденные на чердаках городских домов, офицерские револьверы, крошечные браунинги в твердых лаковых кобурах, ножевые штыки.

Глоба внимательно повел взглядом снизу вверх и, подумав, вытащил из груды тяжелый обрез. Повертел его в руке и сунул под шинель.

В больницу его уже пропускали без всяких расспросов. Он вошел в крошечную комнатушку, где в одиночестве лежал Михно. Дядько Иван встретил Тихона смущенной улыбкой;

— Мне перед тобой совестно, ну что ты, ей-богу, так обо мне хлопочешь?

— Как здоровье, дядько Иван? Сегодня вы совсем молодцом. Ничего не болит?

— Сердце ноет. Как вспомню то, что было, так во мне все прямо замрет. Ну за что они сына? И земля их носит! Не провалится под ногами.

— Прошлого не вернешь, уже не переделаешь, как тебе хочется, — вздохнул Глоба. — Быстрее выздоравливайте. Дома вас ждут, тоскуют без хозяина.

— А он, Корень, опять наскочит, — пробормотал дядько Иван, глядя в потолок. — Тихонэ, треба с ним кончать.

— Да уж, наверное, скоро, — проговорил Глоба и достал из-под гимнастерки обрез. — Я на некоторое время отлучусь. Вас выпишут из больницы. Если Корень узнает, что вы вернулись, то он постарается…

— Это понятно, — усмехнулся дядько Иван, покосившись на оружие.

— Вот берите обрез для самообороны. Отличная штука. Из английского карабина. Заряжается сразу двумя обоймами по пять патронов.

Михно взял оружие и рывком сунул его под матрац.

— Вот за это тебе спасибо, Тихонэ, — с облегчением проговорил он. — Теперь я с длинной рукой. Пусть только сунется… Что Корень, что тот изверг рода людского, Павлюк! Кара их настигнет, видит бог!

— А теперь я прощаюсь, — сказал Глоба, поднимаясь с табуретки. — Желаю здоровья. Еще увидимся не раз.


Глоба выбрал двух наиболее надежных милиционеров, и они втроем, ночью, в снегопад, пешком пришли на хутор Зазимье. Было пятое декабря. Мацько вышел на стук в окошко и провел людей в клуню. Здесь, разговаривая шепотом, они начали размещаться среди ворохов соломы. Загнанная в будку собака зло повизгивала, пытаясь выбраться на волю.

— Собаку я утром отпущу, — сказал Мацько, — вы ее трошкы приучите к себе, чтоб не гавкала.

— Ну как тут, тихо? — спросил Глоба.

— Да приходил…

— Кто?!

— Корень приходил три дня тому назад, ночью. Один. С бомбой на ремне. Пьяный.

— А вы что?

— Налил ему стакан самогона. Дал шмат сала закусить.

— Ну, старая стерва, — выругался, не выдержав, один из милиционеров. — Банду прикармливаешь?!

— Брось! — одернул его Глоба и повернулся к Мацько. — Что он говорил?

— Молчал… Выпил и подался в лес.

— Еда у нас своя, — проговорил Глоба. — Воды принесешь. Поживем, пока Корень снова сюда не заглянет. От тебя ничего не требуется — только дверь оставь открытой, незаметно сбрось засов. Если пальба начнется — ложись на пол и не шевелись. Все, что он потребует, — делай.

— Нам он стакан не поднесет, сала не предложит — такой недогадливый, — ворчливо проговорил молодой милиционер Дмитро. — Тут хоть закоченей.

— Хватит, хлопцы. Не до самогона, — одернул Глоба. — Ложитесь спать. Я подежурю. Через три часа разбужу тебя, Дмитро. Оружие все время должно быть под рукой. Идите, товарищ Мацько. Считайте, что нас нет.

— Мы приснились, — хохотнул милиционер. Мацько не ответил, молча скрылся в ночи.


Двое суток они не выходили из клуни. Все попростуживались, говорили хриплыми голосами. Обросли щетиной. Часами лежали на холодной соломе, глядя в щели, как за стеной ветер наметает сугробы, гонит по двору опавшие листья и сосновые шишки. Собака все время лежит в конуре, свернувшись в клубок, взъерошенная шерсть ее забита снегом. Старый Мацько изредка выходит из хаты, колет дрова, набирает воды из колодца. В сторону клуни даже не смотрит.

— Бандитский пособник, — цедит Дмитро. — То он какой-то знак подает. Чтоб Корень не попался. Кулак чертов!

— Да перестань, — вяло тянул второй милиционер Егор Сидоров, человек уже в годах, полный, налитой какой-то воловьей силой. Он все больше спал, поражая всех своим безмятежным спокойствием. — Чего ты к нему придираешься? — продолжал он, подбивая под бока солому. — Он выполняет задание. Ему что сказали? Нас нет, мы, брат, как вроде невидимки.

— Нет у меня к нему доверия, — огрызался Дмитро. — Чего он тут на хуторе один живет? Он собаку один раз в день кормит. Мы тут хоть сдохни, он горячего пожрать не принесет.

Время тянулось бесконечно. Днем высыпались, зная, что Корень при свете не придет, а ночи были длинными, казалось, тьме не будет конца. В глубине леса выли волки. С треском падали на землю деревья под тяжестью снежных шапок. Окошко хаты желтело размытым пятном. Из трубы тянуло дымом, пестро вылетали искры. Холод входил в клуню, от него не было спасения — не помогала ни солома, ни какие-то твердые попоны, найденные в углу.

На третий день старый Мацько все же принес в клуню котелок с кипятком и плошку с медом. Этот сладкий чай пили с великим наслаждением, смакуя каждый глоток.

— Больше не надо, — сказал Глоба старику. — Перетерпим. Сегодня седьмое — надо быть начеку. Не топчи дорожку к клуне, пусть заметет.

Днем Дмитро сказал задумчивым голосом:

— А все-таки это дело не того… Он на могилу придет к родной жинке. А мы его в это время со спины — шарах! И повяжем.

Дремавший Глоба вскинул голову и резко повернулся к парню.

— Если б знал, что ты такое скажешь, — не взял бы тебя с собой ни за что на свете! — жестко проговорил он. — Пожалел? К кому ты имеешь сострадание?

— Да нет, я просто так, — смутился Дмитро и, закрыв глаза, с надрывом протянул — Господи, с тоски можно сдохнуть… Хоть приходил бы уже…


Ночью из леса к усадьбе кто-то подошел. Постоял у плетня, держась за кол, прислушиваясь к мертвой тишине, — ветер не гудел в деревьях, снег не мел по земле, ничто не нарушало безмолвия залитого лунным светом хутора. Загремела цепью собака, вылезая из конуры, — человек кинул ей какой-то сверток, и та зачавкала, шурша лапами по обертке. Человек медленно пошел к хате, ступая по нетоптанному снегу.

— Корень… Внимание, — чуть слышно сказал Глоба. Раздвигая солому, милиционеры легли рядом с ним, прильнув к щели.

Корень заглянул в хату, прижавшись лицом к заиндевелому стеклу окна, и несколько раз ударил в задребезжавший переплет. В хате вспыхнул огонь керосиновой лампы, спустя время звякнул отброшенный засов. Корень шагнул в дверь, склонив голову в проеме.

Немного подождав, Глоба осторожно скользнул из клуни, он не оборачивался, слышал за собой скользящие шаги милиционеров — каждый уже знал, что ему делать.

Они остановились у окна, там, за чуть желтым от света тонким ледком, видна была полутемная комната. За столом сидел Корень, он был в расстегнутом кителе, черная борода закрывала пол-лица. Нестриженые волосы и эта густая борода придавали его облику устрашающие черты, Дмитро, не выдержав, прошептал на ухо Глобе:

— Точный медведь… Пудов на шесть.

Старый Мацько бесшумно двигался вокруг Корня — затеплил свечу в углу под иконами, начал ставить на стол миски, бутыль, принес каравай хлеба. Корень сразу налил себе граненый стакан, чокнулся им о край пустой тарелки и выпил, запрокинув голову, — черная тень качнулась во всю стену.

Портупея с клинком, наганом и ручной гранатой висела на спинке кровати за его спиной.

— А ведь шел он от креста, — удовлетворенно проговорил Глоба и потянул из колодки заледеневший маузер. Поняв это движение, Дмитро вскинул винтовку, направив ее на окно. Тихон и Егор Сидоров направились к невысокому крыльцу. Они осторожно толкнули дверь, и она, без скрипа, ушла в темноту сеней. Не видя, куда ступают, шаг за шагом, стали продвигаться к следующей двери, которая вела в хату. Егор носком сапога зацепил какой-то бидон, он громко звякнул с жестяным визгом. От внезапности Глоба вздрогнул, даже чуть подался назад, но мысль сработала вмиг, он понял, что уже хорониться и медлить нельзя, — кинулся в темноту, больно ударился плечом о бревенчатую стену, торопливо нашарил дверь и, распахнув ее кулаком и коленом, ввалился в хату. Он увидел, как падает опрокинутый стол, летит на пол керосиновая лампа, а Корень, вытянувшись во весь рост, в наклонном движении рвется куда-то в сторону, вскинув над собой змеей взвившиеся ремни портупеи. И тут все поглотила тьма.

Глоба мгновенно прижался спиной к стене. Он услышал в сенях чей-то вскрик, ударил выстрел, забухали по деревянным ступеням тяжелые сапоги.

— Егор? — закричал Глоба.

Из сеней донесся хриплый голос:

— Порядок… Он на чердаке.

— Не лезь за ним, — сказал Глоба. — Мацько, зажги лампу… Она валяется возле стола… Да побыстрее же, черт возьми!

Слабый огонек вспыхнул в разгромленной комнатушке. Глоба окинул ее быстрым взглядом и вышел в сени, захватив с собой свечу от иконы. Егор Сидоров зажимал ладонью кровоточащий нос, в дальнем углу стояла лестница, и лаз на чердак под ней был раскрыт.

— Налетел на меня, как скаженный, — зло пробормотал Егор. — Точно камнями набитый!

— Немедленно во двор, — приказал Глоба, — он попытается разобрать крышу. Поможешь Дмитру. А тут я сам постерегу. — И громко добавил, чтобы слышно было в каждом углу хаты: — Будет пытаться бежать — стрелять на месте, точно бешеного пса.

Сам опустился под стену, положив на колени маузер. Теплящуюся свечку поставил в стороне. Черное отверстие лаза темнело на побеленном потолке. Глоба вытащил из кармашка штанов часы, отстегнул их от цепочки и положил перед собой. Повисла такая тишина, что стал слышен звон бегущих шестеренок.

— Корень, — наконец позвал Глоба, — долго будем молчать?

— На хрена ты мне потрибен? Не прибил я тебя тогда… — загремел на чердаке полный ненависти могучий голос. — Пальцы за то кусаю!

— Я вот что тебе скажу, — проговорил Глоба. — Тебе лучше нам сдаться по добру. Я, как ты понимаешь, тут не один. Со двора тебя ждут с подарками. Нам-то, в общем, безразлично, как тебя взять, — живым или мертвым. Пожалуй, с мертвым хлопот меньше. Но мы закон понимаем — просто так тебя не шлепнем, хотя ты того и заслуживаешь!

— Заткнись, ты! — на чердаке прогремело несколько выстрелов, пули вонзились где-то неподалеку от Тихона, взбив пыльные фонтанчики.

— Как я понимаю, — усмехнулся Глоба, — ты на горище сиганул в одном кительке. А сегодня морозец наподдал. Долго ли выдержишь?

После молчания голос на чердаке угрожающе проговорил: — Я вот гранатой. Где ты там, Глоба?!

— Сам себя и подорвешь, — ответил Тихон. — Выхода у тебя нет, Корень. Если долго будешь сопротивляться, то мы хату подожжем. Даю тебе на размышление… ну, сколько тебе надо времени?

В ответ снова ухнул револьверный выстрел.

— Понимаю, — согласился Глоба, — хочешь, чтобы выстрелы услыхали твои хлопцы? Они к тебе на помощь не придут.

— Это почему же? — прокричал Корень.

— А на всех дорогах у нас засады. Ты что нас, за дураков считаешь? Эй, Корень! Ты слышишь?!

Во дворе, один за другим, прогремели винтовочные выстрелы. Голос Дмитра весело прокричал:

— То он хотел сквозь солому продраться! Не на тех напоролся!

На чердаке послышались мерные шаги — Корень заходил из угла в угол, с потолка начала сыпаться меловая побелка.

— Ходи, ходи, — сказал Глоба. — Думай башкой… С оружием тебе отсюдова не уйти. Если так намечаешь, то ты уже стопроцентный мертвец! Ты видел, как мои ребята пули садят?

— А без оружия?! — ненавистно хохотнул Корень. — Пуля тут — пуля там. Какая разница?

— Гарантии не даю, — проговорил Глоба, — но разница есть. Тут тебе верняк! Это точно. А там… Кто знает, что может произойти за время следствия… Ох, долго оно будет тянуться. Пока до всех твоих грехов докопаются… А это время ты еще живой. Потом могут произойти события, а по ним — государственная амнистия. Случалось такое — заменяли расстрел сроком. Это тоже жизнь. Учтут, что ты добровольно сложил оружие, — для суда факт важный…

— Красиво поешь, сука, — раздался на чердаке тоскующий голос. — А как попадешь к вам… припомните все.

— А что ж ты думал? — удивился Глоба. — Ну, скажи, зачем убил начальника милиции Соколова? Ведь какой души человек! И того… Сидоренко, своего бывшего дружка.

— Сидоренко — иудово семя! — закричал Корень. — Его еще мало… Снюхался!

— Ну, а Соколова? Ведь он сам, без оружия, направился к тебе, чтобы все сделать… Спасти тебя от рокового шага. Надеялся тебя остановить! Чтоб ты в дерьмо не шагнул по горло! Остеречь хотел! Дать тебе возможность остановиться!

После тишины на чердаке послышалась возня, и Корень сказал, почти наклонившись у лаза:

— То не я… То Павлюк. Мы было уже с ним договорились… С тем Соколовым. Да тут Павлюк зашел к нему со спины и врезал ножом. Я кинулся, схватил Павлюка за горлянку… Ну, не убивать же своего? Дальше мне, значит, ходу уже не было. Если камень с кручи покатился…

— Кому ты только волчьи ямы не ставил, — усмехнулся Глоба. — А время пришло — и сам попался в ловушку.

— Нет такой еще, чтоб Корня намертво схватить! — выкрикнул голос на чердаке.

— Ладно, Корень, — устало сказал Глоба, — отдыхай… У нас времени еще много. Мы никуда не торопимся.

Все опять погрузилось в тишину, только звонко цокотали шестеренки в серебряной луковице часов да изредка потрескивало пламя свечи, ее воск оплывал, растекаясь лужицей по доскам пола. Дверь из сеней была распахнута, леденящий холод шел со двора. Глоба поднял воротник шинели, поджал ноги, руки сунул в рукава, маузер положил на колени.

Хотя и тревожно стало на улице после выстрелов Корня, но Глоба чувствовал, что на подмогу бандиты не придут, он уже знал — зима наступила суровая, большая часть шайки разошлась по своим селам, там, в Волчьей Яме, осталась горстка людей, они на помощь атаману идти не решатся. Страшно им сейчас, в такую застуженную ночь, среди мрачного леса. Не до батька, шкуру бы свою спасти. Остались в Волчьей Яме самые отпетые, которым идти некуда, — ни кола, ни двора. Одно у них тоскливое желание — отсидеться в глубине леса до первого тепла. Авось, батько уведет за собой погоню подальше от их лагеря. Может, ценой своей жизни поможет оттянуть неминуемый конец…

«Как он там терпит, уму непостижимо — мороз жжет каленым железом», — подумал Глоба.

— Эй, Корень, — позвал он, — ты что… Заснул?!.

— Стреляйте, что ли! — вспыхнул голос на чердаке. — Ну иди! Лезьте ко мне!!

— Зачем? — спокойно спросил Глоба.

— Ну, так, если по-честному, — закричал Корень, — кинь на горище мою шубу! Или я не человек?! Хотите выморозить, как крысу?

— А за что ты воевал, Корень? — спросил Глоба.

— За Украину без комиссаров, без ваших бисовых кооперативов! Без москальских гвоздей, мыла и вонючих тракторов! Сами все себе сделаем! А вы гэть! — заорал Корень.

— Ну, ты даешь! — засмеялся Глоба. — Что же то за идеи, если сидишь ты на чердаке, в самом деле, точно загнанная крыса. Последний бандитский атаман на всю губернию! Погибаешь от холода, дрожишь, как последний шелудивый пес… А вокруг — Украина! Куда ни посмотришь… Украина! И никто тебе на помощь не идет, не от кого тебе ждать спасения. А хочешь — мы тебя пальцем не тронем? Утром мои ребята сходят в соседние села и созовут людей. К этой хате. К нам-то ты не очень спешишь, а к ним сойти придется… Станут они тут стеной — кого ты грабил, последнее брал… у кого дом спалил, кормилицу корову в Волчью Яму увел… У кого детей побил… Они тебя, гада, на клочья разнесут! — Голос Глобы зазвенел гневом: — И я такое сделаю! Слово чести! Если не выйдешь с чердака… Только начнет светать — сразу созову людей. Я свое слово держу — быть тебе сегодня с глазу на глаз с трудовым народом. Ты уж ему объясни насчет Украины без комиссаров и москальских гвоздей. А я постою в сторонке, послушаю. Так и знай, на ветер слов не бросаю! Все. Ложись спать, Корень. Утречком поговорим.

В наступившей тишине был слышен только осторожный шорох соломы, Глоба догадывался, что Корень прорывает в крыше дыру, но он знал — двое милиционеров во дворе не дадут атаману бежать. И словно отвечая его мыслям, один за другим грохнули винтовочные выстрелы.

— Погляди, — закричал со двора Дмитро, — хотел на дурыку взять… Пробурил крышу аж под самым карнизом!

— Ну и собаки! — выругался Корень. — Вцепились, как шавки! Спасу от вас нету. Ног уже не чую… И умереть по-справжнему не дадут. Эй, вы! Шакалы! До вас просьба… Погибну — так поховайте меня рядом с жинкой. Любил я ее, может, из-за нее и погибаю? Пришел на поминки… А видать, поминать нас обоих надо.

— Не причитай, — оборвал его Глоба. — Давай спускайся вниз. Одна у тебя надежда — на Советскую власть. Может, когда начнет она твои грехи на учет брать, то просчитает что-то по ошибке или простит по своему благородству.

Долго длилось молчание. Свеча на полу почти совсем сгорела — легкий огонек плавал в желтой лужице воска. За распахнутой дверью сеней начинало заниматься утро — медленно проступали из серой тьмы ближайшие деревья, снег уже казался свежей ватой, где-то робко обозвалась какая-то птица.

— Эй, Глоба, — раздалось с чердака. — Убери пистоль. Твоя взяла.

Корень подошел к краю лаза и швырнул вниз свою портупею, она покатилась по ступеням лестницы, гремя ножнами клинка, ручной гранатой и тяжелой кобурой с револьвером. Затем, спиной к Тихону, начал опускаться сам атаман — медленно, с трудом переставляя ноги. Когда он обернулся, Глоба не узнал его — таким изнуренным, с погасшими глазами было лицо бандита. Все его тело колотила дрожь, которую Корень не мог унять. Стуча зубами, он выдохнул чуть слышно:

— Дай самогона… Не пожалей. Помру.

— Все сюда! — позвал Глоба милиционеров, и те ввалились в сени, закоченевшие, с посиневшими носами, но возбужденно радостные, закидывая винтовки за спины.

— Эк его лихоманка трясет, — засмеялся Дмитро. — А я, честно говоря, думал, он все-таки в атаку пойдет… Но, видать, слаб оказался.

Глоба достал из кармана веревку, туго стянул за спиной Корню руки. Пошел в хату и вернулся с шубой и стаканом самогона. Шубу набросил на бандита и застегнул впереди на пуговицы. Поднес стакан к губам Корня, и тот начал пить, клацкая по краю стекла зубами.

— Мацько, — приказал Глоба, — запрягай коня в сани.

Из хаты показался старик-хозяин, он старался не глядеть на связанного Корня.

— Мы вашу лошадь забираем… Ее вернут, вы не беспокойтесь. И вообще, живите спокойно. Никто вам плохого теперь не сделает.

В сани навалили сена, положили на него закутанного в шубу Корня, сами сели по бокам, и Глоба взмахнул кнутом:

— Но-о, милая!

Лошадь вывернула сани из ворот, потащила их по дороге, засыпанной снегом. Все дальше уходил хутор с одиноко стоящим у плетня старым Мацько.

Морозный пар бьется у губ людей, курчавый иней оседает на воротниках. Солнце поднимается между темных стволов деревьев, красное, напитанное свекольным соком. Полозья визжат на поворотах.

Через час вдали показалась дощатая будка полустанка. Покосившаяся, она торчала у железнодорожного переезда. Рабочий поезд здесь останавливался на две минуты. Где-то за лесом уже слышалось его тяжелое пыхтенье, белый столб дыма тянулся высоко в небо.

— Мы посадим Корня в вагон, — сказал Глоба, — главное — успеть бы. А ты, Дмитро, гони сразу до следующей станции. Там есть телеграф. Пусть сообщат в губмилицию — надо нас встретить на вокзале. А теперь поднимем его, братцы.

Показавшись из-за мыса синего леса, поезд приближался. Корня подняли с саней, крепко взяли под локти, — он стоял не шелохнувшись, спеленутый шубой. Вагоны начали замедлять движение, в окнах появились любопытные лица пассажиров. Собравшись с силами, Корень вдруг рванулся, стараясь плечами отшвырнуть от себя вцепившихся в него людей, с бешеной яростью ринулся телом к проносящимся мимо колесам, но все трое мертвой хваткой впились в шубу, и он, поняв безнадежность своего порыва, сразу ослабел, вяло поник в милицейских руках, Поезд остановился. Глоба распахнул дверь, быстро залез на верхнюю ступеньку и потянул вверх тяжеленного Корня, стоящие на земле Дмитро и Егор подпихнули его снизу, как мешок с картошкой, и бандит ввалился в тамбур. Поезд тронулся. Егор ухватился за поручень. Дмитро замахал шапкой, торопливо шагая рядом с вагоном.

— Сообщи-и! Не теряй времени! — закричал Глоба, высовываясь из вагона.


На вокзале их уже ожидал «форд» и отделение конной милиции. Возбужденный Лазебник, в зеленой бекеше, отороченной мехом, в кубанке, с румянцем на щеках, первым бросился навстречу Глобе и Сидорову, которые вели по перрону равнодушно упирающегося бандита.

— Ну, брат, ты отличился! — заговорил замначгубмилиции. — На ветер слов не бросаешь!

Лазебник остановился перед Корнем и, вскинув ему голову мягким нажимом кулака под подбородок, весело проговорил, пыхкая морозным паром:

— Здоров, атаман! Отгулял? Пришло время каяться! В машину его, хлопцы!

Корня посадили на заднее сиденье, по бокам опустились Глоба и Егор, Лазебник, повернувшись к шоферу, махнул рукой:

— Гони!

Под цокот копыт, резкое завыванье гудка кавалькада двинулась по улице города, привлекая к себе внимание прохожих. Глоба покосился на Корня и увидел, что тот словно бы проснулся, — теперь из глубины шубы ожившими глазами он смотрел на проносящиеся мимо улицы, на его лице даже появилось загадочное выражение какого-то скрытого удовлетворения. Он тянулся из шубы, щекой отодвигая тяжелый ворот, словно хотел, чтобы его увидели из машины, слабая усмешка поплыла по обметанным лихорадкой губам.

В губмилиции Корня ввели в кабинет к Рагозе, с него стянули шубу, его развязали, и он стал посреди комнаты — лохматый, с цыганской бородой, в полузастегнутом кителе, под которым была видна грязная рубаха, отекшие кисти рук казались красными клешнями. В дверях толпились служащие — весть о том, что привезли грозного и неуловимого Корня, уже облетела здание. К Глобе протиснулся Замесов, ударил ладонью по плечу, удовлетворенно улыбаясь:

— Поздравляю! Отличная работа! Просто завидую…

Рагоза одобрительно улыбнулся Тихону и незаметно для людей легонько подмигнул глазом. Кныш обнял Глобу, шепнул на ухо с хитрецой:

— С тебя бутылка… Знаю, где достать.

Корень поначалу затравленно глядел в пол, потом вскинул глаза и увидел веселые лица, ухмылка поползла по его лицу. Ему словно бы только сейчас ударил в голову самогон, выпитый еще на хуторе, — глаза масляно заиграли, мускулы тела незаметно обмякли, он пошатнулся, хриплый голос его загудел в кабинете:

— Шо?! Не видели такого?! Я — Корень! Гроза губернии! Может, думаете, шо я расколюсь? Я батько Корень! Вам это говорит?! Да меня хоть каленым железом печите… Я Корень!

— Всем посторонним выйти из кабинета, — приказал Рагоза и, скрестив на груди руки, стал молча ожидать, когда люди покинут комнату. Корень провожал взглядом каждого уходящего, и уже сбивчиво, с каким-то отчаянием, несвязно начал кидать возбужденные слова:

— Я вам еще не то скажу… Я був идейный! До вас… И мне… Вы послухайте меня! Кров людска… Я багато знаю…

Дверь хлопнула. Наступила тишина. Рагоза показал Корню на старый, в трещинах, в потеках застывшей краски грубый табурет. Проговорил ледяным голосом:

— Садитесь.

Корень окинул взглядом дубовые стулья, старинный тяжелый стол, накрытый зеленым сукном, и взор его обреченно уперся в эту одиноко стоящую посреди комнаты неуклюжую скамейку с истертым сиденьем.


Корень заговорил. Он сознавался с трудом, тянул время, но, начав говорить, уже шел до конца. Начал он с тех, которые разбрелись по селам, отсиживались дома до первого тепла. Таких набралось пятнадцать человек. Всех их свезли в губернию. Глоба потерял счет суткам. Маня вся извелась, ожидала его. Бесконечные обыски, засады, собирание самых различных сведений… Женские следы, плач детей, проклятья мужиков, которых забирали… У бандитов были жены, матери, ребятишки, они рыдали, бились в горьком отчаянии. Каждая хата становилась адом, а он, Глоба, посланцем самого дьявола. Получалось так, что с его появлением рушились семьи, дети становились сиротами, женщин он обрекал на одиночество. С каким бы упрямым отчаянием ни выбрасывал он перед ними запрятанные в их погребах награбленные вещи, ножи и обрезы, еще пахнущие порохом, — все равно в их глазах он был лишь ненавистным и страшным вестником бед и несчастий. Он мог бы согнуться под тяжестью возложенных на него обязанностей, если бы не глубокая вера в беспристрастность вершащегося суда. Он знал, что не имеет никакого права отступить от закона ни на шаг, какие бы слезы, уговоры и посулы не склоняли его к тому. Не могло быть никакой слабости — каждое его движение становилось известно людям, все, что он говорил, разносилось на много верст окрест, неизвестно какими путями достигая самых заброшенных сел.

И все же никогда еще ему не было так тяжко — он даже почернел от бессонных ночей и невеселых дум. Предчувствуя недоброе, бандиты пытались скрыться — таких настигали в дороге, они отстреливались до последнего патрона, в драке их вязали веревками и, плюющихся кровью из разбитых губ, изрыгающих ругательства, с налитыми ненавистью глазами, везли через села на санях в губернский город. Сколько раз, просыпаясь поутру, Глоба видел на ступеньках флигеля молчаливые фигуры женщин. Они приходили сюда из отдаленных хуторов, неприкаянно тихие, с одной-единственной надеждой спасти хозяина или сына. И он, Тихон, каждый раз выслушивал их, не имея права ни на месть, ни на проявление милосердия.

— Ничем не могу помочь… Суд решит, — говорил он, упрямо глядя себе под ноги.

— Господи, — сказала как-то Маня, — да ты и вправду железный?!

— В эти дела, — холодно оборвал он, — прошу не встревать.

Выписали наконец из больницы дядька Ивана. Бледный, точно осенний лист, сжигаемый каким-то внутренним огнем беспокойства, Михно, прощаясь с Глобой, только спросил:

— Павлюка поймали?

— Нет еще.

— Мне бы ему в зенки поглядеть, — прошептал дядько Иван. — За что же он моего хлопца?

— Он за все ответит, — успокоил его Тихон.

— Он перво-наперво мне должен ответить. Поглядеть бы ему, гаду, в зенки!

После рождества, когда стояли удивительно тихие, но страшно морозные дни, что, по приметам стариков, обещало урожай на хлеб, из леса вышли последние бандиты. Их было двенадцать человек, все обмороженные, изъеденные голодухой и простудой, покрытые чирьями, в заледеневшем тряпье. Они выбрались на дорогу из глухомани Волчьей Ямы, пугая собак, миновали крайние хаты ближайшего села и свалили на крыльцо сельрады всю разбойную сбрую — куцаки, наганы, самодельные ножи…

Среди сдавшихся Павлюка не было. Его розыск объявили по всем уездам.

Женщина остановила Глобу неподалеку от церкви. Она испуганно оглянулась и тихо сказала:

— День добрый, гражданин начальник. Не узнали, наверное?

— Нет, я вас узнаю, — ответил Тихон, внимательно посмотрев на пожилую женщину в темном шерстяном платке и желтом кожухе.

— Я жинка Павлюка, — проговорила женщина, — того самого…

— В чем дело? — бесстрастным голосом спросил Глоба.

— Я до вас, гражданин начальник. Поймайте его, наведите праведный суд.

— Когда я арестовывал Павлюка, это вы крикнули ему, чтобы он спасался. А теперь вы хотите, чтобы я его арестовал?

— Житья нет никакого, — всхлипнула женщина.

— Где же он? — поинтересовался Глоба.

— Вот я и кажу! — плача, воскликнула женщина. — Перед людьми меня позорит, детей срамит. Одна к вам просьба, гражданин начальник, уймите вы проклятого кобеля. Седина в бороду, а он по молодкам шастает. Придет из леса, Маруська ему баню истопит, чисту одежду даст, на мягку перину уложит. А через улицу родная хата, жинка законная, дети родимые. Да пропади же он пропадом! Бандитское отродье! Тьфу на него! А родичей у него полное село, все надо мной смеются…

— Вы кому-нибудь рассказывали о том, что собираетесь говорить со мной? — перебил Глоба.

— Да нет! — воскликнула женщина. — Що я, така дурна?

— Идите домой и никому ни слова, — проговорил Глоба. — Какая это Маруська?

— Да солдатка разведенная! Дочка мельника.

— Идите домой, — успокоил ее Глоба и, когда она, чуть согнувшись, боясь поскользнуться на заледеневшей дороге, торопливо засеменила к церкви, долго смотрел ей вслед. Затем пожал плечами, сердито сплюнул и зашагал к милиции.


В Смирновку Глоба отправил милиционера Егора Сидорова — тот переоделся в крестьянскую одежду, сел в сани и поехал в село, где должен был жить несколько дней под видом дальнего родственника Пылыпа Скабы, того самого, который первым сообщил когда-то о своих подозрениях насчет Павлюка. Через неделю Егор передал Глобе записку: «Жду вечером у въезда».

Глоба оделся потеплее — ватяные штаны, под шинелью меховая душегрейка, валенки. Так же экипировался и милиционер Дмитро. Они сели на коней и неспешно выехали из города, когда солнце уже начало клониться к земле. Приблизились к селу уже в темноте, редкие огоньки теплились в ночи. У въезда их встретил Егор Сидоров, только ему ведомыми путями они задами огородов пробрались к хате Скабы, поставили коней в клуню, выпили горячего молока по целому кухлю.

— Все так, как говорила Павлючиха, — сказал Егор. — По субботам бандит выходит из леса. Мельникова дочь Маруська ему баню топит. Потом они гуляют. Бывает, что по несколько дней он из хаты не выходит.

— И до сих пор его никто не выдал? — удивился Глоба.

— Павлюк тут родился. Полсела его ридни. Мы еще не знаем, что то за люди. Богатое село. Учительку здесь убили.

— Он уже пришел? — спросил Глоба.

— Нет, — ответил Егор. — Он появляется где-то за полночь. Но надо стеречь, ждать во дворе.

Они вышли в огород, и Егор повел их прямо по снежной целине, обходя мерцающие огни. Выбрались они из сугробов возле большой хаты с высоким крыльцом. Черно было в окнах, дверь плотно затворена, лишь на отшибе в бревенчатой бане из трубы летели быстрые искры, там кто-то плескал водой, гремел ушатами.

Милиционеры легли у окон — пробили снежный наст, разгребли ямы и влезли в ледяной холод по уши. Для себя Глоба выбрал дверь и окошко, — отсюда он увидел, как из бани несколько раз проскочила в хату молодичка в одной юбке с накинутым на плечи легком платке, шлепая калошами, надетыми на босу ногу.

Прошел час, два, потянулся третий — давно уж потухли все огни, село погрузилось в глухую темень, мороз так допекал, что не помогали ни ватные брюки, ни душегрейки — холод скручивал судорогой все мышцы. И напала вялая сонливость — лишала сил, веки стали точно отлитыми из чугуна. «Ну что за жизнь, что за такая работа, — почти засыпая, думал Глоба, — есть теплые хаты, мирная жизнь. А тут как неприкаянные… Только бы не заснуть. Обманули они нас всех — никакого Павлюка нет. Женщина топит баню для себя… Вот уже на востоке светает, прорезалась полоска света. Ночь посерела. А Павлюка все нет. Ребята заснули? Черт, и не крикнешь, не позовешь…»

Ни Дмитрия, ни Егора он видеть не мог и беспокоился, что те не выдержали и заснули, хотя уже видел, что сегодня Павлюк не придет, — ночь кончалась, наступало утро, из темноты проступил угол плетня, голая ива, ноздреватое поле огорода.

«Надо уходить, пока не поздно. Может быть, в следующий раз больше повезет. А сейчас уходить… Пока не заметили. Переднюем в хате Скабы и выйдем на следующую ночь. Баня истоплена. Все на свете отдал бы, чтобы залезть на горячие полки, в раскаленный каменный пар…»

И в это время на окраине села грохнул выстрел, затем второй, третий… пятый. И снова наступила тишина. В этом зле вещем безмолвии возникла какая-то звенящая тревога, которая заставила Глобу сразу приподняться из снега, — он еще ничего не осознавал, но что-то уже толкало его вперед. Пять выстрелов один за другим. И тишина… Кто?!

Глоба вскочил на ноги и тяжело побежал по дороге, на ходу вытаскивая из колодки маузер. Он не обращал внимания на там и тут затеплившиеся огни в окнах хат, бежал изо всех сил, задыхаясь от морозного воздуха, топая по твердой дороге подшитыми подошвами валенок. Вот, кажется, и край села, там дальше — одиноко стоящие хаты, поле и лес… Кто-то на дороге!

Глоба остановился перед лежащим поперек дороги телом, сунул маузер под локоть, перевернул человека на спину — и сразу узнал Павлюка. Тот был уже, по всей видимости, мертв, на груди расплывались темные пятна. Возле руки, утонувшей в снегу, чернел револьвер — выронил падая.

Глоба растерянно оглянулся — кругом было пустынно, ни единого человека в просвете заснеженной улицы. Но Павлюк был убит. Ночью! Выстрелами в упор! И это кто-то сделал! Не сам же он себя, черт побери!

Ни единой живой души…

Глоба начал медленно ходить вокруг тела, внимательно приглядываясь к поверхности снега. Чуть в стороне от дороги, в мягких ямках, он нашел отстрелянные гильзы. Поднял, покатал их на ладони. Единственное доказательство. Пять выстрелов в упор. Гильзы сильно пахнут горелым порохом. Гильзы несколько иной формы, чем от русских трехлинеек. Ясно — не от нашей винтовки. Такие где-то видел. И не так уж давно. Где?!

И покрылся мгновенно потом. Стиснул в ладони найденные гильзы, закрыл глаза. И снова разжал пальцы — вот они, латунные пустышки с зауженными горлами и пробитыми капсюлями в плоских донышках. Он видел их раньше — гильзы от обреза английского карабина, того самого, который Глоба собственными руками вручил в больнице дядьку Ивану — Ивану Михно.

Глоба прошел чуть вперед и увидел уходящие к лесу узкие полозья саней, а вот тут, за плетнем, сани стояли перед тем, как лошадь вынесла их на дорогу. Теперь не догонишь, далекий лес уже принял беглеца.

«Значит, Иван Михно отомстил — поглядел „в зенки“ убийцы своего сына. И собственной рукой привел приговор в исполнение. Даже не думая, что ему будет за такое… Страшно подумать, бандиты не добили — Советская власть посадит за тюремную решетку. За самовольную расправу. Тебе ли, дядько Иван, с простреленными легкими и контуженой головой? Не мог подождать — мы бы его взяли сами! Зачем так пересеклись сегодня наши пути? Ты думал скрыться, но судьбе было угодно стать мне на твоей дороге…»

Глоба разжал пальцы и посмотрел на пять пустых гильз. Что делать с ними? Вот доказательство вины Михно… Тихон шагнул к плетню и высыпал гильзы на землю, припорошенную снегом. Подошвой сапога утоптал их поглубже, чтобы никто не нашел.

Из ближайшей хаты вышел мужик, в другом дворе появилась женщина, а там, по улице уже кто-то медленно движется, испуганно присматриваясь к незнакомому человеку, стоящему у тела убитого. Тяжело дыша, из-за угла выбежал милиционер Дмитро, за ним спешил Егор Сидоров. Запыхавшись, они перешли на шаг, еще издали разглядев Павлюка.

— Он?! А мы ждем… Смотрим — вас нет! И ходу сюда…

— Здорово вы его, товарищ Глоба!

Тихон молча начал засовывать маузер в колодку, не попадая в нее тонким стволом. Ответил, стараясь не смотреть в их лица:

— Это не я.

— Кто же?! — воскликнул Дмитро, поглядев в сторону леса и назад, на стоящих у плетня людей.

— Не имею понятия, — пожал плечами Глоба. — Я прибежал… Он уже убит.

Егор Сидоров поднял из снега револьвер убитого и заглянул в барабан, прощелкав его по кругу.

— Патроны целы. Видать, не успел. Значит, можно ставить точку. Банде натуральный конец. Этот — последний. Чего вы такой нерадостный, товарищ Глоба?

— Позовите председателя сельрады, — хмуро приказал Глоба, — надо составить протокол.


Наступили времена затишья. Глобе дали короткий отпуск. За успешную операцию по ликвидации банды Корня он был отмечен в приказе по управлению, его наградили шинельным отрезом и памятными часами с надписью. Эти дни, наполненные отдыхом и ничегонеделанием, какой-то непривычной для него праздностью, стали самыми счастливыми в ряду дней, принесших ему когда-либо ощущение счастья. Он все время был с Маней, вся ее жизнь проходила перед ним с утра до утра.

Он видел ее просыпающейся, когда сон медленно покидал ее и в этом пробуждении ее было полно беззащитной слабости. Смотрел, как она собиралась ко сну — сидит в ночной рубашке на краю постели, задумавшись, с распущенными по плеч} волосами и шпильками в зубах. Взгляд устремлен куда-то, шея напряжена, по-девчоночьи подвернуты под себя ноги, белые их колени остры. О чем она сейчас? Маня ждала ребенка, и Тихон однажды уже слышал, как в ней мягко толкнулся он, в этот момент его поразило лицо жены — глаза, губы, все оно высветлилось изнутри радостным удивлением. И в этот же миг Тихон ощутил щемящее чувство жалости к тихой женщине, покорно прильнувшей к нему, она показалась ему совсем беззащитной.

— Я вас никому не отдам, — прошептал он, потрясенный прожегшим его чувством любви.

— А нас никто не отбирает, — выдохнула она возле его уха.

— И все равно не отдам, — упрямо повторил он, не находя слов, которые смогли бы сказать о том, что он испытывал сейчас. — Чего ты хочешь? Я все сделаю.

— Уезжать нам отсюда надо, — чуть помолчав, сказала она. — Родится ребенок. Кто за ним будет ухаживать? А в городе моя мама. Она нам поможет. Ты же не хочешь, чтобы я стала домохозяйкой? Я привыкла жить среди людей. И потом в городе детские врачи. И условия… А здесь старый флигель. Я воду ношу ведрами. Дрова…

— Я их тебе наколол на всю зиму, — улыбнулся Тихон.

— Я не об этом, — возразила она. — У мамы в заводском доме паровое отопление. Конечно, я понимаю, у тебя тут важные дела, но если можно будет перевестись в город, то ты не будешь возражать?

— Нет, нет, — сразу же ответил он. — Пусть только предложат…

Так говорили они теперь почти каждую ночь, в темноте комнатушки шепотом возводя свое будущее, и оттого, что оно получалось не таким уж и плохим, а даже наоборот, — здание вырастало, становилось большим, с крепкими стенами и крышей, и сияющими окнами, все, казалось, было почти рядом — руку только протяни.


— Лазебник у себя? — спросил Глоба, на что Замесов, вытянув из зубов свою прямую английскую трубку, молча показал на дверь кабинета.

Глоба постучал костяшками пальцев по филенке, шагнул вперед:

— Разрешите? Прибыл…

— Садись, — Лазебник махнул рукой на стул и, сунув руки в карманы синих галифе, зашагал из угла в угол, искоса посматривая на неподвижно застывшего Тихона. Неожиданно опустился в свое кресло и грудью подался к Глобе, процедив с неприкрытым презрением: — Ну что мне с тобой делать? А я в тебе никогда не ошибался… Чувствовал шкурой, что ты за тип!

— Не понимаю, — растерялся Тихон. — О чем вы, Семен Богданович?

— Молчать! — шлепнул по столу ладонью Лазебник. — Невинные глазки строишь?

— Я не позволю… — начал подниматься на ноги Глоба, но Лазебник яростно выкрикнул:

— Сидеть! Позоришь Советскую власть, негодник? Бело-бандитские методы вводишь в нашу красную милицию?!

— Да в чем я виноват?! — взмолился Глоба.

— Убийца ты, вот кто! — рявкнул Лазебник. — И судить тебя будет наш советский… Наш народный справедливый суд! И не один год будешь помнить боками арестантские нары! Могу гарантировать!

— Если вы сейчас же не скажете… я не отвечаю за себя! — Глоба положил руку на стол, нашарил ладонью пресс-папье и стиснул его в побелевших пальцах.

— Играешь театр? — усмехнулся Лазебник, но откинулся на спинку кресла, замедленным движением раскрыл папку, лежавшую перед ним, гнусаво-издевательским тоном начал читать: «Рапорт… Мною, Глобой Тихоном Федоровичем, начальником уездной милиции, февраля двадцать третьего… в пять часов утра… на улице села Смирновка обнаружено тело убитого бандита Павлюка…» — обнаружено?! Поразительное открытие. Читаем дальше: «На теле пять огнестрельных ран…» Пять?! Жестоко, скажу вам прямо! Для убийства и одной хватает. «Убийца не обнаружен…» Лихо написано! Пять выстрелов! Невидимка хлобыстнул в упор пятью выстрелами. И пропал! Растворился! Как понимать это, Глоба?

— Как написано, — угрюмо проговорил Тихон, еще не соображая, чего от него хочет Лазебник. — Павлюк убит пятью выстрелами в упор. Убийца неизвестен. Следы саней вели в лес… Там терялись.

— Ну, а следы убийства? — иронично спросил Лазебник. — Следы ног… Стреляные гильзы в конце концов?

— Нет, — мотнул головой Тихон, — гильзы не нашли.

— А почему? — воскликнул Лазебник.

— Их там не было.

— Правильно! — с нажимом сказал Лазебник. — Их подо брал тот, кто убил Павлюка.

— Возможно, — коротко проговорил Глоба, не глядя на Лазебника, который вдруг глумливо усмехнулся.

— А кому об этом знать, как не тебе, Глоба? Ведь это убил Павлюка. Ты! Устроил свой бандитский самосуд!

— Какая ерунда! — отшатнулся Тихон. — Как я мог, вы сами подумайте?!

— Очень просто, — отчеканил Лазебник. — Вышел из засады возле хаты и пошел навстречу Павлюку. Тот, ничего не подозревая, шагал по дороге. Ты встретил его. И — из своего маузера. Он не успел в тебя пальнуть. Ты его пятью выстрелами сразу, в упор! И без суда и следствия.

— Товарищ замначгубмилиции! — звенящим от волнения голосом проговорил Глоба. — Это поклеп! Ведь были свидетели!

— Да, — быстро согласился Лазебник, — твои милиционеры! Когда они подбежали, ты стоял над трупом убитого с маузером в руках. Гильз на снегу уже не было. Так они говорят! А со двора соседней хаты, ты этого знать не мог, твою расправу над Павлюком видела одна женщина. А из окна угловой хаты на тебя смотрела другая, страдающая бессонницей. Вот как тебе не повезло, Глоба. И старик есть. Тоже свидетель, подтверждающий. Могу тебе сказать: мы тут своими силами провели кое-какое следствие. Свидетельские показания в деле.

Лазебник небрежно похлопал по папке, голос его наполнился желчью:

— Ты не можешь отрицать… Все тут зафиксировано. Я думал, что ты осознаешь. Небось, думаешь сейчас: чего это он пристал с тем бандитом? Туда ему и дорога! Знаю твои мысли, Глоба. Вот так скажу тебе: это не бандита ты свалил на землю пятью выстрелами в упор. Это веру в Советскую власть расстрелял! Год тому назад наше государство предприняло целый ряд мероприятий по укреплению законности. Создана судебная система: нарсуд, губернский, Верховный суд… Изданы основные кодексы законов. Только законная власть имеет право наказывать и прощать, карать своей суровой рукой преступников или миловать их. А ты взял эти функции на себя. Мелок еще для такого дела! И подумай, какое ты для своих преступных действий выбрал время? Вроде бы специально. После продразверсток, насильных трудовых мобилизаций и повинностей мужик мечтает! во сне видит! молится за то в церквах! чтобы наши идеи были подтверждены твердыми, справедливыми законами! И мы им такие дали… Один из них гласит: никто, какой бы властью он ни был облечен, не имеет права вершить самосуд. А ты, с хладнокровием профессионального убийцы, поднял свой маузер и всадил пять пуль… И неизвестно, как и чем аукнется твое преступление… Сдай свое оружие!

Глоба слушал с ледяным вниманием, не сводя глаз с раскрасневшего в гневе лица Лазебника, но, странное дело, он мало понимал из того, что тот говорил, его как будто оглушили, и это мешало по-настоящему понять, какая на него опасность обрушилась. И все же чувствовал, как подлый страх обсыпает морозом спину, тонкими иголками закололо в кончиках пальцев, нерасстегнутая шинель чугунной скорлупой стиснула грудь, не давала глубоко вздохнуть. Глоба сказал с пугающим его самого холодным спокойствием:

— Я пойду к товарищу Рагозе.

— Товарищ Рагоза отсутствует, он вызван в центр. Сдайте оружие. Вот ордер на арест.

Возможно, видимая бесстрастность, с которой Глоба сейчас слушал и говорил, встревожила Лазебника. Он испытующе поглядел на Тихона, тревожно произнес:

— Ты, наверное, не понимаешь, о чем идет речь? — и закричал, повернувшись к двери: — Замесов!

Когда сотрудник вошел в кабинет, пальцем показал на Глобу:

— Забери у него оружие.

Замесов прикусил зубами трубку и, прищурив от дыма глаз, молча начал снимать с Тихона маузер.

— Вместе с Кнышом отвезете его в допр, — приказал Лазебник. — Там уже знают. Можете взять машину.

— Пошли, — вздохнул Замесов, и тот зашагал к дверям, громко стуча подковами сапог по гулким паркетинам.


«Форд» неспешно катил по улицам — мимо плыли сугробы снега, заиндевевшие окна, гирлянды сосулек на карнизах, белые крыши с печными трубами, измазанными сажей. Глоба безучастно качался между Кнышом и Замесовым, слепо вперившись в затылок шофера, не обращая внимания на перебегающих через дорогу людей, мальчишек, пытающихся уцепиться проволочными крючками за машину. Он не видел солнца, неба — лицо его ничего не выражало.

Кныш осторожно снял с его головы милицейскую фуражку, покрутил в руках и, бережно отогнув с внутренней стороны медные усики, взял с околышка кокарду — щиток с перекрещенными серпом и молотом. Он сунул ее себе в нагрудный карман гимнастерки, смущенно пробормотав:

— Там тебе ни к чему… Вернешься — сам приколю.

Глоба и этого, кажется, не заметил, даже бровью не повел. Замесов покосился на него и болезненно поморщился. Он достал свой резиновый кисет и отсыпал добрую половину табака в оттопырившийся карман глобовской шинели. Туда же сунул коробок спичек. Потом сказал, положив ладонь на плечо Тихону:

— Когда придешь в себя, вспомни, что я говорю. Мы были в той Смирновке, вели кое-какое расследование. Тебе не повезло — свидетели дудят в одно: они тебя видели. На теле бандита пять дырок насквозь. Ни пуль, ни гильз. Если хочешь себя спасти, то перетряхни. память. По секундам! Может, за что-то и зацепишься. А теперь — приехали. Выходи!

Машина остановилась у плохо выбеленной известкой высокой кирпичной стены. Поверху тянулись ряды колючей проволоки. На углах высились сколоченные из досок сторожевые вышки, на которых застыли часовые в тяжеленных тулупах с бараньими воротниками. Железные ворота начали медленно раскрываться — за ними показалась пустынная площадь, выложенная булыжником, чисто выметенная, голая, без единого деревца, продуваемая насквозь каким-то жестко летящим ветром. Трехэтажные массивные здания глядели черными дырами зарешеченных окон.

— Допр, — хмуро проговорил Кныш, кривясь от противного скрипа петельных ворот. — Нарочно, что ли, они их не смазывают? Нам туда на полчаса, а и то всю душу выматывают.

— Да… Допр, — невесело усмехнулся Замесов. — Дом принудительных работ номер один… А по-простому — тюрьма.


К следователю Глобу вызвали только через пять дней. До этого о нем словно забыли. Он сидел в одиночной камере с узким окошком и оббитой железом дверью, в которой, кроме глазка, была еще откидная форточка — «прозорка», через нее подавали еду. Деревянный пол, в углу ведро-параша, закрываемое жестяной крышкой, стены замазаны зеленой масляной краской, они все исчерканы надписями. Батареи парового отопления чуть теплятся, в камере холод. На железной кровати, ножками привинченной к полу, доски и тощий матрац, наполненный сенной трухой, поверх тонкое негреющее одеяло с треугольным клеймом допра.

Однажды ночью Глоба проснулся и поднялся на кровати, озираясь по сторонам, — под самым потолком в мелкой сетке тускло горела электрическая лампочка, за квадратами решетки в окне стояла тьма, где-то в глубине тюрьмы, как в каменной пещере, неспешно отдавались чьи-то шаги, лязгающие, гулкие, с железным отзвуком. И Глоба словно прозрел, его оглушенность пропала, он понял глубину своего падения и всю несправедливость, обрушившуюся на него. Они его обвиняют в том, что он убил Павлюка?! Но в это время пять стреляных гильз от английского карабина, еще теплые от пороховых газов, лежали в кармане его шинели. У него в кармане. Ему так казалось… И если их необходимо предоставить, то, пожалуйста, он хоть завтра…

Глоба откинулся на подушку и закрыл глаза, он так ясно представил забор и то, как он одну руку положил на щербатый срез кола, — даже сейчас ладонь почувствовала расщеплённость дерева — а другую сунул в глубину шинельного кармана и там пальцами загреб легкие пустышки гильз. Он вытащил их на свет, раскатал на ладони — чуть позвякивая при столкновении, сияющие латунным блеском, они падали в снег одна за другой, оставляя за собой в белом насте темные пробоины.

«Они и сейчас там лежат — неопровержимые вещественные доказательства невиновности Глобы! Каким образом? Да очень просто, товарищи следователи, дорогие мои друзья и корешата. У кого есть обрез английского карабина? Я его давал собственными руками одному человеку. Да, да, он не отопрется, а если начнет отпираться, то произведем обыск. Да он сознается, я знаю его отлично, честный мужик, он того бандита шлепнул из чувства святой ненависти. Этот Павлюк его сынишку убил. И в него самого пять раз стрелял в упор. Последний раз приставил револьвер к виску. И только чудом спасся дядько Иван… Конечно; если подходить по закону, то он не имел никакого права. Самосуд запрещен! И закон сурово карает! Карает сурово… А именно? Что ж, имея в виду все смягчающие обстоятельства… От трех до пяти лет. Не так уж и мало, если ты пять раз прострелен насквозь, у тебя здоровья ни на грош и вся голова седая. В первый же год богу душу отдаст. Лишенный воли, среди людей с волчьими повадками… Умрет от тоски по дому. Восторжествуют ли от этого справедливость и закон?»

— Боже ты мой, — прошептал Глоба, увидев перед собой дядька Ивана — как тот идет ему навстречу по траве от стада с посохом в руке, на голове у него углом наброшен мешок, моросит дождь. Кричит издали хриплым от сырой погоды, прокуренным голосом: «День добрый, товарищ Глоба… Бачыв, як вы в город ехали…» И, стоя у пролетки, они медленно, с великой тщательностью крутят цигарки, прикуривают от дымящегося трута.

Лежали они на чердаке хаты дядька Ивана, слушая шорох мышей в соломе, мелкий дождик вколачивал в крышу гвоздики гулких капель. И пахло тогда сухой полынью, старым тулупом и пылью. А потом увидел тесную комнатушку и две сдвинутые вместе лавки, на которых лежали убитые — дядько Иван и его сынок, — на обоих одинаковые полотняные рубахи, покрытые грязью и кровавыми пятнами. Пять пуль вонзились в его тело. Пять раз прогремели выстрелы в зимней утренней тишине. Но кто позволил ему вершить самому суд и расправу? Не крови, а справедливости жаждут люди… Да, все это так, но в далеком селе, в хате, крытой соломой, живет старый, простреленный человек — болит у него грудь, кашляет он кровью, каждый вечер тянется по заснеженной дороге на сельское кладбище к могиле с деревянным крестом… Все, что осталось ему от надежды на спокойную старость. Раскалывается от боли контуженая голова, двоится и троится крест в горьких слезах, жестко скрипит снег под слабо ступающими ногами…

Бандиты не убили — теперь добьем сами? Во имя суровой и справедливой буквы закона! Будет ли справедлива она? Неминуемы: следствие, суд, заключение… Без наказания не обойдется. А для него, старика, много не надо. Нет Павлюка, но нашими руками ударит он снова в грудь дядька Ивана, кто знает, на этот раз, может быть, свалив наповал.

И сейчас, лежа на тюремном матраце, Глоба понял, почему он тогда, возле тела Павлюка, искал отстрелянные гильзы. Он это делал еще неосознанно, движимый лишь первым порывом мысли. Уже тогда он пытался отвести беду от дядька Ивана. Просто подобрал пустые гильзы. Какого только оружия по селам нет! Не один такой английский карабин. Кто-то выстрелил пять раз. Следы уводят в лес, погоню организовать не смогли, пока туда, сюда… С неба снег повалил, замело… А ведь знал тогда все…

Сейчас же вильнуть некуда! Третьего выхода нет. Либо — либо. Принимаешь вину на себя — разжалуют, осудят на несколько лет, молодость покроют позором. Скоро будет ребенок. Сделаешь несчастной жену. От тебя откажутся товарищи и друзья. Страшно даже представить. Но избавление рядом, стоит всего лишь сказать несколько слов. И, главное, — закон! закон на твоей стороне. Он требует, чтобы ты так поступил! Ты просто обязан так сделать!

Но с другой стороны… Несчастный Михно. Неграмотный старик, всю жизнь отдавший земле и хлебу. Сколько несправедливостей помнит его безответная судьба — ломали, гнули, испытывали терпение, заставляли воевать с обрезом… И когда он все-таки выстоял, как больной после тяжелого недуга, поднялся на ноги, начал делать первые шаги, почувствовал тепло жизни, — бросить его в тюрьму. Нет, нет, закону не безразлично, кто перед ним, он многое учтет… Но наказание за преступление неотвратимо! И оно падает на бедную голову дядька Михно.

Вот она, западня… Волчья Яма. Не обойти ее, не перепрыгнуть.


Следователем оказался коренастый человек с ледяными глазами и тонким разрезом губ. Он слушал Глобу не перебивая, и по его старому лицу трудно было определить отношение к рассказу. Вопросы задавал коротко, с военной четкостью.

— Если не вы, то кто?

— Не знаю.

— Подумайте.

— Не могу представить. Я услыхал выстрелы, и бросился туда. Павлюк уже не дышал. Следов вокруг никаких… За исключением санного пути к лесу. Но сразу же повалил снег, все замело.

— Стрелянные гильзы?

— Я их не видел.

— Говорите вы неуверенно, — впервые поморщился следователь. — Вот показания свидетеля Евдокимовой Марфы Степановны: «Я прокинулась от выстрелов. Подошла к окошку и вижу: начальник Глоба стоит над убитым Павлюком, и наган у него еще дымится… И бахнул еще раз, прямо тому в грудь…»

— Кто такая? — подавленно спросил Глоба.

— Сельская женщина, — неопределенно ответил следователь, доставая из папки следующий листок. — Показания свидетеля Приступы. От роду шестьдесят пять лет. «Вышел на двир, а по дороге кто-то идет. А ему навстречу другой. Первый выхватывает свой маузер и говорит: „Молись своему богу, бандитская морда!“ И начал стрелять раз за разом. Тот за грудь схватился и упал головой в снег…»

Следователь вскинул на Глобу глаза.

— А дальше он пишет: «Товарищи большие начальники! Что же оно творится на белом свете? Простому украинцу шагу ступить без страху нельзя. Везде москали владу взяли. Ну пусть Павлюк бандит, так есть же на то советский народный суд, а он, москаль, присланный к нам из города, закона не знает, ставит его ни во что, попирает ногой и оружием. К чему такое ведет, вы сами знаете. Вот увидите, Глобу оправдают, потому что повсюду москали рука руку моют, а тот Павлюк, может бы, суду покаялся и стал нормальным трудовым селянином».

Следователь опустил бумагу. Глоба сидел перед ним бледный, он даже в самых страшных мыслях не мог предположить, что дело так серьезно. На него как бы дохнуло из глубины невидимой пропасти.

Следователь продолжал бесстрастным голосом:

— И третье свидетельское показание старой женщины: «Видела. Стреляли в грудь. До каких пор москали будут вершить беззаконие?» Вы понимаете, чем это вам грозит? У меня сложилось впечатление, что вы еще не осознали всю тяжесть обвинения. Не просто превышение власти — самосуд и убийство. Свидетели видят в том еще и политическую подоплеку. Еще неизвестно, как на это посмотрит народный суд. Год действует уголовный кодекс страны… Мы никому, — повторяю, никому! — не позволим подрывать доверие к советскому законодательству.

— Я не виноват, здесь какая-то ошибка, — начал Глоба, но следователь молча ткнул пальцем в папку.

— Опровергните это, и мы поверим вам. Идите в камеру и подумайте хорошенько. Если вы с чем-то прячетесь, то не советую. Я бы не хотел, чтобы закон обрушился на вашу голову, если, конечно, вы непричастны к убийству Павлюка.

— Я назову другого, и он рухнет на голову того, — горько проговорил Глоба.

— Я вас не понимаю, — холодно возразил следователь.

— А если в результате правосудия справедливость не восторжествует? — спросил Глоба.

— В нашем народном суде, — подчеркнуто произнес следователь, — такого произойти не может. Идите, и советую взяться за ум. Вы же знаете, что добровольное признание облегчает участь.

Глоба медленно поднялся с табуретки и, пошаркивая сапогами по цементному полу, направился к двери. У порога обернулся:

— Скажите… Мы сами захоронили Павлюка. Пять ранений. А пули?

Следователь только развел руками:

— Пять сквозных ранений в грудь. Спустя месяц, где, позвольте спросить вас, надо искать те пули?


Два пожилых надзирателя с тяжелыми кольтами в твердых кобурах на ремнях через плечо повели Глобу по длинному коридору допра. В «прозорке» одной из камер мелькнуло лицо, и хриплый голос угрожающе заорал:

— А-а! Милицейская паскуда! Сам попался?! Гад такой…

И словно подстегнутые этой руганью, в других камерах забарабанили ногами в закрытые двери, застучали мисками по каменным стенам. В откинутых «прозорках» появились кривляющиеся небритые морды и сжатые кулаки. Глоба невольно вжал голову в плечи и убыстрил шаги.

Волна ненависти затопила коридор. Глоба торопливо шел сквозь громыхание жести, удары по доскам нар и бряцание железа. Казалось, что еще мгновение — и он не выдержит, кинется в глубь коридора, но он только до боли стискивал за спиной пальцы рук, бросал на «прозорки» исподлобья полный презрения взгляд.

Глоба узнавал некоторые лица: вон того он брал в сырой землянке бандитского лагеря, а этого ночью поднял с теплой лежанки под плач детей и жены. При обыске в погребе хаты нашли окровавленную одежду. Тот, с вислыми усами и бритой головой, попал в засаду, отстреливался до последнего патрона. Знакомые лица, искривленные злобой. Выпусти их сейчас в коридор — разорвут на куски.

— Глоба! Эй, начальник! — позвал кто-то, и Тихон невольно повернул голову, уловив в словах спокойную усмешку. В открытой «прозорке» он увидел Корня. Он мало изменился за это время, лишь кожа пожелтела и под глазами вспухли отечные мешки.

— Здоров, начальник, — сказал Корень. — Одна у нас с тобой планида. Может, на то будет воля господня, еще встретимся на свободе? Ой, держись тогда, начальник!

Глоба прошел, не ответил ему, да и что он мог сказать, стоя в допровском коридоре с двумя надзирателями за спиной, в распоясанной гимнастерке со споротыми петлицами.

Один из надзирателей проговорил, не глядя на Глобу:

— Ваш начальник приказал вас в общую камеру перевести. Так мы немного подождем.

Глоба благодарно улыбнулся, с трудом двинув онемевшими губами. Ему было нетрудно предугадать, чем грозил перевод туда, в одну из этих камер. Тихон лег на кровать и устала прикрыл веки. В коридоре, заглушая вопли, удары и лязг, трубно загремели грозные голоса надзирателей:

— А ну прекратить!! Немедленно замолчать!! Двенадцатая камера?! Замолчать!!! Шестая?! Прекратить!..

По утрам допр оживал, длинный коридор наполнялся плеском воды, шарканьем веников — распахивались двери камер, и заключенные драили полы, выносили параши. Дежурные уже бежали за едой, гремя бачками. И всегда кто-то стучал в дверь одиночки Глобы, пытался раскрыть «прозорку», кричал угрозы или грязно ругался, обещая в ближайшее время страшное возмездие. Потом камеры закрывались, и наступала мертвая тишина. Тогда Глобу выводили на прогулку. Он медленно бродил под стеной, греясь в лучах зимнего солнца. Двор был весь вытоптан, лишь на крышах сторожевых будок да вдоль каменной ограды лежал нетронутый снег, такой на вид рассыпчатый, нежно-мягкий. Это был привет с воли — с той стороны кирпичного забора, откуда летели звуки трамваев, гудки машин и отдаленные крики детей и взрослых.

Надышавшись морозным воздухом, он снова шел в камеру и долго ходил там из угла в угол, в какой уже раз опять возвращаясь мыслями к проклятому вопросу, истерзавшему всю душу: «Говорить ли о том английском карабине? Пустых гильзах? И выдать того человека… Или смолчать? А значит, взять вину на себя. И понести наказание сполна. Даже больше. Тебе не выжить вместе с бандитами в одном лагере. И Михно с ними не выжить под одной крышей арестантского барака».

А разум все чаще вступал в спор, то с яростной силой, то подступал коварным шепотком среди бессонной ночи: «Скажи, скажи… Ты обязан сказать… И тебе станет легче. Тебя сразу же освободят. Не ломай свою жизнь. У тебя будет ребенок. Будь разумным человеком. В конце концов, кто тебе этот Михно? Выполни свой служебный долг. Сегодня же скажи! Иначе погибнешь. А за что?! Жизнь так прекрасна. Скажи, а потом уходи к себе на завод. Отведи от себя беду. Или она погубит тебя…».


На очередном допросе Глоба увидел Рагозу. Тот сидел в углу на табуретке, натянув на колено ноги кожаную фуражку, все время молчал, внимательно слушая вопросы следователя и ответы Тихона. Глоба поглядывал в его сторону, сбивался в словах. Несколько раз следователь сухо перебивал:

— Точнее. Сначала подумайте. Повторите.

Закончив допрос, следователь удалился. Рагоза пересел на его место.

— Вы верите всему этому делу? — быстро спросил Глоба.

— Факты против тебя, — ответил Рагоза. — Свидетельские показания просто ужасные, если ты на самом деле так себя вел.

— Ни единого слова правды! — гневно воскликнул Глоба.

— Сиди, — жестко приказал Рагоза, видя, как Тихон начинает подниматься с табуретки. — Мне твои эмоции ни к чему. Итак, начнем: ты убил Павлюка?

— Нет! Нет! Я говорю об этом каждый раз и никто мне не верит!

— Отвечай на вопросы. Значит, убил не ты? Павлюк убит при сопротивлении? Он напал, и ты вынужден был применить оружие? Или его хотели задержать, и бандит оказал отпор?

— Нет, — почти с отчаянием проговорил Глоба, он понимал, что сейчас своим ответом лишал себя еще одной возможности оправдаться.

— Нет, — повторил он. — Павлюк же не успел выстрелить из своего револьвера.

— Похудел ты, — вздохнул Рагоза, с необычной для него жалостью поглядев на осунувшееся, плохо выбритое лицо Тихона. — Могу сообщить: дома у тебя все в порядке. Завтра дадим тебе свидание с женой.

— Я могу вам лишь честно доложить, — голос Глобы дрогнул, — я не убивал. А кто? Возле тела убитого никого не видел.

— Мы продолжаем расследование, — сказал Рагоза. — Есть в этом деле странности: например, свидетельство старика.

— У меня к вам просьба, — побледнев от волнения, сказал Глоба.

— Я слушаю.

— Не садите меня в общую камеру.

— Ясно. За это ручаюсь, — произнес Рагоза. — Твоему делу шьют политическую подоплеку: мол, бывший рабочий по национальности русский, устраивает самосуд… Над темным украинским крестьянином, который по неграмотности запутался.

— Между прочим, я тоже украинец, — пробормотал Глоба. — Прадед мой — запорожский козак.

Рагоза поднялся, и вдруг с яростью шлепнул фуражкой по столу:

— Но если это ты?! И не сможешь оправдаться… Смотри, Глоба. Мы тебе не простим, что ты пошел против дела, ради которого гибли такие… такие люди!

Не прощаясь. Рагоза вышел из комнаты.

Этого утра Глоба ожидал с нетерпением — как же он все время скучал по Мане, она чудилась ему во сне, и наяву, и тогда, когда просто закрывал глаза, чтобы больше не видеть опостылевшие стены камеры. Он вел с ней длинные и бесконечные разговоры о том, на что надеялись, мечтая о завтрашнем дне… Ожидание не томило Глобу, оно как-то взвинтило его. Ел чечевичную кашу, равнодушно ковыряясь ложкой в жестяной миске, не чувствуя вкуса, залпом выпил жидкий чай, пахнущий плохо вымытым суповым баком.

Надзиратель просунул лицо в «прозорку» и сказал заговорщицки тихим голосом:

— Вам тут письмишко.

Глоба взял протянутый клочок бумаги и развернул его.

«Привет, Тихон! Тебя не забывают. Не падай духом. Зря тебя не отдадим. Жмем лапу. Кныш, Замесов».

Из «прозорки» слышались голоса, звон ведер, плеск выливаемой на пол воды и стук швабр. Надзиратель хитро улыбался.

— Сейчас отведем на допрос Корня, — сказал, подмигивая, — и я вернусь. Может, чиркнешь пару слов?

Он повернулся и отошел от двери. Глоба увидел длинный коридор и распахнутые двери камер. Несколько арестованный мыли каменный пол, другие толпились под окном, курили, передавая из рук в руки цигарки.

Два пожилых надзирателя открыли одиночку Корня, тот вышел из камеры, испуганно озираясь, молча зашагал по коридору, убыстряя шаги. В наступившей вдруг тишине кто-то отчаянно закричал:

— Иудова твоя душа-а!! Бе-е-ей его!!

Полетели на пол ведра, из камер выскочили люди — орущий клубок человеческих тел обрушился на кинувшегося бежать Корня. Надзиратели торопливо выхватили из кобур тяжеленные кольты и начали палить в потолок.

— Разойди-и-ись! По места-а-ам!

Выстрелы гулко загремели по всему допру, на лестнице послышались бегущие шаги охраны.

Глоба рванул дверь и выскочил в коридор. Он ворвался в клубок тел, откинул кого-то в сторону, другого бросил к стене.

— Стой! — заорал он яростным голосом. — Не сме-е-еть!

Он увидел перед собой серое от ужаса лицо Корня и заслонил того спиной, раскинув руки:

— Не сметь! Только суд! Судить будем!

Клацая затворами винтовок, подбежали бойцы охраны. Арестованные рассыпались по камерам. Корень охватил голову руками и в бессилии опустился на кирпичный пол. Глоба, не глядя на людей, медленно пошел в камеру, сел на кровать и, прислонившись затылком к холодной стене, устало закрыл глаза. Его словно бы выпотрошили самого — никакого волнения, только одна вялая мысль: «Бросить все. Надоело. Скажу…»

И когда к вечеру его повели в комнату для свиданий и он увидел там скорбную фигуру жены у зарешеченного окна, ему захотелось заплакать от прихлынувшего чувства нежности.

Он почувствовал такую вину перед ней, что даже замер на секунду и запоздало подумал с тоской: «Зачем я иду к ней? Что скажут? Как объясню? Не лучше ли потом, когда все выяснится окончательно…»

Но она уже обернулась на его шаги и кинулась навстречу, уткнулась головой в плечо, зарыдала, сотрясаясь всем телом, — такая отяжелевшая за это время, в широком платье без пояса. Тихон поднял ее голову — блестели слезы у нее на глазах, а глаза полузакрыты, на лбу легкие пятнышки.

А потом они сидели на лавке, тесно прижавшись друг к другу, он все расспрашивал ее о жизни там, на воле, а она, почти не слушая его, умоляла отчаянным шепотом:

— Я не верю тому, что о тебе говорят. Это невозможно! Ты что-то знаешь и молчишь, да? Я прошу тебя… Во имя будущего нашего ребенка, ты им скажи, все! Пожалей меня, Тиша, я вся извелась, мне белый свет не мил без тебя. Ты дай мне слово, что ничего не утаишь. Тиша… Дорогой мой… Не сломай наши жизни…

От этих слов он терял голову, бормотал ей на ухо всякие ласковые слова, сбившись, упрямо повторял одно и то же:

— Все будет хорошо… Хорошо будет… Все будет хорошо…

Их никто не торопил, лишь несколько раз тихо приоткрывалась дверь и в комнату коротко заглядывал надзиратель. Маня развернула на столе узелок — там лежали вареная курица, хлеб, пачка махорки. Глоба в первую очередь закурил — сладко зажмурившись, медленно выдыхая дым.

— Господи, — сказала Маня, пристально разглядывая серое подсушенное допровскими харчами лицо Тихона, — тяжело тебе тут, откуда силы берешь, Тиша?

— Как ты там одна?

— Что я? — улыбнулась женщина. — Меня твои товарищи не оставят. Вот недавно заезжали из губернии. Кныш и, как его, Замесов. Они следствие ведут в той Смирновке. Потом приезжал на санях Михно… Ты же его хорошо знаешь? В него еще стреляли… Чудом спасся.

— Да, — потемнев, проговорил Глоба. — Ему то что надо?

— Два мешка картошки привез. Зачем мне столько? Один отдала нашим милиционерам.

— Как он там? — не поднимая глаз от дымящейся в рука цигарки, спросил Глоба.

— Плохо ему, Тиша, — вздохнула Маня. — Раны открываются, гноятся… Плакал у нас во флигеле. Сынишку все никак не может забыть. Мало убить было того Павлюка, его бы по селам водить на цепи и всем людям показывать, как страшного зверя. Так многие думают, не одна я.

— Тогда и суд не нужен, — усмехнулся Глоба, — каждый станет на свое усмотрение миловать или казнить. Во что тогда государство превратится?

— Потому ты и не мог его убить просто так, — согласилась Маня и, отвернувшись, закрыла ладонями лицо. — Значит кто то другой это сделал. И ты знаешь, но молчишь. Нас не жале ешь…

Он прижал ее к себе, губами стер со щек слезинки, прошептал:

— Все будет хорошо… Хорошо будет… Скоро начнется суд, а там люди понимающие…

— Суд?! — в ужасе раскрыла она глаза. — Господи, кем?! Тебя судить?!

— Ну, это простая формальность, нельзя же меня выпустить — распахнуть ворота, иди на все четыре стороны. Нужно обоснование.

Но она уже ничего не слышала, страшное слово потрясло ее. Она намертво вцепилась пальцами в раскрытый ворот гимнастерки Тихона, словно именно сейчас должны были войти люди с винтовками, чтобы увести его. Надолго… Может быть, навсегда… И где та справедливость, о которой так много везде говорят? Где? Если ужасающее слово уже произнесено, оно нависло над ее судьбой, над ними.

— Тиша, Тиша, — выдохнула она одними губами, — о ком ты думаешь? спасаться надо… Тиша…


И в эту ночь Глоба не мог заснуть — тишина стояла такая, что даже в эту каменную клеть долетали со станции далекие паровозные гудки, словно клич улетающих журавлей. Там, в темноте, уже начинали таять снега — теплый ветер незримым крылом касался сугробов на полях, разъезженные дороги покрывались стеклянным льдом, на карнизах городских домов витые рога сосулек обрастали инеем, чтобы с первыми лучами солнца налиться теплым светом — в марте начнется капель.

И тогда вдоль стен домов повиснет серебряная мишура, заполняя выбитые у тротуаров черные лунки голубой водой.

«Ничего не скажу, — под утро решил Глоба. — Какие у меня доказательства? Нам вырыли эту Волчью Яму, расставили ловушку, думали, попадем в их капкан и уже не выберемся ни за что на свете. Хитро задумано. Либо меня, либо Михно, но они завалят наверняка. Рассчитано точно! Если их обвинениям поверят — я опозорен, но главное власть наша, новый закон, все польют грязью, распустят самые невероятные слухи о комиссарском произволе и москальском засилье. А если Михно? Значит, Советская власть в моем лице сама вложила оружие в руки темного крестьянина. И направила его на преступный путь самосуда. А потом выдала на расправу. Не пожалела, провела его по всему кругу испытаний. Есть ли третий выход из Волчьей Ямы?»

Глоба его не видел. Никто и ничто уже не поможет ему, закон верит лишь фактам, его не умолить самыми жалобными словами, он не слышит ни добрых просьб, ни страшных проклятий. Вот почему лежит он, Тихон, здесь, на привинченной к полу железной кровати, а перед ним зарешеченное окно каменного мешка. И никто не поможет, раз он сам себе отказался помочь…

Следователь взял стопку протокольных листов, подравнял их края, постукивая по столу, аккуратно сложил в папку и начал тщательно завязывать шнурки.

— Из вашего уезда, — холодно проговорил он, — пришли письма на имя товарища Петровского. Защищают вас, просят освободить. — Он впервые усмехнулся краем тонких губ. — Товарищ Петровский сделал на них резолюцию: «Разобраться по справедливости». Мы только так и поступали. На днях суд. Готовьтесь. И желаю вам удачи.

Так неожиданно было услышать что-то доброе от этого человека, словно бы заледеневшего насквозь, что Глоба чуть не заплакал. Кажется, только сейчас Тихон увидел темные, забитые угольной пылью морщины под его глазами, лоб с косым шрамом и расплюснутые работой тяжелые руки.

— Спасибо, — пробормотал он, взволнованный до глубины души этой малой толикой сочувствия.


Накануне суда Глоба не спал всю ночь. Сунув руки между коленей, он неподвижно сидел на кровати, набросив на плечи шинель. В камере было холодно, запыленный пузырек электрической лампочки тускло горел под самым потолком, почти ничего не освещая. Зеленая масляная краска стен там и тут отслаивалась от штукатурки, образуя серые трещины, которые складывались в какие-то запутанные письмена, так и неразгаданные им за все бессонные дни и ночи, проведенные в этом доме, пропахшем сверху донизу запахами карболки, ржавого железа и неистребимым духом беды.

Стиснув зубы, Глоба постанывал от прихлынувшей тоски, готовый бить кулаками в стену, лишь бы не сидеть истуканом в бессильном ожидании завтрашнего дня, бесшумно и медленно уже проступавшего тусклым светом в узком окне. Он смотрел на этот четырехугольник окна, вырезанный в толстых откосах стены, мучительно ожидая чего-то, чего — и сам не знал, какого-то знака, приметы, которые предсказали бы сегодняшний день.

Но ничего не происходило, только небо за решеткой начало чуть заметно наливаться сначала размыто-розовым, слабым, чуть подкрашенным светом, потом цвет клюквенно загустел, за каменными стенами начало разгораться дикое пожарище! но длилось это недолго — небо как бы впитало в себя всю черноту огня, и сияние красного солнца разлилось по горизонту.

И вдруг вспомнился Тихону его отец, то, как собирался он поутру на работу. В стоптанных кожаных бахилах, в масляно-черных от сажи и копоти портках и рваном, пропахшем серой коксового дыма пиджаке, он выходил на крыльцо, вдыхал все грудью, ладонью затенял глаза и смотрел в небо, где оранжевый круг уже превращал голубое в слепящий свет дня.

И, не выдержав, отец говорил тихо, не мальчишке, который стоял рядом, а словно бы самому себе, с каким-то по-детски наивным, полным изумления, сиплым от едкой махры голосом:

— Господи ты боже мой… Красное солнышко… На белом свете… Черную землю греет.

И Тишка тоже видел черную, замешанную на жужелице топкую грязь улицы, покосившиеся заборы с разинутыми воротами, гнилые хаты и над ними бесконечный белый свет — сияющую бездну неба с раскаленным шаром солнца.

Тихон оглядел камеру — свет вошел в нее и растворился. Зеленая старая окраска и цементный пол, тюремное серое одеяло, железная дверь — их словно бы тронуло красной дымкой. Глоба вытянул перед собой руку с растопыренными пальцами, и она, бледная, восково-ало засветилась в лучах солнца.

«Красный день… День чего? Перемены судьбы? Несчастья?»

И когда за ним пришли надзиратели, и когда они втроем с конвоирами топали сапогами по гулким плитам длинного коридора — все стояла перед глазами Глобы та розовая легкая мгла, не исчезала она и когда вывели его в залитый солнцем тюремный двор, где уже торчала у ворот неуклюжая автомашина с кузовом, обитым крашеным железом. Розовая мгла чуть подергивала ее резкий силуэт.

«Это кровь в голове, — подумал он. — Я вижу свою кровь.»


Суд начался утром в здании клуба кожевенного завода. Зал был переполнен. Глоба сидел на скамье подсудимых за шатким деревянным барьерчиком, на виду у всех, сам же он мало что мог различить сквозь туманную пелену, застилавшую глаза. Он отвечал на вопросы судьи спокойно, размеренным голосом, без всякого выражения, словно говорила за него какая-то машина.

Зал оживал или замирал в тишине. Среди сотен лиц, сливающихся в плывущее пятно, взгляд Глобы изредка выхватывал то одно, то другое — лицо Мани, или Замесова, Кныша… Они вспыхивали в сознании, как горящие свечи в темноте, и гасли тут же, выпадали из памяти, вытесненные чувством стыда, обиды и ощущением отверженности.

А суд шел. Зал насторожился, когда начался допрос свидетеля Приступы. Это был высокий старик с жестким костлявым лицом. Он повторил то, что написал раньше.

— Вышел на двир, а по дороге кто-то идет. А ему навстречу другой. Первый выхватывает маузер и говорит: «Молись своему богу, бандитская морда!» И начал стрелять раз за разом. Тот за грудки схватился и упал головой в снег…

— А скажите, Приступа, — вдруг перебила судья, пожилая женщина в красной косынке. — Где вы были в ночь убийства Павлюка?

— То есть? — удивился старик. — Я ж кажу: вышел на двир…

— Подождите, — строго перебила судья. — У нас есть свидетельства. Вот они: в ночь убийства Павлюка вас видели на всенощной церковной службе в уездном Успенском соборе.

— То так, — растерянно проговорил Приступа, — но утром я вернулся в село.

— Возвращаясь назад, вы подвезли на своих санях старую женщину, гражданку Лукьянову. Она больна, прийти не может, вот протокол ее показаний. Она пишет: «Повернулысь, а нам говорят: Павлюка-злодия убили…»

— Брешет та баба! — взорвался старик, и зал возмущенно загудел.

— Какое вы имеете родственнее отношение к убитому Павлюку? — переждав шум, спросила судья.

— Ну так что, так что?! — выкрикнул Приступа. — Я брат его матери.

— Значит, дядя? — уточнила судья. — Таким образом: вы родственник убитого. А кроме того, сознательно ввели суд в заблуждение своими ложными показаниями. Видеть убийство вы не могли физически. Скажите, Приступа, вы отсутствовали в селе целый год… Я имею в виду двадцать первый год!

— Какое отношение имеет это до Павлюка? — закричал Приступа. — Вы еще спросите, где я был до царя Панька!

— Я вас спрашиваю, гражданин Приступа! — голос суды зазвенел.

— До Астрахани ходил! В рыбацкой артели работал, гроши заколачивал!

— Вы говорите неправду, — отчеканила судья, пододвигая к себе какие-то бумаги. — Вот материалы следствия. В двадцать первом году вы находились в Моршанском уезде Тамбовской губернии. Это подтверждается этими документами. Что вы там делали?

— Брешут твои бумаги, — уже растерявшись, проговорил Приступа.

— Свидетельства неопровержимы. Чем занимались вы, Приступа, в Тамбовской губернии?

— Да что? Жил, по свету ходил, на людей глядел, — невнятно пробормотал старик.

— Мы вам подскажем, — усмехнулась судья. — Вы участвовали в антисоветском кулацко-эсеровском мятеже, поднятым Антоновым.

— Врешь! Врешь! Врешь! — теряя над собой власть, закричал Приступа.

— И были не рядовым участником мятежа. Вы входили в так называемый главный оперативный штаб. Правда, вы были там под другой фамилией, но вас многие опознали по фотоснимку.

— А-а, — буквально взвыл старик яростным голосом, — вяжешь?! Своего мильтона защищаешь?! Гады вы все! Душить мало!

— Вас давно разыскивают, Приступа, — судья поднялась из-за стола, — на вашей совести не одно преступление. Выносим постановление немедленно взять вас под стражу. Увести гражданина Приступу!

Два милиционера стали по бокам старика, третий слегка подтолкнул его в спину, и тот, затравленно озираясь, с трясущимися от бешенства губами, зашаркал валенками к выходу, провожаемый криками негодования всего зала.

Глоба перевел взгляд со спины старика на Рагозу — тот сидел с невозмутимым лицом и даже не повернулся в сторону Приступы.

«Когда же они успели? Провернуть такое… Досталось ребятам хлопот…»

Вторая свидетельницу молодая женщина в плюшевой кацавейке, встав перед судьей, сразу взмолилась чуть ли не со Слезами:

— Старый черт попутал, громадянка судья! Да я бы ни за что, вот истинный хрест! Он, Приступа, говорит мне: все равно того мильтона заарестуют за то, что он живым Павлюка не поймал. Так ты напиши, что сама видела, как он из нагана стрелял. А я тебе за то дам на сарафан, да еще пятьдесят рублей новыми деньгами…

— И не совестно вам было невинного человека обвинить в убийстве? — перебила судья. — Почему же вы об этом не сказали следователю?

— Так Приступа мне пригрозил: не напишешь заяву — твою хату ночью подпалю. А он такой… Ему ничего не стоит. А я женщина одинокая… Муж на фронте пропал…

— Вы знаете, что за ложные показания… — начала судья суровым голосом, и перепуганная женщина рухнула на колени, протянув к ней руки:

— Не губи, золотце ты мое… Он ко мне приходил, грозился жизни решить, а тут, вижу, вы его заарестовали… Так я теперь все вам, как на духу: ничего я не видела, только выстрелы слыхала. В окно глянула, а Павлюк уже в снегу лежит. Потом уже той милиционер подбежал с наганом в руке.

— Значит, вы отказываетесь от своих показаний? — спросила судья. — Да поднимитесь же на ноги!

— Начисто! — воскликнула женщина. — Грех взяла на душу. Пид угрозой писала, будь он проклят тот Приступа и вся его бандитская родня!

— Идите, — с трудом сдерживая презрение, тихо проговорила судья, переглянувшись с народными заседателями.

— Есть еще свидетельство гражданки Евдокимовой Марфы Степановны, в них она утверждает, что видела, как гражданин Глоба собственноручно расстрелял Павлюка. Два дня тому назад Евдокимова исчезла из Смирновки в неизвестном направлении. При обыске с понятыми в хате найдено тайное подполье с упрятанным оружием. Есть предположение, что Евдокимова была связана с разгромленной бандой Корня. Соответствующими органами объявлен ее розыск… Суд вызывает эксперта по оружию.

В зал вошел военный командир в наглухо застегнутой шинели и в буденовке. Судья протянула ему картонку с привязанными к ней пятью деформированными пулями.

— Будьте добры, скажите суду, из какого вида оружия эти пули?

Военный долго и внимательно разглядывал картонку.

— Пули сильно деформированы… С большой точностью сообщить не решаюсь. Они не от трехлинейки… Иностранного происхождения.

Глоба вцепился руками в шаткий барьерчик, отгораживавший его от зала. Он не отрывал взгляда от картонки, на которой ровными стежками ниток были прикреплены уже покрытые ржавчиной, смятые при ударе, остроконечные пули. Как их нашли?! Где?!

Военный неопределенно пожал плечами и в раздумье произнес:

— Я так думаю, товарищи, эти пули могут быть от винтовки английского производства.

— Их можно спутать с пулями от маузера? — быстро спросила судья.

— Ни в коем случае, — снисходительно улыбнулся командир. — Их не перепутает самый безграмотный в военном деле человек.

— Благодарю вас, вы свободны, — судья взглянула в зал — Гражданин Замесов. Подойдите. Ведя следствие, где нашли вы эти пули?

Подтянутый, в отглаженном костюме, Замесов коротко склонил голову перед судом и снова выпрямился, мельком бросив взгляд в сторону напрягшегося Глобы.

— Нами были проведены исследования полета пуль, которыми был убит Павлюк. Ранения все сквозные. Естественно, можно предполагать, что есть возможность их найти. В некотором отдалении от Павлюка тянулся высокий плетень. Плетень мы разобрали по веткам. Снег вокруг него просеяли… пропустили через пальцы каждую снежинку. Безусловно, работы велись в присутствии понятых. И не день, не два. В результате были найдены вот эти пять пуль. Пять выстрелов. Пять ран. Пять пуль. Все логично…

— Комментировать будет суд, — холодно прервала его судья. — Вы свободны…

— Суд удаляется на совещание!


— Встать! Суд идет!

…Глоба напряженно слушал звенящий голос — он падал на него словно с неба, слова оглушали, вызывая в душе ликующее чувство невероятного счастья.

— …Именем Советской Социалистической Республики Украины… Года… числа… Народный суд уезда… губернии… Признает…

В зале такая тишина, что Глобе кажется — в паузах между словами разверзаются бездонные пропасти. «Чего она медлит? Да говори уж… Господи, не тяни…»

— …Глобу освободить из-под стражи за неимением улик. Дело об убийстве Павлюка передать на дальнейшее доследование.


Тишина зала как бы разорвалась. Расталкивая людей, опрокидывая скамьи и табуретки, со всех сторон к Глобе начали пробиваться друзья и знакомые, они что-то кричали, возбужденно размахивали шапками, зажатыми в руках. Не обращая внимания на шум, судья и двое народных заседателей деловито собирали бумаги со стола, накрытого красной скатертью. Одни из милиционеров, охранявший ранее Тихона, весело сказал Глобе, молодо сверкая глазами:

— Ну и нервы у вас, товарищ Глоба… Они тут такую контру развели, а вы слушаете — и ни один мускул на лице не дрогнул.

Не ответив, Тихон одним махом переметнулся на ту сторону деревянного барьерчика и в несколько шагов достиг Мани, которая одиноко стояла у квадратной колонны и, улыбаясь, плакала.

Вместе со всеми, уже в шинели, подпоясанный ремнем, Глоба вышел из клуба кожевенного завода и, окруженный друзьями, направился к воротам. Рагоза посмотрел на него как-то многозначительно и, ничего не сказав, полез в нагрудный карман гимнастерки, вытащил что-то и протянул Тихону.

— Держи.

На ладони Глобы лежал маленький щиток с перекрещенными на нем серпом и молотом, когда-то снятый Кнышом с околышка его фуражки.

Рагоза чуть посуровел и проговорил, сдвинув брови:

— А Лазебник… Будем разбираться. Ему придется ответить — за он или против Советской власти.

— Минутку, — бросил Глоба и, оторвавшись от остальных, зашагал к сидящему на завалинке Михно. — Тот глядел, как идет к нему коренастый, затянутый в серое сукно человек, и палка, очищенная от коры, полированная ладонями до блеска. Дрожала в его пальцах все сильнее. Слезы текли по морщинистому лицу, застревая в седых волосах неровно подстриженной бороды.

— Вы зачем сюда пришли, дядько Иван? — строго спроси Глоба.

— Да вот… Думал, что если они тебя того… Так я тут.

— Не понимаю, о чем вы? — сердито перебил его Глоба. — Идите домой, вы совсем больной.

— Нет, — покачал головой дядько Иван. — Для меня только начинается.

— О чем вы?

— Это я того Павлюка, — тихо сознался дядько Иван. — Из того самого английского обреза… И ничуть не жалею.

— Кто об этом знает, дядько Иван? — устало спросил Глоба. — Не нашли того, кто Павлюка убил. И доказательств нет.

— Я убил, — упрямо нахмурился дядько Иван.

— Суд закончился.

— Нет, ты меня не понимаешь, — прошептал старик. — Закон должен знать, как то было на самом деле.

— Зачем ему, закону, лишние страдания — сердито перебил Глоба.

— Этот закон для меня не чужой… Народный закон, — убежденно проговорил дядько Иван. — Не может он мне вредного сделать. Накажет, но и поймет… А может, и простит.

— Считай, что уже простил, — возразил Глоба. — Идите миром. И забудьте все, что там было.

— Не можно так, Тихон, — задумчиво проговорил дядька Иван. — У нас люди как говорят? «Свет плоти — солнце; свет духа — истина». Закон должен знать правду. Только истинной правдой он будет жить. А тебе спасибо, Тихон, за все, добра ты людына.

Он неловко обнял Глобу, ткнувшись щекой ему в плечо, торопливо отпрянул, засуетился, отыскивая свою палку, и медленно зашагал к дверям народного суда. Глоба не отрываясь глядел на сутулую спину, обтянутую коричневой кожей дряхлой шубейки, на то, как дядько Иван тяжело поднимается по каменным ступеням.

Загрузка...