Берендеев Кирилл Обязательность встреч

Берендеев Кирилл

Обязательность встреч

Завещание вступило в силу поздней осенью, последние формальности были улажены на исходе октября, а первого ноября я, как официально признанный наследник, вступил во владение всем доставшемся мне имуществом.

Мне не стоило бы произносить этих высокопарных фраз, годных разве что для романов XIX века, но удержаться оказалось невозможно. Так уж повелось, что при слове "наследство" всякий человек немедленно вспоминает всё, прочитанное им ранее в романах Коллинза или Диккенса и подобных им авторов, воображение его, словно повинуясь условному рефлексу, начинает рисовать златые горы, томящиеся на чердаках и в подвалах старинных особняков, тенистые аллеи парков за высокой изгородью и пыльные пачки ветхих векселей, переходящих из поколения в поколение. Я вынужден был разочаровывать своих редких слушателей, если, при случае, разговор заходил на эту тему, я говорил о том, что в их представлении никоим образом не сочеталось со столь значимым, почти мистическим словом. Золотые горы рассыпались в мелкую пыль, подрывая фундамент вековых поместий, сотканных из туманов фантазий. Собравшиеся послушать историю, будто пришедшую из темной глубины прошлого, завороженные поначалу потоком магических фраз, на кои я старался не скупиться, не дослушав, переводили разговор на другую тему, а порой вовсе оставляли оратора в вакууме одиночества. Еще бы, ведь упомянув эти священные мантры, я внезапно, словно в забытьи, заговаривал о каких-то, ни к чему не обязывающих, десяти тысячах рублей на сберкнижке, о нескольких десятках акций давно обанкротившихся компаний, и о крохотной квартирке на последнем этаже старого дома, уже очень давно ждущего и никак не дождущегося капитального ремонта. Я разочаровывал своих слушателей... впрочем, я и сам был разочарован. Ведь в первый момент, когда я узнал о наследстве, мне, как и им, вспомнились классики.

Письмо, полученное мной из нотариальной конторы, было очень кратким и не содержало никаких излишеств, каковые можно вообразить, получая подобные письма. Простая констатация факта: вам необходимо придти по вышеуказанному адресу, по делу, которое представляет для вас интерес. И, тем не менее, иного повода получить повестку от нотариуса я не мог себе представить.

В итоге, я оказался прав; жаль, что чувство неизбежной правоты напрочь заглушило все прочие, в том числе и те, что я бережно хранил и лелеял с самого детства. Знаете, хотя нет, конечно, не знаете.... Просто долгие годы, проведенные в одиночестве, накладывают определенный отпечаток, странный знак на лицо, заметный издали, особенно тем, кто испытывал подобные чувства - горечь, напополам смешанную с надеждою. Этакую Каинову печать.

Я рос без отца, он покинул нашу семью в незапоминающееся для меня время, мне тогда было всего три года. Мама признавалась, что они не ладили, после моего рождения особенно, и одним вечером отец просто ушел, хлопнув за собой дверью. Раз и навсегда перечеркнув утомившее его прошлое, избавившись от него, чтобы начать строить новое будущее. По слухам, доходившим до меня изредка, по прошествии короткого времени, года или двух, после ухода, он нашел новую супругу, а потом не то ушел снова, не то был принужден смириться с ее уходом. И с тех пор я не знал о нем ничего: ни как он жил, ни где, слышал только, что он никогда не покидал город, и мы, быть может, встречались друг с другом на улице или в транспорте, но не останавливались, чтобы перекинуться словом, ибо обречены были на неузнавание.

Отец покинул нас, оборвав все нити. Несколько лет спустя, когда первые воспоминания уже смогли отложиться в слабой еще памяти ребенка, я запомнил, как к маме приходила на огонек соседка снизу, и они, закрывшись на кухне, долго, порой часа два-три говорили о том, о сем. Иногда проскальзывало имя отца, и тогда я, стоявший под дверью, чтобы не пропустить словечка, приникал к дверной щели, напряженно вслушивался в разговор. Но почти ничего мне не удавалось выведать больше, кроме тусклых, пожухших фраз: "бросил... живет вроде ничего... я его встречала намедни... усталый он какой-то... нет, вроде не один".... Тогда я не понимал значения долетавших до меня пожелтевших обрывков слов, понадобились годы одиночества, чтобы постигнуть их смысл. Долгие, долгие годы....

Мама ушла, едва мне минуло шестнадцать лет. Я закончил школу и пытался поступить в университет, неудачно. Она тоже очень устала, годы, прошедшие с момента ухода отца, очень быстро состарили ее, каждый из них она проживала как пять. Последнее время мама часто и подолгу болела и почти не выходила из дому, лишь изредка спускалась в магазин за покупками к ужину. Все остальные заботы по дому легли уже на меня.

Она ушла мокрой промозглой осенью, в конце сентября, сидя у окна и ожидая моего возвращения с работы. Я удачно устроился, и в тот день должен был еще продвинутся по службе, должно быть, увидев из окна мое лицо, она поняла, что беспокоиться ей больше незачем. Когда я вошел в кухню, улыбка еще блуждала на ее побелевших губах....

С той поры прошло еще столько же. На следующий год все же поступил в университет, на вечернее отделение, окончил его. Устроился по распределению, а затем еще дважды менял место работы. Нет, так и не женился - не смог, не сумел... или Каинова печать на лице не позволила мне сделать этого?

Не знаю. Возможно, я просто слишком привык к себе, таком(у), какой есть, каким стал, чтобы делить свою жизнь еще с кем-то. Привык обходиться малым, тем, что имею, и не ждать большего. Это оказалось не так уж тяжело. Куда тяжелее было не вспоминать и стараться не надеяться. И лишь от снов невозможно было укрыться. Они и сейчас еще, после стольких лет, порой тревожат меня. Тревожат несбыточными детскими ожиданиями.

Мне всегда казалось, что отец вспомнит, просто обязан вспомнить обо мне. Казалось, что его непременно должна поджидать удача, что фортуна всякий раз улыбается ему, и он, исполненный этой обнадеживающей улыбкой, непременно найдет время и отыщет меня в городе. Тем более что это так просто: выкроить лишний час и вернуться в квартиру, что когда-то была покинута им. За прошедшее время мы не сменили адреса.

Я надеялся на его успех, на его удачливость и везение, более всего потому, что вовсе не знал своего отца. Мама в моем присутствии старалась не упоминать о нем, и негласное это табу распространялось на любой мой вопрос, так или иначе касающийся прошлой жизни; а более расспрашивать об отце мне не у кого было. И оттого, что я не знал своего родителя, я мечтал, забывая обо всем, надеясь когда-нибудь присоединиться к нему. Сердце екало и заходилось мучительно сладкой болью, когда я думал об этом, лежа вечерами в своей детской кровати. Ведь тогда я уверен был, что именно затем отец и покинул нас, чтобы, преуспев во всем, непременно вернуться и изменить окружающий нас мир раз и навсегда.

Годы шли своей чередой, незаметные, но неумолимые, старательно выветривая, истончая и заметая детские надежды. И сердце уже не екало, и привычные мечтания приобрели серый налет повседневности. Последний раз оно екнуло в тот день, когда я прибыл к нотариусу - отметив день памяти похороненным надеждам, о которых я и вспомнил-то смутно, получив приглашение явиться. Сердце, екнув, успокоилось тотчас, а когда я прибыл и ознакомился с завещанием, и вовсе замерло. И уже не мешало пройти весь путь формальностей, необходимых для получения наследства.

Перечитывая лист бумаги, содержавший в себе мои несбывшиеся мечтания, я вновь и вновь задавался вопросом: почему, откуда во мне выросло и созрело непоколебимое убеждение в безусловной удачливости отца, в неизменных успехах всех его начинаний, в предприимчивости, да еще очень во многом. Во всем том, чего не имели ни я, ни моя мама. Может, ответ лежит в этом?

Не то, чтобы я был неудачником, нет. Дело скорее в другом, в отсутствии всякой веры в удачу, слишком часто отворачивающейся от нас и будто в насмешку изменявшей с другими. Наша жизнь всегда текла ровным ленивым потоком, медленные дни, похожие один на другой как стершиеся монеты, проходили чередой, месяцы неторопливо складывались в годы, и лишь редкие вехи - неожиданные покупки, "непоправимые" потери, вроде разбитых чашек, да болезни - отмечали долгий, но совершенно незаметный путь. Это поначалу я рвался, пытаясь доказать и себе и всем остальным, что путь, данный свыше, не нужен мне и я с легкостью избегну его затягивающего влияния. Я старался хорошо учиться, один год окончил со всеми пятерками... кроме тройки по физкультуре - в этой дисциплине я всегда был слаб. Я участвовал во всевозможных конкурсах, программах и концертах, но был замечен лишь раз, когда занял третье место и получил безделушку в подарок. Оставшись один, я попытался в последний раз переломить судьбу, ответив ей на непоступление в университет получением должности секретаря в одной перспективной конторе, занимавшейся недвижимостью, и быстрым продвижением по службе в ней. Пока судьба не отомстила в своей византийской манере - мое преуспевающее, респектабельное предприятие в одночасье обанкротилось, просто перестав существовать.

На все попытки было заранее заготовлено противодействие, неудивительно, что со временем я пришел к этому печальному выводу, оставил надежду свернуть с предначертанного пути, и осмеливался лишь мечтать о том, кто, избегнув тлетворного влияния, захочет вернуться, чтобы спасти и меня. Иного пути для себя я уже не видел.

И я заранее прощал отца, надеясь на то, что он, более того, я вменял ему это в обязанность. И надеялся не на свои - на его успехи.

Теперь, как можно было с легкостью убедиться, успехи эти оказались столь же невесомы, как лист бумаги, дарующий мне осколки былых надежд и мечтаний.

Впрочем, они, осколки эти, вспыхнули еще раз, в тот миг, когда я, пытаясь совладать с непослушным замком чужой пока еще квартиры, все же повернул ключ и приоткрыл тяжелую металлическую дверь. То, что оказалось за ней, могло сравниться со слабым отражением детских мечтаний. И я, едва увидев открывшееся мне, сразу вспомнил о них, вспомнил, даже не осознав поначалу этого.

Квартира не производила гнетущего ощущения покинутости, только запах сырости, застоявшегося воздуха, да зашторенные в разгар солнечного дня окна наводили на мысль об отсутствующем хозяине. А он и в самом деле, отсутствовал, - причина смерти не была естественной: отца сбила какая-то легковая машина, когда он возвращался домой.

Случайность, нелепая, бессмысленная - мне же она не показалась таковой. О причинах говорить бесполезно, странное осознание некой справедливости этой "случайности" буквально преследовало меня. Случайности, просто обязанной произойти с человеком, сумевшим вырваться из медленного мутного потока, и теперь чувствовавшим себя свободным от его тихих омутов. И, как следствие этого, способным с полным правом опасаться того, о чем ни я, ни мама не знали или не вспоминали никогда, опасностей иного характера и уровня. Редких, случайных опасностей, которые мы видели лишь на экране телевизора в сводках новостей.

Сама обстановка его квартиры говорила многое. Была в ней какая-то естественная простота и гармония: минимум мебели, на стенах - настоящие картины, не репродукции или эстампы, купленные у безвестных художников, светлые, воздушные обои и полупрозрачные занавеси салатовых цветов, полезных для зрения. Узорные китайские ковры в тон дубовому паркету, крепкому, не вытершемуся и поныне. Немного книг на полках и статуэтки, разделяющие собрания сочинений. Видеокассеты и аудиодиски с классикой. Из бытовой техники - все, только самое необходимое, без чего в нынешнем мире трудно обойтись, все, что сильно облегчает жизнь одинокому мужчине. Простота во всем; я бродил по комнате, выходил в кухню и возвращался обратно не один раз, разглядывая внимательным образом новообретенное имущество, удивляясь этому аскетизму интерьера, столь несвойственному нашей захламленной прошлым донельзя квартире. И чувствовал - как-то неожиданно, преждевременно, что ли, - как легко будет войти в эти комнаты, и, главное, сколь легко выйти из моих прежних комнат, прихватив лишь самое необходимое, выйти с тем, чтобы никогда не вернуться назад.

Это удивительное открытие странным образом взволновало и, одновременно, успокоило меня. Прежде, до появления в квартире, я безуспешно решал вопрос, как поступить с ней: попытаться продать через агентство или по объявлению, а может, сдать в аренду какому-нибудь заезжему провинциалу, не знающему еще особенностей нашего города; теперь же вопрос был однозначно решен.

Я оставался здесь.

Путь до работы немного удлинялся: автобус другого маршрута подвозил меня к дверям конторы за сорок минут, вместо получаса. В тихие дни, когда ветер дул с реки, промозглая сырость заползала в закрытые окна, пятнами оседая на обоях подле запотевающих стекол. О мусоропроводе в этом доме и не мечтали. Но все это не интересовало меня, именно здесь и нигде более, я ощутил себя однажды вернувшимся домой.

Странно, но переезд не затратил тех усилий, которые я ожидал поначалу - я действительно ограничился лишь самым необходимым; как человек, отправляющийся в дальнее странствие, старался не обременять себя грузом, и за оба выходные справился с задачей. И теперь, подобно выбравшему на свой остров Робинзону, принялся обживать его.

Нет, я ничего не изменил в обстановке, вещи, перевезенные мной, не заняли много места, к тому же я постарался сделать их присутствие незаметным, так что лишь внимательный взгляд заметил бы происшедшие перемены, лишь мой взгляд - ведь гостей у меня не предвиделось.

Впрочем, в первые недели я и сам чувствовал себя гостем, пусть желанным, но все-таки гостем. И, чтобы избавиться поскорее от не слишком приятных ощущений, принялся разбирать оставшиеся от отца бумаги.

Я уже поминал, что постоянно чувствовал необходимость поближе познакомиться с ним, и вот сама судьба давала мне - пускай, столь печальным способом, - давно желанную возможность. Сразу после окончательного переезда, когда все текущие дела были переделаны, и появилось немного свободного времени, я немедленно приступил к поиску весточек, которые могли остаться от отца.

То немногое, что мне стало известно после прочтения завещания, - а это, в свою очередь, намного превосходило все, что я знал об отце до тех пор, ныне стремительно пополнялось новыми подробностями. Порой я понуждал остановить себя, дабы перевести дух и не слишком спешить со скоропалительными выводами.

Мне с самого начала было известно, что отец, вскоре после торопливого ухода от нас, вновь женился. И я, разбирая пожелтевшие бумаги и старые газетные вырезки, большею частью объявления купли-продажи, которые находил запрятанными то в одном месте, то в другом, надеялся отыскать среди открывавшегося множества хотя бы одну фотографию его невесты, супруги, один их семейный снимок. Раз стены и полки квартиры не украшала ни одна фотокарточка, я предположил, что отец мой из сентиментальных соображений убрал все поглубже в ящики и доставал изредка, в минуты душевного неспокойства. Или старался не доставать вовсе, я помнил, что после шести лет замужества его супруга как-то неожиданно покинула отца. Хотя, почему, неожиданно? - ведь мне не была известна история их взаимоотношений, да и разве не сам отец в прежнее время....

Мои розыски не дали никаких результатов. Все найденные снимки, были очень старые, самые поздние - десятилетней давности, сделанные, по большей части, во время застолий и празднеств. Отца я не узнавал на них, мое сердце, вопреки ожиданию, молчало. Лишь сопоставив фото с карточкой, вклеенной в паспорт, я смог найти своего отца среди других незнакомых мне лиц, вычленить из круга друзей и знакомых и лишь таким образом признать. Среди часто повторяющихся лиц были и женские, но ни одна из представительниц прекрасного пола не составляла на них компании отцу, значительно позже я выяснил, что все они были чужды ему, и вместе их связывал общий круг знакомств, знакомые служили неким передаточным звеном, позволявшим при встрече перебрасываться дежурными фразами о здоровье и близких в течение нескольких минут.

Ее: жены, невесты - на снимках не было. Сознательно? - пока я не мог ответить на этот вопрос.

До тех пор, пока случайно не наткнулся на дневник, - по крайней мере, так следовало называть старую тетрадку формата А4 в 96 листов, заполненную летящим почерком, до сладкой жути напоминавшим мой собственный. Первые записи были сделаны давно и велись нерегулярно, редкие даты, коими озаглавливались новые заметки, отстояли по времени иной раз на полгода и больше. Видно, отец, как и я сам, не был приспособлен к регулярному излиянию мыслей на бумагу, он доверял ей лишь в минуты крайней необходимости, когда иного способа выразить себя уже не находил. В свое время я сам неоднократно начинал и бросал писать дневники, в этом плане отец оказался настойчивей меня. Возможно, в том помогла обретенная им свобода, ведь записи начались по прошествии двух лет с момента его ухода.

Последние листы в тетради, заполненные разными ручками, не были датированы вовсе, кроме последней записи, но уже по тому, как изменился почерк отца, превратившись из твердого, угловатого, резкого, в слабый, по-старчески плавный и хромающий, видно было, что на заполнение тетради ушли не года - десятилетия. И отец, я только сейчас подумал об этом, - надо же, только сейчас, - успел превратиться из молодого человека в... - я взглянул на крайнюю дату, - сколько же ему было лет? - да, почти в пенсионера. До выхода на заслуженный отдых ему оставалось всего ничего, два года.

Я впервые подумал о нем, как о старике. Эта мысль буквально потрясла меня. Я отложил дневник в сторону и долго сидел, глядя перед собой на настенный ковер, изображающий шишкинских медведей, но не замечал его.

В тот день мне был странный посетитель. Вернее, посетительница, соседка из квартиры напротив. Должно быть, она заметила, что опустевшая квартира вновь стала обитаемой и решила поинтересоваться, что да как. О моем существовании она, конечно, не слышала. Но и не удивилась, видно, за долгую жизнь, а было ей за шестьдесят, приучила себя ко всякому, вот и мои откровения приняла как должное.

Она не представилась и сама не спросила моего имени. Поинтересовалась лишь, как мне здесь живется и, поскольку постольку разговор зашел об отце, сразу всплыла и авария.

- Павел Андреевич человеком был осторожным и рассудительным, говорила она, пальцами автоматически разглаживая выцветший халат на коленях. - Я узнала, так поверить не могла. Все это на него совсем не похоже, совсем. Да и потом, - продолжила она, понизив голос, - что ему понадобилось на той стороне улицы, вот что я в толк не возьму. Я ведь и виделась с ним на выходе из квартиры, сама ведро выносила, а тут Павел Андреевич как раз пройтись собрался. Он мне так и сказал: до магазина и обратно, а вон он, магазин, в соседнем доме, до улицы ему в противоположную сторону идти надо было. А Павел Андреевич всегда в этом магазине отоваривался, да еще в одно и тоже время, как по часам. Все продавщицы это знали, еще шутили, помнится, по этому поводу. Очень, дескать, упорядоченную жизнь ведете.

Услышав эти слова, я невольно вздрогнул.

- А тут ведь как нарочно случилось, - продолжала соседка. - И пошел он часа на два позже обычного. И будто бес его какой толкнул в другую сторону пойти. Так получилось, что я, - на мгновение она замялась, - что мне необходимо было пойти тоже к остановке.... Ну и увидела.

Она содрогнулась всем телом и пробормотала чуть слышно: "ужасно, ужасно". Помолчала, но не в силах остановиться, заговорила вновь:

- Все, кто в этот момент на остановке стоял, все потом в один голос говорила: стоял человек на переходе, ждал просвета в потоке машин. Задумался вроде как или все решиться перебежать не мог, хотя не так уж и часто автомобили шли. Да ведь темно еще было, одни фары и видны. Потом спохватился внезапно и побежал. Побежал, понимаете... и как нарочно....

Посидев еще недолго и отказавшись от чая, соседка засобиралась. Напомнила еще раз, если что не так, чтоб непременно обращался к ней. И ушла.

Оставшись с дневником наедине, я долго не мог решиться открыть его и начать чтение. Сидел и ждал, не то знака, не то мгновения. Но не дождался ни того, ни другого.

Телефонный звонок, странно, кто это мог воспользоваться новым номером. До этого дня я просто изредка стирал пыль со своего аппарата.

После недолгого перерыва последовал еще один звонок, и снова ошибка. Точно предупреждение. Я занялся другими делами, так и не раскрыв в тот вечер дневник моего отца. Долго смотрел телевизор, переключая каналы, пока очи не насытились зрением, и лишь после этого, с головой, отяжелевшей от пустых, смутных размышлений ушедшего дня, отправился спать. Мысли еще долго шевелились тревожно в черепной коробке, я выпил снотворного, чтобы успокоить их, подобно тому как, покрывая клетку непрозрачной материей, успокаивают расшумевшихся птиц.

Следующий день был выходным, субботой, весь его, за вычетом обязательной для холостяка прогулки в магазин, я мог посвятить дневнику отца. Позавтракав и переделав тысячу дел, которые мог бы отложить на неопределенное время или попросту забросить, я внезапно понял, что отчего-то боюсь читать его. Странное, тревожное чувство охватывало меня, едва я вспоминал о дневнике, и заставляло перетряхивать зимнюю одежду, натирать и пылесосить полы, смазывать скрипучие петли в ванной....

Когда я прочел первое предложение дневника, шел третий час дня. Небо нахмурилось, в комнате неожиданно помрачнело так, что мне пришлось зажечь лампу. Поднялся ветер, забросавший в стекла крупные снежные хлопья.

"Странные ощущения преследуют меня, писал отец, в тот день, когда мне исполнилось три с половиной года. Их трудно передать словами, чувства не подвластны рассудку, сколько бы ни утверждали философы обратное, и рассудок, как следствие, почти не в состоянии ни описать их, ни, тем более, объяснить. Можно лишь попробовать; скорее всего, именно поэтому я и открыл, как когда-то в школьные времена, тетрадь, и рассказываю ему, единственному верному моему собеседнику, все то, что тревожит и волнует меня.

"Все это началось сравнительно недавно; не ошибусь, если одной из причин их появления назову осень, которую никогда не любил и не полюблю, осень и вечную ее слякоть, дожди, промозглые утренники, встречающие рассвет, и туманные вечера, приходящие вслед за заходом солнца. Да и солнце, кто и когда видел его за плотной пеленой облаков цвета одиночества, разве что счастливцы, которым удавалось подняться выше них.

"Этого мне почти не удавалось за все проведенное вне прежних стен время. Я надеюсь, что у меня все еще впереди, как и несколько лет назад, и что первый шаг, хотя он и сделан так давно, не оказался последним, надеюсь на это с каким-то мальчишеским упрямством, ведь поводов к тому нет. В самом деле, я то чего-то выжидаю, разбрасываясь возможностями и временем со щедростью нищего, то, поглядывая на часы, составляю планы и подробно, до минут прорабатываю их - для чего, собственно? чтобы, забыв о них, перейти к другим или предаться апатии? Единственное, на что я решился за прошедшее время, - ушел с прежнего места работы, видимо, на волне новых чувств и ощущений, и устроился, довольно удачно, на новое, как говорится "с перспективами". Думал, что это будет стартовой площадкой для быстрого продвижения, пока не остыли мои чувства. Что ж, за прошедшие месяцы они успели остыть.

"От всего полученного после ухода и не растраченного за эти месяцы осталось только... не знаю, осталось ли что. На место прежней эйфории первых недель свободы, почти абсолютной, как казалось тогда, пришло ощущение полной внутренней пустоты. Или бессмысленности, что едино. И я не знаю, как жить с ним. В этом не помогли и не помогут и десятки исписанных страниц дневника - вроде бы верного средства сделать правильный выбор, даже покрыв их сотнями слов (читая рукопись отца, я заметил, что несколько первых страниц в ней отсутствовали) я ни шаг не приблизился к разрешению.

"Или он и вправду один, этот выход, и я знаю его и лишь бесполезно трачу время, играя с самим собой в психологические изыскания? Такой простой выход, очень простой.

"Вернуться...".

Рукопись снова обрывалась, листы были вырваны и здесь. Возможно, мой отец, написав их, что-то решил, а потом...

Он так и не вернулся, напомнил я себе, прежде чем продолжить чтение. Все же в его годы... Я взглянул на дату, проставленную в углу. Я, читающий его дневник ныне, был старше его, пишущего эти строки, на два года. Так странно, так необычно было сознавать это.

О чем я сам мечтал два года назад? или успел перестать мечтать: о крыльях, о солнце, и обо всем прочем, что составляло часть неисполненных надежд? Я не отвечу на этот вопрос, я запретил себе отвечать на него. Ответив, вспомнив, я окажусь или сторонником или противником своего отца; мне же нельзя ничего решать до тех пор, пока я не закончу чтение дневника, пока не спрошу у соседки - как, интересно, ее зовут? - пока не пойму, кем он был, он, прежний жилец сорок третьей квартиры.

И все же не могу не признать, что слишком во многом я не схож с ним. Этот вывод я сделал еще в далеком детстве, и потому он по-прежнему не оставляет меня, мешая беспристрастному прочтению.

Я продолжил чтение. Новый день, новое время - начало зимы. И новая ручка новым цветом выводит буквы знакомого почерка.

Я прочел всего две страницы и остановился. Слишком банальна, слишком проста, показалась мне причина, заставившая отца пересмотреть наметившиеся планы. Причина, будто нарочно списанная со страниц "розовых романов".

Отцу встретилась девушка.... Так сложно представить и так просто описать. Она заставила его во мгновение забыть обо всем предыдущем и начать строительство своего будущего заново и по совершенно отличному от прежнего сценарию. Кажется, одному этому обстоятельству, одним открывшимся новым возможностям, он был счастлив до безумия. Как школьник, влюбился отец в эту девушку и находил удовольствие в описании этого факта; он даже гордился им. А еще тем, что "подобные чувства человек переживает только один раз, и вот только сейчас он наступил для меня". Цитата из дневника.

А мне оставалось лишь безмолвно вопрошать у распахнутого дневника, какие чувства послужили причиной моего появления на свет? Или они тоже были "неизбывными и поразительными" - новая цитата - и тоже переживались один лишь раз?

Я не мог найти ответ; еще одна трещина пролегла меж мной и отцом, да и как быть иначе. Беспристрастный анализ, на который я по глупости своей надеялся, отстранившись от себя, пытаясь понять мотивы поведения и черты характера отца, оказался объективно немыслим. В свои тридцать лет я так и не имел близких контактов с женщинами, не влюблялся, не терял головы, не ухаживал, не признавался в своих истинных или мнимых чувствах. Их не было: ни чувств, ни желаний... а все мои отношения с прекрасным полом носили в лучшем случае, дружеский характер, сводящийся к обмену любезностями и приятными услугами. Возможно, как я понимаю сейчас, наши отношения просто вязли в никчемных любезностях и условностях, и потому гасли и вырождались со временем самым естественным образом; возможно, они казались скучными и натужными моим спутницам, и те старались сами расторгнуть их, раз не в меру галантный, но вместе с тем такой робкий и нерешительный кавалер не стремится к их развитию или делает это слишком медленно, с постоянными опозданиями. Я понимал их - избранная тактика поведения порой утомляла и меня самого.

Но была и еще одна причина - мое чисто женское воспитание. Из-за него я с детства искал себе подруг более, нежели друзей, и так получалось, что в девичьей компании всегда слишком сходил за "своего", чтобы сверстницам моим можно было воспринимать всерьез мои попытки ухаживания, все мои цветы и подарки, и нежные слова. Слишком свой - это почти никогда муж или любовник, скорее, хороший знакомый, с которым приятно провести время и которого несложно будет снова забыть до следующего неприятного часа или нового периода скуки. Я слишком часто был советчиком и утешителем, чтобы играть иную, более естественную для мужчины роль.

Хотя бы ту, которую исполнял по жизни мой отец; я не знал ее, и потому не понимал, стоит ли завидовать ей. Как не понимал и многого, написанного отцом в дневнике, и оттого чувствовал себя, если можно так выразиться, подглядывающим сквозь мутное стекло за чужой комнатой и видящей лишь неясные размытые образы и тени, мельтешащие в кажущемся беспорядке.

Итак, мой отец встретил девушку и полюбил ее, сразу, и как он писал, навсегда; я, сторонний наблюдатель могу лишь передать его слова. Девушку звали Лидия, она жила где-то неподалеку - отец не уточнил адреса, - и была года на три моложе его. Описание Лидии в дневнике не дало мне возможности составить точный ее портрет, за отсутствием фотографических снимков, сознательно убранных из квартиры отцом. Создавая мысленный ее образ, мне приходилось полагаться на пышные метафоры и эффектные гиперболы, вовсю расточаемые отцом в адрес возлюбленной.

По всей видимости, Лидия была высока ростом, стройна, пожалуй, худощава, обладала пышной копной крашеных волос цвета блонда и бронзовой кожей от природы. Умна, начитана, за словом в карман не лезла, отец даже отметил в дневнике несколько фраз, произнесенных ею в разговоре. К вышеперечисленному следует добавить легкий характер, необыкновенную живость и изобретательность, а так же неутомимость во время физической близости, качество, восхитившее моего отца особенно. Дневник, заполняемый в то время ежедневно, пестрел подобными замечаниями, едва не с первого дня их знакомства; я могу предположить, что близки они стали уже на второй-третий день.

Все свои дни отец старался проводить с Лидией, иной раз в ущерб работе. Она неохотно отпускала его от себя, видимо, желая занять его мысли и время максимально полно. Примерно через неделю после знакомства, Лидия уже окончательно переселилась к нему домой: это был незабываемый для него день. Мне пришлось перелистнуть, досадуя, две или даже три страницы, наполненные эротическими откровениями и фантазмами отца. Я же все ждал иного действия, которое просто обязано было последовать за переездом Лидии. Я искал его на страницах и нашел, почти между строк. Двумя неделями позже отец обмолвился о том, что получил "строгача" на работе за частые опоздания и прогулы. Он не придал выговору особого значения, отметив его как незаслуженное недовольство начальства своей персоной.

Я отвлекся от чтения вновь: надо было готовить обед, о котором я совсем позабыл, а заодно вынести мусор. Возвращаясь с пустым ведром, у самого подъезда я встретил соседку, так же откуда-то возвращавшуюся; не воспользоваться ситуацией и не задать ей еще несколько мучивших меня вопросов было просто невозможным.

В ответ женщина обрадовано закивала, точно ожидая от меня именно этого.

- Да, Павел Андреевич давно здесь жил, - и обратив внимание на выражение моего лица, уточнила, - почти двадцать лет. - От меня не укрылось то, что она ни разу не сказала "ваш отец", говоря о своем бывшем соседе. Вселился он как-то незаметно, почти как вы. Знаете, до него в вашей квартире свекровь моя жила, Катерина Семеновна, царствие ей небесное, так я узнала, что опустевшая после ее смерти квартирка вновь ожила, лишь когда увидела, как Павел Андреевич вещи вносит. А перед этим, почитай, десяток дней без малого прошел.

- Что же он, без всего приехал?

- Почти так. Мебели раз два и обчелся, все сумки да мешки. И при том, я бы не сказала, что он бедным человеком был, напротив. Да вы сами, должно быть, это знали, уж вам-то он... - и осеклась. Я не стал ее разочаровывать, кивнув в ответ.

- Вот видите, - продолжала она. - Что я и говорю. Он, видать, где-то высоко работал и при той власти, и при нонешней. И на совесть работал, скажу я вам: уходил-то он около семи утра, а возвращался никак не раньше восьми вечера. Субботу отдыхал, а в воскресенье хозяйничал.

- Не знаете, где работал?

- Я не спрашивала, а он сам мне не рассказывал, ни намеками, никак еще. Получал прилично, я говорила уже: шутка ли, за полгода в квартире всю обстановку переменил, и видели, на какую. А у свекрови моей мебелишка была грязь грязью, прости Господи, ей, как молодой партийке при установлении Советской власти от наркомата какие-то последки царских времен достались. От прежних хозяев, словом. Так с тех пор у нее в квартире ничего и не менялось. А Павел Андреевич все на помойке пожег. После все коробки фирменные, огромадные из-под новых приобретений на улицу выносил, пока я не попросила мне отдавать, для парника на балконе.

- Он один жил?

- Да, - резко кивнув, ответила она. - Всегда один. Никого к себе не водил, точно как в общежитии. Уж не знаю даже, были ли у него знакомства какие на стороне. Только я никого не видела. И еще говорила ему по этому поводу, мол, все один живете, Павел Андреевич, никак вы никого себе не найдете. А он не любил этих тем, похоже на то, что в молодые годы здорово на этом деле обжегся. И всегда, как я ни заговорю о хозяйке в доме, непременно он на что другое разговор-то наш переводил, а то и вовсе к себе уйти спешил, будто не по себе ему разом становилось. Я буквально чувствовала, как от этого у него внутри будто щелкало что - тотчас менялся.

- Значит, никого.

Отец, когда переехал в эту квартиру, был почти на десять лет старше меня. Но эти долгие годы разницы в возрасте не разделяли, а, как мне казалось, сближали нас.

Соседка кивнула, подтвердив.

- Никого. Что за душой у него лежало, не скажу, не знаю, но тяжелое что-то. Видный мужчина был, ну, не то, чтобы красавец, а вот сила в нем была какая-то: глянет он на тебя, - и чувствуешь эту силу. Я, скажем, как с ним случаем встречалась взглядами - так всегда первой и отводила, не могла выдержать. Что раньше, как переехал только, что в последние годы.... А и не скажешь, внешне он совсем не такой был. Да я говорила вам: тихий, скромный, спокойный, слова лишнего не скажет. Все больше "здрасьте" и "до свидания", частенько вот так общение наше и заканчивалось.

Последние слова она произнесла тихо, несколько смешавшись, словно не решаясь договаривать до конца. Вспомнила своего прежнего соседа. Или сравнивала его с нынешним, сравнивала явно не в пользу последнего.

Я попрощался и вернулся к себе. Не совсем к себе - к дневнику. Пока готовился суп из пакетика, я быстро продвигался вперед, большей частью оттого, что читал мелко исписанные страницы по диагонали - слишком уж они походили одна на другую. Знакомые слова, те же ситуации, соответствующие им мысли и наблюдения. Отец, должно быть, писал, не замечая очевидных повторов, писал каждый день, а иной раз - и по два раза: утром и вечером, когда у него оказывалась свободная минутка, и Лидия отпускала его ненадолго от себя.

Я снова оторвался от чтения, едва вспомнив о супе. Читалась рукопись все же очень легко, чем-то она все же захватила меня и не отпускала - я и не заметил, что потратил безмерно времени, рассчитывая скоротать минуты. Обыкновенно так захватывают приключенческие романы, - впрочем, история отца отчасти и походила на подобный опус.

Кульминация его наступила как раз перед тем, как я отправился обедать. Отца все же уволили с работы. Только дочитав до этого места, я и смог отложить дневник в сторону, убеждая себя в справедливости случившегося. Как ни покажется странным, отец присоединялся к моему мнению. Более того, он находил в этом и приятные моменты, очевидные для влюбленного, впрочем, он умел всегда, в любой ситуации увидеть приятные моменты, об этом мне еще говорила мама. А уж после встречи с Лидией.... Жаль, что начальная часть дневника уничтожена, и я так и не смогу узнать своего отца до повернувшей его жизнь встречи, разве что методом экстраполяции, как следует очистив вычитанные мной сведения от влияния Лидии.

Которое, с каждым днем усиливаясь, становилось все значительнее, все очевиднее.

Кажется, отец и сам стал замечать его. Далеко не сразу, конечно, лишь мимоходом он обратил внимание одно странное свойство своей возлюбленной, я не исключаю, что Лидия не всегда сама сознавала силу своих воздействий, и описал в свойственной ему немного поэтической манере. Отец упомянул о глазах своей возлюбленной "желтых, как у большой кошки и пронзительных как у самого близорукого человека", взгляд которых проходил как бы сквозь собеседника, обращаясь будто непосредственно к его внутреннему я, минуя все внешние, наносные, для него никчемные, оболочки.

Но это был лишь первый звоночек. Прочитав о пронзительном взгляде Лидии, в следующем абзаце я наткнулся на нелестную характеристику начальника, подписавшего приказ об увольнении отца, и с некоторым удивлением убедившись, что отец не пал духом, а, напротив, вознесся им, пошел обедать.

Ближе к вечеру позвонила Валентина и пригласила к себе. Валя моя сослуживица, сокурсница, девушка, нет, все же женщина, которую я знаю долго и хорошо, и которая также долго и хорошо знает меня. Несмотря на общее место работы, встречаемся мы чаще в домашней обстановке, - обычно у нее, нежели в моих апартаментах. Валя работает в секретариате, и режим ее работы сильно отличается от моего. Впрочем, я иногда все же захожу к ней, по делу и, одновременно, как бы, в гости. Или она вызывает меня. Сегодня - из дома.

Дорога заняла полчаса, немного дольше, чем обычно. Валя скучала, оставшись одна - муж уехал в очередную командировку и обещал вернуться не скоро, вот она и, решив развеяться от опостылевшего одиночества, вспомнила обо мне. Я не был первым среди тех, кого Валя хотела бы видеть в этот вечер; она с этого и начала телефонный разговор, обрадовано вздохнув: хоть ты оказался дома. Слушай, сегодня ты ничем не занят, а то.... Я согласился, я почти всегда соглашаюсь развеять ее скуку, и поспешил собраться в дорогу.

Валя напоила меня чаем и долго расспрашивала о житье-бытье на новом месте: она любила спрашивать одно и тоже по нескольку раз, словно задавая одни и те же вопросы, надеялась тайно услышать что-то новое, незнакомое в привычных ответах. Я пообещал - в который уж раз - показать свою новую квартиру, прекрасно зная, что в гости она едва ли соберется - не ее это занятие. Потом позвонила Лера, наша общая приятельница, и отвлекла хозяйку на добрых полчаса разговорами о своих проблемах. Так получилось, я сидел рядом с телефоном и поневоле вслушиваясь в их беседу, с неожиданностью, ставшей едва ли не привычной в последние дни, вспомнил об отце. Приглашение его Валентиной в отсутствие мужа было бы вызвано совсем иными посылами и содержала бы прямо противоположный смысл. Мне интересно все же, что бы он делал, окажись в моем обличье дома у Вали. Валентина при мне ведет себя весьма вольно, если будет уместно употребить это слово: она не переодевается к моему приходу, встречая, как есть, в коротком китайском халатике или домашнем плиссированном платье, не доходящим до колен; всякий раз, когда она садится на высокий вертящийся стул у плиты - так ей удобнее и готовить и разговаривать - мне частенько приходится видеть ее белоснежное белье. Впрочем, Валя не замечает этого, скорее я отмечаю эту случайную вольность про себя, как деталь привычного интерьера. Это как бы та условность, которая и сближает и разделяет нас, сводя наши отношения в определенное, раз навсегда обговоренное и установленное русло. И у меня никогда - как ни странно это звучит - не возникает желания что-то изменить... когда в очередной раз Валя поворачивается ко мне, и я успеваю заметить волнующую картину обнаженных сверх меры бедер.

Отец бы не понял меня. Будь он на моем месте, история закончилась бы или скандалом или союзом. В интимном плане Валю я не знаю совсем и не могу представить ее реакции на нескромное предложение. Я вообще не знаю женщин с этой стороны, потому, исходя из чужого опыта услышанных сплетен и прочитанных романов, могу предположить самое пикантное развитие ситуации. Впрочем, если бы нескромное предложение сделал я, боюсь, она не поняла бы меня... посмеялась, как над неудачной шуткой и перевела разговор на более привычную тему.

А так... я не знаю, есть ли у нее любовник/любовники, довольна ли она супружеством, и почему, несмотря на семилетнюю историю их брака, они до сих пор не обзавелись детьми. Эти темы Валя благонамеренно избегает обсуждать в моем присутствии, переводя разговора на что-то иное, менее щекотливое и более мне привычное, умышленно, дабы не потревожить мое незамутненное представление о любви и семье. А о том, что у меня не было и нет девушки, Вале прекрасно известно. Известно это и другим. И так же, как и она, мои приятели и приятельницы оберегают меня от общения на скользкие, фривольные, непривычные мне темы. Внутренне смеясь или по-своему жалея? - я не знаю.

Сегодня на Вале было черное белье, которое она демонстрировала с обыденной непосредственностью, стремительно повертываясь на стуле влево, вправо и плетя бесконечную беседу с невидимой мне собеседницей. Полы халатика распахнулись, Валя не сразу вспомнила об этом... и обо мне. И тогда только сомкнула колени.

Домой я вернулся около десяти, оставшись поужинать. Надо отдать должное Валиной кулинарии... или это я так привык к пакетикам и полуфабрикатам, что всякое домашнее блюдо кажется мне небесной стряпней.

Отец бы остался с ней до утра, это очевидно. Проснувшись поздним утром - спешить некуда, впереди целое воскресенье - они бы продолжили чудный вечер, симпатичным им обоим днем.

Эта мысль, раз возникнув, уже не давала мне покоя, и я жалел, что не ушел пораньше, до того, как она посетила меня. Тем более, будто в отместку за что-то прошлое или настоящее, мы ужинали при свечах. Я, кажется, показался ей смешным, когда предложил распить бутылочку шампанского, Валя рассмеялась, но не отказала мне. Позже мы смотрели какой-то занудный фильм на видео, после которого мое время подошло к концу.

Перед сном пришлось выпить таблетку феназепама. Без нее было трудно заснуть: воспоминание о вечере и еще постоянные мысли об отце, беспокоили меня, не желая выходить из головы. Наутро, как следствие, я проснулся поздно, с дурной головой и до двенадцати совершенно не знал, чем заняться.

А в двенадцать позвонил Вале и поблагодарил за вечер. Она была приятно удивлена: не то точностью моего звонка - она только-только встала, еще не умывалась даже, - не то моими словами благодарности. Уже прощаясь, я подумал, а не давала ли она, более от скуки, нежели по какой-то иной причине, мне повод; не ждала ли внезапного моего пробуждения?

Пообедав, я снова сел за дневник. И снова встретил замечание о желтых глазах Лидии, восприняв это как новый сигнал.

А отец, быть может, никак не воспринял. У Лидии были деньги: неизвестно сколько, неизвестно откуда, так что влюбленные не задумывались о завтрашнем дне. Эта синекура продолжалась месяца два - отцовы записи стали гораздо реже, видно, он и сам ощутил их однообразие. И теперь он, памятуя о том, что все семьи счастливы одинаково, свел свои заметки к механическому перечислению эротических причуд Лидии, на выдумки которых она была поистине неистощима.

А после - к моему несказанному удивлению - снова последовали вырванные страницы. Разница в датах была три месяца, и последняя запись недвусмысленно объясняла странный поступок: отец не выдержал гонки.

По всей видимости, фантазии Лидии все же исчерпали сами себя, или же новизна стала приедаться, - но неизменно тесное общение двух любовников стало давать первые сбои. Отец прежде упоминал, что выходит из дому, как крот из норы - высунет нос, и скорее обратно. Теперь он писал о долгих прогулках в одиночестве на свежем воздухе, рассказывал о них, как о чем-то новом, ему непривычном. Причина их, размолвки и ссоры, были отражены, наверное, больше на вырванных страницах: упреки - с ее стороны, ответные возражения - с его. Они мирились и ругались снова, с тем, чтобы вновь придти к обоюдному согласию и подпасть под влияние.

Кончилось тем, что Лидия просто ушла. Вернулась к себе, как писал отец; он имел возможность общаться с ней, но лишь посредством телефонии. На порог моего отца Лидия не пускала.

А за этой последней размолвкой последовал калейдоскоп. Дневник отца стал читаться как мелодрама с неожиданной примесью детектива - в достаточно фривольное повествование вплелась новая линия; признаться, я ожидал чего-то подобного, но, прочтя об этом, был вынужден отложить рукопись с тем, чтобы прогнать собственные мысли на данную тему и успокоить потревоженное воображение.

Отец устроился на работу - после полугодового перерыва это оказалось сделать несложно: нашлась протекция через одного старого, к тому же влиятельного знакомого, да и работники его специальности требовались, так что за трудоустройством дело не стало. В отделе кадров, уже при оформлении документов, он познакомился с симпатичной девчушкой, пришедшей в эту контору сразу по окончании института, такой юной, свежей, с широко раскрытыми глазами, совсем не похожими на тигровые очи его прежней пассии. Отец был нетерпелив - долгое воздержание после безудержной гонки подхлестывало его, а девушка - робка и пассивна. На следующей же день крепость пала, Оксана уступила его натиску, раз - во время работы, потом, дважды, у нее на квартире. Потом отец еще довольно долго начинал свои трудовые будни с физических упражнений в отделе кадров.

Пока снова не повстречал Лидию.

Теперь стало совершенно непонятно, кому он изменяет и с кем. Отец и сам не мог ответить, и с тайным удовольствием продолжал назначать свидания обеим. Кажется, он вошел во вкус, и подобная неразбериха привлекала его пряным запахом сокровенности, могущим открыться в один миг, путешествием меж двух непересекающихся прямых, каждая их которых манила его чем-то особенным, присущим только ей одной.

Евклидова геометрия закончилась на Лидии; закончилась неожиданно и страшно. Оксана возвращалась домой от подруги довольно поздно, время приближалось к полуночи. Засиделась, делясь девичьими секретами и, конечно, спешила. Когда она вышла из автобуса, ей оставалось перейти улицу, чтобы оказаться дома. Оксана перебегала перед близко идущим транспортом, тяжелым грузовиком, ей показалось, что она успеет. Но, увы, только показалось.

Она здорово поломалась, но, слава Богу, осталась жива; позже в больнице выяснилось, что она была на третьем месяце; ребенка, разумеется, спасти не удалось, хорошо врачи сумели спасти саму молодую маму.

Они сделали все возможное, но и этого оказалось недостаточно. Повреждение спинного мозга наполовину парализовало Оксану, келоидные рубцы обезобразили лицо. Ее мир сократился до размеров малогабаритной квартиры, из которой не было выхода. С Оксаной теперь неотлучно жила приехавшая из пригорода сестра.

Отец не решился навестить свою любовь в ее доме, последний раз они встретились - и тяжело попрощались - в больничных стенах, при выписке. Неясные страхи не давали ему покоя. Но и к Лидии он не вернулся, ограничившись прежними редкими, раз в неделю, встречами, которые проходили у него дома... и со временем становились все чаще, чаще...

Год спустя он снова пытался бежать ее, снова по тем же причинам и, как прежде, самому себе боясь признаться в необоримой зависимости от этой женщины. И снова потерпел поражение. Еще более ужасное - нет, не неожиданное, дьявольски закономерное.

Год спустя он сделал новый выбор, и этот его выбор, Ольгу, вскорости постигла очень похожая судьба.

Они с отцом возвращались с загородной прогулки, машину вела сама хозяйка ее, Ольга, отец сидел на пассажирском сиденьи. Наливался вечер, солнце уже скрывалось за горизонтом, и огни встречных машин, движущихся с востока, накатывая неожиданно из-за поворотов, на мгновение ослепляли.

Шоссе было узкое, однорядное, мокрое после недавнего короткого дождичка - я забыл помянуть, что история случались в первых числах июля, в жаркие душные дни, и ночи, не приносящие прохлады. Возможно, это хоть в какой-то мере сможет объяснить случившееся в дальнейшем.

На одном из бесчисленных поворотов Ольга слишком забрала влево. Оказавшись на встречной полосе, их новенький "жигуленок" со всего маху влетел в спешившую навстречу "Волгу", так же искавшую место посуше на пустынной в этот предвечерний час дороге. Траектории соприкоснулись, каждая из машин на полметра вошла в другую. Ольга не была пристегнута ремнем безопасности - лишнее напоминание о мерах предосторожности, - рулевое колесо смяло грудную клетку, разом остановив Ольгино сердце. Та же участь постигла и водителя "Волги", по той же причине. Как ни покажется странным, но мой отец был пристегнут, он писал, будто в оправдание собственной слабости, что, в отличие от Ольги, не любит больших скоростей, слабый желудок мешает воспринять ему удовольствие истинно русского человека. Он спасся, легко отделавшись, если будет позволено употребить эту фразу, сотрясением мозга и двумя сломанными ребрами.

Странно, но в той машине, в "Волге", тоже был пассажир, и он, вернее, она тоже была пристегнута. Будто знала. Точно предчувствовала....

Пассажирку "Волги" звали Лидия. Лобовой удар машин, убивший водителей, пощадил и ее; отец не рискнул утверждать с полной уверенностью, но упомянул, что ее везение оказалось куда большим, нежели его. Лидия отделалась "всего лишь" скрытым переломом, синяками да ссадинами. Точно она все поняла и успела сгруппироваться, едва завидев вынырнувшую из-за поворота машину, враз ослепившую их огнями.

Так записано у отца в дневнике.

Отчего-то отец не решился спросить у Лидии, куда и с кем она направлялась в этот вечерний час. Или все же осмелился, но не оставил об этом памяти: перевернув страницу, я снова увидел неаккуратно, точно в спешке, вырванный лист.

Быть может, он понял эту аварию как неслучайность и высказал свое мнение о ней дневнику, а позже, несколькими днями позже, (эта запись появилась спустя месяц после трагической аварии на шоссе) вымарал и вырвал повествующие о его потайных мыслях страницы. Неслучайно, ведь Лидия вернулась к нему, она появилась немедленно, на следующий день по его возвращении домой из больницы. И конечно, она хотела быть в курсе всего, всех дел, чувств и мыслей своего любовника, как прежде, в те времена, когда отец боготворил ее и делал попыток бежать чар ее желтых тигровых глаз.

А отец уже и не пытался бежать, сдавшись на милость победительницы. Его последующие действия подтверждали мои худшие предположения. Он подал документы в ЗАГС, именно он, и по прошествии месяца жениховства, вступил с Лидией в законный брак. На шесть долгих лет, как я вспомнил, прочтя дату регистрации их союза.

Теперь, по вступлении в брачный союз, отец был одного со мной возраста, я мог смотреть на него, как на равного себе, и как с равным сопоставлять себя с ним, сравнивать уже напрямую, без обычной для дневников вилки в возрасте, и пытаться понять.

Но мне почти не удалось этого сделать. Дневник отца прервался, как понял я несколькими минутами позже, на весь период брака, на бесконечные шесть лет.

Нет, записи, конечно, были. Отец сам написал незадолго до возвращения Лидии, что так пристрастился к дневнику, что решительно не видит себя без него, не записать что-то важное и этим пополнить свидетельские показания рукописи казалось ему вещью почти невозможной - ведь не один год он занимался его ведением, не мог отступить и теперь. Так что записи были: короткие, в несколько строк, писавшиеся регулярно каждое воскресенье. Но записи совершенно иного рода, чем прежде: примерный список намечаемых на неделю дел и список исполненного за прошедшую седмицу. И обязательный комплимент хозяйке дома - штамп, ставившийся после каждой записи и по содержанию не практически менявшийся: раз от разу я был вынужден читать его. Лишь изредка встречались фразы, относящиеся к праздникам, что прошли, не оставив иного следа, кроме сухого предложения в дневнике, и еще реже - к будням, что запомнились чем-то, но чем конкретно, отец не решался писать. Эзопов язык отца, если это был именно он, не прояснял мне ничего, я мучительно вглядывался с летящие бисерные строчки, порой до головной боли, но... как и прежде они молчали.

Мне удалось узнать, что Лидия разрешила ему работать, - но неполную неделю и на новом месте, в двух шагах от дома, в конторе, которую было видно из окна. Отчего-то отец никогда не ходил пешком до нее, всегда пользовался автобусом, проезжая всего одну остановку.

Работал он неохотно, получал мало, сущие гроши, но это не имело ни малейшего значения для бюджета их семьи - отца по-прежнему содержала Лидия, не работавшая вовсе. Она старалась ни ему, ни себе, ни в чем не отказывать, откровенно балуя отца, так, как это делала бы мать, щедро одаривая своего сына за послушание и примерное поведение.

А отец, как с удивлением с примесью ужаса я осознал, пытался жить, без лишних вопросов и, тем паче, возможных ответов на них, пусть даже случайных, принимая все, как должное, более того, как свой крест, как плату за что-то прежнее, столь сильно растравившее душу, что никакой самой суровой епитимьи, наложенной на самого себя, не будет мало.

Поняв это, я содрогнулся и постарался читать быстрее. Я специально отлистывал дневник вперед, ища конец одинаковым фразам, отлистывал и внутренне холодел - эти годы никак не хотели кончаться. Дежурные фразы и обязательные похвалы, не имеющие конца, невыносимо действовали на сознание, мне хотелось поскорей закончить чтение, но что-то, что было выше меня, заставляло не отвлекаться и продолжать, и я, подчиняясь высшей силе, был вынужден точно под надзором читать и читать штампованные слова, не в силах ни отложить, ни перелистнуть дневник к их окончанию. Словно хотел подсознательно, чтобы эти годы подействовали и на меня так же, как и на отца, из воскресенья в воскресенье вынужденного переписывать их. Или же он настолько смирился, что не замечал уже ничего из того, что повергало в дрожь и холод меня?

Только одна странная фраза из дневника привлекла мой взор дисгармонией с прочими клишированными записями. Коротенькая, два предложения, один абзац. "Вчера был у М., писал отец, и этим совершил кошмарную, непоправимую ошибку. Лишний урок мне, клянусь, больше такого не повторится".

Загадочной эта фраза оставалась еще долго - писана она была в середине этих бесконечных шести лет, скорее даже, ближе к началу их, и на протяжении последующего десятка страниц я ломал голову, ища расшифровку, но не слишком надеясь ее отыскать.

Однако, мои опасения оказались напрасными. Все встало на свои места, все получило вполне логичное, обоснованное, спокойное объяснение.

Но не раньше, чем ушла Лидия.

Тихо и просто, словно выполнив свой долг до конца или отбыв положенный срок брака. А может, получила все, хотела, и поняла, что продолжение связи уже не стоит затраченного на него ожидания.

Промозглым осенним днем, возвернувшись с работы, отец нашел квартиру, где прожил долгие годы вместе с той, по которой сверял часы своей жизни, внезапно и безоговорочно опустевшей. Не было ни записки, ни знака. Ничего не было. Просто исчезли вещи, принадлежащие Лидии. Отсутствовала незначительная часть мебели: оттоманка, несколько стульев, жардиньерка и прикроватная тумбочка; оголили стены снятые картины салонных художников, проредили подзеркальную полку в ванной отсутствовавшие духи и лосьоны, в шкафах стало просторней и как-то голее. Стерся, выветрился за короткое время отсутствия отца даже запах ее, незаметно, но непременно наполнявший квартиру. Будто Лидии просто не стало.

Неделю он провел в томительном ожидании. В милицию не обращался, отец понимал, что помощь правоохранительных органов будет напрасной - при любом исходе их поисков. Он вообще никому не рассказал о случившемся, просто все эти семь дней ждал, привычной дорогой проезжая одну остановку до опостылевшей работы и точно так же возвращаясь обратно, ждал, поворачивая ключ в дверном замке, ждал, просыпаясь и засыпая, ждал, выходя на улицу, забегая в ближайшие магазины за продуктами.... Просто ждал, надеясь, и не веря.

И лишь по прошествии этой недели он осознал, вернее сказать, сумел убедить себя - ожидание бессмысленно. Он оставлен. Лидия не вернется.

И все же что-то удерживало его. Сколько времени, я не знаю точно, может быть, месяца три, он все так же ходил на работу, пользуясь общественным транспортом, возвращался к вечеру и весь остаток дня и все выходные неизменно проводил в одиночестве. Жил он прежней размеренной жизнью, исключавшей все иное, что не было связано с пропавшей хозяйкой дома. Старательно писал дневник, заполняя его почти столь же по-деловому коротко, но отмечал в нем уже что-то свое, личное, никак не связанное с предстоящими или прошедшими делами. И так же как писал, размеренно и обыденно, проживал каждый последующий день, делая каждое новое завтра старым вчера. Будто никак не мог избавить себя от незримых стен, пропавших в одночасье когда-то, но, как и прежде, удерживающих его в прежних дозволенных рамках и обязующих исполнять в неизменности установленные некогда условности и ритуалы.

Лишь по прошествии полугода он смог заставить себя окончательно изменить прежним условным рефлексам, медленно освободиться от связующих его с прошлым привычек и заменить их на другие, те, что были ему ближе и приятней, или же те, что прямо противоречили прежним установлениям.

И все же, какой-то холодок оставался с ним еще долго. Нечто, не выражаемое ни словом, ни чувством, но оттого не менее значимое. Что-то, никак не дававшее ему прежнего покоя, вроде той затаенной фантомной боли, которую всегда боишься больше реальной, мучающей по-настоящему. И может быть, только благодаря этому затаившемуся в нем нечто, отец решился и, вот он срок, отмеченный мной в полгода - разуверившись в прежнем стиле и слоге дневника, враз переменил его. Словно поняв, внезапно, что я, единственный возможный его читатель все так же далек от него, как и прежде, в давно прошедшие годы, предшествующие дневниковому знакомству, будто осознав это, отец заговорил со мной совершенно по-иному. На том языке, что единственно был и остается понятным мне в течение всей недолгой, но утомительно однообразной, снулой и серой жизни.

И только тогда я по-настоящему понял его. Ведь имя этому удивительному языку - одиночество.

Да, это был единственный способ, самый верный и безотказный достучаться до своего читателя. Отец, перенесший пароксизм влюбленности и паралич брака, освободившийся от того и другого, и оставшийся, как в первые дни, недели и месяцы после ухода из нашей семьи, наедине с собой, неожиданно стал и ближе и понятнее мне. И, странное дело, даже почерк его изменился, став почти неотличимым от того, каким сам я ныне выписываю буквы, составляя их в слова, и строю предложения на чистых листах бумаги, когда - в свою очередь и пока не знаю, для кого - пишу, то ежедневно, то с перерывами, свой собственный дневник. Дневник в большой тетради на 96 листах.

Он говорил, и я понимал его с полуслова, жадно проглатывая предложение за предложением. И порой, еще не дочитав до конца, не дойдя до середины абзаца, предчувствовал уже, какими словами кончится фраза, какие мысли завершат этот абзац - и оттого с еще большим вниманием, с нарастающим интересом читал все, написанное моим отцом.

Удивительное чувство охватило меня. Как объяснить его? - иначе, нежели метафорой, пожалуй, невозможно. Как если бы зеркальное мое отражение, в которое я смотрелся со всем вниманием, ища сходства, а находя лишь различия, внезапно, само по себе переменившись, протянуло руку навстречу моей руке, повернуло голову в ту же сторону, что и я, словом, вопреки всяким законам до мелочей став похожим на меня. И в то же время оно оставалось бы тем же, чем и было изначально, моим отражением. Двойником, но не сущностью.

Я понимал его и узнавал в своем отце себя, находил эти частицы себя во всем: в словах, делах, мыслях. Странное было это ощущение - я позабыл окончательно о давешних, лелеемых прежде, мечтах и надеждах, с какого-то времени, с какого-то момента они потеряли для меня всякую привлекательности. Я позабыл о том, что хотел видеть в этом человеке, которого слишком мало звал отцом в то время, о котором не сохранилось свидетельств в моей памяти, позабыл, ибо теперь его образ не имел с прежними надеждами и мечтаниями ровным счетом ничего общего.

Может быть, потому, что я нашел в первой половине дневника того, на чьи умения возлагал робкие надежды, нашел и там же, в том же времени и оставил. Перелистнул страницы, закрывая его в дальних коридорах памяти, к которым едва ли будет когда возврат, с тем, чтобы открыть иные листы. И обрести на них иного человека. Близкого мне человека.

Отец снова сменил работу, - я так радовался этому, будто все, изложенное в дневнике, происходило и со мной. В нем, как в неплохом специалисте в своей области все еще нуждались и потому приняли без проволочек; и пускай его работа занимала куда больше времени и находилась гораздо дальше от дома, он не замечал ежедневных своих путешествий. Он забыл о них, для него эти путешествия стали той нормой, обладать которой приятно. А получив новое место работы и очень скоро продвинувшись по служебной лестнице вверх, отец сделал последний, такой необходимый для него шаг, - он переехал на новую квартиру. Туда, где живу сейчас я.

Что говорить, ему понадобилось очень много времени для полного освобождения от чар Лидии. Но наступить оно, окончательно и бесповоротно, должно было лишь после переезда на новую квартиру в старый дом - смешное сочетание, но оно так теперь в нашем с ним духе. Лишь оставив Лидию не только в прошлом времени, но и в другом месте, отец мой принялся открывать предо мной, неторопливо, постепенно, как полагается внимательному хозяину и осмотрительному рассказчику все шкафы и сундуки своего прошлого.

Я попытался немного отстраниться от нахлынувшего потока, попытался хотя бы перевести дух, немного придти в себя и приступить к чтению с новыми силами, чувствуя поддержку - столь необычную прежде - в каждой странице, с новыми ощущениями от каждой строки. Но возможности такой не было, дневник отца не дал мне времени ни на передышку, ни на сторонние сопоставления и размышления, он буквально приковал меня, оставив за пределами всех побуждений: оторваться от чтения я уже не мог. Мне осталось немного, и я лихорадочно дочитывал дневник, в котором каждая новая страница казалась мне все ближе....

То, что постепенно решался поведать мне отец, оставляло еще слишком много белых пятен, он закрывал их как мог и умел, отчасти догадками и домыслами, а отчасти, доверяя моим предположением и вовсе оставлял по-прежнему открытыми. Но всегда он делал это с той неторопливостью, которая возбуждала и зачаровывала меня, заставляя читать дальше и быстрее.

И первый же вопрос, на который он не смог дать ответ, касался финансового положения его возлюбленной. Сколь простым бы он ни казался мне поначалу.

Лидия была девушкой обеспеченной, быть может, следовало сказать, богатой, в том у меня и, естественно, у моего отца, сомнений не возникало. Все шесть лет в браке и время, проведенное молодыми в жениховстве, фактически она одна содержала их союз, доля отца всегда была минимальной и в том определенная заслуга самой Лидии. И все эти годы отец втихую, тайком порою от самого себя, стремился получить ответ на беспокоивший его вопрос: где находилось, и какой суммой выражалось состояние его возлюбленной. Положение рантье, не имеющего возможности подвести баланс под своим семейным бюджетом, угнетало отца, и волей-неволей заставляло заводить вопрос о капитале. Но всякий раз, когда он делал это, столь бы тактично не подходил к вопросу и сколь бы издалека не начинал, Лидия всегда холодно и как-то излишне спокойно обрывала все его попытки, переводя разговор на что-то другое, как бы давая понять, что раз она занимается обеспечением семьи, то так будет и впредь, а если он хотя бы пытался возразить - я не говорю, настаивал, настаивать отец даже не помышлял - она резко вставала с места и уходила, оставляя его наедине с невеселыми мыслями и с неосознанным чувством вины перед ней. Которого он боялся и которое всегда пытался немедленно загладить.

На свой страх и риск он искал самостоятельно - и так же безуспешно. Ни банковских карт или книжечек счетов, ни чеков, ни облигаций и ценных бумаг Лидия не имела. Перетряхнув не раз всю свою квартиру и, однажды, осмелившись подмешать снотворное в чай Лидии, и ее апартаменты, обшарив в них каждый уголок, отец не нашел даже намека на какие-либо вложения. Раз за разом ему попадалась лишь спрятанная под его носовые платки сумма в несколько тысяч рублей - ровно та, которую они в среднем тратили за неделю. И ничего не всплывало более. Не удалось найти ни единой зацепки.

А это весьма странное, если не сказать больше, обстоятельство, дало ему повод поразмыслить над другим, куда более значимым вопросом. Кто же такая Лидия?

И в этом случае расспросы и поиски оказались напрасны. Надо отдать ей должное, Лидия умела хранить свои тайны. И ее влюбленность в моего отца, если таковая имела место быть, никогда не являлась основанием для огласки интимных воспоминаний, переживаний, мечтаний.... Она говорила лишь о том, что хотел бы услышать от нее мой отец: о том, что касалось его, ее любви к нему, его любви к ней - ведь каждый из нас предпочтет разговор о собственной персоне, нежели поддержит беседу о ком-то ином, - а также того, что объединяло их, о семейной жизни, о мелочах быта, и прочем. И он слушал ее с удовольствием, забывая о том, что хотел спросить сам. А когда спрашивал, то не получал ответа. Лидии проще было говорить о чем угодно, нежели о себе. А после всех тех несчастных случаев, он уже не решался на подобные вопросы. Быть может, это послужило еще одним, дополнительным поводом для отца молчать, оттягивая откровенный разговор до самого переезда на новую-старую квартиру? Молчать, долгое время исполняя чужие - ставшие к этому времени причудливой странностью - ритуалы и обязательства, молчать, не возвращаясь к себе самому.

Да и вернулся ли он к себе? - я сильно сомневался в этом. Воздействие, оказанное на него Лидией, оказалось слишком сильно, чтобы можно было противостоять ему, открыть или тайно, а отец, на первых порах, во времена своего жениховства и позже, когда не давал соприкоснуться двум Евклидовым параллелям своих любовных страстей, и не думал делать это. А после, с момента возвращения Лидии и начала их брака, было слишком поздно и вспоминать о нем. Так что, когда я заговорил о начавшейся новой жизни отца, после исчезновения возлюбленной, мне следовало бы добавить: новой во всем.

Отец уже не помышлял вернуться к нам. Да и имело ли это смысл? - я не знаю. С момента нашего расставания прошло столько лет. Я вырос, давно ходил в школу, давно привык к утрясшемуся за годы порядку вещей, тому, что мы выстроили с мамой после его ухода; нежданное появление отца, все моментально бы изменило. Нам всем пришлось бы по мере сил перестраивать свои мирки заново, приводя их к одному, взаимосвязанному, но слепленному уже по сильно изменившейся с прежних времен мерке. Кто знает, готовы ли мы были к этому? Да и так ли, в силу открывшихся мне при чтении дневника обстоятельств, было необходимо возвращаться отцу под прежнюю кровлю?

Кстати, отец снова предвосхитил мои мысли. Несколько фраз о своей прежней семье, оставленной им когда-то в, казалось бы, незапамятные времена, появляются в его дневнике. Я взглянул на дату и горько усмехнулся: мне было тринадцать лет, вот-вот должно было стукнуть четырнадцать - самый разгар мечтаний о его возвращении, долженствующем привести нас с мамой в новую жизнь, в его жизнь, которая, как мне казалось в те далекие годы, была полна успехов, разочарований, надежд... стремительную, не стоящую на месте жизнь... впрочем, я уже довольно говорил об этом. Читая сейчас эти дневниковые строки и вспоминая свои мечтания, я невольно удивляюсь странному совпадению. Словно бы я почувствовал, что она, эта новая жизнь, все же пришла... пускай не ко мне, но пришла....

Лидия оставила отцу неплохой капитал, появившийся словно бы ниоткуда: отец нашел запечатанные банковские пачки сторублевых купюр, когда убирал квартиру. Видимо, часть того странного, никогда не иссякавшего, капитала. По тем временам пятьдесят тысяч были огромными деньгами, плюс еще столько же он "получил" в валюте, обнаружив список со своего счета во Внешэкономбанке, которого до сей поры никогда не имел, счета, как тогда было принято, в английских фунтах. И изрядное количество коллекционных монет и украшений. Одним словом, Лидия оставила после себя все самое необходимое для его нового старта, старта уже в ее отсутствие. Будто в знак полного, окончательного расчета - не то компенсации, не то контрибуции оценив, ставшие ей известными за годы брака, качества отца по всем параметрам и сведя их к денежному эквиваленту, Лидия просто выплатила его.

А он целых полгода сидел и ждал, не решаясь прикоснуться к наследству. Не понимал, считая жестокой игрою? Или все осознал, с самого первого момента, обнаружив первые же банкноты, перетянутые бумажными лентами с печатями?

Но все же не тратил их, оставляя дарованные ему сбережения на потом. Просто боялся?

Впрочем, он имел причины бояться и небезосновательные. О странных несчастных случаях, случавшихся с любовницами моего отца, еще до брака с Лидией, я говорил довольно подробно. И он, столь же подробно описывая их в дневнике, сделал очевидный вывод и смирился с единственной и неповторимой, которая все делала, чтобы стать для отца таковой. Единственной и неповторимой... во всех смыслах....

Я упомянул прежде об одной странной записи в несколько слов, сделанной отцом в самом начале брака с Лидией, датируемой примерно годом после свадьбы: теперь же ее смысл был для меня открыт. Сколь же неожиданным, почти противоестественным, он оказался! И вместе с тем, единственно возможным.

Полагать иных объяснений ему я не мог, ибо полностью доверял отцу, а он, свидетель, переживший и прошедший через все, описанное в дневнике, не мог сам тысячу раз не усомниться в своих мыслях и чувствах. И не спешил с выводами, подвергая свою память сомнению, а потому далеко не сразу решился доверить сделанные выводы дневнику. Я прочел их уже на самом излете тетради. Если говорить о сроках, то по прошествии долгих двух лет, наполненных сомнениями и противоречивыми размышлениями, со времени расставания с Лидией, отец, наконец, поставил последнюю точку в их отношениях.

Наверное, слово "выводы" будет здесь неуместно, отец просто сложил и отфильтровал все известные ему факты, оставив поля для подведения итогов свободными. В дневнике по этому поводу у него встретилась одна фраза, довольно примечательная в силу изложенного ниже: "свое мнение я оставляю при себе, пускай бумага не будет иметь к нему никакого отношения". Дойдя до этой записи, я не мог не согласится с отцом.

Тот давний случай, о котором я говорил, означенный лишь крохотной фразой в дневнике, тот, что так взволновал и заинтриговал меня, логично был связан с первыми двумя, в которых роль отца, по собственному его горькому признанию, была не последней. Я говорю о частичном параличе Оксаны, секретарши из отдела кадров, с которой мой отец имел короткую, как он сам назвал ее "рабочую связь", столь трагически оборвавшуюся, и гибель Ольги, другой его приятельницы, в автокатастрофе на пустынном шоссе. Те два случая, случившиеся перед окончательным возвращением Лидии к отцу, те два случая, которым он не мог ничего противопоставить и не посмел противостоять.

Некая Марина, отец не стал называть фамилии, стала близкой знакомой отца вскоре после его женитьбы на Лидии. Они тайком встречались, не слишком часто и не всегда охотно, скорее, по неясной им обоим необходимости хоть раз в неделю бывать вместе, встречаться, беседовать за чашкой чая или кофе, обсуждать все текущие дела или беседовать о проблемах космического масштаба. И при этом каждый раз ожидая, что эти беседы в один прекрасный день перерастут во что-то большее, но во что именно, сказать было сложно. Сложнее, конечно, сказать было отцу, те ощущения, что он испытывал к Марине были сродни платонического удовольствия побыть в компании приятной девушки, не куколки, не милашки, с которой всегда найдется, о чем поговорить и над чем посмеяться - этакий по-своему изощренный способ бегства от Лидии: бегства к иному, с супругой никогда не испытанному. Правда, тут же добавлял отец, Марина не понимала причин его бегства, она была готова принять его таким, каков он есть, принять совсем, навсегда. К чему отец уже не решался стремиться.

И, тем не менее.... Марина уезжала на дачу, перед этим она снова встречалась с моим отцом, и снова их встреча проходила по привычному для них сценарию. Недалеко, в несколько километрах пути от дачного домика, на нерегулируемом переезде через железнодорожные пути, мотор ее старенького "форда" неожиданно заглох. Поздний сентябрь, середина дня, на дороге, пролегшей через пути - ни души. Сколько она простояла на переезде, пытаясь оживить машину, неизвестно. А потом на полотне, на котором застрял "форд", показался скорый поезд, в этом месте его появление видно издалека.

Как показала экспертиза, обе передние двери автомобиля отчего-то оказались заблокированными, трагическая, в общем-то случайность. Пока Марина перебиралась к задним дверям, открывавшимся легко и свободно, экстренно тормозивший электровоз уже успел преодолеть разделявшее их пространство пути. Визжа тормозами, он смял, скрутил и отбросил в придорожные кусты изуродованную до неузнаваемости старенькую легковушку.

Отец узнал об этом из утренних газет. И более не сомневался - ни в себе, ни в Лидии, коей с этого момента, вне всяких сомнений, принадлежал безраздельно. И уже как мог старался не перечить своей возлюбленной ни в чем; почувствовав то неизбежное, что всегда следовало за Лидией подчинялось и управлялось ей так же легко, как детская игрушка, отец уже не поднимал голову. И лишь покорно ждал - чего-то, ему самому неведомого, но, безусловно, должного исходить от его нынешней хозяйки. Это последнее слово в абзаце, выделенное невольно дрогнувшей рукой отца, заставило меня горько вздохнуть и на несколько минут прервать чтение. Я просто смотрел в стену, даже не пытаясь разглядеть узоры на обоях, просто смотрел в стену, не замечая ее.

После этого случая союз с Лидией вошел в обыденную колею, знакомую мне по штампованным воскресным записям отца; иных доказательств необходимой верности до мелочей не потребовалось, ни ему, ни ей. И жизнь семейной пары полетела далее, ровная, несуетная и однообразно привычная, и продолжалась она ровно столько, сколько это было необходимо.

Лидии, конечно, Лидии.

Отец писал с горьким сожалением, что "она исчерпала меня до дна и морально и физически, превратив бог весть во что, в убожество, в ошметок прежнего человека". Фактически, ему предстояло осознать себя заново как личность, и приспособиться к отсутствию того, что было отнято его возлюбленной - до брака, в дни брака и позже, самим ее уходом.

Прочитав эти строки, я невольно вздрогнул. Ведь так получалось, так уж распорядилась судьба-властительница, что, не будь Лидии, неизвестно, как сложились бы мои поиски собственного отца и к чему, к каким результатам привели. Могу сказать наверняка лишь одно: со мною не было бы этого, охватившего внезапно и не желающего отпускать чувства сопричастности, чувства, которое мне так дорого, и которое именно сейчас я так берегу, живя свои первые дни и недели в завещанной отцом квартире. Что было бы? - я надеюсь, что то изумление, с которым я начал читать дневник отца, не превратилось бы в неприязнь, а нашло приятие определенного рода, не понимание, ибо я не в силах понять его любовные похождения, а примирение с ними, как примирение с неизбежным.

Но разве мог отец знать об этом?

Он печалился об "упущенном навсегда времени", я, грешным делом, радовался этому. Он сожалел о "годах пустоты", проведенных с Лидией, я же ощущал их странную, страшную необходимость, всех лет пустоты, и его, и моих. Немного позже отец заговорил о необходимости наказания за дела прошлого; запоздало, но от этого не менее решительно и сурово он проводил параллели между своими первым и вторым браками, ища, как ему казалось, очевидные связующие нити, но, как ни старался, не мог найти. Не мог, и оттого оставил эту тему.

Я против воли улыбнулся, прочтя эти абзацы до конца: вот она, еще одна ипостась моего наследства, та о которой не подозревал мой отец, составляя завещание. Или все же осознавал, блуждая в темноте догадок, разбросанных там и сям по страницам его дневника, что не ему, увы, не ему, а лишь наследнику его, позабытому в далях прошлого и внезапно из них вынырнувшего, окажется дано понять и осознать ускользавшее от его пытливого взора.

Это не превосходство, как может показаться на первый взгляд. Это именуется сопричастностью. Пускай и возникшей сквозь годы и расстояния.

До конца дневника осталось совсем немного, отец к этому времени разменял шестой, и так уж получилось, последний десяток. Он давно жил здесь, в этой квартире, замкнуто и одиноко. Единственным человеком, с кем им поддерживался огонек отношений, была соседка, переставшая быть безымянной: Августа Гавриловна - я, наконец, узнал ее имя. Несколько первых лет их отношения были весьма тесными, впрочем, известие об этом меня уже не покоробило. Потом и они перешли грань чувственности, грань, возможно, означавшую для обоих эпоху осени жизни. Я вспомнил взгляд, которым моя соседка одаривала меня всякий раз при встрече, теперь я начинал понимать подлинное его значение.

Она ведь тоже искала, как и я, но только черты его, моего отца, во мне, и ее поиски, как и мои, тоже пока еще не были закончены. Перелистывая последние страницы, я подумал, что мне непременно следует зайти к ней, задать несколько вопросов, кое-что прояснить... да просто побыть вдвоем. С тем, чтобы и она получила ответы на свои, бережно хранимые под сердцем вопросы.

Последняя запись в дневнике была датирована, число, поставленное в углу страницы, отстояло от последнего дня жизни моего отца на два месяца. Он писал, как обычно, о своих планах на ближайшее будущее, о недавнем праздновании дня рождения одного из коллег по работе, вспоминал какие-то удачные фразы.... Последние... да, годы, он писал в дневник редко и мало, словно экономил оставшиеся в тетради листы. Упомянул и о странных снах, который видел уже не раз. Ему, после многолетнего перерыва, вновь стала сниться Лидия. Сны были смутные, сумбурные, загадочные. И каждый раз отец просыпался со странной щемящей тоской, подчас пугавшей его самого. А потом засыпал снова и уже не видел этих странных снов.

В последнем сне, приснившимся ему за несколько дней до последней записи дневника, - отец записал его, - Лидия прощалась с ним, прощалась запоздало и не очень уверенно, все никак не решаясь произнести нужные слова, всякий раз уводила пустой, в сущности, разговор куда-то на пустяки, на общие воспоминания, на то давнее, что он все время старался забыть, а забыв уже, вновь против своей воли, возвращался в памяти, в снах, наяву, проходя мимо того самого дома, бывая в тех самых местах. Словно время, прошедшее после исчезновения Лидии затушевало все, кроме неясной, неосознанной, болезненной ностальгии. С какой старость всегда вспоминает о молодости. Лидия все говорила и говорила с ним, воскрешая то одно, то другое в его воспоминаниях, он пытался сам окончить разговор, но отчего-то никак не решался этого сделать и все слушал.... Пока она не произнесла короткое "прощай!", а, произнеся, растворилась в темноте ночи. И сон оборвался.

В последних записанных отцом абзацах, он обмолвился о завещании, которое составил сразу после этого прощального сна. Он говорил о прощении и прощании, мой отец пытался понять, отчего ему снились эти тревожащие душу сны и почему именно сейчас с ним попрощалась Лидия. Именно сейчас, после стольких лет, когда он стал забывать... и все же не смог забыть окончательно. Потому что не мог простить.... А теперь...

Ему осталась только тоска, по былому и грядущему, тоска, ставшая почти невыносимой - отчасти из-за этого долгого прощания. А отчасти из-за того, что всколыхнуло это прощание, далекие годы, бесконечно далекие, они волнами поднимались в памяти, нестираемо хранившиеся в ней столько времени, поднимались, чтобы уступить место еще более древним годам.

И только когда последняя волна спала, отец отложил дневник и стал писать завещание. В постскриптуме к последней записи, сделанном, очевидно, тем же вечером, он отметил, что назавтра, в понедельник, собирается сходить и заверить написанное. Заметив, что этот его шаг станет завершающим в долгой цепочке всех предыдущих шагов. "А после этого наступит конец истории", записал отец.

Эти слова были последними в дневнике. За ними шли три чистые страницы.

Я отложил тетрадь и поднялся.

Надо будет немного пройтись, развеяться, проветриться... заодно купить хлеба и котлет на ужин.

На улице подмораживало, с хмурого вечернего неба сыпался дождь со снегом, поблескивающий в лучах далеких фонарей. Ветра не было, капли падали вертикально, окаймляя каждый фонарь колючим промозглым водопадом.

Собираясь, я надел отцовский плащ с подстежкой; он был чуть великоват, но для такой погоды годился как раз. К тому времени, как я спустился вниз, небо чуть оттаяло, пришло в движение, и водопады вокруг фонарей стали исчезать.

По дороге, на ступеньках, ведущих к входной двери, я встретил Августу Гавриловну, моя соседка возвращалась из магазина с тяжелой сумкой. Увидев меня, она резко остановилась и вздрогнула от неожиданности, мне показалось, что так напугал ее надетый мной плащ. Некоторое время мы стояли молча, всматриваясь друг другу в лица из полутьмы коридора, пока она не заговорила первой:

- Вы напрасно собрались на прогулку в такую погоду. На улице очень неприятно.

- Придется идти, - произнес я, словно бы извиняясь, - В доме из еды ничего нет. Я до магазина и обратно.

Августа Гавриловна поторопила меня, дождь может полить снова в любой момент, а зонтик я, конечно, второпях не захватил. Новая пауза, исполненная тишиной встретившихся взглядов, я смотрел и никак не мог оторваться от ее серых глаз, смотрел совсем иначе, чем день назад. А она внимательно разглядывала отцовский плащ, чуть великоватый мне.

Пауза закончилась. Моя соседка стала подниматься по лестнице, я поспешил спуститься с нее. Закрывая гремучую входную дверь, я увидел, как Августа Гавриловна стоит у лестницы и смотрит мне вслед.

Я пошарил по карманам, нет, перчатки, как и зонтик, остались дожидаться меня дома. Вместо них пальцы нащупали сложенный вчетверо клочок бумаги, очевидно, вырванный из блокнота. Дойдя до ближайшего фонаря, я развернул его.

Стихотворение, написанное выцветшими от времени чернилами на пожелтевшей бумаге, почерком, неотличимым от моего:

"Хлопья снега на ветру

исполняют танец свой:

то взлетают к небесам,

то спускаются к земле,

словно не поняв еще,

где пристанище их ждет".

Выйдя на улицу, я краем глаза увидел выворачивающий к остановке автобус. Я не стал спорить с судьбой и одну остановку до универмага решил проехать на общественном транспорте. Перебежал улицу и, запыхавшись, влетел в автобус. Салон его пустовал, лишь несколько человек согревали старый "Икарус" своим дыханием. Я прошел вперед и сел к окну. Автобус медленно тронулся с места, поехал вперед, набирая скорость.

Через мгновение услышал позади шаги: легкое постукивание каблучков, и голос, заставивший меня вздрогнуть:

- Простите, у вас место свободно?

Я обернулся всем корпусом. Поднял глаза. И замер.

Лидия. А разве мог я сомневаться в обратном?

Такая же светловолосая, и бронзовокожая, столь же юная и свежая, как и 25 лет назад, при первой встрече с моим отцом. Лидия стояла надо мной, ожидая ответа, а я смотрел в ее тигриные глаза, прозрачные как янтарные капли, словно пытаясь разглядеть в них нечто такое, что, если долго и пристально вглядываться в их солнечную глубину, наверняка можно увидеть.

Она ждала. Я не смог подобрать нужных слов, все они испарились куда-то, а потому просто отодвинулся к окну, кивнув головой на освободившееся место. Лидия медленно села, по-прежнему не отводя взгляда. И так же не мог оторваться от ее желтых глаз я.

Мы молчали. А автобус, в котором уже не было никого, кроме нас двоих, все катил и катил куда-то, не останавливаясь, в бесконечные, бескрайние дали.

Апрель 91, Ноябрь 01

Загрузка...