Помнишь мир одноэтажный старого двора?
Нам казалась очень важной детская игра.
Все тогда казалось тайным,
Все казалось неслучайным.
Цвел наш сад, и приближалась
Нашей юности пора.
Я садовником родился,
Не на шутку рассердился.
Все цветы мне надоели,
Я смотрела на тебя.
Мы в садовников играли,
Мы друг друга выбирали,
И казалось в самом деле,
Что решается судьба.
Повзрослели игры наши с тех далеких пор.
Стал давно многоэтажным детства старый двор.
А в метро на переходе
Кто-то вдруг ко мне подходит,
Незнакомый и знакомый,
Начинает разговор.
Я садовником родился,
Не на шутку рассердился.
Все цветы мне надоели,
Я смотрела на тебя.
Мы в садовников играли,
Мы друг друга выбирали,
И казалось в самом деле,
Что решается судьба.
Знаешь, прежними остались
Голос твой и взгляд.
Будто мы вчера расстались,
А не век назад.
Будто не в метро мы вовсе,
А на улице не осень,
Мы в садовников играем,
И цветет наш старый сад.
Пацан из гипса, к небу горн,
И муравьи ползут из трещин.
Садится солнце за бугор,
На ужин нам пирог обещан.
Мы нижем бусы из рябин
И шепчем страшные секреты.
Волшебник добрый, Аладдин,
Прощался с нами в это лето.
Мы знаем все уже про джаз,
Зовем друг дружку стариками,
И вырастает что-то в нас,
Топорща майки бугорками.
Уже к мальчишкам интерес,
Кудрявых просто не хватало.
Осуществляющим ликбез
Был Мопассан под одеялом.
Французский фильм «Фанфан-Тюльпан»
Привез механик по ошибке
И загораживал экран,
Когда там целовались шибко.
На фотографии смешной
На фоне знамени с призывом
Та, что была когда-то мной,
В том, пятьдесят восьмом, счастливом...
Горит открытый честный взгляд,
И сердце жаркое Тимура.
Все было столько лет назад,
Чего вдруг вспомнила, как дура?
При чем здесь гипсовый пацан?
Ведь все меняется с годами...
А просто фильм «Фанфан-Тюльпан»
Вчера был по второй программе.
Девятый класс, химичка – дура,
Мы все балдеем от Битлов,
И намекает мне фигура,
Что приближается любовь.
И я, поняв намек фигуры,
Коньки напильником точу
И в Парк культуры, в Парк культуры
На крыльях радости лечу.
Каток блестит, огнями залит,
Коньками чиркаю по льду,
А рядом одноклассник Алик
Снежинки ловит на лету.
И я, от счастья замирая,
Уже предчувствую роман.
В аллеях музыка играет,
Плывет сиреневый туман,
Рыдает громко репродуктор
Над голубою гладью льда
О том, как не спешит кондуктор,
Горит полночная звезда.
До счастья метр, еще немножко,
Ему навстречу я скольжу,
Но Алик ставит мне подножку,
И я у ног его лежу.
Как он был рад, что я упала,
Скривил лицо, меня дразня —
Ну, фигуристка ж ты, Рубала! —
И укатился от меня.
Прошло сто лет. На пляже жарком
Я проводила отпуск свой.
И про туман Владимир Маркин
Пел над моею головой.
Под песню вспоминая детство,
Я вдруг растрогалась до слез.
И тут в шезлонге по соседству:
– Рубала! – кто-то произнес. —
А ты совсем не изменилась! —
Был Алик рад от всей души. —
И если ты не загордилась,
Ты мне книжонку подпиши.
Мы оба были встрече рады,
Вошли в вечерний ресторан.
И пела девушка с эстрады
Там про сиреневый туман.
Мы были пьяными немножко,
Плыл ресторан в густом дыму.
Мы танцевали. И подножку
Я вдруг подставила ему.
Лежал он посредине зала
У ног моих, как я тогда.
– Ну, фигуристка ты, Рубала! —
Сказал и скрылся. Навсегда.
Кто придумал эти чертовы цифры,
Чтоб они, считая годы, неслись?!
Я наверх взлетел в стремительном лифте,
А теперь шагаю медленно вниз.
Я на многих побывал перевалах,
Покорить сумел немало вершин.
Пусть в душе осталось шрамов немало,
Шрамы очень украшают мужчин.
А годы считать – невеселое дело,
Тогда объясните, зачем их считать?
Всё помнит еще мускулистое тело,
А сердце умеет любить и страдать.
Пусть сад мой отцвел, и листва облетела,
И новой весне никогда не настать,
Всё помнит еще мускулистое тело,
А сердце умеет любить и страдать.
Может, кажется, а может, и правда —
Мне с горы идти приятно вполне.
Ведь задумчивые женские взгляды
Замирают иногда и на мне.
Обошел я все подводные рифы,
Выплыл сам, не потопив никого.
Кто придумал эти чертовы цифры,
Я хотел бы посмотреть на него.
Было нам когда-то лет
Восемнадцать-девятнадцать.
Разливалось солнце вслед,
И хотелось целоваться.
Вечерами саксофон
Раскалялся весь от страсти,
Тот далекий, чудный сон
Назывался просто – счастье.
Были юными и счастливыми
В незапамятном том году,
Были девушки все красивыми
И черемуха вся в цвету.
Во дворе у нас жила
То ли Нинка, то ли Милка.
Всех она с ума свела,
Все в нее влюбились пылко.
И рыдала про любовь
Граммофонная пластинка,
И гнала по жилам кровь
То ли Милка, то ли Нинка.
Были юными и счастливыми
В незапамятном том году,
Были девушки все красивыми
И черемуха вся в цвету.
Попивали мы пивко
И шалели от свободы,
Были где-то далеко
Наши будущие годы.
Что там будет? А пока
Мы все были молодыми.
Кстати, вышла за Витька
Та, чье я не помню имя.
– Ой, Лариса, ну почему ты так чудно ходишь? Носки врозь и переваливаешься, как утка? Тебя издалека узнать можно. – Сколько раз я это слышала!
Да, как хочу, так и хожу. У меня походка папина. Я вообще вся в него – и походка, и характер, и улыбка. И очень этому рада, ничего исправлять не собираюсь. Потому что папка мой был обыкновенным замечательным человеком. Его нет уже очень давно – 33 года. За эти годы в моей жизни произошло столько всего – и радостного, и страшного. Недавние утраты еще очень больно жгут сердце. А память об отце уже где-то очень глубоко, на донышке души. И вспоминаю о нем без боли – грустно-весело.
В 1920 году в украинском местечке Вчерайше, в огромной – сестер-братьев не сосчитать – семье, родился мальчик Айзик – мой отец. У Рубальских было много Айзиков и Базиков. Почему-то всех почти родившихся мальчишек так называли их родители. Выглянет, бывало, какая-нибудь мама в окошко, зовет домой сыночка: «Айзик!» И сразу человек пять бегут на ее оклик.
Или соберутся вечерком и о Базике разговор заведут. А о каком из них, сразу и непонятно.
Мне мои дядьки достались уже Алексеями, Борисами, Ленями – все поменяли свои еврейские имена, такое было время. И я появилась на свет уже Ларисой Алексеевной.
В 1941 году отец ушел на войну, готовил к вылету военные самолеты в летном отряде в Паневежисе.
А когда вернулся домой, увидел пепелище от сожженной хаты, холм братской могилы в лесу, где остались расстрелянные немцами его мать, отец, две сестры и еще много родных людей. От оставшихся в живых он услышал страшный рассказ о том, как вели евреев в лес, воткнув им в спины острия штыков, как громыхали выстрелы и как потом еще несколько дней как живой дышал холм над телами убитых и, может быть, заживо погребенных.
1944 год – отец в Москве, курсант Военно-воздушной академии им. Жуковского. С друзьями-летчиками пошли на танцы, а там мама моя с подружкой – Алька с Тамаркой, во все глаза на летчиков пялятся. Понравился Алексей Тамарке, а ему как раз Алечка приглянулась – мама моя. Ну и в сентябре на свет появилась я – папкина копия, доченька его любимая. И я любила его больше всех на свете.
В академии отец проучился недолго – евреи там были нежелательны. И покатилась его штатская жизнь, полная послевоенных трудностей. Так многие тогда жили-выживали. Папка не умел озлобляться, завидовать, жаловаться. Работал где мог, зарабатывал сколько мог. Мы с братом Валеркой росли и горя не знали, в смысле жилось нам хорошо у хороших родителей.
Сейчас модно докапываться до корней – люди ищут-надеются – а не князья ли, не дворяне ли их предки?
А мне докапываться не надо. Я точно знаю, из каких я – из добродушных, верных, честных обыкновенных людей.
Да, много времени прошло. Воспоминания об отце – нехитрая мозаика из разноцветных стеклышек. Уж и не знаю, каким получится составленный мной узор. Вспоминаю, стеклышки перекладываю – то оранжевое радостное под руку попадется, то нежное голубое, то страшное черное...
Мне лет 14—15. Возраст любви. Вот и Лолита Торрес о том же на всех афишах – Каимбро, мой солнечный город...
У меня косы до лопаток, на концах локоны. Волосы вьются, как у папки.
Потом, много лет спустя, после моего выступления в Израиле ко мне подошла старушка и со слезами в голосе сказала: а я с вашим папой в одном классе училась. Он у нас самый кудрявый был. Его так и называли – Айзик Пушкин. Так что я не удивляюсь, что вы стихи пишете.
Ну вот, значит, косички мои вьющиеся мне надоели – выгляжу как ребенок. А одноклассник мой, смысл моей четырнадцатилетней жизни, глаза пялит на стриженую подружку. И я решила – чтобы его отбить, и мне постричься надо. Пошла в парикмахерскую и – чик-чик-чик – косички вьются на полу. А у меня кудряшки вокруг головы и челочка – красота! Мы на другой день как раз с классом в поход собирались, и я предчувствовала победу над подружкой.
Вечером папа пришел с работы и увидел меня. Не говоря ни слова, он подошел и как треснет подзатыльник. А ручища у него была будь здоров! Он штангой занимался, гири на цепях вокруг тела крутил. Я от боли и страха даже не заплакала. Замерла. А отец вышел из комнаты и повернул с той стороны ключ в двери.
Вот тут я взвыла: «Папа, открой! Мне собираться надо. Завтра мы в поход идем». Вою, а он за дверью молчит.
Слышу – звонок – подружки мои пришли. «Здрасьте, дядь Леш, а где Лариса? Мы в поход собираемся, надо рюкзаки складывать».
А папа им в ответ: «А Лариса теперь в поход пойдет тогда, когда новые косы вырастут». Так и не пустил, представляете?
– Ларуся, – так папа меня звал, даже когда сердился. – Ларуся, почему ты все время вещи разбрасываешь? Неряха ты. Нехорошо же. Вот вырастешь, замуж выйдешь – грязью зарастешь.
Папы нет уже больше тридцати лет. А я всегда, когда навожу порядок, подметаю, пыль вытираю, всегда одну и ту же думку думаю – вот, папка, и ошибся ты. Очень даже аккуратная твоя дочка получилась. Жалко, ты не видишь.
Я выучила японский язык и работаю с японской группой. Первая поездка в качестве гида-переводчика. Папа гордится. А в России такое время, что дефицит всего, и японцы это знают. Когда их путешествие закончилось, они оставили мне все, что им не пригодилось, – начатый пузырек жидкости для снятия лака, ленточку скрепленных между собой одноразовых пакетиков со стиральным порошком и замечательной красоты радужную полосатую расчесочку. Все это богатство я гордо принесла домой – невидаль! Надписи иероглифами.
Наутро все мои сокровища куда-то исчезли. Я искала, мама искала – пропало, и все.
Вечером папа возвращается с работы расстроенный и какой-то растерянный:
– Ларусь, а чего это тебе твои японцы надавали?
Я ему пересказываю, и он начинает смеяться так, что и мне становится смешно:
– Пап, ты что?
Оказывается, он жидкость эту и пакетики принес к себе на работу и сотрудницам раздарил. Вот, мол, вам – японский одеколон и сахар к чаю. Они все и подушились, и чайку попили. С мыльной пеной. Кофточки-то испортили, хорошо хоть не отравились.
– Папуль, а расческу-то полосатую куда дел?
– Какую расческу? Не знаю. Я не видел. Вот правда, расческу никакую не видел.
Разгадка появилась через неделю в виде письма от моей подружки Таньки, которая жила в украинском селе. Там, у единственной оставшейся в живых папиной сестры, тети Сони, мы с братом проводили свои летние каникулы. Танька в письме благодарила меня за красивый полосатый «гребушок», который дядя Леша ей от меня бандеролью прислал.
А папа нисколько не смутился, даже оправдываться не стал.
– Подумаешь, Ларуся, тебе же японцы еще сто таких подарят. А у Таньки-то такого не было и не будет. В жизни, доченька, надо быть подельчивой. – Я навсегда эти его слова запомнила.
Так с ними и живу. Спросите, кого хотите.
Я – пионерка. «Как повяжешь галстук, береги его...» А мне-то особенно и беречь не надо, у нас с братом Валеркой этих галстуков завались – штук пять уже набралось.
50-е годы – еще многие ветераны, герои войны, живы. А у нас свой аж дважды Герой – дядя Гриша. Григорий Михайлович Мыльников – летчик, папин друг. Всю войну прошел, ранен в голову. У него во лбу вместо кости платиновая пластина. На лацкане пиджака – две золотые звездочки. На родине памятник – бюст. И такая же копия у него дома, в квартире. Дядя Гриша, когда домой приходит, шляпу снимает и на голову бюсту этому надевает. Очень удобно.
Дядя Гриша выпивает. Часто. Лучшая для него компания – Давыдыч. Тот есть Лешка. То есть мой папа. Выпьют и давай войну вспоминать.
А в школе у нас мода – на пионерские сборы приглашать героев войны и их воспоминания слушать. Ну вот мой дядя Гриша и ходит к нам в школу на все эти сборы. И каждый раз его принимают в почетные пионеры. И повязывают новый пионерский галстук. А он их все отдавал нам, поэтому их у нас и было завались.
Я почти не помню отца без его закадычного Гришки. А когда отца не стало, мы собрались на 40-й день его помянуть. И дядя Гриша сказал удивительный тост. А на другой день он умер. И папе, и ему не было и 60 лет.
Эх, война, война...
Мне тридцать лет, а я не замужем. Вся семья переживает, папка особенно. И вдруг стараниями друзей возникает Давид – высоченный, умный – стоматолог. А я а) не люблю высоких, б) хочу в мужья какого-нибудь писателя или поэта. Ну, в крайнем случае артиста или режиссера. А тут – стоматолог какой-то.
А папа мне однажды такое сказал: «Не хорош, говоришь? А всех хороших уже по хорошим разобрали. А тебе досталось, что осталось. Так что радуйся, ведь ты уже на финишной прямой».
Умница папочка. Умней меня в тыщу раз. Разглядел ты в будущем зяте и ум, и порядочность, и надежность, и мое будущее многолетнее счастье. И оказался прав. Спасибо, папка.
Что-то папа мой, когда идет, все время останавливается и дышит тяжело.
– Пап, ты что? Сердечко болит?
– Нет, Ларусь, все нормально.
Летом мы с Давидом и друзьями поехали отдыхать в Литву – палатки в лесу натянули, грибы-ягоды собирать, рыбу ловить будем целый август.
Мама с папой тоже в отпуске – в Одессу, на море, с друзьями. Пока-пока!!!!
Телефонов мобильных еще в помине не было. Недалеко от нашего палаточного городка жил лесник, у него в домике был телефон. И я, как приехала, позвонила в Москву брату и его жене Лере – все нормально, доехали. Передайте родителям, чтоб не волновались. И телефон этот на всякий случай запишите.
Грибов в тот год было видимо-невидимо. Мы бродили по лесу, день солнечный, кайф. И вдруг меня как будто сила какая-то как кинет на землю, и прижимает сильно-сильно. Все бегут ко мне – что случилось? Тебе плохо?
– Да нет, вроде все нормально.
– А почему упала?
– Сама не знаю.
– Ну ладно, вставай. Обедать пора, – Давид всегда любил дисциплину, – половина второго уже. Пошли к палаткам.
Сидим, болтаем, поедаем свои продовольственные запасы. И вдруг я вижу – к нам лесник идет. У меня в глазах потемнело.
– Давид, вон лесник идет, чтоб сообщить, что мой папа умер.
Это было так. Мама позвонила Валере и Лере и сказала, что в половине второго отец вышел из моря и упал. Мгновенная смерть. Сердце. Ему было 59 лет. Лера набрала номер лесника, чтоб передать мне это страшное известие.
Вот и все. Я никакой не экстрасенс. И ни во что не верю. Просто мы с папой очень любили друг друга. И в миг смерти он обо мне подумал. И я услышала. Я же на него похожа. И хожу вразвалочку.
Алексея Давидовича Рубальского, моего отца, любили все. Весь дом. Все, кто его знал. А о том, что я стихи пишу и меня по телику показывают, папка так и не узнал...
Я все время вспоминаю
Наши старые дворы,
Где под осень расцветали
Золотые шары.
В палисадниках горели
Желтым радостным огнем.
Плыли тихие недели,
Так и жили день за днем.
Золотые шары – это детства дворы,
Золотые шары той далекой поры.
Золотые шары, отгорели костры,
Золотые костры той далекой поры.
Возвращались все с работы,
Был не нужен телефон.
Были общие заботы
И один патефон.
Танго старое звучало,
Танцевали, кто как мог.
От двора легло начало
Любви, судьбы, дорог.
Золотые шары – это детства дворы,
Золотые шары той далекой поры.
Золотые шары, отгорели костры,
Золотые костры той далекой поры.
Я с утра куплю на рынке
Золотых шаров букет.
Выну старые пластинки,
Словно память тех лет.
Всех, с кем жили по соседству,
Теплый вечер соберет,
И опять дорогой детства
Нас память поведет.
Под осень наш послевоенный двор утопал в золотых шарах. Это время я любила больше всего. А сейчас был май, и в тех местах, где припекало солнышко, потянулись по оставшимся с прошлого лета ниточкам розовые вьюнки.
Про Клавдию во дворе все знали, что долги она возвращает вовремя, и деньги ей одалживали без долгих разговоров. Борька-Кабан, сосед Клавдии по лестничной клетке и основной соперник по одалживанию, тоже старался не отставать и путем сложных комбинаций с перезаймами никогда в злостных должниках не числился. Но все-таки Борька-Кабан – это не Клавдия, а совсем другое дело. И все обитатели нашего двора старались, увидев Кабана, нырнуть в подъезд или спрятаться за выступ дома, чтобы Борька не заметил.
А Клавдия, такая выдумщица, изобрела свой собственный стук, как позывные из кинофильма «Тайна двух океанов», – там-та-та-та. На эти позывные все двери приветливо открывались, и Клавдия получала нужную сумму и говорила непременно:
– Марь Васильна, на два дня. Пометьте в календарике.
И так – от Марь Васильны к тете Груше, от тети Груши к Поповичам, потом к Трофимчукам, и так по кругу, по кругу, с математической точностью: взять– отдать, взять—отдать...
Конечно, деньги деньгами, а Клавдия еще книги читать просила. Она любила толстые книги про войну, а особенно про шпионов. С книгами Клавдия обращалась аккуратно, обертывала их в пергаментную бумагу. Загляденье, а не книжка получалась. С пергаментом сложностей не было – Клавдина подруга в магазине масло развешивала, и пергамента этого Клавдия могла взять у нее сколько хочешь.
На двушки-трешки, занятые при помощи денежного круговорота, Клавдия по вечерам выпивала со своим мужем Жоржиком. Чудная у Жоржика была фамилия – Кунашвили. Дядя Жора Кунашвили. Сейчас каждому понятно, что если у человека такая фамилия, значит, человек – грузин. А в ту счастливую пору у нас во дворе никто не различал друг друга по национальности, да и не знали многие, что люди по фамилиям друг от друга отличаются. Что грузин, что француз – одно и то же. Кстати, дядя Жора и свою черную беретку носил как-то плоско, набекрень, как Ив Монтан в каком-то французском фильме.
Клавдия-то фамилию Жоржика не брала – зачем ей? У нее и самой фамилия неплохая – Редькина. Редькина Клавдия – услышишь, не забудешь.
Дядя Жора Кунашвили был во дворе человеком уважаемым. Он умел перетягивать матрацы и поэтому постоянно был кому-то нужен. Мы все во дворе всегда узнавали о наступлении весны по дяде Жоре – если с утра посреди двора стоит чей-то диван, топорщась вырвавшимися на волю пружинами, а Жоржик с гвоздями в зубах что-то насвистывает, значит, пришло тепло, скоро Первое мая, и Жоржик рад, что у него есть дело, на которое он большой мастер, и что скоро приедет Витя-дурачок, их с Клавдией сын.
Уже с марта Жоржик всем ребятам во дворе обещал, что на Первое мая Витя приедет, и если ребята будут с ним играть и в кино возьмут, то Жоржик купит всем по мороженому и один на всех воздушный шарик – в волейбол играть.
Витя-дурачок... Перед тем как ему появиться на свет, Клавдия с Жоржиком выпивали. Часто и помногу. И рожала Клавдия пьяная. И получился Витя-дурачок – то ли мальчишка, то ли дядька. По разговору он не отличался от сына Борьки-Кабана – Кабана-младшего, первоклашки. Тот в своем первом «А» был самым отстающим учеником. И в то же время на щеках у Вити-дурачка в некоторых местах была щетина, и курил он на равных с Кабаном-старшим.
В честь Витиного приезда дядя Жора всегда весь двор угощал мурцовкой – так он называл похлебку из воды, подсолнечного масла, лука и черного хлеба. Простая вроде бы еда, и всякий ее запросто сделать может. Может-то может, но, сколько мы ни старались, как у Жоржика, ни у кого не получалось.
Мы все ждали приезда Вити-дурачка, особенно радовалась Нонка. Ее дразнили Нонка-карлик. Вообще-то это была обыкновенная девчонка, но родилась она в последний военный год и росточком не вышла. Ей было обидно, что ее и в глаза, и за глаза все звали так – вон Нонка-карлик идет, ишь, Нонка-карлик нарядная какая.
Когда Витя приезжал, Нонка как бы перемещалась на последнее от конца место, а это уже не так обидно, тем более что мурцовки ей всегда дядя Жора первой наливал. Жалел за маленький росток.
Вот так и жил в те дни наш двор – Клавдия бегала по кругу, деньги занимала. Жоржик посвистывал, диваны перетягивал, а все остальные занимались своими делами.
И вдруг произошло невероятное событие, ради которого я и начала рассказывать всю эту историю.
Тот день начался обычно – Клавдия послала Жоржика за хлебом, а он взял да на сдачу вместо денег принес лотерейный билет. Клавдин крик слышно было даже в соседних дворах – что деньги зря потратил, ерундой всякой занимается. А Жоржик уже с утра пивка попил, был весел и совсем с Клавдией ругаться не хотел и объяснял, что если «Волгу» выиграет, то Клавдию прокатит вместе с Витей, и всех ребят во дворе тоже прокатит.
Розыгрыш лотереи намечался через три дня, и мы все с нетерпением ждали таблицы в газете с надеждой прокатиться. И вот газету принесли, и дядя Жора билет проверил, и все совпало – и номер, и серия, и дядя Жора выиграл «Волгу»!
Во двор вышли почти все – и Марь Васильна, и тетя Груша, и Поповичи с Трофимчуками, и Борька-Кабан с женой, в общем, радовались всем двором. Билет переходил из рук в руки, и всем казалось, что мы прикасаемся к чуду.
А Клавдия решила устроить во дворе застолье. Прямо завтра. Жоржику велела накрошить для всех мурцовки, а сама прикинула в уме, сколько водки, сырку-колбаски купить, чтоб на весь двор хватило – праздник так уж праздник! Посчитала-покумекала и отправилась свою «Тайну двух океанов» отстукивать – там-та-та-та...
В тот день все были особенно приветливы – Клавдию и вообще-то любили, за Витю-дурачка жалели. И все за них с Жоржиком обрадовались. Было это давно, и зависть в душах обитателей нашего двора тогда еще не прописалась. По двушке, по трешке собирала Клавдия – привычный путь: от Марь Васильны к тете Груше и дальше, дальше. А Борька-Кабан сам Клавдии рубль предложил, вообще в подарок, без отдачи.
Вечера как раз наступали светлые, тепло отвоевывало свое право. Все обитатели двора допоздна сидели на лавочках под окном у Шурки-Мурки. Так уж получилось, что почти все у нас назывались через черточку.
Это было самое уютное место во дворе – окно обвито вьюнками, кружевная занавеска, а на окне проигрыватель. Покрутишь ручку, с иголки пыль снимешь, и, пожалуйста, – слушай целых две минуты. «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, моя Мурка, и прощай...» У нашей Шурки-Мурки полно пластинок было, но крутила она целыми днями только эту, как бы оправдывая свое прозвище.
В тот знаменательный вечер Шурка-Мурка сменила иголку, ее муж, Шурик-Мурик, надел поблескивающий былыми временами габардиновый пиджак, тетя Груша вышла в новом фартуке с кармашком-сердечком – в общем, все принарядились и вышли праздновать событие.
Всего на столе было полно. Толик, сын Поповичей, с утра за воблой в рыбном отстоял, еще чернильный номер на руке не стерся, и воблы этой притащил – по одной на четверых, а себе вообще целую воблешку. К Трофимчукам как раз гости из Украины приехали, их тоже к столу пригласили, и они принесли здоровенный кусок сала. Королева стола – мурцовка – в тот вечер дяде Жоре особенно удалась.
Все пили-гуляли, поднимали тосты. За Редькину Клавдию, Жоржикину удачу и за Витю-дурачка, чтоб почаще было Первое мая и Витя из своего санатория приезжал. Даже за Нонку-карлика тост говорили, чтоб, когда большая будет, замуж ее взяли, несмотря на росток.
Затем были танцы. Танцевали – кто как мог. «Здравствуй, моя Мурка» – кружились в вальсе Борька-Кабан с тетей Грушей, «здравствуй, дорогая» – бил чечетку старик Черникин, зашедший вообще случайно из соседнего двора, «здравствуй, моя Мурка, и прощай» – Жоржик с Клавдией уже валились с ног, их фокстрот имел успех.
Часам к двум ночи разошлись по домам, завтра – понедельник, на работу рано вставать.
Наступил понедельник, дядя Жоржик с Клавдией, нарядные и торжественные, пошли к открытию сберкассы – «Волгу» решили взять деньгами.
Неработающая часть двора – я, Нонка-карлик и первоклашка Кабан-младший – пошла вместе с ними.
Слегка отдавая запахом вчерашнего веселья, дядя Жора задышал в окошко кассы: «Марь Васильна, – она как раз в сберкассе кассиром работала, – выдайте, будьте любезны, выигрыш».
Марь Васильна очки протерла, стала билетик на свет для строгости смотреть, а потом начала пальцем по строчкам таблицы водить. Водила она, водила, и вдруг ее лицо начало меняться, и Жоржик с Клавдией уже волноваться начали.
Наконец Марь Васильна с изменившимся лицом протянула билетик обратно и незнакомым голосом сказала:
– Здесь такого номера нет.
Дядя Жора вместе с Клавдией, застряв в окошке головами, хором потребовали таблицу предъявить. Водят, водят пальцем – нет такого номера!
– Что ж такое? Я сам видел, видел, – чуть не плача, закричал дядя Жора. – У меня газета сохранилась! А у вас опечатка! – И он достал из кармана помятую газету с таблицей и протянул Марь Васильне. – Вот!
Повторив движение пальца, Марь Васильна удивленно закричала:
– Есть!
Но в тот же миг ее осенило, и она увидела, что протянутая Жоржиком газета двухмесячной давности. И с этой двухмесячной давности таблицей совпал номер билета дяди Жоры.
Редькина Клавдия и Кунашвили Жоржик сидели на лавочке под окном с вьюнками и плакали. Клавдия – горюче, Жоржик – по-мужски.
Вечером все узнали о случившемся и, посовещавшись, простили им все долги.
Там-та-та-та.
Недавно у меня дома снимали передачу «Человек и его вещи». Заботливая девушка-редактор несколько раз до этого звонила, интересовалась – какие вещи я буду показывать и о чем рассказывать. Из наших разговоров я понимала, что ей особенно хотелось бы увидеть старые предметы, принадлежавшие когда-то прабабушкам и прадедушкам, желательно графских или дворянских кровей. Эти вещи могли бы подчеркнуть особенность моего благородного происхождения.
Я вообще замечаю, что у нас сейчас стало очень модно приписывать себе какие-либо звания и титулы, даже если для этого нет никакого основания.
Однажды на одном из вернисажей я видела, как человек разложил на продажу старые выцветшие коричневатые фотографии, некоторые были с надписями и с «ятями». На фотках кружевами топорщились платьица на барышнях, белели панамки на детишках, наряженных в матросские костюмчики, особенной статью и выправкой отличались мужчины. Мне стало очень интересно – кто же может купить фотографии чужих людей и для чего?
– А что тут непонятного? – Продавец посмотрел на меня сердито. – Те будут покупать, у кого деньги есть. Сейчас богатым людям мало богатства, они все хотят себя потомками показать благородных семейств. Вот, купят фотки, в рамочки вставят, обвешают свои дома. Гости к ним придут, объяснять хозяева им станут – вот эта дама – тетка бабушки моей, графиня такая-то. А вот этот мужчина – сиятельный граф, прапрадед жены по отцу.
Вот так и придумают себе биографию.
А я слушала и думала – странные бывают люди. Я такого вообще не понимаю.
У меня у самой есть кем гордиться – вот, бабушка моя – Мария Васильевна Фомина, умница, гимназию когда-то окончила, книги любила читать и меня научила, быстрая была, как огонь. Миг – и стол накрыт, и гостей полон дом – ай да Мария!
А вот дедушка на фото – он в Варшаве родился, фамилия у него смешная – Лимон. Лимон Яков Исаакович. Когда я родилась, он уже был на пенсии, в молодости работа его называлась «коммивояжер». Мне рассказывали, что он занимался продажей кожи и по запаху мог отличить шевро от хрома.
Фамилия эта досталась и моей маме Александре Яковлевне. В детстве ее звали Аля Лимон. А когда Але семнадцать исполнилось, началась война. Мама, как и все тогда, по мере сил трудилась – окопы рыла, на лесозаготовке работала, фугаски немецкие на крышах собирала.
А когда война почти окончилась, познакомилась она с чернокудрым симпатичным лейтенантом. Это и был мой папка – Алексей Давидович Рубальский. Родился он в маленьком украинском местечке Вчерайше во время войны служил в летном отряде – готовил самолеты к вылетам. А в это время в местечко пришли фашисты и убили всех его родных. И я не знала ни его матери, ни отца – то есть вторых моих дедушки и бабушки.
Вот на этой фотографии – мой младший брат. Братишка, братка. Младший мой, любимый Валерка. Теперь его нет. Несправедливо, неожиданно не стало – остановилось сердце. А я всегда жила и думала, что он у меня будет всегда – мой дорогой, очень близкий братка. Да, его сердце остановилось, а мое болит, болит…
А на этой фотографии – Давид. Мой муж. Мы вместе прожили больше тридцати лет. Он был умный, справедливый, надежный. И строгий. Все наши годы он считал своим долгом меня улучшать. И результат его вполне устраивал. Я очень дорожила его мнением. Его жизнью. Он тоже – наследник. Унаследовал все свои замечательные качества от своих родителей.
Давида уже нет. Все испытания последних лет его жизни никогда не оставят мою память. Я уже привыкла жить без Давида, в смысле – просыпаться, есть, работать. Но я все время с ним разговариваю. И он продолжает меня воспитывать, подсказывать, ругать и хвалить. Я стараюсь его не подводить.
А жизнь идет, и уже появился на свет маленький Артемка – сын Светки, дочки моего брата. И мы с Лерой, Валериной женой, постепенно входим в роль бабушек, и нам это очень нравится.
Ну вот, такая моя родословная. Ни одного графа, ни одной княгини. Зато все порядочные, честные, милосердные люди. И я этим горжусь.