«Красильниковы» были не только важнейшей вехой в литературной деятельности, но и во всем общественном поведении Мельникова. Осознав себя художником, уверовав, наконец, в свое художническое призвание, он острее, чем когда бы то ни было прежде, почувствовал, насколько чужд он миру чиновничества и насколько ненавистен ему этот мир. Раньше ему казалось, что он не может ужиться лишь в среде провинциального чиновничества. Теперь, вступив в круг высшей столичной бюрократии, он и здесь увидел тех же чиновников, может быть, чуть-чуть только повылощенней да поприбранней. Но самое важное было даже не в этом. В сороковых годах Мельников, если можно так сказать, «не смел» мыслить как художник, и поэтому его жизненный опыт носил экстенсивный характер: в памяти откладывался нескончаемый ряд наблюдений, а подлинная связь между ними не всегда до конца осознавалась. Теперь неверие в силы своего таланта больше не угнетало его и не мешало ему мыслить художнически. А художническая мысль в конечном счете устремлена к обобщению; без него подлинное творчество невозможно. Каждый замеченный факт сопоставляется со всем ходом вещей и, стало быть, становится достоянием творчества. И чем крупнее художник, тем сильнее в нем способность видеть, как в единичном явлении сказываются общие закономерности жизни. Правдивость заложена в самой природе мышления подлинного художника.
После успеха «Красильниковых» Мельников быстро освобождался от прежних иллюзий. А то, чему раньше он, может быть, не придавал значения, теперь приобретало глубокий смысл. Сюжеты и ситуации складывались сами собой, образы наполнялись живой тканью действительности. Теперь нужна была только возможность общения с читателем. И она в конце концов появилась.
Царствование Николая I кончилось так, как только оно и могло кончиться, — катастрофой. Казенный оптимизм, показное величие, оплаченные славословия — все это в свое время было пущено в ход николаевским правительством для того, чтобы успокоить, то есть обмануть общественное мнение. Но ложь — это палка о двух концах она поражает не только тех, кому предназначена, но и тех, кто ее выдумал. В последние годы николаевского властвования ложь пропитала все поры государственной жизни. Предупреждающие голоса внутри страны были подавлены, а то, что говорили о положении в России иноземные наблюдатели, объявлялось злонамеренной клеветой, сочиненной якобы из зависти. В правящих верхах, в сущности, никто ничего толком не знал. Страна была ввергнута в бессмысленную войну, в ходе которой показное величие рухнуло с таким треском, что главный лицедей режима — Николай — при всей своей безграничной самоуверенности не перенес этого: ходили слухи, будто лейб-медик Мандт оказал своему патрону последнюю услугу — дал ему по его просьбе соответствующую порцию яда, а сам отправился в родные места — в Германию — проживать щедрые царские подачки, заблаговременно переведенные в европейские банки.
Новый царь, похоронив «незабвенного» родителя (демократически настроенные люди сразу переиначили этот эпитет и стали звать Николая «неудобозабываемым»), поневоле должен был как-то менять внутреннюю политику — опять-таки ради успокоения общества. Но оно уже было не то, что раньше. В нем были силы, полные решимости опереться на растущее возмущение народа. Именно поэтому самодержавно-помещичьи правящие верхи вынуждены были пойти на известные уступки. В 1856 году заговорили о необходимости отмены крепостного права, о преобразовании суда, администрации и т. п. Был несколько ослаблен и цензурный гнет.
Передовые русские писатели не замедлили воспользоваться этим. В 1856 году вышли в свет две книги, обозначившие новую эпоху в литературе: сборник стихов Н. А. Некрасова, открывавшийся стихотворением «Поэт и гражданин», в котором звучал почти открытый призыв идти на бой против самодержавия и крепостничества, и «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина, потрясшие читателей горькой правдой о нравах той огромной корпорации разных служебных воров и грабителей, о которой писал незадолго до своей кончины Белинский в знаменитом письме к Гоголю.
В рядах передовых писателей выступил и Мельников. Ему не пришлось долго размышлять над тем, что произошло в стране и чего ждет общество от литературы. В 1856–1857 годах — всего лишь за один год с небольшим — он напечатал целую серию произведений, которые если и не были целиком написаны, то уж во всяком случае обстоятельно обдуманы еще в николаевские времена. «Дедушка Поликарп», «Поярков», «Медвежий угол», «Непременный» — во всех этих рассказах Печерского предстали перед читателем во всей своей безобразной и цинической наготе порядки и нравы, господствовавшие в самодержавно-чиновничьем государстве.
Мельников сразу выдвинулся на одно из первых мест в литературе тех лет. Редакторы журналов наперебой стремились заручиться его согласием на сотрудничество, критики ставили его имя наряду с именем Щедрина. Это сближение не без гордости принимал и сам Мельников. «Я с Салтыковым по одной дорожке иду: что Щедрину, то и Печерскому».[12]
В 1857–1858 годах такая оценка не была преувеличенной.
В названных выше рассказах Андрей Печерский не изменяет своей позиции занимательного и непритязательного рассказчика. Он, по-видимому, без каких-то важных целей повествует о людях и случаях, с которыми ему пришлось сталкиваться во время его разъездов по медвежьим углам — по всем этим Рожновым, Чубаровым, Бобылевым. Этот своеобразный «индифферентизм» Печерского подчеркнут и построением его рассказов: обыкновенно он только вводит читателя в обстановку действия, а затем заставляет говорить своих героев. Они-то чаще всего и рассказывают о главных героях и обстоятельствах, тоже как будто бы не вдаваясь в суть дела, а просто так, для занятности. Если это какой-нибудь мелкий чиновник вроде Пояркова, то он рассказывает о своих похождениях, неизбежно впадая в бахвальство: «Да-с, бывал я котком, лавливал мышек». Если же речь ведет человек из народа, как, например, дедушка Поликарп или старик Максимыч из рассказа «На станции», то он обыкновенно толкует о чиновниках «хороших», которые сейчас правят, противопоставляя их «плохим» прежним. Но в этом простодушии Печерского и его собеседников и сказывается горькая ирония Мельникова, являющаяся в этих его рассказах одним из главных средств выражения идеи повествования.
Истинные «герои» всех этих рассказов — уездные или губернские чиновники различных рангов — от какого-нибудь исправника или станового до управляющего казенной палатой. В среде этих людей властвуют законы разбойничьей шайки. Грабительство для них — дело заурядное и естественное: брать бери, не задумаваясь, только знай, с кем и когда поделиться добычей. Правда, некоторые из них различали виды грабежа; считалось, например, что «казной корыстоваться не в пример способнее, чем взятки брать…». Способы ограбления казны, глядя по обстоятельствам, были довольно разнообразны, но все без исключения цинически просты — изощряться особенно было не из чего, потому что наказывать было, собственно, некому. Но как ни отвратительно казнокрадство, Мельников обращал внимание прежде всего на взяточников — и не столько на тех, кто с купцами да подрядчиками дело имел, сколько на тех, кто драл непосредственно с народа. Именно здесь нагляднее всего обнаруживалась антинародная сущность бюрократической машины.
Хвалители самодержавия — и купленные и доброхотные — без устали твердили о его цивилизаторской миссии, о том, что оно является носителем строгой законности. Мельников и сам совсем еще недавно склонен был верить этой легенде. Теперь он с возмущением обнажал ее лживость. «Закон, как толково ни будь написан, все в наших руках, — разъясняет Поярков. — А мужик что понимает? Он человек простой, только охает да в затылке чешет. До бога, говорит, высоко, до царя далеко». Действительно, мужик — темный и забитый — жил, как на осадном положении. В деревне его грабили местные и налетные начальники, в городе — городские. «Всякий… с тебя сорвать норовит: и городничий, и квартальный, и исправник; будочник привяжется — и будочника ублаготвори…»
«Все в наших руках…» — в этом было главное. Мельников не оставляет никакого сомнения: беда не в том, что среди чиновников слишком много мерзавцев; причина причин — в системе. Каждый чиновник сам по себе, как правило, — ничтожество, но его сила в том, что он связан грабежом со всем чиновничеством — от захолустного зимогорского до столичного. В этом смысле особенно важны фигуры крупных грабителей — Линквиста и Кабрейта. Первого часто ревизовали губернские власти, а второго — еще более важные чиновники, и обходилось благополучно, и все потому, что оба они и в столице были известны, то есть делились и с министерскими чиновниками. Правда, Кабрейт на одной из поставок слишком уж понадеялся «на волю божью», но надежды все-таки не теряет: соучастники грабежа в конце концов выручат.
Пока существует чиновничья корпорация, думал Мельников, народ так и будет беззащитен и бесправен, так и будет руководствоваться этой рабской «мудростью»: «Перед начальством имей голову наклонну, а сердце покорно…» Мельников и в эти годы не знал подлинных путей обуздания чиновничьей своры. Темнота и забитость народа были той почвой, на которой расцветало грабительство, — тут он был прав. Но, по его чисто просветительскому убеждению, сам народ не в силах был превозмочь этой темноты и забитости; свет должен был прийти откуда-то сверху.
Повесть «Старые годы» была напечатана как раз в то время, когда все больше и больше обострялась борьба вокруг крестьянского вопроса. Защитники крепостничества, отстаивая свои «права» на владение крещеной собственностью, за явной несостоятельностью юридических и экономических доводов с удвоенной настойчивостью принялись оживлять старую легенду об исторических заслугах всего дворянства перед русским государством, перед русской культурой.
Вспоминали имена «птенцов гнезда Петрова», «екатерининских орлов», героев Отечественной войны 1812 года и заслуги этих людей приписывали всему дворянству. Дворянские идеологи немало потратили чернил, доказывая, будто русское дворянство было чуть ли не единственным творцом и распространителем культуры в России. Пушкин, Лермонтов и многие другие русские писатели тоже были дворяне, с напускной гордостью говорили эти люди, делая вид, что не знают, как русская аристократия травила и преследовала великих поэтов и как эти последние относились к дворянству и крепостничеству. В повестях и романах консервативных писателей дворянин выставлялся носителем рыцарского чувства чести и человеческого достоинства. Авторы многочисленных трактатов и статей без тени смущения толковали о том, что дворяне являются просветителями и наставниками крестьян.
Передовая русская литература противопоставила этим легендам правду о крепостническом дворянстве. В те годы появились новые, наиболее беспощадные антидворянские стихи Некрасова; Гончаров напечатал «Обломова», а Добролюбов разъяснил общественное значение этого романа. Некрасов в своей «Железной дороге», А. Н. Островский в исторических драмах, несколько позднее Лев Толстой в «Войне и мире» показали великую роль народа в защите родной страны и в созидании всех ее богатств — народа, а не дворянства.
Повесть Мельникова сразу привлекла сочувственное внимание демократических кругов. Некрасов сообщил о ней Тургеневу как о первостепенной литературной новости: «В «Русском вестнике»… появилась большая повесть Печерского «Старые годы»… интерес сильный и смелость небывалая. Выведен крупный русский барин во всей ширине и безобразии старой русской жизни — злодействующий над своими подвластными, закладывающий в стену людей…» И этот злодей, продолжал Некрасов, «всю жизнь пользовался покровительством законов и достиг «степеней известных».[13]
Здесь прежде всего необходимо обратить внимание на мысль о «смелости небывалой».
«Старые годы» написаны в иной тональности, чем рассказы Мельникова о чиновниках. Там господствует иронический тон, здесь — саркастический. Большая часть мельниковских чиновников — мелкая сошка, над которой в те годы потешались и на которую хотели свалить все беды и неустройства даже самые закоренелые ретрограды. Мельников обличал не столько их самих, сколько бюрократическую систему в целом. Князь Заборовский как личность — тоже совершеннейшее ничтожество, но в его руках сосредоточена огромная, самостоятельная, в сущности, почти неограниченная власть. В его карьере, в его привычках и желаниях, во всей его бесчеловечно-жестокой и чудовищно-бессмысленной жизни воплотилась норма дворянского бытия — от царских палат до мелкопоместной усадьбы. Князь Алексей Юрьевич был заметной фигурой при дворе. Там он прошел великолепную школу и тирании и холуйства. В своем Заборье он просто установил обычаи и нравы, господствовавшие при дворе. Потому-то главным образом все местные дворяне в этих обычаях и не видели ничего преступного. Мелко- и среднепоместные поспешили определиться в приживальщики со всеми «приличными» этому званию преимуществами и обязанностями, а губернатор и предводитель дворянства почитали за честь быть приглашенными к княжескому столу. Для них Заборовский — образцовый барин; любой из окружающего его «шляхетства» поступал бы в точности так же, если бы имел такое богатство и такие связи. Поэтому преступления князя Заборовского не исключение; они прямое следствие того положения, которое занимали русские дворяне в обществе.
Для Мельникова самые разговоры о цивилизаторской и просветительной миссии русского дворянства были отвратительны. Заборовские могли только угнетать народ и развращать его. Стоит только вспомнить омерзительную фигуру Прокофьича.
Необычайный успех «Старых годов» в демократической читательской среде свидетельствовал о том, что повесть была воспринята как злободневно-полемическое произведение, и само ее заглавие воспринималось как саркастическое. Разве в середине XIX столетия дворянская масса — от придворной камарильи до мелкопоместных обывателей — чем-нибудь существенным отличалась от Заборовских? Честь? Человеческое достоинство? Но как могут воплотиться эти свойства личности в среде, в которой богатство и власть добываются холуйством, где «высшие» безнаказанны, а «низшие» беззащитны? Знания? Культура? Но холуйство ведь приносило не в пример больший успех. Мельников отрицал все продворянские легенды.
В «Старых годах» Мельников высказал, в сущности, все, что он думал о русском дворянстве. В других его произведениях о дворянской жизни только развивались и в чем-то дополнялись идеи, впервые высказанные в этой повести. «Бабушкины россказни», например, — это нечто вроде варианта «Старых годов», исполненного в обычной для Мельникова иронической манере. Здесь простодушие Печерского снова вступает в свои права. Но сила обличения от этого вовсе не ослабевает.
Прасковья Петровна Печерская, хоть и не очень богатая дворянка, была, однако, своим человеком и в верхнем губернском и в придворном кругах, а ее мораль, ее взгляды на жизненные ценности ничем не отличаются от взглядов темного княжеского холопа Прокофьича.