Очерки из моей жизни. 1872—1913 гг.

Введение

Настоящие очерки для печати не предназначаются. Правильней говоря, я их для печати не предназначаю, но если после моей смерти мои наследники захотели бы их напечатать, я ничего против этого не имею. Преследуемая мною цель заключается в том, чтобы дать картины различных сторон русской жизни и описать события, свидетелем или участником которых мне пришлось быть.

Дочь моя Софья и сын Сергей к началу мировой войны имели всего 11 и 10 лет, а потому их воспоминания о старой России, конечно, очень смутны. Дальнейший период, до 1920 года, когда они были вывезены из России при эвакуации Новороссийска, протек в ненормальных условиях войны, революции и гражданской смуты, а потому, как бы ни были сильны воспринятые ими впечатления, и он не мог пополнить их совершенно недостаточные представления о русской жизни. Из моих же очерков, несмотря на их отрывочный и несистематический характер, они все же познакомятся со многими вопросами, уже отошедшими в область предания…

Я постараюсь не касаться интимной стороны моей жизни, которая, как я считаю, не только не может быть предназначена к печати, но которая, касаясь лишь переживавших ее лиц, не подлежит сообщению даже самым близким лицам, не имевшим прямого к ней отношения.

Скажу несколько слов о роде Лукомских. Из дворянских книг Черниговской и Полтавской губерний, а также из небольшой статьи «Сказка о роде Лукомских», напечатанной в первой половине XIX века в одном из киевских исторических журналов, известно достоверно лишь следующее.

Первый упоминаемый в этих документах Лукомский, Степан Иванович, отмечен как владелец крупных земельных угодий около Умани, в Черниговщине и Полтавщине около середины XVIII столетия. Про отца его, Ивана Степановича, сказано только, что он был известен как очень образованный человек, получивший образование в Варшаве.

Сын Степана Ивановича, Иван Степанович, отмечен как крупный помещик Черниговской и Полтавской губерний. Жил он в своем родовом имении Журавка на границе Прилукского и Пирятинского уездов Полтавской губернии. На военной службе, в лейб-гвардии Павловском полку, он состоял всего несколько лет. Сохранился его портрет, написанный Боровиковским в 1762 году. Сын его, Родион Иванович, отмечен только как владелец имения Журавка в Полтавской губернии.

Родион Иванович, по-видимому, был типичным хлебосолом-помещиком того времени. Держал он хорошую охоту и открытый стол. По рассказам моего отца, если он окончательно и не разорился, то только благодаря своей жене, рожденной Граф (двоюродная сестра бывшего министра финансов Бунге). Моя бабушка подобрала хозяйство в свои руки. Будучи очень образованной женщиной, она сама занялась образованием своих трех сыновей: Николая, Федора и Сергея.

Старшего, Николая, она подготовила к экзамену в Киевский университет, по окончании которого он вступил в управление имением Журавка и был мировым посредником в своем уезде.

Второго сына, Федора, не проявлявшего особых наклонностей к наукам, она подготовила к экзамену на пехотного офицера. Прослужив в строю всего один год, он женился на богатой помещице Прилукского уезда и зажил широкой помещичьей жизнью, постепенно проедая наследство, полученное от отца, и женино имение.

Младшего сына, Сергея (моего отца), бабушка подготовила к выпускному экзамену из общих классов Киевского кадетского корпуса и определила в специальный офицерский класс, по инженерному отделению, при том же корпусе. По выходе в офицеры отец поступил в Николаевскую инженерную академию, которую и окончил военным инженером.

По словам моего отца, бабушка преподавала сама своим сыновьям не только общеобразовательные предметы, совершенно обходясь без учителей (только для уроков по Закону Божьему ею приглашался местный священник), но и латинский и греческий языки и живые иностранные языки. Мой отец свободно владел немецким и французским языками. Этим он всецело был обязан своей матери.

В 1864 году, когда мой отец окончил Инженерную академию и получил звание военного инженера, моя бабушка, чувствуя, что ей недолго остается жить, собрала в Журавке всех своих сыновей и, по словам моего отца, сказала им следующее: «Теперь вы все на ногах и надо решить вопрос наследства. Ваши прадед, дед и отец постепенно преуменьшали земли, полученные по наследству. Теперь осталось только одно имение Журавка и небольшой капитал. Если вы поделите Журавку между собой – вы все получите по небольшому участку, а ваши дети превратятся в однодворцев. В Полтавской губернии не останется ни одного значительного по земельным угодиям представителя рода Лукомских. Я решила так: имение Журавка, а также имеющийся капитал, нужный для ведения хозяйства, полностью переходят в руки старшего брата Николая. Николай в течение десяти лет должен постепенно выплачивать своим братьям Федору и Сергею причитающуюся каждому из них сумму, равную 1/3 цены имения Журавка по оценке этого года. Другого выхода, дабы не раздроблять имения, нет. Ты, Федор, хорошо женился на достойной женщине, владеющей двумя большими имениями. Все управление делами она передала в твои руки. Если ты будешь благоразумен, то можешь приумножить состояние своей жены (дядя Федя оказался неблагоразумным, и к 1880 году от обоих имений его жены ничего не осталось). Ты, Сергей, теперь твердо стал на ноги и службой и работой можешь сам составить себе состояние».

Решение матери было сыновьями принято без каких-либо возражений и приведено в исполнение.

Мой отец женился в 1867 году на моей матери, Вере Владимировне Шпицберг. Отец ее служил по Министерству внутренних дел и был в то время уездным начальником в одной из прибалтийских губерний.

В 1870 году, когда мне было два года, меня возили в Журавку показывать бабушке. К сожалению, она вскоре скончалась, и я совершенно ее не помню. По рассказам же, она была удивительная женщина и пользовалась глубоким уважением и любовью среди всех ее знавших. Она выделялась и своей любовью и заботой к крестьянам. В селе Журавка ею была устроена школа и очень хорошая больница. Дядя Николай говорил, что крестьяне рассматривали его, по должности мирового посредника, только как помощника своей матери. Из родовых документов сохранилась только имеющаяся у меня печать с княжеским гербом, полученная моим отцом от деда, да найденные моим отцом в одном из сундуков на чердаке родового дома в Журавке (уже после смерти дяди Николая, в начале восьмидесятых годов) описание герба рода Лукомских на несколько истлевшем пергаменте и целый ряд грамот за подписью различных малороссийских гетманов, из коих видно, что предки мои служили (сотником, войсковым бунчужным товарищем и помощником войскового писаря) в малороссийском казачьем войске. Найденное моим отцом описание герба вполне соответствует полученной им от деда печати. Герб является литовским княжеским гербом, известным под названием «Скала».

По устным преданиям, слышанным моим отцом от его отца и деда, наша ветка Лукомских происходит от литовских князей Лукомских, один из представителей которых в конце XVII века перебрался на юго-запад России, и там он и его потомки «оказачились» и стали малороссами – хохлами. Обстановка того времени и последующих по крайней мере полутора веков совершенно заставила забыть о княжеском происхождении.

Уже в царствование императрицы Екатерины II Степан Лукомский решил восстановить права на княжеский титул. Подобрав некоторые данные, он отправился в Литву и Польшу, чтобы там по монастырским архивам подобрать все нужные справки и доказательства. Ему якобы удалось подобрать неопровержимые доказательства своего прямого происхождения от княжеского рода Лукомских, но в это время он узнал, что его жена, для удовлетворения честолюбия которой он главным образом и предпринял поиски, стала в его продолжительное отсутствие на кого-то заглядываться… Он якобы вернулся, навел дома порядок и, уничтожив привезенные документы, объявил жене: «А ты теперь княгиней не будешь».

Было ли это так или иначе – документов не сохранилось. Но во всяком случае, не подлежит сомнению, что нахождение моим отцом некоторых родовых документов на чердаке деревенского дома показывает на полное безразличие ближайших моих предков к своей родословной. Жили помещиками богато и сытно, имели хорошую охоту, и больше ничего не требовалось.

Я лично не имел ни времени, ни возможности заняться розысками по делам родословной. В департаменте герольдии были только те сведения, которые имелись в дворянских книгах Черниговской и Полтавской губерний. Чтобы произвести более доскональное расследование, нужно было бы покопаться в архивах Польши и Литвы, и только этим путем можно было бы связать линию, вышедшую в Малороссию (в казачество), с литовскими князьями Лукомскими.

В России было несколько веток рода Лукомских. Одна из них, по-видимому, появилась в России (в Великороссии) из Польши в XVIII столетии, и потомки этой линии сохранили княжеский титул. Но, насколько знаю, к началу XX столетия единственной представительницей этой ветки была престарелая княжна Лукомская, жившая в Петербурге. По-видимому, с ее смертью эта линия пресеклась.

Другая ветка появилась в Великороссии из Польши примерно в то же время, как и первая, но без княжеского титула.

Третья ветка дольше других оставалась в Польше и была католической линией. Насколько знаю, представители этой линии поселились в Киевской и Черниговской губерниях только в XIX веке и здесь перешли в православие. Княжеский титул они не сохранили.

Четвертая ветка – наша. Она, по-видимому, оказалась наиболее плодовитой и многочисленной. Наибольшее число их представителей осело в Полтавской губернии.

Представители второй (один из них – гвардейской конной артиллерии Владимир Лукомский1) и представители третьей (главным образом художник Георгий Крескентиевич Лукомский и его брат, служивший в департаменте герольдии) задались целью доказать прямое свое происхождение от литовских князей Лукомских и ходатайствовать о получении титула. От Георгия Кр. Лукомского слышал, что их изыскания были довольно успешны и они надеялись (это было в 1914 г.), что им скоро удастся заполнить только одно недостающее звено в родословной цепи. Но революция все это, конечно, нарушила.

Представители всех четырех веток рода Лукомских претендуют на один и тот же герб «Скала». В описании герба рода князей Лукомских указано, что кроме герба «Скала» считается также гербом князей Лукомских и Литовский королевский герб «Погоня». Это, вероятно, выводится на том основании, что княжна Лукомская была якобы замужем за королем литовским Ягелло.

Период до начала школьного времени. 1872-1879 гг.

Первое запечатлевшееся в моей памяти впечатление на начавшемся для меня жизненном пути связано с поездкой моей матери в 1872 году на свидание с отцом, который был на постройке Царицынской железной дороги (в тот период начавшегося обширного строительства железных дорог в России, вследствие недостатка инженеров путей сообщений на эти постройки откомандировывались от военного ведомства военные инженеры).

Мне совершенно отчетливо представляется изба, в которой мы сидели за небольшим столом и, по-видимому, закусывали. Вдруг вбегает в комнату какой-то человек и кричит, что надо ехать, так как напали разбойники.

Начинается суета, выносят вещи, одевают меня, выносят и сажают на колени к матери в какую-то телегу. Затем крики, плач матери, и мы мчимся куда-то в темноту…

Впоследствии я неоднократно слышал рассказы моей матери, что после остановки на ночлег в каком-то постоялом дворе в Воронежской губернии прибежал ямщик и сказал, что с соседнего хутора прискакал верховой и сообщил, что на хутор напали разбойники и что поэтому надо немедленно уезжать. Это произвело страшный переполох, и моя мать, а также какая-то другая семья, остановившаяся на этом постоялом дворе, решили немедленно удирать. Быстро собрали вещи, сели в почтовые возки и полным ходом понеслись от опасного места.

Мне в это время было четыре года. Действительно ли это сохранившееся у меня первое жизненное впечатление или оно было навеяно последующими рассказами, судить, конечно, теперь трудно. Но это впечатление сохранилось у меня так ярко, что я думаю, что это было действительно мое первое сознательное впечатление, сохранившееся на всю жизнь. То, что затем я ничего не помню, что было в последующие два-три года, я объясняю тем, что просто ничего не было яркого, резкого, что запечатлевается в детской памяти.

В 1874 году мой отец перешел на постройку Лозово-Севастопольской железной дороги, и его дистанция была к северу от Симферополя, кажется до Александровска. Мать поселилась в Симферополе.

Следующее резкое детское воспоминание относится к 1875 году, когда мне было семь лет. Мать со мной, с моей сестрой Лелей (Еленой), которая была моложе меня на три года, и братом моим Сергеем, которому тогда был всего один год, поехала летом 1875 года навестить отца и провести с ним лето до осени.

Помню, как отец собирался ехать на лодке (по плавням Днепра) на охоту на уток. Мне было обещано, что меня отец возьмет на охоту, если я выучу таблицу умножения.

Отец уже снарядился для охоты и стал меня экзаменовать. Я сделал какую-то ошибку, и отец сказал, что на охоту не поеду. Конечно, рев, но затем я вспоминаю проклятую цифру и весь в слезах бегу за отцом и громко кричу требуемую цифру. Отец остановился и вновь меня проэкзаменовал. Я выдержал и, все еще всхлипывая, с гордостью надел на себя отцовский ягдташ и поехал с отцом на охоту…

Охота была удачна. Настреляно было много уток. Особенно на меня впечатление произвела убитая отцом птица-баба (пеликан). Эта первая охота вкоренила в меня любовь к охоте. Я с тех пор только об охоте и мечтал и впоследствии стал страстным охотником и хорошим стрелком.

Летом 1876 года моей матери вздумалось подарить мне гусарский костюм, с ментиком, шашкой. С этим костюмом мои детские воспоминания связывают много приятного, но много и неприятного.

По праздникам я получал разрешение одеться гусаром и идти в городской сад, против которого мы жили. Мое появление в саду, среди детей моего возраста, в полной гусарской форме, вызывало восторг у одних, зависть и насмешки у других и остро неприязненное отношение у уличных мальчишек и гимназистов младших классов местных гимназий. Претерпев несколько раз довольно сильные побои от «врагов», но не желая покориться и перестать носить гусарскую форму, я пытался только пробраться незаметно в какой-нибудь глухой угол сада и там изображал из себя взрослого гусара. Но скоро мои «укромные углы» были открыты, и мать, узнав о постоянно происходящих потасовках, отобрала мою форму и, к великому моему огорчению, кому-то подарила.

Осенью же 1876 года мы переехали в Севастополь, где отец купил участок земли и построил на Тотлебенской набережной дом. К этому времени была закончена постройка Лозово-Севастопольской железной дороги и отец был назначен инженером в царское имение Ливадия. В период ремонтов и построек отец жил в Ливадии, а остальное время в Севастополе. Мать жила в Севастополе, периодически наезжая в Ливадию, но обыкновенно на два-три летних месяца перевозились и мы, дети, в Ливадию.

Севастополь того времени еще больше чем наполовину был в развалинах после Крымской кампании 1854—1855 годов. Средняя часть города (гора) была почти вся в развалинах, и даже на главных окружающих город улицах (Екатерининский и Нахимовский проспекты и Большая Морская) не менее половины домов представляли собой развалины. Эти развалины являлись отличным убежищем для различного преступного элемента, которого в городе было много. Грабежи были постоянным явлением; без револьвера никто не рисковал по ночам ходить по уединенным и разрушенным частям города. Жители были буквально терроризованы шайкой грабителей; было много и убийств.

Наряду с серьезными грабежами случались и курьезы. Однажды у нас вечером собрались гости. Было, вероятно, еще не поздно, так как меня еще не отослали спать, как раздались отчаянные звонки на парадной. Горничная открыла дверь, и в гостиную влетела страшно взволнованная одна наша знакомая – старая дева. «Что с вами?» – «Меня ограбили». Старая девица взволнованным голосом рассказала, что недалеко от нашего дома на нее напали два грабителя, приставили ей револьвер к голове и потребовали кошелек и серьги. Она все это отдала. После этого грабители ее отпустили, подарив ей револьвер. «Как – револьвер? Где он?» – «Они его положили в эту сумочку». Окружающие ее слушатели буквально вырвали из ее рук сумочку, открыли и вынули оттуда… кусок колбасы.

Севастопольские развалины для нас, детей, представляли источник громадных наслаждений. Экскурсии по развалинам, игра в разбойников занимали все свободное от учебных занятий время, а науками нас не утруждали.

В этот период я познакомился и подружился с уличным мальчишкой по прозванию Козел. Рыжий, крупный, сильный и смелый, он знал все подвалы в развалинах и был незаменимым товарищем при наших экскурсиях и частых драках с другими мальчишками. Впоследствии, будучи уже офицером, при одном из моих приездов в Севастополь я встретил Козла. Он меня узнал, подошел, поздоровался, поговорил о детских воспоминаниях, сказал, что служит носильщиком в артели Русского общества пароходства и торговли. Я дал ему 25 рублей. Он долго не соглашался взять, но затем взял, сказав при этом: «Мне только не хочется, чтобы вы, Александр Сергеевич, подумали, что то, что я вам скажу, является следствием того, что вы мне дали 25 рублей. Мне очень неприятно, что я согласился их взять. Но верьте мне, что и без этого подарка я питаю к вам и вашей матушке самые теплые чувства. Я не забыл, что и вы и ваша матушка ко мне всегда хорошо относились и мне часто помогали. Знайте и скажите вашей матушке, что могут спать всегда спокойно с открытыми окнами. Ваш дом никогда никто не тронет». На мой недоуменный вопрос, как он может это гарантировать, он ответил: «Значит, могу».

Впоследствии при поимке какой-то шайки грабителей выяснилось, что Козел имел к ней не только несомненное отношение, но, по всем данным, был атаманом. Когда я тогда же сказал матери о моем разговоре с Козлом, она мне ответила, что и ей он говорил то же.

Кроме игр в севастопольских развалинах, было у нас еще два любимых развлечения: летом купание, а весной, осенью и зимой игра в войну на различных редутах, еще сохранившихся в окрестностях Севастополя. Игра в войну сопровождалась и охотой на воробьев, в изобилии ютившихся в кустах около Севастополя. Мы достали откуда-то два громадных старых пистолета, доставали порох и дробь. Как мы друг друга не покалечили – одному Богу известно. К счастью, все ограничивалось легкими ожогами и ссадинами, а три-четыре убитых воробья являлись трофеями, вполне искупавшими эти неприятности.

Еще более опасное занятие было купание. Хотя для присмотра за мной и за моей сестрой Лелей, которая моложе меня на три года, была в доме гувернантка, но она вне дома со мною совершенно не справлялась, и у меня с ней состоялось какое-то негласное соглашение, по которому после прихода на Мичманский бульвар (единственное место, куда в то время гувернантки водили на прогулку детей и где сами назначали встречи своим знакомым) я получал полную свободу действий, мог исчезать и обязан был только возвращаться на бульвар к 2½ часам дня, когда была пора возвращаться домой к обеду.

Все лето и начало осени я употреблял это свободное время (примерно 2½ часа) на купание. Присоединясь к группе моих сверстников, я стремился к Южной бухте. Обыкновенно мы купались около так называемой Царской пристани. Десятки раз мы прыгали с пристани в воду головой вниз, плавали вдоль пристани, а часто выплывали далеко в бухту.

Два раза я тонул: один раз неудачно поднырнув в соседнюю купальню и попав не во внутренний бассейн, а под пол купальни. Другой раз – обессилев при попытке взобраться на мокрую балку пристани, которая была над водой на пол-аршина. Оба раза я терял сознание и тонул, но был извлекаем из воды взрослыми купальщиками. Но эти случаи не отбили охоту к купанию, и я научился плавать как рыба.

Умение хорошо плавать помогло мне однажды спасти моего брата Сергея. Летом 1877 года, то есть когда мне было девять лет, я пошел купаться в купальню вместе с матерью и сестрой. Мой младший брат Сергей, которому было тогда три года, находился в купальне под присмотром няни.

Я уже вышел из воды и начал одеваться, когда няня начала кричать. Я сначала не понял, в чем дело, но затем увидел, что мой брат лежит на дне купальни и его голова просунулась через боковые стойки, поддерживавшие деревянный пол бассейна купальни. Оказалось, что няня недосмотрела, и он, играя, свалился в воду.

Мать растерялась и не знала, что делать. Я, как был в белье, бросился в воду, нырнул, освободил голову брата и вытащил его из воды. Брат наглотался воды, но его сейчас же привели в чувство, и все ограничилось рвотами, ревом и прошло благополучно. Я, конечно, оказался героем и, к величайшему моему удовольствию, был признан родителями хорошим пловцом и получил официальное разрешение купаться со своими друзьями без присмотра взрослых.

Вскоре после этого случая я чуть было не погубил моего брата Сергея. Мать уехала к отцу в Ливадию, а дома гувернантка-швейцарка и няня потеряли всякую власть над нами, детьми. Я как-то пригласил ко мне несколько моих сверстников, и мы устроили во дворе ряд игр. Главная из них, конечно, была игра в разбойников. Мы забрались на сеновал, затащили туда брата Сергея.

Только начали играть, как раздался зычный голос няни, разыскивавшей своего воспитанника. Мы немедленно через отверстие, в которое подавалось сено лошадям, спустились по имевшейся узкой лестнице в конюшню. На сеновале оставался один трехлетний Сергей. Кто-то ему крикнул: «Полезай за нами». Сергей, конечно, послушался, но сорвался и полетел вниз. В результате тяжелый перелом ноги, а мне, после возвращения вызванной из Ливадии матери, – жестокая нахлобучка…

Помню, и я пострадал два раза: один раз моя сестра Леля, с которой я из-за чего-то поссорился на площадке лестницы, меня толкнула, и я, упав навзничь, пересчитал головой все ступени лестницы. Как я остался жив – одному Господу известно, но болел после этого долго. Другой раз вывалился навзничь из окна первого этажа и раскроил себе кожу на голове. Кровотечение из раны было настолько сильное, что родителей своих напугал сильно.

Доставалось нам, старшим детям, мне и Леле, довольно сильно от матери за то, что мы часто ссорились между собой и дразнили младших – Сергея и Зину, которой было немного больше года.

Насколько я любил свои похождения в развалинах города, его окрестностях и купание, настолько терпеть не мог воскресные посещения семьи Рихтер (Оттон Борисович2 командовал в Севастополе корпусом, а затем был главноначальствующим Императорской квартиры). Там было четверо детей: старшая Эльси, годом меня старше; Коци, мой сверстник; Отто, примерно двумя годами меня моложе; Мици, девочка лет пяти. У Рихтеров надо было вести себя чинно, нельзя было громко кричать и заводить шумливые игры… Вообще, было нестерпимо скучно.

Война 1877 и 1878 годов, конечно, нас, детей, очень волновала, и мы, впитывая всякие слухи, болезненно и страстно ее переживали. Все остальное отошло на второй план.

Летом 1877 года мать повезла нас, детей, к отцу в Ливадию.

Помню, как однажды мать, мы, дети, и еще одна дама (София Ивановна Туловская, затем, по второму браку, Колюпанова) поехали из Ливадии на берег моря купаться. Во время нашего купания на горизонте появился дым. Мать и С.И. Туловская решили, что это турецкий монитор и что он будет обстреливать Ялту и Ливадию. Захватив нас, дамы, в полураздетом виде, бросились в экипаж, и мы во всю прыть лошадей поехали домой, в Ливадию, в надежде, что туда снаряды не будут доставать. Впоследствии выяснилось, что пароход этот был «Веста», возвращавшийся в Севастополь после боя с турецким монитором.

Детские переживания во время войны 1877—1878 годов в значительной степени повлияли на мою дальнейшую карьеру. Отец хотел меня отдать в реальное училище, чтобы я подготовился к высшему техническому учебному заведению и был впоследствии инженером. Я же, охваченный воинственным пылом, умолял отдать меня в военную гимназию.

Случай помог осуществлению моего желания. К осени 1878 года я был недостаточно подготовлен для поступления в реальное училище (мои развлечения в развалинах и на берегу моря, по-видимому, сильно мешали наукам), и родители решили отдать меня во второй класс училища в 1879 году. Между тем во время пребывания Императора Александра II в Ливадии весной 1879 года мой отец как-то случайно встретил Государя в парке Ливадийского дворца. Государь заговорил с отцом, стал его расспрашивать про нашу семью и, узнав, что мне, старшему сыну, уже минуло десять лет, спросил: «Ты его, конечно, отдашь в военную гимназию?»

Отец ответил, что я очень хочу быть в военной гимназии и служить на военной службе. Государь сказал: «Скажи ему, что я его устрою. Тебе же будет сообщено, в какую гимназию он будет определен». Родители были несколько смущены и огорчены, я же ликовал.

Летом 1879 года отец получил уведомление из Петербурга, что меня надо к августу доставить в Симбирск, где я, если выдержу вступительный экзамен, буду принят на казенный счет во второй класс. Родители были очень огорчены, что меня определяли в гимназию столь далекого от Севастополя Симбирска, но отказываться нельзя было. Мне же было совершенно безразлично, в какой город, в какую гимназию, – лишь бы она была военной.

Родители утешались тем, что впоследствии можно будет перевести меня поближе к Севастополю, и тем, что в Симбирске жила двоюродная тетка отца, Варвара Егоровна Радионова, и все двоюродные сестры – Екатерина Николаевна Языкова и Варвара Николаевна фон Румель.

Я думаю, что представит некоторый интерес описание Севастополя и его окрестностей, относящееся к 1878—1879 годам. Хотя мне было тогда всего 10—11 лет, но благодаря игре в разбойники в севастопольских развалинах и в войну на старых севастопольских укреплениях, оставшихся с 1854 года, я отлично помню Севастополь того времени.

В приличном, то есть застроенном виде были только Нахимовский проспект и Большая Морская улица, да и то на них местами зияли большие пустыри и попадалось довольно много развалин домов, пострадавших от бомбардировок в Севастопольскую кампанию.

Дома в два и три этажа попадались как исключение; большая часть домов были одноэтажные небольшие особняки. На Нахимовском проспекте от Б. Морской до нынешнего Приморского бульвара была прилично застроена только южная сторона улицы, прилегающая к горе; северная же часть улицы, примыкающая к стороне моря, была застроена жалкими домишками, за которыми, вплоть до Северной бухты, тянулся пустырь, на котором был раскинут базар с лотками и небольшими лавочками.

Приморского бульвара не существовало; был грязный и обширный пустырь, покрытый бурьяном, и имелось несколько небольших домиков, скорее лачуг.

Около Графской пристани возвышалось лучшее по тому времени здание в городе – гостиница Киста (старая гостиница, около которой впоследствии была построена новая, ныне существующая гостиница Киста). Затем тут же на Графской площади было здание морского ведомства (управление порта) и управление (контора) Русского общества пароходства и торговли.

На Екатерининской улице, начинавшейся от площади у Графской пристани и огибавшей центральную часть города с восточной стороны, было только десятка два приличных домов; из них лучшими были гостиница Ветцеля, здание почты, дом градоначальника, Морской собор, так называемый Тотлебенский дом и не больше десятка частных домов в один и два этажа. Все остальное пространство представляло груду сплошных развалин. Здание таможни тогда только строилось рядом с небольшим домиком, где помещалась старая таможня.

Была застроена небольшими, но хорошими домами Тотлебенская набережная (от таможни), на которой находился и наш дом.

Дорога от Екатерининской улицы до вокзала тянулась по сплошному пустырю; попадались только отдельные домики, принадлежавшие портовым рабочим и отставным матросам. Площадь, соединяющая Б. Морскую и Екатерининскую улицы, была под сенным базаром; на ней был только один дом в три этажа, совершенно казарменного вида, принадлежавший богатому хлеботорговцу и спекулянту по торговле землей в Крыму – Дуранте. Исторического бульвара еще не существовало.

Вся средняя часть Севастополя (гористая) была в сплошных развалинах. Наверху только возвышался собор, и вокруг него несколько казенных и городских зданий (между прочим реальное училище и несколько домов морского ведомства). Частных зданий в средней части Севастополя было мало, и они были разбросаны среди развалин.

К западу от Б. Морской (по направлению к Херсонесу и примыкая к морю) было небольшое предместье, застроенное небольшими домиками, принадлежавшими большей частью семьям старых матросов.

Корабельная и Северная стороны имели свои небольшие поселки, населенные рабочим людом.

Водопровода в городе не было; воду по домам развозили в бочках. Более состоятельные люди имели своих лошадей для привоза воды, ибо водовозы брали за воду сравнительно дорого (по 1 копейке за ведро). Канализации, конечно, не было. Освещение улиц (да и то только главных) было крайне мизерное. Только на главных улицах были жалкие остатки мостовой (вряд ли ремонтировавшейся со времен Севастопольской кампании), и все улицы были покрыты густым и толстым слоем известковой пыли.

Интеллигентная часть населения города состояла из военных (чины частей местного гарнизона), небольшой группы инженеров и архитекторов, поселившихся в Севастополе после проведения Лозово-Севастопольской железной дороги, небольшого чиновничьего кружка, учительского персонала двух учебных заведений (мужского и женского), нескольких врачей, довольно значительной группы старых отставных моряков (было несколько видных защитников Севастополя 1854 г.), небольшого кружка старых севастопольских аборигенов (преимущественно занимавших места по городскому управлению) и нескольких дельцов по хлебной торговле и спекуляции с покупкой и перепродажей земли. Жизнь была очень патриархальная. Все друг друга знали, друг у друга бывали, играли в карты, устраивали любительские спектакли и живые картины.

Весенние, летние и осенние вечера большинство не занятых какой-либо работой проводило на Мичманском бульваре, где в ротонде танцевали, играли в карты и ужи нал и… Жили так, как текла жизнь и в других захолустных небольших городах России.

После Севастопольской кампании 1854—1855 годов Севастополь совершенно захирел. Флота у России не было. Новых жителей в Севастополе не появилось. Подвоза к Севастополю каких-либо товаров не было, а следовательно, бездействовал и торговый порт.

Денег на восстановление разрушенных домов не было, и Севастополь постепенно умирал. Оживление началось только после постройки Лозово-Севастопольской железной дороги, но до Турецкой войны 1877—1878 годов еще не было заметных результатов.

В Херсонесе еще не начались раскопки старого города. Был только небольшой Херсонесский монастырь, испытывавший страшную нужду. Георгиевский монастырь также был страшно беден, и монастырская братия с трудом существовала. Балаклава представляла из себя небольшую, жалкую рыбацкую деревушку. Инкерманский монастырь также едва существовал.

Вокруг Севастополя было много хуторов, процветавших до Крымской войны, но к описываемому времени только два-три из них вновь превратились в цветущие сады и имели хорошие виноградники. Остальные же носили еще свежие следы разрушения за время Крымской войны и были в самом жалком виде. Все ближайшие окрестности Севастополя были еще покрыты полузасыпавшимися траншеями и редутами, и всюду были следы лагерей неприятельских войск…

В общем картина была очень грустная, и все указывало на большую нужду населения.

Симбирская военная гимназия

В первых числах августа 1879 года моя мать привезла меня в Симбирск.

Остановились мы у моей двоюродной бабушки Варвары Егоровны Радионовой.

Первое впечатление, которое на меня произвела В.Е. Радионова, было крайне отрицательное. Я привык к свободе и был несколько распущен. Бабушка же оказалась женщиной властной и казалась крайне строгой. Я сразу почувствовал, что противоречия она не терпела. Большой дом, в котором все ходили чуть ли не на цыпочках, чтобы не рассердить Варвару Егоровну, показался мне тюрьмой, а хозяйка – деспотом, ко мне придирающимся на каждом шагу.

Но через несколько дней мнение о бабушке я изменил. Я понял, что она, при внешней строгости, добра бесконечно. Вскоре я понял, что ее действительно боятся только власть имущие (не исключая местного губернатора) и действительно в чем-либо провинившиеся. Их В.Е. не щадила и с присущей ей прямотой и резкостью отчитывала. Симбирское общество ее уважало и побаивалось.

Мелкий же люд и свои, домашние, только делали вид, что ее боятся, а в действительности эксплуатировали ее доброту. Через несколько дней пребывания в ее доме и я стал одним из «эксплуататоров».

Своим новым положением я прежде всего воспользовался для удовлетворения своей страсти хорошо и много поесть. Варвара Егоровна любила закармливать и считала, что и дети должны много есть. Увидя, что я люблю покушать, она отдала приказание экономке меня ублаготворять…

Экзамены прошли хорошо, и я был принят во второй класс Симбирской военной гимназии. Директором гимназии был генерал-майор Якубович3, а инспектором классов полковник Ельчанинов4. Оба они были прекрасными педагогами и отличными воспитателями. Помню до сих пор нашего общего любимца – учителя естественной истории, фамилию которого, к сожалению, забыл. Он нас постоянно водил на прогулки по окрестностям Симбирска и своими беседами и рассказами умел всех заинтересовать и внушить любовь к своему предмету.

Я пробыл в Симбирской гимназии всего один год, но этот год является одним из лучших воспоминаний моей юности. Хороший подбор преподавателей, руководимый директором и инспектором классов, достигал того, что учение давалось мальчикам легко и вызывалось хорошее, здоровое соревнование.

Это мое впечатление впоследствии было подтверждено моими однокашниками при встрече с ними уже в военном училище и офицерами. Они мне подтвердили, что учебное дело в Симбирской гимназии было поставлено прекрасно. Громадный процент оканчивавших Симбирскую гимназию хорошо знали русский язык, математику и историю.

Помню трагический случай с одним из моих сверстников во время одной из прогулок под руководством учителя естественной истории. Учитель нам как-то рассказал, что в некоторых районах России крестьяне считают грехом убивать змей, но, чтобы обезвредить ядовитых змей, они палкой прижимают голову змеи к земле, затем свободной рукой берут змею около самой головы и при помощи перочинного ножа вырывают у нее ядовитые зубы и затем отпускают ее на волю.

Во время следующей прогулки один из моих приятелей увидел гадюку, свернувшуюся кольцом и гревшуюся на солнце. Не имея палки, он решил просто схватить змею около самой головы. Задумано – сделано. Он схватил змею, но, вероятно, не у самой головы, и она ужалила его в кончик пальца. Змея была нами убита, а укушенного змеей мальчика учитель заставил высосать ранку и смазал ее йодом. К вечеру у моего приятеля поднялась температура, рука вспухла, и он довольно долго пробыл в лазарете. Этот случай нам наглядно показал, что со змеями шутить небезопасно.

Помню «воскресные чаи», которые доставляли большое удовольствие и малым и большим гимназистам. В каждом возрасте (гимназия разделялась на возраста; после же переименований гимназий в корпуса – на роты; в состав младшего возраста входили 1-й и 2-й классы) по воскресеньям, от 8 до 10 часов вечера, устраивались чаи. Чай и сахар были «казенные». Гимназисты же доставляли или покупали дополнительные продукты (хлеб, пирожные, сухари, варенье, конфекты и пр.) по способности. На «чай» приходили директор, инспектор, воспитатели и учителя. Каждый из них приносил свою «лепту». Чаепитие сопровождалось туманными картинами, небольшими рассказами преподавателей и воспитателей, живыми картинами, а иногда концертами, любительскими спектаклями, танцами… Программа вечеров обсуждалась заранее, и возрасты соперничали один с другим в смысле интереса своих вечеров. По более значительным праздникам, с разрешения начальства, приглашались знакомые и родственники и устраивались танцы с «настоящими барышнями». Гимназисты настолько любили эти вечера, что большинство отпускных возвращались в гимназию к 8 часам вечера воскресенья, чтобы их не пропускать. Эти отпускные были и главными поставщиками различных вкусных вещей, которые покупались и приготовлялись их родителями или родственниками.

Эта забота дать здоровое и приятное развлечение для мальчиков и юношей со стороны педагогического и воспитательного состава имела громадное воспитательное значение, отвлекая молодежь от различных дурных поступков. Она же скрашивала жизнь тем воспитанникам, которым некуда было пойти в отпуск.

Вечер субботы и воскресенья я проводил поочередно у бабушки Радионовой и у двух моих теток: Языковой и фон Румель. На Рождество, Масленицу и Пасху я ездил в имения Языковых и Румель. Осталось у меня в памяти, что лучшим развлечением в деревне было катание на тройках.

Год моего пребывания в Симбирской военной гимназии промелькнул как сон и оставил приятные воспоминания на всю жизнь.

Заканчивались экзамены для перехода в третий класс. Я мечтал о поездке на лето в Севастополь, но надеялся, что меня никуда из Симбирска переводить родители не будут. Я им писал, что очень хотел бы остаться в Симбирской военной гимназии. Но вот однажды меня вызвали к инспектору классов, и от него я узнал, что получена бумага из Петербурга о переводе меня в Полтавскую военную гимназию. Я был очень огорчен.

В мае 1880 года в сопровождении окончившего военную гимназию Николаева (моя мать боялась разрешить мне самостоятельное путешествие из Симбирска в Севастополь, и по ее просьбе В.Е. Радионова командировала меня сопровождать Николаева, сына жившей у нее вдовы офицера) я отправился в Севастополь. Путь наш лежал через Нижний Новгород – Москву – Харьков. Из Симбирска в Нижний Новгород мы выехали во 2-м классе на небольшом пароходе общества «Самолет».

В первую же ночь нашего путешествия мы пережили крупную неприятность. После полуночи, когда все уже спали, я проснулся от какого-то резкого толчка и был сброшен с верхней койки на пол каюты. Еще не придя в себя со сна, я услышал крики: «Тонем, тонем!» Николаев и я натянули на себя сапоги и шинели и побежали на палубу. Кругом стоял крик и страшная суматоха.

Оказалось, что на нас налетел какой-то встречный пароход и, ткнувшись носом в бок нашего парохода, несмотря на крики о помощи, бросился наутек вниз по Волге. Удар пришелся в районе 1-го класса, и вода хлынула в большую пробоину. Наш капитан не растерялся, повернул пароход к берегу и выбросился на отмель. Опасность миновала.

Когда я с Николаевым выскочили на палубу, мы наткнулись на совершенно голую даму, которая, стоя около мачты, истерически рыдала. Какой-то пассажир накинул на нее свое пальто. Как потом оказалось, эта дама, пассажирка 1-го класса, в момент столкновения меняла перед сном рубашку. От испуга она выскочила на палубу «как мать родила».

Волнение среди публики на пароходе долго не улегалось. Серьезно пострадавшим оказался только один буфетчик 1-го класса. Его жена и дочь спали в буфетной. Когда вода хлынула в помещение 1-го класса, он бросился в буфетную, чтобы вывести оттуда жену и дочь, но дверь не открывалась, и он в отчаянии руками разбил стекла в двери и перерезал себе вены на руках. Сразу ему не помогли, и он через несколько времени скончался от потери крови.

Целый день мы простояли на отмели, и только в конце дня пересели на догнавший нас пароход того же общества «Самолет». Дальнейшее путешествие было без приключений.

Осталось у меня в памяти пребывание на Московском вокзале, где меня жестоко оскорбили две какие-то дамы. Николаев куда-то ушел, а я остался при вещах в зале 1-го и 2-го класса. Пришедшие в зал две дамы сели против меня. Через несколько времени одна из дам стала со мной заговаривать и предложила мне конфект. Мне показалось неприличным «заигрывание» баб с почти «взрослым» военным гимназистом, и я упорно отмалчивался, а от конфект отказался. Дамы сначала начали смеяться, называя меня букой и крымским яблочком, а затем стали меня целовать… Я отбивался и пришел в раж, а они еще больше меня стали тормошить. Наконец я вырвался и забился в угол зала. Пришедший Николаев с трудом меня успокоил.

По приезде в Севастополь я был принят в компанию военных гимназистов, которые держали себя обособленно от «шпаков», то есть штатских, и были в открытой вражде с местными учениками реального училища. На нижней аллее Мичманского бульвара постоянно происходили «бои» противников, как групповые, так и в одиночку – один на один. «Шпаков» было больше, среди них были многие великовозрастней, чем мы, и нам стало жестоко доставаться. Мы стали искать союзников. Моя дружба с уличным мальчишкой Козлом нам помогла. Договорившись с Козлом и уплатив ему некоторую мзду съедобными вещами, мы условились, что в указанный вечер десяток мальчишек под предводительством Козла спрячутся в кустах и по сигналу бросятся нам на помощь. Затем был послан «вызов шпакам». Результат боя превзошел все наши ожидания. Своевременное вступление в бой нашего резерва ошеломило врагов, и они позорно бежали с места битвы…

После этого боя «шпаки» уступили нам первенство и перестали нас затрагивать, боясь грозных для них наших союзников. Но «дань» союзникам нам пришлось уплачивать в течение всего лета.

До сих пор мне хорошо памятен один случай, который меня в то время ужасно обидел и огорчил. Бродя по окрестностям Севастополя с моим приятелем Александром Еранцовым5, мы забрели к Херсонесскому монастырю. Там мы наткнулись на древнего монаха, сидевшего на камне и гревшегося на солнце. Он нас подозвал, услышав наши голоса, и, сказав, что он слепой, стал ощупывать голову Еранцова. Затем он сказал Еранцову: «Дай я тебя благословлю. Тебе предстоит большая будущность. Ты будешь скромным героем, хорошим военачальником и будешь делать много добра».

Еранцов был очень доволен. Подошел к старцу и я. Результат ощупывания моей головы дал для меня неблагоприятные результаты. Старый монах стал волноваться, а затем закричал: «Уходи, уходи; тебя не благословлю. Ты будешь кутилой, пьяницей и беспутным человеком». Я как ошпаренный бросился от монаха и долго не мог этого забыть и простить ему обиду.

Много раз в жизни я вспоминал это предсказание. Относительно Еранцова оно оправдалось в той части, что, действительно, Александр Еранцов был всегда честным, скромным и многим помогал; но, став военным юристом, он не стал военачальником и героем. Что же касается меня, то, по совести говоря, было несколько моментов в жизни, когда только страсть к охоте и природе пересиливали легкомысленный образ жизни и отвращали меня от пагубного пути.

Лето 1880 года протекло быстро, и в августе моя мать повезла меня в Полтаву.


ПОЛТАВСКАЯ ВОЕННАЯ ГИМНАЗИЯ,

переименованная, кажется, в 1882 году в кадетский корпус

Приехали мы в Полтаву вечером и остановились в гостинице. На другой день утром моя мать повезла меня в гимназию. После представления директору, генералу Семашко6, я был отпущен к матери до 11 часов вечера. Вечером меня мать проводила в гимназию.

Дежурный воспитатель отвел меня в спальню и указал предназначенную для меня постель. Я быстро разделся и юркнул под одеяло.

Голова моя была полна мыслей о том, что меня ожидает в новой гимназии: какие товарищи, какие порядки, какое начальство… Спать я не мог. Через несколько времени я увидел, что к моей кровати приблизились какие-то две фигуры; я притворился спящим и напряженно стал прислушиваться к их разговору, который велся полушепотом. «Вот здесь устроили новичка». – «Да, я знаю; нам надо его завтра испытать. Я придумал хорошую штуку. Я его утром заставлю выпить стакан воды, насыщенный солью».

Эта перспектива не навеяла на меня сон, и я проворочался до утра, думая о предстоящем испытании и соображая о лучшем способе реагировать на него.

При первом же звуке трубы, возвещавшей, что пора вставать, я увидел перед своей кроватью группу гимназистов в одном белье; впереди стоял крупный и широкоплечий гимназист со стаканом в руке.

«Ну, новичок, вставай», – сказал этот гимназист. Я быстро вскочил на ноги и очутился перед группой мальчиков, с интересом меня разглядывавших. «Посмотрим теперь, что ты из себя представляешь: молодец ты или баба, то есть дрянь. Как твоя фамилия?» – «Лукомский». – «Ну вот, Лукомский, потрудись немедленно и одним духом выпить стакан воды. Получай».

Я взял стакан, поднес его к губам и, почувствовав рассол, швырнул стакан на пол и со всего маха залепил пощечину поднесшему мне это угощение.

Через минуту я, с окровавленной физиономией, был повергнут на пол. Другие гимназисты стащили с меня совершенно озверевшего своего приятеля.

Пострадал я изрядно, но было признано, что я «молодец» и что испытание выдержал. До окончания корпуса избивший меня Быков, первый силач в классе, стал моим самым близким другом и впоследствии неоднократно меня вызволял из всяких неприятных историй. Но все же этот прием, «крещение», как называлось, произвел тогда на меня очень тяжелое впечатление. К таким приемам в Симбирской военной гимназии не прибегали, и вообще меня поразила грубость нравов моих новых приятелей.

Впоследствии я понял, что это являлось прямым следствием того, что воспитатели в Полтавской гимназии гораздо меньше занимались своими воспитанниками, чем в Симбирской гимназии.

Многое и другое в Полтавской гимназии показалось мне много хуже того, что было в Симбирске. Прежде всего – кормили и плохо, и голодно. На этой почве вскоре после моего перевода в Полтавскую гимназию произошла очень крупная история: голодный бунт. Затея шла, конечно, от воспитанников старших классов, сумевших подговорить все классы.

Однажды во время обеда на всех столах поднялся страшный шум и крики: «Не хотим есть тухлые котлеты. Уберите эту дрянь. Лучше кормите одним хлебом, а не давайте тухлятину. Воры! Мы голодны!» и т. д.

Хаос был полный. В появившегося эконома полетели котлеты. Сбежавшееся начальство не могло успокоить взбунтовавшихся гимназистов. Наконец пришел директор, генерал Семашко, и с трудом успокоил публику, обещав все разобрать.

Расследование велось долго, и, по-видимому, начальство убедилось, что основания для «бунта» были серьезные. Дело было замято, нас стали кормить лучше и между 2-м и 3-м уроками выдавали дополнительно по довольно большому куску белого хлеба.

Но все же пища, даваемая в Полтавской военной гимназии, была менее вкусна и менее обильна, чем в Симбирской. В последней и по моим впечатлениям, и по письмам, которые я получал от моих прежних приятелей, никогда не жаловались на голод и на плохое качество пищи. Мы же, в Полтаве, чувствовали себя часто голодными и старались подкармливаться своим попечением: покупали во время прогулок у баб пончики, а по воскресеньям накупали просфор. Но конечно, так могли подкармливаться только те, у кого водились карманные деньги. Многим же это было недоступно.

Как я сказал, начальство замяло историю «голодного бунта». Но, как дальше будет видно, не забыло, и гимназисты, которых считали зачинщиками, впоследствии пострадали. О воскресных «чаях», которые так все любили в Симбирской гимназии, в Полтаве не было и помина. Вообще большинство воспитателей в Полтавской военной гимназии не стремились близко подойти к своим воспитанникам.

Не особенно приятны были мои первые впечатления и по учебной части. Обидел меня учитель истории Павловский. На одном из уроков истории Павловский меня вызвал к доске. Как мне казалось, я урок хорошо знал и остался доволен своим ответом. Учитель меня выслушал и, ничего не сказав по поводу моего ответа, отпустил. Когда я сел на свое место, мои соседи стали меня подбивать спросить, какой балл мне поставили.

«А разве можно об этом просить?» – спросил я. «Конечно, у нас это принято».

Я набрался храбрости и, встав, спросил учителя: «Сколько вы мне поставили за мой ответ?» Павловский, видимо, удивился моей дерзости, несколько секунд на меня смотрел и затем ответил: «Семерку».

Вероятно увидев, что я удивился и огорчился столь низкой оценкой моего ответа по 12-балльной системе, в свою очередь задал мне вопрос: «А тебе этого мало?» – «Да, мало, – ответил я. – Мне кажется, что я ответил хорошо». – «Тебе „кажется”, а мне не „кажется”, я тебе поставил столько, сколько ты заслужил своим ответом. Если же тебе „кажется“, что это мало, попробуй пойти на базар и купить семерку».

Кругом раздался гогот, а я, сконфуженный и оскорбленный, сел на свою скамейку.

Долго я не мог забыть этого глупого ответа Павловскому. Я его невзлюбил, и он мне платил той же монетой. До окончания курса я чувствовал, что он враждебно ко мне относился и, как мне казалось, умышленно понижал отметки за мои ответы. Как я ни старался, я никогда не мог получить у него полной отметки.

К первым неприятным впечатлениям присоединилось и то, что в Полтаве у меня не оказалось ни родственников, ни знакомых и я никуда не мог ходить в отпуск по воскресеньям.

Мой первый год пребывания в Полтавской военной гимназии скрасился наступлением рождественских праздников и поездкой в отпуск к родителям в Севастополь.

Попав на Рождество в Севастополь, я забыл все неприятные впечатления, связанные с переводом в Полтавскую военную гимназию, и понял, что некоторые минусы по сравнению с Симбирской военной гимназией сторицею возмещаются возможностью ездить в отпуск домой не только летом, но и на рождественские и пасхальные праздники.

Вернулся я после рождественских праздников в гимназию уже в более хорошем настроении, да и обстановка в гимназии, где завелись друзья и новые интересы, уже не казалась мне чуждой и неприятной.

Я привык к новой обстановке, и жизнь потекла нормально. Но вот наступило 1 марта 1881 года, и мы все были взволнованы и взбудоражены убийством Императора Александра II. Наша военная гимназия заворошилась как встревоженный улей. Мы никак не могли понять, как это могли найтись такие мерзавцы, которые могли поднять руку на боготворимого и, казалось, всеми любимого Монарха. К чувству горя присоединилось чувство оскорбления, нанесенного не только всему русскому народу, но, в частности, нам, воспитанникам военной гимназии. Изредка слышанное до того слово «нигилист» стало отныне выражением чего-то мерзкого, подлого. Мы собирались группами, целыми классами для обсуждения того, что произошло. Клялись отомстить, очистить Россию, когда вырастем, от подлой сорной травы; клялись быть верными Царю, защищать его от всяких предателей… Просили воспитателей нам все рассказать, нас наставить. Патриотический подъем и проявление беспредельной преданности и верности Царю все повышались и подогревались. Прошло два-три месяца, и вот как-то было приказано построиться всем возрастам (гимназия, по классам, как я уже сказал выше, разделялась на возрасты: старший, средний и младший). Шепотом передавался откуда-то проникший слух, что кто-то приехал и о чем-то будет нас допрашивать.

Построились в большом портретном зале и с волнением ждали, что будет.

Вошел директор корпуса, престарелый генерал Семашко, в сопровождении инспектора классов и всех воспитателей. Рядом с директором корпуса был кто-то в судейской форме, как потом оказалось, прокурор местной судебной палаты, и несколько жандармских офицеров во главе с начальником губернского жандармского управления.

Директор обратился к нам с речью, что вот, по полученным сведениям, среди военных гимназистов есть много революционеров, что по рукам гимназистов ходят запрещенные книги и что, по приказанию из Петербурга, будет произведен обыск во всей гимназии.

Старик страшно волновался и грозил, что если что-либо будет найдено, то виновные жестоко пострадают, а военная гимназия будет опозорена. После этого он обратился к жандармскому генералу и просил его распоряжаться и делать то, что он найдет нужным.

Мы стояли подавленные и ничего не понимали.

Затем начался обыск. Перерыли все от чердаков до подвалов. В результате обыска действительно нашли у некоторых гимназистов запрещенные книги и какую-то компрометирующую переписку. Насколько помню, было арестовано человек двадцать, большей частью из старшего 7-го класса; но было арестовано несколько человек и из 4, 5 и 6-го классов. Всех арестованных сейчас же куда-то увезли.

Как потом выяснилось, воспитанники 6-го и 7-го классов были затем отправлены в Туркестан, где по Высочайшему повелению были зачислены солдатами в полки, а воспитанники младших классов были отправлены в Вольскую военную прогимназию, служившую как бы дисциплинарным батальоном для других военных гимназий.

Среди арестованных оказались и вожаки «голодного бунта», о котором я выше писал. Были в гимназии разговоры (насколько верные, я, конечно, не знаю), что у них ничего не было найдено, но они были изъяты из Полтавской военной гимназии как вообще неблагонадежный элемент. Впоследствии (кажется, через пять лет) арестованные были прощены и их приняли в военные училища.

Эта история взбудоражила всю жизнь нашей гимназии. Было уволено в отставку и несколько старых воспитателей, которые, вероятно, были признаны несоответственными.

Лето 1881 года я провел в отпуску в Севастополе, и скоро впечатления тяжелых событий весны этого года изгладились. В августе я вернулся в корпус.

С осени этого года в Полтавский институт благородных девиц поступила моя сестра Леля и еще две девочки из Севастополя. Посещая их каждое воскресенье в институте, я уже не чувствовал себя таким одиноким, как это было в предыдущий год. Кроме того, я уже сжился в гимназии, и воспоминания о Симбирской гимназии заменились новыми интересами, новыми радостями и огорчениями.

Зимний период 1881/82 года ознаменовался коренной ломкой внутренней жизни: гимназия была переименована в кадетский корпус; возрасты – в роты; старшая рота (6-й и 7-й классы) на строевые занятия выводилась с ружьями; младшие роты также усиленно обучались строевым занятиям; многие из стариков штатских воспитателей были заменены молодыми строевыми офицерами. Все это нам нравилось; мы стали себя чувствовать настоящими военными.

Среди новшеств было одно, о котором нельзя умолчать и которое явилось причиной двух драм.

Это введение телесного наказания – порки. В военных гимназиях порка не применялась; с переименованием же гимназий в корпуса было дано указание директорам, что при серьезных проступках, вместо исключения из корпуса, с разрешения родителей, применять порку.

Директор корпуса, генерал Семашко, был вообще против телесных наказаний, но в редких случаях они стали применяться. Насколько мне известно, не было ни одного случая, когда родители бы предпочитали исключение из корпуса порке. Я помню, что наш воспитатель говорил, что на телеграмму, что предпочитают родители – взять ли своего сына из корпуса или разрешают его выпороть, – всегда получался ответ: выпороть. Вот эта-то порка вызвала в бытность мою в корпусе два печальных случая.

Кадет 5-го класса, мальчик вообще скромный и хороший, был заподозрен своими же товарищами в краже. Он категорически отрицал свою вину, но отношения у него с классом обострились, и кто-то из кадет на него донес воспитателю. Началось расследование, и в конце концов его признали виновным и запросили его родителей, согласны ли они, чтобы его выпороли. Ответ получился утвердительный, и экзекуция состоялась.

На другой день, оставив записку, что его напрасно выпороли, бедный мальчик бросился с верхнего этажа в пролет между лестницами и разбился насмерть. Прошло несколько дней, и один из его товарищей по классу признался, что украл он, а не пострадавший. Как начальство, так и кадеты были потрясены происшедшим.

Другой случай был иного рода. В моем классе был мальчик, кажется болгарин по происхождению, отличавшийся очень бурным и буйным характером. Начальство его терпеть не могло, а товарищи хотя и не любили, но поддавались под его влияние. Он был очень властный, умел влиять на класс и был всегда зачинщиком различных шуток и гадостей, которые иногда подстраивались по отношению к воспитателям и учителям.

Однажды он заболел и был помещен в лазарет. Осмотревший его доктор (Медем) приказал фельдшеру прежде всего поставить заболевшему клизму, а затем дать слабительное.

Черномазый пациент категорически запротестовал, заявив, что живот у него не болит и клизму себе ставить он не позволит. Но доктор Медем был неумолим и приказал фельдшеру выполнить его указание.

Когда фельдшер пришел выполнять предписание доктора, пациент отказался подчиниться требованиям фельдшера, стал брыкаться ногами и драться. Фельдшер позвал на помощь одного из лазаретных служителей, мальчика связали и поставили ему клизму насильно. Но… когда операция была кончена, мальчик понатужился и окатил несчастного фельдшера с головы до ног. Сейчас же было доложено директору, и без всякой посылки телеграммы родителям было приказано провинившегося немедленно выпороть. Повели его в цейхгауз, где и была произведена экзекуция, а затем, через два дня, выздоровевший мальчик был выписан из лазарета.

Вернувшись вечером в свой класс, пострадавший, при помощи своих приятелей, собрал в нашей роте чуть ли не весь корпус. Сам он стал в громадной спальне на подоконник и обратился к присутствующим кадетам с замечательной речью, призывая отомстить за него начальству, допустившему истязание и поступившему совершенно незаконно. После своей речи он скинул штаны и показал нам действительно сильно исполосованные зад и спину. Служители, по-видимому, перестарались.

Хотя поступок кадета большинством и не одобрялся, но зажигательная речь и исполосованное тело произвели сильное впечатление, и толпа, вплотную набившая спальню, сильно заволновалась. Стали раздаваться выкрики против начальства, свистки, требования избить доктора и фельдшера. Дежурного воспитателя, порывавшегося водворить порядок и разогнать собравшихся кадет, под крики и гиканье просто вытолкали из спальни. Дело начало принимать серьезный оборот. К счастью, скоро появившемуся, всеми любимому, старику директору удалось успокоить разволновавшихся кадет и уговорить их разойтись по ротам.

Виновника бунта директор увел к себе на квартиру. С тех пор мы больше его не видели. Как впоследствии оказалось, директор вызвал срочной телеграммой отца провинившегося кадета и предложил ему взять сына из корпуса. Вся эта история этим и была потушена.

Лето 1882 года, после моего перехода в пятый класс, ознаменовалось для меня большой радостью: 10 июля, когда мне минуло 14 лет, я получил в подарок от отца охотничье ружье центрального боя 16-го калибра. До этого времени я только сопровождал отца на охоте и изредка получал разрешение сделать несколько выстрелов из отцовского ружья. Теперь же я становился самостоятельным охотником, что наполняло мое сердце радостью и гордостью.

В то время почти вся северная часть Крыма, к северу от Симферополя, и юго-западная, в треугольнике Симферополь—Севастополь—Евпатория, имели громадные участки еще нетронутой, девственной земли, целины, покрытой ковылем. Дичи было много в этой степной части Крыма. Было много дроф, стрепетов, куропаток, перепелов и зайцев. На всю эту дичь, начиная с Петра и Павла (29 июня) вплоть до половины августа, охотились с собаками. В жару даже дрофы и стрепета, особенно самки с молодыми, залегали в траве и подпускали собак на стойку. Дичь была тогда еще мало пуганная.

Выезжали мы на охоту обыкновенно на несколько дней или с северной стороны Севастополя на подводах (излюбленным местом охоты был обыкновенно Кантуган), или по железной дороге до станций Бьюк – Онгар или Джанкой и оттуда углублялись в степь на подводах.

Для охотников в степи было полное раздолье. Большая часть громадных степных пространств принадлежала государству, и охота нигде не возбранялась, да и охотников было сравнительно мало. Даже на частновладельческих землях я не помню случая, чтобы нам запрещали тогда охотиться.

Обыкновенно мы к вечеру приезжали в район, который намечали для охоты, растягивали брезент на траве, разводили огонь, закусывали, вели охотничьи разговоры и засыпали до рассвета. Встав и умывшись, закусывали и расходились в разные стороны. К 11 часам утра, когда солнце начинало сильно жарить и собаки отказывались искать, возвращались на бивуак, закусывали, отдыхали и около 3—4 часов дня, в зависимости от погоды, опять начинали охоту. На ночь или оставались на том же месте, или переезжали на другой участок.

Убить за день одну дрофу и двух стрепетов считалось очень успешно. Куропаток же, перепелов и зайцев было много. Многие из охотников перепелов даже не стреляли; я же стрелял во всякую дичь и скоро так наловчился, что стал обстреливать старых охотников и приобрел славу очень хорошего стрелка. Руководствовался наставлением одного из моих учителей по охоте, старика слесаря Севастопольских морских мастерских: «Бей сороку, бей ворону, добьешься и до ясного сокола».

В эти поездки в степи я ездил всегда со взрослыми. Кроме моего отца, обыкновенно ездили на эти охоты его приятели: инженер Федор Николаевич Еранцов7, бывший севастопольским городским головой, капитан Александр Евграфович Варыпаев, командир роты в Белостокском пехотном полку, и капитан I ранга Владимир Петрович Евдокимов8, бывший агентом Русского общества пароходства и торговли. Затем, кроме этого основного охотничьего ядра, часто с нами ездил племянник Еранцова, мой сверстник, Николай Ергопуло, и случайные охотники, которых приглашали или которые сами напрашивались.

Я до сих пор с восхищением вспоминаю чудные вечера с интересными охотничьими рассказами, великолепные звездные ночи и затем то наслаждение, которое я испытывал, бродя с собакой по бесконечному морю ковыля.

Конечно, испытывал я большую радость, когда удавалось сбить дрофу, поднимавшуюся, как подушка, из-под стойки моего пойнтера. Но наибольшее наслаждение я испытывал при шумном взлете стрепета, с криком «ко, ко, ко». Какое было огорчение промазать по этой царственной птице!

Я никогда не был жаден относительно количества убитой дичи, но охота, во всей своей совокупности, изучение нравов дичи и чудная природа доставляли громадное наслаждение.

В промежутки между выездами в степь я охотился в Инкермане в долине Черной речки. Я обыкновенно забирался на лодке к устью Черной речки еще до рассвета и, прекрасно зная все дичные места, успевал их обходить до появления какого-либо соперника-охотника. Убив одну-двух уток и несколько бекасов, я возвращался домой к 9—10 часам утра.

В те года еще не было запрета охотиться весной, и, приезжая в Севастополь на праздники Св. Пасхи, я наслаждался охотой в долине Черной речки на различную перелетную болотную дичь.

Я всегда умудрялся попадать к устью Черной речки первым (впрочем, вообще охотников было в Севастополе немного, а ездивших к Инкерману на лодке, что стоило не менее двух рублей, совсем мало; тех же охотников, которые шли из Севастополя в долину Черной речки пешком или ездили до полустанка Инкерман на поезде, я всегда опережал). Как я уже сказал, я знал места прекрасно и первым делом обходил прогалины между камышами при впадении речки в море. В этих местах мне удавалось убивать удивительных по породе уток. Помню, однажды я убил очень крупного селезня, совершенно белого, с ярко-пунцовыми головой и частью шеи и с большим пунцовым хохолком на голове. Его широкий нос был зеленого цвета, лапки желтые.

Один моряк, служивший прежде в Архангельске, сказал мне, что этот экземпляр принадлежал к довольно редкой породе северных уток (которые, по словам северных охотников, на юг на зиму не улетают). По-видимому, некоторый процент и этих чисто северных уток делает перелет в Африку, а затем опять возвращается на север.

Обойдя камыши, я спешил в долину Черной речки, за железную дорогу, и обходил известные мне болотистые участки (впоследствии эти участки были дренированы и из их района был проведен в Севастополь водопровод). Случалось, что на этих мочажинках, сплошь покрытых весенними цветами, я натыкался на большие высыпки дупелей и бекасов. Наслаждение было полное. Но даже тогда, когда дичи оказывалось мало или даже совсем не было (а это часто случается во время перелетов дичи, то есть один раз можно наткнуться на хорошую высыпку, а другой раз ничего не увидишь, кроме местных ворон и воробьев), удовольствие все же было большое.

Чтобы покончить с моими первыми впечатлениями на поприще охоты, я опишу зимние охоты на дроф и на коз, с коими я впервые познакомился на рождественских праздниках 1882 года.

26 декабря мой отец, я, Ф.Н. Еранцов, А.Е. Варыпаев и В.П. Евдокимов выехали на лошадях из Севастополя к Байдарским воротам. От Байдарских ворот, на местных татарских бричках, мы проехали в глубь казенного леса и поздно ночью приехали в маленькую татарскую деревушку. Там нас встретил местный лесничий и провел в приготовленное для нас помещение.

На вопрос Варыпаева, сорганизовавшего эту охоту на коз, все ли приготовлено и будет ли охота удачна, лесничий ответил, что он лично проверил места пастбищ диких коз, что гончие собаки хорошие и что охота должна быть удачна.

Я, стараясь быть внешне спокойным, в действительности страшно волновался и попросил Варыпаева мне рассказать, как будет производиться охота на коз. Он мне рассказал, что охота на коз с гончими в горах совершенно не похожа на охоту на них в лесах равнинной местности. В горах эта охота скорей похожа на облаву, где гончие собаки выполняют роль загонщиков. Потревоженные в горах козы уходят от опасности, никогда почти не стремясь переваливать хребты, а убегают вдоль откосов оврагов и лощин. Зная эту повадку коз, охотников ставят на номера на откосах оврага и лощин, пересекая последние, а гончих собак заводят верст за 6—8 от охотников и бросают вперед в том направлении, где стоят охотники. Если окажутся козы между собаками и охотниками, то гончие их погонят, и они прямо пойдут на охотников по одной или другой стороне лощины или оврага. Так как коз в то время в Крыму было очень много и любимые ими пастбища были известны лесникам, то часто случалось, что захваченными оказывались до 10—15 коз, кои и убегали от гончих по обоим откосам.

На другой день мы были подняты рано утром; напились чаю, закусили и разобрали номера. Мне достался номер между Ф.Н. Еранцовым и А.Е. Варыпаевым. Когда нас расставляли на первый загон, то Варыпаев мне сказал: «Будьте внимательны. Новичкам всегда везет. Я уверен, что на вас выйдет козел, и вам будет стыдно, если вы промажете».

Стал я на указанном мне месте, зарядил ружье и стал внимательно прислушиваться. Прошло приблизительно полчаса, и я услышал где-то вдали, впереди голоса гончих. Сначала как бы неуверенные, отдельные, но через несколько минут голоса гончих слились, и ясно стало, что гончие кого-то погнали.

Прошло еще минут десять, и я услышал в лесу какие-то странные звуки и скоро разобрал, что что-то скачет, приближаясь ко мне. Резкие, гулкие звуки, как бы ударов по твердой земле, быстро приближались. Я замер. Вдруг, казалось совершенно неожиданно, шагах в шестидесяти перед собой я увидел мелькавшего среди деревьев и кустов козла. Он несся полным ходом, несколько закинув голову, на которой ясно были видны рога; скакал он мимо меня. Я вскинул ружье и выстрелил. Когда дым рассеялся, я ничего не увидел. Решив, что промахнулся, я в полном отчаянии не знал, что делать…

Гон собак приближался, и вдруг я увидел, что они с остервенением бросились по направлению к кусту, около которого я в последний раз видел козла. Я бросился вперед и увидел, что козел лежит убитый.

Отогнав собак, я, гордый и довольный, закурил папиросу и в непринужденной позе, как будто ничего особенного для меня не произошло, стал около убитого мною козла. Вскоре собрались охотники и стали меня поздравлять. Пришедший егерь выпотрошил козла.

Следующие загоны были для меня менее удачны, хотя мне исключительно везло. Во втором загоне на меня вышел целый табун коз, штук шесть; но они остановились от меня шагах в ста и спокойно стали пастись. Собак не было слышно; вероятно, они потеряли след. Я страшно волновался и в конце концов не выдержал. Решив, что на дистанцию в сто шагов выстрел картечью должен дать хороший результат, старательно прицелился и выстрелил. Табунок коз шарахнулся в сторону, и я ничего не убил. Старые охотники крепко меня выругали за отсутствие выдержки. По проверке оказалось, что до ближайшего козла, в которого я стрелял, было 125 шагов.

В третьем загоне я опять понял, что гон идет на меня. Но от волнения у меня случилось расстройство желудка, и я, спустив штаны, присел, судорожно сжимая в руках ружье. В этот самый момент, шагах в тридцати передо мной, выскочила коза, а за ней козел. Я сделал два выстрела, но позорно промазал. Еранцов ругал меня долго, а я чувствовал себя опозоренным чуть ли не на всю жизнь.

Четвертый, последний загон происходил уже перед заходом солнца, и деревья бросали длинные тени. Гон направлялся куда-то в сторону от меня. Я напряженно прислушивался и молил всех святых повернуть на меня козла, чтобы исправить позор предыдущих загонов. Посмотрев случайно в другую сторону, я замер от волнения: шагах в пятидесяти от меня сидел волк и внимательно смотрел на меня. Я ясно видел каждый волос на его морде, глаза и поднятые уши. Осторожно поднимая ружье, я не спускал глаз с волка. Наконец ружье поднято, хорошо нацелено в грудь зверя, и выстрел загремел. Каково же было мое изумление, когда, после того как дым рассеялся, я не увидел никакого волка, а передо мной торчал простой пень срубленного дерева. Я не верил своим глазам. Подойдя к пню, я увидел, что весь заряд картечи хорошо лег в дерево. По-видимому, сильное напряжение и игра теней от заходящего солнца сыграли надо мной злую шутку. К моему счастью, Еранцов убил на этот раз козла и, будучи в прекрасном настроении, не только меня не выругал, а рассказал ряд интересных аналогичных случаев, бывших с ним на прежних его многочисленных охотах. Рассказчик он был превосходный, и мы все слушали его, с наслаждением закусывая в домике лесника. Поджаренные печени от убитых козлов, запиваемые красным вином, казались мне удивительно вкусными.

Через несколько дней после нашего возвращения в Севастополь к вечеру стало холодно, выпал снег и термометр показывал несколько градусов ниже нуля. На другой день рано утром отец меня разбудил, сказав, чтобы я скорее одевался и пришел к нему в кабинет. Он мне сказал, что мы сейчас поедем на охоту на дроф, что много дрофных стай тянет через город. Я много уже слышал про зимнюю охоту на дроф, но никогда не принимал в ней участия. Быстро одевшись, я прошел к отцу. Он вывел меня на улицу и показал на две дрофиные стаи, тянувшиеся довольно низко через наш дом. Я увидел стаи примерно штук по сорок дроф.

Дрофы летели углом, как летят гуси и утки. Впереди каждой стаи отчетливо были видны очень крупные дрофичи, которые были колонновожатыми.

Во время чая, пока кучер запрягал лошадей, отец мне рассказал следующее. Когда наступает зима и в губерниях Херсонской, Подольской, Киевской, Полтавской, Харьковской и Екатеринославской выпадает снег, все дрофы, там находящиеся, перекочевывают к югу, и очень большое количество их скапливается в Крымских степях к югу от Перекопа. В этой части Крыма оттепель и дождь часто сменяются зимой резко наступающими морозами, и часто случается, что большие стаи дроф с обмерзшими крыльями на несколько часов теряют способность летать. Жители деревень и промышленники этим пользуются, окружают такие стаи дроф и перебивают их просто палками.

Когда же и в Крымских степях выпадает снег, дрофы летят к морю и, по-видимому, стараются его перелететь, направляясь к югу. Но, отлетев далеко от берега, видя, что земли нет и чувствуется усталость, возвращаются назад. Когда дрофы летят к морю, они обыкновенно держатся очень высоко, а возвращаясь, усталые, назад, летят очень низко и стараются тут же, на берегу, опуститься и отдохнуть. Все это, конечно, знают охотники, и все имеющие ружья стремятся в такие дни к берегу моря. «Впрочем, ты сам все это сегодня увидишь, – закончил отец. – Дроф летит много, и охота обещает быть удачной».

Через час мы уже подъезжали к морскому берегу недалеко от Георгиевского монастыря. По берегу я действительно увидел группы охотников, чего-то ожидающих. Некоторые были вооружены биноклями.

Наконец с разных сторон раздались крики «летят!», и все попрятались за камни или за кусты. Залегли и мы с отцом. Жадно я смотрел по направлению моря. Через некоторое время я увидел несколько дрофиных стай, низко летящих над самым морем к берегу. От мороза от воды подымался пар, и я понял слышанное мною прежде выражение: «дрофы парятся». Усталые птицы действительно летели над самым паром (испарением), поднимавшимся от воды.

Через несколько минут по всему берегу началась канонада. Конечно, это не охота, но бойня, садочная стрельба. Но должен все же сказать, что эта стрельба очень оригинальна и действовала захватывающе. Отец и я убили по две дрофы каждый и довольные вернулись домой.

В этот же приезд в Севастополь я в первый раз в жизни участвовал в облаве на волков. Дня за два до моего отъезда в Полтаву пришли к нам П.В. Колюпанов и А.Е. Варыпаев и предложили отцу и мне поехать вечером на волчью облаву, которую устраивает начальник охотничьей команды Белостокского пехотного полка. Мы согласились.

Варыпаев мне рассказал, что, опять-таки в связи с выпавшим в Крымских степях снегом, к Инкерману пригнано большое количество отар овец. Передвижение же овец к югу сопровождают их всегдашние спутники – волки. Что начальник охотничьей команды Белостокского полка получил сведение, что появилось около Инкермана много волков, и решил устроить на них охоту.

Часам к 10 вечера мы были уже на месте и устроились в сторожке у лесника. Спрошенные пастухи наговорили столько про волков, что я от волнения и нетерпения не спал всю ночь.

С 9 часов утра начались загоны. На первых трех загонах, в ожидании волков, не разрешалось стрелять не только по зайцам, но и по лисицам. Как назло, в этих загонах на меня выкатила отличная лисица и несколько зайцев. Я проводил их глазами. С четвертого загона, потеряв надежду на волков, было решено стрелять и зайцев. В одном из загонов я убил одного зайца.

Солнце стало совсем снижаться, и мы решили устроить последний заячий загон около самой сторожки лесника, рядом с пасущимися овцами. Я стоял на номере рядом с Колюпановым9 (моряк, тогда лейтенант; хотя возрастом был много старше меня, но был моим большим другом), шагах в семидесяти от него.

Только начался загон, как я увидел, что Колюпанов поднял ружье и что-то высматривает перед собой. Посмотрев в ту сторону, я увидел двух волков, медленно пробирающихся между кустами прямо на моего соседа. Колюпанов подпустил их шагов на двадцать и выстрелил. Один из волков как подкошенный свалился, а другой повернулся и бросился назад. Колюпанов выстрелил второй раз. Я увидел, как второй волк поджал зад, как-то заметался в разные стороны, а затем повернулся и бросился прямо к Колюпанову. Последний успел переменить один патрон и новым выстрелом уложил волка в каких-нибудь пяти-шести шагах перед собой.

У меня создалось впечатление, что раненый волк бросился на Колюпанова, но П.В. объяснил это проще и правдоподобней: тяжело раненный зверь просто потерял соображение и направление и случайно бросился бежать по направлению Колюпанова. Картина была чрезвычайно интересна и эффектна; я только позавидовал соседу и упрекал судьбу, что не на меня вышли волки.

Директор корпуса, престарелый Семашко (если не ошибаюсь, Франц Иванович) доживал последние годы своего директорства. Будучи очень преклонного возраста и отличаясь чрезвычайной добротой, он распускал всех и все. На инспекторе классов, полковнике Анчутине10, лежала тяжелая обязанность подтягивать то, что распускал директор, и вносить поправки в управление корпусом. Это ему не всегда удавалось, так как действовать надо было очень осторожно, чтобы не обидеть доброго и самолюбивого старика.

Единственная часть, за которой неустанно наблюдал Ф.И. Семашко и продолжал которой прекрасно руководить, было преподавание математики. Будучи сам отличным математиком, он сумел подобрать и отличных преподавателей. Большинство кадет полюбили математику и занимались очень успешно. С глубоким уважением вспоминаю своего учителя математики Данкова.

Не то было с другими предметами. Общего руководства, по-видимому, было мало, и все зависело от случайного подбора учителей. Русский язык, к сожалению, был представлен очень плохо; хороших учителей не было. Мой класс, начиная с третьего до выпуска, вел по русскому языку Боровский, который, насколько мне известно, получил впоследствии крупное назначение по Министерству народного просвещения. Боровский был полной бездарностью и вел дело отвратительно. Большинство из нас окончило корпус полуграмотными и очень мало знакомыми с отечественной литературой. Он заставлял нас вызубривать назубок небольшие куски из различных произведений русских писателей и в буквальном смысле слова душил сочинениями. Но Боже, что это были за сочинения! Требования Боровского были такие: должно быть написано возможно больше, на хорошей бумаге, каллиграфическим почерком и обязательно с красивой закладкой, и должно подаваться в приличной папке и сшито аккуратно и красиво. Разрешалось делать каких угодно размеров выписки из сочинений подходящих авторов. Он объяснял, что этим путем он заставит нас хорошо познакомиться с русской литературой. Но мы приспособлялись, читали мало, а представляли громоздкие сочинения чисто компилятивного характера. По наружному виду сочинения были великолепны, а по внутреннему содержанию – жалки.

По истории был один хороший преподаватель, но к нему я, к сожалению, не попал. Мой учитель истории был Павловский. Это был просто шут гороховый и мало чему нас научил. Уроки были сухие и малоинтересные.

Учитель физики и химии, Гнедич, был очень знающим физиком и прекрасным преподавателем. Мы все занимались этими предметами с любовью и с большим интересом.

Учитель естественной истории, Шевелев, был прекрасный человек, но довольно слабый преподаватель, не умевший внушить любовь к предмету. Но надо ему отдать справедливость в том, что он очень умел и ловко пользовался кадетами для пополнения естественного кабинета, давая каждому из нас перед отъездом на летние каникулы поручения привезти то или другое. Помню, что я был в большом затруднении выполнить одно из таких поручений: достать хороший экземпляр омара, положить его на муравьиную кучу и затем, аккуратно собрав части омара, очищенные муравьями от мяса и прочих внутренностей, привезти их для естественного кабинета.

В Севастополе хорошего экземпляра омара не нашлось, и моя мать попросила капитана какого-то парохода купить подходящий экземпляр в Константинополе. Поручение было выполнено, но с большим трудом (хорошо еще, что на нашем хуторе под Севастополем оказались муравьиные кучи!).

Шевелев был в то же время воспитателем. По этой своей должности он дал нам, малышам (я тогда был в 4-м классе), хороший урок, нас всех очень сконфузивший и заставивший призадуматься.

Однажды, когда Шевелев был дежурным, несколько мальчишек по предварительному сговору забрались в дежурную комнату во время отсутствия воспитателя и подложили под рваную обшивку спинки кресла губку, пропитанную чернилами. Мы все с наслаждением ожидали последствий. Вечером ничего не произошло, и мы были разочарованы, думая, что наш трюк не удался. На другое утро, перед чаем, Шевелев нас всех выстроил и произнес короткое слово, но которое запало в наши сердца. Он нас не ругал, не кричал, а говорил тихо, в его голосе чувствовались скорбь и слезы. Он сказал, что, сев в кресло, почувствовал мокроту на спине. Дотронувшись рукой до мокрого места, он увидел, что его рука в чернилах. Осмотрев кресло, он все понял.

Дальше он сказал примерно следующее: «Вы поступили нехорошо. Чего вы достигли? Вы меня действительно неизвестно за что обидели; вы испортили мой единственный приличный вицмундир. Мне, едва перебивающемуся с большой семьей на получаемое жалованье, вы причинили действительно большой ущерб. Хорошенько подумайте о том, что вы сделали, и вам будет стыдно. Я на вас не сержусь, потому что вы не понимали, что вы делали. Мне вас просто жалко». Эти слова глубоко запали в сердца многих из нас. Нам действительно стало стыдно, и мы поняли, что сделали большую гадость.

По географии был хороший учитель, но и он как-то не умел привить любовь к предмету.

По иностранным языкам были очень слабые преподаватели. Французский язык преподавал старик Гоното, который был больше хохол, чем француз. Любимой его поговоркой было «Я старый горобец и меня на мякине не проведешь». Учителем немецкого языка был Штединг, добродушный немец, над которым мы все смеялись и которому устраивали самые различные гадости. Трудно себе представить, чего мы только не вытворяли: напускали весной в класс целые тучи майских жуков; вымазывали кресло немца и его стол чернилами; устраивали за досками чертиков, которые путем сложных приспособлений выскакивали из-за досок во время уроков; устраивали кошачьи концерты и т. д. и т. п. Наконец, даже качали немца во время уроков, подбрасывая высоко к потолку и угощая щипками.

Но ничем нельзя было пробрать толстого и добродушного немца. Максимум, чего мы достигали, – это что ему удавалось кого-нибудь поймать, зажать между своими здоровенными коленями и изрядно излупить, но. и то с крайне добродушным видом и прибаутками вроде такой: «Нишего, нишего, до свадьбы заживет».

Любили и очень уважали мы все нашего славного батюшку, преподававшего Закон Божий и часто нас журившего за наши скверные шалости.

Много раз вспоминал я Симбирский корпус. Мне казалось, что там лучше было поставлено преподавание. Я не знаю, конечно, как бы я учился в Симбирском корпусе, если бы я там остался, но после перевода в Полтаву я как-то потерял охоту и любовь к учению. Я делал в смысле занятий только строго необходимое. В течение учебных лет я занимался довольно плохо и имел много дурных отметок. Но к экзаменам всегда подтягивался и, к удивлению преподавателей, отвечал на переходном экзамене всегда хорошо и без всяких затруднений переходил из класса в класс.

Окончил я корпус в 1885 году довольно сносно, но для поступления в Инженерное училище не хватило нескольких сотых, и я был послан в Петербург в пехотное Павловское военное училище.

Необходимо отметить о росте Севастополя после постройки Лозово-Севастопольской железной дороги и после Русско-турецкой войны 1877—1878 годов.

Перед Крымской кампанией Севастополь был чисто военно-морским портом и морской крепостью. Он являлся стоянкой и базой нашего Черноморского флота. Севастополь обладал чудными двумя бухтами (Северная – семь верст длины, Южная – около трех верст), годными на всем своем протяжении для стоянки самых больших кораблей; имея ряд небольших бухт (разветвлений Северной бухты), в которых были устроены пристани и мастерские (Килен-бухта была приспособлена для окраски подводных частей судов), закрытый от господствующих ветров, что позволяло спокойно стоять кораблям на якорях во всех никогда не замерзающих бухтах, – представлял великолепный естественный порт. По своим качествам Севастопольский порт, как мне говорили моряки, является третьим в мире. Имея отличные верфи и мастерские в связи с недоступными по тому времени с моря мощными морскими батареями, Севастополь представлял по всем этим данным исключительный и первоклассный военно-морской порт. Город был чисто военный, и вся жизнь жителей города была тесно связана с флотом.

После Крымской кампании, когда флот был уничтожен, а город и все верфи и мастерские были разрушены, и Россия была лишена права иметь на Черном море свой военный флот, Севастополь совершенно замер и не мог отстроиться после страшных разрушений от бомбардировок во время осады в Крымскую кампанию.

Первой живительной струей, влившей жизнь в мертвый город, была постройка Лозово-Севастопольской железной дороги. Город начинает подправляться, и в нем устраивается коммерческий порт. Но за два года, прошедшие после постройки железной дороги до Русско-турецкой войны, конечно, многого не могло быть сделано.

После Русско-турецкой войны 1877—1878 годов Россия восстановила свое право иметь на Черном море военный флот, а Босфор и Дарданеллы были открыты для русских коммерческих судов. Так как российская казна после войны была жидка, да, кроме того, на создание Черноморского военного флота требовалось вообще много времени, русским правительством было решено параллельно с созданием Черноморского военного флота и постепенным устройством в Севастополе военно-морского порта развивать в Севастополе коммерческий порт и всячески способствовать развитию в Черном море торгового коммерческого флота, который обслуживал бы порты Черного моря, вел торговлю в Черном море, а также имел рейсы из Черного моря на Дальний Восток, в Турцию, Италию, Францию и к портам Африки.

Очень быстро создался ряд частных и субсидируемых правительством пароходных обществ. Наиболее крупными из них были Общество Добровольного флота, Русское общество пароходства и торговли и Российское общество. Главнейшими русскими коммерческими портами на Черном море стали Одесса и Севастополь.

Одесса имела доминирующее значение, как уже готовый крупный торгово-промышленный центр богатейшего юго-западного края России. Севастополь же стал постепенно приобретать крупное значение благодаря исключительным качествам своих бухт, дававших возможность быстро устроить обширный и первоклассный коммерческий порт, а также став портом для товаров Екатеринославской и Харьковской губерний, Донецкого района и вообще юго-востока Европейской России. Южная бухта Севастопольского порта была передана правительством городу для устройства коммерческого порта.

С 1879 года начинается расцвет и сказочный рост Севастополя. Жизнь города резко меняется. Из тихой, провинциальной она становится все более и более шумной, деловой и богатой. В Севастополе начинает биться полный пульс торгово-промышленной жизни; город притягивает и путешественников. Все, кто направляется на начинающий развиваться Южный берег Крыма, задерживаются на некоторое время в Севастополе, оставляют там деньги, приобретают имущество, и город начинает богатеть, отстраиваться и улучшаться. Этот расцвет Севастополя продолжается примерно до 1894 года.

В 1888 году на Черном море появляется несколько вновь построенных в Севастополе и Николаеве военных кораблей. Черноморский военный флот возрождается; он уже числит в своем составе несколько броненосцев. Начинает проводиться в жизнь довольно обширная программа по новым постройкам военных судов флота. Естественно, требуется и более крупное оборудование Севастополя как военно-морской базы и единственного военно-морского порта и морской крепости (не считая небольшой крепости в Батуме) на берегах Черного моря.

Интересы флота и военно-морского ведомства сталкиваются и перекрещиваются с интересами города Севастополя и Севастополя как коммерческого порта. Представители военного морского ведомства и командования Черноморского флота настаивали на необходимости уничтожения в Севастополе коммерческого порта и на полной передаче в ведение морского ведомства всего Севастопольского порта. Они доказывали, что при дальнейшем усилении флота Северная бухта будет недостаточна по своим размерам для стоянки военных судов на якорях или на бакенах; что часть Южной бухты должна быть отведена под стоянку судов, а вся остальная часть Южной бухты должна быть передана в их распоряжение для устройства различных мастерских, пакгаузов, пристаней и пр.; что совместное хозяйничание в одном порту военного морского ведомства и органов коммерческого порта совершенно невозможно и что это не обеспечивает сохранения в секрете различных опытов; что в Севастополе можно сохранить лишь несколько пристаней для причала пассажирских пароходов, но и их надо перенести из Южной бухты или на Северную сторону, или в Артиллерийскую бухту (ближе к взморью).

Ф.Н. Еранцов, бывший в то время городским головой Севастополя, отстаивал интересы города и коммерческого порта, доказывая, что Северная бухта по своим размерам и качествам вполне достаточна для устройства в ней обширного морского порта, в котором может помещаться громадный флот; стоянка военных кораблей на якорях или на бакенах совершенно не рациональна, требуя для каждого корабля громадного водного пространства (ибо в зависимости от направления ветра каждый корабль должен иметь возможность поворачивать во все стороны вокруг своей точки причала); что надо устроить для кораблей и прочих судов флота причалы вдоль берегов Северной бухты (как бы стойла).

Предоставление Северной бухты в полное распоряжение военно-морского ведомства даст для последнего совершенно достаточно места для устройства каких угодно пристаней, пакгаузов, погребов, мастерских и пр. Предоставление в распоряжение города Южной бухты для устройства отличного коммерческого порта совершенно отделит коммерческий порт от военного и даст возможность морскому ведомству производить какие угодно опыты в Северной бухте в полном секрете. Производство же «секретных» опытов в Южной бухте, даже при полном уничтожении коммерческого порта, но перед глазами всех жителей, живущих вдоль берегов этой бухты, не может гарантировать этого секрета.

Еранцов доказывал, что при подобном разделении вполне возможно сохранение в Севастопольской гавани обоих портов: военноморского и коммерческого. Он указывал, что с государственной точки зрения просто грешно уничтожать в Севастополе коммерческий порт, который в скором времени должен приобрести мировое значение.

Борьба между этими двумя течениями была, конечно, перенесена в Петербург. Император Александр III склонялся стать на точку зрения Еранцова. Победа этого течения была близка, но. сорвалась.

В прессе, особенно в суворинском «Новом времени», началась кампания против коммерческого порта в Севастополе. Доказывалось, что совершенно уничтожать коммерческий порт в Крыму преступно, но что нужно перенести коммерческий порт из Севастополя в Феодосию; что этим будут разрешены все задачи. Во главе этой кампании стал художник Айвазовский, сам феодосиец и давно стремившийся поднять значение своего родного города.

Айвазовский доказывал, что хотя Феодосия не имеет закрытого порта, но при помощи мола его легко устроить, а соединив Феодосию с Лозово-Севастопольской железной дорогой особой железнодорожной веткой, будет достигнуто устройство прекрасного порта, который, не будучи связан с крепостью и военно-морским портом, будет свободно развиваться.

Борьба сторонников обоих проектов разгорелась. Особо назначенная комиссия из высших государственных чинов долго не могла договориться, и в конце концов голоса разделились поровну. Государь Александр III долго колебался, но наконец стал на сторону военно-морского ведомства, и судьба Севастополя была решена. Коммерческий порт в Севастополе было разрешено оставить временно – до окончания устройства закрытого порта в Феодосии.

Начался упадочный период Севастополя. Когда же был построен мол в Феодосии и было решено Феодосию соединить железной дорогой со станцией Джанкой, Севастополь превратился исключительно в военно-морскую крепость и военно-морской порт.

Первое военное Павловское училище

Должен откровенно сознаться, что отправился я в Павловское военное училище с большим неудовольствием и некоторым опасением.

В пехоте я служить не хотел; стремился попасть в инженерные войска. То, что мне не удалось попасть в Николаевское инженерное училище, задевало мое самолюбие, вызывало огорчение и, главное, конечно, совершенно несправедливое чувство какого-то озлобления к Павловскому училищу. Но… я сознавал, что виновен был сам, что все произошло оттого, что я слишком легкомысленно относился к учению.

Этот первый житейский урок, первое серьезное огорчение послужило мне на пользу и заставило подтянуться. Чувство же опасения вызывалось слухами о чрезвычайной строгости и «подтяжке», которые царили в Павловском училище. Судя по рассказам, это училище представлялось мне каким-то дисциплинарным батальоном.

К 1 августа 1885 года мы, выпускные кадеты, съехались в Полтаву и оттуда воинским эшелоном нас повезли в различные училища. Сначала нас всех доставили в Москву и на два дня устроили в Московском военном училище. Эти два дня нас водили показать московские достопримечательности. В моей памяти сохранилось лишь впечатление, которое произвел на меня Кремль. Я был просто подавлен красотой и размахом красавца Кремля.

Оставив в Москве приятелей, зачисленных в Московское пехотное военное училище, мы двинулись поездом в Петербург.

При приезде в Петербург нас всех повезли в Павловское военное училище, откуда на следующий день развезли всех кадет по соответствующим училищам.

Я остался в Павловском училище и был зачислен в 3-ю роту.

Первые две-три недели я чувствовал себя плохо, боясь за каждый свой шаг и опасаясь суровых возмездий за каждую ошибку. Но, приглядевшись, я увидел, что страшного ничего нет. Чувствовалась строгость, но требования были все разумные и отношения со стороны начальства были ровные и очень хорошие.

Жизнь потекла ровно и спокойно, хотя все время чувствовалось, что надо быть подтянутым. Я с глубокой благодарностью вспоминаю Павловское военное училище.

Дисциплина была строгая, но грубости совершенно не ощущалось. Нас приучали к порядку, к долгу и сумели внушить любовь и уважение к Царю и Родине.

Военная практическая подготовка была поставлена хорошо, и Павловское военное училище выпускало в армию знающих и дисциплинированных офицеров. Недаром армия любила получать в свои ряды «павлонов». Науками нас не изнуряли, но то, что преподавалось, хорошо усваивалось.

Вспоминая училищное время, могу отметить только один недостаток: не было обращено должного внимания, чтобы нас сделать грамотными, а в этом была большая потребность, ибо многие из нас после кадетских корпусов были малограмотные, а некоторые и совсем неграмотные.

В Петербурге оказалось много родственников и знакомых моих родителей. Я пользовался этим и постоянно ходил то к одним, то к другим. Больше всего я любил бывать у Анны Николаевны Ронжиной, оба сына которой были моими большими приятелями. (Ваня11 был в Константиновском военном училище, а Сережа12 в Николаевском инженерном.) На Рождество и на Пасху я ездил к А.Н. Ронжиной в ее небольшое имение в Новгородской губернии, около станции Акуловка. Помимо удовольствия проводить время с моими приятелями, я наслаждался там отличной охотой.

Лето 1886 года я провел в Красносельском лагере и в Севастополь не ездил.

Оба года пребывания в училище прошли как сон. Оканчивая училище портупей-юнкером и имея хорошие выпускные отметки, я мог взять ваканцию в Одессу, в 11-й саперный батальон, но по желанию отца, хотевшего, чтобы я впоследствии пошел в Николаевскую инженерную академию, я решил перейти на 3-й курс в Николаевское инженерное училище.

Последний период моего пребывания в Павловском военном училище ознаменовался двумя неприятными инцидентами, которые могли для меня окончиться очень плохо.

Первый инцидент произошел в церкви училища за несколько дней до выхода в лагерь. Шло воскресное богослужение. Я стоял на фланге своего взвода, около среднего прохода. Я совершенно не помню, чтобы во время богослужения позволил бы себе какую-либо вольность; мне казалось, что я стоял хорошо и молился как следует.

Богослужение закончилось, и только тогда я увидел, что в церкви находится главный начальник военно-учебных заведений генерал Махотин13. Когда все подошли к кресту и затем стали на свои места в ожидании распоряжения разводить роты по своим помещениям, раздались громкие и резкие слова генерала Махотина: «Как фамилия этого дрянного портупей-юнкера?»

Все мы замерли не смея оглянуться. Я был далек от мысли, что этот «лестный» эпитет относится ко мне.

Вдруг ко мне подбежал дежурный офицер и, сказав, что генерал Махотин говорит обо мне, приказал повернуться лицом к главному начальнику военно-учебных заведений. Пораженный, я быстро повернулся.

Махотин обрушился на меня потоком резких и грубых фраз: «Я покажу вам, как не молиться Богу, а рассматривать свои лакированные сапоги! Ваши портупей-юнкерские нашивки, ошибочно вам данные, вас не спасут! Я сниму с вас нашивки и не допущу, чтобы такой господин, как вы, был произведен в офицеры! Вы будете немедленно разжалованы и отправлены в полк простым солдатом!»

Затем генерал Махотин с пеной у рта обратился ко всему училищу, находившемуся в церкви, и сказал примерно следующее: «Я все время наблюдал за этим портупей-юнкером. Он ни разу не перекрестился, все время отставлял ноги и любовался своими лакированными сапогами. Так стоять и так вести себя в церкви нельзя. Я его проучу. Если в стаде заведется паршивая овца – ее выбрасывают. Из вашей среды я вырву и выброшу эту паршивую овцу. Ему никогда не быть офицером!»

Я стоял как громом пораженный, ничего не понимая. В этот момент я услышал спокойный, но грозный голос: «Простите, ваше высокопревосходительство, в церкви хозяин я, и я не могу позволить, чтобы в храме происходило то, что сейчас происходит. Я прошу вас отдать распоряжение о выводе юнкеров из церкви».

Я оглянулся и увидел около Царских врат нашего любимого старика священника, который стоял с крестом в руке.

Обозленный генерал Махотин приказал разводить роты по своим помещениям, а начальнику училища немедленно собрать училищный совет, на котором будет присутствовать он, Махотин.

Священник сошел вниз, дал мне поцеловать крест и сказал: «Бог мне поможет, я ваш заступник».

Вернувшись в роту, мы все ждали последствий; я страшно волновался. Примерно через полчаса пришел ротный командир вместе со священником. Меня позвали в комнату дежурного офицера. Там мне объявили, что все благополучно кончилось и мне не угрожает никакая неприятность.

Впоследствии я узнал, что всецело обязан заступничеству священника, который поставил вопрос ребром, и Махотин согласился меня не наказывать.

Второй инцидент разыгрался во время лагерного сбора почти перед самым производством в офицеры моих товарищей и перечислением меня в Инженерное училище.

Была одна из последних стрельб. Павловское военное училище славилось хорошей постановкой стрельбы, и большинство из нас были хорошими стрелками. Напоследок моя рота хотела отличиться. На этой стрельбе я был начальником команды махальных (показывающих попадание пуль).

Перед проверкой офицером мишеней я заметил, что некоторые юнкера-махальные срывают куски бумажных мишеней с деревянных щитов и выбивают колышки, которыми были заделаны старые пробоины. Другими словами, приступили к явному мошенничанию. Я их остановил, но когда офицер, проверявший пробоины, заметил, что что-то неладно, и спросил меня, не допущено ли мошенничество, я, не желая подводить приятелей, ответил, что ничего незаконного не делалось.

Офицер проверил мишени и, убедившись, что мошенничество было, доложил об этом командиру батальона. Началось расследование. Всем нам грозило не производство в офицеры (а мне не перевод в Инженерное училище), а отчисление в строй простыми рядовыми.

Спасло нас то, что весь состав махальной команды состоял из юнкеров бывших всегда на хорошем счету, и то, что само начальство не хотело поднимать крупной истории и подрывать престиж Павловского военного училища. (Впрочем, много помог ликвидации этого инцидента капитан Михаил Владимирович Линдестрем14, офицер нашей роты: он хорошо меня знал и за меня заступился.) Вся эта грустная история ограничилась «надиром плюмажа» и нравоучениями со стороны начальства.

Николаевское инженерное училище

После окончания лагерного сбора Павловского военного училища я поехал погостить на две недели в имение А.Н. Ронжиной, где предался моей охотничьей страсти. Тетеревов и белых куропаток было много, и я наслаждался. После окончания отпуска я явился в Николаевское инженерное училище.

Первое мое впечатление было то, что в Инженерном училище дисциплина была гораздо менее строгая, чем в Павловском; что отношения между офицерским составом и юнкерами были гораздо свободней и как-то более сердечны, а в классах отношение к преподавательскому составу более подходило к отношению между профессорами и студентами в гражданских высших учебных заведениях, чем между преподавателями и юнкерами в военных училищах.

Первое впечатление было просто непонятной для меня и странной распущенности. Первое впечатление, что в Николаевском инженерном училище будет много легче, скоро прошло, и я убедился, что в смысле воспитательном строгая определенность порядков Павловского военного училища была гораздо лучше для юнкеров, а что наружная свобода и панибратство с преподавателями и офицерами часто ведет к произволу и всяким инцидентам.

Однажды попался и я. Вернувшись как-то из отпуска, я был встречен дежурным офицером, капитаном Данилевским, словами: «Лукомский, вас сегодня встретил на Невском поручик Веселовский15 (был одним из дежурных офицеров, классных дам, как мы его называли; во время мировой войны дошел до должности командующего армией (3-й) и имел два Георгия), которому вы не отдали честь. Поручик Веселовский просит вас арестовать на семь дней. Завтра утром отправляйтесь в карцер».

На мой ответ, что я не видел поручика Веселовского на Невском проспекте и если не отдал ему честь, то только по этой причине, получил ответ: «Не рассуждайте, а то я прибавлю несколько дней от себя». Пришлось замолчать, и на другой день я был водворен в карцер. Времени для размышлений было много. «Вот тебе и Инженерное училище, вот тебе и свободное отношение», – думал я.

И действительно, при всей строгости в Павловском военном училище там вряд ли был бы возможен случай ареста юнкера за неотдание чести при условиях, в коих очутился я. Самая мысль о том, что юнкер осмелился бы умышленно не отдать своему офицеру честь, не пришла бы в голову офицеру училища, и в тех случаях, когда юнкер, зазевавшись, не отдавал честь, начальство в Павловском училище ограничивалось головомойкой и внушением быть внимательней.

По закону в карцере разрешалось читать только устав и учебники. Но конечно, приятели заключенных подсовывали под двери карцеров книжки и более веселого содержания. Получил и я какой-то французский роман. Досиживал я последний, седьмой день. Увлекшись романом, я не услышал, как открылась дверь и вошел офицер (капитан Модрах). «Лукомский, что вы читаете? Устав?» Я встал и молча протянул Модраху злополучный роман. Ответ его на этот жест гласил: «Посидите здесь еще семь дней и почитайте уставы, вам будет это полезно».

Что действительно было привлекательно в Инженерном училище – это большая свобода в смысле отпусков в город. Пользовался я ею вовсю, часто во вред науке.

В смысле учебной части я сразу почувствовал, что, попав прямо на третий курс училища, я ко многому не подготовлен. По ряду предметов то, что проходили в Павловском училище, было много ниже первых двух курсов Инженерного училища, а непрохождение мною курса аналитической геометрии ставило меня в очень трудное положение по целому ряду предметов.

В смысле математики я особенно чувствовал себя малоподготовленным для прохождения курсов долговременной фортификации, строительного искусства, дифференциалов. Пришлось спешно пополнять свои познания.

Справился, но было трудно.

Чувствовал я себя слабым и по химии. Но что совсем я не мог переварить – это изрядный курс богословия (зачем требовалось прохождение большого курса богословия в Инженерном училище, никому не было понятно). Впрочем, по последнему курсу мы все были в одинаковых условиях и все отвечали при помощи шпаргалок.

Добродушно к шпаргалкам относился и наш преподаватель математики профессор Будаев. Терпение этого человека и умение его вдалбливать в наши легкомысленные головы сложные математические построения были поразительны.

За время моего пребывания в Николаевском инженерном училище пришлось два раза соприкоснуться с «великими мира сего».

Один раз это случилось в Александровском саду, куда я как-то забрел рано утром в одно из воскресений. Сидел я на скамейке одной из боковых аллей и о чем-то задумался. Вдруг кто-то, подойдя сзади, закрыл мне ладонями глаза и крепко прижал к себе мою голову.

Я спрашиваю: «Кто это?» Ответа никакого. Рассердившись, я вырываюсь, оборачиваюсь и вижу перед собой. Великого князя Михаила Николаевича16. Я остолбенел и вытянулся, взяв под козырек.

«О чем ты задумался? Не случилась ли с тобой какая-либо неприятность?» – «Никак нет, ваше императорское высочество. Я просто задумался. Простите, что я вас не заметил и не отдал вам честь», – ответил я.

Великий князь рассмеялся, похлопал меня по плечу, высказал предположение, что я задумался о какой-нибудь хорошенькой женской головке, и добавил: «Но впредь надо быть внимательней. Хорошо, что это я, а не один из офицеров училища. Своему начальству не докладывай о нашей встрече, а то можешь угодить в карцер. Желаю тебе успеха в науке и. в любовных делах».

Великий князь ушел, а я еще долго стоял на месте с раскрытым ртом. В голове шевелилась мысль: «Да, это не поручик Веселовский». (Свою историю с поручиком Веселовским я помнил всегда. Будучи в 1917 году начальником штаба Верховного главнокомандующего, при встрече с командующим 3-й армией генерал-лейтенантом Веселовским я не удержался, чтобы не напомнить ему свой арест и рассказал про последовавшую потом встречу с Великим князем Михаилом Николаевичем. Позднее я слышал, что генерал-лейтенант Веселовский кому-то высказывал опасение, как бы я ему не насолил. Но этого, конечно, не случилось.)

Второй случай был в училище. Шел урок высшей математики. Профессор Будаев вызывал нас по очереди к доске и задавал нам задачи. Вдруг вбежал в класс дежурный портупей-юнкер и сказал, что в класс идет Великий князь Николай Николаевич Старший17.

Через несколько минут распахнулась дверь, и в класс вошел Великий князь в сопровождении начальника академии и училища генерала Шильдера18, командира батальона флигель-адъютанта полковника Прескотта19 и дежурного офицера.

Великий князь с нами поздоровался и, сев за одну из парт, предложил Будаеву продолжать урок. Просидев до конца урока и сказав нам несколько ласковых слов, Великий князь направился к выходу из класса.

Когда открылась дверь, я увидел длинную шеренгу почтенных старых инженерных генералов, выстроившихся, чтобы встретить своего Августейшего генерал-инспектора инженерных войск. Все это были члены Совета инженерной конференции.

Великий князь останавливался перед каждым, чрезвычайно милостиво с ними говорил, вспоминая различные случаи из их прежней жизни и службы. Видно было, что это было очень приятно и Великому князю, и старикам генералам. Чувствовалась между ними прочная и близкая связь.

Когда Великий князь подавал руку генералу, с которым разговаривал, последний наклонялся и целовал Великого князя в плечо.

Я видел в первый раз этот старый обычай, сохранившийся с Николаевских времен. Государем Александром III он был отменен, сам государь не позволял целовать себя в плечо, и этот обычай сохранялся и практиковался только при встрече стариков генералов, инженеров и артиллеристов, со своими шефами – генерал-инспектором инженерных войск Великим князем Николаем Николаевичем Старшим и генерал-фельдцейхмейстером Великим князем Михаилом Николаевичем.

Глядя на эту старинную процедуру, нам, молодежи, стало жаль, что этот обычай отменен: он был так трогателен и казался такой интимно прочной связью с представителями Императорского Дома.

Великий князь Николай Николаевич своим обращением со всеми и своей лаской покорял все сердца. Сравнивая с остатками старины новые веяния и новые отношения, становилось грустно. Долго мы еще переживали впечатления посещения Великого князя и восторженно их вспоминали.

Дворец Императора Павла I, превращенный в Инженерный замок, в котором помещались Николаевские Инженерная академия и училище и Инженерная конференция, помимо красоты своих помещений, вызывал большой интерес в связи с различными легендами и историческими воспоминаниями. Все юнкера, вновь поступавшие в Инженерное училище, стремились проникнуть в «тайны» замка и ознакомиться с различными потайными ходами, которых, по слухам и рассказам, было много.

Церковь академии и училища была устроена в бывшей спальне Императора Павла I. Рядом с церковью была маленькая комната, обставленная как гостиная; в ней был большой камин.

По преданию и по историческим описаниям, эта небольшая комната во время жизни в замке Павла I была его небольшим рабочим кабинетом. Так как Павел I боялся покушений на свою жизнь, то будто бы камин, находившийся в этом кабинете, прикрывал вход в тайный проход, который вел к каналу, окружавшему в то время замок со всех сторон; на канале же, в особой нише, устроенной в стене замка, якобы постоянно дежурила шлюпка с верными гребцами. Камин сдвигался с места после нажатия на особую кнопку.

По преданию, Павел I, услышав в роковую для него ночь на 11 марта 1801 года шум и крики в соседних комнатах, бросился к камину, нажал кнопку, но… механизм оказался испорченным, и камин не открыл путь к спасению. Император бросился тогда к оконной нише, вскочил на подоконник и прикрылся портьерой. Убийцы, ворвавшиеся в его кабинет и оттуда в спальню, не нашли Павла I. Они были уверены, что Императору удалось спастись, и перед ними встал вопрос о необходимости самим думать о спасении и бегстве. В эту минуту Беннигсен (или Зубов) увидел какую-то тень на портьере, прикрывавшей окно. Сорвали портьеру и обнаружили Императора. Павел I был оглушен ударом табакеркой по голове, а затем его перенесли в спальню на постель и там окончательно придушили шарфом.

Этот камин, прикрывавший якобы потайной ход, не давал покоя целому ряду поколений юнкеров, старавшихся открыть этот ход… Не избежали этого и мы. Несколько раз по ночам мы пробирались в комнату, примыкавшую к церкви, но, конечно, ничего не открыли.

Существовала легенда, что в ночь на 11 марта покойный Император бродит по замку. Мы также бродили в эту ночь по замку, невольно пугая друг друга, но ничего не видели.

Однажды, вернувшись из отпуска в 12 часов ночи, я прошел в комнату, в которой я спал со своим отделением, и, поспешно раздевшись, лег спать. Только я начал дремать, как услышал какой-то шорох рядом с кроватью. Быстро повернувшись, я с перепугом увидел, что поднялся квадрат паркета и из образовавшегося отверстия на меня смотрят два глаза, принадлежащие какой-то черной морде. Квадрат паркета быстро опустился, и видение исчезло. Я вскочил, ничего не понимая и убежденный, что это какой-то «дух» Инженерного замка.

На другой день после бессонной ночи я рассказал своим приятелям о «видении». Одни отнеслись недоверчиво: «ты просто врешь»; другие решили, что я был под сильным влиянием спиртных паров. Последнее было отчасти верно, и я сам стал сомневаться в реальности видения. Но разговоры об этом пошли, дошли до начальства, и я был приглашен на допрос. Началось расследование «дела».

Выяснилось, что таинственного ничего нет. Какой-то трубочист, ночью прочищавший внутренние дымоходы, ошибочно пробрался в какой-то ход и действительно поднял квадрат паркета, прикрывавший люк и идущую вниз железную лестницу. Все объяснилось просто, люк снаружи был совершенно не виден, дабы юнкера не вздумали пользоваться потайным ходом, но этот случай подтвердил, что в стенах Инженерного замка имеются какие-то ходы.

Зимний период, занятый учением и городскими развлечениями, пролетел как сон. Наступила весна, а с ней экзамены и подготовка к лагерному сбору. В первых числах мая мы перебрались в Усть-Ижорский саперный лагерь.

Лагерный сбор прошел быстро и весело. Я в Петербург совсем не ездил. Причиной этому была охота и небольшое увлечение. Ротный командир, полковник Прескотт, разрешил мне охотиться, и я, приобретя великолепного сеттера Пипо, все свободное время бродил с ружьем по окрестностям лагеря. Дичи было много: глухари, тетерева, белые куропатки, вальдшнепы, дупеля, бекасы. Я наслаждался.

Перед самым концом лагерного сбора произошла драматическая история, невольным виновником которой был я.

В одно из воскресений я решил отправиться на охоту. Переодевшись в охотничий костюм, я пошел в цейхгауз взять хранившееся там мое ружье и патроны. Надев патронташ и ягдташ, я взял ружье и, зарядив его, вышел из цейхгауза. Зарядил ружье потому, что уже в каких-нибудь ста шагах от цейхгауза была хорошая мочежина, на которой часто бывали бекасы. В этот момент меня позвали к дежурному офицеру, капитану Модраху, который сам был охотником и, как оказалось, позвал меня с тем, чтобы попросить обойти и обследовать одно место, где, как он думал, должно было быть много дичи.

Когда меня позвали, я вернулся в цейхгауз и, положив ружье на полку, предупредил каптенармуса, бывшего около цейхгауза, что я сейчас вернусь за ружьем.

Получив указание от капитана Модраха, я пошел к цейхгаузу. В это время со стороны цейхгауза раздался выстрел. Предчувствуя что-то недоброе, я бегом бросился на звук выстрела. Подбегая к цейхгаузу, я увидел страшную картину: каптенармус выносил из помещения своего мальчика лет девяти, у которого из шеи фонтаном била кровь. Бедный мальчик через несколько минут скончался.

Оказалось, что этот мальчик вместе с другим мальчиком лет десяти пробрались в цейхгауз и начали играть с моим ружьем. Десятилетний мальчик взвел курок ружья, прицелился в сына каптенармуса и выстрелил. Ружье, как я сказал, было заряжено, и весь заряд попал несчастному мальчику в шею.

Этот случай ужасно на меня подействовал и научил впредь быть очень осторожным при обращении с огнестрельным оружием. Конечно, я после этого случая больше в лагере Инженерного училища не охотился.

Для меня этот случай ограничился только нравственным мучением и послужил уроком на будущее. Каптенармус подтвердил следователю, что я его предупредил о том, что оставляю в цейхгаузе заряженное ружье, и что я сказал ему, чтобы он закрыл цейхгауз до моего возвращения. Он показал, что не исполнил моего указания и как-то не заметил мальчиков, пробравшихся в цейхгауз. Дело было прекращено, но тяжелое впечатление от всего виденного и сознание, что все же виноват я, долго меня преследовали.

Я сказал выше, что не ездил летом в Петербург и из-за небольшого увлечения. Вот история этого увлечения.

Как-то, будучи на охоте, я забрел в небольшое селение на берегу Невы – Ивановское. Дело было в субботу. Я решил переночевать в одной из крестьянских изб и рано утром в воскресенье продолжать охоту.

Выбрав более приличную на вид избу, я попросил разрешения у хозяина переночевать и попросил накормить меня яичницей, обещав, конечно, за все заплатить.

Устроившись в чистой горнице, я предвкушал удовольствие напиться чаю и съесть яичницу. Самовар, а затем яичницу принесла хозяйская дочь Маша, девушка лет 17—18. При виде ее я просто оторопел: красавица она была поразительная. Оказалась она и умницей и чрезвычайно милой и скромной девушкой.

С тех пор мои охотничьи экскурсии неизменно меня приводили в Ивановское. Девушка мне все больше и больше нравилась, и я, с присущей двадцатилетнему возрасту способностью увлекаться, чувствовал себя влюбленным.

Драматичный случай с сыном каптенармуса прекратил мои любовные похождения, да и настроение не позволяло об этом и подумать. Но сейчас же после производства в офицеры я, купив большую коробку шоколадных конфект, сел на Шлиссельбургский пароход и покатил в Ивановское.

Встретили меня там как-то менее ласково, чем во время моих посещений в бытность юнкером. Маша позволила, правда, себя поцеловать, но конфекты взять отказалась и убежала. Через несколько минут явилась ее мать и сказала мне приблизительно следующее: «Вот ты, барин, теперь офицер. А что ты хочешь от Маши, я так и не знаю. На что ей и мне твои конфекты? Если ты серьезный человек, то дай мне пятьдесят рублей, а для Маши купи материи на платье. Тогда будет хорошо и я не буду от тебя гнать моей девки».

Я свалился с неба. Дал старухе десять рублей и поспешил на пароходную пристань. Этим и кончилось мое увлечение и «хождение в народ».

Перед окончанием лагерного сбора нас перевели в Красное Село для участия в общих маневрах. Маневры закончились 8 августа 1888 года производством в офицеры выпускных юнкеров.

Собрали нас, выпускных, около Царского валика. Почистились мы, выстроились и, радостные, ожидали приезда Царя. Появился военный министр Ванновский20 и стал обходить выстроившихся юнкеров. При обходе им юнкеров Михайловского артиллерийского училища произошла сцена, оставшаяся мне памятной на всю жизнь и выявившая Ванновского как большого хама. Он увидел, что на одном из юнкеров был надет не казенный, а собственный, щегольской мундир, а это в строю строго запрещалось.

Выругав юнкера и пригрозив, что вместо производства в офицеры он отправит его под арест, генерал Ванновский обрушился на командира батареи Михайловского артиллерийского училища полковника Чернявского21, который заступился за юнкера, сказав, что он позволил ему надеть собственный мундир, так как казенный юнкер порвал, за что-то зацепившись его надевая.

Боже, что тут было! Генерал Ванновский кричал и ругался как извозчик. Бледный и дрожащий полковник Чернявский доказывал свое право и обязанность заступиться за юнкера, который не виноват. Не знаю, чем бы окончилась эта безобразная сцена, если бы не подъехал Государь Александр III.

Впоследствии (когда генерал Чернявский был членом Военного совета, а я начальником канцелярии Военного министерства, в 1914 г.) я как-то напомнил эту сцену генералу Чернявскому. Он, несмотря на то что прошло с тех пор более 26 лет, не мог говорить спокойно; он мне сказал, что он подавал после этого в отставку и генерал Ванновский в конце концов извинился. (Во всю мою последующую военную службу я убедился, что случаи хамского и грубого обращения со стороны начальства по отношению офицеров в Русской Императорской армии были чрезвычайно редки. Конечно, были исключения, были безобразно грубые начальники, как, например, генерал Сандецкий22. Но они составляли исключение. Вообще же необходимо констатировать, что в военном ведомстве было гораздо меньше случаев произвола, чем в гражданских ведомствах. В военном ведомстве не существовало произвола увольнения в административном порядке без объяснения причин.)

Государь Император обошел выстроившихся юнкеров. Здороваясь с юнкерами и со многими милостиво заговаривая, Государь, став затем перед серединой нашего фронта, произнес короткое слово с напутствием относительно нашей будущей офицерской службы и поздравил нас с производством в офицеры. Громовое «ура!» прогремело в ответ, и, распущенные по своим лагерям, мы бросились к своим палаткам и баракам, чтобы переодеться в офицерскую форму, которая у каждого была припасена.

Накануне производства в офицеры (если не ошибаюсь, 7 августа 1888 г.) состоялся объезд лагеря Императором Алексадром III вместе с Германским Императором Вильгельмом II. Я помню, что на всех нас произвела чарующее впечатление мощная фигура нашего Императора. Чувствовалось, что он держался с полным спокойствием и чрезвычайным достоинством. Рядом с ним молодой Германский Император Вильгельм II, как бы заискивающий и суетливый, производил определенно отрицательное впечатление.

Вечером 7 августа состоялась в Красносельском лагере вечерняя Заря с церемонией, а затем наступила томительная (для многих бессонная) ночь в ожидании долгожданного дня производства в офицеры.

Наступили трое знаменитых суток, в течение которых разрешалось вновь произведенным офицерам гулять вовсю. Полиция имела указание в течение этого времени не составлять протоколов на случай всяких инцидентов, участниками которых были офицеры, а комендантские адъютанты, проводя три ночи в наиболее посещаемых увеселительных заведениях и садах, имели указание не арестовывать офицеров, а лишь прекращать различные неприятные инциденты и стараться развозить по домам чересчур подгулявшую молодежь.

Публика знала этот обычай, и некоторые воздерживались в эти дни посещать различные злачные места, а те, которые ходили, или принимали участие в общем веселье, или относились к нему благосклонно.

Обыкновенно наиболее буйными были первый вечер и ночь в день производства. Учитывая это, наш выпуск Николаевского инженерного училища, дабы не попадать участниками крупных скандалов, а с другой стороны, вследствие желания большинства провести первый вечер после производства в кругу своих родных, друзей или знакомых (особенно с целью появиться в офицерской форме перед глазами своих зазноб), решил на общие празднества и совместные увеселения употребить 9 и 10 августа.

Первый вечер в день производства в офицеры я провел у моих старых знакомых Линдестремов. Михаила Федоровича Линдестрема (брата жены Н.Ф. Еранцова) я знал уже давно, а за время пребывания в Павловском военном училище очень к нему привязался, как к прекрасному человеку (особенно близок он мне был как такой же страстный охотник, как и я). Жену его, Марью Федоровну (рожденную Ергопуло), которая была старше меня на шесть лет, я отлично знал еще по Севастополю (она была родной племянницей Н.Ф. Еранцова).

На другой день после производства в офицеры, с утра, я сделал неудачный выезд в село Ивановское, мною выше описанный. Вернувшись в Петербург из Ивановского, я отправился в ресторан Палкина, где был назначен наш товарищеский выпускной обед.

После обеда мы «закрутили». Сначала поехали в Аркадию, где были для нас заказаны ложи в театре; затем там же поужинали и оттуда попали к цыганам. У меня осталось только воспоминание, что где-то я подносил на сцене букет какой-то диве, а публика, бывшая в театре, меня приветствовала, кричала «ура!» и какая-то депутация штатских («шпаков», как мы называли) появилась на той же сцене с шампанским и угощала меня и диву.

Как я вернулся в Инженерный замок, я не помню, но это был единственный и последний день моего кутежа после производства в офицеры; проснувшись на другой день, я обнаружил, что мой бумажник с деньгами исчез. Потерял ли я его, возвращаясь в училище, или его кто-либо украл – так и осталось невыясненным.

Оставшись без гроша, я занял немного денег и, послав телеграмму родителям в Севастополь с просьбой прислать денег на дорогу, выехал к Анне Николаевне Ронжиной в ее имение Доманино около станции Акуловка Николаевской железной дороги. В Доманино, в ожидании денег из дому, я провел у милой Анны Николаевны почти неделю. Развлекался охотой на тетеревов.

Получив деньги, я поехал в Севастополь. Пробыл там около трех недель и отправился в Одессу, чтобы явиться на службу в 11-й саперный Императора Николая I батальон, куда я был назначен.

11-й саперный Императора Николая I батальон. Одесса. 1888-1894 гг.

После окончания отпуска, насколько помню, во второй половине сентября 1888 года, я прибыл из Севастополя к месту моего нового служения, в Одессу. Остановившись в гостинице, я сейчас же отправился на розыски моих приятелей, которые со мной окончили Инженерное училище и вышли в саперные батальоны, стоявшие в Одессе. Нас всех, вышедших в 3-ю саперную бригаду, было семь человек: в 11-й саперный Императора Николая I батальон – я, Ольшанский, Кащенко, Сташевич и Мессинг; в 12-й саперный батальон – Фок (Яков)23; в 13-й саперный батальон – Кортацци (Георгий)24.

Сборным пунктом в Одессе был назначен дом капитана 1-го ранга Самойловича, дальнего родственника Кортацци. Отправившись туда, я нашел там всех наших в сборе.

Самойлович и его жена, Ксенья Михайловна, встретили нас как родных. Эта милая и хлебосольная семья стала для большинства из нас (только у Сташевича родители жили в Одессе, и он держался как-то в стороне от нас; человек он был прекрасный, но крайне застенчивый и не любивший холостяцкого времяпрепровождения) второй семьей. Туда мы постоянно впоследствии ходили, находили там и веселье, и поддержку, и утешение в различных житейских огорчениях.

На другой день мы все гурьбой двинулись являться по начальству.

В 12 часов дня мы, вышедшие в 11-й саперный батальон (пять человек), ввалились в помещение батальонной канцелярии. Кроме дежурного писаря, никого там не оказалось. Писарь повел нас на квартиру делопроизводителя канцелярии, чиновника Николаева, сказав, что там по случаю именин делопроизводителя завтракают командир батальона и все господа офицеры.

Мы сначала хотели обождать в канцелярии, но писарь сказал, что это никак нельзя, что все гг. офицеры и командир будут сердиться, а г-н делопроизводитель «изволят обидеться». Мы пошли. Остановились у двери квартиры, а писарь пошел доложить о нашем прибытии батальонному адъютанту поручику Деопику25 (он подписывался Де-Опик).

Вышедший к нам Деопик с нами познакомился и сказал, что командир и делопроизводитель Николаев нас просят войти. Войдя в квартиру, мы увидели, что две небольшие комнаты сплошь заставлены столами, за которыми сидели офицеры и дамы. Большинство офицеров сидели в расстегнутых сюртуках (было довольно жарко). Мы в смущении остановились. Но из-за стола встал и направился к нам командир батальона полковник Горбатовский26.

Мы представились, перезнакомились со всеми присутствующими и через пять минут были уже рассажены за столы. Попали мы к самому началу завтрака и отдали должное пирогам, шашлыку и бурдючному красному вину.

11-й саперный Императора Николая I батальон был недавно переименован в таковой из 2-го Кавказского саперного батальона и переведен из Тифлиса в Одессу. Кавказские традиции соблюдались в батальоне полностью, и в них воспитывали нас, молодежь.

Шашлык и красное бурдючное вино, получаемое в бурдюках с Кавказа, процветали. Скоро и мы знали наизусть все кавказские песни, изучили обязанности тулумбаша и прониклись вообще кавказскими традициями. Традиции же эти были хорошие, и главными из них были дружное товарищество и честь своей части.

Службой нас на первых порах не утруждали. По мнению командира батальона и ротных командиров, молодых офицеров нельзя было подпускать к обучению солдат в первый год офицерской службы – надо их самих обучить.

Обучение солдат в ротах и командах велось ротными командирами и начальниками команд при посредстве главным образом фельдфебеля и старших унтер-офицеров. Если в роте имелись уже достаточно опытные офицеры, то на них возлагалось обучение грамоте и руководство некоторыми отделами обучения. Молодые же офицеры должны были сами подучиваться, присматриваться и нести дежурства по батальону. Свободного времени оставалось много, и мы им широко пользовались.

Одесское общество вело довольно широкий и веселый образ жизни. Саперные офицеры в Одессе были на положении гвардии. Кроме того, начальник саперной бригады генерал-лейтенант Скалон27 (бывший во время войны с Турцией командиром лейб-гвардии саперного батальона), имевший в Одессе обширные знакомства, старался, чтобы саперных офицеров всюду приглашали.

Первоначально мне очень нравилось бывать на вечерах в Институте благородных девиц, у командующего войсками (генерал Рооп28), у Еранцовых (его жена – рожденная Сухомлинова) и у других. Но скоро все это надоело, и я примкнул к компании, которая вела довольно разгульный холостяцкий образ жизни. Часто обедал я в Северной гостинице, посещал театры, а затем закатывался куда-либо ужинать. К весне 1889 года из семейных домов я бывал часто только у Самойлович и у Сташевич.

К этому времени относится бурный период моей жизни, который, к моему счастью, был прерван скандалом, связанным с ужином на брандвахте.

На внешнем рейде Одессы всегда стояло на якоре в те времена небольшое паровое военное судно, называвшееся брандвахтой. На обязанности командира этого судна было проверять все суда, приходящие в Одесский порт, и после захода солнца до утра разрешать входить в порт только тем судам, которые имеют в полном порядке все судовые документы. Всякое судно, подходящее к Одесскому порту после захода солнца, должно было останавливаться и посылать на брандвахту шлюпку с офицером парохода для доклада, какое это судно, какой груз, какое название судна и пр. Входить в порт можно было после получения на это разрешения с брандвахты. Если судно само не останавливалось, его останавливали с брандвахты холостыми орудийными выстрелами (на брандвахте были две небольшие пушки). За каждый выстрел, сделанный с брандвахты, командир входящего судна уплачивал штраф; за первый выстрел 25 рублей, а за последующие больше (кажется, за второй – 50 рублей, за третий – 75 рублей, за четвертый – 100 рублей и т. д.).

Жизнь на брандвахте была, конечно, чрезвычайно скучная и тяжелая. Особенно в осенние и зимние непогоды, когда брандвахту швыряло во все стороны и укачивало даже старых «морских волков». Командир, два офицера и механик были всегда рады, когда их посещали на брандвахте гости.

Георгий Иванович Кортацци, один из выпускных из Инженерного училища в 1888 году, был давно знаком с «отшельниками» брандвахты (отец Кортацци был начальником Николаевской обсерватории, и его сын знал почти всех черноморских моряков. Знал большинство из них и я); кроме того, один из офицеров брандвахты, Юрьев, был, кажется, родственником Кортацци.

А так как мы, шесть человек (Кортацци, Фок, Кащенко, Мессинг, Ольшанский и я), жили «коммуной» на одной квартире, то, естественно, у нас были и все знакомые общими. Повадились мы ездить на брандвахту довольно часто. Все проходило мирно, но в один из приездов, желая отплатить гостеприимным хозяевам, мы, с их согласия, привезли на брандвахту свой ужин с изрядным количеством различных бутылок.

В результате часам к 11 вечера мы все были на сильном взводе. Входит в кают-компанию боцман и докладывает: «Подходит какой-то пароход». Командир брандвахты отдает распоряжение: «Вызвать команду и заряжать орудия». Затем предлагает нам подавать команду для стрельбы. Мы в восторге вываливаемся на палубу. Первое – пли, второе – пли и т. д. и т. д. Мы открыли страшную канонаду!

К брандвахте подошла шлюпка с входившего парохода, который остановился после первого же выстрела. Какой-то голос, по-французски, умоляет прекратить стрельбу. Наконец огонь прекращен, и какие-то два возмущенных итальянца подымаются по трапу на палубу. Бурное объяснение, закончившееся тем, что итальянцы приняли участие в нашем кутеже, а затем с нами отправились в город на нашу квартиру, где до утра продолжали хлопать пробки. Съезд на берег был обставлен очень шумно: пускали ракеты, зажигали фалыпфейера и пр.

На следующее утро пробуждение наше было не из приятных: около 10 часов утра к нам прибыл адъютант от командира порта, капитана 1-го ранга Перелешина[1], приказал нас разбудить и передал нам приказание своего начальника прибыть к нему на квартиру к 111/2 утра в обыкновенной (то есть в мундирах) форме. Смущенные, мы оделись и поехали.

Капитан 1-го ранга Перелешин (герой «Весты», получивший за бой с турецким монитором Георгия 4-й степени; был во время этого боя ранен в ногу и остался хромым. Ходил всегда с палкой; считался большим ругателем, но чрезвычайно добрым человеком, любившим выпить в хорошей компании) довольно долго заставил нас ждать в своей приемной комнате, где находился в полном составе и весь офицерский состав брандвахты. Наконец он вышел и обрушился на нас, укоряя в скандальном поведении, не соответствующем офицерскому достоинству, и грозил судом и разжалованием в солдаты. Мы молчали и стояли повеся нос. Ругань перешла в наставления и окончилась словами: «Ну что же мне с вами делать? Вы все такие славные юноши! Ваше счастье, что итальянцы в конце концов с вами перепились и приняли участие в вашем буйном схождении на берег. Теперь капитан итальянского парохода просит меня прекратить все это дело. Обещаете ли вы мне, что впредь будете вести себя пристойно?»

Мы, конечно, с радостью дали это обещание. После этого мы все были приглашены Перелешиным позавтракать, и все закончилось для нас благополучно.

Случай этот меня встряхнул, и я отстал от кутящей компании. Впрочем, на перемену моего образа жизни повлияло и то, что я познакомился с очень хорошенькой и умной девушкой, Ольгой Алексеевной Перетц (отец ее, отставной действительный статский советник, Алексей Петрович, служил прежде в Министерстве финансов, а ее дядя был известный государственный деятель, член Государственного совета и государственный секретарь, Перетц), за которой начал ухаживать.

Вообще же жизнь в Одессе протекала очень бурно и всяких скандалов было много. Большая часть историй для виновников, умевших найти пути к местной администрации, заканчивалась благополучно.

Градоначальником Одессы был в то время известный ругатель и преследователь евреев адмирал (впрочем, кажется, генерал по адмиралтейству) Зеленый29. Но, несмотря на то что он на своих приемах и часто на улицах города ругался площадными словами и отправлял в кутузку без особого разбора и правых и виноватых, его все любили, и когда он ушел со своего поста, это вызвало общее сожаление.

Объясняется это тем, что он был безупречно порядочным человеком, преследовал взяточников и в конце концов справедливо, «по-отечески» разрешал самые запутанные дела; до суда он не любил доводить дела. Его любили и евреи, так как хотя он их и ругал трехэтажными словами и засаживал в кутузку, но и их он не давал в обиду чинам местной администрации.

Хуже был местный полицейский, фон Гампер, про которого упорно говорили, что он водит за нос Зеленого и побирает население, особенно жидов. Впрочем, насколько я помню из рассказов, и его евреи находили «подходящим», ибо от него всегда можно было откупиться.

Последним моим «буйным» пикником, устроенным холостяками с дамами, была поездка в один из осенних дней 1889 года на Большой Фонтан. Кончился он не особенно благополучно: при прыгании с обрыва на берег моря Г.И. Кортацци сломал себе ногу, а на обратном пути в город свалился с поезда чиновник для особых поручений при генерал-губернаторе бароне Роопе. Этот случай еще более оттолкнул меня от слишком буйного времяпрепровождения.

Впрочем, в монахи я не записывался и всегда принимал участие в общих увеселениях, избегая только мрачные попойки в чисто холостяцких компаниях.

К этому же времени, я помню, относится мое кратковременное увлечение опереточной дивой, очень милой и очень интересной, Светиной Марусиной (Луаре. У нее было два брата: один был моряк и служил в Добровольном флоте, а другой – известный карикатурист «Карандаш», «Caran d’Ache», живший во Франции).

Вспоминаю и попойку «по приказанию начальства». Приехал в Одессу знаменитый итальянский тенор (фамилию забыл). Он бывал у начальника саперной бригады, и ему показывали учение 11-го саперного батальона. После учения был обед в офицерском собрании, и я был в числе «приставленных» к итальянцу. Было дано указание «уложить его в лоск». По совету старших, чтобы самим не опьянеть скоро, мы (несколько человек, приставленных к итальянцу) перед обедом съели по коробке сардинок и выпили еще по большой рюмке прованского масла. Результат был действительно потрясающий – мы все были почти трезвы, а бедного итальянца, в виде мертвого тела, уложили проспаться в комнате дежурного офицера.

Перед началом лета 1889 года наш начальник саперной бригады, генерал Скалон, получил назначение начальником 15-й пехотной дивизии. Вместо него был к нам назначен князь Туманов30. Но почему-то эти перемены было указано произвести только с 1 сентября 1889 года (кажется, князь Туманов по болезни получил продолжительный отпуск).

Генерал Скалон, будучи вообще крайне легкомысленным человеком и относившийся к службе более чем спустя рукава, признававший только парадную сторону и «втирание очков начальству», а также всегда игравший на популярность, решил напоследок доставить офицерам отдых и удовольствие. Он собрал командиров саперных батальонов и приказал давать офицерам в течение лета отпуска самым широким образом, наблюдая, чтобы в ротах всегда был один офицер.

Сказано – сделано. Все лето 1889 года мы по очереди гуляли, а занятиями в ротах фактически руководили фельдфебеля, особенно, конечно, была довольна молодежь. Я в это время был уже адъютантом батальона, и мне заместителя не было. Но в конце концов и я упросил командира батальона, полковника Горбатовского, назначить мне заместителя, с которым я мог бы чередоваться через каждые две недели: две недели он гуляет, а я сижу в лагере и исполняю адъютантские обязанности, а затем две недели гуляю я. Когда наступило время охоты (с 15 июля), то моя страсть к охоте пересилила желание ездить в Одессу, и я с увлечением охотился на куропаток, которых в районе Хаджибеевского лимана было очень много. Помню два случая за это лето.

Однажды я поехал в Одессу и вечером пошел к Перетц. Немного спустя мне приносят срочную телеграмму от командира батальона, вызывающего меня в лагерь. Заказав почтовых лошадей к часу ночи, я все же провел вечер в приятной для меня компании. В час ночи поехал на почтовых в лагерь (в 30 верстах от города) и в 8 часов утра явился к полковнику Горбатовскому.

Он встретил меня словами: «Простите меня, дорогой Александр Сергеевич, что я вас вызвал, и вызвал не по служебному делу. Ко мне на дачу повадился летать ястреб, таскает цыплят и бьет бедных скворчиков, а ведь вы у нас единственный хороший охотник. Убейте, ради Бога, этого разбойника, а затем, если хотите, уезжайте в Одессу хоть на три недели».

Я устроился в засаде, и под вечер мне удалось убить ястреба. Напутствуемый благодарным начальством, я в тот же вечер полетел обратно в Одессу.

Второй случай был в конце лета. Я попросил разрешения съездить в Севастополь к родителям. Разрешение получил поехать на две недели, но был предупрежден, что ожидается инспекторский смотр генерал-инспектора по инженерной части и что, если будет получено известие о его выезде из Петербурга, мне будет послана телеграмма и я должен буду немедленно вернуться в Одессу и прибыть в лагерь.

Получив отпуск, я с первым же пароходом Русского общества пароходства и торговли (РОПИТ) отправился в Севастополь.

В это время Севастополь уже представлял крупный военно-морской порт. Было построено и на воду спущено уже несколько броненосцев («Екатерина II», «Георгий Победоносец», «Евстафий» и др.), несколько крейсеров, канонерок и много миноносцев. Севастополь был переполнен моряками. В нашем доме постоянно бывало много морских офицеров.

Севастополь веселился. В Морском собрании и в частных домах постоянно бывали балы, вечера, вечеринки. Севастопольские барыни и барышни сходили с ума по морякам. Наехало в Севастополь и много звезд полусвета из Петербурга.

Я со всем увлечением молодости окунулся в веселье и приобрел много приятелей среди морской молодежи. Но прошло дней десять, и я получил телеграмму от командира батальона полковника Горбатовского с требованием немедленно вернуться вследствие приезда в Одессу генерал-инспектора инженерных войск (фамилию забыл, кажется, Кобелев31 или что-то в этом роде).

Я бросился в контору РОПИТа. Но оказалось, что только через три дня будет пароход в Одессу. Я не знал, что и делать. Выручил меня один из моих морских приятелей. «Пойди к адмиралу Лаврову32 и попроси его взять тебя на один из наших кораблей. Завтра мы идем в Одессу, сопровождая генерал-адмирала Великого князя Алексея Александровича33».

Я бросился к Лаврову, хорошо меня знавшему и бывшему старшим флагманом Черноморского флота. Предварительно «для верности» я забежал к его жене (дочери генерала Берха[2]) и, зная ее влияние на мужа, попросил мне помочь. Она дала мне записку на имя своего мужа, и я предстал перед очами адмирала.

Адмирал любезно меня принял, несколько раз перечитал записку своей жены и затем обратился ко мне (он сильно заикался, а потому его речь носила несколько комический оттенок): «А-а-а… за-а-чем вам надо в Одессу?» Я объяснил. «Хо-о-о-рошо. По-о закону мы по-по-посторонних брать на суда не-не-не можем. Но я вас возьму, но с условием. Ка-какой у вас чин?» – «Я подпоручик». – «Хо-о-рошо. Зна-а-ачит, как мичман. Вы знаете, что мы сопро-овождаем генерал-адмирала. Его императорскому Вы-вы-сочеству, может быть, захочется погулять по палубе и по-по-смотреть на эскадру. Его Вы-вы-со-со-чество выйдет, и-и в би-би-бинокль посмотрит, и вдруг скажет: «А это кто?» Если вы тоже будете гу-гу-гулять по палубе корабля, на котором пойдете. Так вот мо-о-о-е условие: или сидите все время у себя в каюте или кают-компании, или, если захотите подняться на па-палубу, то по-по-просите какого-нибудь мичмана дать вам его куртку».

Я обещал сидеть смирно и не выходить «дышать свежим воздухом». Через час я уже сидел в кают-компании «Екатерины II» и моряки угощали меня мадерой.

Переход был очень бурный. Сильно заливало даже броненосцы. Канонерки и миноносцы получили разрешение зайти отстояться в каком-то попутном порту. На другой день прибыли мы в Одессу, но, к моему великому огорчению, вследствие сильного волнения не было дано разрешение на съезд на берег. Я страшно волновался. Наконец, уже около вечера, было разрешено отправить с каждого корабля по одному баркасу на берег за провизией. Командир броненосца разрешил спустить на берег и меня.

Я отправился на почтовую станцию, взял лошадей и покатил в лагерь. Застал командира батальона в большом волнении: генерал-инспектор должен был смотреть саперную бригаду на другой день утром.

Наступил день смотра. Генерал Кобелев обошел все части и затем приказал вызвать к нему всех молодых офицеров последних двух выпусков. В числе их был и я. Поговорив с каждым из нас, он дал нам задачи. Мне было приказано построить подвесной мост через овраг, принимая во внимание, что овраг непроходим.

Когда генерал Кобелев отошел, меня подозвал генерал Скалон: «Вы можете построить такой мост?» Я ответил, что могу. Генерал Скалон сомнительно покачал головой и сказал: «Боюсь, что условие считать овраг непроходимым слишком трудное. Боюсь, что вы с этой задачей не справитесь или построите черт знает какой мост. Лучше не считайтесь с «непроходимостью» оврага, а постройте хороший прочный мост, такой, чтобы не провалился, дабы не оскандалить меня, батальон и самого себя. Я поставлю махального, и если генерал Кобелев пойдет смотреть, как вы строите мост, вы будете предупреждены и будете продолжать работу, считая, что овраг непроходим».

Привожу этот случай, чтобы показать, насколько сам генерал Скалон был легкомыслен и каким он был очковтирателем.

Расскажу здесь еще два случая, связанные с тем же генералом Скалоном.

Лето 1888 года. Генерал Скалон обратил внимание, что ротные командиры отвратительно ездят верхом (перед тем был приказ по военному ведомству, что ротным командирам разрешается в строю при походных движениях быть верхом). Он решил их выучить. Для этого он приказал по субботам собираться ротным командирам около своей дачи на Большом Фонтане и производил им там конное ученье.

Несколько уроков прошло благополучно, но на третьей или четвертой террасе дачи оказалась г-жа N. (жена начальника штаба одного из корпусов). Некоторым из ротных командиров показалось зазорным обучаться при даме. Один из них, кажется капитан Вишневский, доложил об этом генералу Скалону, но последний обозлился и обратил особое внимание на Вишневского. Пропуская мимо себя офицеров, он скомандовал: «Рысью». Вишневский вместо рыси поднял лошадь в галоп и, несмотря на крики генерала Скалона, удрал в город и подал рапорт о том, что в подобных уроках верховой езды он усматривает оскорбление офицерскому достоинству.

Получился громкий скандал, в результате которого Вишневский был переведен в Киевскую саперную бригаду.

Второй случай был осенью 1889 года, при распределении прибывающих новобранцев между частями, входившими в саперную бригаду. Генерал Скалон производил разбивку новобранцев всегда сам; происходило это во дворе 11-го саперного батальона. Так было и в 1889 году.

Новобранцы были выстроены; генерал Скалон появился, поздоровался с ними и стал их обходить, расспрашивая и назначая в соответствующую часть.

Обошел он уже многих. Начальник штаба саперной бригады и строевой адъютант штаба чем-то занялись в стороне, и мне (бывшему адъютантом 11-го саперного батальона) было приказано временно быть при начальнике бригады и отмечать, куда какой новобранец назначен.

Подходит генерал Скалон к какому-то рыжему молодому человеку, хорошо одетому. «Какой ты губернии?» Новобранец молчит. «Я тебя спрашиваю, какой ты губернии?» Опять молчание. Шея генерала Скалона начинает багроветь, и он уже кричит: «Что же ты не отвечаешь? Не знаешь, что ли, русского языка? Что ты – немой, что ли? Как твоя фамилия и какой ты губернии?»

Опять молчание, но ясно, что новобранец волнуется, стал совсем красным. Генерал Скалон развернулся и со всего маха дал пощечину новобранцу. Новобранец схватился за лицо, разрыдался и на чистейшем французском языке сказал: «Генерал, я по-русски не говорю!»

Взволнованный, ошалевший и смущенный, генерал Скалон по-французски же воскликнул: «Что же вы молчите? Кто вы такой? Ради Бога меня простите».

Новобранец, сквозь рыдания, объяснил, что фамилия его Петере, что он сын русского генерального консула в Алжире, что он получил образование во Франции, что он по-русски совсем не говорит, что прибыл он теперь в Россию отбывать воинскую повинность, но так как у него нет никакого аттестата русского учебного заведения, то его назначили отбывать воинскую повинность в саперных войсках на общих основаниях.

Генерал Скалон совсем смутился, стал обнимать Петере, извиняться и, прервав дальнейшее распределение новобранцев, увез его к себе в своей коляске. Поселил он его у себя, пригласил учителя русского языка, и месяца через два Петере сдал экзамен на право отбывать воинскую повинность вольноопределяющимся. Впоследствии, насколько помню, Петере женился на дочери или племяннице генерала Скалона.

Говорили, что генерал Скалон был очень образованным (я слышал, что во время Турецкой войны он был хорошим командиром лейб-гвардии саперного батальона; уже в эмиграции (в 1927 г.) я слышал от Великого князя Николая Николаевича, у которого Скалон был одно время воспитателем, что как человек он был очень неважен и что Великий князь его терпеть не мог) и очень интересным человеком в обществе. Но как начальник саперной бригады он был никуда не годен. Он совершенно не интересовался подготовкой бригады, требуя лишь блестящего вида на парадах и смотрах. Про него говорили, что он был совершенно аморальный.

Коснусь опять Севастополя, к которому в своих записках буду возвращаться еще неоднократно, так как вплоть до большевизма я периодически туда наезжал, навещая родителей.

К периоду 1889—1894 годов Севастополь уже превратился в крупный военно-морской порт и постепенно превращался в приморскую крепость. Но, развиваясь в этом отношении, он начинал завядать как коммерческий порт. Хотя Евпатория, в которую, по мысли правительства, должен был перейти коммерческий порт, и оказалась для этой цели малопригодной, но правительство (главным образом морское ведомство) не допускало и мысли об оставлении в Севастопольских бухтах коммерческого порта. Как коммерческие порты на Черном море стали быстро развиваться Одесса и Новороссийск. Севастополь же стал замирать, и это, конечно, отразилось на благоустройстве города, новых постройках и пр.

Для меня лично превращение Севастополя в военный порт было неприятно в смысле охоты: охота на уток в верховьях Северной бухты и при устье Черной речки была запрещена. Что касается охоты на стрепетов и дроф, которую я так любил, то она потеряла в Крыму к этому времени свой интерес. Большая часть «целины» к этому периоду уже была запахана, дичи стало гораздо меньше, и охота потеряла свою увлекательность. Это уже не было «кочеванье» по беспредельным просторам, покрытым волнующимся ковылем, а превратилось в малоинтересную охоту по полоскам несжатого хлеба, полосам кукурузы, проса или по бурьяну. Правда, много было перепелов, куропаток и зайцев, но общая картина уже была не та, и мало стало осторожных стрепетов и дроф.

Стало вообще культурнее и, конечно, хуже. Но, наезжая в этот период в Севастополь осенью, я имел возможность поохотиться на осенних высыпках (при перелетах на юг) перепелов и вальдшнепов. Массовый перелет перепелов обыкновенно происходил в окрестностях Севастополя в период от 15 сентября до 10 октября. Если в этот период бывали редкие понижения температуры, то высыпки перепелов бывали колоссальные.

Я обыкновенно с вечера ездил на наш хутор в семи верстах от Севастополя и на рассвете следующего дня отправлялся бродить вокруг хутора или спускался в долину Черной речки. Иногда удавалось попасть на такую перепелиную высыпку, что расстреливался весь запас патронов и щека вспухала от отдачи ружья, а средний палец правой руки сбивался в кровь.

Мне много раз удавалось убивать значительно больше 100 перепелок. Один раз я убил 175 перепелок. Но конечно, это уже была не охота, а бойня. Гораздо интереснее была охота на вальдшнепов, которая обыкновенно начиналась 5—10 октября.

Вальдшнепиные высыпки были не особенно обильные, но все же мне неоднократно удавалось убить 12—18 штук. Однажды только, имея всего 30 патронов, я попал на Бельбеке на большую вальдшнепиную высыпку и убил 22 вальдшнепа. Расстреляв патроны, я поспешил вернуться в город, набил 100 патронов и к рассвету следующего дня был на месте прежней (вчерашней) охоты, во время которой чуть ли не из-под каждого куста вырывалось по два, по три вальдшнепа. Но. обойдя весь район, я не нашел ни одного вальдшнепа: все ночью улетели за море.

Вспоминая мою шестилетнюю службу в 11-м саперном Императора Николая I батальоне, я должен отметить следующее:

1) Если не считать периода печальной памяти генерала Скалона (до осени 1889 г.), то практическая техническая подготовка частей саперной бригады была поставлена очень хорошо.

Заменивший генерала Скалона князь Георгий Туманов был очень дельным и требовательным начальником бригады. Он наблюдал за подготовкой частей и во все вникал. При нем все подтянулись.

В смысле командиров батальонов 11-му саперному батальону не повезло. Когда я вышел в батальон, командиром был полковник Горбатовский, который сам ничего не делал, все предоставляя командирам рот.

Через три года его сменил полковник Российский, известный писатель по технически-саперным вопросам. Но, будучи прекрасным теоретиком, он оказался никуда не годным практиком и более чем слабым начальником. Будучи болезненно конфузливым и совершенно безвольным человеком, он просто не смел сделать даже простого замечания офицерам. Этим, конечно, пользовались, и скоро его «оседлали» и с ним совершенно не считались.

Поправку вносил тот же князь Туманов. Недостатком последнего была только чрезмерная горячность, из-за которой иногда происходили неприятные недоразумения. Помню два случая.

Князь Туманов обратил внимание на то, что некоторые офицеры ходили «лохматыми» и имели неряшливый вид. Он отдал соответствующий приказ. Прошло несколько дней, и он встретил на улице поручика Корженевича (11-го батальона) и, обратив внимание, что у него чрезмерно длинные волосы, приказал немедленно постричься, пригрозив, что, если это не будет сейчас же исполнено, он его посадит под арест.

Дня через три после этого (батальон находился в лагере; я при этом не присутствовал, так как был в отпуску; описываю со слов лиц, мне все это рассказавших), когда батальон производил строевое учение, появился князь Туманов и стал обходить роты батальона. Увидев поручика Корженевича с длинными волосами, князь Туманов, не сказав ему ни слова, приказал командиру роты вызвать перед строй портного.

Таковой оказался. «Есть у тебя ножницы?» – «Так точно, ваше сиятельство». – «Барабанщик, вперед», – скомандовал князь Туманов.

Приказав барабанщику поставить барабан перед строем роты и взяв ножницы у портного, князь Туманов обратился к поручику Корженевичу: «Предлагаю вам, поручик, сесть на барабан, а я вас сам сейчас постригу».

Корженевич, видя, что это серьезно, сначала оторопел, а затем выскочил из строя и бросился наутек.

Озадаченный и рассвирепевший, князь Туманов с криками, требовавшими, чтобы Корженевич вернулся, бросился за ним. Но Корженевич удрал, и получилась пренеприятная история.

На другой день Корженевич был вызван к начальнику бригады и пошел туда уже постриженный. О чем они говорили и что произошло, никто ничего так и не узнал. Корженевич никогда никому не сказал. Но, к нашему общему удивлению, Корженевич не понес никакой кары, был после этого всегда чистеньким и безукоризненно одетым офицером и за свою исполнительность и хорошую службу всегда отличался князем Тумановым.

Другой случай был хуже. Это произошло также без меня, в год, когда я поступил в Академию Генерального штаба (в 1894 г.).

На Георгиевском празднике (наш батальон имел Георгиевское знамя) командующий войсками граф Мусин-Пушкин34, при прохождении мимо на церемониальном марше 11-го саперного батальона, его не поблагодарил.

Князь Туманов решил, что батальон прошел плохо и что командующий войсками умышленно не поблагодарил (впоследствии оказалось, со слов начальника штаба округа, что в это время проходила недалеко от графа Мусина-Пушкина какая-то дама, и командующий войсками просто загляделся на ее ножки и забыл поблагодарить проходивший мимо него 11-й саперный батальон). Батальону приказано было вернуться в казармы и ждать приезда начальника бригады.

Батальон был выстроен покоем во дворе казарм и перед строем был приготовлен аналой для молебна, а в стороне стоял столик с водкой и чаркой, чтоб начальствующие лица провозгласили после молебна здравицу Государю, батальону, начальствующим лицам.

Приехал князь Туманов. Вместо того чтобы приказать скомандовать «на молитву», он приказал командиру батальона полковнику Коссинскому35 скомандовать «слушай на караул».

После исполнения команды князь Туманов совершенно истерично, выкрикивая ругательства, обложил батальон предпоследними словами и закончил фразой: «Такой негодный батальон не достоин Георгиевского знамени!» После этого повернулся и ушел.

После молебна старшие офицеры собрались, обсудили все происшедшее и предъявили требование к командиру батальона, чтобы он немедленно поехал к начальнику штаба округа (генералу Протопопову36) и добился быть принятым для доклада командующему войсками.

Полковник Коссинский поехал и был принят графом Мусиным-Пушкиным. Все разъяснилось, но замять эту историю было трудно, хотя князь Туманов и принес извинение перед собранными офицерами батальона.

Но все-таки, повторяю, князь Туманов был отличным начальником саперной бригады и его любили.

Заместивший полковника Коссинского в должности командира батальона полковник Языков37 был, по общим отзывам, блестящий командир батальона, но я его уже почти не застал; он был назначен командиром батальона весной 1894 года, то есть в год моего поступления в Академию Генерального штаба.

2) Воспитанием и подготовкой офицеров никто свыше не занимался. Требовалась лишь добросовестная служба, точное и аккуратное исполнение уставов, различных положений, инструкций.

За все время моего шестилетнего пребывания в батальоне я не помню ни сообщений, ни лекций, обязательных для всех офицеров. На те же сообщения и лекции, которые редко бывали в гарнизонном собрании, ходили только желающие.

Доходили до нас рассказы и слухи, что в соседнем с нашим (Одесским) округом, в Киевском, а также Варшавском, где были командующими войсками генералы Драгомиров38 и Гурко39, дело обстоит совершенно иначе и что там на подготовку офицерского состава обращено очень серьезное внимание. Но видимо, все зависело от личности командующего войсками, а не от общей системы. Вообще же этот период жизни русской армии почти всецело поглощался проведением хозяйственной реформы военного министра генерала Ванновского, искоренявшего «кормление» и всякие виды хозяйственных злоупотреблений и заменявшего все это правильным ведением войскового хозяйства.

3) В 1889 году было обращено Главным штабом внимание на то, что мобилизационная готовность войсковых частей совершенно не обеспечена. Были изданы соответствующие инструкции и положения, и началось составление новых мобилизационных планов.

Я, в качестве адъютанта саперного батальона, был привлечен в штаб округа для получения указаний по составлению мобилизационной записки для войсковых частей. Столкнувшись тогда в первый раз с вопросами мобилизационного характера, я увидел, что в этом отношении почти ничего не было подготовлено и что вопросы, касавшиеся подготовки к мобилизации армии, находятся в зачаточном периоде.

4) Отношения между солдатами и офицерами были отличные. Офицеры, как, впрочем, всегда в русской армии, проявляли по отношению к солдатам большую заботу.

Были, конечно, исключения, но очень редкие. В частности, в нашем батальоне был печальный случай, когда один командир роты, проиграв в карты, пополнял сделанный долг удержанием денег, получаемых солдатами из дому. Как-то это открылось случайно (солдаты жалоб не заявляли), ротный командир немедленно представил растраченные им солдатские деньги и был предан суду.

Рукоприкладство было, но у нас случалось редко, так как старшие офицеры этого не допускали. Насколько помню, в 12-м саперном батальоне рукоприкладство практиковалось довольно широко. При этом, я помню, меня поразил случай, имевший место именно в 12-м саперном батальоне. Не помню теперь фамилию ротного командира этого батальона, который часто и довольно беспощадно бил солдат. Дошло это до начальника бригады, князя Туманова. Приказано было произвести расследование, которое это подтвердило. Но ни один солдат ничего дурного про своего ротного командира не сказал. Суть показаний была такая: «Да, бывает, что командир роты ударит, и даже «здорово», «аж повалишься», но всегда за дело. Мы его любим, он «осерчает и вдарит», но потом против нас сердца не имеет. Под суд никогда не отдает и не изводит».

5) Офицеры жили между собой хорошо и очень дружно. Пили – порядочно. Но должен отметить, что спившихся и скандалистов не было. Один только ротный командир был, по-видимому, пропитан алкоголем и хмелел от двух-трех рюмок водки.

На молодежь в нашем батальоне оказывал очень благотворное влияние доктор батальона Взоров. Вспоминаю его с большим уважением. Он умел подойти к молодежи и на нее импонировал. Он был безукоризненно порядочный человек, очень образованный и честных правил. Он заставлял нас читать, отвлекал от карт и вина, заставлял заниматься спортом. Я лично ему многим обязан.

В противоположность Взорову, в 1890 году в нашем батальоне появился штаб-офицер N., который внес в батальон много интриг и всякой гадости. Назначен он был к нам из Петербургского военного округа. Блестящей наружности, он, по-видимому, был со средствами. Умный, довольно образованный и очень ловкий, он сначала произвел на нас очень хорошее впечатление.

Приехал он к нам перед самыми лагерными сборами. Скоро мы узнали, что он женат и что его жена совсем молоденькая и хорошенькая. Молодежь очень хотела ее увидеть, но он ее никому не показывал и, заявляя, что его жена не совсем хорошо себя чувствует, сделал визит семейным офицерам один. В лагере он нанял дачу совсем на отлете от лагеря.

Накануне Петра и Павла он подошел ко мне в нашем офицерском собрании и, сказав, что он страстный охотник, попросил меня брать его на охоту и показать ему места, где больше дичи. Я согласился, и мы несколько раз ездили вместе на охоту. Он оказался хорошим охотником и очень приятным компаньоном.

15 июля мы поехали с ним поохотиться на выводки молодых дроф. Охота была удачна, и часам к четырем дня мы вернулись в лагерь. N. пригласил меня в тот же вечер поужинать у него и «поиграть в картишки». Я согласился. Он мне сказал, что он уже пригласил несколько человек молодежи нашего батальона.

Вечером мы, человек шесть, гурьбой двинулись на дачу N. Нас особенно интересовало, как познакомиться с его женой. На даче нас ожидал очень хороший ужин и прелестная молодая хозяйка. Понравилась нам всем она очень, и мы чувствовали себя на седьмом небе. N. усиленно подливал нам водку и вино.

После ужина он предложил нам сыграть в винт. Поиграли мы немного, и N. сказал, что лучше бросить этот дурацкий, скучный винт и поиграть «в банчок». Согласились мы и на это. Милая хозяйка была очаровательна, вино в головах шумело, она с нами кокетничала и подливала ликеры.

Скоро я заметил, что мои приятели, по-видимому, проиграли все наличные деньги. N. смеялся, шутил, говорил, что мы слишком мелкие делаем ставки, и предлагал не стесняться, ставить крупней, а если у нас не хватает денег, то сыграть просто «на мелок».

Игра стала крупней. Часа в два ночи N. стал как-то более серьезным, потянулся и сказал, что пора спать, что надо подсчитаться и расплатиться. Мы увидели, что фраза «на мелок» нами понята плохо. Подсчитали, и оказалось, что вся наша компания проиграла N. несколько больше пятисот рублей. Я лично проиграл около ста рублей и мог расплатиться наличными. У других уже ничего в кошельках не оставалось. «Итак, господа, – сказал N., – если вы не можете заплатить сегодня, заплатите завтра. Карточные долги уплачиваются в двадцать четыре часа».

Мы ушли. На другой день я достал проигранную моими приятелями сумму, и она была отправлена N. Узнали об этом старшие офицеры батальона, и, как впоследствии стало нам известно, старший ротный командир, капитан Васильев, очень крупно поговорил с N. и потребовал, чтобы впредь он не смел играть в азартные игры с молодежью.

С этого времени наши отношения к подполковнику N. изменились, и его только терпели в батальоне. Стало известным, что в течение его прежней службы у него было несколько неприятных карточных историй. В 1891 году, при одной из денежных поверок, N., пересчитывавший деньги казначея, поручика Кащенко, заявил, что не хватает 100 рублей. Казначей клялся, что деньги были полностью, но нехватка была подтверждена новым подсчетом денег, и поручик Кащенко должен был пополнить из своего кармана недостающие деньги. В батальоне, зная педантичную аккуратность Кащенко, сложилось убеждение, что N., пересчитывая деньги, просто украл 100 рублей. Доказательств никаких не было, но все так думали.

После этого случая мы определенно стали бойкотировать N.

В 1893 году, когда заведовавший столовой поручик Пестержецкий сдал свою должность, и в день, когда он должен был уехать из Одессы (он ехал держать экзамен в Академию Генерального штаба), N. пустил подлый слух, что Пестержецкий нечестно вел денежные дела.

Зная хорошо Пестержецкого и будучи уверенным, что слух пущен N. в отместку за отрицательное отношение к нему Пестержецкого, я немедленно поехал к последнему и все ему рассказал. Пестержецкий отложил свой отъезд, явился на другой день к командиру батальона, подал рапорт и настоял на расследовании. Эта история закончилась довольно крупным скандалом для N., и он почти перестал бывать в батальоне.

Как-то весной 1894 года один из моих друзей, поручик Ольшанский, рассказал мне про крупный скандал с N., случившийся накануне в одесском гарнизонном собрании. Группа офицеров, преимущественно артиллеристов, в числе коих был и Ольшанский, забралась в отдельную комнату собрания и стала играть в банк. Через несколько времени подошел N. и попросил разрешения принять участие в игре. Публика согласилась. Игра велась довольно крупная. N. делал крупные ставки. Затем, сделав исключительно крупную ставку и не открывая своей карты, N. заявил, что его карта выиграла, и, не открывая ее и теперь, бросил ее в общую кучу карт на столе. Банкомет положил руку на карты, лежавшие на столе, и сказал N.: «Я требую, чтобы вы немедленно назвали вашу карту». N. ответил: «Дама». – «Какой масти?» N. резко встал из-за стола и опрокинул стол. Банкомет все же успел удержать рукой карты на падающем столе, и сейчас же их присутствующие пересмотрели. Никакой дамы не оказалось. Поднялся страшный скандал, и какой-то артиллерист сказал N. что-то очень резкое.

Рассказ Ольшанского страшно меня взволновал, и я ему сказал, что он должен все это немедленно доложить старшему ротному командиру капитану Васильеву. Ольшанский так и сделал. На другой день старшие офицеры батальона собрались и обсуждали вопрос о том, что надо предпринять. Мы, молодежь, об их решении в тот день не узнали.

В этот же день была получена из Петербурга телеграмма с извещением, что командир 12-го саперного батальона полковник Синницкий40 назначается командиром пехотного полка (кажется, Модлинского), а N. назначается командиром 12-го саперного батальона.

На следующее утро, идя на службу в батальон, я встретил полковника Синницкого, который меня остановил и сказал: «Я знаю про грязную историю, случившуюся с полковником N. в гарнизонном собрании. Теперь это уже не секрет; все об этом говорят. Вы, конечно, понимаете, каково мне сдавать мой родной саперный батальон, которым я прокомандовал несколько лет, такому мерзавцу, как N. Я не допущу, чтобы он принял батальон. Повторяю, я знаю про историю с N., но мне хотелось бы услышать от вас ту версию, которая дошла до вас».

Я рассказал полковнику Синницкому то, что я слышал от Ольшанского. Затем полковник Синницкий спросил меня: «Правда ли, что у вас в батальоне уже давно говорят о том, что N. играет в карты нечестно? Правда ли, что однажды, при денежной проверке сумм батальона, у вас заподозрили N. в том, что он украл сто рублей?»

Я ответил, что все это правда. Синницкий со мной распрощался, и я пошел на службу. Часа через два меня позвал к себе командир батальона полковник Коссинский и сказал: «Сейчас со мной говорил по телефону командир бригады князь Туманов. У него был полковник Синницкий и заявил, что вы ему рассказали про бесчестную карточную игру полковника N., про то, что он был однажды заподозрен в краже ста рублей, и, наконец, о скандале, который произошел с полковником N. в гарнизонном собрании. Князь Туманов приказал вас спросить, действительно ли вы все это говорили полковнику Синницкому».

Я рассказал про свою встречу с полковником Синницким и о нашем разговоре. Полковник Коссинский на это мне сказал: «Князь Туманов в случае, если вы подтвердите заявление полковника Синницкого, приказал вам передать: представляется позорным и совершенно недопустимым, чтобы офицер выносил сор из своей избы. Вы совершили проступок, совершенно не соответствующий офицерскому званию. За это вы подлежали бы немедленному исключению со службы в порядке административном. Но, принимая во внимание вашу безукоризненную службу до настоящего времени, князь Туманов предлагает вам немедленно подать в запас по семейным обстоятельствам. Хотя вы еще не выслужили в офицерских чинах обязательных 1/2 лет за училище, но князь Туманов устроит вам увольнение в запас по семейным обстоятельствам».

Я был совершенно огорошен и пытался возражать, указывая, что ведь N. действительно оказался жуликом и неужели я пострадаю за то, что не солгал на вопрос полковника Синницкого. Но полковник Коссинский не захотел со мной разговаривать и предложил мне немедленно составить прошение на Высочайшее Имя.

Я бросился к капитану Васильеву и все ему рассказал.

Капитан Васильев сначала мне подтвердил, что традиции воинских частей вообще не допускают «вынесения сора из избы», но что в данном случае он сделает все, что от него зависит, чтобы спасти меня и потопить N.

Он собрал всех ротных командиров, и после совещания, выслушав доклад Ольшанского, они все пошли к командиру батальона и просили его протелефонировать князю Туманову и просить его принять, полковника Коссинского, двух старших ротных командиров (братьев Васильевых – Александра и Якова Ивановичей) и поручика Ольшанского.

Князь Туманов согласился их принять, выслушал, а затем поехал с докладом к командующему войсками графу Мусину-Пушкину. В результате признано было, что меня надо оставить в покое, а относительно N. граф Мусин-Пушкин послал телеграмму военному министру Ванновскому.

Как следствие этой телеграммы, через два дня была получена телеграмма из Петербурга, что, по Высочайшему повелению, полковник N. увольняется в отставку. Так окончилась эта грустная история.

Выше я уже сказал, что осенью 1890 года я познакомился с Ольгой Алексеевной Перетц и ею увлекся. Мне было тогда 22 года, ей – 20 лет. О женитьбе я как-то не думал, считая, что я для этого слишком юн. Но О.А. об этом заговорила сама, и мы решили обвенчаться после того, как мне минет 23 года (10 июля 1891 г.), то есть тогда, когда, по закону, офицеры, внося залог в размере 5000 рублей, могли жениться (без залога можно было жениться после достижения 28 лет).

О моем «жениховстве» стало, конечно, всем известно; в этом почему-то все знакомые приняли горячее участие, и большинство «кумушек» удивлялось, почему я хочу ждать 23 лет и не попытаюсь подать прошение на Высочайшее Имя.

Я сначала не хотел об этом и слушать (да и мои родители были против этого, находя вообще, что слишком рано жениться не следует), но моя невеста сама стала проявлять желание ускорить свадьбу. Мне очень не хотелось подавать прошение на Высочайшее Имя, так как я не уверен был в благоприятном для меня разрешении. Тогда мне посоветовали просить одиннадцатимесячный продолжительный отпуск. Опытные люди говорили мне, что если я получу такой отпуск, то могу сейчас же жениться без разрешения начальства, а затем, когда мне пройдет 23 года, подать рапорт о разрешении жениться, после чего можно сократить отпуск и вернуться на службу в батальон. Я колебался.

Но однажды я был приглашен на чашку чаю к Тумановым, и там сам князь Туманов совершенно прозрачными намеками дал мне понять, что и он одобряет этот план. Это повлияло на мое решение. Я подал прошение о разрешении мне одиннадцатимесячного отпуска и, получив таковой, ранней весной 1891 года женился на О.А. Перетц. Свадьба состоялась в небольшом селе под Одессой, где нашелся священник, согласившийся за одну тысячу рублей обвенчать без разрешения начальства. После свадьбы я с женой поехал к моим родителям в Севастополь.

Прошло месяца три, и мне стало нестерпимо скучно ничего не делать, а тут еще, как назло, в мае из Одессы в Севастополь прибыла моя рота 11-го саперного батальона для ведения фортификационных работ в окрестностях Севастополя. (К этому времени было решено превратить Севастополь в крепость. Средств для устройства фортов в распоряжении военного ведомства не было, и, по проекту военного инженера Величко41, было решено обнести Севастополь, по линии предполагаемой обороны, треугольным рвом (который, при объявлении крепости на военном положении, должен был усилиться искусственными препятствиями), устроить погреба для снарядов, площадки для орудий и пр. Для этой-то работы и прибыли из Одессы саперы.)

Мой ротный командир предложил мне, что он напишет командиру батальона и попросит его согласия на возвращение меня из одиннадцатимесячного отпуска и зачисление меня опять в роту, находящуюся в Севастополе. Я согласился.

Через несколько дней после этого приехали с визитом к моим родителям генерал Скалон (командовавший тогда 15-й пехотной дивизией) и жена генерала X. Сидя у нас, они высказали желание познакомиться с моей женой, прибавив, что нечего скрывать от них, так как вся Одесса знает о моей свадьбе.

Я позвал мою жену, и она с ними познакомилась.

Еще через несколько дней я получил письмо от командира батальона, который мне писал, что он согласен выполнить мою просьбу, но что мне надо приехать в Одессу, чтобы исполнить некоторые формальности.

Я немедленно отправился в Одессу и в течение двух-трех дней проделал все, что нужно. Получил предписание отправиться в Севастополь к своей роте и на другой день должен был ехать по назначению.

В Одессе я являлся к командиру бригады князю Туманову, обедал у них, и его дочь весело шутила надо мной, говоря, что как хорошо складываются обстоятельства и что я в Севастополе найду не только свою роту, но «еще кого-то, кто мне еще ближе». Князь Туманов чокнулся со мной стаканом вина и сказал: «Пью за здоровье этого кого-то».

Накануне отъезда из Одессы я пошел в театр. Сидя в партере, я увидел, что в бенуаре, в двух соседних ложах, сидят: в одной князь Туманов, а в другой генерал Скалон и г-жа X. В антракте я зашел в их ложи.

На другой день утром ко мне в гостиницу приехал адъютант саперной бригады и сказал, что князь Туманов требует меня немедленно к себе. Облачившись в мундир, я поехал.

Князь Туманов принял меня крайне холодно и, не подав руки, спросил:

«Вы женаты?»

Зная, что князь Туманов отлично знает, что я женат, я ответил: «Официально, ваше сиятельство, я холостой, но, как вам известно, в действительности я женат».

Князь Туманов набросился на меня со словами: «Шила в мешке не утаишь», «вы афишируете, что вы женаты, и ставите в глупое положение начальство», «вы должны за это поплатиться» и т. д. Я стоял перед ним совершенно растерянный, ничего не понимая.

Выждав, когда князь Туманов замолчал, я сказал, что ничего не понимаю, что я своей женитьбы не афиширую, что ведь я женился с негласного одобрения начальства и что не понимаю, за что меня надо теперь карать.

Князь Туманов в очень повышенном тоне мне сказал: «Да, неофициально командиру батальона и мне было известно, что вы женились, но вы не сумели сохранить это в тайне и вы за это пострадаете. Вчера, после вашего ухода из ложи, генеральша X. меня спросила: «Что Лукомский – женатый или холостой?» Я ответил, что вы холостой, что вы и не могли жениться, так как вам нет еще и 23 лет. На это она, смеясь, ответила: «Ну, вы плохо осведомлены о семейном положении ваших подчиненных. Я и генерал Скалон вчера вернулись из Севастополя; там мы были с визитом у родителей Лукомского и познакомились с очень хорошенькой женой Александра Сергеевича. А вы говорите, что он холостой. Ловко он водит за нос свое начальство». Затем князь Туманов совсем вышел из себя: «Каково мне слушать от г-жи X., что меня водят за нос, и слышать смех генерала Скалона! Я этого допустить не могу. Вы во всем виноваты. Немедленно подавайте прошение на Высочайшее Имя об увольнении в запас по семейным обстоятельствам. Если вы не исполните моего требования, я подниму дело сам и предам вас суду за женитьбу без разрешения начальства и обман начальства!»

Никакие мои возражения не помогли, и я принужден был сказать, что сейчас же еду в батальон, явлюсь командиру батальона и подам прошение.

Князь Туманов сразу пришел в хорошее расположение духа и сказал, чтобы я не сердился, что это так надо, но что он дает честное слово, что в запасе я пробуду не год (по закону обратно на действительную службу из запаса принимали не раньше как через год), а всего несколько месяцев; что для этого мне нужно будет просить о возвращении на действительную службу сейчас же, как только мне минет 23 года. Пришлось покориться, подать прошение и с грустью возвращаться в Севастополь в ожидании увольнения в запас.

Болтовня и шутки г-жи X. доставили мне крупную неприятность. Особенно неприятно было то, что это оттягивало поступление в Академию на целый год.

Как только мне минуло 23 года (10 июля 1891 г.), я сейчас же подал прошение о возвращении меня на действительную службу и о зачислении меня обратно в 11-й саперный Императора Николая I батальон.

Князь Туманов сдержал свое слово и устроил так, что, в исключение из закона, кажется, уже в начале сентября 1891 года, состоялся Высочайший приказ о моем зачислении на службу в 11-й саперный батальон.

В бытность мою еще женихом (осенью 1890 г.) со мной произошел случай, который нельзя не отметить. У меня была младшая сестра Зина, которой к тому времени было, кажется, 12 лет. Она была в Харьковском институте и заболела скарлатиной. Болезнь бросилась на почки. Мои родители привезли ее в Севастополь, где и лечили. Я как-то получил письмо от матери, что Зине плохо и было бы хорошо, если бы я приехал.

По письму я не вынес впечатления, что положение безнадежное, и протелеграфировал, что если сестра будет совсем плоха, чтобы тогда прислали телеграмму, а ехать так и сидеть в Севастополе неопределенное время я не могу. Прошло после этого несколько дней. Я вернулся домой на нашу общую квартиру (я уже писал, что я и пять моих приятелей жили на одной квартире) довольно поздно и лег спать. Около моей постели, за ночным столиком, стояла ширма, а на коврике около постели, как всегда, лежал мой сеттер Пипо. (Этот Пипо был удивительно умный и великолепен на охоте: чудное чутье и полное послушание. Я его купил еще будучи в Инженерном училище у М.В. Линдестрема. Продал он мне его за какие-то пустяки только оттого, что он был очень злой и постоянно рычал на жену Линдестрема и их маленькую дочь. Линдестрем боялся, что он как-нибудь укусит девочку. Собаку я привез в Усть-Ижорский лагерь. Она на меня все время рычала и совершенно не хотела признавать. Так прошло недели две. Наконец я решил пойти с ней на охоту. На охоте, в кустах, собака куда-то пропала, и я, огорченный, вернулся в лагерь. Прошло дней десять. Как-то на рассвете дежурный юнкер меня будит и говорит: «Кажется, твой Пипо тут, в лагере». Я выскочил из барака в одной рубашке и действительно увидел Пипо, исхудавшего и с оборванной веревкой на шее. Я его окликнул. Пипо бросился ко мне, стал ласкаться, и с этих пор мы стали неразлучными друзьями, а его характер резко изменился: он ни на кого из домашних никогда не рычал. Вероятно, пережил тяжелую обстановку.)

Потушив свечку, я задремал. Затем мне представилось, что я не сплю и непотушенная свечка освещает комнату. Вдруг я вижу, что Пипо приподымается и на кого-то рычит. Я слышу шаги, и из-за ширмы я увидел голову какого-то старика с длинной седой бородой, который, обращаясь ко мне, говорит: «Твоя сестра сейчас скончалась». Я пытаюсь встать, делаю усилие и просыпаюсь. Кругом полная темнота, но мой Пипо сердито рычит. Я зажигаю свечу и вижу, что Пипо, с взъерошенной шерстью и весь дрожа, стоит около моей постели и неистово рычит.

Я схватил из ящика ночного столика револьвер, соскочил с постели, взял свечку и, посылая вперед Пипо, вышел за ширму. Никого нет; собака продолжает рычать и, упираясь (приходилось ее подталкивать), еле-еле подвигается вперед. Так меня Пипо довел до выходных дверей, не переставая рычать. Дверь оказалась запертой на замок, и никого не было.

Я позвал денщика, разбудил приятелей. Мы осмотрели всю квартиру; ничего, конечно, не нашли, а успокоившийся Пипо слегка ворчал только подходя к наружной двери. Никого не оказалось и на улице. Приятели посмеялись надо мной, что мне все это померещилось, и мы улеглись спать.

На другой день утром я получил из Севастополя телеграмму, что моя сестра Зина скончалась в 2 часа ночи.

Можно все это объяснить получением внушения на расстоянии о смерти моей сестры, но необъяснимо поведение собаки.

После нового моего возвращения в 11-й саперный батальон я зажил семейной жизнью и почти порвал все старые знакомства. Отец моей жены проиграл к этому времени в Английском клубе какую-то очень крупную сумму (он вообще вел очень крупную карточную игру) и не мог помогать своей дочери. Получаемых мною денег от родителей (300 рублей в месяц) и небольшого жалованья хватало только на очень скромную жизнь. Моя же жена привыкла жить очень широко и открыто (мать ее давно умерла, и ее отец предоставлял ей полную свободу в приемах в их роскошной квартире, и она, имея компаньонку, жила как хотела). Необходимость совершенно переменить образ жизни побудила мою жену почти совершенно прекратить связи со своими прежними одесскими знакомыми. Я отдался службе и подготовке для поступления в Академию.

Мой отец, военный инженер, настаивал, чтобы я шел в Инженерную академию. Меня больше тянуло в Академию Генерального штаба, но, зная, что это очень огорчило бы отца, я решил подготовиться для поступления в Инженерную академию. Я готовился к вступительным экзаменам в 1892 году.

В начале лета 1892 года был получен проект предполагаемых изменений в положении об Инженерной академии и в службе военных инженеров. По этому проекту устанавливалось, что все строительные работы по военному ведомству, не носящие чисто боевого значения (то есть постройки казарм, шоссе, железных дорог и пр.), должны быть переданы в руки гражданских инженеров, а военные инженеры должны предназначаться исключительно для производства различных фортификационных работ.

В связи с этим намечалось, что при ежегодных выпусках из Инженерной академии звание военных инженеров будет даваться только 4—5 первым кончившим Академию и предназначенным на профессорские кафедры или для специальных работ при Главном инженерном управлении. Все же остальные окончившие Академию, получив значки за ее окончание, должны возвращаться в свои части, откуда по мере надобности и по аттестациям начальства будут назначаться для службы в крепостях или при инженерных управлениях (главном и окружных) с получением званий военных инженеров. Этой мерой предполагалось поднять и научный уровень офицерства в инженерных войсках.

Этот проект дал мне основание написать отцу, что я при этих условиях, опасаясь, что буду обречен продолжать до конца моей карьеры службу в строевых инженерных войсках, категорически отказываюсь поступать в Инженерную академию.

Отец не возражал, и я стал готовиться для поступления в Академию Генерального штаба. Но так как программы для поступления в эти академии резко разнились между собой (для Инженерной требовалось главным образом хорошее знание математики, а для Генерального штаба – истории, географии и уставов), я принужден был отложить поступление в Академию Генерального штаба до 1893 года.

Летом 1893 года я держал поверочный экзамен при штабе Одесского военного округа (чтобы не пропускать с выдачей прогонных денег офицеров, которые под предлогом держания экзамена в академию хотели бы просто прокатиться на казенный счет в Петербург, были установлены поверочные испытания при штабах военных округов), но позорно провалился на экзамене по русскому языку. Сказалось плохое прохождение курса русского языка в Полтавском кадетском корпусе.

В 1894 году я блестяще выдержал не только поверочные испытания при штабе Одесского округа, но и поступил в Академию Генерального штаба одним из первых.

Николаевская Академия Генерального штаба. 1894-1897 гг.

В 1892 году, в виде опыта, в порядок поступления в Академию Генерального штаба и прохождения в ней курса были введены новые правила. По этим правилам было намечено в течение нескольких лет принимать на младший курс 150 офицеров (до тех пор на младший курс принималось примерно 50—60 человек и в Генеральный штаб выпускались все, которые благополучно проходили курс до конца), переводить из них на старший курс всех выдержавших переходные испытания, но со старшего на дополнительный курс переводить только 40 человек, из коих причислять к Генеральному штабу всех тех, кои успешно пройдут все испытания дополнительного курса. Всем же тем, кои выдержат переходные испытания со старшего на дополнительный курс, но не попадут в число сорока, давать академический значок, считать окончившими Академию по 2-му разряду и возвращать в строй.

Этой мерой преследовалось две цели: иметь более обширный выбор для перевода на дополнительный курс более успешных слушателей Академии и поднять в войсках общеобразовательный ценз, возвращая в строй офицеров, прошедших два курса Академии.

Обратной стороной медали было: 1) создание в самой Академии крайне нездоровой атмосферы конкуренции на переходных экзаменах; конкуренции, которая – при лотерейном характере всяких экзаменов – не давала гарантии, что с младшего на старший курс и со старшего на дополнительный будут попадать действительно лучшие и более достойные. 2) Возвращение в строй «второразрядников», которые, будучи почти поголовно обиженными и считающими себя неправильно пострадавшими, создавали в строю новую категорию недовольных, будирующих и относящихся еще более отрицательно к «избранным», попавшим в Генеральный штаб, в «моменты». Эта категория обиженных еще более должна была углубить враждебное чувство строя к Генеральному штабу.

Последующее лишь подтвердило эти опасения, которые высказывались некоторыми военными еще при начале проведения этой реформы. Впоследствии это было учтено, и на дополнительный курс стали переводить всех выдержавших соответствующее испытание (и сократив прием на младший курс), и перенесли, таким образом, выбор выпускаемых в Генеральный штаб на дополнительный курс, где, на самостоятельных работах, легче и правильней было делать соответственный отбор.

Впрочем, на мой взгляд, и эта поправка была недостаточной. Было бы более правильно – по французской и по германской системам – всех окончивших успешно Академию возвращать в строй, а в Генеральный штаб переводить из них лишь тех, кои, после соответствующих испытаний в практической работе при строевых штабах, выдвигались бы строевым начальством для службы по Генеральному штабу.

Но это я забегаю вперед. Я же проходил курс Академии в период, когда очень горячо проводилась идея, положенная в основу указанной выше временной реформы. Я лично проходил курс Академии вполне добросовестно. Я не помню случая, чтобы я пропустил какие-либо лекции, и самым старательным образом штудировал все курсы, а также все сочинения и книги, которые нам рекомендовалось прочитать.

Вспоминая теперь программы младшего и старшего курсов Академии, я должен отметить, что теории было слишком много, а практической подготовки для будущей службы по Генеральному штабу было слишком мало. Для общего образования были, конечно, очень полезны курсы русского языка (профессор Ломанский) и геологии (профессор Иностранцев), но оба почтенных и талантливых профессора, читавшие эти курсы, читали их почти перед пустой аудиторией или аудиторией, которая их почти не слушала; отметки, которые ставились за эти курсы на экзаменах, не принимались во внимание для вывода окончательного среднего балла на переходных экзаменах. По этой же причине мало кто следил за лекциями о массировании артиллерии на полях сражения, о массовых армиях.

Мне до сих пор совершенно непонятно, почему современные уже тогда темы о массовых армиях и о массировании артиллерии считались как бы необязательными для слушателей Академии.

Курс военной истории проходился чрезвычайно подробно, но больше по примерам древних и по Наполеоновским войнам. Более близкие и современные войны (даже Франко-прусская и наша война с Турцией 1877—1878 гг.) проходились слабо и более чем поверхностно.

Курс астрономии был очень обширный и для большинства, не знакомого с высшей математикой, малопонятный. А был курсом обязательным, и по этому предмету очень многие резались на экзаменах (профессор Штубендорф42 со своими ассистентами Шарнгорстом43 и Цингером44 изрядно «избивали младенцев»).

Курс военной статистики был колоссальным. Память забивалась массой цифр с устаревшими данными по Германии и Австро-Венгрии (десяток лет после окончания Академии я просыпался по ночам от кошмара, что держу экзамен и не могу вспомнить количества свиней в Силезии). Читал курс иностранной статистики генерал Соллогуб45. Лектор он был очень талантливый и интересный, но как человек был пренеприятен. Я помню, что при переходе со старшего на дополнительный курс, после моего ответа по билету, он мне задал какой-то вопрос, на который, как мне казалось, я хорошо и вполне правильно ответил. После моего ответа он говорит: «Вы кончили?» – «Так точно, кончил, ваше превосходительство». – «Больше ничего не можете прибавить?» – «Ничего». – «Как вы думаете: правильно ли вы мне ответили на мой вопрос?» – «Так точно, ответил правильно». – «Может быть, вы думаете, что и по билету вы ответили хорошо?» – «Да, мне кажется, что и по билету я ответил хорошо». – «Вам кажется или вы уверены?» – «Я уверен, что я ответил хорошо». – «Скромности у вас, поручик, не много. Офицер же Генерального штаба должен быть, прежде всего, скромным и не страдать самомнением. Я вами очень недоволен. Можете идти».

Я отправился на свое место повеся нос. Пропал дополнительный курс, думал я, ведь после такой заключительной фразы он мне поставит 7 или 8 баллов. Чувствуя себя отвратительно, я едва досидел до конца экзамена и с громадным волнением ожидал объявления отметок правителем канцелярии.

Наконец, после совещания профессора генерала Соллогуба с ассистентами и правителем канцелярии полковником Золотаревым46, последний вышел к собравшимся в соседней комнате офицерам и стал читать баллы. Я стоял удрученный где-то сзади.

«Лукомский – двенадцать». Я от неожиданности громко переспросил: «Сколько?» – «Двенадцать. Генерал Соллогуб очень остался доволен вашим ответом. Он сказал, что давно такого блестящего ответа не слышал».

Соллогуба, за его любовь издеваться, очень не любили. Но Соллогуб был все же умный и очень воспитанный человек. Грубым он обыкновенно не бывал. Другой же господин, который пользовался общей ненавистью, был профессор военной истории (читал он Наполеоновские войны) полковник Баскаков47. Терский казак по происхождению, богатый сахарозаводчик по жене, он представлял из себя крайне грубый тип. Человек с громадным самомнением, хорошо знающий свой предмет, но в общем тупой, он был просто невыносим. Ему доставляло наслаждение грубо издеваться над отвечающими офицерами и ставить неудовлетворительные отметки.

Мы все обрадовались, когда узнали, что он (в 1895 г.) ушел в запас, чтобы заниматься сахарными заводами своей жены. Еще более и злорадно порадовались его ученики по Академии Генерального штаба, когда впоследствии, во время войны с Японией, поступив вновь на действительную службу, он оказался слабым офицером Генерального штаба на войне и был отчислен от занимаемой им должности.

Громадный курс военной администрации великолепно читали генерал Редигер48 и генерал Макшеев49 (последний, прекрасно зная свой предмет, уступал в талантливости Редигеру).

Курс тактики проходили основательно. Читало несколько профессоров. Из них хотя и очень ленивый, но выделялся своей талантливостью генерал Кублицкий50. От него много мы слышали про генерала Драгомирова, командовавшего в это время войсками Киевского военного округа.

Имя Драгомирова в Академии было вообще не в моде (скажу об этом дальше), и только один Кублицкий делал постоянно ссылки на М.И. Драгомирова, рекомендовал нам внимательно штудировать курс тактики Драгомирова и читать его книги и статьи. Он говорил нам, что те, которые будут служить в Киевском военном округе, попадут в хорошую школу. Курс стратегии до 1895 года читал маститый начальник Академии Генрих Антонович Леер51.

Читал он очень хорошо и крайне интересно. Но в его лекциях постоянно проглядывало недоброжелательное отношение к М.И. Драгомирову, его предшественнику в роли начальника Академии. Чувствовалось, что М.И. Драгомиров его когда-то и в чем-то принципиальном сильно задел. Хотя он никогда резко не выражался по отношению к М.И. Драгомирову, но в его осторожных фразах чувствовалась всегда какая-то обида и предостережение против часто ошибочных, а подчас вредных выводов и указаний М.И. Драгомирова.

Так как ничего определенного и ясного не говорилось, а нас интересовало, откуда и почему идет эта рознь, мы как-то обратились с вопросом к полковнику Михневичу52, который подготовлялся в заместители Леера по кафедре стратегии и часто заменял старика, начавшего серьезно болеть.

Михневич нам разъяснил, что Леер и Драгомиров являются яркими представителями двух течений. Леер – теоретик и считает стратегию наукой, а Драгомиров – практик и считает стратегию искусством. При этом Михневич добавил, что Леер относится к Драгомирову совершенно непримиримо, видя в талантливом Михаиле Ивановиче чрезвычайно для своих идей опасного врага; что Драгомиров по отношению к Лееру не так непримирим, но все же находит вредными для дела многие из идей, проповедуемых Леером. Я думаю, что в значительной степени из-за отношений Леера к Драгомирову мы, слушатели Академии, почти ничего не слышали о прошлом Драгомирова и его работе по воспитанию и образованию войск, проводимой им в качестве командующего войсками Киевского военного округа.

Допекала нас ситуация. Преподаватели ситуации, Зейферт и Даниловский53, особенно первый, старались нам внушить, что для офицера Генерального штаба необходимо уметь красиво ситуировать. Зейферт любил рассказывать, что Скобелев54, в бытность свою в Академии, очень хорошо ситуировал, и нам показывался фотографический снимок голой женщины, блестяще отситуированной Скобелевым.

Хорошими профессорами были Леер, Кублицкий, Ламковский, Иностранцев, Штубендорф, Масловский55 и из более молодых Редигер. Из молодых талантливо читал лектор Евгений Мартынов56 (отдельные эпизоды из Русско-турецкой войны 1877—1878 гг.). Но он так и не попал в профессора (не пропустили из-за его резких нападок на наш командный состав в течение этой войны). Получалось впечатление, что смены старым профессорам нет.

Полковник Михневич читал довольно красиво, но в его лекциях чувствовалось какое-то легкомыслие, поверхностность. Полковник Алексеев как лектор был очень слаб. Полковник Гейсман57 своей тупостью и нудностью приводил аудиторию в полное отчаяние. Практические работы по администрации велись очень плохо (вели их большей частью дежурные офицеры Академии или приглашавшиеся штаб-офицеры Генерального штаба Петербургского гарнизона или Главного штаба), а так как отметок за эти работы не ставили, то большинство слушателей Академии и не выполняли дававшихся заданий.

Дежурными офицерами Академии (классными дамами), наблюдавшими за посещением слушателями Академии, их поведением и пр., были полковники Колюбакин58, Шлейснер59, Дагаев60 и Столица61. Из них только полковник Столица был на месте и производил впечатление блестящего офицера Генерального штаба. Полковник Колюбакин был совершенно бесцветной личностью, а Шлейснер и Дагаев были какими-то ископаемыми.

Про всклокоченного и всегда грязного Шлейснера ходил анекдот, что во время его службы в штабе Кавказского военного округа в Тифлис приезжал Император Александр III и пожелал увидеть огнепоклонников, которые продолжали жить где-то в Кавказских горах. Государю доложили, что пять стариков огнепоклонников будут ему представлены через несколько дней. Когда этих стариков везли в Тифлис, один из них по дороге умер. Начальство заволновалось. Как быть? Государю было доложено, что везут пять, а привезли четырех. Сказать Государю, что пятый умер по дороге, неудобно; это может произвести неблагоприятное впечатление. Государь может решить, что он виновник смерти старика, потревоженного из-за его каприза.

Положение спас якобы начальник штаба округа, предложивший переодеть огнепоклонником полковника Шлейснера. План был якобы принят, и Шлейснер как огнепоклонник привлек особенное внимание Государя.

Этот анекдот вполне подходил к внешнему виду Шлейснера, который в действительности гораздо более походил на грязного, никогда не мывшегося старика огнепоклонника, чем на полковника Генерального штаба, долженствовавшего служить образцом для молодых слушателей Академии.

В Академии обращалось строгое внимание на аккуратное посещение лекций. Требовалось, чтобы слушатели расписывались в особой книге; кроме того, как говорили, в обязанности швейцаров, входило отмечать тех, которые не являлись (у каждого офицера был свой определенный номер на вешалке). Но все же очень многие умудрялись «ловчиться»: одни приходили, расписывались и затем уходили, другие просили своих приятелей расписываться за них; швейцары получали приличную мзду и молчали. На обязанности дежурных штаб-офицеров (классных дам) было производить поверки; но последние происходили редко. Публика распустилась, и очень многие стали игнорировать посещение лекций.

Однажды на одну из лекций нашего младшего класса пришел начальник Академии генерал Леер. Увидя, что в классе мало офицеров, он досидел до конца лекции и затем приказал дежурному штаб-офицеру произвести поверку и всех отсутствующих без уважительных причин вызвать на другой день к нему, Лееру. Скандал получился крупный. Но так как неявившихся было очень много, чуть ли не половина всех слушателей младшего курса, дело ограничилось разносом, угрозой, что при повторении офицеры будут отчисляться от Академии, и принятием мер к более тщательной поверке посещения офицерами лекций. Офицеры после этого стали ходить на лекции более аккуратно.

Учебный год 1894/95 гг. прошел гладко и без каких-либо выдающихся случаев, которые стоило бы отметить.

Лето 1895 года было посвящено полуинструментальным и глазомерным съемкам. Отметки за эти съемки входили как составные в определение общего переходного балла на старший курс, а потому имели большое значение. Кроме того, получение за съемки отметки ниже 8 баллов означало автоматическое отчисление от Академии. Поэтому все к этим летним работам относились очень серьезно.

Для меня первая съемка прошла вполне благополучно, но вторая чуть не повлекла отчисления от Академии. Но все же на старший курс, имея средний балл 11 с большой дробью, я перешел третьим. Всех же слушателей младшего курса было переведено на старший сто. Случай со мной на второй съемке (около Гатчины) заключался в следующем.

Когда работа была почти закончена (оставались какие-то пустяки), я решил проехать к моей семье, жившей в Павловске на даче. Поехал я на велосипеде. Спеша на вокзал, я, проезжая по Гатчинскому парку, летел на спуск с большой скоростью. Край моего пальто как-то попал в колесо, и я на полном ходу свернулся вместе с велосипедом. В результате я поломал себе кость около щиколотки на правой ноге и там же оказались порванными связки. Пришлось пролежать в постели шесть недель, и затем еще более двух месяцев я ходил на костылях.

По правилам за всякую незаконченную съемку ставилась неудовлетворительная отметка, и офицер отчислялся от Академии. Проверявший мою съемку правитель дел Академии полковник Золотарев, большой формалист, считал, что он обязан поступить по правилам и, во всяком случае, не мог самолично их нарушить и поставить хороший балл. Но, с другой стороны, случай был исключительный, съемка была почти закончена, то, что было сделано, было исполнено хорошо, и до срока окончания работы оставалось еще три-четыре дня, то есть с избытком больше того, что мне понадобилось бы для окончания работы. Кроме того, я был из первых по экзаменационным отметкам. С разрешения начальника Академии полковник Золотарев внес этот случай на рассмотрение конференции Академии, которая решила поставить мне удовлетворительный балл. В итоге все прошло благополучно.

Во время прохождения мною старшего курса могу только отметить, что и здесь теории было много, а практических работ мало.

Наша сравнительно тихая и однообразная жизнь при прохождении старшего курса была только однажды взбудоражена лекцией (кажется, тогда подполковника) Евгения Мартынова о Русско-турецкой войне 1877—1878 годов. Об этой ожидавшейся лекции предварительных разговоров было много.

Дело в том, что после окончания Русско-турецкой войны написать историю этой войны было поручено небольшой комиссии под председательством генерала Домантовича62. Составленный и представленный на просмотр старших чинов нашей армии I том вызвал массу возражений. Указывалось, что многие факты переданы или освещены неверно; что по отношению еще живых участников войны допущена совершенно невозможная критика, подрывающая авторитет многих лиц, занимающих еще крупные посты в армии; что вообще действия высшего командного состава армии и центральных управлений Военного министерства представлены в крайне неприглядном, а во многом и неверном освещении; что, наконец, этот труд является не историей, по существу, блестяще проведенной кампании, а самооплевыванием…

Начались пререкания между старшими чинами армии и нападки на генерала Домантовича. Последний представил военному министру обширный доклад, в котором давал объяснения на нападки и доказывал, что он и его комиссия должны дать правду, а не писать превратную самовосхваляющую историю, стараясь не обидеть участников войны. В конце концов все это дело дошло до Государя Александра III.

Государь признал, что труд генерала Домантовича в том виде, как он был составлен, не может быть пущен в общее пользование. Его Величество приказал историю Русско-турецкой войны написать заново, положив в основание, что труд должен заключать только правду, но избегать неуместной и резкой критики.

Работа генерала Домантовича света не увидела, и описание войны было поручено комиссии под председательством другого лица. Новое описание войны, по отзывам многих, грешило другим: было официально-казенное, без всяких серьезных выводов и представляло мало интереса.

Талантливый лектор, подполковник Мартынов, готовившийся к профессорской кафедре по военной истории, для своей диссертации выбрал кампанию 1877—1878 годов. Было известно, что он более чем критически относился к выходившему в свет официальному описанию этой кампании и что он придерживался точки зрения генерала Домантовича, с работами которого по этой кампании он был знаком.

Многие из бывших участников Русско-турецкой войны заволновались и стали требовать, чтобы подполковник Мартынов, до защиты своей диссертации, сделал несколько сообщений о кампании 1877—1878 годов. Такое сообщение и было назначено в Академии Генерального штаба как-то вечером осенью 1895 года. На него собрались все слушатели Академии, все профессора и много посторонних, среди которых было много из старших участников войны 1877—1878 годов. Последние заняли первый ряд.

Подполковник Мартынов говорил блестяще, но многое и многих критиковал. Во время самого сообщения чувствовалось, что неудовольствие среди старших чинов, занимавших первый ряд, нарастает. Стали раздаваться протестующие голоса, некоторые стали переговариваться между собой, двое или трое встали и ушли.

После окончания сообщения несколько генералов (к сожалению, я теперь уже не помню, кто именно) стали резко возражать, указывая, что так освещать и перевирать события нельзя. Получился довольно крупный скандал. Как следствие этого сообщения диссертация подполковника Мартынова была провалена, и, как он ни добивался стать профессором Академии, это ему не удалось: его не пропускали.

К концу моего пребывания на старшем курсе, к моменту приближения экзаменов, среди слушателей нашего курса стало замечаться какое-то нервное состояние. Неоднократны стали случаи отказа одних дать свои записки по лекциям другим, враждебное отношение одних к другим, злорадство по случаю каких-либо неудач и т. д. Ясно, что все это происходило из-за страха перед предстоящими экзаменами и серьезным конкурсом: ведь на дополнительный курс должны были перевести из ста человек всего сорок.

Экзамены при переходе на дополнительный курс прошли у меня хорошо. Средний балл много выше одиннадцати. На первой съемке мне не повезло, я чем-то рассердил проверявшего и получил за съемку всего 8. Но вторая съемка и тактические поездки в поле поправили дело, и перешел я на дополнительный курс, кажется, пятнадцатым.

Вспоминаю эпизод, бывший в нашей группе (кажется, шесть человек) во время полевых тактических поездок. Руководителем у нас был полковник Гейсман. Из нашей группы у четырех были столь высокие экзаменационные отметки, что даже при получении минимального балла за эти работы (полевая поездка) мы попадали на дополнительный курс. Два же других, наоборот, даже при получении за эти работы 12 баллов не могли рассчитывать попасть на дополнительный курс. Один из этих последних предложил, дабы не надрываться над работой и не соперничать, определенно установить, какие приложения и какого характера прилагать к нашим письменным работам. Мы согласились.

Прошло несколько дней. После окончания какой-то работы, накануне проверки, я поехал на ночь в Петербург. Вернувшись на другой день рано утром, я застал всю публику крайне взволнованной. Оказалось, что один из группы, поручик Л., не исполнил соглашения и приготовил какие-то сногсшибательные приложения. Разница с нашими работами получалась громадная, и, зная свойства нашего руководителя, полковника Гейсмана, мы могли опасаться, что всем нам он поставит неудовлетворительные баллы и мы (четверо) не увидим дополнительного курса.

Мы, пятеро, собрались в одной комнате и пригласили прийти нашего провинившегося приятеля. Разговор произошел бурный, но в конце концов он с нами согласился и ряд его картинных приложений к работе был тут же сожжен в камине.

Итак, я попал на дополнительный курс в числе сорока счастливцев. Невольно является вопрос: лучших ли? Конечно нет. Лотерейный характер экзаменов вносил столько случайностей, что о лучшем отборе по этому способу не могло быть и речи. Я знаю многих, которые по своим способностям, умению работать, знаниям были бы отличными офицерами Генерального штаба, но какой-нибудь случай на экзамене их проваливал, и они не попадали на дополнительный курс. Наоборот, бывали случаи, что офицеры, знавшие всего несколько билетов из какого-нибудь курса, вытягивали на экзамене знакомый билет и отвечали отлично. Попадали на дополнительный курс и форменные дубины, которых просто недопустимо было выпускать в Генеральный штаб.

Если бы еще на дополнительном курсе, на самостоятельной работе, можно было бы как следует отфильтровывать хороших от негодных, но и это, как я скажу дальше, не имело места. Вообще, попасть на дополнительный курс в значительной степени зависело от счастья и случая.

Об этом мы часто говорили между собой в Академии. По слухам о прежнем начальнике Академии, М.И. Драгомирове, рассказывали, что в бытность свою начальником Академии он лично вносил поправку в «случайности экзаменов». Он, как во время лекций, так и при постоянных посещениях Академии, а также на экзаменах постоянно и по различным вопросам беседовал со слушателями Академии. Он знал отлично весь состав офицеров, проходивших курс Академии, и делал выводы о пригодности или непригодности их для службы в Генеральном штабе. А затем – в руках начальника Академии была масса способов и возможностей, чтобы проводить одних и топить других.

Рассказывали, что он даже пользовался ежегодной заключительной поездкой оканчивающих офицеров в Кронштадт, чтобы иногда не допустить к прикомандированию к Генеральному штабу кого-либо из провинившихся офицеров. Дело в том, что после осмотра Кронштадта и судов флота моряки чествовали офицеров Академии в своем морском собрании. Затем на обратном пути в Петербург, на пароходе, еще происходило угощение.

М.И. Драгомиров любил сам выпить и не препятствовал другим. Но он проводил: пей, но знай меру. Кто может много – пей много; кто не может – не переходи границы и до пьяного состояния не напивайся.

Когда пароход отшвартовывался у пристани около Николаевского моста, генерал Драгомиров становился у трапа и пропускал мимо себя всех офицеров, останавливая некоторых и с ними разговаривая. И горе было тем, кто оказывался пьян: такой в Генеральный штаб не попадал.

Многие говорили, что вся система М.И. Драгомирова была основана на произволе; но я лично считаю, что, отлично зная весь состав офицеров – слушателей Академии и постоянно за ними наблюдая, он вносил действительный корректив в случайности экзаменационной системы. Конечно, могли быть единичные ошибки, но то, что было во время моего пребывания в Академии, когда фактически ни начальник Академии, ни профессора не знали состава слушателей Академии и за ними не наблюдали, было много хуже, и отбор для перехода на дополнительный курс был слаб.

Петербургской жизни в период моего пребывания в Академии я почти не знал. Хотя мои родители, которые жили со мной и моей женой, имели в Петербурге много знакомых и родственников и вели довольно широкий образ жизни, но я почти всегда уклонялся от всяких вечеров и предпочитал сидеть дома. Часто собирались и у нас (мы занимали отличную квартиру в небольшом особняке дома князя Юсупова на Мойке, рядом с большим Юсуповским дворцом), но я обыкновенно уединялся в свой кабинет и выходил только к ужину. В театрах я бывал редко, но любил в свободное время бродить по музеям или уезжать в пригороды Петербурга. В тех случаях, когда ездил в гости, бывал почти исключительно в офицерских кругах. Жизни «политической» и настроений «общественности» совсем не знал.

Помню, что как-то, будучи приглашен на какой-то большой вечер к брату моей жены (он был присяжным поверенным и, по-видимому, вел довольно крупные дела в купеческом мире), я попал в совершенно незнакомую мне обстановку. Военных на этом вечере, кроме меня, никого не было. Было много именитого петербургского купечества, присяжных поверенных, представителей различной «интеллигенции» и много студентов.

Я сразу почувствовал какую-то враждебную мне атмосферу. При разговорах с дамами, барышнями я чувствовал как бы желание меня подразнить, а при разговорах с молодежью чувствовалось, что ко мне, как офицеру, относятся как-то свысока, снисходительно-пренебрежительно. За ужином я стал центром внимания гостей, и после того, как публикой было выпито некоторое количество водки и вина, ко мне стали открыто придираться. Сначала молодежь стала мне задавать различные каверзные вопросы, а затем какие-то двое, на вид почтенных по возрасту, господ стали допекать меня вопросами: «Почему воинство называется христолюбивым?», «Как можно посвящать свою жизнь такому ремеслу, как военное?», «Отчего правительство не хочет перейти на милиционную систему, отказавшись от постоянной армии?», «Неужели вы, если вас призовут усмирять народ, будете в него стрелять?» и пр.

Я сначала отвечал спокойно, но затем, выведенный из себя, стал волноваться и отвечать резко.

Брат моей жены, Петр Алексеевич, постарался замять разговор, а я, как только представилась возможность, уехал домой. Этот случай еще более отбил у меня охоту бывать в малознакомом обществе.

Сильное впечатление на меня произвел большой выход в Зимнем дворце, куда я впервые попал по наряду от слушателей Академии. Я был просто подавлен красотой и величием того, что увидел.

Да, это был совсем другой мир, чем тот, с которым я так неудачно столкнулся у брата моей жены.

Дополнительный курс Академии Генерального штаба. Я среди сорока «избранных». Мы все уже со значками Академии (академические значки давались за окончание двух курсов) и уже почти офицеры Генерального штаба. Чувствовалось только «что-то неладное». Не попали на дополнительный курс многие офицеры, которых мы считали достойными (например, князь Волконский Александр Михайлович63, Андрей Половцов64, Селиванов.), а среди попавших было несколько человек определенно тупых, коим просто повезло на экзаменах. Среди попавших на дополнительный курс было и несколько человек, моральные качества которых были более чем отрицательные и которые вряд ли могли стать украшением Генерального штаба.

На дополнительном курсе каждый из офицеров должен был выполнить три самостоятельные работы (темы): первая – разработка военно-исторического примера из военной русской истории (мне досталась тема – оборона Севастополя в 1854—1855 гг.), вторая – разработка военно-исторического примера из заграничной военной истории (я разрабатывал осаду Генуи) и третья – задача по разработке самостоятельного действия корпуса. (Давалось стратегическо-тактическое задание. Надо было составить географическое и статистическое описание района действия корпуса, затем составить и описать всю административную часть и устройство тыла и, наконец, описать и составить все необходимые приложения для стратегического и тактического действия корпуса.)

Наблюдения за самостоятельным исполнением этих работ не было никакого. А так как большинство тем повторялось из года в год, то большинство офицеров или доставали старые работы от прежних слушателей Академии, или покупали таковые у помощника библиотекаря, выуживавшего их из академического архива. Очень и очень немногие офицеры исполняли эти работы вполне самостоятельно.

Две первые темы я разработал самостоятельно, но при выполнении третьей имел перед глазами старую работу.

Требовалось представить каждую работу к определенному сроку; кто опаздывал – отчислялся от Академии. Я имел привычку с места приступать к работе, а потому каждую из трех работ я заканчивал дней за 10—12 до срока и, сдав работу, или «гулял», или помогал запаздывавшим приятелям закончить их работу. Помню, как я и еще несколько человек помогали Сергею Александровичу Ронжину закончить его третью тему. Ронжин был в то время женихом, и из-за каких-то неладов с невестой (свадьба с которой в конце концов у него расстроилась) он запоздал с работой и к сроку ее не закончил. Положение его было драматично, и он подлежал отчислению от Академии. По совету кого-то из приятелей он вступил в переговоры с каким-то писарем, служившим в канцелярии правителя дел Академии. Писарь за 200 рублей посоветовал ему сдать неоконченную работу, обещая ему в тот же вечер вернуть эту работу на три дня.

Так и сделали. Ронжин сдал папки с работой, и в тот же вечер я подъехал с ним на извозчике к зданию Академии (на набережной, около Николаевского моста). Ронжин сошел с извозчика и, согласно условию с писарем, постучал в окно темной комнаты канцелярии. Прошло несколько томительных секунд, пока не открылась форточка, через которую Ронжин и получил свои папки.

Сейчас же мы поехали на квартиру нашего друга Каврайского, где уже нас ждало несколько приятелей. Трое суток мы совместно оканчивали работу Ронжина (он больше переписывал нашу стряпню), и после окончания работы она была опять через ту же форточку водворена в канцелярию Академии. Все прошло хорошо, и Ронжин получил за эту работу хорошую отметку. Но писарь его шантажировал несколько лет, и Ронжину переплатить этому господину пришлось много.

После окончания мною третьей темы (в феврале 1897 г.) совершенно неожиданно, как тогда казалось, случилась тяжелая драма: моя жена застрелилась.

Будучи страшно подавлен тем, что произошло, обвиняя себя в том, что я проглядел то, что могло предотвратить несчастье, и обвиняя во многом моих близких (которые были в курсе некоторых обстоятельств, но скрыли их от меня), я хотел уехать обратно в свою часть и подал рапорт об отчислении от Академии.

Об этом узнал С.А. Ронжин, и в конце концов меня отговорили от этого, указывая, что лучше всего мне попросить разрешение у начальства Академии уехать на некоторое время из Петербурга, но не отчисляться от Академии. Академическое начальство отнеслось ко мне в высшей степени внимательно, настояв, чтобы я взял обратно рапорт и уехал на месяц в отпуск. Я так и сделал.

В апреле 1897 года я защищал свою третью тему, получил за нее полный балл и, будучи причислен к корпусу офицеров Генерального штаба, взял ваканцию в Киевский военный округ.

На выбор мною Киевского военного округа повлияло главным образом то обстоятельство, что командующим войсками в нем был М.И. Драгомиров. Памятуя слова профессора тактики Кублицкого, мне хотелось лично познакомиться с учением Драгомирова, проводимым им в Киевском военном округе.

О своем пребывании в Академии я должен еще раз отметить, что в общеобразовательном отношении Академия дала, конечно, много. Дала она много и теоретических знаний. Но практических знаний дала она мало.

Выходя в Генеральный штаб, мы, в сущности говоря, почти ничего не знали собственно о службе Генерального штаба. Мы очень мало знали о современных требованиях в военном деле, будучи достаточно начинены историческими примерами.

Вспоминая старое, невольно удивляешься, что начальство Академии не только не заботилось узнать слушателей Академии и их направить, но ничего не делало и для установления какой-либо связи между слушателями Академии. Не было ни клуба, ни вечерних собраний слушателей Академии, и мы друг друга почти не знали, поддерживая между собой связь небольшими группами.

Перед откомандированием нас на новые места службы нас повезли в Царское Село представляться Государю Императору Николаю II.

До этого раза я видел Государя несколько раз, только издали. В первый раз я видел Государя, тогда еще Наследника Престола, на параде в Красном Селе в 1888 году (при приезде Германского Императора Вильгельма II). Второй раз я видел Государя в 1894 году, на похоронах Императора Александра III. Третий раз я видел Государя на набережной Невы, около Академии Генерального штаба, зимой 1895 года, когда Государь проезжал в санях: я прозевал стать во фронт. Затем я видел Государя еще несколько раз на улицах Петербурга, проезжавшего в коляске или санях. Наконец, я видел Императора Николая II в 1896 году в Красносельском театре и один раз на выходе в Зимнем дворце.

Для представления Государю нас выстроили в Александровском дворце, кажется в библиотеке; у меня осталось впечатление полутемной большой комнаты, заставленной по стенам книжными шкафами. При нашем представлении присутствовали военный министр генерал Ванновский, начальник Академии генерал Леер и правитель дел Академии полковник Золотарев.

Государь вышел в сопровождении дежурства (генерал-адъютант, генерал свиты и флигель-адъютант). Его Величество, обходя, останавливался перед каждым, выслушивал слова представления («Представляется Вашему Императорскому Величеству 11-го саперного Императора Николая I батальона штабс-капитан Лукомский по случаю окончания Николаевской Академии Генерального штаба и причисления к Генеральному штабу»), подавал руку и задавал несколько вопросов. Вопросы большей частью касались прежней службы и прохождения академического курса.

Государю в это время было 29 лет, и на меня произвело впечатление, что Его Величество несколько конфузился, разговаривая с нами и повторяя часто одни и те же вопросы. Но в то же время на всех нас Государь произвел впечатление человека чрезвычайно сердечного и доброжелательного; видно было, что Его Величество интересуется нами и что ему приятно с нами разговаривать.

Дойдя до меня и спросив о моем переходном балле на дополнительный курс и о выпускном балле, Е. И. В. обратился к военному министру, генерал-адъютанту Ванновскому, и сказал примерно следующее:

«Из расспросов представляющихся офицеров я выношу впечатление, что на дополнительный курс Академии могли попасть только те, которые имели, в среднем, около одиннадцати. Очень многие, имевшие в среднем много выше десяти, на дополнительный курс не попали. Из числа не попавших в прошлом году на дополнительный курс я знаю несколько вполне достойных офицеров, как, например, князь Волконский и Половцов (оба кавалергарды), которые имели очень хорошие баллы и, по моему мнению, были бы отличными офицерами Генерального штаба. Я слышал, что оценка баллами на экзаменах носит часто случайный характер. В существующих правилах о переводе офицеров на дополнительный курс и выборе офицеров для службы в Генеральном штабе есть какие-то серьезные недостатки. Я прошу Вас подробно мне доложить этот вопрос и подумать, нельзя ли как-нибудь исправить несправедливость по отношению к целому ряду офицеров, допущенную в прошлом году при переходе со старшего на дополнительный курс Академии».

Эти слова Государя произвели на нас очень сильное впечатление, особенно потому, что мы сами чувствовали, что мы хотя и попали в число избранных, но что общие основания для выпуска в Генеральный штаб очень далеки от совершенства.

Впоследствии мы узнали, что в результате доклада генерала Ванновского были внесены некоторые изменения в порядок прохождения курса Академии, а всем нашим товарищам, имевшим при переходе на дополнительный курс свыше десяти баллов в среднем, была предоставлена возможность представить в Академию работы на особо заданные темы, и часть из них была принята на дополнительный курс в Академию и выпущена в Генеральный штаб.

Киевский военный округ. 1897-1909 гг.

После окончания Академии, получения прогонных денег, предписаний и прочего я уехал из Петербурга. По расчету поверстного срока, я мог явиться в Киев только через три недели. (При командировках прогонные деньги выдавались у нас в России по расчету проезда на лошадях: обер-офицерам на две лошади, штаб-офицерам и генералам на три лошади, генералам, занимающим должности командиров корпусов и выше, – на шесть лошадей. При командировках по Высочайшему повелению прогоны выдавались вдвойне. Расчет денег на лошадей производился по особому почтовому дорожнику. Ездили же, конечно, по железной дороге. При переводах из одной части (или штаба, управления) в другую и при новых назначениях время прибытия на новое место службы исчислялось опять-таки из расчета, как будто данное лицо ехало на лошадях. Этот архаический расчет так и продолжал действовать до мировой войны.) Так как после пережитой драмы мне не хотелось ехать в Севастополь к матери, то я поехал в Бердянск, где отец в то время строил коммерческий порт. Дочь моя, Зина (ей тогда было пять лет), с гувернанткой поехали с моей матерью в Севастополь.

Уезжал я из Петербурга под впечатлением бывшего со мной случая при осмотре Ораниенбаумской стрелковой школы, показавшего мне, что каждому уготовлена своя судьба.

После того как нам (выпускным из Академии офицерам) были показаны различные усовершенствования по обучению стрелковому делу, нам демонстрировались последние образцы огнестрельного оружия. Полковник Федоров (боюсь, что перевираю фамилию; в памяти вертится Федоров, Федотов, Федосеев.) из постоянного состава школы показывал и рассказывал нам устройство и действие револьвера Нагана последнего образца. Мы, офицеры, стояли вокруг большого (длинного, но узкого) стола. Я стоял напротив полковника Федорова. Во время его объяснений я машинально взял со стола несколько учебных патронов, подержал их в руках и положил обратно на стол.

Полковник Федоров, рассказав устройство револьвера, зарядил его учебными патронами и сказал: «Действовать револьвер может двояко: для каждого выстрела можно поднимать курок и стрелять, нажимая на спуск; но можно, если надо вести быструю стрельбу, не поднимать отдельно курка, а просто нажимать на спуск. Курок при этом сам будет подниматься и опускаться, производя выстрел. Делать это надо так.» При этом полковник Федоров приподнял револьвер так, что дуло его было направлено мне в живот. В этот момент в моем мозгу пронеслась мысль, что, когда я брал в руку патроны со стола, один из патронов был тяжелее других.

Я быстро поднял руку и, взяв за ствол направленный на меня револьвер, опустил дуло в направлении на стол и сказал: «Простите, господин полковник, говорят, что иногда и палка стреляет. В данном же случае у вас в руках револьвер, и направлять его мне в живот не следует. Кроме того, я должен сказать, что мне показалось, что один из патронов тяжелее других».

Загрузка...