Язык

Что такое язык?

Этот вопрос сопровождал науку о языке на протяжении всей ее истории и продолжает оставаться центральным и в наши дни. Языкознание располагает большим количеством ответов на него, каждый из которых оказывает прямое влияние на определение методов и направлений изучения языка, установление форм и закономерностей его развития и, по сути говоря, на формирование всей проблематики науки о языке. Вот некоторые из этих ответов.

«Язык есть орган, образующий мысль. Умственная деятельность — совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая бесследно — посредством звука речи материализуется и становится доступной для чувственного восприятия. Деятельность мышления и язык представляют поэтому неразрывное единство… Язык есть как бы внешнее проявление духа народа; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык — трудно себе представить что-либо более тождественное… Язык представляет собой беспрерывную деятельность духа, стремящуюся превратить звук в выражение мысли» (В. Гумбольдт).

«Язык есть деятельность теоретического разума в собственном смысле, так как он является ее внешним выражением» (Гегель).

«Язык есть звуковое выражение мысли, проявляющийся в звуках процесс мышления… Законы, установленные Дарвином для видов животных и растений, применимы, по крайней мере в главных чертах своих, и к организмам языков» (А. Шлейхер). «Язык… есть выражение осознанных внутренних, психических и духовных движений, состояний и отношений посредством артикулированных звуков» (Г. Штейнталь).

«Язык есть… форма мысли, но такая, которая ни в чем, кроме языка, не встречается» (А. А. Потебня).

«Язык состоит из слов, а словами являются звуки речи, как знаки для нашего мышления и для выражения наших мыслей и чувствований» (Ф. Ф. Фортунатов).

«Язык есть комплекс членораздельных и знаменательных звуков и созвучий, соединенных в одно целое чутьем известного народа и подходящих под ту же категорию, под то же видовое понятие на основании общего им всем языка… Язык есть одна из функций человеческого организма в самом обширном смысле этого слова» (И. А. Бодуэн де Куртене).

«Сущность языка заключается в общении» (Г. Шухардт).

«Язык есть человеческая деятельность с целью сообщения мыслей и чувств» (О. Есперсен).

«Язык есть артикулированный, ограниченный и для цели выражения организованный звук» (Б. Кроче).

«Язык есть специфически человеческий и неинстинктивный способ передачи идей, чувств и желаний посредством системы произвольно производимых символов» (Э.Сепир).

«Язык есть всякое намеренное произнесение звуков как психических состояний» (А. Марти).

«Язык есть система знаков, выражающих идеи… социальный продукт речевой способности, совокупность необходимых условий, усвоенных общественным коллективом для осуществления этой способности у отдельных лиц» (Ф. де Соссюр).

«Язык есть система условных знаков, которые можно произвольно воспроизводить в любое время» (Г. Эббингхаус).

«Язык есть знаковая структура, с помощью которой осуществляется выражение некоторого мыслительного и предметного содержания» (Ф. Кайнц).

«Язык есть духовное выражение… История языка есть не что иное, как история духовных форм выражения, следовательно, история искусства в самом широком смысле этого слова» (К. Фосслер).

«Язык есть бесспорно общественное явление» (А. Мейе).

«Язык образовался в обществе. Он возник в тот день, когда люди испытали потребность общения между собой… Язык как социальное явление мог возникнуть только тогда, когда мозг человека был достаточно развит, чтобы пользоваться языком» (Ж. Вандриес).

«Называя изоглоссами элементы, находящиеся в обладании членов данной лингвистической общности в данный момент времени, мы можем определить язык как систему изоглосс, соединяющих индивидуальные лингвистические акты» (В. Пизани).

«Язык есть… структура чистых отношений… форма или схема, не зависимая от практических реализаций» (П. Ельмслев).

Приведенные определения далеко не исчерпывают многообразия точек зрения на природу и сущность языка. Но они дают общее представление о различии подходов к изучению языка.

В советском языкознании сложилась своя точка зрения на природу языка, которая исходит из принципов философии диалектического материализма. В основе определения языка в советском языкознании лежат высказывания классиков марксизма-ленинизма:

«Язык есть важнейшее средство человеческого общения» (В. И. Ленин).

«Язык есть непосредственная действительность мысли» (К.Маркс).

Из этих определений явствует, что основными функциями языка являются — коммуникативная и мыслеоформляющая (язык — орудие мысли). Именно они делают язык общественным явлением, требующим своего рассмотрения при всестороннем изучении также и в связи со всеми теми аспектами, которые являются определяющими для человеческого общества. Но, они не касаются «технических» качеств и особенностей языка как такового. Они дают его философское определение; но наряду с ним необходимо и лингвистическое.

В работах, особенно учебного назначения, эти формулировки обычно повторяются, хотя, составляя лишь методологическую основу для понимания природы языка, они, бесспорно, требуют, как и все другие научные положения, более широкого раскрытия и развертывания.

Если рассматривать с исторической точки зрения определения языка, которыми пользуется советская лингвистика, то в них на первый взгляд можно обнаружить много общего с определениями, которые давались уже ранее представителями различных направлений в языкознании. Это явствует уже из сравнения данных определений с тем перечислением разнообразных толкований природы языка, которые приводятся в начале настоящего раздела. Так, например, несомненно близкие мысли лежат в основе следующих рассуждений Я. Гримма:

«…язык так же не мог быть результатом непосредственного откровения, как он не мог быть врожденным человеку… язык по своему происхождению и развитию — это человеческое приобретение, сделанное совершенно естественным образом. Ничем иным он не может быть: он — наша история, наше наследие»[1].

«Возникнув непосредственно из человеческого мышления, приноравливаясь к нему, идя с ним в ногу, язык стал общим достоянием и наследием всех людей, без которого они не могут обойтись, как не могут обойтись без воздуха, и на которое все они имеют равное право».[2]«Наш язык — это также наша история».[3] Столь же близкими к приведенным выше определениям кажутся некоторые высказывания В. Гумбольдта — основоположника общего языкознания и вместе с тем создателя теоретических основ различных идеалистических направлений в языкознании.

«Даже не касаясь потребностей общения людей друг с другом, — пишет он, — можно утверждать, что язык есть обязательная предпосылка мышления и в условиях полной изоляции человека. Но в действительности язык всегда развивается только в обществе, и человек понимает себя постольку, поскольку опытом установлено, что его слова понятны также и другим».[4]

Аналогичные мысли высказывает и глава натуралистического направления А. Шлейхер. Он пишет: «Где развиваются люди, там возникает и язык… мышление и язык столь же тождественны, как содержание и форма. Существа, которые не мыслят, не люди; становление человека начинается, следовательно, с возникновения языка, и обратно — с человеком возникает язык».[5]

Можно было бы привести еще очень много подобных определений, варьирующих в том или ином направлении отдельные характеристики языка, фигурирующие также и в советской науке о языке. На основе приведенных высказываний представителей разных направлений в языкознании может создаться впечатление, что понимание природы языка в сущности остается единым на протяжении длительного периода времени и советское языкознание, опирающееся на метод диалектического материализма; ничего нового в данном случае не вносит. Однако такое впечатление будет ложным. Ясно, что многие крупные языковеды могли подметить в языке общие его черты и дать им близкую характеристику, но надо учитывать, что даваемые ими определения языка выступают в контексте различных философских мировоззрений и поэтому наполняются несхожим и даже нередко противоположным содержанием. Такие понятия, как народ, мышление, история, в тесную связь с которыми ставят язык Я. Гримм, В. Гумбольдт или А. Шлейхер, очень далеки от истолкования их советской наукой. Советского языковеда никак не может удовлетворить, например, определение народа в его отношении к языку, которое дает В. Гумбольдт.

В самом начале своей работы «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода» В. Гумбольдт пишет по этому поводу: «Разделение человеческого рода на народы и племена и различие их языков и диалектов взаимосвязаны, но находятся также в зависимости от третьего явления более высокого порядка — воссоздания человеческой духовной силы во все более новых и часто более высших формах… Это неодинаковое по форме и степени проявление человеческой духовной силы, совершающееся на протяжении тысячелетий по всему земному шару, есть высшая цель всякого духовного процесса и конечная идея, к которой должна стремиться всемирная история»[6]. Совершенно очевидно, что при таком понимании связи языка и народа, когда связующим и руководящим началом оказывается «человеческая духовная сила», сама эта связь, так же как и понимание таких категорий, как язык и народ, приобретает совершенно особое и глубоко идеалистическое значение, резко отличающееся от того, какое этой связи придается в советской науке.

Следовательно, всякое определение языка необходимо рассматривать в общей системе лингвистического мировоззрения и соотносить его с соответствующим пониманием других категорий, находящихся в связи с языком. Речь Должна идти не об отрывочных и не связанных друг с другом тезисах, а о целостной концепции, опирающейся на определенные философские позиции.

Построение философии языка, удовлетворяющей описанным требованиям, нельзя пока считать законченным. В этой области предстоит еще многое сделать. Что касается, в частности, определения природы языка, то и тут, прежде чем дать по возможности исчерпывающий ответ на извечный вопрос — что такое язык — также предстоит еще большая работа. В этой работе методологические положения, вытекающие из философии диалектического материализма, являются исходными для широкого и сложного исследования, которое должно связать их с изучением конкретного языкового материала и включить в контекст целостной системы лингвистического мировоззрения.

Эту огромную и чрезвычайно ответственную работу необходимо, очевидно, начинать с изучения и критического рассмотрения тех определений природы языка, которые дает нам современное языкознание. Посвящая дальнейшее изложение этому вопросу, мы в первую очередь разберем теорию знаковой природы языка. Эта теория вот уже несколько десятилетий стоит в центре внимания зарубежной науки о языке. Она трактуется в работах крупнейших языковедов самых различных школ (Ф. де Соссюр, Ш. Балли, А. Мейе, Э. Беневист, Л. Вайсгербер, В. Порциг и др.) и имеет огромную литературу. Она уже давно вышла за пределы одной, хотя и самой существенной проблемы — проблемы природы языка. В тесной связи с ней находится определение методологических принципов изучения языка и направления этого изучения; она непосредственно отражается и в рабочих методах лингвистического исследования. Это, таким образом, не только отвлеченная теоретическая проблема. Это целостное лингвистическое мировоззрение. Это теория, имеющая большое практическое значение, так как к ней обращены все самые существенные вопросы современной семасиологии, лексикологии, сравнительно-исторического метода и даже такие утилитарные аспекты изучения языка, как принципы машинного перевода.

Теория знаковой природы языка

Вопрос о знаковом характере языка имеет очень давнюю историю и встречается уже у ученых глубокой древности, задававшихся вопросом о сущности языка. Так, у Аристотеля мы обнаруживаем следующее высказывание: «Языковые выражения суть знаки для душевных впечатлений, а письмо — знак первых. Так же как письмо не одинаково у всех, так не одинаков и язык. Но впечатления души, с которыми в своих истоках соотносятся эти знаки, для всех одинаковы; также и вещи, впечатление от которых представляет их отображение, тоже для всех одинаковы» (Perihermeneias). Изложенный с такой лапидарностью тезис Аристотеля лежал в основе теорий XVI–XVIII вв., устанавливающих для всех языков единое логическое содержание при различных формах его обозначения.

Понятие знаковости достаточно широко используется и в работах лингвистов, закладывавших основы сравнительно-исторического языкознания. Однако как употребление самого термина «знак» (или «символ»), так и его понимание очень широко варьируется у разных языковедов. Например, В. Гумбольдт, характеризуя слова как знаки предметов в соответствии с общими положениями своей философии языка, указывает: «Люди понимают друг друга не потому, что они усвоили знаки предметов, и не потому, что под знаками договорено понимать точно одни и те же понятия, а потому, что они (знаки) представляют собой одни и те же звенья в цепи чувственных восприятии людей и во внутреннем механизме оформления понятий; при их назывании затрагиваются те же самые струны духовного инструмента, в результате чего в каждом человеке возникают соответствующие, но не одни и те же понятия».[7]

Но уже А. А. Потебня, который в ряде существенных теоретических положений сближается с В. Гумбольдтом, в понимании языкового знака предлагает свою точку зрения, во многом связанную с установлением в лингвистике психологического истолкования категорий языка и оказавшую в дальнейшем большое влияние на понимание этой проблемы в русской лингвистической литературе. А. А. Потебня прежде всего отмечает, что «в слове (тоже) совершается акт познания. Оно значит нечто, т. е., кроме значения, должно иметь и знак».[8] Затем он поясняет: «Звук в слове не есть знак, а лишь оболочка, или форма знака; это, так сказать, знак знака, так что в слове не два элемента, как можно заключить из вышеприведенного определения слова как единства звука и значения, а три».[9] В дальнейшем изложении А. А. Потебня вносит новые уточнения в свое понимание языкового знака. Знак, пишет он, «есть общее между двумя сравниваемыми сложными мысленными единицами, или основание сравнения, tertiumcomparationis в слове».[10] И далее: «Знак в слове есть необходимая замена соответствующего образа или понятия; он есть представитель того или другого в текущих делах мысли, а потому называется представлением».[11]

Школа Ф. Ф. Фортунатова при определении характера языкового знака больший упор делает на внешнюю языковую форму языка, сохраняя, однако, представление в качестве важного элемента в образовании языковой единицы. Сам Ф. Ф. Фортунатов говорит об этом следующее: «Язык, как мы знаем, существует главным образом в процессе мышления и в нашей речи, как в выражении мысли, а кроме того, наша речь заключает в себе также и выражение чувствований. Язык представляет поэтому совокупность знаков главным образом для мысли и для выражения мысли в речи, а кроме того, в языке существуют также и знаки для выражения чувствований. Рассматривая природу значений в языке, я остановлюсь сперва на знаках языка в процессе мышления, а ведь ясно, что слова для нашего мышления являются известными знаками, так как, представляя себе в процессе мысли те или другие слова, следовательно, те или другие отдельные звуки речи или звуковые комплексы, являющиеся в данном языке словами, мы думаем при этом не о данных звуках речи, но о другом, при помощи представлений звуков речи, как представлений знаков для мысли».[12]

Пожалуй, более сжато и четко излагает мысли своего учителя В. К. Поржезинский, определяя язык следующим образом: «Языком в наиболее общем значении этого термина мы называем совокупность таких знаков наших мыслей и чувств, которые доступны внешнему восприятию и которые мы можем обнаруживать, воспроизводить по нашей воле».[13] Но собственно знаком и в данном случае является не сама звуковая сторона слова, а представление о ней: «…представление звуковой стороны слова является для нас символом, знаком нашего мышления, вместо представления того предмета или явления нашего опыта, которое остается в данный момент невоспроизведенным».[14]

У представителя казанской школы русского языкознания В. А. Богородицкого наблюдается стремление подойти к рассмотрению природы языкового знака несколько с иной стороны. Отмечая, что «язык есть средство обмена мыслей», что вместе с тем он «является и орудием мысли», а также «показателем успехов классифицирующей деятельности ума», В. А. Богородицкий пишет: «При этом обмене слова нашей речи являются символами или знаками для выражения понятий и мыслей».[15] Ниже он уточняет: «Таким образом, слова, будучи знаками или символами предметов и явлений, как бы замещают эти последние, причем называемый предмет или явление может быть во время речи налицо, а может и отсутствовать, воспроизводясь воспоминанием или воображением».[16]

Как явствует из приведенных высказываний, природа слов получала двоякое истолкование и могла пониматься как явление двойственного или даже тройственного характера. Последняя точка зрения преобладала, подчеркивая сложность отношений, существующих между звуковой стороной слова и его значением. Но независимо от того, является ли «обозначаемое» реальным предметом или же психическим представлением о нем, отношение его с «обозначающим» (т. е. знаком) не меняется.

Не вдаваясь, однако, в подробный разбор приведенных суждений о языковом знаке, следует отметить в них общность направления, по которому идет разработка данной проблемы. При всех различиях подхода к ней можно усмотреть общее стремление осмыслить природу языкового знака в контексте взаимоотношений языка с психической деятельностью человека, причем в этом взаимоотношении язык выступает как самостоятельное и независимое явление. Тем самым внимание исследователя сосредоточивается на изучении языкового знака как категории собственно лингвистической, на установлении его языковой специфики. Однако сам термин «знак» во всех случаях не получает более или менее твердого и специального лингвистического определения, обозначая психическую категорию (представление) и являясь заместителем предметов и явлений или даже отождествляясь, как у В. Гумбольдта, с формой языка.

Совершенно по-иному стал рассматриваться этот вопрос со времени выхода в свет книги Ф. де Соссюра «Курс общей лингвистики». Пожалуй, наиболее существенным в учении Ф. де Соссюра о знаковом характере языка явился тот тезис, в соответствии с которым язык как система знаков ставился в один ряд с любой другой системой знаков, «играющей ту или иную роль в жизни общества»; поэтому изучение языка на равных основаниях и тождественными методами мыслится в составе так называемой семиологии — единой науки о знаках. «Язык, — пишет в этой связи Ф. де Соссюр, — есть система знаков, выражающих идеи, а следовательно, его можно сравнить с письмом, с азбукой для глухонемых, с символическими обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т. д. и т. п. Можно, таким образом, мыслить себе науку, изучающую жизнь знаков внутри жизни общества… мы назвали бы ее «семиология».[17] С этой общей установкой Ф. де Соссюра связаны и другие стороны его учения: замкнутость системы языковых знаков в себе, фактический отрыв синхронического аспекта языка от диахронического, статичность системы языка и многое другое. Но все же основным положением концепции Ф. де Соссюра в отношении рассматриваемой проблемы, получившим, кстати говоря, наибольшее развитие в теориях знаковости или «символичности» языка многих зарубежных лингвистов, является указанный тезис, в соответствии с которым язык лишается всяких специфических особенностей и, следовательно, способности функционировать и развиваться по свойственным только одному ему внутренним законам. Качественные характеристики отдельных структурных компонентов языка при такой постановке вопроса также неизбежно нивелируются.

Основное направление последующих многочисленных работ, посвященных проблеме языкового знака и в большей или меньшей степени примыкающих к идеям Ф. де Соссюра, сосредоточивается в первую очередь на стремлении выявить в языке черты, которые сближали бы его с другими видами знаковых систем. В этих работах и выкристаллизовывалось понимание термина «языковой знак» в том смысле, который обусловливается положением языка в семиологии (или, как иногда также говорят, семиотике), в результате чего проблема характера языкового знака фактически оказалась исключенной из научного рассмотрения лингвистов и превратилась в проблему знаковой природы языка.

Языковой знак отныне уже не собственно языковое явление, находящееся в своеобразных и сложных отношениях с психическими и логическими категориями, но [16] условная материальная форма обозначения некоторого внутреннего содержания, ничем по существу не отличающаяся от обычного ярлыка. Вследствие этого подверглись резкому изменению и методологические установки, лежавшие в основе изучения языка: если ранее понятие «языкового знака» было одной из частных проблем науки о языке, то теперь это уже определенная лингвистическая концепция, которая обусловливает понимание природы и сущности языка в целом. Большинство работ соссюровской ориентации (если не говорить о философском осмыслении проблемы знака, например, в трехтомном труде Е. Cassirer «Philosophie der symbolischen Formen») варьируют те темы, которые впервые прозвучали в «Курсе общей лингвистики». Таковы, например, статьи Е. Lerch «Von Wesen des sprachlichen Zeichens» («Acta linguistica», 1, 1939), W. Brцcker und J. Lohman «Vom Wesen des sprachlichen Zeichens» («Lexis», 1, 1948) и др., авторы которых стремятся выявить общие черты в естественных и условных знаках. Но вместе с тем мы встречаемся и с попытками развить или видоизменить учение Ф. де Соссюра о знаковом характере языка и даже подойти к нему критически. Наиболее интересными работами подобного рода являются статьи Э. Бенвениста и Ш. Балли. Их краткое содержание можно передать словами В. Пизани из его обзора работ по общему языкознанию и индоевропеистике за последние 15 лет.

«Э. Бенвенист доказывает, что знак отнюдь не имеет произвольного характера (arbitraire), как полагал женевский исследователь. Точнее говоря, он произволен по отношению к внешнему миру, но неизбежно обусловлен в языке, так как для говорящего понятие и звуковая форма нераздельно связаны в его интеллектуальной деятельности, функционируют в единстве. Понятие образуется на основе звуковой формы, а звуковая форма не воспринимается интеллектом, если она не соответствует какому-либо понятию. Изменения в языке возникают в результате перемещения знака по отношению к внешнему объекту, но не в результате перемещения обоих элементов знака по отношению друг к другу. Значения знаков в синхронии, постоянно нарушаемой и восстанавливаемой системы, соотносимы друг с другом, так как они противопоставляются друг другу и определяются на основе своих различий.

Ш. Балли, отталкиваясь от установленного де Соссюром различия между произвольным (например, arbre) и обусловленным (например, dix-neuf, poir-ier) знаками, различает обусловленность внешней формой (восклицание, ономатопейя, звуковой символизм, экспрессивное ударение) и обусловленность внутренними отношениями (ассоциативные группы значений) и приходит к выводу о необходимости установления следующего идеального принципа: сущность полностью обусловленного знака состоит в том, что он покоится на определенной внутренне необходимой ассоциации, а сущность полностью произвольного знака — в том, что он связывается со всеми другими знаками на основе внешних факультативных ассоциаций. Между этими двумя крайними полюсами протекает жизнь знака».[20]

У некоторых языковедов можно отметить стремление провести разграничение между знаком и символом, когда в последнем устанавливается наличие известной связи между обозначаемым и обозначающим,[21] или же выделить различные типы знаков. Например, Сэндман[22] выделяет симптомы, или естественные знаки, сущность которых основывается на естественном соединении двух явлений (побледнение лица «означает» определенные чувства) и искусственные, или универсальные, знаки. В пределах этой последней группы в свою очередь выделяются: 1) дифференцирующие знаки, или диакритики, характеризующиеся полной независимостью формы знака от его «значения» (одна форма дифференцирующего знака в такой же степени пригодна, как и другая; например, памятный узел на носовом платке или любая другая отметина), и 2) символы, в которых между формой и значением наличествует известный параллелизм или аналогия (например, крест на котором был распят Христос, в христианской религии). По Сэндману, указанные типы знаков представляют разные ступени развития языковых знаков, и, в частности, лексические единицы современных развитых языков являются якобы комбинацией диакритиков с символами.

Подобные разграничения ничего нового не вносят в теорию знакового характера языка, так как сохраняют основной тезис Ф. де Соссюра и по-прежнему помещают язык в одном ряду с различными знаками и сигналами, лишая его всяких специфических качеств. Мало что изменяется и от того, что язык ставится в ряд то с одним, то с другим видом знаков, поскольку он при этом продолжает рассматриваться в целом только как одна из разновидностей знаковых систем.

Ради полноты, может быть, следовало бы упомянуть также и о Л. Ельмслеве (в частности, о его работе Omkring Sprogteoriens Grundlжggelse» Kшbenhavn, 1943), в лингвистической концепции которого понятие знаковости языка занимает видное место.[23] Но именно потому, что знаковый характер языка является отправным моментом в его рассуждениях, представляется нецелесообразным останавливаться на его лингвистической системе, не разобрав предварительно основного вопроса о действительной сущности языка.

В советском языкознании проблема знакового характера языка в течение значительного времени (пожалуй, со времени выхода в свет трех выпусков «Эстетических фрагментов» Г. Шпета, 1922—23) была своеобразным табу, которое только недавно было нарушено работами Е. М. Галкиной-Федорук (см. ее статью «Знаковость в языке с точки зрения марксистского языкознания» в журнале «Иностранные языки в школе», 1952, № 2), А. И. Смирницкого (см. его работы «Объективность существования языка». Изд-во МГУ, 1954; «Сравнительно-исторический метод и определение языкового родства». Изд-во МГУ, 1955) и др. Е. М. Галкина-Федорук подходит к разрешению данной проблемы по преимуществу в плане философском.[24] А. И. Смирницкого интересует прежде всего лингвистический аспект данной проблемы, и его положение о сочетании в языке произвольных и обусловленных (мотивированных) элементов в той общей форме, которую предлагает сам автор, заслуживает всяческого внимания.

Прежде чем приступить к решению вопроса о знаковом характере языка, надо возможно точнее определить и установить природу и сущность явлений, о которых идет речь.

Сначала, естественно, надо определить, что такое знак. Видимо, это понятие может истолковываться в разных аспектах (в том числе и в философском); нас здесь интересует только лингвистическое его определение. Оно также не является единообразным. Иногда знаком называют лишь внешнее и доступное чувственному восприятию обнаружение или указание какого-либо понятийного содержания. Но такое истолкование знака невозможно принять, так как без соотнесения с содержанием или, как иногда говорят, с внутренней его стороной знак не есть знак — он ничего не означает. Поэтому правильнее вместе с Соссюром толковать знак как комбинацию внутренней и внешней сторон или как целое, составными элементами которого являются означающее и означаемое. Вместе с тем при лингвистическом раскрытии этих частных понятий (означающее и означаемое) представляется необходимым внести существенные коррективы в объяснение их Соссюром. Он говорит о том, что «языковой знак связывает не вещь и имя, но понятие и акустический образ»[25], он пытается лишить знак всех качеств материальности (довольно безуспешно, так как сам же говорит о чувственности акустического образа) и называет его «двухсторонней психической сущностью».[26]В дальнейшем развитии языкознания и был сделан этот необходимый корректив. Когда говорят о знаковой природе языка, ныне обычно имеют в виду характер взаимоотношений звуковой оболочки слова с его смысловым содержанием или значением. Следовательно, вопрос о знаковом характере языка самым тесным образом переплетается с вопросом о сущности лексического значения. Совершенно очевидно, что принципиально и неизбежно по-разному должен решаться вопрос о знаковой природе языка в зависимости от того, определяется ли лексическое значение слова как специфическая в своих особенностях часть языковой структуры, т. е. как чисто лингвистическое явление, или же оно выносится за пределы собственно лингвистических явлений. В этом последнем случае говорят о том, что слово служит для обозначения понятий или предметов, которые, следовательно, и составляют значение слова.

Далее важно знать основные и характерные черты знака, определяющие его сущность. Только после установления совокупности этих особенностей и соотнесения их с фактами языка можно говорить о том, в какой степени языку свойствен знаковый характер. Представляется целесообразным именно с этого и начать. B качестве основной особенности знака обычно называют полную произвольность его связи с обозначаемым содержанием. В плане собственно языковом отмечается отсутствие внутренней мотивированности между звуковой оболочкой слова и его лексическим содержанием. Произвольность (немотивированность) знака, может быть, и является основной, но отнюдь не единственной его особенностью, и учитывать только одну эту особенность — значит решать данный вопрос в заведомо суженной перспективе. Знак как таковой характеризуется также и другими весьма существенными чертами, которые нельзя оставлять без внимания.

К ним относятся:

1. Непродуктивность знака. Знак не может служить основой для развития обозначаемого им содержания или даже способствовать тем или иным образом подобному развитию. Так, например, ракета, которой дается сигнал к военной операции, или различного рода дорожные знаки никак не могут способствовать изменению того содержания, которое условно связывается с ними и которое произвольно можно заменить другим.

Непродуктивность знака имеет и другую сторону. Знаки не способны на «творческие» комбинации. Соединение знаков есть механическое соединение «готовых», фиксированных «значений», не могущих своей комбинацией служить выявлению и развитию потенциальных значений компонентов. Так, соединение ряда тех же дорожных знаков не оказывает никакого влияния на смысловое содержание каждого из них в отдельности. В таком соединении знаков нередко безразличен и порядок их следования, лишь бы в своей совокупности они сигнализировали о сумме определенных «значений». К комбинации знаков вполне уместно применить арифметическое правило: от перестановки мест слагаемых сумма не меняется.

2. Отсутствие смысловых отношений. Эта черта знака примыкает к предыдущей, но характеризует его несколько с иной стороны.

Знаки могут употребляться не только изолированно, но и образовывать целые «системы». Однако подобные системы знаков могут значительно различаться по своей природе, и неправомерно рассматривать их в одном плане. Так, следует резко разграничивать, с одной стороны, такие системы, как знаки Морзе или морская сигнализация флажками, и, с другой — систему цветовых дорожных сигналов. В первом случае мы фактически имеем дело с «изображением» иными способами установленного буквенного алфавита определенных языков. Они являются в такой же степени системами знаков, как обычные письменные алфавиты: через их посредство только фиксируется и воспроизводится речь, нормам и закономерностям которой они полностью подчинены. Именно поэтому, например, при сигнализации морскими флажками можно в такой же степени проявить свою безграмотность, как и в обычном письме.

Иное дело системы, подобные дорожным знакам, которые и имеют в виду языковеды, трактующие об отношениях знаков.

Иост Трир, например, утверждает, что красный цвет дорожной сигнализации воспринимается нами как определенный сигнал только в силу наличия наряду с ним других цветовых сигналов. Подобного рода отношения знаков Трир переносит на смысловые отношения слов и стремится доказать, что лексическое значение каждого данного слова существует постольку, поскольку им обладают другие слова этой же смысловой сферы («Смысловые поля»). В данном случае логические противопоставления, существующие независимо от знаков, трактуются как противопоставления, а следовательно, и смысловые отношения самих знаков. В действительности же собственно смысловых отношений у знаков не может быть, что явствует как из изложения предыдущего раздела (непродуктивность знака), так и из абсолютной заменимости знака в подобного рода системах знаков. Трехчленная система цветовых дорожных знаков (красный — зеленый — желтый), принятая в Советском Союзе, определяется четкой воспринимаемостью этих цветов, но если какой-нибудь из данных цветов будет заменен другим (например, желтый синим), то никакого изменения в «значении» других знаков не произойдет. Подобная абсолютная заменимость знака достаточно наглядно показывает отсутствие у знаков внутренних смысловых отношений.

3. Автономность знака и значения. Знак в силу своей абсолютной условной (немотивированной) связи с обозначаемым содержанием может обладать независимой от этого содержания ценностью, вести, так сказать, независимое существование. Так, сам по себе цвет, широко применяющийся в разнообразных сигнальных системах, имеет и самостоятельную (например, эстетическую) ценность. Часто при этом сама знаковая функция является вторичной. Звуковые сигналы или условные слова (пароли) могут обладать определенной ценностью или значимостью и помимо своего знакового использования.

Но более важной особенностью знака является автономность существования его «значения». Оно может формироваться и существовать совершенно независимо от самого знака и затем находить любое условное выражение, т. е. абсолютно произвольно связываться с любым знаком, к которому обычно применяется единственное требование — возможно более четкая воспринимаемость. Так, например, «значения» дорожных знаков, несомненно, устанавливаются и определяются до того, как они условно связываются с определенными цветами, которые их «выражают»; эти «значения» могут быть легко разъединены с принятым ныне цветовым способом их выражения и связаны с любыми другими знаками,

4. Однозначность знака. Знак не допускает никаких добавочных истолкований его смыслового содержания, это абсолютно противоречит его природе. Его прямое и единственное «значение» не подлежит изменению в зависимости от конкретной ситуации его функционирования, он не знает влияния контекста. Так, вне зависимости от того, в каких условиях машинист паровоза, ведущий поезд, видит на пути красный цвет, он может его понять только в одном и единственном смысле. Влияние «контекста» на знак можно, правда, видеть в том, что красный цвет машинист истолковывает определенным образом только на железнодорожных путях. В этом случае за пределами железнодорожного транспорта знак перестает для машиниста быть знаком, он теряет свою знаковую функцию.

Отмечая разбираемую особенность знака, Ф. Кайнц совершенно справедливо пишет: «Морские коды, военные сигналы, дорожные знаки — застывшие, схематические и непродуктивные системы. Их знаки не способны к видоизменению и комбинированию. Они должны применяться как таковые; они не терпят никаких творческих новшеств, чтобы примениться к ситуации, не учтенной при установлении сигналов».[27]

Конечно, с одним и тем же знаком можно условно соединить два «значения», но в этом случае мы будем иметь не один полисемантичный, а два разных знака, так как никакой внутренней общностью два разных «значения», связанных с единой формой своего обнаружения, не могут обладать. Так, выстрел, с помощью которого открывается спортивное состязание или подается сигнал к штурму укреплений противника, есть не один полисемантичный знак, а два разных знака. Это, так сказать, знаки-омонимы.

5. Отсутствие эмоционально-экспрессивных элементов. Знак как таковой абсолютно «бесстрастен», он лишен всяких экспрессивных и эмоциональных элементов, которые, если бы они обнаруживались в нем, лишь мешали бы выполнению знаком его прямой функции. По своей целенаправленности знаки полностью поглощены задачей обозначения только некоторого понятийного содержания. Разумеется, они могут обозначать эмоции, но только как понятия о них. Они даже способны вызывать эмоции (так, объявление победы с помощью того или иного знака в спортивном соревновании не может не вызвать чувства радости или печали у соревнующихся команд). Однако совершенно очевидно, что во всех подобных случаях эмоциональные элементы связаны не с самим знаком. Лучшим доказательством того, что это действительно так, является абсолютная невозможность построения какой-либо стилистики знаков.

Можно было бы, очевидно, привести еще и иные характеристики знака, но и перечисленных достаточно, чтобы рассмотреть вопрос о знаковости языка в более широкой, чем это обычно делается, перспективе. С этой целью следует установить, в какой мере применимы к языку и, в частности, к его основной единице — слову все перечисленные характеристики знака. При этом заранее следует принять во внимание следующее обстоятельство: все перечисленные существенные черты знака бесспорно присутствуют у любого из них. Отсюда следует сделать логический вывод, что о знаковом характере языка с полной определенностью можно говорить только в том случае, если все названные признаки знака можно будет обнаружить также и в словах. Что касается возможности дифференцированного подхода к отдельным элементам языка с точки зрения их знаковости, то об этом будет специально сказано ниже.

Начнем рассмотрение приложимости характеристик знака к словам в обратном порядке.

1. Эмоционально-экспрессивные элементы. Если отсутствие этих элементов является одной из самых характерных черт знака, то она находится в резком противоречии с теми качествами, которые характеризуют слово. Оно всегда находится в одном из стилистических слоев языка и поэтому неизменно несет определенную эмоциональную или экспрессивную нагрузку. На этом качестве слов построено образование стилистических синонимов, позволяющих в разном эмоционально-экспрессивном аспекте представить примерно равное понятийное содержание. Ср. лик — лицо — физиономия — рожа — морда — рыло. Именно эти эмоционально-экспрессивные качества слов, обращающихся непосредственно к чувству людей, делают возможным создание художественных произведений. Практика машинного перевода стремится отслоить эмоционально-экспрессивные элементы как «избыточные» от предметно-понятийного содержания слов. Если применительно к изолированным словам (за сравнительно небольшим исключением) это оказывается возможным в силу того, что эмоционально-экспрессивные элементы только связаны со словами, но не входят непосредственно в лексическое значение слова (см. главу 6-ю книги В. А. Звегинцева «Семасиология». Изд-во МГУ, 1957), то в отношении сложных образований литературно-художественных произведений это оказывается невыполнимой задачей. Так, едва ли поддается «смысловому» переводу или даже просто пересказу, например, такой стих А. Блока:

Нежный друг с голубым туманом,

Убаюкан качелью снов,

Сиротливо приникший к ранам

Легкоперстный запах цветов.

2. Однозначность знака. Полисемия слов — чрезвычайно распространенное явление и может рассматриваться как одна из главных особенностей смысловой стороны слов. Вместе с тем отличительной чертой полисемантичного слова является смысловая связь между отдельными элементами его часто весьма сложной смысловой структуры. Само существование подобной связи обеспечивает единство слова. Таким образом, полисемантичность большинства слов находится в противоречии с однозначностью знака.

3. Автономность знака и значения. Этой особенности знака косвенно касается в своей статье Е. М. Галкина-Федорук. Она пишет: «…звуковая сторона слова может пониматься как знак, закрепленный за предметом, вещью, действием, т. е. содержанием слова… Каждое слово, т. е. звуковой комплекс, есть знак, закрепленный за вещью и общественно утвержденный за ней».[28] В подтверждение своего суждения Е. М. Галкина-Федорук ссылается на К. Маркса, который писал: «Название какой-либо вещи не имеет ничего общего с ее природой».[29] Опираясь, по-видимому, на это высказывание К. Маркса, в той же статье Е. М. Галкина-Федорук замечает: «Ведь слово рыба совершенно условно связано с известного рода видом живых существ, обитающих в воде, звуковой комплекс — только знак, а не зеркальное отражение, не образ, не слепок, как это присуще понятию о предмете. По-немецки рыба звучит Fisch, по-французски — poisson. Русское слово стол по-немецки звучит Tisch, по-французски — table, по-итальянски — mensa, по-английски — table».[30]

Прежде всего следует отметить, что «утверждение» обществом связи значения с определенным звуковым комплексом отнюдь не является особенностью слова. Такое «утверждение» можно обнаружить и у знака. Например, государственный герб является признанным всем обществом знаком (символом) того или иного государства, но это обстоятельство не превращает его из знака в элемент языка.

Далее — и это основное — приведенные цитаты могут дать основание предположить, что Е. М. Галкина-Федорук признает за значением слова и его звуковой оболочкой («звуковым комплексом») известную автономность, поскольку звуковой комплекс рыба «совершенно условно связан с известного рода видом живых существ» (подобно этикетке на банке рыбных консервов). Однако подобное понимание роли звуковой оболочки слова неправильно. Звуковая оболочка слова неотделима от своего смыслового содержания и, помимо выражения этого содержания, никаких других функций не имеет, т. е. автономностью не обладает. Как не существует «чистого» лексического значения вне определенной звуковой оболочки, так в языке не существует и «звукового комплекса» без определенного значения. Отсутствие у звуковой оболочки слова автономности отнюдь не опровергается и приведенной ссылкой на К. Маркса. Название какой-либо вещи, конечно, не имеет ничего общего с природой обозначаемой вещи (трудно себе даже представить, каким образом звуковой комплекс может быть зеркальным отражением, образом или слепком вещи), но звуковой облик этого названия функционирует в системе данного языка только в совершенно определенном виде и, кроме того, как это ни парадоксально на первый взгляд, частично обусловлен лексическим значением слова, которое никак нельзя отождествлять с обозначаемой словом вещью.

Звуковая оболочка слова конструируется не из произвольных звуков, а из звуков определенного языка, образующих его фонологическую систему и поэтому находящихся в определенных взаимоотношениях как между собой, так и с другими структурными элементами языка. Они наделены твердо фиксированным функциональным значением, в силу чего нельзя, например, немецкое t и русское т или немецкое а и русское а, если они даже артикулируются совершенно тождественным образом, рассматривать как одни и те же речевые звуки. Поскольку они принадлежат к разным фонологическим системам, их следует рассматривать как разные речевые звуки. Эта особенность звуков речи, нередко истолковываемая как смыслоразличительная их функция, не может не оказывать на формирование в каждом конкретном языке слов определенного звукового облика. Кроме того, следует учесть, что звуковая оболочка слова не является для нас монолитным и гомогенным образованием. Мы выделяем в ней звуковые комплексы, которые определяются нами как отдельные компоненты слова (корень, основа, окончание и др.) и которые, по меньшей мере в части своей (префикс, суффикс, флексия), имеют строго обусловленный звуковой облик. А это с новой стороны определяет зависимость между звуковой оболочкой слова и его лексическим значением, так как в зависимости от характера этого значения (т. е. отнесенности к числу именных или глагольных разрядов слов определенного значения) слово может получать в качестве флексий, префиксов или суффиксов (во флективных и агглютинативных языках) строго обусловленные звуковые комплексы.

Ср. такие примеры, как: мот-овств-о, мот-овств-ом, мот-овств-у и мот-а-ть, мот-ану-ть и т. д.; шут-овств-о, шут-овств-ом, шут-овств-у и шут-и-ть, шуч-у и т. д.; или води-тельств-о, строи-тельств-о, вмеша-тельств-о. Соответственно в узбекском языке: китоб-лар-ингиз-да — «в ваших книгах», дафтар-лар-ингиз-да» — «в ваших тетрадях» и т. п.

Из изложенного отнюдь не явствует, что мотивированность звуковых элементов слова вскрывается только в производных словах, а в корневых она полностью отсутствует. Не следует забывать, что слова, корневые с точки зрения структуры современного языка, могут быть исторически сложными образованиями (таковы, например, нем. Stern, Horn, Hirsch). С другой стороны, теория детерминативов, хотя и неясная еще во многих существенных деталях, вносит важные коррективы в еще не устоявшееся понимание структуры корня и позволяет еще дальше углубить мотивированность звуковых элементов слова. Наконец, нет оснований пренебрегать и теорией Ш. Балли о внешней и внутренней обусловленности элементов языка (см. выше). Если допустить вполне естественную возможность перехода из внешней обусловленности во внутреннюю, то вопрос об автономности звуковой оболочки слова вообще может отпасть.

Что касается автономности существования значения слова, то, как известно, именно эта автономность составляла основу теорий универсальной или философской грамматики, достаточно основательно разобранных в языкознании. Нелишне вспомнить, что еще Б. Дельбрюк писал по этому поводу: «Мне кажется, что в результате проведенных до сих пор исследований установлено основное положение, согласно которому понятия медленным и трудным путем развиваются вместе со звучанием слов и с их помощью, а не образуются у человека независимо от языка и затем лишь облекаются в словесные оболочки».[31] Дальнейшие исследования в этой области как лингвистов, так и в особенности психологов не только не поколебали, но даже укрепили это положение.[32]

Таким образом, и данная характеристика знака оказывается неприменимой к словам.

4. Системные отношения. Слово ведет в языке не изолированное существование, как это имеет место у знака, а связано многочисленными нитями с другими словами, и часто именно этими смысловыми взаимоотношениями обусловливается изменение его значения. В подтверждение этого положения можно привести достаточно распространенное и отмеченное еще М. М. Покровским явление, когда парные слова, связанные, например, антонимическими отношениями, ориентируют свое смысловое развитие друг на друга. Так, когда слово крепкий получает переносное значение и начинает применяться для характеристики качества определенных продуктов (крепкий чай, крепкое вино, крепкий табак и пр.), то и его антоним слабый также приобретает соответствующее значение (слабый чай, слабое вино, слабый табак и пр.). Системная обусловленность значения слова проявляется и в том, что наличие большего или меньшего количества слов в так называемых лексико-семантических группах или системах оказывает прямое влияние на значение отдельных членов этой группы. Для иллюстрации этого положения можно воспользоваться примером И. Трира, не делая при этом тех далеко идущих выводов, которые делает он.

Если сопоставить трехбалльную номенклатуру оценок (плохо — удовлетворительно — хорошо; такая система оценок существовала в наших вузах в 30-х годах) с четырехбалльной (плохо — удовлетворительно — хорошо — отлично), то значение оценки «удовлетворительно» оказывается в них явно неравнозначным. Как уже указывалось выше, И. Трир на основе подобных фактов утверждает, что каждое слово в отдельности обладает значением постольку, поскольку обладают значением другие слова. Такой крайний вывод совершенно не оправдан, так как лишает слово всякой смысловой самостоятельности, но вместе с тем само по себе наличие смысловых отношений у слов, как показывают и приведенные примеры, является бесспорным фактом. Следует при этом заметить, что подобными отношениями охвачено большинство слов каждого языка, образуя в своей совокупности его лексическую систему в целом.

Как было отмечено выше, подобных смысловых отношений подлинный знак лишен. Таким образом, и данным своим качеством основная единица языка — слово не согласуется с природой знака.

5. Непродуктивность знака. Жизнь слова находится в самом резком противоречии с этой характеристикой знака. Значение слова не имеет той мертвой статичности, которая свойственна «значению» знака; в истории слов одно из первых мест принадлежит именно изменениям их смысловой стороны, изменениям их лексического значения. Важно при этом отметить, что эти изменения осуществляются не в «чистых» значениях, автономно существующих, и независимых от своего звукового выражения; подобного рода «чистых» значений не существует, и, следовательно, развитие значения не может протекать независимо. Лексическое значение есть обязательный компонент слова, представляющего неразрывное единство «внутренней» (значение) и «внешней» (звуковая оболочка) сторон. В разделе об автономности знака и приложимости этой характеристики знака к языку вопрос о взаимоувязанности этих сторон слова получил свое освещение в несколько ином аспекте, но также в положительном смысле. Наблюдения над жизнью слова дают все основания для вывода о том, что звуковая оболочка слова, независимо от которой значение не может существовать, играет существенную роль в смысловом развитии слова, служа основой этого развития и тем самым, характеризуясь качествами продуктивности. Это положение отчетливее всего проступает при сопоставлении разноязычных слов с тождественной «направленностью на действительность». Ясно, что если бы речь шла только о «чистых» и самопроизвольно развивающихся значениях, под которыми обычно разумеют логические понятия или же «вещи», то история смыслового развития слова исчерпывалась бы историей становления данного логического понятия или же историей соответствующей вещи. Однако ознакомление с семасиологическим развитием слов показывает, что его отнюдь нельзя отождествить ни с историей становления понятия, ни с историей обозначаемой словом вещи. Разноязычные слова с тождественной «направленностью на действительность» в силу уже того обстоятельства, что они обозначают одни и те же предметы, должны были бы быть также абсолютно однозначными. Однако, как правило, мы и в данном случае наблюдаем иную картину. Так, например, по своим лексическим значениям русское стол отнюдь не однозначно с английским table. По-английски нельзя употребить слово table в смысле отдела в учреждении: личный стол (по-английски personnel office), адресный стол(по-английски address bureau), стол заказов (по-английски preliminary — orders department) и т. д. Для значения «питания» в английском также предпочтительно употребляется не table, а слово board или cookery (стол и квартира — board and logging, домашний стол — plain cooking, диетический стол — invalid cookery). С другой стороны, английское table употребляется в значениях, которых не знает русское слово стол: 1) каменная, металлическая или деревянная пластинка с надписями, а отсюда и сами надписи (the table of law); 2) таблица (table of contents of a book; tables of weights and measures; mathematical tables и т. д.).

Происходит все это потому, что лексические значения слов, являясь только компонентами последних, нераздельными их частями, шли в каждом языке своими особыми путями развития, которые в немалой степени обусловливались их звуковой оболочкой.

Но слову свойственна продуктивность и иного порядка, которая возникает при сочетании слов. Сочетание слов выявляет смысловые потенции слова и тем самым способствует развитию его лексического значения. В сочетаниях типа крыша дома, холодная вода, человек идет мы не чувствуем продуктивной силы словосочетаний, так как слова в них выступают в своих четко и твердо фиксированных значениях. Но если мы обратимся к таким сочетаниям, как крыша из ветвей («густые ветви деревьев возвышались над нами зеленой крышей»), холодная брезгливость («он с холодной брезгливостью смотрел на сидящего перед ним пегого старика»), техника идет («техника ныне идет в деревню»),[33] то продуктивный характер подобных словосочетаний, представляющих значения слов в необычных аспектах и тем самым сообщающих им творческую новизну, предстает с полной очевидностью.

Следовательно, и этим своим качеством слова резко отличаются от подлинных знаков.

До сих пор мы рассматривали вопрос о знаковом характере языка с точки зрения характерных особенностей знака, не получивших пока еще должного освещения и привлеченных в настоящей работе дополнительно. Теперь обратимся к той особенности слов, которая служит основным и обычно единственным аргументом в пользу сближения единиц языка — слов со знаками. Речь идет о произвольности, или немотивированности, связи в слове значения со звуковой оболочкой.

В предыдущем изложении этот вопрос уже косвенно затрагивался. Рассмотрение прочих черт знака и их приложимости к слову дает уже достаточно материала для обоснованного вывода о действительной природе связи значения со звуковой оболочкой слова. Однако в целях возможно более исчерпывающего разрешения всех вопросов, связанных с проблемой знакового характера языка, обратимся к более близкому ознакомлению и с данной стороной разбираемой проблемы.

Прежде всего еще раз необходимо подчеркнуть тот неоспоримый факт, что звуковая сторона слова не может быть соотнесена с природой предметов или явлений, которые данное слово способно обозначать. По сути говоря, в данном случае речь идет о несопоставимых категориях. В слове нет и не может быть такой связи между его звуковым обликом и значением, какую видел в нем, например, Августин Блаженный или даже еще Я. Гримм, доказывавший, что «каждый звук обладает естественным содержанием, которое обусловливается производящим его органом и проявляется в речи».[34] Если рассматривать слово в этом аспекте, то между его звуковой стороной и смысловым содержанием действительно нет ничего общего, и связь этих двух сторон слова можно в этом смысле (и только в этом смысле) назвать условной. Но если этот вопрос рассматривать с лингвистической точки зрения, то тогда, во-первых, неизбежно придется провести разграничение между лексическим значением слова и обозначаемыми им предметами и, во-вторых, признать обусловленность связи лексического значения слова и его звукового облика. Однако эти явления (лексическое значение слова и обозначаемые им предметы), лежащие в разных плоскостях, постоянно смешиваются, точно так же как положение о связи разных сторон слова (смысловой и звуковой) нередко получает неправильное истолкование в результате упрощенного понимания сущности лексического значения слова.

«В каждом конкретном языке, — пишет, например, Б. А. Серебренников, — звуковой комплекс только закрепляется за тем или иным предметом или явлением. Но закрепление не есть отражение свойств и качеств предмета и явления».[35] Исходя из этих предпосылок, действительно, можно говорить о знаковом характере языка. Больше того, они неизбежно приводят к такому выводу, так как отождествляют лексическое значение слова с обозначаемыми им предметами и явлениями и тем самым выводят лексическое значение за пределы собственно лингвистических явлений, а слово превращают в простой ярлык для предметов и явлений. Подобный способ разрешения вопроса о связи значения слова с его звуковой оболочкой стоит на уровне споров древнегреческих философов о том, получают ли предметы свои имена по «природе» или по «установлению».

Не подлежит никакому сомнению, что лексическое значение слова формируется и развивается в непосредственной зависимости от предметов и явлений, которые обозначаются словами, но это отнюдь не единственный фактор, обусловливающий становление лексического значения слова, и сам по себе он еще не дает никаких оснований для отождествления этого значения с обозначаемым предметом. Грамматические категории, выражающие отношения, также образуются под влиянием тех явлений, которые вскрывает наше сознание в объективной действительности; они отражают реальные отношения этой действительности, но применительно к ним никто не говорит о знаковости, точно так же как никто и не отождествляет грамматические значения с физическими отношениями. В этом смысле лексические значения не отличаются от грамматических значений, они в равной степени являются собственно лингвистическими фактами, хотя и находятся в связи с миром объективной действительности. В связи с вопросом о сущности лексического значения нельзя не вспомнить замечания А. Гардинера: «…предмет, обозначаемый словом пирожное, съедобен, но этого нельзя сказать о значении данного слова».[36]

О связи звуковой оболочки слова с его лексическим значением, понимаемым как чисто лингвистическое явление, достаточно подробно уже говорилось выше. Очень убедительно писал об этом А. И. Смирницкий, отмечавший, что «именно через это звучание (а не через его «образ») коллектив направляет процесс образования значений языковых единиц в сознании каждого индивида, передает индивиду свой опыт, опыт множества предшествующих поколений данного общества».[37]

Все, что известно нам о языках на всех доступных историческому исследованию этапах их развития, показывает, что в их системах все оказывается обусловленным. Эта всеобщая обусловленность элементов языка является прямым следствием наличия у них определенной значимости того или иного характера. Такое положение мы вскрываем на известных нам самых древних ступенях развития языка, и оно свидетельствуется всеобщей и многовековой историей человеческих языков, в которых всякое новое образование всегда строго обусловливается закономерными отношениями, существующими между элементами языка в каждой конкретной его системе.[38] Выводить же методологические основы изучения реальных, засвидетельствованных письменными памятниками языков (или реконструированных на их основе отдельных элементов языка) из предполагаемых доисторических состояний языка, постигаемых только умозрительным путем и неизбежно гадательных, подлинная наука о языке не может. Языкознание не спекулятивная, а эмпирическая наука, и поэтому свои методологические принципы она должна строить исходя не из умозрительных построений относительно исходной стадии формирования языка, а доступных исследованию фактов.

Сам же Соссюр пишет: «Во всякую эпоху, как бы мы ни углублялись далеко в прошлое, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Акт, в силу которого в определенный момент имена были присвоены вещам, в силу которого был заключен договор между понятиями и акустическими образами, — такой акт, хотя и вообразимый, никогда констатирован не был. Мысль, что так могло произойти, подсказывается нам лишь нашим очень острым чувством произвольности знака.

Фактически всякое общество знает и всегда знало язык только как продукт, который унаследован от предшествовавших поколений и должен быть принят таким, как он есть».[39] Это рассуждение заключается выводом: «Вот почему вопрос о происхождении языка не так важен, как думают». Не является ли более правомерным из этих предпосылок другой вывод? Раз язык всегда выступает перед нами как наследие предшествующих эпох, а в каждый данный период своего существования язык «как он есть» всегда представляется системой строго мотивированных элементов и, следовательно, изучение языка не может не строиться на этой мотивированности, то какое же практическое значение может иметь тезис с произвольности языкового знака? Ведь эта произвольность может быть обнаружена только в момент становления языка, который — и с этим нельзя не согласиться — «не так важен, как это думают», и именно потому, что процесс возникновения языка едва ли следует представлять с такой неоправданной схематичностью, какую подсказывает нам наше «чувство произвольности знака».

В связи со сказанным, естественно, возникает вопрос о том, как же следует отнестись к изначальной немотивированности связи звукового облика слова с его значением как к одному из основных принципов сравнительно-исторического метода. Ведь несомненным фактом является использование разных звуковых комплексов для обозначения одних и тех же предметов в различных языках, что обычно и истолковывается как неопровержимое доказательство в пользу произвольности языкового знака. И именно на основе этой произвольности (немотивированности) строится, по-видимому, методика установления языкового родства и выделения языковых семейств. «Если бы мысли, выражаемые в языке, — пишет по этому поводу А. Мейе, — были по своей природе более или менее тесно связаны со звуками, которые их обозначают, т. е. если бы лингвистический знак самой своей сущностью, независимо от традиции, вызывал так или иначе определенное понятие, то единственным нужным языковеду типом сравнения был бы общий тип и какая бы то ни было история языков была невозможна. Однако в действительности языковой знак произволен: он имеет значение только в силу традиции… Абсолютно произвольный характер речевого знака обусловливает применение сравнительного метода…».[40]

Но в данном случае мы имеем дело фактически с совершенно различными явлениями, которые связаны друг с другом искусственным образом. Установление генетических отношений может обходиться и без того, чтобы находить опору в теории произвольности языкового знака. Более того, как это хорошо известно из истории языкознания, все основные рабочие принципы и приемы сравнительно-исторического метода от Ф. Боппа до поздних младограмматиков (Г. Хирта и др.) успешно устанавливались и применялись помимо всякой связи с положениями теории произвольности языкового знака, и у А. Мейе она появилась под прямым влиянием его учителя — Ф. де Соссюра, не прибавив при этом ничего нового в области практики сравнительно-исторического метода.

Тезис о произвольности языкового знака может получить применение в изучении языков сравнительно-историческим методом только в одном направлении — для доказательства того, что языки, обладающие определенным общим лексическим фондом, относятся к одному семейству. Но практика применения сравнительно-исторического метода показывает, что в действительности генетические связи языков устанавливаются не только на основе того, что в сравниваемых языках обнаруживается ряд звуковых совпадений в словах с тождественным значением. Ни несколько десятков таких совпадений, ни даже значительное совпадение в лексике сравниваемых языков в целом недостаточно, чтобы можно было установить факт их генетической связи. В тюркских, иранских и арабском языках, например, много лексических совпадений, но это не дает никаких оснований для признания арабского языка генетически близким с иранскими или тюркскими языками.

В действительности при установлении генетических связей между языками учитывается совокупность всех структурных показателей сравниваемых языков, и только эта совокупность, в которой совпадающая лексика является в лучшем случае лишь одним из ингредиентов в системе доказательств, дает возможность определить родственные связи языков. При определении генетических связей, пишет, например, В. Порциг в своей книге, подводящей итог работ в области определения взаимоотношений индоевропейских языков, «исходить из обнаруженных совпадений в известных языках надо. Но эти совпадения требуют истолкования. Для установления близких связей между языками они имеют доказательную силу только тогда, когда они представляют общие инновации. Необходимо, следовательно, доказать, что они являются общими и что они являются инновациями. Общими мы можем назвать идентичные явления в различных языках только тогда, когда они покоятся не на предпосылках, свойственных отдельным языкам… Когда доказано, что совпадение есть общее явление, необходимо доказать, что речь идет об инновации. Надо отделить его, следовательно, от более старого состояния. В отдельных случаях требуется решить, какое из двух данных состояний языка является более старым. Это часто определяется внутренними причинами. Если, например, удается найти причину изменения, то тем самым устанавливается и временная последовательность».[41] Такова методика определения генетических связей между языками. В более общей форме она суммируется А. И. Смирницким следующим образом: «Выделение языковых единиц, исконно общих родственным языкам, и обнаружение в этих единицах черт принадлежности к одной системе являются основными моментами в научном определении самого родства данных языков».[42]

Кстати говоря, и сам А. Мейе, когда переходит от теоретических предпосылок к описанию приемов определения языкового родства, заявляет, пожалуй, даже с излишней категоричностью: «Чтобы установить принадлежность данного языка к числу индоевропейских, необходимо и достаточно, во-первых, обнаружить в нем некоторое количество особенностей, свойственных индоевропейскому, таких особенностей, которые были бы необъяснимы, если бы данный язык не был формой индоевропейского языка, и, во-вторых, объяснить, каким образом в основном, если не в деталях, строй рассматриваемого языка соотносится с тем строем, который был у индоевропейского языка. Доказательны совпадения отдельных грамматических форм; наоборот, совпадения в лексике почти вовсе не имеют доказательной силы».[43]

Таким образом, оказывается, что лексика, в которой якобы только и обнаруживается произвольность языкового знака, не играет почти никакой роли в установлении родственных связей между языками, без чего, конечно, совершенно невозможно применение сравнительно-исторического метода.

Как показывают приведенные высказывания, теория произвольности языкового знака фактически не находит сколько-нибудь существенного отражения в методике определения языкового родства. Мы констатируем генетические связи между языками лишь в том случае, если устанавливаем тождество структурных элементов языков, а эта констатация покоится на допущении возможности «автономного движения» языков и невозможности взаимопроникновения языковых структур; раз обнаруживается структурное тождество в системах двух или нескольких языков, — оно не могло возникнуть иначе, как на основе генетической близости, так как взаимопроникновение языков не может создать подобного тождества.

Из всего сказанного явствует, что и в сравнительно-историческом методе произвольность языкового знака, являющаяся основным принципом теории знакового характера языка, не составляет обязательной предпосылки его использования, как об этом в плане теоретическом пишет А. Мейе. Эта теория искусственно связана со сравнительно-историческим методом и не находит своего отражения в его рабочих приемах.

Подводя итог рассмотрению разных аспектов и характеристик знака в их применении к языку, следует сделать вывод о том, что вопрос о знаковой природе языка в той форме, в какой он ставится Ф. де Соссюром и его последователями, во всяком случае, не может быть решен категорическим образом. Язык обладает такими специфическими особенностями, которые отграничивают его от любой другой абсолютной системы знаков. Эти специфические особенности характеризуют его как общественное явление особого порядка, которое составляет предмет изучения особой науки — языкознания, а не универсальной семиотики. Однако, с другой стороны, это не означает, что язык вообще лишен элементов знаковости и не может (с сознательными ограничениями) рассматриваться в семиотическом аспекте.

Элементы знаковости в языке

Указанное изложение вопроса о знаковой природе языка, следовательно, не снимает вопроса о знаковом характере отдельных аспектов языка. Важность же исследования этого вопроса обусловливается тем обстоятельством, что частные наблюдения над отдельными областями языка нередко универсализируются и используются в качестве основы для выводов о сущности языка в целом. Поэтому важно не только выявить наличие возможных элементов языка, обладающих знаковой природой, но и определить их место в системе языка, установить границы и сферы их функционирования.

Прежде всего следует отметить, что сам Ф. де Соссюр, поставивший вопрос о знаковом характере языка, не говорит об абсолютной произвольности всех языковых знаков, но проводит между ними определенные разграничения. Он пишет: «Только часть знаков является абсолютно произвольной; у других же обнаруживаются признаки, позволяющие отнести их к различным степеням произвольности: знак может быть относительно мотивированным. Так сорок не мотивировано, но пятьдесят не мотивировано в относительно меньшей степени, потому что оно напоминает об элементах, из которых составлено, и о других, которые с ним ассоциируются, как например, пять, десять, шестьдесят, семьдесят, сорок пять и т. п.; взятые в отдельности пять и десять столь же произвольны, как и сорок, но пятьдесят представляет случай относительной мотивированности. То же можно сказать и о фр. pommier — «яблоня», которое напоминает о pomme— «яблоко» и чей суффикс — ier вызывает в памяти poirier — «грушевое дерево», cerisier — «вишневое дерево» и др. Совсем иной случай представляют такие названия деревьев, как frкne — «бук», chкne— «дуб» и т. д.».[44]

Далее Ф. де Соссюр отмечает, что «те языки, где немотивированность максимальна», следует называть лексикологическими, а те, где она минимальна, — грамматическими. Применяя эти положения к конкретным языкам, Ф. де Соссюр пишет: «Можно отметить, что, например, английский язык уделяет значительно больше места немотивированному, чем, скажем, немецкий; но типом ультралексикологического языка является китайский, а индоевропейский праязык и санскрит — образцы ультраграмматического. Внутри отдельного языка все его эволюционное движение может выражаться в непрерывном переходе от мотивированного к произвольному и от произвольного к мотивированному, в результате этих разнонаправленных течений сплошь и рядом происходит значительный сдвиг в отношениях этих двух категорий знаков».[45]

Из приведенных высказываний Ф. де Соссюра явствует, что вопрос о мотивированности (или немотивированности) языкового знака связывается у него с большим или меньшим богатством морфологических форм языка; если язык на определенной стадии своего развития обладает относительным обилием морфологических форм, то его элементы, следовательно, более мотивированы и менее произвольны, но если язык в процессе своего развития (например, английский язык) все больше и больше утрачивает богатство морфологических форм, то его лексические элементы, стало быть, становятся все более и более произвольными.

Трудно себе представить, чтобы по мере развития языка увеличивалась его произвольность (немотивированность). Ведь если брать в качестве примера тот же английский язык, то утрата им первоначального богатства форм выражалась не в постепенном освобождении корня от аффиксальных элементов и обнажения его, что только и могло в какой-то мере способствовать увеличению произвольности его лексических единиц. В действительности этот процесс осуществлялся главным образом через посредство опрощения первоначально сложной структуры слова и различного рода редукций (ср.: friend — др. — англ. freond, где — end есть суффикс nominaagentis, первоначально же окончание причастия настоящего времени; soving — др. — англ. sжdnoю, где — ою есть суффикс абстрактных имен существительных мужского рода, а — n- характеризует слово как отглагольное образование; простое not есть стяженная форма др. — англ. nouth

Но если даже отвлечься от явной несостоятельности утверждения о произвольности (немотивированности) языкового знака, указываемые Ф. де Соссюром предпосылки неизбежно приводят к следующему выводу: большая или меньшая произвольность знака находится в прямой зависимости от конкретных путей развития грамматической структуры языков. Языки, таким образом, на разных этапах своего развития располагаются по градации в соответствии с большей или меньшей мотивированностью своих элементов, чем фактически устанавливается своеобразный типологический принцип.

С указанным выводом тесно связан и другой: поскольку немотивированность (произвольность) языкового знака может как приобретаться, так и утрачиваться в процессе развития языка, сам по себе принцип произвольности языкового знака не является конституирующим для природы языка, но носит исторический и факультативный характер.

Таким образом, что касается разграничений, проводимых самим Ф. де Соссюром в отношении выделения элементов с разной знаковой «насыщенностью», то они, в конечном счете, отнюдь не свидетельствуют в пользу знаковой природы языка в целом.

В советском языкознании также делались попытки разграничений подобного рода. Так, А. И. Смирницкий, разбирая вопрос о значении принципа условности связи между звучанием и значением для сравнительно-исторического метода, писал: «Принцип немотивированности (условности) относится… к простым, неразложимым или достаточно изолированным идиоматически образованным единицам. В сложных же образованиях выступает уже и принцип мотивированности — наряду, конечно, с первым принципом, поскольку в состав сложных образований входят простые единицы.[46] Близкую точку зрения высказывает Р. А. Будагов. «По нашему мнению, — пишет он, — «языковой знак» обычно не мотивирован лишь в своих низших формах (звуках, отчасти морфемах), тогда как в своих высших проявлениях (словах) он всегда стремится к мотивированности».[47] Оба эти высказывания в свою очередь сближаются с точкой зрения Ш. Балли, высказанной им в изложенной выше статье (Ch. Bally. Sur la motivation des signs linguistiques).

Нельзя не признать справедливости этих утверждений, но они все же не полностью разрешают разбираемый вопрос. На основе предпосылок, которые содержатся в этих высказываниях, логичен и даже неизбежен следующий вывод: поскольку основной и имеющей самостоятельное хождение единицей языка является слово, а оно является «сложным образованием» (А. И. Смирницкий) или «высшим проявлением» языка (Р. А. Будагов), то вопрос о произвольности языкового знака отпадает сам по себе: язык слов (а именно о словах идет речь у всех адептов теории знакового характера языка) не может, следовательно, быть системой немотивированных, произвольных знаков. Вопрос о возможном знаковом характере отдельных единиц (слов) языка, видимо, следует решать иным образом. Поскольку — подчеркиваю это еще раз — в теории знаковости языка речь идет о словах, постольку и данный вопрос должен разбираться не применительно к отдельным элементам слова, выделяемым лингвистическим анализом, а в отношении слов в целом, или, точнее говоря, в отношении отдельных категорий слов.

Подходя к разрешению интересующего нас вопроса под данным углом зрения, необходимо признать наличие целого разряда слов, в значительной степени обладающих знаковым характером. Речь идет в первую очередь о так называемых «абсолютных» терминах.

Прежде чем приступить к выявлению в этой категории слов черт, сближающих их со знаками, необходимо со всей категоричностью подчеркнуть, что термины также являются словами языка и поэтому им в значительной степени свойственны все те особенности, которые являются характерными для элементов языка. Они даже могут развивать особые формы, подчеркивающие их своеобразие как определенной лексической категории, т. е., следовательно, как категории, несомненно, языковой. Таковы, например, суффиксы— н-, -ист-, -оват- русского языка, которые в химической терминологии используются в качестве своеобразной шкалы, указывающей количество молекул кислорода в кислоте. Ср. кислоту серную (H2SO4), сернистую (H2SO3) и серноватистую 2S02), соответственно кислоты азотная (НNО3), азотистая(HN02) и т. д. Или суффикс— ит, который в медицине используется в названиях воспалительных процессов разных органов (бронхит, гастрит, плеврит, лярингит и пр.), в металлургии — в названии сплавов (платинит, победит и пр.), а в геологии — в названиях минералов(лазурит, кальцит, александрит и пр.).[48]

Однако вместе с тем этой категории слов свойственны черты, которые отделяют их от остальных слов языка («обычных» слов) и сближают со знаками. Характерной особенностью этих слов является их однозначность и способность в ряде случаев заменяться в соответствии с научной традицией условными знаками без всякого при этом последствия для содержания («значения») термина. Так, можно словами написать интеграл, градус, вариация, сумма или же передать их соответствующими значками:? U, Подобная заменяемость слов условными знаками, кстати говоря, очень наглядно показывает, что в «обычном» и терминологическом употреблении слов мы фактически часто имеем дело с омонимами. Так, например, слова плюс и минус в их терминологическом смысле и в значениях «достоинство», «выгодная сторона», «преимущество» (для слова плюс) и «недостаток» (для слова минус) — несомненные омонимы. Мы можем сказать или написать словами семь минус два равно пяти или изобразить это математическое отношение условными знаками: 7–2= 5, но мы не можем в предложении у этого проекта много минусов использовать указанную математическую символику. И дело тут не только в том, что на письме меняются графические способы передачи единого содержания, выражаемого в звуковом языке единообразно: ведь оказывается же возможным, например, древнеегипетское идеографическое письмо заменить буквенной транскрипцией. Различие между терминологическим и обычным использованием слова гораздо глубже, и его можно проиллюстрировать следующим примером. Машинист паровоза, подъезжая к семафору, видит обозначенный на нем железнодорожный знак и произносит: красный, разумея цвет знака, т. е. он читает вслух знак, и от того, что он прочел вслух данный знак, т. е. обозначил его словом, этот знак не перестал быть знаком, точно так же как и слово красный не получило того специфического значения, которое данный знак имеет в железнодорожном транспорте. Аналогичным образом обстоит дело и в отношении слов типа плюс, минус, бесконечность, сила, корень и т. д. Это также «прочитанные вслух», обозначенные словами знаки понятий или явлений, звуковая форма которых в силу конкретных условий зарождения термина[49] совпадает со звуковой оболочкой «обычного» слова.

К сказанному следует добавить, что о терминологических омонимах можно говорить, конечно, не только тогда, когда имеется определенный условный знак, способный заменить слово.[50] Такого условного знака может и не быть, но он может легко подразумеваться, находиться, так сказать, в потенциальном состоянии. Так, в лингвистике мы имеем ряд условных знаков: звездочку — знак реконструированной формы («формы под звездочкой»), знак ударения, мягкости, слогообразовательной способности и т. д. Но вместе с тем такие термины, как корень, основа и пр., не имеют условных знаков (хотя и могли бы иметь их), что не лишает их омонимического характера. Важно то, что они не имеют того, что обычно именуется лексическим значением, но только обозначают четко определенные научные понятия и явления, вследствие чего развитие их внутреннего содержания, как правило, не может обусловливаться языковыми факторами или определяться языковыми терминами и критериями. Развитие внутреннего содержания термина полностью зависит от содержания и методологии той науки, которую данный термин обслуживает, и уже одного этого обстоятельства достаточно, чтобы чисто терминологическое использование «обычного» слова рассматривать как омоним.

Стремление во что бы то ни стало увидеть смысловую связь между содержанием термина и лексическим значением «обычного» слова (в случае совпадения их звуковой оболочки), что наблюдается в ряде работ,[51] противоречит действительному положению вещей. В основе стремления к сохранению указанной смысловой связи лежит тенденция характеризовать научное понятие или явление через внутреннюю форму слова. Утрата внутренней формы в «обычном» слове — явление естественное, но для термина подобная утрата считается нежелательной, так как в этом случае якобы теряется смысл термина. В действительности, однако, вскрываемые в данном случае отношения выглядят совершенно иначе, и именно сохранение смысловой связи нередко создает значительные трудности в пользовании терминологией. Автор словаря лингвистических терминов Марузо, разбирая в теоретическом предисловии к своей работе вопрос о том, должно ли терминологическое слово быть определением вещи или понятия (или, иначе говоря, сохранять свое этимологическое значение), пишет: «… даже если бы термины могли вполне соответствовать понятиям, теории, определяющие эти понятия, неизбежно будут эволюционировать; в таком случае мы рискуем увидеть, как в связи с прогрессом науки крушение теорий влечет за собой и гибель самой терминологии. Науке, находящейся в процессе становления, невыгодно закреплять связь обозначения с обозначаемым».[52]

Пример того, как сохранение этимологического значения вступает в противоречие с понятием, закрепленным за термином, можно заимствовать из советского языкознания сегодняшнего дня. Со времен Ф. Боппа и А. Шлейхера в лингвистике существует термин праязык, однако современные представления о процессах развития генетически близких языков находятся в явном противоречии с «этимологическим значением» данного термина, почему и оказалось необходимым заменить его термином язык-основа, который более точно соответствует современным лингвистическим теориям.

Соотнося в свете высказанных соображений термины с теми характеристиками знака, которые выше последовательно рассматривались сами по себе и применительно к языковой единице — слову, мы можем констатировать следующее:

1. Эмоционально-экспрессивные элементы. Термины лишены данных элементов и, следовательно, «бесстрастны» в такой же мере, как и знаки. Так же как и в нижеследующих моментах, это обусловливается близостью функций термина и знака. Правда, можно указать на то, что положение термина в нейтральном лексическом слое известным образом характеризует его стилистически, учитывая наличие здесь безусловной противопоставленности тем лексическим элементам, которые обладают резко выраженной эмоционально-экспрессивной и, стало быть, стилистической окраской (например, сленговые, жаргонные и разговорные слова и выражения). Это обстоятельство лишний раз указывает на то, что термины (как отмечалось выше) являются полноправными членами структуры языка, а не каким-то чуждым по отношению к ней телом, подобным осколку снаряда, застрявшего в ткани живого организма. Однако совершенно очевидно, что все это не изменяет эмоционально-экспрессивной нейтральности термина самого по себе.

2. Однозначность. В противоположность другим категориям слов, обычно являющимся полисемантичными, термины почти всегда однозначны. Под так называемой многозначностью термина чаще всего понимается возможность применения его в разных областях науки и техники. Таковы, например, термины плечо (например, плечо рычага и плечо в железнодорожной эксплуатации), палец, муфта, лапа, клык и т. д. Фактически в этих случаях мы, следовательно, имеем дело с терминами-омонимами. Эта характерная особенность термина сближает его со знаком.

3. Автономность. В том случае, если термин имеет также какой-нибудь условный знак-заменитель (как, например, для интеграла установлен знак S), он может обладать известной автономностью и функционировать независимо от особенностей конкретной системы языка, ничего при этом не теряя в отношении своего внутреннего содержания. Это обстоятельство также сближает термин со знаком.

4. Смысловые взаимоотношения. Ввиду того, что термин не обладает лексическим значением, а, как уже неоднократно отмечалось, обозначает или научно обработанные понятия и явления или определенные предметы и вещества (как объекты изучения той или иной отрасли науки или техники), — в силу этого он лишен смысловых связей с другими словами и, следовательно, его развитие ни в какой степени не может обусловливаться внутренними отношениями, как это имеет место у слов других категорий. Это также обнаруживает у термина элементы знаковости.

5. Непродуктивность. Содержание, обозначаемое термином, конечно, может развиваться, и поэтому его также допустимо характеризовать как продуктивное, но эта продуктивность совершенно иного порядка, чем продуктивность лексического значения «обычных» слов. Развитие содержания термина обусловливается только развитием соответствующей науки. Другая особенность термина заключается в том, что его содержание может изменяться и развиваться независимо от его звуковой оболочки. Содержание термина (употребление в данном случае слова значение было бы совершенно неправомерно) может не только вести самостоятельное в указанном смысле существование, но и свободно истолковываться даже совершенно противоречивым образом представителями разных направлений в науке. Для примера можно сослаться на такие общественно-политические термины, как революция, диктатура, класс, пролетариат и т. д. (ср. также выражения: температура по Цельсию, температура по Реомюру, температура по Фаренгейту и пр.).

Эта особенность термина, в соответствии с которой сам словесный знак оказывается лишенным всяких продуктивных качеств, в свою очередь отдаляет термин от других категорий слов и обнаруживает в нем черты знака.

Наконец, следует отметить и относительную свободу создания терминов, возможность формирования их независимо от «правил» мотивированности, свойственных тому или иному языку. Разумеется, когда термин создается на основе «обычного» слова, вырастает из него, тогда мотивированность играет значительную роль. Но вместе с тем мы знаем, что системы терминологических номенклатур наряду с подобными терминами, выросшими, так сказать, «естественным» путем, включают и произвольно созданные, «авторские» термины. При этом доля этой «произвольной» терминологии, обычно базирующаяся на лексике классических языков (на материале которых создаются новые образования) и включающая имена собственные и т. д., может быть довольно значительной.

В заключение необходимо отметить, что если рассмотренные выше черты знака в обязательном порядке присутствуют в каждом знаке, то этого никак нельзя сказать относительно приложимости характеристик знака к терминам. Легко увидеть, что у разных групп терминов может отсутствовать та или иная из отмеченных выше характеристик знака. Это обстоятельство приводит к тому, что в лексической системе языка большинство терминов не образует четко отграниченной группы. До сих пор речь шла о «чистых» или абсолютных терминах, но в каждом языке существует много случаев терминологического использования «обычных» слов. В случаях резко расчлененного употребления одних и тех же слов в «обычном» и терминологическом смысле мы имеем право говорить об омонимии. Ср. такие случаи, как червяк — червь и червяк — винт с особой нарезкой, проводник — провожатый и проводник — вещество, хорошо пропускающее электрический ток, рак — животное и рак — болезнь и т. д. Но многочисленны случаи, где такого четкого разграничения нет, как например, вид — разновидность и вид — совокупность особей с одинаковыми биологическими признаками, жила — сухожилие и жила — форма залегания горной породы, ключ — приспособление для запирания и отпирания замка и ключ — выключатель для быстрого замыкания и разрыва цепи телеграфной связи и т. д. При терминологическом использовании «обычных» слов они приобретают качества терминов, иными словами, знаковые признаки. На основе этой особенности над языком можно проводить операцию, имеющую, однако, заведомо односторонний характер. Подобно тому, как язык в определенных и частных целях допускает изучение под одним углом зрения (например, физическим или физиологическим — в фонетике), его можно рассматривать также как знаковую систему или код, т. е. представлять в виде совокупности элементов, обладающих теми качествами, которые выше были обнаружены у терминов. Эта возможность указывает на то, что язык наряду с другими аспектами (физическим, психическим, социальным и др.) бесспорно обладает также и семиотическим (т. е. знаковым) аспектом. Но наличие этого аспекта не превращает язык в собственно знаковую систему и не дает права определять его только как знаковую систему с вытекающими отсюда всеми логическими последствиями — этому препятствуют его качества, рассмотренные выше при анализе «обычных» слов. Так же как язык нельзя представлять лишь как физическое явление, лишь как психическое явление или лишь как социальное явление, его нельзя определять лишь как семиотическое (знаковое) явление. Язык многообразен и многоаспектен, и всякое сведение его к одному аспекту (допустимое в отдельных и оговоренных случаях) неизбежно искажает его истинную природу.

В последние годы в связи с бурным развитием прикладного языкознания, опирающегося на математические методы работы (математическое моделирование), в научной литературе оживленно обсуждается вопрос о создании абстрактного языка (метаязыка), основывающегося на логико-математических принципах. Создание подобного рода абстрактного языка, конструируемого на основе формального анализа «конкретных» языков, диктуется практическими потребностями машинного перевода[53], где абстрактный язык выступает в качестве своеобразного посредника между машиной и живым «конкретным» языком. Другим видом такого метаязыка, создание которого мыслится в качестве предварительного этапа при конструировании абстрактного машинного метаязыка, являются различные научные языки[54]. В некоторых науках, как например в математике или в химии, фактически уже существуют подобные специализированные метаязыки. Особенностью как метаязыков отдельных наук, так и более обобщенной их формы — абстрактного машинного языка — является то, что они обладают в разной степени формализованной и определенной структурой, когда отдельные элементы метаязыка (слова и выражения) имеют точное и однозначное определение («значение»), устанавливаемое положением данного элемента в структуре. Связь лексических единиц метаязыка в предложении осуществляется также на основе принципов логического синтаксиса.

Если соотнести сущность и принципы построения метаязыков со всем тем, что выше было сказано относительно неправомерности определения «конкретных» языков в целом как знаковых систем и наличия в них элементов знаковости (терминологическая лексика), то нам сразу же бросается в глаза их отличие от обычных или «конкретных» языков. В противоположность этим последним мы можем характеризовать метаязыки как знаковые системы, а составляющие их лексические элементы как единицы, фактически лишенные лексических значений — т. е. совокупности тех качеств, которые, как было установлено выше, являются обязательными для лексического значения. Все эти качества (или, как они выше назывались, характеристики) оказываются «избыточными» для метаязыков и «снимаются» при переводе слов «конкретного» языка на абстрактный метаязык, где за ним сохраняется только чисто логическое или понятийное их содержание (если только они им обладают; ср. такие слова, как бац! раз! ах! дурашка, милочка и пр.). Ясно, что при таком положении перевод (во всяком случае более или менее полный и точный) с «конкретного» языка на абстрактный и обратно не всегда возможен.

С другой стороны, все, чем характеризовались чистые термины, в полной мере применимо к метаязыкам, почему их с полным основанием и оказывается возможным определять как системы условных кодов или знаковые системы. Не следует при этом закрывать глаза на то, что метаязыки являются искусственными препаратами, производными от конкретных языков. Они ориентированы на выполнение определенных и ограниченных целей (их поэтому можно назвать функциональными языками) и не способны выполнять тех разносторонних и чрезвычайно ответственных функций, какие осуществляют «конкретные» языки.

Мы можем сказать, что язык допускает преобразование в метаязык или делает возможным машинный перевод письменных текстов с одного языка на другой в той мере, в какой он обладает знаковыми качествами, и противостоит этим операциям в той мере, в какой он является незнаковой структурой — в этом втором случае имеются в виду те весьма существенные качества языка, которые не перекрываются знаковыми характеристиками и с чисто логической точки зрения относятся к «избыточным».

Никак не отрицая важности метаязыков, вместе с тем с уверенностью можно предсказать, что какого бы совершенства ни достигли информационные машины и иные кибернетические установки, они не только не упразднят, но и не изменят сущности «конкретных» языков, хотя, может быть, в известной степени смогут способствовать их логическому дисциплинированию.

Структурный характер языка

Критический анализ теории знаковой природы языка дает возможность вывести некоторые заключения о действительной природе языка. Основной положительный вывод заключается в том, что язык, в противоположность любой подлинной системе знаков, находится в состоянии беспрерывного развития. Снова и снова приходится возвращаться к знаменитому положению В. Гумбольдта о том, что «язык есть не продукт деятельности (ergon), а деятельность (energeia)». Однако ныне этот тезис наполняется, разумеется, иным содержанием.

Система знаков (или, как также говорят, семиотическая система) не способна к развитию по самой своей природе. Ее изменения — это изменения в некоторой совокупности единиц. В нее произвольно можно включить некоторое количество новых знаков, заменить некоторые из них или даже исключить, но все эти манипуляции никак нельзя назвать развитием. И, конечно, никаким закономерностям подобного рода изменения не подчиняются именно потому, что они произвольны.

Иное дело язык. Формой его существования является развитие, и это развитие подчиняется определенным законам. Развитие языка обусловливается его функциями — служить средством общения и орудием мышления. Поскольку потребности общения и мышления находятся в постоянном изменении и развитии, постольку и язык находится в беспрерывном изменении и развитии[55]. Таким образом, язык развивается не самопроизвольно, его развитие стимулируется развитием общества, но формы развития языка в значительной степени обусловливаются теми его конкретными элементами, которые составляют язык, и теми отношениями, которые внутри языка складываются между этими конкретными и реальными элементами. Тем самым мы приходим к таким чрезвычайно важным для языкознания понятиям, как понятия системы и структуры.

Введение понятия системы в применении к языку обычно связывают с именем Ф. де Соссюра (хотя несомненный приоритет в этом отношении принадлежит Н. А. Бодуэну де Куртене). Ф. де Соссюр называл язык системой знаков, выражающих идеи. Это общее определение подвергается у него затем дополнительным уточнениям и детализации. Некоторые из них имеют для рассматриваемого вопроса особенно важное значение. «Язык есть система, — пишет Ф. де Соссюр, — все части которой могут и должны рассматриваться в их синхронической связи»[56] (разрядка моя. — В. 3.). Эту мысль Ф. де Соссюр повторяет на разные лады на протяжении всей своей книги. Он говорит об «оси одновременности» (в отличие от «оси последовательности»), «статической лингвистике», синхронном «срезе» или горизонтальной плоскости языка, где «исключено всякое вмешательство времени»[57] и т. д. Все это придает понятию системы языка такие качества, мимо которых нельзя пройти, когда речь идет о природе языка и делаются попытки определить ее через понятие системы.

Взаимозависимость элементов языка, на чем строится определение языка как системы, ныне, видимо, следует считать общепризнанным фактом. Системные отношения при этом не являются чем-то внешним для отдельных компонентов системы, но включаются в сами эти элементы, образуя качественную их характеристику. Нередко различие системных отношений составляет единственную основу для различения и самих элементов. Прекрасным примером этого может служить разработанная А. И. Смирницким теория конверсии в английском языке. Морфологическая неоформленность английского слова неоднократно подавала повод для фактического вынесения его за пределы классификации по частям речи. Так, love «любить» и love «любовь» рассматривалось как одно и то же слово, которое приобретает значение той или иной части слова в зависимости от контекста. Возражая против такой трактовки, А. И. Смирницкий писал: «…Love — существительное не есть просто love, но есть единство форм love, love's, Loves, loves' (ср.: Love's labour lost; a cloud of Loves); три последние формы являются формами-омонимами: звучат они одинаково, но их грамматические значения различаются коренным образом и, кроме того, имеются и такие слова, в которых те же различия находят звуковое выражение (ср.: woman's, child's — women, children — women's, children's и др.). Подобным же образом и love — глагол не ограничивается формой love, но есть единство известного ряда форм [ср.: (to) love, loves, (he) loved, loved (byhim), loving и пр.]. Следовательно, love — существительное и love — глагол, взятые не в отдельных их формах, в которых они обычно приводятся в словаре, и вообще когда рассматриваются не изолированно, а во всей совокупности их форм, в которой проявляется их изменение по законам грамматического строя английского языка, поскольку они поступают в распоряжение грамматики, отличаются друг от друга не только по значениям, не только по своим функциям, но и внешне, по звучанию их форм. Вместе с тем и значения форм существительного и форм глагола, даже при совпадении их звучания, большей частью оказываются резко различными… Таким образом, love — существительное и love— глагол в целом представлены совершенно различными системами форм, характеризующими их как разные слова»[58]58. При таком подходе морфологическое оформление слова осуществляется через посредство парадигмы, т. е. на основе всей совокупности системных отношений слова, которые и позволяют устанавливать разные разряды слов или переводить их из одного разряда в другой (конверсия). «Конверсия, — писал в этой связи А. И. Смирницкий, — есть такой вид словообразования (словопроизводства), при котором словообразовательным средством служит только сама парадигма слова»[59].

На основе принципа системности языка строится и такое хорошо известное грамматическое понятие, как нулевая морфема (форма, флексия, аффикс), введенное в языкознание Ф. Ф. Фортунатовым и Бодуэном де Куртене до опубликования «Курса общей лингвистики» Ф. де Соссюра. Ведь именно отсутствие всякого окончания у слова коров определяет у него форму род. пад. мн. ч. по противопоставлению с наличием у этого слова соответствующих падежных окончаний в парадигме склонения (корова, корове, коровой, коровы и пр.).

Положение о системном характере языка находит свое приложение в современной лингвистике применительно ко всем его сторонам, но в наибольшей мере к фонетическим элементам.

Указывая на то, что фонемы любого языка нельзя рассматривать изолированно, вне всей его фонологической системы и тем более сопоставлять изолированные фонемы одного языка с изолированными фонемами другого языка, несмотря на их кажущуюся схожесть, Г. Глисон пишет: «Что, собственно, означает утверждение, что и в английском языке и в языках лома, луганда и киова существует фонема (b)? Почти ничего, если нельзя доказать, что (b) во всех этих четырех языках в некотором отношении одно и то же. Но, как мы уже видели, фонему можно определить лишь применительно к данной речевой форме. Каждый из языков имеет свою собственную систему фонем и свою систему противопоставлений фонем. Получилось так (по причинам частично нелингвистического порядка), что для обозначения одного и того же звука в каждой из этих систем был выбран знак (b). Это случайное совпадение — единственное связующее звено между данными четырьмя языками, и таким образом приведенное выше сопоставление с лингвистической точки зрения бессмысленно. Английское (b) — звонкий лабиальный взрывной, только одна такая фонема в этом языке. В языке лома (b) — это один из четырех звонких лабиальных взрывных, которые отличаются друг от друга еще каким-нибудь дополнительным признаком. В языке луганда (b) включает два аллофона: звонкий лабиальный взрывной, и звонкий фрикативный, который встречается так же часто, как и первый. (b) в языке киова используется для обозначения звонкого лабиального фрикативного, так как звонкого взрывного, обозначаемого данным условным знаком, в нем нет. Наше утверждение, что английский язык, лома, луганда и киова похожи, поскольку они имеют фонему (b), будет равносильно тому утверждению, что эта шляпа, это платье и эта пара туфель одинаковы по размеру, так как все они обозначаются единым номером»[60].

Значение принципа системности языка для исторического изучения подчеркивает В. Георгиев. Он указывает сначала на то, что «сравнительно-исторический метод дает возможность установить изменения в истории языка, раскрыть закономерности его развития, но он обычно не объясняет причины, которые вызывают эти изменения. Изучение структуры (системы) языка позволяет раскрыть эти причины». И далее пишет: «Следующий пример может иллюстрировать это положение. Историческое изучение болгарского языка показывает, что древнеболгарские окончания прилагательных -ъ, — а, — о, — и, — ы, — а изменились в новоболгарском в o, -а, -о, -и. Сравнительно-историческое изучение только констатирует эти изменения, но не дает им объяснения. Язык представляет собой «систему систем», которые взаимообусловлены и связаны в одно целое: изменения в какой-либо из этих систем вызывают изменения в других системах. Упомянутые древнеболгарские формы ясно отличались одна от другой по своим окончаниям (первоначально, вероятно, и форма жен. рода ед. числа отличалась от аналогичной формы средн. рода мн. числа ударением). Но позже, вследствие изменения ы в и и стяжения окончания мужского и женского рода, мн. числа простой формы и окончания мужского рода ед. и мн. чисел сложной формы совпали. Тем самым система различения по роду во мн. числе была нарушена, и, кроме того, она нарушалась вследствие идентичности окончаний ед. числа женского рода и мн. числа среднего рода. Началось смещение (перекрещивание) систем «рода» и «числа». Двузначность морфемы— а (жен. рода ед. числа и средн. рода мн. числа) в одной и той же системе словоизменения затрудняла восприятие говорящего, для которого существенна необходимость различения рода и числа. Это нарушение отношений между двумя системами ликвидировалось устранением формы нова мн. числа средн. рода. Таким образом, снова получились ясные соотношения: нулевая флексия — мужской род, а — женский род, о — средний род, и — множественное число»[61].

Приведенные примеры убедительно демонстрируют связь и взаимозависимость элементов языка. Вместе с тем они указывают и на то, что понятие системы в противоположность Соссюру недифференцированно применяется как к функционированию языка (синхронический план), так и к развитию языка (диахронический план). Отвлекаясь временно от этого обстоятельства (к нему, как к чрезвычайно важному, мы вернемся позднее), обратимся к рассмотрению вопроса о том, можем ли мы определить язык лишь как систему. Достаточным ли является это определение, оказывается ли оно исчерпывающим в отношении действительной природы языка?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо сначала договориться о содержании понятия «система», так как нечеткость самого этого понятия часто вносит путаницу в понимание природы языка. Различие в толковании данного (ныне широко принятого и в советском языкознании) понятия могут наглядно показать цитаты из общих курсов А. С. Чикобава и А. А. Реформатского. Первый из них в разделе, специально посвященном характеристике языка как системы, пишет: «Язык есть не простое скопление множества слов (с аффиксами или без аффиксов) и из них произвольно составленных сочетаний. Каждый язык существует в виде системы, составные части которой находятся в определенной, закономерной связи друг с другом»[62]. Несколько выше, характеризуя само понятие системы, он пишет: «Что характерно для системы вообще? Каковы основные признаки системы? Из одного предмета (факта) никакой системы нельзя образовать; чтобы получить систему, необходимо иметь ряд предметов (фактов). Но не всякое множество дано в виде системы; множество может быть хаотическим, неупорядоченным или же организованным, упорядоченным. Упорядоченным оно будет тогда, когда определено взаимоотношение элементов, являющихся составными частями целого. Простейший пример: в аудитории восемьдесят парт, эти парты можно расположить в десять рядов — по восемь парт в ряду — с проходом посередине (по четыре парты с одной и другой стороны прохода). Те же восемьдесят парт можно навалить в аудитории безо всякого порядка, одну поперек другой (или одну над другой). В первом случае мы будем иметь упорядоченное множество, во втором же — неупорядоченное, хаотическое»[63].

Уже эти две цитаты дают возможность определить систему двояким образом: как всякое упорядоченное (и, как показывает пример с партами, механическое) множество или же как образование, составные части которого находятся в определенной, закономерной связи друг с другом. Свое толкование понятия системы предлагает А. А. Реформатский, выступая вместе с тем против одного из двух вышеприведенных определений системы. «Ни в коем случае, — пишет он, — нельзя подменять понятие системы понятием внешней механической упорядоченности; при внешней упорядоченности качество каждого элемента не зависит от целого (поставим ли мы стулья по четыре или по восемь в ряд и будет ли их 32 или 64, — от этого каждый из стульев останется таким же, как если бы он стоял один).

Члены системы, наоборот, взаимосвязаны и взаимообусловлены в целом, поэтому и число элементов и их соотношения отражаются на каждом члене данной системы…»[64]. Затем он дает свое определение системы: «Система — это единство однородных взаимообусловленных элементов»[65]. Это определение в применении к языку выглядит следующим образом: «В пределах каждого круга или яруса языковой структуры (фонетического, морфологического, лексического, синтаксического) имеется своя система, т. е. все элементы данного круга выступают как члены системы… Системы отдельных ярусов языковой структуры, взаимодействуя друг с другом, образуют общую систему данного языка»[66].

Даже не останавливаясь на смешении понятий структуры и системы, которые чередуются друг с другом в неясной последовательности в данном определении, мы вскрываем в нем такие же противоречия, как и в двойственной характеристике системы у А. С. Чикобава. У А. А. Реформатского язык выступает как система систем, но это не система однородных (что входит у него в обязательную характеристику системы) элементов, так как системы фонетических, морфологических, лексических и синтаксических элементов никак нельзя назвать однородными. Тем самым определение языка как системы (в трактовке А. А. Реформатского) оказывается неправомерным. Но это только логическое противоречие, которое, видимо, можно легко устранить. Другое противоречие иного порядка.

Определение языка как системы систем, с наибольшей полнотой разработанное Пражской школой функциональной лингвистики, бесспорно обосновано, но ему не следует придавать того абсолютного характера, который мы наблюдаем в данном случае. Отдельные «круги или ярусы языковой структуры» выступают у А. А. Реформатского как замкнутые в себе системы, которые если и взаимодействуют друг с другом (образуя систему систем или систему языка), то только как отдельные и целостные единства. Получается нечто вроде коалиции союзных наций, войска которых объединены общей задачей военных действий против общего врага, но стоят под раздельным командованием своих национальных военачальников. В жизни языка дело обстоит, разумеется, по-иному и отдельные «ярусы или системы» языка взаимодействуют друг с другом не только фронтально, а в значительной мере, так сказать, отдельными своими представителями «один на один»[67]. Так, например, в результате того, что ряд английских слов в период скандинавского завоевания имел скандинавские параллели, произошло расщепление звуковой формы некоторых общих по своему происхождению слов. Так создались дублетные формы, разделенные закономерными процессами в фонетической системе древнеанглийского языка, которые закончились до скандинавского завоевания. Эти дублетные формы создали основу и для дифференциации их значений. Так, возникло различие skirt — «юбка» и shirt (<др. — англ. scirt) — «рубашка», а также такие дублетные пары, как egg — «яйцо» и edge (

Подобным же образом раздвоились немецкие Rappe — «вороной конь» и Rabe — «ворон» (оба из средневерхненемецкой формы гарре), Knappe — «оруженосец» и Knabe — «мальчик» и др.; русские прах — порох, вред — веред, имеющие генетически общую основу. Еще более ярким примером закономерного взаимодействия элементов разных «ярусов» является хорошо известный из истории германских языков фонетический процесс редукции конечных элементов (что в свою очередь связано с характером и положением в слове германского силового ударения), вызвавший чрезвычайно важные изменения в их грамматической системе. Известно, что стимулирование в английском языке аналитических тенденций и уклонение этого языка от синтетического строя ставится в прямую связь с тем фактом, что редуцированные окончания оказались неспособными выражать с необходимой ясностью грамматические отношения слов. Так, чисто конкретный и чисто фонетический процесс вызвал к жизни новые не только морфологические, но и синтаксические явления. Такого рода взаимовлияния элементов, входящих в разные «ярусы» или «однородные системы», могут быть при этом разнонаправленными и идти как по восходящей (т. е. от фонем к элементам морфологии и лексики) линии, так и по нисходящей. Так, по мнению Й. Вахека[68], разная судьба парных звонких конечных согласных в чешском (а также словацком, русском и др.), с одной стороны, и в английском, с другой стороны, обусловлена потребностями высших планов соответствующих языков. В славянских языках они, в силу нейтрализации, оглушились, а в английском противопоставление р — b, v — f и т. д. сохранилось, хотя противопоставление по звонкости сменилось противопоставлением по напряженности. В славянских языках (чешском и др.) появление новых омонимичных пар слов, обусловленных оглушением конечных звонких согласных, не вносило сколько-нибудь значительных трудностей понимания, так как в предложении они получали четкую грамматическую характеристику и модель предложения в этих языках при этом функционально не перегружалась. А в английском языке, именно в силу функциональной перегруженности модели предложения, уничтожение противопоставления конечных согласных и возникновение в результате этого большого количества омонимов привело бы к значительным затруднениям процесса общения.

Во всех подобных случаях мы имеем дело с установлением связей в индивидуальном порядке между элементами разных «ярусов» — фонетического и лексического.

Закономерные отношения устанавливаются, таким образом, не только между однородными членами языковой системы, но и между разнородными. Это значит, что системные связи языковых элементов образуются не только в пределах одного «яруса» (например, только между фонемами), но и раздельно между представителями разных «ярусов» (например, фонетическими и лексическими единицами). Иными словами, закономерные связи элементов системы языка могут быть разнонаправленными, что не исключает, конечно, особых форм системных отношений элементов языка в пределах одного «яруса».

Но, отвлекаясь от отдельных непоследовательностей в определении понятия системы, мы можем отметить у всех них одну общую, указанную Соссюром черту. Эту черту при определении языка через понятие системы никак нельзя оставлять без внимания. Понятие системы статично по самой своей природе. Оно несет на себе печать разделения языка на две разные плоскости — диахронию и синхронию, разделения, которое занимает в лингвистической теории Соссюра столь видное место. Сам Соссюр, как это отмечалось выше, всячески подчеркивал статичность как основу системного характера языка. Отсюда его деление на лингвистику эволюционную и лингвистику статическую, строящуюся на понятии системы, которая, как он говорил, «всегда моментальна». Понятие системы приложимо фактически только к языку, внезапно остановившемуся в своем развитии — к его синхроническому аспекту[69]. Но язык вне развития — это мертвый язык, столь же мертвый, как и сорванный и засушенный цветок, лишенный своего аромата, своих природных живых красок и — самое главное — своего естественного роста, а вместе с ним и способности менять свою форму, краски, порождать новые побеги и ростки. Поскольку же самой формой существования языка является развитие, постольку определение языка как системы оказывается недостаточным. Нет надобности от него отказываться совсем. Являясь до некоторой степени искусственным[70], оно все же может быть использовано в приложении к тому состоянию относительного равновесия, в котором пребывает язык на каждом данном этапе своего развития. Собственно на статическом в своей основе понятии системы языка строится нормативное описание правил его функционирования. Но характеристика языка через понятие системы в целях определения действительной природы языка оказывается односторонней, недостаточной и неадекватной. Кроме того, следует отметить и то, что определение языка как системы искусственно сближает его со знаками. Как мы видели выше, неспособность к продуктивному развитию, статичность является одной из самых существенных черт знаковых систем. Понятно, почему Соссюр делал упор на определение языка через понятие системы: для него язык был не просто системой, но системой знаков. Знаковость и системность взаимно поддерживали друг друга в ходе его рассуждений. Но когда выясняется, что язык не является чисто знаковой системой, тогда его подлинная природа вступает и в логическое и в фактическое противоречие с определением языка как системы, само равновесие которой обусловливается ее неподвижностью. Видимо, в данном случае необходимо иное определение, и таким определением является с недавних лет широко применяемый в науке о языке термин «структура».

Как об этом свидетельствуют уже и приведенные выше выдержки из книги А. А. Реформатского, этот термин без должного разграничения употребляется наряду с термином «система» в качестве своеобразного синонима последнего. Такое беспорядочное чередование этих двух терминов чрезвычайно распространено в лингвистской литературе. Сам А. А. Реформатский считает необходимым провести их разграничение, указывая и принципы этого разграничения. «Понятия структуры и системы, — пишет он, — требуют специального рассмотрения, несмотря на то, что эти термины постоянно употребляются, но без должной терминологической четкости. Эти два термина часто синонимируют, что только запутывает вопрос. Целесообразнее их четко различать: система — это связь и взаимосвязанность по горизонтали, структура — это вертикальный аспект. Система — единство однородных элементов, структура — единство разнородных элементов. Весь язык — система через структуру»[71].

Не останавливаясь еще раз на своеобразии понимания А. А. Реформатским терминов «структура» и «система», в частности, в применении их к языку (об этом уже говорилось выше), следует признать чрезвычайно своевременным требование их уточнения и расчленения.

Понятие структуры отнюдь не ново для науки о языке; еще В. Гумбольдт указывал на структурность как на одну из самых существенных черт природы языка. Однако в центр внимания языковедов это понятие встало только в последние годы в связи с возникновением ряда лингвистических направлений, не совсем точно объединяемых в одну общую школу лингвистического структурализма. И именно потому, что это понятие фактически связывается с далеко не однородными методами лингвистического исследования, оно часто получает противоречивое истолкование. Подробно этот вопрос будет рассмотрен ниже в разделе о методе, однако уже сейчас следует внести необходимые предварительные уточнения, чтобы избежать возможных недоразумений.

Понятие структуры, широко применяемое в наши дни в различных науках, обычно имеет в виду не такие образования, которые состоят из некоторой механической (хотя, может быть, и упорядоченной и даже закономерно взаимосвязанной) совокупности элементов, позволяющих изучать себя изолированно, но целостные единства, элементы которых связаны внутренней взаимообусловленностью таким образом, что само существование этих элементов и их качественные особенности обусловливаются строением данного целостного единства. Каждый элемент структуры, сам по себе автономный, будучи изолирован от структуры и рассмотрен вне внутренних связей, существующих в ней, лишается тех качеств, которые придает ему его место в данной структуре, почему изолированное его изучение не дает правильного представления о его действительной природе. Входя в состав структуры, всякий элемент приобретает, таким образом, «качество структурности» (Structurqualitдt). Но не только его качественные особенности, но и формы развития испытывают прямое воздействие законов, управляющих функционированием и развитием структуры целостного единства. Тем самым как характер самих элементов структуры, так и формы их взаимоотношений на каждом данном этапе их функционирования (в синхронии) оказываются обусловленными прошлыми этапами своего существования (диахрония)[72].

Вышеприводимый пример из истории окончаний болгарских прилагательных, показывающий связь и взаимодействие элементов языка в процессе их развития, фактически говорит не столько в пользу тезиса о системном характере языка, сколько подтверждает структурную его организацию в описанном выше смысле. Он наглядно демонстрирует взаимодействие синхронического (функционирование) и диахронического (развитие) аспектов языка. Уместно будет привести и другие примеры.

А. Мартине, говоря о важности структурального подхода к диахроническим явлениям[73] подтверждает свой тезис посредством приложения к исторической морфологии установленного фонологией понятия приметы (marque). На ряде примеров он наглядно показывает, как в динамике противопоставлений форм, имеющих приметы и лишенных их (маркированных и немаркированных), формируются элементы системы языка со своими внутренними (синхроническими) отношениями. Так, в глагольной парадигме наиболее архаичных индоевропейских языков обычно выделяют «первичные» и «вторичные» окончания, первые из которых характерны для форм настоящего времени, а вторые — для различных форм прошедшего времени. В языках, обладающих согласованием форм, указанное различие осуществляется посредством присоединения i ко «вторичным» окончаниям, когда нужно получить «первичные». Это соотношение иллюстрируют санскритские формы действительного залога a-bharat «он носил» и bharati «он несет», но данное противопоставление затемняется в соответствующих формах среднего залога a-bharata„ bharate, происхождение которых возводится к *e-bhereto, *bhereta-i с а вместо о перед добавочным i. В отношении греческих форм на —, -, -, которые и легли в основу реконструкции *bheretai и других форм на а, было, однако, установлено, что они могли получить этот звук по аналогии с окончанием первого лица среднего залога -ai. Таким образом, оказывается возможным установить следующую первоначальную систему отношений:

*e-bhere-t *bhere-t-i

*e-bhere-to *bhere-to-i

Данная система подтверждает существование элемента (приметы) i с функцией обозначения настоящего времени. Следует отметить, что хеттское спряжение, во многом обладающее особыми чертами, в данном случае является хорошей иллюстрацией этого элемента и его действительной семантической природы.

Аугмент, как например начальное а в a-bherat, a-bherata, в качестве признака прошедшего времени с давних пор носил факультативный характер (хотя некоторые языки сделали его затем обязательным). Следовательно, можно противопоставлять формы прошедшего времени *bheret, *bhereto формам настоящего времени *bhereti, *bheretoi. Создается совершенно необычное положение: настоящее время, которое мыслится нами как основное и употребляется также и тогда, когда нет причины употреблять какое-либо иное, оказывается маркированным i,а прошедшее время, когда к лексическому значению глагола добавляется еще и другое значение — определенной временной реальности, не имеет никакой положительной приметы для выражения этого добавочного значения.

Исходя из принципов структурального анализа мы вправе умозаключить, что временные формы, обозначавшие исторически прошлые события (имперфект, аорист), первоначально не имели собственно временной дифференциации, устанавливавшей соотнесенность происшедшего факта с настоящим или будущим временем. По-видимому, кроме того, существовала еще другая форма, которая позволяла отнести данный факт не только к моменту, но возможно и к месту называния его в речевом акте. Эта форма, которую можно было бы назвать настоящим hicetnunc, возникла тогда, когда глагольная форма стала сопровождаться дейктическим элементом i, т. е. гласной, постоянно встречающейся при выражении того, что относится к настоящему, и при этом в двояком смысле данного слова — настоящим во времени и пространстве. Это тот самый элемент, который, например, актуализирует греческое в и усиливает в. Таким образом, первоначально это только экспрессивная форма из тех, которыми часто склонны злоупотреблять и которые вследствие этого утрачивают свое интенсифицирующее значение, сохраняя в то же время формальные показатели. Точно так же глагольная форма, снабженная частицей i, постепенно теряя свое эмоциональное значение, приобретает значение того неясного настоящего времени, годного на все случаи, каким является наше настоящее время и какое мы обнаруживаем во всех древнейших текстах. Противопоставляясь этой форме, форма без i стала обозначать прошедшее время, используя, таким образом, нулевую морфему в качестве приметы своего нового содержания[74].

Как показывает данный пример, обращенный в прошлое структуральный анализ делает возможным реконструкцию не только динамики внутренних отношений элементов языка, но и самих элементов языка — по тем следам, которые остаются в языке от структурных отношений исчезнувших элементов. Блестящим образцом такого рода структуральной реконструкции является определение Ф. де Соссюром системы гласных индоевропейских языков[75], проложившей дорогу ларингальной теории. Богатый материал по диахронической фонология (т. е. приложению структурального принципа к фонематическим изменениям) содержится во второй части книги А. Мартине «Принцип экономии в фонетических изменениях»[76]. Собственно, весь научный пафос этой книги составляет тезис о необходимости структурного подхода к эволюционным процессам в языке.

Перечисленные характеристики понятия структуры показывают, по какой линии должно идти отграничение его от понятия системы. В отличие от системы, само образование которой предполагает статическое состояние входящих в нее элементов, структура — понятие динамическое и более широкое, нежели понятие системы. Оно обусловливает не только состояние, но и (это в первую очередь) формы развития элементов, взаимосвязанных в целостном единстве. И именно потому, что язык находится в беспрерывном развитии, что самой формой его существования является развитие, определение языка как структуры дает более правильное и адекватное представление о его истинной природе, чем определение языка через понятие системы.

В современном зарубежном языкознании ряд языковедов, исходящих в своих теоретических построениях из понятия структуры, отношениям, существующим внутри структуры, приписывают ведущую роль. Их интересуют нереальные элементы, составляющие данную структуру, а только отношения между ними. Первичными для языковедов этого направления являются сами отношения («чистые отношения»), а реальные языковые элементы — вторичными. Роль подобных «вторичных» элементов сводится только к обнаружению отношений. С наибольшей четкостью этот тезис выражен создателем глоссематики — Луи Ельмслевом. «Реальными языковыми единицами, — пишет он, — являются отнюдь не звуки или письменные знаки и не значения; реальными языковыми единицами являются представленные звуками или знаками и значениями элементы соотношений. Суть не в звуках или знаках и значениях, как таковых, а во взаимных соотношениях между ними в речевой цепи и в парадигмах грамматики. Эти именно соотношения и составляют систему языка, и именно эта внутренняя система является характерной для данного языка в отличие от других языков, в то время как проявление языка в звуках, или письменных знаках, или значениях, остается безразличным для самой системы языка и может изменяться без всякого ущерба для системы»[77].

Такое понимание природы языка лишает его всех продуктивных качеств и всех потенций к развитию и фактически находится в полном противоречии с действительным положением вещей. В этом убеждают и приводившиеся выше языковые примеры. Очень веским доказательством неправомерности подобного определения природы языка является и то обстоятельство, что на его основе не удается сделать ни одного описания реального и живого языка (но такие описания, несомненно, возможны для искусственных знаковых систем). Это лишний раз указывает на различия, существующие между языком и знаковыми системами.

Однако можно пойти даже дальше и допустить возможность подобного рода описания языка — выделить в нем некоторую совокупность отношений, существующих между его элементами, и противопоставить ее как характерную черту данного языка совокупности отношений, выделенных в другом языке. Но такое описание возможно только для языка в статическом состоянии, в отвлечении от ряда его самых характерных черт (в частности, продуктивного качества его элементов) и, таким образом, будет совершенно неадекватным. Исходя из подобных предпосылок мы, следовательно, будем иметь дело со статичным в своей основе понятием системы, а не с динамическим понятием структуры, которое, в силу уже своей динамичности, не может опираться на мертвую схему «чистых отношений». Картина языка, составленная на основе системного принципа «чистых отношений», в такой же степени может претендовать на воссоздание его действительных качеств, как и безжизненная фотография человека на воспроизведение его чувств, мыслей, характера и всей многогранности внутренних склонностей и черт, составляющих его духовный облик.

Из всего этого явствует, что в действительности в структуре языка мы имеем дело не с «чистыми отношениями», а с отношениями реальных языковых элементов, каждый из которых обладает своими совершенно реальными качествами в зависимости от своего характера: звук (фонема) — фонетическими свойствами, грамматическая категория — своими функциями, лексическая единица — смысловым содержанием, значением. Эти реальные качества и составляют основу отношений, образуя взаимозависимый комплекс формы и субстанции.

«Сходство и различие фактов действительности (в том числе и фактов языка), — настоятельно отмечает В. М. Жирмунский, — определяет отношение между ними и создает систему, а не система и отношения создают те факты и элементы, из которых они строятся»[78]. Реальность элементов языка (фонемы во всей совокупности своих фонетических качеств или конкретные лексические значения) во всяком случае делает структуру динамической, так как именно в ней заложено продуктивное свойство языка. Фактически эта продуктивность представляет собой другую сторону того явления, которое мы называем мотивированностью всех новых элементов в развитии языка. Ведь новые языковые факты, новые языковые элементы возникают не из пустоты, а вырастают из существующих элементов с их реальными качествами. Так, рождение нового слова заочник (-ица) с его звуковым обликом, морфологической структурой, отнесенностью к определенному разряду слов (часть речи), лексическим значением, — со всем тем, что и составляет реальное качество языкового элемента, обусловлено или мотивировано существующей в русском языке системой фонем и их дистрибуцией, наличием определенных префиксальных и суффиксальных средств, а также лексической единицы с конкретным значением и пр. Если не было бы всей этой реальной в своих качествах совокупности элементов, не было бы, возможно, и создания новых элементов языка.

Опасность смешения понятий системы и структуры в применении к языку заключается в том, что динамические качества языка характеризуются формулами, способными выражать только статические состояния. Происходит подмена одних явлений качественно иными, вследствие чего подлинная природа языка подвергается искажению.

Но когда говорится о динамических качествах структуры языка, не надо делать вывод, что стимул к развитию языка имманентно заложен в самой структуре, в тех отношениях взаимообусловленности ее компонентов, которые образуют целостное единство. Такое представление означало бы совершенно превратное понимание особенностей структуры языка. Логически оно должно привести к заключению о первичности самих отношений, на чем настаивает Л. Ельмслев. В действительности движущие развитие языка силы заложены в реальных свойствах, составляющих структуру элементов, которые как элементы языка всегда оцениваются с точки зрения своей функциональной значимости, т. е. с точки зрения того, насколько они способны служить целям, ради которых существует язык — быть средством общения и орудием мысли. Эти функции и заставляют язык находиться в состоянии беспрерывного развития, а структурная организация языка выступает в данном случае в качестве механизма, который обеспечивает его деятельность и притом в формах, обусловленных конкретным характером данной его структурной организации.

Сказанное можно проиллюстрировать следующим хорошо известным в языкознании примером. Акад. Л. В. Щерба на своих занятиях любил демонстрировать «предложение», составленное из бессмысленных слов, но наглядно показывающее грамматическую структуру русского предложения: Глокая куздра штеко будланула бокрёнка. Разбирая это «предложение», можно выделить подлежащее (куздра), установить, что оно выражается именем существительным женского рода в единственном числе и именительном падеже; сказуемое (будланула) определяется как глагол совершенного вида в прошедшем времени и т. д.[79]. Весь этот разбор оказывается возможными силу того обстоятельства, что «предложение» построено точно в соответствии со структурными особенностями русского языка, а члены его несут формальные показатели соответствующих частей речи. Можно с полным правом утверждать, что в этом «предложении» в более или менее чистом виде изображены отношения, существующие между грамматическими элементами структуры русского языка. Оно является воплощением неотягченных никакими лексическими значениями чистых грамматических отношений, приближаясь к тем схемам, которые, по мысли Л. Ельмслева, должны изображать качественные особенности конкретных языков. Ввиду того, что данное «предложение» опирается на структурные качества русского языка, являясь как бы их порождением и выражением, его, очевидно, можно истолковывать как абсолютно «правильное» образование русского языка. К такой точке зрения склоняется, например, А. А. Реформатский, который пишет в этой связи: «…если слова не «отражают» действительности или ложно ее отражают, но грамматические свойства их правильны, то и предложение получается правильное, например Кентавр выпил круглый квадрат»[80].

Но это, конечно, совсем не так. Искусственные образования типа глокой куздры хотя и способны демонстрировать отношения, существующие в структуре языка, являются в действительности в такой же степени фактами языка, как и выражение этих отношений с помощью математической формулы или графического рисунка. Такие образования не способны стать фактом языка в силу того простого обстоятельства, что они ничего не выражают, ничего не обозначают, ничего не сообщают. Они находятся вне связи с суждением, в отрыве от которого не может существовать предложения. Иными словами, они не удовлетворяют тем основным требованиям, которые категорически обязательны для всех элементов языка. С точки зрения своей функциональной значимости они, следовательно, равны нулю[81].

И именно потому, что в плане языковом (т. е. как средство общения и орудие мышления) они не обладают никакими реальными качествами и. поэтому не могут служить основой для установления структурных отношений, они фактически находятся за пределами языка. Такие образования подобны бесплотным теням, населяющим идеальные, но находящиеся вне мира действительности Елисейские поля. Сама по себе структура, понимаемая как совокупность «чистых отношений», не способна породить их естественным путем — она не располагает для этого никакими реальными данными, а из ничего нельзя создать что-либо, поэтому-то глокая куздра и остается не чем иным, как лингвистическим гомункулюсом.

Таким образом, язык есть структура, в которой закономерные отношения между ее компонентами устанавливаются на основе реальных качеств этих компонентов. Эти реальные качества компонентов структуры являются основой для ее дальнейшего развития, которое осуществляется в соответствии с особенностями данной языковой структуры. Между структурой языка и реальными качествами ее компонентов устанавливаются, следовательно, отношения взаимозависимости.

Подводя итог всему предшествующему ходу рассуждения, мы на основании выведенных в его процессе положений можем формулировать теперь определение языка. Язык есть использующее знаковый принцип (не в абсолютном смысле) структурно организованное образование, служащее для человеческого общения и выступающее одновременно в качестве орудия мышления. Это структурное образование находится в состоянии беспрерывного развития (развитие является формой его существования), обусловленного потребностями указанных двух его функций, и через них связано с человеческим обществом. Тем самым язык оказывается явлением общественного порядка и в качестве такового обладает специфическими качествами, которые не перекрываются одними знаковыми характеристиками. На выявление этих специфических качеств, на их отношение друг к другу и на определение их роли в исполнении языком его назначения и должно быть направлено исследование природы языка.

Каким бы логически последовательным ни было заключение о действительной природе языка, до тех пор, пока оно носит по преимуществу умозрительный характер и не проверено фактами языка, его нельзя считать бесспорным и доказанным. Оно может иметь только предварительное, рабочее значение. Именно поэтому в последующих разделах некоторые из основных категорий языка (так же как и науки о языке) будут рассмотрены в аспекте приведенного выше подхода к определению природы языка. Это не только позволит проверить фактическим материалом действенность рабочего определения, но и одновременно даст возможность критически пересмотреть некоторые теории, существующие в современном языкознании.

Загрузка...