Что же касается нашего друга Катона, то к нему я отношусь так же тепло, как и к тебе. Но мы должны признать, что при всей его прямоте и патриотизме он иногда наносит государству вред. Он выступает в Сенате так, будто живет в Республике Платона, а не в сточной канаве Ромула.
В течение первых нескольких недель после того, как хозяин ушел с поста консула, все жаждали услышать историю о том, как Цицерон разоблачил заговор Катилины. Ему были открыты все самые изысканные дома Рима. Он очень часто обедал в гостях — ненавидел оставаться один. Я часто сопровождал хозяина, стоял за его ложем вместе с остальным его антуражем и слушал, как Отец Отечества потчует других участников обеда отрывками из своих речей. Он любил рассказывать о том, как ему удалось избежать покушения в день голосования на Марсовом поле; или о том, как он организовал ловушку для Лентула Суры на Мулвианском мосту. Обычно он иллюстрировал эти рассказы, передвигая по столу тарелки и чашки, совсем как Помпей, когда тот описывал прошлые битвы. Если кто-то прерывал его или хотел перевести разговор на другую тему, хозяин нетерпеливо дожидался паузы в беседе, бросал на прервавшего убийственный взгляд и продолжал:
— И вот, как я говорил…
Каждое утро величайшие из великих фамилий приходили к хозяину в дом, и он показывал им точное место, на котором стоял Катилина в тот момент, когда предложил сдаться в плен, или те предметы мебели, которые использовались для того, чтобы забаррикадировать двери, когда заговорщики осадили его дом. Когда Отец Отечества вставал для выступления в Сенате, в зале мгновенно наступала уважительная тишина, и он никогда не упускал случая напомнить всем сенаторам, что встречаются они только потому, что он спас Республику. Короче, он превратился — и разве можно было ожидать такое от Цицерона? — в жуткого зануду.
Для него было бы гораздо лучше покинуть Рим на год или два и отбыть в провинцию — большое видится на расстоянии; в этом случае он превратился бы в легенду. Но свои провинции хозяин отдал Гибриде и Целеру, поэтому ему ничего не оставалось делать, как сидеть в Риме и возобновить свою юридическую практику. Обыденность может превратить любую, даже самую замечательную, фигуру в общее место: наверное, человеку надоело бы видеть самого Юпитера Всемогущего, если бы тот каждый день проходил мимо него по улице. Постепенно блеск славы Цицерона тускнел. Несколько недель он занимался тем, что диктовал мне громадный отчет о своем консульстве, который хотел направить Помпею. Размером этот отчет был с хорошую книгу, и в нем он подробнейшим образом оправдывал все свои действия. Я понимал, что отправить его Помпею будет большой ошибкой, и старался, как мог, этого избежать — но тщетно. Отчет, со специальным курьером, был отправлен на Восток, а Цицерон, ожидая ответа Великого Человека, занялся редактированием тех речей, которые он произнес во время кризиса. В эти речи он вставил множество хвалебных для себя пассажей, особенно в ту, которую он произнес с ростр в тот день, когда были арестованы заговорщики. Меня это так беспокоило, что в одно прекрасное утро, когда Аттик выходил из дома, я отвел его в сторону и прочитал ему парочку из этих вставок.
«День спасения нашего города так же радостен и светел для нас, как и день его основания. И так же, как мы благодарим богов за то, что те даровали нам человека, который основал этот город, так же мы должны возблагодарить их за человека, который этот город спас».
— Что? — воскликнул Аттик. — Я не помню, чтобы он говорил подобное.
— А он и не говорил, — ответил я. — В тот момент подобное сравнение с Ромулом показалось бы ему абсурдным… А послушай-ка вот это. — Я понизил голос и оглянулся, чтобы убедиться, что хозяина нет рядом. — «В благодарность за эти великие дела я не потребую от вас, граждане, никаких наград, никаких знаков отличия, никаких монументов, кроме того, чтобы об этом дне помнили вечно, и того, чтобы вы возблагодарили великих богов за то, что в этот период истории встретились два человека — один из которых расширил пределы нашей империи до горизонта, а второй сохранил ее для будущих поколений…»
— Дай я сам посмотрю, — потребовал Аттик. Он выхватил запись из моих рук, прочитал ее до конца и покачал головой в сомнении. — Ставить себя на один уровень с Ромулом — это одно, но сравнивать себя с Помпеем — уже совсем другое. Даже если подобное произнесет кто-то другой, это будет для него очень опасно, но говорить об этом самому… Будем надеяться, что Помпей об этом не узнает.
— Обязательно узнает.
— Почему?
— Сенатор приказал мне послать Помпею копию. — Я еще раз убедился, что нас никто не слышит. — Прости, что я лезу не в свои дела, но он меня очень беспокоит. Хозяин сам не свой после этой казни. Он плохо спит, никого не слушает и в то же время не может провести и часа в одиночестве. Мне кажется, что вид этих трупов сильно повлиял на него — ты же знаешь, как он брезглив.
— Здесь речь не о нежном желудке Цицерона, а о его сознании, которое не дает ему покоя. Если бы он был полностью уверен, что то, что было сделано, было сделано правильно, твой хозяин не занимался бы этими бесконечными оправданиями.
Это было точно подмечено, и сейчас, задним умом, мне жалко Цицерона еще больше, чем в тот момент, — потому что человек, строящий себе прижизненный памятник, должен быть очень одинок. Но его самой большой ошибкой в тот период стало не тщеславное письмо, посланное Помпею, и не бесконечные похвальбы, вставленные в речи post factum[41], а приобретение дома.
Цицерон был не первым и не последним политиком, который приобрел дом, который был ему явно не по карману. В его случае это была обширная вилла на Палатинском холме по соседству с домом Целера, на которую он впервые положил глаз, когда уговаривал претора принять командование над армией против Катилины. В тот момент дом принадлежал Крассу, однако построен он был для невероятно богатого трибуна Ливия Друза. Рассказывают, что архитектор, который строил дом, сказал, что построит здание, которое обеспечит Друзу полную изоляцию от любопытствующих взглядов. Говорят, что на это Друз ответил: «Нет. Ты должен построить мне такой дом, в котором я буду виден всем жителям этого города». Именно таким и был этот дом: расположенный высоко на холме, широко раскинувшийся, хвастливый, хорошо видный с любой точки Форума и Капитолия. С одной стороны он граничил с домом Целера, а с другой — с большим публичным садом, в котором находился портик, воздвигнутый отцом Катулла. Не знаю, кто заронил в голову Цицерона идею о покупке этого дома. Возможно, что это была Клодия. Знаю только, что однажды за обедом она сказала ему, что дом все еще не продан и будет «совершенно очаровательно», если он окажется, ее соседом. Естественно, что с этого момента Теренция была первым противником этой покупки.
— Он слишком вульгарный, — сказала она мужу. — Выглядит как воплощение мечты плебея о доме благородного человека.
— Я Отец Отечества. Людям понравится, что я буду смотреть на них сверху вниз, как настоящий отец. И мы заслужили жить именно там, среди Клавдиев, Эмилиев Скавров, Метеллов — теперь мы, Цицероны, тоже великая семья. И потом, я думал, что наш нынешний дом тебе не нравится.
— Я не против переезда вообще, муж мой, я против переезда именно в этот дом. А кроме того, откуда ты возьмешь деньги? Это одно из самых больших поместий в Риме — наверное, оно стоит миллионов десять, как минимум.
— Я поговорю с Крассом. Может быть, он сделает мне скидку.
Жилище Красса, которое тоже находилось на Палатинском холме, выглядело снаружи очень скромно, особенно если принять во внимание слухи о том, что у этого человека были спрятаны восемь тысяч амфор, доверху наполненных серебром. Сам Красс находился дома, с абакусом[42], бухгалтерскими книгами и целой армией рабов и вольноотпущенников, которые вели его дела. Я сопровождал Цицерона, и после короткой беседы о политике хозяин поднял вопрос о доме Друза.
— Ты что, хочешь купить его? — сразу насторожился Красс.
— Возможно. Сколько ты за него хочешь?
— Четырнадцать миллионов.
— Ого! Боюсь, что для меня это дороговато.
— Тебе я отдам его за десять.
— Это очень щедро с твоей стороны, но все-таки слишком дорого для меня.
— Восемь?
— Нет, Красс. Спасибо большое, но мне не надо было начинать весь этот разговор, — Цицерон начал подниматься из кресла.
— Шесть? — предложил Красс. — Четыре?
— А если три с половиной?
Позже, когда мы возвращались домой, я попытался обратить внимание Цицерона на то, что покупка такого дома за четверть его реальной стоимости может быть не так понята электоратом. Такая сделка вызывает слишком много вопросов.
— А при чем здесь электорат? — ответил Цицерон. — Что бы я ни делал, я не могу выставить свою кандидатуру на консула в течение ближайших десяти лет. И, в любом случае, совсем не обязательно раскрывать подробности этой сделки.
— Это в любом случае станет известно, — предупредил я.
— Ради всех богов, прекрати учить меня жить. Достаточно того, что это делает моя жена, а тут еще секретарь… Разве я, наконец, не заслужил права пожить в роскоши? Половина этого города была бы кучей пепла и битого кирпича, если бы не я!.. Кстати, от Помпея ничего нет?
— Ничего, — ответил я, наклонив голову.
Больше мы этот вопрос не обсуждали, но беспокойство мое только усилилось. Я был абсолютно уверен, что Красс потребует за свои деньги каких-то политических уступок — или это, или то, что он ненавидит Цицерона настолько сильно, что готов пожертвовать десятью миллионами только для того, чтобы вызвать к нему ненависть и зависть простых людей. Я тайно надеялся, что через день-два Цицерон откажется от этой затеи, — еще и потому, что я хорошо знал: у него нет требуемой суммы. Однако хозяин всегда считал, что доходы должны соответствовать расходам, а не наоборот. Он твердо решил поселиться среди великих семей Республики, а поэтому должен был найти для этого денег. И очень скоро придумал, как это сделать.
В тот период на Форуме практически каждый день проходили суды над заговорщиками. Через эти суды прошли Аутроний Пает, Кассий Лонгин, Марк Лека, двое предполагаемых потенциальных убийц Цицерона Варгунт и Корнелий, и многие, многие другие. В каждом таком случае Цицерон выступал как свидетель обвинения, и его престиж был так высок, что одного его слова было достаточно, чтобы суд принял обвинительное решение. Одного за другим заговорщиков признавали виновными; однако их уже не приговаривали к смерти, так как острота момента сошла на нет. Вместо этого их лишали гражданства, имущества и отправляли в вечное изгнание. В связи с этим заговорщики и их семьи люто ненавидели Цицерона, и он продолжал всюду ходить в сопровождении телохранителей.
Возможно, что самым ожидаемым был суд над Публием Корнелием Суллой, который был замешан в заговоре по самую свою благородную шею. Когда дело подошло к разбирательству, его адвокат — естественно, Гортензий — пришел к Цицерону.
— Мой клиент хотел бы попросить тебя об услуге, — сказал он.
— Позволь я сам догадаюсь — он не хочет, чтобы я выступил в суде против него?
— Вот именно. Он абсолютно невиновен и всегда был сторонником Республики.
— Давай не будем притворяться. Он виновен, и ты это прекрасно знаешь. — Цицерон внимательно посмотрел на ничего не выражающее лицо Гортензия, как бы оценивая его. — Впрочем, ты можешь сказать Сулле, что я готов попридержать свой язык в его случае, но при одном условии.
— При каком же?
— Если он заплатит мне миллион сестерций.
Я, как обычно, записывал этот разговор и должен сказать, что моя рука замерла, когда я это услышал. Даже Гортензий, которого, после тридцати лет адвокатуры в Риме, было трудно чем-то удивить, выглядел пораженным. Однако он отправился к Сулле и вернулся к вечеру того же дня.
— Мой клиент хотел бы сделать тебе контрпредложение. Если ты выступишь в его защиту, то он готов заплатить тебе два миллиона.
— Согласен, — сказал Цицерон, ни минуты не колеблясь.
Понятно, что если бы эта сделка не была заключена, то Суллу приговорили бы, как и всех остальных — говорили даже, что он уже перевел большинство своих богатств за границу. Поэтому, когда, в первый день суда, Цицерон появился и расположился на скамье, предназначенной для защиты, Торкватий — старый союзник Цицерона — едва смог сдержать свою ярость и разочарование. Во время своего результирующего выступления он обрушился на Цицерона, назвав его тираном, обвинив в том, что тот взял на себя функции и судьи, и присяжных заседателей, и в том, что он третий иностранный царь Рима, после Тарквиния[43] и Нумы[44]. Это было больно слышать, но еще хуже было то, что это выступление вызвало аплодисменты у части присутствовавших на Форуме. Подобное выражение народного мнения проникло даже сквозь самозащиту Цицерона. Когда пришло его время выступать, он начал с некоего подобия извинения:
— Соглашусь, что, может быть, мои достижения и заслуги сделали меня высокомерным гордецом. Но я могу сказать только одно: буду считать себя полностью вознагражденным за все то, что я сделал для этого города и для жизни его горожан, если мне самому ничто не будет угрожать за эту мою службу всему человечеству. На Форуме полно людей, которые больше не угрожают вам, но продолжают угрожать мне.
Речь, как всегда, удалась, и Суллу оправдали. Уже тогда Цицерону надо было обратить внимание на первые признаки надвигающегося шторма. Однако в то время все его мысли были посвящены только поиску денег для покупки дома, поэтому он быстро забыл об этом случае. Теперь до требуемой суммы ему не хватало полутора миллионов сестерций, и он обратился к ростовщикам. Те потребовали гарантий, и поэтому ему пришлось рассказать, по крайней мере, двоим из них — на условиях полной секретности — о его договоренностях с Гибридой и ожидаемой части доходов от Македонии. Этого оказалось достаточно для того, чтобы закрыть сделку, и к концу года мы переехали на Палатинский холм.
Дом был так же великолепен внутри, как и снаружи. Столовую украшал деревянный потолок с позолоченными стропилами. В зале стояли позолоченные статуи юношей, в вытянутые руки которых вставлялись факелы. Цицерон сменил свой убогий кабинет, заваленный бумагами, в котором мы провели столько незабываемых часов, на роскошную библиотеку. Даже моя комната стала больше и, хотя и находилась в подвале, была сухой, с небольшим решетчатым окном, через которое проникали ароматы сада и слышалось пение птиц по утрам. Конечно, я предпочел бы свободу и собственное жилье, но Цицерон об этом не заикался, а мне мешала застенчивость и, как это ни странно, гордость, чтобы просить об этом самому.
После того, как я разложил по местам свой скудный скарб и нашел место, куда смог спрятать свои накопления, я присоединился к Цицерону, и мы отправились на экскурсию по поместью. Тропа, обозначенная колоннами, привела нас мимо дачного домика и открытой беседки в розарий. Те несколько цветков, которые еще держались на кустах, были поникшими и увядшими; когда Цицерон до них дотронулся, они осыпались. Мне казалось, что за нами следит весь город: я чувствовал себя не в своей тарелке, но такова была плата за панорамный вид, который был действительно великолепен. Чуть ниже храма Кастора были ясно видны ростры, а еще ниже — здание Сената. Если же смотреть в другую сторону, то под домом была видна территория официальной резиденции Цезаря.
— Наконец-то я достиг этого, — сказал Цицерон, глядя вниз с легкой улыбкой. — Мой дом лучше, чем его.
Церемония восхваления Доброй Богини, как всегда, приходилась на четвертый день декабря. Это было ровно через год после ареста заговорщиков и ровно через неделю после переезда в новый дом. У Цицерона не было заседаний в суде, а вопросы, разбиравшиеся в тот день Сенатом, мало его интересовали. Он сказал мне, что в город мы не пойдем, а займемся его мемуарами.
Хозяин решил написать один вариант своей автобиографии на латинском языке, для общего пользования, а второй — на греческом, для более узкого круга читателей. Он также пытался убедить одного из римских поэтов создать на основе его биографии эпическую стихотворную поэму. Первый, кому он это предложил — Архий, который сделал нечто подобное для Лукулла, — отказался, сказав, что уже слишком стар и боится, что ему не хватит времени, чтобы по достоинству отобразить столь великие деяния. Второй поэт, которого выбрал Цицерон, модный в то время Туллий, скромно заметил, что не считает свой талант достаточным для выполнения столь амбициозной задачи.
— Поэты, — ворчал Цицерон. — Не знаю, что с ними происходит. История моего консульства — это золотая находка для любого, обладающего хоть каплей воображения. Все идет к тому, что мне придется самому заняться этим вопросом.
Эта его фраза вселила в мое сердце ужас.
— А нужно ли это? — спросил я.
— Что ты имеешь в виду?
Я почувствовал, как покрываюсь потом.
— Но ведь даже Ахиллу потребовался Гомер. Ведь история Ахилла не имела бы такого, я бы сказал, эпического резонанса, если бы он рассказал ее сам, от своего имени.
— Ну, эту проблему я решил вчера ночью. Я решил, что расскажу свою историю от имени богов, которые будут по очереди рассказывать части моей биографии, приветствуя меня среди бессмертных на Олимпе. — Он вскочил и откашлялся. — Сейчас я покажу тебе, что я имею в виду:
…Тебя же, в расцвете
Юности вырванного из среды их, отечество, вызвав, послало
В гущу борьбы за все доблестное. Ныне ж заботам
Дав передышку, тебя истерзавшим, ты этим занятьям,
Родине нужным, себя посвятил, и мне, твоей музе[45].
Это было совершенно ужасно. Боги, наверное, сами рыдали, слушая эти вирши. Но когда он был в настроении, Цицерон мог выкладывать гекзаметры так же легко, как каменщик кирпичную стену: три, четыре, даже пять сотен строк для него было детской игрой. Он метался по библиотеке, играя роли Юпитера, Минервы, Урании, и стихи лились таким потоком, что я не успевал их записывать, даже используя скоропись. Должен признаться, что я почувствовал большое облегчение, когда в библиотеку на цыпочках вошел Сизифий и сообщил о том, что Цицерона ждет Клавдий. Было около шести часов утра, а хозяин был так захвачен вдохновением, что я испугался, что он отошлет посетителя. Однако Цицерон знал, что Клавдий наверняка принес самые последние сплетни, и любопытство пересилило вдохновение. Он приказал Сизифию ввести гостя. Клавдий появился в библиотеке с аккуратно уложенными локонами и подстриженной козлиной бородкой, распространяя вокруг себя запах шафрана. Теперь ему уже исполнилось тридцать, и он был женатым мужчиной, после того как летом вступил в брак с пятнадцатилетней наследницей Гракхов Фульвией. В это же время он был избран магистратом. Однако женатая жизнь не слишком изменила Клавдия. Приданое жены включало большой дом на Палатинском холме, и именно в нем она проводила большинство вечеров в полном одиночестве, пока муж продолжал веселиться в тавернах Субуры.
— Очень интересные новости, — объявил Клавдий. — Но ты должен обещать, что никому ничего не скажешь.
Цицерон жестом предложил ему сесть.
— Ты же знаешь, что я умею хранить тайны.
— Это тебе действительно понравится, — сказал Клавдий, усаживаясь. — Сногсшибательная новость.
— Надеюсь, что ты меня не разочаруешь.
— Ни за что, — Клавдий подергал себя за бородку. — Повелитель Земли и Воды разводится.
Цицерон сидел развалясь в кресле с полуулыбкой на лице — его обычная поза, когда он слушал Клавдия. Однако сейчас он медленно выпрямился.
— Ты в этом совершенно уверен?
— Я только что услышал это от твоей соседки — моей очаровательной сестрички, которая, кстати, шлет тебе привет, — а она получила это известие со специальным посыльным от своего мужа Целера прошлой ночью. Как я понимаю, Помпей написал Муции и велел ей покинуть дом к тому моменту, как он вернется в Рим.
— А когда это будет?
— Через несколько недель. Его флот недалеко от Брундизия. Может быть, он уже высадился.
Цицерон тихонько присвистнул.
— Так он, наконец, возвращается. Спустя шесть лет — я думал, что уже никогда его не увижу.
— Скорее ты надеялся, что больше его не увидишь.
Замечание было дерзким, однако Цицерон был слишком занят перспективой возвращения Помпея и не обратил на него внимания.
— Если он разводится, то это значит, что он собирается жениться вновь. Клодия знает, на ком?
— Нет. Только то, что Муция получила по своей хорошенькой попке, а дети остаются с Помпеем, хотя он едва их знает. Как ты понимаешь, оба ее брата взбешены. Целер клянется, что его предали. Непот кричит о том же. Естественно, что Клодия находит все это очень смешным. А с другой стороны, какая черная неблагодарность — после всего того, что они для него сделали, — развестись с их сестрой, обвинив ее в супружеской неверности!
— А она действительно была неверна?
— Неверна? — Клавдий хихикнул. — Мой дорогой Цицерон, эта сука лежала на спине, не вставая, все шесть лет, пока его не было. Только не говори мне, что ты с ней не переспал! Если это так, то ты единственный такой мужчина во всем Риме!
— Ты что, пьян? — спросил Цицерон. Он наклонился вперед и принюхался, а затем сморщил нос. — Ну, конечно! Тебе лучше пойти и протрезветь и не забывать о правилах приличия.
В какой-то момент я испугался, что Клавдий его ударит. Но он ухмыльнулся и стал качать головой из стороны в сторону.
— Какой я ужасный человек! Ужасный, ужасный человек…
Он выглядел так комично, что Цицерон забыл про свой гнев и рассмеялся.
— Убирайся, — сказал он. — И проказничай где-нибудь в другом месте.
В этом был весь Клавдий — непостоянный человек; испорченный, очаровательный мальчик, каким я запомнил его до того, как все произошло.
— Этот юнец восхищает меня, — сказал Цицерон после того, как Клавдий ушел. — Но не могу сказать, чтобы я был к нему привязан. Хотя я готов выслушать пару ругательств от любого, кто принесет мне такие интригующие новости.
С этого момента он был слишком занят, пытаясь просчитать все возможные последствия возвращения Помпея и его новой женитьбы, поэтому диктовки в этот день больше не было. Я был благодарен за это Клавдию, однако больше о его визите в тот день не вспоминал.
Несколько часов спустя в библиотеку пришла Теренция, чтобы попрощаться с мужем. Она отправлялась на ночные празднества, посвященные Доброй Богине. Предполагалось, что она вернется только на следующее утро. Отношения жены с Цицероном заметно охладели. Несмотря на элегантность ее собственных апартаментов на верхнем этаже дома, Теренция все еще ненавидела сам дом, особенно ночные бдения в пользующемся дурной славой салоне Клодии, расположенном по соседству, а также близость шумной толпы на Форуме, которая таращилась на «жену Цицерона» всякий раз, когда она выходила со служанками на террасу. Чтобы успокоить ее, Цицерон лез из кожи вон.
— И где же сегодня будут чествовать Благую Богиню? Если, конечно, — добавил он с улыбкой, — простому смертному позволено знать эту священную тайну?
Празднование всегда происходило в доме одного из высших чиновников. Его жена отвечала за подготовку праздника, и места проведения ежегодно менялись.
— В доме Цезаря.
— Хозяйкой будет Аурелия?
— Нет, Помпея.
— Интересно, будет ли там Муция?
— Думаю, да. А почему нет?
— Ей должно быть стыдно показываться на людях.
— Это еще почему?
— Да вроде бы Помпей разводится с ней.
— Не может быть! — несмотря на все старания, Теренция не смогла скрыть своего интереса. — Откуда ты знаешь?
— Заходил Клавдий и рассказал мне.
— Тогда, скорее всего, это вранье, — Теренция немедленно с неодобрением поджала губы. — Тебе надо тщательнее подбирать знакомых.
— Это мое дело, с кем я общаюсь.
— Конечно, твое. Но ты не мог бы освободить от своих знакомых всех нас? Достаточно того, что мы живем рядом с сестрой, чтобы терпеть под своей крышей еще и брата.
Она повернулась и, не попрощавшись, зацокала по мраморному полу. Цицерон состроил гримасу за ее спиной.
— Сначала старый дом был слишком далеко от всего, теперь новый — слишком близко… Тебе повезло, что ты не женат, Тирон.
Я с трудом удержался, чтобы не сказать, что меня об этом как-то забыли спросить.
Несколько недель назад Цицерона пригласили на обед к Аттику, который должен был состояться в этот вечер. Кроме него, был приглашен Квинт и, как ни странно, я. По замыслу нашего хозяина мы вчетвером должны были собраться в том же месте, что и год назад, и провозгласить тост за то, что и мы, и Рим выжили. Мы с хозяином появились в доме Аттика, когда наступил вечер. Квинт уже был там. Однако, хотя еда и питье были безукоризненны, Помпей послужил хорошей темой для обсуждения, а библиотека располагала к приятной неторопливой беседе, обед явно не удался. Все были в расстроенных чувствах. Цицерон не мог забыть стычку с Теренцией и был погружен в мысли о возвращении Помпея. Квинт, чей срок в качестве претора заканчивался, ходил в долгах как в шелках и поэтому нервничал по поводу того, какая из провинций ему достанется во время грядущего жребия. Даже Аттик, эпикурейство которого обычно не поддавалось влиянию внешнего мира, был погружен в какие-то посторонние мысли. Как всегда, я старался подстроиться под них и говорил только тогда, когда меня спрашивали. Мы выпили за Великое 4 декабря, но никто, даже Цицерон, не ударился в воспоминания. Неожиданно показалось неправильным праздновать смерть пяти человек, пусть даже и преступников. Прошлое опустилось на нас тяжелой тенью, и все замолчали. Наконец Аттик сказал:
— Я подумываю о том, чтобы возвратиться в Эпир.
Несколько минут все молчали.
— Когда? — тихо спросил Цицерон.
— Сразу после сатурналий[46].
— Ты не подумываешь о возвращении, — сказал Квинт неприятным тоном. — Ты уже все решил и просто ставишь нас в известность.
— А почему ты хочешь ехать именно сейчас? — спросил Цицерон.
Аттик покрутил бокал в руке.
— Я приехал в Рим два года назад, чтобы помочь тебе с выборами. С тех пор я всегда находился рядом с тобой, во всем тебя поддерживая. Мне кажется, что сейчас ситуация стабилизировалась и я тебе больше не нужен.
— Неправда, — заметил Цицерон.
— Кроме того, у меня там дела, которые я совсем забросил.
— Ах вот как, — сказал Квинт в свой бокал, — дела. Вот теперь ты говоришь правду.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Аттик.
— Да так, ничего.
— Нет уж, пожалуйста. Договори, если начал.
— Оставь его, Квинт, — предупредил Цицерон.
— Только одно, — продолжил Квинт. — Я и Марк подвергаемся всем опасностям жизни публичных политиков и тащим на себе всю тяжелую работу, в то время как ты порхаешь между своими поместьями и занимаешься делами по своему усмотрению. Ты зарабатываешь на своей близости к нам, а у нас вечно не хватает денег. Вот и всё.
— Но вы пользуетесь преимуществами карьеры публичных политиков — вы известны, обладаете властью, и вас будут помнить в истории. Я же просто никто.
— Никто! Никто, который знает всех! — Квинт сделал еще глоток. — Мне не стоит надеяться, что ты заберешь в Эпир свою сестрицу, да?
— Квинт! — прикрикнул на него Цицерон.
— Если твоя семейная жизнь не удалась, — мягко сказал Аттик, — мне очень жаль. Но моей вины в этом нет.
— Ну вот, опять, — сказал Квинт. — Даже свадьбы ты умудрился избежать… Клянусь, этот парень разгадал секрет беззаботной жизни. Почему бы тебе не взять на себя часть забот о стране, как это делаем все мы?
— Ну всё, хватит, — произнес Цицерон, поднимаясь. — Мы, пожалуй, пойдем, Аттик, прежде чем кое-кто не сказал слова, о которых завтра будет жалеть. Квинт? — Он протянул руку брату, который скривился и отвернулся от него. — Квинт! — повторил он еще раз со злостью и еще раз протянул руку.
Тот нехотя повернулся и поднял на него взгляд, в котором я в тот момент увидел столько ненависти, что от страха у меня перехватило дыхание. Однако в следующий момент он отбросил салфетку и встал. Его качнуло, и он чуть не упал на стол, но я схватил его за руку и поддержал. Шатаясь, Квинт вышел из библиотеки, а мы последовали за ним.
Цицерон вызвал для нас носилки, но сейчас он настоял, чтобы ими воспользовался Квинт. «Отправляйся домой, брат, а мы прогуляемся». Мы помогли Квинту усесться в носилки, и Цицерон приказал носильщикам отнести его в наш старый дом на Эсквилинском холме, рядом с храмом Теллуса, в который Квинт переехал после того, как Цицерон купил новый дом. Квинт заснул еще до того, как носилки тронулись. Пока мы провожали его глазами, я подумал, что нелегко быть младшим братом гения. Ведь вся жизнь Квинта — его карьера, домашние и даже семейные дела — проходила так, как того хотел его блестящий, амбициозный родственник, который умел добиваться своего.
— Он не имел в виду ничего плохого, — сказал Цицерон Аттику. — Просто очень волнуется за будущее. Как только Сенат назовет провинции на этот год и он узнает, куда поедет, он успокоится.
— Ты совершенно прав. Но боюсь, что в кое-что из сказанного он действительно верит. Надеюсь, что он высказывал не твои мысли.
— Мой дорогой друг, я очень хорошо знаю, что за нашу дружбу ты заплатил больше, чем заработал на ней. Просто мы с тобой выбрали разные дороги. Я боролся за публичное признание, а ты — за свою собственную независимость, и лишь боги знают, кто из нас более прав. Но среди всего, что для меня важно в этой жизни, ты всегда будешь занимать первое место. С этим мы разобрались?
— Да.
— И ты зайдешь ко мне попрощаться перед отъездом и будешь мне часто писать?
— Обещаю.
С этими словами Цицерон поцеловал его в щеку, и два друга расстались: Аттик вернулся в свой прекрасный дом к книгам и сокровищам, а бывший консул направился вниз по холму, сопровождаемый телохранителями. Если говорить на тему, что такое приятная жизни и как ее вести — что в моем случае является чистой теорией, — то я выбираю ту, которую ведет Аттик. Тогда мне казалось — а с годами я все более убеждаюсь в правильности своего предположения, — что надо быть сумасшедшим, чтобы бороться за власть тогда, когда есть возможность сидеть на солнышке и читать книги. Кроме того, я хорошо знаю, что, даже если бы я был рожден свободным, у меня никогда не было бы той всепоглощающей жажды власти и амбиций, без которых не создаются и не разрушаются города.
Так совпало, что по дороге домой мы прошли мимо всех мест, связанных с триумфами Цицерона, а он все равно был очень молчалив, вспоминая свой разговор с Аттиком. Мы прошли мимо запертого и пустынного здания Сената, где он произнес столько памятных речей; мимо изгиба ростр, украшенных статуями многих героев, с которых он обращался к тысячам римлян; и, наконец, мимо храма Кастора, где он впервые выступил с обвинительной речью по делу Верреса, с которой и началась его блистательная карьера.
Массивные общественные здания и монументы, такие величественные и молчаливые, казались мне в ту ночь сотканными из воздуха. В отдалении слышались какие-то голоса, недалеко от нас — какие-то шуршащие звуки, но это были только крысы, роющиеся в горах мусора. Мы вышли с Форума, и перед нами раскинулись мириады огней на Палатинском холме, которые повторяли его контур — желтоватые отблески фонарей и факелов на террасах, тёмно-розовые — свечей в окнах среди деревьев. Внезапно Цицерон остановился.
— Разве это не наш дом? — спросил он, указывая на длинный ряд огней. Я проследил за его рукой и согласился, что да, наверное, это наш дом.
— Очень странно, — сказал он. — Большинство окон освещены. Такое впечатление, что Теренция вернулась.
Мы стали быстро взбираться по склону холма.
— Если Теренция покинула церемонию так рано, — задыхаясь, сказал Цицерон, — то это произошло не по ее воле. Что-то случилось.
Он почти бегом промчался по улице и забарабанил в дверь. Внутри, в атриуме, мы обнаружили Теренцию, стоящую среди группы служанок, которые при виде Цицерона затарахтели, как стая сорок. На госпоже опять был плащ, туго завязанный под горлом и скрывающий ее священные одежды.
— Теренция? — потребовал Цицерон, бросаясь к ней. — Что случилось? С тобой все в порядке?
— Со мной — да, — ответила она голосом, дрожащим от ярости. — А вот Рим тяжело болен.
То, что такой фарсовый эпизод мог иметь столь далеко идущие последствия, может показаться будущим поколениям абсурдом. Даже в то время это выглядело абсурдом: именно так обычно и выглядит борьба за общественную нравственность, которая абсурдна сама по себе. Но человеческая жизнь изменчива и непредсказуема. Какой-нибудь шут разбивает яйцо, а это приводит к трагедии.
Сама история была довольно проста: Теренция в тот же вечер рассказала ее Цицерону, и с тех пор никто не ставил этот рассказ под сомнение. Когда Теренция прибыла в дом Цезаря, ее приветствовала горничная Помпеи Абра — разбитная девчонка без каких-либо принципов, что полностью отвечало характеру не только ее хозяйки, но и хозяина, которого, естественно, в тот момент дома не было. Абра провела Теренцию в главный зал, где уже находились Помпея, хозяйка вечера, девственницы-весталки и мать Цезаря, Аурелия. В течение часа в этом месте собралось большинство представительниц высшего общества Рима, и ритуал начался. Теренция напрочь отказалась сообщить, что они делали, заметив только, что дом был погружен во тьму, когда ритуал был прерван криками. Они бросились на звуки и сразу же наткнулись на вольноотпущенницу Аурелии, находящуюся в состоянии, близком к истерике. Служанка рассказала, что подошла к одной из музыкантш и обнаружила, что это был переодетый мужчина. Именно в этот момент Теренция поняла, что Помпеи нигде не видно.
Аурелия тут же взяла ситуацию под свой контроль и приказала закрыть все священные предметы, а также запереть и охранять двери и окна. Затем она и несколько наиболее смелых женщин, включая Теренцию, стали тщательно обыскивать громадный дом. Через какое-то время в спальне Помпеи они обнаружили одетую в женские одежды фигуру, которая держала в руках лиру и пыталась спрятаться за занавеской. Они погнали фигуру в столовую, где та, споткнувшись о диван, упала, и покрывало слетело с ее головы. Практически все узнали мужчину, который под ним прятался. Он сбрил свою крохотную бородку, намазал щеки румянами, нанес помаду и краску для глаз, но этого не хватило, чтобы полностью скрыть всем известные черты хорошенького мальчика Публия Клавдия Пульхра, про которого Теренция горько добавила: «Твоего друга, Цицерон».
Клавдий, который был здорово пьян, поняв, что его раскрыли, вскочил на стол, задрал свое одеяние и стал трясти своими сокровищами перед присутствовавшими женщинами, включая девственниц-весталок. А затем, сопровождаемый визгом и криками, выбежал из комнаты и умудрился удрать через кухонное окно. Только после этого появилась Помпея в сопровождении Абры, и Аурелия немедленно обвинила их в участии в организации этого непотребства. Обе это отчаянно отрицали, но старшая девственница-весталка объявила, что их отрицания ничего не значат: совершилось осквернение святынь, празднество необходимо прекратить, а всем участницам — разойтись по своим домам.
Такова была история, рассказанная Теренцией, которую Цицерон выслушал одновременно с недоверием, отвращением и восторгом, который он с трудом пытался скрыть.
Было очевидно, что на людях и в присутствии Теренции Цицерон будет придерживаться строгих моральных принципов — однако про себя он считал, что это одна из самых смешных историй, о которых он когда-либо слышал. Когда же хозяин представил Клавдия, трясущего своими причиндалами в испуганные лица самых чванливых матрон Рима, он хохотал до слез. Но это было уже в одиночестве его библиотеки. Что же касается политики, то Отец Отечества решил, что Клавдий, наконец, раскрылся как законченный идиот — «ему уже тридцать, а не тринадцать, ради всех богов» — и что его карьера как магистрата закончилась, так и не начавшись. Хозяин также с радостью подумал, что и у Цезаря могут возникнуть проблемы: скандал случился в его доме, в нем была замешана его жена, и это наверняка будет иметь последствия для самого Цезаря.
Именно с таким настроением Цицерон на следующее утро направился в Сенат, ровно через год и один день после дебатов о судьбе бунтовщиков. Многие из старших членов Сената уже слышали от своих жен о том, что произошло, и, пока они ожидали в сенакулуме, что скажут авгуры, обсуждалось только это происшествие. Отец Отечества торжественно переходил от группы к группе, надев на лицо маску глубочайшей серьезности и скорби, скрестив руки под тогой и печально качая головой. Он с напускной неохотой распространял эти новости среди тех, кто еще ничего не знал. Заканчивая свой рассказ, Цицерон говорил, бросая взгляд через зал: «Смотрите, вон стоит несчастный Цезарь. Как ему сейчас должно быть неловко».
И действительно, мрачный и зловещий Цезарь стоял совсем один в этот серенький декабрьский день — молодой верховный жрец, чьи дела находились в полном упадке. Период его преторства, теперь подходящий к концу, был бесславен: в какой-то момент он даже попал под подозрение, и ему сильно повезло, что его не привлекли к суду вместе с другими сообщниками Катилины. Он с нетерпением ждал, в какую провинцию его пошлют на кормление: она должна была быть богатой, потому что он увяз по уши в долгах. А теперь еще и это возмутительное происшествие с участием Клавдия и Помпеи грозило превратить его во всеобщее посмешище. Его можно было пожалеть, видя, как он, не отрываясь, следит за Цицероном, передвигающимся по залу и разносящим это известие. Гроза римских мужей — сам рогоносец! Менее великий человек постарался бы не показываться в Сенате в ближайшие дни, но это было не в стиле Цезаря. Когда знамения, наконец, были истолкованы, он прошел к своему месту на скамье преторов, недалеко от Квинта. Цицерон же направился к скамье бывших консулов по другую сторону прохода.
Сессия не успела еще начаться, как бывший претор Корнифий, который считал себя борцом за чистоту религии, вскочил и потребовал немедленно обсудить «бесстыдное и аморальное» происшествие, которое, по рассказам, случилось в резиденции верховного жреца прошлой ночью. Сейчас я понимаю, что это мог бы быть конец карьеры Клавдия. Ведь по своей молодости он еще даже не имел права занять место в Сенате. Однако, на его счастье, в тот день председательствовал Мурена, не кто иной, как его отчим. Поэтому, независимо от того, что думал он сам, Мурена совсем не хотел, чтобы трепали доброе имя его семьи.
— Этот вопрос не относится к ведению Сената, — объявил он. — Если что-то и произошло, то это должны расследовать представители Коллегии жрецов.
Услышав это, взвился Катон, с глазами, сверкающими при одной мысли о подобном упадочничестве.
— Тогда я предлагаю, чтобы Сенат обратился в Коллегию жрецов с тем, чтобы они провели расследование и доложили нам о его результатах, — предложил он. — И доложили как можно скорее.
Мурене ничего не оставалось, как поставить предложение на голосование, и его приняли без всякого обсуждения. Ранее Цицерон говорил мне, что не собирается вмешиваться в прения. «Я предоставлю Катону и остальным вдоволь наговориться, если они этого хотят; сам я в этом участвовать не буду; так будет более величественно». Однако когда дошли до самого обсуждения, он не смог сдержаться. Торжественно поднявшись на ноги, он посмотрел прямо на Цезаря.
— Так как поругание, о котором мы говорим, произошло под крышей верховного жреца, быть может, он освободит нас от необходимости ждать результатов расследования и расскажет нам прямо сейчас, было совершено преступление или нет?
Лицо Цезаря настолько исказилось, что даже с моего старого места у двери, куда я был вынужден вернуться после того, как Цицерон перестал быть консулом, я видел, как двигаются желваки у него на щеках, когда он встал, чтобы ответить.
— Культ Благой Богини не относится к ведению верховного жреца, так как даже ему не позволяется присутствовать на празднествах. — И Цезарь опустился на свое место.
Изобразив на лице недоумение, Цицерон встал вновь.
— Но ведь жена верховного жреца была хозяйкой церемонии. Он должен знать, хотя бы в общих чертах, что произошло. — И опустился на свое место.
Цезарь секунду колебался, а затем встал и негромко произнес:
— Эта женщина больше не жена мне.
Взволнованный шепот пробежал по рядам сенаторов. Цицерон встал опять. Теперь его недоумение было неподдельным.
— В этом случае мы можем предположить, что оскорбление богине все-таки было нанесено?
— Совсем не обязательно, — ответил Цезарь и опять сел.
Цицерон опять встал.
— Но если поругания не произошло, то почему верховный жрец разводится со своей женой?
— Потому что жена верховного жреца должна быть вне подозрений.
Этот хладнокровный ответ вызвал восхищение среди сенаторов. Цицерон не стал больше вставать, а жестом показал Мурене, что он больше не хочет продолжать обсуждение. Позже, когда мы возвращались домой, он сказал мне не без доли восхищения:
— Это был самый безжалостный поступок, который я когда-либо наблюдал в Сенате. Как ты думаешь, сколько Цезарь и Помпея женаты?
— Лет шесть-семь.
— И я уверен, что Цезарь решился на развод с ней только в тот момент, когда я задал ему этот вопрос. Он понял, что это наилучший способ выбраться из этой ловушки. Да, Цезарю надо отдать должное — большинство не смогло бы с такой легкостью расстаться и с собакой, не говоря уже о жене.
Я печально думал о красавице Помпее. Известно ли ей, что ее муж только что публично расторг их брак? Зная, как быстро действует Цезарь, я был уверен, что к вечеру она уже окажется на улице.
Когда мы пришли домой, Цицерон сразу прошел в библиотеку, чтобы избежать встречи с Теренцией. Там он лег на ложе и сказал:
— Хочу послушать чистый греческий язык, чтобы смыть с себя всю грязь этой политики.
Сизифий, который обычно читал ему, был болен и попросил меня занять его место. По его просьбе я достал текст Еврипида и развернул его под лампой. Это были «Просительницы», и я думаю, что он выбрал именно их, потому что в тот день хозяин думал только о казни заговорщиков и надеялся, что хотя бы тем, что разрешил предать тела преступников земле, был похож на Тесея. Я только-только дошел до его любимых строк: «Опоры нет ни в дерзком вожде, ни в моряке. Они должны и в бурю быть спокойны. Осторожность. Нет мужества надежней меж людей…»[47] — когда вошел раб и сообщил, что в атриуме его ждет Клавдий.
— Иди и скажи ему, чтобы он убирался из моего дома. Меня не должны больше с ним видеть. — Произнеся эти слова, хозяин грубо выругался.
Это задание мне не очень понравилось, но я отложил Еврипида и направился в атриум. Я думал, что увижу Клавдия в расстроенных чувствах, однако вместо этого на губах его блуждала улыбка.
— Добрый день, Тирон. Я подумал, что лучше сразу прийти к учителю, получить нагоняй и забыть об этом.
— Боюсь, что моего хозяина нет.
Улыбка Клавдия несколько увяла — он считал, что я лгу.
— Но я приготовил для него восхитительный рассказ обо всем происшедшем. Он просто обязан выслушать его. Это смешно. Он не может прогнать меня.
Он оттолкнул меня и через большой холл прошел прямо в библиотеку. Я шел за ним, заламывая руки. Но, к его и моему удивлению, комната была пуста. В противоположном конце комнаты была маленькая дверца для рабов, и когда мы вошли, она еще закрывалась. Еврипид лежал на том месте, где я его оставил.
— Что ж, — сказал Клавдий нетвердым голосом, — не забудь передать ему, что я приходил.
— Обязательно, — ответил я.
Приблизительно в это время, как и предсказывал Клавдий, Помпей Великий вернулся в Италию, высадившись в Брундизии. Гонцы Сената передавали эстафету с этим сообщением почти четыреста миль, чтобы доставить новости в Рим. Вместе с Помпеем высадились двадцать тысяч его легионеров, к которым он на следующий день обратился на городском Форуме с речью.
— Солдаты, я благодарю вас за службу. Мы покончили с Митридатом, величайшим врагом Рима со времен Ганнибала, и вместе совершили героические подвиги, которые будут помнить и через тысячу лет. Горько осознавать, что нам пора расстаться. Но мы живем в стране законов, а у меня нет разрешения от Сената и народа сохранять армию в Италии. Возвращайтесь в ваши родные города. Возвращайтесь в ваши дома. Я говорю вам, что вы будете вознаграждены за вашу службу. Все вы получите деньги и землю. Это я вам обещаю. А пока ждите, когда я позову вас присоединиться ко мне в Риме, где вы получите свою долю добычи и мы вместе отпразднуем величайший триумф в истории столицы нашей разросшейся империи, — торжественно произнес Великий Человек.
После этого он отправился в Рим, сопровождаемый только официальным эскортом ликторов и несколькими ближайшими друзьями. Когда новости о его скромном антураже распространились по стране, они произвели потрясающий эффект. Люди боялись, что полководец двинется на север во главе всей армии, оставляя за собой безжизненную просеку, как будто по ней прошли полчища саранчи. Вместо этого Повелитель Земли и Воды ехал, наслаждаясь неторопливым путешествием, останавливаясь в придорожных гостиницах, и вел себя так, будто он простой путешественник, возвращающийся домой после заграничного вояжа. Во всех городах на его пути — в Тарентуме и Венозе, Капуе и Минтурне — собирались толпы приветствующих его людей. Сотни решили оставить свои дома и двинулись вслед за ним на Рим, и скоро Сенат получил информацию, что к Риму направляется почти пять тысяч жителей страны.
Все эти донесения Цицерон читал со все возрастающей тревогой. Ответ на его длинное письмо к Помпею все еще не был получен, и даже хозяин начал понимать, что его хвастовство по поводу своего консульства не принесет ничего хорошего. Хуже того, из нескольких источников Цицерон узнал, что Помпей недоволен Гибридой. Проехав через Македонию и наглядно убедившись в коррупции и некомпетентности губернатора, Великий Человек собирался по прибытии в Рим потребовать его немедленного отзыва. Подобный шаг грозил Цицерону финансовой катастрофой, потому что он еще до сих пор не получил от Гибриды ни одного сестерция. Хозяин вызвал меня в библиотеку и продиктовал длинное письмо бывшему коллеге: «Я приложу все силы, чтобы прикрыть тебя здесь лишь в том случае, если буду видеть, что мои усилия не тратятся впустую. Но если я не увижу благодарности с твоей стороны, то никому не позволю делать из себя идиота. Даже тебе».
Через несколько дней после сатурналий состоялся прощальный обед в честь Аттика, в конце которого Цицерон передал ему это письмо и попросил лично передать его Гибриде. Аттик поклялся выполнить это поручение, как только достигнет Македонии. А затем, среди слез и объятий, друзья попрощались. Оба были очень расстроены тем, что Квинт не удосужился прийти и попрощаться с Аттиком.
После того, как последний покинул город, проблемы, казалось, навалились на Цицерона со всех сторон. Он так же, как и я, очень беспокоился о Сизифии, своем младшем секретаре, здоровье которого сильно ухудшилось. Я сам учил этого юношу латинской грамматике, греческому языку и скорописи. Все очень любили этого мальчика. У него был мелодичный голос, и именно поэтому он стал чтецом Цицерона. Сизифию было лет двадцать шесть, и он спал в подвале, в каморке рядом с моей комнатой. Начавшийся было кашель перерос в лихорадку, и Цицерон послал к нему своего личного врача. Кровопускание не помогло, курс пиявок — тоже. На Цицерона все это произвело очень сильное впечатление, и почти каждый день хозяин присаживался на лежанку больного и держал холодный компресс у него на лбу. Я проводил с Сизифием каждую ночь в течение недели, прислушиваясь к его горячечному бреду и пытаясь успокоить его и заставить выпить немного воды.
Как это часто бывает во время лихорадки, последнему кризису предшествовало затишье. Я хорошо помню, как это произошло с Сизифием. Было далеко за полночь. Я лежал на соломенном матрасе рядом с его лежанкой, укрывшись от холода одеялом и овечьей шкурой. Больной вдруг совсем затих, и в этой тишине и тусклом желтом свете я сам задремал. Но что-то меня разбудило, и когда я повернулся к нему, то увидел, что Сизифий сидит на лежанке, уставившись на меня с выражением ужаса на лице.
— Письма, — сказал он.
Он всегда так волновался о своей работе, что я чуть не расплакался.
— С письмами все в порядке, — ответил я. — Все хорошо. Спи.
— Я скопировал письма.
— Конечно-конечно. Ты скопировал письма. А теперь спи.
Я попытался уложить его, но больной стал вырываться из моих рук. К этому времени он совершенно исхудал и был хрупок, как ласточка. И все-таки Сизифий не хотел ложиться. Он хотел сказать мне что-то важное.
— Красс об этом знает.
— Конечно, Красс об этом знает, — сказал я успокаивающе. И вдруг что-то толкнуло меня. — Красс знает о чем?
— О письмах.
— Каких письмах? — Сизифий не отвечал. — Ты имеешь в виду анонимные письма? Те, в которых говорилось о возможных погромах в Риме? Ты их скопировал?
Он кивнул.
— А откуда Красс о них знает? — прошептал я.
— Я сказал ему, — его исхудавшая рука вцепилась в мою кисть. — Не сердись на меня.
— Я не сержусь, — ответил я, вытирая пот с его лба. — Он, должно быть, запугал тебя.
— Он сказал, что все уже знает.
— Ты хочешь сказать, что он обманул тебя?
— Мне так жаль…
Он замолчал, а затем издал жуткий стон, слишком громкий для такого тщедушного тела — по нему прошла судорога. Его веки опустились, а затем глаза широко распахнулись в последний раз, и он взглянул на меня таким взглядом, который я не забуду до конца жизни — в этом взгляде мне открылась бездна, — после чего откинулся мне на руки и потерял сознание. Я был в ужасе от того, что увидел; это было все равно что посмотреться в самое черное зеркало — ничего не видно, кроме бесконечности. И в тот момент я понял, что умру так же, как и Сизифий, — бездетным и не оставившим после себя никакого следа. После той ночи я удвоил свои усилия по написанию этих заметок — для того, чтобы моя жизнь имела хоть какой-то крохотный смысл.
Сизифий промучился еще почти сутки и умер в последний день старого года. Я сразу же доложил об этом Цицерону.
— Бедняга, — вздохнул консул. — Его смерть расстроила меня больше, чем смерть простого раба. Проследи, чтобы похороны показали всем, как он был мне дорог. — Цицерон отвернулся к книге, которую читал, но заметив, что я все еще в комнате, спросил: — Что еще?
Я стоял перед дилеммой. Инстинктивно я понимал, что Сизифий сообщил мне свой величайший секрет, но я не был уверен, что все сказанное было правдой, а не галлюцинациями больного воображения. Я разрывался между ответственностью перед умершим и обязанностью перед живыми. Сохранить в тайне исповедь друга или предупредить Цицерона? В конце концов, я выбрал последнее.
— Думаю, что тебе надо кое-что знать, — сказал я и, достав свою табличку, зачитал хозяину последние слова Сизифия, которые аккуратно записал.
Цицерон, сжав подбородок рукой, изучающе смотрел на меня. Когда я закончил, он сказал:
— Я знал, что надо было попросить тебя скопировать эти письма.
До этого момента я еще не верил всему тому, что узнал. Я попытался не показать, насколько я шокирован.
— И почему же ты этого не сделал?
— Ты чувствуешь себя оскорбленным? — Хозяин бросил на меня еще один оценивающий взгляд.
— В некоторой степени.
— Не надо. Это просто подчеркивает твою честность. Ты иногда слишком щепетилен для грязных политических дел, Тирон, и мне было бы трудно провернуть такое дело под твоим осуждающим взглядом. Итак, мне удалось обвести тебя вокруг пальца, а? — Казалось, что сенатор очень горд собой.
— Да, — ответил я, — абсолютно.
И это было правдой. Когда я вспоминаю тот его удивленный взгляд в ту ночь, когда Красс, Сципион и Марцелл привезли эти письма, я не могу не восхищаться актерскими способностями хозяина.
— Мне жаль, что пришлось тебя обманывать. Однако, как оказалось, Лысую Голову мне провести не удалось. По крайней мере, сейчас ему все известно. — Цицерон опять вздохнул. — Бедный Сизифий. Мне кажется, я точно знаю, когда Красс вытряс из него правду. Наверное, это произошло в тот день, когда я послал его забрать бумаги на этот дом.
— Надо было послать меня.
— Правильно, но тебя не было на месте, а никому больше я доверить все это не мог. Какой ужас бедняга должен был испытать, когда старый лис заставил его во всем признаться. Если бы он рассказал мне, что случилось, — я бы успокоил его.
— А тебя что, не волнует, что может сделать Красс?
— А что мне волноваться? Красс получил все, что хотел, кроме командования над армией, которая разбила Катилину — то, что он вообще об этом попросил, потрясло меня! А все остальное, особенно эти письма, которые Сизифий написал под мою диктовку и оставил у него на пороге, были для Красса даром богов. Он смог откреститься от заговора и предоставить мне чистить конюшни, и при этом еще и не допустить вмешательства Помпея. Надо признать, что Красс получил от этого трюка гораздо больше, чем я. А пострадали в результате только виновные.
— А если он решит обо всем рассказать?
— Я буду все отрицать — ведь свидетелей нет. Но Красс этого не сделает. Он совсем не хочет копаться в давно истлевшем грязном белье. — Хозяин вернулся к книге. — Иди и положи монету в рот нашего друга[48]. Будем надеяться, что по ту сторону вечной реки он найдет больше благородства, чем видел по эту.
Я сделал, как он приказал, и на следующий день тело Сизифия было сожжено на Эсквилинском поле. Большинство домочадцев появились на похоронах, и я не считая тратил деньги Цицерона на цветы, флейтистов и благовония. В результате похороны прошли ничуть ни хуже других подобных мероприятий: можно было подумать, что мы прощаемся с вольноотпущенником или даже с горожанином. Обдумав все, что узнал, я не стал критиковать моральную сторону действий Цицерона и не обиделся на него за недостаток доверия. Однако я боялся, что Красс попытается отомстить, и когда дым погребального костра смешался с низкими облаками, меня наполнили дурные предчувствия.
Помпей приблизился к городу в январские иды. Накануне его приезда Цицерон получил официальное приглашение встретиться с императором на Вилла Публика, которая являлась официальным гостевым домом. Приглашение было составлено в уважительной форме, и причин отказаться не было. Более того, отказ мог быть воспринят как оскорбление.
— Однако, — признался мне Цицерон, когда слуга одевал его следующим утром, — я чувствую себя как побежденный, призванный поприветствовать победителя, а не как партнер, приглашенный равным для обсуждения дел государственной важности.
Когда мы прибыли на Марсово поле, на нем уже собрались тысячи горожан, ожидающих прибытия своего героя, который, по слухам, находился всего в одной миле от города. Я увидел, что Цицерон несколько огорчен тем, что вся толпа стоит к нему спиной и не обращает на него никакого внимания, а когда мы вошли в Вилла Публика, то его достоинство получило еще один удар. Он думал, что встретится с Помпеем один на один, а вместо этого обнаружил еще несколько сенаторов с помощниками, включая новых консулов, Пуппия Пизона и Валерия Мессалу, ожидающих аудиенции. Комната была мрачной и холодной, как все государственные резиденции, которыми редко пользуются. В ней стоял резкий запах сырости, но никто не подумал зажечь огонь. Здесь Цицерону пришлось ждать, сидя на жестком позолоченном стуле и ведя беседу с Пуппием, немногословным офицером Помпея, которого он знал много лет и не любил.
Где-то через час шум за окном усилился, и я понял, что Помпей появился перед толпой. Вскоре шум достиг такого уровня, что сенаторам пришлось прекратить все разговоры и сидеть молча, как незнакомцам, которые оказались вместе случайно, в поисках укрытия от дождя. Было слышно, как снаружи бегают люди и раздаются приветственные крики. Прозвучала труба. Наконец раздался звук шагов, заполнивший приемную, и мужской голос произнес:
— Что же, император, ты не можешь пожаловаться на то, что народ Рима тебя не любит.
Звучный голос Помпея сказал в ответ:
— Да, все прошло неплохо. Совсем неплохо.
Цицерон встал вместе с другими сенаторами, и через мгновение в комнату вошел Великий полководец, одетый в парадную форму из пурпурной накидки и блестящего бронзового нагрудника, на котором было выгравировано солнце. Он отдал свой шлем с плюмажем помощнику, а его офицеры и ликторы заполнили всю комнату. Волосы Помпея были очень густыми, и он провел по ним своими мясистыми пальцами, придав им знакомый вид волны, изогнувшейся над его широким, загорелым лицом. Военачальник не сильно изменился за прошедшие шесть лет, стал только — если таковое было возможно — еще более впечатляющ физически. Его тело было громадным. Император поздоровался с консулами и сенаторами и с каждым обменялся несколькими словами, пока Цицерон неловко наблюдал за всем этим. Наконец он подошел к моему хозяину.
— Марк Туллий! — воскликнул он. Отступив на шаг, Повелитель Земли и Воды внимательно осмотрел Цицерона, притворно удивившись его блестящим красным башмакам, тоге с пурпурной оторочкой и аккуратной прическе. — Ты прекрасно выглядишь. Ну, подойди же, — сказал Великий Человек, раскрывая объятия. — Дай же мне обнять человека, без которого у меня не было бы страны, в которую я мог бы вернуться. — Он обхватил Цицерона, прижав его к груди, и подмигнул нам через его плечо. — Я знаю — это правда, ведь он не устает мне об этом напоминать!
Все рассмеялись, и Цицерон хотел присоединиться к этому смеху. Однако объятия Помпея лишили его всякой возможности дышать, и он смог только издать какой-то еле слышный хрип.
— Ну что же, граждане, — продолжил Помпей, двигаясь по комнате, — присядем?
Было принесено большое кресло, в которое уселся император. В руки ему дали указку из слоновой кости. У ног Помпея раскатали ковер, на котором была выткана карта Востока, и, под взглядами сенаторов, помогая себе указкой, он стал рассказывать о своих достижениях. По рассказу полководца, за время войны он захватил 1000 укрепленных пунктов, 900 городов и 14 стран, включая Сирию, Палестину, Аравию, Месопотамию и Иудею. Указка заработала вновь. Он основал 39 новых городов, причем только 3 из них разрешил назвать Помпеиполисами. Великий Человек ввел на Востоке налог на имущество, который увеличит ежегодные поступления в казну на две трети. Из своих собственных средств император немедленно внесет в казначейство вклад в размере двухсот миллионов сестерций.
— Я в два раза увеличил размеры нашей империи, граждане. Римская граница теперь проходит по Красному морю.
Записывая, я обратил внимание на единственное число, которое он постоянно употреблял в своем докладе. Он употреблял только местоимения «я», «мой», «мое» и так далее. Но разве все эти города, страны и деньги принадлежали только ему — или, все-таки, Риму?
— Вы понимаете, что мне потребуется указ Сената, чтобы все это легализовать.
Повисла пауза. Цицерон, который только сейчас смог восстановить дыхание, поднял бровь.
— Правда? Всего один указ?
— Да, один указ, — подтвердил Помпей, передавая указку помощнику. — И в нем должна быть всего одна фраза: «Сенат и народ Рима подтверждают правильность всех решений Помпея Великого во время войны на Востоке». Естественно, если хотите, вы можете добавить какие-то слова благодарности, но смысл должен быть именно этот.
Цицерон посмотрел на других сенаторов. Они отводили глаза, предоставляя ему вести весь разговор.
— А что еще ты хочешь получить?
— Консульство.
— Когда?
— На следующий год. С моего первого прошло десять лет, так что все законно.
— Но, чтобы участвовать в выборах, ты должен войти в город, а значит, отказаться от своего империя. А ведь ты наверняка потребуешь триумф?
— Конечно. Он состоится в сентябре, на мой день рождения.
— Но как такое возможно?
— Очень просто. Еще один указ. Опять одно предложение: «Сенат и народ Рима позволяют Помпею Великому участвовать в выборах консула in absentia». Не думаю, что мне надо вести предвыборную кампанию. Люди меня знают. — Он улыбнулся и осмотрел присутствующих.
— А твоя армия?
— Разоружена и распущена. Но их придется наградить. Я дал им слово.
Заговорил консул Мессала:
— Нам доложили, что ты обещал им землю?
— Совершенно верно, — даже Помпей почувствовал враждебность в повисшем молчании. — Послушайте, граждане, — сказал он, нагибаясь в своем кресле, как в простом стуле, — давайте поговорим начистоту. Вы знаете, что я мог появиться под стенами Рима во главе армии и потребовать все, что заблагорассудится. Но я хочу служить Сенату, а не диктовать ему свою волю, и сейчас я проехал по Италии самым скромным образом, чтобы это продемонстрировать. И я хочу продолжать это демонстрировать. Вы все слышали, что я развожусь? — Сенаторы кивнули. — А как вы посмотрите на то, что моя следующая женитьба навсегда свяжет меня со сторонниками Сенаторской партии?
— Думаю, что выскажу всеобщее мнение, — осторожно произнес Цицерон, поглядывая на остальных сенаторов, — что Сенат ничего не жаждет больше, чем работать с тобой, а подобная свадьба нам в этом значительно поможет. У тебя уже есть кто-то на примете?
— Можно сказать, что да. Мне сказали, что Катон сейчас набирает в Сенате силу, а у него есть племянницы и дочери подходящего возраста. Мой план таков: я женюсь на одной из этих девиц, а мой старший сын — на другой. Вот так, — он удовлетворенно выпрямился в кресле. — Как вам мой план?
— Очень нравится, — ответил Цицерон, бросив еще один быстрый взгляд на своих коллег. — Союз семей Катонов и Помпеев обеспечит мир на поколения. Все популяры умрут от шока, а все добрые люди возрадуются. — Он улыбнулся. — Поздравляю с блестящим ходом, император. А что говорит Катон?
— Да он еще ничего не знает.
Улыбка Цицерона застыла.
— Ты развелся с Муцией и разрушил свои связи с Метеллами для того, чтобы жениться на представительнице Катонов, но ты еще не выяснял, какова может быть реакция Катона?
— Можно сказать и так. А в чем дело? Ты думаешь, что могут быть какие-то проблемы?
— Если бы мы говорили о ком-то другом, я бы сказал — нет. Но Катон… дело в том, что никто не знает, куда может завести его несгибаемая логика стоика. Ты уже многим говорил о своих намерениях?
— Нескольким людям.
— В таком случае, император, могу я предложить прервать это обсуждение и попросить тебя направить твоего эмиссара к Катону как можно быстрее?
Солнечное выражение лица Помпея потемнело. Ему, видимо, не приходило в голову, что Катон может ему отказать: но если это произойдет, то для Помпея это будет означать колоссальную потерю лица — поэтому он нехотя согласился с предложением Цицерона. Когда мы уходили, он уже совещался с Луцием Афранием, своим ближайшим доверенным лицом.
Толпа на улице не поредела. И хотя охрана Помпея приоткрыла ворота только чтобы дать нам пройти, она с трудом смогла их закрыть под давлением рвущихся внутрь людей. Люди кричали Цицерону и консулам, пока те пробивались назад в город: «Вы с ним говорили?», «Что он сказал?», «Правда, что он превратился в бога?»
— Он был не очень похож на бога, когда я взглянул на него последний раз, — весело отвечал Цицерон. — Хотя он и не так уж далек от него! Он ждет, когда сможет присоединиться к нам в Сенате. Ну и фарс, — сказал хозяин мне уголком рта. — Даже Плавт[49] не придумал бы более абсурдного сценария.
Случилось именно то, чего боялся Цицерон. В тот же день Помпей послал за другом Катона Мунатием, который и передал предложение Великого Человека о двойной женитьбе Катону. Это произошло в доме Катонов, где в честь праздника собралась вся семья. Женская половина семьи была в восторге — таково было положение Помпея как героя войны и как мужчины, обладавшего несомненными физическими достоинствами. Однако Катон мгновенно взбеленился, и ни на секунду не задумавшись и не посоветовавшись со своими домочадцами, ответил следующее: «Иди, Мунатий, иди, и передай Помпею, что Катона не завоюешь с помощью женщин. Катон благодарен за доброе расположение, и если Помпей будет себя достойно вести, то Катон одарит его такой дружбой, перед которой померкнут все семейные связи. Но Катон никогда не станет заложником Помпея в случае, если Помпей захочет нанести вред своей стране!».
Помпей, со всех точек зрения, был потрясен грубостью ответа («если Помпей будет себя достойно вести»), немедленно покинул Вилла Публика и в плохом настроении отправился в свой дом в Альбанских холмах. Но даже там его продолжали преследовать демоны, которые, казалось, поставили себе цель уколоть его побольнее. Его дочь, которой было девять лет и которую он последний раз видел, когда она едва могла говорить, по совету своего учителя, известного грамматика Аристодема Ниасского, решила поприветствовать его стихами, написанными Гомером. К сожалению, первое, что он услышал, переступив порог, было начало обращения Елены к Парису: «С боя пришел ты? О, лучше бы, если бы там и погиб ты…»[50]
Слишком многие присутствовали при сем, чтобы это сохранилось в тайне. Боюсь, что Цицерону это показалось таким смешным, что он внес свою лепту в распространение этой истории по городу.
Во всей этой кутерьме казалось, что о происшествии на праздновании Доброй Богини уже забыли. С момента поругания прошло больше месяца, и все это время Клавдий осмотрительно не показывался на публике. Люди стали говорить о других вещах. Но через пару дней после возвращения Помпея коллегия жрецов, наконец, передала свою оценку происшедшего в Сенат. Пуппий, консул, который председательствовал в Сенате в тот период, был приятелем Клавдия и пытался замять скандал. Однако он был вынужден зачитать отчет жрецов, а их мнение было очень недвусмысленным. Действия Клавдия были грехом — нечестивым поступком, преступлением против богини, мерзостью.
Первым из сенаторов, кто взял слово, был Лукулл. Он, по-видимому, наслаждался, когда, торжественно поднявшись, объявил своего бывшего шурина преступником, опорочившим древние традиции и рисковавшим навлечь на город гнев бессмертных богов.
— Только самое жестокое наказание преступника, — сказал он, — сможет успокоить их гнев.
После этого оскорбленный муж предложил обвинить Клавдия в попытке нарушить безгрешность девственниц-весталок — преступление, за которое полагалось забивать камнями до смерти. Катон поддержал предложение. Два лидера патрицианской партии, Гортензий и Катулл, тоже поддержали предложение, и было очевидно, что большинство сенаторов на их стороне.
Они потребовали, чтобы самый могущественный чиновник Рима после консулов, городской претор, созвал специальный суд, назначил специально отобранных присяжных из числа сенаторов и провел судебные слушания как можно скорее. При подобном раскладе решение суда было очевидным. Пуппий нехотя согласился поставить указ на голосование, и к концу сессии Клавдия можно было считать мертвецом.
Когда в тот день, поздно вечером, кто-то постучался к нам в дверь, я был уверен, что это Клавдий. Несмотря на отказ от дома наутро после происшествия на празднике Доброй Богини, молодой человек продолжал регулярно приходить к нам, надеясь на встречу с хозяином. Однако у меня было строжайшее указание не принимать его, поэтому несмотря ни на какие уловки он так и не смог проникнуть дальше атриума. Теперь же, пересекая атриум, я приготовился к еще одной неприятной сцене. Но, к своему удивлению, открыв дверь, я увидел на пороге Клодию. Обычно она передвигалась по городу в окружении целого табуна служанок, однако сейчас была совершенно одна. Клодия холодно спросила, на месте ли мой хозяин, и я ответил, что проверю. Я пригласил ее в зал, предложил подождать и чуть ли не бегом бросился в библиотеку, где работал Цицерон. Когда я доложил, кто прибыл к нему с визитом, хозяин отложил ручку и задумался на несколько мгновений.
— Теренция уже поднялась к себе?
— Полагаю, да.
— Тогда пригласи нашу гостью. — Я был потрясен, что он идет на такой риск, и, по-видимому, хозяин сам понимал всю опасность ситуации, потому что, перед тем как я вышел, сказал: — Не оставляй нас наедине ни на минуту.
Я привел женщину. Перешагнув порог библиотеки, она сразу прошла к тому месту, где стоял Цицерон, и быстро опустилась перед ним на колени.
— Я пришла молить о помощи, — сказала она, склонив голову. — Мой мальчик сходит с ума от страха и угрызений совести, однако он слишком горд, чтобы опять обратиться к тебе, поэтому я пришла одна. — Она взяла в руки полу его тоги и поцеловала ее. — Мой дорогой друг, Клавдию не так легко стать на колени, но я умоляю тебя о помощи.
— Встань с колен, Клодия, — ответил Цицерон, с волнением поглядывая на дверь. — Кто-нибудь может нас увидеть, и завтра об этом будет знать весь Рим… Я не буду с тобой разговаривать, пока ты не встанешь, — сказал он уже мягче, увидев, что она никак не прореагировала на его слова. Женщина поднялась, но осталась стоять с опущенной головой. — А теперь послушай меня внимательно. Я скажу это только один раз, а потом ты уйдешь. Ты ведь хочешь, чтобы я помог твоему брату? — Клодия кивнула. — Тогда скажи ему, что он должен точно исполнить все, что я скажу. Он должен написать письма с извинениями каждой женщине, которую оскорбил; в них он должен подчеркнуть, что находился в припадке безумия и недостоин дышать с ними одним воздухом, ну и так далее — и пусть не боится переборщить в своих извинениях. Затем он должен отказаться от квесторства. Покинуть Рим. Отправиться в изгнание. Не появляться в городе несколько лет. А когда здесь все немного успокоится, он вернется и начнет все с начала. Это лучший совет из тех, которые я могу дать. А теперь прощай.
Он хотел отвернуться от нее, но Клодия схватила его за руку.
— Он умрет, если оставит Рим.
— Нет, он умрет, если останется в Риме. Суд неизбежен, а на суде его обязательно признают виновным. Лукулл об этом позаботится. Но Лукулл стар и ленив, а твой брат молод и энергичен. Сейчас время — его лучший союзник. Передай ему то, что я сказал. Скажи, что я желаю ему только хорошего. И пусть уезжает завтра же.
— Если он останется в Риме, лично ты будешь преследовать его?
— Постараюсь держаться от этого как можно дальше.
— А если будет суд, — продолжила она, все еще держа хозяина за руку, — ты будешь защищать его?
— Нет, это абсолютно исключено.
— Почему?
— Почему? — Цицерон недоверчиво рассмеялся. — Да по любой из тысячи возможных причин.
— Потому что ты веришь в его виновность?
— Моя дорогая Клодия, весь мир знает, что он виноват.
— Но ты ведь защищал Публия Суллу, а весь мир тоже знал, что он виноват.
— Сейчас все совсем по-другому.
— Почему?
— Например, из-за моей жены, — мягко сказал Цицерон, вновь бросив взгляд на дверь. — Моя жена была там и видела все от начала и до конца.
— Ты хочешь сказать, что твоя жена разведется с тобой, если ты будешь защищать моего брата?
— Да. Думаю, да.
— Тогда возьми себе другую жену, — сказала Клодия, отступив, но все еще не спуская глаз с Цицерона.
Она быстро развязала накидку, и та соскользнула с ее плеч. Под накидкой ничего не было. Темный бархат ее натертой маслом кожи блестел в свете свечей. Я стоял прямо за ней. Она знала, что я смотрю на нее, однако я волновал ее не больше, чем стол или стул. Воздух сгустился. Когда я сейчас думаю о том вечере, я вспоминаю ситуацию в Сенате, когда после хаоса обсуждения заговорщиков одного слова или жеста Цицерона было бы достаточно, чтобы Цезарь умер и мир — наш с вами мир — был бы совсем другим. В тот вечер ситуация была такой же. После долгой паузы хозяин едва заметно покачал головой, нагнулся и подал ей ее накидку.
— Одень ее, — тихо сказал он.
Казалось, Клодия его не услышала. Вместо этого она положила руки на бедра.
— Эта старая богобоязненная кляча действительно дороже тебе, чем я?
— Да. — Казалось, что хозяин сам удивлен своему ответу. — Если хорошенько подумать, то да.
— Какой же ты в этом случае идиот, Цицерон, — произнесла Клодия, поворачиваясь, чтобы он мог накинуть накидку ей на плечи. Движение было таким небрежным, как будто она уходила домой со званого обеда.
Женщина поймала мой взгляд и ответила на него таким взглядом, что я немедленно опустил глаза.
— Ты еще вспомнишь этот момент, — сказала она, быстро завязывая накидку, — и будешь жалеть о нем всю жизнь.
— Не буду, потому что сразу же его забуду. И тебе советую сделать то же самое.
— А зачем мне его забывать? — улыбнулась Клодия, покачав головой. — Вот уж мой братец нахохочется, когда об этом узнает.
— Ты что, расскажешь ему?
— Конечно. Это была его идея.
— Я не хочу никогда об этом слышать, — сказал мне Цицерон после того, как Клодия ушла, и сделал предупреждающий жест.
Хозяин не хотел это обсуждать, и мы никогда об этом не говорили. Слухи о том, что между ними что-то было, циркулировали многие годы, но я всегда отказывался комментировать сплетни. Полвека я свято хранил этот секрет.
Амбиции и похоть часто связаны между собой. В некоторых людях, таких как Цезарь и Клавдий, они так тесно сплетены, что представляют собой единый канат. С Цицероном все было наоборот. Я думаю, что он был чувственным человеком, но это его пугало. Так же, как заикание, юношескую болезнь или слабые нервы, он считал чувственность недостатком, который можно победить дисциплиной. Поэтому он научился держать эту черту своей натуры в узде. Но у богов свои резоны, и, несмотря на свое решение не связываться с Клодией и ее братом, он скоро оказался затянут во все ускоряющийся водоворот этого скандала.
Сейчас уже трудно представить себе, насколько дело Благой Богини захватило римскую публику, а ведь тогда остановились все государственные дела. На первый взгляд, дело Клавдия казалось безнадежным. Говоря простым языком, он совершил это странное преступление, и весь Сенат решил его наказать. Но иногда в политике слабость может обернуться силой, и с того момента, как Сенатом было принято предложение Лукулла, жители Рима стали выступать в защиту Клавдия. В конце концов, в чем был виноват молодой человек, кроме несдержанности в выпивке? И что, теперь из-за простой шалости его надо забить камнями? Когда Клавдий появился на Форуме, то он увидел, что жители, вместо того чтобы забрасывать его навозом, хотят пожать ему руку.
В Риме проживали тысячи плебеев, которые были недовольны усилением власти Сената и ностальгировали по тем временам, когда на улицах царил Катилина. Эти люди тянулись к Клавдию. Они толпами собирались вокруг него. Он стал вскакивать на ближайший прилавок или телегу и яростно нападать на Сенат. От Цицерона он хорошо усвоил правила ведения политической кампании: выступление должно быть коротким, все имена надо помнить наизусть, надо шутить, устраивать шоу и, самое главное, уметь изложить самый сложный вопрос самыми простыми, понятными для всех словами. История Клавдия была самой простой из всех: он был одиноким несчастным жителем города, которого несправедливо обвиняют олигархи.
— Будьте осторожны, друзья мои, — кричал он. — Если такое случилось со мной, патрицием, то это легко может случиться и с вами!
Скоро он стал устраивать еженедельные публичные сборища, на которых порядок поддерживался его приятелями из таверн и игорных заведений, многие из которых поддерживали еще Катилину.
Клавдий нападал на Лукулла, Гортензия и Катулла, громко называя их имена; когда же речь доходила до Цицерона, он повторял старую шутку о том, что бывшего консула «проинформировали». Хозяина так и подмывало ответить, и Теренция требовала от него именно этого, однако он помнил о своем обещании Клодии и держал свой темперамент в узде. Однако дискуссия разрасталась, несмотря на его молчание. Я был с Цицероном в тот день, когда указ о создании специального суда, принятый Сенатом, был предложен на рассмотрение народной ассамблеи. Банды уличных громил, поддерживавшие Клавдия, полностью взяли контроль над собранием, заняв все проходы и захватив урны для голосования. Их поведение настолько вывело из себя консула Пуппия, что он, в конце концов, выступил против своего же указа, особенно против той его части, которая позволяла городскому претору самому отбирать присяжных. Многие сенаторы повернулись к Цицерону, надеясь, что он возьмет сессию под свой контроль, но Отец Отечества остался на скамье, кипя от гнева и возмущения, поэтому убийственную атаку на консула повел Катон. Заседание остановили, и сенаторы проголосовали 400 голосами «за» против 15 «против» за принятие указа, даже если это будет грозить народными волнениями. Фуфий, трибун, симпатизировавший Клавдию, немедленно заявил, что он накладывает на указ свое вето. Ситуация совсем вышла из-под контроля. Цицерон покинул Сенат и направился домой с лицом, пунцовым от возмущения.
Решающим моментом стал тот, в который Фуфий предложил провести народную ассамблею за городом, с тем, чтобы на нее можно было вызвать Помпея и узнать его мнение о происходящем. Громко возмущаясь вмешательством в его личную жизнь и время, Властитель Земли и Воды вынужден был покинуть Альбанские холмы и появиться в цирке Фламиниана. Здесь ему пришлось отвечать на нахальные вопросы трибуна на виду у многотысячной рыночной толпы, которая отложила все свои каждодневные дела и откровенно пялилась на Великого Человека.
— Ты знаешь о так называемом поругании, совершенном против Благой Богини? — спросил Фуфий.
— Знаю.
— Ты поддерживаешь предложение Сената о том, что Клавдий должен предстать перед судом?
— Поддерживаю.
— Ты согласен с тем, что его должен судить суд, состоящий из сенаторов, выбранных городским претором?
— Согласен.
— Даже в том случае, если городской претор сам войдет в состав суда?
— Думаю, да, если такую процедуру выбрал Сенат.
— А где же здесь справедливость?
Помпей посмотрел на Фуфия как на надоедливое насекомое, которое никак от него не отвяжется.
— Я полностью полагаюсь на высочайший авторитет Сената, — ответил он и начал читать лекцию о конституции Римской республики, которую для него мог бы написать 14-летний школьник.
Стоя вместе с Цицероном перед его громадным троном, я чувствовал, что толпа за нами постепенно теряет интерес к его бубнению. Люди начали разговаривать и переходить с места на место. Продавцы колбас и сладостей на краю толпы начали свою торговлю. Даже в лучшие времена Помпей был занудным оратором, а сейчас, на платформе, ему, видимо, казалось, что он очутился в кошмарном сне. Все эти мечты о триумфальном возвращении домой, которые он лелеял, лежа ночами под сверкающими звездами Аравии, и к чему же он вернулся в реальности? Сенат и народ обсуждают не его победы, а какого-то шалопая, переодевшегося в женские одежды!
Когда, наконец, народная ассамблея закончилась, Цицерон провел Помпея через цирк Фламиниана к храму Белонны, где Сенат собрался специально для того, чтобы поприветствовать его. Императора встретили уважительными аплодисментами, он уселся на передней скамье вместе с Цицероном и стал ждать, когда же начнутся восхваления. Вместо этого полководца опять стали пытать по поводу того, что он думает об этом факте осквернения. Помпей повторил то, что только что произнес перед толпой, а когда он возвращался на свое место, я заметил, как он что-то раздраженно сказал Цицерону (точные слова императора, как рассказал мне потом хозяин, были: «Надеюсь, что теперь мы сможем поговорить о чем-нибудь еще»). Все это время я внимательно наблюдал за Крассом, который сидел на самом краешке скамьи, готовый вскочить сразу же, как только у него появится такая возможность. Что-то в его желании выступить и в коварном выражении лица насторожило меня.
— Как это прекрасно, граждане, — начал Красс, когда наконец получил слово, — что под этой священной крышей присутствует человек, который расширил пределы нашей империи, а рядом с ним сидит человек, который спас нашу Республику. Да будут благословенны боги, которые позволили этому свершиться. Я знаю, что Помпей со своей армией был готов в случае необходимости прийти на помощь своей Родине — но, благодарение небесам, ему не пришлось этого делать из-за мудрости и дальновидности нашего тогдашнего консула. Думаю, что не отберу славу у Помпея, если скажу, что считаю себя обязанным своим титулом сенатора и статусом гражданина Цицерону: ему я благодарен за свою свободу и саму жизнь. Когда я смотрю на свою жену и детей или на свой родной город, я вижу дары, которые сделал мне Цицерон…
Были времена, когда Цицерон учуял бы такую примитивную ловушку за километр. Однако боюсь, что у всех людей, которые исполнили свои самые амбициозные желания, граница между достоинством и тщеславием, реальностью и иллюзиями, славой и саморазрушением практически стирается. Вместо того чтобы скромно сидеть на своем месте и спокойно выслушивать эти дифирамбы, Цицерон встал и произнес длинную речь, соглашаясь с каждым словом, произнесенным Крассом, в то время как рядом с ним Помпей медленно закипал от зависти и негодования. Наблюдая за всем этим от двери, я хотел выбежать вперед и крикнуть хозяину, чтобы он остановился, особенно когда Красс встал и спросил его, как Отца Отечества, не считает ли он Клавдия вторым Катилиной.
— Ну конечно, — ответил тот, не имея сил упустить возможность еще раз вернуться к дням своего триумфа в присутствии Помпея. — Ведь те же самые дебоширы, которые поддерживали Катилину, группируются теперь вокруг Клавдия, используя ту же самую тактику. Только единство, граждане, даст нам надежду на спасение, как и в те роковые дни. Единство между Сенатом и всадниками, между всеми сословиями по всей Италии. До тех пор, пока мы будем помнить о том великом согласии, которое существовало в те дни под моим руководством, нам нет нужды бояться, потому что тот дух единства, который избавил нас от Сергия Катилины, избавит нас и от этого ублюдка.
Сенат зааплодировал, и Цицерон вернулся на свое место, весь светясь от сознания хорошо проделанной работы, а между тем весть о том, что он сказал, немедленно распространилась по Риму и достигла ушей Клавдия. После заседания, когда Цицерон со своим антуражем возвращался домой, Клавдий с бандой своих сторонников поджидал его на Форуме. Они преградили нам дорогу, и я был уверен, что сейчас полетят головы, но Цицерон был спокоен. Он остановил процессию.
— Не поддавайтесь на провокацию, — крикнул хозяин. — Не позволяйте им начать ссору. — А затем, повернувшись к Клавдию, сказал: — Тебе надо было послушаться моего совета и отправиться в изгнание. Та дорога, по которой ты решил пойти, ведет только в одно место.
— И куда же? — издевательски улыбнулся Клавдий.
— Вон туда, — ответил Цицерон, показывая на Карцер, — на конец веревки.
— Ответ неправильный, — ответил Клавдий и показал в противоположном направлении на ростры, окруженные статуями, выполненными во весь рост. — Когда-нибудь я буду стоять там, среди героев Рима.
— Да неужели? А скажи, тебя изобразят с лирой или в женских одеждах? — Мы все рассмеялись. — Публий Клавдий Пульхр: первый герой Ордена Трансвеститов? Сомневаюсь. Дай мне пройти.
— С удовольствием, — ответил Клавдий с улыбкой.
Но когда он сделал шаг в сторону, чтобы дать Цицерону пройти, я был потрясен тем, насколько он изменился по сравнению с тем мальчиком, который приходил к нам недавно. Он не просто казался физически больше и сильнее: в его глазах появилась решимость, которой в них раньше не было. Я понял, что он растет на дрожжах своей дурной славы, подпитываясь энергетикой толпы.
— Жена Цезаря была одной из лучших из всех, что у меня были, — тихо сказал Клавдий, когда Цицерон проходил мимо него. — Почти так же хороша, как Клодия. — Он схватил его за локоть и громко произнес: — Я хотел быть твоим другом. Ты должен был стать моим.
— Клавдии друзья ненадежные… — ответил Цицерон, освобождая руку.
— Это да, но зато мы очень надежные враги.
Он доказал, что умеет держать слово. С того самого дня, когда бы Клавдий ни выступал на Форуме, он всегда указывал на дом Цицерона, расположившийся на склоне Палатинского холма высоко над головами толпы, как на идеальный символ диктатуры:
— Посмотрите, как тиран, который убивает граждан без суда и следствия, смог на этом нажиться. Неудивительно, что он опять жаждет крови.
Цицерон не оставался в долгу. Взаимные оскорбления становились все более и более резкими. Иногда мы с Цицероном стояли на террасе и наблюдали за действиями этого начинающего демагога, и хотя мы были слишком далеко, чтобы слышать, что он говорил, аплодисменты толпы были отлично слышны, и я хорошо видел, что происходит: монстр, которого Цицерон однажды уничтожил, возвращался к жизни.
Где-то в середине марта к Цицерону пришел Гортензий. За ним следовал Катулл, и когда тот вошел, он, как никогда, был похож на старую черепаху, лишенную панциря. Ему недавно удалили последние зубы, и физическая травма от этой операции, долгие месяцы агонии до нее и почти полное изменение контуров его рта после привели к тому, что он выглядел старше своих шестидесяти. Изо рта у него постоянно текла слюна, и в руках он держал влажный платок, испачканный чем-то желтым. Кого-то он мне напоминал. Сначала я не мог вспомнить кого, а потом вспомнил — Рабирия. Цицерон вскочил, чтобы помочь ему сесть, но Катулл отмахнулся от помощи, прошамкав, что с ним все в порядке.
— Эта идиотская ситуация с Клавдием не может продолжаться вечно, — начал Гортензий.
— Полностью с тобой согласен, — сказал Цицерон, который, как я знал, начинал уже жалеть о том, что ввязался в эту разрушительную словесную битву. — Правительство совсем не работает. Наши враги смеются над нами.
— Суд должен начаться как можно скорее. Предлагаю отказаться от требования, чтобы присяжные назначались городским претором.
— А как, в этом случае, будут отбираться присяжные?
— Как всегда, жребием.
— А не получится так, что в число присяжных попадут сомнительные личности? Мы же не хотим, чтобы негодяя оправдали? Это будет катастрофой.
— Оправдание исключается. Когда любой суд увидит улики, собранные против него, обвинительный приговор гарантирован. Ведь нам нужно простое большинство. Думаю, что нам надо больше доверять здравомыслию римлян.
— Он будет раздавлен свидетельскими показаниями, — вставил Катулл, прижимая запятнанный платок ко рту, — и чем скорее, тем лучше.
— А Фуфий согласится отозвать вето, если мы откажемся от пункта о выборе присяжных?
— Он обещал мне, при условии, что мы также заменим приговор с казни на изгнание.
— А что говорит Лукулл?
— Ему нужен суд на любых условиях. Ты же знаешь, он годы готовился к этому дню. У него целая когорта свидетелей, готовых под присягой заявить о развратности Клавдия — даже рабыни, которые в Мицениуме меняли простыни после того, как он трахал своих сестер.
— О, боги! А надо ли сообщать толпе такие подробности?
— Я никогда не слышал о таком отвратительном поведении, — пробормотал Катулл. — Пора вычистить эти авгиевы конюшни, иначе мы все захлебнемся в навозе.
— Но даже в этом случае… — Цицерон скривился и не закончил фразу. Я видел, что они его не убедили, и я думаю, что в тот момент хозяин впервые почувствовал себя в опасности. Он не мог точно сказать, что это было, просто что-то было не так.
Еще какое-то время Отец Отечества продолжал выдвигать возражения: «Не лучше ли отказаться от указа полностью? Разве мы уже не сказали всего, что хотели? Не превратим ли мы этого молодого идиота в знамя оппозиции?» — пока, наконец, нехотя не согласился с Гортензием.
— Думаю, мы должны поступить, как ты считаешь нужным. Ты с самого начала руководил этим делом. Однако хочу, чтобы вы все понимали — я к этому не имею никакого отношения.
Я с облегчением услышал, как он произнес эти слова: мне показалось, что это было первое вменяемое решение, которое Цицерон принял после своего консульства. Гортензий выглядел расстроенным, так как, очевидно, надеялся, что Цицерон выступит на стороне обвинения, но спорить не стал и отправился договариваться с Фуфием. Таким образом, указ был принят, и жители Рима, облизываясь, стали готовиться к тому, что обещало стать самым скандальным судебным разбирательством за всю историю Республики.
Правительство начало свою деятельность. И начало оно ее с выбора преторами провинций, в которых им предстояло губернаторствовать. За несколько дней до этой церемонии Цицерон отправился в Альбанские холмы для встречи с Помпеем. Он хотел просить его не настаивать на отзыве Гибриды.
— Но этот человек — позор нашей империи, — возразил Помпей. — Я еще никогда не слышал о таком воровстве и некомпетентности.
— Уверен, что он не так уж плох.
— Ты что, сомневаешься в моих словах?
— Нет. Но буду благодарен, если ты сделаешь мне такое одолжение. Я дал ему слово, что поддержу его.
— И, я полагаю, ты с этого что-то имеешь? — подмигнул Помпей, сделав характерный жест пальцами.
— Конечно, нет. Просто считаю вопросом чести помочь ему за то, что он сделал для спасения Республики.
Это не убедило Помпея. Но он вдруг улыбнулся и похлопал Цицерона по плечу. В конце концов, что такое Македония? Овощная грядка для Повелителя Земли и Воды.
— Ну хорошо, пусть останется еще на год. Но я надеюсь, что ты приложишь все силы, чтобы мои три закона благополучно прошли через Сенат.
Цицерон согласился. Поэтому, когда стали тянуть жребий, Македонии, самого главного приза, в списках не было. Вместо нее были пять обычных провинций, которые надо было разделить между восемью преторами. Участники сидели в ряд на передней скамье. Цезарь сидел на краю, дальнем от Квинта. Если я правильно помню, Вергилий тащил первым и вытащил, по-моему, Сицилию. Затем пришел черед Цезаря испытать удачу. Для него это был важный момент. Из-за развода он был вынужден вернуть Помпее ее приданое, и, кроме того, ростовщики преследовали его по пятам: ходили даже слухи о его неплатежеспособности и о том, что ему придется покинуть Сенат. Он сунул руку в урну и передал жребий консулу. Когда был оглашен результат — Цезарь получил Дальнюю Испанию, — он скривился. К несчастью для него, в этой отдаленной провинции не ожидалось никакой войны; ему бы больше подошли Азия или Африка, где деньги было сделать куда легче. Цицерону удалось спрятать триумфальную улыбку, однако уже в следующий момент он был на ногах и сиял, первым поздравляя своего брата. Квинту досталась Азия, и Цицерон не смог сдержать счастливых слез. У Квинта были все шансы стать консулом, вернувшись оттуда. Зарождалась консульская династия, и в тот вечер меня тоже пригласили на веселое празднование. Цицерон и Цезарь находились на разных концах колеса Фортуны: Цицерон — на самом верху, а Цезарь — в самом низу. Обычно новые губернаторы немедленно отправлялись в свои провинции: в принципе, это должно было произойти еще несколько месяцев назад. Но сейчас Сенат запретил им покидать город до окончания суда на тот случай, если они понадобятся для поддержания порядка.
Суд начался в мае, и обвинение было представлено тремя молодыми членами семьи Корнелия Лентула — Крусом, Марцелином и Нигером; последний был верховным жрецом Марса. Они были давними врагами клана Клавдиев, которые соблазнили нескольких их родственниц. Своим главным защитником Клавдий выбрал бывшего консула Скрибония Куриона, который был отцом одного из его ближайших друзей. Курион сделал деньги на Востоке, сражаясь под знаменами Суллы, и был довольно заторможенным, с плохой памятью. Как оратора, его знали под прозвищем Мухобойка из-за его привычки размахивать руками во время выступлений.
Оценивать свидетельства должны были 66 граждан, выбранных жребием. Они представляли все население города, начиная от патрициев и заканчивая изгоями, подобными Тальне и Спонгию. Изначально было отобрано 90 присяжных, но обвинение и защита имели право на двенадцать отводов, чем они и не замедлили воспользоваться. Те, кто остался, неловко расположились на скамьях рядом друг с другом.
Скандалы на сексуальной почве всегда привлекают толпы любопытных; тогда что уж говорить о таких скандалах, в которых замешаны представители правящих сословий. Для того чтобы вместить всех желающих, суд решили провести перед храмом Кастора. Был выделен сектор, в котором расположились сенаторы, и именно там в первый день уселся Цицерон, рядом с Гортензием. Бывшая жена Цезаря благоразумно покинула Рим, чтобы не давать показаний. Однако мать верховного жреца Аурелия и его сестра Юлия — обе явились, чтобы дать свидетельские показания и указать на Клавдия как на человека, посмевшего вмешаться в священный обряд. Особенно сильное впечатление произвела Аурелия, когда она своим похожим на коготь пальцем указала на обвиняемого, сидящего от нее в десяти футах, и твердым голосом заявила, что Благостная Богиня может быть успокоена только изгнанием преступника, а иначе город ждет катастрофа. Этим закончился первый день.
На второй день ее место занял Цезарь. Я опять был поражен сходством между матерью и сыном — жесткие и сильные, уверенные в себе до нахальства, до такой степени, что все остальные люди — аристократы или плебеи, не важно — находились, по их мнению, гораздо ниже их самих (думаю в этом была причина популярности Цезаря среди простых людей: он настолько превосходил их, что не мог быть снобом). При перекрестном допросе он сказал, что ничего не может рассказать о том, что случилось в ту ночь, так как он там не присутствовал. Холодно заметил, что не имеет ничего против Клавдия — в сторону которого он так ни разу и не посмотрел, — так как не имеет представления, виновен он или нет; было очевидно, что Клавдий ему неприятен. Что же касается развода, то он может только повторить то, что сказал Цицерону в Сенате: он бросил Помпею не потому, что она была виновна, а потому, что, как жена верховного жреца, должна быть вне подозрений. Так как все хорошо знали репутацию самого Цезаря, включая его победу над женой Помпея, этот великолепный пример казуистики вызвал долгий хохот, который Цезарь спокойно переждал, скрываясь за своей обычной маской абсолютного равнодушия.
Он завершил свои показания и спустился с трибуны как раз в тот момент, когда Цицерон встал, чтобы покинуть заседание. Они почти столкнулись друг с другом, и короткий разговор был неизбежен.
— Что ж, Цезарь, ты, должно быть, рад, что все уже позади.
— Почему ты так думаешь?
— Думаю, что для тебя это было не очень приятно.
— Я не мыслю такими категориями. Однако ты прав, я рад, что вся эта ерунда закончилась, потому что теперь могу отправиться в Испанию.
— И когда же ты трогаешься?
— Сегодня.
— А я слышал, что Сенат запретил новым губернаторам уезжать в провинции до окончания суда.
— Ты прав, но у меня нет ни минуты. Ростовщики идут за мной по пятам. Как-то так получилось, что мне нужно двадцать пять миллионов сестерций, чтобы расплатиться с долгами. — Цезарь пожал плечами — как игрок; помню, он совсем не выглядел обеспокоенным — и отправился в свою официальную резиденцию. Еще через час он отбыл в сопровождении небольшого антуража, а Крассу пришлось гарантировать его платежеспособность.
Показания Цезаря были довольно интересны, однако настоящий цирк начался на третий день, когда на суде появился Лукулл. Говорят, что при входе в храм Аполлона в Дельфах написаны три максимы: «Познай самого себя»; «Ничего слишком» и «Сдерживай гнев». Был ли на свете еще один человек, который с такой готовностью проигнорировал эти заповеди, как Лукулл в том суде? Забыв о том, что является героем войны, он взошел на платформу, дрожа от желания уничтожить Клавдия, и очень скоро перешел к рассказу о том, как застал Клавдия в постели со своей женой, когда тот гостил у них, на Неаполитанском заливе, десять лет тому назад. К тому моменту, рассказал Лукулл, он уже многие недели следил за ними — за тем, как они касались друг друга, как шептались за его спиной. Они принимали его за идиота — а он приказал горничным своей жены каждое утро приносить ему ее простыни и доносить обо всем, что те видели.
Эти рабыни были вызваны в суд, и, когда они выстроились в одну линию, испуганные, с опущенными глазами, я увидел среди них мою обожаемую Агату, образ которой я так и не смог забыть за те два года, что прошли с нашей с ней единственной встречи. Они робко стояли, пока зачитывались их показания, а я хотел, чтобы она подняла глаза и посмотрела в моем направлении. Я махал ей рукой. Я свистел. Люди вокруг меня, должно быть, подумали, что я сошел с ума. Наконец я сложил руки рупором и выкрикнул ее имя. На это она подняла глаза, но на Форуме было так много зрителей, шум был такой сильный, а солнце так беспощадно светило в глаза, что у меня практически не было шансов, что она меня увидит. Я пытался пробиться поближе через спрессованную толпу, но люди впереди, которые стояли так уже несколько часов, не пропустили меня. В отчаянии я услышал, как защита Клавдия отказалась от опроса этих свидетелей, так как их показания не имели отношения к разбираемому делу. После этого горничным приказали покинуть платформу. Я мог только проводить Агату глазами, когда она спускалась с нее.
Лукулл продолжил свои показания, и я почувствовал, как во мне подымается ненависть к этому разложившемуся плутократу, который, сам того не зная, владел сокровищем, за которое я готов был отдать жизнь. Я настолько задумался, что потерял нить его выступления и, только услышав смех толпы, стал опять слушать то, что он говорил. Он рассказывал о том, как спрятался в спальне своей жены и наблюдал, как она и ее брат совершали «акт совокупления в собачьей позе», как он это описал. И ведь Клавдий не ограничил свои аппетиты одной сестрой, но хвастался своими победами и над двумя другими. Так как муж Клодии Целер только что вернулся из Ближней Галлии, для того чтобы избираться на пост консула, это показание было особенно пикантным. Все это время Клавдий сидел, широко улыбаясь своему бывшему шурину, прекрасно понимая, что, какой бы урон показания Лукулла ни наносили его репутации, своей репутации Лукулл делал еще хуже. Так закончился третий день, в конце которого обвинение закончило опрос свидетелей. Я надеялся, что после окончания заседания смогу увидеть Агату, но она исчезла.
На четвертый день защита начала свою работу по отмыванию Клавдия от всей этой грязи. Это было трудной задачей, потому что никто, даже Курион, не сомневался в виновности Клавдия. Однако Курион попытался сделать все, что было в его силах. Основой его защиты было то, что все произошедшее было ошибкой с точки зрения определения личности преступника. Свет был очень тусклым, женщины в истерике, преступник переодет — как можно быть уверенным, что это был именно Клавдий? Все это было малоубедительно. Однако, как раз ближе к полудню, защита Клавдия вызвала неожиданного свидетеля. Человек по имени Козиний Скола, вполне респектабельный житель города Интерамний, находящегося в девяноста милях от Рима, заявил, что в ту ночь Клавдий был у него дома. Даже при перекрестном допросе он твердо держался этой версии, и хотя он был один против десятка свидетелей обвинения, включая мать Цезаря, он выглядел очень убедительно.
Цицерон, наблюдавший за допросом со скамьи сенаторов, наклонился и подозвал меня к себе:
— Этот парень или лжец, или сумасшедший, — прошептал он. — Ты же помнишь, что в день праздника Доброй Богини Клавдий приходил ко мне. Я помню еще, что после этого визита мы поссорились с Теренцией.
Как только хозяин заговорил об этом, я тоже это вспомнил и подтвердил, что он прав.
— О чем вы там? — спросил Гортензий, который, как всегда, сидел рядом с Цицероном и прислушивался к нашему разговору.
— Я говорил о том, что в тот день Клавдий был у меня дома, поэтому он не мог вечером оказаться в Интерамнии, — повернулся к нему Цицерон. — Его алиби — обман. — Он говорил без всякой задней мысли. Если бы он обдумал последствия этого заявления, то наверняка был бы осторожнее.
— Тогда ты должен дать показания, — сразу же заявил Гортензий. — Это алиби должно быть разрушено.
— Ну нет, — быстро сказал Цицерон. — Я с самого начала предупредил, что не хочу иметь к этому никакого отношения. — И подав мне сигнал идти за ним, сенатор встал и сразу же ушел с Форума в сопровождении двух мускулистых рабов, которые охраняли его в те дни.
— Это было глупо с моей стороны, — сказал Цицерон, когда мы взбирались на холм. — Наверное, я старею.
Я услышал, как толпа за нами засмеялась над каким-то замечанием одного из сторонников Клавдия: улики могли быть против него, но толпа была на его стороне. Я почувствовал, что Цицерон недоволен результатами дня. Совершенно неожиданно защита стала брать верх.
Когда заседание закрылось, все три обвинителя пришли к Цицерону. С ними же прибыл Гортензий. Как только я их увидел, то понял, чего они хотят, и про себя проклял Гортензия за то, что тот поставил Цицерона в столь неудобное положение. Я провел их в сад, где Цицерон и Теренция наблюдали, как маленький Марк играет с мячом.
— Мы хотим, чтобы ты дал показания, — начал Крус, который был главным обвинителем.
— Я ждал, что ты скажешь именно это, — сказал Цицерон, бросив злой взгляд на Гортензия. — И думаю, что ты можешь предугадать мой ответ. Думаю, что в Риме найдется еще сотня людей, которые видели Клавдия в тот день.
— Но нам не удалось найти ни одного, — сказал Крус. — Или никто не желает свидетельствовать.
— Клавдий всех их запугал, — добавил Гортензий.
— А кроме того, никто не сравнится с тобой по авторитету, — добавил Марцелин, который всегда был сторонником Цицерона, начиная со времени суда над Верресом. — Если ты сделаешь нам завтра это одолжение и подтвердишь, что Клавдий был у тебя, у присяжных не будет выбора. Это алиби — единственное, что стоит между ним и изгнанием.
Цицерон с недоверием посмотрел на них.
— Послушайте, подождите минутку. Вы хотите сказать, что без моего свидетельства его оправдают? — Они повесили головы. — Как такое могло случиться? Никогда еще перед судом не представал более виновный человек. — Он повернулся к Гортензию. — Ты же сказал, что «оправдание исключается». «Надо больше доверять здравомыслию римлян», — разве это не твои слова?
— Он стал очень популярен. А те, кто его не любит, боятся его сторонников.
— Да, и Лукулл нам здорово подкузьмил. Все эти истории про простыни и прятание в спальне сделали из нас посмешище, — сказал Крус. — Даже некоторые присяжные говорят о том, что Клавдий не более извращен, чем те, кто его обвиняет.
— И теперь я должен все это исправлять? — Цицерон в отчаянии взмахнул руками.
Теренция качала Марка на коленях. Неожиданно она поставила его на землю, велела идти в дом и, повернувшись к мужу, сказала:
— Может быть, тебе это и не нравится, но ты должен это сделать — если даже не для Республики, то для себя самого.
— Я уже сказал. Я не хочу в это вмешиваться.
— Но никто не выиграет больше тебя, если Клавдий отправится в изгнание. Он стал твоим самым большим врагом.
— Да, стал! Вот именно! И кто в этом виноват?
— Ты! Ведь ты с самого начала принимал участие в его карьере.
Так они спорили несколько минут, а сенаторы наблюдали за всем этим с недоумением. По Риму давно уже ходили слухи, что Теренция совсем не скромная, безмолвная жена, и эту сцену будут, конечно, широко обсуждать. Но, хотя Цицерон и злился на нее за то, что она спорила с ним в присутствии посторонних, я знал, что в конце концов хозяин с ней согласится. Он злился, потому что понимал, что у него нет выбора: Цицерон попал в ловушку.
— Очень хорошо, — сказал он наконец. — Как всегда, я выполню свой долг перед Римом, хотя это и будет сделано за счет моей собственной личной безопасности. Но мне, наверное, пора к этому привыкнуть. Встретимся утром, граждане. — И взмахом руки хозяин отпустил их.
После того, как они ушли, он сидел, размышляя. Наконец спросил:
— Хоть ты понимаешь, что это ловушка?
— Ловушка для кого? — спросил я.
— Для меня, конечно. — Он повернулся к Теренции. — Только представь себе: во всей Италии нашелся только один человек, который может разрушить алиби Клавдия, и этого человека зовут Цицерон. Ты думаешь, это случайное совпадение?
Теренция не отвечала; мне это тоже не приходило в голову до тех пор, пока он об этом не заговорил.
— Этот свидетель из Интерамния, — сказал он мне, — этот Казиний Скола, или как там его зовут, — мы должны все о нем узнать. Кого мы знаем в Интерамнии?
Я подумал секунду, а затем, с тяжелым предчувствием в сердце, сказал:
— Целия Руфа.
— Целий Руф, — повторил Цицерон, ударив по ручке стула. — Ну конечно.
— Еще один человек, которого ты не должен был вводить в наш дом, — сказала Теренция.
— Когда мы видели его в последний раз?
— Много месяцев назад, — ответил я.
— Целий Руф! Он пил с Клавдием и ходил с ним по бабам еще тогда, когда был моим учеником, — чем больше Цицерон размышлял, тем увереннее он становился. — Сначала он связался с Катилиной, а потом примкнул к Клавдию. Ну и змея! Этот чертов свидетель из Интерамния окажется клиентом его отца, готов поспорить.
— Ты что, думаешь, что Руф и Клавдий сговорились, чтобы заманить тебя в ловушку?
— А ты что, сомневаешься, что они на это способны?
— Нет. Я просто не понимаю, для чего все эти сложности с фальшивым алиби, если цель — просто заставить тебя свидетельствовать и разрушить это алиби?
— Так ты думаешь, что за всем этим стоит кто-то третий?
Я заколебался.
— Кто? — потребовала Теренция.
— Красс.
— Но ведь мы с Крассом полностью помирились, — сказал Цицерон. — Ты же слышал, как он превозносил меня до небес в присутствии Помпея. А потом, он же так дешево продал мне этот дом… — Он хотел еще что-то сказать, но замолчал.
Теренция включила всю свою проницательность, обращаясь ко мне:
— Почему ты считаешь, что Красс пойдет на такие сложности, чтобы причинить зло твоему хозяину?
— Не знаю, — ответил я и почувствовал, что краснею.
— Ты могла бы еще спросить, почему скорпион жалит свои жертвы? Потому, что так делают все скорпионы, — мягко заметил Цицерон.
Вскоре разговор закончился. Теренция ушла заниматься с Марком. Я отправился в библиотеку, заниматься корреспонденцией Цицерона. Один Цицерон остался на веранде, задумчиво глядя через Форум на Капитолий. На город спускались вечерние сумерки.
На следующее утро, бледный и со взведенными нервами — он прекрасно понимал, как его примут в качестве свидетеля, — Цицерон отправился на Форум в сопровождении такого же количества телохранителей, которое сопровождало его в дни заговора Катилины. Распространился слух, что обвинение неожиданно затребовало его в качестве свидетеля, и в тот момент, когда сторонники Клавдия увидели его, пробирающегося сквозь толпу к платформе, они начали свой кошачий концерт. Когда он взбирался по ступенькам храма к платформе суда, в него полетели яйца и куски навоза. И тут произошло совершенно невероятное: почти все присяжные встали и окружили Цицерона, чтобы защитить его от этих снарядов. Некоторые даже повернулись к толпе, оттянули воротники и провели ребром ладоней по обнаженным шеям, как бы говоря бандам Клавдия: «Прежде чем вы убьете его, вам придется убить нас».
Цицерону было привычно выступать в качестве свидетеля. Только за последний год он делал это раз десять во время судов над сторонниками Катилины. Но никогда еще он не сталкивался с подобной аудиторией, и городскому претору пришлось приостановить ход суда, пока, наконец, не установился относительный порядок. Клавдий смотрел на Цицерона, сложив руки на груди и глубоко задумавшись. По-видимому, действия присяжных насторожили его. Первый раз за все время суда рядом с Клавдием сидела его жена Фульвия. Это был тонкий ход со стороны защиты — показать ее толпе: ей было всего шестнадцать, и она выглядела скорее дочерью Клавдия, чем его женой — именно тот тип беззащитной девочки, который гарантированно растопит сердца присяжных; кроме того, она была потомком Гракхов, которые все еще оставались невероятно популярны в народе. У нее было малоподвижное, злое лицо, но супружеская жизнь с Клавдием заставила бы обозлиться любое, даже самое мягкое существо.
Когда, наконец, главному обвинителю Лентулу Крусу разрешили задавать вопросы свидетелю, толпа замерла в ожидании. Он подошел к Цицерону.
— Хотя все тебя хорошо знают, назови, пожалуйста, свое имя.
— Марк Туллий Цицерон.
— Ты клянешься богами говорить только правду?
— Клянусь.
— Ты знаком с обвиняемым?
— Да.
— Где он находился между шестью и семью часами утра в день праздника Благой Богини в прошлом году? Ты можешь сообщить суду эту информацию?
— Да. Я очень хорошо это помню, — Цицерон повернулся к присяжным. — Он был у меня дома.
Волна удивления прокатилась по присяжным и толпе зрителей. Клавдий очень громко сказал: «Лгун!» — и его клика опять закричала и замяукала. Претор, которого звали Воконий, призвал всех к порядку. Он дал знак обвинителю продолжать.
— Ты это хорошо помнишь? — спросил Крус.
— Очень хорошо. Другие мои домочадцы тоже видели его.
— С какой целью он приходил?
— Ни с какой — это был просто визит вежливости.
— Как ты считаешь, мог ли обвиняемый, побывав в то время у тебя дома, к вечеру оказаться в Интерамнии?
— Ни в коем случае. Если только он не выращивает крылья так же легко, как переодевается в женские одежды.
Здесь раздался смех. Даже Клавдий улыбнулся.
— Фульвия, жена обвиняемого, которая сегодня находится здесь, утверждает, что вместе с мужем была в тот вечер в Интерамнии. Что ты на это скажешь?
— Скажу, что счастливые часов не наблюдают. Поэтому молодожены иногда путают часы и дни недели.
Смех стал еще сильнее, и Клавдий опять присоединился к нему, а Фульвия смотрела только перед собой, и лицо ее было похоже на детский кулачок — маленький, белый и крепко сжатый; уже тогда она была очень уродливая.
У Круса не было больше вопросов, и он вернулся на свою скамью, освобождая место для адвоката Клавдия, Куриона. Наверняка тот был храбрецом на поле битвы, но в суде он чувствовал себя не в своей тарелке, поэтому подошел к великому оратору с опаской, как мальчик, который хочет палкой дотронуться до змеи.
— Мой клиент долгое время был твоим врагом, не правда ли?
— Неправда. До того, как он совершил этот акт святотатства, мы были хорошими друзьями.
— А потом его обвинили в этом преступлении, и ты покинул его?
— Нет, сначала его покинул разум, а потом он совершил преступление.
Опять раздался смех. Защитник выглядел растерянным.
— Ты говоришь, что четвертого декабря прошлого года мой клиент пришел навестить тебя?
— Именно.
— Удивительно вовремя, не правда ли, ты смог вспомнить, что Клавдий пришел к тебе именно в этот день.
— Думаю, что удивления достойно то, что произошло с твоим клиентом.
— Что ты имеешь в виду?
— Думаю, что он не так часто бывает в Интерамнии в течение года. Удивительно то, что в тот день, когда он, как он утверждает, был в этом отдаленном городе, десяток свидетелей видели его в Риме, переодетым в женское платье.
Пока продолжалась эта забава, Клавдий перестал улыбаться. Было видно, что ему надоело, что его адвоката возят носом по полу суда, и он жестом подозвал его к своей скамье. Однако Курион, которому было почти шестьдесят и который не привык к подобным издевательствам, вспылил и начал размахивать руками.
— Некоторые дураки, без сомнения, подумают, что это чрезвычайно остроумная игра слов, но я хочу сказать, что ты ошибаешься и мой клиент приходил к тебе в совсем другой день.
— Я совершенно уверен в дне, и на то есть веская причина. Эта была первая годовщина того дня, когда я спас Республику. Поверь мне, до конца жизни у меня будет очень веская причина помнить четвертое декабря.
— Так же, как у жен и детей людей, которых ты убил! — выкрикнул Клавдий, вскочив на ноги. Воконий немедленно потребовал порядка, но Клавдий отказался сесть и продолжал выкрикивать оскорбления. — Ты и тогда, как и сейчас, вел себя как тиран.
Повернувшись к своим сторонникам, он жестом показал, что ждет их поддержки. Вторично их просить не пришлось. Как один, они бросились вперед, и в воздухе замелькали новые снаряды. Второй раз за день присяжные пришли Цицерону на помощь, окружив его и стараясь закрыть ему голову. Городской претор кричал, пытаясь выяснить у Куриона, есть ли у защиты еще вопросы. Курион, который выглядел совершенно потрясенным поведением присяжных, жестом показал, что он закончил, и суд был поспешно прекращен. Группа присяжных, телохранителей и клиентов расчистила Цицерону дорогу через Форум и на Палатинский холм.
Я думал, что все произошедшее произведет на хозяина тяжелое впечатление, и на первый взгляд так оно и случилось. Его волосы торчали в разные стороны, а тога была испачкана. Однако хозяин сохранил присутствие духа. В волнении он ходил по библиотеке, вновь и вновь возвращаясь к ключевым моментам своих показаний. Цицерон ощущал себя так, как будто вторично победил Катилину.
— Ты видел, как присяжные сомкнули ряды вокруг меня? Сегодня, Тирон, тебе довелось увидеть все то лучшее, что есть в римском правосудии.
Однако хозяин решил не возвращаться в суд, чтобы выслушать заключительные слова обвинения и защиты, и прошло еще два дня, прежде чем был готов вердикт и он отправился к храму Кастора, чтобы услышать, как приговорят Клавдия.
В тот день присяжные потребовали вооруженной защиты, и центурия легионеров окружала платформу, на которой расположился суд. Когда Цицерон проходил на свое место в секторе для сенаторов, он отсалютовал присяжным. Некоторые ответили ему, но многие отводили глаза и старались смотреть в другую сторону.
— Думаю, что они боятся раскрываться перед бандами Клавдия, — сказал мне Цицерон. — После того, как они проголосуют, как думаешь, может быть, мне стоит пойти и встать вместе с ними, чтобы выразить им свою поддержку?
Я не думал, что это безопасно, но времени на ответ мне не хватило, так как претор уже выходил из храма. Я оставил Цицерона на его месте и присоединился к толпе неподалеку.
Обвинение и защита уже сказали свое последнее слово, и теперь городскому претору оставалось только подвести итог и объяснить присяжным существующее законодательство. Клавдий опять сидел рядом с женой. Иногда он наклонялся и что-то говорил ей, а она пристально смотрела на мужчин, которые через несколько минут решат судьбу ее мужа. В суде все всегда занимает больше времени, чем предполагается: на вопросы должны быть даны ответы, законы зачитаны, документы найдены, — поэтому только через час официальные лица стали раздавать присяжным восковые жетоны для голосования. На одной стороне жетона было нацарапано «В» — виновен, а на другой «Н» — невиновен. Система была рассчитана на максимальную секретность — достаточно было нескольких секунд, чтобы пальцем стереть одну из букв и опустить жетон в урну, которую пустили по кругу. Когда все жетоны были опущены, урну принесли к столу претора и жетоны высыпали на стол. Все вокруг меня стояли на цыпочках, стараясь рассмотреть, что происходит. Для некоторых тишина была слишком напряженной, и они нарушали ее криками «Давай, Клавдий!», «Да здравствует Клавдий!». Эти крики вызывали аплодисменты среди ожидающих толп. Над платформой, на которой заседал суд, на случай дождя была натянута парусина. Я помню, как она хлопала на ветру, как парус. Наконец подсчет завершился, и результаты передали претору. Он встал, и судьи встали вместе с ним. Фульвия схватила Клавдия за руку. Я зажмурил глаза и вознес молитву бессмертным богам. Нам надо 34 голоса, чтобы Клавдий отправился в изгнание до конца своей жизни.
— За наказание обвиняемого проголосовали тридцать человек, за его оправдание — тридцать четыре. Согласно вердикту данного суда, Публий Клавдий Пульхр признается невиновным по всем пунктам обвинения, и данное дело…
Последние слова претора потонули в криках одобрения. Земля ушла у меня из-под ног. Я почувствовал, как у меня закружилась голова, а когда открыл глаза, мигая от блеска солнца, Клавдий шел по платформе, пожимая руки членам суда. Легионеры сцепили руки, чтобы не позволить толпе захватить платформу. Толпа кричала и танцевала. По обеим сторонам от меня сторонники Клавдия хотели пожать мне руку, а я старался выдавить из себя улыбку, потому что в противном случае они могли бы избить меня или сделать еще чего похуже. Среди этого беснования скамьи сенаторов были неподвижны, как поляна, засыпанная свежевыпавшим снегом. Я смог рассмотреть выражение лица некоторых из них: у Гортензия — ошарашенное, у Лукулла — непонимающее, а Катулл поджал губы от страха. Цицерон надел свою профессиональную маску и смотрел вдаль с видом государственного мужа.
Через несколько минут Клавдий подошел к краю платформы. Он не обращал внимание на крики префекта, что он находится в суде, а не на народной ассамблее, и поднял руки, призывая толпу к тишине. Шум сразу же прекратился.
— Друзья мои, горожане, — сказал он. — Это не моя победа. Это ваша победа, люди!
Раздался еще один вал аплодисментов, который разбился о стены храма, а Клавдий повернул лицо к его источнику — Нарцисс перед своим зеркалом. На этот раз он позволил толпе долго выказывать свое восхищение.
— Я был рожден патрицием — но члены моего сословия ополчились на меня. А вы меня поддержали. Вам я обязан своей жизнью. Я хочу быть одним из вас. И поэтому я посвящу свою жизнь вам, — продолжил оправданный после паузы. — Пусть все узнают в этот день великой победы, что я намерен отречься от своего патрицианства и стать плебеем! — Я взглянул на Цицерона. Весь его вид государственного мужа куда-то исчез, и он смотрел на Клавдия с изумлением. — И если мне это удастся, я буду удовлетворять свои амбиции не в Сенате, который наполнен распухшими от денег коррупционерами, а как ваш представитель, как один из вас — как трибун! — Послышались новые, еще более громкие аплодисменты, которые он еще раз успокоил, подняв руку. — И если вы, жители Рима, выберете меня вашим трибуном, я даю вам обет и торжественно клянусь, что те, кто отнял жизни римлян без справедливого суда, очень скоро почувствуют вкус народной справедливости!
Позже Цицерон вместе с Гортензием, Лукуллом и Катуллом уединился в библиотеке, чтобы обдумать вердикт, а Квинт отправился разузнать, что же все-таки произошло. Когда шокированные сенаторы уселись, Цицерон попросил меня подать вина.
— Четыре голоса, — не переставал бормотать он. — Всего четыре голоса, и все бы изменилось, и сейчас этот безответственный нечестивец ехал бы уже по направлению к границам Италии. Четыре голоса. — Он повторял это снова и снова.
— Что же, граждане, для меня все кончено, — объявил Лукулл. — Я ухожу из публичной политики. — Со стороны казалось, что его манера вести себя не изменилась, но когда я подошел ближе, чтобы передать ему чашу с вином, я увидел, что он мигает не останавливаясь. Он был оскорблен до глубины души и не мог этого перенести. Быстро осушив чашу, Лукулл потребовал еще вина.
— Наши коллеги ударятся в панику, — предположил Гортензий.
— Я очень ослабел, — сказал Катулл.
— Четыре голоса!
— Я буду ухаживать за своими рыбками, изучать философию и готовить себя к смерти. Для меня больше нет места в этой Республике.
В этот момент появился Квинт с новостями из суда. Он переговорил с обвинителями и с тремя присяжными, которые поддержали обвинение.
— Мне кажется, что история римского правосудия еще не знала такого подкупа. Ходят слухи, что некоторым ключевым фигурам предлагали по четыреста тысяч сестерций за то, чтобы решение было вынесено в пользу Клавдия.
— Четыреста тысяч? — повторил Гортензий с недоверием.
— А откуда у Клавдия такие деньги? — удивился Лукулл. — Эта сучка, его жена, богата, но…
— По слухам, деньги предоставил Красс, — ответил Квинт.
Во второй раз за день земля, казалось, ушла у меня из-под ног. Цицерон быстро посмотрел на меня.
— Не могу в это поверить, — сказал Гортензий. — С какой это радости Красс вдруг решил заплатить целое состояние за Клавдия?
— Я повторяю только то, что говорится на улицах, — ответил Квинт. — Вчера вечером у Красса, один за другим, побывали двадцать членов присяжной коллегии. Каждого из них он спрашивал, что ему надо. Одним он оплатил счета, другим обеспечил выгодные контракты, а кто-то предпочел наличные.
— Но это все же не большинство присяжных, — заметил Цицерон.
— Нет, но говорят, что Клавдий и его жена тоже не сидели сложа руки, — продолжил Квинт. — И здесь было замешано не только золото. Во многих благородных домах прошлой ночью громко скрипели кровати, там, где люди решили получить свое другой, живой монетой — женщинами или мальчиками. Мне сказали, что сама Клодия постаралась для нескольких присяжных.
— Катон абсолютно прав, — воскликнул Лукулл. — Сердцевина нашей Республики полностью прогнила. Нам пришел конец. И Клавдий — это та мерзость, которая нас уничтожит.
— Вы можете себе представить патриция, который становится плебеем? — спросил Гортензий с удивлением. — Вы можете себе представить, чтобы такая мысль вообще пришла кому-то в голову?
— Граждане, граждане, — вмешался Цицерон. — Мы проиграли суд, и только, — давайте не будем терять голову. Клавдий — не первый преступник, которому удалось избежать наказания.
— Теперь он займется тобой, брат, — сказал Квинт. — Если он станет плебеем, можешь быть уверен, что его изберут трибуном — он слишком популярен, чтобы его можно было остановить, — а став трибуном, он сможет причинить тебе множество хлопот.
— Этого никогда не произойдет. Никто никогда не разрешит ему этого. Но, даже если каким-то мистическим способом это произойдет, неужели вы действительно думаете, что я — после всего того, чего я достиг в этом городе, начав с нуля, — неужели вы действительно думаете, что я не смогу справиться с хихикающим недоразвитым извращенцем, таким, как наша Смазливая? Да я сломаю ему хребет в первой же речи.
— Ты прав, — сказал Гортензий. — И я хочу, чтобы ты знал, что мы всегда будем с тобой. Если он попытается атаковать, можешь быть уверен в нашей поддержке. Я правильно говорю, Лукулл?
— Конечно.
— А ты согласен, Катулл? — Но старый патриций не отвечал. — Катулл? — Опять никакого ответа. Гортензий вздохнул. — Боюсь, за последнее время он сильно сдал. Разбуди его, пожалуйста, Тирон.
Я положил руку Катуллу на плечо и легонько его потряс. Его голова склонилась на одну сторону, и мне пришлось схватить его, чтобы он не упал на пол, при этом его морщинистое лицо оказалось прямо передо мной. Глаза Катулла были широко открыты. Его рот раскрылся, и из него капала слюна. В шоке я отдернул руку, а Квинт, который пощупал пульс на шее Катулла, объявил, что он умер.
Так ушел из жизни Квинт Литаций Катулл, в возрасте шестидесяти одного года: консул, понтифик и яростный борец за права Сената. Он был осколком другой, более жестокой эры, и, вспоминая о его смерти, я вспоминаю также и о смерти Метелла Пия — обе они были историческими вехами на пути угасания Республики. Гортензий, который был шурином Катулла, взял у Цицерона свечу и поднес ее к лицу старика, мягко позвав его вернуться к жизни. Никогда я более ясно не видел смысл этого старинного обычая — действительно, казалось, что дух Катулла на секунду вышел из этой комнаты и сразу же вернется, если только его правильно позвать. Мы подождали, не оживет ли старик, но этого, конечно, не произошло, и через некоторое время Гортензий поцеловал его в лоб и закрыл ему глаза. Он немного поплакал, и даже у Цицерона покраснели глаза, потому что хотя они и начали с Катуллом как враги, но закончили, борясь за общее дело, и хозяин уважал старика за его прямоту и честность. Казалось, только на Лукулла все это не произвело впечатления, но я думаю, что он уже достиг того состояния, когда рыбы для него стали важнее людей.
Естественно, что все обсуждения суда были прекращены. Были вызваны рабы Катулла, чтобы отнести прах их хозяина домой, а после того, как это было сделано, Гортензий отправился сообщить это печальное известие родным и близким покойного. Лукулл отправился домой на обед, состоявший наверняка из крылышек жаворонков и соловьиных язычков, который он съел в одиночестве в громадном зале Аполлона. Что касается Квинта, то он сообщил, что завтра на рассвете отправится в долгое путешествие в Азию. Цицерон знал, что у его брата был приказ немедленно отправиться к месту назначения, сразу же после окончания суда, но я все-таки видел, что в тот день для хозяина это стало самым тяжелым ударом. Он позвал Теренцию и маленького Марка, чтобы они попрощались, а затем неожиданно уединился в библиотеке, предоставив мне проводить Квинта из дома.
— До свидания, Тирон, — сказал Квинт, беря мою руку в две своих: у него были жесткие, мозолистые ладони, по сравнению с мягкими «адвокатскими» ладонями его брата. — Мне будет не хватать твоих советов. Ты будешь часто писать мне и рассказывать о том, что происходит с моим братом?
— С удовольствием.
Он уже был готов выйти на улицу, но потом повернулся и сказал:
— Брат должен был освободить тебя, после того как кончилось его консульство. И он собирался это сделать. Ты знал об этом?
Я был потрясен этим признанием и, заикаясь, произнес:
— Хозяин перестал говорить об этом. Я подумал, что он изменил свое решение.
— Брат говорил, что боится отпустить тебя, потому что ты слишком много знаешь.
— Но я никогда не выдам и слова из тех, что услышал в конфиденциальном разговоре!
— Я это знаю, да и он тоже, в глубине души. Не волнуйся. Это просто отговорка. Правда состоит в том, что брат боится даже подумать, что ты тоже можешь покинуть его, так же как Аттик и я. Ты нужен Цицерону больше, чем сам об этом думаешь.
Я потерял дар речи.
— Когда я вернусь из Азии, — продолжил Квинт, — ты получишь свою свободу, я тебе обещаю. Ты принадлежишь всей семье, а не только моему брату. А покамест присматривай за ним, Тирон. В Риме что-то происходит, и все это мне не нравится.
Он помахал мне рукой на прощание и в сопровождении слуг направился вниз по улице. Я стоял на крыльце, наблюдая за знакомой коренастой фигурой с широкими плечами и твердой походкой, которая спускалась по склону холма, до тех пор, пока она не скрылась из виду.
Клавдий должен был сразу же направиться на Сицилию в качестве младшего магистрата. Вместо этого он предпочел остаться в Риме и наслаждаться своей победой. Ему даже хватило наглости прийти в Сенат, чтобы занять то место, которое теперь ему полагалось. Это произошло на майские иды, через два дня после суда, и в Сенате как раз обсуждали последствия вынесения оправдательного приговора. Клавдий вошел в зал как раз в то время, когда говорил Цицерон. Он был встречен громким неодобрительным свистом и улыбнулся сам себе, как будто нашел подобное проявление ненависти забавным. После того как никто из сенаторов не подвинулся, чтобы освободить ему место, Клавдий прислонился к стене скрестил руки на груди и уставился на оратора с самодовольной глуповатой улыбкой. Красс, сидящий на своем месте на передней скамье, чувствовал себя явно не в своей тарелке и занялся изучением царапины на ботинке. Цицерон же просто проигнорировал Клавдия и продолжил свою речь.
— Граждане, — сказал он, — мы не должны ослабеть или колебаться из-за этого единичного удара. Я согласен, мы должны признать, что наш авторитет ослаб, но это не значит, что мы должны впадать в панику. Будет глупо, если мы проигнорируем то, что случилось, но мы будем трусами, если позволим этому испугать нас. Суд освободил врага государства…
— Меня освободили не как врага государства, а как человека, который призван очистить Рим, — выкрикнул Клавдий.
— Ты ошибаешься, — спокойно сказал Цицерон, даже не посмотрев на него. — Суд сохранил тебя не для римских улиц, а для камеры смерти. Они хотели не столько оставить тебя среди нас, сколько лишить тебя возможности спрятаться в изгнании. — Он продолжил: — Поэтому, граждане, крепитесь и не теряйте чувства собственного достоинства.
— А где твое достоинство, Цицерон? — закричал Клавдий. — Ты ведь берешь взятки.
— Политический консенсус честных людей все еще сохраняется…
— Ты взял взятку, чтобы купить дом.
— По крайней мере, я не покупал суд, — парировал Цицерон, повернувшись к Клавдию.
Сенат затрясся от хохота. Это напомнило мне, как старый лев шлепает расшалившегося детеныша. Однако Клавдий не унимался:
— Я скажу вам, почему меня оправдали, — потому что показания Цицерона были ложью, и суд ему не поверил.
— Напротив — тридцать членов коллегии присяжных мне поверили, а тридцать четыре не поверили тебе, предпочтя получить с тебя деньги вперед.
Сейчас это не кажется таким уж смешным, но в тот момент казалось, что Цицерон сделал самое остроумное замечание в своей жизни. Думаю, что сенаторы так много смеялись потому, что хотели показать Цицерону свою поддержку, и каждый раз, когда Клавдий пытался ответить, смех становился все громче, поэтому в конце концов он, взбешенный, выбежал из здания.
Это саркастическое замечание считалось большой победой Цицерона, потому что через пару дней Клавдий уехал на Сицилию, и на ближайшие месяцы Цицерон смог забыть о Смазливчике.
До Помпея Великого было доведено, что, если он хочет стать консулом, то должен вернуться в Рим и принять участие в предвыборной кампании. Этого он сделать не мог, потому что, независимо от того, как он любил саму власть, еще больше он любил демонстрацию этой власти — роскошные костюмы, ревущие трубы, рев и вонь диких животных в клетках, железную поступь и восторженный рев своих легионеров, обожание толпы. Поэтому он отказался от идеи избраться консулом, и дата его триумфального входа в город была, по его требованию, назначена на конец сентября — его сорок пятый день рождения. Однако достижения Помпея были столь велики, что парад — который должен был растянуться на двадцать миль — пришлось разделить на два дня. Цицерон и сенаторы направились на Марсово поле, чтобы официально поприветствовать императора накануне его дня рождения. Помпей не только выкрасил свое лицо в красный цвет, но и оделся в роскошную золотую броню, покрытую великолепной накидкой, которая когда-то принадлежала Александру Великому. Вокруг него двигались тысячи его ветеранов с сотнями повозок с военной добычей.
До этого момента Цицерон не понимал, насколько богат Помпей. Как он мне сам сказал: «Один миллион, или десять, или сто — что это? Просто слова. Человек не в состоянии вообразить себе эти цифры». Но Помпей собрал все эти богатства в одном месте и, сделав это, показал свою истинную власть. Для примера, в то время хороший ремесленник, работая целый день, зарабатывал одну серебряную драхму. В утро триумфа Помпей выставил открытые сундуки, в которых сверкало семьдесят пять миллионов серебряных драхм — больше, чем все налоги, собираемые в империи за год. И это были только наличные. Возвышаясь над всем парадом на повозке, которую тащили четыре быка, стояла двенадцатифутовая статуя Митридата, отлитая из чистого золота. Там же были трон и скипетр Митридата, тоже из чистого золота. Тридцать три короны Митридата, сделанные из жемчуга, а также три золотые статуи Аполлона, Минервы и Марса. Пирамидоподобная гора из золота, на которой располагались различные животные и фрукты и которую обвивала золотая виноградная лоза. Игровая доска в клетку, три на четыре фута, сделанная из драгоценных синих и зеленых камней, с луной, сделанной из чистого золота на крышке, которая весила тридцать фунтов. Солнечный диск, выложенный чистым жемчугом. Еще пять повозок понадобились, чтобы везти самые драгоценные книги из царской библиотеки.
Все это произвело сильное впечатление на Цицерона, который понял, что подобное богатство будет иметь громадное влияние на Рим и его политику. Он с удовольствием подошел к Крассу со словами:
— Ну что же, Красс. Раньше тебя называли самым богатым человеком в Риме — но сейчас это не так. После всего этого даже ты будешь обращаться к Помпею за ссудой!
Красс криво улыбнулся; было видно, что вид всех этих богатств угнетает его.
Все это Помпей послал в город в первый день, но сам остался за городской стеной. На следующий день, в его день рождения, начался собственно триумфальный парад. И начался он с пленников, которые были захвачены на Востоке: сначала шли армейские военачальники, затем официальные лица империи Митридата, группа предводителей пиратов, иудейский царь, царь Армении в сопровождении своей жены и сына и, наконец, как украшение этой процессии, семеро детей Митридата и одна из его сестер. Тысячи римлян на Форуме Блоария и в Большом цирке веселились и бросали в них куски навоза и комья земли — к моменту выхода на виа Сакра все они выглядели как ожившие глиняные статуи. Здесь, под наблюдением палача и его помощников, их оставили ждать и трястись от страха за свою будущую судьбу. Шум, шедший от Триумфальных ворот, возвестил о том, что их завоеватель наконец въехал в город. Цицерон тоже ждал, вместе с другими сенаторами, у входа в здание Сената. Я находился на противоположной стороне Форума и в то время, когда парад проходил между нами, периодически терял его из виду среди всех этих демонстраций величия. В этом параде двигались телеги с восковыми табличками, описывающими в подробностях все покоренные Помпеем страны — Албанию, Сирию, Палестину, Аравию и так далее, — а за ними следовали около восьмисот корабельных таранов, оправленных в бронзу, которые были сняты с кораблей, захваченных Помпеем у пиратов. На повозках располагались горы доспехов, щитов и оружия, захваченных у армии Митридата. За всем этим маршировали ветераны Помпея, хором скандирующие пошлые стихи об их командующем, и, наконец, на Форум выехал сам Помпей на своей украшенной драгоценными камнями колеснице, в пурпурной тоге, расшитой золотыми звездами и накрытой плащом Александра. Сзади него на колеснице стоял раб, которому полагалось непрерывно повторять на ухо Помпею, что он не более чем «просто человек». Я этому бедняге не завидовал; было ясно видно, что он действует Помпею на нервы, поэтому, как только возница остановил колесницу перед Карцером, Великий Человек столкнул беднягу с платформы и повернул свое выкрашенное красной краской лицо к грязной толпе пленников.
— Я, Помпей Великий, покоритель трехсот двадцати четырех наций, получивший право казнить и миловать от Сената и граждан Рима, объявляю, что вы, как вассалы Римской империи, должны немедленно, — он сделал паузу, — быть прощены и отправлены в ваши земли, где вы родились. Идите и расскажите всему миру о моем милосердии.
Это было так же великолепно, как и неожиданно, потому что у Помпея в юности была кличка Мясник и он редко проявлял такое великодушие по отношению к кому-либо. Сначала толпа выглядела разочарованной, а затем раздались аплодисменты, в то время как пленники, после того, как им перевели слова Помпея, протянули к нему руки, прославляя его на десятке иностранных языков. Полководец принял их благодарность, сделав округлый жест рукой, а затем спрыгнул с колесницы и направился в сторону Капитолия, где должен был совершить жертвоприношение. Сенаторы, включая Цицерона, последовали за ним, и я тоже был уже готов идти за ними, когда сделал удивительное открытие.
Теперь, когда парад завершился, повозки с доспехами и оружием направлялись вон с Форума, и я в первый раз увидел эти мечи и ножи вблизи. Я не специалист в том, что связано с оружием, но даже я понял, что эти новые клинки с изогнутыми восточными лезвиями и непонятными гравировками были точно такими же, как те, которые Цетег хранил у себя в доме и которые я осматривал накануне его казни. Я сделал шаг вперед, чтобы взять один из мечей, намереваясь показать его Цицерону, но легионер, охранявший повозку, грубо приказал мне убираться. Я уже собирался сказать ему, кто я такой и зачем мне это нужно, но, к счастью, передумал. Без лишних слов я повернулся и отошел в сторону, а когда оглянулся, то увидел, что легионер провожает меня подозрительным взглядом.
Цицерон должен был присутствовать на большом официальном банкете, который давал Помпей после жертвоприношения, и вернулся домой только поздно вечером — в плохом настроении, что случалось всякий раз, когда он слишком много времени проводил в обществе полководца. Он был удивлен, что я жду его, и внимательно выслушал рассказ о моем открытии. Я был очень горд своей проницательностью и ожидал, что он поблагодарит меня. Вместо этого он вдруг сильно рассердился.
— Ты хочешь сказать, — потребовал хозяин после того, как выслушал меня, — что Помпей посылал оружие, захваченное у Митридата, чтобы вооружить заговорщиков Катилины?
— Все, что я знаю, это то, что вид и клейма клинков были идентичными.
— Это слова предателя! Ты не смеешь так говорить! — прервал меня Цицерон. — Ты же видел могущество Помпея. Не смей больше упоминать об этом, слышишь?
— Прости, — сказал я, задохнувшись от смущения, — мне очень жаль.
— А кроме того, как Помпей смог бы доставить их в Рим? Он же был очень далеко отсюда.
— Может быть, их привез Метелл Непот.
— Иди спать. Ты говоришь глупости.
Но, очевидно, хозяин думал об этом всю ночь, потому что наутро его отношение к происшедшему изменилось.
— Думаю, что ты прав, говоря, что оружие принадлежало Митридату. В конце концов, они захватили весь его арсенал, и вполне возможно, что Непот привез часть его с собою в Рим. Но это не значит, что Помпей активно помогал Катилине.
— Конечно, нет, — согласился я.
— Это было бы слишком ужасно. Ведь те клинки предназначались для того, чтобы перерезать мне горло.
— Помпей никогда не сделал бы ничего, чтобы причинить вред тебе или государству.
На следующий день Помпей пригласил Цицерона к себе.
Повелитель Земли и Воды расположился в своем старом доме на Эсквилинском холме. За лето дом был сильно перестроен. Десятки таранов с пиратских кораблей украшали его стены. Некоторые из них были отлиты из бронзы в виде головы Медузы Горгоны. Другие напоминали рога диких животных. Цицерон до этого их не видел и сейчас рассматривал с неудовольствием.
— Представь, что тебе пришлось бы спать здесь каждую ночь, — сказал он, пока мы ждали, когда нам откроют ворота. — Это выглядит как гробница фараона.
И с тех пор хозяин часто в частных беседах называл Помпея Фараоном.
Перед домом, восхищаясь им, стояла большая толпа. Приемные комнаты были заполнены людьми, которые надеялись воспользоваться щедротами хозяина. Здесь были обанкротившиеся сенаторы, готовые продать свои голоса, деловые люди, надеявшиеся уговорить Помпея вложиться в их проекты, владельцы кораблей, объездчики лошадей, ювелиры и просто попрошайки, надеявшиеся разжалобить Помпея своими историями. Они проводили нас завистливыми взглядами, когда нас провели прямо мимо них в большую отдельную комнату. В одном ее углу стоял манекен, одетый в триумфальную тогу Помпея и покрытый плащом Александра, в другом — большой бюст Помпея, сделанный из жемчуга, который я видел во время триумфального парада. В центре комнаты, на двух козлах, располагалась модель громадного комплекса зданий, над которой стоял Помпей, держа по деревянной модели храма к каждой руке. Казалось, что группа людей позади него с нетерпением ждет его решения.
— А, — сказал он, подняв глаза, — вот и Цицерон. Он умный малый, и у него есть своя точка зрения. Как ты думаешь, Цицерон? Мне построить здесь три храма или четыре?
— Я всегда строю по четыре храма, — ответил Цицерон, — если хватает места.
— Блестящий совет, — воскликнул Помпей. — Так пусть их будет четыре. — И он поставил модели в ряд, под аплодисменты аудитории. — Позже мы решим, каким богам их посвятить. Итак? — сказал он Цицерону, показывая на макет. — Что ты по этому поводу думаешь?
Цицерон посмотрел на сложную конструкцию.
— Впечатляет. А что это? Дворец?
— Театр на десять тысяч зрителей. Здесь будет публичный сад, окруженный портиком. А вот здесь — храмы. — Помпей повернулся к одному из мужчин, который, как я понял, был архитектором. — Напомни, каковы размеры?
— Весь комплекс будет четверть мили в длину, Светлейший.
— И где же все это построят? — спросил Цицерон.
— На Марсовом поле.
— А где же люди будут голосовать?
— Ну-у-у, где-то там, — неопределенно махнул рукой Помпей. — Или около реки. Места хватит. Уберите это, — приказал он, — уберите и начинайте рыть яму под фундамент. А о цене не беспокойтесь.
— Не хочу выглядеть пессимистом, Помпей, но боюсь, что у тебя могут возникнуть проблемы с цензорами, — сказал Цицерон после того, как строители ушли.
— Почему?
— Они всегда запрещали строительство постоянного театра в черте города, по моральным соображениям.
— Об этом я подумал. Я скажу, что строю святилище Венеры. Его как-то вставят в эту сцену. Архитекторы знают свое дело.
— И ты думаешь, цензоры тебе поверят?
— А почему нет?
— Святилище Венеры в четверть мили длиной? Они могут подумать, что твоя набожность слишком велика.
Однако Помпей был не в настроении выслушивать шутки, особенно от Цицерона. Его большой рот мгновенно превратился в куриную гузку. Губы сжались. Он был известен своими вспышками гнева, и я впервые увидел, как неожиданно они начинаются.
— Этот город, — закричал он, — полон пигмеев, завистливых пигмеев! Я хочу построить для жителей Рима самое прекрасное здание за всю историю мира — и какую же благодарность я получаю? Никакой! Никакой! — Ногой он пихнул козлы. В этот момент Помпей напоминал маленького Марка в детской, когда ему велят закончить все игры. — Кстати, о пигмеях, — сказал он угрожающе, — почему Сенат все еще не утвердил законы, о которых я просил? Где закон о городах, основанных на Востоке? И о земле для моих ветеранов? Что с ними происходит?
— Такие вещи быстро не делаются…
— Мне казалось, что мы обо всем договорились: я поддержу тебя в вопросе о Гибриде, а ты обеспечишь голосование по моим законам в Сенате. Я свое обещание выполнил. А ты?
— Все не так просто. Я только один из шести сотен сенаторов, а оппонентов у тебя хватает.
— Кто они? Назови!
— Ты знаешь их имена лучше меня. Целер никогда не простит тебе, что ты развелся с его сестрой. Лукулл все еще не может забыть, как ты отобрал у него командование армией на Востоке. Красс всегда был твоим врагом. Катон считает, что ты ведешь себя как царь.
— Катон! Не упоминай его имени в моем присутствии. Только благодаря Катону у меня нет жены! — Рык Помпея разносился по всему дому, и я заметил, что некоторые из его слуг собрались у двери, наблюдая за происходящим. — Я не говорил с тобой об этом до моего триумфа, надеясь, что ты сам все понимаешь. Но сейчас я снова в Риме и требую к себе заслуженного уважения! Ты слышишь? Требую!
— Конечно, я тебя слышу. Думаю, что тебя услышал бы и мертвец. И, как твой друг, я продолжу защищать твои интересы, как всегда это делал.
— Всегда? Ты в этом уверен?
— Назови мне хоть один раз, когда я был не лоялен по отношению к тебе.
— А как насчет Катилины? Ты же мог тогда вызвать меня для защиты Республики.
— Ты должен быть мне благодарен, что я этого не сделал. Тебе не пришлось проливать кровь римлян.
— Да я бы вот так с ним разобрался, — Помпей щелкнул пальцами.
— Но только после того, как он убил бы всю верхушку Сената, включая и меня. Или, может быть, ты на это и надеялся?
— Конечно, нет.
— Ведь ты же знал, что он намеревается это сделать? Мы нашли оружие, спрятанное в этом городе именно для этой цели.
Помпей уставился на него, но Цицерон не отвел взгляд: на этот раз глаза пришлось отвести Помпею.
— Я ничего не знаю ни о каком оружии, — пробормотал он. — Я не могу спорить с тобой, Цицерон. И никогда не мог. Для меня ты чересчур находчив. Дело в том, что я больше привык к армейской жизни, чем к политике. — Он натянуто улыбнулся. — Наверное, мне надо привыкать к тому, что теперь я не могу просто скомандовать — и ожидать, что весь мир встанет по стойке «смирно». «Меч, пред тогой склонись, Языку уступите, о лавры…» — это ведь твоя строчка? Или вот еще: «О счастливый Рим, моим консулатом творимый…». Видишь, как я тщательно изучаю твои работы.
Помпей был не тот человек, который читает поэзию, и тот факт, что он наизусть цитировал только что появившийся эпос о консульстве Цицерона, показал мне, насколько Великий Человек завидовал хозяину. Однако он заставил себя похлопать Цицерона по руке, и его домашние вздохнули с облегчением. Они отошли от дверей, и шум домашней деятельности возобновился, в то время как Помпей, чье добродушие проявлялось так же внезапно, как и его гнев, неожиданно предложил выпить вина. Вино было принесено очень красивой женщиной, которую звали, как я позже выяснил, Флора. Она была одной из самых известных римских куртизанок и жила под крышей Помпея в те периоды, когда он бывал холост. Флора все время носила на шее шарф, чтобы, как она говорила, скрыть укусы, которые оставлял Помпей в то время, когда они занимались любовью. Она аккуратно налила вино и исчезла, а Помпей стал показывать нам накидку Александра, которую нашли в личных покоях Митридата. Мне она показалась слишком новой, и я видел, что Цицерон с трудом сохраняет серьезное лицо.
— Только подумать, — сказал он приглушенным голосом, щупая материал. — Прошло уже триста лет, а она выглядит, как будто ее соткали десять лет назад.
— Она обладает волшебными качествами, — сказал Помпей. — До тех пор, пока она у меня, со мной ничего плохого не может случиться. — Провожая Цицерона до двери, он очень серьезно сказал: — Поговори с Целером и с другими, хорошо? Я обещал своим ветеранам землю, а Помпей Великий не может нарушить данного слова.
— Я сделаю все, что в моих силах.
— Я хотел бы получить поддержку Сената, но если мне придется искать друзей еще где-то, то я это сделаю. Ты можешь им так и доложить.
По пути домой Цицерон сказал:
— Ты слышал его? «Я ничего не знаю об оружии»! Наш Фараон, может быть, и великий военачальник, но врать он совсем не умеет.
— И что ты будешь делать?
— А что мне остается делать? Конечно, поддерживать его. Мне не нравится, когда он говорит, что может найти друзей на стороне. Любым способом мне надо удержать его подальше от Цезаря.
И Цицерон, отбросив свои подозрения и предпочтения, стал обходить сенаторов от имени Помпея — так же, как он делал это много лет назад, когда был еще начинающим сенатором. Для меня это было еще одним уроком большой политики — занятия, которое, если им заниматься серьезно, требует колоссальной самодисциплины — качества, которое многие ошибочно принимают за двуличность.
Сначала Цицерон пригласил на обед Лукулла и провел с ним несколько бесполезных часов, пытаясь убедить его отказаться от оппозиции законам Помпея; но Лукулл не мог простить Фараону того, что тот получил все награды за победу над Митридатом, и отказал Цицерону. Затем Цицерон попытался поговорить с Гортензием — с тем же результатом. Он даже пошел к Крассу, который, несмотря на сильное желание уничтожить своего посетителя, принял его вполне цивилизованно. Он сидел в кресле, полуприкрыв глаза, и, соединив перед собой кончики пальцев обеих рук, внимательно слушал каждое слово Цицерона.
— Итак, — подвел он черту, — Помпей боится потерять лицо, если его законы не будут приняты, и он просит меня забыть былые обиды и поддержать его ради Республики?
— Абсолютно верно.
— Я еще не забыл, как он пытался приписать себе заслугу победы над Спартаком — победы, которая была только моей, — и ты можешь передать ему, что я и пальцем не пошевелю, чтобы помочь ему, даже если от этого будет зависеть моя жизнь. А как, кстати, твой новый дом?
— Очень хорошо, спасибо.
После этого Цицерон решил переговорить с Метеллом Целером, которого недавно избрали консулом. Ему пришлось собраться с духом, чтобы пройти в соседнюю дверь: это был первый раз, когда он переступал этот порог после того, как Клавдий совершил святотатство на церемонии Благой Богини. Так же, как и Красс, Целер вел себя очень дружелюбно. Перспектива власти его радовала — он был взращен для нее, как скаковая лошадь для скачек, — и он внимательно выслушал все, что сказал ему Цицерон.
— Меня высокомерие Помпея волнует не больше, чем тебя, — сказал в заключение мой хозяин. — Но факт остается фактом — сейчас он самый могущественный человек в мире, и, если он противопоставит себя Сенату, то это будет катастрофой. А это произойдет, если мы не примем нужные ему законы.
— Ты думаешь, он будет мстить?
— Он сказал, что ему ничего не останется, кроме как искать друзей на стороне, что, скорее всего, значит трибунов или, что еще хуже, — Цезаря. А если он пойдет по этому пути, то у нас будут бесконечные народные ассамблеи, вето, волнения, паралич власти, и народ и Сенат вцепятся друг другу в глотки — короче, произойдет катастрофа.
— Да, картина безрадостная, я согласен, — сказал Целер, — но, боюсь, что помочь тебе не смогу.
— Даже ради государства?
— Помпей унизил мою сестру, разведясь с ней с таким шумом. Он также оскорбил меня, моего брата и мою семью. Я понял, что он за человек — абсолютно ненадежный, думающий только о самом себе. Ты должен быть с ним осторожнее, Цицерон.
— У тебя есть повод для обиды, никто не спорит. Но подумай, как велик ты будешь, если ты сможешь в своей инаугурационной речи сказать, что ради нашего отечества желания Помпея должны быть удовлетворены.
— Это покажет не мое величие, а мою слабость. Метеллы не самая старая семья в Риме и не самая великая, но уж точно самая успешная, и мы стали такими, потому что никогда ни на волос не поддавались своим врагам. Ты знаешь, какое животное изображено на нашем гербе?
— Слон?
— Вот именно. Он у нас на гербе не только потому, что наши предки победили карфагенян, но и потому, что слон очень похож на нашу семью — он большой, двигается не торопясь, никогда ничего не забывает и всегда одерживает верх над врагами.
— А еще он очень глуп, и поэтому его легко заманить в ловушку.
— Может быть, — согласился Целер с легкой обидой. — Но мне кажется, что ты слишком много внимания уделяешь Помпею. — Он встал, показывая, что беседа окончена.
Целер провел нас в атриум, где были выставлены маски его предков, и, проходя мимо, указал на них, как будто эта выставка слепых, мертвых лиц доказывала его мысль лучше, чем всякие слова. Мы только подошли к входу, когда появилась Клодия со своими горничными. Не знаю, была ли это случайность или это было тщательно спланировано, но я подозреваю последнее, поскольку она была безукоризненно причесана и тщательно накрашена, принимая во внимание столь ранний час. Позже Цицерон сказал: «В полном ночном вооружении». Он поклонился ей.
— Цицерон, — ответила она, — ты стал меня избегать.
— Да, увы, но не по своей воле.
— Мне сказали, что вы очень подружились, пока меня не было. Рад, что вы опять встретились, — вмешался Целер.
Услышав эти слова и то, с какой небрежностью они были произнесены, я понял, что ему ничего не известно о репутации его жены. Он обладал удивительной невинностью во всем, что касалось мирной жизни, которая часто встречается у профессиональных военных.
— Надеюсь, Клодия, у тебя все в порядке? — вежливо поинтересовался Цицерон.
— Все прекрасно, — ответила она, посмотрев на него из-под длинных ресниц, — так же, как и у моего брата в Сицилии, — несмотря на все твои старания.
Она улыбнулась ему улыбкой, которая своей теплотой напоминала обнаженный клинок, и прошла мимо, оставив за собой почти неуловимый шлейф своих духов. Целер пожал плечами и сказал:
— Вот так. Я бы хотел, чтобы она поговорила с тобой подольше, как с этим идиотским поэтом, который постоянно увивается вокруг нее. Но она очень верна Клавдию.
— А он все еще хочет стать плебеем? — спросил Цицерон. — Не думаю, что плебей в семье понравился бы твоим знаменитым предкам.
— Этого никогда не случится, — Целер оглянулся, чтобы убедиться, что Клодия ушла. — Между нами говоря, я думаю, что этот парень — абсолютный позор для семьи.
Это немного порадовало Цицерона, однако все его усилия ни к чему не привели, и на следующий день он направился к Катону, как к своему последнему резерву. Стоик жил в прекрасном, но абсолютно заброшенном доме на Авентинском холме, в котором пахло испортившейся пищей и грязной одеждой. Сидеть там было негде, кроме как на деревянных стульях. На стенах не было украшений, а на полу — ковров. Через открытую дверь я увидел двух серьезных и неприбранных девушек-подростков и подумал, не были ли они теми дочерями или племянницами Катона, на которых Помпей хотел жениться. Насколько другим стал бы Рим, если бы Катон согласился на этот брак!
Хромоногий слуга провел нас в небольшую и мрачную комнату, в которой Катон занимался делами под бюстом Зенона. Еще раз Цицерон представил свои доводы, почему с Помпеем надо было пойти на компромисс, но Катон, как и все остальные до него, с ним не согласился.
— У него и так слишком много власти, — повторил он свой всегдашний аргумент. — Если мы позволим его ветеранам образовывать колонии на территории Италии, в его постоянном распоряжении окажется целая армия. Да и почему он ожидает, что мы утвердим все его договора, даже не изучив их? Мы верховная власть в стране или группа маленьких девочек, которым говорят, когда вставать, а когда садиться?
— Все верно, — ответил Цицерон, — но мы должны быть реалистами. Когда я был у него, он высказался абсолютно понятно: если мы не будем с ним работать, он найдет трибуна, который вынесет его законы на обсуждение народной ассамблеи, а это будет означать бесконечный конфликт. Или, что еще хуже, он скооперируется с Цезарем, когда тот вернется из Испании.
— А чего ты боишься? Конфликты тоже иногда полезны. Все лучшее получается в результате борьбы.
— Поверь мне, в борьбе народа с Сенатом нет ничего хорошего. Это будет так же, как на суде над Клавдием, только еще хуже.
— А, — фанатичные глаза Катона расширились, — ты путаешь две разные вещи. Клавдия оправдали не из-за толпы, а потому, что присяжные были подкуплены. Для борьбы с подкупом присяжных есть простое средство, и я его намерен применить.
— Что ты имеешь в виду?
— Я собираюсь предложить на рассмотрение Сената новый закон. Согласно ему все присяжные, не являющиеся сенаторами, будут лишены иммунитета от преследования за подкуп.
Цицерон схватился за голову.
— Ты не можешь этого сделать!
— Почему нет?
— Потому что это будет выглядеть как атака Сената на народ.
— Ничего подобного. Это атака Сената на нечестность и коррупцию.
— Может быть, ты и прав, но в политике подчас важнее то, как выглядит та или иная инициатива, а не то, что она значит.
— Тогда надо менять политику.
— Умоляю тебя, не делай этого хотя бы сейчас — хватит нам всего остального.
— Никогда не рано исправлять плохое.
— Послушай меня, Катон. Твоя твердость ни с чем не сравнима, однако она уничтожает твою способность разумно мыслить, и, если ты будешь продолжать в таком же духе, твои благородные намерения уничтожат твою страну.
— Пусть лучше она будет уничтожена, чем превратится в коррумпированную монархию.
— Но Помпей не хочет быть монархом. Он распустил свою армию. Все, чего он хочет, — это совместная работа с Сенатом, а все, что он получает, — это постоянные отказы. И он сделал больше для установления владычества Рима в мире, чем любой другой человек, живущий на земле, а отнюдь не коррумпировал этот город.
— Нет, — сказал Катон, покачав головой, — ты ошибаешься. Помпей порабощал страны, с которыми мы никогда не ссорились, он шел в земли, которые нам не нужны, и он принес домой богатство, которое нам не принадлежит. Он уничтожит нас. И мой долг — помешать ему в этом.
Даже Цицерон с его изворотливым умом не смог ничего возразить на эту тираду. Позже, в тот же день, он отправился к Помпею, чтобы рассказать о провале своей миссии, и нашел его сидящим в полутьме и наслаждающимся макетом своего театра. Встреча было слишком короткой, чтобы в ней было что записывать. Помпей выслушал новости, крякнул и, когда мы уходили, крикнул в спину Цицерону:
— Я хочу, чтобы Гибриду немедленно отозвали из Македонии.
Это грозило Цицерону серьезными проблемами, потому что на него сильно давили ростовщики. Он не только не выплатил полностью свой долг за дом на Палатинском холме, но и приобрел еще недвижимость; и если Гибрида прекратит посылать ему его часть доходов от Македонии — что он стал наконец делать, — то Цицерон окажется в затруднительной ситуации. Выходом из ситуации могло быть продление срока губернаторства Квинта в Азии еще на один год. Цицерон смог получить в казначействе все деньги, предназначенные для покрытия расходов своего брата (тот выдал ему генеральную доверенность), и отдать их ростовщикам, чтобы заставить их угомониться.
— И не смотри на меня с такой укоризной, Тирон, — предупредил он меня, когда мы вышли из храма Сатурна с чеком казначейства на полмиллиона сестерций, спрятанным в моей сумке для документов. — Если бы не я, он никогда не стал бы губернатором. И, кроме того, я верну ему эти деньги.
Тем не менее я очень жалел Квинта, который никак не мог привыкнуть к далекой, громадной, чужой ему провинции и очень тосковал по дому.
В течение последующих нескольких месяцев все происходило именно так, как и предсказывал Цицерон. Союз Красса, Лукулла, Катона и Целера заблокировал в Сенате законы Помпея, и последний обратился к знакомому трибуну по имени Фульвий, который предложил новый закон о земле народной ассамблее. Целер с такой яростью набросился на это предложение, что Фульвий посадил его в тюрьму. Тогда консул разобрал заднюю стену камеры и оттуда продолжал критиковать этот закон. Подобное сопротивление настолько понравилась горожанам и дискредитировало Фульвия, что Помпей отказался от этого закона. Потом Катон полностью поссорил Сенат и всадников, лишив их судебной неприкосновенности и отказавшись обнулить долги, которые появились у многих из-за спекуляций на Востоке. С моральной точки зрения он был в обоих случаях абсолютно прав, но с точки зрения политика это были очень серьезные ошибки.
Все это время Цицерон почти не выступал, сосредоточившись на своей юридической практике. Ему было очень одиноко без Квинта и Аттика, и я часто слышал, как хозяин вздыхал и разговаривал сам с собой, когда думал, что вокруг никого нет. Он плохо спал, просыпаясь в середине ночи, и долго лежал, размышляя, неспособный вновь заснуть до самого рассвета. Сенатор признался мне, что в эти моменты к нему впервые стали приходить мысли о смерти, как они часто приходят в голову мужчинам его возраста (в то время Цицерону было сорок шесть лет).
«Я абсолютно заброшен, — писал он Аттику. — И единственные моменты, когда я могу расслабиться, это когда нахожусь с женой, дочерью и моим обожаемым Марком. Мои суетные мирские знакомства могут производить сильное впечатление на публику, но дома я остаюсь абсолютно один. Мой дом заполнен посетителями с утра до вечера, я иду на Форум в сопровождении толпы мнимых друзей, но во всех этих толпах я не могу найти и одного человека, с которым могу обменяться необдуманной шуткой или на плече у которого могу вдоволь поплакать».
Хотя он был слишком горд, чтобы признаться в этом, но вопрос Клавдия тоже его сильно волновал. В начале новой сессии трибун по имени Герений предложил законопроект, предлагающий населению Рима встретиться на Марсовом поле и проголосовать по поводу того, надо ли разрешить Клавдию стать плебеем. Это не насторожило Цицерона: он знал, что на эту инициативу другие трибуны наложат вето. А вот что его насторожило, так это то, что Целер выступил в поддержку этого закона, и после завершения заседания хозяин перехватил консула.
— Я думал, ты против того, чтобы Клавдий превращался в плебея.
— Ты прав, но Клодия пилит меня день и ночь. Этот закон в любом случае не пройдет, и я надеялся, что мое выступление даст мне хоть несколько недель покоя. Не беспокойся, — добавил он, — если дело дойдет до серьезной драки, я выскажу все, что думаю по этому поводу.
Этот ответ не полностью удовлетворил Цицерона, и он стал обдумывать, как привязать к себе Целера понадежнее.
В это же время в Дальней Галлии назревал серьезный кризис: большое количество германцев — называли цифру в сто двадцать тысяч человек — перешли Рейн и расположились на землях гельветов, воинственного племени, которое, в свою очередь, двинулось на запад, в глубину Галлии, в поисках новых территорий. Эта ситуация сильно обеспокоила Сенат, и было решено, что консулы должны тянуть жребий на управление провинцией Дальняя Галлия на тот случай, если потребуется военное вмешательство. Это была роскошная должность, принимая во внимание возможность прославиться и заработать. Так как оба консула боролись за эту должность — клоун Помпея Афраний был в то время коллегой Целера по должности, — Цицерону выпала честь провести жеребьевку, и хотя я не могу твердо сказать, что он подтасовал результат — как он это сделал уже один раз для Целера, — но выигравшим снова оказался Целер. Он очень быстро возвратил этот долг. Через несколько недель, когда Клавдий вернулся из Сицилии после окончания своего квесторства и выступил в Сенате с требованием предоставить ему право стать плебеем, Целер возглавил оппозицию.
— Ты был рожден патрицием, — заявил он, — и если ты откажешься от своих привилегий, положенных тебе по праву рождения, то разрушишь самую сущность понятия семьи, крови, наследования и всего того, что является основой нашей Республики.
Я стоял у дверей, когда Целер сделал это заявление, и на лице Клавдия я увидел удивление и ужас.
— Может быть, я и родился патрицием, — запротестовал он, — но я не хочу им умереть.
— И все-таки ты неизбежно умрешь патрицием, — ответил Целер. — Правда, если ты будешь продолжать в том же духе, то это произойдет скорее, чем ты предполагаешь.
Услышав эту угрозу, сенаторы в изумлении зашевелились, и хотя Клавдий пытался еще что-то возразить, он, видимо, понял, что его шансы стать плебеем — и таким образом трибуном — в тот момент были близки к нулю.
Цицерон был очень доволен. Он совсем перестал бояться Клавдия, который по глупости не упускал ни одной возможности, чтобы не уколоть хозяина. Мне хорошо запомнился один случай, который произошел вскоре после этого заседания. Цицерон и Клавдий оказались рядом по дороге на Форум, где они должны были назвать кандидатам сроки выборов. И хотя вокруг было очень много народа, Клавдий стал громко хвастаться, что теперь он стал покровителем Сицилии вместо Цицерона. Поэтому теперь он будет предоставлять сицилийцам места на играх.
— Думаю, что ты никогда этого не делал, — издевался он.
— Нет, не делал, — согласился Цицерон.
— Хочу сказать, что места очень трудно найти. Даже моя сестра, жена консула, смогла выделить мне место размером с одну ее ногу.
— В случае с твоей сестрой я бы не расстраивался. Ведь она очень легко поднимает вверх другую, — ответил ему Цицерон.
До этого я никогда не слышал, чтобы хозяин произносил двусмысленные шутки, и позже он сожалел, что повел себя так «не по-консульски». Однако в тот момент эта шутка казалась удачной, судя по хохоту всех присутствовавших и реакции Клавдия, лицо которого стало своим цветом похоже на его пурпурную тогу. Эта шутка разлетелась по всему Риму, хотя, к счастью, никто не решился рассказать ее Целеру.
А потом все изменилось в один момент, и, как всегда, виноват в этом оказался Цезарь — которого, хотя он и находился вдали от Рима уже целый год, Цицерон никогда не забывал.
Однажды, в конце мая, Цицерон сидел рядом с Помпеем на первой скамье Сената. По какой-то причине он припозднился, потому что в противном случае, я уверен, сразу понял бы, откуда дует ветер. А так он услышал новость одновременно со всеми. После того, как были истолкованы знамения, Целер встал и объявил, что получено послание от Цезаря из Дальней Испании, которое он и предлагает зачитать.
«Сенату и народу Рима от Гая Юлия Цезаря, императора… — При слове „император“ по Сенату прокатился удивленный шум, и я увидел, как Цицерон выпрямился и что-то сказал Помпею. — …от Гая Юлия Цезаря, императора, — повторил Целер, делая акцент на слове „император“, — привет. С армией все в порядке. Я перешел с легионом и тремя когортами через гору, называемую Герминий[51], и побудил к миру население по обоим берегам реки Дурий. Из Кадиса я направил флотилию на север и завоевал Бригантию[52]. Я покорил племена галлециев и лузитанцев, и армия провозгласила меня императором на поле битвы. Я заключил договора, которые принесут дополнительный ежегодный доход в казначейство в размере двадцати миллионов сестерций. Власть Рима теперь распростерлась до самых дальних берегов Атлантического моря. Да здравствует наша Республика!»
Цезарь всегда писал очень кратко, и сенаторам понадобилось несколько минут, чтобы понять все величие того, что они только что услышали. Цезарь был послан править Дальней Испанией, более-менее мирной провинцией, но каким-то образом он умудрился завоевать соседнюю страну! Красс, его казначей, немедленно вскочил и предложил отметить достижение Цезаря тремя днями национального благодарения. На этот раз даже Катон был слишком поражен, чтобы возразить, поэтому предложение было принято единогласно. После этого сенаторы вышли на яркое солнце. Большинство с восторгом обсуждало этот блестящий подвиг. Но не Цицерон: среди всего этого радостного шума он шел медленно, как на похоронах, с глазами, опущенными в землю.
— После всех его скандалов и банкротств я думал, что с ним покончено, — прошептал он мне, когда подошел к двери, — по крайней мере, на несколько ближайших лет.
Сенатор знаком велел мне идти за ним, и мы расположились в тенистом уголке сенакулума, где к нам вскоре присоединились Гортензий, Лукулл и Катон — все трое тоже выглядели печальными.
— Чего же еще ждать от Цезаря? — мрачно спросил Гортензий. — Теперь он будет избираться в консулы?
— Думаю, что это обязательно. Вы согласны? — ответил Цицерон. — Цезарь легко может оплатить кампанию — если он отдает двадцать миллионов казначейству, то можете себе представить, сколько он оставляет себе.
В это время с задумчивым видом мимо нас проходил Помпей. Все замолчали и ждали, пока он не отойдет на значительное расстояние.
— А вот идет Фараон. Думаю, что сейчас он усиленно обдумывает произошедшее, — тихо проговорил Цицерон. — И я даже знаю, к какому выводу пришел бы на его месте.
— И к какому же? — спросил Катон.
— Я бы договорился с Цезарем.
Остальные покачали головами в знак несогласия.
— Этого никогда не случится, — сказал Гортензий. — Помпей не выносит, когда кто-то другой получает хоть чуточку славы.
— А вот на этот раз он с этим смирится, — заметил Цицерон. — Вы, граждане, отказались помочь ему провести нужные законы, а Цезарь пообещает ему все, что угодно, и всю землю в придачу, за поддержку на выборах.
— Но, по крайней мере, не этим летом, — твердо произнес Лукулл. — Между Римом и Атлантикой лежит слишком много гор и водных преград. Цезарь не успеет прибыть до момента, когда надо будет заявить о своих намерениях.
— И не забывайте еще об одной вещи, — добавил Катон. — Цезарь потребует триумфа и будет вынужден оставаться за пределами города, пока этого не произойдет.
— А мы сможем держать его там долгие годы, — заметил Лукулл, — так же, как он заставил меня ждать целых пять лет. Месть за эту обиду будет слаще любого, даже самого изысканного, блюда.
Однако Цицерона все это не убедило.
— Может быть, вы и правы, но я знаю из предыдущего опыта, что никогда не следует недооценивать нашего друга Гая.
Это было мудрое замечание, потому что через неделю из Испании прибыл новый гонец. И опять Целер громко зачитал письмо перед сенаторами: в связи с тем, что вновь завоеванные территории полностью подчинились власти Рима, Цезарь объявлял о своем возвращении.
— Губернаторы должны находиться на своих местах, пока это собрание не разрешит им их покинуть. Предлагаю велеть Цезарю остаться на своем месте, — высказался Катон.
— Поздно уже, — крикнул кто-то, стоящий у двери рядом со мной. — Я только что видел его на Марсовом поле.
— Это невозможно, — настаивал возбужденный Катон. — Последний раз, когда мы о нем слышали, он хвастал, что находится на берегу Атлантики.
Целер все-таки послал раба на Марсово поле, чтобы проверить этот слух. Час спустя тот возвратился и объявил, что все оказалось правдой: Цезарь обогнал собственного гонца и сейчас остановился в доме своего друга за городской чертой.
Узнав об этом, Рим заболел лихорадкой восхваления героя. На следующий день Цезарь прислал эмиссара с просьбой предоставить ему триумф в сентябре, а до этого времени позволить участвовать в выборах in absentia. Многие в Сенате были готовы согласиться с его требованиями, потому что понимали, что нового Цезаря, с его новыми ресурсами, было практически невозможно остановить. Если бы выборы произошли в тот момент, его приверженцы выиграли бы их. Однако каждый раз, когда вносилось предложение о триумфе, вставал Катон и забалтывал его. Он говорил об освобождении Рима от владычества царей. Он беспокоился о древних законах. Он всех доставал необходимостью установить контроль Сената над легионами. Он не уставал повторять об опасности, которая таилась в возможности принимать участие в выборах кандидату, обладающему военным империем, — сегодня Цезарь просит о консульстве, завтра он его потребует.
Сам Цицерон не принимал участия в этих дискуссиях, но демонстрировал свою поддержку Катону, появляясь в Сенате каждый раз, когда тот выступал, и усаживаясь на скамью, ближайшую к нему. Время стремительно уходило, и казалось, что Цезарь не успеет вовремя заявить о своем желании избираться. Естественно, что все ожидали, что он предпочтет триумф выборам: именно так поступил Помпей; именно так поступал каждый победоносный полководец в истории Рима; ничто в мире не могло сравниться со славой триумфатора. Но Цезарь был не тем человеком, который мог перепутать демонстрацию власти с ее сущностью. Поздно днем, на четвертый день разглагольствований Катона, когда зал заседаний был почти пуст и на пустых скамьях лежали зеленые тени, в Сенат вошел Цезарь. Те двадцать, или около того, сенаторов, которые находились в зале, не поверили своим глазам. Он снял военную форму и надел тогу.
Цезарь поклонился председательствующему и занял свое место на первой скамье, напротив Цицерона. Он вежливо кивнул моему хозяину и стал слушать Катона. Но великий дидактик мгновенно растерял все свои слова. Потеряв мотивацию, он резко прервал свое выступление и сел.
А в следующем месяце Цезарь был единогласно избран консулом всеми центуриями — первый из кандидатов после Цицерона, которому покорился такой результат.
Теперь весь Рим ждал, что же будет делать Цезарь.
— Мы можем ожидать только, — заметил Цицерон, — что это будет абсолютно неожиданным.
Так и произошло. Потребовалось пять месяцев, прежде чем Цезарь сделал свой следующий мастерский ход.
В один из декабрьских дней в конце года, незадолго до того, как Цезарь должен был принести клятву, к Цицерону наведался видный испанец Луций Корнелий Бальб.
Этому выдающемуся типу было в то время сорок лет. Он родился в Кадисе, был финикийцем по происхождению, занимался торговлей и был очень богат. Кожа его была темной, волосы и борода цвета воронового крыла, а зубы и белки глаз напоминали цветом полированную слоновую кость. Он очень быстро говорил, много смеялся, откидывая свою маленькую голову как бы в восторге от услышанной шутки, и большинство самых скучных людей в Риме чувствовали себя в его присутствии неутомимыми шутниками. У Бальба был дар пристраиваться к властным фигурам — сначала к Помпею, под командованием которого он служил в Испании и который организовал ему римское гражданство; а затем к Цезарю, который подхватил его в Кадисе во время своего губернаторства и назначил главным инженером армии, когда завоевывал Лузитанию, а затем привез в Рим в качестве своего посыльного. Бальб знал всех, даже если эти «все» не знали его, и в то декабрьское утро он вошел к Цицерону с широко раскрытыми руками, как к своему ближайшему другу.
— Мой дорогой Цицерон, — сказал посетитель с сильным акцентом, — как ты поживаешь? Выглядишь ты просто прекрасно, как и всегда, когда мы встречаемся!
— Как видишь, я мало изменился, — Цицерон жестом предложил ему сесть. — А как поживает Цезарь?
— Великолепно, — ответил Бальб, — совершенно великолепно. Он просил меня передать тебе самые теплые приветы и заверить в том, что он твой самый большой и верный друг в мире.
— Тирон, пора пересчитывать ложки, — обратился ко мне Цицерон, и Бальб захлопал в ладоши, засучил ногами и, образно говоря, зашелся от смеха.
— Очень смешно — «считать ложки»! Я передам это Цезарю, и ему это очень понравится! Ложки! — Он вытер глаза и восстановил дыхание. — О боги! Но если серьезно, Цицерон, то если Цезарь предлагает свою дружбу, то он делает это не просто так. Он считает, что в этом мире дела гораздо важнее слов.
Перед Цицероном лежала гора документов, требующих его внимания, поэтому он сказал усталым голосом:
— Бальб, ты, по-видимому, пришел с поручением. Говори и не тяни время, хорошо?
— Ну конечно. Ты очень занят, я же вижу. Прости меня, — он прижал руку к сердцу. — Цезарь просил меня передать тебе, что они с Помпеем договорились. Они договорились раз и навсегда решить этот вопрос с земельной реформой.
— И на каких же условиях? — спросил хозяин у Бальба, при этом он взглянул на меня: все происходило именно так, как он и предсказывал.
— Публичные земли в Кампанье будут разделены между разоруженными легионерами Помпея и теми из римских бедняков, которые захотят стать фермерами. Проведением реформы будет руководить комиссия из двадцати человек. Цезарь очень надеется на твою поддержку.
— Но ведь это почти точная копия закона, который он пытался протащить в начале моего консульства и против которого я тогда выступил, — недоверчиво рассмеялся Цицерон.
— Да, но с одной большой разницей, — сказал Бальб с гримасой. — Только пусть это останется между нами, хорошо? — Его брови танцевали от восторга. Розовым языком он провел по краю своих белых зубов. — Официальная комиссия будет состоять из двадцати человек. Но планируется еще одна, внутренняя, которая будет состоять из пяти. И именно за нею остается принятие всех решений. Цезарь будет польщен — и это не просто слова, — польщен, если ты согласишься войти в ее состав.
— Правда? А кто же остальные четверо? — Это стало для Отца Отечества полной неожиданностью.
— Кроме тебя — Цезарь, Помпей, еще кто-то, чье имя назовут позже, — Бальб сделал эффектную паузу, как фокусник, перед тем как достать из пустой шляпы экзотическую птичку, — и Красс.
До этого момента Цицерон смотрел на испанца с некоторым презрением, как смотрят на шута: одна из тех рыбешек, которые кормятся вокруг крупных политических акул. Теперь же хозяин посмотрел на него с интересом.
— Красс, — повторил он. — Но он смертельно ненавидит Помпея. Как же он сможет сидеть рядом с ним в этой комиссии пяти?
— Красс — близкий друг Цезаря. И Помпей — тоже близкий друг Цезаря. Поэтому, в интересах государства, Цезарь выступил в качестве свахи.
— Думаю, что он сделал это в своих собственных интересах. Но это не сработает!
— Именно это и сработает. Три человека встретились и договорились между собой. И ничто в Риме не устоит против такого союза.
— Но если все уже решено, то при чем здесь я?
— Как Отец Отечества, ты пользуешься непререкаемым авторитетом.
— То есть меня приглашают в последний момент, чтобы придать всему этому респектабельный вид?
— Нет, конечно, нет. Ты будешь полноправным партнером, абсолютно полноправным. Цезарь просил меня передать тебе, что ни одно решение, касающееся управления империей, не будет принято без твоего согласия.
— Значит, эта комиссия будет в действительности исполнительным правительством государства?
— Именно.
— И сколько оно будет существовать?
— Прости?
— Ну, когда его распустят?
— Его никогда не распустят. Оно будет существовать всегда.
— Но это возмутительно! В нашей истории не существует прецедентов. Это будет первым шагом на пути к диктатуре!
— Мой дорогой Цицерон, послушай…
— Наши ежегодные выборы станут никому не нужными. Консулы превратятся в марионеток, а Сенат можно будет распустить. Эта внутренняя комиссия будет распределять всю землю и налоги.
— Она принесет стабильность.
— Она приведет к клептократии!
— Ты что же, отказываешься от предложения Цезаря?
— Скажи своему хозяину, что я благодарен ему за то, что он еще помнит обо мне, что я не желаю в жизни ничего, кроме его дружбы, но на это его предложение я никогда не соглашусь.
— Ну что же, — сказал Бальб, и было видно, что он шокирован, — он будет разочарован, так же, как Помпей и Красс. Думаю, что они захотят получить гарантии, что ты не будешь выступать против них.
— Естественно!
— Да, потому что они хотят избежать неприятных сюрпризов. Ты же понимаешь, если им придется столкнуться с оппозицией, то они должны быть к этому готовы.
— Ты можешь передать им, что больше года я сражался в интересах Помпея, чтобы его ветераны были справедливо вознаграждены, — и сражался в основном именно с Крассом. Ты можешь передать им, что от этого я не отступлюсь, — произнес Цицерон, едва сдерживаясь. — Но я не хочу быть частью секретных переговоров, результатом которых будет создание правительства, грозящего стране диктатурой. Это превратит все, за что я боролся всю свою жизнь, в фикцию. А теперь, я думаю, ты можешь убираться.
После того как Бальб убрался, Цицерон молча сидел в своей библиотеке, пока я на цыпочках ходил вокруг него и раскладывал почту.
— Нет, ты только представь себе, — сказал он мне наконец, — послать средиземноморского торговца коврами, чтобы он предложил мне одну пятую страны по сходной цене… Наш Цезарь считает себя очень порядочным человеком, а в действительности он просто мелкий жулик.
— Надо ждать беды, — предупредил я.
— Ну так и пусть она приходит. Я не боюсь.
Но было видно, что хозяин боится. И здесь опять проявилась та его черта, которой я всегда восхищался, — находить верное решение в самой нервной обстановке. Цицерон, по всей видимости, понимал, что с этого момента его положение в Риме станет невыносимым. После длительных размышлений он произнес:
— Все время, пока говорил этот испанский сутенер, я вспоминал то, что Каллиопа говорит мне в моей поэтической биографии. Ты помнишь эти строки? — Он прикрыл глаза и процитировал по памяти:
Но своему ты пути, что в юности ранней ты выбрал
И что доныне держал столь доблестно, смело как Консул,
Верен останься; умножь хвалу ты и славу у честных людей…[53]
У меня тоже есть недостатки, Тирон, и ты их знаешь лучше всех, не стоит сейчас на них останавливаться, — но я не такой, как Помпей, Цезарь или Красс. Что бы я ни делал, какие бы ошибки ни совершал, я делал это ради моей страны; а все, что делают они, они делают ради себя, даже когда поддерживают предателя Катилину… — Хозяин тяжело вздохнул; казалось, что он сам удивлен своей принципиальностью. — Ну вот и пришел конец мечтам о спокойной старости, примирении с врагами, власти, богатстве, популярности у толпы… — Он сложил руки и стал рассматривать свои ноги.
— Слишком многое стоит на кону, — сказал я.
— Да, многое. Может быть, тебе стоит догнать Бальба и сказать, что я передумал?
— Так мне бежать? — спросил я с готовностью — так хотелось пожить спокойно…
Но, казалось, Цицерон меня не слышал. Он продолжил размышлять об истории и героизме, а я продолжил раскладывать его корреспонденцию.
Я надеялся, что Трехглавое Чудовище — как прозвали триумвират Цезаря, Помпея и Красса — повторит свое предложение, но больше к Цицерону от них никто не приходил. На следующей неделе Цезарь стал консулом и быстро предложил свой закон Сенату. Я наблюдал от двери, вместе с большой группой толкающихся зевак, как он начал опрос старших членов Сената о том, что они думают по поводу этого закона. Начал он с Помпея. Естественно, что Великий Человек закон поддержал, так же, как и Красс. Следующим был Цицерон, который под пристальным взглядом Цезаря все-таки дал свое согласие — правда, со множеством оговорок. Гортензий был против. Лукулл был против. Целер был против. Когда же Цезарь, ведя опрос по списку, дошел до Катона, тот тоже выступил против. Однако вместо того, чтобы просто высказать свое мнение и сесть на скамью, как это делали все до него, Катон продолжил свои разоблачения, уходя все дальше в глубокую историю в поисках прецедентов и пытаясь доказать, что публичные земли всегда были собственностью нации и ими не могут распоряжаться по своему усмотрению политики, «которые сегодня есть, а завтра их уже и след простыл».
Через час стало очевидно, что он не собирается прекращать свое выступление и перешел к своей испытанной тактике забалтывания. Цезарь все больше и больше терял терпение и начал притопывать ногой. Наконец он встал.
— Мы тебя уже достаточно слушали, — прервал он Катона на середине фразы, — а теперь, лицемерный пустослов, сядь и дай выступить другим.
— Каждый сенатор имеет право говорить столько, сколько он считает нужным, — ответил Катон. — Ты должен изучить законы этой палаты, если хочешь здесь председательствовать. — И, произнеся эти слова, продолжил свое выступление.
— Сядь на место, — прорычал Цезарь.
— Меня ты не запугаешь, — сказал Катон и отказался покинуть трибуну.
Вы когда-нибудь видели, как сокол наклоняет голову из стороны в сторону, высматривая добычу? Именно так выглядел в тот момент Цезарь. Его патрицианский профиль наклонился сначала вправо, а потом влево, а затем он вытянул длинный палец, поманил командира своих ликторов, указал ему на Катона и приказал:
— Уберите его.
Ликтор-проксима колебался.
— Я сказал, — повторил Цезарь громовым голосом, — уберите его.
Напуганному парню не пришлось повторять дважды. Собрав с полдесятка своих подчиненных, он направился по проходу в сторону Катона, который продолжал свою речь даже тогда, когда ликторы взяли его под руки и потащили к выходу вместе с его казначейскими табличками, которые один из ликторов нес за ними. Сенаторы в ужасе наблюдали за происходящим.
— Что нам с ним сделать? — выкрикнул ликтор-проксима.
— Бросьте его в Карцер, — скомандовал Цезарь, — и пусть пару дней повыступает перед крысами.
Когда Катона вытащили из зала, некоторые сенаторы стали возмущаться тем, как с ним обращались. Великого стоика протащили прямо мимо меня — он не прекращал говорить что-то о скантийских лесах. Целер встал с первой скамьи и поспешил за Катоном, за ним проследовал Лукулл и, наконец, второй консул — Марк Бибул. По моим подсчетам, к демонстрации присоединилось около сорока сенаторов. Цезарь спустился с возвышения и попытался остановить некоторых из уходящих. Помню, как он поймал за руку старого Петрея, командующего, который разбил армию Катилины под Пизой.
— Петрей, — сказал он, — ты такой же солдат, как и я. Почему же ты уходишь?
— Потому что я, — сказал Петрей, освобождаясь, — скорее пойду в тюрьму с Катоном, чем останусь в Сенате с тобой.
— Тогда иди, — крикнул ему вслед Цезарь. — И вы все тоже можете убираться! Но запомните: пока я консул, воля народа Рима не будет зависеть от процедурных вопросов и древних обычаев. Этот закон будет предложен народу, хотите вы этого или нет. И голосование по нему состоится в конце месяца!
Консул вернулся к своему креслу и осмотрел зал в поисках смельчаков, которые посмели бы пойти против его авторитета.
Цицерон остался сидеть на своем месте, и после заседания к нему подошел Гортензий, который спросил обвиняющим тоном, почему Отец Отечества не вышел вместе со всеми остальными.
— Не надо сваливать на меня вину за то, что вы все натворили, — ответил Цицерон. — Я предупреждал вас, что произойдет, если вы не захотите пойти навстречу Помпею. — Однако я видел, что он был смущен. И, как только представилась такая возможность, Цицерон отправился домой.
— Я попал в совершенно ужасное положение, — пожаловался он, пока мы забирались на холм. — Я ничего не получил, поддержав Цезаря, а его противники теперь считают меня перебежчиком. Похоже, что я перехитрил сам себя!
В любое другое время Цезарь бы проиграл или был бы вынужден пойти на компромисс. Ведь в первую очередь против его предложения выступил второй консул, Бибул, гордый и вспыльчивый патриций, главной проблемой политической карьеры которого было то, что он был консулом одновременно с Цезарем, который настолько затмил своего коллегу, что люди часто забывают его имя.
— Я устал быть Поллуксом при этом Касторе, — зло заявил Бибул и объявил, что теперь, когда он председательствует в Сенате, все изменится.
Также против Цезаря выступили ни много ни мало трое трибунов: Ангарий, Кальвиний и Фаний, каждый из которых вынес свое вето. Но Цезарь был готов добиваться своего, чего бы это ему ни стоило, и начал планомерное разрушение римской конституции — дело, за которое, я в этом уверен, его будут проклинать до скончания века.
Сначала он включил в закон статью, по которой каждый сенатор должен был принести клятву, что он, под страхом смерти, не будет пытаться изменить данный закон после того, как тот будет занесен в кодекс. Затем Цезарь созвал народную ассамблею, на которой появились Красс и Помпей. Цицерон, вместе с другими сенаторами, наблюдал как Помпей, впервые за всю свою долгую карьеру, выступил с прямой угрозой.
— Это справедливый закон, — объявил он. — Мои люди проливали кровь за земли Рима, и, по справедливости, они, вернувшись с войны, должны получить часть этих земель как награду.
— А что будет, — задал подготовленный вопрос Цезарь, — если противники закона перейдут к насильственным действиям?
— Если кто-то достанет меч, то у меня есть щит, — ответил Помпей, и, помедлив, добавил с подчеркнутой угрозой: — И я тоже достану свой меч.
Толпа заревела от восторга. Цицерон не мог этого больше выносить. Он повернулся, протолкался через толпу сенаторов и покинул народную ассамблею.
Слова Помпея были прямым призывом к оружию. Через несколько дней Рим стал наполняться ветеранами Великого Человека. Тот заплатил, чтобы они собрались со всей Италии, и разместил их в палатках за городской чертой или в дешевых гостиницах города. С собой они привезли запрещенное оружие, которое скрывали до поры до времени, ожидая последнего дня января, на который было назначено голосование. Тех сенаторов, которые выступали против закона, освистывали на улицах, а их дома забрасывали камнями.
Человеком, который организовал все эти безобразия от имени Трехглавого Чудовища, был трибун Ватиний, который был известен всем как самый уродливый человек в Риме. Когда он был ребенком, он переболел скрофулезом[54], и его лицо и шея были покрыты свисающими наростами сине-пурпурного цвета. У него были жидкие волосы и рахитичные ноги, поэтому при ходьбе его коленки расходились далеко в стороны, как будто он только что слез с лощади или обмочился. При всем при этом он обладал определенной привлекательностью и совершенно не обращал внимания на то, что о нем говорили: на каждую шутку о своей уродливости он отвечал своей собственной, еще более смешной. Люди Помпея, так же как и плебеи, были очень ему преданы. Он собирал множество собраний в поддержку закона Цезаря, а однажды даже заставил второго консула Бибула пройти через перекрестный допрос на платформе трибунов. Бибул постоянно находился в состоянии стресса, и Ватиний, зная об этом, приказал своим сторонникам связать между собой несколько скамеек и довести эту дорожку прямо до Карцера. Когда, в процессе допроса, Бибул жестко раскритиковал закон — «В этом году вы ни за что не получите этого закона, даже если вы все хотите его», — Ватиний арестовал его и заставил пройти по этим скамейкам прямо до тюрьмы, как захваченных пиратов заставляли идти по корабельному планширю[55].
Цицерон наблюдал за всем этим из своего сада, закутавшись в плащ от январского холода. Он очень гнусно себя чувствовал и старался держаться от всего этого подальше. Кроме того, очень скоро на него свалились личные проблемы.
Однажды утром, в самый разгар этих ужасных событий, я открыл дверь и увидел на нашем пороге Антония Гибриду. Прошло уже больше трех лет с того момента, когда я видел его последний раз, и сначала я его не узнал. Он очень растолстел на мясе и винах Македонии и еще больше покраснел, как будто его завернули в толстый слой красного жира. Когда я привел его в библиотеку, Цицерон вскочил, как будто увидел призрак, что, в общем-то, было недалеко от истины, потому что это было его прошлое, пришедшее получить по счетам. В начале своего консульства, когда они заключили сделку, Цицерон дал письменное согласие выступить в качестве защитника Гибриды на суде, если того когда-нибудь отдадут под суд: теперь его бывший коллега явился, чтобы получить обещанное. Вместе с ним пришел раб, который нес обвинительный акт, и когда Гибрида протянул его Цицерону, его рука тряслась так, что я боялся, что его хватит удар. Хозяин поднес документ к свету, чтобы прочитать.
— И когда тебе это вручили?
— Сегодня.
— Ты понимаешь, что это такое, да?
— Нет. Именно поэтому я принес этот чертов документ прямо тебе. Никогда не мог разобраться в этой юридической ерунде.
— Это судебное предписание по обвинению в государственной измене, — Цицерон читал документ со все возрастающим удивлением. — Странно. Я думал, что тебя прихватят за коррупцию.
— Послушай, Цицерон, у тебя вина не найдется?
— Подожди минуту. Давай потерпим, чтобы решить все на трезвую голову. Здесь говорится, что ты потерял армию в Истрии.
— Только пехоту.
— Только пехоту! — рассмеялся Цицерон. — И когда же это произошло?
— Год назад.
— И кто обвинитель? Его уже назначили?
— Да, вчера он принес клятву. Это твой протеже — молодой Целий Руф.
Цицерон был потрясен. Ни для кого не было секретом, что Руф полностью отошел от своего бывшего ментора. Но то, что он выбрал для вступления в общественную жизнь обвинение бывшего коллеги Цицерона по консульству, — это было настоящим предательством. Хозяин даже сел — такое впечатление это на него произвело.
— А я думал, что это Помпей хочет обязательно засудить тебя, — сказал он.
— Именно так.
— Тогда почему он позволяет Руфу участвовать в столь важном деле?
— Не знаю. Так как насчет вина?
— Да забудь ты об этом чертовом вине хоть на минуту! — Цицерон скатал документ и теперь похлопывал им по ладони. — Мне все это не нравится. Руф слишком много обо мне знает. Он может вспомнить разные вещи. — Хозяин бросил документ на колени Гибриде. — Тебе надо найти другого защитника.
— Но я хочу, чтобы меня защищал именно ты! Ведь ты самый лучший! И потом, ты не забыл, что у нас есть договоренность? Я передаю тебе часть денег, а ты прикрываешь меня от обвинений.
— Я согласился защищать тебя, если тебя обвинят в коррупции. Я никогда ничего не говорил о государственной измене.
— Этот нечестно. Ты нарушаешь наши договоренности.
— Послушай, Гибрида, я готов выступить в твою защиту как свидетель — но этот суд может быть ловушкой, устроенной Крассом или Цезарем, и я буду полным идиотом, если попадусь в нее.
Глаза Гибриды, глубоко спрятанные в складках жира, все еще были очень синими, как сапфиры, воткнутые в кусок красной глины.
— Люди говорят, что ты здорово преуспел за это время. Везде собственные дома…
Цицерон устало отмахнулся.
— Не пытайся угрожать мне.
— Все вот это, — Гибрида обвел рукой вокруг, — очень красиво. А люди знают, откуда ты взял деньги, чтобы заплатить за все?
— Предупреждаю: я могу так же легко стать свидетелем обвинения, как и защиты.
Но угроза звучала очень слабо, и Цицерон, видимо, сам понял это, потому что провел руками по лицу, как бы отгоняя какое-то неприятное видение.
— Думаю, нам надо с тобой выпить, — сказал Гибрида с глубоким удовлетворением. — После выпивки жизнь всегда выглядит веселее.
Вечером, перед голосованием по закону Цезаря, мы слышали громкий шум, поднимавшийся с Форума — стук молотков, визжание пил, пьяное пение, приветствия, ор и звуки бьющейся посуды. Наутро шлейф коричневого дыма повис над территорией за храмом Кастора, где должно было проходить голосование.
Цицерон тщательно оделся и спустился на Форум в сопровождении двух телохранителей, двух членов его домашнего хозяйства — меня и младшего секретаря — и полдесятка клиентов, которые хотели, чтобы их увидели рядом с ним. Все дороги и аллеи, ведущие к месту голосования, были забиты жителями города. Многие из них, узнав Цицерона, расступались, давая ему пройти. Но практически столько же жителей намеренно блокировали его проход, и его телохранителям приходилось расчищать нам дорогу. Мы с трудом продвигались вперед, и когда, наконец, подошли достаточно близко, чтобы видеть ступени храма, Цезарь уже начал свое выступление. С такого расстояния практически ничего не было слышно. Между нами и храмом стояла плотно спрессованная толпа из тысяч людей. Большинство из них были похожи на ветеранов Помпея, которые находились на этой площади всю прошедшую ночь, разжигая на ней костры для обогрева и приготовления пищи.
— Эти люди не пришли на ассамблею, — заметил Цицерон, — они ее полностью оккупировали.
Через некоторое время со стороны виа Сакра, с другой стороны толпы, раздался шум, и распространился слух, что там появился Бибул с тремя трибунами, которые были готовы наложить на закон вето. С их стороны это был очень смелый поступок. Стоящие вокруг нас люди стали вытаскивать из-под одежды ножи и даже мечи. Было понятно, что Бибул и его сторонники не могут пробиться к ступеням храма. Мы не видели их самих и могли следить за их продвижением только по шуму и мелькающим в воздухе кулакам. Трибуны были отсечены на ранних подступах к храму, однако Бибулу, а за ним и Катону, которого освободили из тюрьмы, удалось достичь своей цели.
Отбиваясь от рук людей, пытающихся его остановить, второй консул взобрался на платформу. Его тога была разорвана, одно плечо оголено, а по лицу текла кровь. Цезарь мельком взглянул на него, но своей речи не прервал. В ярости толпа оглушительно шумела. Бибул показал на небеса и провел ребром ладони по своей шее. Ему пришлось повторить этот жест несколько раз, пока не стало понятным, что, как консул, он изучил знамения, и они были неблагоприятны, поэтому ничего нельзя было предпринимать. И все-таки Цезарь не обращал на него внимания. А потом на платформе появились два крепко сбитых молодчика, которые несли большую открытую бочку, похожую на те, в которые обычно собирают дождевую воду. Они подняли ее над головой Бибула и опрокинули содержимое на него. Должно быть, в эту бочку люди испражнялись всю ночь, так как она почти полностью была полна вонючей коричневой жидкостью, которая мгновенно залила Бибула. Он попытался отступить, поскользнулся и упал на спину, сильно ударившись. Удар был такой силы, что на мгновение он замер, не шевелясь. Однако увидев, что на платформу поднимают еще одну бочку, он предпочел на четвереньках уползти с платформы под оглушительный хохот тысяч горожан. Бибул и его сторонники исчезли с Форума и нашли убежище в храме Юпитера Охранителя, именно в том здании, из которого в свое время Цицерон своей речью изгнал Сергия Катилину.
Именно в этих невероятных условиях был принят закон Цезаря о земельной реформе, который даровал землю двадцати тысячам ветеранов Помпея и, уже после них, тем из городской бедноты, которые смогли доказать, что у них больше трех детей. Цицерон не стал дожидаться результатов голосования, так как они были очевидны, и вернулся домой, где отказался общаться с кем бы то ни было, включая даже Теренцию.
На следующий день ветераны Помпея вновь вышли на улицы. Они провели всю ночь в празднованиях, а теперь переключили свое внимание на здание Сената, столпившись на Форуме и ожидая, посмеет ли Сенат поставить под сомнение законность вчерашнего голосования. Ветераны оставили узкий проход, по которому могли пройти не больше трех-четырех человек в ряд, и я чувствовал себя очень неловко, когда шел по этому проходу вслед за Цицероном, хотя его провожали вполне дружелюбными замечаниями: «Давай, Цицерон!», «Не забудь о нас, Цицерон!» Внутри здания я увидел удручающую картину. Было первое число месяца, и Бибул с забинтованной головой занял кресло председательствующего. Он сразу же встал и потребовал, чтобы палата осудила отвратительную жестокость предыдущего дня, подчеркнув, что принятый закон не имеет юридической силы, потому что был принят при неблагоприятных знамениях. Но никто не хотел брать на себя такую ответственность — за стенами стояли несколько сот хорошо вооруженных людей. Столкнувшись с таким молчанием, Бибул взорвался.
— Правительство этой Республики превратилось в карикатуру на самое себя! — выкрикнул он. — Я не хочу принимать в этом участие! Вы показали себя недостойными имени римских сенаторов! Я не буду собирать вас на заседания в те дни, когда я председательствую в Сенате. Оставайтесь дома, граждане, как это сделаю я, загляните себе в душу — и спросите себя, с честью ли вы вышли из этого испытания.
Многие из слушавших склонили головы, пряча глаза от стыда. Но Цезарь, который сидел между Помпеем и Крассом и слушал все это с легкой усмешкой на губах, немедленно встал и сказал:
— Прежде чем Марк Бибул и его душа покинут это помещение и заседания палаты прервутся на месяц, хочу вам напомнить, что согласно принятому закону все мы должны поклясться не изменять его. Поэтому предлагаю всем нам пройти на Капитолийскую площадь и произнести слова клятвы, а заодно и продемонстрировать наше единство гражданам Рима.
Катон, с рукой на перевязи, немедленно вскочил на ноги.
— Это возмутительно! — запротестовал он, недовольный тем, что эстафета морального лидера перешла на какое-то время к Бибулу. — Я не подпишусь под вашим незаконным документом!
— И я тоже, — эхом откликнулся Целер, который отложил ради борьбы с Цезарем свой отъезд в Дальнюю Галлию. Еще несколько сенаторов повторили то же самое, и среди них я заметил молодого Марка Фавония, который был тенью Катона и бывшего консула Луция Геллия, которому было уже за семьдесят.
— Тогда пусть это останется на вашей совести, — пожал плечами Цезарь. — Но помните, за отказ выполнить этот закон полагается смертная казнь.
Я не думал, что Цицерон захочет говорить, но он очень медленно поднялся на ноги, и все, отдавая должное его авторитету, замолчали.
— Я не против этого закона, — заявил он, глядя прямо в глаза Цезарю, — однако я полностью осуждаю методы и способ, с помощью которых он был принят. И, тем не менее, — продолжил он, повернувшись лицом к Сенату, — это закон, который хотят простые люди, и по этому закону мы должны поклясться. Поэтому я говорю Катону, и Целеру, и многим другим моим друзьям, которые предпочитают играть сейчас в героев: народ не поймет вас, потому что нельзя бороться с нарушением закона, продолжая его нарушать, и при этом ожидать, что вас будут за это уважать. Впереди, граждане, нас ждут тяжелые времена. И, может быть, сейчас вы думаете, что Рим вам уже не нужен; но поверьте, что вы еще нужны Риму. Сохраните себя для будущих сражений, а не приносите себя в жертву тому, которое уже проиграно.
Его речь произвела впечатление, и, когда сенаторы вышли из здания, почти все они направились на Капитолий вслед за Отцом Отечества, где и произнесли клятву.
Когда ветераны Помпея увидели, что собираются сделать сенаторы, они приветствовали их громкими криками (Бибул, Катон и Целер вышли из здания позже). Священный камень Юпитера, упавший с небес много веков назад, был вынесен из храма, и сенаторы выстроились в очередь, чтобы положить на него руку и поклясться соблюдать закон. И хотя все они делали то, чего он и добивался, Цезарь выглядел обеспокоенным. Я видел, как он подошел к Цицерону, отвел его в сторону и стал что-то очень серьезно объяснять ему. Позже я спросил Цицерона, что говорил ему Цезарь.
— Он поблагодарил меня за сказанное в Сенате, — ответил хозяин. — Однако он отметил, что ему не понравился сам тон моего выступления и что он надеется, что я не собираюсь создавать проблемы ему, Помпею или Крассу. Если же это произойдет, то он будет вынужден принять меры, а это сильно его расстроит. Он сказал, что дал мне шанс принять участие в их администрации, и, отказавшись от него, я теперь должен пожинать плоды этого отказа. Как тебе это все нравится? — Хозяин грязно выругался, что на него было совсем не похоже, и добавил: — Катулл был прав: эту змею надо было раздавить, когда у меня была такая возможность.
Несмотря на свое возмущение, Цицерон не принимал участия в общественной жизни весь следующий месяц — что было не так уж сложно, так как Сенат не собирался на заседания. Бибул заперся у себя в доме и отказывался выходить, а Цезарь объявил, что он будет управлять страной через народные ассамблеи, которые Ватиний, как трибун, собирал от его имени. Бибул ответил на это, распустив слух, что, как консул, он постоянно изучает знамения у себя на крыше и что они продолжают оставаться неблагоприятными — поэтому любая государственная деятельность была в этот период незаконной. В ответ Цезарь приказал устроить перед домом Бибула несколько шумных демонстраций и продолжил принимать законы с помощью народных собраний, не обращая внимания на то, что говорил его коллега-консул (Цицерон остроумно заметил, что Рим живет под совместным консульством Юлия и Цезаря). С точки зрения закона, управление через людей было абсолютно законным — что может быть более честным? — но «люди» были толпой, которую контролировал Ватиний, и все, кто выступал против желаний Цезаря, очень быстро замолкали. Римская республика стала диктатурой во всем, кроме названия, и многие уважаемые сенаторы были этим возмущены. Но так как Цезаря поддерживали Помпей и Красс, то мало кто решался высказываться вслух. Цицерон предпочитал оставаться в своей библиотеке и не принимать во всем этом участия. Однако в конце марта он был вынужден появиться на Форуме, чтобы защищать Гибриду в суде по поводу обвинения бывшего губернатора Македонии в государственной измене. К его неудовольствию, слушания должны были происходить на самом комиции, прямо перед зданием Сената. Полукруглые ступени, ведущие к рострам и похожие на амфитеатр, были отгорожены как место для судей и присяжных, а перед ними уже собралась большая толпа зевак, которые жаждали услышать, как великий оратор будет защищать своего клиента, вина которого была очевидна для всех.
— Ну что же, Тирон, — тихо сказал мне Цицерон, когда я открыл свой футляр для документов и передал ему его заметки, — вот тебе и доказательство, что и у богов есть чувство юмора — именно на этом месте мне приходится защищать этого негодяя! — Он повернулся и улыбнулся Гибриде, который в этот момент с трудом взбирался на платформу. — Доброе утро тебе, Гибрида. Надеюсь, что, как ты мне и обещал, за завтраком ты не пил вина? Сегодня нам понадобится ясный и трезвый ум!
— Конечно, — ответил Гибрида, однако по тому, как он взбирался на ступени, и по его неразборчивой речи было видно, что полностью воздержаться ему не удалось.
Кроме меня и своей обычной команды клерков, Цицерон привел на суд своего зятя Фругия, чтобы тот выступил в качестве его помощника. В отличие от Цицерона Руф появился один, и в тот момент, когда я увидел его направляющимся к нам через комиций в сопровождении только одного секретаря, у меня исчезла последняя слабая надежда на благоприятный исход суда. Руфу не было еще и двадцати трех лет, и он только что закончил свой годичный период в администрации африканского губернатора. Уехал он туда мальчиком, а вернулся мужчиной, и я понял, что контраст между этим загорелым, высоким обвинителем и толстым, опухшим Гибридой стоил последнему десятка голосов присяжных еще до того, как начался суд. Сравнение было также не в пользу Цицерона. Он был в два раза старше Руфа и, когда тот подошел, чтобы пожать руку своему оппоненту и пожелать ему удачи, выглядел сутулым и потасканным. На стене бань можно было бы поместить объявление об этом суде: «Молодость против Старости». За ними полукругом расположились шестьдесят присяжных, а претор, высокомерный Корнелий Лентул Клавдиан, уселся в судейское кресло между ними.
Первым выступал Руф, и мы скоро поняли, что он был гораздо более внимательным учеником Цицерона, чем это можно было предположить. Свое обвинение Руф разделил на пять пунктов:
первый — Гибрида сосредоточил все свои усилия на выкачивании из Македонии максимального количества денег для своих собственных нужд;
второй — деньги, которые должны были идти его солдатам, были им присвоены;
третий — он не исполнил свой долг командира во время карательной экспедиции к берегам Черного моря для замирения взбунтовавшихся племен;
четвертый — он показал себя трусом на поле битвы, сбежав от врага;
пятый — в результате его действий империя потеряла район вокруг Истрии в нижнем течении Дуная.
Руф произносил свои обвинения со смесью священного негодования и убийственного юмора, достойной самого Мастера в его лучшие годы. Особенно хорошо я запомнил его яркое описание халатности Гибриды утром перед битвой с бунтовщиками.
— Самого этого человека нашли в состоянии пьяного ступора, — рассказывал Руф, прохаживаясь за спиной Гибриды и указывая на него пальцем, как будто тот был экспонатом на выставке, — храпящим во всю силу своих легких и периодически икающим, в то время как уважаемые дамы, проживавшие вместе с ним, раскинулись в вольных позах на диванах или на полу помещения. Полумертвые от ужаса при приближении врага, они попытались растормошить Гибриду, звали его по имени и тщетно пытались заставить сесть; некоторые шептали ему в ухо непристойности; одна или две залепили ему пару звонких пощечин. Он узнал их голоса и почувствовал прикосновения, поэтому попытался обнять ближайшую к себе. Губернатор был слишком возбужден, чтобы спать, и слишком пьян, чтобы бодрствовать: полупьяный и едва проснувшийся, он запутался среди своих центурионов и любовниц.
Обращаю ваше внимание на то, что все это было произнесено Руфом без каких-либо записей, по памяти. Одного этого эпизода было достаточно для приговора. Но главные свидетели обвинения — несколько командиров Гибриды, пара его любовниц и его квартирмейстер — еще больше подлили масла в огонь. В конце дня Цицерон поздравил Руфа с блестящим выступлением, а вечером честно предложил своему помрачневшему клиенту продать недвижимость в Риме за любые деньги и перевести наличные в драгоценности, которые было легко взять с собой в изгнание.
— Ты должен приготовиться к самому худшему.
Я не буду описывать все подробности суда. Скажу только, что хотя Цицерон и использовал все свое умение, чтобы разрушить обвинение Руфа, оно осталось непоколебимым, а свидетели, которых представил Гибрида, были очень слабы — в основном его старые собутыльники или официальные лица, которых он подкупил. К концу четвертого дня неясным остался только один вопрос: должен ли Цицерон вызвать Гибриду для дачи показаний, в слабой надежде разжалобить присяжных, или Гибриде надо смириться с поражением и тихо покинуть Рим до вынесения приговора, что спасло бы его от позора быть вышвырнутым из города? Цицерон пригласил Гибриду в библиотеку, чтобы вместе выработать решение.
— И что, ты считаешь, я должен сделать? — спросил Гибрида.
— На твоем месте я бы уехал, — ответил Цицерон, жаждавший положить конец своим собственным мучениям. — Боюсь, что твои показания могут только ухудшить ситуацию. Зачем доставлять Руфу такое удовольствие?
При этих словах Гибрида сломался.
— Что я сделал этому молодому человеку, что он хочет уничтожить меня таким способом? — Слезы жалости к самому себе хлынули у него из глаз.
— Послушай, Гибрида, возьми себя в руки и вспомни своих великих предков. — Цицерон похлопал его по колену. — Здесь нет ничего личного. Он просто умный молодой человек из провинции, с большими амбициями. Во многом он напоминает мне себя самого в его возрасте. К сожалению, ты, так же как и Веррес мне в свое время, дал ему прекрасную возможность прославиться.
— Будь он проклят! — неожиданно произнес Гибрида, выпрямляясь. — Я дам показания.
— Ты уверен в этом? Перекрестный допрос — это не шутка.
— Ты согласился меня защищать, — сказал Гибрида, демонстрируя свой былой боевой дух. — Так давай же строить эту защиту.
— Очень хорошо, — сказал Цицерон, с трудом скрывая свое разочарование. — В этом случае мы должны отрепетировать твои показания, а это займет время. Тирон, принеси-ка сенатору вина.
— Нет, — твердо отказался Гибрида. — Сегодня обойдемся без вина. Я пропил всю свою карьеру, поэтому закончить ее хочу трезвым.
И мы работали до поздней ночи, отрабатывая вопросы Цицерона и ответы на них Гибриды. После этого Цицерон взял на себя роль Руфа: он задавал своему бывшему коллеге самые неприятные вопросы, которые только приходили ему в голову, и помогал тому сформулировать наименее разоблачительные ответы. Я был удивлен, как быстро Гибрида все схватывал. Оба легли в полночь — Гибрида остался ночевать у нас — и встали на рассвете, чтобы продолжить свое занятие. Позже, когда мы все вместе шли на суд — Гибрида со слугами впереди, — Цицерон сказал мне:
— Я начинаю понимать, почему он достиг таких высот. Если бы только он показал эту свою хватку пораньше, ему бы не пришлось думать сейчас об изгнании.
Когда мы пришли на комиций, Гибрида весело сказал:
— Все как раньше, Цицерон! Как во время нашего консульства, когда мы плечом к плечу защищали Республику!
Они вдвоем поднялись на платформу, и, когда Цицерон объявил о том, что он вызывает Гибриду, по рядам присяжных пронесся шум любопытства. Я увидел, как Руф что-то сказал своему секретарю, и тот достал стилус.
Гибриду быстро привели к присяге, и Цицерон задал ему все те вопросы, которые они отрепетировали накануне, начиная с вопроса о его военном опыте под командованием Суллы четверть века назад и кончая его ролью в раскрытии заговора Катилины.
— Ведь в то время ты отбросил мысли о былой дружбе, — спросил Цезарь, — и возглавил армию Сената, чтобы раздавить предателя, не так ли?
— Именно так.
— И ты прислал голову этого монстра в Сенат как доказательство твоей победы?
— Да.
— Запомните это хорошенько, — сказал Цицерон, обращаясь к присяжным. — Разве это похоже на действия предателя? Молодой Руф, сидящий здесь, поддерживал Катилину — пусть он попытается это опровергнуть, — а потому тихо сбежал из Рима, чтобы не разделить его судьбу. А сейчас он рискнул вернуться в Рим и имеет наглость обвинять в измене того самого человека, который всех нас спас! — Он опять повернулся к Гибриде. — А после того, как ты покончил с Катилиной, ты освободил меня от необходимости править Македонией, с тем чтобы я мог выкорчевать все корни этого заговора?
— Так точно.
Допрос продолжался довольно долго — Цицерон вел Гибриду по его показаниям, как отец, который за ручку ведет своего сына по опасной тропе. Он попросил его рассказать, как ему удалось законными методами повысить доходы от Македонии, как он отчитывался за каждую драхму, как набрал и вооружил два легиона и как повел их через горы в опасную экспедицию на восток, к Черному морю. Он описал ужасные воинственные племена гетов, бастарнов и истрийцев, нападавшие на колонну римлян, продвигающуюся по долине Дуная.
— Обвинение утверждает, что, услышав о больших силах противника, ты разделил свое войско на две части, забрав с собой кавалерию для собственной охраны и оставив пехоту беззащитной. Это правда?
— Нет, неправда.
— Ведь ты же отважно преследовал армию истрийцев, не так ли?
— Именно так.
— А пока тебя не было, бастарны переправились через Дунай и напали на пехоту с тыла?
— Правильно.
— И ты ничего не мог поделать?
— Боюсь, что ничего. — Гибрида наклонил голову и вытер глаза, как велел ему Цицерон.
— Должно быть, от рук варваров погибло много твоих друзей и товарищей по оружию.
— Да, очень много.
После долгой паузы, во время которой в суде стояла абсолютная тишина, Цицерон повернулся к присяжным.
— Война, граждане, иногда бывает жестокой и коварной, но при чем же здесь измена?
Под длительные аплодисменты он вернулся на свое место. Аплодировали не только зеваки, но и некоторые из присяжных. Впервые у меня появилась какая-то надежда. Я понадеялся, что искусство Цицерона как адвоката сможет помочь нам в очередной раз. Руф улыбнулся и сделал глоток вина, разведенного водой, прежде чем подняться на ноги. Он разминал плечи, как атлет, закинув руки за голову и вращая торсом в разные стороны. Когда я увидел, как он это делает, перед тем как начать перекрестный допрос, мне показалось, что время повернуло вспять, и я вспомнил, как Цицерон посылал его выполнять различные поручения и издевался над ним за небрежность в одежде и длину волос. А еще я вспомнил, как этот мальчик подворовывал у меня деньги и пил и играл на них всю ночь, а я все равно не мог долго злиться на него. Какие боги свели нас вновь в этом суде?
Руф прошел к трибуне свидетелей. Он был абсолютно спокоен — казалось, что у него нет нервов. С тем же успехом он мог идти в таверну на встречу с приятелем.
— У тебя хорошая память, Антоний Гибрида?
— Думаю, да.
— Тогда я думаю, что ты помнишь раба, которого убили накануне твоего консульства?
— Не уверен. Ведь за годы у человека бывает так много рабов… — На лице Гибриды появилось удивленное выражение, и он в недоумении посмотрел на Цицерона.
— Но этого-то ты должен помнить? — настаивал Руф. — Он был из Смирны. Около двенадцати лет. Его тело сбросили в Тибр. Цицерон присутствовал, когда его выловили. У него было перерезано горло и удалены все внутренности.
По суду пронесся крик ужаса, и мой рот пересох не только от воспоминаний о несчастном мальчике, но и от того, что я понял, куда могут привести все эти вопросы. Цицерон тоже это понял. Он немедленно вскочил и обратился к претору:
— Но ведь это совсем не важно. Смерть раба больше четырех лет назад не имеет никакого отношения к тому, что произошло во время проигранной битвы на побережье Черного моря.
— Пусть обвинитель задаст свои вопросы, — решил Клавдиан, а затем философски добавил: — Я давно понял, что в жизни многие вещи взаимосвязаны.
— Теперь, когда ты об этом сказал, я что-то припоминаю… — Гибрида все еще беспомощно смотрел на Цицерона.
— Надеюсь, — ответил Руф. — Не каждый день человек присутствует на человеческом жертвоприношении! Я думаю, что даже для тебя, со всеми мерзостями, которые тебя окружают, это редкость!
— Я ничего не знаю ни о каких человеческих жертвоприношениях, — пробормотал Гибрида.
— Его убил Катилина, а потом он заставил тебя и остальных присутствующих поклясться…
— Разве? — Гибрида состроил гримасу, как будто пытался вспомнить давние события. — Нет, не думаю. Нет, ты ошибаешься.
— Именно так он и поступил. И ты поклялся на крови этого зарезанного ребенка убить своего коллегу консула — человека, который сейчас сидит рядом с тобой как твой адвокат.
Эти слова оказались настоящей сенсацией, и, когда шум утих, Цицерон поднялся на ноги.
— Очень жаль, — сказал он, с сожалением качая головой, — очень жаль, потому что до этого момента мой молодой друг очень хорошо показал себя в роли обвинителя. Он ведь был моим учеником, граждане, и я искренне гордился и им, и самим собой как учителем. А вот сейчас он взял и разрушил всю свою работу, произнеся это невероятное обвинение. Боюсь, что мне придется вновь заняться его обучением.
— Я знаю, что это правда, — ответил Руф, широко улыбаясь, — потому что ты сам рассказал мне об этом.
Всего на секунду Цицерон заколебался, и, к своему ужасу, я увидел, что он совершенно забыл о своей беседе с Руфом много лет назад.
— Ты неблагодарный подлец, — резко произнес он, — я никогда ничего подобного не говорил.
— В первую неделю твоего консульства, через два дня после Латинского праздника, ты позвал меня к себе домой и спросил, говорил ли Катилина в моем присутствии о том, что тебя надо убить. Ты сказал, что Гибрида признался, что поклялся именно в этом на крови убитого мальчика. И ты еще попросил меня следить за всем, что происходит у Катилины.
— Это абсолютная ложь, — воскликнул Цицерон, но его эмоции не смогли уменьшить эффект от точного и хладнокровного рассказа Руфа.
— Этому человеку ты доверял как своему коллеге консулу, — продолжил Руф, спокойно указывая на Гибриду. — Этого человека ты посадил на шею жителям Македонии как их губернатора — человека, о котором ты знал, что он принял участие в скотском убийстве и желает твоей собственной смерти. А сегодня ты защищаешь этого человека. Почему же?
— Я не должен отвечать на твои вопросы, мальчик.
— Вот вопрос, граждане: почему Цицерон, известный римский адвокат, который создал себе имя, обвиняя коррумпированных губернаторов, сейчас защищает вот этого? — обратился Руф к присяжным.
— Клавдиан, прошу тебя, ради всех богов, наведи порядок у себя в суде, — Цицерон еще раз протянул руку к претору. — Это перекрестный допрос, а не монолог обвинителя о защитнике.
— Он прав, Руф, — сказал претор, — вопросы должны касаться рассматриваемого дела.
— Но так оно и есть. Я утверждаю, что Гибрида с Цицероном сговорились.
— Тому нет никаких доказательств, — возмутился Цицерон.
— Нет, есть, — ответил Руф. — Меньше чем через год после того, как ты спустил Гибриду на многострадальных жителей Македонии, ты купил себе новый дом — вон там! — и он указал на дом в лучах солнца на Палатинском холме. Головы всех присяжных повернулись в ту сторону. — Незадолго до этого за дом просили четырнадцать миллионов сестерций! Четырнадцать миллионов! Спросите себя, граждане: где мог Цицерон, который кичится своим скромным происхождением, взять такую сумму, если не у человека, которого он и шантажировал и защищал? Не у Антония Гибриды? Разве не правда, — он повернулся к обвиняемому, — что ты передавал часть денег, украденных в Македонии, своему сообщнику в Риме?
— Нет, нет, — запротестовал Гибрида. — Время от времени я посылал Цицерону небольшие подарки (они договорились об этом на тот случай, если Руф предъявит доказательства передачи денег), но не более того.
— Подарки? — повторил Руф. Нарочито медленно он еще раз взглянул на дом Цицерона, рукой заслоняясь от яркого солнца. По террасе дома шла женщина под зонтиком, и я понял, что это была Теренция. — Неплохой подарочек!
Цицерон сидел неподвижно и внимательно смотрел на Руфа. Некоторые члены жюри качали головами в изумлении. Из толпы зевак донесся глумливый смех.
— Граждане, — закончил Руф. — Я думаю, что все сказал. Я показал, как благодаря предательской некомпетентности Гибриды наша страна потеряла целый регион. Я доказал его трусость и жадность. Я раскрыл, как деньги, предназначенные для армии, оседали в его собственных сундуках. Тени легионеров, брошенных своим командиром и беспощадно убитых варварами, взывают о справедливости. Этому монстру никогда нельзя было доверять таких высоких постов, и этого не случилось бы, если бы не помощь его коллеги по консульству. Карьера обвиняемого построена на крови и разврате, и убийство несчастного мальчика — лишь небольшая часть всего этого. К сожалению, мертвых уже не вернуть, но, приговорив этого человека, вы очистите от его вони воздух Рима. Давайте сегодня же отправим Гибриду в изгнание.
Под продолжительные аплодисменты Руф занял свое место. Претор выглядел удивленным и попросил подтвердить, что обвинитель закончил свое выступление. Руф жестом подтвердил это.
— Ну что ж. А я думал, что тебе понадобится еще, по крайней мере, один день, — заявил Клавдиан. Он повернулся к Цицерону. — Ты хочешь выступить от имени защиты немедленно или предпочитаешь, чтобы суд прервался до завтра, чтобы ты смог подготовиться?
Лицо Цицерона было пунцовым от возмущения, и я сразу понял, что он совершит серьезную ошибку, если начнет говорить сразу же, не успокоившись. Я сидел в стороне от клерков, прямо под платформой, и даже встал, чтобы подойти к нему и умолить его согласиться с перенесением слушаний на следующий день. Но хозяин отмахнулся от меня прежде, чем я смог произнести хоть слово. В его глазах горел странный огонь. Я не уверен даже, что он заметил меня в тот момент.
— Такую ложь, — произнес он с отвращением и встал, — такую ложь надо убивать немедленно, как таракана, а не позволять ей торжествовать целую ночь.
Площадь перед судом и так была полна народа, сейчас же люди спешили к комицию со всех сторон Форума. Цицерон, выступающий в суде, был одним из символов Рима, и никто не хотел упустить этот момент. Никто из членов Трехглавого Чудовища так и не появился, однако в толпе я заметил их доносчиков — Бальба, Афрания и Ария. У меня не было времени рассматривать толпу — Цицерон начал говорить, и я должен был записывать.
— Должен признаться, — начал он, — что без радости шел в этот суд защищать моего старого друга и коллегу Антония Гибриду. Однако человек, который ведет публичную жизнь в Риме так же долго, как веду ее я, имеет массу подобных обязательств. Да, Руф, «обязательства» — это слово, которое тебе не дано понять, в противном случае ты не говорил бы обо мне подобным образом. Но сейчас я счастлив, что все-таки пришел сюда, потому что наконец-то смогу сказать о том, о чем молчал долгие годы. Да, я работал вместе с Гибридой, я был в нем заинтересован и не скрываю этого. Я закрывал глаза на разницу во взглядах и подходах к жизни. Я закрывал глаза на многое, потому что у меня не было выбора. Для того, чтобы спасти Республику, мне нужны были союзники, и мне не приходилось выбирать, откуда они брались.
Вспомните то ужасное время. Вы что, думаете, что Катилина действовал в одиночку? Вы что, думаете, что один человек, каким бы энергичным и развращенным он ни был, смог бы достичь того, чего достиг Катилина, — смог бы поставить этот город и нашу Республику на грань разрушения, — если бы у него не было сторонников? И я не имею в виду эту банду обанкротившихся патрициев, игроков, пьяниц, раздушенных юношей и бродяг, которые все время вились вокруг него — среди которых, кстати, находился и наш амбициозный молодой обвинитель. Нет, я имею в виду людей, имеющих вес в нашем обществе. Людей, которые увидели в Катилине возможность удовлетворить свои собственные опасные и далеко идущие амбиции. Эти люди не были казнены по решению Сената пятого декабря того памятного года, и они не погибли на поле битвы под натиском легионов, которыми командовал Гибрида. Они не отправились в изгнание на основе моих свидетельских показаний. Они и сегодня свободны. Более того, они управляют этой Республикой!
До этих слов Цицерона слушали в полной тишине. Теперь же многие из слушателей выдохнули и повернулись к своим соседям, потрясенные услышанным. Бальб стал что-то записывать на восковой табличке. Я подумал: а хозяин понимает, что он делает? И рискнул взглянуть на Цицерона. Казалось, он не понимал, где находится: сенатор забыл о суде, об аудитории, обо мне, о политических раскладах — сейчас ему надо было только выговориться.
— Эти люди сделали Катилину тем, чем он стал. Без них он был бы ничем. Они отдали ему свои голоса, свои деньги, свою помощь и свою защиту. Они говорили за него в Сенате, в судах и на народных собраниях. Они прикрывали его, подкармливали его и даже снабжали его оружием, необходимым для убийства правительства. (В этом месте у меня отмечено, что из толпы стали раздаваться все более и более громкие крики.) До сегодняшнего дня, граждане, я не понимал, что мне пришлось столкнуться с двумя заговорами. Один из них я уничтожил, но за ним скрывался второй — этот второй, внутренний, заговор все еще существует. Римляне! Оглянитесь вокруг, и вы увидите, как он процветает! Он правит при помощи секретного конклава и ужаса на наших улицах. Он правит незаконными методами и подкупом на всех уровнях. Боги, и вы обвиняете Гибриду в коррупции? Да он беспомощен и беззащитен как ребенок по сравнению с Цезарем и его дружками!
И сам этот суд — еще одно тому доказательство. Вы что, думаете, что Руф единственный автор обвинения? Этот неофит, который только что отрастил свою первую бороду? Какое заблуждение! Эти атаки, эти так называемые свидетельства, все они сделаны для того, чтобы разрушить и дискредитировать не только Гибриду, но и меня — мою репутацию, мое консульство, ту политику, которую я последовательно провожу в жизнь. Люди, стоящие за Руфом, хотят разрушить традиции нашей Республики ради своих, извращенных целей. Но для того, чтобы этого достичь — простите меня за хвастовство, я знаю за собой этот грешок, — для этого им необходимо сначала уничтожить меня.
Граждане, сегодня, в этот день и час, в этом суде, у вас есть шанс войти в историю. В том, что Гибрида совершал ошибки, я не сомневаюсь. Я с грустью соглашаюсь, что он сам выпачкал себя во всех этих нечистотах. Но забудьте на минуту о его грехах, и вы увидите перед собой того человека, который вместе со мной боролся с монстром, угрожавшим нашему городу четыре года назад. Без его поддержки наемный убийца покончил бы со мной в самом начале моего консульского срока. Тогда он меня не бросил, а сейчас я не брошу его. Умоляю вас, оправдайте его, оставьте его в Риме, и с помощью наших древних богов мы вновь восстановим свет свободы в этом городе наших предков!
Так говорил Цицерон, но, когда он сел на свое место, аплодисменты были очень жидкими — в основном был слышен шум удивления от того, что он сказал. Я поискал глазами Бальба, но тот уже исчез. Тогда я, со своими записями, подошел к Цицерону и поздравил его с глубокой речью.
— Ты все записал? — спросил он и, когда я это подтвердил, велел мне сделать копию этой речи, как только мы придем домой, и спрятать ее в надежном месте.
— Думаю, что текст уже на пути к Цезарю, — добавил хозяин. — Я видел, как Бальб записывал почти с той же скоростью, с которой я говорил. Мы должны быть уверены, что у нас есть точный текст, на случай, если этот вопрос поднимут в Сенате.
Я не мог больше с ним говорить, потому что претор распорядился, чтобы голосование началось немедленно. Я посмотрел на небо — была середина дня; жаркое солнце стояло в самом зените. Я вернулся на место и смотрел, как урна заполняется жетонами, переходя из рук в руки. Цицерон и Гибрида тоже наблюдали за этим, сидя рядом, слишком возбужденные, чтобы говорить. Я подумал обо всех тех судах, на которых присутствовал, и о том, как все они заканчивались одним и тем же — этим томительным периодом ожидания. Наконец клерки закончили подсчет голосов и сообщили претору результат. Он встал, и мы все последовали его примеру.
— Перед присяжными был поставлен вопрос, должен ли Гай Антоний Гибрида быть приговорен по обвинению в государственной измене во время его губернаторства в Македонии. За осуждение проголосовало 47 присяжных, за оправдание — 12. — Из толпы послышались крики одобрения. Гибрида повесил голову. Претор подождал, пока не установилась тишина. — Поэтому Гай Антоний Гибрида лишается всех своих прав на собственность и на гражданство навечно, и с полуночи ему не может быть предоставлен кров и пища ни в одном месте на территории Италии, ее городов и колоний. Любой, кто попытается это сделать, понесет такое же наказание. На этом суд закончен.
Цицерон проигрывал не так уж много судов, но, когда это случалось, он всегда много внимания уделял поздравлениям своих оппонентов. Однако сегодня этого не случилось. Когда Руф подошел, чтобы выразить соболезнования, Цицерон демонстративно повернулся к нему спиной, и я с удовольствием увидел, как молодой негодяй остался стоять с протянутой рукой, как полный идиот. Затем он пожал плечами и отошел. Что касается Гибриды, тот был настроен философски.
— Что ж, — сказал он Цицерону, пока его не увели ликторы, — ты предупредил меня, откуда дует ветер. У меня отложено немного денег, и на мой век мне их хватит. Мне говорили, что южное побережье Галлии очень напоминает Неаполитанский залив. Поэтому не беспокойся обо мне, Цицерон. После твоей речи тебе надо побеспокоиться о самом себе.
С этого момента прошло не более двух часов, как в нашем доме распахнулась дверь и появился Метелл Целер в состоянии крайнего возбуждения. Он потребовал, чтобы я провел его к хозяину. В это время Цицерон обедал вместе с Теренцией, а я все еще переписывал его речь. Но я понял, что дело не терпит отлагательств, и немедленно провел его к сенатору.
Цицерон возлежал на ложе, рассказывая Теренции концовку суда над Гибридой, когда Целер влетел в комнату и прервал его.
— Что ты сегодня сказал о Цезаре в суде?
— Здравствуй, Целер. Правду, и больше ничего. Присоединишься к нам?
— По-видимому, это была опасная правда — Гай планирует страшную месть.
— Да неужели? — ответил Цицерон, пытаясь выглядеть невозмутимым. — И как же меня накажут?
— Пока мы с тобой разговариваем, он в Сенате превращает эту свинью, моего брата, в плебея!
— Нет, нет, — Цицерон так резко выпрямился, что перевернул бокал. — Этого не может быть. Цезарь и пальцем не пошевельнет, чтобы помочь Клавдию — только не после того, что Клавдий сделал с его женой.
— Ошибаешься. Именно это он и делает сейчас.
— А ты откуда знаешь?
— Моя собственная очаровательная жена с удовольствием рассказала мне об этом.
— А как такое вообще возможно?
— Ты забываешь о том, что Цезарь — верховный жрец. Он созвал срочное собрание курии, чтобы она одобрила усыновление.
— И это законно? — вмешалась в разговор Теренция.
— С каких это пор законность играет какую-то роль, — горько произнес Цицерон, — когда дело касается Цезаря? — Он стал быстро тереть свой лоб, как будто это помогало ему в поисках решения. — Что, если попросить Бибула объявить знамения неблагоприятными?
— Цезарь это предусмотрел. С ним Помпей.
— Помпей, — Цицерон опешил. — Дело запутывается все больше.
— Помпей — авгур. Он понаблюдал за небесами и объявил, что все в порядке.
— Но ты ведь тоже авгур. Разве ты не можешь оспорить его прогноз?
— Можно попробовать. Но для начала нам надо добраться до Сената.
Цицерона не пришлось просить дважды. Все еще в домашних тапках, он поспешил вслед за Целером, а я устремился вслед за ними, вместе со слугами. На улицах все было тихо: Цезарь действовал столь стремительно, что люди еще ни о чем не успели узнать. К сожалению, к тому моменту, когда мы пересекли Форум и вбежали в двери здания Сената, церемония уже заканчивалась — перед нашими глазами предстала совершенно постыдная картина! Цезарь стоял на возвышении в дальнем конце комнаты, облаченный в одежды верховного жреца и окруженный ликторами. Помпей, в авгуровском колпаке, стоял рядом, держа в руках священный жезл. Еще несколько понтификов также стояли вокруг них, включая Красса, который был введен в состав коллегии по требованию Цезаря, как замена усопшему Катуллу. На деревянных скамейках теснились члены курии, похожие на стадо скованных овец — тридцать пожилых римлян, которые были вождями римских триб. И наконец, в довершение этой картины, златокудрый Клавдий стоял на коленях в проходе рядом с еще одним юнцом. Все обернулись на шум, когда мы вошли, и я никогда не забуду победную улыбку Клавдия, когда он понял, что Цицерон наблюдает за происходящим, — это была почти детская радость, которая очень быстро сменилась выражением ужаса, когда он увидел, что к нему направляется его собственный брат в сопровождении Отца Отечества.
— Какого черта? Что здесь происходит?! — заорал Целер.
— Метелл Целер, — произнес Цезарь твердым голосом, — это религиозная церемония, и не вмешивайся в нее.
— Религиозная церемония! С главным святым Рима на коленях — человеком, который трахнул твою собственную жену! — Целер хотел пнуть Клавдия ногой, однако тот быстро отполз к Цезарю. — А это что еще за ребенок? — спросил он, указывая на другого коленопреклоненного. — Посмотрим, кто пришел в нашу семью! — Он за шиворот поставил его на ноги и повернул лицом к нам — дрожащего прыщавого юнца лет двадцати от роду.
— Изволь уважать моего приемного отца, — сказал Клавдий, который, несмотря на страх, не мог сдержаться от смеха.
— Ты отвратителен!
Целер отбросил юнца и сосредоточил свое внимание на Клавдии, подняв громадный кулак, чтобы ударить его, однако Цицерон удержал его.
— Нет, Целер, не давай им повода арестовать тебя.
— Правильно, — согласился Цезарь.
— Так твой новый отец моложе тебя? Ну и фарс вы здесь устроили! — произнес Целер после паузы, опуская руку.
— Ничего лучше второпях найти не смогли, — самодовольно ухмыльнулся Клавдий.
Что из всего этого поняли старейшины триб, каждому из которых было не меньше пятидесяти, я себе представить не могу. Многие из них были старыми приятелями Цицерона. Позже мы узнали, что посыльные Цезаря вытащили их из домов и гуськом привели в Сенат, где Цезарь практически приказал им одобрить усыновление Клавдия.
— Ну что, мы уже закончили? — спросил Помпей. Он не только странно выглядел в одежде авгура, но и был, по-видимому, сбит с толку.
— Да, мы закончили, — ответил ему Цезарь. Он вытянул руку, как будто благословлял свадьбу. — Публий Клавдий Пульхр, властью, данной мне как верховному жрецу, я объявляю, что с сегодняшнего дня ты приемный сын Публия Фонтея и будешь занесен в городские книги как плебей. Изменение твоего статуса вступает в силу немедленно, поэтому если ты этого хочешь, то можешь выдвинуть свою кандидатуру на выборах трибуна. Благодарю вас, граждане.
Цезарь слегка кивнул, распуская курию, и старейшины встали, а консул и верховный жрец Рима слегка приподнял свою тогу и спустился с возвышения с сознанием выполненной работы. Он прошел мимо Клавдия, с отвращением отвернувшись от него, как прохожий отвернулся бы от разложившегося трупа, лежащего на улице.
— Тебе надо было бы прислушаться к моему предупреждению, — прошипел Цезарь Цицерону, проходя мимо. — А теперь полюбуйся, что мне пришлось сделать.
Вместе со своими ликторами он проследовал к двери в сопровождении Помпея, который все еще не решался поднять на Цицерона глаза; только Красс позволил себе улыбнуться.
— Пойдем, папочка, — сказал Клодий[56], обнимая Фонтея за плечи. — Я провожу тебя домой. — Он издал один из своих нервных, почти женских, смешков и, поклонившись своему шурину и Цицерону, пристроился в конец процессии.
— Ты, может быть, и закончил, Цезарь! — закричал Целер вслед консулу. — Но я — нет! Я губернатор Дальней Галлии и командую легионами, тогда как у тебя войска нет! И я еще даже не начал!
У него был громкий голос, и его, должно быть, было хорошо слышно на Форуме, однако Цезарь, выйдя из помещения на яркий солнечный свет, даже не повернул головы. Когда он и его компания исчезли из виду и мы остались одни, Цицерон опустился на ближайшую скамью и обхватил голову руками. Под крышей, на стропилах, курлыкали голуби — до сего дня я не могу слышать этих грязных птиц, не вспоминая старое здание Сената, — а вот остальные звуки как-то странно отдалились от меня и казались неземными, как будто я уже был в тюрьме.
— Не отчаивайся, Цицерон, — резко сказал Целер через какое-то время. — Он ведь даже еще не трибун — и никогда им не станет, если это будет зависеть от меня.
— Красса я могу победить, — ответил Цицерон. — Помпея я могу перехитрить. Даже Цезаря мне удавалось в прошлом держать в рамках приличий. Но все они вместе, и Клавдий в качестве их главного оружия? — Он устало покачал головой. — Как мне жить дальше?
В тот вечер Цицерон отправился к Помпею и захватил меня с собой, частично чтобы показать полководцу, что это деловой визит, а частично для того, чтобы я оказывал ему моральную поддержку. Мы нашли Великого Человека выпивающим в холостяцкой столовой со своим другом и товарищем по оружию Аулом Габинием. Когда мы вошли, они изучали макет театра Помпея, и Габиний весь светился от энтузиазма. Он был тем самым человеком, который, будучи амбициозным трибуном, предложил закон, обеспечивший Помпею его неслыханную военную власть, за что и получил легатство под командованием Помпея на Востоке. Он отсутствовал несколько лет, в течение которых — тайно от него — Цезарь спал с его женой, толстой Лоллией (в это же время он крутил роман и с женой Помпея — подумать только!). Теперь Габиний вернулся в Рим — такой же амбициозный, но в сотни раз богаче и с твердым намерением стать консулом.
— Цицерон, дорогой мой, — сказал Помпей, вставая, чтобы обнять хозяина. — Ты выпьешь с нами?
— Нет, не выпью, — сказал Цицерон напряженным голосом.
— О, боги, — сказал Помпей, обращаясь к Габинию, — ты слышал этот тон? Он пришел, чтобы отругать меня за то, что произошло сегодня днем, — я тебе рассказывал. — Он повернулся к Цицерону и спросил: — Мне что, действительно надо объяснять тебе, что это была полностью идея Цезаря? Я пытался его отговорить.
— Правда? И что же тебе помешало?
— Он считает, и я с ним согласен, что тон твоего выступления в суде сегодня был слишком угрожающим и ты заслуживаешь публичной порки.
— Поэтому вы открыли Клавдию путь к посту трибуна — зная, что его главное желание заключается в том, чтобы отдать меня под суд?
— Я бы не стал заходить так далеко, но Цезарь настаивал.
— Многие годы я поддерживал все твои начинания. И я ничего не просил взамен, кроме твоей дружбы, которая для меня важнее всего в моей публичной жизни. И вот сейчас наконец ты показал всему миру, как ты меня ценишь. Ты дал моему смертельному врагу оружие, которым он меня уничтожит, — сказал хозяин с пугающим спокойствием.
— Цицерон, я возмущен. Как у тебя язык поворачивается говорить подобные вещи? — Губы Помпея сжались, а в его рыбьих глазах появились слезы. — Я никогда не буду стоять в стороне и спокойно наблюдать, как тебя уничтожают. Но я нахожусь в непростой ситуации, ты же знаешь; постоянные усилия, чтобы держать Цезаря в узде, — эта та жертва, которую я ежедневно приношу на алтарь Республики.
— Только сегодня ты решил взять выходной.
— Он почувствовал, что твои слова угрожают его достоинству и авторитету.
— А они и наполовину не столь угрожающи, какими могли бы быть, если бы я раскрыл все, что знаю о Трехглавом Чудовище и его связях с Катилиной!
— Я не думаю, что тебе позволительно говорить с Помпеем Великим в таком тоне! — вмешался Габиний.
— Нет, нет, Аул, — печально произнес Помпей, — Цицерон говорит правильные вещи. Цезарь зашел слишком далеко. Только богам известно, сколько сил я потратил на то, чтобы хоть немного привести его в чувство. Когда Катона бросили в тюрьму, я ведь сразу освободил его. Да и бедный Бибул пережил бы гораздо более тяжелые моменты, чем простое купание в дерьме, если бы не я. Но сейчас я потерпел фиаско. У меня был всего один день. Боюсь, что Цезарь слишком… безжалостен. — Он вздохнул, взял одну из моделей храмов и стал внимательно ее рассматривать. — Возможно, подходит время, когда мне придется сломать его. — Он бросил на Цицерона хитрый взгляд, и я заметил, как его глаза мгновенно высохли. — Что ты на это скажешь?
— Скажу, что давно пора.
— Наверное, ты прав. — Триумфатор взял модель двумя толстыми пальцами и с неожиданной ловкостью поставил ее на место. — Ты знаешь, каков его новый план?
— Нет.
— Он хочет получить в свое распоряжение армию.
— Ну, в этом-то я не сомневаюсь. Но Сенат уже объявил, что в этом году провинции между консулами распределяться не будут.
— Да, Сенат так решил, однако Цезарю на Сенат наплевать. Ватиний предложит соответствующий закон народному собранию.
— Что?
— Закон, по которому к нему перейдет не одна провинция, а две — Ближняя Галлия и Вифиния — с разрешением набрать армию в два легиона. И получит он их не на один год, а на пять лет!
— Но провинции всегда распределялись Сенатом, а не народом! — запротестовал Цицерон. — Пять лет! От этого наша конституция разлетится вдребезги!
— Цезарь так не считает. Он сказал мне: «Что плохого в том, чтобы доверить выбор народу?»
— Но это не народ! Это толпа, которую полностью контролирует Ватиний!
— Так вот, — продолжил Помпей, — теперь ты, может быть, поймешь, почему я согласился сегодня понаблюдать за небом. Конечно, мне надо было бы отказаться. Но я должен был думать обо всей ситуации в целом. Кто-то должен держать Цезаря в узде.
— Могу я рассказать об этом некоторым из моих друзей? Иначе они могут подумать, что я лишился твоей поддержки, — спросил Цицерон, схватившись в отчаянии за волосы.
— Если это надо — только строго по секрету. Ты также можешь сказать им — и Аул тому свидетель, — что ничего не случится с Марком Туллием Цицероном, пока в Риме живет Помпей Великий!
По дороге домой Цицерон был очень задумчив и все время молчал. Вместо того чтобы пройти прямо в библиотеку, он сделал несколько кругов по темному саду, а я в это время сидел у стола с лампой и быстро записывал все, что говорилось у Помпея. Когда я закончил, Цицерон велел мне идти вместе с ним, и мы пошли в соседний дом навестить Метелла Целера.
Я боялся встречи с Клодией, но ее нигде не было видно. Целер в одиночестве сидел в столовой и обгладывал ножку холодного цыпленка. Рядом с ним стоял кувшин с вином. Цицерон второй раз за вечер отказался от выпивки и велел мне зачитать то, что недавно сказал Помпей. Ярость Целера была вполне предсказуема.
— Это что же, у меня будет Дальняя Галлия, где идет настоящая война, а у него — Ближняя, где ничего не происходит, и все же каждый из нас будет иметь по два легиона?
— Вот именно. Только он будет управлять провинцией в течение всего люстра, а ты свою сдашь через год. И можешь быть спокоен, вся слава достанется Цезарю.
— Его надо остановить! И не важно, что они втроем управляют Республикой, — нас многие сотни! — зарычал от ярости Целер, потрясая кулаками.
— Нам совсем не обязательно разбираться со всеми тремя, — тихо произнес хозяин, присев к Целеру на ложе. — Будет достаточно и одного. Ты слышал, что сказал Помпей. Если мы каким-то образом сможем разобраться с Цезарем, мне кажется, Фараон не будет сильно огорчен. Помпея волнует только его достоинство.
— А как быть с Крассом?
— Когда Цезарь исчезнет со сцены, его союз с Помпеем не продлится и часа — они ненавидят друг друга. Нет, Цезарь — вот тот камень, на котором стоит здание. Убери его, и вся конструкция рухнет.
— И что, по твоему мнению, мы должны сделать?
— Арестовать его.
— Но персона Цезаря дважды неприкосновенна: как верховного жреца и как консула. — Сказав это, Целер внимательно посмотрел на Отца Отечества.
— А ты действительно думаешь, что на нашем месте он думал бы о законах? Тогда почему же все его действия в качестве консула были незаконными? Мы или остановим его сейчас, пока у нас есть время и силы, или дождемся того, что он избавится от нас по одному, и тогда некому будет ему сопротивляться.
Я был потрясен тем, что слышал. Уверен, что до того вечера Цицерону и в голову не приходила возможность столь решительных действий. Он должен был оказаться на краю пропасти, чтобы заговорить о них.
— И как мы это сделаем?
— Только у тебя есть солдаты в подчинении. Сколько их здесь у тебя?
— Две когорты в лагере за городской чертой, готовые выступить со мной в Галлию.
— И насколько они верны?
— Мне? Абсолютно!
— Они смогут захватить Цезаря в его резиденции после наступления темноты и где-то его спрятать?
— Конечно, если я им прикажу. Но мне кажется, что проще сразу убить его.
— Нет, — ответил Цицерон. — Должен быть суд. Я на этом настаиваю. Я не хочу никаких «случайностей». Мы должны будем принять закон о создании специального трибунала, который будет судить его за противозаконные действия. Я сам возглавлю обвинение. Все должно быть честно и по закону.
— Но ведь ты согласен, что приговор может быть только один. — Было видно, что Целер колеблется.
— Помпей тоже должен будет одобрить это. Не думай, что вы сможете во всем выступать против Великого Человека, как делали это раньше. Мы должны будем дать ему гарантии, что фермы в восточных поселениях останутся у его людей, а может быть, даже предложить триумфатору второе консульство.
— А не слишком ли это много? Не заменим ли мы одного тирана на другого?
— Нет, — убежденно произнес Цицерон. — Цезарь принадлежит к совсем другой породе людей. Помпей просто хочет править миром. Цезарь же хочет сначала разрушить этот мир до основания, а затем построить его под себя. И вот еще что… — Он замолчал, подбирая слова.
— Что? Он, без сомнения, умнее Помпея — этого у него не отнимешь.
— Да-да, конечно. В тысячу раз. Нет, это не то… Больше того… Я просто не знаю… В Цезаре есть какая-то нечеловеческая жестокость — презрение, если хочешь, ко всему миру, как будто он уверен, что жизнь — это просто игра. В любом случае это… это свойство делает консула практически неудержимым.
— Все это философия, а я расскажу тебе, как мы его удержим. Очень просто. Мы приставим ему меч к горлу, и ты увидишь, что он умрет так же, как и любой другой человек. Но мы должны сделать это так же, как сделал бы сам Цезарь — быстро и безжалостно, и в то время, когда он меньше всего это ожидает.
— И когда же?
— Сегодня ночью.
— Нет, это слишком быстро, — сказал Цицерон. — В одиночку мы этого сделать не сможем, поэтому надо позвать на помощь других.
— Тогда Цезарь обязательно об этом узнает. Ты же знаешь, сколько у него информаторов.
— Я говорю о пяти-шести сенаторах. Все абсолютно надежны.
— И кто же это?
— Лукулл. Гортензий. Изаурик — он все еще обладает большим весом в Сенате и никогда не простит Цезарю того, что тот забрал у него пост верховного жреца. Возможно, Катон.
— Катон! — фыркнул Целер. — В этом случае Цезарь успеет умереть своей смертью от старости, а мы все еще будем обсуждать этическую сторону вопроса!
— Не думаю. Катон громче всех требовал разобраться с бандой Катилины. И люди уважают его почти так же, как любят Цезаря.
Скрипнула половица. Целер поднес палец к губам и громко спросил:
— Кто там?
Дверь открылась. Это была Клодия. Интересно, как долго она стояла за дверью, подумал я. И что она смогла услышать? Очевидно, эти же мысли пришли в голову Целеру.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он.
— Я услышала голоса. Я уже уходила.
— Уходила? — спросил он подозрительно. — В такое время? И куда же ты уходишь?
— А куда ты думаешь? К моему брату-плебею. Праздновать!
Целер выругался, схватил кувшин с вином и запустил ей в голову. Но она уже исчезла, и кувшин разбился о стену, никого не задев. Я задержал дыхание в ожидании ее ответа, но услышал только, как закрылась входная дверь.
— Как быстро ты сможешь собрать остальных? — спросил Целер. — Завтра?
— Давай лучше послезавтра, — ответил Цицерон; было видно, что весь этот разговор доставляет ему удовольствие. — В противном случае нам придется действовать в спешке, и Цезарь может про это пронюхать. Давай встретимся у меня, после захода солнца, послезавтра вечером.
На следующее утро Цицерон лично написал приглашения и послал меня разнести их с наказом вручить каждое прямо в руки адресатам. Все четверо были сильно заинтригованы, особенно потому, что по городу уже разнесся слух о том, что Клавдий стал плебеем. Лукулл, со своим обычным надменным видом и саркастической улыбкой спросил:
— И что твой хозяин собирается обсуждать со мной? Убийство?
Но каждый согласился прийти, даже Катон, который обычно из дома никуда не выходил. Все действительно были ошарашены тем, что происходило вокруг. Закон Ватиния, предлагающий передать Цезарю две провинции и легионы сроком на пять лет, был только что размещен на Форуме. Патриции были взбешены, популяры радовались, а в городе стояла предгрозовая атмосфера. Гортензий отвел меня в сторонку и посоветовал, если я хочу узнать, как все плохо, сходить к усыпальнице Сергия, которая располагалась на перекрестке дорог прямо за Капенскими воротами. Там была закопана голова Катилины. Я пошел туда и увидел, что усыпальница усыпана свежими цветами.
Я решил ничего не говорить об этом Цицерону: он и так был на пределе. В день встречи он заперся в библиотеке и вышел только незадолго до назначенного часа. Принял ванну, оделся во все чистое и занялся расстановкой кресел в таблиниуме.
— Все дело в том, что для подобных дел я слишком юрист, — пожаловался он мне.
Я пробормотал свое согласие, однако думаю, что беспокоила хозяина не законность его действий — все это было связано с его обычной брезгливостью.
Катон появился первым — в своем обычном одеянии из заношенной, вонючей тоги и с босыми ногами. Он скривился, увидев роскошь убранства дома, но с радостью согласился принять предложенное вино — он сильно пил, и это было его единственным недостатком. За ним появился Гортензий, который полностью поддерживал беспокойство Цицерона по поводу Клавдия; адвокат полагал, что именно это будет обсуждаться на встрече. Лукулл и Изаурик, два старых полководца, появились вместе.
— Похоже на настоящий заговор, — заметил Изаурик, посмотрев на остальных. — Будет еще кто-то?
— Метелл Целер, — ответил Цицерон.
— Это хорошо, — сказал Изаурик. — Мне он нравится. Думаю, что он — наша единственная надежда на будущее. Этот парень знает, как вести боевые действия.
Все пятеро уселись в кружок. Кроме них и меня, в комнате никого больше не было. Я разлил всем вино и притих в углу. Цицерон приказал мне ничего не записывать, но постараться все как следует запомнить и позже записать. За эти годы я присутствовал на стольких встречах с этими людьми, что никто из них не обращал на меня внимания.
— Так ты расскажешь нам, в чем дело? — спросил Катон.
— Я думаю, что нетрудно догадаться, — заметил Лукулл.
— Предлагаю дождаться Целера. Он здесь самая главная фигура, — ответил им хозяин.
Они сидели молча, пока, наконец, Цицерону не надоело ожидание и он не послал меня к Целеру, чтобы выяснить, почему тот задерживается.
Я не хочу сказать, что обладаю даром предвидения, но, подойдя к дому Целера, я понял, что что-то произошло. Было слишком тихо, никто не входил и не выходил из дома. Внутри стояла тишина, которая всегда сопровождает несчастье. Личный слуга Целера, которого я неплохо знал, встретил меня со слезами на глазах и сказал, что вчера у его хозяина начались страшные боли и, хотя врачи и не могли договориться о том, что это такое, все они соглашались, что это может привести к смерти. Мне самому стало нехорошо, и я умолил его пойти к Целеру и узнать, нет ли у того какой-нибудь информации для Цицерона, который ждет его в своем доме. Слуга ушел и вернулся с единственным словом, которое смог произнести Целер: «Приходи!».
Я бросился назад. Когда я вошел в таблиниум, все головы повернулись в мою сторону, так как сенаторы подумали, что это пришел Целер. Когда же я вызвал Цицерона, все стали выказывать свое нетерпение.
— Что это еще за игры? — зло прошептал хозяин, выходя ко мне в атриум. Было видно, что его нервы на пределе. — Где Целер?
— Смертельно болен, — ответил я. — Возможно, умирает. Он хочет, чтобы ты немедленно пришел.
Бедный Цицерон. Для него это был настоящий удар. Казалось, он даже пошатнулся. Не говоря ни слова, мы немедленно направились в дом Целера, где нас ждал слуга, который проводил нас на хозяйскую половину дома. Я никогда не забуду эти мрачные переходы с тусклыми свечами, заполненные запахом благовоний, которые жгли для того, чтобы отбить тяжелый запах рвоты и человеческих испражнений. Было вызвано так много врачей, что те полностью заблокировали вход в спальню. Все они тихо переговаривались на греческом языке. Нам пришлось проталкиваться вперед. В спальне было удушающе жарко и темно. Цицерону даже пришлось взять лампу и поднести ее к ложу, на котором лежал сенатор. Он был обнажен, за исключением бинтов на тех местах, где ему пускали кровь. Десятки пиявок облепляли его руки и внутренние части ног. На губах у него была видна черная пена: позже я узнал, что ему давали древесный уголь, как часть какого-то безумного курса лечения. Из-за сильных конвульсий его пришлось привязать к кровати.
— Целер, — сказал Цицерон нежным голосом, — мой дорогой друг. Кто это с тобой сделал? — Хозяин опустился на колени рядом с ложем больного.
Услышав голос Цицерона, Целер повернул к нему свое лицо и попытался что-то сказать, однако из его горла раздалось только бульканье. После этого он прекратил бороться. Глаза его закрылись и больше уже не открывались.
Цицерон немного подождал, а потом стал задавать вопросы врачам. Как и все врачи, они никак не могли договориться друг с другом о характере болезни, но одно признали единогласно: никогда никто из них не видел, чтобы болезнь так быстро унесла здорового человека.
— Болезнь? — с недоверием спросил Цицерон. — А вы не думаете, что его отравили?
Отравили? Врачи не могли произнести само это слово. Нет-нет — это была разрушительная болезнь, возможно, какое-то вирулентное расстройство, укус змеи, наконец: все что угодно, но не отравление, сама мысль о котором была слишком невероятной, чтобы ее обсуждать. А кроме того, кому могло прийти в голову отравить благородного Целера?
Цицерон не стал с ними спорить. Он никогда не сомневался, что Целера убили, хотя и не был уверен, приложил ли к этому руку Цезарь, или это сделал Клавдий, или, может быть, они оба. Правда так никому и не известна. Однако он никогда не сомневался в том, кто дал Целеру смертельную дозу яда, потому что, когда мы покидали этот дом смерти, мы встретили входящую Клодию, сопровождаемую — как ни странно — Целием Руфом, который все еще праздновал свой триумф в суде над Гибридой. И хотя они мгновенно натянули на свои лица маски горя, было видно, что за минуту до этого они весело смеялись; и хотя шли на некотором расстоянии друг от друга, было понятно, что они любовники.
Погребальный костер Целера был зажжен на Форуме, в знак признания его заслуг перед нацией. Его лицо было спокойно, а черный от уголя рот был тщательно вымыт. На церемонии присутствовал Цезарь и все члены Сената. Клодия великолепно выглядела в траурных одеждах и, как безутешная вдова, заливалась слезами. После сожжения прах Целера был помещен в семейный мавзолей, а Цицерон погрузился в глубокую печаль. Он чувствовал, что все его надежды остановить Цезаря умерли вместе с Целером.
Видя депрессию своего мужа, Теренция настояла на смене обстановки. Цицерон купил новую недвижимость на побережье Анцио, всего в полутора днях пути от Рима, и именно туда семья направилась с началом весенних каникул. По пути туда мы проезжали Солоний, где у Клавдиев было громадное загородное поместье. Говорили, что там, за высокими желтыми стенами, Клавдий и Клодия держали семейный совет вместе с другими братьями и сестрами.
— Все шестеро собрались в одном месте, — заметил Цицерон, когда мы проезжали мимо, — как выводок щенков — проклятый выводок! Только представь себе, как они там кувыркаются друг с другом в постели и планируют мое уничтожение.
Я не стал возражать ему, хотя трудно было представить их двух тупоголовых старших братьев, Аппия и Гая, принимающих участие в таком разврате.
В Анцио стояла ужасная погода, ветер с моря приносил дождевые заряды. Несмотря на это, Цицерон сидел на террасе, смотрел на серые волны на горизонте и пытался найти выход из ловушки. Наконец, когда прошло два или три дня и мозги его прочистились, он перешел в библиотеку.
— Скажи мне, Тирон, каким оружием я располагаю? — спросил меня хозяин и сам же ответил на свой вопрос: — Только этим. — Он показывал на полки с рукописями. — Словами. У Цезаря и Помпея есть их легионы, у Красса — деньги, у Клавдия — дружки на улицах Рима. Мои легионеры — это мои слова. Мой язык вознес меня, он же меня и спасет.
И мы не откладывая начали работу над тем, что он назвал «Секретная история моего консульства» — четвертой и окончательной версией его автобиографии, и в то же время самой правдивой. Над книгой, которую он рассматривал как основу своей защиты на суде, которая никогда не была опубликована и многое из которой я включил в эти свои мемуары. В этой книге он подробно разобрал все аспекты отношений между Цезарем и Катилиной; показал, как Красс защищал Катилину, финансируя его деятельность, пока, наконец, не предал его; рассказал и о том, как Помпей использовал своих подчиненных для продления кризиса, с тем чтобы у него была веская причина вернуться в Рим во главе армии. Чтобы написать все это, нам понадобилось две недели, и, когда мы закончили, я сделал дополнительную копию этого опуса. После завершения работы каждый свиток папируса был завернут в чистую льняную ткань, после этого — в промасленную материю, а потом помещен в амфору, которая была герметично залита воском. Затем, однажды рано утром, пока все в доме еще спали, мы с Цицероном отнесли амфору в ближайшую рощу и закопали между грабом и ясенем.
— Если со мной что-нибудь случится, — проинструктировал меня Цицерон, — выкопай ее и передай Теренции. Пусть распоряжается ею по своему усмотрению.
По его мнению, у него был только один реальный способ избежать суда — в том случае, если недовольство Помпея Цезарем превратится в открытую вражду. Зная их обоих, это не было таким уж невероятным предположением, и он постоянно выискивал подтверждающие это признаки. Все письма из Рима с нетерпением распечатывались. Все знакомые, которые проезжали мимо нас по направлению к Неаполитанскому заливу, тщательно расспрашивались. Некоторые вещи казались многообещающими. В качестве поддержки Цицерона Помпей попросил Клавдия — то есть уже Клодия — отправиться в Армению, а не выставлять свою кандидатуру на пост трибуна. Клодий отказался. Помпей разозлился и перестал его принимать. Цезарь принял сторону Помпея. Клодий яростно спорил с Цезарем; дело дошло до того, что он пригрозил пересмотреть законы, принятые триумвиратом, после того как станет трибуном. Цезарь больше не мог терпеть Клодия. Помпей обвинил Цезаря в том, что этот «патриций-плебей» появился только благодаря стараниям самого Цезаря. Люди говорили даже, что два великих человека прекратили общаться. Цицерон был в восторге.
— Попомни мои слова, Тирон, любые режимы, какой бы властью или популярностью они ни обладали, рано или поздно разваливаются, — сказал мне однажды хозяин.
И были все признаки того, что этот тоже уже начинает разваливаться. Так, наверное, и произошло бы, если бы Цезарь не сделал отчаянный шаг, чтобы сохранить триумвират.
Удар был нанесен в первый день мая. После обеда Цицерон прикорнул на своем ложе, когда прибыло письмо от Аттика. Должен сказать, что к этому времени мы перебрались на виллу в Формии, а Аттик на короткое время вернулся в свой дом в Риме, откуда он регулярно информировал Цицерона о том, что ему удавалось узнать. Конечно, хозяину не хватало непосредственного общения с Аттиком, однако они оба согласились, что тот принесет больше пользы, оставаясь в Риме, чем считая волны на морском берегу. Теренция вышивала, все дышало покоем, и я еще размышлял, будить или не будить Цицерона. Однако он сам услышал шум гонца, царственным жестом протянул ко мне руку и сказал:
— Дай сюда.
Я передал ему письмо и вышел на террасу. Крохотный огонек горел на борту лодки далеко в море, и я размышлял, какую рыбу рыбаки ловят в темноте или же они просто расставляют ловушки для лобстеров или кого-то еще — я ведь абсолютная сухопутная крыса, — когда из комнаты за моей спиной раздался громкий стон.
— Что случилось? — спросила Теренция, в испуге поднимая глаза от вышивки.
Когда я вошел в комнату, Цицерон прижимал письмо к груди.
— Помпей опять женился, — сказал он загробным голосом. — Он женился на дочери Цезаря!
Цицерон умел бороться с окружающей действительностью многими видами оружия: логикой, хитростью, иронией, юмором, ораторским искусством, опытом, своим глубоким знанием человеческой натуры и законов. Однако таинству двух обнаженных тел, лежащих в кровати в темноте, и связям, предпочтениям и интимным контактам, которые при этом возникали, ему противопоставить было нечего. Это может показаться странным, но перспектива такого брака никогда не приходила ему в голову. Помпею было почти сорок семь, Юлии — четырнадцать. Только Цезарь, злился Цицерон, мог так цинично и извращенно использовать свою дочь. Он распространялся на эту тему около двух часов: «Нет, ты только представь себе: он и она — вдвоем!» — а после этого, успокоившись, послал свои поздравления жениху и невесте.
Вернувшись в Рим, он сразу же направился к ним, чтобы вручить свой подарок. Я тащил его в коробке из сандалового дерева, и после того как хозяин произнес заготовленную речь об этом браке, одобренном на небесах, я передал ему эту коробку.
— Ну и кто же получает подарки в этом доме? — игриво спросил Цицерон, сделав шаг в направлении Помпея, который протянул было руку, чтобы принять подарок, и тут же повернулся и с поклоном вручил коробку Юлии.
Она рассмеялась; ее примеру через мгновение последовал Помпей, хотя и погрозил пальцем Цицерону, назвав его мошенником. Должен отметить, что Юлия превратилась в очаровательную молодую женщину — хорошенькую, грациозную и, по-видимому, очень добрую. Однако при этом в каждой черте ее лица и в каждом движении тела проглядывал Цезарь. Казалось, что она забрала себе всю его веселость. И что еще было удивительным, так это то, что она совершенно очевидно была влюблена в Помпея.
Юлия открыла коробку, достала подарок Цицерона — изысканное серебряное блюдо, украшенное переплетенными вензелями молодоженов, — и, показав его Помпею, подняла свою руку и погладила мужа по щеке. Он заулыбался и поцеловал ее в лоб. Цицерон смотрел на счастливую пару с застывшей улыбкой приглашенного к обеду человека, который только что проглотил что-то неудобоваримое, но не хочет показать этого хозяевам.
— Ты должен обязательно прийти к нам еще раз, — сказала Юлия. — Я хочу узнать тебя получше. Мой отец говорит, что ты самый умный человек в Риме.
— Цезарь очень добр, но эти лавры я вынужден отдать ему.
Помпей настоял на том, чтобы проводить Цицерона до двери.
— Разве она не прелесть?
— Конечно.
— Цицерон, хочу тебе честно сказать, что с ней я счастливее, чем с любой другой из всех женщин, которые у меня были. С ней я чувствую себя на двадцать лет моложе. Нет, на тридцать.
— С такой скоростью ты скоро превратишься в младенца, — пошутил Цицерон. — Еще раз поздравляю тебя. — Мы дошли до атриума, в который, как я заметил, перекочевали накидка Александра Великого и жемчужный бюст хозяина дома. — И надеюсь, что твои тесные отношения с тестем сохраняются?
— Ну, Цезарь не такой уж плохой человек, если знать, как держать его в руках.
— Вы полностью помирились?
— Да мы никогда и не ссорились.
— Ну а что же будет со мной? — выпалил Цицерон, не в силах более сдерживать себя. Он звучал, как брошенный любовник. — Что мне прикажешь делать с этим монстром Клодием, которого вы вдвоем создали мне на погибель?
— Мой дорогой друг, даже и не думай беспокоиться о нем! Он много говорит, но это ничего не значит. Если дело дойдет до серьезной драки, то ему придется переступить через мой труп, чтобы добраться до тебя.
— Правда?
— Не сомневайся.
— Это твое твердое обещание?
— Разве я тебя когда-нибудь предавал? — Помпей притворился обиженным.
Очень скоро эта свадьба принесла свои первые плоды. В Сенате Помпей выступил с инициативой: в связи с невосполнимой потерей и так далее… Метелла Целера провинция, которая была передана ему перед смертью — Дальняя Галлия, — должна быть передана Цезарю, который, согласно воле народа Рима, уже получил Ближнюю Галлию. Подобное объединенное подчинение позволит в будущем беспощадно подавить любое восстание; и так как этот регион очень неспокоен, Цезарю должен быть передан еще один легион — таким образом, численность войск под его командованием должна быть доведена до пяти легионов.
Цезарь, который в этот день председательствовал в Сенате, спросил, есть ли у кого-нибудь возражения. Он осмотрел аудиторию, проверяя, нет ли желающих выступить, и уже собирался перейти к «следующему вопросу», но тут поднялся Лукулл. В то время старому патрицию было около шестидесяти — он растерял часть своей надменности и высокомерия, но был все еще великолепен.
— Прости меня, Цезарь, — произнес он, — но сохранишь ли ты за собой и Вифинию?
— Сохраню.
— То есть у тебя будут три провинции?
— Правильно.
— Но Вифиния находится в тысяче миль от Галлии! — Лукулл издевательски рассмеялся и посмотрел вокруг, как бы приглашая других сенаторов присоединиться к его веселью. Но его никто не поддержал.
Цезарь спокойно ответил:
— Мы все учили географию, Лукулл, так что спасибо тебе. Кто-нибудь еще хочет высказаться?
— И управлять этими провинциями ты будешь в течение пяти лет? — Было видно, что Лукулл не собирается сдаваться.
— Правильно. Так решил народ Рима. В чем же дело? Ты что, не согласен с мнением народа?
— Но это же абсурд! — воскликнул Лукулл. — Граждане, мы не можем позволить человеку, какими бы достоинствами он ни обладал, контролировать двадцать две тысячи легионеров на границах империи в течение пяти лет! А что, если он решит выступить против Рима?
Цицерон был одним из тех сенаторов, которые неловко заерзали на жестких деревянных скамьях. Но ни один из них — даже Катон — не хотел вступать в спор по этому вопросу, так как победить в этом споре шансов не было. Лукулл, явно удивленный отсутствием поддержки, с ворчанием сел и сложил руки на груди.
— Боюсь, наш друг Лукулл последнее время проводит слишком много времени со своими рыбками. А между тем времена в Риме меняются, — заметил Помпей.
— Естественно, — пробормотал Лукулл себе под нос, однако достаточно громко, чтобы услышали другие, — и не в лучшую сторону.
Услышав это, Цезарь встал. Лицо его застыло; оно больше было похоже на фракийскую маску, чем на лицо живого человека.
— Боюсь, что Луций Лукулл забыл, что в свое время командовал гораздо большим числом легионов, чем я сейчас. И гораздо дольше, чем я. И все-таки потребовалось вмешательство моего благородного зятя, чтобы покончить с Митридатом. — Сторонники Трехглавого Чудища громко выразили свое восхищение. — Думаю, что неплохо было бы расследовать деятельность Луция Лукулла в бытность его главнокомандующим, может быть, даже специальным трибуналом. Ну и, уж конечно, необходимо разобраться с финансами Луция Лукулла — народ Рима имеет право знать, откуда у него его огромное богатство. А пока, я думаю, Луций Лукулл должен извиниться перед этим собранием за свои злобные инсинуации.
Лукулл оглянулся. Все вокруг отводили глаза. Предстать перед специальным трибуналом в его возрасте, да еще когда так многое придется объяснять, было невыносимо. С трудом сглотнув, он поднялся.
— Если мои слова чем-то тебя обидели, Цезарь… — начал он.
— На коленях! — выкрикнул Цезарь.
— Что? — переспросил Лукулл. Неожиданно он стал похож на загнанного в угол глубокого старика.
— Он должен извиниться, стоя на коленях! — повторил Цезарь.
Я не мог на это смотреть, и в то же время невозможно было оторвать взгляд от происходящего — ведь окончание великой карьеры похоже на падение громадного дерева. Несколько мгновений Лукулл стоял выпрямившись. А потом, очень медленно, с хрустом суставов, потерявших гибкость во время многочисленных военных кампаний, он опустился сначала на одно колено, потом на другое и склонился перед Цезарем под молчаливыми взглядами сенаторов.
Через несколько дней Цицерону вновь пришлось развязать свой кошелек, чтобы купить еще один свадебный подарок — на этот раз Цезарю.
Все были уверены, что если Цезарь женится вновь, то его женой станет Сервилия, которая была его любовницей уже несколько лет и чей муж, бывший консул Юний Силан, недавно умер. Многие даже говорили, что такая свадьба уже состоялась, после того как Сервилия появилась на одном из обедов в жемчугах, которые, по ее словам, ей подарил консул и которые стоили шестьдесят тысяч золотых монет. Но нет: буквально на следующей неделе после этого Цезарь взял себе в жены дочь Луция Кальпурния Пизона, высокую, худосочную, невыразительную девицу двадцати лет, о которой никто ничего толком не знал. После некоторых размышлений Цицерон решил не посылать свой подарок с курьером, а вручить его лично. И это опять было блюдо с переплетенными вензелями молодоженов, и опять оно было в коробке из сандала, и опять нести его поручили мне. Я ждал с ним возле Сената, пока не окончилось заседание, а когда Цицерон вышел вместе с Цезарем, подошел к ним.
— Это скромный подарок от нас с Теренцией тебе и Кальпурнии, — сказал Цицерон, беря коробку из моих рук и передавая ее Цезарю. — Мы желаем вам счастливой семейной жизни.
— Благодарю, — ответил тот и передал коробку одному из своих рабов, даже не взглянув на подарок, после чего добавил: — Может быть, пока ты в таком щедром настроении, отдашь мне и свой голос?
— Мой голос?
— Да, отец моей жены баллотируется на пост консула.
— Ах, вот в чем дело, — сказал Цицерон, как будто на него снизошло просветление, — теперь понятно. А я-то все никак не мог понять, почему ты выбрал Кальпурнию.
— А не Сервилию? — улыбнулся Цезарь, пожав плечами. — Все это политика.
— А как поживает Сервилия?
— Она все понимает. — Цезарь уже собрался было уходить, но остановился, как будто что-то вспомнил. — Кстати, что ты собираешься делать с нашим общим другом Клодием?
— Да я о нем уже и думать забыл, — ответил Цицерон (это было ложью — он не мог думать ни о ком другом).
— Ну и правильно, — кивнул Цезарь. — Не стоит тратить на него свое время. Однако интересно, что он предпримет, когда станет трибуном?
— Думаю, что он выдвинет против меня обвинения.
— Это тебя не должно беспокоить. В любом суде Рима ты, несомненно, победишь его.
— Он тоже это понимает. Поэтому подготовит себе более благоприятную площадку. Какой-нибудь специальный трибунал, который обеспечит судилище надо мной с участием всех жителей города на Марсовом поле.
— Тогда тебе придется нелегко.
— Я уже вооружился фактами и готов защищаться. Кроме того, я хорошо помню, как смог победить тебя на Марсовом поле, когда ты выдвинул обвинения против Рабирия.
— И не говори об этом. Та рана все еще свербит! — Угрожающий смех Цезаря прекратился так же неожиданно, как и начался. — Послушай, Цицерон, если он все-таки будет угрожать тебе, помни, что я всегда готов тебе помочь.
Пораженный подобным предложением, Цицерон спросил:
— Правда? И каким же образом?
— С этим объединенным командованием мне придется все свое время тратить на военные вопросы. Мне необходим легат для управления Галлией. Ты просто идеально подходишь на этот пост. Тебе даже не придется слишком много времени там проводить — сможешь приезжать в Рим, когда захочешь. Но если ты будешь работать на меня, то у тебя будет иммунитет. Подумай об этом. А теперь, с твоего позволения… — И с вежливым поклоном он отошел к десятку сенаторов, которые жаждали переговорить с ним.
— Прекрасное предложение, — сказал Цицерон, с восхищением провожая его глазами. — Просто великолепное. Мы должны написать ему, что подумаем о нем, просто чтобы зафиксировать его.
Именно так мы и поступили. И когда в тот же день получили ответ от Цезаря, в котором он подтверждал, что легатство принадлежит Цицерону, если только он на него согласится, хозяин впервые почувствовал хоть какую-то уверенность.
В тот год выборы состоялись позже обычного из-за того, что Бибул постоянно вмешивался в них, говоря о том, что знамения неблагоприятны. Но невозможно бесконечно откладывать решающий день, и в октябре Клодий достиг, наконец, своей мечты, выиграв выборы и став трибуном. Цицерон не счел нужным присутствовать на Марсовом поле, чтобы услышать результаты выборов. Да это было и не нужно: крики восторга мы могли слышать, не выходя из дома.
Десятого декабря Клодий был приведен к присяге в качестве трибуна. Цицерон опять не покинул своей библиотеки. Но крики были столь громкие, что мы слышали их даже при закрытых окнах и запертых дверях. И сразу же появилась информация о том, что Клодий поместил детали своих предлагаемых законов на стенах храма Сатурна.
— Да, времени он не теряет, — произнес Цицерон с мрачным выражением лица. — Ну что же, Тирон, спустись и узнай, что собирается сделать с нами Смазливчик.
Как вы понимаете, я спускался с холма с чувством все возрастающей тревоги. Собрание уже закончилось, но небольшие группы жителей продолжали обсуждать то, что только что услышали. Они все находились в приподнятом настроении, как будто только что были свидетелями интересного выступления и хотели поделиться своими впечатлениями. Я подошел к храму Сатурна, и мне пришлось пробиваться сквозь толпу, чтобы понять, о чем идет речь. На стене были вывешены четыре закона. Я достал стилус и восковую табличку. Первый закон был направлен на то, чтобы ни один консул в будущем не смог вести себя, как Бибул, — древнее право консулов сообщать о неблагоприятных знамениях ограничивалось. Второй закон ограничивал власть цензоров снимать сенаторов. Третий разрешал общественным клубам возобновить свою работу (Сенат запретил эти клубы шесть лет назад за безобразное поведение их членов). И четвертый — тот, о котором все говорили, — гарантировал каждому жителю Рима получение бесплатной хлебной пайки один раз в месяц.
Я скопировал суть каждого закона и поспешил домой, чтобы все рассказать Цицерону. Перед ним лежала его секретная история, и он был готов начать подготовку к защите. Когда я рассказал хозяину, что предлагает Клодий, он откинулся в кресле, сильно озадаченный.
— И ни слова обо мне?
— Ни единого.
— Только не говори мне, что он собирается оставить меня в покое после всех своих угроз в мой адрес.
— Может быть, он не так уверен в своих силах, как притворяется.
— Прочитай мне эти законы еще раз.
Я сделал, как он просил, и сенатор выслушал их, полуприкрыв глаза, тщательно взвешивая каждое слово.
— Все это абсолютно популярская чушь, — заметил он, когда я закончил. — Бесплатный хлеб. Своя партия на каждом углу. Неудивительно, что все приняли это «на ура»… Знаешь, чего он ждет от меня, Тирон? — спросил меня Цицерон, подумав немного.
— Нет.
— Клодий ждет, что я выступлю против этих законов просто потому, что он их предложил. Он этого просто жаждет! А потом он сможет повернуться к народу и сказать: «Посмотрите на Цицерона, этого прислужника богатеев. Он считает, что сенаторы могут обжираться и вести веселую жизнь, но насмерть стоит против того, чтобы бедняки получили немного хлеба и развлечений в награду за свою тяжелую работу». Понимаешь? Трибун хочет затянуть меня в оппозицию, а затем поставить меня перед плебеями на Марсовом поле и обвинить в том, что я веду себя как царь. Да будь он проклят! Такого удовольствия Клодий не получит. Я докажу, что могу вести более тонкую игру.
Я все еще не уверен, смог бы Цицерон остановить принятие законов Клодия, если бы захотел, или нет. У него был карманный трибун по имени Нинний Квадратий, который был готов, по указанию Цицерона, накладывать вето на нужные ему законы. Отца Отечества поддерживало множество добропорядочных граждан среди сенаторов и всадников, готовых проголосовать, как он скажет. Существовали люди, которые считали, что бесплатный хлеб поставит бедняков в зависимость от государства и окончательно развратит их. Такая благотворительность будет стоить государству сто миллионов сестерций в год и сделает Рим зависимым от поступлений из заморских владений. Эти люди также считали, что общественные клубы насаждали разврат среди своих членов и что организация общественной жизни в коммунах должна быть передана представителям официальных религиозных культов. И во всем этом они были правы. Но Цицерон смотрел на вещи шире. Он понимал, что времена изменились.
— Помпей наводнил страну дешевыми деньгами, — говорил мне хозяин. — И этого нельзя забывать. Для него сто миллионов — это не сумма. И бедные или получат свое, или оторвут нам головы, а в Клодии они нашли себе достойного лидера.
Поэтому Цицерон решил не выступать против законов Клодия, и его былая популярность вспыхнула в последний раз, как иногда вспыхивает свеча, прежде чем окончательно погаснуть. Отец Отечества велел Квадратию ни во что не вмешиваться и отказался публично осудить законы Клодия. Это вызвало ликование на улицах.
В первый день января, когда Сенат собрался под председательством новых консулов, хозяину дали выступить третьим — несомненное признание его заслуг. Перед ним выступили только Помпей и Красс. И когда тесть Цезаря, новый консул Кальпурний Пизон, который председательствовал на собрании, предоставил Цицерону слово, тот в своей речи сосредоточился на вечных вопросах мира и согласия.
— Я не собираюсь критиковать, отвергать или осуждать законы, предложенные нашим коллегой Клодием, и я молюсь только об одном: чтобы эти трудные времена привели нас к новому согласию между Сенатом и народом Рима, — сказал он.
Эти слова были встречены восторженными аплодисментами, и когда наступила очередь Клодия, он произнес такую же неискреннюю речь.
— Еще совсем недавно мы с Марком Цицероном были очень близкими друзьями, — эмоционально произнес он со слезами на глазах. — Я уверен, что наше охлаждение было спровоцировано одним человеком в его ближайшем окружении, — здесь он имел в виду слухи о ревности Теренции к Клодии, — а теперь я аплодирую его государственному подходу к требованиям простых людей.
Через два дня после того, как законы, предложенные Клодием, были приняты, холмы и долины Великого города наполнились восторгами, когда общественные клубы восстановили свою работу и решили это отпраздновать. Это были не спонтанные проявления радости, а хорошо спланированные демонстрации, организованные человеком Клодия — писцом по имени Клоэлий. Бедняки, рабы и вольноотпущенники гонялись по улицам за свиньями, тут же приносили их в жертву безо всякого присутствия жрецов, которые должны были наблюдать за соблюдением ритуалов, а потом жарили мясо на перекрестках. С наступлением ночи празднества не прекратились — они просто зажгли фонари и жаровни и продолжили свои неистовства (было необычно тепло, а это всегда сближает толпу). Они пили до рвоты. Они испражнялись прямо в аллеях. Они сбивались в банды и дрались друг с другом до тех пор, пока кровь не заполняла придорожные канавы. В более дорогих районах, особенно на Палатине, состоятельные граждане забаррикадировались в своих домах и с ужасом ждали, когда прекратятся эти дионисийские[57] конвульсии. Хозяин наблюдал за всем этим с террасы, и я видел, что главная мысль, которая занимала его, была о том, не сделал ли он фатальной ошибки. Когда Квадратий явился, чтобы спросить его, не пора ли с помощью городских чиновников разогнать эти толпы, Цицерон ответил, что слишком поздно: варево закипело, и теперь котел уже не закроешь крышкой — пар просто сорвет ее.
К полуночи шум стал утихать. На улицах стало тише, только в разных частях Форума раздавался громоподобный храп, который возносился к звездам, как кваканье жаб на болоте. Я с облегчением отправился в постель. Однако через час или два что-то разбудило меня. Звук был почти неуловим, в дневное время на него никто не обратил бы внимания: только тишина ночи позволяла его услышать. Это был звук молотков, бьющих по кирпичу.
Я взял лампу, спустился вниз, отпер заднюю дверь и вышел на террасу. Было тепло, и город все еще был погружен во тьму. Вокруг ничего не было видно. Но шум, который раздавался с восточного конца Форума, на улице стал более четок, и, прислушавшись, я смог выделить отдельные удары молотков, которые иногда сливались в некоторое подобие перезвона металла по камню. Именно этот звук и разносился по ночному городу. Здесь, на террасе, он был достаточно громок, чтобы понять, что там работает не менее десятка бригад каменщиков. Время от времени были слышны голоса и звуки сбрасываемого мусора — именно тогда я понял, что слышу звуки не строительства, а разрушения.
Цицерон проснулся вскоре после восхода солнца, что давно вошло у него в привычку, и, как всегда, я зашел к нему в библиотеку, чтобы узнать, не нужно ли ему чего-нибудь.
— Ты слышал этот шум ночью? — спросил он меня. Я ответил утвердительно. Хозяин наклонил голову, прислушиваясь. — А теперь все тихо. Интересно, что там происходило ночью? Давай-ка спустимся и посмотрим, чем занимались эти бандиты.
Даже для клиентеллы Цицерона было еще слишком рано, и улицы были совершенно пустынны. Мы стали спускаться к Форуму в сопровождении только одного тучного охранника. На первый взгляд все было как обычно, за исключением гор мусора, оставшихся после вчерашних празднеств, и странной фигуры, распростертой на дороге в алкогольном ступоре. Но когда мы приблизились к храму Кастора, Цицерон в ужасе остановился и вскрикнул. Храм был беспощадно изуродован. Ступени, которые вели к фасаду, украшенному колоннами, были выломаны, так что любой, кто захотел бы подняться к храму, оказывался теперь перед голой отвесной стеной высотой в два человеческих роста. Весь мусор был сброшен на мостовую, и единственным способом попасть в храм были две приставные лестницы, которые охранялись людьми с кувалдами. Вновь открывшаяся кирпичная стена выглядела уродливой и голой, как культя после ампутации. К ней были прикреплены несколько больших плакатов:
Ниже, на уровне глаз, находились какие-то заметки, похожие на проекты законов — около них толпились три-четыре десятка жителей. Над их головами, по краю фасада храма, стояла цепь людей, замерших, как мраморные статуи. Когда мы подошли ближе, я узнал многих соратников Клодия — Клоэлия, Патина, Скатона, Пола Сервия: всех тех бандитов, которые начинали еще с Катилиной. Чуть дальше я увидел Марка Антония и Целия Руфа, а затем и самого Клодия.
— Это невероятно, — произнес Цицерон, трясясь от гнева. — Святотатство, произвол…
Неожиданно мне пришло в голову, что если мы можем видеть людей, которые сделали это, то и они наверняка видели нас. Я дотронулся до руки Цицерона и сказал:
— Почему бы тебе не подождать здесь, сенатор, а я пойду и посмотрю, что это за законы. Наверное, тебе не стоит подходить слишком близко. Выглядят эти люди достаточно угрожающе.
Я быстро прошел к стене под взглядами Клодия и его подручных. По обеим сторонам стены, около лестниц, стояли татуированные, коротко подстриженные люди, опиравшиеся на кувалды, которые враждебно следили за мной. Я быстро пробежал глазами по табличкам, вывешенным на стене. Как я и предполагал, это были законы, точнее — два закона. Один касался распределения консульских провинций на будущий год: в награду за сотрудничество Кальпурнию Пизону передавалась Македония, а Сирия (насколько я помню) отходила Аулу Габинию. Второй закон был очень коротким, всего одна строка: «Предоставивший кров и пищу любому, кто без суда и права умертвил римского гражданина, должен подлежать опале».
Я тупо уставился на него, не понимая его значения. То, что он направлен против Цицерона, было очевидно. Но имени хозяина в нем не упоминалось. Казалось, что целью закона было скорее испугать и унизить сторонников Цицерона, чем угрожать непосредственно ему самому. Но вдруг я понял всю его дьявольскую подоплеку и почувствовал, как во рту у меня скапливается желчь, которую мне пришлось сглотнуть, чтобы меня не стошнило прямо на улице. Я отпрянул от стены, как от входа в царство Аида, и продолжал пятиться, не в силах оторвать взгляда от написанного, страстно желая только одного, чтобы эти таблички исчезли. Взглянув вверх, я увидел Клодия, который открыто наблюдал за мной. На лице его блуждала улыбка, и он явно наслаждался происходящим. Наконец я повернулся и побежал к Цицерону.
Увидев выражение моего лица, хозяин понял, что дела его плохи.
— Ну? — спросил он взволнованно. — Что там?
— Клодий поместил закон о Катилине.
— Он нацелен против меня?
— Да.
— Но он не может быть таким ужасным, как это написано у тебя на лице. Что, во имя всех богов, в нем говорится обо мне?
— Там даже не упоминается твое имя.
— Тогда что это за закон?
— Он говорит о том, что любой, давший кров и пищу тому, кто без суда и права умертвил римского гражданина, должен подлежать опале.
При этих словах его нижняя челюсть отвалилась — он всегда гораздо быстрее меня схватывал суть происходящего. И сразу же понял все возможные последствия.
— И это все? Всего одна строчка?
— Это все, — я склонил голову. — Мне очень жаль.
— То есть преступлением будет уже сама попытка помочь мне? — Цицерон схватил меня за руку. — Они даже не будут судить меня?
Неожиданно он перевел взгляд на изуродованный храм. Я повернулся и увидел, как Клодий издевательски медленно машет ему рукой, как будто прощается с кем-то, отплывающим на корабле в далекое плавание. В этот же момент прихвостни трибуна стали спускаться по лестницам.
— Думаю, нам пора убираться, — сказал я.
Но Цицерон никак на это не прореагировал. Он двигал губами, но изо рта его доносились только неясные хрипы. Казалось, что его медленно душат. Я опять взглянул на храм. Бандиты уже спустились и теперь двигались в нашу сторону.
— Сенатор, — твердо сказал я, — нам надо срочно убираться отсюда.
Я махнул его телохранителю, который взял его за другую руку, и вдвоем мы буквально поволокли его с Форума и вверх по склону Палатинского холма. Группа негодяев преследовала нас, забрасывая мусором, подобранным у храма. Острый кусок кирпича попал Цицерону по затылку, и он вскрикнул. Обстрел продолжался до тех пор, пока мы не добрались до середины холма.
Когда мы оказались дома, в безопасности, оказалось, что он полон утренних посетителей. Еще не зная, что произошло, они сгрудились вокруг Цицерона, как они делали это всегда, со своими просьбами, петициями и умоляющими лицами. Цицерон взглянул на них, еще не оправившись от шока, и холодно приказал отослать их — «всех вон», — а затем, спотыкаясь, поднялся наверх, в свою спальню.
После того как клиенты убрались, я приказал запереть и закрыть на засов главный вход, а затем стал бродить по комнатам, размышляя, что же делать дальше. Я все ждал, что Цицерон спустится и отдаст мне какие-то приказания, но проходили часы, а он все не появлялся. Здесь меня и нашла Теренция. В руках она комкала платок, обвивая им свои костлявые пальцы, свободные от колец. Она потребовала отчета о том, что происходит. Я ответил, что не совсем уверен в том, что понимаю происходящее.
— Не лги мне, раб! Почему твой хозяин бросился на кровать и отказывается шевелиться?
— Он… он совершил ошибку, — заикаясь, выговорил я, увидев ее ярость.
— Ошибку? Что еще за ошибку?
Я заколебался, не зная, с чего начать. Ведь ошибок было так много: они тянулись за нами, как острова за кораблем, как целый архипелаг ошибок. Или, может быть, «ошибка» было неправильным словом? Может быть, точнее было назвать их последствиями: неизбежными последствиями поступка великого человека, сделанного из благородных побуждений. Ведь именно так греки определяли понятие трагедии?
— Он позволил своим врагам заполучить контроль над сердцем империи, — наконец сказал я.
— И что они с этим делают?
— Они готовят законодательство, которое поставит хозяина вне закона.
— Но тогда ему надо собраться с силами и бороться.
— Даже выйти из этого дома сейчас для него смертельно опасно.
Во время этого разговора в окна доносились звуки толпы, скандировавшей: «Смерть тирану!» Теренция тоже это услышала, и я увидел, как на лице у нее появляется выражение ужаса.
— И что же нам теперь делать?
— Мы могли бы дождаться ночи и покинуть Рим, — предложил я.
Теренция посмотрела на меня, и хотя она была очень испугана, в ее темных глазах на миг промелькнуло выражение ее предка — того самого, который командовал когортой в войне с Ганнибалом.
— На худой конец, — продолжил я, — мы должны вернуться к тем предосторожностям, которых мы придерживались, когда был жив Катилина.
— Пошли посыльных к его коллегам, — приказала Теренция. — Попроси немедленно прийти Гортензия, Лукулла и всех остальных, кого вспомнишь. Пошли и за Аттиком. Организуй все, что необходимо для нашей безопасности. И пригласи его врачей.
Я сделал, как мне было приказано. Ставни были закрыты. В спешном порядке появились братья Секст. Я даже вызвал сторожевого пса, Саргона, из его убежища на близлежащей ферме. Дом начал наполняться дружескими лицами, хотя было видно, что проход через скандирующую толпу потряс многих. Только врачи так и не появились: они уже слышали о законе Клодия и боялись последствий. Аттик поднялся наверх, к Цицерону, и вернулся в слезах.
— Лежит, повернувшись к стене, — рассказал он мне, — и отказывается разговаривать со мной.
— Они лишили его голоса, — ответил я, — а что такое Цицерон без своего голоса?
Все собрались в библиотеке, чтобы обсудить дальнейшие действия: Теренция, Аттик, Гортензий, Лукулл, Катон. Я уже не помню, кто еще присутствовал. Убитый и окаменевший, я сидел в этой комнате, в которой провел столько времени вместе с Цицероном. Я слушал других и думал, как они могут обсуждать будущее Цицерона без его присутствия. Это выглядело так, как будто он уже умер. Все, что составляло живую душу этого дома — юмор, блестящий ум, мечты, амбиции, — все, казалось, покинуло его, как это обычно происходит, когда умирает хозяин. Одна Теренция сохранила способность рассуждать.
— Есть ли хоть малейший шанс, что закон не примут? — спросила она Гортензия.
— Практически нет, — ответил он. — Клавдий довел обычную тактику Цезаря до совершенства и явно собирается использовать толпу для контроля над народной ассамблеей.
— А что с Сенатом?
— Мы можем принять резолюцию в поддержку Цицерона. Я думаю, так и произойдет — я сам предложу ее. Но Клодий не обратит на это никакого внимания. Конечно, если бы Помпей или Цезарь выступили бы против этого закона, это многое изменило бы. За Цезарем стоит армия, расположившаяся в миле от Форума, а влияние Помпея на Сенат огромно.
— Предположим, что его примут, — спросила Теренция. — Что тогда будет со мной?
— Его собственность будет конфискована — этот дом, его содержимое и все остальное. Если ты попытаешься чем-то помочь ему, тебя арестуют. Боюсь, что единственный выход для сенатора, когда он поправится, это немедленно покинуть Рим и убраться из Италии до того момента, как этот закон будет принят.
— Цицерон сможет жить в моем доме в Эпире? — спросил Аттик.
— В этом случае ты подвергнешься преследованиям на территории империи. Только смельчак теперь решится предоставить ему кров. Цицерону придется передвигаться анонимно и постоянно менять место своего нахождения, пока его никто не узнает.
— В этом случае, боюсь, мы можем забыть о моих домах, — заметил Лукулл. — Толпа будет только счастлива обвинить меня. — Он закатил глаза, как испуганная лошадь. Полководец так и не оправился от того унижения в Сенате.
— Можно мне сказать? — спросил я.
— Конечно, Тирон, — ответил Аттик.
— Есть еще один вариант, — я посмотрел в потолок, не будучи уверен, захотел бы Цицерон, чтобы я рассказал об этом варианте присутствующим. — Летом Цезарь предложил хозяину место легата в Галлии. А это даст ему иммунитет.
— Это сделает Цицерона вечным должником Цезаря и даст тому еще больше власти, чем есть у него сейчас. В интересах государства я надеюсь, что Цицерон на это не пойдет, — ужаснулся Катон.
— А в интересах дружбы, — сказал Аттик, — я надеюсь, что он примет это предложение. Что ты думаешь по этому поводу, Теренция?
— Решать будет мой муж, — просто ответила она.
Когда все ушли, обещав вернуться на следующий день, она опять поднялась к Цицерону, а потом вызвала меня.
— Он отказывается есть, — сказала Теренция. Ее глаза были на мокром месте, но она собралась с силами и продолжила: — Что ж, если он хочет, то может предаваться отчаянию, а я должна охранять интересы семьи, хотя времени у нас не так много. Я хочу, чтобы все в этом доме было упаковано и вывезено. Позаботься об этом. Что-то можно разместить в нашем старом доме, который пустует после того, как уехал Квинт, остальное согласен забрать Лукулл. За этим местом следят, поэтому делать это надо осторожно, по частям, чтобы не вызвать подозрения. Самое ценное вывези в первую очередь.
В тот же вечер мы начали эту работу и продолжали ее много дней и ночей. Было здорово заняться хоть чем-то, пока Цицерон оставался у себя в комнате и отказывался видеть кого-либо. Мы спрятали драгоценности и монеты в амфорах с вином и маслом, которые на виду у всех перевезли через весь город. Мы прятали золотые и серебряные блюда у себя под одеждой и старались нормальной походкой дойти до дома на Эсквилинском холме, где с шумом сбрасывали их. Мы заворачивали античные бюсты в шали, и наши рабыни выносили их, как своих грудных детей. Крупные предметы мебели разбирались и вывозились как дрова для каминов. Ковры и гобелены заворачивались в простыни и увозились в направлении прачечной, а уже оттуда скрытно переправлялись в поместье Лукулла, находившееся сразу за Фортунальными воротами на севере города.
Я лично занялся библиотекой Цицерона, наполняя мешки его самыми секретными документами и пряча их в подвале нашего старого дома. Во время этих поездок я наблюдал за штаб-квартирой Клодия в храме Кастора, где банды его людей были готовы броситься на Цицерона, как только он покажется на улице. Однажды я стоял позади толпы и слушал, как сам Клодий поносил Цицерона со своей платформы трибуна. Этот демагог полностью контролировал город.
Цезарь находился со своей армией на Марсовом поле, готовясь к маршу на Галлию. Помпей покинул город и наслаждался жизнью с молодой женой в своем поместье в Альбанских холмах. Консулы были обязаны Клодию своими провинциями. Смазливчик научился ласкать толпу, как жиголо ласкает свою любовницу. Он заставлял ее стонать от восторга. Мне было противно наблюдать за всем этим.
Перевозку самой ценной вещи, дорогой Цицерону, мы оставили на последний момент. Это был резной столик, сделанный из лимонного дерева и подаренный ему одним клиентом. Говорили, что он стоил полмиллиона сестерций. Разобрать его было невозможно, поэтому мы решили перевезти его к Лукуллу под покровом ночи. Там бы он легко затерялся среди другой экстравагантной мебели. Мы положили его в повозку, запряженную быками, засыпали сеном и отправились в двухмильное путешествие. Управляющий Лукулла, с коротким кнутом в руках, встретил нас у ворот и сказал, что рабыня покажет нам, где можно поставить этот стол. Только вчетвером нам удалось поднять его, а потом рабыня повела нас по громадным, заполненным эхом залам, пока наконец не указала нам место, куда его поставить. Мое сердце отчаянно билось, и не только от тяжести ноши, но и от того, что я узнал рабыню. Да и как я мог не узнать ее — ведь большинство ночей я засыпал, мечтая о ней. Конечно, я хотел задать Агате сотни вопросов, но я боялся привлечь к ней внимание управляющего. Мы пошли за ней по той же дороге, по которой она нас привела, и опять оказались в холле возле входа. Я не мог не заметить, какой усталой и заторможенной она выглядела. Плечи Агаты были опущены, а в черных волосах проглядывала седина. Было очевидно, что жизнь в Риме была для нее значительно тяжелее, чем в Мицениуме, — жизнь рабыни, непредсказуемость которой определялась не статусом самого человека, а отношением к нему хозяина: Лукулл, скорее всего, и не подозревал о ее существовании. Дверь была открыта. Остальные уже вышли, но прежде чем последовать за ними, я тихо позвал: «Агата!» — а она устало повернулась и уставилась на меня с удивлением, что кто-то знает ее имя, но в потускневших глазах девушки не появилось и тени узнавания.
На следующее утро я говорил с личным слугой Цицерона, когда заметил, как хозяин спускается из своей спальни в первый раз за две недели. У меня перехватило дыхание. Он выглядел как призрак. Цицерон расстался со своей обычной тогой и надел старую черную тунику, чтобы подчеркнуть, что он в трауре. Щеки хозяина впали, волосы свалялись, а отросшая борода придавала ему вид бездомного бродяги. Спустившись вниз, хозяин остановился. К этому моменту почти все содержимое дома было вывезено. Сенатор с удивлением обвел взглядом пустые стены и полы атриума — и пошаркал в свою библиотеку. Пройдя вслед за ним, я наблюдал от двери, как хозяин осматривал пустые полки. В библиотеке осталось только одно кресло и маленький стол. Не оглядываясь, голосом, который был ужасен тем, что был очень тих, он спросил:
— Кто это сделал?
— Хозяйка решила, что это необходимая предосторожность, — ответил я.
— Необходимая предосторожность? — Цицерон провел рукой по пустым полкам; они были сделаны из палисандра, и он сам придумал для них очень красивый узор. — Это больше похоже на кол мне в спину. — А затем приказал, все еще не глядя на меня: — Вели приготовить экипаж.
— Конечно, — заколебался я. — Могу я узнать, куда мы едем, чтобы сообщить вознице?
— Это не важно. Приготовь мне этот проклятый экипаж.
Я приказал конюху подъехать к передней двери, а затем нашел Теренцию и предупредил ее, что хозяин собирается выехать. Она взволнованно посмотрела на меня и поспешила в библиотеку. Большинство домашних уже знали, что Цицерон наконец-то встал с постели, и все собрались в атриуме, радостные и испуганные, забыв о своей работе и обязанностях. Мы услышали звуки громких голосов, и вскоре Теренция, вся в слезах, выбежала из библиотеки. Она велела мне: «Будь рядом с ним!» — и взбежала вверх по ступеням лестницы. Через несколько мгновений появился нахмуренный Цицерон. Сейчас он больше походил на себя обычного, как будто ссора с женой явилась для него своего рода тоником. Хозяин направился к передней двери и велел слуге открыть ее. Тот взглянул на меня, как бы спрашивая позволения. Я быстро кивнул.
Как всегда, демонстранты ждали на улице, но сейчас их было гораздо меньше, чем в тот день, когда закон, запрещающий предоставлять Цицерону кров и пищу, был обнародован. Большая часть толпы устала ждать, когда появится ее жертва, как кошка устает ждать мышь у ее норки. Однако то, что было потеряно в смысле количества, оставшиеся вполне компенсировали своей ненавистью, и они подняли настоящий шум, скандируя: «Тиран!», «Убийца!», «Смерть!» Когда же Цицерон вышел из двери, они бросились вперед. Он сразу же залез в экипаж, я — за ним следом. Телохранитель сидел рядом с возницей, и он наклонился ко мне, чтобы узнать, куда мы едем. Я посмотрел на Цицерона.
— К Помпею, — произнес он.
— Но Помпей сейчас не в Риме, — запротестовал я. К этому времени по стенкам экипажа забарабанили кулаки.
— А где же он?
— В своем поместье, в Альбанских холмах.
— Еще лучше, — ответил Цицерон. — Там-то он меня точно не ожидает.
Я крикнул место назначения вознице, который ударом кнута направил экипаж к Капенским воротам. Мы тронулись под аккомпанемент ударов по экипажу и криков толпы.
Поездка заняла у нас не меньше двух часов, и все это время Цицерон сидел в углу повозки напротив меня, подобрав ноги, как будто хотел уменьшиться в размерах. Только когда мы свернули с шоссе на гравийную подъездную дорогу в поместье Помпея, он распрямился и стал смотреть в окно на роскошные пейзажи со статуями и искусно подстриженными деревьями и кустарниками.
— Я заставлю его устыдиться и защитить меня, — сказал Цицерон. — А если он откажется, то я убью себя у его ног, и история навсегда проклянет его за трусость. Ты что, думаешь, что я этого не сделаю? Я абсолютно серьезен. — И хозяин достал из туники маленький нож, который показал мне. Лезвие ножа было не длиннее его ладони. Цицерон оскалился — казалось, что он не в себе.
Мы остановились перед громадным загородным домом, и подбежавший слуга Помпея открыл нам дверь экипажа. Цицерон бывал в этом доме бессчетное количество раз, и раб очень хорошо его знал. Но улыбка исчезла с его лица, когда он увидел небритое лицо Цицерона и его черную тунику. В шоке он отступил на несколько шагов.
— Ты чувствуешь этот запах, Тирон? — спросил Цицерон, тыкая мне в лицо запястьем своей руки, затем поднял его к своему носу и тоже понюхал. — Это запах смерти. — Он издал странный смешок, а затем выбрался из повозки и направился в сторону дома, сказав через плечо дворецкому: — Доложи своему хозяину. Я знаю, куда идти.
Я поспешил вслед за ним, и вдвоем мы вошли в большой салон, наполненный антикварной мебелью, коврами и гобеленами. Здесь же, в шкафах, были выставлены многочисленные военные трофеи Помпея, привезенные им из покоренных стран, — красная глазурованная посуда из Испании, резная слоновая кость из Африки, серебро с чеканкой с Востока. Цицерон уселся на покрытый светлым шелком диван с высокой спинкой, а я остался стоять рядом с одной из дверей, выходившей на террасу, вдоль которой были расставлены бюсты великих людей Античности. Под террасой садовник толкал перед собой тачку, полную опавших листьев. До меня доносился аромат костра, скрытого от моих глаз. Вся сцена была настолько цивилизованна и упорядочена — настоящий оазис покоя посреди ужаса наших будней, — что я никогда ее не забуду. Наконец раздался негромкий звук шагов, и появилась жена Помпея в сопровождении своих горничных, все из которых были намного старше ее. Она выглядела как настоящая кукла, с темными локонами и в простом зеленом платье. Вокруг шеи у нее был шарф. Цицерон встал и поцеловал ей руку.
— Мне очень жаль, — сказала Юлия, — но моему мужу пришлось срочно уехать. — Она вспыхнула и посмотрела на дверь, через которую вошла. Было видно, что ложь дается ей с трудом.
— Ничего страшного, я подожду, — сказал Цицерон с расстроенным лицом.
Юлия еще раз оглянулась на дверь, и мой инстинкт подсказал мне, что Помпей находится прямо за этой дверью, знаками показывая ей, что она должна делать.
— Я не знаю, как долго его не будет, — сказала Юлия.
— Я уверен, что он появится, — громко сказал Цицерон, чтобы было слышно всем подслушивающим. — Не может быть, чтобы Помпей Великий отказался от своего слова.
Он уселся, и, после некоторого колебания, Юлия последовала его примеру, сложив свои маленькие белые руки на коленях.
— Ты хорошо доехал? — спросила она после некоторой паузы.
— Очень хорошо, благодарю.
Опять повисла длинная пауза. Цицерон опустил руку в карман туники, туда, где у него лежал нож. Я видел, как он касается его пальцами.
— А ты не видел моего отца в последнее время? — поинтересовалась молодая женщина.
— Нет. Я себя не очень хорошо чувствовал.
— Правда? Мне очень жаль. Я его тоже давно не видела. В любой момент он может отправиться в Галлию. И тогда я даже не знаю, когда увижу его снова. Я очень счастлива, что не останусь одна. Когда он был в Испании, это было ужасно.
— А как тебе нравится жизнь замужней женщины?
— Просто прекрасно! — воскликнула она совершенно искренне. — Все свое время мы проводим здесь. Никуда не выезжаем. Этот мир принадлежит только нам.
— Это должно быть очень приятно. Просто очаровательно. Беззаботное существование. Я вам просто завидую…
Голос Цицерона прервался. Он вынул руку из кармана и поднес ее ко лбу, а затем посмотрел на ковер. Его тело затряслось и, к своему ужасу, я понял, что хозяин плачет. Юлия быстро встала.
— Ничего-ничего, — произнес он. — Ничего страшного. Просто эта болезнь…
Юлия заколебалась, а потом протянула руку, дотронулась до плеча хозяина и мягко произнесла:
— Я еще раз скажу ему, что ты здесь.
В сопровождении горничных она покинула комнату. Цицерон глубоко вздохнул, вытер лицо и нос рукавом туники и уставился перед собой. С террасы тянуло ароматом костра. Время шло. Темнело, и на лице Цицерона, изнуренном длительным периодом голодания, появились тени. Наконец я прошептал ему на ухо, что если мы скоро не отправимся, то не попадем в Рим до захода солнца. Он кивнул, и я помог ему подняться. Когда мы отъезжали от дома, я оглянулся, и готов поклясться, что увидел бледный овал лица Помпея, смотрящего на нас из окна верхнего этажа дворца.
Когда новость о предательстве Помпея распространилась по городу, стало очевидно, что дни Цицерона сочтены, и я стал упаковывать вещи на случай бегства из Рима. Нельзя сказать, что все отреклись от него. Сотни горожан примеряли на себя траур в знак солидарности с ним, и даже Сенат проголосовал за то, чтобы одеться в траур в знак поддержки и симпатии. На Капитолии прошла большая демонстрация всадников, прибывших со всех концов Италии, организованная Аэлием Ламием, а делегация, возглавляемая Гортензием, направилась к консулам с требованием, чтобы те выступили в защиту Цицерона. Но и Пизон, и Габиний отказались. Они знали, что от Клодия зависело, какую провинцию они получат, если получат вообще, и они жаждали продемонстрировать ему свою преданность. Консулы даже запретили сенаторам переодеваться в траур и изгнали благородного Ламия из города, обвинив его в том, что он угрожает общественному спокойствию.
Как только Цицерон пытался куда-нибудь выйти, его мгновенно окружала свистящая толпа, и, несмотря на защиту, организованную Аттиком и братьями Секст, это было очень страшно и опасно. Сторонники Клодия забрасывали его камнями и экскрементами, заставляя скрываться за дверями, чтобы очистить от грязи волосы и тунику.
В одной из таверн хозяину удалось разыскать консула Пизона, которого он умолял вмешаться, но тщетно. После этого Цицерон перестал выходить из дома. Но и там ему не было покоя. Днем на Форуме собирались толпы демонстрантов, которые скандировали лозунги, в которых называли Цицерона убийцей. По ночам наш сон бесконечно прерывался шумом пробегавших ног, непристойностями в наш адрес и грохотом камней по крыше дома. На многотысячном мероприятии, собранном трибунами за пределами города, Цезаря спросили о его мнении по поводу закона Клодия. Он объявил, что хотя и выступал в то время против казни заговорщиков, сейчас он против закона, имеющего обратное действие. Это был ответ в духе невероятной политической изворотливости, присущей Цезарю: когда о нем рассказали Цицерону, хозяин смог только кивнуть в унылом восхищении. В тот момент он понял, что у него нет никакой надежды, и хотя Цицерон и не спрятался у себя в постели, на него напала какая-то летаргия, и он отказался принимать посетителей.
Хотя однажды он сделал исключение. Накануне принятия закона Клодия к нему явился Красс, и, к моему удивлению, Цицерон согласился увидеться с ним. Думаю, что к тому моменту он был в таком отчаянии, что готов был принять помощь, откуда бы она ни пришла.
Негодяй появился со словами, демонстрирующими его озабоченность происходящим. Он не переставал говорить о своем шоке от произошедшего и своем возмущении предательством Помпея. А в то же время его глазки бегали по пустым стенам и проверяли, что еще осталось в доме.
— Если я чем-то могу помочь, — сказал он, — хоть чем-то…
— Боюсь, что ничем, благодарю тебя, — ответил Цицерон. Было видно, что он сожалеет, что пустил своего старинного врага на порог. — Мы оба знаем, что такое политика. Рано или поздно неудача приходит к каждому из нас. По крайней мере, — добавил он, — моя совесть чиста. Позволь, я не буду больше тебя задерживать.
— А деньги? Я понимаю, что это жалкая замена всему тому, что ты потерял в этой жизни, но в изгнании деньги окажутся не лишними, а я готов ссудить тебе значительную сумму.
— Как благородно с твоей стороны.
— Что скажешь о двух миллионах? Ведь это может помочь?
— Естественно. Но я если я буду находиться в изгнании, то каким образом смогу расплатиться с тобой?
— Думаю, что ты можешь передать мне этот дом в заклад, — Красс выглядел так, как будто это решение только что пришло ему в голову.
— Ты хочешь этот дом, за который я заплатил тебе три с половиной миллиона? — Цицерон с недоверием уставился на него.
— И для тебя это была неплохая сделка, согласись.
— Тем более мне ни к чему продавать его тебе за два миллиона.
— Боюсь, что недвижимость имеет цену только тогда, когда на нее есть покупатель. А послезавтра этот дом не будет стоить ни драхмы.
— Почему это?
— Потому что Клодий хочет его сжечь, а на этом месте построить храм богине Свободы, и ни ты, ни кто-либо другой не смогут ему в этом помешать.
Цицерон помолчал, а потом спросил тихим голосом:
— Кто тебе это сказал?
— Это моя работа — знать такие вещи.
— Тогда почему ты хочешь заплатить два миллиона за выжженный клочок земли, предназначенный под строительство храма?
— Деловым людям приходится идти на риск.
— Прощай, Красс.
— Подумай об этом, Цицерон. Не будь упрямым ослом. Речь идет о двух миллионах.
— Я сказал: прощай, Красс.
— Ну хорошо, два с половиной. — Цицерон не ответил. Красс покачал головой. — Именно подобная глупая заносчивость и упрямство довели тебя до нынешнего положения. Я еще погрею руки над твоим погребальным костром.
Было решено провести на следующий день собрание главных сторонников Цицерона, чтобы решить, что ему делать дальше. Собрание должно было состояться в библиотеке, и мне пришлось перешерстить весь дом, чтобы найти достаточное количество стульев. Я набрал двадцать. Первым появился Аттик, за ним Катон, потом Лукулл и, после длительного периода ожидания, Гортензий. Всем им пришлось продираться сквозь толпу, заполнившую все прилегающие улицы, но больше всего досталось Гортензию, лицо которого было расцарапано, а вся тога испачкана в дерьме. Было страшно видеть человека, обычно безукоризненно державшегося, в таком шоковом состоянии. Мы подождали, не появится ли еще кто-нибудь, но никто не пришел. Туллия с мужем уже покинули Рим и укрылись в провинции, после очень эмоционального разговора с Цицероном, поэтому Теренция была единственным членом семьи, присутствовавшим на встрече. Я записывал.
Если Цицерон и был разочарован тем, что громадная толпа подхалимов, которая когда-то его окружала, уменьшилась до размеров этой кучки сторонников, то он этого не показал.
— В этот горький день, — сказал хозяин, — я хочу поблагодарить всех вас, которые так отважно боролись за меня. Невзгоды — это неотъемлемая часть нашей жизни, хотя я и посоветовал бы всем их избегать, — в этом месте в моих записях стоит «все смеются», — однако они позволяют нам понять сущность людей, и так же, как я продемонстрировал свою слабость, вы продемонстрировали вашу силу. — Цицерон остановился и прочистил горло. Мне показалось, что сейчас он опять сломается, но хозяин собрал свою волю в кулак и продолжил: — Итак, закон вступит в силу в полночь? Как я понимаю, в этом нет никаких сомнений? — Он осмотрел присутствовавших.
Все четверо отрицательно покачали головами.
— Нет, — ответил Гортензий, — никаких.
— Тогда какие у меня есть варианты?
— Мне кажется, у тебя их три, — сказал Гортензий. — Ты можешь проигнорировать закон и остаться в Риме, в надежде, что твои друзья продолжат тебя поддерживать, хотя с завтрашнего дня это будет еще опаснее, чем сегодня. Ты можешь покинуть город сегодня вечером, пока еще людям не запрещено помогать тебе, и попытаться спокойно выехать за пределы Италии. Или ты можешь пойти к Цезарю и узнать, в силе ли еще его предложение легатства, которое даст тебе иммунитет.
— У него остается еще и четвертый вариант, — заметил Катон.
— Какой?
— Он может убить себя.
Повисла тяжелая пауза, а потом Цицерон спросил:
— И что это мне даст?
— С точки зрения стоиков, самоубийство всегда рассматривалось как логическая возможность выразить свое презрение окружающим, — ответил Катон. — Кроме того, для тебя это естественный способ положить конец своим страданиям. И, честно сказать, это будет примером борьбы с тиранией, который сохранится в веках.
— Ты предпочитаешь какой-то особый способ?
— Да. По моему мнению, ты должен забаррикадироваться в этом доме и уморить себя голодом.
— Не согласен, — вмешался Лукулл. — Если ты хочешь помучиться, Цицерон, то зачем затевать самоубийство? Проще остаться в городе и предоставить толпе сделать свою черную работу. В этом случае у тебя появляется хоть какой-то шанс выжить, а если и нет, то пусть позор бесчестья падет на их головы.
— Для того, чтобы тебя убили, не нужно никакого мужества, — недовольно ответил Катон. — В то время как самоубийство — это сознательный и мужественный поступок.
— А что ты сам мне посоветуешь, Гортензий? — спросил Цицерон.
— Уезжай из города, — был мгновенный ответ. — Главное — сохрани жизнь. — Адвокат легко коснулся пальцами засохшей крови у себя на лбу. — Я сегодня встречался с Пизоном. Как частное лицо, он тебе сочувствует. Дай нам время аннулировать закон Клодия, пока ты находишься в добровольном изгнании. Я уверен, что в один прекрасный день ты вернешься в Рим с триумфом.
— Аттик?
— Ты знаешь, что я считаю, — ответил тот. — Ты избавился бы от массы проблем, если бы сразу принял предложение Цезаря.
— Теренция? Что ты думаешь, моя дорогая?
Она, так же как и муж, надела траур и теперь, в черном наряде и с лицом белым как снег, походила на Электру. Говорила Теренция с большим чувством.
— Наше нынешнее состояние непереносимо. Добровольное изгнание кажется мне трусостью. А насчет самоубийства — так попробуй, объясни его своему шестилетнему сыну. Выбора у тебя нет. Иди к Цезарю.
Время приближалось к обеду — красное солнце светило сквозь голые верхушки деревьев, а теплый весенний ветерок доносил до нас скандирование толпы, собравшейся на Форуме: «Смерть тирану!» Лукулл и Гортензий, со своими слугами, остались у главного входа, отвлекая внимание демонстрантов, в то время как Цицерон и я выбрались через черный вход. На голове у хозяина было старое, истрепанное коричневое одеяло, в котором он выглядел настоящим нищим. Мы поспешили по лестнице Кака[58] на Этрусскую дорогу, а затем присоединились к толпам, выходившим из города через речные ворота. Никто не пытался причинить нам зла — на нас просто не обращали внимания.
Я послал вперед раба, чтобы предупредить Цезаря о нашем прибытии, и один из его офицеров, в шлеме с красным плюмажем, ждал нас у ворот лагеря. Внешний вид Цицерона произвел на него сильное впечатление, однако он сумел собраться с силами и отдать ему полусалют, после которого провел нас на Марсово поле. Здесь был возведен громадный палаточный городок, в котором располагались вновь набранные галльские легионы Цезаря, и пока мы шли по лагерю, я везде видел признаки того, что армия собирается выступить в поход: сточные канавы засыпались, земляные барьеры срывались, повозки загружались провиантом. Офицер объяснил Цицерону, что был получен приказ выступить до захода солнца следующего дня. Он подвел нас к палатке, которая была гораздо больше остальных и располагалась на возвышении. Рядом с ней, на шесте, располагались орлы легионов[59]. Офицер попросил нас подождать, отодвинул полог палатки и исчез. Цицерону, с отросшей бородой, в старой тунике и с коричневым одеялом на голове, не оставалось ничего другого, кроме как осматривать лагерь.
— Вот так всегда с Цезарем, — заметил я, попытавшись нарушить молчание. — Любит заставить подождать себя.
— Нам лучше начать привыкать к этому, — сказал Цицерон грустным голосом. — Ты только посмотри туда. — Он кивнул головой в сторону реки, раскинувшейся за лагерем. За рекой, в гаснущем свете дня, возвышалась шаткая конструкция, окруженная лесами. — Это, должно быть, тот самый театр Фараона. — Он надолго задумался, прикусив нижнюю губу.
Наконец полог откинулся, и нас пригласили в палатку. Она была обставлена по-спартански. На полу лежал тонкий матрас, набитый сеном, с накинутым на него одеялом. Рядом с ним располагался деревянный буфет, на котором стояли кувшин с водой, тазик и миниатюрный портрет женщины в золотой рамке (я был почти уверен, что это портрет Сервилии, но было слишком далеко, чтобы убедиться в этом), там же лежал набор щеток для волос. За складным столом, заваленным документами, сидел Цезарь. Он что-то писал. За его спиной замерли без движения два секретаря. Закончив писать, Цезарь поднял глаза, встал и с протянутой рукой направился к Цицерону. Я впервые увидел Цезаря в военной форме. Она сидела на нем как вторая кожа, и я понял, что все те годы, что я знал его, никогда не видел Цезаря в той его ипостаси, для которой он был создан. Эта мысль здорово отрезвила меня.
— Мой дорогой Цицерон, — сказал он, внимательно изучая своего посетителя, — я очень расстроен, что ты дошел до такого состояния. — Помпей всегда обнимался и похлопывал по спине, однако Цезарь на это время не тратил. После короткого рукопожатия он предложил Цицерону сесть. — Чем я могу помочь тебе?
— Я пришел, чтобы согласиться на пост твоего легата, — ответил Цицерон, примостившись на краешке стула, — если твое предложение все еще в силе.
— Неужели? — Уголки рта Цезаря опустились. — Долго же ты размышлял.
— Должен признаться, что предпочел бы не появляться у тебя при таких обстоятельствах.
— Закон Клодия вступает в силу в полночь?
— Да.
— Поэтому приходится выбирать из моего предложения, смерти или изгнания.
— Можно сказать и так. — Видно было, что Цицерон чувствует себя не в своей тарелке.
— Не могу сказать, что такая ситуация очень льстит мне. — Цезарь издал один из своих коротких смешков и откинулся на стуле. Он внимательно изучал Цицерона. — Когда летом я делал тебе это предложение, твое положение было гораздо прочнее, чем сейчас.
— Ты сказал, что, если Клодий когда-нибудь будет представлять угрозу для моей безопасности, я могу обратиться к тебе. Именно это сейчас случилось. И вот я здесь.
— Это шесть месяцев назад он угрожал, а сейчас он твой хозяин.
— Цезарь, если ты хочешь, чтобы я тебя умолял…
— Мне этого не надо. Конечно, я не жду, что ты будешь умолять. Я просто хочу узнать лично от тебя, что ты сможешь принести мне, став моим легатом.
Цицерон с трудом сглотнул. Я даже представить себе не мог, как ему было больно в этот момент.
— Что ж, если ты хочешь, чтобы я сам это произнес, то могу сказать тебе, что имея большую поддержку среди простых людей, ты не имеешь ее в Сенате; моя ситуация прямо противоположна — сильная поддержка среди наших коллег в Сенате и слабая среди простых людей.
— Это значит, что ты будешь защищать мои интересы в Сенате?
— Я буду сообщать им о твоих взглядах и, может быть, изредка сообщать их взгляды тебе.
— Но ты будешь лоялен только мне?
— Я думаю, что моя лояльность, как и всегда, будет принадлежать моей стране, которой я буду служить, согласовывая твои интересы с интересами Сената. — Казалось, что я слышал, как Цицерон скрипит зубами.
— Да наплевать мне на интересы Сената! — воскликнул Цезарь. Неожиданно он выпрямился на стуле и, не прерывая движения, встал на ноги. — Я хочу тебе кое-что рассказать, Цицерон. Просто чтобы тебе было понятно. В прошлом году, по пути в Испанию, мне предстояло перейти через один перевал, и с группой своих подчиненных я выдвинулся вперед, чтобы разведать дорогу. И вот мы набрели на эту крохотную деревеньку. Лил дождь, и это было самое жалкое место на свете из всех, которые можно себе представить. Там почти никто не жил. Честное слово, это болото вызывало смех. И один из моих офицеров сказал мне, в качестве шутки: «А ты знаешь, ведь даже здесь, наверное, люди жаждут власти — идет настоящая борьба, и разгораются нешуточные страсти по поводу того, кто займет здесь первое место». И знаешь, что я ему ответил?
— Нет.
— Я сказал: «Что касается меня, то я лучше буду первым человеком в этой дыре, чем вторым — в Риме», — и сказал это совершенно серьезно, Цицерон. Я действительно верю в это. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Кажется, да, — ответил хозяин, медленно кивнув головой.
— Все, что я рассказал, — правда. Вот такой я человек.
— До этого разговора ты всегда был для меня загадкой, Цезарь. Сейчас, мне кажется, впервые я начинаю понимать тебя, и благодарю тебя за откровенность, — ответил Цицерон и рассмеялся. — Право, это очень смешно.
— Что именно?
— Что именно меня изгоняют из Рима за то, что хотел стать царем.
Цезарь бросил на него сердитый взгляд, но затем улыбнулся.
— А ты прав, — сказал он. — Очень смешно.
— Ну что же, — сказал Цицерон, поднимаясь на ноги. — Наша дальнейшая беседа не имеет смысла. Тебе предстоит завоевать страну, а у меня есть другие дела.
— Не говори так! — воскликнул Цезарь. — Я просто представил тебе факты. Мы оба должны понимать, на чем стоим. Это несчастное легатство — твое! И никто не будет контролировать тебя в твоей деятельности! Мне будет доставлять удовольствие видеть тебя почаще, правда, Цицерон. — Он протянул руку. — Ну же. Большинство публичных политиков невообразимо скучны. Поэтому нам надо держаться друг друга.
— Благодарю тебя за предложение, — ответил Цицерон, — но мы никогда не сработаемся.
— Почему?
— Потому что в той твоей деревеньке я бы тоже попытался стать первым человеком, а если бы мне это не удалось, то — первым свободным человеком. Ты, Цезарь, хуже Помпея, Клавдия и даже Катилины. Ты не успокоишься до тех пор, пока всех нас не поставишь на колени.
Когда мы вернулись в город, совсем стемнело. Цицерон даже не стал закрывать голову одеялом. Свет был слишком тусклым, чтобы его узнали, а кроме того, людей на улице занимали более важные дела, чем судьба бывшего консула — например, обед, или протекающая крыша, или воры, которых в Риме становилось больше с каждым днем.
В атриуме нас ждала Теренция вместе с Аттиком. Когда Цезарь сказал ей, что отказался от предложения Цезаря, она вскрикнула, как от боли, и опустилась на пол, замерев на корточках и закрыв голову руками. Цицерон присел рядом и обнял ее за плечи.
— Дорогая моя, тебе надо уезжать немедленно, — сказал он. — Бери с собой Марка и проведи эту ночь в доме Аттика. — Он бросил на него взгляд, и его старый друг наклонил голову в знак согласия. — После полуночи оставаться здесь будет очень опасно.
— А ты? Что ты будешь делать? Убьешь себя? — Она вырвалась из его объятий.
— Если ты этого хочешь… если так будет проще для тебя.
— Конечно, я не этого хочу! — закричала Теренция на хозяина. — Я хочу, чтобы мне вернули мою жизнь!
— Боюсь, что этого я сделать не смогу.
Он еще раз попытался обнять ее, но жена его оттолкнула и поднялась на ноги.
— Почему? — потребовала она, глядя на него сверху вниз и уперев руки в бока. — Почему ты мучаешь свою жену и детей, когда ты можешь все прекратить завтра же, вступив в союз с Цезарем.
— Потому что если я это сделаю, то прекращу существовать.
— Что ты имеешь в виду — «прекращу существовать»? Что это еще за очередная умная глупость?
— Мое тело продолжит жить, но я, Цицерон, в том виде, в котором я существую сейчас, — умру.
Теренция в отчаянии повернулась к нему спиной и посмотрела на Аттика, ища у него поддержки. Тот произнес:
— При всем моем уважении, Марк, ты становишься похожим на упрямца Катона. Что плохого в том, что ты заключишь временный союз с Цезарем?
— Этот союз никогда не будет временным! Неужели никто этого не понимает? Этот человек не остановится, пока не станет повелителем мира — он сам сказал мне почти то же самое, — и мне придется идти вместе с ним, как его младшему союзнику, или в какой-то момент порвать с ним, — и вот тогда мне действительно придет конец.
— Твой конец уже наступил, — холодно заметила Теренция.
— Итак, Тирон, — сказал Цицерон, когда она ушла, чтобы привести из детской Марка для прощания с отцом, — своим последним актом в этом городе я хочу дать тебе свободу. Я должен был сделать это много лет назад — по крайней мере, после окончания моего консульства, — и то, что я этого не сделал, не значит, что я не ценю тебя; наоборот, я так ценю тебя, что боялся потерять. Но сейчас, когда я теряю все остальное, будет только справедливо, если я и с тобой попрощаюсь. Поздравляю тебя, мой друг, — закончил он, пожимая мне руку, — ты это, несомненно, заслужил.
Долгие годы я ждал этого момента, жаждал его, мечтал о нем и планировал, что я сделаю в этот момент, — а теперь он наступил и выглядел совсем не торжественно на фоне всех этих бед и разрушений. Эмоции переполняли меня, и я не мог говорить. Цицерон улыбнулся мне и обнял, а я плакал у него на плече, и он, успокаивая меня, похлопывал меня по спине, как ребенка. А потом Аттик, который стоял рядом, крепко пожал мне руку.
Я с трудом смог произнести несколько слов благодарности, подчеркнув, что хочу посвятить свою жизнь свободного человека служению ему, Цицерону, и что останусь с ним, чем бы мне это ни грозило.
— Боюсь, что это невозможно, — печально ответил Цицерон. — Отныне моей единственной компанией будут рабы. Если мне поможет вольноотпущенник, то, по закону Клодия, он совершит преступление, помогая убийце. Теперь тебе надо держаться от меня подальше, Тирон, или они распнут тебя. Иди и собери свои вещи. Ты отправишься вместе с Теренцией и Аттиком.
Моя радость немедленно сменилась горем.
— Но как же ты будешь без меня?
— Ничего, у меня есть рабы, — ответил Цицерон, с трудом стараясь казаться беззаботным. — Они покинут город вместе со мной.
— И куда ты отправишься?
— На юг. На побережье — может быть, в Брундизий, — и там найму лодку. А после этого мою судьбу решат ветра и течения. Иди, собери вещи.
Я спустился в свою комнату и собрал свой жалкий скарб в небольшой мешок. Затем вынул два кирпича из стены, за которыми располагался мой «сейф». В нем я хранил все свои сбережения. В пояс было зашито ровно двести двадцать семь золотых, которые я собирал более десяти лет. Я надел пояс и поднялся в атриум, где Цицерон прощался с Марком. За этим наблюдали Аттик и Теренция, стоявшая с совершенно сухими глазами.
Хозяин любил этого мальчика — своего единственного сына, свою радость, свою надежду на будущее, — однако, собрав волю в кулак, он сумел небрежно проститься с ним, так, чтобы не расстроить малыша. Он взял его за руки и покружил, и Марк попросил сделать это еще раз, а когда он попросил в третий раз, то Цицерон сказал твердое «нет» и велел ему идти к матери. Затем он обнял Теренцию и сказал:
— Мне очень жаль, что наша совместная жизнь заканчивается так печально.
— Я всегда хотела прожить эту жизнь только с тобой, — ответила она и, кивнув мне на прощание, твердым шагом вышла из комнаты.
Затем Цицерон обнял Аттика и поручил свою жену и сына его заботам, а потом повернулся ко мне, чтобы попрощаться. Я сказал ему, что в этом нет необходимости, так как я принял твердое решение остаться вместе с ним, даже ценой своей свободы и жизни. Естественно, что он поблагодарил меня, однако совсем не удивился, и я понял, что он никогда, ни на минуту не думал, что я оставлю его. Я снял свой пояс с деньгами, протянул его Аттику и сказал:
— Не знаю, могу ли я обратиться к тебе с просьбой…
— Конечно, — ответил он. — Ты что, хочешь, чтобы я сохранил это для тебя?
— Нет, — ответил я. — У Лукулла есть рабыня, молодая женщина по имени Агата, которая, так получилось, многое для меня значит. Не мог бы ты попросить Лукулла сделать тебе одолжение и освободить ее? Уверен, что денег здесь более чем достаточно, чтобы купить ее свободу. И присматривай за нею после этого.
Аттик был удивлен, но обещал мне все выполнить.
— Да, ты умеешь хранить свои секреты, — сказал Цицерон, внимательно посмотрев на меня. — Может быть, я не так уж и хорошо тебя знаю.
После того как они ушли, мы с Цицероном оказались одни в доме. Вместе с нами остались лишь его охранники и несколько домашних рабов. Мы больше не слышали никаких криков — весь город, казалось, погрузился в тишину. Хозяин поднялся наверх, чтобы немного отдохнуть и одеть обувь покрепче. А спустившись, взял канделябр и стал переходить из комнаты в комнату — через пустую столовую, с ее позолоченным потолком, через громадный зал с мраморными скульптурами, такими тяжелыми, что нам пришлось их оставить, и, наконец, в пустую библиотеку — как будто старался все получше запомнить. Это заняло у него столько времени, что я подумал, уж не решил ли он остаться, однако сторож на Форуме прокричал полночь, Цицерон загасил свечи и сказал, что нам пора двигаться.
Ночь была безлунной, и, взобравшись на вершину холма, мы увидели не меньше десятка факелов, медленно спускавшихся по его склону. Вдалеке раздался крик птицы, и такой же крик, где-то очень близко от нас, прозвучал ему в ответ. Я почувствовал, как забилось мое сердце.
— Они идут, — тихо сказал Цицерон. — Он не хочет терять ни минуты.
Мы заторопились вниз по ступеням и, спустившись с Палатинского холма, повернули на узкую аллею. Держась в тени стен, осторожно миновали закрытые магазины и притихшие дома, пока, наконец, не вышли на главную улицу рядом с Капенскими воротами.
Сторож был подкуплен, чтобы открыть нам пешеходную калитку. Он нетерпеливо ждал, пока мы шепотом прощались с нашей охраной. Затем Цицерон, сопровождаемый мной и тремя рабами, несшими наш багаж, прошел по узкому портику и покинул город.
В полном молчании мы шли не останавливаясь около двух часов, пройдя мимо монументальных гробниц, выстроившихся вдоль дороги, — в то время это было место, где прятались дорожные грабители. Только тогда Цицерон решил, что мы в безопасности и можно передохнуть. Он уселся на верстовой камень и повернулся лицом к городу. Темные очертания римских холмов проступали на фоне зарева, красного в центре и розоватого по краям. Было слишком рано, чтобы это был восход солнца. Не верилось, что всего один подожженный дом может столь божественно осветить небо. Если бы я не знал этого доподлинно, то решил бы, что это знамение. В это же время, еле слышный в неподвижном ночном воздухе, раздался странный звук, нечто среднее между стоном и воплем. Сначала я не мог понять, что это, а потом Цицерон объяснил мне, что это трубы на Марсовом поле подают сигнал к выступлению легионов Цезаря в Галлию. В темноте я не мог рассмотреть выражение его лица, когда он это говорил, но, может быть, это было и к лучшему. Через несколько мгновений Цицерон встал, отряхнул пыль со своей старой туники и продолжил путь в сторону, противоположную пути Цезаря.