В XVIII веке интересы Британской империи на американском континенте состояли в поддержании своего суверенитета — ради торговли, сохранения мира и получения выгоды, для чего требовалась добрая воля самих колоний. Но за пятнадцать лет отношения ухудшились — прозвучал выстрел, громкий хлопок которого разнесся по всему миру. Сменявшие друг друга британские правительства видели опасность и принимали меры. Какими бы, в принципе, оправданными эти меры ни были, они тем не менее разрушали добрую волю и на практике оказывались неразумными, а настоять на них можно было только силой. Поскольку сила означала вражду, цена усилий, даже и успешных, оказывалась выше возможного выигрыша. В конце концов Британия нажила в Америке врагов, которых у нее там раньше не было.
Главный вопрос, как мы все знаем, состоял в праве парламента — верховного законодательного органа Британии, но не империи, — взимать с колоний налоги. Метрополия заявляла на них права, а колонисты возражали. Было ли это «право» конституционным, даже и сейчас вызывает вопрос, впрочем, для нашего исследования это неважно. На карту была поставлена большая империя, созданная энергичным творческим народом британской крови. Современный Лаокоон, Эдмунд Берк сказал: «Удержание Америки стоит куда больше для породившей ее страны в экономическом, политическом и даже моральном отношении, чем любая сумма, которую можно получить с нее в виде налогов». Короче: хотя обладание колонией представляло большую ценность, большим пожертвовали ради сиюминутного. Это — феномен из ряда самых распространенных безумств, которые совершают правители.
В 1763 году британцы одержали победу над французами и индейцами в Семилетней войне, однако победа эта породила неприятности. Франция потеряла Канаду вместе с ее континентальными территориями, у британцев вдоль берегов Огайо и Миссисипи появились огромные равнины, населенные непокорными индейскими племенами и франко-канадскими католиками, насчитывавшими около 9000 человек. Не совсем еще изгнанные с континента французы по-прежнему удерживали Луизиану и устье Миссисипи, откуда они вполне могли и вернуться. Управление новыми землями и их оборона означали для британцев новые расходы и выплату процентов национального долга, который война почти удвоила — с 72 до 130 миллионов фунтов стерлингов. В то же время вырос в десять раз и бюджет — с 14,5 до 145 миллионов фунтов стерлингов.
Для закрепления победы необходима была армия, способная защитить территории от индейцев и французов, поэтому нужно было собрать налог с колоний — «для их собственной обороны», как утверждали британцы. Один только намек на постоянную десятитысячную армию у людей XVIII века вызывал не лучшие ассоциации с тиранией. Это и породило враждебное отношение колонистов. Они думали, что британцы их подозревают: дескать, после освобождения от французов колонисты намерены сбросить и британское ярмо. Метрополия планирует «наслать на нас огромное войско под предлогом защиты, а на самом деле она хочет нас поработить, держать нас, — как писал один колонист, — в полном подчинении». Нельзя сказать, что эта мысль не посещала британские головы, но она не была преобладающей, как думали нервные американцы. Поведение метрополии вызвано было не столько страхом перед бунтом в колониях, сколько чувством, что при отражении нападения колонисты не окажут адекватного сопротивления, а потому следует принять меры, чтобы колонии приняли часть ответственности на себя.
Перспектива налогов возбудила в колониях больше воинственности, чем даже ввод армии. До той поры колониальные правительства обсуждали бюджеты и утверждали их на своих собраниях. За исключением таможенных пошлин, регулировавших в ее пользу торговлю, метрополия не облагала налогами североамериканские колонии, и тот факт, что налогообложение еще не было введено, постепенно породил мысль, что подобное «право» отсутствует. Поскольку колонисты не имели своего представительства в парламенте, они объясняли свое сопротивление тем, что англичанин может быть обложен налогом только собственными представителями, однако причиной была обычная реакция на любой новый налог: дескать, «платить мы не станем». Признавая зависимость от короны, колонии считали себя независимыми от парламента, а свои собрания — равноправными парламентским заседаниям. Взаимные права и обязательства не были сформулированы, и обе стороны двигались дальше, не зная правил, хотя и не без ухабов, но как только заговорили о будущем налогообложении и об армии, колонии почуяли покушение на свои свободы, а значит, приближение тирании. Фундамент для конфликта был заложен.
Чтобы понять сложившуюся обстановку, требуется рассказать об ограничениях и опасностях того времени. Последующее повествование не будет повторять отчет о событиях, предшествовавших американской революции, о них и без того всем известно. Моя тема уже — описание безумства британской политики, шедшей вразрез с интересами, которые она преследовала. Американцы отреагировали слишком бурно, ошибались, ссорились, но действовали, если и не безупречно, то в собственных интересах. Если сумасшествие выражается в нарушении собственных интересов, то в данном случае безумными были британцы.
Что можно сказать об отношении Британии к Америке? Первое: колонии были жизненно необходимы для благополучия и мирового статуса страны, однако Британия уделяла им мало внимания. Между тем американская проблема становилась все острее, однако никогда, за исключением краткого периода, связанного с отменой Закона о гербовом сборе, она не являлась главной заботой британской политики. Самой главной проблемой, притягивавшей к себе внимание британцев, была борьба фракций, получение должностей, манипуляция связями, создание и разрыв политических альянсов. Короче говоря, важнее, насущнее всего остального был вопрос: кто пришел, а кто ушел? В отсутствие зарегистрированных политических партий формирование правительства более чем когда-либо было подвержено влиянию человеческого фактора. Как писал лорд Холланд, племянник Чарльза Джеймса Фокса, парламентские клики, первые двенадцать лет досаждавшие Георгу III, «боролись за благосклонность и власть, что приводило к реальному кровопролитию и большей взаимной ненависти, чем великие вопросы политики, выраставшие из американских и французских войн».
Вторым интересом была торговля, обеспечивавшая британское экономическое процветание. Островной нации стало доступно богатство мира, и она увидела разницу между богатыми и бедными странами. Экономическая философия того времени (позже ее назовут меркантилизмом) утверждала, что колонии — это источник сырья и рынок для британских товаров. Этот симбиоз рассматривали как неизменный. Перевозка колониальной продукции на английских торговых судах в обоих направлениях и ее реэкспорт на иностранные рынки регулировались примерно тридцатью Навигационными актами и министерством торговли, самым организованным и профессиональным органом британского правительства. Навигационные акты запрещали экспорт всего, вплоть до гвоздя для подковы, и не разрешали торговлю с противником, а в первой половине века Британия вела нескончаемые войны, и потому колониальные торговцы и капитаны прибегали к контрабанде и пиратству. Таможенные пошлины старались обойти или вовсе их игнорировали, отчего в британскую казну их поступало всего 1800 фунтов стерлингов в год. После заключения мира в 1763 году у казны появилась надежда на исправление такой ситуации.
Еще до окончания Семилетней войны попытка повысить получаемые с колоний государственные доходы вызвала возмущенные крики, что означало будущее сопротивление. Для увеличения собираемости таможенных пошлин Британия издала «указы о содействии», или общие ордеры на обыск, позволявшие таможенным офицерам в поисках контрабанды входить в любой дом колонистов, в магазины и на склады. Купцы из Бостона, которые, как и все на восточном побережье, жили торговлей, всячески избегали таможню. Они выступили против общих ордеров в суде, а в качестве адвоката взяли Джеймса Отиса. Отис красноречиво заметил, что «обложение налогами без представительства есть тирания». Прозвучавший в Америке тревожный сигнал понял всякий, кто слушал.
Не Отис придумал этот лозунг. Губернаторы в колониях — в отличие от их доверителей, не предполагавших, что у провинциалов есть или должно быть мнение о политике, — отлично знали об антипатии американцев к налогам, которые не ввели они сами. Еще в 1732 году губернаторы сообщали метрополии, что «парламенту будет нелегко заставить такой закон действовать». Сэру Роберту Уолполу, на тот момент главе правительства, эти намеки были хорошо понятны, и, когда ему предложили обложить Америку налогами, Уолпол ответил: «Нет! Для меня это слишком опасно. Я оставлю это своим преемникам». Во время Семилетней войны, в ответ на прижимистость колоний, не желавших поставлять для войны людей и средства, предложения о налогах звучали все чаще, однако ни один налог так и не был введен, потому что правительство боялось восстановить против себя нервных провинциалов.
Через полгода после заявления Отиса Англия сделала первый шаг из нескольких, которые привели к обратному результату. Произошло это после того, как генеральный атторней в Лондоне объявил, что «указы о содействии» законны и введены с целью подкрепить акты о мореплавании. Возникшая в результате его заявления отчужденность перевесила полученный доход и штрафы.
Мирный договор 1763 года вызвал разногласия. Уильям Питт, архитектор и национальный герой британских военных побед, яростно возражал против слишком уступчивых положений договора. Под градом этих упреков палата общин дрогнула, побледнели и министры, но тем не менее за мирный договор проголосовало большинство, главным образом, из желания вернуться к мирным занятиям и сниженному земельному налогу. После того, как Питт, рассердившись, что к нему не прислушались, ушел с поста первого министра, Георг III назначил на его место лорда Бьюта. Бьют ввел дополнительный налог на сидр, что закончилось для него катастрофой. Этот билль, как и «указы о содействии» в Америке, позволял инспекторам приезжать в частные владения, даже жить с владельцами предприятий, производившими сидр, и вести учет произведенным галлонам продукции. Англичане так громко завопили о тирании, и таким яростным был их протест, что в яблочные сады вынуждены были посылать войска, а Питт тем временем сделал в Вестминстере свое знаменитое заявление: «Самый бедный человек в своей хижине находит защиту от всех сил Короны. Его жилище может быть ветхим, сквозь стены может продувать ветер, внутрь может проникать дождь… дождь, но не король Англии. И никакая сила не может изменить этот порядок!».
Никто не подсчитал ожидаемого дохода с налога на сидр, неясно было, какую часть дефицита он может покрыть, но из-за всеобщего недовольства правительству пришлось уйти в отставку. Канцлер казначейства был известным распутником — сэр Фрэнсис Дэшвуд вскоре получил титул барона Деспенсера. Основатель «Клуба адского пламени», созданного в перестроенном монастыре, Дэшвуд не был компетентным финансистом: его познания в этой области ограничивались, как заметил его современник, «знакомством со счетами в таверне», а сложение пяти цифр было для него «недоступной тайной». Наверное, он понял, что налог на сидр не принесет ему славы. «Люди станут показывать на меня пальцем, — сказал он, — и кричать: „Вон идет самый худший казначей на свете!“».
Многих благородных лордов посещало осознание собственной непригодности для работы в правительстве, титул был единственным показателем их достоинства. Важность обладания высоким званием понимали в XVIII веке все классы — от йомена до короля, просвещенность века не простиралась до эгалитаризма. Георг III ясно дал это понять: «Лорд Норт не может серьезно думать, что обычный джентльмен, такой как мистер Пентон, встанет на пути старшего сына графа, ибо такая идея противоречит всему тому, что я знал всю свою жизнь».
Титул, однако, необязательно придавал уверенность человеку, назначенному на высший пост. Титул и богатство позволили в 1760-х годах маркизу Рокингему и герцогу Графтону усесться в кресло первого министра, а герцогу Ричмонду — стать членом кабинета. Даже будучи первым министром, Рокингем, произнося речь, с трудом держался на ногах, а Графтон часто жаловался на неспособность к исполнению своих обязанностей. Герцог Ньюкасл, унаследовавший имения в двенадцати графствах и доход в 40 000 фунтов стерлингов в год, несколько раз становившийся первым министром и на протяжении сорока лет осуществлявший политический контроль, был робким, беспокойным, завистливым и, возможно, единственным герцогом, постоянно ожидавшим насмешки над собой. Лорд Норт возглавлял правительство в критическое десятилетие семидесятых годов, и Георг III сам с горечью признавал, что первым министрам их ответственность не по плечу.
Билль о сидре послужил причиной смещения ненавистного графа Бьюта. В 1763 году его отправили в отставку, а на его место пришел шурин Питта, Джордж Гренвиль. Хотя налог на сидр явно провалился и через два года был отменен, в поисках доходов правительство попыталось прибегнуть к тому же методу налогообложения в Америке.
Джордж Гренвиль, занявший место первого министра в пятьдесят один год, был серьезным и педантичным человеком, трудолюбивым дилетантом, кристально честным среди коррумпированного окружения. Будучи бережливым от природы, он поставил себе за правило жить по доходам и экономить. При наличии амбиций ему недоставало ловкости, выстилающей им дорогу. Хорошо осведомленный Хорас Уолпол считал Гренвиля «самым способным и дельным человеком в палате общин». Мать Гренвиля была из рода Темплов, а потому старший брат Джорджа, Ричард, унаследовал титул лорда Темпла; дядя Гренвиля по матери, виконт Кобхэм, был владельцем Стоу, одного из самых замечательных поместий того времени. Гренвиль прошел классический путь — Итон, Крайст-Черч, Оксфорд, право он изучал в Иннер-Темпл, в 23 года был принят в коллегию адвокатов, в 1741 году, в 29 лет, стал членом парламента от родного города и представлял его вплоть до своей кончины. Министерского поста Гренвиль добился благодаря своему профессионализму, он служил на самых важных постах при покровительстве Питта. Тот женился на его сестре, а сам Гренвиль не упустил возможности взять в жены сестру члена кабинета графа Эгремонта.
Таков был типичный портрет британского министра, а происходили они примерно из двухсот семей, в числе которых в 1760 году было 174 пэра, все знали друг друга с детства, учились в одних и тех же школах и университетах. Многие были связаны родством через кузенов, кузин и свойственников, через приемных родителей, через браки. Они женились на сестрах друг друга, на дочерях, вдовах, обменивались любовницами (некая миссис Армстед выступала в этой роли для лорда Джорджа Джермейна, а также для его племянника герцога Дорсета, для лорда Дерби, для принца Уэльского и для Чарльза Джеймса Фокса, за которого, в конце концов, и вышла замуж). Они назначали друг друга на разные посты, обеспечивали пенсионами. Из двадцати семи человек, занимавших высшие посты в 1760–1780 годы, двадцать посещали либо Итон, либо Вестминстер, в Оксфорде они обучались либо в Крайст-Черч, либо в Тринити-колледже, а в Кембридже — либо в Тринити, либо в Кингс. За обучением в большинстве случаев следовало «большое путешествие» по Европе. Двое из двадцати семи были герцогами, двое — маркизами, десять — графами, был среди них один шотландский и один ирландский пэр; шестеро были младшими сыновьями пэров и только пятеро — людьми незнатного происхождения, среди них Питт, выдающийся государственный деятель того времени; троим, избравшим юридическую карьеру, удалось стать лорд-канцлерами. Единственным профессиональным образованием, открытым для младших сыновей и джентльменов незнатного происхождения, было право (избрать военную или церковную стезю можно было и без обучения).
Пэры и другие джентльмены, обладатели прекрасных имений, получали годовой доход от сдачи земли в аренду, от шахт и другой собственности в 15 000 фунтов стерлингов и более. У них имелись большие угодья, фермы, конюшни, псарни, парки и сады. Они встречали бесчисленных гостей, им прислуживала целая армия лакеев, грумов, егерей, садовников, батраков, мастеровых. Маркиз Рокингем, самый богатый из тех, кто занимал высшую должность в то время, за исключением герцогов, получал со своей собственности в Йоркшире, Нортгемптоншире и Ирландии годовой доход примерно в 20 000 фунтов стерлингов. Он проживал в одном из самых больших домов в Англии, женился на наследнице, контролировал три представленных в парламенте округа, 23 церковных прихода и назначение пяти священников, был лордом-наместником в графстве Йоркшир и самом городе Йорк.
Зачем обладатели богатств, привилегий и обширных земельных владений стремились занять посты в правительстве? Отчасти затем, что чувствовали: управление страной — их призвание и ответственность. Известное выражение «положение обязывает» имеет корни в феодальной клятве, обязывавшей аристократов заседать в королевском совете, поскольку они обладали большим опытом управления в качестве лендлордов и судей в своих графствах. Вместе с правом управления они получали титул по названию территории. Это и было занятием джентльменов, долг аристократов-землевладельцев. На выборах 1761 года 23 старших сына пэров, достигших возраста 21 года, при первой же представившейся им возможности вошли в состав палаты общин; за исключением двоих, всем им было менее 26 лет.
К тому же высокая должность давала возможность поддержать нуждавшихся родственников. Поскольку имения по майоратному праву переходили по наследству старшему сыну, то личного состояния семьи редко хватало для поддержки младших сыновей, племянников, бедных кузенов и верных слуг. «Место» было необходимо, иначе эти люди лишались поддержки. Дворяне могли получить лишь юридическое образование, тогда как министр, благодаря покровительству и связям при дворе, получал полную свободу. Синекур с довольно туманным кругом обязанностей было в избытке. Сэр Роберт Уолпол, влиятельный министр при предыдущем монархе, обеспечил троим сыновьям, в том числе и Хорасу, посты аудитора казначейства, контролера казначейства и чиновника того же ведомства, причем два сына числились также и в таможне. Джорджа Селвина, модного вольнодумца и знатока публичных казней, назначили архивариусом к лорд-канцлеру на Барбадосе, но он так и не почтил этот остров своим присутствием. Одной из причин неудовлетворительных доходов американской таможни было то, что контролеры этого ведомства часто проживали дома, в уютной Англии, а свои обязанности перекладывали на низкооплачиваемых и падких на подкуп чиновников.
Не только покровительство, но и соблазн власти и высокого статуса привлекает к себе людей во все времена, причем не только нуждающихся, но и проживающих вполне комфортно. Граф Шелберн, один из самых умных министров того времени, сказал просто: «Единственное удовольствие, которое я получаю от этого занятия, состоит не в выгоде, а в том, что исполняю работу, соответствующую моему званию и способностям». Английские аристократы XVIII века поддавались этому соблазну, как и прочие люди; даже герцог Ньюкасл, по словам Хораса Уолпола, преодолел свой страх перед ответственностью «страстью к нахождению в первых рядах власти». Они приходили молодые, редко подготовленные к работе, сникали перед трудностями и обычно через полгода удалялись в уютные поместья, устремлялись к конюшням, со страстью отдавались охоте и романтическим приключениям. Характеры и способности у них были разные, как и в любом другом обществе. Некоторые из них были добросовестны, другие относились к своим обязанностям наплевательски; одних отличал либеральный образ мыслей, других — реакционный; кто-то был испорчен алкоголем и азартными играми, а кто-то склонен к раздумьям, некоторые были лучше образованы, но, в целом, способность этих молодых людей работать в правительстве находилась на неподобающем уровне.
Профессионально для работы в правительстве никого не готовили, сама идея шокировала бы тех, кто занимал правительственные посты. На первый план выходили светские удовольствия, а делами занимались в оставшееся время. Заседания кабинета министров проводились отнюдь не по расписанию, обычно они проходили во время обеда в лондонской резиденции первого министра. Обязательность была развита мало. Лорд Шелберн, в котором эта черта характера присутствовала, высказал однажды соболезнование коллеге: как, мол, нехорошо со стороны лорда Кэмдена и герцога Графтона: они приехали в Лондон и вас здесь забаллотировали.
Азартные игры сделались страстным увлечением высшего общества — дамы устраивали дома карточные вечера, о чем заранее извещали в газетах, мужчины засиживались до рассвета, ставили огромные суммы или заключали бессмысленные пари о завтрашней погоде или об успехе выступления оперного певца на следующей неделе. Джентльмены легко теряли целые состояния, и долги стали обычным явлением. Как же такие люди, как министры, приспосабливались к неумолимым цифрам на счетах, налогам и национальному долгу?
Знатное окружение не способствовало развитию в правительстве реалистического взгляда на мир. Дома для желаемого результата достаточно было слова или кивка слуге. По приказу аристократа Ланселот Браун по прозвищу Кейпебилити (Наиспособнейший) или какой другой ландшафтный дизайнер придавал ровному участку земли более интересный рельеф. В моду вошли озера, аллеи, рощицы, возвышенности, дорожки от озера к дому. Когда деревня Стоу помешала дизайнеру осуществить задуманный план, всех ее жителей переселили в новые дома, в двух милях от прежнего селения, а саму деревню снесли, землю перекопали и посадили деревья. У лорда Джорджа Джермейна, министра по делам американских колоний, родившегося в деревне Сэквилл и выросшего в Ноуле, семейные владения были на редкость велики: семь внутренних дворов, множество крыш разной высоты — издалека все это выглядело как настоящий город. Когда Джордж был мальчиком, его отец, дабы отделить огород от парка, за один раз посадил саженцы двухсот груш, трехсот диких яблонь, двухсот вишен, пятисот падубов, семисот каштанов, двух тысяч буков и еще тысячи падубов.
Во всех случаях интересы не ограничивались садами и клубами. Школьное и университетское образование знакомило с латинской и греческой классикой, а во время «большого тура» по Европе молодые люди получали представление об искусстве и покупали картины и слепки с классических скульптур. Путешествие обычно включало в себя посещение Рима, который, кажется, не слишком изменился со времен пап Ренессанса. Управление там «хуже некуда», писал один побывавший там англичанин. «Четверть населения — священники, еще одна четверть — статуи, а четверть — люди, которые ничего не делают».
Британским правителям, помимо их узкого класса, был доступен совет со стороны, и если они желали, то приглашали в качестве советников выдающихся интеллектуалов. Когда после Гренвиля в кресло первого министра уселся Рокингем, возможно он осознал собственные недостатки и догадался сделать своим личным секретарем блестящего молодого ирландца, юриста Эдмунда Берка. Лорд Шелберн взял на должность библиотекаря — и литературного компаньона — ученого Джозефа Пристли. Он пожаловал ему дом и пожизненное содержание. Генерал Генри Сеймур Конвей, член кабинета и будущий фельдмаршал, назначил своим заместителем политического философа Дэвида Юма и, по просьбе последнего, дал бывшему тогда в Англии Жан-Жаку Руссо пенсию в сто фунтов в год. Конвей и сам написал комедию, адаптировав французскую пьесу, и поставил ее в Друри-Лейн. Граф Дартмут, министр в правительстве своего сводного брата лорда Норта, был официальным покровителем школы для индейцев Элеэйзара Уилока; впоследствии это заведение превратилось в Дартмутский колледж. Граф позировал для восемнадцати портретов, включая один, написанный Ромни, и оказывал покровительство поэту Уильяму Кауперу, которому подыскал теплое местечко и спокойный дом, где бы тот мог укрыться во время приступов безумия.
При всех своих рафинированных вкусах верхушка правящего класса породила за этот период мало выдающихся умов. Доктор Джонсон объявил, что знает «только двух людей, значительно возвышающихся над средним уровнем» — Уильяма Питта и Эдмунда Берка, но их и нельзя было причислить к верхушке. Питт высказал субъективное мнение, что не знает мальчика, который «не был бы запуган на всю жизнь Итоном». Своим детям он дал домашнее образование. Общее состояние умов лучше понимал Уильям Мюррей — шотландский юрист и граф Мэнсфилд, будущий главный судья и лорд-канцлер. Он без большого успеха попытался направить своего племянника, будущего маркиза Рокингема, на изучение истории, риторики и классической литературы и написал ему, когда юноше исполнился 21 год: «Ты не можешь заинтересовать меня, пока ты занят глупостями, свойственными современной молодежи. Посмей стать умным, посмей и поразмысли». Вот такой была обстановка 1760–1780 годов, когда надо было посметь задуматься. Впрочем, не так ли все обстоит и в любое другое время?
В эти годы мало кто восхищался молодым монархом. Хорас Уолпол, присутствовавший в 1760 году на коронации Георга III, увидел юношу двадцати одного года, высокого румяного, «любезного», но любезность эта была вымученной. Георг рос в атмосфере вражды между дедом Георгом II и отцом, принцем Уэльским Фредериком, умершим, когда сыну исполнилось двенадцать лет. Привычная в королевских семьях взаимная ненависть отца и сына в данном случае была чрезвычайной, потому-то юный Георг неприязненно относился ко всем, кто служил его деду, и считал, что мир, который он унаследовал, глубоко порочен и перед ним стоит моральный долг — его исправить. Выросший в узком семейном кругу в Лестер-хаусе, Георг III был плохо образован и не имел контактов с внешним миром. Характер у него был упрямый, он был беспокоен и не уверен в себе. Его воспитатель лорд Уолдегрейв говорил, что Георг часто удалялся в свой кабинет «и предавался меланхолии». Он редко поступал дурно, «за исключением случаев, когда по ошибке принимал дурное за хорошее», а когда это происходило, «трудно было вывести его из заблуждения, потому что он необычайно вял, но при этом у него сильные предубеждения».
Сильные предубеждения в неправильно сформированном мозгу опасны, а в сочетании с властью — тем более. В сочинении о короле Альфреде подросток Георг написал, что, когда Альфред вступил на трон, «вряд ли в его правительстве можно было найти человека, годного к управлению и непродажного». Убирая безнадежных, перевоспитывая других, Альфред «прославил страну и сделал ее счастливой», а произошло это благодаря Всемогущему Богу, который «расправляется с хитрыми, гордыми, амбициозными и лживыми людьми». Вот таким был взгляд Георга на своих министров, и такова была его собственная программа. Он должен очистить систему, вернуть справедливое правление и исполнить материнский наказ: «Георг, будь королем». Его усилия с первого дня были направлены на смещение вигов, управлявших страной через патронаж, а сделать это надо было, перехватив контроль над этой системой и оказывая и распространяя свое покровительство. Неудивительно, что мало кому понравилось намерение Георга III возродить королевский абсолютизм, побежденный в предыдущем веке.
В желании найти замену отцу Георг с невротическим обожанием устремил взор на графа Бьюта, что должно было кончиться, да и окончилось разочарованием. С тех пор, пока король не встретил спокойного лорда Норта, Георг III либо недолюбливал, либо презирал всякого первого министра, а иногда впадал от него в зависимость. Поскольку король обладал властью назначать на определенные посты и смещать с них, то его метания делали правительство нестабильным. Когда Питт покинул окружение принца Уэльского и стал служить Георгу II, молодой Георг назвал его «самым черным сердцем», «змеей в траве» и поклялся проучить других министров за их неблагодарность. Часто признаваясь Бьюту, что испытывает душевные мучения из-за неуверенности в себе и из-за нерешительности, он в то же время считал себя добродетельным, оттого, что желал всем только добра, а в человеке, который с ним не соглашался, видел негодяя. Такого правителя понять было трудно, да непокорные колонии и не пытались это сделать.
Слабость английского правительства заключалась в недостатке сплоченности или в отсутствии концепции коллективной ответственности. Министры назначались короной как отдельные личности, у каждого были собственные представления о политике, и со своими коллегами они их не обсуждали. Так как правительство формировал король, желавшие получить министерские посты должны были заслужить благосклонность Георга III, а это было труднее, чем при тупоголовых иностранцах, первых Ганноверах. Король, в определенных пределах, был главой исполнительной власти с правом избирать министров, хотя и не на основании одного только королевского фаворитизма. Первый министр и его сторонники должны были иметь поддержку электората в том смысле, что и без политической партии они должны были завоевать большинство голосов в парламенте и опираться на них для осуществления и одобрения своей политики. Даже когда они этого добивались, непредсказуемое и эмоциональное использование Георгом III своего права на выбор в первые годы его правления делало положение правительства крайне неустойчивым. Назревал американский конфликт, а фракции тем временем боролись за власть и за благосклонность короля.
Кабинет постоянно перетряхивался, его состав менялся, и цельной политики у него не было. Глава правительства назывался просто «первый министр», странное, по мнению Гренвиля, нежелание вводить титул «премьер» было наследием двадцатилетнего пребывания на высшем посту сэра Роберта Уолпола и опасениями, что власть вновь будет сосредоточена в руках одного человека. Функция, которую тем не менее надо было исполнять, передали первому лорду казначейства. В кабинет министров входило пять или шесть человек: помимо первого лорда это были два министра — внутренних и иностранных дел, странно именуемых государственными секретарями Северного и Южного департаментов, а также лорд-канцлер и лорд-председатель Совета, то есть Тайного совета — большой и постоянно меняющейся группы из действующих и бывших министров и важных чиновников королевства. Во «внутренний кабинет» порой — но отнюдь не всегда — входил представлявший флот первый лорд Адмиралтейства (или военно-морской министр). В интересах армии выступали секретарь по военным делам, не имевший места в кабинете, и генеральный казначей, который, благодаря контролю финансов и поставок, занимал в правительстве самый прибыльный пост, но у армии не было представителя в политическом совете. До 1768 года ни одно ведомство не было наделено административными функциями по управлению колониями. Получалось, что делами колоний ведало министерство торговли и плантаций, а военный флот, поддерживавший контакты с колониями по ту сторону океана, служил инструментом политиков.
Джентльмены, занимавшие более низкие посты, — младшие министры, заместители государственных секретарей, чиновники министерств и таможенники — исполняли рутинные обязанности, а также предлагали и готовили билли для парламента. На такую службу, как губернатор колонии или чиновник Адмиралтейства в колониях, назначали через покровительство и связи. «Связи», часто в ущерб выполняемым обязанностям, являлись цементом правящего класса и паролем того времени. Это не осталось незамеченным. Когда герцог Ньюкасл попросил адмирала Джорджа Ансона, возглавившего Адмиралтейство после прославленного кругосветного путешествия, взять к нему в штат не имеющего образования члена парламента, дабы заручиться его голосом, тот прямо сказал: «Прошу Вашу милость серьезно подумать, что станет с вашим флотом, если такие рекомендации станут частыми». Он также отметил, что подобная практика «принесла государству больше вреда, чем потеря одного голоса в палате общин».
При правлении приглашенных из-за границы ганноверцев в стране наконец-то, после бурных событий минувшего века, установилось спокойствие. Одержавший верх в той борьбе парламент сохранял свое верховенство, палата общин уже не была пламенным трибуном великой конституционной борьбы. Она превратилась в более или менее удовлетворенный, более или менее статичный орган, состоявший из членов, которые обязаны своими местами «связям», семейным «карманным» округам и купленным выборам. Голоса давали в обмен на покровительство правительства в виде назначений, протекции властей и прямых денежных выплат. Как было подсчитано, в 1770 году 190 членов палаты общин находились на выгодных постах, подаренных им правительством. Такое положение вошло в систему и было настолько распространенным и рутинным, что продолжало существовать, несмотря на регулярные обвинения в коррупции.
Члены парламента не состояли в организованных политических партиях и не придерживались каких-либо политических убеждений. Их различали по социальным, экономическим или даже географическим признакам: деревенские джентльмены, представители деловых или торговых городских слоев; 45 членов парламента были от Шотландии, наличествовала там и группа плантаторов из Вест-Индии, жили они в английских домах на доходы от своих островов. Всего в палате состояло 558 человек. Теоретически, члены палаты были двух видов — рыцари графства, по два человека на каждое, и буржуа, представлявшие небольшие городки-бурги, которым королевской хартией даровано представительство в парламенте. Поскольку рыцари должны были обладать земельными владениями, приносившими им ежегодный доход в 600 фунтов стерлингов, то они принадлежали к состоятельному дворянству или были сыновьями пэров. У членов парламента из более мелких городов было так мало избирателей, что они могли купить их скопом, а уж крошечные городки местные лендлорды держали у себя в кармане. Обычно они выбирали из мелкопоместного дворянства того, кто мог отстаивать их интересы в Вестминстере, а потому в палате общин большинство представляли землевладельцы, заявлявшие, что они отражают народное мнение, когда на деле их избирало лишь около 160 тысяч человек.
Городские округа покрупнее имели более демократичное избирательное право, на выборах кандидаты соперничали друг с другом, и атмосфера часто бывала накаленной. Избирали юристов, купцов, подрядчиков, судовладельцев, армейских и флотских офицеров, чиновников и нуворишей, разбогатевших на торговле в Индии. Люди, сами по себе влиятельные, они представляли меньший электорат, вряд ли более 85 000, потому что городское население, по большей части, было лишено избирательных прав.
Примерно половину мест, как было подсчитано, можно было купить и продать, что ярко показано в наказе лорда Норта секретарю казначейства во время избирательной кампании 1774 года. Он должен был проинформировать лорда Фалмута, отвечавшего за шесть мест в парламенте от Корнуолла. Норт соглашался заплатить по 2500 фунтов стерлингов за каждое из трех мест для своих номинантов, и далее в письме: «Мистер Легг может заплатить только 400 фунтов. Если он получит Лостуитил, то обойдется населению в 2000 гиней. Гаскойн будет иметь право первым избираться от Трегони, если заплатит 1000 фунтов». Далее: «Дайте Куперу знать, сколько вы обещаете за места лорда Эдкомба — 2500 или 3000 фунтов за каждое? Я собирался заплатить ему 12 500 фунтов, но он потребовал 15 000 фунтов».
Политические патроны контролировали иногда семь или восемь мест, часто это были семейные группы, зависевшие от пэра из палаты лордов, которые действовали совместно по указке патрона, хотя, когда дело принимало опасный оборот, мнения разделялись, и голосовали по собственному убеждению. Рыцари из графств, электорат которых был слишком велик, чтобы на него кто-то мог оказывать давление, и тридцать или сорок независимых округов считали себя партией. Привыкнув к местному управлению, графства не хотели вмешательства Лондона и принципиально презирали двор и столицу, хотя это играло на руку вигам. Не принадлежавшие ни к одной фракции, не следующие ни за одним лидером, не имеющие титулов или «места», служащие своему избирательному округу, эти парламентарии голосовали в соответствии со своими интересами и убеждениями. Член парламента из Йоркшира писал: «Я просидел двенадцать часов в палате общин, не двигаясь, и получил большое удовлетворение, поскольку, выслушав аргументы обеих сторон, ясно выразил свое мнение путем голосования». Если людей, думающих своей головой, будет достаточно, они одолеют тех, кто заправляет фондами, идущими на подкуп избирателей.
Главной заботой Джорджа Гренвиля, приступившего к обязанностям первого министра, стало обеспечение платежеспособности Британии. Поскольку мир в Париже был уже подписан, Гренвиль уменьшил численность армии со 120 тысяч до 30 тысяч, а вот экономия на флоте, в том числе и радикальное сокращение расходов на оборудование и обслуживание доков, привела к печальным последствиям и не выдержала проверки в деле. В это же время он подготовил законопроект об обложении налогом американской торговли. Гренвиль и не подозревал, какие чувства всколыхнет этот закон у колонистов. Многие лоббисты, нанятые колониями представлять их интересы в Лондоне, были членами парламента, а другие имели выходы в правительственные круги. Ричард Джексон, активный член парламента, купец и барристер, выступавший в разное время от Коннектикута и Пенсильвании, Массачусетса и Нью-Йорка, был личным секретарем Гренвиля. «У меня много друзей в колониях и есть доступ почти ко всем местам, стоит лишь этого пожелать, — писал он Франклину, — но я не нахожу отдачи, пропорциональной моим усилиям». Джексон и его коллеги делали все, что было в их силах, лишь бы столица услышала голос колоний, но Лондон отвечал им полным безразличием.
Кроме Джексона, служившего источником информации для первого министра, Гренвиль состоял в переписке с губернаторами и с главным таможенным инспектором северных колоний — у них он спрашивал совета, когда готовил билль о гербовом сборе. Ни для кого не было секретом, что американцы воспримут принудительный сбор как форму налогообложения и окажут сопротивление. В ноябре 1763 года Гренвиль приказал таможенным офицерам собирать налоги в полном объеме, и это распоряжение, по словам губернатора Массачусетса Фрэнсиса Бернарда, вызвало в Америке большую тревогу, нежели произошедший за шесть лет до этого захват французами английского форта Уильям Генри. У министерства торговли спросили совета, каким способом, «наименее обременительным и наиболее удобоваримым», можно покрыть расходы «гражданских и военных учреждений». Поскольку возможности сделать это бремя наиболее удобоваримым не было, а Гренвиль уже сам вынес решение, так что ответа на вопрос всерьез и не ждали.
Перспектива беспорядков не слишком тревожила министров. Гренвиль по этому поводу благоразумно заметил: «Никто не хочет, чтобы его облагали налогом». Первый министр был уверен, что в любом случае Америка может и должна покрыть расходы его правительства и обороны. Два государственных секретаря, граф Галифакс и граф Эгремонт, не смогли его разубедить. Лорд Галифакс унаследовал титул в 23 года, к тому же он выгодно женился: супруга принесла ему огромное приданое в 110 000 фунтов стерлингов, а ей оно досталось от отца-текстильщика. При таких вот достоинствах лорд служил старшим псарем, грумом-постельничим и числился на других декоративных придворных постах, пока колесо политики не усадило его в кресло министра торговли. В период нахождения лорда на министерском посту была основана Новая Шотландия, и столицу этой провинции назвали в его честь — Галифаксом. Лорд был слаб, но дружелюбен, много пил и сделался жертвой ранней дряхлости, отчего и скончался в 55 лет, находясь на службе у своего племянника лорда Норта.
Пьянство в том веке часто укорачивало жизнь и сказывалось на способностях. Даже маркиз Грэнби, командовавший британскими войсками в 1766–1770 годах, человек, которым все восхищались, благородный солдат с благородной душой, не избежал этой участи: согласно Хорасу Уолполу, «постоянные возлияния изгнали его из жизни в 49 лет». На выборах 1774 года Чарльз Джеймс Фокс, тоже далеко не трезвенник, жаловался на то, что ради привлечения голосов вынужден устраивать пирушки. Однажды к нему явились восемь гостей, просидели с 3 часов дня до 10 вечера и выпили «десять бутылок вина и шестнадцать чаш с пуншем, каждая из которых вмещала четыре бутылки» — эквивалент девяти бутылок на человека.
Другой государственный секретарь при Гренвиле, граф Эгремонт, приходившийся тому шурином, был столь же некомпетентен, сколь и заносчив. Характером он пошел в дедушку-герцога, которого так и называли — «гордый герцог Сомерсет». Характер его, по словам того же негостеприимного Хораса, представлял собой смесь «гордыни, дурного нрава и хорошего воспитания… при этом у него не было ни знаний о бизнесе и ни малейших парламентских способностей», к тому же и доверять ему боялись. На американцев он смотрел сверху вниз и перестал заниматься их делами, когда его поразил апоплексический удар (от переедания, как заметил Уолпол), а билль о гербовом сборе в это время все еще находился в стадии оформления.
Его преемник, граф Сэндвич, занимавший до того пост первого лорда Адмиралтейства, отличался от Эгремонта только темпераментом. Дружелюбный, веселый и безнравственный, он использовал свою власть для личного обогащения, поскольку имел право совершать закупки для флота и назначать на должности. Он не был дилетантом, но сомнительные спекуляции усердного графа приводили к скандалам, поставщиков он обманывал, а корабли оказывались непригодными для плаванья. Плачевное состояние флота обнаружилось во время войны с Америкой, и обе палаты вынесли лорду вотум недоверия. В свете он принадлежал к кругу сэра Дэшвуда с его «Клубом адского пламени». Сэндвич настолько пристрастился к азартным играм, что не тратил времени на обеды, а засовывал кусок мяса между двумя ломтями хлеба и ел, не отрываясь от игры, увековечив тем самым свое имя в качестве гастрономического артефакта западного мира.
Под руководством этих министров и готовился налоговый законопроект. Закон, грозивший разногласиями, был принят без одобрения парламента. Королевская прокламация 1763 года запрещала белым селиться к западу от Аллеганских гор и оставляла эти земли индейцам. Связано это было с бунтом, направленным против английских колонистов и прозванным «восстанием Понтиака». Прокламация должна была успокоить индейцев: она запрещала колонистам вторгаться на территории, на которых охотились аборигены, чтобы не провоцировать их к возобновлению войны. Еще одно восстание индейцев могло бы стать предлогом для французов, не говоря уже о том, что на его подавление потребовались новые расходы, чего британцы позволить себе не могли. За официальным заявлением скрывалось желание ограничить расселение колонистов побережьем Атлантики, где они продолжали бы ввозить британские товары. Правительство также не желало, чтобы должники и авантюристы, перейдя через горы, основали в самом сердце Америки независимое от Британии поселение. Там, вдали от морских портов, согласно зловещему предсказанию министерства торговли, они обеспечивали бы себя сами «в страшном предубеждении по отношению к Британии».
Прокламация вряд ли понравилась колонистам, которые уже создавали акционерные общества и приветствовали миграцию или, как Джордж Вашингтон и Бенджамин Франклин, в целях спекуляции обзаводились земельными участками по ту сторону гор. Для беспокойного поселенца этот документ означал возмутительное вмешательство. Растянувшееся на 150 лет завоевание дикого края не сделало американцев восприимчивыми к идее, что далекое правительство лордов в шелковых бриджах имеет право запрещать им пользоваться землей, которую они завоевали ружьем и топором. В прокламации они увидели не защиту от индейцев — при подавлении восстания Понтиака их собственные добровольческие отряды сделали больше, чем «красные мундиры», — а коррупционные планы правительства: даровать обширные территории короны придворным фаворитам.
Завязывание знакомства предполагает взаимопонимание, а совместное участие в войне — чувство товарищества, однако между участвовавшими в Семилетней войне регулярными войсками и провинциальными отрядами все вышло наоборот. Под конец войны они любили, уважали и понимали друг друга меньше, чем в ее начале. Колонистам, естественно, не нравился снобизм британских военных, считавших, что североамериканцы не могут иметь равный с ними ранг, они полагали, что колониальные военные должны им подчиняться. Британские офицеры питали неизбывную слабость к наведению идеального порядка и блеска и ежегодно тратили по 6500 тонн муки на припудривание париков и беление бриджей.
С другой стороны, британское презрение к колониальному солдату, который в конце концов принудил (с помощью французов) англичан сложить оружие, являлось крайне странным и глубоко засевшим, притом совершенно неверным представлением, оказавшим самую плохую услугу в годы, предшествующие конфликту. Как мог генерал Вольф — герой, в 32 года захвативший Квебек и умерший на поле боя, назвать воевавших с ним рейнджеров «худшими солдатами на свете»? В другом письме он прибавил: «В целом, американцы — самые грязные, презренные и трусливые собаки, каких только можно вообразить… они скорее обуза, а не сила армии». В сравнении с красными мундирами и белыми париками, «грязные» рейнджеры-лесничие и в самом деле проигрывали. Блестящий внешний вид стал критерием европейской армии, по которому о ней и судили. У сэра Джеффри Амхерста сложилось «очень плохое мнение» о рейнджерах и о преемнике Вольфа, генерале Джеймсе Мюррее, он заявил, что американцы «очень нетерпеливы и совершенно не подготовлены к войне». Другие называли их трусливым сбродом, из которого нельзя сделать солдат. Такие суждения вызвали в Англии хвастливые заявления, подобные высказываниям королевского адъютанта генерала Томаса Кларка, который сказал в присутствии Бенджамина Франклина, что «с тысячей гренадеров он пройдет с одного конца Америки до другого и охолостит всех мужчин — кого силой, а кого лишь слегка припугнув».
Возможная причина фатальной недооценки американцев крылась в различной природе военной службы британских профессионалов и провинциалов. Последних местные собрания вербовали по контракту, для исполнения какого-то задания, на определенный срок и за установленную плату и паек. Когда условия контракта не выполнялись, то колониальные отряды противились приказам, отказывались от службы, а если их недовольство не находило ответа, они просто отправлялись по домам — и не как таящиеся ото всех дезертиры, поодиночке, а в открытую, всем подразделением, в полном составе, считая это естественной реакцией на нарушение контракта. Такое поведение было совершенно немыслимо для гусаров, легких драгун и гвардейских гренадеров, воспитанных в духе полковой гордости и традиции. Британские командиры пытались применять положения устава и военного кодекса к солдатам, штатским по природе, а те упрямо их отвергали, вплоть до группового дезертирства, чем и заслужили столь нелестную репутацию.
Плохой отклик вызвали и усилия англиканской церкви, собиравшейся учредить епископат в Новой Англии. Такая инициатива клириков с присущей им способностью порождать враждебные настроения возбудила у американцев сильные подозрения. Епископ олицетворял для них тиранию, инструмент подавления свободы вероисповедания (этого жители Новой Англии опасались больше всего), епископат привел бы их к папству и к новым налогам, призванным упрочить иерархию. На самом деле британское правительство, столь же далекое от церкви, и не думало поддерживать создание американского епископата. Тем не менее, возглас «Долой епископа!» звучал не менее громко, чем клич «Нет налогам!», а позднее «Нет чаю!». Источником трений послужили даже мачты для британского флота, так как был принят закон, запрещавший рубить белые американские сосны, шедшие на изготовление корабельных мачт.
Возможно, что все эти разнообразные ссоры были бы улажены, если бы в конце Семилетней войны правительственный департамент по американским делам осознал необходимость полной реорганизации администрации и уделил колониям больше внимания. Время не ждало: обширные новые территории нужно было инкорпорировать, противоречивые статуты колоний уже вызывали беспокойство. Но момент был упущен. Все внимание политиков было поглощено безнравственными поступками лорда Бьюта и маневрами его коллег и соперников. Дела империи возложили на министерство торговли, которое за один только 1763 год сменило трех своих руководителей.
Проект закона о пошлинах, представленный парламенту в феврале 1764 года, содержал положения, вызывавшие беспокойство. Он вводил новый налог на краеугольный камень торговли Новой Англии — на патоку, по 3 пенса за галлон. Рассмотрение налоговых дел было перенесено из судов местной юрисдикции в Галифакс, в адмиралтейский суд. Торговцам-колонистам куда сложнее было бы подкупить тамошних судей, а обвиняемым надлежало самим приезжать в суд для защиты. Билль четко обозначил свою цель: для покрытия затрат на оборону страны необходимо поднять налоги в Америке. Правительство вывесило «красный флаг», как против разбойников. Американцы более или менее признавали за короной право контроля торговли, но они отвергали ее право облагать налогами доходы. Колонии боялись разрушения приносившей прибыль торговли, ведь долгое время таможенные пошлины были едва ли не фикцией, однако ставка в 3 пенса за галлон патоки уничтожала прибыль.
Представители колоний заявили в парламенте, что сокращение торговли повредит Британии. Они утверждали, что патока не перенесет налога более пенни за галлон, хотя втайне торговцы соглашались на 2 пенса.[10] Местные собрания в Массачусетсе и в Нью-Йорке роптали, говорили о нарушении их «естественных прав» и призывали Коннектикут и Род-Айленд присоединиться к протесту против «смертельной раны миру колоний». Они сопротивлялись, потому что их кошельку угрожала настоящая опасность, и утверждали, что принятие этого закона станет прецедентом, который откроет дорогу новым налогам и другим пошлинам. На этой стадии Лондон проигнорировал мнение колоний.
Министерство торговли определило налог в 3 пенса, а билль о пошлинах, названный впоследствии Законом о сахаре, парламент одобрил в апреле 1764 года. Против закона выступил лишь один человек — уроженец Бостона Джон Хаск.
Закон прятал в своем хвосте жало: это было уведомление о готовящемся гербовом сборе. Для американцев он был не орудием пытки, а одним из многочисленных спонтанных налогов, в данном случае налогом на оформление завещаний, контрактов, облигаций и других почтовых или официальных документов, которые отныне должны были заверяться специальной гербовой маркой. Гренвиль опубликовал пока еще уведомление, поскольку понимал, что право парламента облагать налогом колонии, не имеющие в палате своих представителей, — вопрос неясный, но в то же время он надеялся, что его предложение — «дай-то Бог!» — не вызовет споров в парламенте. Задача английского правительства в уставший от борьбы век состояла в поддержании такой политики, которая не будила бы спящих собак, то есть в вечном желании консенсуса. Гренвиль не столько опасался реакции колоний, сколько боялся обеспокоить парламент. Уведомление о гербовом сборе он присоединил к биллю о пошлинах, надеясь на то, что, если обсуждение пройдет без шума, это форсирует введение закона в силу, а может, своим уведомлением Гренвиль намекал колониям самим ввести у себя налоги, хотя дальнейшие его действия эту мысль не подтверждают. Скорее всего, он понимал, что уведомление вызовет у колоний такой громкий протест, что парламент против них объединится.
Протест и в самом деле был громким и бурным, но когда Англия его услышала, ее внимание занимал другой вопрос, разбудивший всех спящих собак в стране, — дело Джона Уилкса. Вряд ли Джон Уилкс отвлек внимание от Америки, отвлекать тогда было еще нечем. Меры, принятые в 1763–1764 гг., не были неразумными, за исключением того, что правительство не приняло во внимание качества, темперамент и жизненные интересы людей, которых они касались. Но отслеживать местные интересы — не в обычае имперского правительства. Колонисты не были примитивным, «напуганным и диким» народом, они происходили от исключительно энергичных и предприимчивых английских диссидентов. Проблема заключалась в отношении метрополии к своим колониям. Британцы вели себя — и, больше того, мыслили — согласно имперским категориям, почитали себя властителями. А вот колонисты думали, что они ни в чем им не уступают, осуждая вмешательство и чуя тиранию в каждом бризе, что доносился до них через Атлантику.
Главной потребностью того времени была свобода. Правительство не пользовалось любовью народа. Хотя на улицах Лондона прохожие нередко подвергались нападениям и грабежам, население оказывало яростное сопротивление полиции. В 1780 году во время бунта Гордона Лондон охватило насилие, вспыхивали пожары, гибли люди, но когда лорд Шелберн предложил сформировать организованную полицию, ему сказали, что он защищает идею, пригодную разве французскому абсолютизму. На идею цензуры смотрели как на непозволительное вмешательство. В 1753 году один член парламента заявил, что правительство «хочет лишить нас последних крупиц английской свободы». Если какой-то чинуша потребует сведений о его доме и семье, он откажется отвечать, если же тот станет настаивать, он бросит его в пруд, в котором купают лошадей. Подобные высказывания лишь разжигали враждебность по отношению к налоговой политике.
Дело Уилкса, вызвавшее столько злобы, стало важным для Америки, потому что оно породило союзников, отстаивавших свободу. Права парламента, которые представлял Уилкс, и американские права рассматривались как требование свободы. Те, кто стал оппонентом правительства в деле Уилкса, превратились в друзей Америки. Джон Уилкс был членом парламента, это был грубоватый, но умный человек, пользовавшийся одиозной славой за острый язык. В 1763 году в журнале «Северный британец» он подверг критике мир с Францией после Семилетней войны и оскорбил короля. Уилкса арестовали по обвинению в подстрекательстве и заточили в Тауэр. Главный судья Пратт (будущий лорд Кэмден) приказал освободить его на основании парламентской привилегии. Исключенный из палаты общин большинством голосов, Уилкс бежал во Францию, и в Англии его заочно судили за клевету на короля и — совершенно необоснованно — за публикацию частным образом порнографического произведения «Опыт о женщинах», причем прежний друг Уилкса, лорд Сэндвич, настоял на том, чтобы это сочинение прочитали в палате лордов от первого и до последнего слова.
Эти разбирательства привели к осуждению Уилкса, он был объявлен вне закона, что повлекло за собой кризис: парламентская оппозиция назвала его арест по общему ордеру незаконным, потребовав голосования по своей резолюции. Правительственное большинство едва сумело не допустить ее принятия — благодаря всего лишь четырнадцати голосам. Стоило только палате общин углядеть в чем-то покушение на свои права, как система покровительства оказывалась весьма ненадежной, что случившееся и продемонстрировало. Король сердито приказал Гренвилю лишить придворных и правительственных постов всех парламентариев-отступников, создав тем самым ядро оппозиции, которая начала расти. Георг III был не самым проницательным политиком.
Гербовый сбор, введенный Гренвилем, будут помнить, «пока существует земля». Так сказал Маколей в одном из своих воззваний. Этот акт, писал он, «произведет революцию, эффект от которой будет долго ощущать все человечество». Он обвинил Гренвиля в том, что тот не предвидел последствий. Эту непредусмотрительность не предвидели даже представители колоний. Но англичане были достаточно информированы, чтобы предсказать сопротивление американцев, и в Британии предчувствовали серьезные неприятности.
До Англии доходили сообщения — их печатали в «Лондонских хрониках» и других журналах — о том, что колонии возмущены Законом о сахаре и предполагаемым гербовым сбором. Яростный протест выразили Массачусетс, Род-Айленд, Нью-Йорк, Коннектикут, Пенсильвания, Виргиния и Южная Каролина, каждый регион заявил свое право на местные налоги и отверг право парламента. Ошибочность политики британского правительства доказала злосчастная судьба Томаса Хатчинсона, вице-губернатора Массачусетса. Он пострадал от своей колонии больше, чем того заслуживал. В своем трактате, копии которого он послал правительству в Лондон, Хатчинсон подчеркнул, что налог представляет собой ошибочную цель, потому что естественная прибыль Англии от колониальной торговли больше любого ожидаемого дохода в виде налогов. Хатчинсон был трагической фигурой, очерненной с одной стороны и проигнорированной с другой. Так Хатчинсон впервые указал на безумие Англии. Впрочем, его заметили и другие. Бенджамин Франклин написал в меморандуме, что на данный момент американцы любят британские моды, обычаи и мануфактуры, но скоро они будут «испытывать ко всему этому отвращение. Торговля пострадает, и никакие налоги не помогут». Он высказал мысль, которая должна была стать девизом британского правительства: «У каждого есть право делать то, что лучше бы не делать». Это, по сути, соответствует мысли Берка: не следует демонстрировать принципы, если демонстрация нецелесообразна.
К тому моменту, когда протесты и петиции дошли до Лондона — плавание на восток занимало от четырех до шести недель, а в обратную сторону и еще дольше, — Гренвиль готовил Закон о гербовом сборе. Стремясь предотвратить его появление, представители колоний — Бенджамин Франклин, Ричард Джексон, Чарльз Гарт, член парламента от Мэриленда и Южной Каролины, и Джаред Ингерсолл, только что прибывший из Коннектикута, явились к нему все вместе. Дискуссия сосредоточилась на альтернативе: колонии хотели взимать налоги сами. Гренвиль спросил, сколько каждый из них может собрать, но представители колоний, не имевшие инструкций на этот счет, не могли дать ответ, да Гренвиль и не хотел его услышать. Он хотел отныне и навсегда закрепить за парламентом право взимать налоги с колоний. На вопросы колонистов он отвечал уклончиво и не говорил, какие суммы ему требуются.
Поначалу альтернатива просматривалась. Если Британия хочет, чтобы колонии оплачивали расходы на свою оборону — что было вполне разумно, — то пусть так и заявит. Колонии готовы пойти на такой шаг. В 1764 году ассамблея Массачусетса предложила губернатору Фрэнсису Бернарду самому собирать с колонии налог, а не передавать эти функции парламенту, но губернатор, хотя и одобрял это предложение, тем не менее отказался, поскольку считал, что без распоряжения Гренвиля это будет бесполезно. Пенсильвания сообщила своему представителю в Лондоне о готовности поднять налог на определенную сумму, если возникнет такая необходимость. «Большинство колоний», согласно Чарльзу Гарту, «выразили желание помочь метрополии на определенных условиях».
Колонии твердо заявляли свои позиции. Когда Томас Уотли, секретарь казначейства и член парламента, ответственный за составление билля о гербовом сборе, спросил у представителей колоний, какой, на их взгляд, будет возможная реакция американцев, те ответили, что закон нецелесообразен и неразумен. Ингерсолл из Коннектикута заявил, что колонисты Новой Англии преисполнены опасений относительно принятия такого закона, и, если так и произойдет, многие состоятельные джентльмены вместе со своими семьями и богатствами переедут в какое-нибудь другое королевство. Это высказывание не произвело впечатления на Уотли, и он заметил, что «некоторые налоги совершенно необходимы». Услышал Уотли и другие мнения. Доверенное лицо Британии, королевский губернатор Род-Айленда Стивен Хопкинс опубликовал памфлет «О правах колоний», в нем он рассказал о решительном протесте американских подданных в связи с налогообложением. Ассамблея Род-Айленда направила своему представителю в Лондон памфлет и петицию королю, подтверждавшую положения этого документа. Законодательная ассамблея Нью-Йорка также направила петиции и королю, и обеим палатам парламента, изложив в этих документах «самую искреннюю просьбу», чтобы за исключением необходимого регламентирования торговли парламент оставил колониям законодательную власть и снял бы тем самым «груз с наших людей, чего требуют народные нужды».
Всем было ясно, что введение парламентом налогообложения встретит сопротивление колоний. Тем не менее эту истину проигнорировали, потому что политики видели в Британии суверена, а в колониях — подданных. Американцев воспринимали не слишком серьезно, а поскольку Гренвиль и его соратники сами испытывали некоторые сомнения относительно своих прав, то хотели вместе с беспрепятственным взиманием налогов усилить власть парламента. Это был классический пример, когда берутся за дело, заранее обреченное на провал. Гренвиль отказал колониям в самостоятельном взимании налогов и тем самым проложил дорогу революции.
В парламенте не стали заслушивать петиции колонистов. Джексон и Гарт выступили на заседании и заявили, что у парламента нет права на налогообложение до тех пор, пока американцам не будет позволено посылать в парламент своих представителей. Министр финансов Чарльз Тауншенд, ставший вскоре главной фигурой в конфликте, спровоцировал первую вспышку волнения в американской драме. Должны ли американцы, спросил он, «дети, которых мы посадили на континент силой оружия, ворчать из-за того, что они вносят вклад в облегчение нашего тяжелого бремени?»
Одноглазый полковник Исаак Барре, воевавший в Америке вместе с Вульфом и Амхерстом, не выдержал и вскочил с места: «Они посажены там вашими заботами?! Нет! В Америку их прогнали ваши притеснения. Может, их взрастило ваше снисхождение? Нет, они выросли вопреки вашему пренебрежению. А защищало ли их ваше оружие? Нет, они подняли оружие для вашей защиты. Поверьте и запомните: то, что я сказал вам сейчас, пропитано тем же духом свободы, что пробудил этих людей, и он никуда не делся. Эти люди держатся за свободу, и кто защитит их, если покусятся на их права… впрочем, этот предмет слишком деликатный, и больше я ничего не скажу». Эти чувства, свидетельствовал Ингерсолл, были высказаны спонтанно и так сильно и убедительно, а прервал он свою речь так внезапно и красиво, что некоторое время вся палата сидела молча, как зачарованная. Возможно, впервые несколько человек поняли, что их ждет впереди.
Лицо Барре изуродовала пуля, лишившая его глаза в Квебеке. Этот человек, из-за шрама смотревший на мир «диким взглядом», вскоре стал одним из главных защитников Америки и оратором от оппозиции. Родился Барре в Дублине в семье гугенотов. Образование он получил в дублинском Тринити-колледже (по описанию отца Томаса Шеридана, это был «наполовину медвежий садок, наполовину бордель»), из армии Барре уволился, когда его повышение по службе было блокировано королем, а в парламент его избрали благодаря влиянию лорда Шелберна, ирландца, как и он сам. Его энергичная поддержка Америки увековечена в названии города Пенсильвании — Уилкс-Барре.
Более откровенное предупреждение прозвучало на втором заседании, когда генерал Конвей попросил парламент выслушать петиции колоний. «От кого, как не от них, узнаем мы о состоянии колоний? Не приведет ли налогообложение к фатальным последствиям?» — спросил он. Выдрессированное большинство, как водится, это предложение отвергло. Профессиональный солдат Конвей, похоже, был первым, кто предвидел возможность «фатальных последствий». Он был кузеном и близким другом Хораса Уолпола. Этот красивый благородный человек, проголосовавший против правительства в деле Уилкса, был одним из тех, кого, благодаря мстительности короля, лишили придворного поста и командной должности, а вместе с ней и доходов. Тем не менее он отказался от финансовой помощи друзей и вместе с Барре, Ричардом Джексоном и лордом Шелберном присоединился к тем, кто начал создавать оппозицию правительству. Встречались они в доме Шелберна.
Графу Шелберну на тот момент было 32 года, он был самым способным учеником Питта и самым независимым по своим убеждениям политиком, возможно потому, что не стал учиться в Вестминстере и Итоне, хотя полученное им ранее образование в Ирландии, как он сказал, «было в высшей степени запущено». Коллеги его не любили и не доверяли, считали его «слишком умным» и называли иезуитом. Но его талант был востребован, и, несмотря на недоверие, в 1782 году Шелберна назначили первым министром. Как раз тогда надо было подписать договор, утвердивший независимость Америки. Неприязнь, которую он вызывал, могла родиться из страха перед его идеями, циничными по отношению к людям и прогрессивными политически. Он голосовал против изгнания Уилкса, поощрял эмансипацию католиков, свободную торговлю и даже, в отличие от Берка, приветствовал Французскую революцию.
Владелец огромных имений в Ирландии и Англии и один за самых богатых собственников ирландских земель, который там не жил, Шелберн был единственным министром, который, если верить Джереми Бентаму, не боялся людей и, по словам Дизраэли, понимал растущее значение среднего класса. У него была склонность к благородному стилю: ландшафтными работами в его загородном имении занимался Кейпебилити Браун, городской дом ему построил Роберт Адам, а Джошуа Рейнольдс написал несколько его портретов. Шелберн собрал огромную библиотеку, состоявшую из книг, карт и манускриптов, распродажа которых на аукционе после его смерти длилась 31 день, а его коллекцию исторических документов приобрело государство, на что был выделен специальный грант парламента. Как Питт и как Берк, он понял нецелесообразность принуждения Америки к выплате налогов и немедля предупредил об этом парламент.
На третьем заседании парламента 249 человек против 49 (обычный расклад — пять к одному) проголосовали за первый прямой налог на Америку — гербовый сбор. По словам Хораса Уолпола, проголосовавшее большинство мало что поняло из этого закона, да им и не было интересно. Зато профессионалы поняли все, как надо. Это — «великий шаг», сказал Уотли, потому что закон установил «право парламента на налогообложение колоний». Его коллега, заместитель министра Эдвард Седжвик, признал, что сделано это намеренно, с целью закрепления своего права, и направлено против резолюций американских ассамблей.
Американцы отреагировали бурно, поскольку закон требовал наличия гербовой марки на всех печатных материалах, на юридических и деловых документах и распространялся на корабельные документы, на лицензии для владельцев таверн, не оставляя без внимания даже игру в кости и в карты. Он затрагивал все виды деятельности в каждом общественном классе, во всех колониях, а не только в Новой Англии, и поскольку гербовый сбор шел в комплекте с Законом о сахаре, то подтверждал подозрения колонистов в том, что сначала британцы подорвут их экономику, а потом поработят и колонии. В законодательной ассамблее Виргинии, собравшейся по поводу нового закона, выступил Патрик Генри. Он произнес знаменитые слова, напомнившие Георгу III о судьбе Цезаря и Карла I. Согласно Хатчинсону, в Бостоне, узнав о заседании в Виргинии, выразившем глас всего народа, поддержали высказанное там мнение, что «если Закон о гербовом сборе будет введен, все мы станем рабами». Образовавшиеся в городах массовые организации «Сыны свободы» оказывали сопротивление. Люди собирались в толпы, грабили и разрушали дома чиновников, принуждавших их к исполнению закона, перед жилищами сборщиков налогов они воздвигали виселицы и вешали на них чучела чиновников. Испугавшись предупреждений, сборщики Бостона и Ньюпорта подали в отставку, а к ноябрю ни один чиновник не смел исполнять только что введенный в действие закон.
Агитаторы и памфлетисты поддерживали накал страстей. Вряд ли какая-нибудь семья от Канады до Флориды не слыхала о Гербовом законе, хотя многие плохо понимали, чем он им угрожает. Слуга одного сельского джентльмена боялся выходить в амбар темным вечером, и хозяин спросил его, чего тот страшится. «Гербового сбора», — ответил слуга. По словам проповедника Эзры Стайлса, будущего президента Йеля, в Коннектикуте трое из четверых готовы были взяться за нож. Более удивительным и зловещим для англичан — тех, кто обращал на это внимание, — стало то, что в октябре делегаты девяти колоний съехались в Нью-Йорк на конгресс для обсуждения гербового сбора. После перебранок, через какие-нибудь две с половиной недели они объединились, составили петицию и согласились прекратить споры о приемлемом «внешнем» и неприемлемом «внутреннем» налогообложении.
В ответ на Закон о сахаре колонисты объявили бойкот английским товарам. Об этом официально объявили купцы Бостона, Нью-Йорка и Филадельфии. Призыв все встретили с энтузиазмом. Женщины приходили с прялками в дом священника или в здание суда и состязались друг с другом в том, кто спрядет больше мотков пряжи — чтобы потом из нее получали домотканую материю на замену английских тканей. Из льняного полотна шили «замечательные рубашки для лучших джентльменов Америки». К концу года доходы от импорта по сравнению с прошлым годом сократились на 305 тысяч фунтов стерлингов.
Какая альтернатива была у британцев? Многие думали, что достаточно позволить американцам представительство в парламенте и можно будет смело брать с них налоги. Так одним ударом они подавят сопротивление. Хотя для конфликта имелись и другие причины, ничто так не воспаляет человека, как деньги, и налогообложение было самой чувствительной стрункой американцев. Они давно считали представительство в парламенте своим правом, однако на самом деле уже не хотели его. Конгресс гербового сбора счел его «непрактичным».
Дискутируя о представительстве в парламенте, делегаты много говорили о расстоянии в три тысячи миль, о бурном море и о том, что «между законом и его исполнением» проходит несколько месяцев. И все же расстояние не мешало американцам заказывать английскую мебель, одежду и книги, перенимать английскую моду, посылать детей в английские школы, переписываться с коллегами из Европы, посылать редкие ботанические экземпляры, обмениваться идеями и поддерживать тесные культурные взаимоотношения. Дело было не в «огромном и опасном океане» как сдерживающем факторе, а в растущем осознании того, чего на самом деле хотят колонисты, а хотели они, чтобы в их дела поменьше вмешивались и давали им побольше самостоятельности. Хотя об отделении, а тем паче независимости, никто не помышлял, многие не хотели слишком близких отношений, потому что при воспоминании о продажности английского общества американцев начинало трясти. Джон Адамс полагал, что Англия повторит судьбу Римской республики. Американцы, посещавшие Англию, приходили в ужас от продажной политики, от ее пороков, от «пропасти между роскошью и блеском богатых и ужасной бедностью и страданиями бедных… великолепными с одной стороны и удручающими с другой».
Американцы считали, что система патронажа враждебна свободе и опасна для нее, ибо, когда правительство держится на купленной поддержке, политическая свобода мертва. Англичане были единственным народом, добившимся такой свободы. В те годы развернулась полемика относительно миссии Америки как наследницы этой свободы, которую она разовьет и сохранит для всего человечества. Многие думали, что разложение, которым пронизана английская политическая система, испортит представителей колоний в парламенте, и они превратятся в беспомощное меньшинство, которое каждый раз будет терпеть поражение при голосовании. Было также ясно, что если колонии добьются представительства, у них уже не будет причин для сопротивления парламенту в вопросах налогообложения. Американцы поняли это раньше англичан, а те и в самом деле серьезно не задумывались о том, что, разрешив американцам представительство в парламенте, сами только выиграют.
И снова препятствием стало предубеждение: англичане никогда не считали американцев равными себе. Разве могут неотесанные провинциалы, «отродье наших преступников, которых мы выпроводили из страны, подстрекатели беспорядков, с манерами не лучше, чем у ирокезов, занимать высокие посты в нашем государстве?» — вопрошал журнал «Джентльменз мэгэзин». По мнению газеты «Морнинг пост», американцы — это «помесь ирландцев с шотландцами и немцами, заквашенная на преступниках и бродягах». Глубже социального презрения был страх перед колонистами как «левеллерами» — присутствие их в парламенте поощрит не представленные в нем английские города и районы: чего доброго, они станут требовать мест, уничтожат права собственности в избирательных округах и опрокинут систему.
Англичане создали удобную теорию «виртуального представительства», дабы массы, которым недоставало голосов или членов, имели возможность представить себя в парламенте. Каждый член палаты представлял всю политическую систему, а не отдельный избирательный округ, и если у Манчестера, Шеффилда и Бирмингема не было мест, а Лондон имел только шесть, то у Девона и Корнуолла мест было семьдесят, и первые могли находить утешение в том, что они «виртуально представлены» грубоватыми сельскими джентльменами. Эти джентльмены, несшие на себе основной груз земельного налога, искренно одобряли налогообложение колоний, поскольку оно снимало часть их тяжкого бремени.
Альтернативой конфликту, о вероятности которого задумывались серьезные люди, было объединение колоний, вступление их в федеративные отношения с Британией и представительство колоний в имперском парламенте. В 1754 году в Олбани состоялся конгресс представителей колоний, на котором, с целью предотвращения угрозы со стороны французов и индейцев, Бенджамин Франклин при участии Томаса Хатчинсона предложил план создания федерации объединенных колоний, однако не нашел поддержки. Во время кризиса, связанного с Законом о гербовом сборе, его идею подхватили люди, занимавшие властные посты в колониях: их беспокоило отчуждение Англии. Бенджамин Франклин, Томас Паунолл, бывший губернатор Массачусетса, а на тот момент член парламента, Томас Краули, купец-квакер, знакомый с Америкой, и губернатор Массачусетса Фрэнсис Бернард предлагали разные планы по созданию колониального правительства и в ходе дебатов выработали заключение о правах и обязанностях будущей федерации. Позднее, во время кризиса 1775 года, Паунолл пожаловался, что никто в правительстве не обратил внимания на его мнение, и поэтому он больше ничего предлагать не станет. Фрэнсис Бернард сформулировал подробный план из 97 пунктов и переслал его лорду Галифаксу, и лорд сказал, что его план лучше всех, которые ему приходилось читать, и это оказалось последним, что услышал Бернард.
Бенджамин Франклин просил своих британских корреспондентов признать неизбежность роста и развития Америки и не принимать законов, которые вредили бы ее торговле и производству, потому что естественная экспансия сделает их недействительными, он призвал их работать на Атлантический мир, населенный американцами и англичанами, обладающими равными правами. Он писал, что колонисты обогатят страну-прародительницу и расширят ее империю на весь мир. Эта мечта окрыляла Франклина с момента его плана о федерации, изложенного в Олбани. «Я до сих пор считаю, что если бы он был принят, это было бы счастьем и для Англии, и для Америки. Объединенные таким образом колонии были бы достаточно сильны, чтобы защитить себя; тогда бы не было необходимости присылать войска из Англии, и, конечно, мы бы избежали последующего предлога для обложения Америки налогами и порожденного этим кровавого спора». Франклин заканчивает со вздохом: «Но такие ошибки не новы; история полна заблуждениями государств и монархов».
Отмена налога вышла в Англии на повестку дня почти сразу же после утверждения гербового сбора. Из-за отказа от импортных товаров опустели порты, грузоотправители и портовики, фабричные рабочие потеряли работу, а купцы — деньги. Британия прислушалась к высказываниям американцев. В следующее полугодие гербовый сбор стал ведущей темой в прессе. Со всей увлеченностью политическими принципами, свойственной XVIII веку, все злободневные темы — права парламента, несправедливое налогообложение, вопросы представительства — обсуждались в печати, в газетных колонках и в сердитых письмах.
Большое впечатление произвел памфлет, опубликованный Соамом Дженинсом, уполномоченным министерства торговли. Он настаивал на том, чтобы право на налогообложение и целесообразность исполнения этого закона были для всех ясны, бесспорны и не нуждались бы в защите, однако против этого закона выдвинуты аргументы, столь же дерзкие, сколь и абсурдные. Фраза «свобода англичанина», презрительно отмечал мистер Дженинс, «стала со временем синонимом богохульства, непристойности, измены, клеветы, крепкого пива и сидра», а американский аргумент — то, что людей без их согласия нельзя облагать налогом, является «искажением правды, ибо я не знаю человека, которого бы облагали налогом с его согласия».
Честерфилд, как и Хорас Уолпол, наблюдал за происходящим со стороны. «Абсурдность» гербового сбора, писал он Ньюкаслу, равняется «бедам, которые принесет закон, потому что исполнить его невозможно». Даже в случае успеха, писал он, налог принесет не более 80 тысяч фунтов в год (по расчетам правительства — не более 60 тысяч). «Я ни за что не стал бы добиваться поступления этой суммы в казначейство, если при этом придется потерять — или даже если существует возможность потерять — миллион фунтов в год национального дохода». Более суровую правду высказал генерал Томас Гейдж, командующий британскими силами в колониях. В ноябре он сообщил, что сопротивление развернулось во всех колониях. Кампания против закона приняла такой резкий характер, что справиться с ней можно только весьма значительными силами. Английские джентльмены вряд ли мечтают о встрече лицом к лицу с толпами разгневанной черни.
В разгар кризиса, вызванного гербовым сбором, Гренвиль утратил свой пост. Король был раздражен, ему не нравилась привычка Гренвиля читать ему лекции об экономической политике, и он разгневался, когда в 1765 году партия Гренвиля по политическим причинам исключила имя его матери из Акта о регентстве, который составили в связи с болезнью короля.[11] Георг III отправил Гренвиля в отставку прежде, чем нашел ему достойную замену. В растерянности король обратился к дяде, герцогу Камберленду, который, в отличие от Ганноверов, был способным и весьма уважаемым человеком. Герцог предложил назначить на пост первого министра Питта, однако тот по каким-то сложным причинам категорически отказался от министерского поста. Возможно, Питт не был уверен в том, что справится с конфликтом, к тому же он не был склонен к компромиссам, да и весь предыдущий год Питт был не при делах: физические, а иногда и душевные недуги время от времени мешали его активности.
Историки полагают, что если бы в 1765 году Питт занял предложенный пост, все последующее десятилетие прошло бы по-другому, но такое предположение зависело от возможности Питта действовать, а он, как доказали последующие события, этого не мог. Бескомпромиссность Питта и завышенные требования ослабили правительство во время конфликта с Америкой. Обладавший невероятной популярностью, репутацией, влиянием, а также несравненной властью над палатой общин, Питт был эпической фигурой; он принес империи победу — но не факт, что он мог ее спасти.
Питт был младшим сыном в семье, которую лорд Честерфилд назвал «очень новой», это закалило его характер и воспитало способности. Его дед, прозванный Алмазным Питтом, характер имел жесткий и тиранический, а семейный капитал нажил на торговле с Индией, он также состоял на службе в Ост-Индской компании и был губернатором Мадраса. Алмаз, о котором зашла речь, был куплен французской короной более чем за два миллиона ливров. В Уилтшире семья приобрела Олд-Сарум; это было так называемое «гнилое местечко» — городок, пришедший в упадок, но сохранивший право представительства в парламенте. Сначала от округа избирался старший брат Уильяма Питта, но он растратил свое состояние, восстановил против себя всех друзей и в «очень плохих обстоятельствах» покинул Англию; время от времени на него находили приступы безумия, и, «хотя в лечебнице он не находился, вел уединенную жизнь». Признаки безумия, по-видимому наследственного, проявлялись и у сестер Питта, одну из них даже пришлось держать под замком, но две другие более или менее справлялись со своим недугом. Уильям Питт стал избираться от округа Олд-Сарум, когда ему исполнилось 27 лет. Всю жизнь Питт страдал от подагры, которая мучила его со времен обучения в частной школе в Итоне. Подагра редко поражает людей в юности, и то, что она проявилась у него в таком возрасте, свидетельствует о тяжести заболевания. Периодически повторяющиеся припадки делали его раздражительным — обычное явление для подагриков. Для облегчения страданий Питту изготовили специальные стул и экипаж.
Его политическая карьера приобрела скандальную известность, когда, будучи казначеем вооруженных сил, он отказался от получения жалования и прочих связанных с этой должностью вознаграждений. Во время Семилетней войны на посту государственного секретаря он руководил действиями Англии совместно с первым министром герцогом Ньюкаслом, который куда больше отдавался привычной для себя сфере — парламентским делам и оказанию покровительства, — оставив политику Питту. Уильям Питт был убежден, что задача Англии — превосходство на море и страна должна одержать победу в соперничестве с Францией, а для этого необходимо разрушить французскую торговлю и торговые базы. С этой целью он привлекал все денежные и материальные ресурсы и старался внушить всем свою уверенность, о чем однажды сказал: «Я знаю, что могу спасти эту страну, и никто не может сделать этого, кроме меня». Он реорганизовал флот, заменил иностранных наемников английскими моряками, безрезультатные кампании обратил в национальную войну и привел страну к победе. Луисбург, остров Кейп-Бретон, Гваделупа, Тикондерога, Квебек, Минден в Европе, морской триумф в Бискайском заливе — вот такая череда успехов. Хорас Уолпол писал: «Каждое утро приходится спрашивать, какие новые победы мы одержали, чтобы, упаси Боже, не пропустить хоть одну из них». Захваченные французские флаги свисали с собора Святого Павла, а внизу ревела толпа. За деньги на флот проголосовали без дискуссий. Возвышаясь над коллегами по палате, «Великий общинник» Питт был идолом народа, людям нравилось, что у него нет титула, они чувствовали, что он представляет их интересы. Это чувство распространилось и на Новую Англию, где Питт тоже был идолом, если верить Эзре Стайлсу. Форт Дюкен, отобранный у французов в 1758 году, был переименован в форт Питта, а деревня — в Питтсбург.
Но когда он захотел перенести войну в Испанию, еще одного соперника на море, авторитет Питта упал: народ не хотел платить повышенные налоги и возражал против намерения нового короля убрать вигов и взять патронаж в свои руки. Когда в 1761 году Питт подал в отставку, его экипаж, выехавший из дворца, приветствовали радостными криками, дамы махали из окон платочками, люди пожимали руки лакеям и даже целовали лошадей.
После отставки Питт вел себя слишком гордо и независимо и не хотел торговаться за место в парламенте. Он выламывался из системы — не принадлежал ни к одной группировке. Уходя в 1761 году в отставку, Питт сказал палате общин, что не останется, поскольку его советы не были приняты. «Как человек ответственный, я не стану отвечать за то, чем не управляю». Один член парламента решил, что это — «самое дерзкое заявление, когда-либо сделанное министром», однако оно было в духе Питта. Он был человек редкого типа, неспособный работать с другими. «Я говорю не из уважения к партиям, я стою на этом месте одиноко и независимо, — сказал он по другому поводу. — Я не выношу и намека на командный тон». В том, что он говорил, была нотка мегаломании. Возможно, Питт страдал от того, что в наше время назвали бы манией величия и маниакальной депрессией, но в его время таких терминов не существовало, и это не считали душевной болезнью.
Высокий, бледный, с худым лицом, орлиным носом и пронзительным взглядом, с распухшими от подагры щиколотками, что вызывало у него хромоту, Питт тем не менее был величав, горд и импозантен. Одевался он всегда безупречно, носил парик, а манеры его были «дикими и ужасными, как у Катона». Питт всегда играл на публику, возможно скрывая тем самым вулкан в душе. Его взгляд — презрительный или возмущенный — приводил оппонента в трепет, его обличения и сарказм были «ужасны», в этом он походил на Юлия II. Красноречие Питта в те времена, когда от этого зависел успех в политике, буквально лишало противников дара речи, хотя вряд ли они понимали причину этого. Страстные, пламенные, оригинальные, смелые речи завоевывали поддержку независимых членов парламента. Театральный и даже высокопарный язык, актерские жесты, игра интонаций, «блестящие и потрясающие фразы». Самые успешные свои речи он произносил экспромтом, хотя особенно удачные выражения, по словам Шелберна, записывал и трижды репетировал, прежде чем пускать в оборот. Слова, которые он произносил шепотом, были слышны в конце зала, а когда Питт, словно орган, включал голос на полный регистр, звук наполнял всю палату, и его было слышно в коридорах и у нижних ступеней лестницы. Все замолкали, когда Питт начинал говорить.
Потерпев неудачу с Питтом, герцог Камберленд сформировал смешанное правительство, и три главных министерских поста в кабинете заняли люди, не имевшие опыта работы в правительстве, из числа личных знакомых по скачкам и армии. Первым министром стал молодой вельможа маркиз Рокингем, один из самых богатых английских аристократов с поместьями в трех графствах, с большими землями в Ирландии и Йоркшире. Он был лордом-наместником в своем графстве, пэром Ирландии, рыцарем Подвязки и королевским постельничим. В 35 лет он стал «новым вигом» младшего поколения, неопытным и неумелым. Государственными секретарями назначили генерала Конвея, бывшего адъютанта герцога, и третьего герцога Графтона Огастеса Генри Фицроя, которого Камберленд, как и Рокингема, знал по Жокейскому клубу. Довольно вялый тридцатилетний Графтон не слишком рвался делать себе имя в истории, интересовали его скачки, а не работа в правительстве, но из благородных побуждений он готов был послужить стране, насколько это было в его силах. В ходе анонимного голосования в 1768 году титул позволил ему стать канцлером Кембриджского университета. Поэт Томас Грей, автор «Элегии на сельском кладбище», для которого Графтон приготовил место профессора истории, сочинил оду и к ней, по просьбе герцога, написали музыку. В правительстве Графтон был не слишком счастлив, свои обязанности представлял неясно и не раз хотел подать в отставку.
Лордом-канцлером в правительстве был друг короля — подагрический, нечестивый, хвастливый лорд Нортингтон. Несмотря на склонность к пьянству, в последние девять лет он занимал различные государственные посты. Признаваясь в том, что причиной его заболевания стало пристрастие к портеру, он говорил: «Если б знал, что эти ноги когда-нибудь будут носить лорда-канцлера, то в молодости я бы о них больше позаботился». Секретарем по военным делам назначили виконта Баррингтона, один брат которого был адмиралом, а другой епископом. Виконт поставил себе за правило не отказываться ни от одной должности, поскольку теоретически «судьба может, в конце концов, сделать меня папой». Он оставался в военном ведомстве тринадцать лет, что было одним из самых долгих сроков нахождения на министерской должности в то время. Принимая этот пост, Баррингтон поставил условие, что ему будет разрешено голосовать против гербового сбора и против общего ордера, в котором не указывалось имя преступника.
Разобщенное и слабое, новое правительство угодило в кризис, вызванный Законом о гербовом сборе. Через четыре месяца Камберленд скончался, и Рокингем остался незащищенным и без руководства. Он безуспешно пытался пригласить Питта, а когда спрашивал его, что ему делать с отменой налогов, Питт отказывался от разговоров. В 1765 году, страдая от болезни, он оставался не у дел.
Отказ американцев от привозных товаров тяжело бил по английской экономике, разорял купцов и фабрикантов. В прессе появлялись тревожные статьи, во многих случаях инспирированные торговцами и владельцами мануфактур, которые организовали настоящую кампанию за отмену налогов. Фабрики закрывались, и армия безработных готовилась пойти маршем на Лондон и угрозой насилия добиться выполнения своих требований у палаты общин. Лондонские купцы сформировали комитет и призвали своих коллег из тридцати промышленных и портовых городов обратиться с петицией в парламент. Правительство разрывалось между защитниками и противниками гербового сбора. Рокингем, Графтон, Конвей и старый герцог Ньюкасл высказывались за отмену закона и выступали против тех, кто считал, что эта отмена подорвет авторитет Британии и даст колониям стимул к отделению и к независимости. Выступая против фракции Рокингема, лорд Нортингтон заявил, что не станет больше ходить на заседания кабинета, но в отставку не подаст, а будет делать все для роспуска правительства.
Не желая навязывать собственное мнение, Рокингем действовал через своего секретаря Эдмунда Берка. Стараясь убедить министров, Берк сказал, что, судя по резкой реакции американцев, попытка навязать закон нецелесообразна, ибо в этом случае Англия потеряет колониальную торговлю, и если закон отменить, это всем пойдет на пользу. Примирительная процедура, пояснил Берк, поможет соблюсти два принципа вигов — свободу человека и независимость парламента.
Поскольку парламентское большинство было полно решимости преподать колониям урок суверенитета и снизить бремя собственного земельного налога, то надежда на то, что парламент проголосует за отмену налогообложения колоний, была слабой. Гренвиль говорил об «ужасных волнениях и бунтах» в Северной Америке, а лорд Нортингтон заявил, что отмена закона будет означать, что Британия сдалась Америке и сделалась провинцией собственных колоний. Старания услышать мнение Питта во время рождественских каникул не увенчались успехом, и, когда 14 января 1766 года парламент возобновил заседания, Рокингем не знал, как быть с ослабевшим от разногласий правительством.
Явился Питт, и зал примолк. Питт сказал, что палате необходимо решить задачу «величайшей важности», поскольку на кону стоит их собственная свобода, назревает революция, и о славе королевства и мудрости правительства потомство будет судить по тем действиям, которые теперь будут приняты. «Обложение налогами не является частью исполнительной или законодательной власти. Налоги являются добровольным даром исключительно общин». Идея «виртуального представительства Америки в этой палате — самая презренная, что когда-либо приходила в голову человека, и не заслуживает серьезного опровержения». Ссылаясь на Гренвиля, осуждавшего англичан за поощрение сопротивлению колоний, он сказал: «Я рад, что Америка сопротивляется. Общины Америки обладают правом отдавать и отдаривать свои деньги. Они были бы рабами, если бы не пользовались этим правом». Один член парламента выкрикнул, что оратора следует отправить в Тауэр. Согласно свидетелю, «таких аплодисментов я еще не слышал». Потрясенный этим, но не сломленный, Питт продолжил свою речь, заявив, что гербовый сбор «должен быть полностью и немедленно отменен». «Пусть суверенная власть этой страны над колониями утверждается такими сильными мерами, какими удастся, и пусть всегда соответствует каждому пункту законодательства. Так мы всегда сможем контролировать их торговлю, ограничивать их промышленность, осуществлять всякую власть, кроме изъятия денег из их кармана без их согласия».
В этом проявилась спутанность сознания. Разве контроль над торговлей с помощью таможенных пошлин не был еще одним способом вынуть деньги из их карманов без их согласия? Если парламент обладает высшей законодательной властью, то разве налогообложение не часть суверенной власти? Гренвиль отметил эти моменты, отказавшись увидеть различия между внешним и внутренним налогообложением. Питт был твердым сторонником меркантилизма, и его ответ был недвусмыслен: «Давайте навсегда усвоим: налогообложение — их дело, коммерческое регулирование — наше». Его разъяснение не убедило членов парламента. «Может, вы видите разницу, — написал другу лорд Джордж Джермейн, — лично я не вижу, но поверьте: прозвучало это прекрасно».
Для Рокингема этого было достаточно, он услышал сигнал. Декларация о парламентском суверенитете, которая, как надеялись, удовлетворит требования большинства, была немедленно составлена и представлена вместе с биллем об отмене закона о налогообложении. Парламент получил угрюмое согласие короля, поскольку его заверили, что насильственное внедрение закона потребовало бы дополнительных армейских отрядов, а на это трудно было найти средства. Палата продолжила дебаты. В палате лордов лидер фракции Гренвиля герцог Бедфорд настаивал на том, что «отмена Закона о гербовом сборе, если таковая случится, будет означать начало конца Британской империи в Америке». Рокингем, однако, нашел союзников и, чтобы отвлечь внимание от противоречивых «прав» и перевести разговор на экономические последствия, поощрил кампанию купцов. Провинциальные мэры и солидные граждане из 35 городов каждый день приезжали с петициями с требованием отмены налогообложения колоний. Были представлены письма американских торговцев английским грузоотправителям с отказом от поставок. В Лондоне собралось более сотни купцов, и их представители своим присутствием на галерее для публики оказывали молчаливое давление на палату. Двадцать всадников дожидались момента, когда можно будет, помчавшись галопом, сообщить о результате голосования.
Сорок человек, включая представителей колоний, купцов и заезжих американцев, вызваны были свидетельствовать об отказе от импорта, среди них — Бенджамин Франклин. На знаменитом февральском заседании 1766 года, отвечая на вопросы палаты общин, он твердо ответил, что американцы не будут платить гербовый сбор, даже если их станут принуждать к этому силой оружия. И армия тут не поможет, ибо она «не заставит человека клеить марки, если он намерен обойтись без них. Армия не найдет здесь мятежа, но, несомненно, может его вызвать». Это будет стоить эпитафии Британии, хотя подавляющее большинство сограждан, как отметил английский историк, «не помышляло о разрыве с матерью-родиной».
Дилемма была реальной. Оставление закона в силе, как утверждали свидетели, вызывало дальнейшее недовольство и даже враждебность колоний, а отмена закона стала бы признанием потери авторитета парламента. Спустя два года Хорас Уолпол добавил в своих мемуарах еще одно тревожное предположение: насильственные действия, способствовавшие восстанию, могли побудить колонистов обратиться за помощью к Франции и Испании. С другой стороны, отмена закона создавала прецедент, грозивший фатальными сложностями.
Деклараторный закон, утверждавший, что «Парламент Великобритании имел и имеет право на полную власть издавать законы и статуты достаточной юридической силы, распространяющейся во всех случаях на колонии и население Америки», получил единогласное одобрение в палате общин. В палате лордов против закона высказались пять человек, причем в число этой пятерки вошел лорд Корнуоллис. Еще одним противником принятого решения выступил лорд Кэмден (бывший главный судья Пратт) — единственный министр, высказавшийся против Деклараторного закона. Он говорил, что без представительства в парламенте налогообложение незаконно. «Некоторые вещи делать нельзя», — заявил он. Тот факт, что закон не упоминал налогообложение — главную тему диспута, — вызвал вопрос у генерального атторнея Чарльза Йорка. Он потребовал вставить в закон слова «в случаях налогообложения», но ему возразили, заметив, что слова «во всех случаях» имеют более широкий охват. Таким образом, закон был одобрен большинством. Тем не менее Деклараторный закон оказался неосмотрительным шагом, поскольку запирал парламент в заранее установленные, не допускавшие компромисса рамки. В следующее десятилетие, когда партия Рокингема пыталась избежать войны, закон помешал многим, кто за него голосовал. В данный момент цель была достигнута, и закон приняли при 167 воздержавшихся. Палата лордов все же сопротивлялась и дала свое согласие, только когда король одобрил отказ от налогообложения.
Дело было сделано. Генерал Конвей просиял лицом, словно ангел, заметил Берк. Гонцы с радостной новостью умчались вдаль. В Бристоле звонили колокола, капитаны подняли флаги на мачтах, загрохотали салюты, в портах грянули «ура», а когда новость достигла Америки, радость удвоилась. Джон Хэнкок, купец и грузоотправитель, устроил пир с мадерой и фейерверком, по улицам маршировало ополчение с барабанами и дудками, в таверны набился народ, повсюду закатывали балы, в адрес короля и парламента посылали благодарности, в Новой Англии отслужили пятьсот молебнов. Заказы на английские товары были восстановлены, а колючие домотканые одежды роздали бедным. Восемь месяцев спустя Джон Адамс писал, что люди сейчас спокойны и покорны правительству, как любой народ под солнцем; отмена налога «успокоила народные волнения». Деклараторный акт не произвел впечатления по той причине, что в нем не содержалось ссылок на налоги. Возможно, американцы тоже предположили, что дело было в уязвленной гордости.
Как мы оценим Закон о гербовом сборе и его отмену? Хотя информация о нем и произвела волнения, политику государства еще нельзя назвать классическим безумством, то есть оно не настаивало на действиях, ведущих к обратным результатам. Получать доход с колоний — естественное желание, также естественно и пытаться его получить. В отмене закона тоже нет сумасшествия, потому что не было и альтернативы. Насилие было невозможно, а отмена закона неминуема. Американцы не могли не заметить, что парламент крайне опасается беспорядков или бойкота. И все же на тот момент большинство и не помышляло о революции или отделении, и если б не британская провокация, дело, возможно, никогда не дошло бы до Лексингтона.
После ошибки, потребовавшей исправления, британские политики могли бы призадуматься над взаимоотношениями с колониями и спросить себя, каким курсом им следовать, чтобы наладить доброжелательные отношения и в то же время закрепить верховную власть. Многие англичане, не входившие в правительство, обдумывали эту проблему, а Питт и Шелберн, которым суждено было вскоре прийти к власти, намеревались покончить с подозрениями и восстановить спокойствие в колониях. Судьба, как мы увидим, решила по-своему.
Политику не пересмотрели, потому что в правящей группе не принято было советоваться, к тому же она действовала с оглядкой на короля, и члены ее были не в лучших отношениях друг с другом. Им не приходило в голову, что разумнее было бы избежать провокационных мер и заслужить тем самым уважение у колоний. Реакция колонистов на Закон о гербовом сборе только укрепила британцев во мнении, что колонии, ведомые «людьми порочными и строящими козни» (так указано в резолюции палаты лордов), склонны к восстанию. Перед лицом угрозы, или тем, что воспринимается как угроза, правительства обычно стараются ее уничтожить, но редко исследуют или пытаются понять и определить.
Новым вызовом стал в 1766 году ежегодный Закон о постое, в котором говорилось о размещении, продовольственном снабжении и дисциплине британских войск. В законе содержался пункт, согласно которому колониальным властям предписывалось обеспечить солдат казармами, а также свечами, топливом, уксусом, пивом и солью. Парламент не подумал, что такая мера будет расценена как еще одна форма внутреннего налога. В Нью-Йорке, где в основном квартировали британские солдаты, именно так закон и восприняли. Под диктат парламента от колонистов потребовали оплатить расходы армии. Ассамблея Нью-Йорка отказалась удовлетворить требования парламента, чем вызвала гнев Британии, увидевшей в этом новое свидетельство непослушания и неблагодарности. «Если мы потеряем власть над колониями, нашей нации придет конец», — заявил Чарльз Тауншенд под гром аплодисментов палаты. Парламент ответил новыми законами, объявив решение ассамблеи Нью-Йорка недействительным и потребовав выделения фондов. Метрополия и колонии снова поссорились.
В это время произошли новые политические передряги: король нашел повод для ссоры с Рокингемом, чтобы «распустить правительство». В результате очень сложных переговоров был сформирован новый кабинет министров, во главу которого поставили Питта, а обиженный Рокингем вместе с бывшими министрами ушел в оппозицию. В новом правительстве несогласных было больше, чем прежде, потому что Питт, намеревавшийся жестко торговаться за свои условия и беспрекословно командовать, намеренно собрал разношерстную компанию, в которой не образовывались бы группировки. Обошлось это дорого, поскольку прежним министрам пришлось выдать значительные отступные, чтобы они дали дорогу новым членам правительства.
Шелберна назначили государственным секретарем, ответственным за колонии. Графтон и Конвей остались в правительстве, лорд Кэмден — еще один человек из окружения Питта — получил должность лорда-канцлера. Лордом-председателем Совета был назначен доверенный человек короля лорд Нортингтон; нашлось место и для брата лорда Бьюта, непредсказуемый Чарльз Тауншенд стал канцлером казначейства, а граф Хиллсборо, в отличие от Шелберна, недружелюбно настроенный по отношению к колониям, сделался министром торговли. Хиллсборо, по словам Бенджамина Франклина, был смесью из «самомнения, упрямства и страсти». Разобщение между этими людьми, более очевидное тогда, чем ныне, вызвало у Берка саркастическое замечание о «пестрой мозаике… здесь черный камень, там белый…». Раздраженный Берк был, конечно же, сторонником Рокингема.
Дорогу безумству открыта не мозаика, а крушение Питта. Катастрофическое падение его популярности обусловило то, что он принял пэрство, покинул палату общин и как граф Чатем занял место в палате лордов. В этом решении свою роль сыграли ухудшившееся здоровье и желание уклониться от свалившейся на него обязанности, как первого министра, вести за собой палату общин. Публика же отреагировала так, как если бы Иисус Христос присоединился в храме к менялам. Празднования по случаю возвращения героя в правительство были отменены, флаги с ратуши сняли, вместо этого появились памфлеты и пасквили. «Великий общинник», как считали, продался двору за титул и предал людей, считавших его своим представителем.
В палате лордов, в малочисленной и менее отзывчивой аудитории, новый пэр уже не пользовался прежним успехом, и он потерял своих слушателей. Подагра усилила свои атаки, Питт сделался капризным и мрачным, а к коллегам относился грубо и тиранически. «Такого языка, как у лорда Чатема, — сказал генерал Конвей, — к западу от Константинополя еще не слышали». Хроническая боль, народное осуждение, потеря прежнего величия, усугубленная негативным поворотом событий в Америке, повергли Питта в депрессию. Он не посещал заседаний кабинета, никого к себе не пускал, однако письменно выплескивал свой гнев в связи с настроениями, охватившими жителей Нью-Йорка. «Их непокорность вызовет большие последствия. Гербовый сбор до такой степени напугал этих раздражительных и обидчивых людей, что они посходили с ума».
Без своего предводителя правительство вконец расстроилось. «Постоянные интриги, раздоры, — свидетельствовал Бенджамин Франклин, — приводят к хаосу». Герцог Графтон, который был вынужден, чтобы освободить Питта от административных постов, принять должность первого лорда казначейства и который отдавал себе отчет, что к исполнению этих обязанностей он не готов, должен был теперь в 32 года возглавить правительство. В этой роли Графтон чувствовал себя еще неуверенней, чем прежде, раз в неделю или в полмесяца он ездил в Лондон подписывать бумаги в казначействе и так же редко виделся с королем. Один раз он отложил заседание кабинета ради скачек в Ньюмаркете, а в другой — ради большой вечеринки в своем имении. Правительственный корабль остался без рулевого. Лорд Шелберн, начавший работу с представителями колоний с целью восстановить их доброе расположение, разошелся со своими коллегами. Лорд Кэмден, дилетант в политике, тоже не нашел сторонников. Не было никого, способного обуздать блестящего и самого безответственного члена кабинета Чарльза Тауншенда.
«Восторг и украшение палаты общин, очарование любого общества», — так высказался о нем Берк. Тауншенд мог произнести захватывающую речь, даже когда был нетрезв, его ум и способности могли сделать его, по словам Хораса Уолпола, «величайшим человеком своего времени», если бы только недостатки его были умеренными. Но таковыми они не были. Он был высокомерен, дерзок, беспринципен и ненадежен и, если требовалось, мог развернуться на 180 градусов. «Где Чарльз Тауншенд принесет меньше вреда — в военном ведомстве или в казначействе?» — спросил однажды герцог Ньюкасл, обдумывая, куда бы определить Тауншенда.
Поскольку таланты его были востребованы, Тауншенд занимал различные должности в министерстве торговли, в адмиралтействе и в военном ведомстве. Работа его на этих постах перемежалась с отставками и с отказами от службы. «Он ни к чему не относился с должным вниманием, — писал Уолпол, — казалось, он не ищет знание, а сам его создает»; у Тауншенда был такой стремительный ум, «что мыслительный процесс казался ему потерей времени». Блеск талантов скрывал убогость содержания, о чем Дэвид Юм, например, высказался в одной фразе: «Он слывет самым умным человеком в Англии».
Пороком Тауншенда была «неумеренная страсть к славе», которая, должно быть, развилась из-за того, что он был младшим сыном, а может, из-за того, что родители скандалили друг с другом и жили порознь. Беспутный и эксцентричный отец, третий виконт Тауншенд, по словам Уолпола, сказанным другу, «был не последним сумасшедшим в вашей стране». Сын тоже оказался подвержен припадкам. Сейчас полагают, что это была эпилепсия, хотя Уолпол описал их довольно осторожно: «Он падает на пол, потом воскресает и произносит потрясающую речь…» Подражая Питту, но не обладая его целенаправленностью, Тауншенд был намерен «не иметь никаких партий, не следовать ни одному лидеру, а руководствоваться только своим суждением». Способность к здравым рассуждениям, к несчастью, не была его сильной стороной.
В министерстве торговли Тауншенда назвали самым осведомленным человеком в делах Америки. В 1763 году он первым предложил поднять налоги, чтобы заплатить за оборону колоний, и установить фиксированные оклады колониальным чиновникам и судьям, дабы вывести их из-под влияния любых ассамблей. Это стало пугалом для колоний и безошибочным шагом на пути попрания их прав.
Тауншенд беспечно, почти не планируя, оживил обе идеи. В январе 1767 года он представил бюджет, предусматривавший продолжение взимания земельного налога в 4 шиллинга, что возбудило недовольный ропот среди значительного числа членов парламента. Желая быть популярным, Тауншенд сказал, что налог снизится до трех шиллингов, если правительству не понадобится истратить свыше 400 тысяч фунтов стерлингов на управление колониями. Судьба гербового сбора не произвела на Гренвиля никакого впечатления, и он тотчас предложил колониям оплачивать большую часть стоимости собственной обороны и управления. К изумлению коллег, Тауншенд предложил найти в Америке доход, достаточный «для целей, которые нам потребны». Он заверил палату, что сделает это без обиды для американцев, имея в виду внешние налоги, но в то же время сказал, что разница между внешними и внутренними налогами «смешна для всех, кроме американцев». К этому моменту американцы и сами отвергли эти различия на Конгрессе гербового сбора и в публичных дискуссиях, но мнение американцев Тауншенду было неинтересно.
Обрадовавшись облегчению собственных налогов, палата приняла предложение Тауншенда еще и потому, что во время слушаний о гербовом сборе на нее произвело впечатление до удивления спокойное высказывание Бенджамина Франклина о том, что колонии не станут возражать против внешних налогов. Подталкиваемые справа[12] Рокингемами и Бедфордами, члены палаты вынесли решение снизить земельный налог с четырех шиллингов с фунта стерлингов до трех, лишая, таким образом, правительство примерно 500 тысяч фунтов в год и не оставляя выбора канцлеру казначейства.
Не проконсультировавшись с коллегами и даже не сказав никому о своих намерениях, Тауншенд, сугубо с целью увеличения государственных доходов, предложил целый ряд таможенных пошлин на ввоз в Америку стекла, краски, свинца, бумаги и всех сортов чая. Ожидаемый доход, согласно его расчетам, должен был составить 20 000 фунтов стерлингов с чая и чуть меньше 20 000 фунтов со всего остального, то есть 40 000 фунтов стерлингов, что составляло десятую часть всех расходов на управление колониями и менее десятой части потерь от снижения земельного налога. Ради столь жалкого выигрыша, который не только не сократил, а, скорее, увеличил бы национальный дефицит, потому что собрать эти деньги обошлось бы дороже, Тауншенд готов был разрушить то, что можно было выиграть в результате отмены гербового сбора. С безумцами это часто бывает: личный интерес затмил интерес государства. В отсутствие Чатема Тауншенд увидел возможность сделаться первым министром, повысить свой статус в палате общин и прославиться.
Похоже, его предложение в буквальном смысле слова лишило коллег по кабинету дара речи. Хотя повышение доходов с колоний, как признал Графтон, противоречило принятому правительством решению, и одностороннее распоряжение министра было неслыханным, кабинет подчинился. Тауншенд пригрозил, что уйдет в отставку, если ему не позволят узаконить его предложения, и, полагая, что его отставка обрушит правительство, кабинет кротко согласился. У всех была одна мысль — лишь бы остаться на своих местах.
Парламент рад был преподать американцам еще один урок, несмотря на то, что и с последним не получилось. В мае 1767 года Закон о доходах, вместе с актами о налогах Тауншенда, легко прошел через обе палаты, так что и голоса не пришлось пересчитывать. Словно намеренно пытаясь кого-то спровоцировать, Тауншенд пробудил у американцев фобию. В преамбуле сообщалось, что закон поможет поднять доход, который пойдет на оборону колоний, на содержание судебных органов и на поддержку цивильного листа. Без этого разъяснения его акты, возможно, бури бы не вызвали. Безумство подняло паруса.
Как могло это случиться? Не считаясь ни с чем, Тауншенд старался возвеличить себя, а реальная ответственность лежала на правительстве и парламенте. В мемуарах Графтон оправдывался, что только Чатем мог уволить Тауншенда своей властью, «иначе ничто не остановило бы этот закон», однако извинение герцога не выдерживает критики. Кабинет, единый и сознающий свою ответственность, мог бы просто принять так страшившую всех отставку, и тогда у него был бы шанс уцелеть. Старейшее в Европе представительное собрание — парламент Англии — мог подумать о возможных последствиях, прежде чем принимать этот закон. Даже сторонники Рокингема промолчали и не остановили вступление закона в силу. «У Америки слишком мало друзей, — писал Чарльз Гарт, представитель от Южной Каролины, — и они не могут противостоять канцлеру казначейства». Гневные статьи в газетах и возмущенные памфлеты требовали, чтобы неблагодарные колонии признали британское верховенство. Вместо того, чтобы умиротворить американцев, правительство и парламент постарались устроить им нагоняй.
Автор законов не увидел последствий того, что сотворил. Летом он подхватил «лихорадку» и в сентябре 1767 года, после нескольких кажущихся улучшений состояния здоровья, скончался в возрасте 42 лет. «Бедный Чарльз Тауншенд наконец-то угомонился», — прокомментировал его смерть коллега.
На протяжении всех этих событий великий Чатем был недоступен. Обеспокоенный герцог Графтон рвался повидаться с ним — проконсультироваться хотя бы на полчаса, на десять минут, — король тоже писал письмо за письмом, даже предлагал сам навестить больного человека. Ответы приходили от леди Чатем, любимой жены страдальца, благословения его мучительного существования. Она отказывала всем из-за полного бессилия мужа, из-за ухудшения его состояния, из-за неописуемой боли. Коллеги думали, что, возможно, он симулирует, но когда Графтон наконец-то после настойчивых просьб на несколько минут был допущен к больному, то он нашел совершенно измотанного человека, «нервы его дошли до ужасной стадии, великий ум ослабел, и мысли его путались».
В момент улучшения изолированный в Пинсенте Чатем приказал садовнику засадить вечнозелеными растениями голый холм, видный из его окна. Он велел привезти из Лондона деревья, и их привезли в повозке. Имение Пинсент досталось Питту от вспыльчивого владельца, родственника лорда Норта. Родственник так взбесился из-за того, что Норт проголосовал за налог на сидр, что сжег чучело лорда, после чего изменил завещание и оставил имение национальному герою. Прежде чем занять Пинсент, Питт продал собственное имение Хэйс, где в свое время истратил огромные суммы на выкуп соседних домов, дабы «освободить себя от соседей». Теперь же Питта неожиданно охватило неодолимое желание вернуться домой, и он не успокоился, пока жена не обратилась к своим влиятельным братьям, с которыми Чатем рассорился. С их помощью она упросила нового владельца продать им имение.
Возвращение в Хэйс не сделало Чатема счастливее — его мучили отчаяние и подагра. Он отказывался видеть кого-либо, не хотел ни с кем общаться, не переносил даже собственных детей, не говорил со слугами, а иногда даже и с женой. Еду нужно было держать постоянно горячей и привозить на тележке в любое время, когда он звонил в колокольчик. Он взрывался по малейшему поводу. Бывало, дни напролет он невидящим взором смотрел в окно. Никаких посетителей к нему не допускали, а когда лорду Кэмдену рассказали о состоянии больного, он заявил: «Значит, он сошел с ума». Другие говорили, что подагра ударила ему в голову.
Подагра в те времена, когда увлекались обильной и тяжелой пищей и в огромных количествах пили крепленые вина, сыграла свою роль в судьбе нации. При ренессансных папах эта болезнь стала причиной отречения императора Карла V. Известный врач, современник Чатема, доктор Уильям Кадоган утверждал, что болезнь вызвана тремя причинами — «праздностью, неумеренностью и раздражительностью, а активная и умеренная жизнь — лучшая профилактика и способ лечения». (В наше время считают, что ее причина — избыток мочевой кислоты в крови, если эта кислота не впитывается, она вызывает воспаление и боль.) Врачи рекомендовали физические упражнения и вегетарианскую диету, но была и противоположная теория — одно из наименее полезных предписаний медицины XVIII века, — ее предпочитал врач Чатема, доктор Аддингтон. Специалист в области психозов надеялся, что сильный припадок подагры расправится с безумием. Поэтому он прописал больному ежедневно по два бокала белого вина и два бокала портера, что в два раза превышало обычное потребление вина пациентом. Больной должен был есть мясо и избегать упражнений на свежем воздухе. Естественно, болезнь стала прогрессировать. В 1767–1768 годах Чатем не принимал участия в делах правительства. То, что он выжил при таком докторе и восстановил умственные способности, является одной из нечаянных редких побед человека над медициной.
Безумие было нередким явлением у знати XVIII века, возможно, оно было связано с болью, которую причиняла подагра. У двух центральных фигур — Чатема во время американского кризиса и Георга III по окончании кризиса — были замечены симптомы этого безумия, а в Америке — у Джеймса Отиса, у которого в 1768 году очень бурно проявлялись признаки психического нездоровья. Граф Орфорд, племянник Уолпола, от которого ему суждено было унаследовать титул, бывал временами безумен, как и два брата лорда Джорджа Джермейна. Один из них, тот, что являлся наследником графского титула Сэквилл, срубил в Ноуле все деревья, семья объявила его невменяемым, вскоре он умер «во время припадка». Другой, лорд Джон Сэквилл, жертва меланхолии, странствовал по Европе, «борясь с безумием». Герцогиня Куинсберри была «очень умна, очень эксцентрична и едва ли не помешана». Поэт Уильям Каупер, как уже было отмечено, тоже был сумасшедшим, как и менее известный поэт Кристофер Смарт, которого доктор Джонсон навещал в Бедламе. Лорда Джорджа Гордона, предводителя бунтов 1780 года, все считали помешанным. Такие случаи, отмеченные в мемуарах, не дают широкого охвата, но можно предположить, что они не были исключением. На основании этих свидетельств нельзя сказать что-то важное о сумасшествии в правящем классе, хотя если бы Чатем был здоров, история Америки могла сложиться по-другому.
В Америке с запозданием отреагировали на пошлины Тауншенда. Многие горожане, обеспокоенные действиями толпы, покушавшейся на жизнь и собственность граждан во время кризиса, вызванного Законом о гербовом сборе, стали опасаться «патриотического» движения как авангарда «уравнителей», а о разрыве с Британией они не беспокоились. Ассамблея Нью-Йорка согласилась с Законом о постое. Напряжение, однако, нарастало, и вызвано оно было действиями работников новой таможенной службы, созданной одновременно с введением пошлин Тауншенда. Тогда же были узаконены общие ордера, дававшие право на обыск. Желая сколотить состояние на штрафах, таможенники с доводящим до бешенства рвением останавливали суда в каждом порту и на каждой реке, вплоть до лодчонки фермера, перевозящего на другой берег цыплят.
Страсти накалялись, Америка вдруг обрела голос, заставивший всех к себе прислушаться. В декабре 1767 года в пенсильванской «Кроникл» стали появляться «Письма фермера», написанные Джоном Дикинсоном, юристом из Филадельфии, выходцем из состоятельной фермерской семьи и будущим делегатом Континентального конгресса. Письма так верно и убедительно излагали положение дел в колониях, что вошли в историческую компанию сочинений, призывавших людей к активным действиям. В других колониях газеты перепечатывали письма, а губернатор Массачусетса Бернард послал в Лондон представителю колонии Ричарду Джексону полный комплект «Писем» и предупредил, что если их не опровергнут, то в глазах американцев они могут стать Биллем о правах.
Дикинсон затронул тему, существенно важную для объединения колоний, протестующих против Закона о пошлинах и против приостановки британским парламентом деятельности ассамблеи Нью-Йорка, что, по мнению Дикинсона, было «ужасным ударом». Дикинсон утверждал, что любой налог, взимаемый с целью дохода, неконституционен, а потому между пошлинами Тауншенда и гербовым сбором разницы нет. Колонии не должны вносить никаких платежей, поскольку Британия уже получает доход от торговли. Налоги на содержание суда и на поддержку цивильного листа — «худший удар», они совершенно разрушают местное управление и низводят колонии до статуса бедной Ирландии. Дикинсон предположил, что причина взимания с колоний столь мелких налогов состоит в том, что Америка — как на то надеется Британия — их не заметит, а тем временем будет создан прецедент для будущего налогообложения. Поэтому колонии должны отреагировать без промедления.
Читатели тотчас отреагировали, хотя Дикинсон приписал Тауншенду более рациональный мотив. Американцы видели план порабощения колоний в каждом британском законе.
Воззвание Сэма Адамса к толпе и «Письма фермера» воспламенили готовность американцев к сопротивлению закону. Ассамблея Массачусетса распространила среди других колоний письмо, в котором призвала колонистов сопротивляться любому налогу. От лица Британии высказался лорд Хиллсборо, судьба которого подтвердила, что со смертью Тауншенда несчастья не кончатся. Под нажимом короля и Бедфордов герцог Графтон вынужден был сместить Шелберна и, разделив его обязанности, создал новый министерский пост секретаря по делам колоний, на который и заступил Хиллсборо. Поскольку Хиллсборо был ирландским пэром с большим имением, то он противостоял любому смягчению политики по отношению к колониям из страха, что его арендаторы переселятся в Америку и он потеряет доход. Эти же опасения разделяли другие ирландские землевладельцы. Хотя Хиллсборо занимал множество постов, тактом и здравомыслием он не славился; даже Георг III, у которого были такие же недостатки, сказал, что не знает «человека с меньшим здравомыслием, чем лорд Хиллсборо». Этот дефект скоро дал о себе знать.
Новый секретарь направил ассамблее Массачусетса безапелляционное послание, в котором приказал ей не распространять свое воззвание, а в случае отказа пригрозил распустить ассамблею; он также проинформировал других губернаторов, что если любая другая ассамблея последует бунтарскому примеру Массачусетса, она тоже будет распущена. Угрожающий тон его письма и утверждение, что американцы будут вынуждены согласиться на налоги, так как в противном случае их ассамблеи закроются, вызвали небывалый взрыв. Когда Массачусетс громогласно отказался подчиниться, Пенсильвания и колонии, поначалу не откликавшиеся на ее призыв, теперь подхватили решение Массачусетса и ответили отказом на вызов Хиллсборо. Личный интерес в сохранении империи вышел лорду не впрок.
В это же время таможенная служба занервничала и в феврале 1768 года обратилась к правительству с просьбой, чтобы на ее защиту прислали военный корабль и войска. Появление королевского линкора «Ромни» в гавани Бостона воодушевило таможенников, и они наложили арест на шлюп «Либерти», принадлежавший бостонскому торговцу Джону Хэнкоку, однако вызвали тем самым такой бунт, что в страхе за свою жизнь таможенники сбежали на борт «Ромни». Опасаясь беспорядков, генерал Гейдж приказал прислать из Галифакса два полка; еще два прибыли из Британии в ноябре. «У нас появилась регулярная армия! Боже! — написал один житель Бостона, увидев, как по улицам его города шагают солдаты в красных мундирах. — Что может быть хуже для народа, попробовавшего радость свободы?! Теперь самый слабый из нас потребует независимости».
Без какого-либо плана или согласованного решения в качестве силы принуждения в конфликт оказались вовлечены войска. Неразумность этого шага обеспокоила многих англичан, в том числе и герцога Ньюкасла, которому уже исполнилось 75 лет. В свои более молодые годы он четверть века занимался делами колоний, будучи государственным секретарем, и полагал, что в отношениях с ними следует избегать «силовых мер». «Все более популярным становится стремление преодолеть противодействие колоний силой оружия и принудить их подчиниться, — писал он Рокингему. — Бесспорно, я должен выразить свой протест против этого и надеюсь, наши друзья как следует поразмыслят, прежде чем согласятся на столь разрушительный шаг».
Однако в кабинете, постепенно подпадавшем под влияние сторонников Бедфорда и друзей короля, чаша весов склонялась в пользу совершенно иных мер. Конвей, который в одиночку пытался сдерживать Тауншенда и выступал за отмену акта о роспуске ассамблеи Нью-Йорка, подал в отставку с поста государственного секретаря, хотя и сохранил за собой незначительную должность в правительстве. На его место был назначен не обладающий никаким политическим весом, не считая «связей» с Бедфордом, виконт Уэймут. Любитель портвейна, он готов был играть в карты ночь напролет, причем постоянно проигрывал, так что бейлифы у него в доме были обычной картиной. Став государственным секретарем, он не отказался от прежних привычек, спать ложился в шесть утра, а вставал после полудня, «совершенно пренебрегая делами своего ведомства, которыми, по мере сил и возможностей, приходилось заниматься его заместителю, мистеру Вуду». Опустевший после смерти Тауншенда пост канцлера казначейства достался лорду Норту — человеку уравновешенному и спокойному, обладающему, помимо изрядной доли здравого смысла определенными убеждениями, хотя он и принадлежал к стороне, не готовой идти на компромисс. На двух других должностях оказались пэры из фракции Бедфорда: граф Гауэр — после смерти лорда Нортингтона — и граф Рочфорд. Последний в недавнем прошлом был послом в Испании, причем перед отъездом из Мадрида ему пришлось заложить свои драгоценности и серебряную посуду, чтобы расплатиться с долгами в 6000 фунтов стерлингов. Теперь он стал государственным секретарем — после того как Шелберн, единственный министр, выступивший против силовых мер принуждения Хиллсборо и пробывший на своей должности восемь месяцев, ушел — вернее, был отправлен — в отставку. На тот момент Чатем находился на пути к выздоровлению, но, узнав об уходе Шелберна, он отправил в правительство Малую государственную печать, тем самым официально объявляя о своей отставке.
То, что некогда было правительством Чатема, стало теперь принадлежать группе «Блумсбери», названной так по резиденции герцога Бедфорда на Блумсбери-сквер. Он обладал громадным богатством, занимал при предыдущем монархе множество постов, а помимо власти, положения и титулов в Бедфордшире герцог пользовался влиянием и в высших кругах. Говорят, он был единственным человеком, который открыто выступал против Питта в те его великие дни. Он был лордом-председателем Тайного совета и реальной главой правительства Гренвиля, о котором все говорили как о кабинете Бедфорда, но сейчас, страдая от подагры, он осуществлял свое влияние через приверженцев, а сам проводил большую часть времени в своей загородной резиденции — Уоберн-Эбби. Вместе с шурином графом Гауэром и с пасынком, четвертым герцогом Мальборо, он контролировал тринадцать мест в палате общин. Умный и добрый Бедфорд был вспыльчив и упрям. В его окружении были мастера интриг, умевшие проводить предвыборные кампании, и самые твердолобые поборники насильственного принуждения колоний к подчинению Британии. Они не уставали говорить королю, что для подавления американского бунта достаточно шести фрегатов и одной бригады.
В отношении колоний у короля Георга III была только одна идея: «долгом его американских подданных является подчинение законодательству Великобритании», и король «ожидает и требует радостного подчинения». На правительство его влияние было губительнее, потому что он был убежден в своем долге — очистить правительство по образцу кумира своих школьных лет, Альфреда Великого. Через приспешников Бедфорда Георг III вмешивался в дела правительства больше, чем прежде, по своему желанию назначал и отставлял министров, контролировал патронаж, не принимал во внимание курс кабинета в целом, но имел дело с отдельными министрами и их ведомствами, даже предписывал, кому из них следует принять участие в дебатах в палате общин. При назначениях на посты его выбор чаще всего склонялся в пользу знатных придворных, тех, кто был ему приятен, или тех, кто талантами или образованностью не превосходили его самого.
Возмущение американцев по поводу каждого налога и каждого шага правительства доказывали сторонникам Бедфорда, что колонисты намерены разрушить систему меркантилизма и добиться свободной торговли. В ответ на любой законодательный акт парламента они станут поднимать крик: «Тирания!». Если правительство пойдет у них на поводу, от верховенства Британии и следа не останется.
Что касается торговли, то их предчувствия были небезосновательны. Американцам и в самом деле хотелось сбросить торговое ярмо, что доказал успех политики «нет импорту». Спровоцировав колонистов на изготовление тканей и других товаров, Британия зародила у них потребность в коммерческой независимости, то есть в том, что та больше всего хотела предотвратить. Даже Питт твердо верил в то, что суть политики состоит в регулировании колониальной торговли. «Ни одного гвоздя для подковы», — провозгласил он однажды, имея в виду, что колониям непозволительно промышленное производство.
В августе и сентябре 1768 года торговцы Бостона и Нью-Йорка отказались принимать британский импорт до тех пор, пока не будут отменены акты Тауншенда. Через несколько месяцев к этому соглашению присоединились купцы Филадельфии, в следующем году за ними пошло большинство других колоний. Вооружившись прялками, женщины сформировали группы «Дочери свободы». Выпускники гарвардского колледжа в 1768 году и первый выпускной класс и президент колледжа Род-Айленда (ныне Браун) в 1769 году явились на праздник в домотканой одежде.
В Британии население с неприязнью отнеслось к правительству. Лондонское графство Миддлсекс переизбрало Уилкса в парламент, а правительственное большинство в палате общин проголосовало за его исключение. Дело Уилкса объединило всех оппонентов королевского исключительного права и оживило движение радикалов за парламентскую реформу. Радикалы требовали заменить систему патронажа настоящими выборами. Все сторонники свободы, включая друзей Америки, выступили против принуждения и объединились, черпая силу друг в друге.
У всех на слуху был лозунг «Уилкс и свобода!», Миддлсекс снова выдвинул этого кандидата, Уилкса избрали и снова отвергли, уже в третий раз. Он сделался конституционным символом и народным героем. Когда правительство выдвинуло собственного кандидата от Миддлсекса и объявило его избранным, вычеркнув голоса, поданные за Уилкса, в Лондоне начались волнения. «В городе каждый день творится беззаконие и беспорядок, — писал Бенджамин Франклин. — Посреди дня толпы патрулируют улицы, а тех, кто не призывает освободить Уилкса, сшибают с ног». Грузчики угля, матросы, лодочники и прочие бунтовщики переворачивали экипажи, врывались в благородные дома, а правительство, разделившееся на фракции, пребывало в пугливом ожидании.
Нелепой отменой голосования в графстве Миддлсекс правительство дало повод для тревожных криков об английских свободах. Наиболее активные представители колоний воспользовались этим и громко заговорили и об американских свободах. «Люди, которые хотят поработить Америку, могут поработить и нас», — сказал в 1768 году торговец льняными тканями. 236 выборных членов муниципального совета, 26 членов городского управления, в основном лавочники и ремесленники, входящие в суд городского совета Лондона, осудили меры правительства по принуждению колоний.
Во главе защитников колоний стоял сам лорд-мэр, деятельный торговец Уильям Бекфорд. Он, как и большинство тех, кто поддерживал Америку, своего положения достиг благодаря выступлениям в защиту Уилкса. Будучи потомком богатых ямайских сахарных плантаторов, землевладелец Бекфорд увеличил свое состояние на торговле с Англией и сделал карьеру: сначала он стал ольдерменом, потом шерифом, а затем поднялся и до лорд-мэра. От имени лондонцев он обратился к королю с протестом по поводу выборов в Миддлсексе. Уолпол высокомерно отозвался о лорд-мэре, мол, «в голове у него каша, а тщеславие делает абсурд, который он несет, еще подозрительнее», но среди критиков американской политики голос Бекфорда не затерялся. Английские радикалы согласны были с колонистами в том, что министерство задумало подавить их свободы. Ведущий радикал Джозайя Веджвуд считал, что законы Тауншенда являлись сознательным шагом, рассчитанным именно на подавление колоний, но при этом верил, что эти законы приблизят независимость Америки.
В августе 1768 года журнал «Лондон мэгэзин» сравнил творцов и подстрекателей «неполитичных мер, направленных против Америки», с «жалкими министрами» XVII века. «Основываясь на проведенных нами наблюдениях, мы осмеливаемся утверждать, что девять человек из десяти, даже в нашей стране, сочувствуют американцам и верят, что на их стороне правда». Цифра девять из десяти являлась, конечно же, преувеличением; некоторые журналы оценивали приведенные пропорции в обратную сторону. Американец Ральф Изард, живший в Лондоне, полагал, что Америке противостоят четверо из пяти британцев, а поддержка парламентом правительственных действий верно отражает общественное мнение. Если оппозиция регулярно собирает не более восьмидесяти голосов, «вы можете полагаться на эту цифру, коррупция здесь не такая и большая». По прессе того времени трудно судить об общественном мнении, потому что многие проамериканские статьи были написаны анонимно или под псевдонимами, которые брали себе в Лондоне американцы. Тем не менее английские печатники не отводили бы в газетах столько места статьям и письмам, благоприятно настроенным по отношению к колониям, если бы значительная часть населения не была расположена против правительства.
Следует отметить, что впоследствии политические настроения общества часто переоцениваются. В 1768 году правящий класс интересовали не американцы и даже не Уилкс, а скандал с герцогом Графтоном, «совершенно позабывшим о приличиях». Он явился в оперу со своей любовницей Нэнси Парсонс, не постеснявшись присутствия бывшей жены и королевы. В отличие от большинства мужчин, содержавших любовниц, Графтон, по крайней мере, был разведен, тем не менее разразился скандал. Дочь портного с Бонд-стрит, бывшая любовница торговца из Вест-Индии, Нэнси была также известна как миссис Хафтон. По ходу дела она обрела статус замужней дамы, но и это не смягчило общественного недоброжелательства. То, что Графтон торжественно ввел ее в общество и усадил во главе своего стола, вызвало особое негодование. Скандал с любовницей Графтона стал сенсацией года. Нэнси заставила забыть о шумных колонистах.
Возмущенные протесты, поступившие в парламент из Виргинии, Пенсильвании и других колоний, показали, что сопротивление Закону о пошлинах распространилось по всей Северной Америке, и безучастные цифры подтвердили этот факт. С 1768 по 1769 год английский экспорт в Америку упал на треть — с 2 400 000 до 1 600 000 фунтов стерлингов. Нью-Йорк сократил свой импорт до 1/7 того, что было в 1764 году, то есть с 482 000 фунтов стерлингов до 74 000 фунтов в 1769 году. Ввоз товаров в Бостон сократился вдвое, в других колониях, где политика отказа от импорта носила спорадический характер, эти потери были меньше. В первый год после введения пошлин Тауншенда таможенные сборы составили 16 000 фунтов, а военные затраты на Америку — 160 000 фунтов стерлингов. Даже секретарь по делам колоний Хиллсборо вынужден был признать, что законы Тауншенда оказались «такими антикоммерческими, что лучше бы их вовсе не было», а новый канцлер казначейства лорд Норт заявил, что законы настолько абсурдны, что он не понимает, как они прошли через британский парламент. Заметим, что оба джентльмена проголосовали за закон, который теперь осуждали.
Вместо того чтобы успокоить колонии, дабы те поскорее покончили с политикой отказа от импорта, правительство инстинктивно прибегло к карательным мерам. Противопоставив себя гражданам, министры решили, что просто обязаны продемонстрировать свою власть, и тем нагляднее, чем сильнее страшились американского протеста: не дай Бог, английские и ирландские толпы возьмут пример с колоний. Хиллсборо, подобно Ровоаму, верил в то, что с народом нужно вести себя по возможности жестко. Хиллсборо возродил статут автократической эпохи Генриха VIII — о судебном преследовании в Англии лиц, обвиненных в измене, совершенной за пределами королевства, а герцог Бедфорд провел закон через парламент, при этом имелись в виду беспорядки в Массачусетсе. Палата общин согласилась с этим предложением, у правительства не было возражений, и соответствующий приказ тут же передали губернатору Бернарду в Бостон. Реакция, естественно, была бурной. Сограждан забирали из дома и отправляли в суд за три тысячи миль, отрывали от друзей и защитников! Это была тирания в чистом виде!
Англия тем временем расхлебывала последствия американского бойкота. Правительство и парламент, спровоцировавшие бойкот, стали думать, как исправить нанесенный ущерб. Процесс отмены законов Тауншенда занял больше года — с марта 1769 по май 1770 года. Между тем другие меры, принятые ради наведения порядка в колониях, привели к обратному результату.
Правители осознали собственную глупость и детально обсудили ее в дебатах, на что им потребовался год. Ораторы от оппозиции ополчились на правительство в связи с делом Уилкса, заявили, что оно «нарушило священное право на выборы», и осудили правительство за несоблюдение конституции, столь же суровой критике они подвергли его за политику в отношении Америки. Берк не пожалел сарказма, полковник Барре выказал свое презрение; лорд-мэр Бекфорд заметил, что «это очень странная разновидность политики — истратить 500 000 фунтов стерлингов в год ради того, чтобы помочь таможенникам собрать пошлину в сумме 295 фунтов стерлингов». Героем же дебатов стал не кто иной, как бывший губернатор Томас Паунолл, который семь лет провел в Америке на различных постах в четырех колониях. В долгих дискуссиях он приводил обоснованные, убедительные и неопровержимые аргументы и, похоже, был единственным, кто не имел личной заинтересованности и искренно хотел восстановления хороших отношений с Америкой. Другие критики насмехались над правительством и выказывали преувеличенное сочувствие угнетаемым колонистам. Барре описал их как «честных, верных, лояльных и безупречных жителей Массачусетса», однако они больше были заинтересованы в том, чтобы свалить правительство, а не примирить его с Америкой. Правительство самодовольно проигнорировало критику, уверенное в том, что на его стороне большинство.
Паунолл отметил все безумства политиков. Вместо того чтобы отправлять в Америку войска и припасы во исполнение Закона о постое, который уже вызвал протест колоний, правительству следовало разрешить колонистам вести свои дела так, как они делали это на протяжении Семилетней войны. Командующий любым военным подразделением должен договариваться с местным магистратом о расквартировании войск по взаимному согласию. В преамбуле к закону, отменяющему акты Тауншенда, нужно изложить цель правительства — полное изменение системы, поскольку Деклараторный акт, закрепивший верховенство парламента, во всех отношениях несправедлив.
Паунолл сказал, что закон Тауншенда «противоречит всем принципам коммерции и отвечает лишь вашим собственным интересам». Этот документ является щедрым подарком для американских производителей, поощряет контрабанду и «с каждым днем делает колонии все менее для нас выгодными и интересными, в конце концов они не будут от нас зависеть. Если упустим возможность и не исправим ошибку, потеряем колонии навсегда. Вы примените власть, но не сможете управлять народом, не желающим идти вам навстречу». Почти неумышленно Паунолл сформулировал принцип, на который должны обратить внимание правители любой эпохи: если не хотите попасть в беду, со вниманием относитесь к чувствам подданных.
Несмотря на то что со словами Паунолла согласились все (а может, именно по этой причине), правительство заявило, что обсуждать чреватое большими последствиями дело уже поздно, они к этому не готовы, а потому лучше перенести этот вопрос на следующее заседание. Оправдание прозвучало неуклюже, потому что на самом деле они хотели как можно скорее положить конец политике отказа от импорта. В перерывах между заседаниями кабинет затронул эту проблему. Графтон и его группа, голосовавшие за полную отмену закона, оказались в меньшинстве против Хиллсборо, Норта и троих сторонников Бедфордов, отстаивавших пошлину на чай ради сохранения права на налогообложение колоний. Была принята резолюция, которая предписывала ни в коей мере не поступаться законодательной властью Британии над колониями, при этом правительство не намеревалось облагать Америку новыми налогами, а на следующем заседании парламента намечалось «отменить пошлины на бумагу, стекло и краски». Поскольку пошлина на чай была сохранена, закон Тауншенда в целом не был отменен, и колонии продолжили свой бойкот.
«Если вы будете последовательны, — писал Ричарду Джексону раздосадованный Томас Хатчинсон, — то мы придем к какому-нибудь соглашению в колониях. Умоляю, отмените большинство действующих законов, но выполняйте те, что нужны. Чем дольше вы будете медлить, тем труднее будет». Как сообщила бостонская пресса, триста домохозяек, узнав, что потребление чая поддерживают таможенники и другие представители власти, решили отказаться от чая, пока эти люди вместе с квартирующей у них армией не уберутся из Бостона и пока не будет отменен Закон о доходах.
Не успел парламент собраться на новое заседание и возобновить дебаты об Америке, как разразился кризис: номинальный глава правительства Графтон и его сторонники подали в отставку. Чатем вышел из тени и с тревогой отметил успех американцев, создавших собственное производство. Соглашаясь с Пауноллом, он заметил, что «недовольство двух миллионов человек[13] заслуживает внимания, и причины такого недовольства должны быть устранены». Это — единственный способ остановить рост промышленности в Америке. Красноречие Чатема, однако, большей частью было посвящено Уилксу: он осудил исключение его из парламента. Лорд-канцлер Кэмден смело проголосовал за Уилкса наперекор правительству, членом которого он являлся, и Кэмдена освободили от министерской должности. Возможно, он приветствовал подобное решение, поскольку признался парламенту, что на заседаниях кабинета он часто неодобрительно качал головой, когда министры обсуждали законы, принятию которых, как он знал, оппозиция не могла воспрепятствовать.
В результате произошла трагедия. Чарльзу Йорку, бывшему генеральному атторнею и сыну бывшего лорда-канцлера, был предложен пост, о котором он мечтал всю жизнь, однако, чтобы принять этот пост, ему нужно было войти в правительство, против которого выступали он сам, его семья и друзья. Под давлением короля, пообещавшего сделать его пэром, Йорк поступился совестью и согласился. В этот вечер, услышав упреки товарищей и мучимый раскаянием, он совершил самоубийство. Поскольку пост Йорку предложил Графтон, то, потрясенный смертью товарища, он понял, что неспособен быть политиком, и подал в отставку, за ним последовали два генерала — Конвей и Грэнби.
Новым первым министром, чье имя судьба навсегда связала с американской революцией, стал дружелюбный лорд Норт. За годы своей деятельности в правительстве он ясно понял, каковы должны быть качества первого министра, и Норт был уверен, что он ими не обладает. Время от времени он писал королю письма с просьбой об отставке, в одном из таких посланий отметив, что на этой должности необходимо иметь «человека, обладающего большими способностями, причем он должен быть в них уверен, это — человек, который делает решительный выбор и добивается, чтобы его решение исполнялось. Первый министр должен выстраивать разумные планы, объединять и направлять действия правительства». В конце письма он заключает: «Я определенно не такой человек».
Тем не менее король сделал свой выбор, и Норт без всякой охоты двенадцать критических лет вынужденно занимал пост, на котором до него за предыдущие десять лет сменилось пять человек. Толстощекий, полный, с глазами навыкате, Норт был поразительно похож на Георга III, и это сходство часто становилось источником для непристойных предположений, строившихся на тесной связи родителей Норта с двором принца Уэльского Фредерика, отца Георга III. Когда Норт родился, его отец, граф Гилфорд, служил принцу постельничим. При крещении Норту дали имя Фредерик в честь принца, его крестного отца, а может, и просто отца. Вдобавок к физическому сходству в последние годы своей жизни Норт и Георг III ослепли.
Характером лорд Норт, к счастью, отличался от короля: нрав у него был чудесный. Рассказывали, что из себя его выводил иногда только один человек — пьяный и глупый грум. Конюх так и не исправился, однако до самой смерти пробыл на службе у лорда. В 22 года тринадцать избирателей «гнилого местечка» Банбери, представителем которого Норт являлся до конца своей жизни, избрали его в палату общин. Первым министром он стал в 38 лет. Норт был неповоротлив, отличался слабым зрением, казалось, язык у него не помещается во рту, что делало его артикуляцию не вполне отчетливой. Образование он получил в Итоне и в Оксфорде, после чего отправился в трехгодичный «большой тур» по Европе. Он был знатоком древнегреческого языка и латыни, говорил на французском, немецком и итальянском языках, иногда украшал свои речи классическими аллюзиями, иностранными фразами и сдабривал их остроумными репликами.
Если Норту не удавалось избавиться от беспокойства, которое причиняла ему должность, то во время парламентских дебатов он просто дремал на скамье. Просил, чтобы Гренвиль подтолкнул его, когда разговор дойдет до нынешних времен. Как-то раз он открыл глаза, но оратор в этот момент упоминал событие 1688 года. «На сто лет раньше времени», — пробормотал он и снова сладко заснул. Эту привычку Норт принес и на заседания кабинета, где, если верить Чарльзу Джеймсу Фоксу, позднее служившему вместе с ним, «он был так далек от того, чтобы увлекать своими идеями других министров, что редко высказывал собственное мнение и большую часть времени предавался сну», что не способствовало формированию твердой коллективной политики.
Хотя Норт высказывался редко, убеждения у него были правые. Он голосовал за налог на сидр, за исключение Уилкса, за гербовый сбор и был против его отмены. Несмотря на то что теоретически он не хотел компромисса с Америкой, на практике он готов был прийти к примирению и охотно отменил бы все акты Тауншенда, если бы для этого не пришлось изменить матери-родине, которой «я желаю владеть колониями и брать налог с американцев». Хотя Норт не входил в группировку Бедфорда, он ей благоволил, иначе его не назначили бы первым министром. Скупой отец Норта дожил до 86 лет, он лишил сына наследства и ничем ему не помогал, пока не ослеп за два года до смерти. В результате Норт на протяжении всей своей политической жизни находился в стесненном материальном положении, ему нужно было содержать большую семью, так что он зависел от своей должности и чувствовал себя обязанным королю, который тактично выдал первому министру 20 000 фунтов стерлингов, чтобы тот мог расплатиться с долгами. При таких обстоятельствах трудно было ожидать независимости суждений и действий.
Дебаты возобновились и шли с марта по май 1770 года, спикеры от оппозиции беспощадно живописали деятельность правительства по отношению к Америке. После отмены законов Тауншенда была принята серия нетвердых, противоречивых мер и совершено немало нерешительных, а в некоторых случаях — неконституционных действий, к тому же не в пользу Британии, короче говоря, — глупостей. Ужасный полковник Барре подверг кабинет резкой критике за то, что тот проинформировал американцев о намерении отменить налоги, прежде чем сказал свое слово парламент, тем самым кабинет внушил американцам «презрение к законам, которые принимает парламент, и колонисты убедились в глупости тех, кто управляет страной». Барре отчитал министров за то, что те возродили статут времен «тиранического правления Генриха VIII», но при этом «проявили слабость, столь же заметную, как и порочность: исполнить этот статут у них не хватило духу».
Паунолл объяснил, что преамбула к закону Тауншенда «обижает американцев и возбуждает у них тревогу». Чтобы убрать эту преамбулу, надо безоговорочно отменить этот закон. Гренвиль признал себя виновным в разногласиях с Америкой и высказал мнение, что частичная отмена закона колонии не устроит, а полная его отмена уронит достоинство нации, и потому он воздержится от голосования. Независимый член парламента, сэр Уильям Мередит, заметил, что правительство «каждый раз так негибко настаивает на своих ошибках», что этому можно только удивляться. Поскольку пошлина на чай, прибавил он, никогда не покроет затрат на ее сбор, а дефицит придется восполнять «из сундуков нашего королевства», то в результате мы «просто сами себя ограбим». Правительственное большинство превозмогло здравый смысл, победив со счетом 204 на 142, тем не менее здравый смысл произвел впечатление, поскольку на этот раз он в два раза превысил обычное число голосов, поданных за Америку.
Когда речь зашла об американской политике в целом, Паунолл снова ринулся в наступление. Он говорил, что реальные опасения американцев вызваны британским планом «изменить гражданский уклад колоний». Подтверждение этому колонисты нашли в приказе Хиллсборо, распускавшем ассамблеи, и в преамбуле к законам Тауншенда. Американцы боялись, что их ассамблеи утратят реальную силу. В разгар прений до Англии докатилась новость о так называемой «бостонской резне». Это событие до такой степени взвинтило оскорбленные чувства колониальных жителей, что, во избежание дальнейших инцидентов, английских солдат, посланных на усмирение Бостона, переместили от греха подальше в замок Уильям в Бостонской гавани, что не принесло славы британской армии. Это перемещение дало повод мистеру Эдмунду Берку проявить свое остроумие. Из ораторов того времени он больше всех запомнился потомству.
Идеи Берка имели успех, поскольку были облечены в мастерски сложенные фразы. Впрочем, если бы его идеи были туманны, не помогли бы и словесные красоты, но политическое мышление Берка было ясным и язвительным. Его замечания, порою многословные и возвышенные, становились эпиграммами, поскольку были хорошо изложены. «Он ввинчивается в предмет, как змея», — сказал Оливер Голдсмит, считавший, что в разговорной речи Берк не уступает доктору Джонсону. «Берк хорошо говорит, потому что ясно мыслит. Любой человек, забежавший в подворотню, чтобы укрыться от дождя, и случайно встретивший там мистера Берка, останется в полной уверенности, что поговорил с первым человеком Англии». Он говорил так долго и так страстно, что друзья вынуждены были хватать Берка за полы сюртука, дабы сдержать его порыв. Острота его речей в разговорах об Америке, писал Хорас Уолпол, вызывала «взрывы хохота даже у лорда Норта и министров». Его пафос действовал и на Барре: «по щекам его катились железные слезы», своей язвительностью Берк «разрывал министров в клочья, и они сбегали из палаты».
Берку ничего не стоило продемонстрировать глупость правительства. Он огласил целый список вялых дисциплинарных наказаний колонистов: так, например, под угрозой роспуска кабинет приказал ассамблее Массачусетса отменить бунтарскую резолюцию, но потом, ничего не добившись, позволил ей заседать. Другие ассамблеи при той же угрозе проигнорировали выговор и с презрением отнеслись к письму государственного секретаря. Позаимствованный у Генриха VIII статут «не был, да и никогда не будет приведен в исполнение». Флот и армия, направленные в Бостон для урегулирования ситуации, были «выведены из города». Если подытожить, сказал Берк, то «опасность вашего намерения вызывает отвращение, а неспособность проявить власть — презрение». Так всегда бывает, когда у правителей нет мудрости.
Само собой разумеется, что восемь резолюций Берка были отвергнуты большинством голосов. Та же судьба была уготована аналогичным документам — их подал в палату лордов молодой герцог Ричмонд, чересчур независимый новобранец в деле американских колоний. В дальнейшем он стал видным оппонентом политики правительства.
Ричмонд был блестящей личностью, этот человек во многих отношениях персонифицировал нереальность английского правления XVIII века. Он был так обременен подарками Фортуны, что они мешали ему исполнить хоть какую-то задачу. Ричмонд был правнуком Карла II от его любовницы Луизы де Керуаль, герцогини Портсмут, а к тому же — братом прекрасной леди Сары Леннокс, на которой хотел жениться Георг III. Горделивый Ричмонд был на редкость хорош собой; вместе с женой, тоже урожденной герцогиней, они считались самой красивой парой в Англии. Герцогом Ричмонд сделался в пятнадцать лет, полковником — в двадцать три. В тридцать один год его направили послом во Францию, недолгое время он пробыл государственным секретарем при Рокингеме. Он был молод, очень богат, имел высокий титул, отличался воинской храбростью, умом и способностью к тяжелой работе, у него были многочисленные политические связи, и в его жилах «текла вся королевская кровь — от Брюса и до Карла II». Неудивительно, что при таких достоинствах он был бестактен, горяч, неспособен кому-либо подчиняться и не хотел признавать политическую целесообразность. Ричмонд не терпел несовершенства в других людях и ссорился с семьей, с друзьями, с подчиненными и с королем, поэтому в первый год правления монарха ему отказали от двора, и впоследствии он испытывал на себе королевское нерасположение.
Ричмонд задавал неудобные вопросы первым лицам в армии, в Адмиралтействе и в казначействе, что не делало его популярным. Он мог приехать в город в утро дебатов, бегло ознакомиться с вопросами, выставленными на повестку дня, и в тот же день высказать о них свое мнение. Неудачи в достижении поставленных им целей быстро повергли герцога в уныние, он то и дело грозился совсем уйти из политики. У него бывали затяжные периоды депрессии, об одном из них в 1769 году он написал Рокингему: «Я должен как-то развлечь себя в своем нынешнем состоянии, которое не знаю, как и описать». В Сассексе он истратил огромные деньги на новые флигели поместья Гудвуд-хаус, на псарни, на ипподром, на яхту, охоту и на местное ополчение. Ричмонд унаследовал огромное поместье стоимостью 68 000 фунтов стерлингов, дополнительный ежегодный доход в 20 000 фунтов приносили ему угольные шахты. Тем не менее через сорок лет он обнаружил, что у него скопился долг — 95 000 фунтов стерлингов. Интерес к государственному управлению у него, так же как и у других людей из его окружения, часто пропадал, перескакивая на иные предметы. Как-то Ричмонд написал Берку, что неразумно призывать его в Лондон до того, как собрался парламент. Мол, его мнение мало что значит, а потому общение с другими политиками нецелесообразно. «Позвольте мне поразвлечься здесь до начала заседаний, а уж потом, если вам угодно, я съезжу в город на несколько дней и огляжусь по сторонам».
В 1770 году, не сдерживая себя никакими условностями, Ричмонд заявил, что министры ведут себя в Америке, как «ловкие мошенники, либо как неисправимые дураки, наши министры — позор для правительства». В отношении правительственных актов начиная с 1768 года он высказал восемнадцать критических замечаний и заметил, что «акты стали главной причиной упомянутых беспорядков». Хиллсборо, как обычно, ответил, что все делалось ради установления власти, и выдвинул встречное обвинение: «Наши патриоты из оппозиции стимулируют колониальный протест. Из патриотического желания поставить на место они постоянно возводят препятствия на пути к примирению… А на самом деле, милорды, весь их патриотизм — тривиальная жажда чинов».
Хиллсборо явно недооценивал сопротивление колоний, но в то же время не ошибался относительно мотивов оппозиции. «Жажда чинов», однако, уступала инерции оппозиционеров относительно создания политической организации. Из-за взаимных стычек и расхождения во мнениях оппозиция действовала неэффективно и не находила общей основы, на которой могла бы построить прочный фронт. «Даудсуэлл [бывший при Рокингеме канцлером казначейства] дьявольски дуется на лорда Чатема, — писал Ричмонд маркизу Рокингему, — а Берк слишком горяч». Берк не мог смириться с высокомерием Чатема, а тот не выносил союзника, равного ему в интеллектуальном плане. Хотя Рокингем пытался привлечь Чатема в команду для совместной работы под своим началом, Чатем признавал только свое главенство. Не желая все время оставаться в меньшинстве, Шелберн в 1771 году вместе с Барре уехал за рубеж. Ричмонда и Рокингема поманили собственные земли. Как выразился современник-сатирик, «школьники-прогульщики с собакой и рожком покидают часовню Святого Стефана ради охоты на лис».[14]
Американцы не выступили с протестами после того, как парламент сохранил преамбулу к закону Тауншенда и чайную пошлину. Как часто бывает, логический ход событий переживал повороты и отклонения. Имущие классы колонистов испытывали страх перед толпой и социальными взрывами, и такие настроения стали подтачивать поддержку «патриотического» движения. Его движущая сила слабела. Нью-Йорк устал от политики бойкота и предложил представителям северных портовых городов собраться и выработать решение о совместной политике. Купцам из Бостона и Филадельфии тоже не терпелось возобновить торговлю, но их останавливали агитаторы. Когда предложенная конференция не состоялась, Нью-Йорк, страшась быть обманутым и не желая «проголодаться на скудных обедах патриотизма», отказался от бойкота и в 1772 году открыл свой порт. В разное время этому примеру последовали остальные колонии, агитация стихла, и отсутствие единства убедило Британию в том, что колонии никогда не объединятся в общий фронт, а верноподданнические чувства и экономический эгоизм подавят бунтарский порыв.
Политика лорда Норта состояла в том, чтобы палата общин не занималась делами американцев, что и удавалось Норту на протяжении двух лет. Это время можно было использовать для выработки компромисса и возможного объединения, для чего требовалось сделать усилие. Колонии хотели не отделения, а независимости в своих делах. На Конгрессе гербового сбора колонисты заявили, что они хотят неразрывных уз с Британией. Даже ассамблея Массачусетса, самая агрессивная из всех, в 1768 году не допускала и мысли о независимости и утверждала, что откажется от нее, если им ее предложат, более того, она сочтет величайшим несчастьем, если им придется ее принять. Георг III, лорд Норт, Хиллсборо и сторонники Бедфорда не предприняли, однако, должного усилия и не улучшили работу правительства. Наступило временное затишье, паруса безумства обвисли, но тут, в 1772 году, произошел инцидент с «Гэспи».
Британской таможенной шхуной «Гэспи» командовал воинственный лейтенант Дадингтон. Он исполнял свои обязанности с таким рвением, словно получил личное задание короля — изгнать контрабандистов с тысячи островов и бухт залива Наррагансет. Лейтенант поднимался на борт каждого встреченного судна, осматривал его и грозился отправить на дно непокорных шкиперов, и тем самым Дадингтон возбудил жажду мщения у жителей Род-Айленда, и они дождались момента, когда его шхуна села на мель возле Провиденса. Не прошло и нескольких часов, как местные моряки на восьми лодках напали на шхуну, ранили лейтенанта Дадингтона, высадили его вместе с командой на берег и сожгли «Гэспи».
Как это часто бывало, ответ Британии поначалу прозвучал резко, а закончился пшиком. Генеральный атторней и генеральный стряпчий решили, что нападение на «Гэспи» было актом войны, направленным против короля, и поскольку это событие расценивалось как измена, обвиняемые должны быть высланы в Англию на суд. Правда, сначала их требовалось отыскать. Королевская прокламация обещала вознаграждение в 500 фунтов и королевское помилование тому, кто сообщит о преступниках. Была создана внушительная следственная комиссия, состоявшая из губернатора Род-Айленда и главных судей Нью-Йорка, Нью-Джерси и Массачусетса, официальное обвинение подозреваемым должен был предъявить адмиралтейский суд Бостона. Объявление оживило дремлющие подозрения колонистов в заговоре против свободы. Вместе с Массачусетсом и Род-Айленд, самые непокорные из колоний, задрожал от криков «Тирания!» и «Рабство!». «Десять тысяч смертей на виселице и топор, — объявил гневным курсивом „Ньюпорт Меркьюри“, — предпочтительнее жалкой жизни рабов, закованных в цепи, эта тирания похуже египетской». Ни один информант не явился, подозреваемых так и не обнаружили, хотя все знали, кто они такие. После нескольких бессодержательных заседаний в Ньюпорте судьи в париках и алых мантиях смущенно удалились, чтобы больше не появиться. Очередное обещанное наказание так и не было исполнено, что подтвердило репутацию британцев, деспотичных в намерениях и неэффективных в исполнении.
Последствия оказались важны, поскольку протестующие возгласы жителей Род-Айленда привели к решительному шагу к объединению. Следуя модели, созданной в городах Массачусетса, совет граждан Виргинии призвал колонии сформировать корреспондентские комитеты для обсуждения совместных действий и методов сопротивления. В корреспондентском комитете Виргинии работали Томас Джефферсон и Патрик Генри. Это стало началом пути к межколониальному союзу, чего Британия никак не могла предположить, а потому и бездействовала. Комитет, как и сами американские дела, привлекали мало внимания, разве только в моменты конфронтации. В письмах миссис Делани, жены настоятеля англиканского собора, женщины с большими связями, активно переписывавшейся в это время с друзьями и родственниками из различных социальных и литературных кругов, вовсе не упоминается Америка.
Два правительственных чиновника, отвечавших за дело «Гэспи» — генеральный атторней Эдвард Терлоу и генеральный стряпчий Александр Уэддерберн — были неприятной парой. Терлоу, исключенный из университета Кембриджа за дерзость и плохое поведение, был груб и агрессивен, что проявлялось и в его работе. У Терлоу был крутой нрав и, по слухам, самый непристойный язык в Лондоне. Тем не менее впечатление он производил внушительное, правда, если верить Чарльзу Джеймсу Фоксу, глубокий бас и важный вид доказывали, что человек он бесчестный, «ибо никто не может быть таким мудрым, каким он представлялся». Его отношение к подсудимым часто бывало оскорбительным. Негибкий политик, Терлоу демонстрировал верховенство Британии над Америкой, и, хотя все знали, что лорд Норт его ненавидит, король в конце концов вознаградил Терлоу за поддержку — назначил его лордом-канцлером и дал титул барона. У шотландца Уэддерберна было такое же воинственное отношение к Америке. Он отличался непомерными амбициями и для достижения целей не гнушался никакими средствами — мог подластиться к кому надо или предать любого партнера, лишь бы получить повышение. Несмотря на презрение короля, он тоже сделался лордом-канцлером.
И все же именно кабинет, в составе которого не было Терлоу и Уэддерберна, распорядился о создании следственной комиссии и потребовал проведения суда в Англии, и не кто иной, как преемник Хиллсборо, «славный лорд Дартмут», подписал этот приказ. Поскольку посягательство было совершено на государство, они действовали с убеждением в собственной правоте, и если, по мнению правителя, такой ответный шаг был верным, то с точки зрения практической политики приказ представлял совершенное безумие. Они понимали, какую реакцию вызовет решение об отправке американцев на суд в Англию, и сознавали очевидную нереальность того, что жители Род-Айленда выдадут своих товарищей, однако непременно желали «утверждения права, которым, как известно, воспользоваться вы не сможете». Это стало совершенно очевидно в Ньюпорте, центре сообщений на побережье, откуда быстро и распространилось неважное мнение о метрополии.
Лорд Дартмут вырос вместе со сводным братом Нортом, вместе с ним совершил «большой тур» по Европе, но, несмотря на это, был искренним другом колонистов, возможно потому, что он присоединился к методистам, чья основная деятельность заключалась в миссионерской работе в Америке.
Дружелюбный, набожный, едва ли не копия добродетельного сэра Чарльза Грандисона из одноименного романа Самуэля Ричардсона, Дартмут был прозван «псалмопевцем». В правительстве Рокингема он возглавлял министерство торговли, несмотря на то, что административные способности у него были небольшие. Лорд Норт сделал его государственным секретарем по делам колоний после того, Как в отставку вынужден был подать Хиллсборо, против которого клика Бедфорда затеяла интригу, причем не из-за политики, а ради места. В кабинете Дартмут был единственным проамерикански настроенным министром, «искренно желавшим взаимопонимания с колониями», но, как писал Бенджамин Франклин, «он не обладает силой, соразмерной его желаниям. Дартмут желает колониям только хорошего, но легко примыкает к тем, кто делает им плохо». Бескомпромиссность американцев постепенно разрушила его патернализм, и вместо примирения он склонился к репрессиям.
Катализатором стал чай. Беспорядок в финансах, оскорбления со стороны Ост-Индской компании и ее сложные финансовые отношения с короной являлись многолетней проблемой, почти такой же трудноразрешимой, как и дело Уилкса, об этом мы упоминаем только потому, что все это предшествовало критическому этапу британо-американской ссоры, после которого пути назад не было. Чтобы избежать чайной пошлины, американцы контрабандой ввозили голландский чай, тем самым снижая почти на две трети торговлю чаем Ост-Индской компании. Чтобы выручить компанию, чья кредитоспособность составляла 400 000 фунтов стерлингов в год, лорд Норт разработал схему, по которой скопившиеся на складах компании излишки чая могли быть проданы непосредственно в Америку, минуя английские таможни. Если бы пошлина в Америке была уменьшена до трех пенсов с фунта, чай можно было продавать по 10 шиллингов за фунт вместо 20. Принимая во внимание пристрастие американцев к чаю, правительство ожидало, что снижение цены преодолеет их сопротивление выплате пошлины. Британцы знали, что миллион жителей Америки пьют чай по два раза в день, а, согласно одному сообщению из Филадельфии, «женщины настолько его любят, что готовы ради него отказаться от обеда». Поскольку отказ от бойкота английских товаров (кроме чая) умиротворил обе стороны, многие думали, что трудности уже позади.
В мае 1773 года, совершенно не ожидая новой вспышки возмущения американцев, парламент принял Закон о чае.
То, что британцы были совершенно не информированы и оставались в неведенье о людях, которыми хотели управлять, было главной проблемой в отношениях между метрополией и колониями. Две трети британцев думали, что американцы — негры. Об этом спустя лишь пятнадцать лет полковник Барре поведал агенту от Массачусетса Джосайе Куинси. Американцы, проживавшие в Лондоне, такие, как Артур Ли из Виргинии, получивший образование частично в Англии и живший там за десять лет до того, как начались беспорядки, и Генри Лоуренс, богатый купец-плантатор из Чарлстона — будущий президент Континентального конгресса, а также другие плантаторы из Южной Каролины, такие как Ральф Изард и Чарльз Пинкни, общались в основном с купцами и чиновниками Сити. Они были на дружеской ноге с Берком, Шелберном и другими сторонниками колоний, но не были вхожи в аристократическое общество, а те, в свою очередь, ничего о них не знали.
В Лондоне были опубликованы памфлеты и петиции, «Письма» Дикинсона, «Общий обзор прав Британской Америки» Джефферсона и многие другие полемические материалы, посвященные проблемам колоний, но пэры и деревенские сквайры вряд ли их читали. Специально направленных в Лондон агентов, таких как Джосайя Куинси, очень часто отказывались заслушивать в палате общин, ссылаясь на ту или иную техническую причину. «Во всех компаниях я пытался дать верное представление о положении дел на континенте и показать истинные чувства его жителей», — написал домой Куинси, однако он не был уверен в успехе своих усилий. По словам Хиллсборо, англичане были убеждены в «своем превосходстве» и считали американцев буйными скандалистами, не замечая рядом с собой Бенджамина Франклина, не менее талантливого и политически умудренного, чем любой европеец, к тому же всем сердцем желавшего примирения.
Люди, дружелюбно настроенные к Америке, тоже были далеки от истины. Рокингем думал о Британии как о матери, а о колониях как о детях, которые должны ее слушаться. Чатем разделял этот взгляд, хотя если бы тот или другой посетили Америку, побывали на ассамблеях колоний, узнали настроения людей, то, возможно, нашли бы выход из положения. Удивительно, что, за исключением армейских и флотских офицеров, с 1763 по 1775 год ни один британский министр не побывал в колониях по ту сторону Атлантики, от которых, как все они считали, зависела империя.
Министры были настроены на удержание колоний, так как полагали, что американцы склонны к мятежу, а их независимость означает крушение Англии. Чатем настаивал на умиротворении, его убеждение основывалось на страхе, что в случае насильственного принуждения колоний империя развалится, Америку подберет Франция или Испания, а «если это произойдет, Англии больше не будет». Лишившись огромных североамериканских территорий Англия утратит всякие возможности для развития в качестве мировой державы. Король смутно предполагал нечто подобное, когда написал: «Мы должны навести порядок в колониях, прежде чем за нас это сделают наши соседи».
Чатем, как и многие другие, чувствовал, что судьба Англии связана с колониями, «ибо если не поощрять свободу в Америке, она зачахнет и умрет в этой стране». Это был аргумент в пользу свободы. Аргумент в пользу власти состоял в том, что если колонии не облагать налогом, они станут привлекательны для многих квалифицированных английских рабочих и промышленников, которые осядут в Америке, разбогатеют, займут господствующее положение, а старая Англия останется «бедным покинутым, печальным королевством». Тревожные письма в газеты затрагивали эту тему, некоторые предсказывали, что Америка скоро превзойдет метрополию по численности населения, «и как же тогда мы будем управлять ими?», или даже что она станет центром империи. Если американцев будет больше, чем англичан, заявила газета «Сент-Джеймс кроникл» в канун Рождества 1772 года, то только естественный интерес и дружеские отношения в виде союза будут связывать Америку с Британией, зато, объединившись, они могут владеть миром.
Чайный закон оказался полным разочарованием. Вместо того чтобы обрадоваться дешевому чаю, американцы разгневались. Дело было не столько в общественном мнении, сколько в возмущении торговцев: они поняли, что их отодвинули в сторону как оптовиков, а Ост-Индская компания разрушила их торговлю низкими ценами. Судовладельцы, кораблестроители, капитаны и матросы, чья жизнь и заработок зиждились на контрабанде, также почувствовали угрозу. Политические агитаторы пришли в восторг: у них снова появилась причина для возбуждения народа. Они подняли страшный крик — «Монополия!». Компания, известная своей «грязной и жестокой алчностью», хочет взять Америку за горло. Сначала это будет чай, а потом дело дойдет до специй, шелка, фарфора и прочих товаров. Стоит только Америке согласиться на пошлину в 3 пенса за индийский чай, Англия «покусится на наши священные свободы»: парламент обложит нас налогом на доходы, а авторы закона не успокоятся, пока не завоюют нас целиком.
Купцы-посредники в колониях надеялись, что корабли с чаем вернутся обратно, прежде чем их успеют разгрузить. В некоторых портах этого добились — собравшиеся толпы напугали консигнаторов Ост-Индской компании, и те отказались принимать груз. В Бостоне же два грузополучателя были сыновьями губернатора Хатчинсона, и они верили, что смогут выстоять против агитаторов, и готовы были получить груз. Первое чайное судно прибыло к причалам Бостона 1 декабря 1773 года, за ним пришли еще два. Поскольку через установленный период времени таможенники имели право наложить арест на невыгруженные товары за неуплату пошлины, патриоты заподозрили, что таможенники продадут конфискованный груз. Чтобы предотвратить подобный поворот событий и, возможно, напугать будущих покупателей, ночью 16 декабря они забрались на борт судов, вскрыли ящики с чаем и выбросили их содержимое в море. Это событие окрестили потом «Бостонским чаепитием».
Известие о преступном посягательстве на собственность 20 января дошло до Лондона и возмутило британцев. Рухнул их план скрытого введения налогообложения, пострадала Ост-Индская компания, а репутация жителей Массачусетса подтвердилась: в этой колонии жили неисправимые бунтовщики. Вероятно, интересы Британии на этот момент состояли в том, чтобы осмыслить предпринимаемые ею шаги, которые приводили к все более пагубным результатам в колониях, и чтобы как-то изменить ход событий, уже принявших угрожающий оборот. Прежде чем начать действовать, требовалось серьезно подумать, но промедление не в обычаях правительств, и министры Георга III не были исключением из этого правила.
Была издана целая серия «репрессивных законов», в Америке их окрестили «гнусными законами». Эти документы лишь еще сильнее подтолкнули антагонизм в ту сторону, куда он уже двигался, но британцы не заметили на дороге развилки, хотя другой путь мог привести к иному результату.
«Бостонское чаепитие», расцениваемое как враждебное нападение на собственность короны, было признано очередной изменой. Благоразумно избежав унизительной темы «Гэспи», кабинет решил наказать Бостон в целом. Парламент издал билль, согласно которому порт закрывался до тех пор, пока Бостон не возместит ущерб, нанесенный Ост-Индской компании, и пока не выплатит компенсацию таможенникам. «Мир и послушание закону» были единственными условиями, при которых Бостон мог возобновить торговые операции и платить пошлину.
За десять лет протестов, начавшихся с первого налога Гренвиля, кабинет ничему не научился, вот и сейчас, готовя билль, министры, как и всегда, не ожидали неприятностей. Они думали, что другие колонии проклянут жителей Бостона за уничтожение собственности, не станут за них заступаться и, возможно, обрадуются, что чай будет поступать в их порты, минуя Бостон. Глупость торжествовала. Резкий ответ на крупную кражу у причала был бы законным и естественным шагом, но министры предположили, что соседи Массачусетса с пониманием воспримут Закон о Бостонском порте и поверят, что он поспособствует стабильности в империи. На деле политики позволили восторжествовать эмоциям.
Чрезмерная эмоциональность всегда была источником глупости. На этот раз она проявила себя в дикой радости, когда на заседании, созванном по поводу писем Хатчинсона, мишенью нападок сделали Бенджамина Франклина. В своих посланиях губернатор советовал секретарю казначейства Томасу Уотли принять более действенные меры для подавления мятежного Массачусетса. Письма были тайно куплены Франклином, а после опубликования вызвали ярость жителей Массачусетса. Они обратились с петицией к парламенту, требуя отставки Хатчинсона. Уэддерберн провел заседание Тайного совета, на которое явилось 35 членов — пэры, члены парламента и другие гости. Так много там еще не присутствовало. Хихиканьем и громким издевательским смехом сопровождали они речи Уэддерберна, расписывавшего самого влиятельного американца в Лондоне как вора и предателя. По слухам, единственный, кто не смеялся, был лорд Норт. На следующий день Франклина лишили должности заместителя почтмейстера североамериканских колоний, но это его ничуть не обескуражило. Однако он, самый деятельный сторонник компромисса, ничего не забыл. Четыре года спустя, подписывая американо-французский договор, подтвердивший рождение его нации, Франклин надел тот же бархатный костюм, который был на нем во время достопамятного заседания Уэддерберна.
Враждебное отношение правительства к Бостону было так сильно, что на первых двух заседаниях билль о закрытии Бостонского порта не вызвал возражений, даже Барре и Генри Конвей высказались в его поддержку. На третьем чтении спикеры от оппозиции наконец заговорили — указав, что и другие порты отправили чай назад в Англию, — они попросили дать Бостону шанс возместить убытки. Самое важное заявление сделал человек, знавший ситуацию в колониях: бывший губернатор Западной Флориды Джордж Джонстоун предупредил, что «следствием билля может стать Генеральная конфедерация, которая окажет сопротивление этой стране». Мало кто прислушался к его пророчеству. Оппозиционные спикеры, отметил Берк, в числе которых был он сам, «произвели так мало впечатления», что палате общин и не понадобилось считать голоса. В палате лордов Шелберн, Кэмден и герцог Ричмонд осудили билль с тем же успехом. Закон о закрытии бостонского порта прошел через парламент как по маслу.
Столь же быстро были приняты еще три «репрессивных закона». Первый — Закон об управлении Массачусетом — фактически лишал Колонию залива права на самоуправление. Права на выбор и назначение чиновников, представителей, судей и присяжных, а также основное право — на созыв городских собраний — передавались Короне, действующей через губернатора. Естественно, в других колониях резонно предположили: то, что было сделано с Массачусетсом, может случиться и с любой из них. За этим актом последовал Закон об отправлении правосудия, позволявший губернатору переносить в Англию или в другую колонию рассмотрение дел правительственных чиновников, обвиненных в преступлениях в Массачусетсе и утверждавших, что они не могут рассчитывать на справедливый суд на месте. Это было оскорбление, поскольку Бостон приложил все усилия, чтобы устроить справедливый суд над капитаном Престоном, который командовал солдатами во время «бостонской резни». Защитником Престона был Джон Адамс, и суд оправдал Престона. Закон о военном постое давал губернатору право расквартировывать солдат по своему усмотрению, если местные власти не обеспечили их казармами. Он мог поселять их в домах граждан, в тавернах и других зданиях. В это же время генерала Гейджа отправили в Бостон, поставив губернатором вместо Хатчинсона.
Самой осуждаемой мерой, хотя она и не входила в число «репрессивных законов», стал Квебекский акт. Этот документ расширил границы провинции до реки Огайо, а на эти территории притязали Виргиния и другие колонии. Акт сформулировал также принципы гражданского управления в Канаде и устанавливал право парламента на налогообложение, в качестве основы судопроизводства он принял французский гражданский кодекс и обеспечил колонистам свободу вероисповедания. Поскольку 95 процентов канадцев исповедовали католичество, мера была на удивление разумная, однако колонисты и их друзья в Англии встретили ее в штыки. Зазвучали громкие обвинения в «папстве». Пенсильвания предсказывала введение инквизиции, а Филадельфия — Варфоломеевскую ночь, лорд Кэмден утверждал, что «папистская армия» и «папистские орды» намерены покончить со свободами протестантских колоний. Газета «Сент-Джеймс кроникл» заявила, что упразднение суда присяжных — «слишком скандальное предложение, чтобы на него согласился хоть один англичанин». Причиной появления до странности несвоевременного акта, дарующего привилегии канадцам, возможно, была надежда заручиться их лояльностью и поддержкой в пресечении любого американского мятежа. И все же, если намерение правительства состояло в том, чтобы успокоить и, в конце концов, примирить колонии, то принятие Квебекского акта вслед за «репрессивными законами» стало отличным примером того, как поступать не следовало.
Была ли неуместность правительственных действий вызвана невежественностью или, напротив, являлась намеренной провокацией — в чем твердо была уверена оппозиция, — сказать невозможно. Однажды на заседании губернатор Джонстоун довольно беспомощно заявил, что «палата общин действует в этих вопросах, совершенно не разбираясь в американской обстановке». Получается, что невежественность и в самом деле сыграла свою роль.
Меры, принятые правительством в марте-июне 1774 года, пробудили реальные опасения оппозиции, и она предупредила о возможных последствиях. Использование силы представлялось вполне вероятным, а перспектива ее применения против тех, в чьих жилах текла английская кровь, пугала многих. Джон Даннинг, юрист и либерал, бывший генеральный стряпчий в правительстве Графтона, впоследствии проанализировал события в памятной резолюции. В «репрессивных законах» он увидел тенденцию к «войне, к жестокой мести и ненависти по отношению к нашим подданным». Других беспокоило отсутствие шансов на успех. Генерал-майор Уильям Хоу, тот, который вместе с Вульфом вскарабкался по скалам на Авраамовы высоты в Квебеке, в 1774 году заявил своим избирателям, что для покорения Америки недостаточно всей британской армии. Генерал Джон Бургойн, также член парламента, говорил, что хочет убедить Америку словом, а не оружием.
Министры тоже были предупреждены. Генри Лоуренс совещался с Дартмутом относительно возможного эффекта от «репрессивных законов» и так же, как и губернатор Джонстоун, предсказывал, что колонисты от Джорджии и до Нью-Хэмпшира сформируют союз сопротивления, что до тех пор считалось фантастикой. Но судьба предупреждения в политике обречена на неуспех, так как адресат не хочет ему верить. Миф о Кассандре, говорившей правду, когда ей никто не верил, доказывает, что еще древние греки глубоко понимали человеческую психологию.
В дебатах, состоявшихся 19 апреля 1774 года, оппозиция выступила за отмену чайной пошлины, и Берк произнес речь о налогообложении в американских колониях. Он подробно рассказал о правительственных актах и об их отмене, о колебаниях и уловках правительства, о пустых угрозах, ложных предположениях и об истории колониальной политики. Начав с Навигационных актов, он подошел к настоящему моменту и заговорил о «беспорядочной и бездумной поспешности», с какой правительство «стремится к собственной погибели». Он обвинил слуг народа в том, что те никогда не рассматривали собственные сложные интересы во всей их полноте и последовательности. Берк сказал, что у них не сложилась система нравственных ценностей, они не отличают добра от зла, а лишь иногда придумывают какую-то жалкую историю-однодневку, чтобы избежать трудностей, в которые сами себя загнали. В результате они «расшатали устои коммерческой империи, опоясавшей землю». Сделав упор на доказательствах власти — на том, что сегодня называется способностью внушать доверие, — он сказал: «Они говорят, что это имеет отношение к достоинству. Достоинство причиняет вам ужасные неудобства, оно ведет постоянную войну с вашими интересами, с вашим понятием о справедливости и с вашей политикой».
Это «ужасное неудобство» преследовало политиков в каждом столетии. Бенджамин Франклин, мудрый человек, один из немногих, кто извлекал уроки из политического опыта, возводил достоинство в принцип и способен был его отстоять. Во время кризиса, вызванного гербовым сбором, он написал: «Не исправление ошибки, а упорство в ней роняет честь любого человека или организации людей».
Парламентский акт о закрытии порта объединил жителей Бостона. В мае Род-Айленд призвал американцев на межколониальный конгресс. В городах Коннектикута устраивались собрания, где звучали возмущенные речи. Люди собирали жителям Бостона деньги и провизию и, в случае чего, клялись «обрызгать американские алтари кровью наших сердец». Старый ветеран сражений с индейцами, участник Семилетней войны, полковник Израэль Патнэм, председатель комитета связи в Коннектикуте, лично пригнал 130 овец в Бостон, за сто миль от своего дома в Помфрете. Балтимор прислал 1000 бушелей зерна; подарки приходили из всех тринадцати колоний. Патриотические лидеры потребовали полного отказа от заморского чая, контрабанда была прекращена, «ненавистный мусор» сжигали на деревенских лужайках, а неаппетитные травяные настои назвали «чаем свободы».
Призыв к конгрессу вскоре поддержали Нью-Йорк и Филадельфия, летом согласие дали двенадцать колоний. Многие американцы убедились в правдивости слов Джефферсона, обратившегося в инструкции к делегатам конгресса от Виргинии: «Отдельные акты тирании еще могли быть отнесены к преходящим явлениям дня, но серия репрессивных действий, начавшаяся в известный период и проводимая неуклонно через все министерские перемены, слишком очевидно показала себя сознательным, систематическим планом обращения нас в рабство».
Эти слова стали догматом веры в Америке. Джордж Вашингтон подтвердил их, сказав, что Британия вынашивает план «надеть на нас оковы рабства». Его поддержал Томас Пейн: «Британский кабинет при каждом удобном случае пытается поссориться с Америкой», чтобы отнять у нее дарованные хартией права на самоуправление и держать под контролем рост численности ее населения и благосостояния. Обвинение было уместно, потому что оно оправдывало бунт, и если в самом деле Британия сознательно толкала колонистов на восстание, чтобы законным образом подавить его, то тогда ее политика была рациональной. К несчастью, эта версия не может быть принята в связи с тем, что правительство вело себя непоследовательно — оно то наступало, то отменяло законы, министры принимали индивидуальные, противоречивые решения. Те, кто обвинял английских политиков в «намеренных и систематических» планах, был абсолютно неправ. «О каком принуждении и о какой отмене идет речь, — восклицал Берк, — о каком запугивании и о каком подчинении, о каких делах и о каком бездействии, о каком напряжении и о каком послаблении? Давайте примем хоть какую-то систему, прежде чем закончим заседание. Давайте условимся о более или менее последовательном поведении».
Американцы же, уверенные в том, что политика Англии последовательна, шли к разрыву. «Репрессивные законы» объединили колонии, та же история и с тем же результатом произошла два столетия спустя, когда Япония напала на Перл-Харбор. На первый Континентальный конгресс в сентябре 1774 года прибыло 56 депутатов, представлявших все колонии, за исключением Джорджии. Они объявили, что все акты парламента в отношении колоний начиная с 1763 года, нарушают права американцев, а потому они вынуждены вновь прибегнуть к бойкоту английских товаров до тех пор, пока эти законы не будут отменены. Если этого не произойдет, они откажутся не только от импорта, но и от экспорта. Конгресс принял десять резолюций о самоуправлении, в том числе и в отношении внутренних налогов, вводимых собственными законодательными учреждениями. Под давлением радикалов конгресс объявил «репрессивные законы» неконституционными и недействительными и постановил не подчиняться им и требовать их отмены. Конгресс посоветовал гражданам вооружаться и в случае нападения сформировать ополчение для обороны. Признавая подчинение короне, делегаты конгресса постановили считать колонии «доминионом», неподвластным парламенту. Не желая навлекать на себя враждебность консерваторов, независимости требовать не стали. По словам Джона Адамса, «если это страшилище встретится лицом к лицу с пугливым человеком, тот упадет в обморок».
Некоторые все же были готовы к альтернативе и, как сказал Джефферсон в своем послании к делегатам Виргинии, не возражали против «объединения на основании хорошего плана». Он заявил, что у колоний не должно быть никаких ограничений во внешней торговле и никаких налогов или контроля за их собственностью. Джозеф Галлоуэй из Пенсильвании, лидер консерваторов на Конгрессе, официально предложил план «союза Великобритании со своими колониями», но поддержали его лишь несколько делегатов. Были люди, которые не хотели никаких отношений с британцами, их считали продажными, распущенными и враждебно настроенными по отношению к свободе. «Когда я думаю о страшной коррупции людей в этом старом гнилом государстве, — писал Франклин Галлоуэю, — с их бесчисленными и бесполезными должностями, огромными жалованьями, пенсиями, привилегиями, взятками, беспричинными ссорами, глупыми предприятиями, фальшивыми счетами, контрактами, пожирающими все доходы… то боюсь, что от близких взаимоотношений с британцами Америка не выиграет, а проиграет».
Отношения с колониями становились все хуже, и прогрессивные английские мыслители все чаще задумывались о союзе. В 1776 году Адам Смит высказал эту идею в «Исследовании о природе и причинах богатства народов». Он предлагал ее как средство для достижения «благосостояния, процветания и могущества империи». В том же году интеллектуальный лидер нонконформистов доктор Ричард Прайс в «Замечаниях о природе гражданской свободы и войны с Америкой» выдвинул идею англо-американского союза на условии равенства. Зараженный идеями Просвещения, Прайс основывал свое исследование на принципе гражданских свобод и утверждал, что они «приносят человечеству разум, права и справедливость». Имелась альтернатива — принуждение или восстание, хотя на тот момент мало кто решился бы утверждать, что восстание возможно. Большинству британцев идея о равенстве с американцами казалась немыслимой, во всяком случае, создание федерации было неприемлемым, ибо никто во властных английских структурах не отдал бы право на регламентирование торговли. Если бы с обеих сторон было желание компромисса, то федерация в каком-то виде могла быть постепенно построена. На тот момент подобная идея была преждевременной. Ей противостояли предубеждения и предвзятость во мнениях, да и до создания технологий трансокеанской коммуникации еще оставалось сто лет.
Англия восприняла созыв Континентального конгресса как предательство. С этого момента в Британии все больше утверждалась идея обращения к силе. От генерала Гейджа стали поступать тревожные письма. Он сообщал о быстром распространении «пламени подстрекательства к мятежу» и о том, что эта идея принадлежит не только «фракции» агитаторов, но что ее разделяют свободные землевладельцы и фермеры Массачусетса, а также их соседи, они запасаются оружием и боеприпасами, даже готовят артиллерию. В последних письмах он сообщил, что всю Новую Англию следует считать взбунтовавшейся. В ноябре король признал, что нанесение удара должно решить, останутся ли колонии в подчинении или обретут независимость.
Кабинет решил направить в Америку три военных корабля с подкреплением, однако в ту осень все были заняты проведением выборов, и эту операцию отложили до созыва нового состава парламента. Между тем, пусть не во «внутреннем кабинете», а в правительстве нашелся человек, выразивший свое несогласие с общим мнением. Это был виконт Баррингтон, много лет занимавший пост секретаря по военным делам. Ранее он выступал за твердую линию по отношению к американцам, а сейчас оказался в числе тех немногих, кто не был ограничен шорами предубеждений и смог осознать ход событий. К 1774 году он пришел к мысли, что карательные меры в отношении колоний вызовут вооруженное сопротивление, что окончится катастрофой. Он не сделался сторонником американцев и не изменил своих политических убеждений, он просто пришел к профессиональному заключению и объяснил свою позицию в двух письмах, отправленных Дартмуту в ноябре и в декабре. Баррингтон утверждал, что война в Америке будет бесполезной, дорогостоящей и выиграть ее будет невозможно. Бесполезной он назвал ее потому, что Британия не сможет ввести налогообложение колоний, а дорогостоящей она станет потому, что для удержания завоеванных территорий необходима будет большая армия. Понадобится строить крепости, стоимость которых окажется губительной для бюджета, к тому же не миновать «ужасов и кровопролития гражданской войны». «Повторяю, — писал он, — борьба для нас — вопрос чести, и обойдется она нам дороже, чем мы можем себе позволить».
Баррингтон посоветовал не укреплять армию в Массачусетсе, а, напротив, вывести из Бостона войска и оставить город в его нынешнем «расстроенном состоянии», подождать, пока он оправится и с ним можно будет договориться. Колонии должны почувствовать, что их более не преследуют, они воспрянут, воинственность их ослабеет, после чего с ними снова можно будет вести переговоры.
Отличительная черта безумств — диспропорция между усилиями и вероятным выигрышем, а также «ужасное неудобство» — честь. Все это четко было изложено Баррингтоном, но поскольку должность его была чисто административная, и он не мог вмешиваться в политику, то и к мнению его никто не прислушался. От него требовали следовать политическому курсу, в успех которого он не верил, поэтому Баррингтон попросил об отставке, но король и Норт его не отпустили: они не хотели, чтобы стало известно о разногласиях в стане правительства.
В лондонском Сити все были на стороне колоний, почетные граждане даже избрали шерифами Лондона двух американцев — Стивена Сэйре из Лонг-Айленда и Уильяма Ли из Виргинии. Кандидаты на лондонские должности должны были подписать документ в поддержку билля, дававшего американцам право избирать собственный парламент и самим назначать налоги. Противоположного мнения придерживался более известный лондонец, доктор Сэмюэль Джонсон; он сказал, что американцы представляют собой «расу преступников, и они должны быть благодарны за то, что мы не отправили их на виселицу». Его памфлет «Налогообложение не тирания» восхитил деревенских сквайров, университеты, англиканских священнослужителей и все круги, решительно настроенные против американцев. В частном порядке, однако, он признался Босуэллу, что «администрация слаба и робка», а впоследствии прибавил, что «отличительная черта нашего нынешнего правительства — слабоумие».
Последний шанс соблюсти собственные интересы, воспользовавшись альтернативой, представился Британии в январе 1775 года на заседании парламента, и предложил его выдающийся государственный деятель своего времени лорд Чатем. 20 января он высказался за немедленный вывод британских войск из Бостона как доказательство того, что Англия готова пойти на уступки. Чатем сказал, что войска действуют провокационно и неэффективно. Они могут пройти из одного города в другой и добиться временной покорности, «но сможете ли вы навсегда заставить слушаться страну, из которой уходите?» Разве нельзя было «предвидеть сопротивление деспотической системе налогообложения»? Какие силы понадобятся для наведения порядка? «Что, милорды, вы говорите — несколько полков в Америке и 17 или 18 тысяч дома?! Идея воистину смехотворна!» Невозможно усмирить регион, протянувшийся на 1800 миль, нельзя поработить смелых людей, в сердцах которых горит дух свободы. «Навязывать деспотизм такому сильному народу бесполезно и губительно. Надо немедленно уходить, давайте же уйдем, пока можем, а не тогда, когда будем должны».
Старый Питт не утратил своего красноречия, однако он пренебрег политической необходимостью и не сумел собрать сторонников, которые проголосовали бы за его предложение; он вообще никому, кроме Шелберна, не сказал, что собирается выступить с предложением. Да и Шелберну он сообщил лишь, что готовится «постучать в дверь сонного и сбитого с толку правительства». Чатем реалистически смотрел на вещи и бил точно в цель, но палате реальность была не нужна, ей хотелось отстегать американцев. На неожиданное заявление Чатема «оппозиция пожала плечами; придворные широко раскрыли глаза и рассмеялись», писал Уолпол. За предложение Чатема было подано только 18 голосов, а против — 68.
Хотя Чатем и растерял свое магическое очарование, здравый смысл у него остался: «Я знаю, что могу спасти эту страну, и никто не может сделать это, кроме меня». Посовещавшись неофициально с Бенджамином Франклином и с другими американцами, Чатем первого февраля представил билль по разрешению американского кризиса. Этот документ отменял «репрессивные законы», освобождал колонии от налогообложения, признавал Континентальный конгресс и возлагал на него ответственность за признание колониями внутренних налогов, которые они выплачивали короне в обмен на ее затраты. В документе также говорилось о независимом судопроизводстве с судом присяжных и о невыдаче обвиняемых на суд в Англию. Корона сохраняла за собой регламентирование внешней торговли и право на размещение армии в случае необходимости. Лорд Гауэр — после смерти герцога лидер клики Бедфордов — вскочил с места и закричал, что билль предает права парламента. Он предает «каждый интерес, каждое достойное побуждение, каждый принцип доброго правления».
Тридцать два пэра высказались в пользу плана урегулирования, предложенного Чатемом, хотя большинство, разумеется, его отвергло. Питт не смог спасти империю, поскольку она того не желала. Оскорбленный нападками, Чатем излил свое разочарование в заключительном слове, страстном и беспощадном. Подобное обращение не понравилось бы ни одному правительству. «Все ваше политическое поведение отличалось слабостью и жестокостью, деспотизмом и невежеством, пустотой и небрежностью, раболепием, неспособностью и коррупцией».
На следующий день правительство представило билль, в котором заявляло, что Новая Англия подняла мятеж, а потому оно просит дополнительные войска для наведения порядка в колониях. В палате общин 106 человек проголосовали против этого решения, однако билль быстро приняли вместе с очередным репрессивным актом, призванным оказать экономическое давление на смутьянов. Колониям Новой Англии запретили лов рыбы возле Ньюфаундленда и вести торговлю где-либо, кроме как в британских портах. На службу в Америке кабинет назначил трех генерал-майоров — Уильяма Хоу, Джона Бургойна и Генри Клинтона. Никто и помыслить не мог, что будущее грозит им отозванием с поста, капитуляцией и обструкцией.
Между тем на помощь генералу Гейджу были высланы три полка, и король попросил сэра Джеффри Амхерста, бывшего главнокомандующего времен Семилетней войны, снова возглавить армию в Америке. Он сказал, что Амхерст — человек известный и уважаемый в колониях, он может подчинить себе заблудших людей, не приставляя им нож к горлу. То ли из-за неуверенности в результате, то ли из-за нелюбви к политике, Амхерст отклонил предложение, хотя король обещал возвести его в пэры. Амхерст был не последним человеком, отказавшимся от такого назначения.
Неожиданно Норт засомневался. Его подталкивал Дартмут, все еще пытавшийся добиться мирного разрешения конфликта, и Норт предложил собственный вариант примирения, согласно которому от налогообложения избавлялась любая колония, если она готова отчислять часть доходов на управление и оборону в размере, одобренном королем и парламентом. «На каждой физиономии отпечатались неуверенность, удивление и смятение», стало очевидно, что правительство задумало натравить колонии друг на друга, поскольку отменять «репрессивные законы» оно не собиралось.
Берк все же попытался использовать последний шанс. Лейтмотивом его речи стала «абсолютная необходимость согласия в империи путем поддержания единства духа». Сделать это можно, сказал он, только при условии верховенства Британии, но Берк советовал не переусердствовать с этим. Нравится это или нет, но дух свободы в Америке существует, не зря же эмигрировали предки колонистов. Свобода духа в английских колониях проявляется сильнее, чем у любого другого народа земли. Ее нельзя отнять, нельзя подавить, а потому «единственный для нас способ — согласиться с ней или, если позволите, смириться с ней, как с неизбежным злом». И тут Берк дал замечательную рекомендацию: «Великодушие в политике — нередко высшая мудрость; великая империя и ничтожный ум плохо ладят». «Давайте отменим Принудительные акты, пусть американцы облагают себя налогами сами — добровольно, а не по принуждению. Дайте им свободу и возможность разбогатеть, и они обгонят Францию и Испанию».
Для проявления великодушия требуются великие умы. Георг III, его министры и правительственное большинство в парламенте, забыв о благоразумии и не учитывая главные свои интересы, продолжили курс на принуждение. Было ясно, что даже если они и победят, в чем сомневались опытные солдаты, такие как Амхерст и Хоу, то, в конечном итоге, все равно потеряют, поскольку породят враждебность. «Это — разновидность войны, в которой даже победа приведет к нашему поражению», — писал Уолпол своему другу Хорасу Манну. Почему король и кабинет министров не видели такого исхода? Потому что не думали наперед, они лишь хотели утвердить собственное превосходство и верили, что военная победа над смутьянами им обеспечена. Они не сомневались в том, что американцы склонятся перед британским оружием. В этом и состояла движущая ими идея. Полковник Грант сказал, что служил в Америке и хорошо знает американцев, и он заверил палату общин, что американцы не будут сражаться. Они не осмелятся выступить против английской армии, и у них нет качеств, необходимых для хорошего солдата. В палате лордов звучали такие же речи. В ответ на предупреждение депутата от оппозиции, предупредившего, что колонии привлекут бесчисленное количество защитников, лорд Сэндвич сказал: «Ну и что такого? Они все недисциплинированные, к тому же и трусы. Если они не побегут, то умрут с голода, мы уж об этом позаботимся». Он и его коллеги рады были закончить бесконечную вражду с колониями посредством силы, и, поскольку считали себя сильнее, война казалась им самым легким решением.
Впоследствии они продолжали верить, что, по словам лорда Гауэра, мятежный язык американцев был «языком смутьянов и нескольких фракционных лидеров», а делегаты Континентального конгресса «далеки от здравого смысла респектабельной части их избирателей. Делегатов им навязали, а влиятельные люди побоялись этому воспрепятствовать». Возможно, в отношении «влиятельных людей» Гауэр не слишком заблуждался, но большинство американцев придерживалось другого мнения.
Результатом подобной заносчивости стала неспешная и вялая подготовка. Хотя после введения год назад «репрессивных актов» нарастание вражды между колониями и метрополией было предсказуемо, никаких мер для усиления военной подготовки не приняли. Самодовольный Сэндвич, агитировавший за насильственные действия, в своем статусе первого лорда Адмиралтейства не сделал ничего для подготовки флота, необходимого для транспортных операций и блокады. Напротив, в декабре 1774 года он сократил численность флота на 4000 человек, иначе говоря — на двадцать процентов. «Мы сделали шаг, столь же решительный, как переход через Рубикон, — сказал через несколько месяцев генерал Бургойн, — и увязли в самой серьезной войне, которую должны продолжать без каких-либо распоряжений и без пороха».
В апреле 1775 года генерал Гейдж, узнав о больших запасах оружия, хранившихся в Конкорде, в двадцати милях от его позиций, принял очевидное решение — отправить отряд и уничтожить склад. Сохранить это намерение в тайне не удалась: вспыхнули предупредительные сигнальные огни, вскачь отправились гонцы, и британский отряд попал под обстрел ополчения у Лексингтона. Ответным огнем ополченцы были рассеяны. Вокруг Конкорда поднялось предупрежденное вестниками население, из каждой деревни и фермы вышли люди с мушкетами и встретили возвращавшихся британцев убийственно меткими выстрелами. Они преследовали солдат, пока тех не спасли два полка, высланных из Бостона. «Началась страшная трагедия», — грустно признал Стивен Сэйре, когда новость об этом событии дошла до Лондона.
Прозвучал последний страстный призыв к здравому смыслу — лидер методистов Джон Уэсли в письме от 14 июня писал лорду Дартмуту: «Откладывая в сторону все размышления о том, что есть добро и что зло, я спрашиваю: есть ли здравый смысл в том, что мы используем силу против американцев? Могут ли 20 тысяч солдат, находящихся в трех тысячах миль от дома и столь же далеко от снабжения, надеяться покорить народ, борющийся за свою свободу?» Из сообщений друзей-священников в Америке он знал, что колонисты — это не крестьяне, готовые бежать, завидев красный мундир или услышав выстрел из мушкета, и хотя их вряд ли можно было назвать профессиональными солдатами, одержать победу над ними будет непросто. «Нет, милорд, все они очень сплочены». Свое письмо Уэсли закончил так: «Помните Ровоама! Помните Филиппа II! Помните Карла I!»
Кризис не всегда освобождает от безумия; старые привычки и предубеждения живучи. Правительство, которое вело войну, отличалось неповоротливостью и небрежностью, разобщенностью и непоследовательной тактикой, а вдобавок — фатальной недооценкой противника. Слабое правление дома порождало слабое руководство на войне. Генералы Хоу и Бургойн с самого начала не верили в победу. Когда командующим был Хоу, его вялость вошла в поговорку. В том, что их войска на суше покорят Америку, сомневались и другие военные. Генерал-адъютант Эдвард Харви считал весь этот план сумасшедшей идеей, полностью противоречащей здравому смыслу.
Министры недооценивали задачу и потребности. Не годились ни материалы, ни люди, корабли были ненадежны, моряков недоставало, особенно опытных. В Лондоне не задумывались о проблемах транспортировки и коммуникаций, руководство военными действиями осуществлялось на расстоянии, причем на то, чтобы получить ответ на письмо, уходило два-три месяца. Война против соотечественников не пользовалась популярностью. «Чувства нации, — признавал лорд Норт после Лексингтона и Банкер-Хилла, — не поднимались до той высоты, которую можно было пожелать». Скромные результаты в наборе солдат — менее двухсот за три месяца — привели к вербовке наемников из немецкого Гессена (их численность составила треть британских сил в Америке). Участие наемников в войнах Англии был обычным делом, поскольку в представлении обыкновенного человека военная служба расценивалась очень низко. Использование гессенских наемников больше, чем что-либо, возбудило враждебность колонистов, убедило их в британской тирании и упрочило сопротивление. Американская революция, при собственных ее ошибках и неудачах, интригах и недовольстве, оказалась успешной из-за неразумности британского управления.
Только через четыре месяца после Лексингтона и Конкорда и через месяц после известия о сражении при Банкер-Хилле Америку объявили настоящим и общепризнанным мятежником, а упомянутый временной промежуток заняли раздиравшие правительство противоречивая политика, грызня за посты и привычное отсутствие на службе, вызванное лососевым сезоном или охотой на шотландскую куропатку. Король же в это время требовал декларации о мятеже и о намерении любыми строгими мерами добиваться подчинения заблудших детей. Секретарь по делам колоний лорд Дартмут все еще искал возможность ненасильственного разрешения конфликта; умеренные, не входившие в кабинет, и опытные заместители министров надеялись избежать разрыва; сторонники Бедфорда горячо призывали к решительным действиям; лорд Баррингтон настаивал на том, что колонии можно подавить посредством морской блокады и воспрепятствования торговле. Братья Хоу — генерал сэр Уильям и адмирал лорд Ричард, — назначенные командующими, соответственно сухопутными и морскими силами в Америке, считали, что переговоры предпочтительнее военных действий, и искали переговорщиков. Лорд Норт, не желавший принимать окончательного решения, пытался отсрочить нечто необратимое.
Уступая давлению короля и кабинета, настроенного в духе бедфордцев, Норт вынужден был сдаться. 23 августа вышла прокламация Его Величества о подавлении мятежа. Объявляя американцев «предателями», развязавшими войну против короны, король высказывал мнение, что бунт стал результатом заговора «опасных и коварных людей», он не обращал внимания на многочисленные сообщения генерала Гейджа и губернаторов, что в восстании принимают участие все классы. Настаивание на укоренившемся собственном представлении в противовес всем доказательствам обратного является источником самообмана, характерного для безумия. Скрывая реальность, оно избавляет от необходимых усилий.
Между тем на Континентальном конгрессе в Филадельфии умеренные депутаты сумели добиться принятия обращения к королю — «Петиции оливковой ветви». В этом документе говорилось о лояльности колоний и об их преданности короне. Депутаты обращались к королю, просили его прекратить враждебные действия и отменить репрессивные меры, принимавшиеся с 1763 года. Они выражали надежду на то, что примирения можно достигнуть. Когда в августе петиция прибыла в Лондон, Георг III отказался ее принять, и через несколько дней последовала его прокламация о подавлении мятежников. Оливковую ветвь конгресса в парламенте отвергли, как и обычно, большинством голосов.
Вслед за изданием королевской прокламации перевели на другой пост Дартмута — его сделали лордом-хранителем малой печати, а на прежнее его место — секретаря по делам колоний — поставили лорда Джорджа Джермейна, страстно желавшего «поставить бунтовщиков на колени». В прошлом урожденного Сэквилла из Ноула, младшего сына седьмого графа и первого герцога Дорсета[15], была странная история с военным судом и остракизмом, но он все-таки добился расположения короля тем, что давал ему советы, которые тот хотел услышать. В результате Джермейн получил критически важный для Америки пост.
В 1759 году в сражении при Миндене лорд Джордж, генерал-лейтенант и командующий английской кавалерией, по непонятной причине отказался исполнить приказ принца Фердинанда Брауншвейгского и не повел кавалерию в бой, чтобы завершить победную атаку разгромом французов. Его уволили со службы, общество назвало его трусом, военный суд обвинил в неподчинении приказу и объявил, что он «неспособен служить Его Величеству в любом военном качестве», об этом решении суда было объявлено всем британским полкам. «Я всегда говорил вам, — написал его бедный полусумасшедший брат лорд Джон, — что мой брат Джордж ничем не лучше меня».
Хотя обвинение в трусости странно не соответствовало яркой двадцатилетней военной карьере, лорд Джордж так и не объяснил своего поведения при Миндене. Суровый и высокомерный, он происходил от предка, «жившего в величайшей роскоши, которой позавидовал бы любой английский аристократ». Дед его избежал обвинения в убийстве только благодаря дружескому вмешательству Карла II. Отец сделался герцогом, когда Джорджу было четыре года. По воскресеньям родительский дом, словно у короля, осаждали просители и визитеры. Лорд Джордж мало кому внушал симпатию, он успел нажить себе врагов критическими замечаниями в адрес коллег-офицеров, однако через несколько лет, благодаря поддержке Сэквилла и собственному напористому нраву, сумел выбраться из немилости и вернуть прежний высокий статус. Опыт сделал его жестче, но не мудрее, и Джермейн готов был стать министром, ответственным за войну.
Лорд Джордж, как и все остальные министры кабинета, как и друзья короля, даже думать не хотел о примирении с колониями. Когда лорд Норт заговорил о мирных переговорах, Джермейн выдвинул свои условия. Америка еще до переговоров должна была признать «полное и безусловное верховенство законодательного органа, издающего законы для колоний». Поскольку колонисты в течение десяти лет отвергали этот принцип, что и привело к бунту, то, по словам лорда Норта, такое условие обрекало мирные переговоры на неудачу. Дартмут прямо заявил, что откажется от поста лорда-хранителя печати, если условия Джермейна останутся в силе. Норт намекнул, что уйдет вслед за своим сводным братом.
Затем начались бесконечные обсуждения условий: следует ли оставить слова «полное и безусловное»? Надо ли потребовать от колоний признания принципа верховенства законодательного органа, прежде чем начинать переговоры? Должны ли члены комиссии получить дискреционные права? Может ли адмирал Хоу исполнять обязанности адмирала одновременно с участием в мирных переговорах? Интриги во время всех этих диспутов не кончались: шла борьба за несколько придворных должностей и постов младших министров, от которых отказались противники войны. В январе 1776 года парламент потратил время на споры о выборах и на торговлю с германскими принцами, запросившими высокие цены за своих наемников. Мирные предложения не ушли далее уже отвергнутого конгрессом плана примирения, который Норт представил год назад. Ни король, ни кабинет не хотели принять условия американцев, требовавших определенной автономии при сохранении власти короны. Комиссию по примирению предложили для отвода глаз, продолжая питать иллюзорную надежду на раскол среди колоний. Как отмечал один ученый, друг Франклина, доктор Джозеф Пристли, сейчас доминирует Джермейн и на благоразумие и сдержанность надеяться нельзя, «все дышит злобой и отчаянием».
Когда в мае 1776 года обговорили условия и назначения, произошедшие события сделали все это бессмысленным. Памфлет Томаса Пейна «Здравый смысл», смело призвавший к независимости, возбудил колонистов, убедил тысячи людей в необходимости восстания, и вместе со своими мушкетами они явились на сборные пункты. Главнокомандующим был назначен Джордж Вашингтон; форт Тикондерога сдался отряду Этана Аллена, состоявшему из 83 человек. Генерал Уильям Хоу вынужден был эвакуировать Бостон, так как американцы затащили на высокогорье Дорчестер Хайтс пушки из Тикондероги; английские войска вели полномасштабные бои на юге и в Канаде. В июне Континентальный конгресс заслушал резолюцию Ричарда Генри Ли из Виргинии, этот документ гласил: «Соединенные колонии являются и по праву должны быть свободными независимыми штатами; они полностью освобождаются от верности британской короне, и всякая политическая связь между ними и государством Великобритания должна быть полностью расторгнута». Второго июля делегаты единогласно проголосовали за Декларацию независимости, а 4 июля, во время второго голосования, в текст были внесены добавления.
В сентябре, после победы Хоу в сражении на Лонг-Айленде, его брат-адмирал в своей ипостаси участника примирительной комиссии устроил встречу с Франклином и Джоном Адамсом. Последний представлял Континентальный конгресс, но так как полномочий для переговоров у него не было, совещание оказалось бесполезным. Так попытка предотвратить раскол сорвалась с обеих сторон.
Противники войны с самого начала громко заявляли о себе, однако тех, кто выступал за войну, было намного больше. Следуя примеру Амхерста, офицеры армии и флота отказывались воевать против американцев. Адмирал Огастес Кеппель, воевавший на протяжении всей Семилетней войны, заявил, что не примет участия в нынешней. Граф Эффингем вышел в отставку, не пожелав сражаться в войне, причины которой ему неясны. Старший сын лорда Чатема Джон, служивший в полку в Канаде, также вышел в отставку и вернулся домой, а другой армейский офицер сказал так: «Эта война непопулярна, честные люди не хотят рисковать своей репутацией и не принимают в ней участия». Свобода действий нашла своего адвоката в генерале Конвее: на заседании парламента он заявил, что, хотя солдат обязан беспрекословно подчиняться приказу и воевать против иностранного государства, в случае внутреннего конфликта он должен быть уверен, что выступает за справедливое дело, а потому в данном случае лично он «не обнажит шпагу».
Распространению таких настроений способствовала убежденность в том, что американцы борются за либеральные английские свободы. Поскольку и та и другая сторона зависят друг от друга, то либо обе будут «похоронены в одной могиле», либо «вечно будут терпеть», — сказал оппозиционный оратор лорд Джон Кавендиш. Четыре представителя в парламенте от Лондона и все шерифы и члены городского управления оставались стойкими защитниками колоний. И в палате общин, и в верхней палате были сделаны заявления с протестом против привлечения иностранных наемников без согласия парламента. Герцог Ричмонд в декабре 1776 года призвал пойти на уступки колониям и заявил, что сопротивление Америки «оправданно как в политическом, так и в моральном отношении». Был организован сбор денег в пользу вдов, сирот и родителей американцев, «бесчеловечно убитых войсками короля при Лексингтоне и в Конкорде».
В 1776 году появилась политическая карикатура, изображавшая спящего льва, а рядом с ним министров, убивающих гусыню, которая несет золотые яйца. Обозреватели, в том числе и Уолпол, обратили внимание на такое противоречие. Будет ли Америка побеждена или нет, Британию не ждет ничего хорошего, ибо страна, которой управляет армия, уже не сможет быть желанной для людей и торговли, она «будет заброшена и превратится для нас в обузу, какой стали Перу или Мексика с их серебряными копями для Испании. Безумием было втянуть нас в этот ад!» Даже Босуэлл думал, что меры, принятые правительством, были «неудобоваримыми и свирепыми», а министры «сошли с ума, развязав эту войну».
Большинство же поддерживало войну, и ее сторонники выражали свое мнение с не меньшей прямотой. Возможно, и не все согласились бы с резким высказыванием доктора Джонсона «Я люблю все человечество, кроме американцев», и не скатились бы в абсурд маркиза Кармартена, одного из друзей короля, заявившего в дебатах: «Так чего же ради им [колонистам] было дозволено переселиться в сей край, если барыши от их труда не возвратятся к их здешним господам? Я полагаю, что политика колонизации не стоит и гроша, если ее выгоды не пойдут на пользу интересам Великобритании». Однако подобные чувства разделяли многие британцы. (Небезынтересно будет отметить, что британцы совершенно не знали и не хотели знать, как и почему были основаны колонии.)
По-деловому подошли к этому вопросу в Бристоле, избирательном округе Берка, к электорату которого он с непререкаемой логикой и незначительным эффектом обратился в своем «Письме к шерифам Бристоля». Купцы, лавочники и духовенство этого крупного порта направили королю верноподданническое послание с призывом принять жесткие меры для удержания колоний. Землевладельцы и светское общество были с ними согласны. Все предложения оппозиции обычным порядком были отвергнуты парламентом. Большинство поддерживало правительство не потому, что лояльность их была куплена, а потому, что они были уверены в своем превосходстве и в том, что колонии должны им подчиняться.
Бессилие оппозиции, насчитывавшей около ста человек, вызвано было не только силой противной стороны, но и отсутствием единства в их собственных рядах. Чатем снова заболел и вышел из строя на два года — с весны 1775 по весну 1777 года, но, как и Гамлет, был «помешан только в норд-норд-вест. При южном ветре [он] еще отличит сокола от цапли». После американской Декларации независимости он предсказал своему врачу доктору Аддингтону, что если Англия не изменит свою американскую политику, Франция своего шанса не упустит. Она только и ждет, когда Англия глубже увязнет в «самоубийственной войне».
И все же, когда болезнь отступала, Чатем действовал один, по собственному разумению. Из-за его самонадеянности и нежелания стать функциональным лидером оппозиция оказалась склонна к размежеванию и подвержена капризам своих главных фигур. Ричмонд, самый агрессивный и откровенный член палаты лордов, ненавидел Чатема, но по своему характеру он не был ни лидером, ни ведомым. Чарльз Джеймс Фокс, восходящая юная звезда оппозиции, блистал в палате общин остроумием и обличительными речами, как некогда Тауншенд, но тоже выступал как одиночка. Других мучили противоречия. Хотя они верили в справедливость американского дела, но не могли не бояться того, что победа американской демократии представляет угрозу верховенству парламента и является опасным стимулом для реформистского движения.
Разочарование в собственном правительстве и поражения при голосовании в парламенте действовали угнетающе. Ричмонд признался в этом Рокингему, когда тот пытался объединить оппозицию, и призвал его высказать свое мнение относительно билля, запрещавшего торговлю с тринадцатью бунтующими колониями. «Признаюсь, по отношению к американскому вопросу я чувствую себя очень вяло», — написал Ричмонд. «Что толку сопротивляться этому биллю? Нужно сопротивляться всей системе». Он не приехал в Лондон, а позже и вовсе отправился во Францию — разбираться с юридическими тонкостями своего французского пэрства. Возможно, «хорошо, что оно у меня есть», написал он Берку, ибо недалек тот день, когда «Англия дойдет до состояния рабства», и если «Америка нас не пустит, то Франция станет неким прибежищем, и мое пэрство будет весьма кстати». Возможно, никогда еще историческое пророчество не было столь очевидно перевернуто с ног на голову, ибо в следующее десятилетие произошла Французская революция. «Что до английской политики, — продолжил Ричмонд, — то должен вам признаться: меня от нее тошнит, я совершенно вымотан и нахожусь в расстроенных чувствах».
Лидер оппозиции Рокингем настолько разочаровался, что в 1776 году предложил противникам войны «отделиться», то есть сознательно не являться в парламент. Рокингем счел такой шаг ярким протестом против правительственной политики. Солидарности по этому вопросу он не дождался, согласились только его соратники-виги. Они разъехались по своим имениям, но через год вернулись. «Они милые люди, — написал Чарльз Фокс Берку, — но штурмовать цитадель не готовы». Берк, отмечая их важнейшие качества как министров, ответил, что добродетели этих людей — результат «крупных состояний, высоких титулов и спокойных домов».
Бунтовщики и не думали прекращать сопротивление. Несмотря на нехватку оружия и припасов, на недостаток обученных и дисциплинированных войск и несмотря на короткие сроки военной службы, у колонистов была цель, за которую они боролись, у них были героический командир и твердая воля, а также победы, такие, как при Трентоне и Принстоне, что укрепляло их дух. Враги Британии поставляли оружие, британская тактика намеренных разрушений и грабежей, а также привлечение индейцев для осуществления террористических актов возбуждали у американцев боевой настрой. Британцы переоценили поддержку американских лоялистов, за которую их же и презирали. При мобилизации лоялистов британцы зависели от долгих трансатлантических перевозок. Они боялись, что Франция и Испания воспользуются трудностями Англии и предпримут нападения на море или даже организуют вторжение, а это требовало размещения войск для обороны и отправки кораблей в прибрежные воды. Истощение сил тревожило многих. «Думающие друзья правительства не испытывают оптимизма», — писал Эдвард Гиббон, избранный в 1774 году в парламент как сторонник Норта.
В феврале 1777 года генерал Бургойн прибыл в Англию. Вместе с Джермейном они разработали план военных операций, согласно которому одна часть английских войск должна была выступить из Канады, а другая — спуститься из Нью-Йорка в долину реки Гудзон и отрезать Новую Англию от других колоний. Войну должны были закончить к Рождеству. Бургойн вернулся к северной армии и повел ее к Олбани, но двойной охват не получился, оттого что задействованной оказалась только половина предполагаемых клещей. Южная армия под командованием сэра Уильяма Хоу, задумавшего собственную кампанию и не договорившегося со своим коллегой, двигалась совсем в другом направлении — к Филадельфии. Сэр Генри Клинтон, командовавший силами, оставшимися в Нью-Йорке, не мог выйти к Гудзону без основной армии. Бургойн начал поход в июне. В разгар лета поступали тревожные сообщения: у Бургойна опасно истощились припасы; нападение на склады в Бенингтоне было решительно отбито — американская армия набирала силу. Хоу по-прежнему был занят в Пенсильвании. Клинтон время от времени испытывал паралич воли, но в последнюю минуту в отчаянии двинулся на север. Соединения армий все еще не произошло. Вашингтон готовился противодействовать Хоу, но, следя за его передвижениями, обнаружил, что Хоу на север не пойдет. Узнав о победе генерала Патнэма под Беннингтоном, Вашингтон написал ему и выразил надежду, что «вся Новая Англия соберется и сокрушит генерала Бургойна».
Лорда Чатема не столько беспокоили эти события, сколько угроза со стороны Франции. 20 ноября 1777 года он поднялся с постели и потребовал «немедленного прекращения вражды». Прежде чем стало известно о событии, ознаменовавшем водораздел в войне и подтвердившем его аргументы, Чатем сказал: «Я знаю, что завоевание английской Америки не удастся. Вы не можете, не сможете покорить Америку…» Защита неотъемлемых прав не является бунтом. Война «несправедлива в своих принципах, непрактична в средствах и губительна в последствиях». Использование «наемников, сынов грабежа и насилия, пробудило возмущение, а этого уже не исправить». «Если бы я был американцем и если бы иностранные войска вошли в мою страну, я никогда не сложил бы оружие, никогда, никогда! Настаивая на покорности, Британия потеряет доход от колоний и их поддержку в противостоянии с Францией. В результате Франция и Испания возобновят против нас войну». Чатем не призывал к признанию независимости Америки, ибо до самой смерти верил в прочность отношений между колониями и короной. Если перефразировать одного из его преемников, Чатем с радостью заявил бы, что ему не довелось быть главой правительства, согласившегося на ликвидацию Британской империи. Его предложение о прекращении вражды не нашло отклика у лордов, они отвергли его при соотношении четырех к одному.
В палате общин Чарльз Фокс обратил внимание на одну военную проблему, которая впоследствии и проявилась. «Завоевание Америки, — сказал он, — попросту невозможно из-за фундаментальной ошибки, мешающей нашим генералам добиться успеха». Их разделяет слишком большое расстояние, чтобы они могли помочь друг другу. Через двенадцать дней явился курьер с ужасным сообщением: 17 октября в Саратоге возле Олбани генерал Бургойн, с остатками потрепанной, голодающей, поредевшей армии, сдался континентальному корпусу. Накануне генерал Клинтон, не продвинувшийся далее Кингстона, что в пятидесяти милях от Олбани, повернул обратно в Нью-Йорк за подкреплением.
Саратога вдохнула в американцев новые силы и согрела кровь в снежную и холодную зиму, обрушившуюся на долину у Вэлли-Фордж. После подписания капитуляции люди Бургойна должны были отбыть обратно в Британию с обязательством никогда более не воевать против Америки. Целая армия, почти восемь тысяч человек. Сверх того, стали реальностью самые большие страхи Британии — Франция вступила в войну в союзе с Америкой. Через две недели пришло известие о капитуляции, и французы, опасаясь, что британцы могут предложить своим бывшим колониям приемлемые мирные условия, поспешили известить американских послов о решении признать новорожденные Соединенные Штаты, а еще через три недели сообщили о своей готовности вступить с ними в альянс. Договор, согласно которому в мире возникла новая нация, стал одним из самых важных в истории, а на его заключение ушло менее месяца. Помимо признания независимости Америки и включения в договор обычных статей о дружеских отношениях и торговле, документ предусматривал, что в случае войны между Британией и Францией ни одна из сторон не заключит сепаратный мир.
Предсказание Чатема о вмешательстве Франции подтвердилось, но еще до того, как это стало известно, 11 декабря 1777 года он явился в палату лордов и снова заявил, что Англия вступила в «губительную» войну. Народ вовлечен в нее обманом, сказал он. Его слова можно отнести ко всем войнам и безумию, а происходит это много столетий подряд, виной чему «налогообложение, доверчивость, несбыточные надежды, фальшивая гордость и выгода самого романтического и немыслимого толка».
Невероятное известие о капитуляции британской армии перед американскими колонистами повергло в шок правительство и население и вывело из спячки тех, кто до сих пор и не задумывался о войне. «Вы не представляете, какое впечатление произвела эта новость на умы горожан», — писал Джорджу Селвину один знакомый. «Те, кто никогда ничего не чувствовал, теперь уже чувствуют. Те, кто был почти безразличен к американским делам, пробудился от летаргического сна и понял, в какое ужасное положение мы попали». Акции упали в цене, лондонский Сити охватило уныние, люди шептались об «опозоренной нации» и говорили о смене правительства. Гиббон писал, что если бы не боязнь позора, палата проголосовала бы за мир даже на самых невыгодных условиях.
Оппозиция бросилась в яростную атаку, осуждая министров и правительство в целом за неумелые военные действия и за политику, приведшие к войне. Берк обвинил Джермейна в «намеренную слепоте», в результате которой Британия потеряла Америку. Фокс призвал к отставке Джермейна, а Уэддерберн, придя на защиту Джермейна, вызвал Берка на дуэль. Барре утверждал, что план кампании недостоин британского министра и слишком абсурден для индейского вождя. Даже Джермейн был обеспокоен, однако выдержал атаку при поддержке короля и главы кабинета. И Норт, и Георг III понимали, что если ответственность будет возложена на Джермейна, то ее возложат и на вышестоящих, то есть на них.
Правительство удержалось также благодаря тщательно выстроенной структуре голосования. Сельская партия, хотя и нервничала из-за войны, но еще сильнее опасалась перемен, и, несмотря на то, что война обходилась им недешево, а о доходах и не мечталось, они выжидали. Только король, закованный в броню непогрешимости, не обращал внимания на всеобщее беспокойство. «Я знаю, что исполняю свой долг, а потому не отступлю», — сказал Георг III Норту в начале войны, и все прочее его не интересовало. Никакие события не смогли пробить брешь в пресловутой броне. Король был уверен в своей правоте, а когда надежды на непременный триумф стали меркнуть, то уверился, что завоевание американцами независимости будет означать распад империи, и он молил небеса «научить действовать так, чтобы потомство не обвинило его в падении этой некогда уважаемой империи». Перспектива поражения при «его» правлении не обрадует ни одного правителя, а потому Георг III упрямо старался продлить войну, пока сохранялась хоть какая-то надежда на успех.
За Саратогой последовали отставка Хоу, возвращение Бургойна, недоверие и разочарование Клинтона, обвинения и официальные запросы. К генералам, обвинявшим в своих неудачах неумелость правительства, относились терпимо не только потому, что все считали виновным Джермейна, но и потому, что генералы заседали в парламенте, и правительство не хотело, чтобы они перешли в оппозицию. Неспособность Джермейна скоординировать кампанию Хоу в Филадельфии с кампанией Бургойна на Гудзоне, как и странное поведение Джермейна в Миндене, казалось, имели только одно объяснение — обыкновенная халатность.
Впоследствии всеобщую неприязнь к Джермейну подогрел инцидент, произошедший во время первоначальной работы над планом. Джермейн отправился в загородное имение, но по пути заехал в министерство, намереваясь подписать депеши. Застав лорда Джорджа в кабинете, его заместитель, Уильям Нокс, напомнил Джермейну, что надо ознакомить Хоу его с планом, дескать, не мешало бы узнать его мнение. «Его светлость вздрогнул, а д’Ойли [второй секретарь] широко раскрыл глаза» и предложил срочно написать депешу, чтобы его светлость ее подписал. Лорд Джордж терпеть не мог, когда его отрывают от того, что он задумал, и он отказался, мотивировав свой отказ тем, что «все это время мои бедные лошади будут стоять на улице, к тому же я не приеду вовремя». Он приказал д’Ойли составить письмо Хоу и отправить его вместе с инструкциями для Бургойна, и «это будет все, что ему нужно знать». Письмо не успели доставить вместе с другими депешами на корабль, и Хоу получил его значительно позже.
В оправдание мы бы сказали, что соблазны комфортных экипажей миновали Америку, однако расстояние, время, ненадежное планирование и непоследовательное управление были недостатками куда более значительными. Беспечное отношение лорда Джорджа к депешам было лишь симптомом более опасного легкомыслия. Мы могли бы заметить, что легкомыслие можно проследить и в примерах сверхпривилегированной жизни министров, но что тогда сказать о знаменитом провале в передаче информации, когда американских командующих не предупредили о возможной атаке на Перл-Харбор? Похоже, человечеству присущ этот коммуникационный недостаток.
Немедленно избавить Британию от не приносящей дивидендов войны, чтобы она могла ответить на вызов Франции, можно было только одним способом — заключить соглашение с колониями. Ходили слухи о грядущем франко-американском договоре, и Норт, после Саратоги потерявший надежду на победу, пытался сформировать еще одну примирительную комиссию, однако Джермейн, Сэндвич, Терлоу и другие твердолобые консерваторы ему в этом препятствовали. Они не желали вести переговоры с мятежниками. Пока Норт ломал голову над тем, какие можно предложить условия — не такие оскорбительные, чтобы их отверг парламент, но достаточно привлекательные, чтобы их приняли американцы, — через тайных агентов дошел слух, что союз Франции с Америкой уже подписан.
Через десять дней Норт представил парламенту пакет предложений для примирительной комиссии, предполагающих такие уступки, что, будь они выдвинуты до войны, их точно бы не приняли. По сути, они повторяли билль Чатема, отвергнутый парламентом в прошлом году. Они отменяли налогообложение, соглашались на статус конгресса как конституционного органа, приостанавливали действие «репрессивных актов», Закона о чае и прочих спорных распоряжений парламента, изданных с 1763 года. Документ приглашал в палату общин американских представителей и наделял членов примирительной комиссии правом действовать, обсуждать и выносить заключения по всем вопросам. Парламент не согласился принять подобный план, он намеревался повторно присоединить к себе колонии и никуда их не отпускать.
Выслушав долгие, двухчасовые объяснения Норта, палата погрузилась в грустные раздумья. Им казалось, что первый министр предал принципы, которых придерживалось правительство в последние десять лет. «Никогда еще нацию не позорило такое сборище глупцов», — ядовито прокомментировал этот инцидент доктор Джонсон. Друзья пребывали в замешательстве, оппоненты медлили, а Уолпол, этот «греческий хор», всех отрезвил. Он назвал этот день позорным для правительства и сказал, что оппозиция была права от начала и до конца. Он считал, что американцы могут принять выдвинутые уступки, «и, все же, мой друг», написал он Манну, «у этих уступок есть один изъян — они пришли слишком поздно». Договор с французами уже подписан; вместо замирения будет большая война. Палата готовилась одобрить план «с быстротою, которая могла бы сделать все, но только не вернуть упущенное время». Норт был прав: исторические ошибки часто непоправимы.
Отказаться от негодной политики не позорно, а похвально, если такая перемена искренна, а новый курс имеет четкую направленность. Создание примирительной комиссии вовсе не стало таким решительным шагом. Норт, как и всегда дружелюбный, твердостью не обладал. В дебатах под нажимом разгневанных консерваторов он терялся, смягчал условия, забирал у членов комиссии дискреционные права и обещал, что дискуссии о независимости не будет. С американцами надо обращаться как с подданными, и никак иначе. На работу примирительной комиссии Норт отводил срок в двенадцать месяцев, начиная с июня (прения в палате общин проходили в марте). Однако военное счастье переменчиво, а ситуация в Америке была в достаточной степени неопределенна, чтобы позволить королю и консерваторам убедить себя, что они могут достигнуть цели.
Многие подозревали, как сказал Джон Уилкс (наконец-то занявший свое место в парламенте), что примирительную комиссию создали для того, чтобы «успокоить людей, а не вернуть колонии», а шоу понадобилось, чтобы сторонники правительства не разбежались. Падение приверженцев Бедфорда казалось возможным, и его можно было бы добиться, если бы политическую активность оппозиции отличала та же решительность, что и их слова. В дебатах оппозиционеры были великолепны, а на деле — слабы, потому что между собой расходились по вопросу о независимости. Чатем — а с ним Шелберн и прочие — оставался неизменным противником развала империи, которую он привел к победе в Семилетней войне. Рокингем и Ричмонд были убеждены, что колонии потеряны навсегда, а единственный верный курс — признать их независимость «немедленно и публично», чтобы отколоть их от Франции, и сконцентрировать все силы против главного противника.
Седьмого апреля 1778 года Ричмонд произнес страстную речь с призывом просить короля распустить правительство, вывести из колоний войска, признать независимость колонистов и договориться о «возрождении если не союза, то дружбы».
Чатему следовало бы согласиться, потому что Франция всегда его беспокоила и потому что Декларация независимости колоний и статьи Конфедерации, которые за ней последовали, не могли быть аннулированы иначе, как в результате военной победы, а ее Чатем давно назвал невозможной. И все же возмущение затмило логику: развал империи казался Чатему невыносимым. Узнав, что Ричмонд собирается предложить признать независимость колоний, Чатем собрал слабеющие силы и вложил остатки своего некогда великого авторитета в обвинительную речь против своих же сторонников и против хода истории.
При поддержке девятнадцатилетнего сына, вскоре сделавшего имя Уильяма Питта грозным для всей Европы, и с помощью зятя он проковылял к своему месту, как и всегда, в полном официальном одеянии. Из-под огромного парика сверкали пронзительные глаза. Лицо лорда было истощено. Герцог Ричмонд закончил свою речь, и Чатем встал. Поначалу речь его была неразборчива, но когда слова зазвучали отчетливо, все были поражены. Он говорил о «позорном отказе нации от своих прав и от самых прекрасных ее завоеваний», о том, что Британия пала ниц перед домом Бурбонов. Затем он потерял нить своего выступления, повторял фразы, запинался, а смущенные пэры, то ли из жалости, то ли из уважения, сидели молча, и тишина казалась почти осязаемой. Ричмонд вежливо ответил. Чатем снова поднялся, беззвучно открыл рот, схватился за грудь и свалился на пол. Его перенесли в ближайшее здание, где он немного оправился, а потом перевезли в его загородный дом в Хэйсе, где в следующие три недели он медленно угасал. Под конец он попросил сына прочитать ему из «Илиады» отрывок о гибели Гектора.
Страна забыла обо всех недостатках и слабостях великого человека и переживала чувство невероятной потери. Парламент единогласно проголосовал за государственные похороны в Вестминстерском аббатстве. «Он умер, — написал неизвестный автор „Писем Юниуса“, — и разум, честь, характер и понимание нации умерли вместе с ним». Доктор Аддинггон сказал, что смерть Чатема была милосердием Господним, «дабы тот не стал свидетелем полного разрушения страны, которую ему не было суждено спасти».
Удивительно, как часто перспектива утраты Америки побуждала британцев предсказывать крушение и как они все ошибались, ибо Британия пережила потерю довольно спокойно — страна продолжала доминировать в мире и в следующем столетии достигла апогея имперской мощи. «Если будет признана независимость Америки, мы уже не будем сильным и уважаемым народом», — сказал Шелберн. В этот день «солнце Великобритании закатится». Ричмонд предвидел, что франко-американский альянс «должен стать нашей погибелью». Уолпол угрюмо предрек: «Как бы эта война ни закончилась, результат для нашей страны будет фатальным», и, предвидя последствия поражения, прибавил: «Мы сократимся до размера маленького жалкого острова, и мощная империя превратится в незначительную страну, такую как Дания или Сардиния!» С исчезновением торговли и флота Британия потеряет Ост-Индию, и «Франция станет диктовать нам свою волю жестче, чем мы диктовали ее Ирландии».
Причиной столь мрачных ожиданий были два стойких представления века: во-первых, для процветания Британии жизненно необходима торговля с колониями, и, во-вторых, французские Бурбоны и Испания представляют для нее угрозу. До Французской революции оставалось всего одиннадцать лет, и подобные события представлялись чем-то совершенно немыслимым, а англичанам казалось, что их страна находится на стадии упадка. В письме к Рокингему, жалуясь на апатию общества, Берк писал, что без существенных изменений в национальном характере и лидерстве народ сползет «с высочайшего уровня величия и благополучия на низшую ступень безумия и бедности». Он заявлял: «Я уверен, что, если не принять немедленных и решительных мер для предотвращения этого, такой может стать судьба нашей страны». Поскольку никакое сознательное усилие не в силах остановить упадок нации, если он действительно имеет место, то Берк в данном случае говорил глупости, и, как доказывают его нескончаемые словесные извержения, глупостей он говорил предостаточно.
Смерть Чатема в мае позволила Рокингему утвердить свое лидерство, объединить фракции и одержать победу над приверженцами правительства: они начали сомневаться в необходимости войны и задумываться над военными расходами. Королю посоветовали сделать необходимые изменения, и Рокингему представился шанс потребовать поста и настоять на изменении политики: прекратить военные действия и признать неизбежное — независимость колоний. Фокс пытался убедить колеблющегося маркиза принять этот курс; он готов был предложить королю заменить часть министров, причем так, чтобы не расстроить монарха и сохранить его поддержку. Для общественного деятеля отказаться от поста, предложенного ему честь по чести, сообразно достоинству, сказал Фокс, означает поступиться своим долгом. Берк тоже пытался говорить об ответственности, но для Рокингема и Ричмонда, хотя оба они все прекрасно понимали и знали нужное лекарство, общественный долг обычно отступал на второй план, когда будущее не сулило ничего хорошего или политическая необходимость предвещала неприятности. «Оппозиция была слишком инертной», — писал Уолпол. Благоприятная возможность была упущена, и министры короля, по словам Фокса, хотя и «презираемые повсюду и всеми, так и останутся министрами».
Примирительную комиссию возглавил Фредерик Говард, пятый граф Карлайл, молодой человек, модный и богатый, владелец великолепного замка Говард, известный, главным образом, лишь тем, что был мужем дочери лорда Гауэра. Помогать ему должны были два более опытных и практичных человека — бывший губернатор Джонстоун, находившийся на стороне оппозиции, и Уильям Иден, признанный политик и заместитель министра, управлявший во время войны секретной службой, а в прошлом бывший секретарем министерства торговли. Иден был старым школьным товарищем Карлайла и другом Уэддерберна, Джермейна и Норта. Совместные заседания этой группы и правительства лишь укрепляют в мысли, что событиями управляло распространявшееся безумие.
Добравшись до Филадельфии, члены комиссии потребовали проведения совещания с представителями Континентального конгресса. В ответ им сказали, что обсуждать они могут только вывод британских войск и признание американской независимости. Губернатор Джонстон попытался затем подкупить двух видных деятелей конгресса — Джозефа Рида и Роберта Морриса, чтобы они убедили конгресс согласиться на британские условия переговоров. Такое оскорбление, став известным, вызвало еще большую неприязнь американцев к британскому правительству, вспыхнул скандал, побудивший Джонстоуна выйти из комиссии. Тем временем, не проинформировав о том членов примирительной комиссии, Джермейн отправил секретный приказ преемнику Хоу — сэру Генри Клинтону, и тот послал 8000 солдат в Вест-Индию в качестве подкрепления в противостоянии Франции. Тем самым он сократил численность войск в Филадельфии с четырнадцати до шести тысяч, оставив город без обороны.
Карлайл направился в Нью-Йорк, он был разозлен тем, что его заранее не предупредили о намерении Джермейна. Принудить американцев к соглашению могло только одно — угроза военного вмешательства, а теперь, лишившись возможности прибегнуть к этому средству, Карлайл превратился в беззубого тигра. В частном письме он написал, что даже его маленькая дочь Каролина сказала бы правительству, что при таких условиях примирительная комиссия — фарс. «Наши предложения мира, — писал он позже, — слишком походили на просьбу о прощении побежденного и измученного государства». Это был не последний случай удивительной глупости — отзыв войск одновременно с попыткой заставить противника прийти к соглашению. По исторической иронии судьбы, в результате этой глупости родились Соединенные Штаты, а спустя два столетия они сами повторили подобную глупость и с тем же результатом.
Насколько это было возможно, Карлайл и его коллеги постарались сделать хорошую мину при плохой игре и сказали, что причины для войны устранены — чайный налог и другие карательные акты отменены; парламент Великобритании объявил об освобождении от любых налогов, открыт вопрос о представительстве колоний в парламенте, а Континентальный конгресс признан законным органом. Поскольку признания независимости не прозвучало, конгресс отказался от переговоров. Члены комиссии предприняли последнее усилие и обратились к колониям через голову конгресса. Они попытались вести переговоры по отдельности с каждой колонией, поскольку верили, что большинство американцев хотят вернуться к былым договоренностям. Третьего октября 1778 года они издали прокламацию, в которой повторили, что отменяют все прежние законы и просят за них прощения. Тем не менее они не преминули пригрозить и карательными мерами, указав: «Когда страна вверяет себя и свои ресурсы нашим врагам, Британия может любым имеющимся в ее власти средством уничтожить или сделать бесполезным союз, созданный для ее гибели».
Подлинное намерение, скрывавшееся за этой угрозой, отразил первый вариант прокламации Карлайла. В ней говорилось, что в результате злого умысла и предательства американцев и заключения ими договора с Францией, а также упорствования в продолжении бунта, у Британии нет иного выбора, кроме как пойти на крайние меры. Она готова на полное разрушение «этой ужасной системы», готова пойти до того предела, который будет по силам ее армии и флоту. Этот аргумент, думал Карлайл, «возымеет эффект», но, очевидно, ему посоветовали обуздать язык. Чтобы прокламация стала широко известна, ее копии разослали всем делегатам Континентального конгресса, Джорджу Вашингтону и всем генералам, губернаторам провинций, ассамблеям, евангелистам, командирам английских военных частей и начальникам лагерей военнопленных.
Поскольку все колонии уже пострадали от преднамеренного разграбления и уничтожения отрядами англичан и гессенцев домов и собственности, от поджога деревень и от опустошения ферм, полей и лесов, то угроза ослабленной армии пугала теперь не так сильно. Более того, конгресс порекомендовал властям штатов опубликовать текст британской прокламации в местных газетах, «дабы убедить добрых людей этих штатов в недостойных замыслах членов примирительной комиссии». Проведя в Америке шесть месяцев, комиссия потерпела фиаско — преднамеренно или по ошибке — и в ноябре вернулась домой.
Возможно, миссия и в самом деле должна была окончиться провалом. И все же Иден писал брату, что «если бы мои желания и старанье» увенчались успехом, «эта благородная страна вскоре снова принадлежала бы Великобритании». Он «очень сожалел, что наши правители, вместо того чтобы совершать тур по Европе, не совершенствовали свое образование к западу от Атлантики». В частном письме он сделал удивительное признание Уэддерберну: «Невозможно, увидев то, чему свидетелем был я в этой чудесной стране, не сойти с ума от длинной череды ошибок, из-за которых мы ее потеряли».
Это — крайне примечательное письмо. В нем представитель самых влиятельных правительственных кругов не только признает, что колонии уже потеряны, но и то, что к потере привели ошибки его правительства. Признание Идена раскрывает трагическую сторону безумия, а именно то, что виновники иногда понимают: они вовлечены в это безумие, но не могут ничего поделать. Напрасная война продлится еще несколько лет за счет новых жизней, разорения и растущей ненависти. Георг III просто помыслить не мог, что доживет до поражения. В то время как парламент и общество постепенно уставали от войны, король настаивал на ее продолжении, потому что считал, что потеря империи станет для него позором, больше того, он не хотел жить с мыслью, что это произойдет именно при его правлении и поражение оставит на нем неизгладимую отметину.
Настаивая на своем, король черпал мужество в том, что на американцев часто обрушивались неприятности. Не имея централизованных финансов, конгресс не мог содержать армию и организовать снабжение, а это значило, что еще одну зиму солдатам пришлось вытерпеть лишения похуже, чем в Вэлли-Фордж, — нередки были дезертирство и бунты, а паек составлял одну восьмую от нормы. Вашингтона донимали политические интриги, он сомкнулся с предательством Бенедикта Арнольда, с неповиновением генерала Чарльза Ли, против него воевали лоялисты и индейские племена, разочарованные неудавшейся попыткой отвоевать Ньюпорт вместе с французским флотом, к тому же британцы, захватившие Чарльстон, успешно действовали в Северной и Южной Каролинах. С другой стороны, в Америку прибыло огромное пополнение из состава французской армии и флота, что изменило баланс войны. К Вашингтону присоединились барон фон Штойбен и другие европейские профессионалы, и они превратили потрепанные американские отряды в дисциплинированные военные подразделения. В 1779 году конгресс уполномочил Джона Адамса вести мирные переговоры на основе признания независимости и полного вывода английских войск, однако королю и его упрямым министрам такое предложение все еще представлялось немыслимым.
Первый министр желал одного — избавиться от ненавистного ему поста и больше никогда не слышать об этой войне. Он терпеть не мог военного министра Джермейна и не доверял ему, так что англичане не слишком-то готовы были победить. Они не способны были сформулировать всеобъемлющую стратегию войны и думали только о том, чтобы спасти для короны хоть какие-то колонии — возможно на юге Америки, а на войну смотрели как на кампанию запугивания и блокады, надеясь, что ущерб, причиненный американской торговле, вынудит колонии сдаться. И военачальники, и министры — все, кроме короля — понимали, что победа — это иллюзия и покорить страну им не по силам. Между тем французы объявились в Ла-Манше. Лорд Сэндвич похвалялся, что 35 его кораблей полностью готовы к войне, но, когда французы вступили в войну, адмирал Кеппель обнаружил не более шести готовых выйти в море судов, а склады на верфях были пусты. Сражение возле острова Уэссан в июне 1778 года окончилось вничью, хотя британцы, подбадривая себя, объявили о своей победе.
С английской политикой дела складывались еще хуже. Под влиянием американской революции в Англии развернулось движение за политическую реформу: люди требовали ежегодных выборов парламента, избирательного права для всех взрослых мужчин, ликвидации «гнилых» избирательных местечек, отказа от синекур и контрактов, выгодных членам парламента. Выборы 1779 года обострили отношения между партиями. Правительственное большинство сильно сократилось. Протестное движение достигло своего апогея в феврале 1780 года, когда петицию подали жители Йоркшира, требовавшие проведения реформ. Петиции, подобные этой, хлынули в Вестминстер из 28 графств и многих городов. Образовались реформистские ассоциации. На короля смотрели как на поборника абсолютизма. Смелая резолюция Даннинга: «Влияние короны чрезмерно возросло, продолжает расти и потому должно быть ограничено», — была принята парламентом хоть и незначительным, но большинством голосов, и за нее проголосовало много представителей негородской Англии. В июне, после отмены некоторых законов, направленных против католиков, собрались толпы, вдохновленные пылкой агитацией лорда Джорджа Гордона. Вспыхнул бунт. Под крики «Нет папству!» и требуя отменить Квебекский акт, они набросились на министров, сорвали с них парики, разграбили их дома, сожгли католические часовни, угрожали банку и три дня терроризировали город, пока войска не навели порядок.
Непопулярность войны и правительства нарастала, но одновременно накапливались и другие проблемы. Испания объявила войну Британии, Голландия помогала бунтовщикам, против британской блокады колоний выступила Россия, а в Америке вяло тянулась бессмысленная война.
В мае 1781 года командующий южной английской армией лорд Корнуоллис решил консолидировать свой фронт. Оставив Южную Каролину, он направился в Виргинию и создал базу на побережье, в Йорктауне возле входа в Чесапикский залив. Оттуда английский военачальник мог поддерживать связь по морю с армией Клинтона в Нью-Йорке. Корнуоллис получил подкрепление, и численность его войск составила семь с половиной тысяч человек. К Вашингтону, стоявшему в это время на Гудзоне, присоединился граф де Рошамбо. Во главе французских войск он вышел из Род-Айленда для запланированного нападения на Нью-Йорк. В этот момент из Вест-Индии пришло известие от адмирала де Грасса. Он сообщал, что направляется в Чесапикский залив вместе с трехтысячным французским корпусом и будет там к концу августа. Вашингтон и Рошамбо повернули в Виргинию, прибыли туда в начале сентября и блокировали Корнуоллиса с суши.
Между тем британский флот встретил де Грасса в Чесапикском заливе. В ходе боя обе стороны понесли незначительные потери, и англичане вернулись в Нью-Йорк для ремонта, оставив французов хозяйничать в водах возле Йорктауна. Теперь Корнуоллис был блокирован и с суши, и с моря. Шторм сорвал отчаянную попытку Корнуоллиса прорваться на лодках по реке Йорк. Единственное, на что он теперь надеялся, — на помощь со стороны Нью-Йорка. Английский флот не пришел. Объединенная армия из 9000 американцев и почти 8000 французов двинулась на Йорктаун. В ожидании спасения Корнуоллис постепенно подтягивал свои войска к городу, а противник продвигался вперед. Через три недели положение британцев сделалось безнадежным. 17 октября 1781 года, спустя четыре года после Саратоги, Корнуоллис начал переговоры, а еще через два дня его армия под звуки оркестра сложила оружие. Эту мелодию, как всем известно, назвали «Мир перевернулся». Через пять дней из Нью-Йорка пришел флот Клинтона, но было уже слишком поздно.
«О Боже, все кончено!» — воскликнул лорд Норт, когда 25 ноября до него дошла новость о капитуляции Корнуоллиса. Без сомнения, это был вздох облегчения. То, что все закончилось, осознали не сразу, но усталость от долгой борьбы и желание покончить с ней появились даже у короля. Предложения оппозиции, жаждавшей прекращения военных действий, медленно завоевывали голоса, поскольку сельские джентльмены, опасавшиеся увеличения налогов, покинули правительство. В декабре против войны проголосовало 178 человек. В феврале 1782 года свободомыслящий генерал Конвей подвел черту под этим вопросом. Поскольку на момент издания Закона о гербовом сборе Конвей первым предвидел «фатальные последствия» для правительства, взявшего такой курс, то теперь он стал мрачным вестником, заявив: «Продолжать войну в Северной Америке ради непрактичной цели — принуждения ее жителей к покорности — не имеет смысла». Его красноречивое выступление взволновало слушателей, и большинством в один голос — 194 к 193 — предложение Конвея было принято. Оппозиция наконец-то объединилась против правительства. Требования вотума недоверия следовали одно за другим, но правительство сумело оправиться от эмоционального шока, вызванного выступлением Конвея, и выдержало удар.
Когда лорд Норт, сохранивший пост благодаря поддержке короля, обратился к парламенту с запросом о новом военном займе, палата наконец заартачилась, правительственное большинство развалилось, и король, придя в отчаяние, даже подготовил послание парламенту о своем отречении, хотя так и не отправил его. В послании говорилось, что перемены в настроении палаты общин не позволяют ему эффективно вести войну, а он не может подписать мир, который будет «губителен как для торговли, так и для жизненных прав британской нации». В то же время Георг III подтверждал свою приверженность конституции, оставив без внимания тот факт, что, если он не отречется, то конституция потребует от него подчиниться мнению парламента.
В марте шаткая опора правительства в парламенте рухнула. 4 марта было единогласно принят билль, уполномочивший корону заключить мир, а 8 марта только десять голосов спасли правительство от вотума недоверия. 15 марта на голосование была поставлена резолюция, отказывающая в доверии министрам, потратившим 100 000 000 фунтов стерлингов и в результате потерявшим тринадцать колоний, но и на этот раз они удержались благодаря всего девяти голосам. Ранее лорд Норт сообщил королю, что он решительно намерен уйти в отставку. Его отставка, как и отставка всего кабинета, состоялась 20 марта. 27 марта к работе приступило новое правительство во главе с Рокингемом, Шелберн и Фокс получили должности государственных секретарей, прочие министерские посты достались Кэмдену, Ричмонду, Графтону, Даннингу и адмиралу Кеппелю. Генерал Конвей был назначен главнокомандующим, а Берк и Барре — казначеями, соответственно армии и флота.
Однако правящие круги Великобритании повели себя с бывшими колониями в высшей степени нелюбезно, даже несмотря на то, что в состав правительства вошли былые оппозиционеры, поборники Америки. Никто из министров и пэров, даже ни один член парламента или заместитель министра не явились на мирные переговоры. Единственным английским представителем, который начал в Париже предварительные переговоры с Франклином, стал успешный купец и поставщик британской армии Ричард Освальд. Друг Адама Смита, который и порекомендовал его Шелберну, явился на встречу без сопровождения официальной делегации, да так и остался единственным участником переговоров со стороны Британии. В июле 1782 года неожиданно скончался Рокингем, и первым министром стал Шелберн. Новый глава правительства неизменно и недвусмысленно отказался признавать независимость колоний. Теперь он думал о федерации — этим выходом Британия могла бы воспользоваться раньше, но сейчас было уже слишком поздно. Американцы настаивали на том, чтобы их независимый статус был признан в преамбуле sine qua non. В сентябре все же начались официальные переговоры с Франклином, Адамсом, Лоуренсом и Джоном Джеем, Парижский договор заключили в ноябре, а вступить в силу он должен был в январе 1783 года. Король уже не чувствовал себя таким несчастным, он написал лорду Шелберну об «отделении Америки от империи», и заметил, что «рабство является столь отличительной чертой ее жителей, что, возможно, не так уж и плохо, что они стали чужими для нашего королевства».
В конечном счете британцы в своем безумстве оказались не столь упорствующими, как папы времен Ренессанса. Министры не были глухи к поднимавшемуся недовольству, да и куда им было деться: люди их круга обсуждали вопрос о колониях на дебатах, а на улицах собирались протестующие толпы. Министры не хотели на это реагировать благодаря своему большинству в парламенте, но они беспокоились, тяжко трудились и много тратили, лишь бы удержать колонии, и у них, в отличие от пап, не было иллюзии неуязвимости. Привыкнув с детства к богатству, собственности, привилегиям, они не слишком-то гнались за корыстью и не ставили выгоду во главу угла.
Поскольку министры намеревались сохранить верховенство парламента, их желание присвоить себе право на налогообложение можно понять. Но безумие их заключалось в стремлении сохранить право, которым, как они сами знали, воспользоваться не смогут. Тем не менее они действовали вопреки очевидному, сознавая, что попытка подчинить колонии самым фатальным образом скажется на лояльности колонистов. Ошибка заключалась в способе, а не в мотивации. Реализация политики становилась все более нелепой, неэффективной и провокационной. И, наконец, все упиралось в социальную установку.
Их позицию обусловливало чувство собственного превосходства, столь укорененное, что оспорить его было невозможно. Такое чувство приводит к незнанию мира и к незнанию других людей, потому что оно подавляет любопытство. Правительства Гренвиля, Рокингема, Чатема, Графтона и Норта целое десятилетие усугубляли конфликт с колониями. Никто из них не присылал через Атлантику своего представителя, чтобы познакомиться с ситуацией, обсудить, выяснить, что не так, в чем опасность, как улучшить отношения. Они не испытывали интереса к американцам, потому что считали их сбродом или, в лучшем случае, детьми, с кем невозможно общаться и даже воевать как с равными. Даже в переписке британцы не могли заставить себя обращаться к главнокомандующему колоний как к генералу Вашингтону и называли его «мистер». Уильям Иден сожалел о том, что «наши правители», довершая свое образование, предпочитали Америке «большой тур» по Европе. Если бы они увидели величие этой страны, то постарались бы сохранить ее, однако вряд ли улучшили бы свои отношения с людьми.
Американцы заселили и колонизировали территории, приобретшие такое значение, что их потеря грозила гибелью империи, но британский дух превосходства не располагал к знакомству с ними и привел к их фатальной недооценке. После мирных переговоров с англичанами американец Джон Адамс писал: «Гордость и тщеславие этого народа представляются мне болезнью, бредом, болезнь эту сами британцы так долго поддерживали, что теперь она извращает все на свете».
Непреднамеренное безумие было безумием системы, уязвимой из-за отсутствия деятельного ума. В лучшее свое время Питт принес Англии триумфальную победу в Семилетней войне, а его сын успешно противостоял Наполеону. В отсутствие этих людей во власти правительство медлило и грубо ошибалось. Герцоги и аристократы в правление Георга III не хотели брать на себя ответственность. Графтон, осознававший собственную неспособность и нежелание возглавлять правительство, являлся на службу раз в неделю, Тауншенд запомнился безрассудством, Хиллсборо — самоуверенной бестолковостью, Сэндвича, Нортингтона, Уэймута и прочих отличало пристрастие к алкоголю и к азартным играм. Джермейн запомнился как высокомерный и неспособный политик. Ричмонд и Рокингем проявляли равнодушие к исполнению своих обязанностей, их больше интересовали собственные загородные поместья; бедный лорд Норт попросту ненавидел занимаемый им пост и загнал ситуацию в тупик, из которого трудно было бы выбраться даже самым мудрым политикам. Складывается впечатление, что в период 1763–1783 годов уровень умственного развития и способностей британцев, как на гражданской службе, так и на военной, был очень низок. Было ли это невезеньем или причиной тому исключительно привилегированное положение людей, от которых зависело принятие решений, сказать трудно. Представители непривилегированных слоев и среднего класса часто поступают не лучше. Ясно только, что неспособность и самодовольство — наихудшее сочетание.
И, наконец, «ужасная помеха» — достоинство и честь, которым придавали ложное значение и которые принимали за эгоизм; которые приносили возможность в жертву принципу, хоть этот принцип представлял «право, которым вы не можете воспользоваться». Лорд Честерфилд заметил это в 1765 году, Берк и другие неоднократно выступали за целесообразность, а не за показную демонстрацию власти, в то время как правительство отказывалось действовать подобным образом, в чем и проявлялось его безумие. Сначала правительство настаивало на чем-то, потом боролось за это, а результат оказывался губительным, независимо от выигрыша или поражения. Интересы страны заключались в удержании колоний по доброй воле. Колонии считались сутью британского процветания, и если их сохранение идет вразрез с верховенством законодательной власти, то эту самую власть, как многие советовали, лучше и не использовать.
Хотя война и унижение надолго отравили англо-американские отношения, Британия извлекла урок из этого опыта. Пятьдесят лет спустя, после периода напряженных отношений с Канадой, генерал-губернатор лорд Дарем представил правительству доклад о положении дел в этой стране. Из предложений Дарема в итоге и возник статус члена Содружества, а доклад стал свидетельством: Англия признает, что любой другой курс приведет к повторению американской революции. Остается вопрос: если бы у Георга III были другие министры, можно ли было заключить союз между Британией и Америкой и не возникло бы в таком случае превосходство сил, которое помешало бы развязыванию Первой мировой войны с ее бесконечными последствиями?
Говорят, если бы двух главных действующих лиц — Гамлета и Отелло — поменять местами, то и трагедий бы не было: Гамлет быстро разобрался бы в Яго, а Отелло не стал бы зря медлить и убил бы короля Клавдия. Если бы действующие лица британской политики до и после 1775 года были другими, то, возможно, и правители не совершили бы безумных поступков, и последствия для сегодняшнего дня были бы другими. В гипотетических представлениях есть очарование, но историю вершат правительства.