Василию Петровичу почему-то захотелось подразнить, помучить себя картиной чужого благополучия, и он сел неподалеку от них. Он скромно потягивал вино, когда к нему подошел возвратившийся из купален, с лестницы заметивший его учитель русского языка Вельченко. Он имел привычку слегка прищуривать один глаз, и это, вместе с общей подвижностью и выразительностью лица, придавало ему лукавый, насмешливый вид. Самолюбивый и щепетильный Василий Петрович ему одному позволял подтрунивать над собой и делал ему меткие реплики.
— Здравствуйте, Василий Петрович, — сказал Вельченко приятным баритоном и крепко потряс ему руку.
— Здравствуйте, — отозвался жирным баском Василий Петрович. — Экий у вас голос приятный и сильный!.. Помню, как вы эффектно пели на вечере у профессора К.: "Нет, только тот, кто знал свиданья жажду…" Глинка, Рубинштейн, Чайковский у вас бесподобно выходят. Во времена Разумовских и вы сделали бы себе карьеру, состоя в придворной капелле… Признайтесь, это было бы куда веселей, чем исправлять тетрадки и слушать, как после ревизии тебя шельмуют на совете… А воображаю, как у вас звучит "люблю тебя"…
— Никогда никому не говорил — не приходилось… И, по всей вероятности, не скажу, — отвечал Вельченко, живописно раскинувшись на стуле и блеснув своими белыми ровными зубами. Он снял широкополую, некрасивой формы соломенную шляпу и провел по густым черным волосам, отливавшим синевой. Черные глубокие зрачки его глаз, плававшие в синеватом белке, как-то хищно и чересчур бесцеремонно уставились на красивую соседку.
— Вот так скептик! — сказал Василий Петрович и тоже снял свою изящную фетровую шляпу и пригладил свои короткие, щеткой подстриженные русые волосы.
— Как вам нравится эта барыня? — слишком громко спросил у него Вельченко. — Какие у нее алые губы, если только это не губная помада! Хотел бы в этом убедиться, но присутствие супруга мешает…
— Только это?
— Конечно. Она того типа женщина, за которыми надо наблюдать неусыпно. Разве вы не видите, близорукий вы человек? Если задумаете жениться, мне сначала покажите вашу избранницу: я очень проницателен. Помните, как вы неудачно сосватали беднягу Грачевского. Ведь он, говорят, совсем спился.
— Ах, не напоминайте мне об этом! — поморщился его vis-á-vis[3]. — Но насчет этой четы вы ошибаетесь: они, несомненно, счастливы. Вот они, женатые-то люди: для них их home[4] — весь мир, и ни до кого им нет дела.
— Очень печально, если им ни до кого нет дела. А действительно, полное семейное благополучие как-то разобщает, этих людей с остальной массой… Я всегда видел в этом источник самого бессовестного эгоизма. И вот отчасти почему я не женюсь.
"Ну, не потому только ты не женишься, а богатых невест, к сожалению, мало", — подумал Василий Петрович.
— А напрасно вы спросили мороженого, — обеспокоился он вдруг, — хоть коньяку влейте…
— А что, — удивился Вельченко, — разве бывали случаи отравления?.. Но при чем же коньяк?
— Нет, совсем не то, но вы забываете об эпидемии. Ведь она растет, как гидра; не сегодня-завтра пожалует к нам. Вы прочтите в "Фигаро", — продолжал он, — предписание одного парижского доктора: point de melons, point d'eaux glacée, point d'amour,[5] — прибавил он, понизив голос.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся его vis-á-vis, — так вы держите полную диету! Пожалуй, вы так войдете во вкус, что навсегда останетесь верны этому режиму. Вы доставите удовольствие автору "Крейцеровой сонаты"; его голос, таким образом, останется голосом вопиющего в пустыне.
— О нет, нет! — торопливо заговорил Василий Петрович слегка задыхаясь, как всегда, когда говорил скоро и волнуясь. — Я слишком большой поклонник вечной женственности, светлой и лучезарной красоты…
— Но это совсем не то, против этого поклонения, я думаю, ничего не имеет и строгий парижский доктор. Не заговаривайте зубы, почтенный Василий Петрович. Не о том речь…
— Нет, вы меня всего не знаете, — прервал его собеседник, — вы не знаете, что я способен к самому чистому, братскому общению… Я любил иногда женщин, которые были от меня, как звезды небесные. Была тоже одна девушка… Ее чистота делала ее для меня недоступной; я ни на что не мог и не дерзал надеяться, а между тем я ее любил… Жениться я тоже не намеревался. Меня всегда удерживала от этого шага моя беспокойная мнительность, которой я на этот раз благодарен. Как Позднышев, как герой "Mensonges"[6], никак бы я не мог ужиться с женской ложью, с обманом… даже с этим вечным страхом быть обманутым. Но исключить совсем любовь или хоть бледное подобие ее — да ведь это вырвать цветок жизни… Это бессмысленно и жестоко. Да и что тогда останется?..
— Останется получение жалованья двадцатого числа, прекрасный театр, то есть здание театра, строго говоря, чудесные окрестности, рестораны, где можно славно закусить и выпить…
— Ну, полноте, вы, конечно, не серьезно считаете любовь таким ничтожным придатком к жизни. Природа? Но она, как сказал один наш писатель, гонит в другие живые объятия; музыка, особенно Верди, Вагнера? Но послушайте "Тристана и Изольду", этот непрерывный гимн любви, песню Лоэнгрина в "Парсифале", и вы более чем когда-нибудь захотите любить. Я особенно имею в виду людей, обманутых жизнью, измятых ею, чуть не исковерканных. А как часто я врачевал себя в тихом, спокойном дружеском общении с женщинами милыми и понимающими! Я с ними высказывался легко, без усилий… Они умеют слушать…
— Отчего вы не женитесь на одной из хорошеньких классных дам в гимназии, где вы читаете педагогику? — спросил Вельченко.
— На классной даме или учительнице? Но они — манекены на пружинах; в молодости они из papier-mâché[7] сделаны, которая около тридцати лет твердеет и обращается в пергамент. Если у них и есть поползновение любить и внушать любовь, то это так глубоко запрятано — по привычке, — что и не разглядишь. Я бы мостика, понимаете ли — мостика к ней не нашел!.. Служба убивает в ней женщину: я не вижу женщины за этим форменным платьем. Недавно один мой товарищ сделал предложение одной такой сухой, бесстрастной девице. "Завтра, — говорит она, — я вам дам ответ на большой перемене… Я дежурная по коридору. Обождите меня после звонка в учительской…"
В это время хорошенькая девочка бросила свой большой пестрый мяч так неловко, что угодила прямо в щеку Василию Петровичу. Он со страхом оглянулся кругом — не заметил ли кто-нибудь (пуще всего он боялся смешного), но успокоился: терраса опустела в этом месте. Пока он морщился и потирал припухшую щеку, девочка плакала. Вельченко весело смеялся.
— Gare lau bonheur![8] Берегитесь счастья, как своего, так и чужого. Вот вам и созерцание семейной идиллии с играющими амурами. Я люблю богиню, но не люблю амуров.
— Pardon, monsieur, — лепетала девочка и подняла на него глаза, полные слез.
— Ничего, милое дитя, ничего, — снисходительно успокаивал ее Василий Петрович.
— Не беспокойтесь, барышня, до свадьбы заживет у моего товарища, — подтвердил Вельченко.
Девочка весело расхохоталась так же неожиданно, как и расплакалась… быстро высохли ее слезы.
— Вот оно, женское-то раскаяние, как мимолетно! — заметил Вельченко.
Через четверть часа Горяинов входил в свою комнату, освещенную одной луной, свободно проникавшей сквозь редкую зелень акаций. Лучи ее лежали на полу вместе с прихотливым узором кружевных занавесок.
"Славный этот Вельченко!.. Николенко тоже отличный человек. Тот и другой не любят интриг и никогда не раздражат желчи себе и другим… Однако надо зажечь лампу: этот свет, эти тени расстраивают нервы… Сколько ночных бабочек налетело! Удивительно, как эта багровая луна, музыка какая-то тревожная проникнуты ожиданием чего-то… Так бывает перед грозой… Но не гроза носится в воздухе, а эпидемия. Говорят, она давно уже гостит в порте… Может быть, есть и в городе… но скрывают. Сегодня, глядя на эту зловещую макабрскую луну, я почему-то вспомнил "Пир во время чумы"…"