Кабинет деда

Кабинет деда занимал около восьми квадратных метров. По правую руку стоял массивный тёмно-коричневый письменный стол тридцатых годов в стиле ар-деко – с дверцами по бокам, светлыми ящичками, запирающимися на английский замок внутри, и мощным выдвижным ящиком по центру – его выпуклая передняя панель нарушала общий стиль, выдаваясь вперёд. Справа от стола располагался угловой шкаф шестидесятых годов, в нём хранились папки и, если я правильно помню, альбомы с фотографиями. Над столом висели полки той же эпохи: две доски на тонких кронштейнах из чёрного металла. На полках стояли маленькие модели военных самолётов (внизу – истребитель Королевских ВВС «Хоукер Харрикейн»). Я помню, как Карл собирал их, сидя за столом. Мне было смешно или, скорее, странно видеть его, взрослого мужчину, сидящим вот так и собирающим пластиковые самолётики. Как-то я спросил его, почему он это делает, и, думаю, получил в ответ что-то вроде «Да так». У противоположной стены стояли ещё один стол и маленький диван. (Или кресло? Это я помню смутно.)


Бабушка и дедушка жили в фахверковом доме с пристроенной к нему парикмахерской – их парикмахерской. Слева по коридору была кухня, справа – гостиная. Деревянная винтовая лестница вела на второй этаж, где и находился кабинет. При каждом шаге ступени скрипели, как крышки гробов в жутких фильмах про вампиров, – по крайней мере, так это воспринималось тогдашним четырнадцати- или пятнадцатилетним подростком. Я входил в квартиру, видел, как бабушка возится на кухне, искал деда, спрашивал, где он, получал ответ: «В кабинете» – взбирался по скрипучей лестнице наверх и видел его за столом, погружённого в работу. Затем он с улыбкой поднимал глаза. Всё ещё занятый своим письмом, но уже фокусируясь на пришедшем внуке, он, наконец, спрашивал: «Ну, как дела?» – или произносил другую ничего не значащую фразу, просто чтобы начать разговор. В один из таких дней, должно быть, где-то в середине восьмидесятых, я начал расспрашивать его о войне. Почему интерес проснулся именно тогда? Очевидно, свою роль сыграла школа, где каждый год тему Третьего рейха поднимали вновь (Холокоста, напротив, почти никогда!). Имели значение и мои музыкальные пристрастия, на которые повлияла отцовская коллекция пластинок: сам он никогда не был хиппи, но любил их музыку. С большим интересом я слушал Эрика Бёрдона и The Animals, пытался разобрать тексты на слух и понять, о чём они, что, благодаря постоянным урокам английского, удавалось мне всё лучше. Бёрдон пел о войне во Вьетнаме, протесте, сопротивлении и том, другом, казавшемся мне экзотическим и притягивающем стиле жизни, что был так далёк от мира моей деревни. Так или иначе, одно наложилось на другое, и вопрос 1968 года[6] стал моим вопросом – возможно, ещё и потому, что мои родители никогда им не задавались.

Меня интересовали не только возможные военные преступления деда, но его опыт и война вообще. И это более фундаментальное любопытство явно преобладало. Во всяком случае, я не испытывал никакого гнева, что отличало меня от вопрошающих из первого послевоенного поколения. Впрочем, в нашей семье их и не было: ни мои родители, ни дедушка с бабушкой никогда не говорили о войне, опыт деда долгое время тоже не был предметом обсуждения. Всякий раз, когда кто-то касался этой темы, всё заканчивалось неловкой тишиной или несколькими небрежно брошенными ничего не значащими фразами, интонация которых отбивала всякое желание продолжать разговор.

И всё-таки в один прекрасный день, возможно, в 1986-м, я набрался смелости и пришёл к деду с расспросами. Сначала общими и совершенно безобидными вроде: «Дедушка, скажи, где ты вообще был во время войны? В смысле, в каких местах?» Я думаю, он был весьма озадачен, когда впервые услышал такое от внука-подростка. И отмахнулся бы, будь это кто-то из поколения детей. Но отказать внуку было трудно. Он доверял мне. Дед помедлил и после некоторых раздумий решил не молчать, ответить хоть что-то. Возможно, он рассуждал так: «Ладно, сейчас расскажу какой-нибудь забавный анекдот, этим всё и кончится». То, что он вспомнил тогда, во время нашей первой беседы в его кабинете, было действительно больше похоже на анекдот. Кажется, это случилось в начале войны в оккупированной Франции. Карл служил в войсках снабжения, в одной из захваченных деревень (или это было поместье) они разграбили погреб с шампанским, а затем устроили весёлую попойку для своих товарищей. Примерно так мне запомнилась та история. Вскоре я спросил, был ли он всё-таки на Восточном фронте, например в Сталинграде. Не думаю, что Карл когда-нибудь лгал мне. Он ответил: «Да, в Сталинграде я тоже был» – при этом давая понять, что на этом разговор окончен.

В последующие месяцы и годы я снова и снова возвращался к Карлу с расспросами, и с каждой историей, которой он делился, росло моё желание как можно больше узнать о том чужом, далёком, кажущемся невероятным времени. Меня завораживало, что каждый раз дед представал иным, в новом свете. Он показывал снимки, с которых на меня смотрел молодой красивый мужчина лет двадцати пяти, описывал бесчисленные эпизоды службы в вермахте, рассказывал о далёких краях, чужих городах и народах. Я был в восторге. Когда он говорил, в моей голове рождались картины и целые приключенческие фильмы. Я видел себя самого солдатом вдали от дома… Война и дед, участвовавший в ней, обладали особой притягательной силой. Юношеские мечты, однако, были с горьким привкусом: мне было известно о страданиях и несправедливости, которые принесли с собой Германия и немецкие солдаты. Я испытывал что-то вроде чувства вины, но не столько из-за совершённого моими предками, сколько из-за того, что я сам, считающий себя убеждённым пацифистом, столь бесцеремонно предавался авантюрным мечтаниям, фантазировал, каким был бы солдатом, и тем самым предавал свои принципы. Чувство ответственности вкупе с неутихающей потребностью как можно больше узнать об ужасах Второй мировой – той самой войны – заставляли меня всё больше мучить деда вопросами о Сталинграде, мёртвых, смерти как таковой. Поначалу он не отвечал вовсе. Я не сдавался и объяснял, как важно для моего поколения больше узнать о том, что происходило на войне, к тому же из первых уст, от тех, кто там был, и тогда он начинал говорить – нерешительно, с большой неохотой, поминутно обдумывая каждое слово, урывками, затем всё более связно. Его воспоминания по-прежнему ограничивались отдельными эпизодами, он говорил о том, что всё ещё помнил 40 лет спустя, и – я уверен – по-настоящему травмирующие переживания дед продолжал держать при себе. Сегодня, спустя ещё 30 лет, я и сам позабыл кое-что из рассказанного Карлом. Но два эпизода глубоко впечатались мне в душу. Я отчётливо помню голос деда, атмосферу и то, что чувствовал сам.


Я спрашиваю, убил ли он кого-то тогда, на войне, он отвечает уклончиво и рассказывает историю об одном дезертире. (Теперь, записывая свои воспоминания, я уже не уверен, что вопрос был поставлен именно так – может, я просто спросил, почему он не сбежал, если на войне было так плохо?) Речь идёт о товарище Карла, которому стало невыносимо оставаться на Восточном фронте, и он выстрелил себе в плечо из служебного оружия. Чтобы погасить скорость пули и чтобы рана выглядела правдоподобнее, он приложил к руке буханку хлеба, приставил пистолет, нажал на курок и пустил пулю в руку. Кажется, это случилось во время наступления или штурма в центре Сталинграда в сентябре 1942 года. Так или иначе, санитары нашли в ране хлебные крошки и передали раненого под юрисдикцию военного суда, который приговорил его к смерти как дезертира. Привести приговор в исполнение и расстрелять товарища по законам военного времени должны были солдаты той же части. Был ли дедушка его сослуживцем, а значит, одним из расстрельной команды, он не уточняет, и я не решаюсь донимать его расспросами. Когда он договаривает, в комнате стоит гнетущая тишина. После нескольких минут молчания мы кое-как заканчиваем разговор и я выхожу из кабинета.


Этой истории мне было мало. Да, она шокировала, повествуя о жестокости войны, будила жгучий интерес, но разворачивалась не прямо на фронте, не в окопах. В конце концов, дезертир был застрелен своими, без столкновения с врагом. И нет ли в этом его собственной вины? Так снова они бились, два сердца в моей груди[7].

Следующая возможность поговорить возникла, наверное, лишь несколько недель спустя. Я хочу знать больше, хуже того, во мне ширится своеобразная жадность до сенсаций. Я давлю – он медлит, уклоняется, пробует перевести разговор на другую тему, я непреклонен – и он начинает говорить о том, что было для него по-настоящему болезненным. Они окопались где-то в нынешней России или Украине, возможно, это было в Крыму. И внезапно услышали шум гранаты: она летела прямо на них и упала рядом. Карл пригнулся, втянул голову в плечи и закрыл лицо. Чад, стоны, раненые просят о помощи. Карл медленно разогнулся и огляделся вокруг. В траншее, рядом с ним, там, где только что лежал его товарищ (имени я не помню), осталось только туловище. На месте головы – ничего. В кабинете повисает звенящая тишина. Молчание. По спине пробегают мурашки. Дед с усилием сдерживает слёзы, я поражён, любопытство до поры удовлетворено. Карлу требуется ещё несколько минут, чтобы вернуть себе самообладание.

Некоторое время спустя, отвечая на мой вопрос, не служил ли он в СС, Карл показывает свою полуразвалившуюся солдатскую книжку. Мне стоило определённых усилий прямо задать давно напрашивающийся вопрос, ответить на него было, конечно, ничуть не легче. Небольшая книжица с надписью: «Солдатская книжка и удостоверение» заключена в чёрную кожаную обложку. С первой страницы мне улыбается совсем молодой солдат Карл Крюгер, на третьей описано его продвижение по службе. Строки всего две: 3 февраля 1940 года – ефрейтор войск снабжения, 1 декабря 1941-го – обер-ефрейтор 5-й роты 194-го пехотного полка. Дальнейших записей нет. «Мне улыбнулась большая удача: запись о переводе в СС была внесена карандашом. Когда стало ясно, что мы скоро окажемся в плену, я просто её стёр. Наверное, это спасло мне жизнь. Потому что всех, имеющих отношение к СС, отсортировывали в самом начале. Своих товарищей я больше никогда не видел. Думаю, русские расстреляли их сразу».

Я беру книжку, подношу её прямо к глазам и смотрю на свет. Я хочу разглядеть, нет ли там каких-нибудь зацепок, следов, которые подтверждают историю деда. В глубине души я не уверен, хочу обнаружить улики или всё-таки нет. Не должен ли я, наоборот, желать, чтобы он не был одним из них? Но странным образом мысль о том, что он, сидящий здесь, рядом со мной, был одним из тех, кто служил в отрядах убийц, будоражит меня. Я внимательно рассматриваю пожелтевшую страницу с обеих сторон и не могу найти никаких указаний на то, что отсюда что-то стёрли. Испытываю облегчение и разочарование одновременно.

«Как ты попал туда, в СС?» – спрашиваю я. «Это было в самом конце войны в России, когда уже было без разницы, а им просто не хватало людей. Они спросили меня, и я не смог отказаться, и вот внезапно я в СС, заметь – в войсках СС».


Сегодня, сидя за письменным столом здесь, в Тбилиси, и глядя на сад, я спрашиваю себя: чем он занимался? Какими были его функции в СС? В каких зверствах он был замешан? Всё это вопросы, которые две руны – символ СС – пробудили бы почти у каждого. Увы, я не задал их тогда, не осмелился задать. Не осмелился, потому что не хотел его ранить? Не хотел разрушать свое представление о нём? Не хотел обременять таким наследством самого себя? Конечно, он и сам не намеревался продолжать разговор. Он дал понять, что уже зашёл слишком далеко и дальше не пойдёт. Как и в военном отчёте, он выпустил (важнейшую?) часть своей жизни – время с начала мая 1942-го до освобождения из советского плена в июле 1945-го.


Иногда Карл доставал из маленького углового шкафа в кабинете коричневый фотоальбом: около трёхсот чёрно-белых фотографий, наклеенных на чёрный фотокартон, защищённых прозрачно-молочной бумагой с паутинным узором и вставленных в уголки. Вместе мы садились за письменный стол, рассматривали снимки, и Карл рассказывал: «Это во время наступления на Францию… Ага, это было на линии Мажино. Это мой товарищ Вилли в Люксембурге. А это я, когда был расквартирован в Лаусснице. Это тренировочный полигон где-то в районе Берлина». Фотографии из Киева, Харькова или Сталинграда, напоминавшие о травматическом опыте Восточного фронта, Карл пролистывал без комментариев, если только я не просил объяснений.

Свой военный отчёт Карл переписал в длинный узкий календарь, к которому и обращался, когда мы говорили о войне. В календаре были обозначены его перемещения с указанием дат и мест. Но не все.

Загрузка...