24–30 сентября 1937 года
Лондон, Англия — «Нормандия»
Руководитель MGM Studios предлагал мне шанс начать новую жизнь в Голливуде.
Я шла к этому моменту не одну неделю, даже не один месяц, если считать планирование побега, и все-таки мне не верилось, что он настал. Как же часто я представляла себе это преображение! Неужели я и правда заслуживаю того, чтобы начать жизнь сначала?
— А может, Ламарр? — послышался голос сквозь рокот волн, разбивающихся о корпус огромного океанического лайнера. Миссис Маргарет Майер всегда говорила так, чтобы ее неповторимый голос был слышен всем.
Ее муж, мистер Луис Б. Майер, взял ракетку со стола для пинг-понга и повернулся к ней.
— Повтори, — не попросил, а скорее скомандовал он. Основатель и руководитель MGM Studios, самой престижной киностудии в Голливуде, он привык отдавать приказы даже собственной жене. Она, впрочем, редко спускала ему подобный тон без всякого протеста.
— Ламарр, — властно и настойчиво повторила она, обращаясь к мистеру Майеру и его компании голливудских деятелей. Они бросили игру в пинг-понг — и игроки, и зрители — и тоже повернулись к миссис Майер. Она, единственная из женщин, умела привлечь их внимание, иногда даже почтительное.
— Звучит неплохо, — заметил мистер Майер, дымя своей неизменной сигарой. Его обычно суровое лицо посветлело.
— Верно, босс, — поддакнул кто-то из его людей. Интересно, его помощникам вообще позволено хоть изредка думать своей головой? Точнее, позволено ли высказывать эти мысли вслух?
— Что мне это напоминает? — словно бы сам себя спросил мистер Майер.
— Барбару Ла Мар, звезду немого кино, ту, что умерла от передозировки героина. Ты же помнишь ее? — добавила миссис Майер многозначительным тоном, изогнув правую бровь, словно намекая на некие особые обстоятельства. Я видела такое же выражение на ее лице, когда он болтал с какой-то красоткой у бассейна на борту «Нормандии». Нетрудно догадаться, что между мистером Майером и Барбарой Ла Мар что-то было. Слухи о шашнях киномагната (некоторые называли это «охотой») дошли даже до венского актерского сообщества.
— Верно, верно, — ответил он со слегка пристыженным видом, какого я за ним не замечала за все эти четыре дня в море.
Во время этого разговора, а вернее, все то время, что мужчины играли в пинг-понг, я не покидала своей позиции — бок о бок с миссис Майер, стоявшей у палубного ограждения, — хотя ветер и растрепал мне всю прическу. Я знала, что самое безопасное место на судне — рядом с женой самого влиятельного мужчины, и намерена была его держаться. Вслушиваясь в разговор мужчин, я отметила, что меня обсуждают так, будто меня нет рядом, будто я какая-нибудь вещь, имущество — и, в сущности, теперь, после того как я заключила сделку, так оно и было.
Первый этап переговоров по поводу этой сделки состоялся еще в Лондоне, хотя мистер Майер, возможно, об этом и не догадывался. Стремясь поскорее убраться как можно дальше, я бежала из Парижа в Лондон, как и планировала. Досюда моему мужу, при всем его влиянии и связях, было не дотянуться. Только добравшись до британской столицы, я перестала то и дело озираться, опасаясь, не преследует ли меня Фриц. До тех пор его квадратная челюсть и злобные глаза мерещились мне в лице каждого встречного, и в поезде, и на улицах. Я так и ждала, что он вот-вот объявится, готовый расквитаться со мной за побег.
Оказавшись в Лондоне, я поняла, что пришло время подумать о средствах к существованию. Те деньги, что я привезла с собой, как и те, которые выручу за продажу драгоценностей от Cartier, рано или поздно закончатся. Единственной профессией, которой я владела, было актерское ремесло, но заниматься им я могла только там, где Фриц не сможет мне помешать, и теперь, когда Гитлер поднял голову и нюрнбергские законы замаячили на горизонте, единственным безопасным местом работы для еврейской актрисы-эмигрантки, даже если никто не знает о ее еврействе, оставался Голливуд. По старым актерским каналам до меня уже почти год доходили слухи о тайном исходе еврейских артистов в Америку.
Я нашла лазейку, чтобы представиться мистеру Майеру — через Роберта Ричи, который разыскивал новые таланты для MGM. Нас познакомил мой бывший наставник Макс Рейнхардт — тот уже и сам работал в Америке. По словам мистера Ричи, мистер Майер проводил собеседования в своем гостиничном номере в отеле Savoy. Одной мне туда идти не хотелось (я представляла, что может повлечь за собой «встреча в гостиничном номере»), и я упросила мистера Ричи поехать со мной. Сказала, что мне нужен переводчик — это была отчасти правда. Английским я владела кое-как, а мистер Ричи мог бы при необходимости переводить: он немного понимал те языки, на которых говорила я. Но на самом деле он был нужен мне еще и в качестве охранника.
Когда дверь номера распахнулась, я, к своему огромному облегчению, увидела, что буду беседовать с мистером Майером не с глазу на глаз. Меня встретила группа мужчин в темных костюмах: они выстроились вдоль стены и словно приклеились к ней, как обои. Среди них был и Бенни Тау, человек, которого мистер Майер называл своей правой рукой, и Говард Стриклинг, его представитель в прессе. Мистер Майер оглядел меня с головы до ног, даже велел повернуться несколько раз и пройтись перед ним. Затем разговор зашел об «Экстазе».
— Здесь, в Америке, мы снимаем благопристойные фильмы. Фильмы, которые можно смотреть всей семьей. Мы не демонстрируем те части женского тела, которые предназначены только для глаз мужа. Это понятно?
Я кивнула. Я была готова к этому вопросу. Я знала, что «Экстаз» теперь повсюду будет меня преследовать.
— Мне и самой больше не хочется сниматься в непристойных фильмах, мистер Майер.
— Это хорошо. — Он долго и пристально смотрел на меня, потом добавил: — И никаких евреек. Американцы не потерпят евреек на экране.
Я-то ожидала от Америки большей терпимости. По своим каналам я выяснила, что мистер Майер и сам по происхождению русский еврей, а в Лондон приехал в том числе за тем, чтобы отобрать среди еврейских артистов-эмигрантов тех, кого стоит взять к себе в Голливуд. Не из сострадания, а потому, что еврейские таланты, которых выжили из профессии нюрнбергские законы, можно было скупать за бесценок.
Знает он, что я еврейка, или только подозревает?
Пока он не задал мне напрямую этот вопрос, я предпочла этой темы не касаться.
— Вы же не еврейка, верно?
— Нет, конечно нет, мистер Майер, — поспешно проговорила я. Что еще я могла сказать? Если для того, чтобы выжить в этом новом мире, нужно лгать — значит, буду лгать. Мне ведь не привыкать.
— Это хорошо, миссис Мандль. Или лучше называть вас мисс Кислер? — Он повернулся к остальным, неизвестным мне мужчинам, выстроившимся вдоль задней стены гостиничного номера. — Как мы ее назовем, а? Мандль и Кислер — это как-то чересчур по-немецки.
— Может быть, дадим ей какую-нибудь добропорядочную американскую фамилию — скажем, Смит? — отозвался кто-то из них.
— Да какая из нее Смит! — прикрикнул Майер на своего краснолицего коллегу и снова повернулся ко мне. — Если мы сумеем придумать для вас подходящее имя, то контракт ваш. Стандартный. На семь лет. Сто двадцать пять долларов в неделю.
Я выгнула бровь, но в остальном мое лицо осталось бесстрастным.
— Сто двадцать пять долларов в неделю? На семь лет?
Он пыхнул сигарой.
— Это текущая ставка.
Я бросила вопросительный взгляд на мистера Ричи. Он перевел «текущую ставку» на немецкий.
Распрямив плечи, я взглянула сквозь очки мистера Майера прямо в его темные холодные глаза. Да, слухи не врали, он и впрямь деловит и безжалостен, но я и не таких видала. И если хочу добиться своего, то должна тоже проявить жесткость.
Я шла на огромный риск, но только такой гамбит мог вывести меня наверх из рядов низкооплачиваемых третьеразрядных актрис, о которых легко забывают. А вот тех, кто им обходится дорого, люди не забывают никогда.
— Может быть, это «текущая ставка» для неизвестных актеров. Но не для меня. Я знаю себе цену и на меньшее не соглашусь. — Самым пронзительным взглядом, на какой была способна, я обвела по очереди всех, кто был в комнате. А затем развернулась и вышла.
Мистер Ричи выскочил за мной в коридор отеля.
— Что вы творите, Хеди, черт вас возьми? Такой шанс профукали! — крикнул он мне в спину.
Я не была уверена, что правильно поняла это выражение, но причина его гнева была ясна. Он полагал, что я упустила свою единственную возможность сделать карьеру в Голливуде. Но мистер Ричи ошибался. Дело с мистером Майером было не закончено: это был только первый этап наших переговоров. Хотя сам мистер Майер этого еще не знал.
Обернувшись к мистеру Ричи с непоколебимым видом, я сказала:
— Я надеялась, что мы договоримся с мистером Майером сегодня, но знала, что может не получиться. Я получу гораздо больше, чем жалкие сто двадцать пять долларов в неделю. Вот увидите.
— Вы сами не понимаете, что делаете. — Он покачал головой. — Вы только что отказались от предложения самого крупного кинопродюсера в мире, второго шанса у вас не будет.
Я загадочно улыбнулась ему.
— У меня есть план, мистер Ричи.
Я продала браслет из своего набора от Cartier и купила билет на «Нормандию», которая, как я узнала, должна была через неделю доставить мистера Майера через Атлантику домой, в Америку. Я полагала, что за несколько дней в море рядом с киномагнатом мне представится не одна возможность убедить его заключить более выгодный контракт.
Нескольких дней не понадобилось. Хватило одного.
В первый же вечер я облачилась в темно-зеленое, под цвет моих глаз, дизайнерское платье замысловатого кроя — единственное, которое я взяла из огромного гардероба фрау Мандль, потому что знала, какой эффект оно производит, — и зашагала к танцевальному залу. Прежде чем войти, я на мгновение закрыла глаза и ушла в себя. Я собрала все свои силы, максимально сконцентрировала внимание, как делала когда-то перед выходом на сцену, и открыла дверь.
Остановившись на верхней площадке крутой винтовой лестницы, ведущей к танцполу, я подождала, пока все мужские взгляды, включая взгляд мистера Майера, не остановятся на мне, и только потом начала спускаться. Неторопливо, шаг за шагом, чтобы этот голливудский воротила успел разглядеть, какой эффект произвело мое появление на других пассажиров. Затем я направилась прямо к Майерам.
Я почтительно поздоровалась с миссис Майер, а мистеру Майеру лишь кивнула. Испытав на себе унизительное отношение к женам влиятельных мужчин, особенно если женщина привлекательна, я поклялась никогда не вести себя так с другими. Да и в любом случае для моей карьеры куда выгоднее было бы иметь миссис Майер своей союзицей, и мне хотелось недвусмысленно продемонстрировать свою лояльность.
Мистер Майер тихонько присвистнул:
— Чисто сработано.
— Спасибо, мистер Майер.
— Если вы можете держать внимание такого громадного зала, значит, и перед камерой держаться сумеете. Я вас недооценил — вы и впрямь стоите больше «текущей ставки». — Он пыхнул сигарой и оглядел меня с ног до головы. — Как насчет семилетнего контракта по пятьсот пятьдесят долларов в неделю со всеми обычными доплатами? Больше я не предлагал еще ни одной начинающей звезде.
— Я польщена, мистер Майер. — Я проговорила это деловым тоном, стараясь подавить растущее волнение. — Такие условия вполне приемлемы.
— Это значит «да»?
— Да.
— А вы неплохо умеете торговаться для такой молодой и красивой женщины.
— Как я уже сказала, я знаю себе цену. А если не просить, вы и не дадите.
Он взглянул на меня с пониманием, и миссис Майер одобрительно кивнула. Он сказал:
— Мне это нравится. Я хочу, чтобы в моей семье — а каждый, кто подписал контракт со мной и моей студией, это моя семья, — каждый умел ценить себя по достоинству.
В самом ли деле этот мистер Майер ценит сильных женщин? Я подозревала, что это просто слова, которыми он любит щегольнуть при случае. Слишком уж властный у него характер, чтобы терпеть рядом другую сильную личность, тем более женщину. Но поскольку в моем теперешнем положении выгоднее было принять его слова за чистую монету, я так и сделала.
— Хорошо.
— Сделка предполагает одну оговорку, — сказал он, как и следовало ожидать от такого цепкого дельца. Вначале заключил соглашение, а теперь выставляет дополнительные условия.
— Какую? — Я не сумела скрыть досаду в голосе.
— Нужно будет придумать вам новое имя. И новую биографию.
Я очнулась от своих воспоминаний. Мужчины все еще обсуждали мое новое имя. Отойдя от перил палубы, я встала ближе к миссис Майер — в знак согласия с ее предложением. В этой мужской компании она была моей союзницей.
— Хеди Ламарр, — произнес мистер Майер, упер руки в бока, оглянулся и смерил меня взглядом. — Подходяще.
Коллеги мистера Майера хором загалдели: «Да-да, в самый раз!»
— Отлично. Ничего немецкого. Загадочно. Немного экзотично, как и сама наша Хеди. — Мистер Майер подошел и сжал мне руку выше локтя.
Миссис Майер тут же взяла меня за другую руку.
— Да, в точности как наша Хеди Ламарр.
Очевидно, ей не хотелось, чтобы я принадлежала ему одному, и она предпочла бы, чтобы он не трогал меня руками. Это был сигнал, что я принадлежу ему душой и телом только до тех пор, пока дело касается съемок.
— Итак, решено: перекрестим ее в Хеди Ламарр, — объявил мистер Майер под хор одобрительных восклицаний.
Перекрестим? Я едва не рассмеялась: выходит, он полагает, что меня уже один раз крестили. Мое обращение в христианство перед свадьбой было торопливым скомканным обрядом, на который священник Карлскирхе пошел лишь под давлением Фрица и после обещания солидного пожертвования. Посвящение в новую веру произошло только на словах, без символического крещения водой.
Я мысленно примерила свое новое имя.
— Ламарр, — прошептала я про себя.
Мне это напоминало французское слово «la mer» — «море». Стоя на палубе огромного корабля, плывущего по бескрайним океанским водам, я решила, что это имя — хороший знак, может быть, даже счастливое предзнаменование. Здесь, в море, берет начало моя новая история.
20 февраля 1938 года
Лос-Анджелес, Калифорния
На какое-то время я потеряла себя. Жгучее калифорнийское солнце, голубая тихоокеанская вода, новые здания, мужчин сколько угодно — бери не хочу, — море улыбок — во всем этом сгорела, как в огне, и прежняя Хеди, и все ее полинявшие маски. Я забыла — а может быть, просто задвинула в самую глубину сознания — и свою жизнь в роли фрау Мандль, и опасность, угрожающую Вене и жителям Дёблинга, в том числе моей маме, от руки немецкого безумца. Калифорния поставила передо мной новый девственно чистый холст, на котором можно было писать историю своей жизни заново, и притворяться перед самой собой было так легко.
Но вот однажды я проснулась в тоске по австрийским зданиям разных оттенков сепии, по истории, таящейся под каждым булыжником, по запаху печеных яблок для штруделя, по шершавой угловатости моего родного языка. Меня охватило чувство вины. За то, что сбежала. Одна. Без мамы, без кого-то еще.
Только тут я поняла, что, даже приняв свою новую историю, я никогда не смогу оставить позади прежнюю. Моя прошлая жизнь так и будет просачиваться в этот новый мир, как вода сквозь трещины в не укрепленной как следует плотине. И когда-нибудь мне придется столкнуться со своей прежней историей лицом к лицу.
— Давай, Хеди, собирайся, не то опоздаем. Ты же знаешь, как мистер Майер ценит пунктуальность. Я не хочу рисковать потерять роль из-за того, что задержалась, — с упреком сказала соседка по комнате. В Голливуде мистер Майер сразу же нашел мне и квартиру, и соседку: венгерскую актрису Илону Мэсси. Она тоже попала в его коллекцию актеров-эмигрантов. Мы с ней отлично поладили и часто смеялись, пока оттачивали по заданию мистера Майера свой английский, чтобы сойти за американок.
— А может, лучше сходим еще разок на «Иезавель»? — умоляюще проговорила я. Мы с Илоной часто бывали в местном кинотеатре, где снова и снова пересматривали одни и те же фильмы, стараясь усвоить правильную дикцию и интонацию. «Иезавель» с Генри Фондой и Бетт Дэвис была одной из наших самых любимых картин.
Илона засмеялась, но осталась непреклонной.
— Хеди, мы уже зашли слишком далеко — было бы глупо упустить свой шанс только из-за того, что тебе вздумалось посидеть дома.
Вечеринка, которая устраивалась в голливудском доме одного режиссера, друга мистера Майера, была обязательным мероприятием. За те полгода, что мы провели в Калифорнии, это был не первый наш принудительный выход в свет, хотя я бы предпочла, чтобы он был последним. Эти приемы устраивались в основном для того, чтобы все режиссеры, продюсеры, сценаристы и директора студий, сколько их есть в Голливуде, могли приглядеться к вереницам молодых женщин, ищущих роли, и отобрать из них лучших. Мы были как лошадки на карусели — каждая старалась подпрыгнуть повыше других или привлечь внимание самыми яркими блестками, — а я это терпеть не могла. Но что же оставалось делать?
Мы с Илоной застегнули друг другу молнии на фабричных платьях, купленных в «Бродвее», местном магазине, специально для такого рода случаев. Затем взяли такси и поехали в особняк, где нас ждал мистер Майер и другие голливудские режиссеры. Дом в стиле эпохи Тюдоров, вероятно, производил сильное впечатление на большинство посетителей, однако мне он показался жалкой бледной копией настоящего баварского замка или виллы: я ведь в них не только бывала, но и владела ими когда-то. На какой-то едва уловимый миг я даже почувствовала тоску по той роскошной жизни, которую я вела с Фрицем, когда была еще фрау Мандль.
Фриц… Где-то он сейчас? Устраивает в замке Шварценау бал для нацистских чиновников, теперь уже прочно окопавшихся в австрийском правительстве? Держит под руку белокурую немецкую фройляйн, обговаривая условия поставок оружия с каким-нибудь гитлеровским эмиссаром? С помощью адвоката, найденного в Лондоне, я уже начала бракоразводный процесс и знала, что Фриц получил письменное уведомление об этом. Я ждала, что же он ответит на адрес адвоката — свой я велела не раскрывать ни под каким предлогом, — но никакого ответа не пришло. Даже злобного бреда брошенного мужа, чудовища, скрывавшегося при посторонних за банальными любезностями. И мама в своих коротких ответах на мои письма ни разу не упомянула Фрица.
Мы с Илоной бродили по залу, против воли притягивая к себе похотливые взгляды. Взяв коктейль у проходившего мимо официанта, наметили себе маршрут. Мы старались подходить к этим вечеринкам стратегически и не упустить случай побеседовать с самыми выдающимися режиссерами, подбирающими исполнителей для своих фильмов. Еще важно было непременно показаться на глаза мистеру Майеру, чтобы тот зачел появление на вечере в нашу пользу. Но мы старались держаться вместе, чтобы не попасть в неприятную ситуацию, оказавшись наедине с кем-то из присутствующих здесь мужчин. Мы были наслышаны о том, какая охота на старлеток идет в пустых спальнях и темных коридорах. Девушкам без контрактов, связей и средств следовало быть осторожней. Когда мы протискивались мимо группы мужчин, в которых я узнала руководителей студии RKO Pictures, я услышала, как один из них язвительно сказал другому:
— На этих двоих глазеть можно, но не вздумайте их пальцем тронуть. Это собственность Майера.
Я шепотом пересказала этот разговор Илоне и спросила:
— Что это значит?
Несмотря на тон этого замечания, явно намекавший на что-то непристойное, я все же надеялась, что речь шла всего лишь о контракте, которым мы были связаны с MGM Studios.
— Это значит, что Майер — наш владелец. И на съемочной площадке, и за ее пределами, — объяснила Илона с отвращением в глазах. Меня замутило. Уходя от Фрица, я поклялась, что никогда больше не позволю ни одному мужчине стать моим владельцем.
Заметив, как изменилось выражение моего лица, Илона взяла меня под руку и потащила к шезлонгу возле бассейна, в котором плавали сотни покачивающихся свечей. Наверное, в другое время это зрелище показалось бы мне красивым, но сейчас я думала только о словах человека из RKO. Выходит, я просто сменила одного хозяина на другого?
— Слушай, Хеди, — начала Илона, как только мы уселись. — Не нужно расстраиваться из-за таких разговоров. Они того не стоят. Мы же не собираемся на самом деле заниматься тем, на что эти люди намекают, так и слушать их ни к чему — много чести.
Я только брови приподняла, не зная, стоит ли заговаривать о том, что меня беспокоит по-настоящему. Решив, что этот вопрос не обойти, я спросила:
— А мистер Майер тоже так думает?
Она не успела ответить: к нам подошел режиссер Рейнхольд Шунцель. Илона как раз надеялась поговорить с ним сегодня: до нее дошел слух, что он подбирает актеров для «Балалайки», романтического мюзикла, где она могла бы блеснуть своим талантом. Когда он спросил, не хочет ли она выпить чего-нибудь в баре и «обсудить один проект», она в волнении взглянула на меня, и я кивнула. Ради таких вот встреч мы и ходили с ней по этим вечеринкам, хотя обе понимали, что нужно соблюдать осторожность. Под выпивкой в баре могло подразумеваться много чего.
Я поболталась немного без дела и начала уже подумывать, не взять ли такси домой, и тут откуда ни возьмись появился мистер Майер. Он уселся рядом со мной на узком шезлонге.
— Мисс Кислер… ой, то есть мисс Ламарр, — сказал он, чтобы я не забывала, что он мой создатель.
— Здравствуйте, мистер Майер. Вам нравится сегодняшний вечер? — ответила я, изо всех сил стараясь говорить с безупречным американским акцентом. Английские слова я глотала с жадностью: мне не терпелось поскорее оборвать всякую связь с языком, на котором мой муж беседовал с нацистами за обеденным столом. В Голливуде ни немецкий язык, ни немецкий акцент сейчас не приветствовались. Да и вообще в Америке.
— Очень нравится, мисс Ламарр. А как вам Голливуд? — спросил он.
— Хотите правду? — Я догадывалась: этот мистер Майер привык к тому, что старлетки льстят ему напропалую, надеясь извлечь из этого какие-то новые возможности. Мне хотелось, чтобы он знал — я не из тех, кто пойдет на все ради роли, что бы там ни воображали себе эти вульгарные мужчины. Он-то мог бы это понять уже после нашей первой встречи в отеле Savoy.
— Разумеется.
— Ну, по правде сказать, я несколько разочарована.
— Что? — Он был, кажется, искренне удивлен. — Как все это, — он указал рукой на бассейн и особняк, — может разочаровать?
— Не забывайте, откуда я, мистер Майер. Настоящие замки и виллы — это была моя повседневная жизнь. Но ради возможности играть стоило пойти на жертвы. — Я сделала паузу для эффекта. — Если, конечно, у меня будет такая возможность.
Его глаза за круглыми очками сощурились, и я узнала этот тяжелый взгляд собственника. Когда-то я не раз и не два видела его на лице Фрица.
— Надеюсь, вы меня не разочаруете, Хеди. Особенно теперь, когда я ввел вас в свою семью MGM…
— Что вы хотите этим сказать, мистер Майер? Я занимаюсь английским и работаю над своей внешностью, как вы и велели. — Про себя я добавила, что ему это должно быть прекрасно известно. Мистер Майер нанял специальных сотрудников службы безопасности, чтобы держать нас с Илоной под постоянным наблюдением.
— Я хочу сказать — надеюсь, вы понимаете, что, если вы будете со мной полюбезнее, такая возможность может представиться значительно раньше. Собственно говоря, у меня уже есть роль, которую я мог бы вам предложить, — сказал он и протянул руку, пытаясь под прикрытием ночной темноты погладить мое колено.
Выходит, я была права.
Еще не остыв после оскорбительного замечания того человека из RKO и с возмущением вспомнив высказывание Майера о том, что я ему принадлежу, я сказала:
— Ни один мужчина не может мной владеть, мистер Майер. И никогда не будет. Даже вы.
Его лицо вспыхнуло от негодования. Он хотел было ответить в мой адрес что-то язвительное, но тут мы оба услышали, как кто-то окликнул его по имени. У дальнего края бассейна возникла миссис Майер и направилась прямиком ко мне и к своему мужу.
— Хеди. — Она ласково обняла меня и уселась в шезлонг напротив. — Я и не знала, что вы здесь.
Она взглянула на мужа с явным подозрением.
— Что это ты Хеди по углам прячешь? Сам ведь вечно орешь на своих актеров и актрис, что они должны быть в гуще толпы на всех этих кошмарных вечеринках?
Несмотря на невеселое настроение, я невольно рассмеялась. Так значит, миссис Майер тоже считает эти вечеринки кошмарными? Она была женщиной яркой и волевой, и я могла представить, как эти сборища ей невыносимы. Само по себе это меня не удивляло, удивило скорее то, что она призналась в этом вслух. Оказывается, не я одна страдаю в эти долгие мучительные вечера. Это немного утешало.
Я решила использовать появление миссис Майер в своих интересах как возможность надавить на мистера Майера.
— У вашего мужа была веская причина выбрать этот тихий уголок, миссис Майер.
— Вот как? — Она уперла руку в бедро с видом человека, готового ринуться в бой.
— Да, он как раз рассказывал мне об одной роли в фильме, которую он хочет мне дать. Очевидно, это не для всяких ушей.
— Восхитительно, — сказала она и наклонилась ко мне, чтобы еще раз стиснуть меня в объятиях. Но тут же упрекнула мужа:
— Говорила я тебе — давно уже пора выпустить Хеди в игру. Сколько можно держать ее на скамейке запасных!
Этого выражения по-английски я не знала, но по смыслу догадалась, что это означает «сидеть без работы».
— Она здесь считаные месяцы, Маргарет. Ей в любом случае нужно было сначала отточить произношение. Нельзя же допустить, чтобы она гавкала на съемках с немецким акцентом. Что подумают зрители? Что мы тут фрицев нанимаем? Как-то не очень по-американски.
— Да, пожалуй. Но теперь-то ее английский уже достаточно хорош. Остался только легкий намек на европейское произношение. Ничего слишком характерного, как раз в твоем вкусе.
— Вот поэтому теперь я и предлагаю ей роль, — огрызнулся он, очевидно раздосадованный тем положением, в которое я его поставила.
— Не могли бы вы рассказать нам об этой роли, мистер Майер? — спросила я с самой почтительной улыбкой, как того требовало присутствие миссис Майер.
Шах и мат. Как он ни злился, но в присутствии жены вынужден был сдерживаться.
— Мне кажется, я нашел тот самый материал, который позволит использовать и вашу киногеничность, и ваши особенности… вашу неординарность максимально выигрышно. Вы будете Габи, французской туристкой, приехавшей осматривать Касбу — старинную крепость в исторической части Алжира. В фильме — он будет называться «Алжир» — ваша героиня случайно встречает знаменитого французского вора, похитителя драгоценностей Пепе ле Мокко, и это становится завязкой сюжета.
— Превосходно, — заметила я, и вполне искренне. — А кто будет играть Пепе?
— Французский актер по имени Шарль Буайе.
— Я знакома с его работами. Он великолепен.
— Значит, решено, — объявила миссис Майер. — Ты ведь проследишь, чтобы на съемочной площадке все было пристойно? Чтобы нашу Хеди никто не обижал? — Она приподняла бровь, выразительно глядя на мужа. Это означало, что ко мне никто не должен приставать, включая его самого.
— Само собой, Маргарет.
Она повернулась ко мне.
— Идемте, Хеди, я хочу вас познакомить с несколькими очаровательными женщинами.
4 марта 1938 года
Лос-Анджелес, Калифорния
— Вас ждут на съемочной площадке через пять минут, мисс Ламарр! — крикнул посыльный, заглянув в мою гримерную. Сьюзи заторопилась: ей нужно было еще закончить с моей подводкой и застегнуть на мне платье. Задерживать съемку было недопустимо: режиссер Джон Кромвель был известен своей пунктуальностью. Мне не хотелось рисковать ролью, с таким трудом отвоеванной у мистера Майера.
Закончив, Сьюзи глянула на мое отражение в зеркале над туалетным столиком, заставленным склянками с рубиново-красной помадой и лаком для ногтей, черной подводкой для глаз и светлой пудрой для лица. Эта живая и бойкая девушка, назначенная моей костюмершей, оказалась полной противоположностью чопорной фрау Люббиг из Венского театра, по чьей немногословности я иногда скучала. Сьюзи восторженно пискнула:
— Вы выглядите великолепно!
Я встала и оглядела себя в трехстворчатом зеркале в глубине гримерной. Многослойный грим в ярком свете казался слишком кричащим, но я знала, что для камеры это то, что нужно. Мой костюм состоял из черного платья-футляра, дополненного роскошным белым шелковым жакетом, тускло переливающимся жемчужным ожерельем и сверкающими бриллиантовыми серьгами. Подделка, конечно, но блестят, как настоящие. Режиссер и художница по костюмам Ирен Гиббонс сочли это подходящим одеянием для состоятельной француженки, блуждающей по запутанному лабиринту обшарпанных улочек Касбы. Смешно было представить, что богатая туристка вообще поедет путешествовать по алжирскому захолустью, тем более в таком наряде, но Голливуд есть Голливуд.
Единственное решение, которое оказалось безусловно удачным, — это контрастные черно-белые тона моего костюма. Он неотразимо притягивал взгляд, совсем как мое свадебное платье от Mainbocher. Лаконичная цветовая гамма подчеркивала мои темные волосы и бледную кожу, ставшую еще бледнее от пудры, и я знала, что на пленке это будет выглядеть чрезвычайно эффектно. Бесчисленное множество кинолент, которые мы с Илоной пересмотрели, чтобы подтянуть свой английский, научили меня не только правильному произношению. Из американских фильмов я узнала все о законах света и тени.
Я оценивающе взглянула на себя в последний раз, и тут мне на плечо легла рука Сьюзи. Я чуть не подскочила от неожиданности. Американцы держались друг с другом ужасно фамильярно, причем едва ли не с момента первой встречи. Миссис Люббиг и в голову бы не пришло дотронуться до меня, кроме как по необходимости — одеть для выхода на сцену, нанести макияж или уложить волосы. Но теперь я сама стремилась сделаться настоящей американкой и подавила свой австрийский порыв отстраниться от прикосновения Сьюзи.
— Нет, правда, мисс Ламарр, это чума, — хихикнула она. — В павильоне все просто окосеют, вот увидите.
Кто и почему окосеет и при чем здесь чума? По выражению ее лица я догадывалась, что это было что-то вроде комплиментов, но иногда ее манера выражаться ставила меня в тупик.
Я кивнула Сьюзи, чувствуя, что ее похвалы все-таки добавили мне немного, как она сказала бы, куража, и открыла дверь гримерной. Коридор, ведущий к звуковому павильону, показался мне нескончаемо длинным, и каблуки черных атласных туфель стучали как-то слишком громко. Или это просто так кажется от волнения?
Вскоре стук моих каблуков потонул в жужжании аппаратуры и низком гуле голосов. Мое появление на съемочной площадке не произвело никакого фурора. Вокруг кипела работа: плотники, рабочие сцены, реквизиторы, актеры и статисты с азартом делали свое дело — воссоздавали настоящий североафриканский город здесь, в павильоне, в Америке. Мне были не в новинку театральные декорации, но эта сложная конструкция была не похожа на те, с которыми я имела дело раньше в спектаклях и в кино. Она казалась огромной и очень реалистичной. И я растерялась.
С чего я взяла, что моего коротенького опыта в европейском кино будет достаточно, чтобы вписаться в Голливуд?
Когда никто так и не удостоил меня вниманием, я набралась смелости и направилась к седовласому, суровому на вид мужчине, вокруг которого, казалось, и кипел весь этот неугомонный улей. Может быть, он мне что-то подскажет. Он поднял глаза, оторвавшись от довольно жаркого спора с оператором, и уставился на меня. Наконец он воскликнул:
— А вы, должно быть, и есть наша Габи?
С облегчением от того, что меня узнали, я протянула ему руку. По его властной манере говорить я догадалась, кто он.
— Это я, сэр. А вы мистер Кромвель?
Мы пожали друг другу руки, и он сказал:
— Да, это я. Но, пожалуйста, зовите меня Джон.
— И вы, пожалуйста, зовите меня Хеди. Я рада, что мне выпала честь стать вашей Габи.
Мистер Кромвель оглядел меня с ног до головы.
— Вы действительно неотразимы, как и уверял Майер. И это хорошо, потому что мы имеем на вас большие планы в этой сцене.
Это заявление о «больших планах» на Габи меня порадовало и обнадежило. Сюжетная линия «Алжира» изобиловала приключениями и загадками, но моя героиня в самых интересных сценах даже не появлялась: она была всего лишь «запретным плодом» для главного героя, похитителя драгоценностей Пепе. Такой подход меня не удивил: женские роли в Голливуде были по большей части декоративными, но возможность добавить Габи фактуры и живости была заманчивой, хоть и неожиданной. Я уже рисовала в своем воображении сцены, где она будет участвовать в поисках сокровищ, а не сидеть молча, лишь для того, чтобы украсить картину своим присутствием. Но, что бы ни вышло из моей роли, сам размер съемочной группы и количество подсобных рабочих напоминали о том, что следует быть благодарной за предоставленную возможность.
— Я очень рада это слышать, мистер Кромвель… то есть Джон. У меня есть свои идеи о том, как можно оживить образ Габи, и мне бы очень хотелось обсудить их с вами.
Брови Джона недоуменно сошлись над переносицей, но он ничего не ответил прямо на мое предложение.
— Ладно, вот что: давайте-ка познакомим вас с нашим кинооператором, Джеймсом Вонг Хоу. Он для вас задумал кое-что особенное.
Мы прошли через весь павильон в угол съемочной площадки, где уже был выстроен узкий переулок карликового размера, из искусственной глины. Невысокий китаец в берете и шейном платке отдавал распоряжения двум операторам по поводу расстановки оборудования и троим рабочим сцены, сидевшим на крышах глиняных домов, по поводу углов освещения.
— Джимми, а вот и наша Габи, — окликнул его Джон.
Мистер Хоу повернулся к нам.
— А, мисс Ламарр. Мы вас ждали. Сцена подготовлена для вашего первого эпизода.
— Ну, ты свое дело знаешь, Джимми. Оставляю ее в твоих надежных руках, — сказал Джон и ушел обратно в другой конец павильона.
— Вы готовы? — спросил мистер Хоу. Он не предложил называть его Джимми.
— Я знаю свой текст для этой сцены, мистер Хоу, но, к сожалению, у меня не было времени порепетировать с коллегами. И Джон упомянул, что у вас есть новые планы для этой сцены, но я не знаю какие.
— Пусть это вас не заботит, — ответил он успокаивающим тоном, словно говорил с оробевшим малышом. — Наши планы не потребуют от вас долгих репетиций.
— Ясно, — медленно проговорила я. Я все еще не очень понимала, чего мистер Хоу от меня ждет.
— Прежде чем снимать сцену со всеми статистами в кадре, нужно позаботиться о том, чтобы все камеры и освещение были установлены как следует. — Он взял меня за руку и поставил посреди переулка, на ступеньку, отмеченную лентой с буквой «X». — Я придумал для вас специальное освещение: свет будет падать сверху и отбрасывать четкие тени на ваши симметричные черты. Я ношусь с этой идеей много лет, но у меня никогда не было актрисы с таким идеально правильным лицом, как у вас.
— Спасибо, мистер Хоу, — ответила я, хотя его замечание звучало не как комплимент, а как простая констатация факта. Он приподнял пальцем мой подбородок, чтобы рассмотреть лицо под разными углами.
Потом отступил назад и велел:
— Стойте неподвижно. И приоткройте рот — так, чтобы это выглядело соблазнительно, но чтобы зубы не были видны.
Я встала так, как он просил, замерла в неподвижности и стала ждать. Мистер Хоу приказал операторам и рабочим сцены слегка переставить оборудование, а затем оператор навел на меня объектив центральной камеры. Я не двигалась, и для меня было совершенно непостижимо, что можно найти интересного в такой сцене.
Минуты медленно ползли одна за другой, а я все думала, что же Габи будет делать дальше. Что это за «большие планы», о которых говорил режиссер? Не может же быть, чтобы весь мой эпизод сводился вот к этому.
— Может быть, стоит в общих чертах обговорить, что Габи будет делать дальше? — спросила я, когда прошло, по моим подсчетам, уже десять минут.
— О чем это вы, мисс Ламарр? — отозвался мистер Хоу из-за объектива.
— Джон Кромвель упомянул про «большие планы». Разве не нужно отрепетировать движения для этой сцены?
— Мисс Ламарр, имелся в виду этот длинный крупный план с тщательно продуманным освещением и операторской работой — вот о чем шла речь.
— Но я же ничего не делаю. — Я была совершенно обескуражена.
— Вам и не нужно ничего делать, — сказал мистер Хоу, и в голосе его слышалось явное раздражение. Я почти слышала, как он думает: «И зачем эти идиотские вопросы? Почему она не может просто сделать как ей говорят?» — Замысел режиссера — представить вас, воплощение женственности, как шифр, как тайну, которую должен разгадать Пепе — и зрители вместе с ним. А вы наверняка и сами понимаете, что лучший способ для женщины вызвать желание разгадать тайну — это быть красивой и молчать.
Молчать. Снова молчать. Я рассталась с Фрицем и его миром не в последнюю очередь потому, что он хотел видеть во мне только немую, покорную оболочку. Хоть я и понимала, что мечтаю о чуде, я все же надеялась найти здесь что-то большее. Но оказалось, что Голливуду нужно то же самое.
13 марта 1938 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Сьюзи помогала мне снимать черное вечернее платье и жемчужное ожерелье после пересъемки эпизода из «Алжира» — момента, когда Габи и Пепе впервые увидели друг друга. В этой сцене, как и во многих других, я должна была долго сидеть без движения перед камерой, не отрывающейся от моего лица. Я уже немного освоилась на съемочной площадке, меня смущали только эти длинные неловкие паузы, когда остальным актерам приходилось стоять в стороне и ждать, пока камера мистера Хоу отснимет меня. Все время, пока текли эти нескончаемые минуты, я пыталась ощутить тот прилив силы, который всегда чувствовала на сцене, чтобы сделать характер Габи фактурнее и интереснее, и надеялась, что это будет заметно на экране. Но волей-неволей я чувствовала, что меня низводят до роли манекена в магазине.
И тут в дверь забарабанили так, что тонкие стены моей гримерной заходили ходуном. Сьюзи приоткрыла дверь, и я поплотнее запахнула на себе шелковый халат. На съемках рабочие вопросы решались без перерывов, в любое время, и после истории с «Экстазом» я знала, что в нескромном виде лучше никому не показываться.
В дверь заглянула моя бывшая соседка по квартире, Илона, и в руке у нее была свернутая в трубку газета. Пару недель назад мы обе решили, что пора искать отдельное жилье, и я сняла небольшой домик с шестью комнатами высоко на Голливудских холмах, с просторным внутренним двориком — можно будет завести каких-нибудь животных, чтобы не было так одиноко. Но с Илоной мы по-прежнему оставались близкими подругами, тем более что уже успели завести общих друзей из числа таких же, как мы, голливудских эмигрантов: среди них был режиссер Отто Премингер, мой бывший наставник Макс Рейнхардт и несколько евреев-американцев, в частности, продюсер Уолтер Вангер. Встречаясь иногда за ужином, мы обменивались новостями о тех событиях в Европе, которые не освещались в американских газетах. И хотя мужчина, с которым я начала встречаться, актер Реджи Гардинер, был англичанином, а не континентальным европейцем, как все мы, он тоже поставлял нам кое-какие сведения, добытые по своим каналам. Из всех моих поклонников я выбрала его за добродушный характер и мягкость в обращении. Хватит с меня Фрицев Мандлей.
По выражению лица Илоны и по газете в ее руке я поняла, что она хочет поговорить с глазу на глаз.
— Сьюзи, — сказала я, — вы не могли бы сходить в кафетерий и принести нам кофе?
— Конечно, мисс Ламарр, — с готовностью отозвалась она. К своеобразной английской речи Сьюзи я уже привыкла, а вот к ее искрометному характеру — не совсем. Эта неумеренная живость так же действовала на нервы, как вечно сияющее калифорнийское солнце.
Едва Сьюзи закрыла за собой дверь, Илона протянула мне газету. Теперь, вблизи, я разглядела, что глаза у нее красные от слез. Не успела я взглянуть на газету, как она спросила:
— Ты уже видела?
— Нет, я весь день провела на съемочной площадке. Это касается?..
Мне не пришлось договаривать — она сразу поняла, о чем я спрашиваю.
— Да.
Мы ждали новостей о политических событиях в Австрии, о которых моя мама, судя по ее письмам, даже не подозревала, оставаясь в блаженном неведении. Зная ее характер — скорее всего, сознательно. Несколько дней назад, в ответ на массовые беспорядки, учиненные австрийскими нацистами, Германия настойчиво потребовала назначить Артура Зейсс-Инкварта министром общественной безопасности с неограниченными полномочиями. В свою очередь, канцлер Шушниг призвал к референдуму по вопросу объединения Австрии с Германией. В ответ Гитлер стал угрожать Шушнигу вторжением. Илона была не австрийкой, а венгеркой, но в действиях Гитлера она видела потенциальную угрозу и для Венгрии. Удастся ли Гитлеру и в самом деле захватить Австрию? Как отреагирует на такой шаг немцев мировое сообщество?
Илона не могла дожидаться, когда я прочту статью. Ей не терпелось поделиться новостью.
— Хеди, это немыслимо. Вчера немецкая армия пересекла границу с Австрией, как мы и боялись. И знаешь, что их там ждало?
— Нет, — ответила я, хотя тут же представила, как австрийские войска сражаются против гитлеровских сил в стратегических точках, там, где мы с Фрицем столько раз бывали в свое время. Интересно, подумала я, будет ли Фриц опять поставлять оружие обеим воюющим сторонам? Или его излюбленная тактика — подыгрывать обеим крайним позициям против центра — наконец провалилась и ему пришлось бежать из страны?
— Австрийцы приветственно размахивали нацистскими флагами, — и никакого вооруженного сопротивления. Ни малейшего. В голове не укладывается, но австрийское правительство приказало армии сложить оружие. Гитлер вошел в страну как к себе домой.
— Что?.. — Я была потрясена. Опустившись на стул у туалетного столика, чувствуя, как дрожат ноги, я спросила: — И никаких протестов? Ничего?
— Ничего. Похоже, за несколько дней до вторжения СС провела тайную облаву на тех, кто был против нацистского режима. И все равно, Гитлер даже сам удивился такому радушному приему. Он-то намеревался уничтожить австрийские вооруженные силы, сделать Австрию марионеточным государством с Зейсс-Инквартом во главе пронацистского правительства, но ему даже трудиться не пришлось. Австрийцы проявили такую лояльность, что он просто включил Австрию в состав рейха.
— И Австрия стала частью Германии. Вот так просто. — Голос у меня дрожал.
— Вот так просто, — отозвалась Илона, и по ее голосу было ясно, что у нее самой это не укладывается в голове.
Аншлюс, вторжение и захват моего дома — все, чего мы с папой боялись и что побудило меня когда-то вступить в брак, — все это свершилось. Я понимала, что Илона говорит правду, да и мне ли не знать, что такое развитие событий было неизбежным, — и все-таки эта новость ошеломила меня. Я никогда до конца не верила, что этот день наступит, и молилась, чтобы он не наступил, хотя сама не знала, какому богу молюсь.
Еще за несколько дней до моего побега от Фрица я начала осознавать, что нацисты и в самом деле могут захватить Австрию. Я догадывалась, что нашим войскам, плохо вооруженным, под командованием нерешительного Шушнига, трудно будет противостоять военной мощи Гитлера и фанатизму его сторонников. Но я никак не ожидала, что австрийский народ примет этого безумца с распростертыми объятиями.
Где была мама, когда гитлеровские войска шагали по улицам Вены под приветственные крики толпы? Конечно, она-то не размахивала нацистским флагом. Наверное, сидела в своей гостиной и попивала чай, пока танки катились по улицам, и делала вид, что не замечает, как дрожат стены дома. Что с ней сейчас?
Нужно срочно вывезти ее из Австрии, пока ее добровольная слепота ее не погубила. Но позволит ли она мне это сделать теперь, когда Австрия оказалась под властью Германии? А если и позволит, то как ее вытащить? Я даже не представляла, какие ограничения на эмиграцию могут ввести в Австрии при немцах, да и американских иммиграционных законов тоже не знала. Я сама въехала в страну благодаря покровительству Майера, и мне не пришлось барахтаться в липкой бумажной паутине документов и разрешений.
Я заплакала. Илона опустилась рядом на колени и обняла меня.
— Твоя мама там, да? — спросила она.
Я кивнула, но ничего не сказала о тех мыслях, что мучили меня. Что теперь будет с австрийскими евреями? Применят ли нюрнбергские законы к ним, к маме? Я слышала планы Гитлера из его собственных уст и знала ответ, хотя никогда не смогла бы выговорить эти слова вслух.
Произнести их было бы равносильно признанию, что я тоже еврейка и что я заранее знала о том, что произойдет.
А евреям в Голливуде места не было.
14–15 января 1939 года
Лос-Анджелес, Калифорния
«Алжир» изменил все и одновременно ничего.
Слава, к которой я так стремилась, пришла ко мне. На премьерах фильма я ходила по красным дорожкам, поклонники выстраивались вдоль улиц и выкрикивали мое имя. Женщины повсюду перенимали то, что газеты называли «стилем Ламарр» — темные волосы, часто крашеные, с прямым пробором и каскадными волнами, симметрично изогнутые брови, бледную кожу и полные, блестящие губы. Стиль, который я считала таким американским и так старательно культивировала по настоянию мистера Майера, теперь стал ассоциироваться с «экзотической красотой Хеди Ламарр» — мы с Илоной от души посмеялись над этой иронией судьбы.
Со славой пришли и деньги. Не поддавшись на ухаживания мистера Майера (а он не оставлял своих попыток), я настояла на более крупном вознаграждении, чем то, о котором мы условились изначально. «Культ» Хеди Ламарр придал мне смелости и дал в руки рычаги влияния: теперь я могла требовать повышения гонорара с учетом прибыли от кассовых сборов, которую, по общему мнению, должны были принести мои будущие фильмы.
Вскоре после выхода «Алжира» рассеялся наконец и мой страх перед Фрицем. Мне дали развод. Даже когда в ходе судебного разбирательства Фриц узнал мой адрес и от него стали приходить письма, тон у них был на удивление примирительным: теперь я была уже недосягаема для его власти, да и сила у него была уже не та. Из Австрии его изгнали, когда у нацистов отпала нужда в его услугах, и он осел в Южной Америке, куда еще во время нашего брака успел увести большую часть своих активов. От меня он, кажется, хотел лишь одного: отраженной славы бывшего мужа знаменитости, и не более, однако не получил и этого. Развод не только избавил меня от страха — теперь я вольна была встречаться, с кем захочу. Вновь проснувшаяся жажда любви бросала меня от мужчины к мужчине — я искала в их объятиях безопасного убежища, но никогда не поступалась своей независимостью. За Реджи Гардинером, добрым малым, но невозможным занудой, вскоре последовали новые кавалеры.
Но с кем бы я ни встречалась, безысходное одиночество всюду тащилось за мной, как приблудная собака, и стоило только смолкнуть шуму толпы или мужскому шепоту, как в тишине слышалось ее потявкивание. Иногда, в качестве целительного бальзама от одиночества, я отдавалась стремительному водовороту американской жизни. Тут все и всегда куда-то спешили, словно боялись, что, стоит сбавить скорость, история облепит их ракушечным панцирем. Но воспоминания, от которых я пыталась убежать, неизбежно настигали меня, и мной овладевало чувство вины. Какое право я имею жить в роскоши, когда в Австрии люди ежедневно переживают такие ужасы и лишения? Когда евреи становятся жертвами жестоких уличных расправ от рук головорезов со свастиками, когда их лишили всех прав по нюрнбергским законам? Когда антисемитская истерия вылилась в ноябрьские погромы, когда еврейские магазины были варварски разграблены, а еврейские синагоги сожжены, в том числе и дёблингская? В общем, все те события, которые я и предвидела. На фоне этой сгущающейся тьмы моя американская жизнь казалась какой-то дикой блажью, и легкость, которой она требовала, давалась мне все труднее.
И я раскололась на две половинки. Днем я рисовала себе губы и брови, изображала загадочные взгляды для камеры — надевала маску Хеди Ламарр. Ночью я снова становилась Хедвиг Кислер и терзалась тревогой за своих соотечественников — и за австрийских немцев, и за евреев, хотя до того, как я покинула родину, даже не думала о себе как о еврейке. Я начала понимать, что, убежав из Австрии и не поделившись ни с кем информацией о гитлеровских планах, я невольно подставила под удар австрийцев, и особенно евреев. Но я не знала, как помочь хоть кому-нибудь. Разве что маме.
Тошно было думать о том, что я не постаралась как следует убедить ее уехать при нашей последней встрече. Тогда, за чаем, я разозлилась на ее слова о папе и поддалась страху, что она расскажет о моих планах Фрицу. Эти эмоции оказались сильнее меня, и, когда мама отказалась покинуть Вену, я не сделала никакой попытки ее уговорить. А нужно было наступить на горло своим чувствам и рассказать ей то, что я узнала о планах Гитлера.
Тогда я слишком легко уступила, но теперь ни за что не сдамся. Я найду способ вытащить маму из Австрии.
Из последнего письма было ясно: теперь уже не придется тратить столько усилий, чтобы убедить маму оставить ее любимую Вену. Правда, впрямую она ничего не писала об ужасах, творящихся в городе: она не без оснований опасалась, что нацистские правительственные чиновники могут просматривать письма, отправляемые за границу, и тогда кары не миновать. Но ее страх перед этими событиями чувствовался в каждом уклончивом обороте фразы, в каждом слове, которое осталось ненаписанным.
Дорогая Хеди,
надеюсь, твоя новая жизнь в Голливуде по-прежнему благосклонна к тебе. Успех — это то, к чему ты всегда стремилась…
Читая эти строки, я глубоко вздохнула, но решила, что не позволю ее сомнительному комплименту меня задеть. По складу характера мама просто не умела хвалить. Например, боже упаси поздравить меня с удачно сыгранной ролью в «Алжире», вместо того чтобы рассуждать о том, как я «стремилась» к успеху в кино. Но эта привычная недоброжелательность не должна изменить мои намерения. Я стала читать дальше.
Я часто вспоминаю о нашей беседе за чаем перед твоим отъездом. Теперь я понимаю, что нужно было прислушаться к твоему совету, Хеди. Но матери часто недооценивают рассудительность своих дочерей, и я не исключение. А теперь, может быть, уже поздно.
На тот случай, если это и вправду так, Хеди, я хочу разъяснить то недоразумение, что произошло между нами в тот день за чаем. Тогда ты сказала, что я будто бы обделяла тебя лаской и любовью назло или из-за того, что питала к тебе неприязнь. Большей неправды и представить себе невозможно. Я всего лишь стремилась как-то уравновесить неумеренную лесть и потворство твоего отца. Я тревожилась о том, что может ждать в будущем такую миловидную девочку, которую и так уже все вокруг готовы носить на руках за ее красоту, если еще и оба родителя будут в один голос твердить ей, что она совершенство. Мне нелегко было придерживаться своих правил, но, вопреки твоему убеждению, я делала это из любви.
По моему лицу потекли слезы: никогда еще в маминых словах, обращенных ко мне, не слышалось ничего столь похожего на нежность или просьбу о прощении. И еще одно мне стало почти совершенно ясно из этого ее письма. Мама готова и даже более чем готова уехать из Вены. Оставалось только найти способ вывезти ее в Америку.
На следующий же день, вечером, случайный разговор подсказал мне, как это можно осуществить. На вечеринке на Голливудских холмах обе мои европейские подруги сбежали от меня, как только подвернулась возможность поговорить с режиссером, у которого они надеялись получить работу. Я осталась в компании какого-то довольно унылого и невзрачного парня, который до сих пор болтался рядом и лишь изредка вставлял реплики в разговор. Я уже готова была уйти, и даже без извинений, но тут вдруг вспомнила: он ведь говорил моей подруге, что работает адвокатом.
— Вы, кажется, упомянули, что вы юрист? — По тому, что его вообще пригласили на эту вечеринку, где собрались главным образом люди, связанные с кино, я догадывалась, что он вряд ли занимается иммиграционными делами. И все же я решила, что навести справки будет не лишним. Может быть, он хотя бы подскажет мне какого-нибудь адвоката, специализирующегося в этой области.
У него даже глаза вспыхнули, когда я перевела на него взгляд: как будто ему не верилось, что я с ним заговорила. Мне самой-то с трудом верилось. На секунду он замялся, а потом сказал:
— Д-д-да, юрист.
Я не видела смысла в пустой болтовне, а потому сразу перешла к делу:
— Вы что-нибудь понимаете в том, как можно перебраться в Америку из Европы?
— Н-немного, — проговорил он, все еще запинаясь. Это я его так нервирую, или у него вообще привычка такая? — Это не моя сфера, но в общем виде иммиграционные законы я знаю. Насколько я понимаю, вы спрашиваете о конкретном человеке?
Я кивнула.
— Откуда он… или она? — Он постепенно пришел в себя и заикался уже меньше.
— Из Австрии.
— Хм-м-м… — протянул он. — Ну, прежде всего, в Америке не существует политики приема беженцев — только иммиграционная политика. У нас действует строгая система квот, по которым ежегодно разрешение на въезд получает строго определенное количество людей из той или иной страны. Если квота уже исчерпана, заявки отклоняются — и не имеет значения, поданы они в начале или в конце года.
— А как мне узнать, принимает ли Америка людей из Австрии, или квота уже закончилась?
— Ну, думаю, Рузвельт уже ввел общую квоту для Австрии и Германии, поскольку теперь эти страны объединились…
Я чуть было не рявкнула на него: не они «объединились», а Германия насильственно присоединила к себе Австрию! Но адвокат продолжал говорить, и я должна была его дослушать.
— Как бы то ни было, — сказал он, — я наверняка смогу выяснить для вас размер квоты. Но имейте в виду: дело не сводится к вопросу, остались ли еще свободные места. Этот человек уже начал оформлять документы?
Я покачала головой: я еще не успела подумать о бюрократической стороне дела.
— В общем, процесс иммиграции в Америке достаточно запутан. Намеренно. Правительство использует сложности в процедуре подачи заявления как сдерживающий фактор.
— Зачем?
— Затем, чтобы в страну въехало поменьше эмигрантов, разумеется. — Он продолжал, даже не замечая, какую ужасную вещь только что сказал: — В общих чертах дело обстоит так. Вначале заявитель проходит регистрацию в американском консульстве и попадает в список людей, ожидающих американской визы. Пока он ждет своей очереди, ему нужно собрать длинный список необходимых документов: удостоверение личности, справку из полиции, разрешение на въезд и транзит, справку о доходах, чтобы доказать, что он в состоянии себя содержать. Хитрость с этими бумагами в том, что у них у всех ограниченный срок действия, поэтому нужно успеть их получить, дождаться своей очереди и подать до истечения этого срока. Иначе придется начинать все заново. А успеть подать эти документы вовремя настолько сложно — почти невозможно, — что их прозвали «бумажной стеной».
Я кивнула, лихорадочно обдумывая все требования, которые придется выполнить маме. Я даже не представляла, сколько времени может на это уйти. А если с ней что-то случится, пока мы будем ждать? Нет, рисковать я не могла.
— А нельзя ли как-то ускорить этот процесс?
— Скажем так — для этого нужно иметь весьма солидные знакомства. Вот если вы знаете людей, у которых имеются связи в федеральном правительстве, тогда, возможно, у вас будет шанс подвинуть кого-то вперед в списке ожидания или избавиться, частично или полностью, от необходимости собирать документы.
Теперь я знала, что делать. Не уточнив даже имени этого адвоката — и, хуже того, даже не поблагодарив за совет, — я растворилась в толпе. Я спешила к единственному человеку из всех, кого я знала, располагающему именно теми связями, которые были мне так нужны, — к мистеру Майеру.
28 января 1939 года
Лос-Анджелес, Калифорния
— Может, сбежим отсюда и поженимся? — послышался голос из тени у бассейна.
Я вздрогнула всем телом и едва не выронила сигарету. Я вышла на воздух, чтобы побыть в одиночестве, и мне казалось, что рядом ни души. Если бы я знала, что окажусь наедине с мужчиной, то не пошла бы сюда, а нашла бы другой укромный уголок, куда можно сбежать от этого кошмарного сборища.
Многолюдная вечеринка была как раз из тех голливудских суаре, которые я всей душой презирала, но мистер Майер настаивал, чтобы я пришла, а после того, как он согласился выручить меня в ситуации с мамой, я не решилась отказать. Это был праздник в честь премьеры какого-то унылого фильма, и все развлечения состояли по большей части из сплетен о последних голливудских контрактах, драк за роли в будущих фильмах и плотоядных взглядов пьяных кинодельцов и режиссеров. Я предпочла бы провести вечер в гостях у кого-нибудь из моих европейских друзей за разговорами о политических и культурных событиях. Или в одиночестве, в своем новом доме — поиграла бы на пианино или повозилась с кое-какими изобретениями, вдохновленными памятью тех лет, когда сидела за обеденным столом Фрица и слушала, как мужчины обсуждают технические новинки. А вместо этого пришлось слушать, как мистер Майер, окруженный толпой «своих ребят» — подпевал, таскающихся за ним по пятам, нахваливает сам себя, даже когда речь идет вроде бы обо мне:
— Старик кое-что понимает в талантах, правда ведь, а? Я как увидел эту даму, так сразу и сказал себе: «Из этой девушки выйдет настоящая звезда». И я сделал из нее звезду, причем в рекордный срок.
В других обстоятельствах я бы просто сбежала: я старалась избегать разговоров с новыми людьми, тем более неизвестными. Но в звучании голоса этого джентльмена было что-то знакомое, даже притягательное. К тому же он, кажется, веселый. Этот его совершенно неуместный и довольно фамильярный вопрос заставил меня рассмеяться, что в эти дни случалось нечасто.
— А обручальное кольцо у вас с собой? — бросила я в темноту. Как-то этот шутник выкрутится?
— А как же. Надеюсь, вы любите бриллианты?
— Предпочитаю изумруды, но бриллианты тоже сойдут.
— Изумрудное ожерелье я думал приберечь для свадебного подарка после церемонии.
— Вы очень хорошо изучили свою невесту. — Я еле сдерживала смех.
— А как же иначе, дорогая, — его голос стал громче. — За столько-то лет.
Из тени террасы показалась мужская фигура. Когда незнакомец подошел ближе, я увидела, что он довольно высокого роста, пожалуй, около метра девяноста. Совсем как мой папа.
— Да уж, — негромко проговорила я с легкой опаской, не зная, кто сейчас предстанет передо мной.
До сих пор я не могла разглядеть его черты как следует, но теперь тусклый свет из окна, за которым продолжалась вечеринка, упал на его лицо, как, должно быть, и на мое.
— Ну и ну! Да вы же Хеди Ламарр. — Голос его звучал удивленно, но без робости. Мне это понравилось. Со времен «Алжира» мужчины в моем присутствии либо терялись, либо делались чрезмерно напористыми и развязными.
— Ну и ну! Это и вправду я, — откликнулась я с насмешливым удивлением и затянулась сигаретой. Пепел упал с кончика, и я поняла, что у меня дрожат пальцы от близости этого привлекательного мужчины, явно старше меня. Его тщательно уложенная прическа и безупречный костюм как-то не вязались с легкой улыбкой, теплыми глазами и мягкими манерами. Было такое чувство, будто мы с ним давно знакомы — ни с кем другим у меня такого не случалось с тех пор, как я приехала в Голливуд.
— Думаю, мне следует извиниться за самонадеянность, — проговорил он, но в его голосе я не услышала никаких признаков раскаяния или смущения.
— Пожалуйста, не надо. Если вы это сделаете, мне придется отослать вас обратно в темный угол, чтобы можно было поговорить по-человечески.
Он рассмеялся — искренне, от души. Тоже совсем как папа.
— А что вы делаете в саду такой холодной январской ночью, когда в доме вовсю кипит веселье? — спросил он.
— Тоже мне холод! Я ведь из Австрии.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Мне кажется, здесь разговоры интереснее, чем там.
Он улыбнулся, сверкнув белыми зубами.
— Комплимент от самой мисс Ламарр? Я польщен.
— А кто сказал, что я говорю о вас? Может, я о себе.
Он вновь рассмеялся.
— Меня никто не предупредил, что ваше остроумие может соперничать с вашей красотой.
— Лестью вы добьетесь всего и ничего, мистер… — я умолкла на полуслове, вспомнив, что я даже не знаю, с кем говорю. Наверное, если уж его пригласили на эту вечеринку, он имеет какое-то отношение к кинобизнесу. Когда я это сообразила, он стал мне нравиться несколько меньше.
— Марки, Джин Марки.
Это имя было мне знакомо. Он был сценаристом, и я вспомнила, что он был женат на актрисе Джоан Беннетт и у них подрастает маленькая дочь. Не то чтобы у него была репутация ловеласа, но и репутации не-ловеласа, насколько я знала, тоже не было. Это меня слегка настораживало.
Он с привычной легкостью вежливого собеседника прервал затянувшееся молчание:
— Не пора ли нам уйти с этой убогой вечеринки? Я знаю один небольшой бар прямо за углом — думаю, он нам как раз подойдет.
И я пошла с ним, хоть это и было против моих правил. Все-таки я совсем не знала этого человека, а хищников в Голливуде предостаточно. Но меня тянуло к нему. В виде исключения я отпустила поводья и решила рискнуть.
Кивнув, я взяла его под руку, и мы вместе вышли с террасы на улицу. Рядом с ним мне было неожиданно спокойно и надежно — ощущение, которого я не испытывала со дня смерти папы. Может, я наконец встретила мужчину, с которым не нужно играть роль?
10 июля 1939 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Держа в руке корзинку с полевыми цветами, я открыла заднюю дверь нашего одноэтажного белого фермерского домика на Бенедикт-Каньон драйв, который мы прозвали фермой «За шпалерами». Это была настоящая обитель тишины и покоя, с белыми стенами, белой мебелью и редкими пятнами цвета — коврами, картинами и цветами. Я вошла в гостиную. Джин крепко спал, растянувшись на белом диване, страницы его сценария рассыпались по красному ковру. Доннер, наш датский дог, постарался уместить свое огромное тело на крошечном свободном кусочке диванной подушки у ног хозяина. От этих двоих веяло умиротворением, глубоким, прочным счастьем, в которое я только теперь потихоньку начинала верить. Хотя бы в те минуты, когда мои внутренние демоны спали.
Я прокралась на кухню — потихоньку, чтобы их не тревожить. Достала из шкафа простую белую фарфоровую вазу, налила воды. Обрезав концы стеблей, поставила мелкие цветочки-капельки в вазу и начала составлять из них букет.
Вдруг руки Джина подхватили меня и закружили в воздухе. Пышные юбки летели по кругу вслед за мной, и я заливалась смехом. Наконец он поставил меня на ноги и сказал:
— Как тебе идет твой домашний наряд, моя маленькая хаусфрау.
— Благодарю вас, добрый господин. — Я сделала книксен, и он крепко обнял меня.
Кто мог подумать, что не пройдет и двух месяцев и наша случайная встреча на чужой террасе обернется свадьбой. Наверное, от того, что Джин показался мне таким знакомым и уютным с самого начала, я с такой легкостью приняла это решение. Но сейчас, в разгар европейской войны, из которой мне только-только удалось вытащить маму, я не могла не думать о том, чем же я заслужила этот кусочек счастья. Останься я в Австрии, меня окружала бы совсем другая жизнь.
— О чем это ты задумалась? — спросил Джин, но мне не хотелось говорить. Я никогда не делилась с Джином ни тайной моего еврейского происхождения, ни тем, что мой бывший муж продавал оружие Муссолини и Гитлеру. Конечно, он знал, что я уже была замужем, но и только. Я не осмеливалась раскрывать ему секреты, которые хранила глубоко в себе.
— Вспомнила день нашей свадьбы, — ответила я, чтобы не говорить правду.
Мы доедали вкуснейший ужин из морепродуктов в нашем любимом пляжном ресторанчике. Было начало марта, пятница, и оба мы были уставшие. Я весь день репетировала для «Леди из тропиков», а Джин работал над редактурой сценария. Обоих в понедельник с утра снова ждала работа, и я радовалась предстоящей редкой передышке. Мои режиссеры частенько требовали, чтобы я работала и по выходным.
— А давай завтра поженимся, — сказал Джин, взял меня за руку и поцеловал в ладонь.
Я рассмеялась. Остроумный собеседник и большой любитель розыгрышей, Джин то и дело смешил меня. Совсем как папа — тот любил загадать мне какую-нибудь дурацкую загадку или оставить на тумбочке фарфоровую фигурку, завернутую в бумагу для пущей таинственности.
Джин был на двадцать лет старше меня и до нашей с ним встречи прожил уже не одну жизнь: во время Первой мировой войны был морским офицером, потом писателем, и с ним, таким опытным и невозмутимым, я чувствовала себя спокойно и надежно.
Темные глаза Джина глядели серьезно.
— Я не шучу, Хеди. Я хочу, чтобы мы были вместе, и не хочу ждать.
Я перестала смеяться.
— Это что, предложение?
Он словно бы сам себе удивился.
— Думаю, да.
Я была ошеломлена. Правда, такого чувства близости и защищенности, как с Джином, я не испытывала еще ни с одним мужчиной, даже с Фрицем в наши самые первые дни, — но ведь мы встречаемся меньше двух месяцев. И я дала себе слово, что никогда не позволю ни одному мужчине владеть мной, как владел когда-то Фриц. Но ведь, наверное, брак с Джином будет совсем не таким, как с Фрицем? Я не могла себе представить, чтобы этот простой, приветливый человек, как никто, умеющий вызвать у меня чувство уверенности и безопасности, стал обращаться со мной так же, как мой бывший муж… Но меня беспокоило, не бросаюсь ли я в новый брак только ради того, чтобы найти хоть какую-то опору в этом мире, где до сих пор чувствовала себя не в своей тарелке.
Пытаясь выиграть время, я отшутилась:
— То есть ты наконец созрел для того, чтобы подарить мне кольцо с бриллиантом? Ты ведь обещал в тот вечер, когда мы познакомились.
Джин, в свою очередь, рассмеялся.
— А я-то надеялся, ты забудешь.
Я вытянула руку с голыми пальцами.
— Какая же я жена без кольца.
Он улыбнулся:
— Это значит «да»?
Да или нет? Я не могла представить, как обмениваюсь клятвами с Джином — да и с кем бы то ни было, если на то пошло, — но и «нет» выговорить не могла. Только с ним моя жизнь в Голливуде стала настоящей, а не какой-то фантастической декорацией, в которой мне приходилось играть. Так неужели я и вправду скажу «нет» только из страха сказать «да»?
Наперекор всему, наперекор собственному здравому смыслу, я сказала:
— Думаю, да.
В тот же вечер мы отправились в Нижнюю Калифорнию, северный мексиканский штат, единственное место, где можно было пожениться в двадцать четыре часа. На следующий день Джин уже ждал меня на верхней ступеньке губернаторского дворца в Мехикали. В руках у него был букет фиолетовых цветов — для меня. В лучах предвечернего солнца дворец словно светился изнутри каким-то неземным светом.
Я вышла из лимузина (мы решили приехать по отдельности, чтобы соблюсти традиции) и стала подниматься по лестнице к дворцу. Оказавшись на последней ступеньке, я кивнула, взяла у Джина букет, а свободной рукой взяла его за руку, переплетя наши пальцы. Все это без единого слова. Нам сказали — мексиканские обычаи требуют, чтобы жених и невеста не разговаривали друг с другом до окончания церемонии, и нам не хотелось накликать беду, как, по слухам, случалось с парами, нарушившими это правило.
Мы предстали перед Аполонием Нуньес, мексиканским судьей по гражданским делам, а рядом с нами стояли три непременных свидетеля: Густаво Падрес, заместитель консула, Рауль Матеус из центрального полицейского управления и Джимми Альварес, управляющий местной таверны. Я чувствовала себя как на сцене, пока синьор Нуньес не заговорил. Ни я, ни Джин не понимали испанских клятв, но в звучании незнакомых слов чувствовалось что-то удивительно благородное.
Я подняла взгляд на своего жениха, такого красивого в своем простом сером деловом костюме. Он подобрал его к моему темно-сливовому платью, которое сшил для меня близкий друг, модельер Адриан, хоть и не специально для этого случая. Церемония требовала внешней благопристойности, но Джин все время улыбался, и я тоже не могла сдержать улыбку. Как же не похожа была эта моя вторая свадьба на первую!
— Хеди? — услышала я и вынырнула из своей глубокой задумчивости.
— Не пора ли нам собираться? — спросил Джин.
— Куда собираться? — искренне удивилась я. Мы ведь, кажется, договорились, что приготовим сегодня традиционный австрийский ужин, а остаток вечера проведем за чтением у камина.
— Как куда? На вечеринку в «Трокадеро». Я слышал, форма одежды для мужчин — смокинг с галстуком, так что тебе лучше подыскать какое-нибудь вечернее платье.
На самом деле я помнила про «Трокадеро», но уж очень не хотелось идти. Я сделала вид, что забыла, чтобы подольше побыть вместе… вдвоем.
Я подошла к нему поближе и прошептала:
— А я-то думала, мы проведем чудесный вечер дома. — Я легонько поцеловала его в шею: знала, что он это любит. Джин был опытным, страстным любовником и обычно очень легко поддавался на мои уловки. Он обнял меня и крепко поцеловал в ответ. Я стала водить пальцами по его спине, выписывая замысловатые круги, пока он не застонал тихонько. Тогда я сказала:
— Значит, решено.
Высвободившись из объятий, я взяла его под руку и потянула в спальню. Джин отстранился.
— Нет, Хеди, давай все-таки пойдем. Мы ведь на этой неделе уже два раза дома ужинали.
— А не дома — целых пять. — В моем голосе проскользнуло раздражение. И как только ему не надоедают эти несносные вечеринки чуть ли не каждый вечер? Я так полюбила проводить свободное время дома с Джином, играть на пианино или возиться с идеями своих технических разработок — делать чертежи или макеты из глины и проволоки, — пока он читал или работал над сценариями. Разве не чудо — иметь мужа, с которым так радостно дома вдвоем, хоть у камина, хоть в постели? С Фрицем я была этого лишена.
— Брось, Хеди, ты же знаешь, какие в этой игре правила. Чтобы пробиться в кино — будь ты актриса, сценарист, продюсер, кто угодно, — нужно иметь вес. Чтобы иметь вес, нужны связи. А чтобы завязывать и поддерживать связи, хочешь не хочешь, нужно ходить на вечеринки.
Все эти разглагольствования о том, как поставлено дело в Голливуде, — как будто я сама этого не знала, — были лишь дымовой завесой, за которой скрывался настоящий повод для тревоги. Он работал сейчас как режиссер над новым фильмом с Лилиан Рассел, и у него возникли кое-какие трения с коллегами на студии 20th Century Fox. Похоже, он рассчитывал, что за светскими беседами сумеет сгладить все шероховатости. А еще — что мое появление в «Трокадеро» в полном блеске поставит точку в нерешенном споре с мистером Майером о деньгах за фильм, в котором я сейчас снималась — «Я беру эту женщину» со Спенсером Трейси. Я жестко отстаивала свою позицию по поводу процентов с прибыли, которые, по моему мнению, мне причитались. При всей своей искушенности, Джин иногда бывал поразительно наивен. Тут одним вечером в «Трокадеро» было никак не отделаться.
Я посмотрела в умоляющие глаза мужа и подумала — за кого же я вышла замуж? И кем он считает свою жену?
4 сентября 1939 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Шли дожди, и сырость окутала город, словно одеяло, и на сердце от нее ложилась тяжесть. На потолке крутились вентиляторы, солнце уже скрылось за вечерней лиловой вуалью, и все равно одежда влажно липла к коже. Я с тоской вспоминала обледенелые венские леса, но понимала, что домой возврата нет. Пока нет — а может быть, и никогда не будет.
Столик в отдельном зале «Коричневого дерби», весь во влажных круглых следах от донышек запотевших бокалов, был завален газетами. Газеты были из самых дальних концов света, и многие из них было не так-то просто достать. На всех языках буквы на первых полосах сочились кровью, складываясь в чудовищную новость. В Европе началась война.
Мы с моими европейскими друзьями собрались не затем, чтобы залить горе вином, а чтобы обменяться новостями. Мы знали, что в газеты попадает далеко не вся правда. Разумеется, там во всех подробностях описывалось вторжение нацистов в Польшу, цитировались ультиматумы, выдвинутые Германии Великобританией и Францией. Но, как я не раз напоминала другим, — когда Гитлер вторгся в Австрию и ввел в действие нюрнбергские законы, об этом не сообщила ни одна газета. Только от друзей и родственников, которые оставались в Европе, мы узнавали о том, что происходит на самом деле. Что дома и магазины австрийских евреев разграблены; что их больше не принимают в школы и университеты и закрывают доступ к профессиям. Евреев избивают на улицах везде, где заблагорассудится нацистам; и, что особенно пугало некоторых моих тщеславных подруг, — что еврейские актрисы вынуждены мыть уборные. Внимания журналистов удостоился только самый вопиющий акт насилия — «Хрустальная ночь» в ноябре 1938 года. В заголовки газет не попадали ни нацистские грабежи еврейских предприятий, домов, больниц и школ, ни сожжение более тысячи синагог, ни убийства и заключение более тридцати тысяч евреев в недавно построенные концлагеря. Всеобщее возмущение, которое вызвала в мире «Хрустальная ночь», обнадежило нас: мы думали, что теперь-то антисемитскому безумию Гитлера положат конец, но вскоре и об этом перестали вспоминать. У нас вновь остались только собственные источники, особенно когда дело касалось вестей о еврейских гражданах из Европы.
Слова правды передавались из уст в уста, словно мы вернулись в доисторические времена, до изобретения письменности. Когда стали распространяться слухи об организованной программе выселения всех евреев в специальные городские кварталы, так называемые гетто, где их изолировали от остального населения, наша общая тревога еще усилилась. А когда начались разговоры о том, что, при всех кошмарах гетто, это был лишь первый шаг немыслимого по своей чудовищности плана, предполагавшего истребление всех евреев в концентрационных лагерях, мы пришли в такой ужас, что едва могли его скрыть. Мои друзья все еще сомневались — неужели нацисты способны на такое бесчеловечное варварство, но у меня сомнений не было. Я-то своими ушами слышала, как Гитлер говорил об «эндлёзунге».
Теперь мне стала очевидна вся тяжесть моего преступления. Это по моей вине окончательный план Гитлера до сих пор оставался тайной, да и теперь далеко не всем известен. Мое молчание, мой эгоизм позволили ему действовать беспрепятственно, но что же я могу сделать теперь, чтобы хоть что-то исправить?
Питер Лорре, мой друг-актер, родом из Венгрии, спросил:
— Кто-нибудь что-нибудь слышал от своих родственников о том, что там происходит?
Мы уже знали, что самая точная и подробная информация — из первых рук.
Первой ответила Илона:
— Мне прислали телеграмму, что все хорошо. Но ведь Венгрии все это пока не коснулось.
Отто Премингер, режиссер и актер, тоже из Венгрии, согласно кивнул.
— Как многие из вас знают, прошлой весной мне удалось вывезти свою мать из Вены в Лондон, так что от нее у меня теперь нет никаких новостей, — вставила я, умолчав о том, что переезд удалось организовать так быстро благодаря связям мистера Майера. Чтобы заручиться его помощью, мне пришлось пойти на некоторые уступки относительно гонораров, а также дать клятву, что больше я не стану просить его о помощи каким бы то ни было беженцам. — А от дальних родственников из Австрии давно уже ничего не слышно. С братьями и сестрами моих родителей мы никогда не были особенно близки.
Теперь, после «Блица», когда на Лондон полетели бомбы, я думала, не попытаться ли переправить маму в какое-нибудь другое место, например, в Америку. Оказалось, что организовать срочный переезд в Англию намного проще. Я не знала, разрешат ли мне привезти ее сюда, даже при всей моей известности и при поддержке студии, тем более после случая с «Сент-Луисом». Почти три месяца назад, в мае, пароход «Сент-Луис» отплыл из Германии с почти тысячей людей на борту. Все они отчаянно пытались спастись от нацистов и наконец причалили к Кубе, где пассажиры попросили об убежище в Соединенных Штатах. Американское правительство ответило отказом, и беженцам пришлось вернуться в Европу, где им грозила гибель. Так с чего я взяла, что моей маме повезет больше или что она достойна лучшей участи, чем эти девятьсот с лишним человек?
Джозеф Шильдкраут, австрийский американец, с которым мы когда-то вместе играли в «Леди из тропиков», повторил за мной:
— Почти все мои близкие родственники здесь, а от дальних ничего не слышно.
Остальные только головами покачали. Ни у кого не было родни ни в Германии, ни в Польше, откуда, вероятно, можно было бы получить самые важные известия. Глядя на страницы газет и на удрученные лица сидящих вокруг европейцев (Джин сегодня со мной не пошел — он все чаще и чаще предпочитал голливудские вечеринки любым другим планам на вечер), я в миллионный раз подумала — какой же я была эгоисткой. Увезла все, что знала о грядущем аншлюсе и о планах Гитлера по истреблению евреев, с собой в Америку, утаила от всех. Словно ящик Пандоры, я хранила в себе темную, страшную тайну: страх за себя, страх выдать себя этим признанием пересилил желание помочь жертвам Гитлера. Сколько жизней я могла бы спасти, если бы сразу открыла этот ящик и поделилась своей ужасной тайной со всем миром? Или меня обвинили бы в том, что я знала о готовящемся преступлении и ничего не сделала?
Питер поставил пустой стакан на заваленный газетами стол.
— Ненавижу свою беспомощность. Если бы мы могли хоть что-то сделать!
Он сказал именно то, что я чувствовала.
— А что отсюда можно сделать? Пойти в армию? Собирать деньги на военные нужды? Америка не станет вмешиваться, — ответила Илона на это по большей части риторическое восклицание. — И вернуться в Европу тоже немыслимо.
— Я слышал, Канада может скоро выступить против Германии, — сказал Джозеф, чтобы хоть что-то сказать.
— А нам-то что от этого? — раздраженно спросил Питер.
— Может быть, это подтолкнет американцев тоже объявить войну? — неуверенно предположил Джозеф.
В комнате стало тихо: все погрузились в свои размышления о войне и о том, что она может принести их родным и друзьям. Дым наших сигарет поднимался до потолка и клубился вокруг вращающихся лопастей вентилятора. Из-за закрытой двери доносился негромкий гул голосов посетителей «Коричневого дерби», экстравагантного ресторана, где бывали в основном люди, связанные с кино. За этими стенами они не замечали беды, не чувствовали ужаса, который вот-вот обрушится на их народ, если планы Гитлера осуществятся. Намеренная слепота, дымовая завеса развлечений — вот язык, на котором они говорили.
— Я могу подсказать, что кто-то из вас — и, может быть, не один — способен сделать, — проговорила какая-то женщина. Я знала ее только в лицо — запомнила на ужине у кого-то из этой пестрой вереницы друзей, переходивших из дома в дом, как с одной съемочной площадки на другую. Кажется, она пришла вместе с Джозефом Шильдкраутом, но спрашивать ее имя теперь было бы уже невежливо.
— Да? — переспросил Питер и тут же затянулся сигаретой. Даже не пытаясь скрыть недоверие в голосе, добавил: — И что же?
— Усыновить ребенка.
— Что вы имеете в виду? — спросила я. Такого предложения я никак не ожидала. — Какое это имеет отношение к войне?
— Самое прямое. — Она обвела глазами комнату. — Три женщины — Сесилия Разовская и Фрэнсис Перкинс в Америке и Кейт Розенхайм в нацистской Германии — тайно вывозят детей, которым грозит опасность, из стран, захваченных нацистами, сюда, к нам. Миссис Разовская — председатель Консультативного комитета при министре труда, миссис Перкинс — по вопросу реформы иммиграционного законодательства. Она держит министра в курсе ситуации с беженцами во всем мире, и вместе они пытаются повлиять на политику администрации. Если это не удается, а чаще всего так и происходит, они направляют свои усилия на помощь конкретным людям. Миссис Разовская работает в контакте с миссис Розенхайм, главой департамента детской эмиграции в Германии, и та с большим риском для себя выявляет детей, находящихся в опасности, а затем миссис Разовская и миссис Перкинс стараются получить для них визы и связываются с частными организациями, которые оплачивают переезд детей в Америку.
— Одних, без родителей? — спросила Илона.
— Их родители не могут выехать или уже убиты, — ответила женщина. Ей не нужно было больше ничего говорить, мы и так понимали, что это значит: речь шла о еврейских детях или детях участников антинацистского сопротивления. Иначе им не пришлось бы уезжать одним.
В комнате повисла гнетущая тишина. Эта женщина бросила в пустоту такой отчаянный призыв, что я не понимала, как он может оставить кого-то, даже этих пресыщенных жизнью лицедеев, равнодушным.
— Кто-нибудь возьмет ребенка? — умоляюще проговорила она и положила сложенный вдвое листок бумаги на свободный краешек стола. — Мы почти ничего о нем не знаем, кроме того, что его родители депортированы с первой волной. Пожалуйста, поймите — это все неофициально, потому что американцы не хотят пачкать руки на этой войне. Во всяком случае, пока, как здесь уже было сказано. Но мы найдем способ оформить законное усыновление. Прошу вас.
Мои друзья отводили глаза и делали вид, что совершенно поглощены своими сигаретами и напитками. Никто не протянул руку к сложенному вдвое листку бумаги. Никто, кроме меня.
8 июля 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Может быть, это мои тайны встали между мной и Джином? Или между нами и не было настоящей близости? Ведь мы поженились, почти не зная друг друга. И в семейной жизни искали разного.
Сначала тот порядок, что я установила с первых дней нашего брака, действовал замечательно. Свободная и вольная, как птица, я каждое утро отправлялась в мир Голливуда, а Джин дома работал над сценариями. Потом я возвращалась домой, предвкушая тихий совместный вечер. Но вскоре оказалось, что тихие вечера на мирной ферме «За шпалерами» нужны как воздух только мне одной, а Джин обожает ходить по вечеринкам и ночным клубам — заводить новые связи и собирать материал для сценариев. Ему приятно было появляться там с красивой женой-кинозвездой, и поначалу я не спорила.
Но со временем мне расхотелось выступать в роли «знаменитой Хеди Ламарр» каждый раз, когда этого хотел Джин. Меня огорчало, что эта фальшивая публичная маска ему дороже, чем настоящая Хеди. Он начал уходить раньше, чем я возвращалась домой со съемочной площадки. Теперь я все чаще целыми вечерами сидела дома одна, а когда хотелось поговорить с мужем, оставляла ему записки или отправлялась на голливудскую вечеринку в надежде застать его там. Дома мы проводили вечера только тогда, когда принимали у себя кого-нибудь, чаще всего близких друзей — Артура Хорнблоу-младшего и Мирну Лой. А наедине мы теперь совсем не бывали.
Иногда я задумывалась: может быть, если я поделюсь с ним своими секретами, это сделает нас ближе друг к другу? А может быть, он сразу сбежит. Я боялась рисковать, и расстояние между нами превращалось в пропасть.
— Готова? — спросил Джин.
— Готова, — ответила я, хотя никакой готовности не чувствовала.
Мы обменялись листами писчей бумаги с выгравированными на ней нашими изящно переплетенными инициалами — монограмма, которую мы с таким тщанием вырисовывали в первые дни после свадьбы. При одном взгляде на листок, протянутый мне Джином, у меня все сжалось внутри. Что я увижу в его списке? Зачем я вообще согласилась на это упражнение, предложенное нам подругой-актрисой, хоть она и клялась, что оно помогло ей спасти ее собственный брак?
Но я знала, почему мне захотелось перечислить те качества, которые я больше всего ценила в Джине, а потом — то, что вызывает самые серьезные проблемы в наших отношениях. И дать ему сделать то же самое. Это была последняя попытка предотвратить неизбежное. Конец нашего брака.
Я не стала читать сразу — вначале покачала спящего в колыбели Джеймси, чтобы он не проснулся. Взглянула на Джина, а затем опять на пухлого малыша. Когда я решила усыновить ребенка-беженца, эта идея не привела Джина в восторг. Да и меня тоже, если уж быть честной перед самой собой. Я просто чувствовала, что должна взять этот листок бумаги со стола в «Коричневом дерби». Этот порыв был вызван не тоской по материнству — сама я в детстве не видела примера нежной заботливой матери, — а чувством вины за то, что я знала об «эндлёзунге» заранее и ничего не сделала. Может быть, думала я про себя, если я спасу этого ребенка, это искупит мою вину перед остальными, теми, кого я не спасла.
Я ничего не говорила Джину ни о вероятном происхождении Джеймси, ни об обстоятельствах его усыновления — ведь он даже не знал о том, что я сама еврейка. Может быть, если бы я сказала правду, это укрепило бы его привязанность ко мне? Или к Джеймси? Одно он, конечно, понимал: это усыновление — попытка стать ближе друг к другу. Уже одна его готовность пойти в этом мне навстречу (хотя у него самого уже была дочь) вызвала у меня теплые чувства. Я держала Джеймси на руках, смотрела на Джина, и мне казалось, что теперь у нас есть все, чего недоставало прежде. Но и с появлением ребенка в доме мы не стали дружной семьей, как я надеялась — мы по-прежнему жили каждый своей жизнью, и стало ясно, что разрыв неизбежен.
Я начала читать то, что написал Джин. Меня немного подбодрил список качеств, которые его во мне восхищали: мой европейский шарм, красота, умение быть хорошей матерью и хозяйкой и, наконец, ум. Я взглянула на Джина и чуть улыбнулась ему, но он этого не видел. Он внимательно изучал то, что написала о нем я.
Я приготовилась читать про свои недостатки. Но этот список был пуст.
Я сдвинула брови, подняла глаза от бумаги и встретилась взглядом с Джином.
— Ты ничего не написал о проблемах.
— Нет.
— Почему?
— Потому что это не твои проблемы, Хеди. Не твои недостатки. Мои.
— Как это понимать?
Глаза у Джина стали мягкими, почти грустными.
— Ты выходила за меня замуж с совершенно понятными ожиданиями. Муж, дом, семья. Но я не могу дать тебе то, чего ты хочешь. Не могу быть отцом еще одному ребенку. Во всяком случае, сейчас.
Я кивнула. Теперь я поняла. Ничего в этом браке уже не поправить, не улучшить. Все кончено.
Джин решился наконец прервать молчание и сказал то, что мы оба думали, но никто не хотел сказать первым.
— Пора идти к адвокату?
Я кивнула. Ничего другого и вправду не оставалось.
— А как же Джеймси? — спросил Джин, мотнув головой в сторону спящего ребенка.
Что он имеет в виду? Кто из нас получит опеку? Или он спрашивает о другом, немыслимом? Не отдать ли его обратно?
Я взяла сына из колыбели и прижала к себе. Джеймси тихонько хныкнул, но не проснулся.
— Он останется со мной, — сказала я, понимая, что миссис Бертон, няня Джеймси, будет проводить с ним гораздо больше времени, чем я — с моей работой иначе невозможно. И все же я считала, что его жизнь здесь, в Америке, будет намного лучше, чем та судьба, что ожидала его в Европе.
Джин кивнул и ласково погладил меня по руке.
— Мне бы все-таки хотелось видеться с ним иногда.
— Конечно, Джин. Ты же его отец. Тебе решать, какую роль ты будешь играть в его жизни.
Я ухватилась за Джина как за безопасное убежище, как за нового отца, которым он не мог для меня стать, а он женился на гламурной кинозвезде, которая все вечера проводила бы на светских приемах. Но я была просто Хедвиг Кислер, а он — голливудским бонвиваном. У меня на душе лежала мрачная тайна, которую я должна была искупить, а Джин любил свет, и малейший намек на тьму его отпугивал. Мы были противоположностями друг друга. Чужими людьми.
19 сентября 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Я качала Джеймси на руках, а Сьюзи читала вслух газету. Как я любила, когда мой маленький херувимчик был со мной в гримерной во время перерывов. Хотя я постоянно сомневалась, что успею стать ему настоящей матерью за те несколько коротеньких часов, которые мне удавалось уделять ему каждый день, разрываясь между двумя съемками — в «Живи со мной» с добродушным Джимми Стюартом и в «Товарище Иксе» с веселым и компанейским Кларком Гейблом. Как бы то ни было, Джеймси — всё, что осталось мне от недолгого брака с Джином — был для меня как бодрый золотистый лучик солнца во взрослом мире, полном забот и тревог.
— Торпедами… с плюшевыми мишками в обнимку… — прошептала Сьюзи со слезами на глазах.
— О чем это ты? — Видимо, я что-то не так расслышала сквозь умилительное воркование Джеймси. С чего бы ей упоминать торпеды и мишек в одной фразе? Может, мой английский меня подвел. Или это Сьюзи опять со своим жаргоном.
Девушка не ответила на мой вопрос — совсем необычно для нее. Она не отрывала глаз от газеты. Слезы уже текли по ее лицу.
— Что случилось, Сьюзи?
Но она не отвечала. Миссис Бертон, которая сидела в углу и вязала чепчик для Джеймси, встала со стула и заглянула через плечо Сьюзи в газету. И, не сдержавшись, громко ахнула.
С извивающимся Джеймси на руках я подошла к ним и тоже стала читать.
«Нацисты расстреляли торпедами корабль милосердия, погибли дети», — прочла я вслух чудовищный заголовок.
После усилившихся воздушных атак Германии и угрозы вторжения на сушу канадские семьи добровольно вызвались предоставить убежище для британских детей и детей-беженцев, — шепотом читала Сьюзи отрывки из ужасной статьи. — Двенадцатого сентября тысяча девятьсот сорокового года пароход «Бенарес» взял на борт сто девяносто семь пассажиров, из них девяносто детей, плюс двести человек экипажа, и направился в Канаду, чтобы спасти людей от «Блица» и грозящего немецкого вторжения. Семнадцатого сентября тысяча девятьсот сорокового года пароход, идущий из Ливерпуля в Канаду, был обстрелян немецкими торпедами в шестистах милях от суши. «Бенарес» затонул, унеся жизни ста тридцати четырех пассажиров и ста тридцати одного члена экипажа, в том числе восьмидесяти трех из девяноста детей, которых родители отправили в Канаду ради их безопасности.
— Нет! — вскрикнула я. Как такое могло произойти? Ведь не станут же даже нацисты намеренно стрелять по кораблю с детьми на борту?
Сьюзи стала читать дальше — о детях с «Бенареса». Они были из семей британцев, переживших «Блиц», и из семей еврейских беженцев, опасавшихся за жизнь детей в случае, если Гитлеру удастся вторгнуться в Англию. Правда, чтобы догадаться об этом, мне пришлось читать между строк: в газете на еврейское происхождение детей намекали лишь туманные эвфемизмы. Но кем бы ни были эти люди по рождению, все они искали для своих детей одного — безопасности. Того, что отняли у них нацисты.
Я долго-долго смотрела в глаза своего полуторагодовалого сына. Если бы не случай, не какое-то неизвестное обстоятельство, которое помогло в этот раз миссис Розенхайм, миссис Перкинс и миссис Разовской, Джеймси тоже мог бы оказаться на этом пароходе. Лишь по воле случая он отправился на корабле в Америку в октябре прошлого года, а не в Канаду сейчас. Я едва не лишилась сына благодаря стараниям службы охраны детства, когда мы с Джином расстались в июле — американская судебная система, казалось, была не в состоянии представить, что разведенная мать может вырастить усыновленного ребенка в одиночку, — и страх потери все еще был невыносимо острым. Я чувствовала сердцем всю боль скорбящих родителей, чьи дети погибли на «Бенаресе».
В дверь постучал посыльный.
— Пора, мисс Ламарр.
Миссис Бертон протянула руки и сказала:
— Я отвезу его домой и уложу, мэм.
С неохотой я передала ей малыша. Она бережно уложила его в коляску и выкатила из гримерной. Бедняжка Джеймси, подумала я: он, наверное, считает своей настоящей матерью миссис Бертон. Вместо матери у него вечно занятая женщина, а вместо отца пустое место: связь между ним и Джином после развода стала такой тонюсенькой, что готова была вот-вот порваться.
Выпустив любимого сына из рук, я словно лишилась опоры, и страшная тяжесть потери обрушилась на меня. Прямо в бальном платье, надетом для следующей сцены, я рухнула на пол и скорчилась, будто скомканный листок бумаги, изнемогая от горя и вины. Могла ли я как-то предотвратить эту трагедию? Если бы я рассказала американскому или, допустим, английскому правительству о военных планах Гитлера и об «эндлёзунге», может быть, этим детям не пришлось бы отправляться в роковое путешествие? Может быть, противники нацистов могли бы сорвать хоть какие-то из ужасных гитлеровских планов, и родителям не пришлось бы расставаться со своими дорогими детьми, отправлять их одних в плавание через весь огромный, грозный Атлантический океан? Поверил бы мне хоть кто-нибудь? Может быть, я приписываю себе слишком большую роль? Все эти чувства давили на меня такой тяжестью, что просто необходимо было их куда-то выплеснуть.
— Ну будет, мисс Ламарр. — Сьюзи обняла меня и осторожно попыталась приподнять с пола. Мое тело было как мертвое, она не могла даже сдвинуть меня с места. Наконец, сдавшись, она опустилась на пол рядом со мной, и мы долго сидели молча. В первый раз бойкой Сьюзи нечего было сказать. Язык горя до сих пор был ей неведом.
Посыльный постучал снова. Должно быть, меня уже ждут на съемочной площадке. Не дождавшись ответа, он приоткрыл дверь.
— Мисс Ламарр? — Он чуть не подпрыгнул, увидев, что мы с Сьюзи сидим на полу, прислонившись к стене. Придя в себя, он подбежал к нам и спросил:
— Позвать доктора, мэм?
Я взглянула в голубые глаза мальчишки — он и правда был еще совсем мальчишкой, которого привела сюда надежда вскарабкаться по голливудской лестнице, — и поняла: вот он, момент, который все изменит. Моя биография, каждый поворот пути, выбранный мной когда-то, — из всего этого складывалось мое настоящее. Это направляло мои мысли и поступки, словно невидимый штурвал корабля. Но ничто еще так резко не меняло мой курс в настоящем, как пароход «Бенарес».
Хватит упиваться виной и горем, пора уже сделать хоть что-то, чтобы искупить свои грехи. Я использую все, что знаю об этом зле, которое зовется Гитлером, и выкую из себя клинок. А потом возьму этот клинок и всажу в Третий рейх по самую рукоять.
30 сентября 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
— За Робина Гейнора Адриана! — поднял бокал за своего новорожденного сына Гилберт Адриан, больше известный просто как Адриан.
Только такой праздник — рождение ребенка у моих дорогих друзей, Адрианов, — мог заставить меня выйти из дома в эти дни после гибели «Бенареса». Как я могла пропустить вечеринку в честь рождения здорового ребенка, когда только что столько детей погибло? Я чокнулась бокалом шампанского с соседом справа, затем с соседом слева и тут поняла, что с этим человеком, невысоким блондином с большими детскими голубыми глазами, нас никто толком друг другу не представил.
Сейчас, впрочем, эти церемонии меня мало волновали — слишком мрачно было у меня на душе, и слишком много душевных сил отнимала работа. После известия об ужасной трагедии «Бенареса» я стала жить по одному и тому же графику. Возвращалась домой со съемок своего дурацкого фильма (он назывался «Шумный город»), занималась с Джеймси, пока он не уснет. А после этого до ночи старательно перебирала в памяти все званые обеды, на которых присутствовала когда-то как фрау Мандль, вспоминала все обсуждавшиеся там военные вопросы и бешено строчила в тетради. Этими записями я надеялась проложить себе путь к искуплению, найти способ использовать доступную мне секретную информацию, чтобы помочь людям, которых я бросила в беде.
Когда после аншлюса нацисты жгли еврейские и просто «слишком умные» книги, в воздухе еще несколько дней кружились обугленные клочки страниц — так мне рассказывали. Должно быть, венцы находили разрозненные слова Альберта Эйнштейна, Зигмунда Фрейда, Франца Кафки и даже Эрнста Хемингуэя то тут, то там — на тротуаре, на рукаве пальто. Может быть, они потом целые вечера просиживали над этими фрагментами, старались соединить их в нечто целое или уловить смысл. Пытаясь собрать и проанализировать свои воспоминания о подслушанных разговорах тех времен, когда я сидела во главе стола в гостиной Мандля, я чувствовала внутреннее родство с моими соотечественниками после аншлюса: я тоже соединяла разрозненные кусочки пазла. Пыталась вычленить смысл из хаоса.
Я составила длинные списки военных планов и недостатков оружия, на которые сетовал Фриц. Из всех боеприпасов, орудий и их компонентов, которые он производил, самые серьезные проблемы возникали с торпедами. Трудно было добиться точной наводки и снизить вероятность перехвата сигнала с вражеских кораблей. Помимо всех подслушанных разговоров о торпедах я записала все кусочки информации, выхваченные из короткой беседы с нацистским специалистом по торпедам Хельмутом Вальтером на фабрике Фрица в Хиртенбергере, перед самым моим побегом. Мне казалось, это мой самый верный шанс подорвать боеспособность Третьего рейха (и гарантировать, что немецкая подлодка или корабль никогда больше не потопит пароход с детьми-беженцами) — каким-то образом использовать свои знания, извлечь выгоду из этой слабости немецких торпедных систем.
Как повысить точность наведения торпед противников нацистов и сделать так, чтобы гитлеровцы не могли их перехватить? Решение этой проблемы было где-то совсем рядом, может быть, даже прямо у меня в голове. Обрывки ответов дразнили меня в полусне, преследовали в кошмарах и не оставляли в покое даже в часы бодрствования. Я старалась отточить свое оружие против Гитлера, но озарение никак не снисходило.
Голос Адриана вернул меня в реальность. Он еще не закончил свой тост.
— Робин у нас давно назревал, — он сделал паузу, зная, что эти слова встретят смехом. Большинство друзей Адриана, модельера и костюмера, и его жены, актрисы Джанет Гейнор, подозревали, что у них «лавандовый брак»: что, хотя Джанет и Адриан по-настоящему нежно привязаны друг к другу, романтической любви они ищут с партнерами своего пола. Но это никак не мешало ни крепости их нерушимого союза, ни счастью стать родителями. Только в гостях у этой яркой, утонченной пары мне удавалось иногда по-настоящему насладиться голливудской вечеринкой.
Взглянув на жену, Адриан добавил:
— Мы благодарим вас всех, дорогие друзья, за то, что поддерживали нас в этом решении и пришли праздновать с нами теперь.
Джанет подняла бокал за четырнадцать друзей, собравшихся за столом. На всех женщинах были великолепные платья работы Адриана. На мне тоже.
Адриан взял жену за руку, закружил и объявил:
— А теперь — танцуем!
Большинство гостей с готовностью вскочили, чтобы потанцевать под граммофонную пластинку, выбранную Адрианом и Джанет, а я осталась сидеть: не было настроения. Не встал из-за стола и мой сосед.
Вскоре он, заикаясь, проговорил:
— Я должен извиниться за то, что не представился. Я, конечно, знаю, кто вы, и оцепенел от волнения, когда понял, что придется представляться знаменитой Хеди Ламарр. Даже еда в горло не лезла, — показал он на свою нетронутую тарелку с устрицами.
Я рассмеялась над этим признанием. А как было не смеяться? Большинство незнакомых людей при первой встрече, судя по всему, чувствовали то же, что и он, только у них не хватало смелости сказать об этом прямо, особенно у мужчин. Такая честность меня приятно позабавила.
Я протянула руку для пожатия и сказала:
— Это я должна извиниться. Боюсь, в последнее время я не слишком общительна, и это плохо отражается на моих манерах.
У него сделалось встревоженное лицо:
— Что-нибудь случилось, мисс Ламарр?
— Пожалуйста, называйте меня Хеди, — сказала я и, пока думала, как ответить на его вопрос, закурила сигарету. — Это все война, понимаете. На ее фоне вся наша жизнь в Америке кажется какой-то… — я не сразу подобрала слово, — пошлостью. Мне не хочется выходить в свет. Дико штамповать фильмы и деньги здесь, в Голливуде, когда во всем остальном мире творится такое… — Я умолкла, спохватившись, что американец все равно ничего не поймет из этой моей речи, и сама удивилась, зачем это мне вздумалось выбалтывать такие личные мысли этому незнакомцу.
Он прервал молчание.
— Я понимаю. Моя жена тоже из Европы, и ей эта война видится гораздо более реальной и неотвратимой, чем мне. Хотя и мой брат Генри погиб в июне, в американском посольстве в Финляндии, после той короткой войны финнов против СССР.
Я невольно прикрыла рот ладонью.
— Мне очень жаль.
— Спасибо. Это тяжелая потеря. Но и времена сейчас ужасные, пусть даже из Голливуда этого не видно. — Он бросил многозначительный взгляд на веселящихся танцоров.
— Вы и в самом деле понимаете.
Это было огромное облегчение — встретить единомышленника вместо обычного банального светского собеседника. Какое-то время мы сидели в согласном задумчивом молчании и смотрели на танцующих, а затем он спросил:
— Вот я сижу рядом с Хеди Ламарр — и все еще не пригласил вас на танец. Не хотите ли?
— А если откажусь, вы не обидитесь?
— Честно говоря, вздохну с облегчением. Никогда не был хорошим танцором. Я скорее музыкант.
— Музыкант? Как замечательно. У меня мама бывшая пианистка. Вы тоже на фортепиано играете?
— Да, хотя сейчас не выступаю, а пишу музыку.
— Так вы композитор, — проговорила я, уже заинтригованная. — Простите, я, кажется, так и не знаю вашего имени.
— Джордж Антейл.
— Так это вы написали «Механический балет»?
В юности, во время одной из наших семейных поездок во Францию, я слышала об этой скандально известной симфонии, где, в частности, звучала синхронная игра чуть ли не дюжины пианол, — если верить слухам, это была мешанина беспорядочных ритмов и аккордов в самом радикальном духе. Слышала и о бешеном успехе, который она имела в Париже и в нью-йоркском Карнеги-холле после первых исполнений более десяти лет назад. Мистер Антейл был довольно известным композитором и исполнителем современного музыкального авангарда, а также автором серьезных журнальных и газетных статей о войне в Европе и политических режимах, стоящих за ней. Словом, он был человеком, которого я меньше всего ожидала встретить в насквозь пропитанном жаждой наживы Голливуде.
— Вы слышали о нем? — Его голос звучал удивленно.
— Ну конечно, слышала. Так значит, вы тот самый композитор?
— Тот самый.
— И что же привело вас в Голливуд?
Он рассмеялся.
— Я пишу музыку для нескольких фильмов.
— Это довольно далеко от вашей прежней работы.
— Ну что же делать, иногда приходится и деньги зарабатывать. «Механическим балетом» за квартиру не заплатишь, — ответил он без особого энтузиазма.
— Вы должны гордиться своим произведением. Я слышала, оно весьма оригинально. Мне бы очень хотелось послушать, как вы его играете.
— Правда?
— Конечно, иначе я не стала бы говорить. — Я показала на свободное пианино.
Мы встали, и, пока шли к пианино, я заметила, что Джордж ростом намного ниже меня. Пожалуй, метр шестьдесят с небольшим, а во мне метр семьдесят. Но это стало неважно, когда мы уселись за инструмент — он даже как будто сделался выше, как только заиграл.
«Механический балет» и правда оказался очень необычным, как о нем и говорили, но он был живой — такой живой музыки я не слышала уже целую вечность. Меня захватили эти дисгармоничные аккорды, и я разочарованно вздохнула, когда они смолкли.
— Думаю, вы, как дочь пианистки, и сами неплохо играете, мисс Ламарр, — заметил Джордж.
— Хеди. Да, я играю, хотя не сказала бы, что хорошо. Уж мама-то точно не сказала бы. — Я могла себе представить, в какой ужас пришла бы мама, если бы услышала, что знаменитый композитор Джордж Антейл спрашивает о моей игре на фортепиано. Она бы первой раскритиковала перед ним мою технику.
— Не хотите ли сыграть со мной в четыре руки?
— Если вас не смущает мое сомнительное мастерство.
Он улыбнулся озорной улыбкой и заиграл. Мелодия показалась мне знакомой, я только не могла вспомнить откуда. Я подхватила: мелодия была довольно простая, но он вскоре перешел на другую. Так мы перескакивали от одной песни к другой, без труда попадая в лад — благодаря его мастерству, конечно, не моему, — и каждый раз смеялись.
Вдруг меня осенила идея. Я пыталась ухватить ее уже давно, когда размышляла о том, как наладить секретную связь между торпедой и кораблем или подлодкой. Я сняла пальцы с клавиш и повернулась к Джорджу.
— У меня к вам очень странная просьба.
— Сочту за честь выполнить любую вашу просьбу, Хеди Ламарр.
С умоляющими глазами я проговорила:
— Вы согласны поработать со мной над одним проектом? Над таким, который поможет быстрее закончить войну?
30 сентября 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
— Так вот как выглядит гостиная кинозвезды? — задумчиво проговорил Джордж, бродя по белой комнате, совершенно пустой и чистой, не считая разбросанных рабочих материалов. — Признаюсь, я думал, тут все будет завалено склянками с косметикой, украшениями и платьями, а не досками с чертежами и… — он взял со стола мой том Б. Ф. Мисснера «Радиодинамика: беспроводное управление торпедами и другими механизмами», — непонятными книгами.
Я рассмеялась и обвела вокруг рукой:
— Научный беспорядок — вот на что похожа гостиная этой кинозвезды.
— Ну теперь я понимаю, почему в эти дни вас почти не встретишь нигде, кроме съемочной площадки.
— А вы меня искали? — Я сама не знала, чувствовать себя польщенной или раздосадованной.
— Я всегда готовлюсь к делу заранее. — Он сделал паузу для эффекта. — Особенно если мне предстоит важная работа военного назначения с упомянутой кинозвездой.
Я предпочла чувствовать себя польщенной.
— Приятно слышать, что вы знаете толк в подготовительной работе, тем более что теперь у вас ее будет много.
— Так значит, для меня настало время наконец узнать, над чем мы будем работать?
— Да, думаю, настало. — Я жестом пригласила его сесть напротив.
Я вздохнула поглубже и начала рассказ о своей жизни в то время, когда я была фрау Мандль. Конечно, без всяких мрачных подробностей — только о тех бесчисленных разговорах о боеприпасах и оружии, которые велись при мне, и, что было особенно важно для наших целей, — о торпедах. В общих чертах я объяснила ему недостатки проводного управления торпедами и рассказала, что хочу создать для союзников радиоуправляемую торпедную систему — такую, чтобы она точно наводила торпеду на цель и работала на таких частотах, на которых ее невозможно было бы перехватить.
Вид у Джорджа был ошеломленный. Он негромко присвистнул и сказал:
— Я поражен тем, как досконально вы разбираетесь в этой технологии, и тем, что вы владеете, насколько я понимаю, секретной информацией о вооружении Третьего рейха. Я никак не думал, что мы будем сегодня обсуждать такие вещи, Хеди, и даже не знаю, с чего начать расспросы.
— Спрашивайте что хотите, — ответила я с полной искренностью. Это было освобождение — честно говорить с Джорджем о моем прошлом и моих амбициях, напрямую, а не от имени кинозвезды Хеди Ламарр, которую я изображала большую часть дня. В его голосе я не услышала ни осуждения, ни разочарования от встречи с этой Хеди, — в первый раз за все время со дня приезда в Голливуд я чувствовала, что меня понимают. И принимают.
— Почему именно торпеды? Очевидно, у вас был доступ к самой разной информации о военных планах и вооружении, а вы говорите только о торпедах.
— Сначала я не думала о торпедных системах. Я записывала все, что могла вспомнить, все подслушанные разговоры о военной стратегии и оружии, искала точку, куда выгоднее всего бить, и тут случилось несчастье с «Бенаресом». И я поклялась, что использую свои знания, чтобы помочь союзникам потопить все немецкие подводные лодки и корабли в океане. Я не хочу читать в газетах о новой трагедии. — Это была, конечно, не единственная причина. Настоящий мотив коренился в моей подавленной вине. Как ни легко мне было с Джорджем, я пока не могла довериться ему настолько, чтобы рассказать, как узнала заранее о гитлеровском «окончательном решении». Если бы я могла! Даже наедине с собой я с огромным трудом могла себя заставить думать об «эндлёзунге».
— Тогда понятно. «Бенарес» был ужасной потерей. — Он покачал головой. — Бедные дети.
— Да. — Усилием воли я сдержала слезы и продолжала: — К тому же мне однажды выпал уникальный случай — провести около часа с гениальным немецким конструктором торпед Хельмутом Вальтером. Мы начали с разговора о том, как ему удалось решить проблему с двигателями подводных лодок при помощи перекиси водорода, а потом перешли к опытам с дистанционным управлением торпедами, которые он проводил со своей группой. Тогда, да и сейчас, военные в основном предпочитали иметь дело с проводными торпедами, которые соединяются с подводной лодкой или кораблем при помощи тонкого изолированного провода. Подводник или моряк вручную замыкает электрическую цепь и наводит торпеду на цель. Вальтер же разрабатывал дистанционное управление. Он изучал систему радиоуправления, которую используют крылатые бомбы — их сбрасывают с самолетов, и каждому бомбардировщику и каждой бомбе назначается одна из восемнадцати радиочастот для связи. Опыты Вальтера не увенчались большим успехом: чтобы перехватить связь между бомбардировщиком и бомбой, противнику было достаточно обнаружить, на какой частоте они обмениваются сигналами. Но я подумала — а что, если применить эту концепцию крылатых бомб к торпедам немного иначе?..
Я сделала паузу, чтобы узнать, не будет ли у Джорджа каких-нибудь замечаний или вопросов. Его брови сошлись над переносицей в выражении полной растерянности.
— Вижу, у вас есть вопросы, — сказала я.
— Тысячи, — ответил он со смехом. — Но чего я совсем не понимаю — почему я? Почему вы вдруг решили, что композитор, не имеющий никакой научной подготовки, может помочь вам решить проблему, которую, по всей видимости, не смогли решить лучшие военные умы? Конечно, это не значит, что я не хочу помочь.
— Ну, у вас есть все качества, которые мне нужны от научного партнера в этом проекте. Вы превосходно чувствуете механические инструменты, и вы гений. У вас широкий взгляд на любую проблему, да и на мир в целом, в отличие от большинства изобретателей и мыслителей, которые на все смотрят со своей узко специализированной точки зрения, а потому вы лучше подходите для этой работы, чем любой ученый. И еще вы… — Я умолкла на полуслове.
— Что? — переспросил он.
— Источник вдохновения. Когда мы с вами вчера у Адрианов играли вместе на пианино, я нашла ответ — как сконструировать торпеду с защищенным от перехвата дистанционным управлением. — Я улыбнулась, вспомнив этот момент озарения, когда вдруг поняла, что знаю ответ. — По крайней мере, в общих чертах. И я очень ясно увидела, как вы можете мне в этом помочь.
— И все это сделал наш дуэт? — Вид у него был недоверчивый.
— Именно так. — Я умолкла, чтобы закурить сигарету, а другую протянула Джорджу, но он отказался.
— Но как?
— Как я уже упоминала, основная проблема использования торпед с дистанционным управлением (а оно позволило бы повысить точность, так как отпала бы необходимость в проводе) заключается в том, что противник может легко перехватить радиочастоту, на которую настроена подводная лодка или корабль и сама торпеда. И, как я тоже упоминала, даже великий специалист по торпедам Вальтер не сумел решить эту проблему.
— Это-то я понял. Но при чем же здесь наша с вами игра на пианино?
— Когда мы с вами играли в четыре руки, мы вторили друг другу, переходя от одной мелодии к другой. Вы начинаете мелодию — я подхватываю. В каком-то смысле вы были передатчиком сигнала — как подводник или моряк, — а я приемником — как торпеда. И вот я подумала — а что, если они будут постоянно перескакивать с одной частоты на другую, как мы с вами — от мелодии к мелодии? Это сделало бы передачу сигнала почти неуловимой для врага, верно? Вы могли бы помочь мне создать инструмент, который это сделает.
Джордж опустился на стул и долго молчал: обдумывал мою теорию.
— Это гениально, Хеди, — тихо сказал он.
В дверь гостиной постучали.
— Входите, миссис Бертон, — сказала я, так как знала, что больше никого из домашнего персонала в доме нет.
Няня в форменном платье открыла дверь и протянула мне Джеймси в голубой пижамке-комбинезоне.
— Маленькому джентльмену пора спать, — объявила она.
Я вскочила и взяла его на руки.
— Поцелуй маму на ночь, — умоляюще проговорила я, щекоча его пухленькие пяточки.
Мы с Джеймсом обменялись поцелуями, затем я уткнулась носом в изгиб его шейки, вдыхая младенческий запах мыла и талька.
— Спокойной ночи, милый, — прошептала я и с неохотой передала его обратно миссис Бертон.
Закрыв за ними дверь, я снова уселась в кресло напротив Джорджа.
— Итак, на чем мы остановились?
— У вас есть сын? — Он, кажется, был потрясен.
— Да, мы с Джином Марки усыновили его, когда еще были женаты. В октябре 1939 года, когда он пришел в нашу семью, ему было восемь месяцев.
— А теперь, когда вы развелись?
— Теперь он только мой. — Я на секунду умолкла, раздумывая, можно ли доверить Джорджу мою тайну и тайну Джеймси. Решила открыться ему, но не до конца. Я рассказала только историю Джеймси.
— Понимаете, у него ведь больше никого нет. Он беженец из Европы.
— Ага. — Морщины у него на лбу разгладились: теперь он, как ему казалось, все понял. — Тогда понятно. Ребенок-беженец, «Бенарес», торпеды.
Я кивнула: пусть Джордж думает, будто толчком для моего изобретения были только Джеймси и «Бенарес». Но я-то знала: этот ребенок был только одной из многих жертв Третьего рейха, которым я должна была помочь. Я чувствовала, что теперь, после того как сбежала из Австрии, бросив там будущих мучеников «эндлёзунга», я обязана спасти еще многих и многих.
19 октября 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Эта работа изменила меня и телесно, и душевно. Я больше не чувствовала себя разбитой.
— Хеди, ты тут вообще когда-нибудь порядок наведешь? — с порога громко спросил Джордж, входя в мою гостиную, где на полу валялись бумаги, оставшиеся еще с наших предыдущих встреч. Мы с ним очень сдружились и иногда беззлобно подтрунивали друг над другом — совсем как брат и сестра, думала я. Это было ново и приятно по контрасту с обычным поведением мужчин. Те, что мечтали попасть в кавалеры, обычно старались угодить — чрезмерно, навязчиво и почти всегда невпопад, а киношники равнодушно отдавали приказы — для них я была всего лишь неодушевленным объектом, реквизитом к фильму.
Джордж знал, что кричать можно сколько угодно: по субботам после обеда миссис Бертон обычно увозила Джеймси на прогулку в парк, так что можно не бояться его разбудить. Съемки нового фильма, «Девушки Зигфельда», съедали огромное количество времени, так что для встреч с Джорджем оставались только выходные. Раньше мы встречались по будням после работы: в выходные, если не приходилось идти на съемки, я предпочитала побыть с Джеймси. Джордж говорил, что он не против: его жена и сын все равно надолго уехали в гости к родственникам, на Восточное побережье, но я все-таки опасалась, что мешаю его личной жизни.
— Давай сегодня поработаем в патио. Погода замечательная, — крикнула я из кухни, где расставляла на подносе чашки с кофе. Топливом для наших жарких споров за работой над механизмом, который позволил бы подводной лодке и торпеде синхронизировать переключение радиочастот, служил кофе в больших количествах. Я всегда любила варить кофе сама. Прислуга все равно никогда не приготовит хороший крепкий кофе в австрийском стиле: здесь все предпочитали американский, слабый и водянистый.
Поскольку мы все-таки жили в Калифорнии, октябрьский полдень был, конечно, теплым, и все же сквозь жар беспрерывно палящего солнца я чувствовала дуновение легкого ветерка. Этот намек на прохладу напомнил мне свежую, разноцветную венскую осень, и меня вдруг охватила тоска по дому, по Дёблингу и папе. Мысль о папе вызвала непрошеную слезу, и мне подумалось — может быть, он сейчас гордился бы той работой, которую я делаю. Ведь это он в те памятные воскресные дни терпеливо объяснял мне техническое устройство мира, заложил фундамент моих знаний, благодаря чему я могла теперь уверенно взяться за работу над нашим с Джорджем проектом. Эти часы во многом сформировали меня — я только теперь начинала это понимать. Одно я знала точно: тем, сколько сил я приложила, чтобы благополучно перевезти маму в Канаду из-под лондонских бомбежек, папа наверняка гордился бы.
Вытерев слезу, я взяла тяжелый поднос и вышла в патио. Джордж уже установил чертежную доску с большим перекидным блокнотом на рейке, на листах которого мы набросали основную схему нашего изобретения. На это ушло несколько недель, но в конце концов мы сформулировали три связанные между собой задачи и приступили к их решению. Мы перечислили их в таком порядке: (1) создать радиоуправление торпедами для повышения точности наведения, (2) создать систему для обмена радиосигналами между подводной лодкой или кораблем и торпедой и (3) сконструировать механизм для синхронизации перескоков радиочастот, чтобы противник не мог перехватить и заглушить сигнал.
Я налила нам по дымящейся чашке кофе. Медленно потягивая его и глядя на доску, мы сидели в тени под зонтиком и слушали, как ветер шуршит листьями фиговых деревьев, дубов и платанов. Звук был успокаивающий, чистый, как серебро.
— Я смотрю, съемки в «Девушках Зигфельда» оставляют мало времени для нормальной жизни, — заметил Джордж.
Я взглянула на свои мятые льняные брюки, пригладила растрепавшиеся волосы и чуть не сказала, что по моей одежде можно судить, насколько свободно и комфортно я себя чувствую с Джорджем. Это следовало понимать как комплимент, и к тому же так оно и было. Но я понимала, что многочасовые съемки мюзикла о трех подающих надежды актрисах, вместе с Джуди Гарлэнд, Ланой Тернер, Тони Мартином и Джимми Стюартом, очевидно, требовали жертв — в виде красных глаз и темных кругов под ними. Джимми оказался чудным человеком, удивительно добрым, а вот между мной, Ланой и Джуди ощущалось постоянное напряжение: женщины всегда соперничали, стараясь отвоевать себе побольше экранного времени и текста. И все же такая цена не казалась мне слишком высокой: легкий, воздушный мюзикл добавил легкомысленных ноток в мое актерское резюме. К тому же мы с моим дорогим другом Адрианом проводили целые часы вместе, когда он готовил мои костюмы: настоящие шедевры, включая фантастическую шляпку в виде павлиньего пера. Трудно было предсказать, как зрители примут фильм, но его беззаботная атмосфера была мне очень по душе.
— Может быть, именно так я и выгляжу на самом деле, под всей мишурой. Может быть, это то мое «я», которое я показываю очень немногим, — сказала я как будто в шутку, хотя это была чистая правда. Я так привыкла смотреть на себя чужими глазами, теряя за этими взглядами саму себя, что с Джорджем мне теперь было неожиданно легко: с ним не нужно было никакого притворства. Здесь, в моем патио и в моей гостиной, рядом с ним, я чувствовала себя в безопасности и могла сбросить искусственную кожу, хотя вопрос, заслуживаю ли я этого, по-прежнему мучил меня. Я ведь уже получила однажды возможность начать жизнь заново и теперь не знала, имею ли право еще на один такой шанс.
— Я польщен, — отозвался Джордж, и я знала, что он говорит искренне. — Но в это все равно никто не поверит, если я кому расскажу, да я и рассказывать не буду.
Я засмеялась: конечно, он был прав. С неохотой заставив себя подняться с удобного садового кресла, я встала перед доской. Что касается двух первых целей, тут мы уже продвинулись довольно далеко, но теперь, прежде чем двигаться дальше, предстояло решить третью.
— Ну что, мы готовы к следующему этапу? — спросила я.
— Надеюсь, — ответил он, бодро потирая руки, словно хотел размяться, перед тем как приступать к работе.
Я перелистнула страницы блокнота и остановилась на той, где мы записывали все свои идеи по поводу механизма синхронного переключения передатчика и приемника с одной частоты на другую. Иногда, когда мы с Джорджем переходили на немецкий (а это случалось нередко: родители Джорджа, эмигранты, с детства учили его этому языку), мы называли это Frequenzsprungverfahren: «технология прыгающих частот».
На данном этапе наш план выглядел так: после того, как корабль или подводная лодка выпустит торпеду, сверху, с самолета, подаются сигналы о корректировке курса, корабль или подводная лодка передают их на торпеду, и для каждого короткого сигнала частота меняется вручную с интервалом в минуту. Идея переключения частот для защиты от перехвата и помех сама по себе была новой (она осенила меня, когда мы с Джорджем впервые играли в четыре руки), но нам хотелось создать более совершенную систему, такую, чтобы не приходилось целиком полагаться на ручную смену частот. Людям свойственно ошибаться, а тут каждая секунда имела значение.
Но как должна выглядеть такая система? Какой механизм способен выполнить такую задачу? Мы снова и снова задавались этим вопросом и ходили по кругу, что и отразилось на страницах блокнота. Нужно было начать все сначала. Я перевернула новую страницу и записала цель: «Устройство для синхронизированной смены радиочастот».
С чашкой кофе в руке я начала расхаживать по патио, размышляя над устройством, которое могло бы передавать информацию о последовательности радиочастот и переключать их. Покончив с кофе, я закурила и продолжала ходить. Ни на дне кофейной чашки, ни в сигаретном дыме вдохновения не обнаружилось, и, взглянув на Джорджа, я увидела, что он тоже не нашел там толчка для творческой мысли. Может быть, я поставила перед нами невыполнимую задачу. В конце концов, если самые блестящие, получившие специальное образование научные умы не решили эту проблему, с чего я взяла, что она по силам актрисе и музыканту? Я чувствовала себя круглой дурой.
Я снова стала вспоминать наш дуэт. Тогда я была совершенно уверена, что мы с Джорджем — идеальные партнеры для этого проекта, хотя наша научно-техническая подготовка и была, мягко говоря, нестандартной. Дело было не только в том, что наша игра подсказала мне идею синхронизации. Я верила, что необычный интеллект Джорджа и его опыт в работе с механизмами — пусть и музыкальными — как нельзя лучше подойдут для этого проекта.
Я замедлила шаги. Идея понемногу складывалась в голове, дразняще скользила по краешку сознания, но еще не до конца оформилась. А если еще подумать про машины Джорджа? Например, про ленты пианол, которые он использовал для синхронизации звука в «Механическом балете»? На них была перфорация, в которой и были закодированы сигналы для смены клавиш пианолы. Если взглянуть на это немного под другим углом… а нельзя ли такие ленты — или что-то подобное — использовать для передачи синхронизированных сигналов об изменениях радиочастот между кораблем или подводной лодкой и торпедой?
Я взяла со стола красную ручку и подошла к доске с блокнотом. Жирными заглавными буквами на почти чистом листе бумаги, над нашей схемой, выписала слово «лента».
Джордж посмотрел на меня.
— Что еще за лента? Только, пожалуйста, не говори мне, что речь идет о ленточках для волос.
Я была в таком восторге от своей богатой идеи, что даже не разозлилась на его оскорбительное замечание. Я рассмеялась.
— Нет, глупенький. Я подумала о перфорированной ленте для пианолы. Можно же сделать какое-то устройство вроде этой ленты для корабля или подводной лодки и для торпеды, тоже с отверстиями, как на валике пианолы, — с последовательностью радиочастот и командами для смены частоты? Одна лента будет работать как передатчик, а другая — как приемник.
Джордж вскочил.
— Боже мой, ну конечно! И как это мне раньше в голову не пришло? Можно же взять два одинаковых валика с бумажными лентами, как для пианолы, и прорезями нанести на них код изменений частоты.
— Но как именно они будут управлять изменениями радиосигнала?
Он выхватил у меня красную ручку и стал чертить в блокноте.
— Гляди, Хеди. — Он показал на свой торопливый чертеж. — Если перфорированные ленты намотать на головку канала управления, они смогут запускать специальный механизм для нажатия на нужные переключатели, соединенные с генератором, который и производит радиосигнал.
— И таким образом мы устраним человеческий фактор при смене сигнала.
— Да.
— Это позволит переключать частоты по всему спектру, а не только в ограниченном диапазоне. Перехватить такой сигнал будет почти невозможно.
— Именно так, как ты и рассчитывала.
— Неуловимый код, — почти шепотом проговорила я, словно мантру. Или молитву.
Мы добились своего. Мы изобрели свое устройство, хотя еще несколько минут назад я сомневалась, что это в наших силах. Вне себя от восторга и гордости, каких никогда не испытывала за годы своей актерской карьеры, я в порыве чувств бросилась обнимать Джорджа.
Его руки обвились вокруг меня, и он стиснул меня в объятиях. Я улыбнулась ему сверху вниз — он ведь был гораздо ниже меня. Но он не улыбнулся в ответ — вместо этого он вытянул шею и поцеловал меня в губы.
Я в ярости оттолкнула его. Меня возмутила не вольность, а предательство нашей дружбы.
— Как ты мог!
Его лицо вспыхнуло, сделавшись ярко-красным, и он зажал рот ладонью.
— Что я наделал! Хеди, пожалуйста, прости.
— Джордж, я привыкла к тому, что мужчины относятся ко мне так, как ты сейчас, — как к игрушке для удовлетворения своих желаний, — но от тебя я такого не ожидала. У меня никогда не было раньше такой дружбы и такого сотрудничества, как у нас с тобой, и это значит для меня больше, чем любой роман. Понимаешь?
Багровый румянец на его щеках сменился бледно-розовым. Он кивнул.
— Понимаю. Ты когда-нибудь сможешь меня простить?
Мне случалось прощать куда более страшные посягательства на мое тело, но мало кто так больно ранил меня душевно. Но, вглядевшись в его лицо, я увидела на нем искреннее раскаяние. Я хорошо знала это выражение — оно каждый день смотрело на меня в зеркале. Как же я могла отказать ему в возможности оправдаться, о какой мечтала для себя? Разве не в надежде на искупление и прощение все это и было затеяно?
— Конечно, Джордж, — серьезно сказала я. А потом дала ему шутливого тычка, чтобы разрядить атмосферу. — Только гляди, чтобы этого больше не было.
26 октября 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
— А это что еще за каракули? — спросил Джордж, щурясь и указывая на фразу рядом со словом «лента». — Ей-богу, тебя в этой хваленой швейцарской школе ни грамматике, ни чистописанию не научили.
Я рассмеялась. Убожество моего престижного образования, особенно по сравнению с объемом технической и научной информации, которую я потом усвоила сама, было между нами частым предметом для шуток. Почему-то в разговоре с Джорджем такие темы меня не задевали и не заставляли ощетиниваться в ответ, как с другими. Например, с мамой.
Несколько дней между нами ощущалась неловкость и натянутость, а потом мне опять стало с Джорджем легко, как с братом, о котором я часто мечтала, но которого у меня никогда не было. Я поняла, что его поступок был всего лишь «коленным рефлексом», как любила говорить Сьюзи, — ведь именно к такому поведению общество приучило большинство мужчин. И я простила его.
— Прекрасно ты все понимаешь. «Пульт дистанционного управления „Филко”» — вот что тут написано, — шутя огрызнулась я.
Внизу под этим названием я приписала: «прибор управления торпедой». Эта идея, вдохновленная недавно выпущенной радиосистемой «Филко», которая позволяла переключать радиоканалы на расстоянии, относилась к нашей предварительной конструкции электронного механизма, отвечающего за адресацию радиосигналов и преобразование их в управляющий сигнал торпеды. Вначале это был всего лишь обрывок идеи, которую нам предстояло довести до законченной, полномасштабной концепции. Мы улыбнулись друг другу, молчаливо подтвердив, что и эта часть нашего замысла тоже оказалась работоспособной. Приблизительный набросок обрел плоть и кровь. Вскоре, думали мы, можно представить его в Национальный совет изобретателей — это был первый шаг для любой новой технологии на пути к одобрению военных чинов. В конце концов, как мы надеялись, флот примет нашу идею на вооружение.
Хлопнула входная дверь: я оставила ее открытой, чтобы комнату продуло сквозняком.
— Миссис Бертон! — крикнула я. — Не могли бы вы принести ко мне Джеймси перед сном?
Мне так хотелось пощекотать мягкий животик сына. Прикосновения к его нежной коже немного облегчали вечное чувство вины за то, что я так мало бываю с ним.
По мраморному полу прихожей простучали шаги, но миссис Бертон с Джеймси не появлялись. Может быть, няня меня не услышала?
— Миссис Бертон? — вновь позвала я.
Шаги становились все громче, но, когда дверь в патио распахнулась, за ней стояла вовсе не миссис Бертон с Джеймси. Невысокая женщина, красивая тихой, неброской красотой, с темными волосами и широкими славянскими скулами перешагнула через порог на вымощенный камнем дворик. Кто она и что делает в моем доме?
Я уже готова была закричать, что в дом проникли посторонние, но тут Джордж спросил:
— Боски, что ты тут делаешь?
Боски — это была жена Джорджа. А я-то думала, что его жена и сын гостят у родственников на Восточном побережье. По крайней мере, так он сказал мне во время нашей первой встречи, и он ничего не говорил о том, что они вернулись, только иногда рассказывал забавные истории про своего сына, о которых Боски писала ему.
Только тут я увидела, что под ее внешним спокойствием скрывается дикая ярость. Она закричала на Джорджа:
— Что я здесь делаю? А ты что делаешь? Твоей жены с сыном два месяца дома не было, потому что кто-то должен был поддержать твоих родителей после смерти твоего брата, и вот они наконец-то возвращаются домой, а ты тут проводишь субботний вечер с кинозвездой? Я должна была своими глазами убедиться, что ты мне изменяешь.
Джордж, заикаясь от негодования, что-то забормотал в ответ, но я подняла руку, чтобы он замолчал. Я понимала эту женщину. Я сама была этой женщиной. Скомканные объяснения мужа — это не то, что ей сейчас нужно.
Я подошла к миссис Антейл и взяла ее за обе руки. Она попыталась было их отнять, но в конце концов уступила.
— Миссис Антейл, уверяю вас, между мной и вашим мужем ничего дурного нет. — Я не стала объяснять, что Джордж для меня как брат, тем более после его выходки не далее как неделю назад. Не хотелось рассказывать и о том, что за время нашего с Джорджем сотрудничества я успела развестись с Джином Марки. И начала встречаться с актером Джоном Говардом, потом с плейбоем Джоком Уитни, потом с магнатом Говардом Хьюзом. Последний даже предложил мне пару своих химиков в помощь и лабораторию для работы над моими невоенными изобретениями — например, кубиками, похожими на бульонные, которые превращали воду в газировку вроде кока-колы. Я никогда не думала о Джордже в романтическом ключе, как о ком-то из этих мужчин, хотя во многих отношениях он был для меня гораздо важнее тех, с кем я ходила на свидания. Я уже знала — от Фрица, от Джина и от всех тех, кто был после, — что растворяться в другом человеке не выход, что это не защитит меня от самой себя и от моей вины. Я должна была спасти себя, и Джордж был мне в этом помощником.
Я сказала:
— Мы с вашим мужем работаем над проектом, который, как мы оба надеемся, может быть полезен для нужд фронта. Как ни странно это прозвучит, мы разрабатываем новую торпедную систему.
Миссис Антейл уставилась на меня, рот у нее слегка приоткрылся. Затем она разразилась истерическим смехом. По-английски, правда, с акцентом, даже более сильным, чем у меня, она сказала:
— И вы думаете, я поверю в эту чушь, мисс Ламарр? Ради бога. Я все-таки не такая дура. Мой муж — музыкант, а не ученый, а вы… — она запнулась, но в конце концов дала волю праведному гневу, который до сих пор копился внутри: — Хорошенькое личико, и ничего больше.
Это высказывание меня задело: оно всколыхнуло мой тайный страх, что Национальный совет изобретателей и флот могут отклонить нашу разработку, потому что я участвовала в ее создании. Однако я не стала огрызаться. Голос у меня был ровный, слова звучали спокойно. Я не могла допустить, чтобы мое партнерство с Джорджем оказалось под угрозой. А вдруг она запретит ему со мной работать? Теперь, когда мы были в шаге от успеха, я не вынесла бы, если бы нам не дали закончить.
— Вот именно потому, что ваш муж музыкант, я его и выбрала. Его симфония, «Механический балет», вся построена на синхронизации механических инструментов. А это именно то, что нужно для той торпедной системы, которую я задумала. Позвольте, я покажу вам нашу работу?
Я провела ее через патио в гостиную, мимо наших чертежных досок, заметок, моделей, математических расчетов и книг по физике, торпедным системам и радиочастотам. Она нахмурилась, сложила руки на груди, пока я объясняла ей ход нашей мысли, почти не смотрела на своего мужа. Ее суровые, умные глаза внимательно вглядывались в наши работы.
Наконец ее лицо смягчилось, когда я сказала:
— Приношу вам свои извинения за то, что похитила вашего мужа в выходной. Обещаю, что с этого момента выходные дни будут священны и неприкосновенны. Как и любые проекты, которые приносят деньги в вашу семью. И в любой день, когда Джордж приходит ко мне домой, вы можете тоже приходить с ним. Наши сыновья могли бы вместе поплавать в бассейне.
— У вас есть сын? — удивленно переспросила она.
— Да, ему полтора года.
Несколько неохотно она проговорила:
— Спасибо, мисс «Ламарр.
— Пожалуйста, зовите меня Хеди. Вы тоже из Европы. Из Венгрии, кажется?
Она кивнула.
— Вот и я тоже. Я из Австрии. Война сделала многих бывших друзей врагами. Так давайте не позволим ей помешать нашей с вами дружбе.
— Ладно, — неуверенно отозвалась она.
Я взяла ее за руку и повела в ту часть гостиной, где мы выложили грубую модель нашей системы из спичек.
— Давайте я вам покажу, как мы с вашим мужем поможем выиграть войну.
4 сентября 1941 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Я сидела перед зеркалом, наблюдая, как Сьюзи преображает мое лицо, и тут дверь без единого стука распахнулась. В гримерную, сжимая в руке листок бумаги, ворвался Джордж.
— Хеди! — закричал он. — Хеди, ты не поверишь!
Сьюзи даже подскочила от такого бесцеремонного вторжения. Она только что застегнула молнию на спине стильного, но без излишеств, платья, в котором я должна была появиться в сегодняшнем эпизоде моего нового фильма, «Г. М. Пульхэм, эсквайр»: это была первая встреча моей героини с ее будущим возлюбленным в исполнении Роберта Янга. Съемки только начались, но я уже была в восторге от этого фильма, как ни от одного другого, если не считать «Алжир».
Взглянув на красного запыхавшегося визитера, который до сих пор еще никогда не появлялся на съемках, Сьюзи сделала разумный вывод: что человек он тут посторонний, хоть и не опасный, учитывая его небольшой рост и вымотанный вид.
— Может быть, вызвать охрану, мисс Ламарр?
— Нет-нет, Сьюзи, не надо, хотя спасибо. Мистер Джордж Антейл, — я сделала паузу и выразительно выгнула бровь, — мой хороший друг, который иногда от избытка чувств забывает о необходимых приличиях.
— Если вы так уверены, мэм, — с сомнением в голосе проговорила Сьюзи.
— Уверена, — ответила я. — Не могли бы вы, пока я беседую с мистером Антейлом, узнать, во сколько мне нужно быть на съемочной площадке? Не хотелось бы заставлять мистера Видора ждать.
Кингу Видору, режиссеру и этого фильма, и «Товарища Икса», я была многим обязана. После весьма неожиданного перерыва в съемках Видор предложил мне роль рекламного агента Марвин Майлз в своем новом фильме — «Г. М. Пульхэм, эсквайр». Я долго не могла начать работу: сначала случился приступ пневмонии у меня, а потом приступ жадности у мистера Майера, не желавшего отдавать меня в аренду другим студиям. Мой «владелец» вначале никак не соглашался, но я все же отвоевала эту необычную роль, а Видор приберег ее для меня и дожидался, пока все сложности не были улажены. Вместо экзотической красотки или прекрасной ледяной статуи он предложил мне сыграть героиню, в которой главное — не красота, а ум и амбиции. Видор сумел разглядеть во мне что-то большее, чем внешность, подсознательно уловил, что именно такой женщиной я тайно для всех становлюсь, когда схожу с экрана, и ему хотелось, чтобы я как следует вжилась в этот образ.
Сьюзи бросила на посетителя еще один подозрительный взгляд, но послушалась.
— Хорошо, мэм, я выясню, — сказала она и тихонько закрыла за собой дверь.
— Неужели нельзя было до вечера подождать? — недовольно спросила я. — Этот фильм очень важен для меня.
Мы с Джорджем собирались после ужина встретиться у меня, к великому разочарованию Джона Говарда, к которому я опять вернулась после того, как попробовала встречаться с другими. И хотя Джон понимал, что мои отношения с этим мужчиной профессиональные и чисто платонические, он все же чувствовал, что с Джорджем я оживаю так, как никогда не оживаю с ним. А он терпеть не мог быть на вторых ролях и не желал мириться с этим, даже когда я объяснила, что мы работаем над новым военным изобретением. На сей раз это был зенитный снаряд, который должен был автоматически взрываться не только при столкновении с самолетом, а еще при приближении к нему. Думаю, в глубине души Джон не верил мне, но в конце концов я убедила его, что его обиды мелочны и не имеют под собой почвы. Если бы мне это не удалось, я бы все равно не стала отменять наши встречи с Джорджем, скорее уж Джона сменила бы на кого-то другого. Я не позволила бы ничему встать между мной и этой работой.
От работы над торпедными системами мы с Джорджем пока отошли: ждали ответа на свою заявку. В декабре прошлого года мы, как и собирались, представили подробное описание нашей торпедной и коммуникационной системы в Национальный совет изобретателей. Поначалу мы ждали, что ответ будет благоприятный: не только потому, что верили в наше изобретение, но и потому, что у нас с Советом были общие мотивы. Нас, как было сказано, подтолкнула к этой работе ужасная трагедия «Бенареса», а сам Совет был сформирован во время Первой мировой войны после того, как пассажирский корабль под названием «Лузитания» был расстрелян торпедами, когда шел через Атлантику из Нью-Йорка в Ливерпуль. Но с тех пор, как мы обратились со своим предложением, прошел уже не один месяц. Мы старались не терять оптимизма и в июне, по предложению члена Совета Лоуренса Лангера, подали заявку на патент. Лангер встретился с нами, чтобы выразить свою поддержку нашему предложению, и даже помог нам связаться с профессором Калифорнийского технологического института Сэмюэлем Маккоуэном и юридическим агентством Lyon & Lyon, которое могло бы помочь нам в этом процессе. Но наконец мы начали уже терять надежду.
Эскалация войны на всех фронтах тоже приводила нас в отчаяние. Каждый день мы читали ужасающие новости. Гитлер продвигался все дальше на восток Европы и на юг, в Грецию. Все более ожесточенные бои велись по всей Африке, включая те регионы, для захвата которых Фриц когда-то снабжал Муссолини оружием. Продолжались воздушные налеты на Англию, Шотландию, Ирландию и Уэльс. Во Франции нацисты учредили правительство Виши. Наконец, в Атлантике участились атаки немецких подводных лодок. Однако в газетах ничего не писали о нарастающей волне насилия по отношению к евреям, о том, как их загоняют в гетто и концентрационные лагеря, — об этом мы узнавали только от друзей и родни. Хотя Америка пока еще не ввязалась в драку, было ощущение, что мы уже в осаде, и мне хотелось, чтобы, когда войну объявят, наша торпедная система была уже наготове.
Единственным светлым пятном среди всех этих ужасных новостей было известие о том, что моя мама скоро сможет переехать из Канады ко мне. Несколько месяцев мне не удавалось пробить стену, выстроенную вокруг Штатов от беженцев. То, что мама сейчас жила в Канаде, то есть в относительной безопасности, было аргументом против ее переезда, хоть она и не создавала «экономического бремени» для страны — это было препятствие, которое оказывалось непреодолимым для многих эмигрантов. Но в конце концов, после консультаций с юристами и давления на мистера Майера, я получила неофициальное уведомление о том, что теперь ее ходатайство почти наверняка примут.
— Нет, Хеди, ждать было нельзя. Мы и так уже столько месяцев ждали ответа — и вот он наконец.
Я вскочила со стула.
— Решение Совета?
— А что же еще? — Он держал бумагу у самой груди, и на губах у него появилась загадочная улыбка.
Я попыталась выхватить листок, но он не давал.
— Позволь, я прочитаю тебе самое важное, — дразнящим тоном проговорил он.
— Только побыстрее, пожалуйста, мне скоро на площадку, а ждать больше сил нет.
— Письмо адресовано военно-морскому флоту США, но Национальный совет изобретателей прислал нам ротапринтную копию. Потом разберем ее по словечку, а сейчас позволь мне сразу перейти к главному. — Он сделал паузу и взглянул на меня, не в силах сдержать мальчишескую улыбку, игравшую на его вечно юном лице. — Да, вот. «После двухуровневого рассмотрения Советом и самого тщательного изучения, Национальный совет изобретателей рекомендует Военно-морскому флоту США рассмотреть вопрос об использовании проекта миссис Хедвиг Кислер-Марки и мистера Джорджа Антейла в военных целях».
Я нарочно не стала подписываться «Хеди Ламарр». Я опасалась, как бы моя известность не повлияла негативно на решение Совета.
Я взвизгнула от восторга и хотела уже засыпать Джорджа вопросами, но тут он прибавил:
— А главное, Хеди, эту рекомендацию нам дал не кто иной, как Чарльз Кеттеринг.
— Тот самый Чарльз Кеттеринг?
Это был известный изобретатель, глава Национального совета изобретателей. Он даже был на обложке Time несколько лет назад.
— Тот самый. И он считает наше изобретение достаточно перспективным, чтобы рекомендовать его флоту.
Решусь ли я высказать вслух мысль, что пронеслась у меня в голове? Не слишком ли большая дерзость — питать такие надежды?
— Если Кеттеринг считает, что у проекта такой большой потенциал, что остается флотским чинам, кроме как принять его?
Круглые, голубые, совсем ребячьи глаза Джорджа так и сияли.
— Вот и я об этом подумал.
— Теперь осталось только дождаться ответа.
— Да, опять тактика выжидания.
— Но ведь это наверняка простая формальность, — предположила я.
— Нам остается только надеяться, Хеди.
Мы улыбались друг другу, как сумасшедшие, и меня охватил дикий восторг: это было первое публичное признание того, что во мне есть какая-то иная ценность, помимо внешности. Хотелось немедленно начать праздновать, но я знала, что меня вот-вот позовут на съемочную площадку. Но нельзя же было совсем не отметить такое важное событие. Я налила нам обоим по стакану бренди, и мы выпили за наше изобретение.
Неужели и правда, создавая оружие для борьбы против Третьего рейха, я искуплю свои грехи? И спасенные жизни тех, кто сейчас гибнет в боях на море, лягут на другую чашу весов и перевесят жизни тех, кого я бросила в беде в Австрии? И неужели благодаря этому я, может быть, стану известна не только из-за своей внешности?
Ну нет, мысленно одернула я себя и поставила на стол стакан с таким стуком, что Джордж вздрогнул. Я была зла на себя. Как я посмела ожидать награды за то, что должно быть только искуплением? Если наше изобретение поможет быстрее закончить войну, одного этого уже будет достаточно.
7 декабря 1941 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Было воскресенье, но весь актерский состав и съемочная группа собрались на площадке, где снимали «Тортилья Флэт». Над этой экранизацией романа Джона Стейнбека мы работали без выходных и уже привыкли к такому графику. Наш режиссер, Виктор Флеминг, к самому себе был еще требовательнее, чем к актерам, поэтому мы не жаловались, в том числе и я, хотя мне приходилось то и дело отменять планы на субботние и воскресные свидания с моим новым кавалером — актером Джорджем Монтгомери, высоким красавцем из Монтаны. Хотя мне все-таки было ужасно жаль этих упущенных вечеров с моим «Джорджем номер два», моим романтичным Джорджем, с которым всегда можно было вместе посмеяться, отчего меня особенно тянуло к нему в эти мрачные времена.
Договорившись с миссис Бертон, что она позаботится о Джеймси, хоть это и был ее законный выходной, я вернулась на съемочную площадку. Солнце пылало в вышине над Голливудскими холмами. Мы со Сьюзи молча занялись делом — она стала помогать мне одеться в простой костюм. Фильм «Тортилья Флэт» был о семье калифорнийцев латиноамериканского происхождения, и моя героиня, Долорес, работала на консервном заводе. Для сегодняшней сцены мне нужна была фабричная униформа и, в отличие от большинства моих ролей, лишь самый минимум косметики. Мне ужасно нравилась та свобода движений, которую давала простая одежда и простая прическа.
Я допила последний глоток крепкого австрийского кофе, который приготовила тут же, в гардеробной, и двинулась по длинному коридору к огромному звуковому павильону, где разместились три акра фермерского ландшафта и полный набор сельскохозяйственных животных. Стук моих каблуков отдавался эхом в полупустом здании. Подходя к павильону, я рассчитывала услышать обычные звуки — голоса съемочной группы и жужжание аппаратуры, но неожиданно услышала душераздирающий вопль.
Я бросилась на площадку бегом, решив, что кто-то ранен — это была не редкость на съемках. Когда снимали другой фильм Флеминга, «Волшебник страны Оз», одна актриса сильно пострадала от огня: какой-то люк открылся с опозданием, и она успела обгореть и наглотаться дыма. Но, прибежав, я поняла, что на этот раз случилась катастрофа другого рода. Какая-то женщина рыдала, а все остальные актеры и обслуживающий персонал застыли в молчании. Они слушали радио, включенное на полную громкость.
Я подбежала к своим коллегам, Спенсеру Трэйси и Джону Гарфилду — они стояли так же неподвижно, как и остальные.
— Что случилось? — спросила я Джона: с ним мне как-то легче было заговорить, чем со Спенсером, с которым мы когда-то вместе снимались в картине «Я беру эту женщину». Даже после совместной работы в двух фильмах он держался со мной отчужденно. Да и я с ним, пожалуй.
Джон не успел ответить: Спенсер сердито оглянулся на меня и прижал палец к губам.
— Тс-с-с, — прошипел он.
Джон (он играл возлюбленного моей героини Долорес) подошел ближе и прошептал мне на ухо:
— Пёрл-Харбор разбомбили.
Я ничего не понимала. Что такое Пёрл-Харбор? Где это? Я начала было расспрашивать его, но тут низкий голос репортера из радиоприемника снова загремел на всю съемочную площадку:
…это начало настоящей войны. Радиостанция KGU ведет репортаж из Гонолулу, Гавайи. Я говорю с крыши здания Advertiser Publishing Company. Сегодня утром мы явились свидетелями жестокой атаки на Пёрл-Харбор самолетов противника — без сомнения, японских. Город Гонолулу также подвергся атаке, ему нанесен значительный ущерб. Бой продолжался почти три часа. Одна из бомб упала на расстоянии менее пятидесяти футов от башни KGU. Жителям Гонолулу рекомендуется не выходить из дома и ждать сообщений от армии и флота. В воздухе и на море шли ожесточенные бои. Мы пока не можем оценить нанесенный урон, но атака была очень серьезной. Однако теперь наша армия и флот, судя по всему, снова взяли под контроль и морские, и воздушные подступы к Гавайям.
Я не могла поверить, что это не шутка. Угроза, идущая из Европы, — да, об этом уже давно говорили. Все следили за сообщениями о лондонском «Блице» и строили предположения о том, каков будет ответ с нашей стороны, если и наши берега станут мишенью для такой же бомбардировки. Но Япония? Об атаках со стороны Азии не упоминали ни газеты, ни политики, ни даже мои европейские друзья, которые знали о войне гораздо больше, чем можно было почерпнуть из газет и радиопередач.
Я оглянулась. Мои коллеги-актеры, съемочная группа и режиссер стояли вокруг с таким же ошеломленным видом, как и я. Мы замерли неподвижно, когда репортер начал перечислять пугающие факты, и я машинально ухватилась за руку Джона, чтобы не потерять равновесие. Больше трехсот японских бомбардировщиков и истребителей совершили налет на нашу военно-морскую базу в Оаху, на Гавайях. Пострадало множество кораблей тихоокеанского флота, сильнее всего — линкор «Аризона». Число погибших пока невозможно было установить даже приблизительно. Мы знали: не пройдет и дня, как Америка объявит войну.
Репортер стал повторять уже известные новости, актеры и рабочие сцены начали переговариваться, а я потихоньку отошла в темный угол съемочной площадки, за искусственный фасад, изображавший фермерский дом, и заплакала. Я-то лучше всех здесь присутствующих понимала, с каким страшным врагом теперь столкнется Америка. Для всех остальных эта темная сила была безликой и немой. Но я-то смотрела их вождям в глаза, вслушивалась в их речи и знала, какой ужас они собираются принести в наш мир.
30 января 1942 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Я мерила шагами мраморный пол своей прихожей в ожидании Джорджа. Джорджа Антейла, не Монтгомери (хотя и тот по-прежнему присутствовал в моей жизни, во всяком случае, пока). Он прислал мне записку прямо на съемочную площадку MGM, где мы с Уильямом Пауэллом работали над эпизодом из «Перекрестка», моего нового фильма в жанре нуар, и мы условились встретиться поздно вечером у меня дома. Мучаясь томительным ожиданием, я взяла в руки сценарий и стала делать вид, будто учу роль, но в действительности не могла думать ни о чем, кроме того, какие известия принесет мой друг.
Все эти семь недель, с тех пор, как американская военная машина начала со скрипом разворачивать орудия в сторону не только Японии, но и Европы, моя тревога росла с каждым днем. Наша страна готовилась отправлять своих солдат на восток и на запад, на ту самую европейскую землю, с которой я бежала, на тот океан, по которому приплыла сюда. Стали приходить официальные сообщения о сбитых самолетах и потопленных кораблях, а европейские друзья потихоньку говорили о том, что американские торпеды, выпущенные по японским судам, часто летят мимо цели или взрываются раньше времени. Ну конечно, думала я, теперь военно-морской флот непременно примет на вооружение нашу систему, и она поможет устранить эти промахи. Ведь не могут же военные мириться с поражениями, когда мы с Джорджем предлагаем им лучший способ.
Тревога дошла до крайней точки, когда слухи о том, что «эндлёзунг» перешел к завершающему этапу, поползли по голливудским кулуарам и достигли ушей моих европейских друзей. Мы собирались в темных барах и кофейнях, пересказывали друг другу известия, в которые было просто невозможно поверить: о еврейских гетто, газенвагенах и концлагерях. Рядом с этим кричаще яркая фантастическая жизнь Голливуда казалась невыносимой. Никто, кроме нас, словно бы и не подозревал об этом кошмаре. А может быть, из тех, до кого доходили эти слухи, только мы одни верили в то, что это правда.
Страдания австрийских евреев занимали мои мысли целиком. Многие из этих людей, так же как я когда-то, считали себя венцами. Но сколько бы они ни старались со всем тевтонским пылом стереть с себя пятно своего происхождения после прихода нацистов, все их усилия оказались тщетными. Где они сейчас? В гетто, в лагерях? Или еще хуже? Скольким я могла бы помочь? Поверил бы мне хоть кто-нибудь?
Я ждала прихода Джорджа, надеясь получить знак, что пора действовать. Вот уже несколько месяцев мы ждали сообщения от ВМФ о нашей торпедной системе. И торчать дальше без дела на съемочных площадках — в ярких нарядах, украшенных драгоценностями — и мучиться чувством вины я уже просто не могла.
В дверь позвонили, и я вздрогнула, хотя все это время нетерпеливо ждала звонка. Моя экономка Бланш вышла в прихожую, чтобы открыть дверь, но я жестом велела ей уйти. С Джорджем церемонии были ни к чему, да я, наверное, и не выдержала бы этих нескольких минут, потраченных на светские любезности, — мне нужно было узнать все сейчас же.
Я набросилась на него с расспросами, не успел он еще снять шляпу и пальто.
— Какие новости?
— Погоди минутку, пожалуйста. Всему свое время.
Он снял шляпу и отряхнул ее от дождя.
Я честно старалась выполнить его просьбу, но от одного вопроса не удержалась:
— Ты читал о проблемах с нашими торпедами?
— Читал, — ответил он, вытаскивая руку из рукава пальто.
— Это же должно убедить флот принять нашу систему, правда? А как иначе, если с действующими торпедами все так плохо.
— Твоя мама уже приехала? — спросил он, вешая плащ на вешалку. Почему он вдруг сменил тему?
Правда, Джорджу уже не один месяц приходилось слушать о том, как я беспокоюсь за маму. Вместе со мной он пережил весь этот ад, пока я старалась вывезти ее из Лондона в Канаду. И о том, как я использовала все связи в киностудии, чтобы перевезти ее наконец в Америку, он тоже был прекрасно осведомлен. Уж он-то заслуживал того, чтобы узнать новости.
— Она уже едет на поезде в Калифорнию. Из Канады до нас три дня езды, так что я жду ее второго февраля.
— Для тебя это, должно быть, большое облегчение, — сказал Джордж и прошел следом за мной в гостиную, где я уже укрепила на доске чистый перекидной блокнот для нового проекта.
— Да, — согласилась я, хотя в действительности меня одолевали сомнения. Я столько сил положила, чтобы перевезти ее в Калифорнию, а теперь, когда она должна была на несколько дней остановиться у меня, мне было не по себе. Как-то мы поладим, когда мама, с ее безумно тяжелым характером, войдет в мой новый мир? Может быть, те трогательные признания, которыми она поделилась со мной в письме (о том, что ее сдержанность и критичность проистекали только из желания уравновесить папино баловство), изменят наши отношения к лучшему? Сумею ли я поверить ее словам о любви? Я решила думать только о хорошем. Как бы то ни было, мама будет здесь, со мной, живая и здоровая, и это уже много значит сейчас, когда столько наших венских друзей, соседей и родственников остались под властью нацистов.
— Где же она будет жить? Здесь, с тобой и Джеймси?
Не отвечая, я пристально вгляделась в лицо своего друга и коллеги. Собрата по оружию. Почему он не рассказывает свои важные новости? Почему вдруг так заинтересовался моей мамой, хотя раньше разговоры о ней терпел только из вежливости? Я никогда не замечала за ним склонности к уверткам; напротив, иногда мне приходилось обуздывать его чрезмерную прямоту.
Внезапно я угадала ответ, но услышать его из уст Джорджа было бы невыносимо. Я шагала взад-вперед по выскобленным добела половицам гостиной, иногда упираясь взглядом в небо за окном, и терпеливо отвечала на его бесконечные вопросы о маме. Дождь уже стих, небо прояснилось, но тени облаков все так же лежали на яркой зелени двора, и на душе у меня было сумрачно.
— Флот нам отказал? — решилась я наконец спросить. Я знала, что он изо всех сил пытается набраться смелости и рассказать мне эту ужасную новость.
— Да, — со вздохом признался Джордж.
Не говоря ни слова — у меня пока не было сил говорить об отказе, — я подошла к буфету и налила нам обоим по большому стакану скотча. Показала Джорджу на одно из двух шоколадно-коричневых кожаных кресел, и мы уселись рядом. На этот раз мы не перебрасывались в радостном возбуждении идеями новых изобретений. Мы пили молча.
— Чем объясняют? — спросила наконец я. Я почти боялась услышать ответ.
— Ну, насчет современных торпед ты была права. Я слышал, больше шестидесяти процентов запущенных торпед не смогли поразить цель. Это никуда не годится. — На мгновение он умолк, затем глотнул еще янтарного напитка и продолжал: — Но, как ты уже догадалась, это ни на что не повлияло. Я тоже думал, что эти неудачи сыграют в пользу нашего предложения. Но на флоте решили, что будут совершенствовать старые торпеды, а не разрабатывать новые, со сложной системой наведения.
— Но ведь наша система лучше? — Мне не хотелось верить.
— И тем не менее. — Он помолчал, словно ему было тяжело рассказывать дальше. — Конечно, флотские чины открыто не признаются в том, как плохи у них дела с торпедами. Из своих источников я узнал, что они решили отклонить нашу заявку на том основании, что наша система слишком тяжелая.
— Что? Джордж, но это же полная чепуха.
— Знаю. Они говорят, что наш механизм слишком велик для средней торпеды.
— Что? — Я не могла поверить в то, что он только что сказал. Какая чепуха! — Это самое смешное обоснование для отказа, какое только можно придумать. Наш механизм может поместиться в наручных часах. Об этом четко сказано в документах, которые мы представили в Национальный совет изобретателей и в Военно-морской флот.
— Да, и Совет одобрил наши проекты. По правде сказать, Хеди, я даже не уверен, что они дочитали нашу заявку до конца. Думаю, они просто увидели аналогию с пианолой и сделали абсурдный вывод, который и использовали как отговорку, чтобы не признавать истинную причину. А правда в том, что им уже не первый десяток лет урезают финансирование разработок, и вот результат — система устаревшая, неэффективная, а переделывать ее полностью — слишком дорого.
Джордж проговорил все это с видом побежденного. Зато меня обуяла ярость. Я развернулась к нему и выкрикнула:
— Но как можно отвергнуть изобретение, которое не только способно направить все торпеды точно в цель, но еще и неуязвимо для противника, и оставить устаревшую систему, которая никогда толком не работала!
— Не знаю, — уныло ответил Джордж, и в голосе у него не было ни злости, ни боевого задора. Да Джордж ли это?
Я попыталась встряхнуть его:
— Нужно снова писать в ВМФ и в Национальный совет изобретателей, чтобы рассказать, как неверно они истолковали суть нашего проекта. Объяснить, какими маленькими можно сделать наши устройства.
— Вряд ли из этого выйдет какой-то толк, Хеди. Не думаю, что они изменят свое мнение.
Откуда в нем эта странная покорность? Должно быть, такое долгое ожидание вконец измотало обычно оптимистично настроенного композитора… нет — изобретателя.
Я встала со своего кожаного кресла. Голос ко мне вернулся и даже окреп.
— Мы поедем в Вашингтон и будем лично отстаивать свое изобретение. — Я собрала в кулак всю свою силу, как перед выходом на сцену, и добавила: — Джордж, хорошо это или плохо, но я знаю одно. Если кто-то может заставить мужчин изменить свое мнение, то это не Хеди Ламарр — изобретательница, а Хеди Ламарр — актриса.
20 апреля 1942 года
Вашингтон, округ Колумбия
В Вашингтоне приближение войны чувствовалось сильнее. Из окна нашего арендованного автомобиля я видела собравшихся на учения солдат, флаги, развевающиеся у каждого дома, и усиленную охрану у главных правительственных зданий. От граждан физически ощутимо веяло силой и гордостью, и это воодушевляло и меня на борьбу против Третьего рейха.
Водитель высадил нас с Джорджем перед «новым военным ведомством», как его все называли, на углу Двадцать первой улицы и Вирджиния-авеню. Мы поднялись на массивное крыльцо здания, выстроенного из песчаника, в котором находились служебные кабинеты отделов военного министерства, в том числе военно-морских сил. Офицер пропустил нас сквозь вращающиеся медные двери, и мы подошли к двум ошеломленным охранникам — они должны были сопровождать гражданских лиц, допущенных в здание, полное военных. Они узнали меня и проводили нас до линии оцепления, а потом — за стену в пятьдесят футов высотой, которая, как они сказали нам, получила название «защиты американских свобод».
— У нас назначена встреча в час, — сказала я секретарше, сидевшей за несколькими дверями, через которые мы прошли с сопровождением. Эту встречу с высшими чинами военно-морского флота нам организовал тот самый «источник» Джорджа, его друг из правительственных кругов, который все это время держал нас в курсе событий.
Молодая женщина в военной форме, накрашенная и причесанная «в стиле Ламарр», только блондинка, уставилась на меня. Она даже начала заикаться.
— Вы… вы… Хеди… Хеди… — Она умолкла и осталась сидеть с приоткрытым ртом.
— Ламарр, — договорила я за нее с мягкой улыбкой. — Да, я Хеди Ламарр, а это мистер Джордж Антейл. И у нас назначена встреча.
Она вскочила.
— Да, мисс Ламарр, прошу прощения. Пожалуйста, позвольте мне проводить вас в кабинет полковника Смита.
Ведя нас через коридор, секретарша то и дело оглядывалась на нас, словно не могла поверить, что в их ведомстве объявилась живая кинозвезда. Она провела нас дальше по лабиринту военно-морского отдела, пока мы наконец не добрались до огромного кабинета, занимающего целый угол здания. Не успела она постучать, как из дверей вышел какой-то мужчина и поздоровался с нами.
— Буллит! — тут же отозвался Джордж, уже протягивая руку.
Мужчины обменялись рукопожатием и похлопали друг друга по спинам. Должно быть, это и есть «источник» Джорджа, догадалась я. Уильям К. Буллит был сейчас высокопоставленным сотрудником Государственного департамента, а раньше, когда Джордж и его жена впервые встретили его в Париже в 1925 году, — журналистом и дипломатом. И хоть он был в натянутых отношениях с президентом Рузвельтом из-за открытой неприязни к заместителю госсекретаря Самнеру Уэллсу, рузвельтовскому фавориту, Буллит был достаточно близок к коридорам власти, чтобы предоставить нам с Джорджем достоверную служебную информацию. Он сам организовал эту встречу и вызвался присутствовать на ней вместе с нами.
Мужчины покончили с приветствиями и повернулись ко мне. Джордж представил мне своего друга, тот протянул руку и сказал:
— Зовите меня Буллит. Так значит, вы и есть знаменитая Хеди Ламарр, — проговорил он с некоторым удивлением, хотя и ожидал увидеть меня. — Когда Джордж сказал, что работает над изобретением вместе с вами, я подумал, что это какой-то розыгрыш.
Мне не понравился тон этого человека, хоть он и был близким другом Джорджа.
— Потому что не могли себе представить, что женщина может работать в военной и технической области?
У Буллита удивленно округлились глаза.
— Нет, конечно, не потому. Просто я не мог себе представить, что красавица кинозвезда захочет работать с этим парнем, — сказал он и в шутку ткнул Джорджа кулаком в плечо. Мужчины рассмеялись. Наверное, я и в самом деле неправильно поняла его. Слишком натянуты у меня были нервы в ожидании этой встречи.
Повернувшись к двери, Буллит бросил нам через плечо:
— Ну что, ребята, готовы?
— Целиком и полностью, — отозвался Джордж.
Я схватила и крепко стиснула его руку. Я волновалась так, как никогда не волновалась перед выходом на сцену или на съемочную площадку: ведь сейчас это была уже не игра.
Буллит придержал перед нами дверь, и мы вошли в просторный кабинет, где нас ожидали двое мужчин в форме и один джентльмен в гражданском. Буллит представил их: полковник Л. Б. Лент, главный инженер Национального совета изобретателей, полковник Смит, заместитель главного уполномоченного по закупкам для Военно-морского флота, и мистер Робсон, чье звание и должность так и остались загадкой.
После обычного обмена любезностями я встала перед мужчинами, радуясь, что догадалась надеть свой самый консервативный темно-синий костюм. По возможности уверенным голосом я начала:
— Добрый день, господа. Спасибо, что нашли время встретиться с нами, особенно сейчас, в военное время, когда у вас наверняка много забот. Как мы с мистером Антейлом поняли, вы отказались включить предложенную нами торпедную систему в план вооружений, поскольку вас обеспокоили ее размеры. Сегодня мы хотели бы занять несколько минут вашего времени, чтобы объяснить, насколько она мала. Мы хотели бы начать с описания, приложенного к нашей заявке, которую в настоящее время рассматривает Патентное ведомство США.
Мужчины удивленно переглянулись. Разве им никто не сказал, что, несмотря на их отказ, мы все-таки подали заявку на патент? Или эти изумленные взгляды — просто игра? Я продолжала свою тщательно подготовленную речь, показывала чертежи торпедной системы и модели, наглядно демонстрирующие ее размер. В условленный момент штурвал у меня перехватил Джордж. В заключение мы подчеркнули точность наводки нашей системы и предложили джентльменам задавать вопросы.
Мистер Робсон откашлялся.
— Эта речь пролила свет на все вопросы, мистер Антейл и мисс Ламарр. Думаю, что выражу общее мнение, если скажу, что теперь мы в гораздо большей мере смогли оценить вашу торпедную систему и, в частности, ее размер. Да, это явно не то гигантское чудовище, которое мы себе представляли. Вы создали интереснейшее и оригинальное изобретение.
Мы с Джорджем обменялись взглядами, полными надежды.
Он продолжал:
— И тем не менее мы должны остаться при своем первоначальном решении — отказаться от принятия вашей системы. Мы решили обойтись существующей торпедной системой, разумеется, с обновлениями и изменениями.
Я ничего не понимала. Джордж бросил на меня недоумевающий взгляд.
— Позвольте узнать почему? — спросила я, стараясь говорить ровным голосом. — Мы ведь уже развеяли ваши опасения по поводу размера нашего устройства.
— Да, вы с мистером Антейлом исчерпывающе все разъяснили. — Мужчины украдкой переглянулись, и мистер Робсон, поколебавшись, добавил: — Мисс Ламарр, разрешите мне говорить откровенно?
Я кивнула.
— Я в восторге от вашей работы и могу сказать от имени всех нас, что мы ценим те невероятные усилия, которые вы и мистер Антейл к ней приложили. Но мой вам совет — продолжайте играть в кино. Ваши фильмы помогают поднять людям настроение. А если уж вы непременно хотите помочь фронту, мы считаем, что вам лучше распространять военные облигации, чем конструировать торпеды. Бросайте вы все эти дела с оружием — почему бы вам вместо этого не помочь нам собрать деньги, чтобы скорее разбить япошек и фрицев?
Мне было прекрасно известно, что мир, в котором я живу, пропитан сексизмом насквозь, до последней клеточки, и все же теперь я не верила своим ушам. Эти люди отказывались от системы, которая позволила бы хоть кораблю, хоть самолету выпускать по вражеским судам сколько угодно торпед с идеальной точностью, не давая врагу никакого шанса перехватить и заглушить радиосигналы. Неужели военные скорее допустят, чтобы их солдаты и матросы проигрывали бои на море и гибли в огромных количествах, чем примут на вооружение систему, разработанную женщиной?
Мой голос звучал совершенно спокойно, хотя внутри я кипела от ярости.
— Верно ли я вас поняла? Вы отказываетесь от изобретения, которое сделало бы наш флот непобедимым, только потому, что я женщина? Да еще известная женщина, которой, по-вашему, больше пристало собирать деньги за облигации, чем конструировать боеспособные системы оружия? Знаете, я ведь могу делать и то и другое — и облигации продавать, и помочь вам решить проблемы с торпедами, если уж на то пошло.
Мистер Робсон ответил:
— Это не единственная причина, по которой мы решили отклонить вашу заявку, мисс Ламарр. Но, раз уж вы об этом заговорили, я должен признать: нам будет трудно убедить наших военных принять на вооружение систему, созданную женщиной. И мы не станем даже пытаться.
Я не могла сдвинуться с места. Не могла говорить. Его слова ошеломили меня до полной немоты и неподвижности. Мы с Джорджем были в шаге от победы — и оказались в тупике из-за каких-то предрассудков. Увидев выражение моего лица, Джордж бросился на помощь, отчаянно пытаясь остановить кровь, хлещущую из раны: он как мог отстаивал мою честь изобретательницы и мое право на это «неженское» занятие, превозносил мои знания и интеллект, благодаря которым родилась на свет эта неуязвимая торпедная система. Но рана была смертельной.
Пока он бился, перечисляя достоинства нашей системы и доказывая, что пол ее создателя не должен иметь никакого значения, я затихла в объятиях мягкого кресла. Кажется, это было единственное утешение, доступное мне сейчас.
Вся ярость, бушевавшая во мне, испарилась — от меня словно осталась лишь пустая, хоть и красивая, оболочка. Может быть, ничего, кроме этой оболочки, миру от меня и не нужно. И, может быть, этот мир никогда не даст мне возможности искупить свои грехи.
4 сентября 1942 года
Филадельфия, Пенсильвания
Рев толпы доносился до меня из-за алого бархатного занавеса. И цветом, и фактурой он был так похож на занавес Венского театра, что на мгновение я перенеслась обратно в Вену, в день своего триумфального дебюта на сцене в роли прославленной баварской императрицы Елизаветы. Как давно это было, и какой наивной была та девушка. Так странно, что когда-то я была свободна от чувства вины, которое теперь пронизывало меня насквозь.
Я много думала о том, как измерить мою вину. Можно ли подвести ей итог, подсчитав все жизни, которые я могла бы спасти, если бы решилась действовать, когда узнала об «эндлёзунге»? Помогут ли те усилия, что я вложила в создание своего изобретения, пусть и отвергнутого военными, хоть немного склонить чашу весов в мою пользу? Флотские чины так и не изменили своего мнения, даже когда Патентное ведомство США удовлетворило нашу заявку, выдав на нее патент под номером 2292387, хотя такое решение неопровержимо доказывало перспективность нашей конструкции. Можно ли рассчитывать хоть на какое-то снисхождение за тот вклад, который я вношу в победу сейчас, пытаясь остановить нацизм единственным оставшимся мне способом? «Вам лучше распространять военные облигации, чем конструировать торпеды», как нелюбезно заявил мистер Робсон. И я последовала его совету, хотя он вряд ли всерьез от меня этого ожидал.
Сквозь шум публики слышались звуки скрипки и духовых. Но вот они постепенно смолкли, сменившись вежливой тишиной: первое отделение закончилось. Баритон ведущего объявил следующий номер концерта в Музыкальной академии Филадельфии, и я приготовилась к представлению. Потому что это и было настоящее представление.
Занавес поднялся, открыв передо мной великолепный зал, шедевр архитектурного искусства, сверкающий золотом, хрусталем и пурпуром, совсем как в Вене в дни моей юности. Знать бы, что же осталось теперь от красот моего родного города и что пришлось вынести его жителям. Остался ли хоть кто-то из моих бывших соседей жить в этих причудливых коттеджах, выстроившихся вдоль улиц Дёблинга, в том числе и вдоль Петер-Йорден-штрассе, где жила когда-то моя семья? Или их всех уже отправили на северо-восток, в Польшу, а потом в лагеря? Слеза уже готова была выкатиться и побежать по щеке, но я сморгнула ее.
Вынырнув из своих воспоминаний, я услышала, как ахнули зрители в ответ на мое блистательное появление. В ярко-красном платье с блестками, которое должно было отражать весь свет, падающий на сцену, я стояла неподвижно, чтобы дать зрителям вдоволь налюбоваться на себя. Затем я шагнула вперед, навстречу публике, и протянула к ним руки, показывая, что жду пожертвований. Я сама была сейчас и товаром, и зазывалой.
— Добро пожаловать на концерт в честь будущей победы Соединенных Штатов! — объявила я, стараясь как можно убедительнее изобразить американский выговор: я понимала, что мой немецкий акцент сейчас не вызовет теплых чувств. Я подняла руку, расставив пальцы буквой «V» — всем известный теперь знак «victory», «победа», — и зрители повторили его за мной.
Театр взорвался аплодисментами.
— Меня зовут Хеди Ламарр, и я сегодня здесь для того, чтобы собрать денег для дяди Сэма. Я здесь, чтобы помочь выиграть войну, а вы, полагаю, для того, чтобы посмотреть, как выглядит скандально известная Хеди Ламарр, — проговорила я комическим тоном, кокетливо уперев руку в бедро. Я старалась как могла копировать манеру хохотушки Сьюзи.
По залу пробежал смех, как я и рассчитывала. Затем я понизила голос, чтобы глубже донести свою главную мысль.
— У нас с вами должна быть одна и та же цель. Как выглядит Хеди Ламарр — не так уж важно по сравнению с тем, что творят Хирохито с Гитлером. Каждый раз, когда вы роетесь в своих кошельках, вы говорите этим двум мерзавцам: «Держитесь, янки идут!» Так давайте поможем поскорее закончить войну! Покупайте военные облигации!
Аплодисменты загремели снова, на этот раз оглушительно. Ожидая, пока они стихнут, я перебирала в памяти события этого дня. Сегодня я произносила эту речь, с некоторыми вариациями, уже в третий раз. Свой день я начала на Брод-стрит в соседнем Ньюарке — там проводилась продажа военных облигаций в Военном парке, и я выступала перед двадцатитысячной толпой. Затем был обед для бизнесменов, профсоюзных и общественных деятелей в Филадельфии, где мне нужно было собрать на продаже облигаций не менее пяти тысяч долларов, а я собрала больше четырех миллионов. Рекорд! Удастся ли мне побить его сегодня вечером? Я скрупулезно подсчитывала каждый доллар, словно они приближали завершение моего сизифова труда — искупления.
Приложив руку козырьком к глазам, я взглянула на зрителей и спросила:
— Итак, есть у нас сегодня в зале военные?
Организаторы тура специально раздали билеты группе офицеров армии и флота, и в их числе одному моряку, которому предстояло сегодня нечто особенное. Он сам вызвался на эту роль, и мы отрепетировали ее с ним заранее. Военные, сидевшие слева в первых рядах, закричали и стали тянуть руки.
— Мы же выиграем эту войну, ребята?
На этот раз согласными криками отозвался весь зал, хотя военные орали громче всех. Затем, как было условлено, тот самый моряк выкрикнул:
— А как насчет поцелуя на дорожку, перед фронтом?
Притворившись, что шокирована вопросом, я приоткрыла рот и перевела взгляд на молодого человека.
— Это вы хотели поцелуя?
— Да, мэм, — крикнул он в ответ.
Я обратилась к публике:
— Что скажете? Хотите, чтобы я поцеловала этого храброго молодого моряка?
Толпа оглушительно закричала: «Да!»
— Эти добрые американцы считают, что я должна удовлетворить вашу просьбу. Что ж, идите сюда.
Юноша в безупречно отглаженной, белоснежной парадной морской форме, в фуражке и при галстуке, выбежал на сцену. Он шагал бойко и смело, пока не ступил на широкий помост. Тут на его лице внезапно отразилось смущение. До сих пор ему никогда не приходилось стоять перед многотысячной толпой. Это был его первый выход на сцену и первое выступление в этой роли, хотя обмана в ней не было: он не просто изображал моряка, уходящего на фронт. Его действительно уже ждал корабль, бескрайний Тихий океан и вражеские эскадры.
Чтобы успокоить юношу, я приветствовала его дружеским рукопожатием и попросила представиться публике. Эдди Роудс — это было его настоящее имя. Затем я снова обратилась к залу.
— Я предлагаю вам сделку, ребята. Я подарю нашему храброму воину Эдди Роудсу самый горячий поцелуй, если вы пообещаете — прямо сейчас — собрать не меньше пятисот тысяч долларов. В каждом проходе, в конце, стоят девушки, которые запишут ваши имена и суммы пожертвований.
Девушки, тоже одетые в военную форму, стали передавать списки по длинным рядам, а мы с Эдди ждали. Страх сцены у Эдди, кажется, уже прошел, и мы с ним немного поговорили о его родных, оставшихся дома, под патриотическую музыку оркестра. Но когда он сказал, как рад своему назначению на корабль, уходящий в Тихий океан, у меня едва не выступили слезы. Как же я жалела, что на флоте не приняли нашу торпедную систему. Ведь тогда у этого бедного молодого человека было бы куда больше шансов остаться в живых. Я отвернулась, чтобы он не видел моего лица.
Рядом со сценой начали выстраиваться в ряд девушки, уже выполнившие свою работу.
— Ну как, мы набрали нужную сумму? — спросила я у гастрольного директора. Но тот был занят: записывал новые суммы пожертвований. Я видела, как он оживленно переговаривается о чем-то с ведущим, но на мой вопрос так никто и не ответил. Неужели мы не достигли цели — не собрали пятисот тысяч долларов? Может быть, мы слишком широко замахнулись? Перед этим мы очень долго спорили о том, какую цифру назвать сегодня.
Мы с Эдди переглянулись: эта задержка все сильнее тревожила нас обоих. Наконец ведущий поднялся по ступенькам на сцену. Когда он подошел к нам, я спросила в микрофон:
— Ну как, заслужил наш моряк свой поцелуй?
— Что ж, мисс Ламарр, у меня есть новости. Мы запросили с нашей публики огромную сумму. Вы же понимаете, пятьсот тысяч долларов — это целое состояние.
— Да, конечно, — с напускной беззаботностью проговорила я, но внутренне приготовилась к неизбежному поражению.
— Нет, пятисот тысяч долларов мы с вами сегодня не собрали, — добавил он под разочарованный и насмешливый свист из зала.
— Мне очень жаль, — сказала я Эдди. Вид у него был удрученный.
— О нет, не жалейте, мисс Ламарр. И вам, Эдди, тоже не о чем жалеть. Потому что сегодня мы собрали два миллиона двести пятьдесят тысяч долларов! — почти прокричал он — иначе его голос потонул бы в какофонии криков и рева толпы.
Я был ошеломлена. Ни одна кампания по продаже военных облигаций никогда еще не приносила и пятиста тысяч долларов, не говоря уже о двух миллионах. Правда, перед этим на обеде я собрала рекордные четыре миллиона, но это было специальное мероприятие, рассчитанное на серьезных благотворителей, с назначенной минимальной суммой взноса. А тут самый обычный сбор!
— По-це-луй, по-це-луй! — начала скандировать публика, и я очнулась от своих мыслей. — По-це-луй, по-це-луй!
Я повернулась к Эдди. Да, он заслужил этот поцелуй, и зрители тоже. На мгновение софиты вновь ослепили меня, и я опять вернулась в день своей торжественной премьеры в Венском театре. Время изогнулось и сомкнулось в кольцо, вернув меня обратно в тот вечер, который изменил все. В тот вечер я встала на путь, по которому иду сегодня, — путь невыносимо тяжкой вины, жажды искупления и редких, неожиданных радостей.
Сколько же масок я сменила, пока шла по этому пути, думала я, не в силах сдержать бегущие по лицу слезы. Слезы, которые и Эдди Роудсу, и гастрольному директору, и, наверное, публике казались слезами радости от такого оглушительного успеха. Снимала ли я хоть раз маску после смерти папы, решалась ли открыть незащищенную кожу? Ближе всего к этому я была во время работы с Джорджем — работы, которая, как мне сказали, была возмутительно «неженской». Я больше не возвращалась к ней после отказа военно-морских чинов, сколько бы Джордж меня ни упрашивал: я просто не могла еще раз оказаться в таком уязвимом положении. Все остальное время я, сама себе дитя и сама себе акушерка, бесконечно, раз за разом перерождалась в новую личность, каждый раз надевая новую маску, — только затем, чтобы снова и снова возвращаться к своему первоначальному облику. Даже сегодня. Особенно сегодня.
Превратилась ли я в конце концов в ту, кем меня всегда считали? Для всех я была Хеди Ламарр — красивое лицо, стройное тело и больше ничего. Никто не видел во мне Хедвиг Кислер — ни подающую надежды изобретательницу, ни пытливую мыслительницу, ни еврейку. Никто не видел меня саму за теми бесчисленными ролями, которые я играла и на съемочной площадке, и вне ее.
А может быть, я просто пряталась за чужим представлением обо мне, как за дымовой завесой, чтобы под этим прикрытием незаметно добиваться своих целей? Может быть, с помощью этой личины я и выковала из себя наконец оружие против Третьего рейха, хоть и не совсем такое, какое задумала вначале? Не все ли равно, чем или кем меня считают, если я все-таки сумела отомстить поработителям Европы, когда собрала сегодня деньги для союзников, и, может быть, это и есть мое долгожданное искупление.
Я всегда была одна под своей маской — одна в мужской компании.