Юрий Трифонов Однажды душной ночью

Выходим на улицу втроем: Яков, Ачилов и я. Ждем такси, которое вызвали час назад. Пустынная улочка окраины Ашхабада. Одноэтажные домишки. Теплая темь. Редкие фонари вдали, за деревьями. И — небо, полное звезд.

Как всегда в южных городах, откуда-то тянет запахом уборной.

Мы немного навеселе. Громко разговариваем. Какой-то человек приближается к нам из темноты и говорит что-то невразумительное, вполголоса. Вот он подошел, остановился.

Мы удивленно смотрим на него.

— Что вам нужно?

— У вас есть топор? — наконец внятно спрашивает человек. Он маленького роста, сухой, темнолицый, в темном костюме и кепочке, какие носят рабочие.

— Зачем вам топор?

— Нас два товарища: один — русский, другой — испанец. Я испанец, — торопливо объясняет человек и зачем-то вынимает бумажник, достает паспорт.

— Не надо, мы вам верим. Ну и что?

— Мы живем одна комната. Он куда-то ушел, дверь закрыл, а я что должен — на улице ночевать?

Испанец говорит заикаясь, нервным тихим голосом и таким тоном, точно мы виноваты в том, что он оказался на улице. Глаза у него круглые и светлые: это видно даже в темноте. Может быть, он пьян. Может быть, он вовсе не испанец. Всё это как-то нелепо и неожиданно.

— А зачем все-таки вам топор? — помедлив, спрашивает Ачилов.

— Дверь ломать! Зачем топор? Дверь ломаю, войду в комнату!

Испанец глядит на нас обиженно и сердито, и вместе с тем в его хрупкой фигурке, в его глазах и маленьком сухом ротике — что-то жалкое, детское.

— У тебя есть топор? — спрашиваю я Ачилова.

— Не знаю. Где-то был без ручки…

— Дайте без ручки, хорошо! — Испанец говорит на таком же ломаном русском языке, как Ачилов.

Толстый Ачилов не торопясь идет в дом. В одной из комнат зажигается свет. В остальных окнах и во всех домах на улице темно. Третий час ночи.

— Значит, вы испанец? — спрашивает Яков.

— Я испанец, да. — Он снова лезет за бумажником.

— Да мы верим вам!

— Нет, если вы думаете, что я вор или кто-нибудь…

— Вы из тех испанских детей, которые приехали в тридцать восьмом?

— Нет, я не детей! Я взрослый приехал.

Он и сейчас похож на подростка. Сколько же ему было лет, когда он приехал? Девятнадцать. Он приехал из Франции в 1941 году.

— Я работаю бетеринар. Колхоз Чапаева, далеко…

— А учились в Москве?

— Почему Москве? Франция учился! Бетеринарная школа.

Каждую фразу он произносит с обиженным недоумением. Желая блеснуть эрудицией, Яков заводит разговор об испанской войне. Узнав, что наш собеседник — наваррец, он утверждает, что Наварра, Астурия и вообще север были самыми надежными районами республики. Испанец вдруг необычайно оживляется. Он говорит о войне так, точно она была вчера. Он горячится. Он ругает Даладье и генерала Миаху, восхищается Барселоной и Мадридом и клеймит Толедо.

Боже мой, как это было давно! О, магические, волнующие имена детства: Каса дель Кампо, генерал Вальтер, генерал Лукач… А что было потом? О, потом! Целая жизнь. Миллион жизней. Потрясения и надежды. Но для испанца не существует «потом». Он все еще бредит выжженной Сиеррой-Невадой, и проклинает Франко, и горячится. Сердитый маленький человечек, вечный юноша, вечный испанец…

И так странно слышать его воспаленную речь — может быть, он действительно немного пьян? — на этой ночной ашхабадской улице, где лают собаки, и пахнет уборной, и все еще нет такси (шофер, наверно, заехал домой попить чайку), и огромное азиатское небо полно звезд и одинаково равнодушно к генералу Вальтеру, и к генералу Миахе, и ко всем испанцам на свете!

— Парле ву франсе? — жадно спрашивает он у Якова.

Тот отрицательно качает головой.

— Есть тут еще испанцы?

— Нет. Я один Ашхабад.

— А семья у вас есть?

— Жена есть. Она на Украине, в Херсоне. А здесь я один.

Почему он здесь, а жена на Украине? И почему он выбрал Ашхабад? Испанцев много, он мог бы жить в других городах и встречаться с соотечественниками, говорить с ними о Каса дель Кампо и генерале Вальтере. Я не решаюсь спрашивать.

— Жена у меня украинка, — говорит он.

— А почему вы не живете с ней? Вы могли бы работать ветеринаром и в Херсоне, — говорит Яков. — Или она могла бы приехать к вам.

— Могла бы? — переспрашивает он, загадочно усмехаясь. — Нет…

— Почему же?

Он вновь усмехается и пожимает плечами. Вид у него очень таинственный.

— Человек не живет сам, — говорит он тихо и несколько напыщенно и поднимает палец. — А жизнь сама знает, как лучше. Правильно?

— Безусловно.

— Ну вот. И не надо спрашивать.

Из дома выходит Ачилов.

— Топора нет, — говорит он. — Искали, искали — нет нигде. У нас ремонт дома.

Испанец вздыхает.

— Ну что ж… Буду ночевать на улице.

Он не уходит, а мы продолжаем стоять.

— Хотите закурить? — спрашиваю я.

— Нет. Я не курю. Спасибо.

— Вы — испанец? — говорит Ачилов и издали деликатно тычет в маленького человека пальцем.

— Да, да. Я испанец.

Помолчав, Ачилов говорит:

— Это хорошо…

И мы снова молчим. Испанец все еще не уходит. Мы ждем такси. И наконец оно подкатывает. Испанец садится с нами, с Яковом и со мной: он тоже хочет поехать в гостиницу. Он не хочет ночевать на улице. Ачилов прощается, и мы едем. В машине душно даже теперь, ночью.

— Теплая ночь, — говорю я.

— В Испании еще жарче, чем здесь, — говорит испанец.

— Жарче?

— Да. Гораздо жарче.

— Ну, не везде! — говорит Яков, желая еще раз блеснуть эрудицией. — В горах Невады, вероятно…

— Жарче, — говорит испанец твердо. — Всегда жарче.


1960

Загрузка...