Часть 1

0

Я начинал с «Персена», «Ново-пассита» и «Корвалола». Мертвому припарка. Потом был «Мелаксен», «Торсон», «Нитразадон». Тоже ни в одном глазу. Дальше в поисках сна я, спотыкаясь, побежал по медицинскому справочнику, вычеркивая одно за другим средства, которые никак не хотели работать: «Дормикум», «Геминеврин», «Эуноктин», «Гипноген», «Залеплон»…

Через пару месяцев, стоя в очереди в государственной аптеке рядом с домом, я, как мне казалось, абсолютно профессионально консультировал новых друзей — пенсионерок, потерявших, как и я, сон и покой:

— Вы знаете, Светлана Николаевна, «Фенобарбитал» — мощнейший препарат. Скорее всего. даже не скорее всего, а точно — он сработает. Хотя, вот честно скажу, мне, например, становится не по себе, когда я представляю, как именно он это сделает. Вы уснете. Но седативно-снотворное действие будет обусловлено в основном угнетением активности клеток восходящей активирующей ретикулярной формации ствола мозга, ядер таламуса, торможением взаимодействия этих структур с корой вашего драгоценного головного мозга.

— Господи Иисусе!

— Да, вы будете спать, никаких сомнений, гарантия сто процентов. У вас неестественно сократится фаза так называемого быстрого сна и уменьшатся стадии так называемого медленного сна. Снотворный эффект продолжится часов шесть. А уже через недели две после первого приема препарата снотворный эффект начнет снижаться. Увы.

— И что же делать-то, сынок? Не лезть в это во все от греха подальше, да? Скажи, как лучше?

— Возможно, в вашем возрасте лучше все-таки остановиться на травках.

Сам я — методом проб и ошибок — остановился на «Донормиле».

Таблетка. Полчаса смотрю в потолок. И все. Взрывающаяся от страшных мыслей голова будто отделяется от тела и улетает в неизвестном направлении. Потолок исчезает во тьме. Все исчезает. Темнота и тишина. Такое желанное абсолютное ничто. И вот только в этом ничто на пару часов в сутки меня отпускает. Тогда я живу.

Спать я перестал ровно год назад.

1

— Привет, Юль. Слушай, мы уже два батона искрошили мандаринкам. Ты чего так долго едешь? Ну что там с результатом? Давай ты скажешь, что все в порядке?

— Привет, Ром. Классные мандаринки. Ты прости. Но это не туберкулез. Мы с женой сидим у пруда и кормим птиц. Вокруг нас бегает счастливый, небесной красоты трехлетний сын Лука. В сумке у меня бутылка шампанского.

Мы все вместе встретились в парке «Дубки», чтобы отметить годовщину свадьбы:

— Это точно не туберкулез. Компьютерная томография показала, что у меня рядом с легкими гроздь винограда. Как бы она не превратилась там в вино… Скорее всего, это рак. Его, конечно, еще нужно подтверждать. Но врач так посмотрел на меня, что. короче, давай поищем кого-нибудь вроде гематолога.

— Как это?

— Не знаю.

— За что? За что? За что?

— Не знаю.

Лука продолжает нарезать круги вокруг нас, не замечая, как родители изменились в лицах. Плавают мандаринки. Смотрю на стыдливо — будто это она виновата в еще не поставленном, но уже прозвучавшем диагнозе — улыбающуюся жену и зачем-то представляю себе ее похороны.

Начинается страшный ливень. Люди в парке разбегаются в поисках крыш. Смех тонет в страшном воющем ветре. Земля под нами за одну секунду превращается в хлюпающую глину. Откуда-то возникают уродливые похоронные венки. Раскаты грома, сквозь которые проступают рыдания и истерики родственников. А вокруг процессии носится Лука, так до сих пор и не понимающий, что на самом деле случилось. Он просто по-детски радуется большому скоплению родных людей, облетает их игрушечным вертолетом, подаренным на третий день рождения бабушкой.

И вот мы уже в церкви. И вот священник густым басом тараторит молитву: «Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго преставльшуюся рабу Твою, сестру нашу Юлию, и яко Благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная ея согрешения и невольная, избави ея вечныя муки и огня геенскаго, и даруй ей причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя: аще бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святого Духа, Бога Тя в Троице славимаго, верова, и Единицу в Троице и Троицу во Единстве православно даже до последняго своего издыхания исповеда.».

— Ну что, давай выпьем, Ром? Шампанское холодное?

— Давай, Юль. Я тебя люблю.

2

В 2002-м весна пришла очень рано. Не было этой нудной драки февраля с мартом, марта с апрелем. Не возникал вопрос о том, когда же наконец будет прилично выйти на улицу в одном свитере, а прохожие не подумают, что ты сумасшедший. Просто резко стало тепло. Ушел снег. И вернулось солнце, которое у нас вечно в таком дефиците.

Мне семнадцать лет. Я живу в рабочем поселке подмосковного города, где из развлечений один стадион, одно общежитие и, пожалуй, самая неблагополучная школа на всем белом свете. Ее я как раз и заканчиваю, дерзко подумывая поступать на факультет журналистики МГУ, хотя способностей моих, как мне казалось, едва должно было хватить на какую-нибудь платную шарагу, открытую аферистами не из любви к высшему образованию, а из любви к Бенджамину Франклину на стодолларовых купюрах.

Мечтать о главном университете страны вслух в моей школе было небезопасно для здоровья и репутации. Даже намек на мысли об МГУ у нас в лучшем случае сочли бы за хвастовство. В худшем — разожгли бы классовую войну. Поэтому я подумывал об этом очень тихо и робко, особенно не веря в собственные силы. Раз в неделю я лениво ходил на курсы, которые придумала выпускница этого самого журфака — моя приятельница Люда. На курсах Люда объясняла, как будут проходить вступительные экзамены. Как правильно писать сочинение по литературе. На каждом занятии она рассказывала, что жизнь может быть совсем другой — не как сейчас, а интересной. Развлечений может быть гораздо больше, чем стадион и общежитие. А люди могут быть красивыми и умными. Чтобы стать частью этого другого мира, нужно всего-то поступить в МГУ.

Я сидел и записывал рассказы Люды в блокнот, щурясь от не по-апрельски яркого и теплого солнца. Небольшая комната, в которой мы занимались, была до краев заполнена светом. Открой в этот момент окно — и, казалось, лишний свет перельется за подоконник, как убегающее молоко из кастрюли. Когда ты подросток, для того чтобы остро почувствовать себя живым и счастливым, больше в общем-то ничего и не нужно: ранняя весна и желание поступить в университет. Этим и была занята моя голова. Я записывал ценные указания выпускницы журфака, наслаждался теплым светом и ни о чем другом не хотел даже думать.

Но однажды в дверь этой небольшой комнатки постучат. И кто-то запредельно сильный, большой и беспощадный поднимет меня за волосы и швырнет в огромный кухонный комбайн. Потом нажмет на кнопку и пропустит все мои семнадцать лет через острые ножи, превратив их в фарш.

Меня не станет. И я, наконец, появлюсь.

— Привет, Люд. Прости, вы не закончили еще?

— Заканчиваем, заходи, Юль.

Кто-то запредельно сильный, большой и беспощадный — это милая привлекательная девушка Юля. Юля зашла по каким-то своим делам к своей подруге Люде, не рассчитав правильно время: занятие еще не закончилось. Она села на свободное место, которое оказалось рядом со мной. Собственно, на этом простое, беззаботное и счастливое существование подростка, единственной проблемой которого было поступление в МГУ, закончилось.

Юлю я полюбил, даже толком не успев ее разглядеть из-за солнца, которое слепило глаза. Так что это была любовь не с первого взгляда. А с первого… запаха, с первого «привет», сказанного даже не мне, с первого стука в дверь.

Ну а дальше, как в дурацких романтических фильмах: slow motion, она поворачивает голову в мою сторону, свет падает на ее красивое лицо. Я смущаюсь и краснею. Она медленно собирает волосы в хвост, открывая опасные для впечатлительных мальчиков пубертатного возраста скулы. Я впадаю в оцепенение. Она облокачивается на спинку стула и поднимает руки на голову.

Я в коме.

Еле дожил до следующего занятия. Перед его началом я очень аккуратно, чтобы не попасть под подозрения — хотя, разумеется, попал под них тут же, — узнал у Люды, что Юля старше меня на четыре года. Что учится она на четвертом курсе искусствоведческого факультета. И что вот-вот выйдет замуж за какого-то чемпиона по каким-то велосипедным гонкам. Не знаю, какой из этих гвоздей вошел глубже в крышку гроба моего набухающего чувства.

У меня снова кома.

Представить себе ситуацию, в которой эта красивая девушка могла бы даже просто обратить внимание на краснеющего по каждому поводу, закомплексованного, лохматого школьника в каких-то нелепых дешевых кедах, мне было трудно. Представить себе изящную руку этой девушки во вспотевшей от волнения руке несуразного абитуриента было больно. Представить себе робкое прикосновение ее губ к дрожащему от испуга рту нерешительного подростка было страшно.

Давление падает.

Через несколько дней, вцепившись друг в друга, как звери, мы с Юлей занимались любовью. В полумраке. На старом скрипучем паркете полупустой квартиры.

Пульса нет.

3

Ты же никак не можешь к этому подготовиться. Не можешь предугадать. Не можешь спланировать. Как-то заранее набраться смелости и сил. Не можешь вечером лечь спать с мыслью, что завтра утром все изменится, что все твои текущие дела перестанут иметь какое-либо значение и смысл, потому что сам Бог, судьба, случай или черт знает что пошлет тебя на три страшных буквы — РАК. Нет, ничего, что может как-то подготовить человека, не происходит.

Вот и Юля третьего апреля 2013 года просто легла спать. А в девять утра четвертого апреля просто зазвенел будильник. Комната до краев была залита теплым светом, как и в тот апрельский день одиннадцать лет назад, когда я впервые увидел свою будущую жену. Юля высунула из-под одеяла ногу, запустила пальцы в волосы и нехотя открыла глаза. Потом как-то случайно провела рукой по шее и у самого ее основания над левой ключицей зацепилась за что-то неестественно твердое.

Бугорок? Не бугорок.

Шишка? Вроде нет.

Прыщик? Вряд ли.

Принимая душ, пощупала эту штуку еще раз. Все-таки похоже на воспаленный лимфатический узел. Ну, бывает. Правда, обычно за ушами.

Наверное, и здесь иногда воспаляется. Надо последить.

* * *

Жена моя работала в маленьком уютном магазинчике на Цветном бульваре. Заказывала из Европы виниловые пластинки, кино, книги и альбомы по искусству. Каждый день копалась в лучшем, что создавалось людьми на нашей планете. Пропускала через себя песни, фильмы, фотографии, зацепившиеся за историю мировой культуры. Это откладывало сильный отпечаток на то, как остро она чувствовала мир.

Юля очень красива. Красива изнутри. Она хорошо образована. Все, за что она бралась, всегда выходило в лучшем виде. Она привыкла отдавать тому делу, которым занимается, всю себя, без остатка. При этом в ней нет ни капли тщеславия, зависти, эгоизма. И это всегда подкупало меня. Моя жена — мой нравственный камертон. Моя жена — моя главная находка и главное завоевание. Она невероятный человек. Такие рождаются раз в сто лет. Юля всегда, несмотря ни на что, остается собой. Поэтому и люди, и дела, и помыслы, и все вокруг нее — прозрачное, чистое, честное.

Она никогда и никуда не торопится, чтобы случайно на бегу не пропустить что-то важное, настоящее и красивое. Она ценит мелочи и детали, из которых складывает свою жизнь в большие, причудливых форм и красок картины и фантазии. Всегда чуть-чуть не от мира сего. Всегда в смешных широких платьях, как у девочек в детском саду, но при этом женственна и сексуальна. Всегда чуть-чуть витает в облаках, но при этом внимательна к людям — самым близким или случайным, появляющимся в жизни пусть даже на одну минуту. Ко всем.

К себе она тоже всегда относилась внимательно. Особенно после рождения нашего сына. Лука с первых дней жизни как-то слишком болезненно был привязан к Юле. А Юля к нему. Может поэтому странный незнакомец над ключицей заставил ее обратить на себя такое пристальное внимание.

* * *

Спрятавшись за только что прибывшими в магазин кучами пластинок Blur и Smiths, Юля залезла в Интернет и тут же нашла примерно четыре миллиона статей с фотографиями вспухших лимфоузлов над левой ключицей. В двух миллионах статей говорилось, что это может быть верным признаком метастазы рака легкого и груди. В двух других миллионах — читателей успокаивали раком лимфатической системы. Рядом с магазином находился платный медицинский центр. В обеденный перерыв Юля неслась сломя голову делать УЗИ:

— Доктор, вы знаете, я в Интернете прочитала, что это может быть как-то связано с онкологией…

— Ну, вы читайте больше. В Интернете и угри могут назвать признаком онкологии.

— Да, я согласна. Но у меня не очень хорошая наследственность. Год назад у меня мама лечилась от рака груди. А еще раньше бабушка умерла от рака. Да и у деда все не слава богу.

— Вот зачем вы паникуете раньше времени? Лежите ровно. И желательно молча.

Доктор сделал УЗИ, распечатал снимок, написал в заключении слово «воспаление» и отпустил мою жену домой, успокоив — все нормально, расслабьтесь:

— Похоже на обычную простуду. Грипповали, перенесли все это на ногах. Вот организм таким образом отвечает на ваш образ жизни, на вашу халатность. Но ничего страшного я не вижу. Будьте здоровы. До свидания.

— Отлично, спасибо. И вы будьте здоровы.

Доктор сказал, что все хорошо. Что шишка рассосется. И паниковать не нужно. К тому же он сделал УЗИ. Что может быть показательнее, информативнее? И клиника эта была не государственная и не дешевая, а солидная, со свежим ремонтом. Врачи в ней здороваются и смотрят в глаза, когда разговаривают с пациентами. Нет ни одной причины сомневаться. Ну, вот и славно.

Юля попробовала больше не думать о своем лимфоузле. Забыть о нем. После похода к врачу сделать это было, в общем-то, очень просто. Врач был убедителен. А лимфоузел не таким уж и страшным. Но все-таки каждое утро пальцы сами находили его. Бугорок — не бугорок. Шишку — не шишку. Прыщик — не прыщик. Украдкой тянулись к этому неизменно твердому и выпуклому узелку. Он не исчезал. Видимо, прошло слишком мало времени. Видимо, накопившаяся за зиму усталость ослабила иммунитет. Видимо, надо лучше питаться и больше отдыхать.

Моя жена идет на работу, но он на месте. Пьет кофе в «Старбаксе», а он не исчезает. Смотрит кино — и лимфоузел с ней, в этом же кинотеатре.

* * *

В конце апреля Юля на неделю улетела в командировку в Китай. На ежегодную выставку. Каждый вечер мы созванивались и болтали о всякой ерунде:

— Ром, хочешь поговорить с улицей?

— Да, давай. Она понимает русский язык?

— Она никакой язык не понимает. Она никого не слушает. Она просто орет двадцать четыре часа в сутки. Вот послушай.

Жена поднимала телефон вверх, чтобы я послушал шум улицы. Я вздрагивал: казалось, что все девять миллионов жителей Гуанчжоу одновременно орут мне в ухо, предлагают фастфуд, ругаются, звонят велосипедными звонками, смеются и поют песни.

— Великая китайская симфония.

— Возвращайся скорее, Юль. Посидим в тишине.

— Через два дня.

— Люблю тебя. Лимфоузел уменьшился?

— И я тебя. Не волнуйся. Уменьшился. Его почти и нет.

Делая пересадку в Гонконге на рейс до Москвы, Юля бежала по терминалу в поисках своего гейта. Не тот. Не тот. Не тот. Не в ту сторону. Или в ту? «Ну как же можно продавать билеты на рейсы, между которыми всего тридцать минут? — злилась Юля, снова оказываясь не у того выхода, который нужен ей. — Надо спросить. Здесь же вроде говорят по-английски».

Она подбежала к первому встречному сотруднику аэропорта. Открыла рот, чтобы задать вопрос, но не смогла произнести ни слова. Ее прошиб холодный пот. Она стала задыхаться и кашлять с такой силой, что, казалось, легкие вот-вот выскочат наружу. Ноги подкосились. В глазах потемнело. Голова закружилась. Юля грохнулась на пол без сознания.

4

Мы лежали на полу и понятия не имели, сколько сейчас времени. Нам не нужно было ничего говорить, шевелиться или даже думать. Мы просто не выпускали друг друга из рук, чувствуя танцующую энергию в наших телах. Мы переносились за пределы своего физического существования, в те места, где сияет одна только любовь, а ничего другого нет, ничто другое не имеет никакого значения. Мы были соединены объятиями, которые не могла расцепить никакая сила. Это совершенно мистическое чувство: мы всецело, каждой клеточкой наших физических и астральных тел, любили друг друга, принадлежали друг другу. Это чувство унесло нас в другую реальность — в ту, где не нужно знать время и слова. Думаю, этот божественный мистический опыт люди переживают один-два раза за всю свою жизнь. Для нас с Юлей этой было впервые. Поэтому мы так боялись спугнуть этот момент. Поэтому мы не смели пошевелиться: час, три, пять… или целую ночь. Мы нашли друг друга. Я — Юлю. Юля — меня.

По утрам я не мог есть. С трудом засовывал в себя бутерброд. С еще большим трудом отсиживал уроки в школе и бежал домой, к телефону, звонить Юле. Все мои мысли были только о ней. Если я не слышал ее голос дольше, чем один день, я сходил с ума. Голова начинала кружиться. Я страдал физически. Влюбился до тошноты — это про меня. Я жил, обнимая и прижимая к себе каждое слово, сказанное Юлей. Я был счастлив только потому, что могу слышать и видеть ее. Да что там слышать и видеть. я был счастлив думать о ней, о том, что есть такой человек, и я его знаю.

Если отметить красным маркером на картах Москвы и севера Подмосковья места, в которых мы с Юлей занимались любовью, на них почти не осталось бы свободных мест — все было бы красным. Нас с такой силой тянуло друг к другу, что мы умудрялись любить даже в ночных электричках — иногда я ездил встречать ее после учебы в Москву.

Все это, конечно, сильно не нравилось моим родителям. Сыну в этом году заканчивать школу, поступать в МГУ, а он ночами пропадает со «взрослой женщиной», которая к тому же почти замужем. Только через пять лет я признаюсь отцу, что в университет я поступил исключительно благодаря шантажу этой почти замужней «взрослой женщины». А никак не из-за курсов выпускницы журфака Люды, на которые я, разумеется, ходить перестал, получив от этих курсов все, что мне было нужно — Юлю.

Ночами, убедившись, что родители крепко спят, я открывал окно в моей спальне — хорошо, что мы жили на первом этаже, — выпрыгивал из него и бежал через полгорода вдоль проезжей части к своей девушке. Дома я оказывался под утро точно таким же образом — через окно. Так я готовился к поступлению.

В начале лета мы валялись с Юлей на траве. Я трогал ее лицо и плечи. Целовал подбородок. И, делая вид, что совершенно спокоен, на самом деле упрашивал, умолял ее не выходить замуж за другого. Умолял остаться со мной, выбрать меня, а не его:

— Юль, ты можешь представить, что мы расстанемся?

— Нет.

— Ты можешь представить, что он есть, а меня нет?

— Нет. Ты меня сейчас убьешь за пошлость. Но ты мой Ромео. А я твоя Джульетта.

— Ты хочешь, чтобы мы больше никогда не встречались?

— Нет, это невозможно. Я люблю тебя, Ром.

— Но как ты можешь любить меня, а выходить замуж за него? Я не могу этого понять.

— Это очень трудно объяснить. Я с ним девять лет встречаюсь. С детства. Он как член семьи уже давно. И расстаться с ним — это все равно, что добровольно отрубить себе руку. Или ногу.

— Тогда расстанься со мной.

— Расстаться с тобой — это все равно, что сразу отрубить себе голову.

— Значит, в любом случае речь идет об ампутации.

С каждым днем эта любовь становилась все невыносимее. Жить без нее я не мог. Но весь день ждать встречи или хотя бы разговора по телефону, не дозвониться и потом узнать, что этот вечер она провела не со мной, а со своим будущим мужем, — как жить с этим?

Я сидел за столом и вместо того, чтобы писать сочинение по русской литературе, писал прощальные письма Юле. Потом рвал их в клочья. Потом снова писал. Так продолжалось до рассвета. Без сил я падал в постель. Как раз в тот момент, когда нужно было вставать и идти в школу. Вместо школы я ехал в Москву, караулил ее у дверей института. Мы встречались. Брали друг друга за руки, спускались в метро и до самого закрытия подземки ездили по кольцевой линии. Юля плакала у меня на плече:

— Не плачь, Юль.

— Не могу. Я же вижу, как ты страдаешь.

— Что мне сделать, чтобы ты не плакала?

— Не бросай меня.

— Хорошо.

— Обещаешь?

— Да.

— И еще, Ром. В университет поступи. Если поступишь, клянусь, что этот кошмар закончится. Я отрублю себе руку.

— Ты от него уйдешь?

— Да.

— Тогда у меня нет выбора.

— У тебя нет выбора.

— Мы опоздали на последнюю электричку.

— Я больше не буду плакать.

5

Вернувшись домой, Юля ничего не рассказала о своем приступе в Гонконге. Расскажет чуть позже. Пока решила не расстраивать. Я был совершенно спокоен, потому что в голове давно поселилась мысль: жена ходила к врачу, даже сделала УЗИ, врач сказал, что поводов для беспокойства нет. Значит, все нормально. Значит, это какая-то застарелая простуда. Поедем летом на море, море, как всегда, все исправит.

Но время шло. Шишка над ключицей никак не хотела исчезать. Да вот еще новинка: ночами к Юле стал приходить нехороший сухой кашель. Жена заметила, что не может подолгу лежать на спине — начинает задыхаться. Переворачивалась на бок, и все тут же проходило. Надо же, какая серьезная простуда. Простуда так простуда.

От абсолютного спокойствия до дрянного чувства беспокойства — расстояние один миллиметр. Решили снова навестить доктора, другого. Теперь мы пошли к терапевту в обычную государственную поликлинику, где ремонт так себе. Где врачи не здороваются и как-то нехотя смотрят людям в глаза.

Доктор осмотрел Юлю и подтвердил предыдущий «диагноз»: ничего страшного, перенесли грипп на ногах, так бывает. Прописал сильный антибиотик и промямлил:

— Если происходит воспалительный процесс, «Таваник» точно должен помочь. Пропейте курс, семь дней.

Мы очень хотели поделиться с доктором своими сомнения и рассказать ему про четыре миллиона сайтов в Интернете, в которых шишку над ключицей подозревают в преступлении против человечности. Но не стали. Как-то неловко. Предыдущий врач нас за это отругал. Отругает и этот: сочтет, что мы психи, ипохондрики и параноики. Он же доктор. И ему виднее. Если нужно было бы исключить самое страшное, неужели он не стал бы этого делать? Не стал.

«Таваник» только ударил по кишечнику, никакой пользы от него было.

В мае лежать на спине Юля уже не могла. Что-то неведомое сильно сдавливало ей грудь. Несколько вздохов — кашель. Несколько вздохов — кашель. Но ведь уже два доктора сказали, что ничего страшного не происходит. Это начало страшно раздражать: врачи настаивали на том, что все хорошо, но каждый день мы все отчетливее понимали, что ничего хорошего с Юлей не происходит.

Тогда мы пошли к третьему доктору. Просто ткнули пальцем в небо и почему-то записались к отоларингологу. На всякий случай. Случай, как мы убедимся, выходя из кабинета отоларинголога, и правит нашим несправедливым миром. Очень часто старина случай бывает жестоким. И очень-очень редко — добреньким.

В кресле отоларинголога Юля впала в состояние, близкое к трансу. Доктор Валентина Ивановна в абсолютной тишине совершала над моей женой какой-то мистический и таинственный ритуал. Медленно, но уверенно надела перчатки и маску. Включила яркую слепящую лампу над головой. Пристально вгляделась моей жене в глаза так, словно бы смотрела внутрь головы. И по часовой стрелке начала ходить вокруг Юли. Трогала шею, трогала лицо, открывала и закрывала ей рот. Залезала в уши и в нос специальными инструментами, бережно извлеченными из блестящих хромированных коробочек. Долго изучала шишку над ключицей. Прикасалась к ней. Рассматривала ее через какое-то цветное стекло. Разве что не попробовала ее на вкус.

Потом Валентина Ивановна изменила направление своего движения. Теперь она вращалась против часовой стрелки и, продолжая осматривать голову и шею, начала задавать вопросы:

— Трудно дышать, когда лежишь на спине?

— Да, стало трудно. Начинаю заходиться в кашле. Иногда по пять-десять минут не могу это остановить.

— Почему не сделала компьютерную томографию грудной клетки?

— Я ее никогда в жизни не делала. Я даже не знаю, что это такое.

— Ты же сказала, что была у двух врачей. Неужели они не направили на томографию?

— Вот именно. Не направили. Оба посоветовали не паниковать. Про компьютерную томографию не говорили. Сказали про перенесенную на ногах простуду.

— Ясно.

— Ясно?

— Ясно.

— Валентина Ивановна, что вам ясно?

— Ясно, что вы, Юлечка, большая молодец. Молодец, что вы ко мне пришли. К сожалению, есть такие врачи, которые никак не откликаются на волнения своих пациентов. А пациенты, к сожалению, сталкиваясь с равнодушием врача, опускают руки и уходят болеть домой — тихо и безвольно. Хотя пациенты, извини за пафос, должны быть невозможными и требовать реального. Особенно в нашей стране. Надо настаивать, задавать вопросы, снова настаивать и, самое главное, не испытывать от этого чувство неловкости.

— Ага.

— Отвратительно, когда врачи делают вид, что страшно заняты, что их время настолько ценно, что они и на вопросы ответить не могут. Меня саму от этого трясет. Потому что на кону может стоять чья-то жизнь.

— Все так серьезно? Вы заподозрили что-то нехорошее?

— Не волнуйся. Ты здесь. И это уже хорошо. Прямо сейчас ты спустишься на первый этаж. Там спросишь, где находится кабинет компьютерной томографии. Его просто найти. В кабинете тебя будет ждать Сергей Владимирович. Я ему сейчас позвоню. Если с тобой все в порядке, результат получишь уже сегодня. Если что-то не так, твои снимки будут изучать сутки, возможно, двое суток, но не дольше. Вот мой мобильный телефон. А ты дай мне свой. Созвонимся.

— Спасибо.

— Не за что.

— Ну, вы первая из трех врачей, кто обратил на меня внимание.

— Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастье в жизни и в искусстве и слава у всех людей на вечные времена; преступающему же и дающему ложную клятву да будет обратное этому.

— Гиппократ?

— Он. А теперь иди давай. Выясним, что с тобой происходит, и решим, как будем дальше время проводить.

— До свидания.

— Пока.

Кто послал на землю эту женщину, чтобы она случайно оказалась на нашем пути? Кто объяснил ей, что настоящий доктор в глубине души обязан быть дотошным и мнительным параноиком? Какой ветер принес нам эту повелительницу носов, ушей и аденоидов, чтобы спустя столько лет после окончания медицинского института она вспомнила клятву Гиппократа? И как так вышло, что этот врач работает вопреки устоявшейся российской медицинской традиции — оттягивать самое страшное на потом? Мы спускались на первый этаж больницы, как и велела Валентина Ивановна, и задавали про себя эти вопросы. Когда двери лифта открылись, посмотрели друг на друга и в унисон, не сговариваясь, произнесли одно только слово «Повезло».

В кабинете нас действительно уже ждал Сергей Владимирович. Молодой субтильный доктор с выдающимся горбатым носом попросил Юлю раздеться до пояса и лечь на кушетку. Кушетка несколько минут ездила через аркообразный прибор, назад и вперед. Прибор сделал снимки грудной клетки. Вот и вся процедура. Доктор велел встать, одеться и подождать в коридоре.

Мы сидели у кабинета на краешках стульев, как воробушки на проводе. Взъерошенные и довольные тем, что хоть что-то начало происходить — спустя почти полтора месяца с того самого дня, как солнечным апрельским утром жена нащупала что-то лишнее у основания своей шеи.

Юля излучала спокойствие. Я трясся от волнения, ежесекундно доставая и убирая телефон:

— Ну что же так долго?

— Успокойся, Ром.

— Полчаса прошло.

— Полтора месяца прошло.

— А что если там… что если там совсем уж жесть?

— Все возможно. Жесть так жесть. Мы на нее прямо сейчас повлиять никак не можем. В любом случае нам повезло, что мы узнаем об этом сейчас, а не через полгода, например.

— Да. И как нам не пришло в голову сделать эту компьютерную томографию раньше?

— Потому что я сделала УЗИ. Откуда мы знали, что компьютерная томография показывает больше, чем УЗИ? Да мы и не должны этого знать, Ром. Это врачи должны знать. У них такая работа — знать разницу между УЗИ и компьютерной томографией.

— Ну что же так долго? С ума сойти можно. Что он там делает с твоими снимками?

— Развлекается.

— Очень смешно.

— К тому же он видел мою грудь.

— Я тоже.

— Он изнутри.

— Представляешь, Юль, приходит он домой, садится ужинать, а жена у него спрашивает: ну, что новенького на работе?

— И что он отвечает?

— Ничего. Молча плачет в котлету по-киевски, вспоминая твою грудь изнутри.

— Ром, так себе шутка.

Наконец вышел доктор. Без снимков. Вообще без каких-либо бумажек. Это хорошо или плохо? Лицо не выражает никаких эмоций. Как у них получается всегда быть такими невозмутимыми? Их этому выражению лица в институтах обучают?

Мы берем с доктора пример, стараемся спокойно встать со стульев, чтобы спокойно пойти ему на встречу. Но ничего не выходит. Со стульев мы срываемся. Бежим в его сторону и кричим на весь коридор:

— Доктор, ну что там?! Все в порядке?!

— Вам придется потерпеть до завтра. Снимки сложные. Их нужно изучить внимательнее.

6

Я поступил.

Она сдержала слово.

Я стал студентом журфака МГУ. Она рассталась с человеком, с которым была вместе девять лет и за которого в скором времени собиралась выходить замуж. Чувствовал ли я угрызения совести? Нет, я чувствовал себя победителем и чертовски счастливым парнем. Мне — неуверенному в себе подростку — досталась самая красивая и умная девушка одной шестой части суши. Я — балбес с неблагополучной окраины провинциального города — поступил на лучший факультет МГУ. Родители успокоились и больше не видели в Юле врага, а во мне — неудачника.

Мы — молодые, свободные, беспечные студенты, у которых впереди большая интересная жизнь. От такого счастья, будто на сильном ветру, слезились глаза и захватывало дух.

Теперь мы каждый день ездили на учебу в Москву в одной электричке. Поначалу жить вместе мы не могли, попросту было негде и не на что. Домом и местом встреч для нас были электрички. Четыре часа в день мы тратили на дорогу и друг на друга. И эти четыре часа каждый день проносились быстрее, чем четыре минуты. Электропоезд не самое приятное место для свиданий. Но нас не раздражала эта железнодорожная сансара. Она нас закаляла. В дороге мы наблюдали за людьми, за страной, за тем, как вместе с пейзажем за окном меняется и настроение наших сограждан. Электрички — это наша пена дней, наша колыбель: километры великорусских серых бетонных заборов, ортодоксальные уютные ухабы, болота, дыры в земле, оставшиеся будто бы от взрывов снарядов, пьяные русские небритые души с грязными уголками тоскливых, злых и добрых глаз. Мы смотрели на все это и лучше узнавали свою страну и самих себя. Мой тестостероновый период жизни пронесся от Дмитрова, через Депо, Лобню, сквозь Дегунино, с заездом на Тимирязевскую до Савеловского вокзала. Конечная остановка, как жирная точка и конец иллюзиям, которых, впрочем, и так особо никогда не было.

Восемьдесят тысяч драк с гопниками, литры рвоты и мочи в тамбурах, миллион долларов взяток кондукторам от безбилетников. Здесь я понял, о чем, почему, для чего ты — Россия. Россия — это либо холодно, но мягкие сиденья, либо тепло, но жестко. По-другому здесь не было и никогда не будет. В этом зеленом червяке с желтой полосой мы с Юлей возненавидели нашу страну. И полюбили.

Рано, ужасно рано утром, чтобы успеть к первой паре, ползем полусонные, с прикрытыми глазами на вокзал. На автопилоте загружаемся в поезд, жмемся от холода друг к другу. Нет другого способа выжить в электричке в это время суток, в этом аду, кроме обязательного утреннего ритуала: щепотка гашиша, курительная трубочка, промерзший тамбур. К Новодачной нас отпустит и напишется треть курсовой работы по зарубежной литературе. На облупившемся ледяном дерматине почему-то всегда хорошо писалось, на нем напишутся лучшие тексты для журналов и телевизора. Худшие, впрочем, тоже.

Мы до сих пор помним каждого торгаша в лицо. Каждого музыканта и попрошайку.

Темнокожая женщина, не смуглая, а капитально — будто бы прямиком из Эфиопии или из Сенегала. Широкие баскетбольные губы, волосы сами собой заплетаются в дреды, но при этом изящный острый носик и тонкие длинные пальцы. Женщина эта всегда была в ужасных черных лохмотьях, в балахонах, напоминавших мешки для картофеля. Она ходила по вагонам, держа в руках колокольчики, и пела каким-то нереальным космическо-канареечным голосом. Это было прекрасно. И чем страшнее был фон, контекст, в котором происходило это чудо, тем сильнее захватывало дух от ее неземного пения. Иногда нам с Юлей казалось, что сам Господь вдруг решил спеть песенку вечно хмурым серьезным людям в черных кожаных куртках и таких же кепках ее широкими баскетбольными губами.

Она пела на выдуманном языке — как группа Sigur Ros. Она, как Энтони Хегарти, во время исполнения рисовала в воздухе своими руками причудливые узоры. Она, как Cocteau Twins, как птичка, перелетала с нотки на нотку, то замолкая, то уверенно взмывая на околоорбитальную октаву, на самый высокий дуб в городском парке.

Я не видел, чтобы хоть кто-нибудь когда-нибудь давал этой женщине деньги. Люди старались не замечать сумасшедшую попрошайку из электрички, как обычно не замечают в жизни всего самого прекрасного. Люди надевали наушники и отворачивались к окну, как только откуда-то из начала вагона начинали доноситься эти песни, как обычно упуская важные звуки в общей какофонии жизни.

Темнокожая певица медленно проходила между сиденьями, позвякивая колокольчиками, в следующий вагон, оставляя после себя кусочек чего-то сверхъестественного и чувство неловкости. Мы с Юлей после каждого ее выступления еще пару станций приходили в себя, не могли какое-то время вернуться к своим университетским конспектам.

* * *

Юля готовилась к защите диплома. Я начинал долгое, длиною в пять лет, студенческое приключение.

К третьему курсу я устроился на работу на телевидении и стал получать какую-то зарплату. Ее хватило ровно на съем квартиры на «Проспекте Мира» и на еду. Больше нам ничего не было нужно: только место, в котором мы могли бы быть вдвоем, и еда, чтобы не умереть от голода. Все остальное — чепуха.

Мы не обращали внимания ни на что и ни на кого вокруг. Почти не общались с друзьями. Мы просто наслаждались друг другом, нам никто не был нужен.

Во время сессии мы целыми днями торчали в читальном зале библиотеки. И эти дни я запомню, как лучшие в моей жизни. Юля читала вслух толстые пыльные книги, я, очарованный ее голосом, записывал конспект. Через пару часов не выдерживал, закрывал конспект и запускал свою руку ей под платье. Возбужденные, горячие, бесстыжие, мы доползали до библиотечного туалета, закрывались и занимались любовью. Я зажимал ей рот ладонью, не очень-то успешно приглушая стоны. Выходя из туалета, мы видели, как от нас шарахались начитанные образованные дамы в больших круглых очках в роговой оправе. Чего шарахались? Ведь сто процентов книг, хранящихся в этой библиотеке, как раз об этом — о любви. Правда, возможно, не о любви в туалете. Но какая разница?

Поправив одежду, мы возвращались к толстым пыльным книгам. Еще часа на два. Это был очень эффективный способ подготовки к сдаче экзаменов. Страсть каким-то образом помогала усваивать нуднейшую информацию, которая, как уже тогда интуитивно было понятно, не пригодится мне ни разу в жизни. Вроде теории журналистики. Или права СМИ. Словом, сессии мне давались легко и приятно. Вернее, сначала приятно, а потом легко.

Я очень любил Юлин голос. А Юля — мой. Она все время твердила, что я совершил ошибку, поступив на телекафедру. С моим голосом, по ее мнению, нужно работать только на радио.

Часто перед сном она просила меня побыть для нее голосом из радиоприемника. Просила спеть или почитать ей вслух. Неважно что. Она хотела послушать голос. Я клал ее голову себе на плечо, обнимал, она закрывала глаза. Я читал. Или пел ее любимую колыбельную Моррисси:

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

I’m tired and I want to go to bed.

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

And then leave me alone.

Don’t feel bad for me. I want you to know:

Deep in the cell of my heart

I will feel so glad to go…

Всю жизнь поражался ее способности так быстро засыпать. В конце первого куплета всегда уже спала. Обидно. Все самое драматичное начиналось во втором.

7

Трамвай вез нас домой ужасно медленно. Полз как черепаха. Хотелось подтолкнуть это гремящее корыто. Хотелось поругаться с водителем. Хотелось выбежать на улицу. Хотелось сделать хоть что-нибудь, лишь бы не сидеть на месте и не молчать. На ближайшей остановке мы сошли.

Минут двадцать шли не разговаривая. Цвет лица у Юли был асфальтовый, серый. На мне лица не было вовсе. Не знаю, сколько раз за эти двадцать минут в моей голове прозвучали слова доктора «вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее». Сто? Двести? Тысячу раз? Они повторялись снова и снова. То громче, то тише. Я переставлял эти слова местами, ставил по-разному ударения, думал, что если исковеркать слова, то исковеркаю и смысл всей фразы, но смысл этот не менялся. Смысл, несмотря на дипломатичную формулировку доктора, из которой вроде бы нельзя сделать ни одного точного вывода, не менялся и повергал нас в страшное уныние: с нами что-то не так, происходит что-то плохое. Может, очень плохое. А вдруг вообще самое страшное, что можно себе только вообразить? И это что-то происходит не с тем мужиком в галстуке и в очках на противоположной стороне улицы. Не с тем парнем в наушниках и на велосипеде. Не с той бабушкой, гуляющей с собакой. Не с ментом, вручную переключающим сломавшийся светофор. А с этими двумя ребятами, смотрящими на свои ботинки пустыми грустными глазами. С нами.

Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее.

Мы остановились и обнялись, пытаясь хоть как-то справиться с этим колоссальным напряжением:

— Юль, ты кашляешь. У тебя явно нехорошие результаты компьютерной томографии. Иначе они были бы у нас уже на руках. Я вот думаю, а может, это туберкулез?

— Слушай, я тоже иду и думаю про туберкулез. Может, я им в Китае заразилась?

— Но штуковина-то под шеей у тебя вскочила до Китая.

— Да, Ром, до Китая. Но, может, кашель и штуковина вообще никак между собой не связаны?

— Может и не связаны. А еще знаешь, Юль, чтобы заболеть туберкулезом, не нужен никакой Китай. Его и здесь хватает.

— Китая или туберкулеза?

— И того и другого.

— Вроде бы туберкулез неплохо научились лечить.

— Научились-научились. Ляжешь в больницу на какое-то время. Я возьму отпуск, буду сидеть с Лукой.

— Родители будут на подхвате, если что.

— Конечно. Мы справимся.

— Давай купим воды.

Мысль о том, что у Юли туберкулез, — а что же еще? — нас сильно перепугала. Но еще больше — успокоила. Нам было необходимо снять с себя подтяжки, за которые доктор подвесил нас на тонкий сук, попросив потерпеть до завтрашнего дня. Нам нужна была хоть какая-то точка, на которой мы могли бы сфокусироваться, чтобы прожить эти сутки. Поэтому мы и зацепились за придуманный туберкулез. Поэтому мы начали думать про лечение от придуманного туберкулеза и строить планы на жизнь во время этого лечения. Пусть это будет туберкулез. Пусть это будет что угодно, но только не рак. Нам просто нужно было что-то говорить друг другу и идти вперед. Стоило нам притормозить и замолчать больше, чем на пятнадцать секунд, как страх начинал пожирать нас, а город и лица — сливаться в одно кошмарное мутное пятно.

Мы старались спрятаться от этого страха как могли. Вам. Придется. Потерпеть. До. Завтра. Снимки. Сложные. Их. Нужно. Изучить. Внимательнее. Одиннадцать простых слов. По отдельности они не обозначают ничего плохого. Но вместе звучат приговором: вам придется потерпеть до завтра, снимки сложные, их нужно изучить внимательнее.

Дома мы поужинали. Я открыл вино. Поставил пластинку Дэвида Боуи «The Rise and Fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars». Юля предложила тост:

— Ром, что бы там ни было на этих чертовых снимках… Завтра четырнадцатое мая.

— Годовщина свадьбы!

— Вот именно. Давай за нас.

— Давай.

Мы выпили. Юля налила еще:

— Завтра я съезжу за результатами одна. Ты побудь с Лукой и постарайся не нервничать. А то он тоже начнет. Сходите в парк и дожидайтесь меня там. У пруда.

— Да, так и сделаем.

В этот момент моей жене позвонили, она отставила вино и подошла к телефону:

— Юль, добрый вечер. Это Валентина Ивановна. Отоларинголог. Мы с вами сегодня встречались в больнице. Извините, что так поздно.

— Добрый вечер. Ничего страшного. Я не сплю. Что-то не спится.

— Понимаю. Я забрала ваши снимки. Завтра вам обязательно надо приехать в больницу. Как приедете, поднимайтесь сразу ко мне. Надо поговорить.

— Сейчас не можем поговорить?

— Можем, но лучше все-таки завтра. И не по телефону.

8

Легко можно было бы забыть, как я сделал Юле предложение. Потому что сделал я его. ну, почти никак.

Нам было так хорошо вместе, что на свадьбу и все эти условности с «регистрацией отношений» нам не хотелось тратить время. Но все-таки и мы в конце концов поддались инстинктам.

Я приехал к Юле на работу. Она, как обычно, копалась в коробках с приехавшими из Европы виниловыми пластинками, расставляла по местам альбомы и диски: повседневная интимная близость с великим культурным наследием. Я подкрался сзади и слегка дернул ее за детскую косичку:

— Можно отвлечь тебя от Коэнов? Или кто тут с тобой? Пойдем, пожалуйста, пообедаем.

— От Уэса Андерсона ты меня отрываешь, а не от Коэнов. И за это тебе придется ответить! Конечно, пойдем. Я ужасно проголодалась.

Мы ели бургеры, запивали их томатным соком, и я как будто невзначай, дожевывая, протирая губы салфеткой, предложил состариться вместе и умереть в один день:

— Выходи за меня замуж?

— Рома?

— Выходи за меня замуж.

— Никогда не могла подумать, что предложение мне сделают при таких фантастически романтических обстоятельствах!

— Поэтому мы и вместе. Ну, так что скажешь, Юль? Будешь моей женой?

— Давай хотя бы сделаем вид, что то, что сейчас между нами происходит, великое… сакральное… ну… как бы… таинство?

— Да, разумеется. Ты права. У меня сейчас достаточно серьезное для этого таинства выражение лица? Я аутентично одет для сакрального действия?

— Мне нужно подумать.

— Серьезно?

— Серьезно.

— Как это?

— Ну, так. Ты задал мне важный вопрос. И мне нужно хорошенько подумать, прежде чем дать ответ. Это же справедливо?

— Нет.

Никакого времени на «подумать» ей, конечно, не требовалось. Ни доли секунды. Ответ у нее был готов с самого первого дня нашего знакомства. Время ей нужно было, чтобы приготовить оригинальный и романтический способ ответить на так бездарно заданный — возможно, самый важный в жизни человека — вопрос. Юля втайне от меня связала варежки. На левой руке оранжевыми нитками она вышила слово «нет». На правой — «да».

Трамвай вез нас домой преступно медленно. Полз как черепаха. Хотелось подтолкнуть это гремящее корыто. Хотелось поругаться с водителем. Но сидеть там было уже невозможно. Холодно. Ужасно холодно. Отопление не работало. Казалось, что на улице теплее, чем в этом морге на колесиках. Железные ручки на сиденьях покрылись инеем. Чтобы совсем не околеть, мы решили пройтись пешком. Сошли на ближайшей остановке.

Минут двадцать шли, не разговаривая. Говорить было тоже холодно. На светофоре мы остановились. Она развернула меня к себе, приобняла. И молча подняла правую руку вверх.

9

— Привет, Юль. Слушай, мы уже два батона искрошили мандаринкам. Ты чего так долго едешь? Ну что там с результатом? Давай ты скажешь, что все в порядке?

— Привет, Ром. Классные мандаринки. Ты прости. Но это не туберкулез…

Мы с женой сидим у пруда и кормим птиц. Вокруг нас бегает счастливый, небесной красоты трехлетний сын Лука. В сумке у меня бутылка шампанского. Мы все вместе встретились в парке «Дубки», чтобы отметить годовщину свадьбы:

— Это точно не туберкулез. Компьютерная томография показала, что у меня рядом с легкими гроздь винограда. Как бы она не превратила там все в вино. Скорее всего, это рак. Его, конечно, еще нужно подтверждать. Но врач так посмотрел на меня, что. короче, давай поищем кого-нибудь вроде гематолога.

— Как это?

— Не знаю.

— За что? За что? За что?

— Не знаю.

Лука продолжает нарезать круги вокруг нас, не замечая, как родители изменились в лицах. Плавают мандаринки. Смотрю на стыдливо — будто это она виновата в еще не поставленном, но уже прозвучавшем диагнозе — улыбающуюся жену и зачем-то представляю себе ее похороны.

Начинается страшный ливень. Люди в парке разбегаются в поисках крыш. Смех тонет в страшном воющем ветре. Земля под нами за одну секунду превращается в хлюпающую глину. Откуда-то возникают уродливые похоронные венки. Раскаты грома, сквозь которые проступают рыдания и истерики родственников. А вокруг процессии носится Лука, так до сих пор и не понимающий, что на самом деле случилось. Он просто по-детски радуется большому скоплению родных людей, облетает их игрушечным вертолетом, подаренным на третий день рождения бабушкой.

И вот мы уже в церкви. И вот священник густым басом тараторит молитву: «Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго преставльшуюся рабу Твою, сестру нашу Юлию, и яко Благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная ея согрешения и невольная, избави ю вечныя муки и огня геенскаго, и даруй ей причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя: аще бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святого Духа, Бога Тя в Троице славимаго, верова, и Единицу в Троице и Троицу во Единстве православно даже до последняго своего издыхания исповеда.».

— Давай выпьем, Ром? Шампанское холодное?

— Давай, Юль. Я тебя люблю.

Не помню, как мы дошли до дома. На автопилоте. Кто кому помогал забираться на четвертый этаж, тоже не помню. Помню только, что впервые в жизни по-настоящему понял, что такое паника. Она стопудовой гирей упала мне на голову и размазала по полу, будто я какое-то насекомое.

Я не понимал, что именно с нами происходит. Вот моя семья. Сын и жена. Они выглядят так же, как и вчера, месяц назад, неделю назад. Но я их не узнавал. Я смотрел в зеркало и не узнавал себя тоже. В наш дом ворвалась беда, она стерла память, обнулила все, что было с нами до этого дня. Я чувствовал и видел только ее — беду. И еще — притаившуюся где-то совсем рядом смерть.

Мир вокруг разбился на миллион мелких стекляшек, как хрупкий, случайно упавший елочный шар. Я был обезоружен и обессилен до такой степени, что не мог бы даже взять в руки веник и совок, чтобы убрать эти осколки. Стоял и не шевелясь смотрел на них.

Когда силы возвращались, я метался по квартире, хватался за снимки компьютерного исследования, потом со злостью и отчаянием читал заключение доктора, путаясь и теряясь в буквах, которые сливались в одну черную кляксу. Потом снова хватался за снимки, пялился в эти очертания и контуры, белые полоски, разобраться в которых, понятно, не мог. Юля лежала на кровати, свернувшись, как кошка, в клубок. Лука строил игрушечную ферму, напевая что-то себе под нос.

Буркнув Юле, что скоро вернусь, я выбежал на улицу сделать два телефонных звонка, от которых, возможно, будет зависеть жизнь моей жены.

10

Свадьбу наметили на четырнадцатое мая и тут же про нее забыли. Вечером тринадцатого мая — вспомнили. Легли спать, проснулись, я залез в любимые джинсы и в кеды, Юля — в красивое узкое белое платье. По пути в аэропорт не зашли — забежали в ЗАГС, поставили подписи. «Свадебный регистратор» (так, не моргнув и глазом, назвала себя женщина, проводящая свадебные церемонии) думала было произнести соответствующую ситуации (на самом деле — нет) речь про то, как двое молодых людей нашли себя в многомиллионном городе, и про новую ячейку общества. Но вовремя сама себя остановила, увидев наши возмущения на лицах:

— Эээээ, может, хотя бы поцелуетесь?

— Обязательно, но не сейчас.

Мы прыгнули в такси и по московским пробкам поползли в Шереметьево, каждые сорок секунд принимая телефонные поздравления от друзей.

Вот и все. Вот и вся свадьба.

Никакого нового этапа в жизни мы не почувствовали. Просто были счастливы, как вчера, позавчера, как будем завтра и послезавтра. К этому моменту мы были вместе восемь лет. ЗАГС для нас не значил ничего, кроме формальной юридической процедуры.

Медовый месяц провели в любимом Киеве. Днями и ночами слонялись по родным переулкам, паркам и кофейням. Катались на фуникулере, курили траву на Андреевском спуске, продолжили отмечать вымышленным красным фломастером места на карте, в которых занимались любовью.

Но прежде провели настоящую свадебную церемонию.

Церемония заняла у нас не больше минуты, была по-детски трогательной и романтичной, но для нас гораздо важнее, чем ритуал, совершенный «свадебным регистратором». В магазине мы купили бутылку шампанского, в аптеке — два скальпеля. Один для меня, другой для жены. На мосту через Днепр скальпелями сделали друг другу надрезы на ладонях. Взялись за руки, символично смешав нашу кровь:

— Давай выпьем, Ром? Шампанское холодное?

— Давай, Юль. Я тебя люблю.

После этого «кровосмешения» наша связь стала еще прочнее. Настолько, насколько это вообще возможно. Я действительно стал Юлей. А Юля — мной. Это выражалось во всем. В том, как мы одинаково говорим. Одинаково думаем. Одинаково молчим. Одинаково едим. И даже выглядим — одинаково. Порезав друг другу ладони и взявшись за руки, мы прыгнули с моста через широкую реку, но полетели не вниз, а вверх, «выше звезд, выше слов»:

— Ты — это я.

— Ты — это я.

* * *

Лука родился через год.

Наша первая ночь вместе. Попросили Юлину маму, ставшую бабушкой, переночевать с нами. Волнительно. Мало ли? Совершенно незнакомый, новый человечек в нашей спальне. Что ему взбредет в голову? Вдруг понадобится помощь?

К полуночи, наплакавшись от радости и от испуга, сели смотреть, как он спит. Смотреть, собственно, было особенно не на что: совсем гусеница. Раз в полчаса шевельнет губами, зыркнет в потолок и снова — в лучший из миров, в сон.

И вот мы сидим и переживаем: не холодно ли? Не душно ли? Удобно ли? Справимся ли мы? Не голоден ли? Дышит ли? Точно дышит? Не вырастет — упаси бог — депутатом Госдумы? Понравится ли ему его имя? Сможем ли откосить от армии? Выучим ли за границей? Не уничтожит ли нашу драгоценную коллекцию винила? Как будем помогать делать домашнее задание по математике, если сами не можем даже найти дискриминант? Уйдет ли Путин к его совершеннолетию? Как объяснить воцерковленной прабабушке, почему не будем крестить? Где искать ему друзей? А вдруг родился геем, как мы тогда без внуков? Что с прививками делать? Когда можно начинать гулять на улице? Не кашляй на него, хорошо? Где искать врачей? Где искать школу? Где покупать одежду? Вот он завтра проснется утром — и что вообще делать?..

Когда Лука станет взрослее, я обязательно расскажу ему, что мы с мамой зачали его под раннего Дэвида Боуи — «The Rise and Fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars». Я поставлю сыну эту пластинку. И добавлю, что именно этот альбом мы слушали и за день до того, как мама узнала, что у нее рак.

11

Я пулей вылетел на улицу. Господи, что же делать? Моя жена умирает. Надо звонить. Кому звонить? Каких врачей я знаю? И какой нужен? Никаких не знаю. И какой нужен — не понимаю. Прозвучало слово «гематолог». Наверное, для начала нужен гематолог. Как же трудно без информации, без хоть какой-нибудь информации. Без хоть какого-то плана. Хожу озадаченный взад-вперед, пугая мам с колясками. Пытаюсь что-то придумать. Тереблю телефон.

Ну, конечно же! Позвонить нужно Кате! Почему это сразу не пришло мне в голову? Кате! Любимой моей святой Кате Гордеевой — подруге, журналистке, много лет самоотверженно занимающейся проблемами онкологии в России. Она только что сняла фундаментальный телесериал «Победить рак», написала одноименную книгу. Конечно же, Кате. Она точно подскажет, куда бежать и что делать.

Абонент не отвечает или временно недоступен.

Написал дрожащими пальцами смс, прошу выйти на связь. Срочно. А пока звоню своей начальнице — телеведущей Марианне Максимовской — отпроситься с работы:

— Марианна, привет. Извините, я, наверное, не приду завтра на летучку. У меня…

— Ром, что с тобой? У тебя голос. будто кто-то умер.

— Не умер. Пока не умер. У моей жены подозрение на онкологию. И, кажется, это все очень серьезно. Нам в ближайшие дни нужно понять, что делать. Дайте мне время, пожалуйста.

— У Юли?

— Да.

— А подозрение на что именно?

— Возможно, это про кровь, но я не.

— Про кровь. Значит так, Рома, ты успокойся и запиши телефон.

Позвонишь по нему через пять минут. Это Антонина Андреевна. Один из лучших гематологов-диагностов в Москве. Она нам как-то раз здорово помогла, с того света родного человека вытащила. Работает на Динамо, в Гематологическом научном центре. На работу придешь, когда сможешь. Об этом даже не думай.

Максимовская продиктовала номер телефона. Я положил трубку, зажег сигарету. Марианна тут же перезвонила снова:

— Да, я забыла сказать. Если речь пойдет о сложном и дорогом лечении, знай, что я рядом. И наш телеканал рядом. Мы поможем в любом случае. Сколько бы это ни стоило. Звони Антонине. Я ее предупредила. Она ждет.

Сквозь звонок Марианны второй линией прорывается Катя Гордеева.

Слышу ее голос и уже от этого немного успокаиваюсь:

— Рома, привет. Прости, в самолете была. Только что приземлилась. Чего звонил?

— Катя, у Юли вроде бы рак.

— Рассказывай.

— Мы, прямо скажу, в полной жопе. Не знаем, что делать. Собственно, поэтому я и звонил.

— Подробности есть какие-то? Или просто «вроде бы рак»?

— Мы несколько месяцев пытались понять, почему Юля кашляет и что это за странный бугорок вскочил у нее над ключицей. Прописали одни антибиотики, вторые — ничего не работало. Тогда мы сделали компьютерную томографию и выяснили, что у нее в грудной клетке целая ветка каких-то новообразований. Врач сказала, что нам, вероятно, нужен гематолог. И как можно скорее. Пока ты летела в самолете, я созвонился с Максимовской, и она мигом договорилась со знакомым врачом в Гематологическом центре на Динамо. Нас там ждут.

— Послушай меня одну минуту внимательно. Во-первых, я вас поздравляю…

— Спасибо большое.

— Не перебивай, пожалуйста. Я вас поздравляю с тем, что Юлю относительно быстро перестали лечить от бронхита, гайморита и воспаления легких. Ты сказал, что вы пытались найти причину кашля несколько месяцев. Несколько месяцев — это не несколько лет. Вам повезло. Часто бывает по-другому. Согласись, было бы намного хуже, если бы вы через полгода-год, а не сейчас, поняли, что простуда слишком уж серьезная, раз не отвечает на лечение так долго.

— С этим не поспоришь.

— Не перебивай, говорю. Во-вторых, перестань хлюпать носом. Ты с ума сошел? Если у твоей жены рак, на ближайший год-два ты лишаешься права хлюпать носом и быть слабым. Это она может быть слабой, хлюпать носом, рыдать, наконец, терять волю к победе. Ты — нет. Вот представь, что этого права тебя лишила Женевская конвенция. Ты должен быть одним из ее лекарств. Как только дал слабину — лекарство не работает. Понял?

— А я, представляешь, смотрю на нее и вижу похороны.

— Идиот. Какие похороны? Любая смертельно опасная болезнь — это не похороны и не конец. Это начало новой, трудной, иногда невыносимой, но жизни. Никакой смерти не будет, во всяком случае в ближайшее время.

— Я только о ней и думаю весь день. о затаившейся смерти.

— Ром, не будь дураком, прошу тебя. Мой хороший мальчик, прошу тебя, не составляй списки приглашенных на поминки. Отмени поминки. Чем меньше ты будешь думать о поминках, тем больше шансов их избежать. Это не просто штамп, банальность. Это правда работает — ваше с Юлей спокойствие и правильный настрой повышают ваши очки.

— Спасибо.

— Что спасибо? Я не закончила. В-третьих, у меня есть друг. Он лучший в России детский врач-гематолог. Зовут его Виктор Алексеев. Работает в Центре детской гематологии имени Димы Рогачева.

— Кать, но мы, к сожалению, не дети.

— А ты себя послушай, послушай, как ты носом хлюпаешь, ты — точно дети. А Юлю он, разумеется, проконсультирует. В любом случае.

— Так куда нам пойти? В Гематологический центр на Динамо? Или к Алексееву?

— Ну, что ты как ребенок? Ну правда. Идти надо именно в два места. Гематологический центр на Динамо — очень даже неплохая больница в смысле диагностики. Не уверена про лечение, но с точным диагнозом Юле там, скорее всего, не наврут. Там же, после того, как поставят диагноз, вам напишут схему лечения. Потом со всеми полученными бумажками вы отправляетесь к Алексееву, слушаете, что он вам скажет. Если то, что он вам скажет, совпадет с тем, что вам сказали и написали на Динамо, будете определяться, где вам лечиться. Если данные будут разниться, поищем третье компетентное мнение. Такие дела. Все понял?

— Понял.

— Точно?

— Да.

— Подводя итог, Рома, скажу, что вам повезло уже дважды. Вы поняли, что с вами что-то серьезнее, чем простуда уже сейчас, а не потом. И в течение недели у вас будет целых два мнения по поводу Юлиного диагноза. Это лучшее, что только можно придумать. Все, я побежала за багажом. Завтра созвонимся.

Сигарета полностью осыпалась пеплом на землю. За то короткое время, что она тлела, у нас появился план. Даже два плана. Нас ждали в двух местах сразу. Невероятное редкое везение для российских медицинских реалий, в которых абсолютное большинство людей тратит месяцы, а иногда и годы, чтобы попасть к хорошему врачу в хорошую больницу.

И чем же я заслужил таких великих женщин рядом? Какие-то глыбы, а не женщины. За пару минут нашли врачей, нашли деньги и нужные слова, чтобы успокоить. Я же, превратившись в маленького беззащитного мальчика, — не старше собственного сына — с дрожащими коленками поднимался по ступеням на свой четвертый этаж, домой. К заболевшей чем-то очень страшным и непонятным жене. И к весело играющему ребенку. Все, что мне хотелось сделать, — это зажмуриться. Как в детстве: зажмурился — значит спрятался.

Юля все еще лежала на кровати, свернувшись, как кошка, в клубок. Лука достраивал игрушечную ферму.

12

Брак не изменил нашу жизнь. Жизнь изменилась, когда родился ребенок. Это было наше первое и, как нам тогда казалось, самое главное и сложное испытание, через которое мы с большим трудом пробирались, как через поле крапивы босыми ногами.

* * *

Интуитивно мы с самого начала понимали, что Лука нам жестоко отомстит. Любой уважающий себя эмбрион затаил бы на его месте обиду на своих будущих родителей.

Зима. Поезд Дели-Гайя. Ехать чуть больше суток. Но сейчас сезон туманов. Поэтому никаких железнодорожных расписаний в стране не существует. Когда мы доедем — не известно ни одному из сотен индийских богов. Ползем — и хорошо. Поезд не такой, как в фильме Андерсона «Поезд на Дарджилинг». А настоящий индийский поезд. В нем, кажется, едет половина всей миллиардной Индии, спасаясь от какой-то вымышленной гражданской войны, холеры, черт знает чего еще. Будто это последний поезд, удирающий из горящей столицы. И все, кто только мог, залезли именно в него. Залезли и мы с беременной Юлей.

Вагоны забиты так, что невозможно сходить в туалет. Если рискнешь оставить свое место, то к нему, скорее всего, уже не вернешься никогда: безбилетные индусики в черных улыбающихся усах просто одновременно вытянут ноги — и места для тебя не будет. Короче, нормальный индийский поезд.

С нами в вагоне ехали беженцы из Тибета. Аккуратно выбритые маленькие тибетцы в красных платьях направлялись в малюсенькую деревню Бодхгайя. Там — святое место для буддистов. Там Гаутама под деревом Бодхи все для себя решил. Там иногда зимует Его Святейшество Далай-лама четырнадцатый. Туда же едем и мы. Я. Моя жена. И трехмесячный эмбрион Лука — мой сын.

Я не верю в знаки свыше. Да и в существовании Сиддхартхи сомневаюсь.

Но на этот поезд кто-то точно наложил проклятие. Токсикоз у жены начался именно здесь и сейчас. Юлю рвало, как Джима Моррисона перед концертом. Долго и мучительно. Только и успевай пакетики менять, каким-то чудом взятые с собой на всякий случай. Испуганные индусы не знали, куда себя деть. Предлагали какие-то народные снадобья, корешки, затянуться гашишем. Продавцы на станциях бесплатно наливали масала-чай. Тибетские беженцы били в свои барабанчики и не переставая читали «Ом мани падме хум» за здравие моей жены. Нашелся даже один на весь поезд проводник: толстый пакистанец с большими кругами от пота на рубашке, с гаечным ключом и зубочисткой между беззубыми деснами. Он потрогал Юлин лоб, покачал головой и убежал.

Ничего не помогало. Лука бунтовал: «Куда вы, придурки, поперлись? У вас же теперь есть я!»

Меня предупреждали, что жизнь изменится не после свадьбы, а после зачатия ребенка. Ну и хорошо. Пускай меняется. Поскорее бы. Все-таки ребенок — это только счастье, значит, все перемены будут к лучшему.

До этого мы шесть зим подряд проводили в Индии. Хотели зимовать так и дальше. Но сын как будто решил, что будет иначе. В Индию после его рождения мы больше не ездили. Сидели дома и ели новогоднее оливье вместо масалы-досы. Это была первая и самая безобидная жертва, принесенная нами. Ну и бог с ним, с Индостаном. В конце концов, в Варанаси за последние десять тысяч лет не изменились даже цены на велорикшу. Не изменятся они и к моей старости, когда я буду свободнее. Но потом мы лишились и Москвы.

В Москве у нас была не очень уютная и не очень удобная съемная квартира, куда с трудом бы влезли три человека. В Москве много машин, чудовищная экология и нет бабушек. Вот и пришлось вернуться к корням. Переехать в то самое Подмосковье, где мы с Юлей родились и встретили друг друга. В тот самый рабочий поселок, где из развлечений один стадион, одно общежитие и самая неблагополучная школа в районе. Зато там была квартира побольше, а воздух — посвежее. Значит, сыну так лучше.

Когда малыш еще совсем малыш, он много спит, ест и ходит в туалет. И кажется, что это чрезвычайно просто. Ты катишь коляску, как колесо Дхармы. Катишь и катишь. Катишь и катишь. Катишь и катишь. Он иногда просыпается, ты снова его кормишь. Ну, может, еще переодеваешь. Он засыпает. И ты снова катишь. Медитативный цикл, лишенный всякой суеты. Приятная зияющая буддистская пустота. Ты правильно дышишь, слушаешь в наушниках музыку и думаешь о том, на что никогда не хватало времени. Только колесики коляски поскрипывают. А ребенок посапывает.

«Юля, ты с ума сошла? Что ты все время ноешь? Это же такой кайф! Весь день гуляешь, а он спит», — упрекал я вечно расстроенную жену. Жена смотрела на меня грустными глазами уставшего сенбернара и просила — не требовала — понимания. А я не понимал, что должен понять. Я собирал рюкзак и уезжал в очередную увлекательную командировку, переполненную событиями, новыми героями и эмоциями. Постоянные командировки были приятным и неотвратимым условием моей журналистской работы в программе у Марианны Максимовской. Северная Корея, Япония, Куба, США, вся Европа, глубинка России… одно сменяло другое, страницы в загранпаспорте кончались быстрее, чем срок действия самого паспорта.

Но очень скоро я хорошо пойму этот грустный взгляд уставшего сенбернара.

Жаркий июль 2011-го. У мамы моей жены — Татьяны Алексеевны — обнаруживают рак груди. Юля, как, безусловно, хорошая дочь, не отходит во время лечения от матери ни на шаг. Я же на целый месяц сам становлюсь мамой, остаюсь с сыном наедине. Глаза в глаза. И больше — никого. Испытание под кодовым названием «man and a boy» начинается.

13

— Юль, вставай. Одевайся. Пожалуйста, быстрее. Тебя ждет врач.

— Какой врач? Где? Как? Уже сегодня ждет?

— Уже сейчас. Гематолог. Это близко. На Динамо. Тридцать минут пешком через лес. Одевайся давай.

— Ром, где ты нашел врача так быстро?

— У Максимовской. Она уже предупредила доктора, что мы идем. Поэтому давай без промедлений.

— Ладно, пойдем.

Наспех переоделись, подхватили Юлины снимки и выписку врача и побежали через Тимирязевский лес, возле которого тогда жили, в больницу.

Прекрасная, какая-то сказочная дорога через настоящий густой лес — не парк, вопреки разрушительной логике большого города, сохранившийся не так далеко от центра Москвы. Мы бежали по тропинкам, спотыкаясь о выступающие из земли корни старых дубов, задевали головами ветки. Путь, который должен был занять у нас полчаса, занял в два раза меньше времени.

Нам очень хотелось поскорее поставить точный диагноз. Еще сильнее хотелось начать лечиться. Тогда нам казалось, что до начала лечения — целая вечность.

Бежим, задыхаемся, торопимся, подгоняем друг друга. Дырка в заборе. Железнодорожные пути. Улица. Гематологический центр. Наше первое прибежище. Большое пыльное здание с несвежим ремонтом. Жалкая сиротливая лавочка во дворике. Треснутый линолеум в коридорах. Бесконечные очереди вдоль всех стен к каждой без исключения двери.

Мы находим нужный нам кабинет, заглядываем, нас вежливо просят подождать. Садимся в конец очереди, хотя не уверены, что это конец очереди в наш кабинет. Возможно, это начало очереди в соседний кабинет. Или середина очереди в кабинет с противоположной стороны. А может, и вовсе какая-то другая очередь. Да и неважно. Здесь очередь одна на всех. Очередь за правом на жизнь. В ней разные люди. Есть такие, как мы: с трясущимися руками, испуганными глазами, неуверенные в себе — значит, еще без диагноза. Есть спокойные, тихонечко обсуждающие докторов, препараты, науку, последние идиотские законопроекты из области здравоохранения, — эти все про себя давно знают и лечатся не первый месяц. Есть молчаливые, скрюченные, позеленевшие — таким явно хуже всех, таким уже требуется обезболивание.

Вот и мы здесь, среди этих разных людей. Только что заняли свое место в одной на всех очереди. Рядом с нами две женщины. Судя по их внешнему виду, они тут очень давно. Резиденты. Обе в платках и в масках. Одна женщина худая. Другая — полная. Молчат и смотрят на линолеум. Иногда лениво перебрасываются фразами, от которых нам — новичкам — становится как-то не по себе:

— Я когда сюда легла в первый раз, в 98-м, мне два года врач отмерил. А я страшно хотела новый век встретить. Думаю, встречу новый век, а там уж и ладно. Как пойдет. И сколько уже с тех пор прошло? Сколько лет-то? Когда думаю об этом, то вот эти бесконечные сидения в очереди перестают раздражать. Я каждой новой очереди радуюсь. Я все еще ее часть. Вот какие радости-то у меня.

— Пересадку тяжело перенесли?

— Ну так. Были свои нюансы неприятные. А вы?

— А я очень тяжело.

— Мне два раза делали. Стерильный бокс — мой второй дом родной. Моя катакомба. Я в нем смену политических элит пережила. Заходила в бокс в одной стране, выходила — в другой.

— А я все время о курице думаю. Как проснусь, так и думаю о курице. Ни о чем больше и думать не хочется. Мне курица всюду мерещится. Когда лежу, когда хожу, когда лекарства принимаю, в душ иду — курицы всюду.

— О, это у всех так. Нам тут всем почему-то мерещатся курицы иногда. И даже снятся. Наверняка есть какое-то куриное научное объяснение.

Мы с Юлей заинтересовываемся этим куриным феноменом. Теперь уже с не скрываемым любопытством подслушиваем двух дам. Женщины после недолгой паузы продолжают непринужденно беседовать:

— А вы про рекордсмена Диму знаете?

— Это который около тридцати лет тут лежит?

— Да. Как думаете, это байка? Или правда лежит? Тридцать лет — это вызов!

— Насколько я знаю, это не байка. С некоторыми перерывами он тут очень-очень долго лежит. У него какая-то жуткая несвертываемость крови. И жить он может только в больнице. Слушайте, он, говорят, и жену себе здесь нашел. Она с лейкозом попала сюда года четыре назад.

— Жену? Здесь?

— Да. Оба еле дышат, а, говорят, умудряются ругаться. И даже, говорят, дрались как-то раз.

— С ума сойти. Дрались.

— Да.

— Да.

Женщины замолкают. Снова молча смотрят на линолеум.

Нас пригласили в кабинет.

У окна роскошная женщина в белом халате с улыбкой от уха до уха. Весь стол заставлен цветами. На подоконнике закипает вода в электрическом чайнике. А вот уже и вазочка с шоколадными конфетами откуда-то взялась. У нас ощущение, что мы не на приеме у врача-онколога, а на летних каникулах у бабушки. Когда Антонина Андреевна заговорит, появится другое ощущение. Мы не у бабушки. Мы герои из добрых советских комедий. Даже если она сейчас подпишет смертный приговор, мы в это не поверим. Ее живой, очаровательный и по-домашнему уютный голос сбил нас с толку: где мы? Это точно больница? На ней — белый халат. На нас — бахилы. Значит, больница.

Но больше в этом кабинете больницу ничего не выдавало:

— Ребята, чуть попроще лица. Марианна все про вас рассказала. Теперь расскажите и вы.

— Меня зовут Юля…

— Да нет, это я знаю. Мне бы взглянуть на твои бумаги.

Юля протянула снимок и бумагу с заключением врача. Антонина Андреевна ровно на секунду подняла снимок на свет. Столько же она читала заключение:

— Теперь покажи мне свою красивую шею, милая. Так. Так-так. Подними подбородочек. Ну понятно. Вот мы и познакомились поближе.

— Поближе?

— Ближе некуда, родная моя. Видишь вот это большое белое пятно на снимке?

— Вижу.

— Это конгломерат увеличенных лимфоузлов. Слева над ключицей — тоже увеличенный лимфоузел, благодаря которому ты поняла, что происходит что-то неладное. План очень простой: в течение недели тебе придется практически пожить у нас. Ты сдашь анализы, мы проведем гистологическое исследование этого надключичного лимфоузла. И тогда все будет понятно наверняка. Но если тебе интересно мое мнение, то я уже сейчас понимаю, что с тобой.

— Мне чрезвычайно интересно ваше мнение.

— У тебя, скорее всего, лимфогранулематоз. Он же — лимфома Ходжкина. Называй, как тебе больше нравится.

— Мне никак не нравится.

— Правильно. Если совсем просто — у тебя, скорее всего, рак лимфатической системы.

— Все-таки рак.

— Я знаю, что ты сейчас чувствуешь, моя хорошая. Я знаю, что ты сейчас вернешься домой и сначала полезешь на стенку, а сразу после — в Интернет, читать про свои прогнозы на выживание. Знаю, что будешь паниковать и задавать себе целую кучу ненужных вопросов. Ты все это будешь делать, несмотря на то что делать этого не надо. Но прежде чем мы расстанемся до завтра и прежде чем ты начнешь совершать ошибки, я хочу сказать тебе честно и откровенно вот что. Твой предполагаемый рак хорошо изучен. Мы хорошо умеем его лечить. Статистика говорит о том, что, если случай не сильно запущенный, выживает абсолютное большинство заболевших. Степень запущенности покажут дополнительные анализы.

— Ясно. Спасибо.

— Вот еще что. У тебя в заключении, помимо прочего, пишут нехорошее про забрюшинные лимфоузлы в пределах области сканирования. Мы это тщательно перепроверим, это важная деталь: если речь идет о том, что лимфоузлы поражены локально, только в пределах грудной клетки, — это один разговор. Если речь идет о том, что безобразие распространилось ниже, — разговаривать будем немного по-другому.

— На повышенных тонах?

— Для этого другого разговора нет пока никаких оснований. Сдаем анализы. Завтра в девять утра я вас жду.

* * *

Дорога от больницы до дома все та же — через волшебный лес, затесавшийся по какому-то недоразумению между московскими высотками. Путь, который должен был занять у нас полчаса, на этот раз занимает все полтора. Мы едва передвигаем ногами. Не замечаем ни корней, сильно выступающих из земли, ни веток, бьющих нас по лицам.

Юля тихо плачет. Я пытаюсь найти правильные слова, хоть какие-нибудь слова, чтобы успокоить ее. Но не нахожу. Начинаю сам терять контроль над собой. Физически ощущаю страх. Волшебный лес кажется зловещим, мрачным, злым. Дубы — не дубы, а уродливые гигантские монстры с кривыми морщинистыми рожами. Солнечные лучи, пронзающее густые зеленые кроны, больше не солнечные, а лучи холодного, синюшного, мертвого неонового света. Я чувствую, как этот убийца идет за нами, наступает нам на пятки. Оборачиваюсь, а он отскакивает и прячется за стволом жирного дерева-урода. Идем дальше — и он снова идет за нами. Обхватывает горло жены и сжимает длинными когтистыми пальцами. Я пытаюсь ослабить его хватку, но ничего не выходит. Рак царапает нам лицо. Он завладел всем моим сознанием. Парализовал здравый смысл. Сбил с ног. Он все сильнее впивается в горло жены. Жена кашляет. Нас преследует убийца. Он свисает с деревьев. Стелется по земле. Как обезьяна, прыгает с ветки на ветку. Издевается, кидает в нас желудями и хохочет, обнажая желтые гнилые зубы. Я уворачиваюсь от желудей и думаю о том, сколько еще людей прямо сейчас возвращаются домой из онкологических больниц? Сколько людей проснулись сегодня и нащупали у себя на теле что-то лишнее? У скольких людей это слово — рак — звучит в голове оглушительным мерзким звуком? Этот звук не убавляется на эквалайзере. Нельзя закрыть уши руками и перестать его слышать. Этот звук, начинающийся резким «ррррр», — гадкий и скверный. Многие люди, которым в жизни довелось услышать этот звук, сейчас лежат в сырой земле. Я не могу об этом не думать.

Теперь этот звук прозвучал и для моей жены.

Ерундовая шишка над ключицей. Застарелая простуда. Перенесенный на ногах грипп. Туберкулез.

Нет.

Лимфогранулематоз. Лимфома Ходжкина. Рак. У моей жены — скорее всего, рак.

14

Мы были потрясены новостью про Юлину маму. Сильно переживали. Мы были ошарашены, растеряны, но при этом знали, что, например, в США рак груди при ранней диагностике вылечивается почти в ста случаях из ста. Мы знали, что и в России с этот популярный вид рака научились укрощать. Мы знали… не знали, а были уверены, что все будет хорошо. Нам и в голову не приходила мысль, что мама может умереть от рака. Поэтому тогда это слово — рак — перепугало нас не так сильно, как напугает чуть позже.

Юля уехала выхаживать Татьяну Алексеевну. Я остался с сыном. Ну, думаю, нет худа без добра. Побуду со своим полугодовалым малышом. Лучше друг друга поймем. Подружимся. Полюбим друг друга еще сильнее. Разве это не полезный опыт?

* * *

Все инструкции висели на холодильнике. Утром — двести пятьдесят граммов смеси с добавлением трех ложек каши. Обед, полдник и ужин. Разные цифры: во сколько он точно должен спать, во сколько купаться, во сколько любимый мультфильм по телевизору.

На полочке целый стратегический запас конины в баночках. Другое мясо вызывало у Луки аллергию. Миллиард подгузников под кроватью. Виниловый проигрыватель, пластинки, макбуки — под потолком: Лука начал проявлять ко всему этому нездоровый интерес, мы решили добро спасти.

Нашу первую ночь вдвоем мы провели, как и все следующие. Лука спал на середине большой родительской кровати. Я лежал у самого края, трепетно держал его за ручку и охранял его сон — будто бы он был в опасности. Только под утро я проваливался в забытье. Но очень ненадолго.

Семь утра. Сын давно на ногах. На коленях, если быть точным. На коленях и на моем лице, если еще точнее. Есть люди, которых я никогда не смогу понять — родителей с мешками под глазами, которые, натужно улыбаясь, рассказывают всем вокруг, как это просто — иметь маленького ребенка. Разве это просто — изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, несмотря ни на что, несмотря на бессонницу, несмотря на то что до двух ночи мыл полы (иногда два часа ночи — это единственно возможное время, чтобы помыть пол, потому что все остальное время ты занят другим), несмотря на то что у малыша всю ночь болел живот и он по этому поводу орал что есть мочи, просыпаться в семь утра? Конечно, мастера йоги учат нас просыпаться каждый день с первыми лучами солнца. Но это совсем другое.

Скорее всего, эти родители лукавят. Они еще слишком молоды, чтобы вот так по-старчески просыпаться в семь утра, прислоняться к радиоточке, завтракать и получать от этого удовольствие.

Я думал, что на вторую неделю я точно привыкну. Но не привык ни на вторую, ни на третью. Ни на четвертую. Я уставал. И усталость эта копилась. Очень хочется спать. Пожалуйста, Лука, еще полчаса. Просто полежи рядом. Папа не выспался. Все еще спят. Все собачки. Все котятки. Все птички. Все гребаные позитивные диджеи утренних радиоэфиров. Давай и мы поспим чуть-чуть. Глаза закрыты. Не верится, что начался новый день.

Вытаскиваешь себя из постели. И приходишь в оцепенение. Не столько от смертельного желания поспать, сколько от осознания того, что впереди долгий новый день. И он, черт возьми, ничем не будет отличаться от вчерашнего. Или завтрашнего. Никаких новых событий. Никаких новых людей и эмоций, как это было в командировках.

Маленький ребенок — это строгая дисциплина. Строжайшая. Почти как в армии. Ты четко понимаешь, что тебя ждет через пять минут. Или через пять часов. Встал, поели, поиграли, оделись, вышли на улицу, прокатились с горки, уснули. Встали, поели, поиграли, оделись, вышли на улицу, прокатились с горки, уснули. Встали, поели, поиграли, оделись, вышли на улицу, прокатились с горки, уснули. Иногда меняем игрушки на другие игрушки. Иногда меняем горку на качели. И уже это ничтожное разнообразие — разнообразие. Этот набор действий влияет очень сильно и очень странно. В голову лезут эгоистичные мысли: а где во всем этом я сам?

Дня через четыре горок и игрушек я попытался выцарапать хоть десять минут в день на себя. Но всякий раз, когда ложился на диван и открывал фейсбук, накатывало чувство вины: мой сын скучает на полу с неваляшкой, а я уставился в ленту друзей, постящих котят и белочек. Какого черта? В итоге я сползал к Луке и неваляшке. Или плелся на кухню готовить конину. Готовить, конечно, громко сказано. Просто открывал баночку.

Еще из пугающего. Он не разговаривает. Я все время что-то рассказываю, пою. Включаем новости, я объясняю Луке, где корреспондент врет. Садимся листать книжку, я с выражением читаю и стараюсь вжиться в образ лирического героя «Доктора Айболита». Едим конину, я скачу, как лошадка, по комнате, рассказываю про вегана Моррисси. А он молчит. Ничего не отвечает. Разговор в одну сторону. Разве это общение?

В нашем подмосковном городке, куда мы на время вернулись после рождения Луки, был небольшой лес. Ну как лес? Сосновый парк. Там тихо и приятно. Там ничего не происходит, хороший воздух и, как в Варанаси, за последние десять тысяч лет ничего не изменилось. Просто вековечные сосны раскачиваются на ветру. И все. Идеальное место для прогулок с детьми. Этим там и занимаются местные мамочки. Туда ходили и мы с Лукой. Там мы проводили по четыре часа в сутки. Разговаривали с деревьями, охотились на дятлов, устраивали свой собственный «пикник «Афиши»». Я включал маленький магнитофончик с песнями Кортни Лав. Лука почему-то любил вдову Курта Кобейна и легко и безмятежно засыпал под ее истерики.

В этом парке, обезумев от одиночества, я попытался хоть как-то социализироваться. Сидение в четырех стенах в компании только лишь безмолвного сына нужно было чем-то разбавить. Хоть каким-то диалогом. Но друзья — на работе. Родители — ремонтируют дачу. Доставать жену своими ничтожными на фоне ее серьезных забот жалобами нельзя. В общем, списав себя со счетов, я решил окунуться в новый для себя мир мам с колясками. Это те самые мамы, которые лукаво улыбаются, говоря, что ничего страшного в хроническом недосыпе нет. Это те самые мамы, которые посвящают свои жизни борьбе с бестолковыми педиатрами. Это те самые мамы, мечты которых в конечном итоге сводятся к желанию найти хорошую няню. Но хороших нянь, кажется, и вовсе меньше, чем даже хороших политиков.

Я наблюдал за этими женщинами каждый день, и мне казалось, что они все больше и больше сливаются с обоями своих унылых хрущевок. Они, как и я, катят скрипучие коляски и, как и я, скучают по полноценной жизни. Но почему-то боятся признаться об этом вслух. Вместо этого они снова и снова рассказывают друг другу про все виды пищевых аллергий. Про то, что в «Кораблике» сок дешевле, чем в «Карапузе». Про то, что срыгивание — это нормально до года. А после года — уже проблема. Про то, что подгузники трусиками лучше и удобнее, потому что не протекают.

Я вклинивался со своей коляской в группки мамаш, слушал их, следил за ними. Со временем стал неплохо разбираться в женской груди. Сходу стал определять, кто еще кормит, а кто уже давно нет. У кого пострадали соски, а кто держится молодцом. Кто злоупотребляет бюстгальтерами с жесткими чашечками, чтобы скрыть неминуемые послеродовые потери, а кто наоборот, за открытость и естественность. Я, наконец, узнал, что есть такие тетки, которые намеренно с самого рождения ребенка отказываются от грудного вскармливания, чтобы сберечь свои формы. Но с такими тетками я даже не пытался подружиться. По-моему, это фашистки.

Большинству мамочек я нравился. Во-первых, потому что других мужчин в этом парке никогда не было. Это все-таки очень женское место. Во-вторых, я мог легко поддержать любой их разговор: а темы, как я уже написал, были ограничены пищевыми аллергиями и подгузниками. В-третьих, в то время я выстриг себе нехилый ирокез и казался неотразимым панком. В-четвертых, и это самое грустное, каждая третья мама с коляской оказывалась матерью-одиночкой. И это «в-четвертых» все сильнее погружало меня в послеродовую депрессию.

Вместо дерева Бодхи в парке раскачивались сосны. Да и я ни разу не Гаутама. Но все-таки кое-что я для себя тоже решил.

Материнство — это счастье. Но кроме счастья это еще и адский труд. Материнство — это счастье. Но кроме счастья это одиночество: ни один муж никогда до конца не поймет страдание жены с маленьким ребенком; особенно муж, не вылезающий из командировок.

В какой-то момент я, как и мой сын, перестал разговаривать и начал слушать. Слушать этих одиноких мам с мешками от недосыпа. Слушать и понимать их. Почти все они с появлением детей совершили одну и ту же ошибку. Они зачем-то убедили себя в том, что малыш — это центр вселенной, что все должно крутиться вокруг него. Время, внимание, заботы, любовь, раздражение и все остальное. Но это неправильно. Ребенок в семье — это не самое главное. Главное в семье — это семья.

Ограничить свою вселенную подгузниками и неваляшкой — ошибка, которую я поначалу сам совершал изо дня в день. Бежать сломя голову в семь утра на кухню готовить кашу — ошибка. Сначала поцеловать мужа/жену, а каша потом. Иначе — бытовуха и беда. Не смотреть по сторонам, не слушать музыку, не читать фейсбук, не иметь ни одной темы для разговора — кроме подгузников — это ошибка. Не заметишь, как сам станешь подгузником. Причем использованным.

Да и в Индию мы зря перестали ездить. Луке бы наверняка понравился и этот поезд, и этот масала-чай, и этот один на весь поезд беззубый проводник-пакистанец с проступающими сквозь рубашку пятнами пота.

* * *

Юля вернулась домой на исходе лета. Мы с Лукой как раз доламывали неваляшку. Татьяна Алексеевна прекрасно перенесла операцию. Никаких признаков болезни больше не было. Юля зашла в детскую комнату и, увидев нас на полу, улыбнулась:

— Ром, ну как вы тут?

15

Утром Юля вышла из дома и нырнула через дырку в заборе в Тимирязевский лес. Уже знакомая тропинка, ведущая в Гематологический научный центр. Навстречу торопливо идут люди, опаздывают на работу. Мамы ведут детей в школу. Дрозды копаются в листьях на земле. Белки бегают по стволам деревьев, робко спускаются на землю и пьют из лужи, как голуби. Приятно пахнет дикой мятой.

Как и договаривались, в девять утра Юля сидела у Антонины Андреевны. Нужно было сдать анализы. Кровь, мочу… но прежде всего доктор записала мою жену к хирургу. Главный анализ — биопсию — должен взять он. Из распухшего над ключицей лимфоузла отрежут кусок и отправят на гистологическое исследование патологоанатому.

Юлю проводили на нужный этаж.

У кабинета хирурга очередь. По-другому не бывает. Правда, небольшая. Человек пять. Юля садится рядом с мужчиной средних лет. У мужчины над ключицей наложена повязка. Значит, его уже резали. Юле не терпится узнать, каково это. Больно ли? Или терпимо?

— У вас уже взяли биопсию?

— Два раза.

— Как это? Зачем два?

— А вас как зовут?

— Юля.

— Очень приятно. Меня — Сергей. Я смотрю, у вас на том же самом месте узел воспалился, что и у меня.

— Да, у меня тоже слева.

— Добро пожаловать в клуб.

— Спасибо. Так зачем два раза?

— Первый раз мне его разрезали, взяли материал, провели исследование. И результаты, представьте себе, хорошие. Раковых клеток не нашли.

— Так здорово же.

— Да, я радовался, как ребенок. Но вот только прошел месяц, а узел снова вырос. Ночами я стал кашлять, задыхаться. Снова пришел к доктору.

Показываю ему на шишку.

— А он что?

— А он снова меня под скальпель. Повторная биопсия…

— И?..

— И снова все чисто. Нет клеток. А я дышать не могу.

— И вам наконец назначили компьютерную.

— томографию! Молодец. Врубаетесь уже.

— Начинаю, да. Странно, что сначала биопсия, а потом додумались томографию сделать.

— Ну это мне только теперь странно, тогда-то слепо следовал предписаниям врачей. Короче, выясняется, что у меня в груди заросли. Висят эти узлы, как лианы в джунглях. Но онкоклеток при этом как бы и нет! Заросли висят, а биопсия говорит, что нет рака. Доктор репу-то почесал. Смотрит то на меня, то на снимки, то снова на меня. Глазам своим не верит.

— Фантастика какая-то.

— Вот и он тоже самое сказал — фантастика!

— И что же в итоге?

— В итоге решили материал для гистологии изъять уже не из надключичного узла, а из грудной клетки. Капнуть, так сказать, поглубже. Вскроют грудную клетку.

На этих словах дверь кабинета хирурга открылась. Вышла медсестра с картой, заглянула в нее и громко скомандовала:

— Супер! Супер? Это фамилия? Или ошибка просто в слове?

— Это не ошибка. Это моя фамилия. Супер. Юля Супер.

— Ну проходите, Юля Супер.

Юля зашла в кабинет. Доктор строго — как это умеют только хирурги — посмотрел на Юлю. Перевел взгляд с лица на лимфоузел. Что-то записал у себя в бумагах:

— Здравствуйте, Юлия Михайловна. Наше свидание не будет долгим. Но за это время мы успеем многое сделать.

— Как скажете, капитан. Я в ваших руках.

— Будет неприятно. Но не больно. Обещаю быть с вами нежным.

— А я обещаю терпеть.

— Вот и хорошо, договорились.

Юлю отвели в операционную, раздели до пояса и положили на кушетку. Голову «отрезали» от остального тела непрозрачной белой шторой. Лимфоузел со всех сторон обкололи обезболивающим. Доктор взял в руки скальпель, но перед тем как начать свое кровавое дело, спросил:

— Что, правда что ли Супер? Не псевдоним?

— Неужели я похожа на человека, который возьмет себе такой псевдоним? От мужа досталось. Это его настоящая фамилия.

— Супер.

На ключицу сильно надавили. Юля услышала хруст и почувствовала, будто из нее медленно, но уверенно вытягивают веревку. Слегка, осторожно, со всей силы, рывками, по-разному тянут веревку. Как шнурки из ботинок. Юля видела кусок белой ткани перед глазами. Иногда мелькало сосредоточенное лицо доктора… и эта тянущая тупая боль, больше ничего:

— Ну что там, доктор?

— Все супер, Супер. Помолчите, пожалуйста, сейчас будет лучше, если вы просто помолчите. Ладно?

— Извините.

Операция продлилась сорок минут. Юля оделась и вернулась из операционной в кабинет к доктору:

— Вечером, когда заморозка будет отходить, поболит немного, потерпите. Можно выпить таблетку «Кетанова», но только не на голодный желудок. И не мочите рану. Вы молодец. Обычно все гораздо более эмоционально проходит.

— Хорошо.

— Сегодня же ваш суперкусочек уедет в лабораторию на исследование. Максимум через пять дней будет ответ.

— Доктор, это, наверное, не первый ваш лимфоузел.

— Не первый. И не второй. Тысячный.

— Вот и я так думаю. Скажите, визуально.

—. да, он мне не понравился. Если вы хотите об этом спросить. Диагноз на глаз я вам ставить не буду. Но лучше без иллюзий, лучше не надейтесь, что это простуда.

— Простудой меня уже успокаивали. Это пройденный этап.

— Это подлый лимфоузел. Неправильный. Похоже на то, о чем вы думаете. У вас сегодня еще что-то есть?

— Нет, теперь только завтра. Страшно сказать что.

— Трепанобиопсия что ли?

— Да.

— Рассказать?

— Если это возможно.

— Сегодня вам не было больно, а вот завтра, к сожалению, будет. Продолжать?

— Да.

— Трепанобиопсия — это извлечение костной ткани для исследования костного мозга. Вам придется расстаться с еще одним суперкусочком. Трепанобиопсию производят пугающей, похожей на большое шило иглой-троакаром. Точно продолжать?

— Да.

— Троакар состоит из иглы диаметром два миллиметра и длиной четыре сантиметра. Кончик заточен таким образом, что игла при вращении способна вырезать костномозговую ткань.

— При вращении?

— Да. Вас придется немножко побурить. Как бы сделать в вас лунку, как во время зимней рыбалки.

— Очень трогательно. Мы с вами сидим и так спокойно обсуждаем технологию средневековых пыток. На ноги наденут тесные деревянные башмаки? Череп сожмут тисками? К животу привяжут голодную крысу?

— Вы сами захотели это знать. И это правильно. Моя позиция очень простая — доктор обязан рассказать пациенту все. Вообще все, как есть. Некоторые детали лечения могут пугать, но отсутствие информации в конечном итоге пугает гораздо больше. Нужно сделать все возможное, чтобы страха было меньше. А понимания процесса, связанного со здоровьем, — больше. Если пациент, конечно, сам хочет знать. Но пока что я не встречал ни одного человека, которому было бы не интересно знать, что с ним происходит.

— А я редко встречала врачей, которые хоть как-то разговаривают с пациентами.

— Это беда. Но видите, как нам повезло друг с другом. В общем, Юлия Михайловна, из вас достанут материал. Его изучат. Сведения в любом случае будут ценными. Трепанобиопсия позволяет отличить гиперпластический костный мозг от нормального. Она выявляет ретикулезы, миеломную болезнь, эритремию, хронический миелолейкоз и много других малоприятных вещей. Короче, когда вы завтра ляжете на живот, спустите штаны, и почувствуете, простите, шило в жопе, помните, что шило это — для вашего же блага.

— Супер.

Болевой порог у моей жены всегда находился на той высоте, до которой я не мог достать, забравшись на самую высокую стремянку. Юля была способна вытерпеть многое. Она не боялась крови. Не боялась вправлять вывихнутые руки. В детстве без страха выдирала себе шатающиеся молочные зубы. Однажды, попав в автомобильную аварию, сама вынула кусок лобового стекла из своей щеки и вместо того, чтобы упасть от этого в обморок, с интересом начала изучать то, с чем это стекло вылезло из лица. Она сама была прирожденным хирургом. Но когда она купила в аптеке эту самую иглу для трепанобиопсии, когда она увидела это «шило», когда представила, как его будут вкручивать в тело, нервы сдали.

Юля трясла иглу-монстра перед моим лицом и рыдала, задавая много раз один и тот же вопрос — «за что?».

16

— Юль, смотри, что мы с тобой натворили.

— Что мы натворили?

— Я про Луку. Посмотри, какой он у нас красивый получился. Как ангелочек…

Говорят, что чужие дети очень быстро растут. Это так. Но свои растут еще быстрее. Иногда я вижу, как мой сын умудряется взрослеть за один день. Я ухожу на работу и целую в щеку одного мальчика. Возвращаюсь с работы вечером и целую в щеку другого. Лука меняется с такой скоростью, что иногда даже страшно не успеть заметить, как он вырастет, пойдет в школу, женится, сделает нам внуков.

Он узнает невероятное количество новых слов за одну неделю. Учится петь, играть на укулеле, губной гармошке, плавать и кататься на лыжах — все это тоже за одну неделю. Его не оторвать от альбома для рисования и карандашей. Он начинает задавать вопросы, до которых я не дорос и к тридцати годам.

Маленькая гусеничка, завернутая в пеленки и привезенная в из роддома домой, миновала процесс превращения в бабочку и сразу стала прекрасным человеком-ангелочком.

— … да, потрудились мы на славу. Очень хороший вышел мальчик.

— Да вроде бы и не трудились. Одно удовольствие.

Долго искали Луке детский сад. Все не то. Все не достойны сына. Хотя требование у нас было очень простое: чтобы продержался хоть пару часов без слез и оставил в живых других детей. Отчаявшись, случайно нашли не так далеко от дома подходящий вариант. Детский сад, в котором работают настоящие буддисты. При входе памятка от святейшего Далай-ламы четырнадцатого с его человеколюбивыми наставлениями. В игровой комнате большая медвежья нора. Воспитательницы — само спокойствие. Спокойствие и не сходящие с лиц улыбки.

Слез почти не было. Лука после сада весь день рассказывал, зачем в носу нужны волосы, — занимались, значит, анатомией. А завтра должны были случиться творческие занятия. Помню, я тогда подумал, что, если дети будут строить мандалу, уйду в этот сад сам. Как в монастырь.

Лука совсем взрослый. Недавно утром подкрался к нашей постели и на идеальном пушкинском русском языке шепотом, видимо, чтобы не разбудить, сказал мне в ухо: «Папа, сейчас я хотел бы потанцевать. Поставь, пожалуйста, пластинку. Хип-хоп». Я приятно удивился. И даже не стал притворяться глубоко спящим человеком. Обнял его, подхватил на руки и включил Lesane Parish Crooks, более известного как Tupac Amaru Shakur.

Совмещая приятное — танцы с сыном — с полезным — образованием — поговорили с ним на идеальном афро-пушкинском о смысле песен, которые слушали. Наркотики, секс, насилие, конфликты Тупака с другими исполнителями песен аналогичного жанра и трудная жизнь в гетто дрыгающегося сына не заинтересовали. Равнодушным оставили и проблемы расового и социального неравенства, бои с полицией, погони, торговля оружием, проституция. Не заинтересовала Луку и коррумпированность американских политиков. Ну, думаю, и славно. Музыка для меня тоже всегда была важнее слов.

А эти наши с ним разговоры про внешнюю и внутреннюю политику. В политике он, как выяснилось, разбирается много лучше подавляющего большинства взрослых граждан Российской Федерации:

— Пап, как у нас президента зовут?

— Владимир Путин.

— Владимир Пудинг?

— Путин.

— Владимир Пудель?

— Путин.

— Владимир Утин?

— Да.

Чем старше он становится, тем моложе становлюсь я. Он многому меня учит и многое заставляет переосмысливать заново. Мне хорошо и смешно, когда он рядом. Мне легко и трудно. Мы больше не ломаем неваляшку. И помногу разговариваем. Особенно он.

Недавно ходили с ним в больницу. Там почему-то везде лежали пропагандистские буклеты про вред и опасность наркотиков. Лука изучил внимательно один такой буклет. Показывает пальцем на перечеркнутый тревожной красной чертой красивый лист конопли и спрашивает: «Папа, а почему такой красивый лист запрещен?» Я завис. И в очередной раз подумал, как непросто быть отцом: «Это какая-то ошибка, сынок».

Он существенно изменил мои отношения с родителями. Став отцом, я лучше понял маму и папу. Став бабушкой и дедушкой, мама и папа стараются не отставать от внука, от наступившего нового века. Они не сидят на лавочке и не грызут семечки, работают, следят за собой, выключили телевизор, чтобы сберечь мозг от средневекового мракобесия, в которое в нашей стране обычно затягивает людей в их возрасте. С появлением Луки возраст просто перестал иметь значение. Родители стали прогрессивными и молодыми.

По выходным мы стараемся к ним выбираться. Приехали. Сидим на кухне, выпиваем, едим индейку. Разговариваем:

— Что нового, пап, мам?

— В отпуск едем. В Испанию. Ситжес.

Ухожу в комнату. Читаю в Интернете статьи про Ситжес. «Ситжес — пляжная гей-столица Европы. Уникальный гей-курорт, единственный в своем роде не только в Европе, но и во всем мире. Даже знаменитые гей-курорты США не могут сравниться с Ситжесом. Сотни тысяч парней приезжают отдохнуть в Ситжес каждое лето. Атмосфера праздника, отдыха, раскрепощенности и секса будут сопровождать вас во время пребывания в этом очаровательном городе на берегу Средиземного моря. На пляжах Ситжеса вы сможете не только загорать, но и смотреть на красивые тела и знакомиться».

Возвращаюсь на кухню:

— Пап.

— Да, мы читали, сынок. Прекрасный вариант. Тебе ножку или крылышко?

После рождения Луки мы сблизились с родителями, гораздо больше времени стали проводить вместе. В теплое время года не вылезаем с их дачи, пытаясь запомнить все, что сын и внук делает первый раз в жизни. Вот Лука впервые ест малину. Вот он впервые поливает помидоры. Вот он впервые жарит мясо на углях. Вот впервые его кусает оса: ухо увеличивается ровно в два раза. Вот впервые Лука ловит лягушку. А вот он впервые видит, как я поймал рыбу. Я положил ее Луке на ладонь, он морщит лоб от того, что рыба мокрая и скользкая. Завтра мы наловим целое ведерко таких рыб, надуем небольшой бассейн, наполним его водой и выпустим рыб жить в него. Когда бассейн зацветет и превратится в болото, отнесем рыб обратно в пруд. К своим мамам и папам. Так решит Лука.

Вечером на дачной веранде мы несколькими поколениями садимся пить чай и болтаем. Обычно болтает моя мама. А я бесстыдно пользуюсь ее святостью и превращаю нашу болтовню в куски сценариев Вуди Аллена:

— Рома, у нас очень худой внук. Кости торчат, ты посмотри! Почему ты ничего не предпринимаешь?

— Мам, ну он просто мало ест. Как почти все дети. Разве я могу заставить его есть больше? Насильно впихивать?

— Да! Вот когда ты был маленький, ты все ел! И добавку просил. А если я добавку не давала — скандал устраивал. И правильно делал.

— Люди разные. Лука не ест все.

— Очень плохо. И у него — болезненная худоба. Я на работе разговаривала с одной женщиной. Она сказала, что есть специальная трава, которая вызывает желание есть.

— Да, мамочка, я знаю такую траву. Очень помогает. Марихуана называется.

— Может быть стоит подавать сыну, раз ты даже название знаешь? Купи и попробуй дать.

— Вообще, я не против. Я вот сам всегда мечтал покурить с отцом. Но Луке все-таки три года.

— Ты о чем?

— О здоровье.

— И я.

— И я.

* * *

В самом начале той страшной весны, когда заболела моя жена, Лука ни с того ни с сего, будто бы предчувствуя неладное, спросил меня:

— Папа, а вы с мамой что, умрете?

Я присел на корточки, чтобы оказаться с сыном на одном уровне и ответил началом стихотворения поэта Кирилла Иванова:

Тебе не соврали, да, это правда:

Я и мама умрем.

Это будет не сегодня, не завтра.

Это будет потом.

17

На трепанобиопсию мы с Юлей пошли вместе.

Я как умел подбадривал жену. Бодрился сам, демонстративно пытался развеять висящий в воздухе страх. Пытался шутить. Но шутки выходили какими-то уж слишком идиотскими. Пытался быть нарочито заботливым и ласковым. Но ничто так не раздражает заболевшего человека, как неестественное поведение того, кто находится рядом. Ничто так не бесит заболевшего, как эта постоянная дежурная фраза, которую все почему-то считают нужным произнести вслух, — «все будет хорошо». Больше бесит, пожалуй, только лишь слово «держись».

Нет таких слов, которые реально могут помочь. Да и зачем они нужны? Необязательно вообще говорить какие-то слова, чтобы помочь. Заболевшему нужны не слова, заболевшему нужен кто-то, на кого по-настоящему можно опереться в любой момент. Заболевшему нужен человек, который не будет бояться его страха, его диагноза, его процедур, его уныния, его настроения: пускай он молчит, но только не боится. Заболевший может часто находиться на взводе: боль, истерика, паника, нервные срывы. Работа того, кто рядом, должна заключаться в том, чтобы брать на себя столько, сколько возможно унести. Работа — это быть губкой, вдыхать той же сдавленной грудью тот же самый воздух, что и заболевший. Тогда ты полезен. Тогда от тебя есть польза и толк.

Мне еще предстояло многому научиться. А пока я веду себя, как полный придурок, и пытаюсь быть кем угодно, но только не самим собой. Пока я пытаюсь шутить. И искать правильные слова.

Вот и он. Кабинет со страшной табличкой «Трепанобиопсия». Вот и она — неотвратимая очередь вдоль облупившейся, выкрашенной зеленой, в цвет лиц пациентов, больничной стены. Садимся в самый хвост. Тот редкий случай, когда хочется, чтобы время ожидания в этой очереди не сокращалось, а наоборот — длилось как можно дольше. Потому что там — за дверью — очень больно.

С нами на скамейке армянин лет тридцати пяти. Мужчина с родимым пятном на подбородке. Суровая женщина без возраста. Из кабинета выползает сутулая бабушка с интеллигентским каре и в очках в тонкой оправе. Одной рукой бабушка вытирает слезы, другой — держит пакет со льдом чуть выше попы. Армянин вскакивает с места:

— Бабушка, не плачьте. Садитесь, пожалуйста.

— Сыночек, спасибо. Но я пока лучше постою. Если я сяду, то, боюсь, прямо здесь и умру.

— Больно?

— Очень больно. Ну разве можно такое без наркоза делать?

Мы с женой нервно переглядываемся:

— Как это без наркоза?

— Ну укольчик делают.

— А потом?

— А потом в задницу загоняют то, что у вас в руках. И в кость закручивают, как винт.

Армянин облокачивается на стенку. На лбу выступает испарина. Суровая женщина без возраста от волнения начинает грызть ногти и возмущается:

— Нелюди какие-то. Произвол. Разве может быть лечение больнее, чем сама болезнь? Как это такое возможно? Почему вот нельзя под наркозом это сделать? Объяснит мне кто-нибудь? Откуда эта жестокость? Я слышала, что в Америке трепанобиопсия без наркоза — уголовное преступление. Можно на врача за такое в суд подать.

Армянин приходит в себя, протирает лицо влажной салфеткой и отшучивается:

— А в России вино и конфеты врачу за такое несут. Как на праздник.

В разговор раздраженно и очень громко вступает мужчина с родимым пятном:

— Вот только не смейте Маргарите Вячеславовне взятки давать! Да, у нее рука тяжелая. Но рука эта — честная! Она за зарплату нас лечит. Я с ней девятый год на процедурах. И ни разу она у меня не взяла ничего. Кроме анализов.

Бабушка с пакетом над попой больше не плачет. Выбрасывает лед в мусорку и подбадривает армянина:

— Сынок, ладно тебе, не трясись. Это я старая, вот мне и больно. А ты молодой, сильный, тебе не так больно будет.

— Все равно страшно.

— А это твой отец там поодаль? Тебя ждет?

— Да. Папа.

— Ты у него один сын?

— Один. Поэтому и ждет.

— Что за диагноз-то у тебя?

— Ничего хорошего.

— Ой, сынок, а у нас-то тут санаторий, ты не знал? Мы на грязевые процедуры пришли. У нас все прекрасно.

Последняя фраза бабушки почему-то сильно развеселила всю очередь, даже разозлившегося мужчину с родимым пятном. Мы не поняли эту реакцию. Но совсем скоро привыкнем к тому, что люди в этих очередях — особенные, а разговоры в них — всегда специальные.

Онкология в России сегодня — в двадцать первом веке — утоплена в болоте страхов, предрассудков, суеверий, предубеждений и кривотолков. Мы знаем очень мало, да почти ничего, о том, через что приходится пройти человеку, обнаружившему у себя рак, — с какими вызовами и переживаниями он сталкивается. На эти знания в нашей стране до сих пор будто бы наложено табу. Часто на онкобольных смотрят как на неудачников. Заболел — значит в чем-то виноват. Заболел — значит слабак. Заболел — значит что-то где-то сделал не так, что-то не то подумал, что-то не то почувствовал. Заболел — значит заслужил. Очень быстро под давлением этого извращенного и антигуманного общественного мнения онкобольной сам над собой совершает насилие, кроме самой болезни отягощает себя комплексом вины: мол, я сам на себя навлек этот недуг. Все это закрывает человека, он становится молчаливым, потерянным, одиноким, не решается лишний раз вообще заговорить вслух о чем бы то ни было. Судьбы раковых больных — особенно тех, кто не справился с болезнью — за редкими исключениями спрятаны и не видны в повседневной жестокой суете. Общество, пораженное гигантской раковой опухолью, ничего не желает знать о раке. Общество отворачивается от рака, как от чего-то, что его как будто не касается. Для нас рак по-прежнему — проклятие. Для нас рак — это то, о чем лучше не думать и не знать. О раке не принято говорить по душам: на работе с коллегами, в кафе с друзьями, даже дома с родственниками. Онкобольные напряженно молчат в «здоровом мире», стараясь не выдать в себе какого-то не такого. Люди одиноки в своей болезни. Поэтому, воюя со смертью в окружении точно таких же одиночек, раковые больные моментально сходятся друг с другом: очередь — это их закрытая социальная сеть. Совершенно разные, в повседневной жизни никогда не заговорившие бы друг с другом люди в онкологических очередях — друзья. И посмеяться над своей болезнью для друзей — милое и обычное дело. Как лайк поставить.

Суровая женщина без возраста подхватила бабушкину иронию:

— Всех, сволочь, сожрал. Хуже эпидемии. В каждом доме живет. За каждым окном сидит. Как домашнее животное. Только не пушистое. Проклятый рак.

Юлю позвали в кабинет. Она встает, берет орудие диаметром два миллиметра, длиной четыре сантиметра и без промедлений идет сдаваться.

Кажется, я первый раз в жизни произнес про себя что-то вроде молитвы.

За дверью раздался… не крик. Вой.

18

Пришло время Юлиной маме — Татьяне Алексеевне — выхаживать свою дочь. Мы остро нуждались в ее помощи. И она очень сильно нас выручила. На неопределенный срок — пока мы ушли воевать с болезнью — Татьяна Алексеевна согласилась стать полноправным родителем нашему сыну. И мамой.

И папой. И бабушкой.

* * *

Если к человеку подкралась смертельная болезнь в тот момент, когда его ребенок только научился улыбаться или сидеть, или ходить, или, как наш Лука, уже жарить мясо на углях, в этом — прозвучит дико, но тем не менее — нет никакой трагедии. Наоборот. Это грандиозное везение, что человек успел родить ребенка до болезни. И совершенно не важно, взрослый ребенок или еще младенец. Он есть. И это большая удача. Потому что нет на свете лучшего лекарства для заболевшего, чем мысль о том, что вот этот ангел с растрепанными волосами просто обязан увидеть его старым. А заболевший должен увидеть малыша взрослым. Ребенок отталкивает от родителей болезнь, реально помогает родителям с ней бороться, спасает от уныния; уныние же — подлая и коварная штука, она может таить в себе очень большую опасность, играя болезни на руку. Ребенок, родившийся до болезни, — это не горе, а надежда. Ребенок заставляет взрослого просыпаться каждое утро с простой и важной, поднимающей на ноги мыслью — «я хочу жить».

К тому же нужно понимать, что родить детей после адского лечения, которое вместе со всем плохим в организме человека уничтожит и почти все хорошее, очень часто оказывается трудно, а иногда — вообще невозможно. Весьма сомнительные перспективы деторождения должны провоцировать человека, только что узнавшего свой диагноз, проконсультироваться с врачами. Сделать это необходимо до начала лечения. Хороший доктор наверняка посоветует заболевшим мужчинам открыть депозит в банке спермы: заморозить свои гены на будущее. А женщинам расскажет и предупредит, что будет происходить с яичниками и половыми гормонами. Да разве можно при таких раскладах не радоваться тому, что ребенок уже есть?

Мы смотрели на нашего белокурого красавчика и радовались. Он у нас есть. Мы есть у него. Осталось только предпринять неимоверные усилия для того, чтобы сохранить положение дел в таком вот виде еще хотя бы лет на сорок.

Ладно, согласны и на тридцать.

* * *

Татьяна Алексеевна тут же — по первому зову — переехала жить к нам.

Она взяла на себя все заботы о ребенке, лишила нас необходимости переживать о том, на кого оставить Луку в те моменты, когда нужно было бы заниматься здоровьем Юли. А здоровьем Юли, пока оно у нее еще есть, заниматься нужно было срочно. И сколько времени на это потребуется, мы не знали.

Пока не погрузились в эту новую жизнь с головой, я старался больше времени проводить с Лукой. Как солдат, вот-вот уходящий на войну, не мог оторвать глаз от сына. Кормил его, играл с ним, купал, прыгал с ним на батуте, ел сахарную вату, наслаждался тем, что мы рядом. И скорая, возможно, долгая разлука только усиливала это наше проживаемое вместе счастье. От этого счастья, перемешанного с постоянной тревогой за жену, в груди у меня щемило.

В день, когда Юле делали компьютерную томографию брюшной полости, я гулял с Лукой на детской площадке недалеко от дома. Там всегда было много детей. Они любили эту площадку из-за множества причудливых аттракционов и спортивных прибамбасов. Лука носился с остальными детьми как угорелый.

Они то висели на канатах вверх ногами, как обезьянки, то скатывались с горки прямиком в глубокую лужу, то набивались в деревянный поезд и отчаянно боролись за право побыть машинистом. Я находился в эпицентре этого прекрасного стихийного детского бедствия, иногда покашливая от поднимающейся пыли.

Лука передвигался по площадке со скоростью космического корабля, и ни одна дурная мысль, намек на страх, ни одно неприятное сомнение не могли бы никогда в жизни за ним угнаться. Зато все это прекрасно прилипало ко мне, как прилипают мухи к клейким лентам, свисающим в сельских продуктовых магазинах с потолка. Один я наслаждался сыном и чудным детским хаосом на площадке. Другой я ни на секунду не забывал о том, что в тридцати минутах ходьбы отсюда моя жена лежит на кушетке и вот-вот узнает, спустились ли мерзкие пораженные лимфоузлы вниз по ее телу, или все-таки решили дать ей чуть больше шансов на выживание. Один я помогаю смеющемуся Луке слезть с турника. Другой я вспоминаю испуганное лицо Юли за несколько минут до того, как она ушла делать трепанобиопсию. Один я разнимаю дерущихся мальчишек. Другой я снова пытаюсь выкинуть из головы мысли о смерти жены, но все равно вижу страшные картины возможного будущего: Юля задыхается от кашля, мучается от боли и просит обезболивающее, жадно и судорожно хватает воздух ртом; из носа у нее торчат страшные трубки, ей внутривенно вводят наркотик, родные бродят по больничным коридорам, ожидая того самого апокалиптического момента, когда ее сердце перестанет биться.

В конце концов это раздвоение личности сводит меня с ума. Я не выдерживаю и впервые в жизни при сыне и других детях разламываюсь на куски, начинаю плакать, реветь, рыдать без остановки, сам как ребенок. От обиды. От боли. От страха. От того, что скучаю по маме. От того, что мама в опасности. И вся наша семья — в опасности. Я больше не мужчина. Я маленький мальчик, которого позже всех в группе забирают домой. Я пацан, который выпил четыре чашки компота из сухофруктов, а через два часа не донес выпитое до туалета, описался у всех на виду в колготки. Я набедокурил, подвел, наврал, не сдержал слово. Я сломал любимую игрушку. Меня покусал соседский пес. Я упал с самоката и порвал одежду, разодрал ладони об асфальт, а вокруг ни одного подорожника. Родители первый раз привели меня в детский сад, и я понял, что мне здесь не очень-то рады. Я сломался. Я боюсь. Я злюсь. Я люблю. Я — ребенок. Такой же, как и вы.

Гам на площадке прекратился. Дети впали в ступор. Плачущего дядю они наверняка не видели еще никогда. Сын подошел ко мне в абсолютной тишине под внимательными и немного испуганными взглядами ошарашенных мальчишек. Лука повис на моей ноге, мяукнул, изображая котенка, и попросил купить чего-нибудь вкусненького.

Мы вернулись к дому. Сидели на скамейке и, дожидаясь возвращения Юли из больницы, ели мороженое. Лука жевал и не переставая рассказывал про свою игрушечную ферму. А потом вдруг перебил сам себя вопросом:

— Пап, почему ты плакал? Разве взрослые плачут?

— Иногда, сынок. Давай только договоримся, что это будет нашим суперсекретным секретом. Ладно?

— Ладно.

— Не рассказывай маме о том, что я плакал. Уговор?

— Уговор.

Мне не хотелось, чтобы Юля знала, что я плакал. Но я не стыдился своих слез. Я боялся показаться — в том числе и самому себе — слабым как раз в тот момент, когда нужно быть чертовски сильным. Самым сильным.

19

Наша первая большая победа — чистые забрюшинные лимфатические узлы. Компьютерная томография, сделанная в Гематологическом научном центре, ясно показала, что под грудью у Юли все чисто. Пришли новости и от патологоанатома. Результаты исследования костного мозга тоже хорошие. Значит, «другого разговора», который осторожно анонсировала Антонина Андреевна в случае плохих анализов, не будет. Теперь осталось узнать результаты трепанобиопсии и — самое главное — получить результаты биопсии надключичного лимфоузла. То есть узнать точный диагноз. Мы снова засели в очереди, вокруг нас снова десятки, а может, и сотни измученных ожиданием людей.

Напротив нас — как зеркальное отражение — парень со своей девушкой. У него красные воспаленные глаза, руки дрожат. У нее — целое собрание сочинений врачебных выписок. Душно. Близко к полудню. Юля спрашивает у девушки, не нужна ли им помощь:

— Нет-нет, спасибо, все нормально.

— Не похоже.

— Не похоже, но это его обычное состояние.

— Температура?

— 38. Уже около года. Каждый день поднимается, если не сбивать. Но все время же нельзя сбивать. Завтра нам в дорогу, завтра будем сбивать. Сегодня потерпим.

— Откуда вы?

— Из Ростова. Вот наконец-то нас в Москву направили на консультацию. Дома не понимают, что с нами делать. Здесь, впрочем, тоже, кажется, не очень-то понимают.

Нам становится ужасно интересно, что с парнем. Год держится высокая температура. Врачи разводят руками. Дома и в Москве помочь не могут. Что же это? Но, соблюдая приличие, вслух не интересуемся. Девушка видит любопытство на наших лицах и рассказывает сама:

— У него опухоль. Она вроде бы доброкачественная, но живет и ведет себя так, как живут и ведут себя злокачественные.

— Как это так?

— Как бы вам объяснить… Это доброкачественная опухоль, которая маскируется под онкологию. Полный вроде бы бред, да. Но нам так объяснили в Ростове. Объяснили и сюда отправили за подробностями.

— Как это — маскируется?

— За год похудел на пятнадцать килограммов. Температура. Постоянное недомогание. Опухоль медленно растет. Но онкоклеток нет. В Ростовской области таких два случая, включая наш. Поэтому мы здесь.

Рядом с нами женщина в рыжем парике. Достала из сумочки бумажку, написала на ней что-то красной ручкой и протянула девушке:

— Если вам нужно где-то остановиться в Москве, позвоните мне. Меня зовут Жанна. У меня родители из Ростова.

Подошла наша очередь. Мы постучали в дверь и зашли к доктору:

— Здравствуйте, Антонина Андреевна. Это мы.

— Суперы? Заходите, дорогие. Садитесь. Как раз вашу карту принесли минуту назад.

На столе у нее стояло еще больше цветов, чем было. Она листала карту, кивая головой написанному. Еле слышно читала заключения своих коллег, вставляла между их строк свое «да, да», будто разговаривая с текстом. Потом закрыла карту, повернулась к нам, сложила ладони лодочкой, как буддийский монах, и улыбнулась своей широченной улыбкой Чеширского Кота:

— Имею честь оказаться первым в вашей жизни человеком, кто скажет, что у вас теперь уже абсолютно точно рак. Лимфогранулематоз. Рак лимфатической системы. Как я и предполагала. Это лимфома Ходжкина. Несколько лет назад эту болезнь считали чисто гематологической. Не так уж давно классифицировали как вид онкологического заболевания. Несмотря на это «не так уж давно», изучена лимфома Ходжкина подробно. Статистика — в пользу жизни, а не смерти. Но сразу вам честно скажу, что случаи, когда организм человека почему-то не реагирует на лечение разных лимфом, в том числе и лимфомы Ходжкина, конечно, есть. Так как я всю жизнь занимаюсь кровью, случаев таких я знаю немало. Но случаев, когда люди вылечиваются, я знаю гораздо-гораздо больше. Вам налить воды? Вы побледнели.

— Нет, спасибо. Продолжайте.

— Вы, ребята, меня не подвели. У Юли чистая брюшная полость. Здоровый костный мозг. Рак строго локализован в грудной клетке. Метастаз нет. Это хорошо. Это очень хорошо.

— А что плохо?

— Плохо то, что раку, не два дня. Размер опухоли не очень дружелюбный.

— А сколько моему раку?

— Точно сказать сложно. Года два, по моим оценкам. Слава богу, что не три.

— Кошмар. Ни одного признака не было до того, как вспухла шишка и начался кашель. Мы и подумать ни о чем плохом не могли.

— Вы должны благодарить и эту шишку и кашель. Потому что бывает так, что узел вылезает уже ближе к четвертой стадии — у вас она вторая, причем вторая с буковкой «А», не с «Б». Бывает, что кашель начинает душить, когда лечиться уже совсем сложно — вам он намекнул на проблему уже сейчас. Понимаете, Юль?

— Антонина Андреевна, откуда эта болезнь у меня вообще взялась? В тридцать-то лет? Я всю жизнь стараюсь правильно питаться, большую часть жизни прожила в относительно чистом подмосковном городе. Или это наследственность плохая? У меня только что мама от рака груди успешно лечилась.

— Об этом мы можем проговорить с вами до завтрашнего утра. И все равно наш разговор сведется к тому, что точного ответа на ваш вопрос пока нет. Сам термин «рак» появился с подачи Гиппократа. Он назвал «карциномой» опухоль на коже пациента, внешне очень напоминавшей созвездие Рака. Сегодня ученые разделяют больше двух сотен разных типов рака. И в точности не могут объяснить причину возникновения большинства из них. Современной медицине до сих пор не известны наверняка причины онкологии. Называют несколько факторов риска — экологические, гастрономические, генетические, психологические. Но не всегда можно объяснить болезнь этими факторами. Иногда качество жизни человека высокое, наследственность отличная, а потом бац! — рак легких. Иногда — наоборот: поганая наследственность, тяжелейшая жизнь, а умирает человек в девяносто лет от инфаркта. Вот взять хотя бы лимфому Ходжкина вашу…

— Она не моя…

— Взять не вашу лимфому Ходжкина. Многие мои коллеги называют лимфому «болезнью крупных городов» и подозревают, что всему виной затяжные депрессии — в том числе и послеродовые. Беспрерывные стрессы, нервотрепка, безумный ритм жизни. Другие коллеги оспаривают эту версию: мол, все то же самое часто говорилось и про рак груди — причины психологические. Но взять, например, военную Германию: нервотрепка страшная, концентрационные лагеря, стресс у населения невероятный двадцать четыре часа в сутки несколько лет подряд, а статистика рака груди в период с 1940 по 1951 годы самая низкая за все время ведения такой статистики. И причем же тогда психологические проблемы? Но тут появляются другие мои коллеги, которые пускаются в рассуждения о том, что у немцев в то время из рациона исчезли жиры, поэтому и онкологии было мало, значит, надо правильно питаться. Короче, эти разговоры можно вести бесконечно, моя хорошая.

— Чертов рак. Все про него знают. Всех он касается. Но никто не знает, почему он появляется. Получается, что ответа нет?

— Получается, что ответов слишком много, чтобы понять, какой из них правильный. А может и нет никакого одного правильного ответа. Возможно, рак — это всего лишь цепочка случайных событий, которые все сошлись в одном месте и в одно время.

— Чертовщина.

— Полная чертовщина! Причем в медицинском сообществе — тоже. Есть такие люди, даже среди моих ближайших коллег, которые на полном серьезе утверждают, что основная причина рака — это плохие эмоции и низкая самооценка, духовная пробуксовка, вечное самокопание. Но, по-моему, эти люди не понимают, о чем говорят. Есть и такие, кто рассказывают про мистические причины рака.

— Мистические?

— Да, про шаманизм всякий. Но на самом деле все эти шаманы в основном хотят тебе что-то впарить за деньги. И у шаманов, кстати, множество несчастных, теряющих драгоценное время клиентов. Я отмечаю, не пациентов, а клиентов! Пациенты у врачей, а там — бизнес.

— Какие доверчивые люди…

— С одной стороны, доверчивые, с другой стороны, мы — врачи — сами виноваты: до сих пор никто из нас, занимающихся наукой, не может дать окончательный ответ на один простой вопрос — в чем причина рака? Существует концепция, что у всех у нас есть так называемый спящий рак. Как любой живой организм, наше тело постоянно производит бракованные клетки. Эти клетки, если их не остановить, множатся и разрастаются в опухоли. Но одновременно с этим в организме срабатывают механизмы, которые позволяют ему эти бракованные клетки сдерживать. Организм сопротивляется раку каждую секунду нашей жизни. Думаю, можно сказать, что мы болеем раком, потому что мы живем. И ничто: ни правильные и добрые поступки, ни чистое сердце, ни чистый воздух, ни хорошая еда. ничто не дает гарантий, что вы не заболеете. Потому что вы — живой человек.

Мы вышли на улицу с целой кипой бумаг на подкошенных ногах. Домой идти совсем не хотелось. Да и не было никаких сил. Сели на жалкую и сиротливую скамейку во дворике больницы.

Юле поставили диагноз. Теперь мы точно знаем, что это рак. Он пришел в нашу жизнь в тот момент, когда нам казалось, что жизнь только-только началась. Судя по недружелюбному размеру опухоли, около двух лет назад.

20

«Привет, меня зовут Режис, и я безумно занят, но, клянусь здоровьем прабабушки, перезвоню совсем скоро, когда вернусь с ее поминок».

«Привет, вы позвонили Николя и сделали это не в самый подходящий момент в его жизни; но времена меняются, он может вам перезвонить».

«Привет, это Люк. Кажется, я поставил телефон на виброзвонок, но вечером я увижу девяносто пропущенных вызовов и когда-нибудь перезвоню и вам».

«Привет, это Элизабет, мне нет до вас дела, у меня страшная мигрень, голову раздуло, как живот Депардье; звонить мне больше не надо».

«Привет, это Серж, я пытаюсь усыновить ребенка, неужели у вас что-то более важное?»

«Привет, это Мишель, если вы голосовали за правых, не звоните больше никогда».

«Привет, это Мишу, мне восемьдесят два года, я король травести-шоу и мне нет никакого дела до вас».

«Привет, это Марк, сейчас я снимаю кино и не могу ответить на ваш звонок, но на следующей неделе я буду продавать креветки на рыбном рынке, там меня легко можно будет застать, и, пожалуйста, будьте так любезны, захватите крем для рук».

Кажется, французы разговаривают друг с другом исключительно автоответчиками. И с каждой такой записанной на французский автоответчик фразы можно было бы начать артхаусный документальный фильм обо всем на свете. Собственно, именно за этим я и приехал в Париж — снимать кино.

Долгая сумасбродная командировка, в которую я контрабандой провез с собой жену.

Мы с Юлей поселились в прекрасной небольшой квартирке под самой крышей на улице Сен-Дени. Квартирка была больше похожа на чердак. Крохотное окно выходило на спальню молодых похотливых соседей, которые никогда не занавешивали штору… со всеми вытекающими и оставляющими пятна на простынях последствиями. Это, конечно, придавало нашей и без того переполненной эротизмом поездке шарм.

Каждое утро я выхожу из дома на всякие важные для съемок фильма встречи, оставляя жену спящей в теплой постели. У нашего метро «Страсбург — Сан-Дени» всегда толпилась куча кричащих людей. Я быстро прохожу сквозь них. Поначалу все эти люди раздражают меня своей беспардонностью, своими наглыми взглядами и нечистоплотностью. Но через несколько дней я к ним привыкаю. Через неделю даже начинаю скучать по ним на своих встречах.

Вот в парикмахерской толстый африканец Бебе с выдающейся розовой нижней губой выбривает женщине виски. Тут же обшарпанный и невзрачный, но, судя по вечно толпящейся у его входа очереди, популярный театр. Вот океан проституток. Помятые китаянки в коротких юбках провожают меня на работу томными взглядами. Точно такими же взглядами встречают по вечерам.

Каждую проститутку я хорошо узнаю в лицо. Как бабушкам у подъезда, машинально говорю «здрасьте».

Есть здесь и особенная проститутка — пожилой, лет шестидесяти пяти, похожий на скандинавского тролля, транс. Обычный такой необычный дед. Стоит он всегда у входа в наш подъезд. В кожаных шортах, в черных колготках, гольфах и остроносых сапожках. На нем пышный русый парик из прямых волос с ровной челкой на глазах. Веки в тенях, вместо бровей татуировки. Тонкие старческие пальцы, субтильный, ножки-спички. Удивительное существо. Мы его прозвали Эдуардом Петровичем.

Эдуард Петрович с подругами продают любовь. Турки продают блинчики с «Нутеллой». Сенегальцы — гашиш. Парижские будни. Мы с Юлей, пока идут мои съемки, с большим удовольствием вписываемся в здешнюю свободную, бесстыжую жизнь. Мы влюбляемся в этот порочный город. Не в романтический образ, навязанный людям мировой художественной культурой и телевидением. А как раз в отсутствие этого слюнявого образа. Париж может быть отвратительным. Ужасным. Отталкивающим и вонючим. А значит, настоящим и живым.

Обнявшись, мы бродим по улицам, названий которых не знаем. Делим спрятанную в бумажный пакет бутылку вина на двоих. Заходим за второй, а потом, шатаясь, и за третьей. Выпиваем, сидя на ступеньках, стремительно пьянеем и идем дальше по ужасному-прекрасному вечернему Парижу в поисках приключений. Нас предупредили еще в Москве, что гулять по этому городу нужно с пустыми карманами. Дома лучше оставить… все.

Город маленьких, мерзотненьких, зловонных, хитреньких, нагленьких воришек и мошенников. Они расползлись незаметными тенями по переулкам, по площадям, по пригородам, дежурят вдоль набережной. Научились делать добрые коровьи глазки, зазубрили пару-тройку жалостливых фраз на французском языке. Всеми остальными качествами для выживания их наделила сама природа:

— Здравствуйте. Мы собираем подписи в поддержку детского дома, который может вскоре лишиться своего здания. Просто подпишите вот здесь.

Подписываем. Идем дальше. Карманы расстегнуты. Застегиваем.

— Здравствуйте, вам помочь купить билетик? А, вы уже справились.

Идем дальше. Карманы расстегнуты. Застегиваем. На станции «Порт-д’Иври» огромных размеров — не думал, что такими большими вообще бывают люди, — африканец держит турникет, пропуская человек пятнадцать алжирцев бесплатно: прыг, прыг, прыг, прыг, прыг, прыг. Юля, смотри! И правда ведь, как зайцы. Черные зайцы.

— Ой, а это не вы колечко потеряли? Нет? А то я иду, а тут колечко золотое валяется, ну ладно, извините. Точно не ваше? Посмотрите внимательнее.

Стоит ли говорить, что карманы снова расстегнуты?

Смеемся. Решили их больше не застегивать, выворачиваем наизнанку и гуляем так, пусть торчат в разные стороны. Больше к нам никто не подходит.

Ночью мы каким-то чудом без карты отыскали наш дом. Остановились у подъезда выкурить сигарету. Все наши друзья были на своих местах. Парикмахер Бебе заметал волосы в совок и собирался закрываться. Китайские проститутки грелись чаем из пластиковых стаканчиков. Пожилой транс Эдуард Петрович приставал к редким прохожим и невозмутимо предлагал минет, будто он вовсе никакой не Эдуард Петрович с протезированной челюстью, а порнозвезда из раздела MILF. Прохожие на него не реагировали. Он подкрасил губы, поправил трусы, вонзившиеся в костлявую задницу, и скрылся за афишной тумбой.

Дома мы рухнули в постель. Пьяные и одуревшие от счастья. Молодые, красивые, запредельно близкие друг другу. На этот раз и мы забыли задернуть шторы.

Два тела на кровати — обнаженных, горячих, влажных. В одном из которых только что проросло маленькое зернышко. Ему потребуется семьсот тридцать дней, чтобы разрастись в гроздья ядовитого винограда и внезапно — без предупреждений — пустить наши жизни под откос.

21

На наших лицах застыло блаженство.

Чтобы не сойти с ума от убийственно страшных мыслей, мы педантично и добросовестно шаг за шагом выполняли план действий, который у нас, слава богу, был.

Первый шаг сделан — у нас теперь есть диагноз. Второй шаг — альтернативное врачебное мнение. И в этом нам должен был помочь друг Кати Гордеевой детский гематолог Виктор Алексеев, к которому мы уже неслись сломя голову на самый юг Москвы.

Мы слышали, что Центр детской гематологии имени Димы Рогачева, в котором работал Алексеев, для России и даже для Москвы — на редкость современное, прогрессивное, прекрасно оснащенное медицинское учреждение абсолютно европейского уровня. Ходили слухи, что там невозможно увидеть очередь, невозможно столкнуться с хамством и равнодушием медсестры. Говорилось, что ни один пациент, которому удалось оказаться в этой больнице, никогда не испытывал боль во время болезненных процедур, трепанобиопсию там делают только под наркозом, потому что отношение к обезболиванию там особое. И подход к человеческой жизни — особенный, такой, каким и должен быть этот подход абсолютно везде.

Подъезжая на маршрутном такси к зданию центра, мы поняли, что все разговоры про это место, скорее всего, правда: эта больница не похожа на больницу; это место не напоминало хранилище скорби, боли, унижения и страха — а разве с чем-то другим ассоциируются обычные городские больницы? Мы увидели оранжевые, фиолетовые, розовые, желтые весело торчащие из высокого здания в разные стороны архитектурные прибамбасы, как детские фантазии. Часть корпуса стояла на разноцветных высоких тонких ножках, как детский стульчик. Зелень, детская площадка, добродушный и учтивый охранник, больше похожий на библиотекаря. Чистое — как дома — светлое пространство внутри. Никакой типичной больничной духоты, окна распахнуты. Спокойная — как во время випассаны — атмосфера.

Поднявшись на нужный этаж, увидели приклеенные к полу человеческие следы, вырезанные из разноцветной бумаги. На следах — фамилия доктора, который нам нужен. Следы привели к его кабинету. Доктор сидел за столом, уткнувшись в толстую книгу на иностранном языке:

— Виктор? Здравствуйте. Мы Юля и Рома. Суперы. Вам Катя Гордеева звонила и рассказывала про нас.

— Здравствуйте, Суперы. Заходите, пожалуйста. Очень приятно познакомиться. А что вы трясетесь?

— Как-то все так неожиданно свалилось на голову. И так мало про все это информации… вот и трясет. Хотели с вами поговорить про болезнь. И вообще про то, как жить с этим дальше.

Алексеев взял все наши документы, изучил их и отложил в сторону вместе с книгой, которую изучал до нашего прихода:

— Чай будете?

— Нет, спасибо.

— Знаете, почти все, кто сталкивается с онкологией, говорят, что это неожиданность. Люди не живут с мыслью, что они завтра заболеют раком.

Люди не готовятся к раку, собираясь утром на работу. За чашечкой кофе днем люди об этом обычно не размышляют. Так легко и быстро можно сойти с ума. Конечно же рак — неожиданность.

— Еще… вот ты заболел, но пока не оказываешься в онкологической больнице, кажется, что вокруг тебя все, как назло, здоровые, а ты один такой избранный неудачник, забракованный природой.

— Да, и так говорят многие. Но потом начинают натыкаться на родственные души: в Интернете, в больнице, в метро, в продуктовом магазине, на собственной лестничной клетке, где угодно. Просто здоровый человек редко смотрит по сторонам и замечает проблемы других людей. А потом и статистика обязательно возникает перед глазами, которая расскажет о том, что каждые тридцать секунд в мире один человек заболевает раком. В одной только России ежегодно раком заболевают полмиллиона человек.

— Но это же похоже на фильм-катастрофу.

— Это жизнь-катастрофа. Но только нужно иметь в виду, что рак медленно, но все-таки сдается под натиском мировых научных исследований. Люди научились лечить то, от чего лет пятнадцать-двадцать назад умирали. У меня нет сомнений, что человек со временем научится лечить большинство, а может, и все виды рака.

— Лимфома входит в число таких видов рака, которые научились лечить?

— Да. Безусловно. Для вашего диагноза существует международный протокол лечения, который, к счастью, вовсю применяется и в России.

— Что это за протокол лечения такой?

— Все изученные онкологические заболевания в большинстве клиник в мире лечатся по единым протоколам, в которых собраны знания о болезни, знания о существующих препаратах. Чем больше врачей и клиник участвовали в создании протокола, тем выше вероятность того, что он действительно лучший из возможных. Протокол — это что-то вроде священного писания для врача. Заповеди в нем — это схемы действий на каждый день лечения пациента.

— И как он выглядит — этот протокол для лечения лимфомы? Что он из себя представляет?

— Ваше лечение будет состоять, вероятно, из шести курсов химиотерапии. Все это время врачи будут следить, как ваш организм отвечает на препараты. Потом, в зависимости от того, насколько уменьшатся ваши опухоли, будет решаться вопрос о лучевой терапии. Вам предложат на выбор две химиотерапевтических схемы лечения: BEACOPP или EACOPP-14.

— Что-что?

— Это общепринятые в онкогематологии аббревиатуры для режимов химиотерапии. Их разработала немецкая исследовательская группа по лечению болезни Ходжкина. EACOPP-14 менее токсичный вариант терапии, но его меньше изучали. BEACOPP более токсичный вариант, но его дольше изучали, статистики по нему больше.

— И как же тут выбрать? Вы бы что выбрали, если бы, не дай бог, лечили жену?

— Никогда не спрашивайте доктора, чем бы он лечил жену. Вы ведь не знаете, хорошие ли у них отношения, правда? Шутка. Я бы выбрал менее токсичный вариант — EACOPP-14.

— Токсичность имеет большое значение?

— Да, очень большое. Качество вашей жизни во время и после химиотерапии сильно изменится. Вообще, иногда бывает и так, что лекарство оказывается вреднее самой болезни. Чем менее токсичны препараты, тем вам проще переносить лечение.

— Волосы точно выпадут? Нет вариантов?

— Выпадут, но это же ерунда. Потом они снова вырастут и будут даже лучше, чем были. Вас также может расстроить и то, что вы наберете вес. Но и об этом переживать не стоит. Вам нужно сконцентрироваться на том, что вы должны вылечиться. И сделать это нужно с первого раза.

— Бывает, что со второго?

— Бывает, но со второго раза — не желательно. Особенно опасны ранние рецидивы.

— На что похожа жизнь после рака? Сможем ли мы вернуться к прежнему образу жизни? К полноценной жизни.

— Что вы имеете в виду? Поездки в солнечный Гоа? Марихуана с друзьями?

— Ну, например, да.

— Солнце может быть вредно только во время химиотерапии и при заболеваниях кожи. Во всех остальных случаях в разумных пределах солнце — это скорее плюс, чем минус. Марихуану в странах, где она легализована, врачи часто прописывают онкологическим больным. Она хорошо устраняет тошноту и нормализует аппетит.

— Организму после лечения конец?

— Не конец, но у организма после лечения будет колоссальный стресс. Ему будет нанесен мощный удар. Организму понадобится какое-то — возможно, довольно продолжительное — время, чтобы восстановиться. Вы не проснетесь полностью здоровым человеком на следующий день после выписки — вы будете, наоборот, весьма помятой и разбитой. Это мягко говоря. Дело в том, что основные способы, с помощью которых современная медицина разбирается с раком, — это хирургические вмешательства, химиотерапия и облучение. В вашем случае хирургическое вмешательство невозможно. Значит, только химия и лучи; эти терапии основаны на общем суровом принципе: раковые клетки невероятно быстро растут, делятся намного чаще, чем любые нормальные клетки в организме. Если ввести в тело вещество, которое будет убивать клетки в момент их деления, то вместе с неправильными клетками умрут и правильные. Клетки, которые растут и умирают особенно активно, — это клетки фолликул волос, слизистых покровов; отсюда и неминуемое выпадение волос, и стоматит, и всякие малоприятные грибковые заболевания, с которыми вы столкнетесь. Неприятностей будет много, но на их фоне ваш рак должен отступить. Не буду вас погружать в сложные медицинские подробности, на понимание и изучение которых у вас уйдет лет шесть. Лучше упрощу: если раковые клетки, Юля, растут в два раза быстрее здоровых, значит, к концу лечения опухоль должна быть полностью мертва, а вы всего лишь наполовину. Так понятно?

— Угу. Значит, придется реабилитироваться.

— Да, обязательно. К сожалению, в нашей стране все очень плохо с реабилитацией онкологических больных. В больницах до сих пор царствует средневековый принцип — живой и слава богу. А вот качество жизни уже никого не волнует. Выписался — значит здоров. Но это не очень правильный подход. Реабилитация необходима. Вы это хорошо почувствуете на себе.

— Доктор, где нам лечиться? В России? За границей? И каков вообще дальнейший алгоритм наших действий?

— Это правильные вопросы. Россия или заграница? Каждый конкретный случай нужно рассматривать отдельно, под микроскопом. Есть заболевания, которые лучше лечить за границей. Я всегда говорю пациентам об этом сразу и честно. Есть ситуации, когда лечиться за границей не лучше, а просто необходимо для выживания, потому что каких-то вещей в России просто нет: лекарств, техники, специалистов. Например, при нейробластоме используется MIBG-терапия, в нашей стране ее нет. Давайте рассмотрим ваш случай. При лечении лимфогранулематоза, как я уже сказал, крупные онкологические клиники в России используют общепринятые в мире протоколы. Значит, и здесь препараты вам обязаны давать точно такие же, как, скажем, в немецких клиниках, которые работают по этому протоколу. Будет ли для вас отличаться лечение в Германии от лечения в России? Будет: атмосферой, отношением, настроением, поведением персонала. За границей вы ни за кем не будете бегать, бегать будут за вами. Но сама схема лечения будет такой же, как и у нас.

— Вы бы что посоветовали? Там или здесь?

— Если у вас есть несколько десятков тысяч евро — лечитесь там комфортно. Нет — лечитесь в России гораздо дешевле и менее комфортно. На результат в вашем случае это, скорее всего, не сильно повлияет — и там и здесь вам должны дать одну и ту же «пилюлю».

— Тогда мы будем лечиться в Москве. Ромина начальница обещала помочь с деньгами, но десятки тысяч евро мы не возьмем. А можно попасть на лечение к вам, Виктор? От вашей больницы и от вас лично сияние исходит, доктор.

— Я бы и сам вас никуда не отпустил, если бы вам было хотя бы восемнадцать лет. Но вы сильно старше. И взять я вас не имею права. Но вы можете весьма оперативно попасть в онкологический центр на Каширском шоссе. Я знаю, что сейчас там все в порядке с препаратами. И заболевания крови на Каширке лечат строго по протоколу, о котором я вам рассказал.

Мы расстроились, что не можем попасть в центр имени Димы Рогачева. К этому доктору. Еще больше расстроились, что нам светит Каширка. Мы слышали множество страшилок про это место. Каширка обросла миллионом жутких мифов и легенд, которые иногда долетали и до нас. К тому же Юля, ухаживая некоторое время назад за больной мамой, бывала в этой больнице и примерно представляла себе особенности атмосферы, в которую придется окунуться. Мы боялись места, в которое вообще-то стремятся попасть сотни тысяч онкобольных из всех концов страны. Но нам ничего не оставалось. Денег на Европу у нас не было. В Гематологическом научном центре на Динамо, по нашим разведданным, ощущались существенные перебои с лекарствами, да и многие знакомые отговаривали там лечиться. Значит, Каширка. Мы одобрительно кивнули доктору, он тут же сделал телефонный звонок, с кем-то коротко переговорил, назвав нашу фамилию. Вот, собственно, и все:

— Юль, вас завтра ждут к восьми утра. Каширское шоссе, дом 23. А я жду от вас хороших новостей. Звоните мне в любой момент.

— Спасибо вам, доктор. Спасибо.

* * *

О том, что для нас сделал Виктор Алексеев, мы — прописанные в Подмосковье, а не в Москве — пока понимаем очень смутно. И о том, сколько драгоценного времени сэкономил нам этот его звонок, сколько сил, денег, нервов, здоровья — мы тоже пока можем только лишь догадываться.

Как в России это работает «по-честному», без телефонных звонков добрых докторов другим добрым докторам?

В начале года каждому региону в стране Министерство здравоохранения выделает определенное количество квот на разные болезни, в том числе и онкологические. Иногда сам регион предполагает: у нас в следующем году раком заболеют сто человек. Иногда, если регион ничего не предполагает, количество потенциальных больных спускают сверху. Эти выделенные квоты в течение года делят на всех заболевших. Предположим, что вам диагностировали рак. По закону, чтобы получить квоту и начать проходить лечение, сначала надо получить направление о направлении за квотой. Его дает врач в поликлинике, который поставил диагноз. Подписать направление должен главврач больницы, в которой работает врач, который поставил диагноз. Еще нужна выписка из истории болезни с пометкой о том, что высокотехнологичная помощь действительно нужна. Следующий этап — комиссия в местном департаменте здравоохранения. По ее решению больному выписывается талон на квоту. Если в данный момент мест в клинике нет, пациента внесут в лист ожидания. Но чаще, особенно ближе к концу года, бывает так, что место есть, а квоты уже кончились. Тогда пациент либо лечится за свои деньги, либо ждет квоту. Месяц. Два месяца. Пять месяцев. Год.

Но вот, предположим, что квота получена. Государство оплатило ваше лечение. Что это значит для больницы, в которой вы оказались? Главный врач той самой Каширки, в которой нам предстояло лечиться, Михаил Давыдов в интервью моей подруге — журналистке Катерине Гордеевой — рассуждал так: «Квота онкобольного — сто пять тысяч рублей. А, скажем, один процесс, который надо пациенту поставить, без учета стоимости лечебных услуг и койкодня стоит до трехсот тысяч рублей. А бывает, что значительно дороже. Что я должен сказать этому пациенту? Почему в большинстве случаев объем требующегося лечения в пять-шесть раз превышает квоту? Кто вообще придумал эту мешающую своевременному и качественному лечению схему финансирования? Автора этого проекта найти не удается. Проект есть. А конкретный автор — неизвестный. Я лично считаю, что это просто безобразие, потому что в стране, где конституционно гарантируется бесплатная медицинская помощь гражданину, получение этой помощи не должно быть проблемой самого гражданина. И не должен пациент углубляться в механизмы финансирования медицинской помощи. Это — проблемы государства. А с квотой что получается? Человек сам должен бегать, искать по чиновникам эту квоту. Выбивать ее. Ждать очереди. Я считаю, что, как и во всех цивилизованных странах, гражданин России должен иметь возможность получить медицинскую помощь на основании наличия паспорта гражданина РФ. И все. И больше ничего. И лечиться спокойно».

В России получить медицинскую помощь можно на тех же основаниях, что и в цивилизованных странах. Только с одной маленькой оговоркой: у Юли был рак, паспорт гражданина Российской Федерации. И телефонный звонок.

22

— Знаешь, Ром, это именно такая жизнь, о какой только можно мечтать.

— И ты бы могла так всю жизнь прожить?

— Думаю, да. Такой ритм мне очень нравится. Один день — одно дело.

— Скоро станет скучно.

— Как может быть скучно созерцать? Как может быть скучно никуда не торопиться? Как может быть скучно думать? Мы же вообще не думаем в Москве. Только торопимся. Делаем сто дел плохо, вместо того чтобы делать одно хорошо.

— Давай вернемся к этому разговору через месяц, когда ты начнешь сходить с ума от такого ритма.

Море к вечеру сильно забеспокоилось. Танцует своими солеными волнами. Облизывает пятки, щекочет, заигрывает. Откуда-то издалека, приплыли водоросли, заполонив собой вход в воду. Густые волосы моря. Нужно еще постараться их обойти — неприятно задевать тину ногами. Но все равно так хочется искупаться. Все лезут в вечерние волны, встречают их грудью, пытаются удержать равновесие, но неминуемо падают, будто кто-то ставит подножку. Скрываются под водой, а потом поплавками всплывают и висят, раскачиваясь из стороны в сторону. Совсем скоро закат.

Вдруг крик.

Орал лысый старик в больших синих семейных трусах.

Медузы! Медузы! Медузы! Огромные фиолетовые медузы. Повсюду. Их прибило к берегу вместе с водорослями. Вместе со стариком кричат и немецкие подростки. И женщина, подхватившая своего ребенка на руки, тоже испуганно завопила. Крик передается от одного к другому, как эстафетная палочка.

Мы с Юлей наблюдаем с берега и придумываем самое кровавое развитие событий: сейчас кто-то окажется в центре стаи этих безмозглых прозрачнофиолетовых морских бандиток, у которых сейчас особенный, сложный, ядовитый период в жизни. Если случайно задеть ногой одну, накинутся на человека всей толпой, облепят, как пиявки, закусают, как змеи, до смерти, не пожалеют ни детей, ни женщин.

Тысячи медуз-самоубийц атаковали пляж. Люди взяли друг друга за руки, как бы на прицеп. И пытаются выбраться из воды, семенят в сторону берега, обходят гадов, вертят из стороны в сторону головами, смотрят сквозь воду перед собой. Тот, кто впереди колонны, дает команду остальным: тут чисто, идем! Тогда купальщики паровозиком едут дальше — еще несколько метров, быстрее, быстрее. Но вдруг — стоп! Тут не проехать. Ненавистные медузы.

Это их море. Не наше. Мы тут гости, приехавшие на каникулы, погреться, скопив немного денег. Они — склизкие хозяйки, которых мы из года в год только раздражаем и беспокоим своими большими синими трусами. Люди спасаются от жалящих медуз. Медузы спасаются от людей.

— Рома, разве можно от этого оторваться? Всю жизнь бы на это смотрела.

— Будем считать, что сегодня мы чем-то позанимались. Одно дело у нас было.

— Завтра поныряем к рыбкам.

— Передай, пожалуйста, содовую.

23

Без маски, без акваланга, едва умея по-собачьи барахтаться, мы с женой нырнули в Интернет. Советы больших рыб — врачей и псевдоврачей; стайки маленьких рыбешек — сомнительных целителей, проповедников альтернативного лечения; трясина — форумы встревоженных онкобольных, научные тексты, как бы научные тексты, часто задаваемые вопросы; илистая мель — нетрадиционная медицина, личный опыт. И сплошные подводные камни.

На кухне темно, свистит чайник, два сосредоточенных лица освещены компьютерным монитором. Мы читаем все, что хоть как-то связано с Юлиным диагнозом. И к двум часам ночи задыхаемся от полученной информации, которая только сбивает с толку, противоречит себе, внушает надежду, но потом снова печалит и расстраивает, приводит к совершенно ненужным сейчас размышлениям.

Наткнулись на список погибших от лимфомы знаменитых людей. С каждой фамилией Юля все сильнее прижимается ко мне: футболист Гарет Аблетт, актер Дон Адамс, лидер группы Ramones Джоуи Рамон, режиссер Энтони Асквит, актер Дэниел Мэсси, сценарист и режиссер Вадим Роже, модель Энди Уитфилд, режиссер Иван Дыховичный, гитарист The Velvet Underground Стерлинг Моррисон, педагог и писатель Дейл Карнеги, археолог Говард Картер, режиссер Луи Маль, виолончелист Стивен Кейтс, актер Дик Пауэлл, пианистка Роза Тамаркина, актер Кэн Такакура, композитор Питер Либерсон, режиссер Сидни Люмет, премьер-министр Израиля Голда Меир, актер Стив Ривз, режиссер Сидни Джордж, блюзмен Джуниор Уэллс, актер Пол Эддингтон, первая леди США Жаклин Кеннеди и многие-многие другие, сотня — если не больше — хорошо и не очень хорошо известных фамилий:

— Ну уж если премьер-министр Израиля умерла, то мне точно конец…

— Дурочка, посмотри, в каком веке она умерла, в каком году она умерла! Это же очень важная деталь.

— В 1974 году.

— Вот, обрати внимание, что большинство людей умерли в середине прошлого века. И вспомни, что нам доктора говорили: лимфомы сейчас хорошо лечат. Это в сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы лимфома была смертным приговором. Теперь-то — нет. И сейчас Голда Меир наверняка бы вылечилась.

Мы, не останавливаясь, двигались дальше, заплыли за буйки, пытаясь вникнуть в детали болезни. И чем дальше от буйков, тем больше понимали — не нужно это читать. Эту мысль нам сто раз вложат в голову все врачи, которых мы встретим: не нужно это читать, не нужно это читать, не нужно это читать. Информация — спасает; слухи и сплетни — наоборот, порождают страх, а значит, съедают душу. Если что и нужно изучать в таких случаях, то исключительно научную медицинскую литературу, написанную, желательно, на английском языке, потому что многие русскоязычные статьи часто являются набором домыслов и слухов, а не научными текстами. Но еще лучше не читать вообще ничего: информация об онкологии устаревает с невероятной скоростью. Лучше потратить время на поиск реального специалиста, который не вызовет у пациента сомнений и который на какое-то время — возможно, на довольно продолжительное — станет членом семьи и лучшим другом больного.

Но мы, как и все, этого не понимали. Искушение нырнуть в Интернет было слишком большим. В ближайшие недели мы перелопатим миллион онкологических сайтов, девятьсот тысяч из которых хорошо бы запретить Роскомнадзором, который обычно запрещает не то, что нужно. В надежде как-то себя успокоить, в поисках ответов на вопросы мы перечитаем попавшие под руку дурацкие книги о раке, написанные шарлатанами. Но спокойнее нам не становилось, а вопросов все равно возникало все больше и больше. Чуть позже методом проб и ошибок мы найдем ту самую книгу, которую, как Библию, не выпустим из рук следующие пять месяцев. Книгу, которую в самые сложные моменты будем использовать как анестезию и антидепрессант.

А пока — мы захлебываемся в этом море страшной информационной чепухи. Чепуха эта в конечном итоге сводилась к грустному факту: многие люди в России, в том числе и из медицинской отрасли, относятся к раку не как к заболеванию, которое нужно лечить, а как к хвори, которую нужно исцелять.

Рак в общественном сознании россиян — до сих пор не столько заболевание, сколько страшное явление, отягощенное социальными и культурными смыслами. Больные тратят силы и время на черт знает что: им мало того, что они заболели, им важно знать, чем они навлекли на себя болезнь. Что они сделал не так? За что с ними это произошло? Иначе выходит как-то обидно и слишком просто: просто болеть смертельно опасной болезнью.

В эти поиски смыслов грубо, не снимая грязной обуви, вмешивается общество со своими мнениями и оценками. Да у него рак! Какой кошмар! Сколько ему осталось жить? Всего год! Рак чего у него? Ну конечно, с таким образом жизни не мудрено! Это заразно? Ну слава богу! Люди и сейчас — в двадцать первом веке — продолжают множить страхи и невежество, как делали это наши предки в Средние века и ранее. Как считали, например, невинную подагру дефектом личности. Как считали, например, туберкулез следствием слабохарактерности. А эпидемии и голод — вмешательством негодующих богов, наказанием за грехи. Невежество подпитывает страх, страх, в свою очередь, подпитывает негативные суждения о человеке, которому не повезло заболеть раком. Тратя время на поиски смысла, мы намного легче принимаем вредоносные и негативные толкования. Они начинают к нам липнуть, они начинают сводить нас с ума. Но тратя время на поиски подлинных научных обоснований болезни, мы избавляемся от мифов, способных помешать нам выжить.

Для России эта болезнь, как Вторая мировая: она затронула каждую без исключения семью. Но наше общество все равно мало что знает о болезни, боится ее, придумывает вокруг нее всякие глупости и предубеждения, живет по принципу «меньше знаешь, лучше спишь». Тогда как международные медицинские организации кричат изо всех сил: на нашей планете рак в скором времени ожидает каждого третьего жителя. В этой связи за первые несколько лет нового века европейские страны потратили на разработку и пропаганду сверхранней диагностики рака больше двух триллионов долларов. Врачам и ученым помогают деньгами государства и большие профильные корпорации. В России на этом фоне из-за прекращения финансирования закрывается национальная онкологическая госпрограмма, по которой каждый год должно было обновляться оборудование врачей, закупаться лекарства для больных, развиваться наука. Притом, что в нашей стране ежегодно заболевают раком пятьсот тысяч человек. И цифра эта будет только расти — каждый день, месяц и год.

Мы листаем страницы. И каждая статья делает нас не сильнее, а превращает в прозрачных безмозглых медуз. Во время чтения прогнозов по выживаемости мы просто распадаемся на атомы. Ведь за этими цифрами реальные люди — такие же, как моя жена. Пишут, что при ранней диагностике выживаемость высокая; исключения — лимфомы, резистентные к лечению. Поздние стадии — выживаемость гораздо ниже. Мы как раз где-то посередине.

С какой стороны статистики окажется Юля? В каком столбике? Чего нам ждать? К чему готовиться самим? К чему готовить родителей? К чему готовить сына? Мы хотим знать это немедленно. Сейчас же! Нет, мы не хотим ничего знать. Мы не хотим быть статистикой. Мы хотим скорее попасть в больницу и начать лечиться. Мы хотим разобраться с клетками-ублюдками.

Дни до начала лечения мы прожили с влажными ладонями и пульсом девяносто плюс. Поскорее бы заснуть, чтобы проснуться, чтобы потом снова заснуть и проснуться. Торопили время, представляя, как разрастается и становится сильнее убийца в Юлином теле.

Если бы полгода назад кто-то сказал, что больше всего на свете я буду хотеть, чтобы мою жену начали травить химией, я бы, конечно, удивился и не поверил. Я и теперь не верил. Не верил, но требовал: травите, уничтожайте, убивайте ее, только пусть останется в живых. Я очень хотел, чтобы лечение началось. Больше — ничего.

Загрузка...