Второй день уже без перерыва идет артиллерийская подготовка. Никогда еще такого огня не было. Словно разверзлись бездны и выбросили в мир хаос звуков, сотрясающих воздух и землю. Они — эти звуки — оглушают, давят и держат в тревожном напряжении все живое.
Поле перед австрийскими окопами вспахано, изрыто. Тысячью фонтанов вздымается кверху черная земля, и в тяжелых брызгах ее мелькают обломки бревен, спутанные комья рваной колючей проволоки и временами изуродованные части человеческого тела.
Смерть и разрушение расчищают путь — вперед…
Тысячи глаз, прильнувших к амбразурам, впиваются в знакомые очертания неприятельских окопов — теперь неузнаваемых; словно нащупывают смертоносные гнезда пулеметов.
«Молчат… Не оживут ли?..»
Тысячи сердец бьются часто и томятся великим томлением от долгого, изнуряющего ожидания:
«Скорей бы уж…»
— Поручик Русов… Поручика Русова к батальонному командиру!..
— Ну вот, батенька, готовьтесь. Телефонограмма из штаба дивизии получена: «В 9 часов приказываю войскам дивизии атаковать, и да поможет нам Бог!» Так как вы уж, батенька, не того, не посрамите земли русской…
— Будьте покойны, господин полковник.
Тысячи глаз блестят… Тысячи сердец бьются сильнее… Без четверти… Уж лучше под пули, чем это томительное ожидание… Без пяти минут…
И вдруг сразу, одновременно по всему полю невидимою рукою подняло ввысь стальные бичи, хлеставшие по первой линии неприятельских окопов; подняло и перекинуло вдаль.
— Ур-ра-а!.. — вспыхнуло по фронту и потонуло глухо в урагане звуков, в бушующей стихии разрушения.
… Первая линия занята. Уже тянутся длинные вереницы пленных; идут гуськом, торопясь и кланяясь своим шрапнелям, осыпающим подступы. Рота поручика Русова показалась на гребне бруствера и нырнула в глубокие щели австрийских окопов. Поручик — уже на той стороне, бежит дальше…
— Не задерживаться! Вперед! Окопы осмотрит резерв. Вперед!..
Оглянулся: сильно поредела рота…
Ревет стихия, сыплются кругом шрапнельные пули: австрийцы заградительным огнем стремятся удержать надвигающийся поток.
— Вперед!..
Из-за гребня показался вдруг зеленый навес. Четыре жерла глянули из-под него, четыре темных зева выбросили огненные языки и плеснули смертью почти в упор. Бухнулись люди, словно вросли в почву.
Стоны поползли по земле…
— Вперед!.. Ур-р-а-а!..
Отозвалось всего десятка четыре голосов — надрывным исступленным криком, в котором разряжалось накопившееся напряжение: ожидания страха, надежды… Несколько ручных гранат взметнулось в воздух, упало меж орудий и брызнуло землей и осколками. Что-то лязгнуло, что-то хрустнуло, и через минуту поручик Русов, возбужденный и радостный, с разорванным воротом, размахивая фуражкой, сидел верхом на пушке и кричал:
— Рота, ко мне!..
Стальные бичи свистели выше и хлестали землю все дальше и дальше. Оттуда, с той стороны отзывались уцелевшие орудия — редко и беспорядочно. Вот вспыхнуло белое облачко в небесной синеве над взятой батареей и рассыпалось градом…
…Русов схватился за голову, потерял равновесие и упал. Инстинктивно прижал обеими ладонями глаз: горячая струя крови просачивалась сквозь пальцы и заливала все лицо.
Померкнул свет…
«Протокол общего собрания 1-го батальона N-ro полка. Принимая во внимание несознательность командующего батальоном, капитана Русова, а также, что он 1) до революции был строг с солдатами; 2) отказывается подписывать увольнительные билеты товарищам, которым беспременно нужно домой, и даже вопреки медицине; 3) насчет последнего наступления немцев на полк выражался «трусливое стадо», когда никто не обязан участвовать в империалистической бойне; и 4) вообще за старорежимность — собрание постановило капитана Русова отчислить от должности батальонного и назначить кашеваром во вторую роту.
Солнце — к закату. Так близко, так отчетливо видны контуры Екатеринодара, Черноморский вокзал, маковки соборов… Впереди — длинные ряды большевицких окопов, усеянных густо серыми шинелями и черными пальто. Трещат немолчно ружья и пулеметы. Трижды подымались цепи Добровольцев в атаку и трижды валились опять — подкошенные, поределые — не в силах преодолеть неширокую, отделяющую их от врага полосу смерти. В ближнем овраге набились густо, перемешавшись между собою, живые и мертвые.
— Капитан Русов! К ферме подошла на подкрепление сотня Кубанцев. Примите командование и приведите их к кургану.
— Слушаю.
Приподнялся на локтях; прополз несколько шагов… По близости затрещало — острые иглы обожгли и впились в ногу.
…Пролежал до полной темноты. И только под ее покровом подползли санитары, стащили волоком в придорожную канаву, перевязали и понесли в станицу.
Утром по всей станице разнеслась потрясающая весть; ее передавали шепотом, точно страшную тайну:
— Убит генерал Корнилов… «Что же теперь? Конец всему?!..»
По обозу, по избам, набитым ранеными, ползут зловещие слухи об израсходовании всех патронов, об окружении и сдаче…
Под свернутой в изголовье шинелью рука Русова ощупывает револьвер:
«Не пора ли?..»
Солнце заливает Харьков. Екатеринославская улица и Соборная площадь запружены многотысячными толпами народа. Людьми усеяны балконы, крыши домов, даже деревья… Прокатывается по улицам «ура!», гудит площадь, несется ликующий звон колоколов… Радость на лицах, радость в сердцах.
«Ур-р-а-а!..» «Христос Воскресе!..»
Улыбки и слезы… Зеленью и цветами усыпан путь, по которому идут колонны Добровольцев.
Проходит полк. Впереди — офицер с Георгиевским крестом и знаком терновым; черная повязка на глазу; идет, прихрамывая и опираясь на палку. От толпы отделяется светловолосая девушка, протягивает ему пучок белых лилий. Он подымает руку, чтобы взять цветы, девушка хватает ее, быстро целует и скрывается в толпе…
Офицер в волнении роняет цветы, потом неловко, торопливо подбирает их дрожащими руками…
…Снова раскаты «ур-р-а-аа»… Торжественные звуки многолетия, красный звон, колыхающиеся хоругви и яркое, радостное солнце, заливающее улицы, толпу, войска, играющее веселыми переливами в золотых ризах духовенства, на стали штыков и обнаженных шашек… Светлый праздник…
Бушевал норд-ост; сквозь запертые окна и двери врывался леденящим холодом. В палате сыпно-тифозных тускло горела керосиновая лампа. Тихий шепот, бессвязные речи, буйные крики — жутью наполняли комнату. Смех, стоны, бред… Борьба безумия с разумом, жизни со смертью.
Дежурный санитар у окна тоскливо смотрел на мерцающие огни порта и судов.
«Вот еще один пароход ушел… Когда же нас повезут?..»
— Вперед, за мною!.. Кто растоптал лилии? Почему в крови?.. Не сметь!
На кровати метался больной; сбросил на пол подушку и одеяло; сорвал черную повязку с головы, привстал и — растерзанный, страшный — одним блестящим, воспаленным глазом обводил палату.
Подошел санитар, поправил постель.
— Полковник Русов, успокойтесь!.. Ну, чего, чего… лягте.
— Пустите меня, пустите… Они топчут белые цветы… Не сметь!..
Железная клетка рванула и поплыла плавно вниз, в глубокий колодезь. Спускается ночная смена рабочих — русских, итальянцев, португальцев и еще каких-то — желтолицых… Все — в отрепьях, с предохранительными касками на голове, с грязными платками, обмотанными вокруг шеи; держат в руках тяжелые электрические фонари. Подведенные едкой несмывающейся угольной пылью глаза смотрят понуро; разговаривать не хочется.
На 800 метрах — остановка. Расходятся по галереям. Одна партия пошла дальше, к другому спуску. Идут долго, гуськом узким и длинным лабиринтом, низко пригнувшись и поминутно задевая касками за балки, подпирающие свод. Сверху сыплются холодные капли воды. Где-то ревут насосы, накачивающие воздух, и, когда откроется дверь, отделяющая поперечную галерею, с воем и свистом крутит сквозняк и обжигает холодом.
Вышли в магистральную галерею — здесь несколько шире и выше.
— Attention!..
Бросились к стенам, прижавшись вплотную. С глухим шумом прошел по рельсам, почти задевая людей, поезд вагонеток, груженных углем, запряженный двумя першеронами. Лошади здесь — несчастнее, чем люди… Их пускают в это царство вечной ночи один раз и навсегда. Они живут в подземных конюшнях, слепнут быстро от тьмы и угля и, слепые, работают до смерти. Подымают на поверхность только трупы.
Опять железная клетка и спуск — еще на 300 метров… Новый лабиринт, узкие щели — проходы между двумя пластами блестящего угля, с большим наклоном; по ним, лежа на боку и придерживаясь за продольную планку, люди летят в преисподнюю от тяжести своего веса. Дальше щель суживается еще и только уже плашмя на животе, сдавленный сверху и снизу, цепляясь за выбоины черной скалы, скользишь вниз по гладкой темной доске.
Раньше полковника Русова, ввиду его инвалидности, ставили на работу при вагонетках. Это было значительно легче. Но как-то однажды он не стерпел — ответил резко на дерзкий окрик контрметра. С тех пор, вот уже второй месяц, приходится разрабатывать щель. Целыми часами, лежа на боку, он подрывает киркой крышу своего полутемного гроба. Летят куски, сверкающие в луче фонаря, и с шумом катятся по гладкой железной дорожке далеко вниз в подставленную вагонетку. Мелкие осколки засыпают лицо; тучи едкой пыли наполняют гроб, пробиваются сквозь одежду, забираются во все поры, слепят единственный глаз и несут отраву легким. Жарко невыносимо. Разделся по пояс. Обнаженное тело покрывается потом, густо замешанным с угольной пылью…
Русову сегодня не по себе. Раненая нога ноет нестерпимо. Хотел перемочь себя, менял неоднократно положение, но ничего не вышло. Решил бросить на сегодня работу. Сполз вниз, в галерею, пошел к выходу, спотыкаясь о рельсы, шлепая туфлями по лужам.
Послышался странный гул… Полковник поднял голову и вздрогнул: навстречу ему под уклон летела с грохотом оторвавшаяся от поезда вагонетка.
Бросился в сторону, но зацепился ногой… и упал поперек рельс…
— Присядьте, сестрица, assayez… Ну, вот, благодарю вас. Это ничего, что вы не понимаете меня. Но мне, видите ли, страшно… Не смерти — это пустяки, сколько раз бывал на волоске… Нет. Но такого одиночества… в последние часы. Mes dernieres heures… Non, non — не говорите — я ведь понимаю — с разбитой грудной клеткой долго не протянешь… Жаль, что не говорю по-вашему. Но теперь уже все равно…
— Вы знаете — последнее время немножко тяжело было. Непривычная работа, да притом я ведь, правду сказать, калека… Вот у вас хорошо — заботятся о своих инвалидах — дают им легкую работу, пенсии, устраивают убежища… А у нас, сестрица, кому же? Нет у нас родины… И знаете — вы только не сердитесь — я очень доволен уходом и всем… Но все же вы мне чужие… И такая смертельная гложет тоска, так хочется услышать напоследок родную речь, хочется, чтобы близкая рука закрыла глаза…
— Вы уходите, сестрица? Еще минутку, un moment… Есть у меня друзья, да далеко. И в вашем городе живет один мой приятель, mon ami Petroff — солдат нашего полка. Чудесный человек! Ведь вы его вызвали? Rue de Belgique, quatorze … Да? Ну, вот спасибо. Merci… merci…
— …А, это вы!.. Дорогой мой, голубчик, как я рад, что застали еще… Поправлюсь? Полноте, не надо, я знаю. Мне трудно уже говорить — задыхаюсь. Дайте мне вашу руку. Так… Рассказывайте же — про себя, про полк, про Россию…
Неслышными шагами вошел санитар и поставил у кровати Русова створчатую ширму. Двое других больных, лежавших в палате — также обреченных, — переглянулись и тяжело вздохнули. Один сказал тихо:
— Счастливец…
В дальней части кладбища, у самой ограды, где тесными, ровными рядами ютятся бедные могилы, вырыта яма, и над ней на досках стоит гроб. Петров волнуется; поминутно поглядывает вдоль дороги к воротам. Все нет… Опоздали, видно, на поезд. А может быть, он сам виноват — не так составил телеграмму…
Могильщики спорили между собою, выражали нетерпение. Один заявил решительно:
— Monsieur, мы больше ждать не можем, у нас есть другая срочная работа.
…Наконец-то!
По каменной дорожке торопливо шла группа людей, прилично и как-то однообразно одетых; все — с усталыми, подведенными глазами. Две русские смены — третья должна была остаться в шахте. С ними — старенький священник.
Окружили гроб, положили цветы, обвитые широкой бело-сине-красной лентой…
— Благословен Бог наш…
Один из углекопов поднял руку… И по чужому кладбищу, над чужими могилами поплыли величавые, волнующие звуки русской скорби…
«…Надгробное рыдание…»
Долго не расходились. Молча, уныло глядели, как ловко, привычными руками вскидывались лопаты и тяжелые комья желтой глины гулко ударяли о крышку гроба.