КНИГА ВТОРАЯ. Византия

Глава I. Ирина — Повелительница Мира

Снова темная пропасть в памяти, и опять занавес приоткрывается над Олафом, но уже иным, нежели расставшийся с Идуной у жертвенного камня в Ааре юный северный конунг. Я вижу себя на террасе, возвышающейся над спокойной гладью пролива, который, как теперь мне известно, называют Босфором. Позади меня — огромный дворец и огни громадного города, впереди — море и другие огни на дальнем берегу. Лунное сияние разлилось надо мной, а так как делать мне стало нечего, я принялся изучать свое отражение в полированной поверхности щита. Там отразился мужчина чуть моложе средних лет, то есть ему от тридцати до тридцати пяти лет, — тот же самый Олаф, но изменившийся во многом. Теперь у меня высокий рост, ладно скроенная, хотя и несколько худощавая фигура, лицо, ставшее бронзовым под южным солнцем, короткая бородка. На моем лице через всю щеку тянется шрам, полученный в одной из битв, мои глаза стали спокойными и потеряли оживленный блеск юности. Я — капитан Северной гвардии императрицы Ирины, вдовы покойного императора Льва IV, которая правила Восточной Римской империей совместно со своим юным сыном Константином, шестым императором, носившим это имя.

Каким образом я попал на это место, я не знаю. История моего путешествия из Ютландии в Византию вычеркнута из моей памяти. Несомненно, путешествие заняло много лет, после чего должно было пройти гораздо большее время службы, прежде чем я достиг капитана Северной гвардии императрицы Ирины, которую она держала возле себя, так как не доверяла своим греческим солдатам.

Мое оружие было очень богатым. И еще я заметил у себя две вещи, которых не было в юности. Во-первых, на мне было ожерелье из золотых раковин, отделенных друг от друга изумрудными жуками, взятое мной из могилы Странника. И, во-вторых, бронзовый меч, которым тот же Странник был опоясан в гробу. Теперь я знаю, что из-за этого оружия незнакомой Византии формы, изготовленного из неведомого для этой страны металла, я получил прозвище Олаф Красный Меч. Мне известно также, что никто не изъявил желания попробовать на себе тяжесть этого древнего оружия.

Я бросил рассматривать свое отражение и, глядя на море, стал размышлять, как выглядят Аар и его равнины этой ночью, жива ли еще Фрейдиса, за кого вышла замуж Идуна и вспоминает ли она меня или же во сне к ней является только Стейнар.

Так я размышлял, пока вдруг не почувствовал прикосновение к своему плечу и, повернувшись, не очутился лицом к лицу с самой императрицей.

— Августа! — воскликнул я, салютуя ей как императрице. Так ее называли римляне, хотя она и была гречанкой.

— Хорошо же вы меня охраняете, друг Олаф, — проговорила она со смехом. — Выходит, что любой враг, а Христос знает, как много их у меня, может вас сразить раньше, чем вы догадаетесь, что он здесь.

— Не совсем так, Августа, — возразил я, так как уже вполне сносно мог изъясняться на греческом. — На каждом конце террасы днем и ночью стоит охрана из людей моей крови, которые умеют быть верными. Никто, за исключением того, кто способен летать, не сможет добраться до этого места, кроме как из вашей спальни, которая также охраняется. В этом месте никого из охраны не бывает, я же сюда пришел на тот случай, если императрица будет нуждаться во мне.

— Вы очень добры ко мне, мой капитан Олаф, и я думаю, что нуждаюсь в вас. Хотя бы потому, что я устала от государственных дум, так как многое сейчас беспокоит меня. Пойдемте, отвлеките меня от забот, и, если вы сможете сделать это, я вам буду очень благодарна. Расскажите мне о себе, о тех ваших днях, когда вы были совсем молоды. Отчего вы оставили свой дом, где, как я слышала, вы были важной персоной, и совершили путешествие сюда, в Византию?

— Из-за женщины, — ответил я,

— Вот как?! — изумилась она, хлопая в ладоши. — Я этого не знала. Расскажите мне.

— История эта короткая, Августа. Она околдовала моего молочного брата и довела его до того, что он был принесен в жертву богам, как изменивший своему долгу. А я не люблю ее.

— Вы не признались бы, Олаф, если бы даже и любили. Она была красива, ну, скажем, как я?

Повернувшись, я посмотрел на императрицу, окинув ее взглядом с ног до головы. Она была ниже Идуны на несколько дюймов, старше и сложена немного плотнее ее, и все же она была прекрасна: цвет волос такой же, глаза чуть темнее, властный рот. Она выглядела благородной и красивой женщиной в расцвете лет, одетой в роскошную мантию. Ее золотистые волосы уложены по древнегреческой моде и связаны позади головы простым узлом. Сверху наброшена легкая вуаль с золотыми звездами.

— Прекрасно, капитан Олаф, — сказала она. — Вы наконец закончили сравнивать мой бледный облик с образом вашей северной девушки? Оценили ли вы нас по своим меркам? Если да, то кому из нас двоих вы отдаете предпочтение?

— Идуна прекрасней, чем когда-либо были вы, Августа, — тихо произнес я.

Она уставилась на меня и смотрела до тех пор, пока ее глаза совсем не округлились, затем сморщила рот, словно собираясь что-то крикнуть в бешенстве, но в конце концов разразилась смехом.

— Клянусь всеми святыми Византии, — проговорила она, — или, что лучше, их мощами, так как среди живых их нет ни одного, что вы — самый странный мужчина из известных мне. Вы что, устали от этой жизни, если осмеливаетесь говорить подобные вещи мне, императрице Ирине?

— Устал ли я от жизни? Да, Августа, пожалуй, что так. Порой мне кажется, что смерть и все, что грядет за ней, гораздо интересней. Но, в конце концов, вы задали мне вопрос, и я, по обычаю моего народа, отвечаю на него настолько правдиво, насколько это возможно.

— Клянусь своей головой, вы повторяетесь! — вскричала она. — Да разве вы не слышали, сверхневинный северянин, что бывает и такая правда, о которой не следует говорить, а тем более повторять ее?

— Я о многом наслышался в Византии, Августа, но никогда не обращал на это внимания… Старался не обращать. Кроме тех вещей, что непосредственно относятся к моим обязанностям…

— Да, еще одно. Как ее звали… эту девушку?

— Идуна Прекрасная.

— Эта Идуна, я уверена, навсегда потеряна для вас, и я не удивлюсь, если узнаю, что у вас в Византии есть возлюбленная, не так ли, Олаф Датчанин?

— У меня нет никого, — возразил я. — Женщины приятны, но за их любовь приходится платить очень дорогую цену. И все, они вместе взятые, не стоят и капли крови моего брата Стейнара, потерявшего жизнь из-за одной из них.

— Ответьте мне, капитан Олаф, а не являетесь ли вы членом новой секты отшельников, о которых сейчас так много говорят? Эти люди после того, как увидят женщину, обязаны держать свою голову в песке в течение пяти минут.

— Я никогда не слышал о них, Августа.

— Вы христианин?

— Нет. Но я уважаю эту религию… Или, скорее, ее последователей.

— Значит, вы язычник?

— Нет. Я вступил в единоборство с богом Одином и срубил ему голову вот этим мечом. Поэтому-то я и оставил Север, где все ему поклоняются.

— Кто же вы такой тогда? — воскликнула она, в раздражении топнув ногой.

— Я — капитан личной гвардии Вашего Императорского Величества, немного философ и посредственный поэт. На своем родном языке, не на греческом. Я также могу играть на арфе.

— Вы сказали «не на греческом», потому что опасаетесь, как бы я не попросила прочитать ваши стихи мне, чего я, конечно, не стану делать, Олаф. Солдат, философ, поэт, артист. И он отрекается от женщин! Но ведь это противоестественно — отвергать женщин, если только вы не монах. Наверное, вы такой оттого, что еще любите эту Идуну и надеетесь добиться ее в один прекрасный момент.

Я покачал головой и возразил:

— Я бы мог сделать это давно, Августа.

— Тогда, должно быть, все это оттого, что есть какая-то другая женщина, которой вы хотели бы добиться? Почему вы всегда носите это странное ожерелье? — вдруг резко спросила она. — Оно что, принадлежало вашей красотке Идуне, такой жестокой и вероломной? Одного взгляда на него достаточно, чтобы заметить, что оно отлично выполнено…

— Нет, Августа. Она лишь брала его ненадолго, и это принесло ей несчастье, как принесет и всем другим женщинам, кроме одной, которой, может быть, еще и на свете нет.

— Дайте мне его. Мне нравится это ожерелье, оно необычно. О! Не волнуйтесь, вы получите полную его стоимость.

— Если вы желаете это ожерелье, Августа, вы можете снять его, но только вместе с моей головой. А мой вам совет: не делайте этого, так как ожерелье не принесет вам удачи и счастья.

— По правде говоря, капитан Олаф, вы меня раздражаете своими загадками. Что вы хотите сказать об этом ожерелье?

— Я хотел бы сказать, что взял его в очень древней могиле…

— Этому я могу поверить, ибо ювелир, изготовивший его, работал в Древнем Египте, — перебила она.

— …И после этого мне приснился сон, — продолжал я. — Сон о женщине, носящей вторую половину этого ожерелья. Я еще не встретил ее, но, когда встречу, узнаю сразу же.

— Вот-вот, — вскричала она. — Разве я не говорила вам, что на востоке или западе, на юге или севере есть такая женщина?

— Та, о которой я говорю, Августа, жила тысячу и более лет назад, но она может появиться снова, сейчас или еще через тысячу лет. Именно это я и попытаюсь выяснить. Вы сказали, что это египетская работа? Августа, ради вашего удобства, не будете ли вы столь добры, что возьмете себе другого капитана на мое место? Я должен побывать в Египте…

— Если вы оставите Византию без специального, подписанного моей рукой разрешения… не рукой императора или кого-нибудь еще, а именно моей, то я предупреждаю, вас поймают и выколют вам глаза, как дезертиру! — с яростью проговорила она.

— Как будет угодно Августе, — ответил я, салютуя ей.

— Олаф, — произнесла она мягче. — Несомненно, мы сошли с ума. Но, говоря по правде, вы — сумасшедший, который мне нравится, ибо мне надоели все эти мошенники и подхалимы, которые в Византии называют себя умниками. Во всем городе не найти ни одного мужчины, который осмелился бы так разговаривать со мной, как вы, а это действует освежающе, подобно бризу с моря. Одолжите мне это ваше ожерелье, Олаф, только до завтрашнего утра. Я хотела бы рассмотреть его при свете лампы и клянусь, что не заберу его у вас или не совершу в отношении вас какую-нибудь другую шутку.

— Вы обещаете не надевать его, Августа?

— Конечно же. Неужели может случиться такое, что я вдруг пожелаю носить его на своей обнаженной груди после того, как оно столько лет терлось о ваши покрытые пылью доспехи?

Без дальнейших слов я расстегнул ожерелье и протянул ей. Она сразу же отбежала от меня, одним быстрым движением застегнула ожерелье вокруг своей шеи. Затем вернулась и набросила большую нитку жемчуга взамен ожерелья мне на шею.

— Теперь вы нашли женщину из своего сна, Олаф? — спросила она, поворачиваясь передо мной в лунном свете.

Я покачал головой и сказал:

— Нет, Августа. Но я боюсь, что вы уже нашли несчастье. Когда оно придет, я молю вас вспомнить, что вы обещали не надевать это ожерелье. И то, что ваш солдат Олаф с радостью отдал бы свою жизнь, лишь бы вы не делали этого. И не из-за сна, а ради вас, Августа, защищать которую — моя обязанность!

— Ну что ж! Значит, ваша обязанность всего-навсего в том, чтобы защищать меня, ни больше ни меньше… — воскликнула она с горечью.

И, произнеся эти непонятные мне слова, она покинула террасу с ожерельем из золота и изумрудов-жуков на груди…

На следующее утро ожерелье было возвращено мне одной из фавориток Ирины, которая вовсю улыбнулась, отдавая его. Это была темноволосая, остроумная и смазливая девушка по имени Мартина, давно уже по-дружески относившаяся ко мне.

— Августа сказала, чтобы вы проверили эту драгоценную вещь, не подменили ли вам ее.

— Я никогда не думал, что Августа может быть воровкой, — возразил я. — Поэтому в подобной проверке нет необходимости.

— Она также велела передать вам, что если вы подумаете об осквернении этого ожерелья тем, что она его примеривала, то она после этого отдавала его в чистку.

— Это было очень любезно с ее стороны, потому что ожерелье, конечно, давно следовало вымыть. А теперь возьмите этот жемчуг, который Августа по ошибке оставила мне.

— Я не получала каких-либо указаний брать этот жемчуг, Олаф, хотя и заметила, что исчезли две самые лучшие нитки Августы. О! Вы большое северное дитя, — добавила она шепотом. — Храните этот жемчуг, Олаф, он вам подарен и стоит огромных денег. Берите все, что вы еще сможете получить.

Я не могу вспомнить ничего больше в отношении этого жемчуга и не знаю, что с ним стало. Возможно, что его забрали у меня во время заключения, а может, я отдал его Хелиодоре или Мартине. Где он теперь, хотел бы я сам знать…

Прежде чем я смог ответить, она ушла.

В течение нескольких недель после этого я больше не видел Августу, которая, казалось, избегала меня. Но однажды днем я был вызван в ее личные покои Мартиной и пошел туда. Августа была одна, если не считать Мартины.

Первое, что я увидел, — она носила на шее точную копию моего ожерелья с золотыми раковинами и изумрудными жуками; кроме того, ее талию обвивал пояс, а запястье украшал браслет простого рисунка. Сделав вид, что ничего не заметил, я отсалютовал ей и остановился, чтобы выслушать приказания.

— Капитан, — начала она. — Там, — она махнула рукой в направлении города, так что я не мог не видеть ее браслет, — дядюшка моего сына-императора сидит в тюрьме. Вы что-нибудь слышали об этом?

— Я слышал, Августа, что император был разбит болгарами, и тогда некоторые из его легионеров предлагали сместить Константина и провозгласить императором его дядю Никифора, который был жрецом. Я слышал также, что вслед за этим император велел ослепить цезаря Никифора и развязать языки четырем остальным его братьям; когда же те ничего не сказали, то им были отрезаны языки.

— Вы одобряете подобный поступок, Олаф?

— Августа, — ответил я. — В этом городе я выполняю свои обязанности и привык не рассуждать, так как если бы я отдался этому занятию, то наверняка сошел бы уже с ума.

— Но все же я приказываю вам подумать над этим вопросом и правдиво рассказать мне о своих мыслях. Какими бы они ни были, никакого вреда вам не причинят.

— Августа, я повинуюсь. Я считаю, что, кто бы ни совершил эту дикость, он должен быть дьяволом. И он либо вернулся из того ада, о котором все вы любите говорить, или же находится на прямой дороге туда.

— О, вы так считаете? Значит, я была права, когда говорила Мартине, что в Константинополе есть только одно честное мнение и я знаю, где мне услышать его. Ну а если, самый строгий судья, мы предположим, что это я отдала подобный приказ? Измените ли вы свое мнение в этом случае?

— Нет, Августа. Я только стану думать о вас намного хуже, чем думал до этого. Если высокие персоны, о которых идет речь, предали интересы государства, то их следует казнить. Но мучить их, лишать возможности видеть небо, низводить до уровня бессловесных животных, хотя при этом руки самого мучителя могут и не быть в крови, — отвратительный поступок. Так, по крайней мере, считают в тех северных странах, которые вам так нравится называть варварскими.

От этих моих слов Ирина спрыгнула со своего сидения и захлопала от удовольствия.

— Вы слышали, Мартина, что он сказал? Император услышит его слова, так же как и мои министры Стаурациус и Этиус, помогавшие ему в этом деле. Одна я противилась жестокому приказу, я молила сына, ради спасения собственной души, быть милостивым. Он же мне ответил, что больше не желает, чтоб им руководила женщина, что он и сам знает, как охранять интересы империи, и что совесть его говорит, что следует предпринять, а от чего — отказаться. И тогда, несмотря на все мои слезы и мольбы, ужасный приказ был исполнен — как я считаю, не из добрых побуждений. Но что сейчас поделаешь, ничего изменить нельзя. Все же я боюсь, Олаф, что они могут пойти дальше, и эти узники царственной крови будут умерщвлены. Поэтому я поручаю вам быть за старшего в тюрьме, в которой они содержатся. Вот вам подписанный приказ. Возьмите с собой столько людей, сколько, по-вашему, необходимо, и удерживайте тюрьму, даже если сам император повелит открыть ее ворота. Присмотрите также, чтобы об узниках заботились, предоставьте им все, в чем они нуждаются. Но не позволяйте им бежать.

Я отсалютовал ей и повернулся, чтобы уйти, но Ирина вернула меня назад.

В этот момент, повинуясь какому-то знаку, который она подала, Мартина оставила помещение, довольно странно посмотрев на меня при этом. Я подошел и остановился перед императрицей, которая, как я заметил, была чем-то встревожена, ибо грудь ее тяжело вздымалась, а взгляд был устремлен в пол. Я и сейчас могу себе представить этот пол. Мозаика на нем изображала греческую богиню, беседующую с юношей, стоящим перед ней со скрещенными на груди руками. Богиня была рассержена им и держала в своей руке кинжал, как бы намереваясь им ударить. В то же время ее правая рука была вытянута, чтобы обнять его. Ее поза была молящей.

Ирина подняла голову, и я увидел, что ее прекрасные глаза наполнены слезами.

— Олаф, — произнесла она. — У меня много забот, и я не знаю, где могу найти друга.

— Неужели императрице так трудно найти друзей? — спросил я, улыбнувшись.

— Да, Олаф, трудно, труднее, чем любому из живущих. Императрица может найти себе льстивых поклонников, но не настоящих друзей. Такие ее любят только до тех пор, пока она им может что-то дать. Но если судьба оборачивается против нее, то, скажу вам, они разлетаются прочь, словно листья с деревьев студеной порой. И она остается беззащитной перед любым резким дуновением с небес. Ну, а затем приходит враг, вырывает дерево с корнем и сжигает его, чтобы согреться и отпраздновать свой триумф. Так, я думаю, в конце концов будет и со мной. Даже мой сын ненавидит меня за его благоденствие, за которое я боролась и днем и ночью.

— Я слышал об этом, Августа, — промолвил я.

— Вы слышали, как и весь мир. Но что же еще плохого вы слышали обо мне, Олаф? Расскажите мне об этом, как мужчина, я хочу знать всю правду.

— Я слышал, что вы очень честолюбивы, Августа. Что вы ненавидите вашего сына не меньше, чем он вас, так как он ваш соперник на пути к власти. Ходили слухи, что вы были бы рады, если бы он умер и вы бы остались царствовать одна.

— Это лживые слухи, Олаф. Но правда, что у меня есть честолюбие, которое помогает мне заглядывать в будущее и могло бы помочь снова сделать сильной эту гибнущую империю. Самое худшее, Олаф, — это родить глупца.

— Тогда почему бы вам не выйти замуж еще раз и не родить других, которые не были бы глупыми, Августа? — сказал я прямо.

— Почему? — переспросила она, бросая на меня взгляд, полный любопытства. — По правде говоря, сама не знаю, почему, но, во всяком случае, не из-за недостатка в поклонниках. Так как, будь она хоть отвратительной ведьмой, императрица всегда найдет их. Олаф, вы, возможно, знаете, что я родилась не в пурпуре, а была просто греческой девушкой хорошего рода, даже не титулованного, которой Бог подарил красоту. И когда я была юной, я встретила человека, который полюбился мне. Он тоже принадлежал к древнему роду, несмотря на то, что его семья торговала фруктами, которые они выращивали в Греции и продавали потом сюда и в Рим. Я собиралась выйти за него замуж, но моя мать, женщина предусмотрительная, заявила, что такая красота, как моя (хотя она и блекнет перед красотой вашей Идуны), стоит больших денег или же чинов. И она отказала моему продавцу фруктов, женившемуся на дочери другого торговца и преуспевшему в своем деле. Несколько лет назад он приезжал повидать меня, толстый, как бочка, и мы с ним поговорили о давних временах. Я отдала ему на откуп ввоз сухих фруктов в Византию, — а именно за этим он и приезжал, — но теперь и он тоже умер. Да, моя мать была права, так как позднее бедная красота ее дочери привлекла внимание покойного императора, который, будучи благочестивым, женился на мне. Так греческая девушка по воле Бога стала Августой и первой женщиной в мире.

— По воле Бога? — спросил я.

— Да, я считаю, что так. В противном случае все просто дикая случайность. Но все же, если бы мое желание осуществилось, сегодня я могла бы торговать фруктами, а сейчас я… вы знаете, кто. Посмотрите на эту мантию, — и она распахнула передо мной свою сверкающую одежду. — Послушайте шаги охраны за моей дверью. Вы, впрочем, сами капитан моей гвардии. Пройдите в переднюю — и там вы увидите послов, с надеждой ожидающих услышать слово Повелительницы Мира. Посмотрите на мои легионы, выстроенные на плацу, и подумайте, как высоко вознеслась греческая девушка благодаря своей внешности, которая тем не менее была похуже, чем у этой… Идуны Прекрасной!

— Я все понял, Августа, — ответил я. — Все же мне кажется, что вы не обрели своего счастья. Разве не сказали вы мне только сейчас, что не нашли друга и родили глупца?

— Счастья, Олаф? Да что там говорить, я же действительно несчастна настолько, что часто думаю, будто ад, о котором говорят священники в своих проповедях, находится здесь, на земле, и меня жжет самый сильный его огонь. Лишь любовь скрашивает все то, что случается в нашей жизни, которая неминуемо должна закончиться зловещей смертью.

— Любовь тоже приводит к страданиям, Августа. Это я знаю, так как любил однажды.

— Да, но то была не настоящая любовь, ибо величайшее проклятие — любить и не быть любимой. Ради настоящей и совершенной любви, если такой только можно добиться, — что ж, я бы отдала в жертву даже свое честолюбие.

— Значит, вы сохраните свое честолюбие, Августа, поскольку в этом мире ничего совершенного вы не найдете.

— Олаф, я не совсем уверена в этом. У меня стали появляться другие мысли. Я вам уже говорила, что у меня нет друзей при этом сверкающем дворе. Но вы-то мне друг?

— Я ваш честный слуга, Августа, и, мне кажется, ваш хороший друг.

— Это так, и все же ни один мужчина не может быть искренним другом женщине, если он не является чем-то большим, нежели просто друг. Так уж устроена его натура.

— Что-то я не понял вас, — сказал я.

— Вы просто делаете вид, что не поняли, возможно, из-за благоразумия. Но почему вы уставились в пол? На нем изображена одна древняя история. Богиня моего народа Афродита полюбила некоего Адониса, — так говорит миф, — но он не любил ее и думал только об охоте. Посмотрите, вот здесь она умоляет его о любви, он отвергает ее, и она в ярости пытается его заколоть.

— Нет, — возразил я. — О конце этой истории я не знаю ничего, но если бы она намеревалась заколоть его, то держала бы кинжал в правой руке. Он же у нее — в левой.

— Это верно, Олаф. В конце концов он погиб от Судьбы, а не от рук богини, над которой насмехался. И все же, Олаф, неблагоразумное это дело — насмехаться над богинями. О! О чем это я говорю? Так вы будете относиться ко мне дружески? Будете?

— Да, Августа, до последней капли крови, — так как это мой долг. Разве не за это вы платите мне?

— Тогда я скреплю нашу дружбу вот таким образом… Это искренняя плата, — медленно проговорила Ирина и, подойдя ко мне вплотную, поцеловала меня в губы.

В этот самый момент двери помещения распахнулись. В них, сопровождаемый герольдами, сразу же отступившими назад, вошел великий министр Стаурациус, толстый мужчина с жирным лицом и хитрыми глазками. Высоким голосом он объявил:

— Персидские послы ожидают вас, Августа, ибо именно это время вы сами им назначили.

Глава II. Слепой цезарь

Она повернулась к вошедшему евнуху подобно львице, которую охотник отвлек от добычи. Заметив в ее глазах ярость, тот отступил и распростерся перед ней ниц, после чего она обратилась ко мне, как будто нас просто перебили:

— Таковы мои распоряжения, капитан Олаф. Смотрите, не забудьте ни одного из них. Даже если этот самоуверенный евнух, что осмеливается появляться передо мной без зова, прикажет вам поступить по-иному, они остаются в силе. Сегодня я на некоторое время покидаю город и отправлюсь на воды. Вы не должны сопровождать меня из-за обязанностей, которые я возложила на вас здесь. Когда я возвращусь, то вызову вас. — И, зная, что Стаурациусу не видно ее с того места, где он пал ниц, она посмотрела на меня своими сверкающими глазами. В них заключалось то послание, в содержании которого у меня не могло быть никаких сомнений.

— Повинуюсь приказу, Августа, — произнес я, салютуя ей. — Пусть Августа возвращается здоровой, во всем великолепии и более красивой, чем…

— Идуна Прекрасная! — перебила меня она. — Капитан, вы свободны!

Я снова отсалютовал ей. Оставляя ее, я шел спиной вперед, делая остановку после каждых трех шагов, чтобы поклониться согласно дворцовому ритуалу. Эта процедура была довольно длительной, и, прежде чем достичь дверей, я еще услышал ее слова, обращенные к министру:

— Слушай ты, пес! Если ты еще раз осмелишься вломиться ко мне без спроса, ты сразу же потеряешь и свое место, и свою голову. Что это такое? Я не могу отдать секретное поручение офицеру без того, чтобы за мной не шпионили?! А теперь перестаньте пресмыкаться и ведите меня к этим персам, что подкупили вас!

Проходя мимо разодетых в шелка и усыпанных драгоценностями персов, которые ожидали в передней вместе со своими рабами и дарами, я направился к террасе дворца, выходившей к морю. Здесь я нашел Мартину, стоявшую, облокотившись на парапет.

— Вы носите жемчуг Августы, Олаф? — спросила она насмешливо, оглянувшись через плечо.

— Я — нет, — ответил я, останавливаясь рядом с ней.

— Ну, а я могу поклясться в обратном, так как он благоухает, и я, кажется, улавливаю его запах. Давно вы начали душить свою рыжую бороду царскими духами, Олаф? Если бы это сделала какая-либо женщина, все бы закончилось немилостью и изгнанием, но, возможно, капитана гвардии могут и простить.

— Я не употребляю духов, девочка, о чем вам хорошо известно. Но в этих помещениях и вправду можно задохнуться. И кроме того, их запах пристает к оружию.

— Да, но еще больше к волосам. Ну, что вам поручила хозяйка сегодня?

— Поручила охрану каких-то узников, Мартина.

— А! Вы еще не читали приказа по этому поводу? Когда прочтете, то узнаете, что отныне вы являетесь комендантом тюрьмы. Это высокая должность с большим окладом и почетным положением. Вы в большой милости, Олаф, и я надеюсь, что вы не забудете Мартину, так как именно я подсказала одному человеку мысль о том, чтобы дать вам это поручение, как единственному мужчине двора, которому можно доверять.

— Я не забываю друзей, Мартина, — проговорил я.

— Такова ваша репутация, Олаф. О! Какая дорога лежит у ваших ног! Но я почему-то уверена, что вы не пойдете по ней, так как вы слишком честный человек. Или же, если вы на эту дорогу ступите, то она вас приведет не к славе, а к могиле.

— Все бывает, Мартина. По правде сказать, могила — единственное спокойное место в Константинополе. Может быть, в ней одной и находится слава.

— Именно так говорим мы, христиане, и странно, что вы, нехристианин, верите в это же. О! — продолжала она. — Все мы не более чем притворщики и лжецы! Нас же Бог должен ненавидеть! Ну ладно, мне нужно идти и все приготовить к этой поездке на воды.

— И как долго вы там пробудете? — спросил я.

— Курс приема ванн длится месяц. Меньше этого срока не уйдет на то, чтобы очистить кожу Августы и вернуть ей стройные линии юности, в которых она начинает нуждаться, хотя, без сомнения, вы думаете иначе. Вы должны были сопровождать ее как офицер личной охраны ее императорского величества. Но, Олаф, возникли некоторые обстоятельства, заставившие назначить нового коменданта тюрьмы, где заключены цезарь и знатные люди. Я увидела в этом возможность для того, кто, несмотря на многолетнюю верную службу, совсем не продвинулся в чине и звании, и упомянула ваше имя, за которое Августа сразу же ухватилась. Говоря по правде, Олаф, я не была уверена, что вы захотите стать комендантом тюрьмы, — как и в том, что вам понравится быть капитаном гвардии на водах. Я права или ошиблась?

— Думаю, что вы правы, Мартина. Воды — праздное место, где люди заняты своими болезнями. Лучше я останусь здесь выполнять свой долг, Мартина… Могу я так называть вас?.. Вы хорошая и добрая женщина. Я буду молить всех богов, которым вы поклоняетесь, чтобы они благословили вас…

— И напрасно, Олаф, так как они этого никогда не сделают. Мне кажется, что они прокляли меня.

Внезапно она разразилась слезами и, повернувшись, ушла.

Я сам тоже был сбит с толку, ибо с трудом понимал многое из того, что происходило со мной в то утро. Почему Августа поцеловала меня? Я считал, что это была просто какая-то шутка императрицы. Все знали, что я держался в стороне от женщин, и ей могло прийти в голову узнать, что я буду делать, если она поцелует меня, а затем высмеять. Я слышал, что она уже подшучивала над другими таким образом.

Что ж, оставим свои сомнения до тех пор, пока Стаурациус, который всегда боялся, как бы новый фаворит не очутился между ним и властью, оформит мое дело. Я готов был благословлять его, но в тот момент, будучи мужчиной, проклинал. И затем — Мартина, маленькая смуглая Мартина, с добрым лицом и бдительными, похожими на бусинки глазами… Почему она так говорила со мной, а затем разразилась слезами?

Сомнения охватили меня, но, не будучи тщеславным, я отбросил их. Я не разбирался в происходящем, да и какой толк пытаться понять настроение и поступки женщины? Моим делом была война или, в данный момент, служба, имеющая отношение не к женщине, а к военным людям. Война вознесла меня на ту ступень, на которой я теперь находился, хотя и странно, что сейчас я не могу ничего вспомнить об этих войнах, стершихся в моей памяти. С войнами и сражениями я связывал свое будущее, так как считал себя не придворным, а солдатом, которого только крайние обстоятельства привели ко двору. Но теперь благодаря Мартине, по ее словам, или же по какому-то капризу императрицы я получил новое назначение, что было для меня важнее, чем мимолетные поцелуи. И мне необходимо уйти и прочесть полученное распоряжение.

Прочел его я в своей комнате, расположенной в стенах дворца. Оно было написано по-гречески, и читать его для меня было довольно трудным делом, я осваивал его достаточно долго…

Мартина была права. Меня назначили комендантом государственной тюрьмы с большими полномочиями, включавшими, при необходимости, решение вопроса о жизни и смерти людей. Кроме того, комендантство давало мне ранг генерала, с соответствующим окладом и другими привилегиями, которые я мог получить. Короче говоря, из капитана гвардии я внезапно превратился в человека с большим весом в Константинополе, с которым даже Стаурациус и ему подобные должны были считаться, в особенности по той причине, что под назначением стояла подпись императрицы.

Пока я рассуждал, что мне предпринять дальше, за крепостным валом раздался звук трубы и вошел воин из моего отряда, отсалютовав мне и сообщив, что меня вызывают. Я вышел и увидел перед собой блестящую группу людей, кланявшихся мне. Мне, мимо которого они вчера проходили, не замечая. Их предводитель, смуглый грек, выступил вперед и, обращаясь ко мне как к генералу, заявил, что он, согласно императорскому приказу, прибыл, чтобы сопровождать меня к месту службы, в тюрьму.

— В каком качестве? — спросил я, так как мне вдруг показалось, что Ирине могла прийти в голову какая-нибудь новая фантазия, что она могла отдать другое распоряжение.

— В качестве генерала и коменданта, — ответил он.

— Тогда проводите, — согласился я. — И следуйте позади меня. На том и заканчивается в моей памяти эта сцена.

Затем я вижу себя уже находящимся в каких-то величественных апартаментах, предоставленных коменданту. Тюрьма эта, расположенная неподалеку от Форума Константина, занимала большую площадь, включавшую в себя сад, где узникам разрешалось совершать прогулки. Он был окружен двойной стеной с внутренним и наружным рвами. Наружный ров был сухим, внутренний — наполнен водой. Здесь также были двойные ворота и рядом с ними — сторожевые башни. Кроме этого, я вспоминаю небольшой дворик, где стояли несколько столбов, у которых заключенных наказывали плетьми, и небольшую, но ужасную комнату, оборудованную чем-то вроде деревянной кровати, к которой привязывали приговоренных для совершения наказания — выкалывания глаз или отрезания языка. Перед этой комнатой находилось помещение, в котором приводились в исполнение смертные приговоры.

Узников было много, и не обыкновенных преступников, а людей, помещенных в тюрьму из государственных или религиозных соображений. Всего там было около сотни мужчин и несколько женщин, которых содержали отдельно. Кроме тюремщиков, здесь находились сотни охранников, днем и ночью. Все они были подчинены мне.

Не пробыл я в своей новой должности и трех дней, как убедился, что Ирина назначила меня сюда из самых лучших побуждений. Произошло это следующим образом. Большей части заключенных разрешалось получение передач с продуктами и вещами от друзей. Предполагалось, что все эти передачи проверяются дежурным тюремным офицером. Это правило, которым прежде часто пренебрегали, я восстановил вновь, в результате чего наткнулся на несколько любопытных открытий.

На третий день в тюрьму поступил великолепный дар — инжир для принцев и высших людей, шуринов Ирины и дядюшек юного императора Константина, ее сына. Этот инжир был пронесен мимо меня. Все проделывалось формально. И в этот момент вид одного из фруктов возбудил у меня подозрение. Я взял его и предложил тюремщику, несшему корзину. Он выглядел испуганным, отрицательно покачал головой и сказал:

— Генерал, я не притронусь к этим фруктам.

— Вот как, — ответил я. — Весьма странно, так как мне кажется, что вчера вы ели подобные фрукты.

— Да, генерал, — согласился он. — Это правда, вчера я их съел даже слишком много.

Не отвечая ему, я подошел к окну и бросил одну из фиг длиннохвостой ручной обезьяне, прикованной цепочкой к столбу во дворе. Она схватила плод и с жадностью его съела.

— Не уходите, приятель, — остановил я тюремщика, который попытался улизнуть, едва я повернулся к нему спиной. — У меня к вам есть одна просьба.

Некоторое время я беседовал с ним, одновременно наблюдая за обезьяной, и вскоре заметил, что той стало не по себе. Она принялась царапать себе живот и хныкать наподобие ребенка. Затем на ее губах появилась пена, она забилась в конвульсиях и через четверть часа (я следил по показаниям водяных часов) издохла.

— Кажется, этот инжир отравлен, приятель, — обратился я к тюремщику. — И поэтому ваше счастье, что вчера вы объелись фруктов. А теперь выкладывай, что тебе известно по этому поводу!

— Ничего, господин, — сначала отказался он, падая на колени. — Клянусь вам Христом, ничего. Я могу только догадываться. Эти фрукты были принесены одной женщиной, которую я видел однажды среди домашних людей Константина. И мне известно… — Он умолк.

— Что тебе известно, друг? Будет лучше, если ты быстренько расскажешь мне об этом, мне, которому здесь принадлежит вся власть.

— Мне известно, господин, и об этом знают во всем мире, что Константин был бы рад избавиться от этих своих дядюшек, которых он боится, хотя они и ослеплены по его приказу. Вот и все, что мне известно, я клянусь, что больше ничего не знаю…

— Возможно, до возвращения Августы ты вспомнишь чуть больше, — заключил я. — Поэтому я сейчас не стану тебя судить за происшедшее. Эй! Стража! Подойдите сюда!

Как только он услышал шаги солдат, спешивших на мой зов, этот человек рванулся к блюду с фруктами и, схватив плод инжира, сделал попытку запихнуть его в рот, но я в одно мгновение оказался рядом с ним, и через несколько секунд солдаты уже схватили его, а плод был отобран.

— Заприте этого человека в тюрьму понадежнее, — приказал я. — Обращайтесь с ним и кормите его хорошо, но обыщите как следует.

Следите также, чтобы он не причинил себе зла и чтобы ни с кем не мог разговаривать. Затем забудьте обо всей этой истории.

— Какое обвинение записать в регистрационной книге, генерал? — спросил офицер, отдавая честь.

— Обвинение в том, что он украл инжир, предназначенный цезарю и его братьям царственной крови, — ответил я и посмотрел в окно.

Он проследил за моим взглядом, увидел бездыханную обезьяну и вздрогнул.

— Все будет исполнено! — произнес офицер, и тюремщика увели. После его ухода я послал за тюремным врачом, которого с самого первого дня нашего знакомства знал как человека правдивого. Ничего ему не объясняя, я распорядился, чтобы он сберег фрукты, лежащие в корзине, а также чтобы он произвел вскрытие обезьяны и установил причину ее гибели.

Он поклонился и ушел, забрав инжир с собой. Вскоре он вернулся и показал мне разрезанные пополам плоды инжира. В середине их виднелись крупинки белого порошка.

— Что это? — поинтересовался я.

— Один из самых сильных смертельных ядов, которые мне известны, генерал. Взгляните: этот стебелек был вытащен, затем порошок вдули в середину плода через соломинку. После этого хвостик снова вставили на прежнее место.

— Ага! — сказал я. — Это умно, но не очень. Они перепутали эти хвостики. Я заметил, что у пурпурного плода инжира был хвостик от зеленого. Поэтому я и испытал его на обезьяне.

— А вы наблюдательны, генерал.

— Да, доктор, я стараюсь подмечать все. Этому я научился еще мальчиком, когда охотился у себя на севере. Там же я научился помалкивать, так как шум пугает преследуемых. Делайте то же и вы.

— Можете не опасаться в отношении этого, — заверил он меня и вышел, чтобы заняться обезьяной.

После его ухода я некоторое время размышлял. Затем встал и направился в тюремную церковь, точнее, на то место, с которого я мог бы видеть всех, находившихся в церкви, оставаясь при этом незамеченным. Эта церковка была расположена в мрачном подземелье, освещенном только масляными лампами, висевшими на колоннах и арках. Было воскресенье, и, когда я вошел через небольшую потайную дверцу, там как раз совершался обряд причастия нескольких заключенных.

По правде сказать, зрелище было весьма печальным, так как священником, отправляющим службу, был сам цезарь Никифор, самый старший из дядюшек императора, который сначала был посвящен в духовный сан, чтобы он не мог занять место на троне, а впоследствии ослеплен, о чем я уже рассказывал. Это был высокий бледный мужчина с нерешительными очертаниями рта и чуть заостренным подбородком. Его возраст был где-то между сорока пятью и пятьюдесятью, лицо обезображено до ужаса красными дырами на месте глаз. Все же, вопреки этому причиненному ему уродству, выбритой на макушке тонзуре, неуклюже сидевшему на нем расшитому тяжелому одеянию священника, несмотря на то что он заикался, произнося торжественные слова, обращенные к какой-то бедной жертве, в воздухе царила атмосфера благородства. Будучи слепым, он не видел причащаемого, и поэтому его руки были простерты к одному из своих братьев, тоже священнику. Его язык был отрезан, но он снова и снова что-то нечленораздельно бормотал, обращаясь к Никифору. Рядом с алтарем сидел, наблюдая за всем, монах с суровым лицом, духовник принцев и сановников, приставленный шпионить за ними.

Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?

Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое — прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.

Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.

— О чем вы толкуете, дорогие братья? — спросил он. — Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.

Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.

— Генерал Олаф, — обратился он ко мне, — благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.

— Ваше высочество, — отвечал я, — что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.

Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.

— Ваше высочество, — начал я, — должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.

Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.

— Это делает Константин, сын моего брата Льва, — сказал он. — И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.

— Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.

— Только однажды, генерал, это было правдой, — ответил принц. — Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.

— Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.

— У меня нет желания жить, генерал, — признался он. — О, я мог бы уже умереть!

— Не столь уж и трудно найти смерть, принц, — произнес я и покинул их.

Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения — поэтому-то я и произнес их, те слова.

И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.

Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался. Я быстро отодвинул задвижку и открыл дверь своим ключом. И вот что я там увидел: к оконной решетке была привязана веревка, которую монахи обычно носят вместо пояса, а в ее петле находилась голова Никифора. Он висел в петле, изо всех сил стараясь освободиться. Его руки обхватили веревку над головой, так как хотя он и искал смерти, но в конце концов стал пытаться ее избежать. Таков был его характер. Однако самому ему спастись было уже невозможно, так как, когда я вошел в камеру, его рука сорвалась с веревки, туго обтянувшей его шею и душившей его.

Мой меч был со мной. Выхватив его, я одним ударом рассек веревку и подхватил падающего Никифора своими руками. Он был уже без сознания, но его шея не была сломана, и когда я брызнул ему в лицо водой, он задышал и вскоре пришел в себя.

— Что за шутки, ваше высочество? — спросил я его.

— Это та, которой вы меня научили, генерал, — ответил он, зажмурившись от боли. — Вы сказали, что смерть легко можно найти, и я стал жаждать ее, но в последний момент испугался. О! Когда я оттолкнул прочь этот стул, мои слепые глаза открылись, и я увидел пламя ада и руки дьяволов, хватающих мою душу, чтобы бросить ее туда. Благословляю вас за то, что спасли меня от этого огня. — И он, схватив мою руку, поцеловал ее.

— Не стоит меня благодарить, — сказал я. — Благодарите бога, которому вы поклоняетесь, так как мне кажется, что это он внушил мне мысль посетить вас ночью. Но поклянитесь мне этим самым богом, что вы не станете больше совершать подобных действий, потому что, если вы не дадите такой, вас закуют в кандалы.

Он поклялся мне своим Христом, что не станет этого делать, поклялся так пылко, что я был уверен: больше он не нарушит эту клятву. Затем я рассказал ему, как не смог заснуть из-за того, что мной овладел какой-то странный страх.

— О! — воскликнул он. — Без сомнения, сам Бог послал к вам ангела, чтобы спасти меня от самого страшного из грехов. Несомненно, это сделал Он, Бог, Который знает вас, хотя вы Его и не знаете!

После этого он упал на колени.

Отвязав от оконной решетки оставшийся конец веревки, я покинул его…

Я рассказываю сейчас об этой истории, так как она имеет прямое отношение к моей судьбе. Именно эти слова принца и заставили меня впервые заинтересоваться Христовой верой. И, конечно, если бы они никогда не были сказаны, я прожил бы остаток жизни и умер бы язычником. До сих пор я судил об этой вере по делам тех, кто ее проповедовал в Константинополе, и находил, что ей чего-то недостает. Теперь, однако, какая-то сила свыше своевременно направила меня в камеру Никифора, чтобы его спасти. Направила именно меня, который в случае смерти Никифора чувствовал бы себя виновным в ней. Могут сказать, что это не столь уж и важно, что лучше ему было бы умереть от своей руки или от руки убийцы. Кто может судить о тайных делах? Во всяком случае, не я. Несомненно, муки Никифора имеют какое-то назначение, как и все наши мучения. И он был оставлен в живых по причинам, известным только Творцу, но не человеку.

Здесь я должен добавить, что об этом несчастном цезаре и его родне я больше ничего не знаю. Смутно припоминается мне, что во время моей службы на тюрьму было совершено какое-то нападение со стороны тех, кто добивался смерти принцев, но я раскрыл заговор с помощью тюремщика, попавшегося мне с отравленными фигами, и легко разгромил этот заговор, за что удостоился похвалы Ирины и ее министров.

Если все было так, то никто и нигде не упоминает о том заговоре сейчас. Говорили также, что некоторое время спустя толпа притащила всех принцев во главе с Никифором в храм святой Софии и провозгласила его императором. Но их всех снова схватили, и в конце концов все они отправились к праотцам, исчезнув из поля зрения людей.

Успокой, Господи, их измученные души! Они страдали от людей больше, чем сами грешили!

Глава III. Мать и сын

Следующая сцена из моей византийской жизни, которую я вижу, происходит в величественном круглом здании, переполненном священнослужителями в епископских одеяниях. Некоторые из них увенчаны митрами, каждый окружен свитой, состоящей в основном из прислуживавших им монахов.

Шел какой-то религиозный диспут, больше походивший, пожалуй, на перебранку. Темой спора был вопрос, следовало ли поклоняться иконам в церкви. Он был яростным, этот диспут. Одна из сторон называлась иконоборцами, к ней принадлежали те, кто не обожествлял образа, другую же, насколько мне помнится, называли иконопоклонниками, или ортодоксами, хотя в последнем я не совсем уверен. Прения стали столь неистовыми, что мне, генералу и коменданту тюрьмы, было приказано позаботиться о тем, чтобы предотвратить насилие. Начала происходившего не помню, но хорошо помню иконопоклонников, партию, к которой принадлежала и сама императрица Ирина. Эта партия повсюду имела свои светские общины, и ее аргументы в споре с противниками казались мне неубедительными. Иконопоклонники прибегли к насилию.

После этого последовала большая суматоха, в которой приняли участие и зрители. Страшный же вид был у этих священников и их приверженцев, напавших на своих противников и бьющих их всем, что попало под руку, даже посохом! Чудесное зрелище: слуги Христовы колотят друг друга священными жезлами!

Партия, защищающая поклонение иконам, более многочисленная, имела больше приверженцев. Поэтому те, кто придерживался противоположных взглядов, были сокрушены. Некоторые — вытащены на улицу и убиты толпой, поджидавшей здесь исхода сражения, других ранили, несмотря на то что я и охрана пытались сделать все возможное, чтобы их защитить. Среди иконоборцев обращал на себя внимание старик из Египта с нежным лицом и длинной бородой, один из епископов, по имени Бернабас. Он коротко выступил в дебатах, длившихся несколько дней, и, когда он говорил, его слова отличались особой добротой и милосердием. Но тем не менее представители партии, отстаивавшей святость икон, возненавидели его, и, когда началась финальная схватка, некоторые бросились на Бернабаса. Какой-то мускулистый темноглазый епископ — по-моему, Антиох — двинулся на Бернабаса и прежде, чем я смог оттолкнуть нападающего, обрушил на его голову отделанный драгоценностями посох. Одновременно другие священники разорвали его мантию от шеи до плеч и плевали ему в лицо.

Наконец бунт был подавлен, мертвых унесли, а я получил приказ конвоировать Бернабаса в тюрьму, если он окажется жив, вместе с некоторыми другими лицами, о которых я сейчас ничего не могу вспомнить. Я доставил его в тюрьму и там с помощью тюремного врача — того самого, которому я давал на исследование отравленный инжир, — вернул епископа к жизни и восстановил его здоровье.

Болезнь Бернабаса оказалась длительной, так как один удар сильно покалечил его, и, пока он поправлялся, мы с ним часто и о многом беседовали. В беседах выяснилось, что этот человек с очень приятным и честным характером — выходец из Британии, что его отец (или дед) — датчанин, и это сразу же связало нас. В юности он тоже служил солдатом. Потом, будучи взятым в плен в какой-то войне, он попал в Италию, где и был посвящен в сан как священник Римской церкви. Впоследствии его послали миссионером в Египет, где назначили настоятелем монастыря, и в конце концов на церковных выборах он получил сан епископа. Но Бернабас не забыл родной датский язык, и поэтому мы могли беседовать на нем.

Мне кажется, что с той ночи, когда цезарь сделал попытку повеситься, я заинтересовался христианством, достал и изучил Библию и оказался в состоянии обсуждать религиозные вопросы с епископом Бернабасом. Я не помню ни одного аргумента, которые мы тогда приводили в своих беседах, кроме одного: я заявил ему, что хотя дерево и кажется хорошим, его плоды могут быть отвратительными, и в качестве примера я привел ему ту ужасную драку, в которой он едва не был убит, причем не простым смертным, а одним из высших лиц христианской церкви.

Он ответил, что подобное должно происходить, что Христос сам сказал: «я пришел не с миром, но с мечом», и что только с помощью войны и борьбы можно добиться правды. «Дух всегда был добрым и высоким, а плоть — всегда низкой, — добавил он. — Все эти дела от плоти, которая исчезает, но дух же остается чистым и бессмертным…»

В конце концов под влиянием святого Бернабаса (впоследствии он был убит последователями лжепророка Магомета) я стал христианином, новым человеком. Теперь я понял, чье благоволение придало мне смелости предложить открытый бой языческому богу Одину и ниспровергнуть его. Также я понял, откуда исходит свет, который я искал многие годы. Да, этот свет, который я хранил в своей груди, служил мне путеводной звездой в жизни и смерти.

И вот пришел день, когда мой любимый епископ Бернабас, не признававший проволочек в святом деле, окрестил меня в своей камере водой, взятой из его сосуда для питья, и потребовал, чтобы я сделал первое признание в этом, как только позволят обстоятельства.

Это произошло как раз в то время, когда Ирина вернулась е вод. Я ей послал письменный отчет обо всем происшедшем со времени назначения меня комендантом. Я просил также разрешения оставить свой пост, так как он не подходил мне.

Несколькими днями позже, когда я сидел в своей комнате в тюрьме и писал бумагу, касающуюся заключенного, который умер, охранник у ворот сообщил, что меня желает видеть посланец Августы. Я приказал ввести посланца, и он сразу же вошел в помещение. Оказалось, что это не камергер или евнух, а женщина, закутанная в темный плащ. Когда охранник вышел, захлопнув за собой дверь, она сбросила с себя плащ, и я увидел, что моим посетителем была Мартина, любимая фрейлина императрицы. Мы тепло приветствовали друг друга, так как всегда были хорошими друзьями, и я спросил, какие у нее новости.

— Мои новости заключаются в том, что воды были полезны для Августы, Олаф. Она потеряла несколько фунтов веса, а ее кожа сейчас подобна коже маленького ребенка.

— Да будет здорова Августа! — смеясь, ответил я. — Но ведь вы сюда пришли не для того, чтобы рассказать мне о состоянии кожи императрицы? Что же дальше, Мартина?

— А вот что, Олаф. Ирина сама прочла ваш рапорт, что она делает редко. Она сказала, что ей захотелось посмотреть, умеете ли вы писать по-гречески, и осталась очень довольна вашим рапортом. Императрица объявила Стаурациусу в моем присутствии, что поступила мудро, назначив вас на этот пост на время своего отсутствия в городе, так как благодаря этому спасла жизнь цезаря и его братьев, а она пока желает, чтобы они были живы, — по крайней мере, в настоящее время. Она согласна с вашей просьбой и освободит вас от этой должности, как только будет подобран новый комендант. А вам надлежит явиться для охраны ее особы. Ваш же ранг генерала утверждается окончательно.

— Это добрые новости, Мартина, настолько добрые, что хотелось бы знать, где спрятано жало у этой пчелки.

— Вы это очень скоро узнаете, Олаф. Единственное, о чем я могу предупредить вас, — это о жале ревности. Такая карьера, как ваша, уже привлекает к вам взгляды окружающих, и не все они исполнены любви и доброжелательности.

Я кивнул, и она продолжала:

— Тем не менее, кажется, ваша звезда сейчас сверкает очень ярко. Почти с уверенностью можно утверждать, что Августа поклоняется ей, по крайней мере, она много говорит со мной о вас и несколько раз была уже готова послать за вами с вод. Конечно, это не было связано с государственными интересами и вашими донесениями. Мне так кажется.

— А-а! — сказал я. — Теперь, думаю, я уже начинаю чувствовать жало этой пчелки.

— У пчелки другое жало! Нет! Вы, конечно, хотели сказать, что чувствуете аромат цветов на холме Иды. Значит, Олаф, если бы я была вашим врагом, каким, полагаю, я стану в один прекрасный момент, так как часто мы учимся ненавидеть тех, кого слишком… кто нам слишком нравится… Так вот, если бы я была вашим врагом, то ваша голова и плечи уже могли бы говорить друг другу «до свидания!» после таких слов, как ваши.

— Возможно, Мартина. И если бы так случилось, то не знаю, настолько ли все это так важно для меня… теперь.

— Настолько ли важно? И это говорите вы, галопом скачущий по дороге Судьбы к храму Славы в одной колеснице с императрицей?! Вы что, Олаф, сошли с ума? Или с вами происходит и то и другое одновременно? И что вы имели в виду, говоря «теперь»? Олаф, с вами что-то происходит с тех пор, как я видела вас в последний раз. Вы что, влюбились в какую-нибудь прелестную узницу в этой отвратительной тюрьме и были отвергнуты? Такой увалень, как вы, может получить отказ даже от пленницы, которую он держит в собственных руках. Ей-Богу, вы необычайный человек!

— Да, Мартина, кое-что со мной случилось. Я стал христианином.

— О, Олаф, теперь-то и я вижу, что вы не дурак, как я считала, а, наоборот, очень умны. Потому что только вчера Августа сказала мне (это произошло после того, как она прочла ваш рапорт), что если бы вы были христианином, она подумала бы, как дальше возвысить вас. Но так как он остается одним из самых упрямых язычников, говорит она, то это не удастся сделать без больших хлопот.

— Теперь я желал бы только одного: самому быть христианином и оставаться язычником для других, — отозвался я, нахмурившись, — хотя, увы! Этого желания могло бы и не быть, Мартина, вы не поняли, что это случилось не по тем причинам, о которых вы подумали. Я целовал крест не ради карьеры, а для того лишь, чтобы служить ему.

— Клянусь всеми святыми! В следующий раз вы можете пойти дальше и выбрить себе тонзуру! Но вряд ли и это вас устроит! — воскликнула она. — Помните, что если дела пойдут слишком… трудно, священником вы всегда успеете стать, Олаф. Только в этом случае вы должны будете отказаться от поисков той особы, которая где-то носит вторую половину ожерелья. Я имею в виду не поддельную половину, которая находится у Ирины, а настоящую! Я знаю всю вашу историю, а также все об Идуне Прекрасной. Одна высокопоставленная персона рассказала мне ее, да и вы сами, не сознавая того, часто делали то же самое, так как вы не тот человек, который может долго хранить в себе тайну. Пусть все ангелы-хранители помогают этой женщине с ожерельем, если она когда-нибудь повстречается с некоей другой особой, имени которой я не назову. И затем, почему вы столь многословны? Вы что, учитесь читать проповеди? Если вы собираетесь стать монахом, Олаф, то вам придется оставить и такое дело, как участие в войнах и битвах, кроме тех, одну из которых вы однажды видели в церковном храме. Господи! Вот бы вид был у вас, когда бы вы молотили другого епископа кривым посохом после дискуссии об иконах и Двух Сущностях! Мне было бы жалко этого епископа. Но вы не сказали, кто же вас обратил в христианство?

— Бернабас Египетский, — ответил я.

— О! А я думала, что это была какая-нибудь святая. В этом случае ваша история была бы интересней для двора. Что ж, наша госпожа-императрица не любит Бернабаса, так как тому не нравятся иконы. И это может быть жалом у той пчелки. Но, возможно, она простит его ради вас. Вы же должны боготворить иконы!..

— К чему волноваться из-за икон? Есть духовное начало, в которое я верю, а остальное — ничто!

— Вы — прямой человек, как и во всем остальном, Олаф. Поэтому вы прыгаете дальше, чем можете видеть. Ну да ладно, будьте только осторожны и не говорите ничего об иконах, ни хорошего, ни плохого. Раз они ничего не значат для вас, то какая разница, есть они здесь или их нет? Оставьте их слепым глазам и неразумным головам. А теперь я должна уйти, так как не могу больше слушать вашу болтовню. О! Я забыла о своем поручении. Августа приказала вам посетить ее сегодня вечером, сразу же после ужина. Слушайте и повинуйтесь!

Передав это поручение с таким видом, будто дело шло, по крайней мере, о тюремном заключении или чем-то еще более худшем, она накинула на себя плащ и, бросив на меня любопытствующий взгляд, открыла дверь и вышла.

В назначенный час или, точнее, чуть раньше я прибыл в личные императорские покои. Очевидно, меня ждали, ибо одна из фрейлин, увидев меня, поклонилась и велела присесть, затем оставила приемную. Вскоре дверь открылась, и в нее вошла Мартина, одетая в белое платье.

— Вы пришли рановато, Олаф, — сказала она. — Подобно любовнику, жаждущему свидания. Что ж, всегда благоразумно встретить удачливую судьбу на полпути. Но почему вы пришли во всеоружии? Не принято, чтобы в этот час императрицу навещали в таком виде. И, кроме того, вы сейчас не на посту.

— Я полагал, что вызван по служебным делам и что сейчас нахожусь при исполнении своих обязанностей, Мартина.

— Значит, вы ошиблись, как всегда; снимите с себя все это оружие и доспехи. Императрица говорит, что от одного вида оружия после ужина она чувствует смертельный холод. Я сказала: снимите все! Я должна помочь вам?

После того как я снял кольчугу, я остался одетым в простую голубую тунику и штаны.

— Вы хотите, чтобы я предстал перед императрицей в таком виде? — спросил я.

Ничего не ответив, она хлопнула в ладоши и позвала евнуха, который кивнул ей, получив какое-то приказание. Он вышел и вскоре вернулся с чудесной шелковой одеждой, расшитой золотом, подобной той, какую высокотитулованные люди надевают на праздники. Костюм был мне как раз впору, словно его сшили специально для меня. Я надел его, хотя мне и хотелось им еще полюбоваться. Мартина предложила мне снять меч, но я отказался, заявив:

— Пока на этот счет не будет специального приказания императрицы, я и мой меч — мы не расстанемся.

— Ну что ж, Олаф, она ничего не говорила в отношении меча, так что можете пока оставить его. Единственное, что она сказала, так это то, чтобы ваш костюм по цвету гармонировал с ожерельем, которое вы носите. Она не терпит, когда цвета не соответствуют один другому, особенно при свете ламп.

— Так кто же я, по-вашему? — сердито спросил я. — Мужчина или животное, которое убивают перед тем, как принести в жертву?

— Фи, Олаф, вы еще помните ваши языческие обряды? Не забывайте, что вы теперь христианин, умоляю вас.

— Благодарю вас, что напомнили мне об этом, — сказал я, и в этот момент другая фрейлина, поспешно войдя в комнату, потребовала, чтобы я следовал за ней.

— Удачи вам, Олаф, — пожелала мне Мартина, когда я проходил мимо нее. — Непременно позже расскажете мне все новости или же сделаете это завтра.

Фрейлина проводила меня не в холл для аудиенций, а в личную столовую императрицы. Здесь, откинувшись по древнеримской моде на кушетке, стоявшей с другой стороны узкого столика, уставленного фруктами и графинами с греческим вином, сидели два величайших создания мира: Августа Ирина и Август Константин, ее сын.

Она была одета восхитительно: в длинное платье из белого шелка с накинутой поверх него мантией из красивого императорского пурпура. Я заметил на ее великолепной груди ожерелье из изумрудных жуков, разделенных золотыми раковинами, скопированное с моего ожерелья. На своих прелестных волосах, которые низко опускались на лоб и разделялись пробором посредине, она носила золотую диадему, в которой тоже сверкали изумруды, подобные жукам на ожерелье. На Августе Константине была праздничная одежда цезарей, также прикрытая пурпурной мантией. Его лицо казалось грубоватым, взгляд — глуповато-юным. Он был темноволосым, как его отец и дядя, но с голубыми глазами и недобрым взглядом. По его пылающему лицу я понял, что он изрядно выпил вина, а по угрюмо сжатому рту — что он, как обычно, уже успел поссориться со своей матерью.

Я остановился у края стола и отсалютовал вначале императрице, затем императору.

— Кто это? — осведомился он, посмотрев на меня.

— Генерал Олаф, из моей охраны, — пояснила она. — Комендант государственной тюрьмы. Помните, вы пожелали, чтобы я послала за ним для решения вопроса, о котором мы спорили.

— Ах да! Ну что ж, генерал Олаф, страж моей матери, не объясните ли вы, почему вы вначале салютовали Августе, а лишь затем мне, Августу?

— Ваше императорское величество, — смиренно ответил я. — Я не знаток здешних правил в этом отношении, но в той стране, где я воспитывался, меня учили, что если я вижу сидящих рядом мужчину и женщину, я должен поклониться сначала женщине, затем — мужчине.

— Хорошо сказано! — воскликнула императрица, захлопав в ладоши, но император изрек:

— Несомненно, этому вас научила ваша мать, а не отец. В следующий раз, когда будете входить в императорские покои, будьте любезны не забывать об этом. И помните: император и императрица — не просто мужчина и женщина.

— Ваше императорское величество, — обратился я к нему. — Как вы приказали, я буду помнить, что император и императрица — не просто мужчина и женщина, а Император и Императрица.

Сначала от этих слов Август начал было морщиться, но, внезапно изменив намерение, рассмеялся, как и его мать. Он наполнил вином золотую чашу и, протянув ее мне, проговорил:

— Выпей это, солдат, за нас, так как только после этого, возможно, наши умы станут лучше понимать один другой.

Я поднял чашу и, держа ее в руке, произнес:

— Я пью за ваши императорские величества, сияющие над миром, подобно двум звездам на небе. Слава вашим величествам! — И я выпил вино, но не до конца.

— А ты умен! — прорычал Август. — Что ж, возьми эту чашу, ты заслужил ее. Но вначале осуши ее, ты ведь только омочил в ней свои губы. Ты что, боишься, что в ней яд, как в тех фруктах, о которых мне рассказывали? А может быть, и в этих? — И он показал на столик у стены, на котором стоял стеклянный кувшин с точно такими же плодами инжира, какие были посланы в тюрьму принцам.

— Чаша, которую вам дали, моя, — перебила его Ирина. — Но мой слуга с благодарностью принимает этот дар, который будет доставлен ему на дом.

— Солдат не нуждается в подобных игрушках, ваше императорское величество, — начал было я, но в это время Константин, проглотив еще одну порцию крепкого вина, сердито прервал меня:

— Могу и не дарить эту чашу, но ты еще попросишь меня об этом. Меня, которому принадлежит империя и все ее богатства!

И, схватив чашу, он швырнул ее на пол, разлив вино, чему я, желавший сохранить голову трезвой, был искренне рад.

— Дело сделано, — продолжал он с пьяной яростью. — Достойно ли торговаться цезарю из-за куска золота, подобно меняле в его лавке? Подайте мне эти фиги, я еще должен решить вопрос о яде!

Я поднял кувшин с фигами и, поклонившись, поставил его перед ним. Я был уверен, что это те самые фрукты, так как на стекле еще сохранилась моя собственная бирка с пометкой, а также с подписью врача. Я срезал печать на пергаменте, натянутом на горлышко кувшина.

— Теперь, Олаф, слушай, — сказал он. — Это правда, что я приказал послать фрукты дураку-цезарю, своему дядьке, потому что в последний раз, когда я его видел, он сам молил меня об этом, и я захотел сделать ему приятное, но то, что будто бы я велел отравить фрукты, как утверждает моя мать, — это ложь, и, возможно, Господь накажет язык, проговоривший подобное. Я вам докажу, что это ложь! — И, храбро погрузив руку в кувшин, он вытащил оттуда две фиги. — Значит, — спросил он, подбрасывая фрукты, — ваш генерал Олаф утверждает, что это те самые фиги, посланные цезарю? Так, Олаф?

— Да, господин, — откликнулся я, — они были положены в кувшин в моем присутствии и опечатаны моей печатью.

— Отлично! Эти фиги были посланы мной, и Олаф заявляет, что они отравлены. Я докажу ему и вам, мать, что они не отравлены, тем, что сам съем одну из них.

Теперь я смотрел на Августу, но она сидела молча, с руками, сложенными на груди, а ее красивое лицо обрело каменное выражение.

Константин поднес фиги ко рту. Я снова взглянул на Августу: она по-прежнему сидела подобно статуе, и мне вдруг пришло в голову, что это в ее интересах — позволить опьяненному мужчине съесть фигу из кувшина. И я решил действовать.

— Августус, — обратился я к нему. — Не следует трогать эти фрукты. — И, подойдя к Константину, я забрал фиги из его рук.

Он вскочил на ноги и стал оскорблять меня.

— Ты, сторожевой пес с Севера! — орал он. — И ты осмеливаешься говорить императору, что он должен, а чего не должен трогать? Клянусь всеми иконами своей матери, я тебя прикажу выпороть на площади.

— Этого вы никогда не сделаете, — ответил я, в то время как моя гордая кровь закипела от подобного оскорбления. — Я говорю вам, ваше императорское величество, — продолжал я, удерживая готовые сорваться с языка резкие выражения, — что эти фиги отравлены.

— А я говорю, что ты лжешь, ты — языческий дикарь! Смотри! Или ты сделаешь это, или я! И тогда ты узнаешь, кто из нас говорит правду, ты или же я. А теперь — повинуйся или, клянусь Христом, завтра ты станешь короче на голову!

— Августусу угодно грозить мне, но в этом нет необходимости, — заметил я. — Но если я съем фигу, то поклянется ли Августус не трогать больше ни одной из оставшихся?

— Да, — согласился он, икая, — так как тогда я буду знать правду. А ради правды я и живу, хотя, — добавил он, — я ее еще не нашел.

— А если я не стану есть, то не переменит ли Августус своего намерения?

— Клянусь святой кровью, нет! Я съем их целую дюжину. Я не позволю оскорблять себя женщине и варвару. Ешьте, иначе начну я.

— Хорошо, ваше императорское величество. Пусть лучше сегодня утром умрет варвар, чем мир потеряет своего великолепного императора. Я съем этот плод, и тогда вам станет ясно, что могло произойти с вами, императором; возможно, что моя кровь ляжет грузом на вашу душу. Кровь, которую я отдаю, спасая вашу жизнь!

С этими словами я поднес фигу ко рту. Но, прежде чем я успел прикоснуться к ней, быстрым движением, подобным тому, с каким пантера прыгает на свою жертву, Ирина вскочила с кушетки и выбила ее из моей руки.

— Ну что вы за существо, — сказала она, — если заставляете этого храброго человека отравить себя, чтобы он мог спасти вашу бесценную жизнь! О Господи! Что же я сделала, что должна была дать жизнь такому негодяю? Кто бы ни отравил эти фиги, они же отравлены, что уже доказано и может быть доказано снова. Я говорю вам, что если бы Олаф попробовал сейчас одну из них, он был бы уже мертв или умирал.

Константин выпил еще один кубок вина, который неожиданно на мгновение отрезвил его.

— Я нахожу это странным, — проговорил он с усилием. — Вы, моя мать, готовы были позволить мне съесть этот плод, который отравлен, по вашему заявлению, то есть кое-что по этому поводу вам известно. Но когда генерал Олаф предложил съесть его вместо меня, вы вырываете плод из его рук, как он сам сделал это со мной. И еще одно обстоятельство, не менее странное. Этот Олаф, заявивший, что фрукты отравлены, предлагает съесть один из них, если я дам обещание не трогать их. А это значит, что если он прав, то он предлагает отдать свою жизнь вместо моей. Я же для него ничего не сделал, кроме того, что обозвал его крепкими словами. А так как он ваш слуга, то ему нечего ожидать от меня, если я в конце концов одержу над вами победу в борьбе за власти. Теперь много говорят о чудаках, но такого я еще не видывал. Или Олаф — лжец, или же он — великий человек и святой. Он говорит, мне рассказывали, что обезьяна, съевшая принесенную в тюрьму фигу, издохла. Что ж, раньше мне это не приходило в голову, но и здесь, во дворце, немало обезьян. Давайте же решим вопрос испытанием и выясним, что за штучка этот Олаф.

На столе стоял серебряный колокольчик, и, пока он говорил, я взял его и позвонил. Вошла фрейлина, и ей был отдан приказ привести обезьяну. Она удалилась, и скоро прибыли смотритель и его обезьяна. Это было крупное животное из породы бабуинов, хорошо известное всему дворцу своими шалостями.

Войдя по команде человека, приведшего ее, обезьяна поклонилась всем нам.

— Дайте животному вот это, — император протянул смотрителю несколько фиг.

Обезьяна взяла фиги и, понюхав их, отложила в сторону. Тогда смотритель покормил ее какими-то засахаренными фруктами, которые она ловила и поедала. Наконец, когда ее подозрительность несколько уменьшилась, он бросил ей одну из фиг, которую она тоже проглотила, не сомневаясь, что это засахаренный плод. Через пару минут она стала проявлять признаки недомогания и вскоре умерла в конвульсиях.

— А теперь вы верите, мой сын? — спросила Ирина.

— Да, — ответил он. — Я верю, что в Константинополе есть святой. Господин святой, я салютую вам! Вы спасли мою жизнь и, если все выйдет по-моему, жизнь вашего святого собрата! И я спасу вашу жизнь, хотя вы и служите моей матери.

Договорив это, он выпил еще один кубок вина и, шатаясь, вышел из комнаты.

Смотритель по знаку Ирины поднял свою мертвую обезьяну и тоже оставил помещение, сотрясаясь в рыданиях, ибо он очень любил это животное.

Глава IV. Олаф предлагает свой меч

Мы с Ириной остались одни в этом чудесном месте, за столом, на котором стояли вина и кувшин с отравленными фигами. Погнутая золотая чаша лежала на мраморном полу.

Императрица сидела на кушетке, с некоторым изумлением глядя на меня, я же стоял перед ней, полный внимания, как и положено солдату на своем посту.

— Удивляюсь, почему он не послал за кем-нибудь из моих слуг, чтобы те попробовали эти фиги… За Стаурациусом, например… — проговорила она задумчиво, затем чуть слышно рассмеялась. — Да, если бы он сделал это, мне пришлось бы пожалеть кое о чем большем, нежели эта обезьяна, которую я иногда сама кормила. Это было искреннее животное, единственное существо, которое не вытирало пыль у ног Августуса. О! Теперь мне припоминается, что он всегда ее ненавидел, так как, будучи ребенком, он имел дурную привычку дразнить обезьяну палкой, подходя к ней на длину ее цепочки, и бил ее. Но однажды, когда он подошел чуть поближе, она его схватила, ударила по щеке и вырвала у него клок волос. Еще тогда он хотел это сделать. И так и не забыл об этом. Он никогда не забывает то, что ненавидит. Вот почему, значит, он послал за этим бедным животным.

— Августа должна вспомнить, Августус не знал, что фиги были отравлены.

— Августа уверена: Августус знал достаточно хорошо, что эти фиги были отравлены, — во всяком случае, с того момента, когда я выбила одну из ваших губ, Олаф. Что ж, теперь у меня еще более жестокий враг, чем был раньше. Вот и все. Говорят, что по законам природы мать и сын должны любить друг друга. Но это ложь! Еще с того момента, когда он был совсем крошечным, я ненавидела этого изверга, хотя моя ненависть не составляла и половины его ненависти ко мне. Вы думаете про себя, что все это потому, что наши стремления столкнулись подобно мечам и из этого возникло пламя ненависти. Это не так. Эта ненависть врожденная, она придет к концу лишь тогда, когда один из нас падет мертвым от руки другого.

— Ваши слова ужасны, Августа.

— Но все же это правда, а правда в Византии всегда ужасна. Олаф, возьмите эти фрукты с ядом и положите их в ящик вон того стола, заприте его, а ключ храните у себя, так как иначе они смогут отравить других неповинных животных.

Я исполнил приказ и вернулся. Она взглянула на меня и сказала:

— Я устала все время видеть вас здесь стоящим, словно статуя римского бога Марса, с мечом, наполовину спрятанным под платьем. И я ненавижу этот зал, запах Константина, его напитки и слова лжи. О! Он отвратителен, и за мои грехи Бог сделал меня его матерью, если только он не был подменен при рождении, как мне в свое время говорили, но я не смогла тогда это доказать. Дайте мне вашу руку и помогите подняться. Вот так, благодарю вас. Теперь следуйте за мной. Мы посидим немного в моей комнате, единственном месте, где я могу себя чувствовать счастливой, поскольку император там никогда не появляется. Нет, мы будем беседовать не о служебных делах. Вам нет нужды устанавливать дополнительную охрану или же изменять посты этой ночью. Есть одно секретное дело, по которому я бы хотела с вами посоветоваться.

Она направилась к выходу, и я последовал за ней, проходя через двери, открывавшиеся таинственным образом при ее приближении и так же закрывавшиеся. Вскоре я очутился в небольшой полуосвещенной комнате, в которой до этого никогда не бывал. Место было прекрасным, все вокруг благоухало. В углу комнаты стояла статуя, изображавшая Венеру, целующую Купидона, который обнимал ее одним крылом. В открытое окно виднелись сверкающая луна и дивный сад и слышались звуки волн, набегавших на берег.

Двойные двери были закрыты и, насколько я понял, заперты. Ирина собственноручно задернула занавеси на них. Возле открытого окна, не имеющего балкона, стояла кушетка.

— Садитесь сюда, Олаф, — пригласила она, — и давайте без церемоний, мы здесь только мужчина и женщина.

Я повиновался и сел в то время, как она возилась с занавесями. Затем она подошла и тоже села на кушетку.

— Олаф, — произнесла она после того, как некоторое время смотрела на меня, как мне показалось, довольно странным взглядом, и при этом краска то появлялась, то исчезала на ее лице. И в этом лунном свете она казалась совсем юной и изумительно прекрасной. — Олаф, вы очень храбрый человек.

— Вам служат сотни еще более храбрых, императрица. Трусов в солдаты не берут.

— Я могла бы вам рассказать другую историю, Олаф, но я говорила не об этом роде храбрости. Я имела в виду то, что заставило вас предложить съесть отравленную фигу вместо Константина. Почему вы это сделали? Это действительно правда, что он после происшедшего вспомнит этот случай с пользой для вас, так как могу сказать о нем, что он не забывает спасших его, так же как и тех, кто нанес ему вред. Но если бы вы съели тот плод, вы бы умерли. И как он в этом случае мог вознаградить вас?

— Императрица, когда я давал клятву при поступлении на службу, я клялся охранять вас обоих даже ценой своей жизни. Я просто выполнял присягу, вот и все.

— Вы — необыкновенно отважный человек, если так строго понимаете свою присягу. Если вы готовы на многое для того, кто для вас ничего не значит, кто никогда не отблагодарит вас за это хорошей суммой в золоте, то что же вы, должно быть, сделаете для того, кого любите!

— Я мог бы предложить в этом случае тоже только одну жизнь, что еще я могу отдать?

— Кто-то мне рассказывал (им могли быть и вы сами, Олаф), что однажды вы совершили большее, бросив вызов своему языческому богу. Вы сокрушили этого бога ради того, кого вы любили. Мне говорили, что ради мужчины, но я этому не верю. Несомненно, вы отважились на такое ради Идуны Прекрасной, о которой вы мне рассказывали и которую, как мне кажется, вы не можете забыть, хотя она и была вам неверна. Говорят, лучший способ удержать любовь — быть неверным тому, кого любишь. Это правда, я верю, — с горечью проговорила она.

— Вы ошибаетесь, императрица! Я должен был отомстить Одину за жизнь Стейнара, своего молочного брата, которого он принял в жертву. За это я его вызвал на поединок и своим мечом разрубил на куски его священную статую. За Стейнара, которого она, Идуна, предала так же, как предала меня, принеся ему смерть, а мне — позор.

— Но все же, не будь этой Идуны, вы бы никогда не вступили в схватку с великим богом Севера, не навлекли бы на себя проклятие. О, Олаф, эти боги существуют, но имя им — дьяволы!

— Существует ли Один или нет, я не боюсь его проклятия, императрица!

— Все же в конце концов он найдет вас, мне так кажется. Видите ли, языческая кровь еще течет в моих жилах, и я, христианка, не пренебрегаю ни одним из великих богов Греции и Рима. Пусть этим занимаются священники. Вы не испытываете ничего подобного, Олаф?

— Об этом я не думал вовсе с тех пор, как отрубил голову Одину и ушел оттуда невредимый.

— Тогда вы мужчина в моем вкусе, Олаф.

Она замолчала, глядя на меня еще более странно, чем прежде, пока я не стал смотреть на море, желая в этот момент оказаться там или где угодно, но только подальше от этой властной и привлекательной женщины, которой я поклялся повиноваться во всем.

— Олаф, — произнесла она наконец. — Вы хорошо мне служили в последнее время. Хотите ли вы получить какую-нибудь награду, а если хотите, то какую именно? В состоянии ли я дать вам все, что вы пожелаете? Кроме, — добавила она поспешно, — такого дара, который позволил бы вам покинуть Константинополь… и меня. Все остальное, я думаю, смогу сделать.

— Да, Августа, — ответил я, все еще глядя на море. — Вон там, в тюрьме, находится старый епископ по имени Бернабас Египетский, на которого в храме напали другие епископы, когда вас здесь не было. Они его избили почти до смерти. Я прошу вас, освободите его и с почестями отправьте в его епархию.

— Бернабас! — воскликнула она резко. — Я знаю этого человека. Он иконоборец и, следовательно, мой враг… Только сегодня я подписала приказ, чтобы его держали в заключении до самой смерти — здесь или в другом месте. Ну что ж, — продолжала она. — Хотя мне было бы легче подарить вам целую провинцию, пусть будет по-вашему, так как отказать вам в чем-либо я не в состоянии. Бернабас будет освобожден и с почестями возвращен в свою епархию. С этим все, — сказала она.

Я стал благодарить ее, но она меня остановила со словами:

— С этим покончено. В другое время у меня будет возможность рассказать вам о еретиках, или вы мне расскажете о тех, среди которых вы завели себе друзей, но я сегодня выслушала достаточно такого, что не было для меня приятным, и не хотела бы сейчас говорить о них.

Я снова замолчал и по-прежнему продолжал смотреть на море, думая про себя: а не осмелиться ли мне попросить разрешения уйти, ибо я чувствовал, что ее глаза прожигали меня насквозь, и мое беспокойство все возрастало. Внезапно рядом послышался шелест шелка, и уже в следующее мгновение я почувствовал, как руки Ирины обвились вокруг моей талии, а ее голова прижалась к моим коленям. Да, она стояла передо мной на коленях, тихо всхлипывая, а ее гордая голова покоилась на моих коленях! Диадема, бывшая у нее на голове, упала, и ее длинные кудри, освободившись, касались пола и лежали на нем, сияя, подобно золоту, в лунном свете.

Она подняла голову, и ее лицо показалось мне ликом плачущей святой.

— Теперь тебе все понятно? — прошептала она.

Отчаяние овладело мной, ощущение чувства, которое, я знал, может предшествовать сумасшествию. Затем мне в голову пришла одна мысль.

— Да, — ответил я хриплым голосом. — Я понимаю, что вы огорчены всей этой историей с Августусом и отравленными фигами и умоляете меня хранить об этом молчание. Не опасайтесь, мои губы запечатаны, хотя я не могу поручиться в этом отношении за него, так как он был сильно пьян…

— Глупец! — выдохнула она. — Разве дело в этом? Императрица умоляет своего капитана хранить молчание?! — Она прижалась ко мне, взгляд ее был удивителен, лицо побелело, в запрокинутых глазах засверкал огонь. И она дважды крепко поцеловала меня в губы.

Я подхватил ее и тоже поцеловал. На некоторое время все закружилось у меня в голове. Затем в моей душе раздался вопль о помощи, и ко мне стали возвращаться силы. Поднявшись, я приподнял ее на руках, словно ребенка, затем поставил на ноги. Я сказал:

— Выслушай, императрица, прежде чем все разрушить. Теперь я действительно понял все, хотя мгновение назад не мог себе даже представить, что возможно такое, когда царица мира смотрит с благосклонностью на бедняка.

— Любовь не считается с рангами, — пробормотала она. — И этот ваш поцелуй на моих губах мне дороже всей власти над миром.

— Все же выслушайте меня, — продолжал я. — Есть кое-что, создающее преграду, которую нельзя преодолеть…

— Что это за преграда, мужчина? Имя ей — женщина? Вы что, поклялись быть верным этой Идуне, что красивее меня? Или же, возможно, той, с ожерельем?

— Нет, Идуна не существует для меня. А та, с ожерельем, не более чем мечта. Преграда, о которой я сказал, заключается в вашей вере. В одну ночь семь дней тому назад я был крещен христианином.

— Хорошо. И что из этого? Это только сближает нас.

— Попробуйте изучить сказанное в вашей священной книге, императрица, и вы поймете то, что отбрасывает нас друг от друга.

Она покраснела до корней волос, и что-то напоминающее ярость охватило ее.

— Вы что, читаете мне проповеди? — спросила она.

— Проповедую я только сам себе, Августа, так как нуждаюсь в этом в большей степени, чем вы. Вам, вероятно, они не нужны.

— Можете ненавидеть меня так, как вы ненавидите, но при чем тут проповеди? Вы просто лицемер, который прячет свою ненависть ко мне под маской священника.

— Есть ли у вас жалость, Ирина? Когда я говорил, что ненавижу вас? Да если бы я вас ненавидел, разве бы я…

И я остановился.

— Не знаю, что бы вы сделали или же не сделали, — холодно возразила она. — Но думаю, что Константин прав и вас следует называть святым. А если так, то вам лучше быть на небесах, особенно если учесть, что на земле вам слишком многое известно. Дайте мне ваш меч!

Я вытащил меч, отсалютовал им и передал его ей.

— Тяжелое оружие, — произнесла она. — Откуда оно у вас?

— Из той самой могилы, что и ожерелье, Августа.

— Так! Ожерелье, которое носила женщина из вашего сна. Что ж, ступайте, поищите ее в стране снов. — И она подняла меч.

— Простите меня, Августа, но вы собираетесь ударить тупой стороной. Так можно только ранить, но не убить.

Она очень нервно хохотнула и, повернув меч в руке, проговорила:

— Действительно, вы удивительный человек. Благодарю вас, теперь я держу меч правильно. Понимаете ли вы, Олаф, — я хотела сказать, господин святой! — какого сорта историю я должна буду рассказать после того, как нанесу удар? Понимаете ли вы, что не только умрете, но и бесчестье обрушится на ваше имя, ваше тело поволокут по улицам и швырнут псам на свалке? Отвечайте же, я приказываю! Отвечайте!

— Я понимаю, что все это вы должны будете сделать ради себя самой, Августа, и я не жалуюсь. Эта ложь ничего не значит для меня, который отправится в страну Правды, где находятся те, кого я хотел бы еще встретить. Будьте рассудительны. Бейте мечом вот сюда, где шея соединяется с плечом, бейте, держа меч чуть косо, так даже удар женщины может разрубить сонную артерию.

— Я не могу. Сделайте это сами, Олаф.

— Неделю назад я бы, не раздумывая, бросился на этот меч, но теперь, по правилам нашей веры, я не могу этого сделать. Моя кровь должна быть пролита вашей рукой, о чем я сожалею, но другого выхода нет, о Августа! Если возможно, то примите мое полное прощение за это и мою благодарность за вашу проявленную ко мне доброту, за вашу благосклонность. Через много лет, когда и за вами придет смерть, если вы вспомните вашего покорного слугу Олафа, то поймете многое из того, с чем вы сейчас согласиться не можете. Дайте мне еще мгновение, чтобы проститься с небесами, послав им последний мысленный поцелуй. А теперь наносите удар, крепкий и быстрый И как только ударите, зовите охрану и женщин. Ваш ум подскажет вам, как поступить дальше.

Она подняла меч как раз в тот момент, когда я после короткой молитвы распахнул воротник рубахи и обнажил шею. Но она вновь опустила меч и, задыхаясь, обратилась ко мне:

— Ответьте мне сначала на один вопрос, интересующий меня. Вы что, не мужчина? Или же вы отреклись от женщин, как это делают монахи?

— Нет, Августа, если бы я оставался жить, то в один прекрасный день я мог бы жениться, мог оставить после себя детей, поскольку нашим законом это позволено. Но не забудьте вашего обещания относительно епископа Бернабаса, который, как я опасаюсь, будет горько оплакивать это мое мнимое падение.

— Значит, вы могли бы жениться, да? — спросила она как бы сама себя. Затем, немного подумав, она протянула мне меч назад. — Олаф, — продолжала она. — Вы заставили меня испытать чувство, которого прежде я никогда не испытывала, — чувство крайнего стыда. Я хотела бы возненавидеть вас, но пока не могу, однако, возможно, когда-нибудь мне это и удастся… Тем не менее знайте, что уважать вас я буду всегда.

Затем она села на кушетку и, закрыв лицо руками, горько заплакала.

В это мгновение я почти любил Ирину. Мне кажется, что она это почувствовала, так как внезапно подняла голову и произнесла:

— Подайте мне эту драгоценность! — Она указала на диадему, валявшуюся на полу. — И помогите мне привести в порядок мои волосы. У меня дрожат руки.

— О нет, — сказал я, подавая ей диадему. — Этого вина я больше не выпью. Я не смею прикоснуться к вам, вы мне стали слишком дороги.

— Что ж, с этими словами, — прошептала она, — и уходите с добром. И помните, что бояться Ирины не следует, ибо, как я сама очень хорошо поняла, именно мне надо бояться вас, о принц среди мужчин!

И с этим я ушел, поклонившись.

На следующее утро, когда я сидел в своем служебном помещении в тюрьме, приводя в порядок дела для сдачи своему преемнику, вошла Мартина — как всегда, неожиданно.

— Как вы ухитряетесь проходить сюда без доклада? — спросил я ее.

— А с помощью вот этого, — ответила она, показав мне руку с браслетом, который был мне знаком, — на нем был вырезан герб императрицы. Я отсалютовал ей со словами:

— Что же мне суждено, Мартина? У вас приказ заключить меня в тюрьму или же убить?

— Заключить в тюрьму или убить? — с невинным видом воскликнула она. — Что же может сделать наш хороший Олаф, чтобы заслужить такую кару? Нет, я пришла, чтобы освободить одного человека из заключения и, возможно, избавить от смерти. А именно: некоего еретика-епископа Бернабаса. Вот приказ о его освобождении, подписанный рукой Августы, согласно которому он и может оставаться в Константинополе столько, сколько захочет, и возвратиться в свою епархию в Египте, когда ему будет нужно. Если он считает, что кто-то его обидел, он может жаловаться, и его жалоба будет рассмотрена без промедления.

Я взял лист пергамента, прочел его и положил на стол со словами:

— Приказ императрицы будет выполнен. Что-нибудь еще, Мартина?

— Да. Завтра утром вы будете освобождены от своих обязанностей и другой комендант — Стаурациус и Этиус сейчас ссорятся по поводу его кандидатуры — займет ваше место.

— А я?

— Вы вновь вернетесь на пост командира личной гвардии, только в ранге полного генерала армии, но об этом я вам уже говорила вчера. Теперь же это назначение утверждено.

Я не произнес ничего, но тяжелый вздох, который я не смог удержать, вырвался из моей груди.

— Кажется, вы недовольны в той степени, в какой это подобает вам, Олаф. Скажите мне теперь, в котором часу вы оставили дворец прошлой ночью? Хотя прислуживать госпоже — моя обязанность, но я задремала в передней. Когда же проснулась и вошла в комнату, я нашла там расшитую золотом одежду, что вы надевали, брошенную на полу, а ваши вещи и доспехи отсутствовали.

— Не знаю, который был час, Мартина, и не упоминайте при мне больше, умоляю вас, об этой отвратительной женской одежде…

— С которой вы плохо обошлись, Олаф, так как она оказалась в пятнах, похожих на кровь.

— Августа пролила немного вина на нее.

— Да, да, моя госпожа рассказала мне эту историю. О том, как вы собрались съесть отравленную фигу, выхватив ее изо рта Константина.

— Что еще вам рассказала госпожа, Мартина?

— Да почти ничего. Она вела себя очень странно прошлой ночью, пока я расчесывала ей волосы, которые оказались спутанными, как будто мужчина занимался их укладкой, — Мартина вглядывалась в меня, а я краснел под ее испытующим взглядом, — и снимала диадему, которая оказалась искривленной. И еще она говорила со мной о замужестве.

— О замужестве? — я чуть не задохнулся от изумления.

— Ну конечно. Разве я неясно выговорила это слово?.. О замужестве…

— И кто сей счастливчик, Мартина?

— О! Не следует ревновать прежде времени, Олаф. Она не упоминала имени своего будущего господина, нашего хозяина, ведь кто бы ни руководил Ириной, если такой найдется среди живущих, он будет править и нами. Все, что она сказала, — это то, что ей хотелось бы найти такого мужчину, который направлял бы, утешал и охранял ее, выросшую в одиночестве, среди множества забот. Также она хотела бы иметь еще одного сына, кроме Константина.

— И кто же этот мужчина, Мартина? Это император Карл Великий или какой-нибудь другой король?

— Нет. Она, кажется, готова поклясться, что видела множество принцев, что все они в конце концов оказывались убийцами и лжецами и что она желает теперь, чтобы это был мужчина благородного происхождения, не более того, но, в то же время храбрый, честный и не дурак. Тогда я спросила ее, как он должен выглядеть.

— И что она на это ответила, Мартина?

— О, она сказала, что он должен быть высоким, возраст — около сорока, со светлыми волосами и бородой, так как она терпеть не может тех женоподобных и выбритых мужчин, которые выглядят наполовину женщинами, наполовину — священниками. Он должен быть осведомленным в военном деле, не хвастун и не забияка, а человек с открытой душой, наученный жизнью и способный учиться дальше. И чем больше я теперь думаю об этом, клянусь всеми святыми… он должен быть таким же мужчиной, как вы, Олаф!

— Ну, таких она может найти сколько угодно, — воскликнул я с деланным смехом.

— Вы так думаете? Что ж, она так не считает, как, впрочем, и я. Да, она говорила, что этот вопрос ее беспокоит. Среди великих на земле такого она не знает, а если выйдет за мужчину низкого происхождения, то это породит зависть и смуты.

— Действительно, так может быть. Несомненно, вы убедились, Мартина, что все так и будет?

— Совсем нет, Олаф. Я спросила ее, какой толк быть императрицей, если она не может поступить по велению своего сердца в выборе супруга, что является очень важным вопросом для женщины. Я сказала ей еще, что уж если она так боится, то можно подумать о тайном браке, что будет честным способом решить дело. А о замужестве всегда можно объявить, когда позволят обстоятельства…

— И что Августа ответила на это, Мартина?

— Она пришла в очень хорошее расположение духа, назвала меня преданной и умной подругой, подарила мне красивый драгоценный камень и сказала, что завтра пошлет меня с поручением. Без сомнения, речь шла о поручении, которое я сейчас выполняю, так как другого я не получила. Затем она заявила, что, несмотря на все тревоги из-за Августуса и его угроз, она этой ночью будет спать лучше, чем в любую другую ночь, поцеловала меня в обе щеки и бросилась на колет; перед своим молитвенным столиком, когда я оставляла ее. Но почему вы выглядите таким печальным, Олаф?

— О! Я не знаю. Разве что я нахожу жизнь трудной, полной ловушек, которых так сложно избежать.

Мартина оперлась локтями на стол и уставилась на меня широко раскрытыми быстрыми глазами, пронзавшими меня подобно острым гвоздям.

— Олаф, — произнесла она. — Ваша звезда пока высоко сияет над вами. Не сводите с нее глаз, следуйте ей и никогда не думайте о ловушках. Это может вас завести Бог знает куда.

— На небеса, скорее всего, — высказал я догадку.

— Что ж, вы не побоялись отправиться туда, когда были готовы съесть отравленную фигу прошлой ночью. Может быть, и на небеса, но царской дорогой. Можете думать что вам угодно, но женитьба — это достойное предприятие, особенно если мужчина женится на ком следует. А теперь — до свидания. Мы встретимся во дворце, где вы должны быть завтра утром, не раньше, так как я сейчас занимаюсь оборудованием ваших новых покоев в правом крыле дворца. И хотя рабочие будут трудиться всю ночь, раньше этого времени они не закончат. До свидания, генерал Олаф! Ваша слуга Мартина салютует вам и вашей звезде…

И она сделала реверанс, причем ее колени почти коснулись земли…

Глава V. «Приветствую тебя через века!»

Мне припоминается, что на следующий день прибыл мой преемник на посту коменданта тюрьмы. Кто им стал, я сейчас не помню. И я передал ему свою должность и обязанности. Но, прежде чем это сделать, я позаботился о том, чтобы накануне вечером был освобожден Бернабас. В его камере я прочитал приказ Августы о его освобождении.

— А как все это устроилось, сын мой? — спросил он. — Ведь я, зная, как много у меня врагов в этом не столь уж важном деле поклонения иконам, думал, что мне придется здесь и умереть. А теперь, оказывается, я освобожден и могу вернуться к своей пастве в Египет.

— Императрица пошла мне навстречу в этом вопросе в знак своего особого благоволения, отец мой, — ответил я. — Я сказал ей, что вы по происхождению с Севера, как и я.

Некоторое время он изучал меня своими умными глазами, затем проговорил:

— Мне кажется, что столь большое и необычное благодеяние вряд ли могло быть пожаловано только из этих соображений, если учесть, что люди получше меня страдают в изгнании и от еще более худших несчастий за провинности гораздо меньше моих. Чем вы заплатили императрице за эту благосклонность, сын мой?

— Ничем, отец мой.

— Так ли это, Олаф? Мне было видение в отношении вас. Я видел вас проходящим через великий огонь и выходящим из него невредимым, если не считать, что ваши губы и волосы были опалены.

— Это ничего, что опалены, отец мой. Сам-то я не сгорел, хотя в будущем, которое мне неведомо, меня поджидают опасности, кажущиеся мне очень большими.

— В этом моем видении вы с триумфом проходите сквозь все опасности, Олаф, а также добиваетесь награды еще в этой жизни, хотя я и не знаю, что она собой представляет. Да, вы будете триумфатором, мой сын во Христе. Ничего не бойтесь, даже когда штормовые облака будут проноситься над вашей головой и молнии станут слепить ваши глаза. Я говорю вам: не бойтесь ничего, ибо у вас есть друзья, которых вы не можете видеть. Не стану больше ни о чем расспрашивать вас, так как бывают секреты, которые знать нехорошо. Кто ведает, что случится с тобой: я могу сойти с ума, или же пытки могут заставить меня сказать те слова, которых я говорить не должен. Поэтому держите свои планы при себе, сын мой, и отчитывайтесь перед одним лишь Богом.

— Что вы собираетесь делать, отец мой? — спросил я. — Вернетесь в Египет?

— Да, но только некоторое время спустя. Мне пришло в голову, что я должен с этим подождать, так как мне предоставлена свобода действий, хотя и не знаю, до какого времени. Чуть позднее вернусь туда, если Богу будет угодно. А сейчас я собираюсь пожить у старых друзей, которых я хорошо знаю. Время от времени я буду давать вам знать, где меня можно найти, если вы вдруг станете нуждаться в моей помощи или совете.

Затем я проводил его до ворот и, вручив заверенную копию приказа о его освобождении, попрощался с ним, объявив охране и каким-то священникам, которые очутились там по неведомым причинам, что всякий, кто попытается обидеть старика, ответит за это перед Августой.

На том мы и расстались.

Я передал ключи от тюрьмы и повернулся было, чтобы возвратиться к своим делам во дворце, один, без сопровождения. Но вышло иначе. Едва я вышел из помещения, часовой у ворот что-то прокричал, и какой-то посланец, ожидавший этого, побежал из тюрьмы изо всех сил. Часовой, отсалютовав мне, заявил, что я должен немного подождать, но чего ждать — не сказал. Вскоре все выяснилось, так как через площадь к тюремным воротам маршировала полная генеральская охрана. Командовавший ею офицер отсалютовал мне и попросил следовать за ним. Я отправился, размышляя, что бы все это могло означать, и шел рядом с ним в окружении пышной охраны. Таким образом меня привели на мою новую квартиру, которая оказалась просто великолепной. Трудно себе представить что-нибудь более восхитительное. Здесь охрана меня оставила, но вскоре появились другие офицеры, и среди них мои старые друзья. Они заявили, что ждут моих приказаний, которых у меня пока, естественно, не было. Затем, примерно через час, я был вызван на генеральский совет, обсуждавший вопросы ведения войны, в которую империя в то время была вовлечена. И вот таким образом мне дали понять, что я стал важным человеком или, во всяком случае, нахожусь на пути к этому.

После полудня, когда я в соответствии со своими старыми привычками делал обход постов, на главной террасе я встретил Августу, окруженную несколькими министрами и придворными. Я отсалютовал им и направился было дальше, но она приказала одному евнуху догнать меня и позвать к ней. Я подошел и вытянулся перед Августой.

— Мы приветствуем вас, генерал Олаф, — мягко сказала она. — Где это вы так долго отсутствовали? О! Я вспомнила! В государственной тюрьме вы были комендантом. И по вашей просьбе вы теперь От этой должности освобождены. Что ж, приветствуем вас снова, так как раз вы здесь, то все мы теперь чувствуем себя в безопасности.

И пока она говорила эти слова, ее большие глаза все время пристально смотрели мне в лицо, затем она наклонила голову в знак того, что отпускает меня. Я снова отсалютовал и сделал несколько шагов назад в соответствии с ритуалом. Однако в этот момент она подала мне знак остановиться и вслед за этим принялась посмеиваться надо мной, обращаясь к толпе вокруг нее.

— Скажите мне, дамы и господа, — проговорила она. — Видел ли кто-нибудь из вас подобного мужчину? Мы обращаемся к нему с самыми милостивыми словами… Нам кажется, что он понимает наш язык, но тем не менее не удостаивает нас ни единым словом. Вот он стоит, похожий на солдата, сделанного из железа и приводимого в действие пружиной. И никогда с его губ не сорвутся слова «Благодарю вас!» или же «Хороший сегодня день». Он, вне сомнения, осуждает всех нас, говорящих, как он считает, слишком много, тогда как сам он — человек строгий, не имеющий снисходительности к недостаткам людей. Между прочим, генерал, до нас дошли слухи, что вы отбросили свои сомнения и стали христианином. Это правда?

— Правда, Августа.

— Тогда мне интересно знать одно: вы в язычниках были железным человеком, каковы же вы теперь, когда стали христианином? Тверды, как алмаз, не меньше. Все же мы рады этой новости, так как церковь нуждается в хороших слугах церкви. С этого времени наша дружба должна быть еще более тесной, и мы будем выше ценить вас. Генерал, вам надлежит получить известность в кругах верующих, ваш пример ободрит других. Возможно, так как вы хорошо послужили нам во многих войнах и как офицер нашей охраны, мне самой надо быть вашей крестной матерью. Нам это дело следует обдумать. Что вы на это скажете?

— Ничего, — ответил я. — Кроме того, что, когда Августа обдумает это дело, к тому времени я обдумаю свой ответ.

Придворные захихикали, услышав эти слова вместо ответа, но Ирина не рассердилась, как я полагал, а разразилась смехом.

— Воистину мы были неправы, — промолвила она, — провоцируя вас на то, чтобы вы открыли рот, генерал. Так как едва вы это сделаете, ваш язык становится острым, словно ваш красный меч, хотя он, как и ваш меч, несколько тяжеловат. Расскажите нам, генерал, пришлись ли вам по вкусу ваши новые покои, но, прежде чем ответите, знайте, что мы осмотрели их и, имея пристрастие к подобным делам, сами помогали в их меблировке. Они отделаны, вы должны были это заметить, в стиле севера, который мы в какой-то степени считаем холодным и тяжелым, подобно вашему мечу или языку.

— Если Августа спрашивает меня, — произнес я, — то я отвечу: они слишком хороши для простого солдата. Двух комнат, в которых я жил до сих пор, мне вполне хватало.

— Простого солдата! Что ж, это ошибка, которую легко исправить! Вы должны жениться, генерал!

— Когда я найду женщину, которая пожелает выйти за меня и на которой я сам захочу жениться, я выполню приказ Августы.

— Так тому и быть, генерал. Только помните, что вначале мы должны одобрить кандидатуру невесты. И не вздумайте, генерал, разделить ваши новые помещения с какой-нибудь женщиной, которой мы не одобрим!

Затем, провожаемая двором, она, повернувшись, ушла. Я же отправился по своим делам, размышляя, что означал весь этот разговор с его резкостью и предупреждениями.

Следующее событие, отчетливо возвращающееся ко мне, — это мое публичное посвящение в храме святой Софии, которое, по-видимому, состоялось вскоре после этой встречи на террасе. Мне помнится, что всеми способами, бывшими в моем распоряжении, я старался, хотя и безуспешно, избежать этой церемонии, доказывая, что я мог быть публично крещен в любой церкви, где есть священник и находятся несколько прихожан. Но этого императрица не позволила, она непременно собиралась устроить пышную церемонию, объясняя ее необходимость тем, что такое обращение в христианскую веру должно быть известно всему городу, чтобы и другие язычники, которых в нем тысячи, последовали бы моему примеру. Все же, как мне кажется, лелеяла она другое, в чем открыто не признавалась, — о том, что я должен быть известным народу как важное лицо, ставшее таким благодаря ее власти.

В то утро, когда должна была состояться эта церемония, пришла Мартина, чтобы ознакомить меня с ее деталями и сообщить, что сама императрица будет присутствовать в храме во всем своем великолепии, а поездку туда она совершит в золотой колеснице, запряженной знаменитыми молочно-белыми лошадьми. Мне, кажется, следовало ехать на лошади вслед за колесницей, в роскошной генеральской форме, в окружении охраны и поющих священников. Сам патриарх, ни больше, ни меньше, встретит меня и некоторых других обращаемых, а храм святой Софии будет заполнен всей знатью Константинополя.

Я спросил, намерена ли Ирина быть моей крестной матерью, как она грозилась?

— Нет, — ответила Мартина, — в этом отношении она изменила свою точку зрения.

— Что же, это к лучшему, — сказал я. — А почему?

— Есть такой церковный канон, Олаф, когда вступление в брак крестных родителей со своими крестниками запрещается, — объяснила она сухо. — Но вспомнила ли этот закон Августа или нет, я сказать не могу. Хотя возможно, что да.

— Так кто же тогда должен быть моей крестной матерью? — полюбопытствовал я, оставляя вопрос о причинах, побудивших Ирину принять такое решение, без обсуждения.

— Я! Согласно письменному императорскому указу, врученному мне не более часа назад.

— Вы? Мартина, ведь вы намного моложе меня!

— Да, я. Августа только объявила мне, что, кажется, мы добрые друзья, так как много раз беседовали наедине, и что она не сомневается в своем выборе — с точки зрения религии нет личности, более подходящей для этой цели, чем я. И я по праву займу это святое место.

— О чем вы говорите, Мартина? — произнес я туповато.

— О том, Олаф, — изрекла она, поворачивая голову и говоря напряженным тоном, — что во всем, связанном с вами, Августа в последнее время выказывала мне внимание, испытывая нечто вроде ревности к вам. Что ж, к крестной матери ей ревновать не придется. Августа очень умная женщина, Олаф.

— Я не все понимаю, — признался я. — Почему это вдруг Августа должна ревновать вас?

— Для этого нет оснований, Олаф, кроме того, что, как это бывает, она ревнует к каждой женщине, проходящей мимо вас. Мало того, ей прекрасно известно, что мы хорошо знакомы и что вы доверяете мне… Возможно, больше, чем ей самой. О! Могу вас уверить, что в последнее время вы не говорили ни с одной женщиной без того, чтобы это не заметили еще пятьдесят и не доложили бы ей об этом. Множество глаз следят за вами, Олаф.

— Тогда им было бы лучше найти более полезное занятие. Но скажите мне откровенно, Мартина, что все это означает?

— Неужели даже деревянноголовый Олаф не в состоянии догадаться? — оглянувшись вокруг, чтобы убедиться, что мы были одни в покоях, двери плотно закрыты, она продолжала почти шепотом: — Моя хозяйка сейчас решает, следует ли ей выходить замуж вторично. А если следует, то не выбрать ли ей в мужья некоего сверхдобродетельного солдата-христианина. И она пока окончательно это не решила. Однако, даже если бы и решила, нельзя ничего сделать до тех пор, пока борьба за власть между нею и ее сыном не закончится. И, к худшему это или к лучшему, добродетельный солдат еще имеет некоторое время, чтобы пожить своей простой жизнью. Скажем, месяц или два…

— Тогда может случиться, что через месяц или два он благополучно отправится путешествовать.

— Возможно, если он будет дураком, убегающим прочь от своего счастья, и если он получит отпуск, что в его случае совершенно исключено. А попытаться путешествовать без разрешения означало бы его смерть. Нет, если он достаточно умен, то останется там, где он есть, и будет ждать развития событий, вооружив свою душу терпением, как это подобает христианину. А теперь я, как ваша крестная мать, должна проинструктировать вас в отношении этой службы. Не смотрите на меня с беспокойством, все очень просто. Вы знаете Стаурациуса, евнуха, он будет вашим крестным отцом, что является большой удачей для вас, ибо хотя он и относится к вам с недоверием и завистью, но ослепить или убить своего крестного сына он не может, так как это вызвало бы слишком большой скандал даже в Константинополе. Как официальный знак милости следует рассматривать то, что епископу Бернабасу Египетскому разрешено участвовать в этой церемонии, — ведь именно он вырвал вашу душу из пекла. Кроме того, он получил разрешение, так как причастие будет позднее, исповедовать вас в церкви дворца, что займет не более часа. Вы знаете, что этот день является праздником святого Михаила и всех ангелов, и вы получите имя Михаила. Это высокое имя, которое хорошо должно подойти еще одному святому, хотя я, наверное, по-прежнему буду вас называть Олафом. Так прощайте же, мой будущий крестный сын, до встречи в церковном храме, где я буду сиять в отраженном свете ваших добродетелей! — И, чуть слышно вздохнув, она негромко рассмеялась и исчезла.

В должное время прибыл священник из церкви, чтобы отвести меня туда, где меня ждал епископ Бернабас. Я, говоря по правде, мало что мог сообщить ему такого, чего бы он уже не знал. Затем добрый старик, уже полностью оправившийся от ран, побоев и заключения, проводил меня в мою квартиру, где мы вместе поели. Он сообщил мне, что до того, как он прислуживал в церкви двора, был принят императрицей, которая очень любезно беседовала с ним по вопросам различия их взглядов на проблемы изображения Бога. Она подтвердила назначение его епископом и даже намекала на возможное его повышение. Я спросил его, намерен ли он сейчас же возвратиться в Египет, где находилась его епархия.

— Нет, сын мой, — ответил он. — Пока не собираюсь. Говоря по правде, только потому, что сюда прибыл самый важный человек моей епархии. Он — потомок древних египетских фараонов и живет возле второго порога Нила8, почти на границе с Эфиопией, куда ненавистные сыны Магомета еще не добрались. Он все еще является большим человеком у египтян, считающих его своим законным правителем, и прибыл сюда с целью осуществить план новой войны с последователями пророка. Он считает возможным, что империя захватит низовья Нила, в то время как он с египтянами атакует врага с юга.

Меня очень заинтересовало это его сообщение, так как всегда огорчала потеря империей Египта9, и я спросил, как зовут этого принца.

— Могас, сын мой, и его дочь — Хелиодора. О! Она как раз такая женщина, которую я бы хотел видеть вашей женой: она прелестна, а ее доброта и правдивость равны ее красоте. У нее возвышенная душа, как и должно быть у человека древней благородной крови. Возможно, вы увидите ее в храме. Впрочем, нет, я забыл, что не там, а здесь, во дворце, чуть позднее, так как я получил приказание императрицы, согласно которому меня ознакомили с их делами и сообщили о том, что они должны прибыть сюда, чтобы пожить тут некоторое время. После этого, я надеюсь, мы все вместе возвратимся в Египет, хотя Могас, прибывший с секретной миссией, и путешествует под чужим именем как торговец.

Внезапно остановившись, он уставился на мою шею.

— Что-нибудь не в порядке в моих доспехах? — спросил я.

— Нет, сын мой. Я смотрю на эту безделушку, которую вы носите. Уверен, что я ее видел раньше, хотя и не так близко. Это странно, очень даже странно…

— Что здесь странного, отец?

— Только то, что я видел другое ожерелье, похожее на это.

— Конечно, видели, — ответил я, смеясь. — Я отказался отдать это ожерелье Августе, которой оно понравилось, и она приказала сделать себе точную копию.

— Нет, нет, я имел в виду Египет и, кроме того, одну историю, связанную с этими драгоценностями.

— На ком вы видели это ожерелье? Где? И о какой истории вы говорите? — я буквально засыпал его вопросами.

— О! Я не могу задерживаться, чтобы рассказать вам ее. К тому же сейчас вы должны размышлять о бессмертии души, а не о каких-то земных ожерельях. Вы лучше встаньте на колени и помолитесь, прежде чем за вами сюда придут ваши крестные родители.

И несмотря на все мои попытки его удержать, он вышел, бормоча:

— Странно! Чрезвычайно странно!

Он оставил меня в состоянии, совершенно не подходящем для молитвы.

Часом позже я ехал верхом по улицам огромного города, облаченный в сверкающие доспехи. Был октябрь — месяц, на который выпадает праздник святого Михаила. Мы все надели плащи, хотя день выдался настолько теплым, что в них было мало проку. Мой плащ был сшит из белой ткани с красным крестом, вышитым на правом плече. Стаурациус — евнух и великий министр, которому было приказано стать моим крестным отцом, ехал рядом со мной на муле, так как не осмеливался влезть на лошадь. Он обливался потом под своей парадной одеждой и, как я слышал, время от времени бормотал себе под нос проклятия в адрес своего крестного сына и всей этой церемонии. С другой стороны от меня ехала моя крестная мать на арабской кобыле, что получалось у нее достаточно хорошо, поскольку она познакомилась с искусством верховой езды еще на равнинах Греции. Ее настроение часто менялось: то она смеялась над всей этой комичной сценой, то внезапно становилась печальной, доходя почти до слез.

Улицы заполняли тысячи людей, выглядевших довольными. Это были жители города, пришедшие сюда, чтобы увидеть императрицу во всем ее великолепии, когда она направляется в храм. Они толпились даже на плоских крышах домов, в подворотнях и просто на открытых местах. И в центре внимания был не я со своим эскортом, а сама Ирина. Сопровождаемая блистающими полками солдат, она ехала в своей знаменитой золотой колеснице, влекомой восьмеркой молочно-белых лошадей, каждую из которых вел под уздцы разукрашенный драгоценностями знатный дворянин. Ее одежда сверкала и переливалась великолепными камнями, а на ее русых волосах была корона. Когда она проезжала, толпа кричала, приветствуя ее, она же в ответ раскланивалась направо и налево. Но тем не менее кое-где группы вооруженных мужчин, одетых в гражданское платье, со свистом и криками выходили из боковых переулков:

— А где Августус? Дайте нам Августуса! Мы не хотим, чтобы нами управляла женщина со своими евнухами!

Это были люди из партии Константина, подстрекаемые им. Один раз даже возникла суматоха, когда они попытались создать преграду на пути процессии, пока не были отогнаны прочь, оставив после схватки несколько убитых и раненых. А толпа по-прежнему приветствовала Ирину, и та кланялась, как будто ничего и не произошло, и таким образом этот, до некоторой степени хвастливый кортеж добрался наконец до храма святой Софии.

Августа вошла в этот чудесный храм, сопровождаемая мной и свитой. И сейчас храм стоит перед моими глазами пусть не в деталях, а в общем, с его колоннами бесконечной высоты, блестящей мозаикой, мерцающей в священной полутьме, которую пронзали лучи из окон. Все это великое место было заполнено высокой знатью города, пришедшей сюда, чтобы увидеть императрицу в сиянии ее славы на празднике святого Михаила, который год за годом она отмечала подобным образом.

В алтаре уже находился, в ожидании, великим патриарх в своем роскошном праздничном одеянии, окруженный многими епископами и священниками, среди которых я заметил и Бернабаса.

Служба началась. Я и другие обращенные стояли вместе у ограды алтаря. Сейчас я не могу припомнить все детали этой церемонии. Пели дивные голоса, из кадила клубился голубоватый ладан, развевались флаги, а статуи святых в храме отовсюду улыбались нам своими неподвижными улыбками.

Некоторые из нас получали крещение, а другие, крещенные ранее, как и я, публично принимались в братство Христово. Мой крестный отец Стаурациус, по подсказке дьякона, и моя крестная мать Мартина произносили какие-то слова от моего имени. Я также говорил слова, которым был обучен.

Патриарх, мужчина угрюмого вида с чуть раскосыми глазами, дал мне особое благословение. Епископ Бернабас, к которому, как я заметил, патриарх все время пытался повернуться спиной, вознес молитву. Мои крестные обняли меня, Стаурациус чмокнул губами на расстоянии, за что я ему был признателен. Мартина тихонько прикоснулась губами к моему лбу. Императрица улыбнулась мне и, когда я проходил мимо, похлопала меня по плечу. Затем прошел обряд причастия. Первой к нему подошла императрица, затем вновь обращенные со своими крестными родителями и потом большая часть присутствующих.

Наконец все было кончено. Августа и ее свита направились по лестнице к громадным западным дверям, священники последовали за ними. Со священниками отправились и мы, новообращенные, которым собравшиеся шумно аплодировали.

Я смотрел во все стороны, ибо мне надоело глядеть только в пол; внезапно мой взгляд задержался на чьем-то лице, хотя оно и находилось далеко от меня. Оно, казалось, притягивало меня, хотя я и не знал, почему. Это было лицо женщины, стоявшей рядом со старым, полным достоинства мужчиной с белой бородой. Она была последней в ряду посетителей церкви, ближе к боковому проходу, вдоль которого шествовала процессия, и я увидел, как она молода и красива.

Внизу длинного шумного прохода процессия продвигалась медленно. Теперь я был уже ближе к этому лицу и осознал, что оно прекрасно, словно цветок, богатый оттенками. Большие глаза были темными и мягкими, как у оленя. Цвет лица — чуть смугловатым, как если бы солнце слегка поцеловало ее. Губы — свежими и алыми, изогнутыми, и на них играла чуть заметная улыбка, полная тайны, в то время как ее глаза отражали мысли и нежность; фигура этой не очень высокой женщины была изящной и округлой. Все эти и другие подробности, описанные мной, я не то чтобы увидел и запомнил, скорее всего я уже знал их, знал эту женщину.

Она была именно той, кого я многие годы назад видел во сне в ту ночь, когда я вломился в могилу Странника в Ааре!

Ни на одно мгновение я не сомневался, что это так. Я был полностью уверен. И когда она повернулась, чтобы что-то шепнуть своему спутнику, то плащ, бывший на ней, чуть распахнулся, открыв на ее груди ожерелье из изумрудных жуков на бледном старинном золоте.

Она с интересом следила за процессией, пожалуй, чуть лениво. Но вдруг ее взгляд упал да меня, которого с того места, где она стояла, было плохо видно. И сразу же ее лицо стало сомневающимся, встревоженным, как будто ее кто-то обидел. Она заметила ожерелье на моей шее, побледнела и, не подхвати ее рука стоявшего рядом мужчины, наверное, упала бы. Затем ее глаза встретились с моими, и Судьба накинула на нас свою сеть.

Она наклонилась вперед, вглядываясь в меня, и вся ее душа в этот момент хлынула в ее темные глаза. Я также смотрел на нее, не отрываясь. Исчез великий храм с его сверкающей толпой, в моих ушах смолкли звуки псалмов и топот многих ног. Вместо этого я увидел огромный, весь в колоннах храм и две застывшие фигуры выше сосен, росших на равнине. И в тишине под лунным светом я услышал нежный голос, прошептавший: «Прощай! В этой жизни — прощай!»

И вот мы уже близко друг от друга, а я не мог остановиться, когда проходил мимо. Моя рука слегка коснулась ее руки… О! Это было подобно тому, как будто бы я выпил чашу вина. Я ожил, осмелел и, слегка нагнувшись, прошептал ей по-латыни на ухо, так как не осмелился употребить греческий, который знали все:

— Приветствую тебя через века!

Я увидел, как поднялась ее грудь, и услышал ответный шепот:

— Ave!

Она узнала меня!

Глава VI. Хелиодора

В этот вечер во дворце состоялся праздник, на котором я, Олаф, теперь ставший Михаилом, был одним из главных приглашенных, так что ускользнуть оттуда незамеченным было просто невозможно. Я сидел настолько молчаливый, что даже Августа нахмурилась, хотя и находилась слишком далеко от меня, чтобы иметь возможность заговорить со мной. Наконец пиршество завершилось, и перед полуночью я смог уйти, так и не услышав ни слова от императрицы, прошествовавшей в свои покои в дурном настроении.

Я добрался до постели, но уснуть не смог. Я нашел ее после долгих лет поисков, во время которых я и сам не сознавал отчетливо, что я ищу. Через столько веков я нашел ее, а она — меня. Ее глаза сказали мне об этом, и если мне не показалось, то ее голос произнес то же.

Кем она была? Несомненно, это была Хелиодора, дочь Могаса, принца, о котором мне рассказывал епископ Бернабас. О! Теперь мне стало понятно, что он имел в виду, когда говорил о другом ожерелье, сходном с тем, которое носил я сам, хотя он и не сказал мне всего. Это другое сегодня было на груди Хелиодоры, именно той Хелиодоры, которую он хотел бы видеть моей женой! Теперь я также стремился к тому, но — увы! — как я мог жениться на ней, я, полностью находившийся во власти Ирины, служивший ей игрушкой, которой можно позабавиться, после чего сломать. И что может случиться с той женщиной, о которой станет известно, что я хотел бы жениться на ней? Я должен все держать в секрете, пока она не покинет Константинополь и пока я сам тем или иным способом не ухитрюсь последовать за нею. Я, всегда бывший открытым и откровенным, теперь должен научиться держать в секрете свои намерения.

Затем я вспомнил, как Бернабас говорил мне о приказе Августы, чтобы Могас и его дочь перебрались во дворец в качестве ее гостей. Что ж, он был достаточно просторен, этот дворец — настоящий город, и вполне возможно, что здесь я не встречусь с ними. Но одного из этих гостей я хотел видеть так, как никогда и ничего до этого не желал. Я был уверен также, что никакие опасности не смогут разлучить нас. Даже если бы я и знал, что дорога впереди переполнена множеством испытаний и опасностей, я пошел бы по ней, рискуя жизнью, о которой прежде я совсем не беспокоился, но которая теперь мне стала дорога. Разве есть на свете преграды, способные удержать вдали двух людей, принадлежащих друг другу?

Ночь прошла незаметно. Я встал и приступил к своим обычным обязанностям. Я уже заканчивал дела, когда вошел слуга, потребовавший, чтобы я явился к Августе, и я последовал за ним. Сердце мое билось тревожно, так как не оставалось сомнений, что все беды, которые я предвидел, начали приближаться ко мне. И, кроме того, во всем мире теперь не было женщины, которую я желал бы видеть в меньшей степени, чем Ирину, Повелительницу Мира.

Меня проводили в небольшой кабинет для аудиенций, где я уже один раз вел с ней беседу; пол украшало мозаичное панно, изображавшее Венеру, пытавшуюся убить своего возлюбленного. Здесь находились Августа, сидящая на троне, и, кроме нее, министр Стаурациус, сердито посмотревший на меня, когда я входил, несколько секретарей и Мартина, моя крестная мать, которая была дежурной фрейлиной.

Я отсалютовал императрице, в ответ она грациозно поклонилась и сказала мне:

— Генерал Олаф… О нет, я забыла, генерал Михаил, ваш крестный отец Стаурациус хочет вам сообщить кое-что, и это обрадует вас, как радует его и меня. Говорите!

— Возлюбленный мой крестный сын, — начал Стаурациус, а в его голосе слышалась скрытая ярость. — Мне приятно сообщить вам, что Августа назначила вас…

— По вашей просьбе и совету, Стаурациус, — перебила его императрица.

— …По моей, Стаурациуса, просьбе и совету, — повторил евнух, словно попугай, — одним из ее камергеров и управляющим дворца с жалованием (я позабыл сумму, но она была очень велика) и всем довольствием, а также дополнительными льготами, соответствующими этому положению, в награду за вашу службу ей и империи. Благодарите императрицу за ее милость!

— Нет, — снова вмешалась Ирина. — Благодарите своего возлюбленного крестного отца, который не оставлял меня в покое до тех пор, пока я не решила предложить вам это повышение по службе, эту должность, которая совершенно неожиданно стала вакантной. Один Стаурациус знает, как это произошло, я же не знаю. О! Вы были умны, Олаф… я хотела сказать, Михаил, что избрали своим крестным отцом Стаурациуса, хотя я и должна предупредить его, — добавила она лукаво, — что, несмотря на эту его естественную любовь к вам, он не должен выдвигать вас столь ретиво. Кое-кому это может показаться излишней поспешностью и заботливостью, что чуждо его благородной натуре. Подойдите сюда, Михаил, и поцелуйте мне руку в честь вашего назначения.

Я приблизился и, встав на колени, поцеловал руку Августы в соответствии с обычаями, принятыми в подобных случаях, заметив, что она — и это, несомненно, не прошло и мимо Стаурациуса — достаточно крепко прижала руку к моим губам. Затем я поднялся и произнес:

— Я благодарен Августе…

— И моему крестному отцу Стаурациусу, — подсказала она.

— …И моему крестному отцу, — повторил я за ней, — за всю доброту по отношению ко мне. Но все же я со смирением отважусь заявить, что я — солдат, совершенно ничего не знающий об обязанностях камергера и управляющего дворцом. И поэтому прошу вас выбрать кого-нибудь более сведущего для этих высоких постов.

Услышав эти слова, Стаурациус уставился на меня своими круглыми совиными глазами. Никогда до этого он еще не встречал офицера, способного отказаться от власти и большего оклада, и не мог даже поверить услышанному. Но Августа только рассмеялась.

— Крещение совсем не изменило вас, Олаф, — сказала она. — Что же касается ваших обязанностей, то они будут даже проще остальных. Во всяком случае, ваши крестные родители просветят вас в этом отношении… Особенно ваша крестная мать. Поэтому прекратим этот пустой разговор. Стаурациус, вы можете идти и заниматься делами, которые мы обговорили, ибо я вижу, что вам не терпится приняться за них. Заберите с собой и секретарей, так как скрип их перьев раздражает меня. Задержитесь на момент, генерал. Вам, как управляющему дворцом, сегодня следует принять некоторых гостей, и я хотела бы переговорить о них с вами. Вы также останьтесь, Мартина, чтобы впоследствии вы могли напомнить мои инструкции, если этот неискушенный офицер позабудет их.

Стаурациус и секретари поклонились и оставили нас втроем.

— А теперь, Олаф или Михаил… Как бы вы хотели, чтобы я называла вас?

— Человеку легче изменить свой характер, чем имя, — заметил я.

— Вы можете изменить свой характер? Если так, то ваши манеры останутся прежними. Что ж, в таком случае будьте Олафом в узком кругу и Михаилом — в кругах официальных, так как часто это может оказаться удобным. Послушайте! Я, кажется, начала читать вам лекцию. Но, как сказал мудрый царь Соломон: «Всему свое место и время». Хорошее дело — каяться в своих грехах и думать о душе, но я прошу вас этим больше на моих праздниках не заниматься, особенно если они устраиваются в вашу честь. Вы прошлым вечером сидели за столом, словно мумия на египетском банкете. Если бы поставить на стол ваш череп, наполненный вином, он выглядел бы так же мрачно, как и ваше лицо в тот вечер. Будьте веселее, прошу вас, или же я повелю вам выбрить тонзуру и стану содействовать вашему превращению в епископа, уподобив вас этому старому еретику Бернабасу, в которого вы так влюблены. Ага! Наконец-то вы улыбнулись, и мне приятно это видеть. Теперь слушайте дальше. Сегодня во дворец пожалует некий пожилой египтянин по имени Могас, которого я передаю под ваше специальное попечение. Его и его жену… По крайней мере, мне кажется, что она — его жена.

— Нет, похоже, что это его дочь, — вмешалась Мартина.

— О! Его дочь? — с подозрением переспросила Августа. — А я и не знала, что это его дочь. Как она выглядит, Мартина?

— Я еще не видела ее, императрица, но кто-то говорил, что она выглядит, как чернокожая женщина, как и все люди, происходящие от этих нильских племен.

— Вот как? Тогда я поручаю вам, Олаф, держать ее подальше от меня, так как я не люблю этих неприятных черных женщин, чьи волосы, похожие на шерсть, всегда пахнут жиром. Да, я разрешаю вам за нею ухаживать, и, может быть, посредством этого вы научитесь каким-либо секретам. — Она весело рассмеялась.

Я поклонился, заявив, что всемерно буду повиноваться приказам Августы. Она же продолжала:

— Олаф, я должна знать всю правду об этом Могасе и его намерениях, которые вы, как солдат, должны вызнать наилучшим образом. Кажется, у него есть план вырвать Египет из рук последователей этого проклятого лжепророка, чья душа находится у сатаны. Я должна вернуть Египет назад, если это возможно, и тем самым возвеличить славу моего имени и империи. Выслушайте все его предложения, хорошенько их изучите и подготовьте мне доклад по этому вопросу. Позднее я встречусь с ним сама, а сейчас пошлю ему через Мартину письмо, в котором попрошу быть откровенным с вами. В течение недели меня ждут другие вопросы, от решения которых будут зависеть моя власть и, возможно, жизнь.

Эти слова она произнесла, тяжело вздохнув, затем на некоторое время впала в тягостное раздумье. Потом, очнувшись, она вновь заговорила о делах:

— Вы заметили вчера, Олаф, если вы только вообще способны замечать хоть что-то из происходящего на этой земле, что во время моего торжественного выезда на улицах города многие встречали меня, открыто крича: «Где Августус? Дайте нам Константина! Мы не желаем жить под правлением женщины!»

— Я видел и слышал кое-что подобное, Августа, а также и то, что некоторые из солдат гарнизона склоняются к мятежу.

— Да, но вы не видели и не слышали о том, что был заговор, когда готовилось мое убийство в храме святой Софии. Мне вовремя сообщили об этом, и если бы вы все еще оставались комендантом той тюрьмы, вы бы знали, где сейчас находятся эти убийцы. Но все же они только второстепенные исполнители, я же хочу получить их руководителей. Что ж, пытки могут заставить их заговорить, Стаурациус как раз присматривает за этим. О! Борьба идет яростная, не на жизнь, а на смерть! Я брожу по краю пропасти с завязанными глазами. Надо мной — вершины удачи, подо мной — мрак гибели. Возможно, что для вас будет правильнее примкнуть к Константину, Олаф, и стать его человеком, как многие теперь делают; он будет рад вам. Не надо укоризненно качать головой, знаю, это не ваш путь, вы не из тех, кто натравливает других кусать руку, их кормящую, подобно уличным псам. Хотела бы я иметь возможность держать вас возле себя, чтобы вы в любой час могли бы помочь мне своим советом, своей спокойной силой… Пока же это невозможно. В будущем я вознесу вас настолько, насколько отважусь, но это следует делать шаг за шагом, так как уже теперь некоторые сгорают от зависти, глядя на вас. Внимательно осматривайте все, что едите, Олаф, следите, чтобы вас всегда охраняли люди Севера, а под камзолом постоянно носите кольчугу, особенно ночью, кроме того, пока я за вами не пришлю, не подходите ко мне слишком часто, а когда мы встретимся, будьте моим скромным слугой, не выделяющимся среди других. Да, научитесь пресмыкаться и целовать передо мной землю! И, самое главное — хранить мои секреты, как в могиле… А теперь, — продолжала она после паузы, во время которой я стоял молча, — что еще? Да! Несмотря на ваше назначение на новую должность, вы по-прежнему остаетесь капитаном моей охраны, потому что меня следует хорошенько охранять в течение нескольких недель. Займитесь этим делом египтянина, с его помощью вы можете выдвинуться. Возможно, что в один прекрасный день вы станете именно тем генералом, которого я пошлю на мусульман… Если, конечно, смогу обойтись без вас. Об этом деле также умалчивайте, так как, если о нем пойдут слухи, оно заранее будет обречено на неудачу. Египтянин и его дочь прибудут во дворец сегодня, как только он получит мое письмо. Встретьте их и присмотрите за тем, чтобы гостей хорошо устроили, но не размещайте их слишком близко ко мне. Мартина будет вам в этом помогать. А теперь уходите и оставьте меня с моими заботами о предстоящих битвах.

И я ушел, сопровождаемый до самой двери ее взором, полным нежности…

И снова в моей памяти, в видении прошлого — пятно. Я полагаю, что Могас и его дочь прибыли во дворец в день моего разговора с Ириной, о котором я только что рассказал. По-видимому, я встретил их и проводил в дом для гостей, приготовленный в дворцовом парке. Несомненно, я с нетерпением выслушал первые сказанные мне Хелиодорой слова, если не считать слов приветствия в храме. Наверняка я расспрашивал ее о многих вещах, и сна задавала мне много вопросов. Но никаких воспоминаний об этом у меня не сохранилось.

Я запомнил египетского принца Могаса и себя, сидящих за трапезой в комнате, из которой открывался широкий вид на освещенный лунным светом дворцовый парк. Мы были одни, и этот благородный мужчина с орлиным носом и быстрым взглядом глаз рассказывал мне о заботах своих соплеменников, египетских христиан-коптов10.

— Взгляните на меня, господин, — сказал он. — Я мог бы доказать, и тому есть множество свидетелей и сохранились соответствующие записи, что я по прямой линии — потомок древних фараонов своей страны. Моя дочь по матери — гречанка и происходит из рода Птолемеев. Наш народ — христиане, и таким он является вот уже триста лет, хотя и был обращен в христианство одним из последних. Все это так, но, как бы мы ни были благородны, мы постоянно страдаем под гнетом последователей Магомета. Наше имущество и земли обложены двойным налогом, а если мы хотим поехать в города Нижнего Египта, то вынуждены надевать одежду, на которой должен быть вышит крест как символ позора. Но все же там, где я живу, возле первого нильского порога11, у города Фив, почитатели Пророка не имеют власти. Пока я на самом деле управляю этой областью, что вам может подтвердить Бернабас. И в любой момент, когда будут подняты мои штандарты, я мог бы созвать под них три тысячи коптских копий, готовых бороться под знаменем Христа в Египте. Кроме того, если бы было достаточно денег, я поднял бы нубийские племена12, и вместе мы сумели бы смести всех мусульман, словно Нил в половодье, и преследовать их до самой Александрии.

Затем он принялся излагать свой план, суть которого заключалась в том, что союзный флот и армия должны появиться в устье Нила, осадить и занять Александрию и с его, Могаса, помощью вырезать и изгнать мусульман. План, который он затем изложил со всеми подробностями, казался мне осуществимым. Я пообещал доложить его императрице и затем еще раз переговорить с ним с глазу на глаз.

Я оставил комнату и через некоторое время очутился в саду. Хотя уже наступила осень, ночи в этом мягком климате были еще очень теплыми, и лунный свет отбрасывал черные тени деревьев на дорожки. Под одним из таких деревьев, древним дубом, самым большим в этой маленькой роще, я заметил сидящую женщину. Возможно, я уже знал, кто она, или просто случайно пошел в ту сторону и встретился с ней, не могу сказать. По крайней мере, это не была наша первая встреча, и как только она поднялась, приблизив свое лицо к моему, уже в следующий момент я заключил ее в жаркие объятия.

Когда мы вдоволь нацеловались, то стали говорить, сидя бок о бок у дуба.

— Чем вы занимались сегодня, любимый? — спросила она.

— В основном тем же, чем вчера, Хелиодора. Выполнял свои тройственные обязанности: камергера, управляющего дворцом и капитана охраны. Также совсем немного видел Августу, которой доложил о некоторых делах. Аудиенция была короткой, так как до нее дошла весть о том, что армянские полки отказались принести клятву верности ей одной, как она приказывала, и потребовали, чтобы имя императора, ее сына, стояло бы рядом с ее именем, как и было до сего времени. Это сообщение очень взволновало императрицу, так что у нее было мало времени для других дел.

— Вы говорили с ней о делах моего отца, Олаф?

— Да, вкратце. Она выслушала меня и спросила, уверен ли я в том, что узнал всю правду, потом добавила, что мне следует попытаться узнать ее у вас, использовав для этого любые хитрости, которые только может использовать мужчина. Дело в том, Хелиодора, что моя крестная, Мартина, сказала ей, будто вы темнокожая и очень непривлекательная девушка, и это запечатлелось в ее голове. Поэтому Августа, которой не нравится, когда кто-либо из мужчин вокруг нее питает интерес к другим женщинам, думает, что я могу совершенно безопасно ухаживать за вами. И я попросил ее освободить меня от обязанностей по охране на этот вечер, с тем чтобы поужинать с вашим отцом и выяснить, что я еще могу узнать от одного из вас или от обоих.

— Любовь делает вас умнее, Олаф, но послушайте меня. Я не верю, что императрица и впредь будет считать меня темнокожей и уродливой. Так уж случилось, что, когда я прогуливалась посаду сегодня после обеда (где, как вы сказали, я могу гулять, если хочу остаться в одиночестве), мечтая о нашей любви, я подняла глаза и увидела величественную женщину средних лет, разукрашенную словно павлин, которая наблюдала за мной с близкого расстояния. Я продолжала прогулку; делая вид, что не заметила ее, и вдруг услышала, как она произнесла.

«Или эти хлопоты окончательно свели меня с ума, Мартина, или же я действительно видела женщину, прекрасную, как нимфа из народных сказок, прогуливающуюся между кустов!»

Я повторяю дословно ее выражение, Олаф, не потому, что оно верно, — вы ведь помните, она меня заметила на расстоянии, на фоне скал и цветов, — а потому, что такими были ее слова, и вы должны узнать их, как и то, что сказано было впоследствии.

— Ирина произнесла немало лишних слов в своей жизни, — возразил я, улыбнувшись. — Но, клянусь вам всеми святыми, эти ее слова к подобным не относятся.

Затем мы снова обнялись, и Хелиодора, чья головка лежала на моем плече, продолжала свой рассказ:

— «Как она выглядела, госпожа? — спросила Мартина в то время, как я проходила мимо них, скрытая невысокими деревьями. — Я не видела в этом саду ни одной прекрасной женщины, кроме вас».

— «Она была одета в облегающую белую мантию, Мартина, так что руки и грудь ее были обнажены».

Будучи одна, Олаф, я сняла плащ, так как припекло солнце, и осталась в своем египетском платье.

— «Она не очень высока, полновата и необычайно изящна. Ее глаза показались мне большими и темными, Мартина, как и ее волосы, а лицо имело такой оттенок, как у богато окрашенной розы. О! Будь я мужчиной, она показалась бы мне одной из тех, кого можно полюбить, потому что я, как и весь мой народ, всегда поклонялись красоте. И, должна сказать, она мне напоминала нимф Греции. Или нет, не так. Это была богиня Древнего Египта — вот что мне пришло сразу же на ум, так как на ее лице светилась мечтательная улыбка, какую я видела у статуи Матери Исиды, которой поклонялись египтяне13. Кроме того, ее головной убор — точно такой же, какие я видела на этих статуях».

Затем Мартина ответила: «Действительно, это могло вам почудиться, госпожа. Единственная женщина-египтянка во дворце — это дочь старого коптского дворянина Могаса, находящегося на попечении Олафа, и хотя мне говорили уже, что она не столь уродлива, как сказали вначале, Олаф ни разу не обмолвился при мне о том, что она напоминает богиню. То, что вы видели, несомненно, было образом судьбы, вызванным вашим воображением. Считаю это самым добрым предзнаменованием в эти полные сомнений дни, когда суеверия все возрастают».

— «Стал бы Олаф рассказывать о женщине, подобной богине, другой женщине, Мартина, даже если она его крестная мать и на много лет моложе его самого! Идемте, — сказала она, — и посмотрим, не сможем ли мы разыскать эту египтянку».

— Затем они, — продолжала Хелиодора, — пошли, а я, не зная, что мне делать, оставалась в неподвижности среди искусственных скал и цветов — до тех пор, пока, обогнув кусты, они не появились передо мной…

Когда я, Олаф, услышал это, то застонал и проговорил:

— О Хелиодора! Это была сама Августа!

— Да, это была Августа, как я узнала потом. Так вот, они подошли, и я поклонилась им.

— «Вы — дочь Могаса, египтянина?» — спросила госпожа, оглядывая меня с головы до ног.

— «Да, госпожа, — промолвила я. — Я — Хелиодора, дочь Могаса. Прошу простить меня, если я поступила плохо, выбрав для прогулок это место, но генерал Олаф, управляющий дворцом, разрешил мне сюда приходить».

— «И это генерал Олаф, известный нам также как Михаил, дал вам такое ожерелье, которое вы носите, о дочь Могаса? Вы должны мне отвечать, так как я — Августа!»

Я присела перед ней в реверансе и объяснила, что это ожерелье из Древнего Египта, его нашли на теле царицы в могиле, и что я ношу его уже много лет.

— «Вот как! То, что носит генерал Олаф, тоже найдено в могиле».

— «Да, он мне рассказывал об этом, Августа», — подтвердила я.

— «И мне кажется, что эти два ожерелья вместе составляют одно. Не так ли, дочь Могаса?»

— «Может быть, и так, Августа, не знаю».

Императрица огляделась вокруг, а госпожа Мартина, немного отстав, стала обмахиваться веером.

— «Вы замужем, дитя мое?» — поинтересовалась императрица.

— «Нет», — произнесла я.

— «Обручены?»

Я немного поколебалась, потом еще раз ответила: «Нет».

«Вы, кажется, заколебались, прежде чем ответить на последний вопрос? Пока до свидания. И когда вы гуляете в чужой стране, в нашем саду, открытом для вас, то будьте любезны одеваться в платье, которое носят в нашей стране, а не в это одеяние египетской куртизанки!»

— И что вы ответили на это? — воскликнул я.

— Боюсь, что это было неблагоразумно, Олаф, но мой характер побудил меня сказать: «Госпожа, благодарю вас за разрешение гулять в вашем саду. Если я буду здесь еще раз в качестве вашего гостя, то будьте уверены, что я не надену это платье, которое еще до того, как Византии стал деревней14, было священным для богов моей страны и тех моих предков, что были фараонами Египта».

— И что же произошло дальше?

— «Неплохо сказано! — заметила императрица. — Так бы ответила и я, если бы была на вашем месте. Кроме того, ваши слова искренни, а платье идет вам. Но все же не позволяйте себе слишком многое, девушка, представляя себе Константинополь не более чем деревней. Да и в Египте сейчас в качестве фараона фанатичный мусульманин, которому нет никакого дела до вашей древней крови».

Тогда я поклонилась и ушла. Уходя, я слышала, как Августа стала бранить госпожу Мартину, я не знаю, за что. Кроме того, упоминались ваше и мое имена. Почему это императрица так часто говорит о вас, Олаф? Ведь у нее много офицеров, чинами повыше вашего? И почему она так интересовалась этим ожерельем с золотыми раковинами и жуками?

— Теперь я должен рассказать то, что я утаивал от вас, Хелиодора, — проговорил я. — Августе нравится — не знаю, почему, но главным образом, полагаю, потому, что в последние годы я держался вдали от женщин, которые в этой стране очень привлекательны, — оказывать мне некоторое расположение. Мне даже кажется, осознает она сама это или нет, что она думает обо мне как о муже.

— О! — перебила меня Хелиодора, отпрянув в сторону. — Теперь мне все понятно. И я прошу вас ответить мне, думаете ли вы как о жене о той, которая вдовствует десять лет, имея двадцатилетнего сына?

— Один Бог надо мной, и ему известно, что я думал, а чего не думал, но несомненно, что в настоящее время я думаю о ней как о человеке, который был добр ко мне, но которого мне следует опасаться больше, чем наихудшего из врагов, если такой у меня есть.

— Тихо! — вдруг прошептала она, подняв палец. — Мне кажется, что я слышу, как кто-то шевелится в кустах позади нас.

— Ничего не бойся, — успокоил ее я. — Здесь мы одни, так как я расставил вокруг этого места охрану с приказом не пропускать никого. А мой приказ касается всех, кроме императрицы.

— Тогда мы в безопасности, Олаф, потому что этот сырой воздух может повредить ее волосам, которые, как я заметила, она завивает, потому что у нее не такие вьющиеся от природы волосы, как у меня. О, Олаф, как прекрасно, что судьба свела нас вместе! Скажу вам, что, хотя я и увидела вас там, в храме, впервые с тех пор, как родилась, я сразу же вас узнала, как и вы меня. Поэтому, когда вы мне прошептали: «Приветствую тебя через века!» — я выразила вам свою радость и ответила тем же. Я ничего не знаю из прошлого. Если мы уже когда-то жили и любили друг друга, то эта история для меня утеряна. Но есть сон и это ожерелье. Когда я была еще ребенком, Олаф, это ожерелье было взято из могилы некоей женщины царственной крови, которая там лежала набальзамированной. По преданиям, это была женщина моей расы, да и все, что там написано о ней, мой отец когда-нибудь расскажет вам, ибо он — один из последних людей, кто еще может читать древнеегипетские письмена. Кроме того, она была очень похожа на меня, и я хорошо помню, как она выглядела, лежа в гробу, сохраненная искусством, которым обладали древние египтяне. Она была юной, немного старше меня, и ее история повествовала о том, что она умерла, дав жизнь сыну, который имел царскую кровь только наполовину; он основал в Египте новую династию и стал моим предком. Это ожерелье лежало на ее груди, а под ним было послание на папирусе, в котором говорилось, что когда недостающая утерянная половина опять воссоединится с этой, то те, кто носит их, встретятся еще раз как смертные создания. И вот теперь две половинки ожерелья соединились, и мы встретились, как было предопределено Богом. И теперь мы навсегда — одно целое. И пусть все императрицы мира попробуют нас разлучить!

— Навсегда! — подтвердил я, снова обнимая ее. — Мы с тобой одно целое навсегда, навсегда. Хотя, возможно, время от времени нас будут разлучать друг с другом.

Глава VII. Победа или Вальгалла!

Минутой позже я расслышал шорох в кустах, производимый людьми, прокладывающими себе путь сквозь них. Приглушенный голос скомандовал: — Хватайте его, живого или мертвого! Рядом появились вооруженные люди, и один из них крикнул:

— Сдавайся!

Я обнажил меч и прыгнул вперед.

— Кто смеет приказывать сдаться генералу Олафу, командующему здесь? — спросил я.

— Я смею, — ответил мужчина. — Сдавайся — или ты умрешь! Тогда, думая, что это грабители или наемные убийцы, нанятые кем-то из моих врагов, я бросился на него. Борьба была недолгой, он упал мертвым после первого же удара моего меча. Тут же трое других напали на меня. Но по совету Ирины я носил под камзолом кольчугу, и их мечи отскакивали от нее. Кроме того, северная ярость вернулась ко мне, и эти изнеженные восточные люди не могли противостоять моему искусству фехтовальщика и моей силе. Вначале один, а затем другой были сражены, третий попытался спастись бегством, но в этот момент получил от меня сильный удар.

— Кажется, все закончилось, — сказал я Хелиодоре, припавшей к скамье. — Пойдемте, я доставлю вас к отцу, вызову охрану, прежде чем мы встретим еще каких-либо убийц.

И пока я говорил это, какая-то закутавшаяся в плащ женщина незаметно выскользнула из своего укрытия за деревьями и встала перед нами. Она откинула назад капюшон, и лунный свет упал на ее лицо. Это была императрица! Но ярость ревности так изменила ее облик, что я едва смог узнать ее. Большие глаза, казалось, пылали огнем, щеки были белыми, кроме тех мест, где их коснулись румяна, губы дрожали. Дважды она пыталась заговорить, и это ей не удавалось, но на третий раз слова стали срываться с ее губ.

— О нет, все только начинается, — проговорила она голосом, полным ненависти. — Знайте же, что я слышала каждое ваше слово. Итак, предатель, ты считаешь возможным рассказывать мои секреты этой египетской суке, а затем убивать моих слуг! — Она указала на одного мертвого и другого, раненого мужчину. — Прекрасно, вы мне за это заплатите оба, клянусь вам!

— Разве это убийство, Августа, — обратился я к ней, салютуя мечом, — если четверо нападают на одного, а тот, считая их убийцами, борется за свою жизнь и в этой схватке побеждает?

— Что значат четыре такие дворняжки против вас? Я должна была послать дюжину. Но это мне вы наносили удар. Ведь все, что они делали, они делали по моему приказу!

— Если бы я знал об этом, Августа, я никогда бы не вытащил своего меча, так как я — ваш офицер и обязан повиноваться вам до конца.

— А вместо этого вы еще злословите надо мной, пользуясь своим языком, как мечом! — ответила она, сопровождая свои слова чем-то похожим на всхлип. — Вы заявляете, что вы — мой послушный офицер. Хорошо, это мы сейчас увидим. Убейте эту наглую девицу или меня, мне все равно — кого, а затем сами заколитесь своим мечом!

— Первого я сделать не могу, Августа, так как это было бы убийством невиновного, а я не запятнаю душу убийством!

— На этот счет не беспокойтесь! Разве она не насмехалась надо мной, моим возрастом, моим вдовством, даже моими волосами, в расцвете своей… юности? Разве не надсмеялась она надо мной — Повелительницей Мира?!

Впервые заговорила Хелиодора.

— А разве не императрица назвала бедную девушку, чья кровь не менее благородна, чем ее собственная, позорной кличкой? — спросила она.

— Что же касается второго, — продолжал я, прежде чем Ирина смогла ответить, — я также не могу этого сделать, ибо было бы отвратительной изменой, подобно убийце, поднять свой меч против вашего Богопомазанного величества. А третье — это мой долг, и я выполняю ваш приказ, или пусть лучше его выполнят ваши слуги, если вы будете любезны подтвердить свой приказ чуть позднее, когда поостынете.

— Что?! — вскричала Хелиодора. — Вы умрете и оставите меня здесь? Тогда, Олаф, клянусь богами, которым мои предки поклонялись десятки тысяч лет, богами, которым поклоняюсь и я, я найду средство последовать за вами в тот же час. О! Повелительница Мира, есть другой мир, которым вы не управляете! И там мы призовем вас к ответу!

Теперь уже Ирина воззрилась на Хелиодору. А та пристально смотрела на нее. Страшное это было зрелище!

— По крайней мере, вы смелая девушка! Но не думайте, что это вас спасет, так как никогда на этой земле нам не быть вместе.

— Но если я уйду, то этого может быть достаточно, Августа, — вмешался я.

— Нет, вы не умрете, Олаф, по крайней мере, пока. Я вам приказываю не закалываться своим мечом. Что же касается этой египетской ведьмы, то скоро мои люди будут здесь, тогда посмотрим.

Я подхватил Хелиодору и подвел ее к стволу большого дерева, потом встал впереди нее.

— Что вы намерены делать? — удивилась императрица.

— Сражаться с вашими шавками до тех пор, пока не умру, так как ни один мужчина Севера не поднимет меч против меня, даже по вашему приказу, Августа. А когда я упаду, эта особа, в свою очередь, последует туда, куда ее поведет Бог!

— Не бойтесь, Олаф, — тихо сказала Хелиодора. — Я ношу с собой кинжал.

Едва она проговорила это, как послышался топот многочисленных ног. Мужчина, раненный мною и с криками умчавшийся в направлении дворца, поднял солдат, как тех, кто был на постах, так и тех, что находились в казарме. И вскоре они начали прибывать и собираться на лужайке. Здесь были солдаты всех племен и народов: греки, болгары, армяне, так называемые романцы и вместе с ними некоторое количество бриттов и людей с Севера.

Увидев императрицу и меня, стоящего так, чтобы защитить Хелиодору, прижавшуюся к дереву, а также лежавших на земле солдат, сраженных мной, они остановились. Один из офицеров спросил, что им следует делать.

— Убить этого человека, заколовшего моих слуг. Или нет! Возьмите его живым! — крикнула императрица.

Среди собравшихся был один лейтенант моего отряда, голубоглазый, с волосами соломенного цвета гигант-норвежец Джодд. Этот человек любил меня, как брата, потому что судьбе было однажды угодно, чтобы я спас ему жизнь в одном из сражений. Также часто я доказывал ему свою дружбу, когда он попадал в затруднительное положение, так как в те дни Джодд частенько попивал, а когда пьянел, то часто терял деньги, и тогда ему нечем было платить.

Он тут же оценил ситуацию, в которой я очутился. Я еще раньше заметил, что когда он бывает трезвым, то показывает себя вовсе не глупым парнем, хотя на вид и кажется медлительным и туповатым. Он что-то прошептал товарищу, оказавшемуся рядом с ним, и тот повернулся и стрелой умчался прочь. По направлению, в котором он побежал, я догадался, что он помчался в казармы, в которых располагались три сотни северян, состоявших под моей командой.

Солдаты приготовились исполнить приказ Августы, ибо им не оставалось ничего другого. Они вытащили свои мечи, и некоторые из них стали медленно подбираться ко мне. И тогда Джодд с несколькими северянами встал между ними и мной и, отсалютовав императрице, продолжал на ломаном греческом:

— Просим извинения, Августа, но почему нам приказывают убить собственного генерала?

— Повинуйтесь моим приказам, солдаты, — ответила она.

— Просим извинения, Августа, — спросил флегматичный Джодд. — Но, прежде чем мы убьем нашего генерала, которому вы нам приказывали повиноваться, нам необходимо узнать, почему мы должны убить его. Это обычай нашей страны: ни один человек не может быть убит, не будучи выслушанным. Генерал Олаф, — обратился он ко мне и, вытащив свой меч, отсалютовал по всей форме, — будьте добры, объясните нам, почему мы должны вас убить или арестовать?

В это время поднялась невообразимая суматоха, и какой-то евнух, находившийся позади всех, начал кричать солдатам, чтобы они повиновались всем приказам императрицы; некоторые из них стали подбираться поближе ко мне.

— А если я на свой вопрос не получил ответа, — вскричал Джодд громовым голосом, напоминающим рев быка, — то я боюсь, что и другие должны быть убиты рядом с генералом. Эй, северяне! Ко мне, норманны! Ко мне, бритты! Эй, саксонцы! Все ко мне, кроме этих проклятых греков!

С каждым его призывом люди Джодда выскакивали вперед из собравшейся толпы, и уже около пятидесяти солдат выстроились перед ним и плечом к плечу встали рядом со мной.

— Будет ли ответ на мой вопрос? — повторил Джодд. — Так как если мы не получим, то, хотя нас и один против десяти, я думаю, что прежде, чем генерал Олаф падет или окажется схваченным, этим вечером здесь произойдет неплохая схватка!

Затем заговорил я:

— Друзья! Капитан Джодд! Я отвечу на ваш вопрос, и если не буду точен, то пусть Августа сама поправит меня. Вот она — причина происшедшего! Эта женщина — моя обрученная жена. Мы беседовали вдвоем в этом саду о нашем обручении. Императрица же, не замеченная нами, спряталась вон за теми деревьями и подслушала наш разговор, который, по некоторым причинам, лучше известным ей самой, так как в нем не было речи ни о какой-либо измене, ни о делах, касающихся государства, настолько рассердил ее, что она послала солдат убить меня. Думая, что это бандиты или грабители, я защищался и… вон там они лежат, кроме одного, который раненым ускользнул отсюда. И тут императрица появилась перед нами и повелела мне убить госпожу Хелиодору. Друзья, посмотрите на ту, кого императрица приказала мне убить, и скажите, если бы она была обручена с вами, могли бы вы ее убить, даже ради прихоти или удовольствия императрицы? — И, отступив в сторону, я показал им Хелиодору во всем ее обаянии; она стояла возле дерева, сжимая в руке кинжал.

И из группы тех, кто собрался вокруг Джодда, раздался громовой рев «Нет!», в то время как остальные молчали. Ирина же прыгнула вперед и завопила:

— Значит, мои приказы обсуждаются? Повинуйтесь! Зарубите этого человека или возьмите его живым, мне все равно, вместе с теми, кто примкнул к нему! Или завтра же вас всех повесят! Каждого!

Теперь собравшиеся солдаты также стали выстраиваться по командам своих офицеров, так как поняли, что у них нет другого выбора. Битва или смерть! Сейчас их было большинство, тогда как поднятые по тревоге солдаты с Севера еще только должны были сюда прибыть.

— Сдавайтесь, или мы вас атакуем! — сказал офицер, принявший командование над солдатами-греками.

— Не думаю, что мы вам сдадимся, — ответил Джодд, и в это время раздался шум бегущих от казармы в ратном строю северян, которым посланец Джодда сообщил о происходящем.

— Я даже уверен, что мы не сдадимся! — продолжал Джодд и внезапно закричал:

— Вальгалла! Вальгалла! Победа или Вальгалла! — дикий военный клич северян.

И тотчас же из трех сотен глоток, заглушая топот бегущих ног, все приближающихся, вырвался ответный клич: «Вальгалла! Победа или Вальгалла!» А затем из мрака выскочили норманны. И послышались другие крики:

— Олаф! Олаф! Где генерал Олаф?! Где Красный Меч?!

— Я здесь, друзья! — в ответ заорал Джодд, и они подбежали к нам, довольные предстоящей битвой, жаждавшие ее. Они поротно выстроились перед нами, и снова прозвучал голос Джодда:

— Императрица, вы нам отдаете Олафа и эту девушку и клянетесь своим Христом, что не причините им никакого зла? Или же мы заберем их сами?

— Никогда! — крикнула она в ответ. — Вам я могу обещать единственное: смерть! Вперед, на бунтовщиков, солдаты!

Видя, что тут может начаться, я попытался было заговорить, но Джодд воскликнул:

— Молчите, Олаф, с этого часа вы — пленник, которого, если нам будет угодно, мы освободим, но не наш генерал. Норманны, делайте круг. Ведите с собой и императрицу тоже, она станет нашей заложницей!

Произошло перестроение, часть воинов расположилась позади нас, остальные тоже стали передвигаться, уводя нас с собой, и я, будучи опытным в военном деле, понял их маневр. Они выходили на открытую лужайку, где могли видеть все поле боя, а их фланги были защищены ручьем с одной стороны и плотной стеной деревьев — с другой.

В ярости императрица бросилась на землю, но два крепких парня подняли ее под руки и повели за нами. Продвигаясь подобным образом, мы достигли намеченной черты, остановившись как раз на вершине небольшого возвышения.

— Августа, — обратился я к ней, — во имя Бога молю вас, дайте нам дорогу. Норманны ненавидят византийцев, и сейчас у них есть хороший шанс свести с ними счеты. Кроме того, они любят меня и умрут до последнего человека, прежде чем допустят, чтобы мне причинили вред и зло. И тогда как я смогу защитить вас и себя в этой драке?

Она только посмотрела на меня, но не произнесла ни слова.

Атака началась. К этому времени собралось тысячи полторы или же около этого императорских войск, а против них стояло не более четырехсот норманнов, так что неравенство было огромное. Но так как среди императорских солдат отсутствовали всадники и лучники, а наша позиция оказалась неплохой, то шанс выстоять у нас был. К тому же мы все были северянами, героями они же — греческими подонками.

Византийцы наступали строем с криками «Ирина! Ирина!» — рота за ротой продвигаясь вперед клином, так как их цель состояла в том, чтобы прорваться в наше расположение по центру. Джодд наблюдал за схваткой и отдавал приказы, как мне показалось, совсем неплохие. Затем он вложил меч в ножны, схватил огромный боевой топор, свое любимое оружие, и занял позицию впереди тройной линии воинов, ожидавших приближения неприятеля в гробовом молчании. Атакующие двинулись вверх по склону, и на верхушке холма завязалась битва. В самом ее начале мы под напором нападающих несколько отступили назад, но как! Они полегли, словно колосья под взмахом серпа, и вскоре их стремительный натиск был остановлен. Сталкиваясь грудь с грудью, все рубили и кололи друг друга, и битва эта была настолько яростной, что Ирина, забыв свой гнев, прильнула ко мне с другой стороны от Хелиодоры, ища защиты.

Исход схватки долго оставался неясным. Будто во сне, я наблюдал, как гигант Джодд сразил разодетого капитана своим топором, который рассек его кольчугу, словно та была сделана из шелка. Видел я падение и моих товарищей, проткнутых копьями. Я посмотрел на Хелиодору, широко раскрытыми глазами смотревшую на эту кровавую сцену, и на Ирину, губы которой побелели и которая прижималась ко мне. Вновь мы были оттеснены назад, и нас оставалось уже не более двухсот, причем многие были ранены. Но мы еще выдерживали атаки втрое превосходящего нас противника. Я уже ничего не мог с собой поделать, моя рука сама потянулась к мечу.

Наша тройная линия изогнулась, подобно луку, и стала рушиться. Чаша весов готова была склониться в сторону врага, когда из-за плотного пояса деревьев слева от нас внезапно раздались боевые крики: «Вальгалла! Вальгалла! Победа или смерть!» — которые я, слышавший приказ Джодда, ожидал. Он приказал части норманнов незаметно обойти группу деревьев, прикрываясь их плотной стеной, и ударить во фланг врагу.

И они, человек пятьдесят, прыгнули вперед.

Лунный свет заиграл на их кольчугах, и там, в трехстах ярдах ниже по склону, началась новая битва. Теперь греки, стоявшие перед нами, начали опасаться за свой тыл и на некоторое время заколебались, а затем отошли шагов на десять назад. Я увидел благоприятную возможность и больше не стал сдерживать себя, потому что прежде всего я был солдатом.

Крикнув нескольким нашим раненым, чтобы те присмотрели за женщинами, я выхватил свой меч и ринулся вперед.

— Я иду, норманны! — воскликнул я, и в ответ раздались приветственные крики:

— Олаф Красный Меч! Слушайте Олафа Красный Меч! — так называли меня солдаты.

— Спокойно, норманны! Плечом к плечу, норманны! — закричал я в ответ. — Покажем им! Вперед! Вальгалла! Вальгалла! Победа или смерть!

Наши противники покатились вниз по склону, прежде чем мы на них напали. Они отступили еще на тридцать шагов, смешавшись в беспорядочную толпу, над которой, словно молнии, сверкали наши мечи. Мы отбросили их назад, к их основным силам, и те, будучи обойденными с фланга, кинулись бежать. Мы их уничтожали десятками, одного за другим, потом уже сотни стали валиться нам под ноги, мы переступали через них ногами победителей и… О! В круговерти этой битвы мне показалось, что я вижу своего брата Рагнара бьющимся на моей стороне, и почудился его крик, обращенный ко мне, его навсегда ушедший, но такой знакомый мне голос:

— Старая кровь еще играет в тебе, о ставший христианином! Ты неплохо дерешься, христианин! Мы из Вальгаллы приветствуем тебя, Олаф, Олаф Красный Меч! Вальгалла! Победа или Вальгалла!

И вот все закончилось. Кое-кто спасся бегством, но большинство остались на поле битвы мертвыми, ибо, вступив в схватку, норманны не щадили греков. Наконец мы вернулись назад — точнее, вернулись те из нас, кто остался в живых, так как многих уже не стало, — и снова образовали кольцо вокруг обеих женщин и раненых.

— Хорошо сработано! — обратилась ко мне Хелиодора, а Ирина только взглянула на меня взором, выражавшим удивление.

В это время командиры норманнов стали совещаться, и хотя они время от времени бросали на меня взгляды, но все-таки не приглашали принять участие в разговоре. Вскоре Джодд выступил вперед и проговорил:

— Олаф Красный Меч, мы вас любим. И вы всегда с любовью относились к нам, вашим товарищам. Сегодня мы все доказали это еще раз. Вы хорошо руководили, Олаф, и, принимая во внимание, что нас сегодня было очень мало, мы одержали победу, которой можем гордиться. Но наши шеи вместе с вашей по-прежнему в петле, и мы считаем, что в данной ситуации лучше всего действовать смело. Поэтому мы вас провозглашаем нашим кесарем15! Разбив греков, мы вам предлагаем занять дворец и вступить в переговоры с полками, расположенными вне столицы, многие из которых настроены против Ирины и готовы признать Константина, хотя они его и ненавидят лишь чуть меньше, чем ее. Мы не знаем, чем все это закончится, да нас особенно и не интересует, как сложатся наши судьбы до самой смерти, но мы считаем, что эта победа дает нам хороший шанс. Принимаете ли вы наше предложение и готовы ли обнажить свой меч вместе с нашими?

— Как я могу это сделать, — произнес я, — если рядом со мной императрица? Ее хлеб я ел и ей поклялся в верности!

— А нам кажется, что она готова убить вас любым доступным ей способом. Олаф, мечи убийц рассекли все узы верности. Кроме того, так как она в нашей власти, а общее выступление всех северян было направлено против нее и наша измена в ее глазах не может быть еще большей, чем уже есть, то мы предлагаем избавить вас и себя от этой императрицы, которая нам враг и которая за свою свирепость заслуживает смерти. Таково наше предложение. Решайте, принимаете ли вы его или же нет, так как времени у нас мало. Если вы откажетесь, то мы все оставим вас наедине с вашей судьбой, а сами направимся для ведения переговоров к Константину, который также ненавидит эту императрицу и в настоящее время организует заговор с целью ее свержения.

И пока он говорил это, я заметил, что некоторые из его людей стали приближаться к Ирине с намерениями, о которых нетрудно было догадаться. И я бросился между ними.

— Августа — моя госпожа! — сказал я. — И хотя я только что дрался с ее войсками и она причинила мне много зла, все же я буду ее защищать до конца.

— Но учтите, Олаф, что вы один, а нас много, — заметил Джодд. — Отвечайте, хотите вы быть кесарем или нет?

Тогда Ирина подошла ко мне сзади и прошептала:

— Соглашайтесь! Это мне подходит. Станьте кесарем как мой муж, и так вы спасете мою жизнь и мой трон, который мы разделим поровну. С помощью ваших норманнов и легионов, которыми я командую и которые мне верны, мы сможем разбить войска Константина и потом вместе править миром. Эта мелкая стычка — ничто! Что из того, что потеряно несколько сотен жизней во время дворцового заговора? В наших руках весь мир! Хватайте его, Олаф! И меня вместе с ним!

Я все это слышал и понимал. Наступил величайший момент в моей жизни. Что-то мне подсказывало, что на одну чашу весов положены величие и империя, а на другую — много боли и огорчений, но вместе с последними и некоторое количество чистой любви и покоя. И я выбрал именно последнее, так как, вне сомнения, Судьба и Бог подсказали мне, что нужно делать.

— Я вам благодарен, Августа, — ответил я, — но пока я могу защищаться, я не ухвачусь за этот трон, ни переступив через тело человека, бывшего добрым ко мне, ни купив его другой ценой, которую вы мне предлагаете. Здесь стоит моя суженая, и я не могу жениться на другой женщине.

Тогда Ирина повернулась к Хелиодоре и поспешно проговорила:

— Девушка, вы представляете себе, что тут происходит? Оставим в стороне ревность и будем откровенными, так как у всех нас жизнь висит на волоске, который может оборваться через день или два вместе с тысячами других жизней. Да, на кон поставлена судьба всего мира. Вы говорите, что любите этого человека, и я его люблю также. И если вы получите его и при этом он останется живым, на что ему не следует надеяться, он будет иметь только поцелуи в каком-то уголке этого мира, который укроет его и вас. Если же его выиграю я, то вся империя, весь мир и вся земля будут в его власти. Кроме того, девушка, — добавила она многозначительно, — императрицы ревнуют не вечно, временами они могут смотреть на вещи и иначе. Можно найти высокую придворную должность и для вас — и кто знает! Ваше возвышение может продолжаться и дальше. Кроме того, планы вашего отца были бы продвинуты, он получил бы необходимое ему золото, до последнего фунта, из наших сокровищниц и все остальное — тоже, до последнего солдата, состоящего на моей службе. Через пять лет, возможно, ваш отец мог бы править Египтом как наш наместник. Что вы скажете на все это?

Хелиодора с тихой улыбкой посмотрела на императрицу, затем взглянула на меня и произнесла:

— Я скажу то же, что и Олаф. Есть две империи. Одна, которую можете дать вы, Августа, — это весь мир. Другая, которую ему могу дать я, — всего-навсего женское сердце, но все же, я думаю, это другой, вечный и незнакомый вам мир. И я отвечу то же, что и Олаф. Пусть говорит он сам, Августа.

— Императрица, — обратился я к ней, — еще раз благодарю вас, но это невозможно. Моя судьба находится здесь, — и я приложил руку к сердцу Хелиодоры.

— Ты глубоко ошибаешься, Олаф, — возразила императрица холодным и тихим голосом, но, как мне послышалось, без гнева. — Твоя судьба здесь! — И она показала рукой на землю, прибавив: — Верьте мне, что я сожалею, что вы, как мужчина, которым могут гордиться женщины… даже императрицы, да, да… сделали этот выбор. Я всегда чувствовала это, и теперь я думаю как раз об этом, ведь я сама видела, как вы руководили атакой вон на тех трусов в доспехах. — И она кивнула в сторону трупов греков. — Что ж, все закончено, по крайней мере, в отношении меня. Если я должна умереть, то пусть это будет от вашего меча, Олаф.

— Мы ждем вашего ответа, Олаф Красный Меч! — вскричал Джодд. — Вы уже наговорились досыта!

— Ответ! Мы ждем ответа! — повторили норманны.

— Императрица предложила мне разделить с ней корону, Джодд, но, друзья, это невозможно, так как я обручен вот с этой особой.

— Так женитесь на обеих, — раздался грубоватый голос, но Джодд перебил его:

— Тогда все ясно. Дайте нам дорогу, Олаф, и несколько мгновений смотрите в другую сторону. Когда вы повернете голову назад, больше не будет императрицы, которая вас так беспокоила. Останется только женщина, которую вы выбрали сами.

Услышав эти слова и увидев направленные на нее мечи, Ирина обхватила меня, так как больше всего на свете она страшилась смерти.

— Вы ведь не позволите им убить меня, Олаф? — спросила она, задыхаясь.

— Пока жив, не позволю, — ответил я. — Послушайте, друзья. Я — начальник охраны Августы, и если она умрет, то я, спасая свою честь, должен буду умереть раньше ее. Наносите удар, если вам угодно, но только через мое тело!

— Оторвите ее от него! — крикнул кто-то, но я продолжал:

— Друзья, не сходите с ума! Сегодня вечером мы совершили то, что уже заслуживает смерти, но, пока императрица жива, у нас в руках заложник, за которого нам может быть заплачено прощением. А что даст нам бездыханное тело.? Слушайте! Это идут полки из города!

И пока я говорил это, от дворца все приближались звуки многочисленных голосов и топот нескольких тысяч ног.

— Это точно, — сказал Джодд, не потеряв самообладания. — Они идут на нас, и штурмовать дворец уже слишком поздно. Олаф, подобно многим другим мужчинам, вы потеряли шанс добиться славы с помощью женщины — впрочем, кто знает, он еще, может быть, у вас есть. Что ж, друзья, насколько я понимаю, вы не собираетесь спасаться бегством и не хотите, чтобы на нас охотились, как на крыс. Нам осталось только одно: умереть! Но умереть так, чтобы Византия это запомнила. Олаф, будет лучше, если вы позаботитесь о своей женщине, я же буду отдавать команды. Делаем круг, друзья, делаем круг! Здесь неплохое место для схватки. Поместите раненых в середину круга, и императрицу тоже, но когда все будет заканчиваться, убьем ее. Мы будем сопровождать ее к воротам ада, чтобы не сбежала по дороге, хотя она и женщина!

Затем все без ропота и жалоб почти в полном молчании образовали круг Одина, тройной круг норманнов, обреченных на смерть, который на многих полях сражений в конце концов покрывался грудой врагов.

Полки приближались — три полка в полном составе. Ирина оглянулась, выискивая лазейку, но не нашла ее, а Хелиодора и я тихо говорили между собой о встрече по ту сторону могилы. Полки остановились в пятидесяти шагах от нас. Их воины не обращали внимания на круг Одина, они смотрели на землю, по которой маршировали. Беглецы, с которыми они уже успели переговорить, сказали им, что многие из них в последний раз видят этот подлунный мир.

Несколько генералов верхом на лошадях подъехали к нам и спросили, кто командует норманнами. Когда они узнали, что это Джодд, он был приглашен на переговоры. В конце концов Джодд и еще двое, покинув строй, вышли вперед шагов на двадцать, где встретились с генералам. С ними был и Стаурациус. Они встретились на открытом месте, где можно было не опасаться вероломного нападения, и беседовали там довольно долго. Затем Джодд и его спутники вернулись, и он стал говорить так, чтобы его слышали все.

— Слушайте меня! Нам предложили следующие условия: мы возвращаемся в казармы мирно, со своим оружием, нас не станут обвинять ни по каким законам, ни военным, ни гражданским, ни государство, ни частные лица за этот мятеж и убийства. И в качестве гарантии в наши руки будут переданы двадцать заложников самого высокого ранга, чьи имена укажем мы сами. Далее, мы сохраним свое особое положение на службе в империи или же оставим эту службу в течение трех месяцев с вознаграждением, равным четверти жалования за год, и отправимся туда, куда захотим. Но взамен мы отпустим императрицу, не причинив ей никакого вреда, и с ней генерала Олафа, которого ожидает справедливый судебный процесс перед военным трибуналом. Все эти обязательства подтвердит сама императрица, прежде чем покинет наши ряды. Таковы их предложения, друзья.

— А если мы откажемся их принять, что тогда? — раздался чей-то голос.

— Тогда мы будем окружены. И умрем от голода или будем расстреляны лучниками. А если попытаемся ускользнуть, то будем разгромлены, а те из нас, кто случайно окажется в живых после битвы, будет повешен, здоровые и раненые рядом.

Офицеры норманнов вновь стали совещаться. Некоторое время Ирина следила за ними, затем повернулась ко мне и спросила:

— Как они поступят, Олаф?

— Не могу сказать точно, Августа, — ответил я, — но думаю, что они согласятся передать вас, но не меня, так как небезосновательно сомневаются в том, что меня ждет справедливый суд.

— А это означает, — сказала она, — что останусь я в живых или нет, но эти храбрые люди будут принесены в жертву вам, Олаф, который почти наверняка погибнет вместе с ними, как и эта египтянка. И вы готовы принять такую жертву, Олаф? Если да, то вы, по-видимому, другой человек, чем я вас себе представляла…

— Нет, Августа, — возразил я. — Я не собираюсь так поступать. И я, скорее всего, отдам себя в вашу власть, Августа.

Совещание офицеров закончилось. Их старший вышел вперед и объявил:

— Мы принимаем условия, кроме тех, что касаются Олафа Красный Меч. Императрица может быть освобождена, но Олаф, наш генерал, которого мы все любим, не будет выдан. Скорее мы все здесь умрем!

— Правильно! — воскликнул Джодд. — Именно этих слов мы все и ждали!

Затем он вышел из рядов с сопровождающими его офицерами и вновь встретился с генералами. После непродолжительного совещания он вернулся и сообщил:

— Их генералы готовы согласиться с нами, но этот Стаурациус, евнух, который, оказывается, командует здесь, не согласен. Он говорит, что Олаф должен быть передан вместе с императрицей. Мы ответили, что в таком случае он не скоро получит ее, разве что готовую к похоронам. Он нам сказал, что тогда пусть будет все так, как угодно Богу. Или оба должны быть переданы — или оба задержаны.

— Вы поняли, что имеет в виду эта собака? — прошептала мне Ирина. — И все это из-за моего вам предложения, которое норманны отклонили. И теперь он вас ревнует, боится, что вы приобретете большую власть. Ну ладно, если только я выживу, я ему отплачу за то, что он так мало заботился о моей жизни.

Глава VIII. Суд над Олафом

Не знаю, сколько времени прошло до тех пор, пока я предстал перед военным судом, но этот процесс отчетливо помнится мне, как будто все опять свершается на моих глазах. Он проходил в одной из многочисленных пристроек дворца, освещаемой единственным окном, расположенным в верхней части стены. В конце комнаты, над местом, где восседали судьи, висела грубо выполненная картина, изображавшая светлыми тонами осуждение Христа Пилатом; остальные стены были украшены фресками. Пилат, насколько мне помнится, был на картине чернокожим, по-видимому, для того, чтобы подчеркнуть его злобность, а в воздухе над ним висел красноглазый чертенок, формой напоминавший летучую мышь; одним когтем он поддерживал одежду и что-то шептал на ухо Пилату.

Из семерых судей шестеро были разных рангов, выбранные главным образом среди войск, разгромленных норманнами в ту памятную ночь. Председательствовал судейский офицер. Так как это был военный суд, то мне не разрешили воспользоваться услугами адвоката для защиты, да я и не просил об этом. Тем не менее суд был открытым, и помещение было переполняли зрители; среди них я видел многих высших дворцовых чинов во главе со Стаурациусом. Присутствовали там и несколько женщин, в том числе и Мартина, моя крестная мать. В конце комнаты толпилось множество солдат, все — мои враги.

Я находился в этом помещении под охраной четырех негров-великанов, вооруженных мечами. Я знал, что они выбраны из числа городских и дворцовых палачей. Один из них раньше служил под моим командованием в мою бытность комендантом тюрьмы, и я уволил его за жестокое обращение с заключенными, которым он отличался.

Учитывая все это, а также сострадание, светившееся во взгляде Мартины, я понял, что обречен, но, так как ничего другого я не ожидал, все это меня не волновало.

Я остановился перед судьями, и они воззрились на меня.

— Почему ты не салютуешь нам, парень? — спросил один из них, жеманно державший себя греческий капитан, которого я видел бегущим, как заяц, в ночь той битвы.

— Потому, капитан, что мой чин повыше, чем у любого из вас, кого я вижу перед собой, и, кроме того, я пока еще не осужден. Поэтому, если говорить о приветствии, то это вы должны салютовать мне.

После моих слов они стали смотреть на меня с еще большей злостью, чем до того, но среди солдат в конце зала мой ответ вызвал шепот одобрения.

— Не станем тратить время на выслушивание его оскорблений, — заявил председатель суда. — Пусть писарь изложит дело.

Мужчина в черной мантии, сидевший ниже судей, поднялся и зачитал обвинение против меня. Оно было кратким и состояло в том, что я, Михаил, ранее известный как Олаф или Олаф Красный Меч, норманн, состоящий на службе у императрицы Ирины, генерал ее армии, камергер и управляющий дворца, устроил тайный заговор против императрицы, убил несколько сотен ее солдат с помощью других норманнов, а ранил еще большее число.

Меня спросили, что я отвечу на это обвинение, и я сказал:

— Я невиновен.

Затем были вызваны свидетели. Первым оказался тот из четверых мужчин, которого Ирина натравила на меня, кому единственному удалось спастись бегством, хотя при этом он и получил от меня удар мечом. Этого парня ввели под руки, так как сам он ходить не мог. Он стал рассказывать всю историю, а когда закончил, мне было разрешено задать ему несколько вопросов.

— Почему императрица приказала вам напасть на меня? — спросил я его.

— Думаю, что она увидела, как вы поцеловали египтянку, генерал.

Этот ответ рассмешил многих.

— Вы пытались убить меня, разве не так?

— Да, генерал, нам это приказала императрица.

— И что было дальше?

— Вы убили троих из нас, одного за другим, генерал, будучи искуснее и сильнее нас, а когда я повернулся, чтобы убежать, то вы ранили меня вот сюда. — И, с трудом повернувшись, он указал всем на то место, куда опустился мой меч, на ту часть солдатского тела, которая не должна получать ран. При виде этого присутствующие в зале суда рассмеялись снова.

— Вызывал ли я вас каким-либо образом на схватку до того, как вы напали на меня?

— Конечно нет, генерал. Вы разозлили императрицу тем, что поцеловали эту красивую египетскую госпожу. По крайней мере, мне показалось, что с каждым вашим поцелуем она все больше раздражалась, пока не стала совсем бешеной и не приказала нам убить вас обоих.

На этот раз смех был громовым, так как даже офицеры из состава суда не могли более удерживаться, а дамы закрывали лицо руками и хихикали.

— Уберите отсюда этого дурака! — закричал председатель суда, и беднягу быстро выволокли из помещения. Что с ним случилось впоследствии, я не знаю, хотя и могу догадываться.

Вновь появлялись свидетель за свидетелем, рассказывая о схватке, которую я уже описал, хотя большая часть из них пыталась излагать суть происшедшего иначе, чем все было на самом деле. Многим я не задавал вопросов. Но в конце концов я потерял терпение, выслушивая их россказни. И тогда обратился к судьям:

— Господа, к чему все эти свидетельства, если среди вас я вижу трех доблестных офицеров, которых хорошо запомнил удирающими от норманнов в ту ночь, когда мы четырьмя сотнями мечей нанесли поражение почти двум тысячам ваших солдат? Поэтому вы сами разве не лучшие свидетели происшедшего? Кроме того, я признаю, что, будучи захвачен видом схватки, я в ее конце выступил против вас и сражался до того момента, когда многие стали спасаться бегством, в том числе и вы сами…

Теперь эти капитаны смотрели на меня с ненавистью. Председатель заявил:

— Подсудимый прав. К чему выслушивать дальнейшие показания?

— Я также считаю, — добавил я, — что была выслушана только одна сторона, участвовавшая в деле. Теперь же я хочу вызвать своих свидетелей, и первой среди них должна быть Августа, если она пожелает появиться здесь и выступить, рассказав, что происходило в лагере норманнов в ту бурную ночь.

— Вызвать Августу? — у председателя даже дыхание перехватило. — Возможно, подсудимый Михаил, вы захотите вызвать и самого Господа Бога с вашей стороны?

— Это, господин, — ответил я, — я уже делал раньше и делаю сейчас. И кроме того, — медленно добавил я, — я уверен, что пройдет некоторое время, — будет ли это завтра или через день, — и все вы, теперь судящие меня, убедитесь, что я не стану упоминать Его имя в суде.

В зале суда на некоторое время воцарилась мрачная тишина. Было похоже, что эти слова дошли до сердца каждого из присутствующих в нем. Я заметил, что чуть качнулись занавеси галереи, размещенной в верхней части одной из стен. Мне пришло в голову, что сама Ирина скрывалась за этими занавесями (впоследствии я узнал, что так оно и было и что она сделала какое-то движение, от которого они и колыхнулись) .

— Ну что ж, — сказал председатель после паузы. — Так как Бог не появился, чтобы стать вашим свидетелем, а также потому, что каких-либо других свидетелей у вас нет, а сами вы не можете быть свидетелем перед лицом закона, настало время перейти к оглашению приговора.

— Кто там сказал, что у генерала Олафа Красный Меч нет свидетелей? — произнес низкий голос в конце зала. — Я желаю быть свидетелем!

— Кто это? — спросил председатель. — Пусть он подойдет поближе.

В конце зала произошла маленькая суматоха, и сквозь толпу людей, которых он, казалось, отбрасывал налево и направо, появились очертания фигуры могучего Джодда, с ног до головы одетого в доспехи и со своим знаменитым топором, который он нес в руке.

— Это тот, кого некоторые из вас знают достаточно хорошо, в то время как другие из вашей компании, которых уже нет в живых, никогда в будущем не узнают. Я тот, кого императрица именует Джоддом Норманном, по рангу — второй после Олафа командир Северной гвардии императрицы, — ответил он и промаршировал к тому месту, где должны стоять свидетели.

— Уберите ваше варварское оружие, — воскликнул один из офицеров, сидевший в ряду судей.

— Что ж, — сказал Джодд, — подойди сюда, храбрец, и попробуй взять его у меня. Обещаю, что тебя вынесут отсюда раздельно кое с чем — я имею в виду твою дурацкую башку. Да и кто ты такой, что осмеливаешься разоружить офицера императорской охраны?

После этих слов больше никто не требовал убрать топор, и Джодд приступил к даче показаний, которые вряд ли нужно излагать, так как подробности битвы уже приводились выше. Какой эффект произвели на суд его показания, не могу сказать, но в том, что они тронули всех присутствовавших в зале, не было никакого сомнения.

— Вы закончили? — обратился к нему председатель, когда Джодд уже завершал свой рассказ.

— Не совсем, — проговорил Джодд. — Олафу Красный Меч был обещан открытый суд, так оно и есть, в противном случае я и мои товарищи не смогли бы прибыть сюда, чтобы рассказать тут правду. А здесь наверняка до этого редко слышали правду. Ему также был обещан справедливый суд. А вот этого-то и нет, так как я вижу, что большинство судей — люди, с которыми он бился в тот раз и которые спаслись от его меча только благодаря своему бегству. Я предлагаю завтра спросить византийцев, справедливо ли то, что человека судят побежденные им враги. Сейчас мне ясно, что вы вынесете Олафу приговор «виновен» и, возможно, приговорите его к смерти. Что ж, выносите свой приговор, назначайте меру наказания, но не пытайтесь привести его в исполнение!

— Не пытаться? А вот мы попытаемся! — закричал председатель. — Кто вы такой, чтобы диктовать судьям, назначенным императрицей, что они должны, а что не должны делать? Будьте осторожны, так как мы можем осудить и вас, как и вашего приятеля-изменника. Помните, где вы находитесь, так как стоит мне только поднять палец, и вас схватят и накажут!

— Ну, ну, потише, законник. Я помню это и кое-что другое тоже. Например, что у меня есть охранное свидетельство императрицы с клятвой верности на кресте Христовом, которому она поклоняется. К тому же у меня есть три сотни товарищей, ожидающих моего возвращения.

— Три сотни! — огрызнулся председатель. — У императрицы за этими стенами три тысячи, которые быстро покончат с вами.

— Мне как-то рассказали, законник, — ответил Джодд, — что жил однажды монарх по имени Ксеркс, который думал, что ему ничего не стоит покончить с тремя тысячами греков, когда эти греки еще не были похожи на теперешних. Это было, кажется, в Фермопилах. Он их разбил, но это ему стоило дороже, чем он рассчитывал. Потомки тех греков живут и поныне, а где теперь тот Ксеркс? Но и это еще не все. С ночи той битвы мы, норманны, нашли себе друзей. Вы слышали об армянских полках, председатель, о полках, которые верны Константину? Что ж, убейте Олафа, убейте меня, Джодда. И всем вам придется иметь дело сначала с норманнами, а затем с армянскими легионами. А пока что я жду любого, кто рискнет схватить меня, минуя этот топор!

После этих слов наступило долгое молчание. Джодд осмотрелся вокруг, и, видя, что никто не осмеливается приблизиться к нему, сошел со свидетельского места, подошел ко мне, отсалютовал по всей форме, затем промаршировал к концу помещения, и толпа расступилась, дав ему дорогу.

Когда он вышел, судьи устроили совещание и, как я и ожидал, очень скоро согласились в отношении приговора. Председатель поднялся и быстро пробормотал:

— Подсудимый, мы признали вас виновным. Есть ли у вас какие-либо причины или доводы, на основании которых можно было бы доказать, что смертный приговор вам не может быть вынесен?

— Досточтимый судья, — отвечал я. — Я здесь не для того, чтобы молить вас о сохранении мне жизни, которой я уже не раз рисковал на службе вашему народу. Но все же я вам должен кое-что заявить. В ночь, когда началось это столкновение, на меня напали четверо на одного, без всякого повода с моей стороны, о чем вы уже слышали, и я только защищался. Впоследствии, когда я был недалек от смерти, норманны, мои товарищи, пришли мне на помощь и защитили меня, хотя я и не просил их об этом. Я сделал все, чтобы спасти жизнь императрицы. Моим единственным проступком было то, что, когда началась большая атака, в которой ваши полки были разбиты, я возглавил ее. Если я за это заслуживаю смерти, я готов умереть. Все же я полагаю, что как Бог, так и люди с большим уважением отнесутся ко мне, преступнику, чем к вам, судьям, и к тем, кто готовил вас для этого судилища еще до того, как вы воссели здесь, в зале суда. Вы же только орудие в чужих руках, то же относится к приговору, который вы вынесете.

Аплодисменты, вызванные моими словами в рядах тех, кто толпился в конце помещения, смолкли. И среди полной тишины поднялся председатель. Он казался испуганным, когда стал низким голосом читать по листу пергамента приговор. После упоминания о приказе, которым был образовал этот суд, он огласил:

«Мы вас приговариваем, Михаил, известный также как Олаф Красный Меч, к смерти. Этот приговор будет приведен в исполнение с пытками или без них в то время, когда это будет угодно императрице».

И еще я услышал голос Джодда, крикнувшего в полумраке:

— Что это за суд, если приговор был принесен сюда уже написанным? Слушайте вы, законник, и вы, дворняжки, его компаньоны, которые еще называют себя солдатами! Если Олаф Красный Меч умрет, то все заложники, которых мы держим, умрут также. Если его будут мучить в подвалах, то будут пытать и заложников. Кроме того, вскоре после этого мы отдадим на разграбление этот прекрасный город, и то, что случится с Олафом, случится также и с вами. С вами, лжесудьями, ни больше ни меньше. Помните обо всем этом, вы, которые отправили Олафа в тюрьму, и пусть знает Августа, если она меня слышит, что ей может понадобиться Олаф, чтобы спасти ее жизнь; но его уже не будет!

Мне было видно, что судьи затрепетали в ужасе. Поспешно, с бледными лицами, они посовещались в отношении того, не следует ли им отдать приказ о том, чтобы схватили Джодда. И я слышал, как председатель сказал одному из судей:

— Нет, лучше отпустите его. Если его тронут, то погибнут наши заложники. Кроме того, не подлежит сомнению, что Константин и армянские полки на его стороне, иначе он бы не осмелился говорить с нами подобным образом. Лучше нам быть подальше от этого дела, которое нам навязали.

Затем он громко проговорил:

— Уведите осужденного!

Я направился к выходу из помещения суда, только теперь под охраной, которая была тут же вызвана и шла впереди и позади вместе с четырьмя палачами по бокам от меня.

— Прощайте, крестная, — шепнул я Мартине, проходя мимо нее.

— Нет, не прощай, — прошептала она, глядя на меня глазами, полными слез. Что она имела в виду, я не понял.

В конце помещения суда, где собрались те, кто осмеливался открыто выражать мне свои симпатии, грубые голоса благословляли меня, а шершавые руки хлопали по плечу. К одному из мужчин, чей голос я узнал в полумраке, я повернулся, чтобы сказать слово. В этот момент чернокожий палач, находившийся между нами, тот самый, что был уволен мною за жестокость, ударил меня по губам тыльной стороной ладони. В следующее же мгновение послышался звук, напоминавший мне рычание белого медведя, когда он схватил Стейнара. Показались две громадные руки, обхватившие голову этого дикаря. Раздался какой-то хруст, и палач, точнее, его труп, упал на пол.

После этого меня поспешно вывели, так как теперь им было кого бояться и помимо судей.

Мне вспоминается, что через несколько дней я сидел в своей камере во дворце, где меня держали потому, что, как мне стало известно впоследствии, существовали опасения, что если меня переведут в государственную тюрьму, комендантом которой я был когда-то, то могут быть предприняты попытки моего насильственного освобождения.

Камера, в которой меня содержали, была небольшой, одной из нескольких, расположенных под широкой террасой, выходившей в сторону моря, на которой Ирина впервые расспрашивала меня об ожерелье и где, несмотря на мои просьбы, одела его на свою грудь. В камере было маленькое зарешеченное окно, через которое до меня доносились звуки шагов часовых наверху и голос офицера, который в установленное время приходил, чтобы сменить охрану. В прошлом это входило в мои обязанности.

Я подумал о том, что мог бы быть этим офицером, и о том, сколько таких людей с тех пор, как Константинополь стал столицей империи, занимало эту должность и что стало со всеми ними. Если бы терраса могла говорить, она бы поведала о многих кровавых историях. Также несомненно, что мне ничего иного не оставалось, как ожидать конца, каким бы он ни был.

В камере я думал о многих вещах. Вся моя юность промелькнула передо мной. Размышлял я и над тем, что произошло в Ааре с тех пор, как я оставил его много лет назад. Один или два раза через воинов Северной гвардии, родившихся в Дании, до меня доходили слухи о моей родине.

Идуна там была теперь особой, занимавшей высокое положение, незамужней. Но о Фрейдисе я не услышал ничего. Возможно, что она уже умерла, а если так, то вскоре я должен был почувствовать ее неистовый и преданный дух рядом со мной. Ведь показалось же мне, что Рагнар участвовал в битве в дворцовом саду.

То, что сбылись мои видения, представлялось мне чудом. Это было моей судьбой — встретить ту, о ком все время мечтал, нося ожерелье, половину которого я нашел на теле Странника в его могильном кургане. Была ли у нас со Странником одна и та же душа, спрашивал я себя. Были ли женщина из сна и Хелиодора одним и тем же лицом?

Кто мог на это ответить? По крайней мере, было очевидным одно, а именно — что я и она с того момента, как увидели друг друга впервые, знали, что принадлежим друг другу сейчас и будем принадлежать в будущем…

Мы встретились и снова должны быть разлучены безжалостно приближающейся смертью. Но так как мы все-таки встретились, я не имел права роптать на судьбу, ибо знал также, что мы встретимся снова. Оглядываясь назад, я думал о том, что сделал и чего сделать не успел. И не мог упрекать себя. Конечно, может быть, мудрее было остаться тогда с Ириной и Хелиодорой, а не возглавить атаку против греков. Но тогда, будучи солдатом, я бы никогда не смог простить себе этого. Да и как я мог оставаться безучастным в то время, как мои товарищи сражались за меня? Нет, я был доволен тем, что руководил атакой, и руководил хорошо, хотя и должен платить за это такую высокую цену, то есть отдать свою жизнь. А может быть, все совсем не так, и я должен умереть не потому, что поднял меч против войск Ирины, а за свой грех — любовь к Хелиодоре?

Да и что такое, в конце концов, эта жизнь? Что мы о ней знаем? Мимолетный вздох! И я верил, что, подобно тому, как тело совершает много миллионов вздохов между колыбелью и могилой, так же и душа должна дышать в бесчисленных жизнях, каждый раз начинаясь с рождения и заканчиваясь со смертью… А что дальше? Не знаю, но эта вновь обретенная вера утешала меня.

В подобных размышлениях я коротал часы, ожидая каждый раз, когда отворялась дверь в камеру, что войдет не тюремщик с пищей, которая, как я заметил, была достаточно обильной и изысканной, а палачи или заплечных дел мастера.

И вот однажды поздней ночью, как раз перед тем, как я собирался лечь спать, дверь широко распахнулась и в нее вошла закутавшаяся в плащ женщина. Я поклонился, жестом пригласил посетительницу присесть на единственный стул в камере и молча ждал, что же последует дальше. Наконец она сбросила свой плащ, и при свете лампы я увидел, что стою перед императрицей Ириной.

— Олаф, — хрипло проговорила она. — Я пришла сюда, чтобы спасти вас от вас самих, если только это возможно. Я тайком находилась в зале суда и слышала все, что вы говорили на этом процессе.

— Я догадывался об этом, Августа, — ответил я. — Ну и что же?

— А вот что. Этот трус и дурак, который сейчас умер от нанесенных вами ран, своими показаниями суду в отношении того, при каких обстоятельствах вы убили трех других трусов, вызвал такие толки, что мое имя стало в Константинополе объектом насмешек презренной черни. Да, негодяи сочиняют и распевают на улицах песенки обо мне, такие, которые я не могу повторить…

— Я глубоко огорчен этим, Августа, — отозвался я.

— Это я глубоко огорчена, а не вы, о котором говорят как о мужчине, уставшем от любви императрицы и бросившем ее, как будто она какая-то девка из кабака. Это первое. Во-вторых, согласно приговору суда Справедливости…

— О Августа! — перебил ее я. — Не оскверняйте свои губы произношением этого слова — Справедливость!

— …согласно приговору суда, — продолжала она, — ваша судьба — в моих руках. Я могу убить вас или подвергнуть пыткам ваше тело. И я могу пощадить вас и поставить выше, чем вознесен кто-либо в империи. Да, да, и украсить вашу голову короной!

— Без сомнения, вы все это можете сделать, Августа, но что именно вы намерены совершить?

— Олаф, несмотря на все, что произошло, я хотела бы добиться последнего. Не стану больше говорить о любви и нежностях или о том, что я это сделаю ради вас самих. Речь идет обо мне. Мое имя запятнано, и только замужество смоет с меня это пятно. Более того, я осаждена тревогами и опасностями. Эти проклятые норманны, так сильно любящие вас и дерущиеся не как люди, а как дьяволы, заключили союз с армянскими полками и Константином. Мои генералы и войска покидают меня. Если они меня атакуют, то я не уверена, что смогу удержать этот дворец, хотя он и достаточно хорошо укреплен. И есть только один человек, который в состоянии возвратить мне безопасность. Этот человек — вы! Норманны выполнят любой ваш приказ, и, когда вы примете команду над ними, мне не придется опасаться их атаки. Вы честный и умный человек, вы храбры и искусны в военном деле. Командовать должны только вы, и никто другой. Только на сей раз вы будете не любовником Ирины, как вас называют, вы станете ее супругом. За дверью камеры ожидает священник высокого ранга. В течение часа, Олаф, вы можете стать супругом императрицы, а через год — императором всего мира. О! — воскликнула она со страстью. — Неужели вы не можете простить мне мои грехи?

— Августа, — промолвил я, — у меня нет честолюбия, и я никогда не помышлял о том, чтобы стать императором. Выслушайте меня! Отбросьте в сторону всякую мысль о свадьбе с человеком, стоящим ниже вас, и разрешите мне жениться на той, которая выбрала меня и которую избрал я сам. И тогда я сразу приму командование над норманнами и буду защищать вас и ваше дело до последней капли крови.

Ее лицо сразу стало жестким.

— Это невозможно, — сказала она, — и не только по тем причинам, о которых я вам говорила, но также из-за другого, о чем я с огорчением должна вам сообщить. Хелиодора, дочь Могаса Египетского, мертва!

— Мертва?! — задохнулся я. — Как мертва?!

— Да, Олаф, мертва. Вы этого не заметили, но она, будучи стойкой женщиной, скрывала от вас, что одно из копий, которые в вас бросали в этой схватке, попало ей в бок. Первое время рана казалась не опасной, но потом началось заражение, и прошлой ночью она умерла. Я сама видела, как ее похоронили с почестями.

— Как могли видеть ее похороны вы, не являющаяся другом норманнов? — задал я вопрос.

— По моему приказу ее из-за высокого положения похоронили на дворцовом кладбище, Олаф.

— Она оставила для меня какое-либо слово, передала мне что-нибудь, Августа? Она клялась, что в случае смерти пришлет мне свою половину ожерелья, которое я ношу.

— Больше я ничего не слышала, — ответила Ирина, — но вы ведь должны понять, о Олаф, что у меня много и других дел, требующих внимания, даже более важных, чем беседы с умирающим. Мне больше ничего не известно по этому вопросу.

Я посмотрел на Ирину, она — на меня.

— Августа, — сказал я. — Я не верю вашему рассказу. Никакое копье не могло ранить Хелиодору, когда я был с ней рядом, а когда я отошел от нее, ваши греки были достаточно далеко и не могли бросить копье так, чтобы оно долетело до нее. Она не могла получить ранения, если только вы не нанести ей исподтишка удар кинжалом. И я уверен в том, что как бы сильно вы ее ни ненавидели, тогда бы вы не осмелились сделать этого из-за опасения за собственную жизнь. Августа, вы пытаетесь меня обмануть в собственных целях. Я никогда не женюсь на вас! Делайте со мной самое худшее, если вам угодно. Вы солгали мне в отношении женщины, которую я люблю, и, хотя я прощаю вам все остальное, этого я вам никогда не прощу. Вы хорошо знаете, что Хелиодора все еще живет под этим небом!

— Если так, — произнесла Августа, — то вы сейчас последний раз смотрите на небо и солнце… И вы в последний раз видите ее. Никогда больше вы не увидите красоты Хелиодоры. У вас есть что сказать мне? Есть еще время!

— Нет, ничего, Августа, пока ничего, кроме одного. Недавно я научился верить в Бога. Я призываю вас встретиться со мной перед Его судом. Там мы обсудим наши дела и подождем Его приговора. Если же Бога нет, то не будет и Его суда, и я салютую вам, императрица, одержавшая победу. Если же, как в это верю я и как вы говорите о своей вере, Бог есть, подумайте, к кому вы станете апеллировать, когда Он узнает правду. И я еще раз повторяю, что Хелиодора-египтянка живет под этим небом.

Ирина поднялась со стула и мгновение пребывала в раздумье. Я смотрел через оконную решетку своей камеры на ночное небо. Молодая луна плыла по нему, и почти рядом с ней сверкала яркая звездочка. Проносившееся мимо небольшое облачко наплыло на звезду и затмило рог месяца. Затем оно поплыло дальше, и снова засияла звездочка на фоне темно-голубых небес. И в это время мимо моей темницы пролетела сова, хлопая крыльями. Она держала в клюве мышь, и тень скрючившейся от боли мышки на миг упала на грудь Ирины, как раз в тот момент, когда я повернулся к ней и успел заметить эту тень. Мне пришло в голову, что во всем этом есть какая-то аллегория. Ирина была этим ночным хищником, а я — скорчившейся мышкой, необходимой для утоления ее аппетита. Я уверен, все так и предопределено: должны существовать и совы, и мыши, а наряду с ними — упрятанное вон в тех темных небесах Правосудие, именуемое Богом!

Это последнее, что я видел в той жизни, и поэтому я все так хорошо помню. А самым последним, на что я успел бросить взгляд, было лицо Ирины. Оно на моих глазах превращалось в маску дьявола. Большие глаза ее мигали из-под ставших фиолетовыми век. Щеки запали и казались мертвенно бледными под румянами и рядом с ними. Зубы сверкали двумя белыми линиями, подбородок вздернулся. Она больше не была прелестной женщиной — она стала демоном!

Трижды постучала она в дверь. Открылись запоры, в камеру вошел человек.

— Ослепите его! — приказала она.

Глава IX. Коридор Преисподней

Проходили дни и ночи, но когда была ночь, а когда день, я мог судить только благодаря визитам тюремщиков, приносивших пищу, — я был ослеплен и больше никогда не мог видеть свет. Вначале я сильно страдал, но постепенно боль ушла. Кроме того, врач, приходивший позаботиться о моих ранах, был искусным медиком. Вскоре я обнаружил, однако, что у него были и иные цели. Он жалел меня, мое состояние потрясало его настолько, что он предлагал снабдить меня, как он говорил, лекарством, которое, если я захочу, может принести мне полное освобождение от мук и безболезненную смерть. И я сразу понял, что Ирина желает моей смерти, но, опасаясь прослыть ее виновницей, решила снабдить меня средством для самоубийства.

Я поблагодарил этого человека и просто попросил дать мне это средство, что он и сделал. Я же спрятал лекарство в своей одежде.

Когда обнаружилось, что я все еще жив, хотя и попросил снадобье, думаю, Ирина поверила, что причиной тому недостаточная сила лекарства. А может быть, она полагала, что меня не устраивал такой способ смерти. Поэтому однажды она применила другой. Вечером тюремщик принес мне ужин и вложил в руку что-то тяжелое. Я понял, что это меч.

— Что это за оружие? — спросил я. — И почему вы мне его дарите?

— Это ваш собственный меч, — ответил человек, — который, как мне приказано, я вам возвращаю. Больше я ничего не знаю.

И он ушел, оставив меч мне.

Я вытащил из ножен красный меч, который носил когда-то Странник, ощутил знакомую тяжесть и прикоснулся к его острому лезвию пальцем. Слезы хлынули из моих слепых глаз при мысли, что больше мне не поднять его высоко в бою, не увидеть его яркий отблеск при нанесении удара. Да, я оплакивал свою слепоту, свою слабость до тех пор, пока не подумал, что у меня исчезло всякое желание убивать кого бы то ни было. Тогда я вложил свой добрый меч в ножны и спрятал его под матрацем, чтобы кто-нибудь из тюремщиков не смог его украсть, так как из-за моей слепоты сделать это было нетрудно. Кроме того, я хотел избавиться от искушения.

Мне кажется, что час, последовавший за тем моментом, когда мне оставили меч, был самым ужасным в моей жизни. Настолько ужасным, что, продлись он еще немного, я добровольно принял бы смерть. Я пал до самого жалкого уровня, не представляя себе, что события принимают новый оборот. И мне даже не снилось, что впереди меня ждут благословенные годы, что они вообще могут быть у слепого.

В ту ночь пришла Мартина… Мартина, бывшая предвестницей Надежды. Я слышал, как открылась дверь моей темницы и как она мягко закрылась. Я оставался сидеть неподвижно, подумав о том, не явились ли наконец убийцы и стоит ли мне обнажать меч и бить им вслепую, пока я не паду бездыханным. Но внезапно я услышал звук, похожий на женское всхлипывание. Да, это был именно такой звук! Я почувствовал, как мою руку подняли и прижали к женским губам, они целовали ее снова и снова. Одна догадка мелькнула у меня в голове, и я протянул руку назад. Но тут прозвучал мягкий голос, прерываемый рыданиями:

— Не пугайтесь, Олаф. Это я, Мартина. О! Теперь я поняла, почему эта тигрица отправила меня прочь с дальней миссией.

— Как вы попали сюда, Мартина?

— У меня все же есть печатка, Олаф, о которой Ирина, начинающая мне не доверять, забыла. Только сегодня утром, после своего возвращения во дворец, я узнала правду. И весь день я не сидела сложа руки. Через час Джодд и все норманны узнали о том, что случилось с вами. Еще через три часа они ослепили всех заложников, которых они держат, и еще схватили тех двух животных, которые это сделали с вами, и распяли их на стенах своей казармы.

— О, Мартина! — перебил я ее. — Мне так не хотелось, чтобы другие, невиновные, разделяли мои несчастья.

— Мне тоже, Олаф, но норманны просто озверели. Возможно, такое чувство и необходимо. Вы еще не знаете всего, что я только сейчас узнала: завтра Ирина намеревалась отрезать вам язык, так как вы можете рассказать слишком многое, а затем — руку, вашу правую руку, чтобы тот, кто много знает, не смог бы написать об этом. Я все сообщила норманнам, не имеет значения, как я это сделала. Они прислали герольда, грека, которого захватили и, держа его под прицелом своих луков, заставили прокричать, что если вам отрежут язык и им станет об этом известно, они также исполосуют языки всем заложникам. Если вам отрежут руку, они отрубят руки тоже, а также осуществят некое мщение, которое пока держат в секрете.

— Что ж, — заметил я, — они верные люди. Но скажите мне, Мартина, что случилось с Хелиодорой?

— А вот что, — прошептала она мне на ухо. — Хелиодора и ее отец отплыли через час после захода солнца и теперь находятся в море, по пути в Египет. Они в безопасности.

— Значит, я был прав! Ирина лгала, когда говорила, что Хелиодора мертва!

— Да, она лгала, говоря так, хотя однажды она обмолвилась, что трижды пыталась убить свою соперницу. У меня сейчас нет времени, чтобы рассказать, каким образом, но всякий раз ее планы срывались теми, кто следил за ней. Но все же в конце концов она могла преуспеть в этом намерении. Поэтому, хотя Хелиодора и сопротивлялась, не желая уезжать, самое лучшее, что она могла сделать, это все же покинуть Константинополь. Те, кто расстался, могут встретиться снова, но как можем мы встретиться с тем, кто умер, пока не умрем сами?

— Каким образом она выехала?

— Ускользнула из города, переодетая мальчиком, сопровождавшим священника, которым был переодет ее отец, состригший бороду и выбривший себе тонзуру. Епископ Бернабас вывез их в составе своей свиты.

— Бог да благословит епископа Бернабаса! — воскликнул я.

— Да, пусть будет над ним благословение Божье, так как без его помощи это бегство никогда бы не осуществилось. Секретные агенты в порту пристально смотрели на этих двоих, несмотря на то что епископ поручился за них, назвал их имена, род занятий. Но стоило им увидеть мрачно выглядевших парней, одетых по-морскому, что приближались к ним, поигрывая рукоятками своих ножей, как агенты подумали, что им лучше не задавать больше никаких вопросов. Кроме того, теперь, когда корабль отплыл, ради собственной безопасности они поклянутся, что никакой священник и сопровождавший его мальчик не садились на него. Итак, ваша Хелиодора отправилась невредимой, как и ее отец, хотя его миссия и закончилась безрезультатно. Все же он остался жив, за что должен еще быть благодарным, так как для решения своих дел ему не было нужды привозить с собой женщину, и если бы он прибыл сюда один, Олаф, ваши глаза остались бы с вами, а вы бы следили за делами империи, что была почти в ваших руках.

— Все же я рад, что он приехал сюда не один, Мартина.

— У вас действительно возвышенное и преданное сердце, и эта женщина, которую вы любите, скорее всего достойна его. Но в чем секрет любви? Должно быть что-то большее, чем простое желание женской красоты, хотя… хотя я знаю, что временами она делает мужчин просто сумасшедшими. Но в таких делах играет роль также и душа.

— Я думаю так же, Мартина. И, конечно, верю в это, иначе все наши страдания были бы напрасными. А теперь скажите мне, когда и как я должен умереть?

— Надеюсь, что умирать вам не придется. Есть некоторые планы, но о них я не осмеливаюсь говорить в этих стенах даже шепотом. Я слышала, что завтра вас снова поведут к судьям, которые, как бы по милости Ирины, заменят вам смертный приговор высылкой, но есть секретный приказ убить вас по дороге во время путешествия. Однако вам не придется его совершать. А о других планах вы узнаете позднее.

— Но все же, Мартина, раз вы знаете об этих заговорах, то и Августа знает об этом, ибо вы — одно целое.

— Когда острия тех кинжалов вонзились в ваши глаза, Олаф, одновременно они рассекли нить, связывающую нас с ней. И теперь Ирина и я дальше друг от друга, чем небеса и ад. Скажу вам, что это из-за вас и ради вас я возненавидела ее. И теперь я сделаю все для ее погибели. Разве я не ваша крестная мать?

Затем она поцеловала меня еще раз и вышла из камеры.

На следующее утро, как я и рассчитывал, вошли мои тюремщики, сообщившие мне, что я должен предстать перед судом, чтобы узнать о пересмотре приговора. Они одели меня в солдатскую форму и даже разрешили опоясаться мечом, несомненно понимая, что, защищаясь, слепой человек не сможет нанести кому-нибудь вред своим мечом. Затем меня повели к месту назначения проходами, заворачивавшими то вправо, то влево. Наконец мы вошли в какое-то помещение, так как за нами захлопнулась дверь.

— Это зал суда, — сказал один из них, — но суд еще не прибыл. Это очень большая и пустая комната, в ней нет ничего, потому что в противном случае вы могли бы ушибиться. Поэтому, если вам, так долго пробывшему в заточении в узкой камере, захочется, вы можете пройтись туда-сюда. Только держите руки вытянутыми вперед. Тогда вы почувствуете, что дошли до стены и что вам необходимо повернуть.

Я поблагодарил их и воспользовался этой любезностью, так как мои конечности уже одеревенели, лишенные разминки. Это было одно из тех бесчисленных помещений, которые выходили на террасу, так как я отчетливо слышал шум прибоя на берегу моря, исходивший откуда-то снизу и проникавший, несомненно, в открытые окна.

Я смело ступил вперед, но в некоторых местах моего маршрута со мной стало происходить что-то странное. Казалось, что чья-то рука хватала мою руку и тащила меня в другую сторону. Хотя я и удивлялся этому, но все же повиновался. Вскоре я почувствовал, что меня схватили с левой стороны. После этого я продолжал куда-то идти. Мне вроде бы слышалось бормотанье каких-то людей, слегка приглушенное расстоянием.

Через двадцать шагов я достиг конца помещения, ибо мои пальцы коснулись мраморной стены. Я повернулся и пошел в обратном направлении, но вдруг на двадцатом шаге та же рука снова взяла меня за локоть и повела направо, откуда бормотание донеслось до меня уже более отчетливо. И так повторилось трижды! Я был уверен, что вскоре разобрал слова:

— Этот человек вовсе не слепой! Другой голос ответил ему:

— Какой-то дух руководит им!

Я совершал переход уже в четвертый раз, когда уловил отдаленный шум, воинственные крики, стоны агонии, и над всеми этими звуками парил клич:

— Вальгалла! Вальгалла! Победа или Вальгалла!

Я остановился там, где стоял, почувствовав, как кровь приливает к моим изнуренным щекам. Норманны, мои норманны были во дворце! Так вот на что намекала Мартина! Но как ничтожно мала надежда на то, что им удастся разыскать меня в таком огромном здании. И как я, будучи слепым, могу найти их? Что ж, по крайней мере, меня пока еще не лишили языка, и я могу крикнуть изо всех сил:

— Олаф Красный Меч здесь! К Олафу, люди Севера! Трижды прокричал я — и услышал, что какие-то люди побежали, но не ко мне, а от меня. Несомненно, это были те, чей разговор я слышал раньше.

Я хотел было последовать за ними, но мягкая и нежная рука, чем-то напоминавшая женскую, снова схватила меня за локоть и удержала там, где я стоял, не позволяя сдвинуться ни на дюйм.

Вскоре стали отчетливо слышны голоса норманнов, врывающихся во дворец, и топот их ног становился все слышнее, доносясь снизу, из мраморных коридоров. Более того, они встретили тех, что бежали из помещения суда, так что те бросились от норманнов назад. Наконец норманны очутились где-то совсем рядом, и крик ужаса, смешанного с яростью, сорвался с их губ.

— Это Олаф, — крикнул один. — Слепой Олаф! И, клянусь Тором, посмотрите, где он стоит!

Тут же прогремел голос Джодда:

— Не двигайтесь, Олаф! Не двигайтесь, иначе — смерть!

А другой голос, голос Мартины, перебил его:

— Молчите, вы, глупец! Вы же испугаете его и заставите упасть. Молчите и предоставьте все мне!

И мгновенно тишина заполнила все вокруг. Казалось, что умолкли даже преследуемые. И в этой тишине я услышал шелест женского платья, приближающегося ко мне. В следующее мгновение мягкая рука взяла мою, почти так же, как та, другая, что ранее вела и удерживала меня. Раздался голос Мартины:

— Олаф, идите туда, куда я вас поведу.

Я сделал восемь-девять шагов в том направлении, куда она меня тянула. Вскоре Мартина отняла свои руки от меня и разразилась каким-то диким смехом. Кто-то отвел ее в сторону, и в следующий момент обросшие волосами губы поцеловали меня в лоб, и могучий голос Джодда проревел:

— Благодарю всех богов, обитающих на Севере или на Юге! Мы спасли вас! Знаете, Олаф, где вы стояли? На краю обрыва глубиной в сотню футов, где внизу, среди скал, плещутся волны Босфора! О! Вы только попытайтесь постичь эту милую греческую забаву! Они, добрые христиане, не хотели быть варварами и принимать грех за вашу кровь на свои руки и души и потому заставили вас самого шагать к своей смерти. Что ж, им самим придется принять ими же придуманное лекарство! Тащите их сюда, парни, тащите одного за другим этих дьяволов, которые могут сидеть и наблюдать, как слепой человек идет к своей гибели, и для которых подобное зрелище — лучшая забава! Ага! Кого это мы здесь видим? Вот это да, клянусь Тором! Это же тот самый плут-законник, что был председателем суда, приговорившего вас к смерти! Тот, кто рассердился, что вы ему не отсалютовали! Что ж, законник, колесо судьбы повернулось! И мы, норманны, владеем этим дворцом, а все армянские полки собрались там, за оградой, ожидая, когда выйдет император Константин и возьмет в свои руки державу и скипетр. Скоро они уже будут тут. Но, законник, как только до нас дошла весть о ваших милых замыслах и так как нам было необходимо спасти вот эту жизнь, мы были вынуждены выступить до получения сигнала, и сделали это не напрасно. Теперь нам некоторое время предстоит провести самым скучным образом, верша суд над вами самими. Смотри сюда! Я — председатель суда, сижу в этом удобном кресле, а эти шестеро, справа и слева от меня, — мои судебные помощники. Вы же семеро теперь наши подсудимые. Вы знаете, в каком преступлении вас обвиняют, так что уточнять детали нет необходимости. Защищайся, законник, да побыстрее!

— О господин! — раздался дрожащий мужской голос. — То, что мы сделали с генералом Олафом, нам приказала исполнить одна особа, чье имя не может быть здесь названо.

— Вам лучше вспомнить ее имя, законник, так как, видит Бог, мы, норманны, все равно услышим его от вас.

— Я скажу, раз вы настаиваете. Это была сама Августа, она желала смерти благородного Михаила, или Олафа, но была очень суеверной в этом отношении и хотела устроить все так, чтобы его кровь не запятнала ее руки. Поэтому она и придумала этот план. Его было приказано привести сюда, на это место, известное под названием Коридора Преисподней, которым в старые времена часто пользовались некоторые кровожадные императоры для того, чтобы избавляться от своих врагов. Центральная дорожка поворачивается вниз на петлях. От одного прикосновения открывалась бездна, и человек, думая, что это безопасно, ступал вперед, после чего погружался в мрак, так как падал вниз на скалы, а его тело уносили высокие волны.

— Да, мы уже поняли этот фокус, законник, этот зов Преисподней. Что вы еще можете добавить?

— Ничего больше, господин, кроме одного: мы делали только то, что нас заставляли делать. Но ведь никакой беды не произошло, так как, стоило только генералу подойти к краю, он, хотя и был слепым, останавливался и шел направо или налево, как будто кто-то оттаскивал его от опасного места.

— Ну ладно! Вы, бессердечные и лживые люди, собравшиеся здесь, чтобы посмеяться над смертью слепого человека, которого вы обманом хотели убить…

— Господин, — вмешался в разговор один из судивших меня. — Это не мы пытались вовлечь его в ловушку, а вон те тюремщики, что стоят там. Они же сказали генералу, что он может пока размяться, прогуливаясь по коридору…

— Это правда, Олаф? — спросил Джодд.

— Да, — ответил я, — это правда, что два тюремщика, приведя меня сюда, предложили мне прогуляться, хотя присутствуют они здесь или нет, я не могу сказать.

— Прекрасно, — сказал Джодд. — Присоедините их вон к тем пленникам, которые, по их собственному признанию, слышали, как устраивалась эта ловушка, но не предупредили жертву. А теперь, убийцы, слушайте приговор суда: вы должны отдать генералу Олафу честь и признать свою жестокость по отношению к нему…

Они, кажется, отдали мне честь, упав на колени, принявшись целовать мои ноги, один за другим признаваясь в своем преступлении.

— Достаточно, — произнес я. — Я их прощаю, они были не более чем орудием в чужих руках. Молю Бога, чтобы он тоже простил их!

— Вы можете их простить, Олаф, — проговорил Джодд. — И ваш Бог вслед за вами — тоже, но мы, норманны, не прощаем. Завязать этим людям глаза и связать руки!.. А теперь, — посте паузы добавил он, — их очередь продемонстрировать нам эту же забаву. Бегом, друзья, бегом, так как за спиной у вас уже обнажили мечи. Разве вы их не чувствуете?

Остальное я мог себе только представить. В течение нескольких минут семеро судей и два тюремщика покинули сей мир. Ни одна рука не поднялась спасти их от жестоких скал и воды, что бурлила внизу, в ста футах под этим ужасным коридором.

Об этой фантастической по жестокости и беспощадности мести даже слышать было ужасно. О том же, как все это выглядело, я могу лишь догадываться. Помню только, что я хотел, чтобы они избежали этой мести, и молил Джодда пощадить их. Но ни он, ни его соратники не стали даже слушать меня.

— А вас они пощадили? — кричал он. — Так пусть же они выпьют из собственной чаши!

— Пусть выпьют из собственной чаши! — повторили его товарищи и разразились громким хохотом, видя, как один из этих лжесудей, чувствуя перед собой пустоту, пошатнулся раз, потом второй и с криком исчез внизу.

Все было кончено. Я слышал, как кто-то вошел в помещение и прошептал нечто на ухо Джодду, услышал и его ответ:

— Пусть ее приведут сюда! — воскликнул он. — Что же касается остальных, то попросите капитанов держать покрепче Стаурациуса и других. Если против нас поднимется хоть какой-нибудь ропот, режьте им всем глотку! Сообщите им, что это будет сделано, если они допустят возникновение беспорядков. До моего особого приказа не поджигайте дворец — жаль было бы спалить такое красивое здание. Вот те, кто жил в нем, заслуживают сожжения, но Константин сам в этом разберется. Соберите драгоценности и утварь, которую нетрудно переносить, и пусть добычу доставят в наш лагерь, в обозные повозки. Проследите, чтобы все это было сделано очень быстро, так как и армяне протянут руки за своей долей. Вскоре я присоединюсь к вам, но если император Константин прибудет туда раньше, сообщите ему, что все прошло быстро и хорошо, лучше, чем он ожидал, и просите его прийти сюда, где мы могли бы держать совет.

Посыльный ушел. Джодд и несколько норманнов стали совещаться между собой, а Мартина отвела меня в сторону.

— Расскажите, Мартина, что произошло. Я совершенно сбит с толку.

— Всего лишь обычный переворот, Олаф. Джодд и норманны — кончик копья, его рукоять — Константин. А находится это копье в руках армянских полков. Все было задумано и совершено отлично. Часть охраны, что оставалась во дворце, оказалась подкупленной, остальные — запуганы. Сопротивлялось всего несколько человек, но для норманнов уничтожить их было пустяком. Ирина и ее министры остались одурачены, они рассчитывали, что удар будет нанесен не раньше, чем через неделю, если его вообще нанесут, так как императрица верила, что ей удалось ублажить Константина своими обещаниями. Обо всех подробностях я расскажу вам позднее.

— Как вы меня нашли, Мартина, да так своевременно?

— О, Олаф, это страшная история! Даже сейчас я едва не падаю в обморок, стоит мне вспомнить. Было же так. Ирина узнала, что я посетила вас в камере, и ее подозрительность по отношению ко мне возросла. Этим утром она вынудила меня вернуть ей печатку, но до этого я все же услышала, что она планирует сегодня умертвить вас, а не вынести приговор о высылке и убийстве по дороге, где-то далеко отсюда, как я вам говорила вчера. Последнее, что я успела сделать до того, как меня взяли, была отправка посланца к Джодду с сообщением, что, если они намерены вас спасти, то должны сделать это немедленно, а не ночью, как было условлено. Через полминуты после его ухода евнухи схватили меня и бросили в камеру, где и заперли. Через некоторое время туда пришла Августа, разъяренная, как львица. Она обвиняла меня в предательстве, а когда я стала все отрицать, то принялась бить меня по лицу. Взгляните: вот следы ее перстней! О Боже! Что это я говорю! Вы ведь не можете их видеть! Она узнала, что госпожа Хелиодора ускользнула от нее, что я имела некоторое отношение к ее бегству. Императрица кричала, что я, ваша крестная мать, была вашей любовницей, а так как это преступление перед церковью, то она обещала мне, что я после долгих пыток буду живьем сожжена на арене цирка при стечении народа. В заключение она сказала: «Знайте же, что ваш Олаф, которого вы так любите, умрет в течение этого часа и вот как: его отведут в Коридор Преисподней и разрешат прогуливаться там до прихода судей. А так как он слеп, то можно заранее предсказать, куда он попадет. И, прежде чем вашу дверь отопрут снова, он будет представлять собой не более чем мешок переломанных костей. Да, вам уже можно начинать плакать, но только поберегите слезы для оплакивания самой себя! — тут она обозвала меня грязным именем. — Наконец-то я крепко держу вас в своих руках — вас, ночная бродячая кошка! Сам Господь Бог не поможет вам отвести этого проклятого Олафа от края Коридора Преисподней!»

— «Один Бог знает, что он может сделать, Августа», — ответила я, как будто кто-то вложил эти слова мне в уста.

Тогда она разразилась проклятиями и снова избила меня, а затем вышла, оставив меня в камере.

Когда она удалилась, я бросилась на колени и стала молить Бога спасти вас. Олаф, я была бессильна помочь вам иным способом, но молилась так, как никогда раньше. Я, наверное, потеряла сознание, молясь таким образом, и в беспамятстве мне представилось видение. Я находилась в месте, где никогда прежде не бывала, видела судей, тюремщиков и нескольких других людей, которые смотрели с галереи. Я видела, как вы шли по направлению к бездне по коридору. Затем я как будто бы подлетела к вам, взяла вашу руку и отвела от края пропасти, и сделала это, Олаф, трижды. Потом послышались шум и крики, когда вы были на самом краю обрыва, а я удерживала вас, не позволяя пошевелиться. Вскоре ворвались норманны, и вместе с ними и я. Да, стоя здесь, рядом с вами, над самой бездной, я видела себя и норманнов, врывавшихся в этот коридор.

— Мартина, — прошептал я. — Рука, казавшаяся мне женской, трижды провела меня вокруг этого обрыва, у самого его края, и вы с моими норманнами появились здесь.

— О, Бог велик! — проговорила она, задыхаясь. — Бог воистину велик, и я благодарю Его. Но дослушайте конец истории. Я пришла в себя, услышав шум и победные крики норманнов над своей головой. Они взбирались по лестницам на дворцовые стены и проламывали ограду, но я все еще не могла понять, где они. Затем они появились на террасе, гоня перед собой греческую охрану. Я подбежала к окну и там, внизу, увидела Джодда. Я принялась кричать, пока он не услышал меня.

— «Спасите меня, если вы хотите спасти Олафа, — кричала я, — меня заперли здесь!»

Они подставили одну из лестниц и вытащили меня через окно. Я рассказала им все, что мне стало известно. Они схватили дворцового евнуха и били его до тех пор, пока он не согласился провести их в этот Коридор. Он вел их, но в лабиринте переходов упал без чувств, так как они ударили его очень сильно.

Мы уже не знали, куда нам повернуть, когда вдруг услышали, как вы кричите, и побежали на ваш голос.

Вот и вся история, Олаф!

Глава X. Олаф выносит приговор

Едва Мартина закончила свой рассказ, как я услышал шум шагов охраны и шелест женского платья по полу. Затем раздался голос Ирины, и, хотя она произносила слова спокойно, я уловил в ее тоне дрожь еле сдерживаемой ярости.

— Будьте добры объяснить мне, капитан Джодд, — сказала она, — что происходит в моем дворце и почему меня, императрицу, вытащили из моих покоев и повели солдаты, которыми вы командуете?

— Госпожа, — ответил Джодд, — вы ошибаетесь. Это вчера вы были императрицей, сегодня же вы… Впрочем, кем бы вы ни были, ваш сын, император, подберет этому наименование. Что же касается происходящего во дворце, то я просто не знаю, с чего начать рассказ. Начну с дела Олафа, о котором нам стало случайно известно. Ваш генерал и камергер Олаф — вы, не узнаете его, вон того слепого мужчину? — был поставлен на грань смерти несколькими вашими слугами, которые называли себя судьями. Они заявили, будто действовали по вашему приказу.

— Устройте мне очную ставку с ними, — потребовала Ирина, — чтобы я смогла доказать, что они лгут.

— Пожалуйста! Эй, вы! Подведите госпожу Ирину сюда. Теперь подержите ее над этой дырой! Нет, нет, госпожа, лучше не сопротивляться, иначе вы можете выскользнуть из их рук… Смотрите вниз, не мигайте, и вы увидите в свете, выходящем из отверстия внизу, какие-то кучки, лежащие на скалах, вокруг которых бурлит вода… Это они, ваши судьи, с коими, вы сказали, вам хотелось бы встретиться. Если вы желаете задать им несколько вопросов, мы сможем вам помочь. Ну, ну, почему же вы так побледнели от простого вида места, считавшегося вами достаточно хорошим для могилы преданного и верного вам солдата высокого ранга, ослепить которого доставило вам удовольствие? Почему вам захотелось это сделать, госпожа?

— Кто вы такой, что осмеливаетесь задавать мне вопросы? — вскричала она, набравшись храбрости.

— Я вам отвечу, госпожа. Теперь, когда генерал Олаф, вон тот, слеп, я — офицер, командующий норманнами, которые до тех пор, пока вы не сделали попытку убить генерала Олафа, долгое время были вашей верной охраной. Кроме того, так уж получилось, что я, командующий и здесь, во дворце, взятом нами после штурма по договоренности с большинством ваших солдат-греков, узнав от пользующейся нашим доверием госпожи Мартины о подлом умысле, который вы хотели осуществить в отношении генерала Олафа…

— Так это вы предали меня, Мартина! — задыхаясь, проговорила Ирина. — И вы были в моей власти! О! Вы были в моих руках.

— Я не предавала вас, Августа, я просто спасла своего крестного сына от пыток этих мясников! Я была обязана сделать это, потому что поклялась охранять его, — промолвила Мартина.

— Оставим разговор о предательстве, — продолжал Джодд, — ибо разве можно предать дьявола? Не следует вам, госпожа, сейчас заниматься делами, связанными с раздорами в государстве. Вы можете завещать их вашему сыну, пока живы. Но по делу Олафа нам предстоит решить многое, и потому сразу же примемся за него. Первая часть этого дела всем хорошо известна, так что пойдем дальше. По чьему приказу вы были ослеплены, генерал Олаф?

— По приказу Августы, — ответил я.

— По каким причинам?

— Причин я называть не стану, — произнес я.

— Ладно. Вы были ослеплены императрицей Ириной, но причину предпочитаете не называть, хотя нам всем она хорошо известна. А у нас, на Севере, есть закон, по которому за глаз следует платить глазом, за жизнь — жизнью. Разве не правильно поступим мы, если тоже ослепим эту женщину?

— Что?! — вскричала Ирина. — Ослепить?! Меня ослепить? Меня, императрицу?

— Оставьте, госпожа, оставьте, разве глаза у той, что величается императрицей, чем-то отличаются от глаз других? Почему это вы не допускаете, что и на вас может опуститься темнота, в которую вы погрузили человека гораздо лучше вас? Но судьей пусть будет Олаф. Желаете ли вы, генерал, чтобы мы ослепили эту женщину, по приказу которой вам выкололи глаза, а затем пытались убить?

Теперь я почувствовал, что все присутствующие при этой сцене следят за мной, ожидая, что я скажу, настолько внимательно, как еще никогда раньше не прислушивались к моим словам. Я сделал небольшую паузу — почему бы и Ирине не испытать те муки неизвестности, которые она навлекла на меня и многих других? — и затем сказал:

— Вы видите, что я потерял, друзья, хотя и не был ни в чем повинен. Я был на пути к славе. Я был солдатом, которому вы все верили и которого любили, солдатом, гордившимся своей честью и незапятнанным именем. И я любил ту женщину, и был ею любим, и надеялся сделать ее своей женой. А что теперь? Что я такое? Мое ремесло навеки утеряно для меня, так как я, калека, не могу быть первым в бою, не способен выполнять даже самую заурядную работу в лагере. Остаток дней, еще отведенных мне, я проведу в темноте более мрачной, чем полуночная. Я должен жить за счет милосердия, а когда потрачу свои небольшие сбережения — они невелики, потому что я не принимал подношения, не накапливал ценностей, — где я смогу найти средства к существованию? Женщина, которую я любил, уехала после того, как императрица трижды пыталась ее убить. Найду ли я когда-нибудь ее в этом мире, я не знаю, так как она выехала в далекую страну, где полным-полно врагов христиан. Да я и не уверен, захочет ли теперь она считать такого, как я, слепого и нищего, своим мужем, хотя мне и кажется, что это возможно.

— Позор падет на ее голову, если она поступит иначе, — пробормотала Мартина, когда я остановился, чтобы перевести дыхание.

— Вот, друзья, каково мое положение, — продолжал я. — И пусть Августа отвергнет что-либо из сказанного, если сможет.

— Говорите, госпожа. Вы отрицаете это? — спросил Джодд.

— Я не отрицаю, что этот человек был ослеплен по моему приказанию в наказание за преступления, за которые он мог быть казнен, — признала Ирина. — Но я отрицаю, что приказала привести его к этому обрыву. Если погибшие так сказали, значит, они солгали.

— А если это также подтверждает ваша фрейлина Мартина, что тогда? — задал ей вопрос Джодд.

— Тогда она также солгала, — угрюмо промолвила Ирина.

— Пусть будет так, — заключил Джодд. — Но все же очень странно, что, действуя в соответствии с этой ложью, мы нашли генерала Олафа стоящим на краю вон того обрыва. Да, не более чем в трети дюйма от смерти. А теперь, генерал, мы выслушали обе стороны, и вы должны сами вынести приговор. Если вы скажете, что эта женщина должна быть ослеплена, — она видит сейчас свет в последний раз. Если же вы скажете, что она должна умереть, то ей следует прощаться с жизнью.

Я снова надолго задумался. Мне пришло на ум, что Ирина, сегодня утратившая силу и власть, в одно прекрасное время может подняться вновь и причинить очень много зла Хелиодоре. А сейчас она в моих руках… Но если я выпущу ее на свободу, тогда…

Кто-то пододвинулся ко мне, и я услышал шепот Ирины, лившийся мне в ухо.

— Олаф, — взмолилась она. — Если я и грешна перед вами, то лишь потому, что любила вас. Неужели вы станете мне мстить за это, мстить той, чья душа и так уже больна из-за чрезмерной к вам любви? Если это так, то вы больше не Олаф. Ради Христа, поимейте ко мне снисхождение, так как я еще не готова к встрече с Ним. Дайте мне время для раскаяния. Нет! Выслушайте меня! Не позволяйте этим людям оттаскивать меня от вас, как они собираются сейчас поступить… Да, я потерпела поражение, но — кто знает? — я еще сумею, может быть, достичь величия… конечно же, я уверена, что сумею. И тогда пусть, Олаф, моя душа вечно корчится в адском огне, если я попытаюсь причинить зло вам и египтянке. Иисус свидетель, я не прошу меньшей кары. Отведите этих людей, Мартина, все сказанное в отношении Олафа и египтянки касается также и вас. Кроме того, Олаф, у меня есть огромные богатства. Вы говорили о бедности — она вам не грозит! Мартина знает, где спрятано мое золото, и мои ключи все еще у нее. Пусть же она заберет его. Я только прошу отпустить меня одну. И еще слово. Если когда-нибудь это будет в моей власти, я, забыв старое, добьюсь для вас самых высоких постов. Ваши мозги не ослепли, Олаф, и вы еще можете повелевать. Я клянусь, клянусь Святой Кровью! Ну, а теперь тащите меня, если вам это угодно. Я сказала все…

— Тогда, может быть, госпожа, вы разрешите говорить Олафу, так как нам еще многое предстоит совершить, и мы с этим делом должны покончить быстрей, прежде чем сюда явится император с армянами, — проговорил Джодд.

— Капитан Джодд и товарищи! — сказал я. — Императрице Ирине было угодно дать мне торжественную клятву, которую, возможно, кое-кто из вас слышал. Сдержит ли она эту свою клятву или нет, это дело ее и Бога, в которого оба мы верим. Поэтому эти клятвы я не принимаю во внимание, они не повлияют на мое решение ни на одну секунду и ни в какую сторону. Далее. Вы сами избрали меня судьей в своем собственном деле и обещали выполнить мой приговор, поступить так, как скажу я. Тогда слушайте и запоминайте. Долгое время я был офицером Августы, а в последнее время — ее генералом и камергером, в силу чего я связан нерушимой присягой и должен защищать ее от зла во всех случаях. До настоящего времени я был верен этой клятве, хотя и мог ее нарушить, не становясь бесчестным человеком. Но, что бы ни произошло, мне представляется, что пока она все еще остается императрицей, а я — ее офицером, носящим свой меч, который, правда, был возвращен мне, чтобы я направил его против себя самого. Императрице было угодно выколоть мне глаза. По нашим солдатским законам монарх, правящий империей, волен лишить глаз офицера, поднявшего меч против его войск, или даже убить этого офицера. Справедливо было бы такое деяние или нет, — это опять же дело двоих: монарха и Бога, что над ним, Которому он в конце концов будет давать ответ. Мне кажется поэтому, что я не имею права провозглашать любой приговор против Августы Ирины, и, какими бы ни были мои личные обиды, никакого приговора я выносить не буду. А так как я все еще остаюсь вашим генералом, так как другой пока не назначен, я приказываю вам отпустить Августу и не мстить ее особе за то, что выпало на мою долю, что было сделано ее руками, независимо от того, будет ли эта месть справедливой или нет.

Когда я закончил говорить, в наступившем молчании я услышал, как Ирина издала что-то среднее между всхлипом и вздохом удивления, а затем ропот норманнов, для которых подобные слова были странными. Но этот шум был заглушен мощным голосом Джодда.

— Генерал Олаф, — сказал он, — пока вы говорили, мне пришло в голову, что один из кинжалов, выколовших ваши глаза, проник еще дальше, поразив ваш мозг. Но когда вы закончили свою речь, я понял, что вы — великий человек, отбросивший в сторону свои личные чувства, обиды, торжество возмездия, то, что было уже в ваших руках, и преподавший нам, солдатам, урок того, как надо понимать свои обязанности. Я, например, этот ваш урок не забуду никогда. Генерал, если, как я надеюсь, мы и в будущем будем вместе, как были в прошлом, тогда я попрошу вас научить меня этой вашей христианской вере, которая может заставить человека не только простить, но и прикрыть это прощение маской долга. Мы видели, что вы поступили именно так. Генерал, мы повинуемся вашему приказу. Императрица ли эта женщина или уже нет, эта госпожа может больше не опасаться нас. Более того, мы станем ее защищать всеми своими силами, как делали это во время битвы в дворцовом парке. Но все же я должен сказать ей прямо в лицо, со всей солдатской прямотой, что, не будь вашего приказа или если бы вы предоставили нам судить ее, она, искалечившая такого человека, умерла бы позорной смертью!

Я услышал, как кто-то бросился передо мной на колени, и узнал голос Ирины, шептавшей сквозь слезы:

— Олаф, Олаф, уже второй раз в моей жизни вы заставляете меня испытывать большой стыд. О! Если бы только вы могли полюбить меня! Тогда бы и я могла подняться до вас!

Затем я послышался звук шагов и другой голос, молодой и сильный, но звучавший так, будто его обладатель охрип от постоянного пьянства. Мартине не было нужды шептать мне, что пришел Константин.

— Приветствую вас, друзья! — воскликнул он, и сразу же раздался лязг салютующих мечей и ответный возглас:

— Приветствуем тебя, Августус!

— Вы выступили раньше времени, — продолжал хриплый голос юноши. — Но тем не менее, кажется, наши дела идут достаточно хорошо, и я не упрекаю вас, особенно потому, что вижу — вы крепко держите в руках ту, что узурпировала права, данные мне от рождения.

Я услышал, как Ирина быстро повернулась.

— Ваши права, мальчик? — с яростью закричала она. — О каких это правах вы беспокоитесь? Тех, что дало вам мое тело?

— Я считаю, что мой отец имел больше прав на империю, чем некая греческая девица, на которой он соблаговолил жениться из-за ее смазливого личика, — ответил Константин, с дерзостью добавив: — Вам пора уже осознать ваше положение, матушка. Поймите, что вы не более чем лампа, которую однажды заправили святым маслом, и что эта лампа может быть разбита вдребезги!

— Да, — согласилась она. — И масло может быть выплеснуто собакам, чтобы они лакали его, если только им не сведет глотки от такой прогорклой дряни! Воистину святое масло! О нет, это прокисшие остатки из винных бочек, отбросы публичных домов, грязь из конюшен! Вот какое святое масло кипит в Константине, пьянице и лжеце!

Могло показаться, что под этим ливнем бурной брани Константин спасовал, ибо в душе он всегда опасался своей матери и, как мне кажется, никогда так сильно не боялся, как в момент своего торжества над ней. Или же, возможно, он не стал унижаться до ругани с ней.

— Капитан, я и мои офицеры, которых вы видите перед собой, кое-что слышали о происшедшем здесь. Кто дал полномочия вам и вашим людям вести суд над моей матерью? Это — право императора!

— Мы ее судили по праву взявших императрицу в плен, Августус, — ответил Джодд. — Это мы, норманны, захватили этот дворец и открыли ворота вам и армянам. Мы также захватили и ту, которая распоряжалась в этом дворце и к которой у нас есть свой личный счет, требующий оплаты. Дело касается нашего ослепленного генерала, стоящего вон там. Что ж, теперь оно улажено в соответствии с его желанием, и мы отпускаем эту женщину, вашу пленницу, если вы дадите ваше императорское слово не причинять ей телесных повреждений. Что же касается ее дальнейшей судьбы — дело ваше. Сделайте из нее кухарку, если вам угодно, тогда она сможет своим языком вычистить всю вашу кухню. Но поклянитесь, что она будет цела, как и все ее конечности, — до тех пор, пока не разверзнется ад и не призовет ее; в противном случае мы присоединим ее к нашей компании, хотя такая перспектива никого из нас не радует.

— Нет, — возразил Константин. — Через неделю она развратит каждого из вас и породит междоусобицу. Но, — добавил он с мальчишеским смешком, — сейчас я наконец стал хозяином положения, и клянусь каждым святым, которого вы только сможете назвать мне, и всеми ими вместе, что никакого вреда не будет причинено этой императрице, чья власть окончилась и которая, оставшись теперь без друзей, никакой опасности не представляет. Но на всякий случай, чтобы она не натворила еще каких-нибудь бед или убийств, ее следует держать взаперти до тех пор, пока мы и наши советники не решим, где ей обитать в будущем. Эй! Охрана, отведите императорскую вдову моего отца во вдовью часть дворца и хорошенько там присматривайте за нею. Если она убежит, всех вас запорю до смерти. Уберите же прочь эту змею, пока она снова не начала шипеть!

— Шипеть я больше не буду! — отозвалась Ирина, пока солдаты окружали ее. — Но все-таки, Константин, возможно, вам еще придется узнать, что у этой змеи хватит сил, чтобы укусить, и у нее остался в зубах яд для этого. Хватит его и для вас, и для остальных. Вы идете со мной, Мартина?

— Нет, госпожа, ибо здесь остался человек, кого Бог и вы поручили мне охранять. Ради него я стану жить теперь. — И она притронулась рукой к моему плечу.

— Этот щенок, называющий себя моим сыном, говорит истину, заявляя, что павшие не имеют друзей, — воскликнула Ирина. — Что ж, вам, Мартина, надлежит благодарить меня за то, что я ослепила Олафа, ибо, не имея глаз, он не увидит, как безобразно ваше лицо. В своей нескончаемой темноте он может случайно по ошибке принять вас за прекрасную египтянку. И таким образом вы, любящая его как сумасшедшая, я это точно знаю, смогли бы заполучить Олафа.

И после такой отвратительной насмешки она ушла с конвоем.

— Мне кажется, что я сошел с ума! — воскликнул император, едва за ней захлопнулась дверь. — Я должен был убить эту змею, пока в моих руках есть палка. Признаюсь вам, я опасаюсь ее острых зубов, таких ядовитых. И если бы она могла, она поступила бы со мной так же, как с этим беднягой, или даже прирезала бы меня. Но что поделаешь: она моя мать, я ей обязан всем. И хватит об этом… А теперь скажите нам, Олаф, не тот ли вы капитан, что вырвал однажды отравленную фигу из моего рта? Фигу, которая готова была попасть ко мне в рот и которую моя матушка спокойно разрешала мне съесть, когда я был здорово выпивши. И затем вы сами хотели проглотить этот плод, чтобы спасти меня от собственной глупости.

— Я тот самый человек, Августус.

— Значит, вы один из тех, о ком твердит сейчас весь город. Они говорят, что ваша фантазия оказалась настолько бедной, что вы повернулись спиной к благосклонности императрицы из-за какой-то девушки, которую отважились полюбить. Они говорят, что императрица за это отплатила кинжалом, пронзившим ваши глаза, а когда-то была готова посадить вас на мое место.

— У сплетен много языков, Августус, — ответил я. — По крайней мере, я сбит с ног этой благосклонностью императрицы, наградившей меня тем, что я, по ее мнению, заслужил.

— Да, это так. О, Христос! Как ужасен этот обрыв над скалами и морем! Это еще один ее подарок вам? Не отвечайте только «нет», ибо я слышал эту историю. Что ж, Олаф, вы спасли мою жизнь, и ваши норманны посадили меня на трон, так как без них мы вряд ли овладели бы дворцом. Так какой же вы бы хотели за это награды?

— Отпустите меня отсюда, Августус, — произнес я.

— Небольшое благо, которое вы могли бы получить и не спрашивая, если бы только нашли собаку-поводыря, подобно другим несчастным слепцам. Ну, а вы, капитан Джодд, и ваши люди, что вы хотите?

— Того, что вам будет угодно нам дать, Августус, а после этого разрешить нам следовать за нашим генералом Олафом, поскольку теперь он на нашем попечении. Здесь у нас теперь столько врагов, что мы ночью не сможем спокойно заснуть, опасаясь, что больше никогда не проснемся.

— Повелительница Мира свергнута с трона, — задумчиво проговорил Константин. — И даже ее фрейлина не последовала за нею в тюрьму. А у слепого генерала находится полк, чтобы сопровождать его с любовью и почестями, как будто он новокоронованный король. Настоящая шутница эта Фортуна! И если судьба когда-нибудь лишит меня глаз, когда мне больше нечего будет дать людям, хотел бы я знать, последуют ли за мной три сотни верных мечей на гибель и изгнание?

Такими были его мысли вслух. Затем он, Джодд и кто-то еще — среди них была и Мартина — отошли в сторону, оставив меня сидящим на скамье. Вскоре они вернулись, и Константин сказал:

— Только что прибыли посланцы с Лесбоса16, которых мы встретили за оградой дворца. Кажется, у них умер губернатор, а эти проклятые мусульмане угрожают взять приступом остров и присоединить его к своей империи. Наши христиане умоляют меня назначить новым губернатором человека, сведущего в воинском искусстве, и чтобы с ним были посланы войска, которые смогли бы отразить натиск последователей Пророка, которые из-за отсутствия достаточного количества кораблей не смогут атаковать остров большими силами. И вот капитан Джодд считает, что эта задача вполне по плечу норманнам, и, хотя вы и слепы, я уверен, что будете хорошо служить мне в качестве губернатора Лесбоса. Угодно ли вам принять это предложение?

— Да. И с благодарностью, Августус, — согласился я. — Только после поражения мусульман, если это будет угодно Богу, я прошу разрешения отсутствовать некоторое время, ибо должен разыскать одного человека.

— Это я вам разрешаю и назначаю капитана Джодда вашим заместителем. И еще одно. На Лесбосе у моей матери большие виноградники и поместья. Чтобы хоть как-то загладить ее вину перед вами, они отныне передаются вам. Нет, благодарности не надо, это я обязан благодарить вас. Каковы бы ни были недостатки у Константина, его нельзя назвать неблагодарным. А теперь не будем больше тратить время на это дело. Что вы сказали, офицер? Что Стаурациус надежно заперт, а армяне уже выстроены? Отлично! Я иду, чтобы принять над ними командование. А оттуда — в цирк, на провозглашение!

Загрузка...