Приступая к описанию поездки в Наталь, где началась моя самостоятельная жизнь, я отвлекусь и расскажу, каким я был тогда, в девятнадцать лет. Перед вами худощавый, высокий молодой человек, шести футов ростом. Синеглазый шатен, со свежим цветом лица — он совсем недурен собой. Зулусы дали ему прозвище Инданда, что, кажется, означало: человек высокого роста и доброго нрава.
Я был впечатлителен, наблюдателен, быстро понимал все, что меня интересовало, и умел постоять за себя в споре. В случае надобности я мог произнести целую речь. Однако я был подвержен приступам меланхолии и порой смотрел на вещи слишком серьезно и мрачно для своего возраста. Замечу, кстати, что мне так и не удалось избавиться от этого недостатка. Даже в то время я не ограничивался поверхностным изучением людей и событий и всегда пытался нащупать скрытые пружины происходящего. Я неизменно стремился понять страну, где жил, и общество, в котором находился. Тех, кто ложится в дрейф в потоке жизни, не пытаясь нырнуть вглубь, я просто презирал. Впрочем, порой, как мне вспоминается, я был нерадив — особенно когда мне предстояло скучное дело. Я был честолюбив и, сознавая, что не лишен способностей, хотел быстро подняться по лестнице успеха. А в таких случаях человек обычно срывается.
Моя старшая сестра Элла (миссис Медиссон Грин) сказала мне всего месяц или два назад, что в те времена у меня был весьма самодовольный вид. Возможно, это так, ибо я долго жил в тепличной обстановке и родные меня избаловали.
Дней пять пароход шел вдоль прекрасных зеленых берегов Юго-Восточной Африки, о которые непрестанно разбиваются высокие волны. Наконец мы достигли Порт-Наталя[22]. Дно гавани Дурбана еще не было углублено настолько, чтобы порт мог принимать океанские пароходы, и мы, помнится, с трудом пристали к берегу.
После недолгого пребывания в Дурбане мы направились в Марицбург — резиденцию губернатора. Ехали мы в экипаже, запряженном лошадьми, потому что в Натале, за исключением короткой линии на побережье, не было железных дорог. Марицбург был прелестным городком чисто голландского типа. Вдоль широких улиц, окаймленных канавами с проточной водой, росли камедные деревья.
За год, проведенный в Натале, со мной не произошло ничего достопримечательного.
Местная природа произвела на меня огромное впечатление. Пожалуй, нигде в мире, за исключением разве некоторых районов Мексики, я не видел таких прекрасных пейзажей. Великая равнина, постепенно повышающаяся и переходящая наконец в горы Кхахламба, или Драконовы горы; искрящиеся бешеные потоки; бурные грозы; степные пожары, огненными змеями извивающиеся ночами по велду[23], великолепное небо, то чисто-голубое, то расцвеченное неповторимыми красками заката, то сверкающее мириадами звезд, воздух равнин, вдыхать который что пить вино; удивительные цветы в заросших кустарником клуфс[24] или на черной почве велда весной — все это я буду помнить до конца жизни, даже если проживу тысячу лет.
Там жили зулусские кафры с бронзовой кожей, вся одежда которых состояла из умутши. Эти люди с благородной осанкой жили в краалях[25] в хижинах, напоминающих пчелиные улья. Их скот пасся в степи под присмотром подростков. С самого начала я проникся симпатией к зулусам и вскоре стал изучать этот народ и его историю.
Вот отрывок из моего письма, посланного матери из резиденции правителя Наталя 15 сентября 1875 года:
«Дорогая матушка!.. Вы, вероятно, получили уже мои письма из Дурбана и Кейптауна. Мы покинули Дурбан в десять часов утра 1 сентября и за пять с половиной часов проехали пятьдесят четыре мили по очень холмистой местности. Упряжка из четырех лошадей все время неслась галопом… Виды временами были необыкновенно красивы, но мы не могли любоваться ими из-за душившей нас пыли. Ее клубы скрывали даже дорогу, по которой мы неслись. Почетный эскорт, скакавший рядом, отнюдь не облегчал положения…»
Следующее сохранившееся письмо датировано 14 февраля 1876 года. В нем я рассказываю об охоте на антилопу — и, наверно, это описание стоит привести.
«Начну с того, что у меня все в порядке. С тех пор, как я приобрел лошадь, печень меня совершенно не беспокоит. На тех, кто ведет активный образ жизни, здешний климат влияет ничуть не хуже английского, но физические упражнения здесь совершенно необходимы. Недавно я целый день охотился за антилопами на ферме, милях в двенадцати от моего дома. Это участок плодородной земли площадью около двенадцати тысяч акров[26]. Владелец его — прекрасный парень, один из немногих, кто заботится о сохранении поголовья антилоп.
Охотятся за ними так. Трое или четверо всадников с ружьями, на хороших лошадях выезжают в степь, соблюдая дистанцию около пятидесяти ярдов[27]. Как только покажется антилопа ориби, следует придержать поводья и стрелять, не слезая с лошади, а это с непривычки трудно. Иногда антилопу удается загнать, что я и пытался сделать, но для этого нужен хороший скакун. Я немного отстал от остальных охотников и пустил лошадь в галоп, чтобы нагнать их, но она провалилась копытом в яму и упала. Меня вместе с заряженной винтовкой отбросило ярдов на пять-шесть. Едва я пришел в себя и поймал лошадь, как увидел ориби: антилопа большими прыжками молниеносно пронеслась мимо. Я повернул и поскакал за нею. Никогда еще я не участвовал в столь азартных скачках! Ветром неслись мы по холмам и долам. Это было довольно рискованно: высокая трава скрывала ямы. Время от времени лошадь вдруг делала резкий бросок в сторону или большой прыжок вперед. Это означало, что мы только что чуть не угодили в глубокую, а может быть и бездонную яму. При таком падении лошадь, скакавшая во весь опор, легко могла сломать ноги, а я — свернуть шею. Так мы неслись около двух миль и постепенно, хотя и очень медленно, нагоняли антилопу, но она вдруг скрылась в кустарнике. Удивительно, сколь редко человек поступает, как надо. Если бы я не оплошал, антилопа не ушла бы от меня, но я сделал совсем не то, что следует. Вместо того, чтобы спрыгнуть с коня и прикончить ее пешим, я выстрелил в кустарник, а из второго ствола — в антилопу, когда она выскочила. Антилопа была ранена тяжело, но не смертельно. Я ни за что не хотел упустить добычу и пришпорил лошадь. К моему удивлению, раненое животное сделало огромный прыжок, а мы с лошадью тут же угодили в болотную яму. Пока мы выбирались, антилопа медленно скрылась за высоткой. Можете себе представить, в каком настроении я возвращался домой.
Мы охотимся также с собаками — иногда очень удачно. На днях во время такой охоты я едва не потерял часы с цепочкой. Я несся галопом по высокой траве и вдруг почувствовал тяжесть на кончике хлыста, лежавшего на передней луке седла. Взглянув вниз, я увидел, что с хлыста свисают часы с цепочкой. Можно сказать, счастливо отделался… Особенных же новостей нет… Правда, кое-кто опасается, что, когда придет время взимать новый налог с хижин, кафры окажут сопротивление, но я в это что-то не верю…»
В письме, датированном первым днем пасхи 1876 года, упоминается епископ Коленсо и рассказывается о зулусских обычаях того времени, которые могут представить интерес…
«На днях я стал свидетелем любопытного зрелища — танца колдунов. Не берусь описывать его — настолько он странен.
Главный переводчик колонии сказал мне, что несколько лет назад побывал в стране зулусов и однажды присутствовал при «вынюхивании».
«Собралось, — рассказывал он, — тысяч пять вооруженных воинов. Неожиданно они образовали круг, в центре которого танцевали знахари, вернее, «вынюхиватели» тайных колдунов. Все присутствовавшие были бледны от страха, и не без оснований, ибо время от времени один из знахарей приближался с тихим, монотонным пением к кому-либо из стоявших в круге и слегка прикасался к нему. Воины полка королевской гвардии тут же отправляли несчастного на тот свет. Мой друг попробовал вмешаться и едва за это не поплатился жизнью»».
Главный переводчик, о котором говорится в письме, — это, если мне не изменяет память, мой покойный приятель Финней, с которым я вместе работал у сэра Теофила Шепстона[28]. Я получил от Финнея много сведений об обычаях и истории зулусов и использовал их потом в своем произведении «Нада-Лилия» и других книгах. Читатель найдет в них правдивый рассказ об этих страшных знахарях. Часто я задумывался над тем, просто ли они мошенники или обладают неведомым нам даром проницательности, пусть даже не всегда проявляющимся. Мне достоверно известны самые невероятные случаи, особенно когда дело касалось поисков пропавшего скота и другого имущества. В письме я как раз и рассказываю о том, как знахарка быстро обнаружила предмет, который я считал утраченным навеки.
Я сопровождал сэра Генри[29] в поездке по внутренним районам страны и присутствовал на военных плясках, устроенных в его честь. Упоминаю об этом потому, что описание плясок — первая напечатанная мною вещь. Она опубликована, кажется, в журнале «Джентлменс мэгэзин».
О военных плясках говорится и в одном из сохранившихся писем. Оно послано из стана вождя Пагате и датировано 13 мая 1876 года.
«После того как я отправил последнее письмо домой, мы продолжали поездку. Перемен никаких, если не считать того, что мы покинули равнины и вступили в гористую местность, заросшую кустарником. Дороги ужасные, но путешествовать тут гораздо приятнее, чем по равнине, так как виды здесь весьма разнообразные. К тому же можно время от времени вместе с лошадью «нырять» в кустарник в поисках дичи, однако перед этим рекомендуется повнимательнее осмотреться по сторонам. На днях я пренебрег этим правилом, съехал с дороги и уже через пять минут не знал, как вернуться.
Человек, заблудившийся в этих местах, может сразу же начать себя оплакивать. Я же плутал до тех пор, пока не заметил на холме, милях в двух, три домика сельского типа. Они показались мне прекрасными, тем более что уже наступал вечер, мрачный, с холодным восточным ветром, гнавшим перед собой низкие облака и туман. Я с трудом взобрался на холм вместе со своей усталой лошадью и собаками. По пути пришлось преодолевать гряды камней и глубокие потоки. Уже спускалась ночь, когда мы достигли первого домика.
Еще издали меня поразила царившая кругом тишина, а когда мы приблизились, я разглядел, что сливы и гранатовые деревья в саду заросли колючим кустарником и ежевикой. Плоды никто не собирал — их склевывали птицы. Я въехал во двор, и глазам моим представилось грустное зрелище полного запустения. То же самое было и во втором, и в третьем дворе. Я выбился из сил, но перспектива ночлега в зарослях или покинутом доме казалось мне мало привлекательной, и я решил предпринять еще одну попытку найти дорогу.
Я проехал около полумили, но тут как из ведра полил дождь и мигом вымочил меня до костей. Я совершенно продрог и, повернув лошадь, направился в темноте обратно к домикам. Вскоре я внезапно наткнулся на кафра, пробиравшегося через заросли. В тот момент даже встреча с ангелом не была бы мне приятнее.
Не обошлось, однако, без затруднений. Я не знал языка кафров, а он — ни слова по-английски. К счастью, я помнил кафрское прозвище м-ра Шепстона — Сомпсеу, Могучий Охотник. Оно известно здесь всем, а потому я сумел втолковать своему новому приятелю, что путешествую вместе с Могучим Охотником и что у нас четыре фургона. Кафр не видел их, но слыхал, что они находятся неподалеку. Полагаясь на свое чутье, он безошибочно взял направление на дорогу, от которой я удалился миль на пять. Выйдя на нее, он сумел при слабом свете звезд найти следы фургонов и, удостоверившись, что они действительно прошли здесь, решительно свернул в заросли. Мы продвигались по ужасающей местности, на которой любая лошадь, кроме моего пони басутской породы, переломала бы себе ноги.
Мы прошли так миль восемь, и я стал уже подозревать, что мой друг не выдержал холода (для местных жителей даже незначительное похолодание убийственно) и направляется в свой крааль. Однако, к моему изумлению, он снова вывел меня на дорогу, а затем и к фургонам. Приятно было опять увидеть их! Губернатора я нашел в большой тревоге.
Спустя два дня мы отправились в крааль Пагате. Это довольно могущественный вождь, которого мы поддерживаем. Ему подчиняется около пятнадцати тысяч человек. Крааль его — отличный образец ставки вождя племени. Расположен крааль на возвышенности, разделяющей две огромные долины. По дну одной из них течет река Муй. Нам открылся чудесный вид: в двух тысячах футов под нами простиралась равнина с прекрасными холмами, заросшими кустарником до самых вершин. Еще ниже протянулась серебряная лента реки. Мы, англичане, редко восхищаемся мирными пейзажами, нам подавай обязательно природу дикую, да еще величественную.
Крааль — очень любопытное селение. Оно занимает около десяти акров. Сначала идет внешняя ограда, защищающая хижины, а затем более крепкая, внутренняя, за которой в час опасности укрывают скот. Жилище вождя находится на самой вершине холма и тоже обнесено оградой.
Мы отправились в главную хижину и освежились кафрским пивом.
На следующее утро Пагате устроил в нашу честь военные пляски. Это одно из самых странных и диких зрелищ, какие мне приходилось видеть. В плясках участвовало не очень много народу, потому что за один день трудно собрать всех воинов, но все же человек пятьсот явилось.
Пляски происходили перед нашим лагерем. Сначала вышел вестник с плюмажем. Плечи и пояс его обвивали бычьи хвосты, правое колено украшал браслет из длинных белых волос, на голове кольцо с заткнутым за него пером журавля местной породы. В одной руке он держал большой белый щит из бычьей кожи, а в другой — ассегаи. Впрочем, их заменяли длинные палки, потому что пользоваться настоящими ассегаями в подобных случаях не положено.
Этого господина сопровождала маленькая старушенция, сновавшая взад и вперед и подвывавшая, как дикий зверь. Воин прославлял нараспев своего вождя:
«Пагате! Пагате идет! Пагате — сын… который… сын… который…» — и так далее — от поколения к поколению, пока их не набралось десятка два.
«Воины Пагате идут! Воины Пагате идут! Воины Пагате пьют кровь врагов, они умеют убивать! Фазаны, ради которых никогда не почешется другой фазан (т. е. умеющие сами за себя постоять)» — и так далее.
Затем он удалился. Появились воины. Они выступали поротно и пели нечто вроде торжественного гимна. Все были облачены в строгие, но в то же время причудливые боевые одеяния. Головы одних были украшены белыми перьями цапли, других — длинными черными перьями. Каждая рота имела командира и отличалась от другой формой щита. Воины построились полукругом. Их свирепый вид производил внушительное впечатление. Приближаясь, роты подхватывали воинственный гимн. Пели они удивительно ритмично. Никогда еще пение не действовало на меня так сильно.
Затем появился вождь в сопровождении телохранителей; воины пели все громче и громче, пока гимн не превратился в гремевшее славословие. Тогда старый вождь, исполнившись воинственного пыла, оттолкнул поддерживавших его телохранителей и, забыв свой возраст и немощи, ринулся к воинам, стоявшим впереди. Это зрелище я никогда не забуду.
Тут к вождю приблизился губернатор. Его встретили королевским приветствием: «Байете, Байете!» Этим кличем встречали только Кетчвайо[30], м-ра Шепстона и губернатора Наталя. Возглашаемый одновременно множеством людей, он производил сильное впечатление.
Начались пляски. Это было замечательное зрелище. Мимо нас проносилась рота за ротой. Воины напоминали больших, свирепых птиц, бросающихся на добычу. Вытянув ассегаи и подняв щиты, они как бы летали взад и вперед, сопровождая каждое движение таким резким шипением, какое могли бы издавать тысячи змей. Описать этот незабываемый звук трудно, пожалуй, даже невозможно. Время от времени шипение змей превращалось то в рычание целой стаи львов, то в лай диких собак, преследующих добычу.
Затем каждый воин поочередно делал прыжок вперед; пробежав несколько шагов, он как бы бросался в атаку, взвивался на пять футов в воздух, кидался на землю, вскакивал, просовывал голову между ног — словом, пребывал одновременно всюду и везде. Его приветствовали шипением, переходившим в свист, который то усиливался, то ослабевал, то снова усиливался, оставаясь идеально ритмичным.
К этому времени все пришли в крайнее возбуждение; даже мальчики раздобыли где-то щиты и присоединились к взрослым. Между тем красотки, многие из которых вполне были достойны такого названия, вооружились длинными ветвями и, делая всем телом волнообразные движения (никаким другим словом это невозможно описать), подбодряли воинов.
Вдруг вперед выскочил наследник вождя. В тот же миг воздух буквально наполнился громким шипением и воинов охватило безумие.
Это было варварское, но великолепное представление. Самой лучшей его частью было пение. Но и его превзошло последнее королевское приветствие — стук ассегаев о щиты. Сначала послышался тихий рокот, напоминающий морской прибой. Он становился все громче и громче, грохотал, как раскаты отдаленного грома, и закончился частыми резкими звуками, напоминающими трещотку…»
В письме от 6 июля 1876 года я писал:
«Сделал трехдневную остановку в Дурбане. Она была для меня радостью: до этого, если не считать недели, когда я болел, у меня не было ни одного свободного дня… Из Трансвааля поступают тревожные вести о первой стычке между бурами и довольно могущественным вождем туземцев Секукуни. Если бурам придется иметь дело с ним одним, они справятся, хотя предстоит немалое кровопролитие. Но Секукуни — данник и союзник Кетчвайо, правителя зулусов, у которого в последнее время были самые плохие отношения с бурами. Поэтому более чем вероятно, что этот король и его тридцать тысяч воинов, нависшие тучей над Трансваалем, воспользуются случаем, чтобы тоже схватиться с бурами; если Кетчвайо-Молчун этого не сделает, то он глупее, чем его обычно считают.
К тому же по другую сторону владений буров живут амасвази, номинальные данники зулусов, которым они не уступают в численности. До последнего времени амасвази поддерживали с бурами дружественные отношения, но не из симпатии к ним, а в поисках защиты от зулусов — более мужественных и воинственных, чем амасвази. Но сейчас эти дружественные отношения поколеблены, и я слыхал, что отряд воинов амасвази, на который рассчитывали буры в борьбе с Секукуни, вообще не прибыл. Если амасвази уладят конфликт с зулусами и голландцы подвергнутся нападению войск тройственного союза, то да поможет им Бог. В этих местах война белых с черными — страшная вещь. Пощады не просят, да никого и не щадят…»
В следующем письме, датированном 6 октября, я сообщил, что пишу статьи, и добавил торжественный постскриптум: «Не говорите никому, что я печатаюсь в журналах». Видимо, к тому времени мной уже овладела страсть к сочинительству.
Больше мне не удалось разыскать писем из Наталя. Поэтому я обращусь теперь к своим воспоминаниям.
В Марицбурге было очень весело. В резиденции правительства устраивали празднества, подготовкой которых мне приходилось деятельно заниматься, ибо сэр Генри был не женат. Мне вспоминается забавная история, случившаяся на одном парадном обеде. Она показывает, с каким самообладанием сэр Генри выходил из самых трудных положений. Среди приглашенных оказались римско-католический епископ (его фамилия была, кажется, Жоливе), декан англиканской церкви и светило первой величины среди диссидентов[31]. Обычно сэр Генри просил прочесть молитву перед обедом духовное лицо, приглашенное к столу. Но на этот раз, понимая сложность ситуации, он обратился ко мне.
«Хаггард, — сказал он тоном упрека, как бы намекая на то, что я манкирую своими обязанностями, — не будете ли вы добры попросить кого-либо прочесть молитву?»
Я быстро оценил обстановку и, решив, что во всех случаях надо прежде всего держаться своих, пренебрег римско-католическим епископом и обратился к декану.
Раз уж речь зашла о деканах, я скажу несколько слов о епископе Коленсо, с которым мне доводилось встречаться. Это был человек высокого роста, с необычайно интересным лицом. Способный и приятный в обращении, он, однако, ухитрился быть на ножах решительно со всеми. Достаточно сказать, что за его толкование Пятикнижия[32] остальные южноафриканские епископы отлучили его от церкви. Однако он подал апелляцию в Тайный совет короля, и тот признал африканских епископов некомпетентными, так что Коленсо остался законным епископом Наталя. Произошел раскол, и ортодоксальная оппозиция назначила собственного епископа по имени Макрори.
Мне всегда казалось нелогичным, что Коленсо упорно остается в лоне церкви, учение которой подверг критике. Не следует ведь есть хлеб с маслом тех, на кого нападаешь! Впрочем, его взгляды, сложившиеся, кстати сказать, под влиянием необычайно острых вопросов, которые задавали ему зулусы, когда он пытался обратить их в христианство, теперь, через сорок лет, получили широкое распространение даже среди духовенства. Он опередил свое поколение и должен был за это расплачиваться. Если я не ошибаюсь, одной из причин враждебного отношения Южноафриканской епископальной церкви к Коленсо было его снисходительное отношение к туземному обычаю многоженства. Между тем многое можно было бы сказать в защиту взглядов Коленсо. Есть немало людей, которые упорно считают, что иметь несколько жен аморально, а одну — нет, хотя эти жены состоят в настоящем браке и, если брак не расторгается по уважительным причинам, получают необходимое содержание до конца своих дней. К тому же необычайно сложные законы туземцев о владении собственностью и наследовании тесно переплетаются с обычаем многоженства, который женщинам удобен ничуть не меньше, чем мужчинам.
Как правило, зулусская женщина не стремится стать матерью всех детей, отцом которых является ее муж, или взвалить на плечи всю домашнюю работу. Каждая из жен имеет свою маленькую хижину и редко ссорится или даже не ссорится совсем с другими женами; они относятся друг к другу, как сестры, и с достоинством несут обязанности членов многочисленной семьи. Как только женщина почувствует, что она станет матерью, она отделяется от мужа до тех пор, пока не отнимет ребенка от груди, то есть примерно на два года. Этот обычай служит залогом великолепного физического развития зулусов. Важно и то, что полигамный брак охватывает всех женщин; практически ни одна не остается незамужней, а также не вступает на тот путь безнравственности, который позорит цивилизованные нации. Институт публичных женщин почти неизвестен первобытным зулусам. Попробуйте объяснить им, что в одной только нашей стране около двух миллионов женщин не могут выйти замуж, потому что не находится мужчин, желающих на них жениться; что та из этих женщин, которая все же выполнит свое естественное назначение и родит ребенка, будет заклеймена позорной кличкой. Зулусы сказали бы, что подобные обычаи никуда не годятся. Я вспоминаю рассказ об одном довольно образованном зулусе, которому сообщили, что по христианскому обычаю он может иметь только одну жену. Зулус ответил, что хотел бы сам изучить этот закон, и, взяв Библию, потратил несколько месяцев, чтобы прочесть ее с начала до конца. Наконец он вернулся к миссионеру и заявил, что не нашел такого закона. Наоборот, великие люди, о которых он прочел в Библии, имели, по-видимому, много жен. Охам — брат зулусского короля Кетчвайо — дал примерно такой же ответ. Это был очень могущественный вождь, пожелавший принять христианство, и за ним, безусловно, последовали бы многие зулусы.
«Но, — сказал он, — женщины, которых ты требуешь выгнать, были спутницами всей моей жизни, и я отказываюсь вышвырнуть их из дому теперь, когда они не так уж молоды».
И Охам остался язычником[33], так по крайней мере мне рассказывали.
Я воздерживаюсь от попыток оценивать достоинства и недостатки многоженства, а лишь излагаю доводы другой стороны. Следует, однако, отметить еще одно обстоятельно. Христианство, относящееся отрицательно к полигамии, не может рассчитывать победить ислам в борьбе за души большинства населения Африки. Ислам проповедует единобожие и провозглашает: «Можете сохранить своих жен, но откажитесь от спиртных напитков». Христианство также проповедует единобожие, но провозглашает: «Немедленно откажитесь от всех жен, кроме одной, употребление же спиртных напитков не возбраняется».
Нетрудно догадаться, чью аргументацию примут первобытные племена, которых призывают отказаться от обычаев тысячелетней давности, особенно, если эти племена пришли к выводу, что опьяняющие напитки причиняют человеку и его потомству больше вреда, нежели многоженство.
Несколько лет назад я произнес в Лондоне речь на большом съезде миссионеров, работающих в Африке. Я попытался изложить все эти обстоятельства. Сколько помнится, в президиуме находились пять епископов и, к моему удивлению, двое сочли мои рассуждения не лишенными смысла. Однако остальные трое резко возражали.
Нужно добавить, что Коленсо был непопулярен среди колонистов не только из-за своих взглядов на религию. Он резко и, как они считали, с непозволительной горячностью выступал в защиту прав туземцев. Признаюсь, что и в этом вопросе его позиция вызывает у меня сочувствие. Белые поселенцы, особенно если это люди невысокого полета, позволяют себе презирать, ненавидеть и поносить аборигенов, среди которых живут. Нередко это объясняется страхом, а еще чаще тем, что цветные не очень-то нуждаются в белых и не желают работать на них за гроши. Так, например, колонисты не способны понять, почему эти черные не согласны проводить целые недели и месяцы под землей, добывая руду, и в глубине души не прочь силой заставить их подчиниться. Несомненно, однако, что кафры, чью землю мы забрали, имеют право руководствоваться собственными суждениями и выгодами.
К тому же многие белые имеют или имели дурную привычку чуть что избивать туземцев. Они утверждают или утверждали, что нельзя иначе заставить туземца работать. Я этому не верю. По крайней мере если говорить о зулусах, то многое зависит от того, кто поставлен над ними. Ни один другой народ не умеет лучше обнаруживать в характере человека примеси неблагородных металлов. Многие из тех, кого у нас называют джентльменами за их богатство или положение в обществе, ни в коем случае не могли бы считаться джентльменами среди зулусов. Зулусы инстинктивно распознают настоящего человека независимо от занимаемого им положения. Подлинное благородство, как я не устаю повторять, — это не сословные преимущества, а дар, встречающийся во всех сословиях, однако далеко не часто. Чины, положение в обществе, богатство не имеют к нему никакого отношения. У мужчин, а еще больше у женщин это — врожденное дарование. Для зулуса все чужие люди — умфагозана, то есть низкие. К сожалению, они почти всегда составляют большинство. Подобно другим народам, дикари состоят из привилегированного сословия и простых людей, но они отнюдь не вульгарны в нашем смысле слова. Они обладают чувством собственного достоинства. Я, разумеется, говорю о тех дикарях, которых знаю сам. Другие, может, совсем на них не похожи. К тому же в этом отношении, как и во всем остальном, Африка могла измениться с тех пор, как я там бывал. Я рассказываю о предыдущем поколении.
И последнее, что я хотел сказать о Коленсо. Его туземное прозвище — Усобанту — показывает, с каким уважением относились к нему кафры. Оно означает Отец Народа…
Не помню, как именно я оказался среди тех, кто участвовал в важной, я бы сказал исторической, миссии сэра Теофила[34]. Факт тот, что я был зачислен в состав миссии. К нам был прикомандирован Умслопагаас, или, точнее М’хлопекази, как бы главный туземный помощник сэра Теофила. Умслопагаас (в то время ему было лет шестьдесят) принадлежал к аристократической верхушке народа свази[35]. Это был высокий, худой человек, со свирепым выражением лица, изуродованный тяжелым ранением черепа: над левым виском виднелось отверстие, затянутое пульсирующей кожей. Он рассказывал, что в поединках убил боевым топором десять человек; первым из них был вождь по имени Шаиве. Так это или не так, но он был занятным стариком, и я с удовольствием слушал его многочисленные рассказы, которые мне переводил Финней.
Как, может быть, уже догадался читатель, я вывел его в своих романах о зулусах, особенно в «Аллане Куотермэне».
Однажды, через много лет после того, как я покинул Африку, у него был разговор с Осборном, которого туземцы звали Мали-Мат[36].
— Верно ли, Мали-Мат, — спросил Умслопагаас, — что Инданда (то есть я) часто говорит про меня в книгах, которые написал?
— Да, это так, Умслопагаас.
— Вот как! А что делает Инданда с книгами, после того, как напишет?
— Он продает их, Умслопагаас.
— Тогда, Мали-Мат, скажи инкоси[37] Инданде, когда встретишь его за Черной водой, что, раз он зарабатывает деньги тем, что пишет обо мне, будет правильно и справедливо, если он станет высылать мне половину этих денег!
Я понял намек и послал ему не деньги, но очень хороший охотничий нож, на котором было выгравировано его имя.
Второй случай. Незадолго до смерти Умслопагааса, последовавшей в 1897 году, жена губернатора Наталя леди Хели-Хатчинсон спросила его, гордится ли он тем, что имя его появляется в книгах, которые читают белые люди во всем мире.
— Нет, инкосикази[38], — ответил он, — мне все равно. Однако я рад, что Инданда поместил мое имя в книгах, которые забудут не скоро, и люди будут помнить хотя бы одного из нас, даже когда моего народа не станет.
У меня сохранилась фотография Умслопагааса, сделанная за день до его смерти. Лицо его могло бы послужить греческому скульптору моделью для изваяния умирающего бога.
Насколько я помню, мы выступили из Марицбурга 20 декабря 1876 года. Нам понадобилось тридцать пять дней, чтобы проехать в запряженном волами фургоне примерно четыреста миль, отделяющих этот город от Претории. Я впервые проделал настоящее путешествие по Африке и, несмотря на сильную жару, получил от него большое удовольствие.
Хорошо помню неторопливое движение через равнины, горы и обширный Высокий велд[39] Трансвааля, покрытый холмами. Я все еще вижу страшные грозы с ливнями, которые обрушивались на нас, и следовавшие за ними необыкновенно светлые лунные ночи — мы коротали их у лагерного костра. Очень хороши были эти стоянки. Утомленные дневным переходом, мы курили, осушали время от времени по чарочке и слушали рассказы самого сэра Теофила, Осборна и Финнея о дикой Африке. Как и Осборн, Финней знал о зулусах и их истории, вероятно, больше, чем любой житель Наталя.
Осборн, например, наблюдал битву на Тугеле 1856 года между войсками принцев-соперников — Кетчвайо и Умбулази. С отвагой, присущей юности, он переправился вплавь на коне через реку и спрятался на лесистом копье[40] посреди поля битвы. Он видел, как войско Умбулази сначала было отброшено и как потом на подкрепление ему подоспел полк ветеранов численностью почти в три тысячи человек, который Мпанда[41] послал на помощь любимому сыну. Он описал страшную резню, последовавшую за этим. Кетчвайо выставил против ветеранов один из своих полков. Они встретились, и, по словам Осборна, стук щитов, раздавшийся, когда они схватились, напоминал сильнейшие раскаты грома. Затем Седые[42] прокатились над полком Кетчвайо, как волна над подводной каменной грядой, оставив за собой только смерть. Против Седых был брошен еще один полк. И вновь началась сеча, но конец наступил не так скоро, ибо многие ветераны пали в первом бою. Шестьсот уцелевших ветеранов построились в круг на вершине холма и бились до тех пор, пока не погибли, окруженные грудами вражеских тел.
Во время битвы и последовавшего за нею преследования побежденных погибли десятки тысяч людей.
Поразительно, что Осборн спасся. Ему помогло то, что он надежно спрятался и замотал курткой голову лошади, чтобы она не ржала. Когда наступила ночь, он вернулся к Тугеле и снова переплыл реку, заваленную теперь трупами. Сэр Теофил посетил эти места через день или два. Он говорил мне, что никогда не видел более страшного зрелища: оба берега реки были устланы трупами мужчин, женщин и детей…
Наконец мы достигли Трансвааля, и наша экспедиция приняла более деловой характер. Мы стали соблюдать осторожность и выставлять на ночь стражу, ибо не знали, как нас примут. Впервые я познакомился с бурами, которые стекались со всех сторон навестить нас, а заодно и последить за нами. Это были неотесанные парни, большие, бородатые, с типичной внешностью голландцев. Они притворялись более набожными, чем были на самом деле, — особенно в присутствии кафров. В то время они мне не нравились (как и большинству других англичан), но теперь я понимаю, что мне следовало быть более снисходительным. То, что казалось нам в их поведении и характере отталкивающим, объяснялось их историй и воспитанием. Я не собираюсь углубляться в историю, ограничусь лишь напоминанием, что они росли в атмосфере ненависти к Англии и ее правительству; ненависть эту нельзя считать совсем необоснованной; достаточно вспомнить, к примеру, как проходило освобождение рабов в Капской колонии (1836 год)[43]. Кроме того, бурам приходилось вести кровопролитные войны с коренным населением захваченной территории, и они научились его ненавидеть. При этом они руководствовались Ветхим заветом. Историю своего переселения они сравнивали с исходом евреев из Египта, где те пребывали в рабстве, а кафров — с хананеями, иевусеями и другими племенами, которые на свою беду оказались на пути этого народа. Поэтому они беспощадно истребляли туземцев, а многих под видом обучения обращали в рабство. Однако в те дни я судил о бурах только по тому, что видел. Над причинами же, которые обусловливали все эти неприятные черты, я не задумывался; впрочем, я и не знал их. Сейчас я понимаю, что в бурском характере есть немало черт, заслуживающих восхищения, и что среди буров было много по-настоящему стоящих людей. Один из них спас жизнь мне и двум моим спутникам. Об этом я расскажу позднее.
По пути в Преторию мы в меру своих возможностей старались получше угостить голландцев, приходивших к нам в гости. Странными были эти званые обеды и в то же время забавными. Помню, как однажды веселый старикан, сидевший на таком обеде рядом со мной, пригласил меня к себе на опсит[44] с его дочерью, которую он назвал моой месье, то есть — «красивая девушка». Я принял приглашение, проводил старого бура, а затем пошел к Осборну разузнать, что именно означает опсит.
Оказалось, что это обычай. Состоит он в том, что вечером молодой человек и девушка садятся друг против друга, между ними ставят зажженную свечу. Эта скучная процедура равносильна предложению. Услышав такое, я, разумеется, не воспользовался приглашением. Правда, успех помолвки зависел от длины свечи. Если девушка была благосклонна к мужчине, она ставила длинную свечу, которой хватало до рассвета, и вопрос решался к утру. Если же она хотела избавиться от поклонника, то выбирала самую короткую свечу, и, когда та сгорала, мужчине приходилось уйти. Разговоры были не обязательны, но и не запрещались. Молодые люди только должны были сидеть по обе стороны свечи и не обходить ее.
Не знаю, сохранился ли в Южной Африке до сих пор этот странный и, несомненно, древний обычай, или двадцатый век положил ему конец…
Осенью 1878 года в Наталь прибыл сэр Бартл Фрер — верховный комиссар Южной Африки. В конце этого года, кажется в ноябре, он предъявил свой знаменитый ультиматум зулусам.
Я уважаю сэра Бартла, в общем согласен с ним и от всего сердца возмущен бесстыдством, с каким представители разных политических партий нападали на него после того, как он, казалось, потерпел неудачу, а британское оружие — поражение. Тем не менее я полагаю, может быть и ошибочно, что ультиматума предъявлять не следовало. Хотя логика целиком на его стороне, все же я думаю, было бы мудрее заявить зулусам протест, а затем предоставить события их естественному течению. Я исхожу вот из чего. Ни сам Кетчвайо, ни его народ не хотели воевать с англичанами. Если бы у Кетчвайо было такое намерение, он мог бы после нашего поражения под Изанзлваной пройти из конца в конец весь Наталь. Но, насколько мне известно, именно тогда он произнес такие слова: «Англичане напали на мою страну, и я буду обороняться в своей стране. Я не стану посылать свои импи[45] убивать их в Натале, ибо и я сам, и предки, что ушли до меня, всегда были друзьями англичан». Поэтому он запретил своим военачальникам переходить границу Наталя.
Как бы то ни было, но ультиматум был предъявлен — и война стала неизбежной. Наши генералы и солдаты сначала проявляли поразительное легкомыслие. Несмотря на трудности похода и на недостаток транспорта, они ухитрились захватить с собой в страну зулусов все принадлежности для игры в крикет. Я знаю об этом потому, что мне поручили доставить на родину воротца, найденные на поле битвы у Изанзлваны, и вернуть их в качестве реликвии в штаб полка, которому они принадлежали. Разгром при Изанзлване я предвидел заранее и предсказывал его в письмах к друзьям; они, помнится, были весьма удивлены, когда в день получения моих писем телеграф принес известие о гибели стольких англичан. Однако такая дальновидность объяснялась отнюдь не моей прозорливостью, а тем, что я служил под началом людей, знающих зулусов лучше, чем кто-либо.
Один из них, мистер Осборн, впоследствии назначенный уполномоченным британского правительства в стране зулусов, был так встревожен надвигавшимися событиями, ход которых он предвидел, что после долгих размышлений счел необходимым написать командованию о том, что ждет наши войска, если оно не откажется от принятого плана наступления. Это предупреждение он через начальника гарнизона в Претории переслал лорду Челмсфорду[46]. Ответа Осборн не получил, его даже не уведомили, что письмо доставлено по назначению. Кажется, я его читал, а может быть, сам Осборн подробно излагал мне содержание…
Катастрофа при Изанзлване произошла 22 января 1879 года. Накануне ночью или за сутки одна знакомая дама видела сон и на следующий день рассказала его мне. К сожалению, я не помню уже всех подробностей, однако некоторые детали сохранились в моей памяти. Моей знакомой приснилась большая равнина в стране зулусов, на которой стоят лагерем английские войска. Вдруг повалил кроваво-красный снег, который покрыл и равнину, и войска на ней. Затем снег растаял — и потекли реки крови.
Она уверяла, что это предвещает страшную резню. Разумеется, такой сон мог быть навеян только тревогой, которая, естественно, охватила всех, у кого на поле боя были родные или друзья.
Я сам был свидетелем еще более странного и труднообъяснимого случая. Утром 23 января — на следующий день после резни — я заговорил с готтентотской фроу[47], стиравшей наше белье в саду отеля «Палэшл». Старая толстуха была сильно взволнована и на мой вопрос ответила: «Страшное творится в стране зулусов, роой батьес[48] лежат на равнине, словно листья под деревом зимой, — это те, кого убил Кетчвайо». Я спросил, когда же это случилось, и она ответила: «Вчера». Я сказал, что это ложь. Ведь если даже допустить, что подобное событие действительно произошло, то ни один гонец, даже конный, не мог бы за одну ночь принести известие о нем, покрыв расстояние в двести миль, да еще по велду. Женщина стояла на своем, но ни за что не хотела сказать, откуда она все это знает. На том мы и расстались.
Разговор со старухой произвел на меня такое сильное впечатление, что я тут же велел седлать лошадь и, прискакав в резиденцию, сообщил о слышанном м-ру Осборну и всем остальным. Они тоже считали, что за такое короткое время вести не могли достигнуть Претории. Однако все забеспокоились, полагая, что какие-то события могли произойти еще до вчерашнего дня. Принялись наводить справки, но безуспешно. Насколько я помню, только двадцать часов спустя до Претории добрался на измученном коне гонец с дурными вестями.
Откуда узнала о случившемся старуха-готтентотка? Я и сейчас этого не понимаю. Сообщение не могло передаваться криком с вершины одной горы на вершину другой, как это делают кафры, ибо между Преторией и Изанзлваной простирается Высокий велд, где нет гор. Разве что туземцам известен или был известен способ передачи новостей почти со скоростью телеграфа, о котором мы, белые, ничего не знаем.
В Претории все были потрясены, тем более что сведения о потерях были сильно преувеличены. Известие произвело такое сильное впечатление потому, что лишь немногие из нас не потеряли кого-нибудь из близких. У сэра Теофила погиб один из трех сыновей, а сначала он считал, что потерял всех троих. Позднее скелет убитого сына был опознан по какой-то особенности строения зубов. Осборн потерял зятя. Я был знаком со многими офицерами двадцать четвертого полка, павшими в бою, но больше всего грустил по отважному Когхиллу, с которым очень подружился в Претории, где он служил адъютантом сэра Артура Каннингема[49]. Это был очень веселый молодой человек, знавший массу анекдотов. Некоторые я помню до сих пор.
Он и Мелвилл погибли, сражаясь спина к спине, в тщетной попытке отстоять знамя полка, которое потом подняли со дна реки.
Пожалуй, единственные мои приятные воспоминания о Трансваале связаны с поездками по территории с судьей Котце. Обычно мы передвигались от города к городу в фургоне, запряженном волами, а в свободное время охотились. Тогда некоторые районы трансваальского велда кишели дичью. Остановившись на ночлег, мы обедали у костра; обед я всегда готовил сам, ибо изрядно поднаторел в кулинарии; если было сыро и холодно, мы ели в фургоне, а потом до сна читали друг другу Шекспира.
Хорошо помню одну такую ночь; мы остановились на Высоком велде в окрестностях озера Криссисмер, где была прекрасная охота на диких уток. Почитав «Ромео и Джульетту», мы улеглись спать. На рассвете я выглянул из-за занавесок фургона и увидел в окружавшем нас густом тумане большое стадо антилоп бубалов, которые паслись у самого фургона. Я разбудил судью, мы взяли винтовки и открыли огонь. Он не попал, зато я первый раз в своей жизни одним выстрелом уложил двух животных. Истины ради должен заметить, что судья претендовал на одну антилопу, но я наотрез отказался признать его компетентное суждение по этому вопросу.
Одна такая поездка чуть не кончилась для меня трагически. Однажды утром перед завтраком я ранил самца антилопы гну в колено задней ноги. Тогда я вскочил на свою замечательную лошадь, по кличке Мореско, и решил загнать антилопу. Но поджарое животное, несмотря на рану, неслось как вихрь. Довольно быстро антилопа очутилась посреди большого стада ее родичей голов в триста — четыреста. Если Мореско, преследуя дичь, пускался в галоп, то остановить его было невозможно, оставалось дать ему полную волю. Конь тоже врезался в стадо. Мореско не спускал глаз с раненого животного, пока наконец не отделил его от остальных.
Мы снова пустились в погоню и оказались среди ям, вырытых муравьедами. Некоторые мы объезжали, через другие Мореско перескакивал. Однако в конце концов он все-таки угодил в яму по самую шею, а я был переброшен с седла ему на холку. С необыкновенным проворством конь выскочил обратно, одним движением головы вернул меня в седло, и мы снова понеслись. Кончилось тем, что антилопу удалось нагнать и она остановилась, но остановить Мореско, чтобы выстрелить, я не смог. Конь бросился на антилопу, словно собирался ее сожрать. Тогда антилопа атаковала нас, и Мореско избежал беды, отпрянув назад так, что сел на собственный хвост. В тот миг, когда антилопа проносилась под задранной мордой коня, я одной рукой выставил вперед винтовку и нажал на спусковой крючок. Пуля попала в сердце, и антилопа упала как подкошенная. Тогда я привязал к ее рогу носовой платок, чтобы отпугнуть стервятников, и повернул к нашей стоянке.
Ехал я целый день, но так и не нашел своего лагеря на огромной холмистой равнине. Один раз, уже незадолго до заката, мне показалось, что в пяти-шести милях белеют покрышки фургонов. Я направился в ту сторону, но обнаружил, что это просто белые камни. Началась сильнейшая гроза, я промок до костей. В спускавшихся сумерках конь наступил копытом на круглый камень и поскользнулся. Я грохнулся на землю, сильно расшибся и едва не потерял сознание.
Отлежавшись, я пришел в себя и снова забрался на коня. Тут я сообразил, что, когда покидал стоянку, солнце светило мне в лицо. Поэтому я поскакал теперь на запад. Когда стало совсем темно, я слез с коня, обмотал поводья вокруг руки и улегся на земле выжженного огнем велда. От холода, который в это время года на высоком плато пролизывает до костей, я прикрылся чепраком. Я промок до нитки, переволновался, был вконец измотан и голоден, так как ничего не ел со вчерашнего вечера, — положение было явно опасное. Мимо меня двигались различные животные; при свете звезд я мог разглядеть их очертания. Затем появились гиены и подняли вой. У меня оставалось три патрона, и я дважды выстрелил в том направлении, откуда слышались их вопли. Потом, подумав, выпалил последним патроном прямо в воздух. После этого лег на землю и погрузился в забытье, из которого меня вывели крики, послышавшиеся вдалеке. Я откликнулся, крики стали приближаться, и наконец из темноты вынырнул Мазуку — мой слуга-зулус. Меня, видимо, спас последний выстрел; право не знаю, что было бы со мной, если б я пролежал всю ночь на холодной сырой земле. Вряд ли у меня хватило бы сил снова сесть утром на коня. Мазуку и другие туземцы искали меня несколько часов. В конце концов все, кроме Мазуку, отказались от поисков; он же сказал, что не успокоится, пока не разыщет меня. Он долго бродил один по велду, и вдруг его острый глаз заметил вспышку моего выстрела — он был слишком далеко, чтобы расслышать звук. Тогда Мазуку двинулся в этом направлении и прошел несколько миль, непрерывно зовя меня. Наконец я откликнулся.
Так благодаря Мазуку я выпутался из беды и даже не пострадал ни от падения, ни от холода, ни от истощения. Он был смелым и верным человеком, очень привязанным ко мне, как показала эта история. Думаю, что какой-то инстинкт, утраченный нами, но все еще живущий в дикарях, помог ему добраться до меня и пересечь для этого широкие, как море, необитаемые заросли велда. Возможно, конечно, что это просто игра случая, однако мне такое кажется маловероятным. Так или иначе, он нашел меня и в темноте привел к лагерю, находившемуся на расстоянии нескольких миль. Хулить кафров вошло в привычку у многих белых, но в трудном или опасном положении нет лучшего друга, нежели бедный кафр, готовый умереть за того, кому служит, если любит его.
Со временем Преторийский конный отряд[50] был распущен. В Африку доставили так много английских войск, что хитрые буры сочли момент неподходящим для открытого восстания и разошлись по домам в ожидании более благоприятного часа. Он наступил, когда сэр Гернет Уолсли[51], который при всех своих достоинствах не отличался прозорливостью, отправил всю конницу обратно в Англию. В то время для ведения войны с зулусами не требовалось помощи со стороны колонистов. Так внезапно окончилась моя военная служба, о чем я сожалел, ибо она мне нравилась.
Мы с Кокрейном[52] вбили себе в голову, что нам следует отрясти со своих ног прах государственной службы и заняться разведением страусов. Для начала мы купили у м-ра Осборна три тысячи акров земли близ Ньюкасла в Натале вместе с домом, который он построил для себя, когда был там окружным начальником. Мы раньше не видели этой земли и не считали нужным ехать за двести миль осматривать ее. В этом случае наша доверчивость была полностью оправдана, ибо мой друг Осборн занизил цену на свое имение, прекрасное во всех отношениях.
Осборн высоко ценил достоинства нецивилизованных кафров. Будучи окружным начальником в Ньюкасле, он не колеблясь отправил на двести миль в Марицбург всю сумму налога с хижин, собранную в его округе, помнится тысячу, а то и две тысячи фунтов; деньги были вложены в пояса, которые надели на себя полицейские-туземцы. Было и остается истиной: тот, кого любят кафры, особенно зулусские, может положиться на них решительно во всем. Зато тот, кого кафры не любят или не уважают, пусть даже не пробует одолжить им хотя бы шестипенсовик с расчетом на возврат или поверить на слово даже в самом пустяковом деле. Об абсолютной верности кафров своему долгу убедительно свидетельствует история, которую рассказал мне сэр Теофил Шепстон, когда мы с ним перебирались через горы Биггасберг.
Как-то зимой он послал через эти горы в Марицбург двух гонцов-зулусов с депешами. Они попали в снежную бурю. Никакой теплой одежды у них не было. Тот, кто нес сумку с документами, почувствовал, что замерзает, и передал сумку своему товарищу, велев ему продолжать путь. Сам же залез в яму, вырытую муравьедом, и приготовился к смерти. Однако случилось иначе: тесная яма хорошо сохраняла тепло его тела, и он остался жив. Утром, когда он проснулся, светило солнце. Он выбрался из ямы, пошел дальше и вскоре наткнулся на труп своего замерзшего спутника. Взяв сумку с документами, он продолжал путь и вовремя доставил ее в Марицбург…
Приведу несколько выдержек из письма, которое моя жена отправила моему отцу из городка Эсткорт 19 января 1881 года, — без малого тридцать один год назад[53].
«Мы наконец набрались храбрости и отправились в глубь страны, несмотря на буров. Дело в том, что мы просто изнывали от безделья в Марицбурге. К тому же стояла невыносимая жара. В прошлую пятницу мы завершили первый этап своего пути и остановились в Хауике. По счастью, это оказалось прелестное местечко с комфортабельной гостиницей. Я говорю «по счастью», потому что дождь задержал нас там до понедельника. А в понедельник, в половине десятого утра, мы снова двинулись в путь по направлению к реке Муй (милях в тридцати) и добрались до нее только около восьми часов вечера. Дороги были ужасные. Мы ехали с великими предосторожностями и не быстрее пешеходов и все же попадали в разные переделки. Все мы, в том числе я, прошли немалую часть пути пешком, и идти было ничуть не тяжелее, чем ехать. Вчера мы прибыли наконец сюда, в Эсткорт. Последний день не слишком утомил нас — дорога оказалась сравнительно хорошей. Нам сказали, что так будет и дальше, — это весьма утешительно. Если нас не задержит дождь или другие неприятности, в следующую субботу мы, вероятно, будем уже в Ньюкасле. Чуть не забыла рассказать вам, что по дороге из Марицбурга в Хауик со злосчастной Джиббс приключилась беда — и все из-за ее привязанности к Бобу[54]. Она держала избалованное животное на коленях, когда повозка вдруг ухнула в яму и подскочила так, что Боб едва не вылетел из коляски. Пытаясь удержать его, Джиббс сама грохнулась на землю, прямо под колеса, но, как ни удивительно, почти не пострадала, только немного ушибла руку и сильно перепугалась.
На протяжении всего пути нам встречались беженцы из Трансвааля[55], но все они в один голос твердят, что Ньюкаслу не грозит никакая опасность… С наилучшими пожеланиями от нас обоих.
Ваша любящая невестка М.Л. Хаггард».
Это путешествие действительно было трудным, особенно для моей жены, которая находилась в том положении, при котором сильное утомление нежелательно. Дороги, как она и говорит, были в отвратительном состоянии, особенно после того, как их окончательно размесили войска с артиллерией. В сущности, дорог, как таковых, и не существовало, в этот сезон дождей они превратились в канавы шириной до ста ярдов, полные грязи. В такую канаву и упала бедная Джиббс с ее любимым терьером Бобом. Никогда не забуду, как с чавканьем расступилась под ее телом черная жижа. Пожилая английская камеристка, которая упала в грязь, прижимая к груди Боба, — право, это было странное зрелище. Задние колеса нашего «паука» медленно проехали над ней, вдавливая ее еще глубже в черное месиво.
— Боже милосердный! — крикнул я Стефену[56]. — Ей конец! Тут раздались отчаянные вопли.
— Благослови вас Господь, — ответил Стефен, — если дама может так орать, значит, дела ее не так уж плохи.
И верно, плохи были только грязь и дороги Южной Африки. Джиббс тут же сказала все, что она о них думает.
Через день или два нам пришлось скакать галопом, чтобы опередить грозу. За нами уже сверкали молнии, и мы еле успели добраться до укрытия.
В другой раз мы пробирались через торфяные болота, полные воды. Колеса повозок погружались до самых осей. Так мы ползли до реки, не помню, какой именно. На другом берегу ее был постоялый двор. Приближалась ночь. Река давно разлилась до предела. Что нам было делать? Возвращаться через болота? Невозможно. Спать под дождем в открытом экипаже? Тоже нельзя. Попробовать переправиться через разлившуюся реку? Очень опасно.
Жена моя, как всегда, сразу приняла решение.
— Попытаемся, — сказал она.
Я считал себя обязанным предоставить Джиббс свободу выбора, но Стефан воспротивился.
— Не спрашивайте ее, сэр, а то мы навсегда застрянем тут. Если уж нам суждено утонуть, пусть тонет с нами.
Стефен не питал большой симпатии к Джиббс.
Мы «попытались». Два смелых мускулистых зулуса вошли в воду, поддерживая с обеих сторон наш «паук», чтобы он не перевернулся. Оставшийся на берегу возчик, который был решительно против этой попытки, напутствовал нас:
— Потонете, пеняйте на себя. Я вас предупреждал!
Я отвечал в полном соответствии с обстановкой и настроением. Переправа началась.
Поток бурлил, как в мельничном лотке, уровень воды повышался с каждой минутой. Вскоре дно ушло из-под ног лошадей, но решительные животные пустились вплавь. Вода перекатывалась по полу нашего экипажа, он стал всплывать, но мужественные кафры не отпускали его, хотя вода дошла им почти до горла и они еле удерживались на ногах. Джиббс тихо всхлипывала, прижимая Боба к сердцу. Наступили страшные мгновения, наша жизнь висела на волоске. Но вскоре, благодарение Богу, лошади снова почувствовали под ногами дно. Мы выбрались на берег мокрые, но живые и с комфортом провели ночь на постоялом дворе.
Такими приключениями сопровождалось наше тяжелое путешествие. Наконец мы, целые и невредимые, добрались до Ньюкасла и отправились в свой дом, на ферму Роойпойнт, примерно в полутора милях от города. Этот дом, получивший название Хиллдроп[57], был и, несомненно, остается одним из самых красивых в округе. Осборн построил его для себя, когда служил окружным начальником в Ньюкасле. За домом вздымается возвышенность, а с большой веранды открывается прекрасный вид. Вокруг дома росли апельсиновые деревья — кажется, они зачахли после нашего отъезда, — а справа тянулась аллея черных длиннолистных акаций. Для колониального жилища дом был достаточно вместительным и имел хорошую гостиную. Любой англичанин мог жить в нем вполне прилично и даже с комфортом. К тому же мебель прибыла раньше нас и большую часть ее уже расставил неутомимый Кокрейн — «человек, который именует себя м-ром Кокрейном», как выразилась о нем однажды Джиббс после каких-то перестановок, затронувших ее удобства.
Жаль, что я забыл другие высказывания Джиббс. Их, право, стоило сохранить для потомства. Одно из них, впрочем, я помню. Дело было после нашего бегства от грозы, действительно страшной, когда Джиббс вся сжалась в комок от ужаса.
— Не глупите, Джиббс, — сказала моя жена, — не делайте из себя посмешище. Посмотрите на меня, я же не боюсь.
— Да, мадам, вижу, что вы не боитесь, — задыхаясь, ответила Джиббс, — и скажу вам прямо: по-моему, настоящей леди следует бояться.
После всего, что мы вынесли, наш дом казался гаванью, надежно защищенной от бурь. Однако так было недолго. Сначала появились беженцы из Трансвааля (некоторых я знал и раньше), рассказывавшие о бедах и разорении. Они просили приютить их, но мы не могли этого сделать. Затем мы с огорчением узнали, что в день нашего приезда Колли[58] двинулся к Нэку[59], чтобы форсировать его.
Два дня спустя до нас донеслись звуки стрельбы. Я получил записку от своего старого друга Бьюмонта, окружного начальника Ньюкасла (сейчас он судья в Натале):
«С огорчением сообщаю, что атака на Нэк, предпринятая нашими войсками нынче утром, не удалась и им пришлось с большими потерями отступить в свой лагерь из фургонов. Более подробных сведений пока нет. Думаю, что Ньюкасл вне опасности. Сигналом тревоги в городе послужит набат. Если появятся основания считать положение опасным, я направлю к вам гонца. Я предпочел бы послать вам эту весточку при более радостных обстоятельствах, но ничего не поделаешь. С наилучшими пожеланиями миссис Хаггард, надеюсь, миссис Бьюмонт сможет вскоре ее навестить.
На следующий день — 30 января — я написал отцу письмо. Недавно я разыскал его среди других:
«По адресу вы поймете, что после довольно тяжелого путешествия по отвратительным дорогам мы благополучно добрались до места. Старуха Джиббс дважды вываливалась из экипажа, но осталась невредимой. Выехали мы в очень неспокойное время. Когда по разным причинам мы решили отправиться в глубь страны, Ньюкасл, где расквартировано много войск, считался одним из самых безопасных мест в колонии. Никто не мог предположить, что сэр Джордж Колли будет столь безумен, что попытается с горстью людей форсировать горные проходы. Я полагаю, что его неоднократно предупреждали о невозможности достигнуть успеха в этом предприятии. Однако в тот день, когда мы прибыли сюда, он двинулся в поход, и несколько вечеров спустя мы услышали артиллерийскую стрельбу в горах. Затем пришло известие о том, что ему был оказан решительный отпор. Буры, видимо, без труда отбили натиск наших войск. Чтобы овладеть их позициями, потребуется, наверное, не менее пяти тысяч человек, и многие из них погибнут. Почти все офицеры, участвовавшие в бою, убиты, включая бедного юного Элуэса (Норфолк), рядом с которым я недавно сидел за обедом. Он сказал мне тогда, что видел вас на станции Линн — вы говорили что-то официантке из бара. Все это очень грустно. Я не думаю, чтобы нашей ферме что-нибудь угрожало, но все же время настало очень тревожное для всех. Наши солдаты отошли в лагерь близ вершины горы, а лагерь буров расположен на самой вершине. Когда подойдут наши подкрепления, начнется жестокий бой, и немало офицеров еще падут от меткого огня бурских стрелков. Буры засели в специально вырытых ячейках за каменными стенами. Думаю, что придется выставить против них большие силы.
Все наше имущество прибыло сюда в неприкосновенности, и дом обставлен очень красиво, но ничто не приносит радости в такое время, когда кровь льется как вода. Всякий раз, как к дому приближается новый гонец-кафр, мы пугаемся, не вестник ли это новой беды. Мы пошлем вам более подробное письмо с ближайшей почтой, а сейчас по уши увязли в хлопотах, приводим в порядок дом и т. д. Теперь до свидания. С наилучшими пожеланиями всем, кто остался на родине.
Ваш горячо любящий и послушный сын
Так прошло наше новоселье в Хиллдропе.
8 февраля, около полудня, мы снова услышали орудийную пальбу в окрестностях холма Скейнс Хоогте, примерно в одиннадцати милях от фермы. Огонь был очень сильный, полевые пушки грохотали почти беспрерывно, не умолкал и треск винтовочных выстрелов. После заката солнца все утихло. В Хиллдроп пришло несколько кафров. Они рассказали, что отряд английских солдат окружен на холме у реки Ингого; солдаты сражаются хорошо, но «оружие их утомилось». Кафры были уверены, что за ночь всех англичан перебьют.
Судя по тому, что рассказали потом уцелевшие, это было бессмысленное и безнадежное сражение. Раненые пролежали на земле всю бурную африканскую ночь — их никто не подбирал.
После победы у Ингого буры вторглись в Наталь. Однажды в ночной тишине я услышал топот множества лошадей. Отряд противника, численностью около пятисот человек, захватил и разграбил ферму нашего соседа. Буры вступили в Наталь, чтобы атаковать наши подкрепления. Мы, колонисты, увидели возможность отрезать их или, во всяком случае, нанести им большой урон, правда, с величайшим риском для себя, и собрались в Ньюкасле, чтобы сформировать отряд добровольцев. Я сильно сомневался, вступать ли мне в отряд при моих семейных обстоятельствах. Помню, как моя жена вышла в сад, где обсуждался этот вопрос, и сказала: «Не думай обо мне. Выполняй свой долг, как ты его понимаешь. Я готова ко всему».
Никогда ни одна женщина не вызывала во мне большего восхищения, чем моя жена в тот момент. Я считал и считаю ее поведение во время всех этих бурных событий почти героическим, особенно если учесть, что она ждала ребенка. Такой уж она была создана.
Эта затея, однако, кончилась ничем. Власти пронюхали про наши планы, и, насколько я помню, прибыл мой друг, окружной начальник Бьюмонт, с посланием губернатора. Губернатор строго-настрого запретил нам атаковать буров и предупредил, что, если мы ослушаемся и все-таки нападем на буров, правительство от нас откажется. Наших раненых не станут подбирать; если буры расстреляют кого-нибудь из пленных, правительство не заявит протеста. Миссия Бьюмонта была весьма странная, но в те дни британский лев был очень смирным животным и хвост свой прятал между ног. К тому же власти, естественно, стремились предотвратить распространение войны на гражданское население. Так из нашей затеи ничего не вышло.
Наступили тревожные дни. Мы были окружены противником и ежечасно ожидали его нападения. Каждую ночь мы посылали кафров на холмы, окружающие Хиллдроп, чтобы разведать, не приближается ли враг. Эти преданные люди отлично выполняли свой долг. Более того, зулусы, жившие на ферме, рассказывали, что происходило вокруг. Мой прежний слуга Мазуку снова поступил ко мне на службу, когда я вернулся в Африку, и вместе со своими друзьями охранял нас денно и нощно, как мать ребенка. Ночь за ночью мы спали, иногда не раздеваясь, поставив заряженные винтовки у кроватей и положив револьверы под подушку; на конюшне всегда стояло шесть оседланных лошадей.
Вскоре до нас дошел слух, вероятно, не лишенный оснований, о том, что бой между вторгшимися бурами и прибывшими подкреплениями англичан произойдет у отмели на реке Ингагаан, то есть на территории нашей фермы. Говорили также (и это могло оказаться правдой), что главные силы буров собираются занять мой дом и холм за ним. Это было уже слишком! Мы бросили все, кроме серебряной посуды, и уехали в лагерь под Ньюкаслом, где провели в тревоге несколько дней. Однако буры почему-то так и не перешли в наступление. Это была их единственная ошибка за всю военную кампанию. Я полагаю, что им тогда удалось бы без труда перерезать растянутые в цепочку подкрепления, а затем сравнительно легко овладеть городом Ньюкаслом. Вместо этого они столь же быстро и бесшумно, как явились, отошли к Нэку.
17 февраля в Ньюкасл без потерь вступили английские части, посланные на подкрепление. И тут Колли послал генерала Вуда за новыми подкреплениями и припасами, хотя, по мнению человека непосвященного, подобное поручение легко мог бы выполнить и офицер менее высокого ранга. С согласия обоих генералов было решено не предпринимать наступательных действий до возвращения Вуда.
Если это правда, то соглашение не было соблюдено, ибо в воскресенье, 27 февраля, я услышал отдаленную орудийную канонаду. Все приняли ее за грозу, но я так решительно настаивал на своем, что несколько человек отправились со мной в лагерь выяснить, в чем дело. Проезжая через полный слухов город, мы узнали, что с горы Маунт-Проспект все время поступают телеграфные сообщения. Однако в лагере никто ничего не знал. Офицеры, к которым мы обратились, даже подняли нас на смех. Выходило, что Колли без ведома своей базы предпринял роковой для него маневр.
Я не буду пересказывать здесь страшную историю битвы у Маюбы[60]. Полковник Митчелл рассказал мне потом, что происходило в то время в резиденции губернатора в Марицбурге. В кабинет, где я когда-то работал, непрерывно поступали сообщения с Маюбы — сначала о том, что она занята, а затем и о дальнейшем ходе событий. Маюба, так сказать, царила в этом кабинете. Митчелл передавал каждую телеграмму леди Колли, находившейся в другой части здания. Но вот в сообщениях наступил перерыв, после чего пришла телеграмма из двух слов: «Колли убит». И снова молчание…
Полковнику Митчеллу пришло отнести и эту депешу в комнату, где ждала жена Колли. Она сначала наотрез отказалась поверить известию. По словам Митчелла, это были самые страшные минуты в его жизни.
Генерал писал в письме, опубликованном в книге Батлера «Жизнь Колли», что неизменное везение всегда и во всем даже пугало его. И действительно, что может быть трагичнее истории этого человека! Чины и почести так и сыпались на него — фаворита Уолсли. Фортуна наконец предоставила ему величайшую из возможностей, какие открываются перед воином, и вот как он ею воспользовался! В то время говорили, и я с этим согласен, что, если бы Колли подождал, войско буров распалось бы само собой. А если бы и не распалось, то он вскоре получил бы подкрепления и, имея большие силы, одержал бы решительную победу. Колли стал бы одним из величайших полководцев империи, а история Южной Африки пошла бы иным путем, ибо только его разгром привел к восстановлению прежнего положения[61]. Но у Колли было сколько угодно своих собственных теорий, а вот терпения не хватало. Впрочем, может быть, его толкал вперед рок.
А теперь я не без облегчения вернусь к собственной биографии, которую легче всего проследить по сохранившимся письмам. В них все ясно и последовательно, нет той туманной неопределенности, что привносит время.
В одном из писем, которые жена послала моей матери из Хиллдропа (оно датировано 7 марта 1881 года), говорится:
«Как вы уже знаете из газет, положение у нас незавидное и с каждым часом становится все более серьезным. Нам сообщили, что войска, стоящие лагерем у Нэка, охвачены паникой из-за целого ряда поражений и в последнем бою, стоившем жизни бедному сэру Джорджу Колли, офицеры с величайшим трудом удержали солдат от бегства. Впрочем, никто этому не удивляется. Уже три раза наших солдат посылали небольшими отрядами на противника, который оказывался вдвое сильнее и расправлялся с ними, словно стая волков со стадом овец. Они же не имели возможности оказать хоть сколько-нибудь активное сопротивление. Хотя буры мятежники, нельзя не восхищаться тем, как они ведут войну. Их отвага и решительность просто замечательны, и они до сих пор не допустили ни одной ошибки. Если добавить, что они прекрасные стрелки, вам придется согласиться, что мы имеем дело отнюдь не со слабым противником, хотя наши офицеры и солдаты сначала этому не верили. Отсюда и эти горестные поражения. Бедный сэр Джордж Колли дорого заплатил за свою неосмотрительность, хотя смерть отнеслась к нему гуманно: ему лучше было погибнуть, мужественно сражаясь во главе своих солдат (как оно и было), чем жить с погубленной репутацией. А она, конечно, была бы погублена, поскольку общественное мнение было настроено против него даже еще до последнего боя.
Несколько слов о нас самих… Ферма процветает. Мы заняты заготовкой сена, лентяя Райдера поднимают каждое утро в шесть часов, и он отправляется косить. Ему это явно пошло на пользу, и вообще после отъезда из Англии здоровье у нас обоих улучшилось. Мы потеряли еще одного страуса, к счастью не особенно хорошего, но остальные птицы чувствует себя, по-видимому, отлично. У некоторых великолепные перья…»
3 мая 1881 года она писала:
«Дорогая матушка! Не знаю, как благодарить вас за любовь и сочувствие, которое все вы проявили в годину наших бедствий. Мы были чрезвычайно удивлены и обрадованы, особенно я, телеграммой от Джека (ее брата, который потом был консулом на Мадагаскаре. — Р.Х.), в которой он сообщил, что прибыл в Кейптаун. А мы уж думали, что он отказался от намерения приехать сюда.
Вас, возможно, не удивило мое письмо отцу, в котором я писала, что мы серьезно обсуждаем вопрос, не покинуть ли нам эту страну. С каждым днем, к сожалению, возможность мира и безопасности в Южной Африке отодвигается все дальше. Боюсь, что в результате пострадают наши материальные дела. Еще недавно мы могли бы легко продать ферму за три тысячи фунтов. Вряд ли нам это удастся теперь… Не могу выразить, как горько будет покидать эти места, но повторяю, возможно, придется это сделать. После двухлетних усилий нам только сейчас стало немного легче, и, если бы не война, наша ферма начала бы процветать и приносить доход. За последнее время мы получали прибыль, которая в пересчете на год составила бы две тысячи фунтов».
30 июля 1881 года я послал отцу, очевидно, последнее письмо из Южной Африки.
Хотелось бы сказать еще несколько слов о нашей жизни на ферме. Имение Роойпойнт, простиравшееся от городских земель Ньюкасла до реки Ингагаан, занимало более тысячи акров. В центре имения возвышался большой холм Роойпойнт, или Редпойнт, с плоской вершиной, от которого оно и получило свое название. С гребня холма сбегал — и, конечно, бежит и сейчас — глубокий красивый ручей. До сих пор не понимаю, каким образом, но источник выходил на поверхность у вершины холма, а не у его подножия. Под холмом мы поставили паровую мельницу, оборудование которой пришлось везти из Англии. Мы воображали, что стоит нам заделаться мельниками, как мы начнем получать немалые барыши и даже разбогатеем. Трудно судить, насколько оправдались бы наши надежды, — слишком недолго владели мы фермой. Во всяком случае, ввозить дорогое оборудование в страну, где не умеют с ним обращаться, было рискованно. Нам приходилось держать механика, а длительные простои из-за поломки частей обходились дорого.
Впрочем, мы не ограничились постройкой мельницы и работой на ней, а стали делать кирпич, и он находил широкий сбыт в Ньюкасле. Я и сам занимался этой работой, признаться, очень тяжелой. Наша энергия, помнится, так озадачила соседей, что натальские буры приезжали издалека поглядеть на двух белых фермеров, работающих собственными руками. Проклятием Южной Африки было, а возможно и остается, всеобщее стремление перекладывать на кафров физический труд, где это только возможно. В результате любую тяжелую работу стали считать унизительным уделом одних чернокожих[62]. Такова была голландская традиция. Бур считал, что его дело сидеть на ступ[63] своего дома и ждать, когда естественный прирост поголовья в стадах крупного и мелкого рогатого скота увеличит его богатства. Земли же он обрабатывал ровно столько, сколько нужно для того, чтобы вырастить кукурузу и другие плоды для пропитания семьи. Эта система имеет свои преимущества в стране, где время ничего не стоит, а земель столько, что каждый сын фермера может рассчитывать на собственный участок площадью не менее трех тысяч моргенов[64].
Мы не только мололи муку и делали кирпичи, но и первыми в этой части Наталя стали разводить страусов. Мой опыт показал, что страус способен доставить массу хлопот. Начать с того, что он любит гоняться за людьми и сбивать их с ног. Один страус задал как-то здоровенную трепку Кокрейну. В другой раз я наблюдал в театральный бинокль, как от того же воинственного страуса еле спасся несчастный кафр; ему, словно загнанному шакалу, пришлось укрыться в яме, вырытой муравьедом. Разбойник, разумеется, не мог последовать за кафром, но стоял возле ямы, как часовой, дожидаясь, когда бедняга вылезет. Человеку, подвергшемуся нападению страуса, не остается ничего другого, как броситься плашмя на землю. Тогда страус не сможет избивать его, словно дубинками, ногами, а долбить свою жертву клювом он не умеет. Зато он вполне способен отплясывать на вашем теле, кататься по нему или надолго усаживаться вам на голову, словно это яйцо, которое он высиживает.
Эти птицы, столь свирепые с людьми, боятся собак. Мы потеряли двух страусов в результате ночного визита стаи диких собак. Испуганные птицы бросились бежать со всех ног и сломали себе шеи, наткнувшись на проволочное заграждение. Еще один страус погиб из-за собственной прожорливости: эти птицы заглатывают перочинные ножи и вообще все, что попадается им на глаза, а наш страус умудрился проглотить большую острую кость, она застряла у него в горле и не шла ни взад, ни вперед. Оставался только один выход — операция. Мы и произвели ее с помощью бритвы и без анестезии. Надеюсь, что мне никогда больше не придется заниматься подобным делом, — страус был очень силен и отчаянно сопротивлялся хирургическому вмешательству. Несмотря на это, мы все же вытащили кость, и птица поправилась. Представьте себе наш ужас, когда несколько недель спустя у того же страуса и в том же самом месте снова застряла Огромная кость. На сей раз мы предоставили его собственной участи, и он скоро испустил дух.
Кроме страусов у нас было несколько упряжных волов и фургонов. Мы сдавали их внаем властям и получали от этого порядочный доход. Правда, из этих поездок волы возвращались истощенными и со сбитыми ногами. Скоту тоже угрожали опасности. Как-то мы вложили несколько сотен с трудом заработанных фунтов в упряжку волов и послали их на выпас в Бушвелд[65]. Месяца через два мы получили сообщение от погонщика, который пас их; он утверждал, что все волы подохли, наевшись ядовитой травы, — он упорно именовал ее тюльпаном. И мы долго еще гадали, действительно ли потеряли волов именно из-за «тюльпана».
Одновременно мы занимались заготовкой сена, тогда это было новшеством в нашем округе, где скот на зиму предоставляли самому себе. Это оказалось выгодным делом, сено раскупали по высокой цене. Однажды я выручил двести пятьдесят фунтов за сено, скошенное за месяц мною самим. В жизни я ничем так не гордился, как этими деньгами, которые заработал собственными руками в поте лица.
Если бы мой английский управляющий и работники увидели бы меня теперь за таким занятием, они бы очень удивились. Когда я рассказываю об этом управляющему, он учтиво слушает меня, но я отчетливо вижу: в глубине души он уверен, что хозяин отправился странствовать в столь знакомую ему страну вымысла. Но тогда мы привезли из Англии сенокосилку — вероятно, одну из первых в тех местах. Я выбирал участок велда поровнее, запрягал в косилку трех, помнится, лошадей и ранним росистым утром приступал к работе. Мне помогал кафр. Я восседал на этой «страшной» машине и орудовал рычагами и ножами, а кафр вел лошадей. Трава росла буйная и густая, настолько густая, что было трудно заметить камни и ямы, вырытые муравьедами. Чтобы не попортить режущие кромки, камней надо было избегать, прилагая для этого отчаянные усилия, достойные Геракла. В ямы же мы нередко проваливались чуть ли не на два фута, причем мне грозило быть сброшенными прямо на ножи.
Как видите, косьба сопряжена с определенными опасностями, хотя для меня все кончилось благополучно. Собственно, косьба оказалась самой сложной частью работы. Остальное было проще. Мы соорудили гигантские грабли — их тащили два мула или лошади. С помощью этого приспособления сено, сушившееся на солнце целый день (ворошить его мы и не пытались), сгребали в огромные кучи — метать настоящие стога мы так и не научились. Затем мы покрывали их холстом или чем-нибудь в этом роде, и сено само по себе разогревалось, что придавало ему сладость. Когда оно было готово, мы его продавали. Чаще всего сено увозили комиссариатские чиновники. Видимо, качество удовлетворяло их, ибо они неизменно возвращались за новыми партиями. Впрочем, возможно, им просто негде было купить другое.
Кроме того, мы пытались сажать кукурузу, но тут нам мешали лошади и рогатый скот. По ночам они опустошали наши поля, вытаптывая и пожирая посевы.
Так мы хозяйничали на ферме Роойпойнт. Я вспоминаю о ней с удовольствием, хотя, если бы пришлось начинать сначала, не стал бы так разбрасываться. В целом мы неплохо зарабатывали, несмотря на большие расходы и убытки. Занятие сельским хозяйством в Натале требовало тогда — а может, требует и теперь — больших капиталов и постоянного личного надзора над туземцами, поскольку работать они не умеют. Впрочем, кафры, арендовавшие земли на нашей ферме, довольно быстро стали нашими друзьями.
Помню, как один из них разбил лучшее наше обеденное блюдо и принес черепки моей жене. «Я собрал и принес эти куски инкосикази, — сказал он с милой улыбкой, — потому что инкосикази умна, как все белые люди, и сумеет заставить их снова собраться воедино».
Инкосикази поглядела на него и на осколки в безмолвном негодовании. Однако, когда исчезла, казалось бесследно, часть фамильного серебра (сколько помнится, это были ложки, которые потом нашлись в мусорной куче у конюшни), когда выяснилось, что Мазуку и его друзья воспользовались нашими лучшими столовыми ножами, чтобы раскромсать разлагавшуюся тушу быка, сдохшего от легочной болезни, — она обрела дар речи. Виновные спаслись бегством от ее гнева.
Зулусы, разумеется, наградили всех нас прозвищами. Мою жену они звали словом, означающим «красивая белая бусинка с розовым глазком». Джиббс же получила титул Англике — «дряхлая старая корова, которая больше не телится». Кажется, никто, даже Стефен, не осмеливался сообщить ей неадаптированный перевод этого не слишком лестного прозвища. Я, во всяком случае, этого не сделал. Бедная Джиббс! Какие только испытания не выпали на ее долю в этой удивительной стране!
Перед отъездом из Хиллдропа мы устроили большой аукцион для распродажи нашей мебели, привезенной из Англии. Каталог хранится у меня до сих пор. Аукцион прошел весьма успешно — такая мебель была в то время редкостью в Ньюкасле. Рояль, например, который я купил из вторых рук в Англии за сорок фунтов, был продан за двести; хорошую цену дали и за другие вещи. Собравшаяся на аукцион компания завладела вином, стоявшим на веранде, и тут же выпила его за наше здоровье. Бдительный аукционист немедленно объявил, что пившие купили вино, и назвал высокую цену за дюжину.
Итак, мы наконец распрощались с Хиллдропом. Больше мы его не видели, да, верно, и не увидим, разве что во сне. Помню, как грустно мне было, когда мы ехали по пыльной дороге в Ньюкасл, и дом, к которому мы так привязались, и окружавшие его апельсиновые деревья постепенно удалялись.
Там родился мой сын, там я пережил многое из того, что формирует характер мужчины. Там я перенес самый большой позор — стыд за свою родину. Там началась и закончилась одна из глав моей жизни, богатой событиями. Было горестно расставаться с этими местами и прощаться с Мазуку, моим зулусским слугой. Бедняга при этом очень расчувствовался и подарил мне дубинку, самую дорогую, вероятно, для него вещь. Он не расставался с ней с тех пор, как стал мужчиной. Я сам не раз видел, как это тяжелое орудие из красного дерева опускалось на голову врага. Она висит у меня в холле моего дома, но где теперь Мазуку, спасший мне жизнь, когда я заблудился в велде? Живет, может быть, в каком-нибудь краале и время от времени вспоминает Инданду, которому служил когда-то. И, может быть, до его ушей дошли хоть смутные слухи о дальнейших деяниях Инданды. Если это так и мне доведется вновь побывать в Африке, он непременно явится ко мне, в этом я не сомневаюсь ни на минуту. Выйдя из гостиницы, я увижу седовласого мужчину, сидящего на корточках у дороги. Он встанет, поднимет руку, приветствуя меня, и скажет: «Инкоси Инданда, ты здесь. И я здесь тоже, пришел, чтобы служить тебе».
А ведь я наблюдал подобный случай. Сэр Вильям Серджент еще совсем молодым человеком жил в Южной Африке — не помню, когда именно и что он там делал. У него был слуга-туземец, по имени Мазук. Потом Серджент уехал и вернулся в эти места лишь через тридцать лет. За это время его Мазук стал старейшиной в своем краале, однако, узнав о возвращении бывшего хозяина, он пришел к нему и оставался с ним до его отъезда. Тогда-то я и видел этого верного слугу… Таков характер бедного презираемого зулуса, так ведет он себя с теми, кого полюбил.
Покидая Африку, я, пожалуй, больше всего горевал, прощаясь с этим любящим полудиким человеком. При расставании я подарил ему, кажется, корову (теперь уже точно не помню).
В среду, 31 августа, мы в последний раз видели берега Наталя с палубы парохода «Дункелд». Затем они исчезли из виду навсегда.
В январе 1887 года я отправился путешествовать по Египту.
С детства меня привлекал древний Египет, и я прочел о нем все, что мог раздобыть. Теперь я был охвачен страстным желанием побывать в этой стране, тем более что хотел написать роман о Клеопатре, — намерение, конечно, довольно честолюбивое.
Один мой друг — мистик чистейшей воды — недавно очень позабавил меня. Он составил перечень моих прежних перевоплощений, вернее, трех из них, о которых якобы узнал таинственным образом. Два воплощения оказались египетскими: в первом я был вельможей времен Пепи II, жившего около четырех тысяч лет до нашей эры, во втором — каким-то неизвестным фараоном.
В третьей жизни я, по утверждению приятеля, воплотился в норманна седьмого века. Первым среди своих соплеменников он доплыл до Нила, а потом вернулся в свой старинный дом и там умер. После этого, пророчествовал мистик, душа моя проспала тысячу двести лет, пока не обрела нового хозяина — меня.
Я отнюдь не разделяю убеждений своего друга, несомненно искренних. Все эти теории с перевоплощениями совершенно бездоказательны. Тем не менее бесспорно, что некоторые люди питают неодолимое влечение к определенным странам и историческим эпохам. Разумеется, проще всего это объяснить тем, что предки их жили в этих странах в те самые эпохи. Я люблю норманнов тех времен, когда слагались саги, и еще более ранних. У меня достаточно оснований полагать, что предки мои были датчанами. Однако египетского предка я не разыскал в своей генеалогии ни одного. Если таковые и были, то очень давно.
Как бы то ни было, мне одинаково близки и норманны, и египтяне. Мне легко проникнуться их мыслями и ощущениями. Я даже разбираюсь в их верованиях. Уважаю Тора и Одина, преклоняюсь перед Изидой и неизменно хочу пасть ниц перед луной.
Сплошь и рядом я понимаю норманнов, живших примерно в девятом веке, и египтян от Менеса до эпохи Птолемеев гораздо лучше, чем своих современников. Они мне как-то ближе. И интересуют меня гораздо больше. А вот про эпоху Георгов я даже читать не могу, я ее просто презираю. Но в то же время я очень симпатизирую дикарям, например, зулусам, с которыми у меня всегда были самые лучшие отношения. Может быть, мой друг мистик пропустил в перечне мое дикарское воплощение…
Отвлекаясь от этих рассуждений, скажу, что я отправился в Египет в поисках знаний и отдыха. Кое-что мне и в самом деле удалось узнать, ведь если ум жаждет, то он впитывает информацию, как сухая губка воду. Я заблаговременно запасся рекомендательными письмами к Бругш-бею[66], который, помнится, был тогда директором булакского музея. Он водил меня по этому дивному зданию, показывал мумии Сети, Рамсеса и других… О, с каким почтением глядел я на них! Рассказывал мне, дрожа от волнения, о великом кладе фараонов в Дейр-эль-Бахри и вообще об их сокровищах. Рассказал, как добрался до дна колодца и вошел в длинный проход, где столетиями спали мертвым сном могущественные цари, укрытые там от грабителей и врагов. Когда он при свете факелов прочел на саркофагах несколько имен, то чуть не потерял сознание. Еще бы! Вспоминал, что, когда останки царей извлекли из покоев смерти и повезли в Каир, чтобы снова похоронить уже в стеклянных витринах музея, толпы феллашек бежали по обеим сторонам реки и громко вопили оттого, что от них забирают древних царей. Они посыпали пылью волосы, заплетенные в сотню косичек, как делали их отдаленные предки, оплакивавшие фараонов, чьи останки торжественно проносили мимо них к месту упокоения, которое они считали вечным. Бедные, бедные владыки! Им и не снились стеклянные витрины Каирского музея и насмешки туристов, у которых грозное и величественное выражение сморщившихся лиц мумий вызывает лишь улыбки да шуточки. Иногда, особенно теперь, в зрелом возрасте, я задаю себе вопрос: как смели мы касаться этих священных реликвий? Тогда я об этом не думал и сам тревожил их прах.
Во время этого путешествия я присутствовал при раскопках очень древних захоронений в тени пирамид Гизы. Настолько древних, что умерших тогда еще не бальзамировали. Скелеты лежали на боку, как плод во чреве матери. Ученые, руководившие раскопками, прочли мне надпись на маленькой передней камере одной из гробниц. Если не ошибаюсь, она гласила: «Здесь, ожидая воскрешения, почиет в Осирисе имярек (точное имя усопшего я забыл)… жрец пирамиды Хуфу. Всю свою долгую жизнь он прожил добродетельно и мирно».
Во всяком случае, именно таков смысл надписи, и я подумал, что подобная эпитафия была бы уместна и в наше время, скажем, на могиле настоятеля собора. Быть может, придет день, когда Вестминстерское аббатство и другие священные места захоронения тоже будут разграблены, а останки наших королей и великих людей выставлены в музее неведомого народа иной веры. Впрочем, в Египте даже единоверие не охраняет мертвых: тела христианских епископов, живших до восьмого и девятого веков, тоже вырывают из могил — я сам видел в общественных и частных коллекциях их расшитые одеяния. Как видно, считается, что если вы умерли достаточно давно, то ваши кости становятся всеобщим достоянием. Это побудило меня стать горячим сторонником кремации.
Не следует, однако, забывать, что именно из гробниц мы извлекли историю Египта, которую знаем ныне лучше и более точно, чем средневековую. Если бы на погребальные обряды древних жителей страны Кеми и их способ сохранения останков в ожидании воскресения плоти — а они твердо верили, что она воскреснет, — мы почти ничего не знали бы о жизни великого народа.
Но не пора ли нам остановиться? Я лично хотел бы, чтобы тела фараонов, сняв с них восковые копии, возвращали с почетом в камеры и коридоры великих пирамид и замуровывали там навеки, дабы в будущем туда не мог вломиться ни один грабитель.
Доктор Бадж рассказал мне о гробнице, в которую он и его проводник вошли первыми примерно через четыре тысячи лет после того, как она была замурована. Гробница оказалась в идеальном порядке. Там находился гроб знатной дамы, стояли сосуды с приношениями, на груди покойной лежал веер, страусовые перья которого обратились в прах. А песок, покрывавший пол, еще хранил следы тех, кто принес тело в гробницу. Это произвело на меня ошеломляющее впечатление.
Раздумывая над этими вопросами, читатель должен помнить, что для древнего египтянина не было на свете ничего более святого, чем его собственный труп и гробница. Египтянин с незапамятных времен верил, что тело в гробнице спит не в одиночестве, что с ним пребывает вечный страж — Ка, или духовный двойник. Могущественный Ка, считали египтяне, мог отомстить осквернителю гробницы, ограбившему мумию.
Из Каира я поднялся вверх по Нилу, осмотрев все храмы и пирамиды царей в Фивах. Мне кажется, что это самые удивительные гробницы в мире. Так же думали, вероятно, те, кто посетил эти места двадцать и более веков назад. На стенах сохранились их восторженные надписи и приветствия душам усопших. Вероятно, то же будут испытывать посетители пирамид через две тысячи лет, ибо мир никогда не сможет создать столь совершенные таинственные гробницы или возвести над ними пирамиды.
Примерно восемнадцать лет спустя я снова побывал в этих гробницах. Теперь доступ был сильно облегчен, они даже освещались электричеством. Но при этих усовершенствованиях они не произвели на меня прежнего впечатления. Помню, что при первом посещении я с трудом опустился в одну из пирамид — кажется, великого Сети, — освещаемую сумрачным светом факелов. Приходилось отбиваться от полчищ летучих мышей. Они и сейчас перед моими глазами описывают в свете факелов самые причудливые фигуры, словно исполняют танец призраков. Когда я во второй раз посетил гробницу, летучих мышей уже не было; их, видимо, прогнал электрический свет.
В это второе путешествие я сопровождал мистера Картера[67] (он был тогда хранителем древностей этой части Египта). Мы первыми после открывшего гробницу грека вошли в усыпальницу Нефертари — любимой или, во всяком случае, главной жены Рамсеса II. Ее изображения на стенах выглядели так, словно были нарисованы только что. Она играла с шахматы со своим царственным супругом, беседовала с богами…
Гробница была ограблена в древние времена — вероятно, две тысячи лет назад. Перед самым вторжением грабителей по ней пронесся поток воды. Так или иначе, стены были влажные, когда грабители пробирались по наклонному проходу и цеплялись за них, оставляя отпечатки пальцев. Я их видел.
Исследование одной гробницы в 1887 году едва не стало последним моим приключением. Напротив Асуана были только что открыты большие пещеры. В одну из них я забрался через маленькое отверстие: вход был занесен песком почти до самого верха. Я очутился в пещере, заполненной сотнями трупов, по крайней мере, так мне показалось. Хоронили их без гробов, потому что от умерших остались одни скелеты. Впрочем, среди них я обнаружил мумию знатной дамы и обломки ее раскрашенного саркофага. Рассматривая зловещие останки при тусклом свете, я задумался над тем, почему их так много. И тут я вспомнил, что во времена Христа город, называемый Асуаном, был совершенно опустошен страшной эпидемией чумы. По-видимому, тогда древние захоронения были вскрыты и заполнены жертвами моpa. Вспомнил я и то, что чумная палочка, как говорят, живет очень долго. Тут я неосторожно закричал моим спутникам, остававшимся наверху, что сейчас выйду, и пополз по проходу, который вел наружу. Но мой голос, усиленный эхом, привел в движение песок, скопившийся наверху, и он посыпался через трещины каменной кладки с такой быстротой, что прижал меня к земле. В мгновение ока я понял, что через несколько секунд буду погребен. Собрав все свои силы, я сделал отчаянный рывок и в самый последний момент достиг желанного выхода. Друзья мои отошли от пещеры и не имели понятия о том, что со мной случилось.
Один из них, молодой человек по имени Броунригг, попал в еще большую беду. Мы с ним и еще одной нашей спутницей любовались второй пирамидой, как вдруг он объявил, что намерен взобраться по пирамиде до гранитной облицовки, которая еще покрывала футов сто до вершины.
Броунригг был блестящим спортсменом и не страдал головокружениями, а потому мы его не удерживали. Он полез вверх, а мы следили за ним, пока он не достиг облицовки. До этого так высоко поднимались всего восемь или девять белых людей — разумеется с помощью проводников. К нашему удивлению, Броунригг вдруг снял башмаки. А потом полез вверх по полированному граниту облицовки. Он полз от трещины к трещине и благополучно достиг вершины, где в честь своего восхождения исполнил нечто вроде военной пляски. Отдохнув, он начал спускаться.
С того места, где я стоял, — а оно находилось на несколько сот футов ниже вершины пирамиды — мне было видно, что он сначала спускался, как и следовало, лицом вперед, но потом почему-то повернулся к нам спиной, лицом к наклонной грани пирамиды. Тут я испугался. Вскоре я увидел, что, спустившись всего на тридцать-сорок футов, он стал нащупывать ногой в носке какую-нибудь щель. Но ему это никак не удавалось, и он подтянул ногу обратно — дотянуться до трещины он мог бы, только опустившись еще ниже. Он делал эти попытки еще дважды или трижды, а затем застыл на облицовке, раскинув руки, словно распятый.
Я в ужасе глядел на него: кроме нас троих, кругом никого не было. Но вдруг мимо меня промчался араб в белом одеянии. Это был шейх пирамид[68]. Не произнеся ни слова, он полез наверх с бешеной энергией напуганной кошки. Преодолев нижнюю, более легкую для подъема часть пирамиды, он достиг облицовки, которая также не представляла для него трудности, поскольку он знал наизусть, куда ставить пальцы ног, а головокружения боялся не больше, чем орел или горный козел. Вскоре он оказался прямо под Броунриггом и что-то сказал ему. Вслед за этим до нас донесся с высоты слабый голос.
— Если ты дотронешься до меня, я тебя сброшу вниз, — проговорил голос.
Да, распятый на этой страшной высоте, Броунригг в истинно британской манере грозился сбросить вниз своего спасителя.
Я зажмурился, а когда снова открыл глаза, то увидел, что шейх уже поставил стопу Броунригга в трещину, находившуюся чуть ниже. Я так и не узнал, как это ему удалось. Благодаря великодушию шейха головокружительный спуск закончился успешно. Через несколько минут очень бледный, дрожащий Броунригг, тяжело дыша, стоял на песке возле нас, араб же, обливаясь потом, прыгал вокруг и поносил его и нас на родном языке, пока мы его не утихомирили крупным бакшишем. Броунригг, который никогда еще не был так близок к смерти, рассказал мне потом, что произошло. Обычно он не боялся высоты, но, спускаясь лицом вперед, видел перед собой только триста футов пустого пространства, потому что толстая облицовка скрывала от него нижнюю грань части пирамиды. Он повернулся, однако почувствовал себя совершенно беспомощным — он не мог ни нащупать ногой точку опоры, ни подняться наверх. Если бы бдительный араб не заметил вовремя, что происходит, Броунригг через несколько минут сорвался бы и разбился бы вдребезги у наших ног. Когда я вспоминаю эту сцену, мороз продирает меня по коже.
Из Египта я отплыл, направляясь к Кипру, на старой посудине, где под моей койкой семейство крыс устроило себе гнездо. То была моя первая встреча с этим восхитительным романтическим островом, по которому волна за волной прокатились все цивилизации, пока наконец не явился турок, ну а у него, как говорится, «трава не растет под ногами». А уж за турком милосердием Божьим был ниспослан туда британец.
Из резиденции губернатора в Никосии я совершил несколько вылазок в глубь острова в обществе миссис Колдуэлл, сестры сэра Генри Булвера, и ее дочерей. Мы побывали в Фамагусте, чудесном, обнесенном стенами средневековом городе, который построили и укрепили венецианцы. Турки взяли его после ужасающей осады. Подробное ее описание читатель найдет в моей книге «Зимнее паломничество», написанной много лет спустя, после вторичного посещения Кипра.
Как ни удивительно, в 1887 году здесь еще были видны следы осады, хотя с тех пор прошло более трех веков. Повсюду, например, валялись ядра, выпущенные турецкой артиллерией. Я пишу эти строки, а в левой руке держу одно из них. На нем как бы оспины — не то следы времени, не то результат литейного брака.
Я рассчитывал, что после многих лет тяжкого труда смогу по-настоящему отдохнуть на этом прекрасном острове Венеры. Но отдых, к сожалению, не для меня, так уж всегда получается. Я начал работать в девятнадцать лет, не считая времени, истраченного ранее на учение, и сейчас, в пятьдесят шесть, продолжаю трудиться. Я твердо и, мне кажется, с достаточным основанием надеюсь на то, что не отойду от общественных и личных дел, пока хватит здоровья и разума или пока не умру. Уповаю, что это случится раньше, чем я лишусь здоровья и рассудка.