В Зареченске празднуют рождество. Зима пришла поздно, снег выпал за неделю до праздника. Зато навалило его столько, что ни пройти, ни проехать. Ветер намел вдоль улиц причудливые сугробы, мороз сковал их своим дыханием, а солнце разукрасило разноцветными огоньками. Звучно скрипит снег под ногами прохожих: вжик-вжик, взинь-взинь. От избы к избе проложены узкие тропки. Идет по тропке человек — только голову видно.
Приисковые ребятишки рады-радехоньки празднику. С утра собираются по двое да по трое, бегут наперегонки к тем домам, где хозяева верующие — таких еще немало в поселке, — там и славят. Зато верующие ватрушкой угостят, и сырником, и леденцов или орехов отсыплют целую горсть, а где и пятак перепадет. Голодное время миновало, старатели теперь живут исправно. Торопятся ребята, опоздаешь — на себя пеняй, другим все достанется.
Сашка да Пашка — светловолосые Глафирины двойняшки, — еще и не брезжило, как повскакали с полатей.
— Вы куда, непутевые? — спросонья заворчала на них мать.
— Славить, мамынька, — отозвался Сашка.
— Чего рано-то поднялись? Темно на дворе, спят еще люди.
— А мы, мамынька, пока соберемся, оно и обутреет.
— Малых не разбудите, — сонным голосом говорит Глафира и, повернувшись на другой бок, опять засыпает. Глафира Ильина — солдатская вдова, а попросту — солдатка, так зовут ее в Зареченске. Муж ушел от Глафиры на царскую службу незадолго до революции, оставив после себя годовалых Сашку и Пашку. С той поры об Алексее Ильине ни слуху ни духу. То ли убили его где-нибудь, то ли не захотел возвращаться к старой семье и завел новую.
В первые годы Глафира еще надеялась: вот придет Алексей, а потом и ждать перестала и даже боялась возвращения мужа. Согрешила баба, и грех этот постоянно перед глазами: голубоглазая Танюшка. Но время шло и страх понемногу улегся. С тех пор, что ни год, у Глафиры прибывала семья: то дочь родит, то сына. Теперь их шестеро вповалку спали на полатях. Нелегко вдове кормить этакую ораву. Бьется баба как рыба об лед. Всего-то хозяйства у солдатки покосившаяся избенка, вросшая в землю, огородишко с гулькин нос да коза. Трудно жить Глафире, ой как трудно. Раньше все по людям ходила, а теперь в школе работает уборщицей да еще у кого белье постирает, у кого наймется полы вымыть, а летом на огородах и на покосах помотает соседям. Оттого баба и постарела раньше времени, оттого скоро и красота с лица сошла, оттого и стонет ночами. Пока была молода, не оставляли Глафиру без внимания вдовые мужики да холостые старатели, а как поползли по лицу морщины, перестали хаживать.
О втором замужестве солдатка, и не помышляла: кому такая нужна, в тридцать лет старуха да с кучей ребят в придачу. Безропотно покорилась судьбе придавленная нуждой молчаливая баба, не жалуется и помощи у новой власти не просит. Не раз подумывала в Черемуховке кончить свои дни, только духу недоставало. Посмотрит на ребятишек и расплачется: они-то чем виноваты? Жалко малых, без матери пропадут. А детишки у Глафиры росли славные. И что удивительно: ходили полураздетые, досыта редко ели, а ни один не болел. Старшие понемногу стали помогать матери и все, что ни добудут, скорей тащат в дом. Глядя на них, солдатка воспрянула духом: вот и дождалась помощников, теперь легче будет жить.
Сашка и Пашка в потемках разыскали дырявые пимы, кое-как обмотали портянками голые ноги — обулись. Меж собой переговаривались шепотом, боялись разбудить младших братьев и сестренок: пимов-то на шестерых две пары. На беду уронили с лавки ведерко. Оно загремело, покатившись по полу, и разбудило Танюшку. Девчурка услышала сердитый шепот, Пашка тихонько ругал Сашку, спросила:
— Куда вы?
— Да так, — уклончиво ответил Пашка, — дровишек наколоть мамынька наказала да воды принести.
— А вот и нет. Славить пойдете, знаю я. И меня возьмите.
— Ишь чего вздумала, — зашипел Сашка, — спи лучше.
— И я с вами, — не унималась Танюшка, проворно сползая с полатей.
— Спи, не то мамыньку разбужу. Она те наславит по голому-то заду.
Девчурка горько заплакала, а братья шасть за дверь и были таковы.
В дырявые пимы сразу же набился снег, сквозь худую одежонку зло пощипывал мороз, а ребятишки будто и не замечали ничего. Им и радостно, и боязно: знают, где накормят и сластей дадут, а где погонят в три шеи да еще собак натравят. Есть в Зареченске такие люди, что даже ради праздника близко не пускают оборвышей, горсти снега для них пожалеют.
Приисковый поселок еще спит. В черном небе перемигиваются одинокие холодные звезды. Рогатый месяц повис над горой Круглицей. Но кое-где в домах уже светятся огоньки. Значит, хозяева там поднялись, значит, можно их поздравить с праздником.
— К Семеновым зайдем? — спросил Пашка, останавливаясь перед домом в три окна. Сашка согласно кивнул головой. Ребята робко поднялись на крыльцо, потоптались перед дверью.
— Давай ты первый.
— Нет, ты.
— Боишься, что ли?
— Нисколечко.
Со скрипом распахнулась тяжелая, обитая кошмой, дверь и вместе с клубами морозного воздуха впустила ребятишек. Жарко топилась русская печь, трещали сухие дрова. Пахло березовым дымом и чем-то вкусным. Старуха Пелагея подцепила ухватом здоровенный чугун и ловко задвинула в печь. Повернула к братьям красное от жара лицо, вытерла передником руки, сказала сердито:
— Чего ночью-то шляетесь? Спят еще у нас. После приходите, после, — и сухими кулачками подтолкнула ребят в животы. Братьям до слез обидно, молчат, не смотрят друг на друга. Топают дальше по скрипящему снегу.
— Видал бородавку-то у Пелагеи? — попытался заговорить с братом Пашка.
— Какую бородавку? — нехотя откликнулся Сашка. Он еще переживал первую неудачу.
— Не приметил? Возле самого носа и вся белыми волосьями заросла. Пелагея бородавку завсегда платком прикрывает, а тут, видать, позабыла. Сказывают, у ней и борода растет.
— Сказывают, сказывают, а сам-то ты видел?
Пашка молчит.
Вот впереди показался еще огонек. Там живут Селезневы. Ребята сторонкой обошли бедную избу и чуть не бегом к другой. Запыхавшиеся Пашка и Сашка вошли в избу, шапки поскорее долой, истово перекрестились и вопросительно посмотрели на хозяина Фаддея Егоровича.
— Мы славить, дедушка Фаддей.
— Вот и ладно, — улыбнулся Красильников, как лунь белый — и лицом и волосом. Он ждал славильщиков, ради них и поднялся пораньше. — Валяйте, да чтобы по порядку.
В соседней комнате послышался разговор. Стало быть, и там не спят, можно петь громко, так хозяину понравится больше.
— Рождество твое, Христе боже наш, — затянул тоненьким, продрогшим от мороза голосом Пашка.
— …воссия мира и свет разума, — подтянул брату Сашка.
Теленок, привязанный в углу, теплым шершавым языком облизал Пашкину руку, спрятанную за спину, и попробовал жевать зажатую в ней шапку.
— …Тебе кланяется солнце правды… Тпрутька, холера, — неожиданно добавил малец, отдергивая шапку.
— Чтой-то ты бормочешь? — удивился Фаддей Егорович, внимательно слушавший пение.
Пашка покраснел, стараясь отодвинуться от назойливого теленка. Стуча по полу тонкими ножками, теленок опять потянулся к пареньку. Видать, шапка пришлась ему по вкусу.
— …Волхвы же со звездою путешествуют, — согласно запели братья, а теленок снова принялся за Пашкину шапку.
— …Наш бог роди-родися… Отстань, окаянный! — чуть не заплакал Пашка и умоляюще посмотрел в строгое лицо старика Красильникова.
— Ты что, парень, аль слов-то не выучил как полагается? — недовольно спросил Фаддей Егорович.
— Телок пристал, дедушка Фаддей.
Старик понял наконец в чем дело, засмеялся добродушно. Ребята допели молитву и, низко кланяясь, бойко закончили:
— Здравствуйте, хозяин с хозяюшкой, со своею семеюшкой. С праздником вас, рождеством Христовым. Открывайте сундучки да подавайте пятачки.
— Подставляйте шапки, пострелы, — скомандовал старик. И посыпались в шапки пряники да орехи, заготовленные для такого случая. Ребята торопливо поблагодарили щедрого хозяина, поклонились ему в пояс и, пятясь, вышли из избы.
— Теперь куда? — спросил Пашка, распихивая по карманам полученные лакомства.
— А хоть к Телегиным, — ответил повеселевший Сашка.
Избу за избой обходили ребята. Где их наделяли гостинцами, а где выпроваживали с богом. У одних зареченцев столы трещали от всякой рождественской стряпни, а у других — чугун картошки, сваренной в мундирах. Но и от горячей картошки не отказывались голодные мальцы, ели и нахваливали: ох, дескать, какая вкусная. А хозяева довольны: не побрезговали славильщики их скудным угощением.
— Ешьте на здоровечко, ешьте.
У Сашки и Пашки со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было, уплетали за обе щеки, торопились, обжигались. Насытились, поблагодарили хозяев и — на улицу. Совсем уж рассвело. По узким снежным тропкам там и тут бежали ребятишки, все славильщики. Встречаясь, рассказывали друг другу, куда можно заходить, а куда лучше и не показываться. Весело звенели на морозе детские голоса, разрумянились щеки, а курносые носы кусал злой рождественский мороз. Ребята на бегу оттирали снегом побелевшие носы.
Вот и вагановский пятистенный дом, стоит заколоченный. Уже несколько лет, как в нем никто не живет. Степан Дорофеевич Ваганов ушел из Зареченска вскоре после того, как белогвардейцы казнили его единственную дочь Феню. Поговаривали, будто он у сына на Троицком заводе, будто собирается вернуться.
— Домой побежим, али еще славить будем? — спросил Сашка.
Пашка задумался. В карманах сластей полным-полно, отнести бы все и опять пойти, да возвращаться не хочется.
— Дальше пойдем, — решил он. — У меня мешочек есть, в него складывать будем. Глянь-ка, Сашка, солнце-то нынче ушами обросло.
Из-за дальних гор поднялось веселое розовое солнце, а по левую и правую сторону от него еще по солнцу в кругах.
— И впрямь, с ушами. К морозу это.
Сверкает-переливается снежная пыль, зарумянились высокие сугробы. Вжик-вжик, взинь-взинь, весело скрипит под ногами ребятишек тугой, как крахмал, снег.
— Эгей! Гей! — раздалось неожиданно, и едва братья успели перебежать дорогу, как из морозной пыли появилась лошадь, запряженная в легкую кошевку. На козлах человек, закутанный в бараний тулуп. Это он зычным криком напугал ребятишек. Второй в кошевке, тоже в тулупе, откинул широкий воротник, и на Сашку с Пашкой глянуло веселое заиндевевшее лицо.
— Вы чего по дороге бегаете? — спросил незнакомец нарочито сурово, а глаза его смеялись. — Едва под лошадь не угодили.
— Мы славим, — бойко ответил Сашка, дуя на красные от мороза пальцы.
— Рождество ведь нынче, Александр Васильевич, — сказал бородатый, тот, что сидел на козлах. — Здесь праздники соблюдают, как и раньше.
— А где тут у вас приисковая кантора? — снова спросил человек со смеющимися глазами.
— Да где ж ей быть, все там же, — вступил в разговор и Пашка. — Вот как доедете до того дома, вон где дым идет, так сразу на левую руку поворачивайте. Увидите большое крыльцо, а рядом коновязь. Тут, стало быть, и контора.
— Значит, на том же месте? Тогда знаю. А вы бы домой бежали, замерзли ведь.
— Ничего, мы привычные, — возразил Сашка.
— Ну дело ваше, славильщики. Поехали, Иван Тимофеевич.
Закуржавленная лошадь нетерпеливо, пофыркивала и, едва вожжи ослабли, рванулась вперед. Кошевка исчезла в морозной пыли и сугробах.
— Не здешние, — сказал Пашка, глядя ей вслед. — Кто такие?
— А я почем знаю, — ответил брат и добавил: — Нам-то что за дело. Побежали, Пашка, у меня ноги мерзнут.
Братья Ильины свернули в проулок, прямо к большому дому. Раньше здесь жил известный на весь Зареченск скупщик пушнины и золота Парамонов, а теперь старший конюх приискового конного двора Егор Саввич Сыромолотов.
Громадный двор обнесен высоким глухим забором, по верху, словно копья, торчат кованые гвозди. Шатровые ворота, как и при старом хозяине, всегда закрыты. Двор выложен каменной плиткой, в глубине амбары, сараи, конюшня. Сыромолотов держит злющего пса, встреча с которым не сулит ничего хорошего. Но сегодня калитка не заперта и свирепый пес крепко привязан. Хозяин — человек верующий, все праздники соблюдает и знает, что ребята придут славить.
Братья Ильины в нерешительности остановились перед домом Сыромолотова. И хочется зайти, и боязно. Собака, учуяв их, подняла лай на весь проулок. Распахнулась калитка, вышел сын Сыромолотова Яков — парень лет восемнадцати, хмуро посмотрел на ребят и чуть усмехнулся.
— Чего встали? Коли славить, так заходите в избу.
Сашка и Пашка тихонько вошли, шапки скинули еще на крыльце. В комнате убрано по-праздничному, блестят и сверкают зеркала, разные безделушки на комоде, посуда на столе. Братья прижались друг к другу, языки словно прилипли, а в горле пересохло. Из соседней комнаты вышел Егор Саввич — сухощавый, подвижный, с большими руками. Темные волосы тщательно расчесаны, борода в мелких колечках аккуратно подстрижена. Одет сегодня Сыромолотов парадно, не узнать даже старшего конюха. Дорогого тонкого сукна кафтан, шелковая голубая рубашка и расшитый золотом синий бархатный жилет. Начищенные сапоги звучно поскрипывают при каждом шаге.
Ребята низко поклонились и вместо того, чтобы повернуться к святому углу, встали к хозяину лицами. Запели дрожащими голосами:
— Рождество твое, Христе боже наш…
Егор Саввич прислонился к дверному косяку, скрестил на груди руки. Слушает, склонив набок голову, загадочно поглядывает на ребятишек. Сашка и Пашка, хоть страх и сковал их по рукам и ногам, пропели всю молитву до конца и нигде не сбились.
— Молодцы, — похвалил Сыромолотов. Голос у него густой, низкий. Подошел к столу, взял хрустальный графин в форме вздыбленного медведя, вытащил из головы зверя пробку, налил в три рюмки анисовой: одну себе, а две пододвинул ребятам. Братья попятились, таращат испуганные глаза на хозяина.
— С праздником рождеством Христовым, — подмигнул Егор Саввич. — Чего робеете? Отказываться вам никак нельзя. За шиворот вылью, ежели не выпьете. Ну!
Худые ручонки неуверенно потянулись к рюмкам, поднесли их к губам и под грозным взглядом старшего конюха опрокинули водку в рот. Оба закашлялись, покраснели, глаза на лоб, а на глазах слезы, как горошины. Сыромолотов засмеялся.
— Привыкайте, мужики. Без водки русский человек жить не может, — и свою рюмку осушил одним глотком. — Да бросьте шапки-то, сюда, к столу идите. Яков, дай-ка водицы им.
Егор Саввич усадил мальцов в бархатные кресла, на тарелки положил всякой снеди.
— Еще по одной, — сказал и опять хрустального медведя за бока. Ребята смотрели на него со страхом.
— Или перцовочки испробуем? Знатная у меня перцовочка есть: хватишь рюмку, в горле целую неделю огнем палит.
— Мы бы не стали, Егор Саввич, — запинаясь, выдавил Пашка, — с нас довольно. Премного благодарны за угощение.
— Не сметь отказываться. Пейте да ешьте, коли угощаю.
И эти рюмки осушили ребята, сидят ни живы ни мертвы. А Сыромолотов смеется раскатисто, на всю горницу, так, что звенят чашки на столе. Накормил близнецов до отвала, дал по большому кульку со сластями.
— Знайте Сыромолотова.
Ничего не видели перед собой Сашка и Пашка, ничего не соображали, не могли подняться с кресел.
— Яков, отведи мужиков.
Как до своей избы добрались — не помнили братья Ильины. Глафира увидала их, ахнула: вот тебе и наславились.
Лет тридцать назад, крепким и сильным деревенским парнем пришел Егор Сыромолотов на заработки в степной торговый город. Через этот город проходили дороги на Екатеринбург и Тобольск, на Златогорск и Петербург. Обошел гостиные ряды, потолкался среди народа — день был базарный, — прислушиваясь к разноязыкому говору, подивился на невиданных раньше верблюдов, а к вечеру забрел на постоялый двор. Вот с этого постоялого двора и началась его новая жизнь. Сначала нанялся в конюхи — работа знакомая каждому крестьянину, потом стал кучером. Услужливый и неглупый парень сумел быстро снискать расположение хозяина. Через год хозяин уже посылал Егора в дальние поездки и доверял кое-какие дела. Сыромолотов ездил исправно, в делах был аккуратен, отчитывался до копейки, и хозяин оставался доволен.
Однажды, после одной такой дальней поездки, Егор заявил хозяину:
— Будет, Спиридон Митрич. Ухожу от тебя. Спину перед тобой гнуть во как надоело, — и большим пальцем провел по горлу.
Хозяин постоялого двора чуть не выронил блюдце, из которого шумно тянул крепко заваренный чай. Дивясь неслыханной дерзости работника, он все же укротил вспыхнувший гнев и спокойно полюбопытствовал:
— Что так, Егорушка? Али недоволен чем?
— Всем доволен и за ласку, за науку благодарен. А только будет, поробил.
— Так… — Спиридон Митрич поставил блюдце, отодвинул чашку. — Так… Смотрю я на тебя, Егор, и одного в толк не возьму: когда ты успел подлецом-то стать?
Черные глаза Сыромолотова вспыхнули недобрым огнем, пальцы сжались в кулаки: ударит такой кувалдой — и дух вон.
— С кем поведешься, от того и наберешься.
Спиридон Митрич потемнел лицом, но опять сдержал себя. Худой мир лучше доброй ссоры, а Егор знал такое, чего лишним людям лучше бы и не знать. Доверял ему хозяин много, со временем хотел сделать своим помощником, а вон как вышло: просчитался, не разглядел вовремя, кого пригрел.
— Видать, задумал что-то, Егорушка?
— Был Егорушка, а теперь Егор Саввич. Так и запомни, Спиридон Митрич. Свое дело хочу открыть.
— Дело? Ну-ну… В добрый час, Егор Саввич.
Неизвестно откуда у Сыромолотова появились деньги, и немалые. Он стал торговать скобяным товаром, потихоньку скупал пушнину у охотников и выгодно сбывал ее на Ирбитской ярмарке. Пошли недобрые слухи: деньги-де у Егорки не чистые, будто в последнюю свою поездку убил он проезжего купца и ограбил. Сыромолотов быстро приглушил вредные слухи: кого надо задобрил, а кого и припугнул.
Набрав силу, Егор Саввич бросил возню с пушниной, построил винокуренный завод и открыл кабаки в окрестных селах и заводах. В малый срок задавил мелких конкурентов и стал богатеть. Незадолго до войны с немцами перебрался в уездный город, купил там дом в два этажа, завел выездных лошадей, нанял прислугу и стал водить компанию с большими людьми. Его хлебом-солью не гнушалось и горное начальство. А Егор Саввич уже посматривал на соседние прииски. Начальство догадывалось: Сыромолотов богатеет не только от винной торговли, скупает у хищников золото, — но смотрело на это сквозь пальцы. К тому же и ловок был виноторговец, прицепиться не к чему.
А Егор Саввич, чувствуя свою силу и поддержку со стороны власть имущих, все чаще поговаривал о том, чтобы сменить винную торговлю на дело покрупнее.
— Не христианское это занятие — проклятым зельем торговать, — признавался он в минуты мнимого откровения близким знакомым. — Никогда у меня к нему душа не лежала. Вот золото — иной коленкор. Одно слово — благородный металл. Возле золота и человек благородство принимает. А у меня сын растет. Неужто и ему водкой торговать? Должон я о нем думать? Яков, поди сюда. Яшка, где ты запропастился? Долго мне ждать?
В комнату, где сидели гости, робко входил нескладный светловолосый мальчик в голубой атласной косоворотке, перехваченной крученым шелковым пояском, в черных бархатных шароварах и красных сафьяновых сапожках. Исподлобья смотрел на отца и его друзей.
— Хочешь вином торговать, Яков?
— Не… не хочу.
— А золотишко добывать?
— Не… не хочу.
— Так чего же ты хочешь?
— Книжки читать охота. Учиться хочу. Пошлите в гимназию, тятенька.
— Ха-ха-ха! Книжки читать! Видали дурака? Пошел вон!
Мальчик быстро исчезал, а гости Сыромолотова от души смеялись: и над хозяином, и над его сыном. За дверью Яков смахивал навернувшиеся на глаза слезы, высовывал язык и зло шептал:
— Сами дураки. Сами.
— Зря вы так, Егор Саввич, пошлите его учиться, — советовал кто-нибудь из гостей. — Грамотные люди России нужны.
Сыромолотов хмурился. Он и сам понимал: пора сына отдавать в гимназию, будет потом верным помощником в большом деле.
Все планы Сыромолотова спутала революция. Срочно пришлось бросить и лавки, и дом и бежать вместе с женой и сыном. Через несколько лет он появился уже в Зареченске, купил пустовавший дом Парамонова и зажил тихо, скромно. Пригодилась старая профессия: Егор Саввич устроился старшим конюхом на конном дворе прииска и весьма исправно нес службу.
Каждый раз, отправляясь на работу, Сыромолотов надевал стираную-перестиранную ситцевую рубаху, расцвеченную заплатами, поверх нее вытертый бархатный жилет, порыжевшие от времени и тоже много раз чиненные сапожишки, а на голову старенькую фуражку военного образца со сломанным козырьком. В непогоду этот наряд дополнял зипуном или полушубком и в таком виде отправлялся на конный двор.
Аграфена Павловна глядя на него, вздыхала, укоризненно покачивая головой.
— Негоже бы, Егор Саввич, так-то. Люди смеяться будут.
— Умные не будут, а дураки пусть смеются.
— Дураки-то не поймут, им что.
— Не твоего ума дело, — сердито обрывал жену Сыромолотов. — Бедные мы теперь, как и все. Пролетарьят, — с трудом выговаривал он новое слово.
Зато, приходя после работы домой, Егор Саввич с омерзением сбрасывал рванье и облачался во все чистое и добротное. Дома он не опасался, что маскарад будет раскрыт. Посторонних людей у Сыромолотовых не бывало.
На работе Егор Саввич был хорошим хозяином, конный двор содержал в завидном порядке. Все распоряжения приискового начальства выполнял аккуратно. К подчиненным был строг и требователен, за что пользовался славой хорошего работника.
И никому было невдомек, что Егор Саввич Сыромолотов живет двойной жизнью: работа на конном дворе — это тоже маскарад, в душе бывший заводчик ждет не дождется того дня, когда вернутся старые порядки, когда каждому голодранцу укажут его истинное место, когда он, Сыромолотов, не будет больше рядиться в старье и снова станет господином Сыромолотовым, а люди, обращаясь к нему, будут почтительно снимать шапки.
Но год шел за годом, а ничего не менялось. Новая власть стояла на удивление крепко. Недалеко от Зареченска в тайге появился прииск Новый, вокруг которого вырос большой поселок. Директором прииска был человек не здешний, приехавший из Москвы молодой инженер-геолог, в прошлом боевой командир Красной гвардии Майский. Как-то Егор Саввич даже съездил на прииск Новый, затмивший былую славу Зареченска.
Вернулся хмурый, озабоченный, на расспросы жены не отвечал, сказал только:
— Мальчишка там всеми делами управляет. В прежние-то времена у меня такие в лавках торговали. Однако шустрый. Далеко пойдет, если…
Что крылось за этим «если», Егор Саввич объяснять не стал.
По долгу службы Сыромолотову случалось выезжать и на соседние прииски: на Воскресенский, Холодный, Находку. Чаще всего в такие поездки он отправлялся один, изредка брал сына Якова, надеясь пробудить у него интерес к золоту. Поездки по приискам вызывались не только неотложными делами. Кружа вокруг старых приисков, как коршун вокруг добычи, Сыромолотов зорко осматривал заброшенные выработки, кое-где украдкой бил дудки, пробы промывал в ближайшем ручье. Но опыта у него для такого дела явно не хватало, а брать напарника не хотел. Немало земли исковырял Егор Саввич и все попусту. Случалось, находил знаки, но скоро убеждался, что пески пустые, что золота здесь нет. Однако Сыромолотов был настойчив и раз поставив цель, упорно шел к ней.
Несмотря на неудачи, Егор Саввич не оставлял надежды. В каждую поездку он обязательно заглядывал в какой-нибудь дальний уголок и, сколько удавалось, ковырялся в земле. Старательством занимался с весны, как только чуть оттаивала земля, и до первых осенних заморозков, пока кайла со звоном не отскакивала от твердой, как камень, земли. В минуты отчаяния подумывал: не бросить ли все, не уехать ли куда-нибудь из Зареченска, может, на новом месте дело по-новому пойдет. Но одумавшись, решал не торопиться, еще попробовать. Снова копался в земле, считал редкие золотые крупинки, что порой попадали в ковш, и все искал, искал…
И нашел ведь. Случайно совсем, почти у самого Зареченска, в каких-нибудь сорока верстах.
Было так: возвращаясь из поездки на прииск Холодный, Егор Саввич, измотанный долгой дорогой, остановился передохнуть. Ослабив подпругу, пустил лошадь пощипать молодую траву, а сам прилег под раскидистым кустом, вытянув онемевшие от долгой езды ноги. Неподалеку опустилась на куст сорока и громко, тревожно застрекотала. Сыромолотов нащупал рукой камешек, намереваясь запустить им в болтливую птицу. Удивила необычная тяжесть малого по размерам камня. Поглядел Егор Саввич, а в руке не простой камень — кварцевый и сбоку самородок прилип не меньше голубиного яйца. Бывшего заводчика бросило в жар. Живо поднялся, затрясся, словно в ознобе. Где только что камень подобрал, второй такой же лежит, а рядом в ямке еще. От счастья дух захватило.
— Господи, — зашептал Егор Саввич вмиг пересохшими губами. — Господи! Неужто молитву мою услышал, неужто счастье послал…
Как и от большой беды, от счастья люди тоже, случается, плачут. Сел Сыромолотов на колодину, что оказалась рядом, и крупные слезы сами собой покатились из глаз, всю бороду вымочили, хоть выжимай. Опомнился, пугливо оглянулся по сторонам: не видит ли кто. Но вокруг было тихо и спокойно. Сорока, испуганная резким движением человека, сорвалась с ветки и улетела.
Егор Саввич торопливо запихал самородки за пазуху, присыпал ямку землей, сверху навалил камень. Достав нож, сделал на ближних деревьях затески. Потом поймал лошадь, подтянул подпругу и, забыв про усталость, заторопился в Зареченск. Отдохнувшая лошадь бежала бойко. Солнце опускалось за кромку дальнего леса, разбрасывая среди облаков пучки лучей, ярко осветило красноватым светом Круглицу.
А дома Сыромолотова ждала новость. Едва он переступил порог и швырнул на лавку фуражку, как к нему подплыла дородная Аграфена Павловна. Услужливо принимая рваный зипунишко, нараспев заговорила:
— Слыхал, отец, новость-то какая.
Егор Саввич досадливо отмахнулся.
— Погоди ты со своими новостями. Дай человеку дух перевести. Считай, верст пятьдесят отмахал. Маковой росинки с утра во рту не было. Собери-ка на стол.
Аграфена Павловна сразу умолкла, знала: если муж устал, лучше к нему не подходить. Нрав у него крутой, можно и разгневать, тогда ничем не умаслишь. Заторопилась на кухню, забренчала там посудой. На столе, накрытом чистой скатертью, мигом появился горшок со щами, второй — с кашей, возле них плетенная из тонкой лозы хлебница с ломтями свежего ржаного хлеба, солонка и горчичница.
Сыромолотов стянул пыльные сапоги и сунул ноги в мягкие, отороченные рыжим лисьим мехом, домашние туфли. Сбросил пропотевшую ситцевую рубаху, штаны и, оставшись в исподнем, прошел за занавеску, где в углу висел круглый медный рукомойник. Долго плескался там и фыркал, смывая дорожную грязь, а когда появился из-за занавески, жена услужливо подала синий бархатный халат, помогла надеть и молча ждала дальнейших распоряжений. На ходу завязывая шелковый пояс с круглыми пушистыми кистями, Егор Саввич прошел к большому овальному зеркалу. Не глядя, протянул руку к приземистому комоду, нащупал расческу. Егор Саввич любил порядок, и в доме все это знали. Не дай бог, если какая-нибудь вещь окажется не на своем месте. Как-то сын Яков то ли из озорства, то ли случайно положил на место расчески кухонный нож, которым строгал перед этим какие-то палочки. Сыромолотов, не глядя, взял нож, дважды махнул им по бороде и только тогда заметил, что у него в руке. В следующий момент он отбросил нож, да так, что тот, перелетев комнату, вонзился в дверь и остался там, покачиваясь.
— Чьих рук дело? — Егор Саввич грозно посмотрел на жену.
— Не-не знаю, отец, — пролепетала перепуганная Аграфена Павловна. — И как он туда попал, ума не приложу.
— Яшка! Яшка! А ну поди сюда.
Открылись створки двери, боязливо выглянул Яков. Голос отца не предвещал ничего хорошего.
— Ты нож на комод положил?
Отпираться было бесполезно, и сын утвердительно мотнул головой.
— Ах, значит, ты? Шутить над отцом вздумал? Я вот сейчас тоже над тобой подшучу.
Яков был тут же примерно выпорот и ушел, всхлипывая, придерживая штаны одной рукой, а другой размазывая по лицу слезы.
Это было давно. Сегодня расческа — старинная, в серебряной оправе, лежала на своем обычном месте. Егор Саввич несколько раз провел по курчавой, начинающей седеть бороде, довольно оглядел себя и повернулся к жене.
— Наливай.
Вкусно запахло томлеными в печи щами. Сыромолотов размашисто перекрестился на образа и грузно опустился в мягкое кресло. Перед ним уже стояла тарелка, наполненная до самых краев, и рядом блюдечко с очищенной головкой лука. Аграфена Павловна протянула мужу синюю граненую рюмку с настойкой. Он выпил одним глотком, закусил луком. Жена сидела напротив, сложив на животе руки. Покончив со щами, Сыромолотов откинулся на спинку кресла. В тарелку лег большой кусок мяса.
— Выкладывай свои новости, — потребовал Егор Саввич, шумно высасывая из кости мозг.
— Сказывают, новый дирехтор в Зареченск приехал.
Сыромолотов уронил кость в тарелку.
— Ты постой, зря-то не болтай. Какой директор?
— Вместо, значит, Еремеева Владимира Владимирыча. Тот будто, что зимой приезжал, на рождество.
— Н-но?
— Вот те истинный Христос. Сегодня и приехал. Сказывают, с прииска Нового.
— С прииска Нового?
Сыромолотов отодвинул тарелку и в раздумье забарабанил пальцами по столу.
— С чего бы это директора стали менять?
— Не знаю, отец, моего ли ума такое дело.
— Да уж верно.
Кончив есть, Егор Саввич опять перекрестился на образа и прошелся по комнате. Аграфена Павловна, убрав со стола, пошла в кухню мыть посуду. Время от времени она выглядывала оттуда, бросая на мужа беспокойные взгляды. Видать, новость встревожила его. Новый директор, шутка ли. И как такая перемена отзовется на их семье?
А Егор Саввич все еще не мог прийти в себя после находки. Перед глазами стояла лесная лужайка, ямка, в которой, как в гнезде, лежали самородки. Даже сороку на ветке видел. Не прилети эта птица, не видать бы ему золота. Хорошо ли место-то приметил, не сбиться бы, когда во второй раз придет. Торопился, не успел даже толком и ямку осмотреть. Взял, что сверху лежало. А чего торопился? Кого боялся? Впопыхах-то, поди, и просмотрел самородки. Ну да никуда они не денутся, пусть полежат. Вот бы теперь заявочку сделать, да участок-то остолбить и с богом, в час добрый. Да разве мыслимо теперь за такое дело приниматься. Не те времена, не те. Нынче все до последней крупинки в приисковую кассу сдают. Все, дескать, наше, общее. Нечего сказать, хороши порядки. Нашел золото, а попользоваться нельзя. Подождать придется. Слетят Советы, вернутся добрые прежние порядки, вот тогда и до золота черед дойдет. Тогда и заявочку можно наладить, остолбить участок-то. Понятно, кое-кому руку позолотить придется, не без того. Зато все по закону будет, как полагается. А пока — молчок. Никому ни слова.
Ложась спать, Егор Саввич вспомнил про самородки. Они остались в кармане зипуна. Вышел в прихожую, достал золото, завернул в тряпицу и вынес во двор. Потом, лежа на пышной перине, долго еще ворочался и кряхтел.
— Ты чего, отец, не спишь?
— Притомился, поясница разболелась. К непогоде, поди.
— Истинно к непогоде. Может, капель дать?
— Вот пристала. Спи ради бога.
Егор Саввич повернулся к стене. Он еще долго слышал, как вздыхает жена, осторожно двигает рукой — крестится.
Утром Сыромолотов в обычном своем наряде — драном зипунишке, стоптанных сапогах и неизменной фуражке — отправился не на конный двор, как обычно, а в контору. Там было полно народу: начальники шахт, штейгеры, десятники, механики, рабочие. Егор Саввич протиснулся вперед и увидел за столом молодого высокого человека с черными чуть вьющимися волосами и легкой сединой на висках. Смотрел он весело, говорил с улыбкой. Ухо уловило обрывок фразы.
— …выходит, работать нам теперь вместе, одно общее дело делать…
Сыромолотов встретился взглядом с новым директором прииска и поспешно отвел глаза. Он, он это, тот, что приезжал зимой еще при Еремееве и потом ходил по шахтам. Правильно жена сказала, с прииска «Нового» он. Егор Саввич отметил, что новый директор одет небогато, держится просто, улыбается все, на людей смотрит внимательно, видимо, кое-кого тут знает.
«Как же его фамилия? А, вспомнил — Майский. Александр Васильевич Майский».
— Несколько лет назад я изучал Зареченский прииск и вынес ему тогда приговор; дальнейшая разработка здешних песков невыгодна, надо разведывать новые месторождения, а не забивать деньги в пустую землю. В то время я был молод, горяч, не имел опыта, новичок в золотом деле. Но с моими доводами тогда согласились. Однако Зареченский прииск продолжал жить и живет до сих пор. Я тогда ошибся. А теперь приехал исправлять ошибку. Но будем говорить прямо. Ваш прииск запущен, прибыли он не дает. Надо многое менять, и прежде всего, старое изношенное оборудование, изменить организацию труда и заполучить хотя бы одну драгу… Меня сюда послала партия. Только с вашей помощью, только вместе с вами мы поднимем Зареченский прииск, вернем ему былую славу…
Майский сделал паузу, пытливым взглядом обвел лица старателей. По одобрительным кивкам понял: одобряют, согласны с его словами.
— Предупреждаю сразу: лодырям пощады не будет. На прииске останутся те, кто любит свое дело и знает его. Ну, а кто не знает, но хочет знать, тому поможем, учить будем. Так что, как говорится, уговор на берегу. Есть вопросы, товарищи?
Вопросы были. Многих интересовало, оставит ли директор прежние порядки или заведет свои, новые. И как это понять: поднимать прииск? А с шахтами как: старые бросать и строить новые? Что за штука драга и на кой шут она нужна, жили и без нее. Майский отвечал коротко, по-деловому. Иногда что-то быстро записывал в толстенный блокнот и одобрительно говорил:
— Дельный совет. Или:
— А вот об этом надо хорошенько подумать. Пока сам не увижу, ничего не могу сказать.
Шум в комнате нарастал. Теперь уже говорили сразу несколько человек и трудно было что-то понять в гуле голосов. Многие закурили, и хотя директорский кабинет был довольно обширен, от дыму стало сизо, пришлось открывать все окна.
Егор Саввич стоял вблизи директора, стараясь не пропустить ни одного его замечания, и лихорадочно соображал: а это как понимать? Хорошо будет или худо?
Кто-то легонько потянул его за рукав.
— Здравствуй, тятя.
Сыромолотов досадливо обернулся.
— А… Яков… Ты-то зачем здесь?
— А как же, — отозвался сын. — Мне тоже интересно. Давно ли приехал, тятя?
— Вечером. Где шлялся вчера?
— Не шлялся я. В клубе сидел. Из Златогорска приезжий рассказывал про международный капитализм.
— Выйдем нето, душно здесь. Ишь, ведь как надымили, дохнуть нечем.
Они протиснулись к выходу. Егор Саввич строго посмотрел на сына.
— Сегодня вечером чтобы дома был. Разговор у меня есть.
Лицо Якова сразу поскучнело.
— Ладно, тятя, — и, помолчав, осторожно спросил: — А может, сейчас и поговорим?
— Эвон чего. Разговор сурьезный, не для чужих ушей. Да и не время сейчас. На конный двор надо. А ты куда?
— Известно, на шахту.
— Бумажки писать?
— Надо же кому-то писать. Сам знаешь, грамотного народу у нас не густо.
— Ну-ну, иди нето.
Они разошлись в разные стороны.
Из приисковой конторы выходили люди, возбужденно переговаривались и растекались по улицам. Сыромолотова догнал высокий и тощий, как жердь, Данилка Пестряков.
— А я к тебе, Егор Саввич. Вот и ладно, что встретил, не надо на конный двор топать. У меня свои дела есть.
— Зачем я тебе спонадобился?
— Не мне, а новому директору.
— Зовет, что ли?
— Да нет. Велено двуколку к конторе подать. Новое начальство поедет прииск смотреть.
— Тьфу ты, бедолага. Так бы сразу и сказал. И когда ты, Данилка, человеком станешь?
— А я кто же? Ты, Егор Саввич, этого-того, — Данилка, когда волновался, начинал слегка заикаться. — Не очень, знаешь ли. Человек я и есть.
Обиженный Пестряков сразу поотстал от Сыромолотова и, вымещая незаслуженную обиду, крикнул ему вслед:
— Так чтобы двуколка была. Живо подать велено.
Егор Саввич про себя чертыхнулся: «Всякий сопляк еще командовать станет. Вот времечко треклятое, прости меня, господи, на скором слове». И неизвестно, к кому это относилось: к Данилке Пестрякову или к новому директору.
Майский вышел на конторское крыльцо и первое, что увидел — щегольскую двуколку на высоких рессорах. Серый в крупных яблоках жеребец, отлично вычищенный, с аккуратно подстриженной гривой-щеткой, бил копытом землю и нетерпеливо мотал головой, позвякивая удилами. Не менее щегольская сбруя, украшенная медным набором, была под стать и коню, и двуколке.
— А Владимир Владимирович любил комфорт, — смеясь, заметил Майский и посмотрел на своего спутника — инженера Воронцова.
— На это его хватало, — сухо отозвался тот. — И жил он, между прочим, в бывшем особняке управляющего. Занимал добрую половину этой громадины. — Инженер показал на белеющее вдали среди высоких деревьев здание. — А вы, Александр Васильевич, где остановились?
— Есть тут у меня старые знакомые: старушка с сыном-инвалидом. Марфа Игнатьевна. Знаете?
Воронцов неопределенно мотнул головой, что можно было понять и как утвердительный ответ, и как отрицание.
— Вы со мной, Евгений Павлович, или у вас другие дела есть?
— Дела всегда найдутся. А кто вам прииск покажет? Вы человек новый.
— Какой там новый. Начинал здесь работать. Правда, с тех пор много воды в Черемуховке утекло. Так если дела не ждут, оставайтесь, а завтра и уедете в Златогорск. Впрочем, у нас еще будет время и поговорить, и на шахтах побывать.
— Да, конечно, конечно, — согласился Воронцов. — Мне надо посмотреть архивные материалы. Поеду я завтра.
Он вернулся в контору, а Майский достал папиросу, размял и закурил.
— Иван Тимофеевич, поехали, что ли?
Буйный сидел в тени на завалинке, разговаривал с каким-то дряхлым дедом. Бывший партизан располнел за последние годы, грузно поднялся.
— Поехали, Александр Васильич. Любопытно мне на прииск посмотреть. Тоже бывал здесь когда-то.
Майский подошел к двуколке, весело глянул на паренька лет пятнадцати, державшего под уздцы жеребца.
— Давай знакомиться. Тебя как звать-величать?
— А Федькой.
— Ну ладно, Федя, поехали. Конь-то тебя слушается?
— А чего бы ему не слушаться-то? Пегаска — конь добрый. Второго такого на тыщу верст вокруг не найти.
— Ну, уж на тыщу, хватил, Федя. Только почему ты его Пегашкой зовешь? Он же серый, а не пегий. Я в мастях лошадей немного разбираюсь.
— А не Пегашка. Пегаска, понимаете? Пегас, значит. Был когда-то в далекие времена такой знаменитый конь с крыльями.
Александр Васильевич от удивления присвистнул и еще раз оглядел паренька с головы до ног. Совсем мальчишечье лицо в веснушках, курносый нос, мягкие светлые волосы. Одет был Федя в черные бархатные шаровары, шелковую голубую косоворотку, бархатный картуз с большим лакированным козырькам и щегольские сапоги из желтого хрома. «Ни дать, ни взять — барский казачок», — подумал Майский и спросил:
— Это кто же такое чудное имя придумал коню?
— А Владимир Владимирыч, кто же еще? Пусть, говорит, будет Пегас. А мне что, Пегас так Пегас. Лишь бы шибко бегал.
— Ладно, Федя, поехали. Удивляюсь, как Владимир Владимирович еще и тебя не перекрестил.
— А пробовал, — ухмыльнулся паренек. — Ты, говорит, имеешь грубое имя, буду звать тебя не Федором, а Франческом. Только я не согласился. Какой я Франческа, если на самом деле Федька? Засмеют ребята.
— Правильно, что не согласился. Федор — это русское имя. Хорошее.
Двуколка мягко покатилась по пыльной дороге, слегка покачиваясь на выбоинах. Пегас, оправдывая свое имя, летел будто и впрямь на крыльях.
Иван Тимофеевич, показывая на голубую спину юного кучера, тихонько сказал Майскому:
— Славный вроде бы паренек. Сирота… Отца не знает. Вспомнил я, была у нас в деревне многодетная женщина. Ребят полно, а мужа не бывало. Спрашиваю как-то старшого: где твой батька? Нет, отвечает, у меня батьки. Как это нет, должон быть. А так, поясняет, мамка-то у нас одна, а в батьках вся деревня ходила.
Майский невесело усмехнулся.
Внимание директора привлекла ватага ребятишек, возившихся вокруг какого-то предмета, похожего на почерневший обрубок бревна. Ребятишки громко кричали, прыгали, размахивали руками.
— Что они делают, Иван Тимофеевич?
— Не разгляжу, глаза слабы стали.
— А пушка там валяется, — вдруг сказал Федя, не поворачиваясь к седокам. — В войну мальцы играют. Это у них первейшая забава.
— Пушка? Как она сюда попала? Давай-ка, Федя, подвернем туда.
При виде незнакомых людей ребятишки, словно по команде, умолкли и во все глаза смотрели на Буйного и Майского, Видно было, что они немного напуганы и каждый решает: дать стрекача или остаться на месте и посмотреть, как поведут себя незнакомцы.
— Здравствуй, племя младое, незнакомое, — сказал весело Александр Васильевич. — Вы что тут делаете?
Никто ему не ответил. Тогда Майский вылез из двуколки, подошел ближе.
— Правда, пушка. Кажется, вполне исправная. Посмотри-ка, Иван Тимофеевич.
Буйный подошел, присел на корточки возле пушечного ствола, покоившегося на обломках лафета.
— Она не стреляет, — несмело сказал Пашка Ильин, он вместе с братом Сашкой тоже был здесь. — Совсем не стреляет.
— Так-таки и не стреляет? — усомнился директор. — А вот мы ее починим да почистим, она и начнет стрелять. Иван Тимофеевич, пушку надо забрать и отвезти в контору.
Сашка толкнул Пашку под бок, тихонько сказал:
— Узнал? Тот дядька, что зимой приезжал. Еще нас чуть не стоптал, когда славить бегали.
— Верно, он, — отозвался Пашка, но сейчас ему было не до воспоминаний. — Пушка наша! — тревожно выкрикнул он. — Мы в войну играем.
— А я что говорю? — глаза директора смеялись. — Я и говорю, ваша. Отбирать ее у вас не собираюсь. Поставим пушку около конторы, она еще может пригодиться. А вы там играть будете. До свидания, ребята.
Двуколка быстро покатила дальше, и вслед ей еще долго смотрели, разинув рты, удивленные ребята.
Знакомство с прииском Майский начал с самой старой зареченской шахты «Золотая роза».
Там уже слышали о приезде нового директора, но так скоро на шахте его не ждали. Началась суета. Из конторки выбежал растрепанный старичок в длиннополой поддевке, без фуражки. Подобрав обеими руками полы своей несуразной одежды, он затрусил к двуколке, остановился шагах в двух и, щуря близорукие глаза, посмотрел на Майского, потом на Буйного, пытаясь угадать, который из двух директор. Наконец решительно двинулся к Александру Васильевичу и сунул ему сухонькую ладонь.
— Очень рад-с. Позвольте представиться: Афанасий Иваныч Петровский. Исполняю обязанности начальника шахты, так сказать-с.
— Здравствуйте, Афанасий Иванович. Мне тоже весьма приятно познакомиться с вами. А вот Иван Тимофеевич Буйный, — говоря это, Майский вспомнил, что начальника «Золотой розы» Шумилова сняли за хищение металла раньше, чем директора прииска Еремеева, а нового пока не прислали.
Маленькая ладонь Петровского утонула в огромной ладони бывшего партизана. Наверное, Иван Тимофеевич перестарался: лицо Афанасия Ивановича искривила гримаса боли. Он поспешил отдернуть руку.
— Очень рад-с. Очень-с.
— Хотим посмотреть ваше хозяйство, Афанасий Иванович. Не возражаете?
— Почту за честь. Вы уж извините меня, Александр Васильич, не был я утром в поселке, хотя и знал, что вы всех начальников собираете. Дела не позволили. А шахту я вам покажу с огромным удовольствием. Только и вымолвить-то совестно, не на что смотреть. Увяла наша роза.
— Тем более мне интересно. А как понять, — увяла роза?
Петровский горестно вздохнул.
— «Золотая роза», может, вам приходилось слышать, знаменитая была шахта. На ней даже царь бывал-с. И золото давала отменное-с. Много. Богатейшие пески. Да-с… Слава о нашей шахте далеко по Уралу катилась. А теперь… — он опять вздохнул, — погибает «Роза». И смотреть на это больно. Ведь я на ней скоро сорок лет как работаю. Мальчишкой пришел и вот… состариться успел.
— Минутку, Афанасий Иванович, я опять вас не понимаю. Вот вы сказали, погибает шахта…
— Да-с, погибает, сказал и могу повторить-с. А легко ли мне такое говорить. Вот вы сами увидите: все оборудование, механизмы старые, того и гляди рассыпятся. Ведь аварии могут быть… и бывают. Ужасно, это. Говорят, на другие прииски новые машины поступают, а нам ничего. Почему в немилости мы? Чем провинились? Ведь гвоздя ржавого не допросишься, — рассказывая, Петровский все больше волновался.
— Что ж, давайте посмотрим, а потом вместе и подумаем, как дальше быть. Да вы успокойтесь, Афанасий Иванович. Я вас отлично понимаю. А как считаете, может, «Золотой розе» пора… на покой?
Петровский испуганно взмахнул обеими руками, словно крыльями, и смешно хлопнул себя по бокам. Заговорил быстро, проглатывая окончания слов.
— Что вы, что вы, Александр Васильич! Какой там покой. Вот многие так считают, и Владимир Владимирыч тоже. Потому и запустили шахту. А ведь не зря она называется золотой. Золотой-с! Уж вы поверьте старику, если нам помочь, хотя бы немного, «Роза» себя покажет. Она, матушка, за ласку и заботу отблагодарит-с.
Майский, Буйный и Петровский спустились в шахту. С первых шагов директор увидел картину полной разрухи. Подгнившие подпорки угрожающе поскрипывали, по стенкам забоев сочилась вода, всюду растеклись лужи, грязь цепко хватала за сапоги. Во мраке кое-как мерцали огоньки и словно призраки двигались людские фигуры. Работать в таких условиях было и тяжело, и опасно. По рельсам катились нагруженные песком вагонетки, покачиваясь из стороны в сторону, грозя опрокинуться и вывалить свой драгоценный груз.
Когда поднялись на поверхность, лицо нового директора помрачнело. Он долго еще сидел в тесной конторке с Афанасием Ивановичем, слушал его невеселые рассказы и делал пометки в записной книжке. Потом поехали дальше. И на других шахтах — «Таежной» и «Комсомольской» — картина была не лучше.
Объезд всего прииска закончили поздно вечером. Майский все больше хмурился, курил папиросу за папиросой. Буйный поглядывал на него, кряхтел и тоже молчал. Пегас бежал так же быстро, как и утром. Федя изредка покрикивал на него, больше для порядка и солидности.
— Что, Александр Васильич, невеселая картинка-то? — нарушил наконец молчание Буйный.
— Да уж куда веселее.
— Оно, конечно, не наш Новый. Там такого не увидишь.
— Не будем говорить о Новом. Нам здесь работать.
— Знал ведь куда идешь.
— Знал. А я тебе, Иван Тимофеевич, вот что скажу. На Зареченский прииск крест ставить рано. Петровский верно говорит. Не было здесь хозяина. Если по-настоящему за дело взяться да труда не пожалеть, да кое-какую технику сюда — воскреснет старый прииск. Из мертвых воскреснет.
— Может, и так, спорить не буду, я в этом не разбираюсь. Ты мне вот что объясни, Александр Васильич, зачем тебе пушка-то понадобилась. Аль не навоевался еще?
— Войной по горло сыт, сам знаешь. А пушку хочу приспособить для мирной жизни.
— Хоть убей, не понимаю.
— Пушку поставим где-нибудь неподалеку от конторы. Приведем в боевую готовность, а стрелять будем холостыми зарядами. Намоем пуд золота — бабах на весь Зареченск. Еще пуд — опять трахнем. Пусть все знают, что не зря работаем, что советская казна получила от нас еще пуд золота.
Буйный раскатисто засмеялся.
— Здорово ты это придумал, Александр Васильич. Вроде бы как салют рабочему человеку.
Вдали замелькали редкие огни Зареченска.
Егор Саввич шумно тянул чай из большого глубокого блюдца на растопыренной пятерне. В другой руке держал кусок сахара, от которого и откусывал по мере надобности. Чай он любил пить вприкуску. Ведерный самовар, горя жаром начищенной меди, пыхтел на круглом, тоже медном, подносе. Фарфоровый чайник с заваркой уютно, как в гнездышке, покоился в конфорке на самоваре.
Аграфена Павловна не спускала глаз с мужа и каким-то чутьем угадывала, когда ему подлить чай и сколько именно. Сама она пила чай понемногу, а Яков и совсем не любил чаевничать, сидел за столом только потому, что ждал обещанного разговора, но Егор Саввич не торопился его начинать. Он рассказывал Аграфене Павловне свои впечатления о новом директоре прииска.
Яков тоскливо уставился на самовар. Внизу сквозь решетку было видно, как время от времени падали из трубы маленькие рубиновые угли и постепенно тускнели, покрываясь налетом пушистого пепла. Яков незаметно дул на угли, и они опять ярко светились, а через решетку летела зола. Егор Саввич заметил это, недовольно сказал:
— Будет озоровать-то, не маленький.
Сын перестал дуть на угли и, взяв творожную ватрушку, начал вяло жевать. Да, он и впрямь не маленький — девятнадцатый год с весны пошел. Ростом повыше отца, силы хоть отбавляй, девать некуда. И до озорства ли ему, если все мысли сейчас там, в клубе. Так уж повелось теперь, что вечерами вся зареченская молодежь собирается в клубе.
Его построили лет пять назад. Вдоль чисто выбеленных стен расставлены некрашеные скамейки. На них усаживаются девушки, лузгают семечки, либо кедровые орешки — занимаются уральским разговором. Парни стоят около девчат, лихо подбоченясь, сдвинув на ухо картузы и фуражки, тоже кидают в рот семечки, рассказывают что-нибудь веселое, и девушки смеются. Потом приходит Данилка Пестряков и сразу начинается оживление. Кто-нибудь услужливо придвигает Данилке единственное в клубе кресло на витых позолоченных, ножках, обитое малиновым бархатом. Бархат давно вытерся, позолота облезла, но все-таки кресло имеет еще солидный вид. Нескладный Данилка принимает знаки внимания, как должное. Словно надломившись пониже поясницы, он усаживается в кресло, бережно придерживая гармонь, и оглядывает парней и девчат. Собственно, почет и уважение оказывают не Данилке, а его тульской гармони — единственной на весь поселок. Гармонь он бережет пуще глаза, она досталась ему от отца, погибшего в гражданскую войну.
Однажды кто-то притащил в клуб граммофон с большой, в форме диковинного цветка, трубой и пять пластинок. На одной пластинке знаменитые клоуны Бим и Бом рассказывали смешную историю, на другой Шаляпин пел «Дубинушку», на третьей Варя Панина пела цыганские романсы, а на двух пластинках была танцевальная музыка: «Матчиш» и вальсы. Шаляпина и Варю Панину слушали редко, шутки Бима и Бома скоро все знали наизусть. Зато «Матчиш» и вальсы заводили без конца. В клубе по вечерам звучало:
Матчиш легко танцуют,
Он всех чарует.
Он легок, весел, плавен,
Порой забавен…
Танцевать матчиш никто не умел, просто кружились под музыку, кому как бог на душу положил. Однажды в разгар веселья в утробе граммофона что-то забурчало, невероятного тембра голос медленно сообщил, что:
Матчиш легко танцуют,
Он всех чарует…
Затем послышался громкий треск, щелчок, из трубы вылетел прощальный вздох и граммофон умолк. Танцующие пары застыли на месте. Кто-то начал раздраженно крутить ручку, она вертелась свободно взад и вперед, но диск с пластинкой двигаться не хотел. Сломанный граммофон починить не удалось. Вот тогда-то и появился Данилка Пестряков со своей гармонью. Сев к кресло, он солидно откашливался и говорил:
— Ну, этого-того, играть, что ль?
— Сыграй, Данилушка, сыграй нам.
Данилка еще немного куражился, тоже для солидности, потом растягивал меха гармони на всю длину, пробегал тонкими длинными пальцами настоящего музыканта по клавишам сверху вниз и обратно, и начинал играть, склонив голову набок, закрыв глаза. Начинал с «Коробочки», потом в строгом порядке следовали «Светит месяц», «Выйду ль я на реченьку», «Барыня» и кадриль. Исполнив одну вещь, Данилка делал перерыв, во время которого кто-нибудь уже протягивал ему цигарку, а другой зажигал спичку. Пестряков несколько раз затягивался дымом и, заранее зная ответ, неизменно спрашивал:
— Ну, этого-того, дальше, что ль?
Конечно, все просили поиграть еще, и Данилка играл. Снова кружились пары. Под ногами танцующих похрустывала шелуха от семечек, скрипели начищенные сапоги, мягко шелестели платья. Чадили две керосиновые лампы-молнии, словно облаками окутанные табачным дымом.
Несколько раз проиграв свой небогатый репертуар, Данилка поднимался с кресла.
— Ну, этого-того, будет на сегодня.
— Сыграй, Данилушка, еще, — сразу раздавалось несколько голосов.
Пестряков, подумав, снова садился в кресле и громко говорил:
— По просьбе уважаемой публики будет сыгран вальс.
Уважаемая публика благодарно смотрела на гармониста. Парни снова приглашали девушек, и веселье продолжалось.
Яков Сыромолотов часто бегал в клуб, отец ему не запрещал. Когда комсомольский вожак Петр Каргаполов объявил, что создается драматический кружок, который будет готовить спектакль, Яков тоже пожелал участвовать, хотя в комсомоле и не числился. Его взяли. Для спектакля молодая учительница Люба Звягинцева предложила пьесу Шиллера «Коварство и любовь». Роль Франца Моора досталась Якову. Луизу взялась сыграть сама Люба. Она недавно приехала в Зареченск и вместе с Петром Каргаполовым быстро сумела расшевелить приисковую молодежь. Учительница была неистощима на выдумки, драматический кружок тоже создали по ее предложению. Спектакль удался на славу. В день представления клуб был битком набит и все-таки не вместил всех желающих. Добрая половина зрителей осталась на улице. Те, что стояли в дверях, громким шепотом рассказывали им о событиях на сцене. Спектакль пришлось повторить, а потом показать еще раз, так что в Зареченске почти не осталось человека, который бы не увидал «Коварство и любовь». Успех окрылил артистов, и они ваялись за новую постановку. После долгих споров остановились на пьесе Островского «Гроза».
— Покажем старателям темное царство проклятого прошлого, — говорил секретарь комсомольской ячейки Петр Каргаполов. — Пусть знают, как буржуазия притесняла простой народ.
— Как притесняла, они и без нашего спектакля знают, — улыбалась учительница, — на себе испытали. А вот на Кабаниху и Дикого им посмотреть полезно. Есть похожие и в Зареченске.
Вышло так, что Яков играл в новом спектакле Бориса, а Люба Звягинцева — Катерину. Они стали встречаться не только на репетициях. Маленькая Люба, тоненькая и хрупкая, не блистала красотой, но очень хороши были у нее глаза — большие, темно-синие и очень выразительные. Вот эти глаза и лишили покоя Якова. Немалую роль сыграл и подлинный драматический талант девушки, а также ее образованность, начитанность и еще — веселый характер. Якову с ней было интересно, и, если случалось день-другой не встречать учительницу, то места себе не находил.
Вот и сегодня Люба, наверное, в клубе. Вчера они вместе слушали доклад приезжего, а потом долго гуляли по Зареченску, болтая о всяких пустяках. Условились встретиться и сегодня, а тут отец со своим разговором. И хоть бы говорил скорее, да и дело с концом, нет, дует свой чай, кажется, уже десятую чашку да рассказывает матери про нового директора. Отцу в клуб не идти, и вообще он никуда не торопится, так мог бы понять, что Якову не терпится поскорее уйти. Опоздает, начнут читать новую пьесу, которую собираются поставить к десятой годовщине Октябрьской революции. Какая же это пьеса? Кажется, Маяковский…
А Егор Саввич словно и не замечал хмурого вида сына. Но вот он поставил блюдце, бросил в вазочку остаток сахара и шумно стал отдуваться, подавляя икоту.
— Пойди-ка, мать, посиди нето где-нибудь. Нам с Яковом потолковать надо. Мужской разговор у нас.
Аграфена Павловна послушно поднялась и ушла в горницу. Егор Саввич проводил ее взглядом и повернулся к Якову.
— Что надулся как мышь на крупу? Вижу, не сидится тебе. Ерзаешь как на угольях. Опять к своим комсомольцам бежать собрался?
— А чего дома-то сидеть? — вопросом ответил Яков. — В клубе весело.
— Ну-ну, конечно, дома-то со стариками какое веселье. Опостылели мы тебе.
— Нет, зачем же так говоришь, — растерянно возразил Яков, — и дома хорошо, только и погулять охота. Ты сам-то, когда молодой был, тоже, поди, не сидел дома.
Егор Саввич самодовольно улыбнулся, погладил бороду.
— Я-то? Бывало. Проходу девкам не давал. Немало их от меня наревелось. Тогда никаких комсомольцев, слава богу, и знать не знали.
— Вот и плохо, что не знали.
— Уж не собрался ли и ты в комсомолию?
Яков неопределенно мотнул головой.
— Ты вот что, ты шибко-то не торопись. Воробушек торопился да маленьким родился. Это дело такое, тут подумать надо.
— Я и думал. Каргаполов обещал…
— Плевал я на твоего Каргаполова. Ты мне им в нос не тычь. Отца спросил? Вот то-то. Без моего позволения и думать не моги. Понял?
Наступило тягучее молчание, только слышно было, как попискивает остывающий самовар, словно в него залетел комар и не может вырваться на волю.
Егор Саввич искоса взглянул на сына. Яков, наклонив голову, чертил чайной ложкой узоры на скатерти. Отец выдернул у него ложку.
— Не калечь добро, не заработал еще.
Опять помолчали. Все это был еще не тот разговор, Яков понимал и терпеливо ждал. А отец будто испытывал его терпение. Но вот он снова заговорил, и сын сразу насторожился.
— Что, Яков, нравится тебе работа на шахте?
— Если по совести говорить, скучно.
Сыромолотов понимающе кивнул.
— Много золотишка-то через ваши руки проходит, а в руках шиш остается.
Яков встревоженно взглянул на отца: куда он клонит? Странный какой-то разговор получается.
— Раньше-то, бывало, вольно люди старались. — Егор Саввич говорил не торопясь, словно думал вслух. — Кто фартовый да умелый, тому и везло. В нашей земле золота много. Умным людям оно дается. Сколько добыл, все твое.
— У одного много, а у другого ничего. Разве так правильно? Один богател, а тысячи голодными ходили.
— Лодыри да пьяницы ходили, прощелыги разные. Слушай, Яков, хочу я по лесу побродить, землицу посмотреть, а для компании тебя взять. Может, и пофартит нам. Найти бы золотишко да потихоньку, чтоб лишние глаза не видали, постараться. Припасти бы золотишка сколько ни на есть.
— Зачем нам золото, тятя? — Яков с удивлением смотрел на отца. «Так вот какой разговор». — Живем мы в достатке. Не пойму я тебя что-то.
— Дурень ты, вот и не понимаешь, о чем речь, — закипая, ответил Егор Саввич. — Не бедно живем. А можно богато. Так ли раньше-то жили. А вот придет доброе время и снова заживем.
— Постой, тятя, про какое доброе время говоришь?
— За постой деньги платят. Про то самое время, что было и, бог даст, опять будет.
— Значит, про старые порядки? Не вернутся они.
— Не вернутся? Да чего ты понимаешь, молокосос. Поумнее тебя люди есть, — Егор Саввич сердито посмотрел на сына. А он-то собирался ему про находку рассказать да вместе из той ямки золото добывать. Разве такому можно доверить. Растрезвонит по всему поселку. Вот вырастил сынка-помощника.
Немного успокоившись, Егор Саввич вкрадчиво заговорил:
— Слушай, Яков, ты у нас один. Ни второго сына, ни дочки бог нам не послал. Мать хворает часто, да и я не больно стал крепок. Сколько еще проживем — неизвестно. А помрем, останешься ты, как перст, один на белом свете. Дом, хозяйство какое ни на есть — все тебе откажу. Все, все до последней копейки тебе достанется.
— Зачем, тятя, такое говоришь? Вам с маменькой еще жить да жить.
Яков умолк, не зная, что еще сказать. Куда клонит отец, что у него на уме?
Егор Саввич нагнулся к сыну и ласково закончил:
— Сколько-то, конечно, еще поживем, а потом… потом уйдем из этого мира. И останешься ты один. Не справишься с хозяйством. Жениться тебе пора, Яшенька.
Сын вздрогнул и почувствовал, как горячая волна прошла по телу от макушки до пяток.
— Жениться тебе пора, — еще ласковее повторил отец. — И нечего краснеть, не девица. Дело житейское, угодное богу. Парень ты собой видный, не глупый. За такого любая девушка пойдет, только помани.
— Да чего ты, тятя, выдумал. Зачем это, какая мне женитьба, сам только что молокососом называл.
— А не серди отца. Оно бы, может, и погодить, да время-то уж больно беспокойное. Все вверх дном перевернулось. Ты не думай, я ведь такое дело не между двумя чашками чаю надумал. Давно такую мысль держу, давно ты меня беспокоишь. По клубам бегаешь, с девками шляешься. Измотают они тебя. Понимаю, конечно, молодому парню в силе хочется и погулять, и побаловаться. Однако пора и остепениться.
Яков смотрел на отца, в голове у него все спуталось. И среди этой путаницы выплыло лицо — смеющееся, с большими, сияющими, как звезды, глазами. Люба! Что, если сказать? Раз уж отец завел такой разговор, то самое время признаться. Только вот как сказать, если с девушкой об этом речи не было. Не спрашивал даже, любит ли она, и сам не говорил о своих чувствах. А вдруг откажет? Сраму не оберешься, на весь Зареченск позор. Попросить отца подождать, подумать, мол, надо, а тем временем с Любой обговорить все.
Мысли прервали слова отца:
— Я тебе и невесту приглядел. Славная девушка.
— Невесту? — Яков оторопело посмотрел на отца. — Постой, тятя, как же это так. Зачем же сразу и невесту. Подумать надо бы.
— Чего тебе еще думать. Родному сыну худа не пожелаю, не тревожься; Спросил бы лучше, кто невеста. — Егор Саввич хитро посмотрел на Якова и с торжеством закончил: — Дуня — твоя невеста. Что скажешь?
— Да ты, тятя, шутишь, наверное, смеешься надо мной.
— Никаких шуток здесь нет. Всерьез говорю. Дуня — девушка не балованная, здоровая, такая хозяйство поведет. И собой пригожая.
— Нет, тятя, не по мне она. Только и умеет, что в церковь ходить.
— Худого в том не вижу. В церковь ходить — дело христианское, не то, что ваши клубы.
— Нет, тятя, — упрямо повторил Яков, — как хотите, а не надо мне Дуню.
— Дурак! — крепкий волосатый кулак Егора Саввича грохнул по столу. Подпрыгнули и зазвенели чашки, а самовар перестал петь и застучал быстро-быстро. — Завел свое — «не по мне». Да что ты понимаешь в жизни. Я-то пожил на свете, знаю, что к чему.
— Не люблю я ее, можно ли так-то, без любви-то.
— Поживешь — полюбишь. Я так хочу, вот и весь сказ.
— Не будет этого, — тихо сказал Яков, пряча глаза от сердитого взгляда отца.
— Я те дам, не будет. Ишь, чего выдумал. Мать! Мать, поди сюда.
Из горницы выплыла Аграфена Павловна.
— Чего звал, Егор Саввич?
— Нет, ты посмотри на него, мать. Отец ему волю свою высказал, а он заладил — «не будет», «не будет».
— Да о чем вы?
— О чем, о чем, — раздраженно перебил Сыромолотов, — говорил же я тебе, женить пора Якова. А ему, видишь ли, невеста не по нраву. Ишь, прынц какой выискался. Дуня ему не невеста. Так какого еще тебе рожна надо?
Последние слова были обращены к Якову. Он сидел, не поднимая головы. Аграфена Павловна подошла, присела рядом, положила мягкую, пухлую руку на кудрявые волосы сына, провела ласково.
— Слушаться надо отца, Яшенька, он худого не присоветует. Да и чем Дуня тебе не нравится? Дурного слова о ней никто не скажет. Женись, Яшенька, успокой нас. Бог знает, сколько нам с отцом по земле ходить осталось. А мне ведь тоже охота внучат понянчить.
Аграфена Павловна продолжала гладить голову сына.
— Не упорствуй, Яшенька. Вот помянешь потом нас добрым словом.
Яков слушал тихий, ласковый голос матери и готов был разреветься, прижаться к ней, как в детстве, когда прибегал домой в царапинах и синяках после очередной драки с ребятами и находил у матери утешение от всех горестей. Рассказать бы ей про Любу, она поймет. А отец…
Его не переспоришь, не докажешь. Только хуже будет.
Егор Саввич поднялся из-за стола.
— Значит так: осенью свадьба.
И вышел из комнаты, давая понять, что вопрос решен и говорить больше не о чем.
Федя легонько подергивал вожжи, негромко посвистывал и время от времени говорил:
— Но-но, родимые. Пошли, но-о-о…
Майский смотрел, как мелькают вдоль дороги темно-зеленые разлапистые ели, увешанные гроздьями шишек. Изредка однообразие нарушали одинокие осины. Листва на них начинала краснеть, верный признак — близко осень. Вот и трава, густая и высокая, местами полегла. Небо, такое чистое утром, начинало хмуриться. С запада тянулись унылые серые облака. Сколько раз он, Майский, проезжал по этой дороге в Златогорск и почти каждая поездка давалась нелегко. Вот и нынче предстоит трудный разговор с начальством. Опять надо выпрашивать материалы, инструменты и многое другое, бегать по разным организациям, каждому доказывать, как нуждается Зареченский прииск в помощи. Нет, уж если его послали поднимать прииск, он, черт возьми, будет работать, как велит совесть, и других заставит. В полевой сумке есть веские аргументы. Все проверено и подсчитано. Секретарь укома Земцов, конечно, будет за него, поддержит. Не может не поддержать. Управляющий треста Громов — тоже. А вот разные там плановики, экономисты, бухгалтеры, с этими придется повоевать. Э, да не впервой.
— Послушай, Федя, как, успеем до дождя в Златогорск?
Паренек глянул на небо и уверенно ответил:
— А успеем. Раньше ночи дождя не будет.
— Хорошо бы. В спешке я и плащ не захватил. Начнется дождь — вымокну.
— А не вымокнете. У меня брезент припасен.
— Ого, да ты хозяйственный, — похвалил Александр Васильевич паренька. Сегодня Федя был одет не так броско, как при первой встрече. То ли он понял, что новому директору его щегольской наряд не понравился, то ли, собираясь в дальнюю дорогу, пожалел красивую одежду. Но бархатный картуз он все-таки надел.
Чтобы отвлечься от деловых беспокойных дум, Майский продолжал говорить с Федей, да и привычка давно выработалась: встречал нового человека — старался узнать про него как можно больше.
— Ты где живешь, Федя?
— А у тетки Васены.
— Родственница, что ли?
— А мамкина сестра. Сводная, — помолчав, паренек самодовольно добавил: — Тетка меня любит.
— Свои-то дети у нее есть?
— А никого нет. Она и замужем-то не была, откуда же детям взяться. Кривая ведь тетка-то Васена. Некрасивая. Кто бы на такую посмотрел.
— Трудно вам, наверное, живется. Заработок твой невелик. А тетка работает?
— Знамо, нет. Хворает часто. Однако ничего, живем помаленьку. Огородишко есть, куры, козу держим. Опять же я кому дров наколю, кому траву косить пособлю, люди и благодарят.
— В школу ты ходил? Читать, писать умеешь?
Федя оглянулся на директора и чуть усмехнулся.
— А какая там школа. Когда бы ходить-то в нее. День на конном дворе. Старший конюх наш, Егор Саввич, строгий. Порядок любит. А выдается время, так по хозяйству роблю.
— Все-таки скажи, хотел бы учиться?
— И чего вы пытаете, Александр Васильич. Кому же неохота грамоте знать. Вот другие ребята с книжками бегают, разные истории читают, а потом рассказывают. Интересно же. Будто города большие-большие есть, а еще — будто в других странах черные люди живут. И красные, и желтые. Правда это или врут все?
— Правда, Федя. И города есть большие, и люди черные есть.
— Чудно. С чего бы им черными-то быть?
— Такие уж родятся. Жарко в тех странах, а зимы не бывает. Это негры. А у индейцев кожа красная, у китайцев — желтая.
— Ух ты! А с зеленой кожей бывают люди?
— Вот таких нет, — засмеялся Александр Васильевич. — Давай, Федя, договоримся с тобой: я немного огляжусь, а потом попрошу Любовь Ивановну в школу тебя принять. А там — в техникум поедешь учиться.
— А правда?! Вы вправду говорите, Александр Васильич? Вот Владимир Владимирыч тоже посулился, да и забыл.
— Я не забуду.
— Вот бы здорово! Только как же кони? На кого их оставить?
— Не беспокойся, найдем на кого.
— А Пегаска? Он, окромя меня, никого не подпускает, даже самого Егора Саввича.
— И на Пегаску найдем управу.
— А коли так, то ладно. Только жалко Пегаску.
Показался Златогорск: сначала домишки, прилепленные к склонам гор, потом позолоченные церковные купола, и, наконец, сам город, дымящие трубы заводов и фабрик. Лошади побежали быстрее, и скоро ходок запрыгал по булыжной мостовой.
— Ты ведь правильно предсказал, Федя, дождя-то нет. Хорошо доехали. Сверни вон на ту улицу.
Федя натянул вожжи так, что коренник, присев на широкий зад, заплясал на месте, а пристяжной едва не выскочил из постромок. Навстречу по дощатому тротуару шла молодая женщина. Увидев ходок с разгоряченными лошадьми, она остановилась, прижалась к забору. Александр Васильевич взглянул на нее, и ему показалось, где-то он видел это лицо. Женщина тоже смотрела на него, вдруг улыбнулась и воскликнула:
— Александр Васильич, здравствуйте!
Майский попросил:
— Попридержи-ка лошадей, Федя.
Он пристально смотрел на женщину. Молодая, лицо знакомое. Где же ее видел? Ба, да ведь это…
— Ксюша! Вы!
— Признали, стало быть. Я, Александр Васильич.
Майскому стало неловко. Как он сразу не узнал Ксюшу. Эта девушка столько для него сделала. Несколько лет назад, когда он едва живой попал в больницу, Ксюша ухаживала за ним. Она буквально не отходила от его койки. Помнится, выздоровев и прощаясь с Ксюшей, он обещал навещать ее всякий раз, когда будет приезжать в Златогорск.
С тех пор ни разу не нашел времени заглянуть в больницу, проведать старичка-доктора и Ксюшу, а приезжал много раз. Черт знает, как это получается, но всегда не хватало времени, всегда было столько дел. И вот неожиданная встреча. А Ксюша все такая же: миловидная, необыкновенно женственная, с мягкой улыбкой. Вот только толстая и тугая коса раньше свободно спускалась вдоль спины или на грудь, а теперь уложена на голове кругами. И от того девушка кажется выше.
— Здравствуйте, Ксюша. Поверите ли, как я рад вас видеть. Можете на меня сердиться и ругать как угодно, я это заслужил, но, право, я всегда помнил о вас. А вот такая жизнь, нет свободной минуты.
Девушка негромко и счастливо засмеялась.
— А уж я-то как рада. И зачем вы так? Не буду ругать и не сержусь. Значит, вы меня не забыли? Вспоминали иногда? Я тоже вспоминала вас… часто…
Майский во все глаза смотрел на Ксюшу и не знал, что говорить дальше. Федя нетерпеливо поглядывал на него. Лошади фыркали и мотали головами, словно тоже высказывали недовольство непредвиденной задержкой.
— Знаете, Александр Васильич, — снова заговорила девушка, — а мы теперь часто будем видеться. Я ведь к вам еду, на Новый. Буду работать в больнице.
— Едете на прииск? Это хорошо, там интереснее, чем в городе, да и нужны вы там больше. Народ у нас хороший, вам будут рады. Вот увидите. А я, Ксюша, теперь не на Новом работаю.
— Как, не на Новом?! Да разве такое возможно? Вы, наверное, пошутили.
— Нет, Ксюша, не пошутил. Меня перевели в Зареченск. А на Новом директором теперь Шестикрылов. Очень хороший человек, дельный инженер, заботливый хозяин. Уверен, он встретит вас хорошо.
Ксюша, опустив голову, теребила концы платка, свободно повязанного на шее. Но вот она несмело спросила:
— А в Зареченске… тоже больница есть?
— Конечно! И, между прочим, Ксюша, медиков у нас тоже не хватает. Вы подумайте, может, вместо Нового-то в Зареченск поедете, а? У меня, вот видите, ходок. Места много. Я бы вас и захватил с собой.
— Вы серьезно, Александр Васильич?
— Самым наисерьезнейшим образом. Хотите, побожусь и даже перекрещусь, хотя не верующий.
— Ой, не надо, — засмеялась Ксюша, — вдруг кто увидит. Скажут, директор, а крестится.
— Ладно, не буду. А вы подумайте. Завтра у меня дела, а послезавтра утром, возвращаюсь в Зареченск. Если решите ехать — приходите в гостиницу «Серп и молот», спросите меня.
— Спасибо, Александр Васильич, я подумаю.
— Вот и ладно. Вы извините меня, Ксюша, рад бы еще поговорить с вами, да дела ждут.
— Понимаю. До свидания, Александр Васильич.
— До свидания, Ксюша.
Федя дернул вожжи, прикрикнул на лошадей, и ходок, подпрыгивая на камнях, покатился по дороге. Ксюша еще долго смотрела ему вслед.
Федя повернулся к Майскому.
— А ничего баба, подходящая, — и подмигнул.
— Вот уж это не твое дело, — строго сказал Александр Васильевич. — И никогда не смей говорить о женщинах так неуважительно. Ксюша не баба, а девушка. Медсестра. И чтобы ты не думал разных глупостей, знай: она меня от смерти спасла.
— А я что же, я ничего, — смутился паренек. — Я только хотел сказать, что она славная. Хорошая то есть.
— То-то. И не будем больше об этом. Видишь, вон там большое здание под зеленой крышей? На него и держи.
Начинало темнеть, и Майский подумал, что сегодня он нигде не успеет побывать или с кем-нибудь встретиться из нужных людей. Правда, он знал, где живет Земцов, бывал у него, но явиться поздно и неожиданно считал неудобным. Однако хорошенько поразмыслив, Майский решил, что повидать Петра Васильевича надо непременно сегодня. Наскоро смыв дорожную грязь и наказав Феде никуда-не отлучаться, Александр Васильевич отправился на Уфимскую улицу, переименованную недавно в улицу Труда, где и жил секретарь уездного комитета партии Земцов. Безошибочно нашел дом, окруженный высокими тополями. Сквозь щели в ставнях пробивались тонкие лучи света. Майский поднялся на невысокое парадное крыльцо и постучал. Открыла жена Земцова. Узнав гостя, она пригласила его войти.
— Петра еще нет, но жду с минуты на минуту. Видимо, задержался на работе. Это с ним частенько бывает.
— Так я уж лучше завтра зайду прямо в комитет.
— Не отпущу, и не думайте. Если Петр узнает, что вы были и не дождались его, влетит мне, а не вам. Неужели вы этого хотите.
Александр Васильевич понимал, что женщина шутит, и в тон ей ответил:
— Чтобы вам влетело из-за меня, Полина Викентьевна? Нет, уж лучше войду.
— Вот и хорошо, что заглянули. Верочки, дочки нашей, тоже нет дома, собрание у них. Ах, да вы, наверное, не знаете, она ведь теперь на металлургическом заводе работает в лаборатории.
— Уже работает?! А, кажется, давно ли бегала в школу.
— Не говорите. Летит время. Не успеешь оглянуться — и жизнь прошла. Нам-то хорошего мало пришлось увидеть, так хоть дети поживут.
— Да, — согласился Майский, — время летит.
— Вот сижу одна, скучаю. Ни мужа, ни дочери дома нет. У них свои дела, не до меня. Да что это я вам все о себе. А как вы живете? Слышала, вас перевели в Зареченск. Как там работается? Все еще не женились?
— Не успел, Полина Викентьевна. Некогда.
— Ой, смотрите, Александр Васильевич, не опоздайте. Дела всегда будут. Свою жизнь тоже надо устраивать. Говорю вам это не для того, чтобы поддержать разговор, а как мать. И вот вам мой материнский совет: женитесь. Будет у вас семья, — и работать, и жить интереснее станет. Помните, у Чехова: мужчина состоит из мужа и чина. Чин у вас есть, и немалый, а мужем до сих пор не стали.
— Помню, помню, Полина Викентьевна, не знаю, что вам ответить. Все как-то не получается, все некогда подумать о себе.
— Найдите время. Обязательно найдите. Чтобы потом не жалеть. А вот и Петр идет. Это его шаги.
Она вышла встретить мужа, а Майский стал разглядывать небольшую, скромно обставленную комнату. Единственное украшение — текинский ковер на стене и на нем шашка с позолоченным эфесом — именное оружие, которым Земцов был награжден в гражданскую войну. Хозяйская рука Полины Викентьевны чувствовалась всюду. Все вещи на своих местах, ничего лишнего. Это создавало особый уют. Удивительно, как у Полины Викентьевны хватало времени и на работу в школе, и на домашние дела. Наверное, помогала Верочка.
— Ну, где он, показывай его мне, — послышалась в прихожей, и в комнату вошел Петр Васильевич.
Майский поднялся, шагнул ему навстречу.
— Извините меня, Петр Васильевич, за столь бесцеремонное вторжение. Приехал поздно, а времени в обрез.
— Ладно, ладно, потом оправдываться будешь. Правильно сделал, что пришел. Сейчас поужинаем, а потом и поговорим. Давненько не видались, давненько.
Они и в самом деле давно не виделись и потому с особенным чувством крепко пожали друг другу руки. Александр Васильевич заметил, как располнел за это время Земцов, под глазами набрякли тяжелые мешки, а жесткие волосы, которые он по-прежнему подстригал ежиком, стали совсем седыми. Все лицо носило следы долгой усталости. Но двигался он, как и раньше, быстро, энергично, говорил весело.
После ужина Петр Васильевич провел Майского в маленькую комнату, что-то вроде рабочего кабинета, усадил на стул рядом с собой.
— Вот теперь слушаю. Выкладывай, что там у тебя, хотя и догадываюсь, о чем пойдет речь.
— Хочу просить, чтобы вы поддержали меня в тресте. Завтра буду докладывать о состоянии Зареченского прииска Громову. Я облазил все шахты, советовался с народом. Вот только секретаря своего еще не видел. Болеет Слепов. В общем, картина теперь для меня ясна.
— Ну, говори, говори. Ты ведь, кажется, куришь? Кури, не стесняйся.
Александр Васильевич не преминул воспользоваться разрешением, закурил и, глядя прямо в глаза собеседнику, твердо сказал:
— Сейчас Зареченский прииск — предприятие убыточное и таким останется, если круто не изменить всю систему его работы. Нужна реконструкция шахт, замена оборудования. Я вам, Петр Васильевич, не жалуюсь, а информирую, чтобы вы знали истинное положение. В Зареченске работают по старинке, как работали отцы и деды. Все оборудование старое, оно разваливается. Петровский — исполняющий обязанности начальника шахты «Золотая роза» — умнейший человек и прекрасный специалист, почти всю жизнь отдал прииску. Так вот, он говорит, что последний гвоздь был получен еще до революции. А ведь железо тоже изнашивается. Зареченску нужна срочная помощь, он при смерти. А прииск может давать отличное золото. И много. Но, повторяю, нужна реконструкция. У меня подготовлены все расчеты и выкладки, я приехал не с пустыми руками.
Майский замолчал, часто и жадно затягиваясь дымом папиросы. Земцов тоже молчал. Он умел внимательно слушать людей.
— Как бывший директор прииска Нового, — опять заговорил Александр Васильевич, — я заявляю с полной ответственностью, потому что строил его собственными руками, хватит тащить туда всякую технику. Ее там достаточно. Дайте кое-что и Зареченску. И вы должны помочь нам в этом. Должны, Петр Васильевич, а если хотите, то и обязаны. Дело государственное, и решить его следует по-государственному. Помните, когда-то я сам настаивал на том, чтобы не возиться со старым прииском, а строить новый. Тогда было другое время, и это было правильно. И сейчас надо продолжать разведку, искать золото на новых землях. Но и не бросать старые. Больше скажу. В старых отвалах Зареченского прииска можно намыть столько же золота, сколько уже было взято. Дело велось хищнически, брали, что лежало сверху, торопились, вели разработки примитивно. Теперь так поступать мы не имеем права. Вот читал я, кое-где на сибирских приисках есть драги. Никогда не видел этой самой драги, но понял — машина замечательная. И нам такая нужна. Хотя бы одна. Предупреждаю вас и как секретаря комитета, и как товарища: я буду драться за Зареченский прииск.
— Ну уж сразу и драться. Горячий ты, Александр Васильевич, поостынь немного. А если драться-то не с кем будет? Вот меня ты как будто убедил. Думаю, что и Громова убедишь. А если так, значит, как говорится, в добрый час. Утром приходи в комитет и вместе отправимся к Громову.
Они обговорили детали завтрашней встречи, затем Петр Васильевич стал расспрашивать о жизни старателей, о людях. Майский рассказал все, что успел узнать сам. Беседа закончилась поздно, но Александр Васильевич, отклонив приглашение хозяев переночевать, ушел в гостиницу.
Утром, как было условлено, Майский и Земцов пошли к Громову. Предварительно Петр Васильевич позвонил управляющему трестом. Поэтому как только они пришли, их сразу же провели в кабинет Громова. Туда же были приглашены еще несколько человек: инженеры-референты, плановики, экономисты, бухгалтеры. Майский, увидев столько народу, начал нервничать. Знал по опыту: среди такой массы обязательно сыщутся два-три человека, которых не убедишь никакими доводами. Земцов, заметив состояние директора Зареченского прииска, незаметно толкнул его в бок, прошептав:
— Не робей, Александр Васильевич, не так страшен черт, как его малюют.
Майский кивнул. Он не отрываясь смотрел на управляющего. Громов — огромного роста сибиряк. У него массивная голова с пышной рыжеватой шевелюрой, большие руки, толстая короткая шея. Казалось, костюм вот-вот лопнет на нем по швам, а кресло не выдержит его тяжести и развалится. Управляющий посмотрел на часы, поднялся и густым сочным басом сказал:
— Начнем, товарищи. Время дорого, поэтому будем говорить только самое главное. Вот здесь находится директор Зареченского прииска товарищ Майский, которого многие из вас, без сомнения, знают. Сейчас он доложит нам состояние дел на своем прииске. Прошу, Александр Васильевич.
Чувствуя на себе пристальные взгляды, Майский встал, вытащил из полевой сумки записи.
— Мне трудно сегодня говорить, — начал он, стараясь унять невольную дрожь голоса. — И вот почему. Леонид Павлович сказал, что многие из вас, товарищи, меня знают. И вы, конечно, помните, как несколько лет тому назад я вот здесь же, в этом самом кабинете, настаивал на том, чтобы…
— Закрыть Зареченский прииск, — подсказал кто-то.
Александр Васильевич быстро обвел взглядом сидящих за столом, но не понял, кто подал реплику.
— Можно и так. Я тогда был молод, горяч, неопытен и считал, что старый Зареченский прииск выработался, нет смысла вбивать в него деньги, а лучше употребить их на разведку новых золотоносных земель и потом — на строительство нового прииска. Я был глубоко убежден в этом, и мне, правда нелегко, удалось убедить других. А вот сегодня… — Майский тяжело вздохнул и вдруг заговорил уверенно, сам чувствуя, как крепнет его голос. — А вот сегодня я буду говорить прямо противоположное. Поверьте, менять свои убеждения трудно. Но если это в интересах дела, значит, надо. Признаюсь: тогда я ошибся… Ошибся. А теперь, когда внимательно познакомился с Зареченским прииском, побывал на всех шахтах, посоветовался со старыми специалистами, рабочими, изучил документы, то пришел к твердому убеждению: старый Зареченский прииск надо восстанавливать. В этом есть прямой смысл.
Сказав главное и самое трудное, Александр Васильевич уже почувствовал себя уверенно. Сделав паузу, Майский повторил примерно то же, что говорил вчера в частной беседе Земцову, только подробнее, более аргументированно, подкрепляя каждое положение цифрами, фактами, расчетами. Никто ни разу не перебил его.
— Все это дает мне право сегодня заявить: Зареченский прииск после реконструкции будет давать много золота. Если же реконструкцию не сделать, он как был убыточным предприятием, так им и останется. Затраченные государством средства с лихвой окупятся. Прошу вас учесть, товарищи, что выводы, которые я вам сейчас доложил, сделаны не одним мной. К ним пришла комиссия из нескольких человек — опытных рабочих и специалистов, ее мы создали сами в Зареченске, работала она много и добросовестно, а потому отнестись к ее выводам надо со всей серьезностью и должным уважением.
Когда он кончил, Громов сказал:
— Что ж, как будто все ясно. У кого, товарищи, есть вопросы?
Вопросы были. В основном, они касались частностей представленного проекта реконструкции Зареченского прииска.
Но вот поднялся главный бухгалтер треста Синявин, негромко откашлялся и посмотрел на Громова.
— Можно, Леонид Павлович?
Управляющий с самого начала знал, что главбух просто так на реконструкцию Зареченского прииска не согласится. Чуть помедлив, Громов сказал:
— Послушаем вас, Андрей Ксенофонтович.
Главный бухгалтер снова откашлялся и, заглянув в свои записи, ровным голосом начал:
— Ни для кого из нас не секрет, что Зареченский прииск вот уже несколько лет предприятие убыточное. И товарищ Майский честно и прямо сегодня еще раз подтвердил сию печальную истину. Теперь нам всем надо решить: стоит ли поднимать прииск в надежде когда-то, в туманном будущем, с прибылью вернуть все расходы. Я верно вас понял, Александр Васильевич?
Майский в упор смотрел на главного бухгалтера. Едва сдерживая раздражение, ответил:
— Верно. Но если вы, Андрей Ксенофонтович, внимательно слушали меня…
— Очень внимательно.
— Я признал свое прежнее утверждение ошибочным.
— А уверены ли вы, Александр Васильевич, что ошиблись тогда, а не сейчас? — Синявин чуть насмешливо посмотрел на директора.
— Уверен, — охрипшим вдруг голосом почти выкрикнул Майский. — Уверен, черт меня побери! Могу ошибиться я один, а десять, двадцать человек — нет!
Синявин пожал острыми плечами и повернулся к Громову.
— Я считаю своим долгом, Леонид Павлович, еще раз проверить все расчеты и только после этого решать. Может, надо послать в Зареченск даже специальную комиссию. Дело-то серьезное.
— Проверить расчеты необходимо, об этом я даже специально хотел попросить вас, Андрей Ксенофонтович. А комиссию… Как думаете, товарищи?
Мнения разделились. Когда волнение улеглось, снова поднялся Громов.
— Кто еще хочет сказать?
— Позвольте мне, — попросил Оганесян — один из работников планового отдела, невысокий, смуглый, с черными влажными, слегка навыкате, глазами. Получив разрешение, он заговорил быстро, с легкой улыбкой.
— Мы знаем Александра Васильевича давно, и никто здесь не сомневается, что он действует во имя интересов государства…
«Началось, — подумал Майский, — теперь будут толочь воду в ступе», — и хмуро взглянул на Оганесяна. Тот перехватил его взгляд.
— Не сердитесь, дорогой Александр Васильевич. Я вас понимаю, но и вы меня поймите, и Андрея Ксенофонтовича тоже. Мы для того и собрались, чтобы обсудить и правильно решить такой большой вопрос, — и, уже обращаясь ко всем, продолжал: — Александр Васильевич достаточно зарекомендовал себя работой на прииске Новом. За все годы он ни разу не давал нам повода сказать: это сделано неправильно. Ныне Александру Васильевичу поручено восстанавливать разрушенный Зареченский прииск. Но он хочет не просто его восстанавливать, а реконструировать, обновить, оснастить новым оборудованием, механизмами, машинами. Правильно? По-моему, правильно, я бы тоже так поступил. Посылая его туда, трест, следовательно, считает, что Зареченский прииск рано вычеркивать из списка. А если так, то почему же мы с первых шагов начинаем возражать Александру Васильевичу? Высказываем ему недоверие. Обижаем человека. Он берется за труднейшее дело, и надо ему помогать. Помогать, а не мешать.
Оганесян сел. Наступила тишина. Такого вывода никто не ожидал и меньше всех — Майский. Но почти сразу же заговорило несколько человек. Поднялся Громов и, постукивая карандашом по столу, с трудом восстановил порядок.
— Я вижу, мнения разделились. А вы нам ничего не хотите сказать, Петр Васильич?
Земцов, привычно проведя ладонью по жесткому ежику волос, отозвался:
— Я не специалист и в золотодобыче разбираюсь слабо. Скажу о другом. Большинство из вас, товарищи, коммунисты, и вы понимаете, что этот очень важный вопрос надо решать по-партийному, с государственной точки зрения. А она вам отлично известна: стране нужно золото. Четырнадцатый съезд коммунистической партии в своем решении указал: борьба за победу социалистического строительства — сейчас основная задача партии. Значит, задача всех коммунистов, следовательно, и наша. А как можно добиться роста промышленности? Только если держать курс на индустриализацию. Строить новые предприятия и реконструировать старые, оснащать их современной техникой, машинами, разными механизмами. Главное указание съезда и лежит в основе предложенного вам проекта реконструкции Зареченского прииска. Я с большим интересом слушал и доклад товарища Майского, и тех товарищей, которые ему возражали или с ним соглашались. Если хотите знать — мое мнение такое: надо пойти на реконструкцию Зареченского прииска. Глубоко убежден, это будет правильно. Но хочу поддержать и товарища Синявина: еще раз проверить все расчеты, предложения той комиссии, которая уже работала на прииске, а если появятся сомнения, то создать другую комиссию и послать в Зареченск. Только все это давайте делать энергично, не терять понапрасну время. Оно нам очень и очень дорого. Страна ждет от нас золото.
Большинство тех, кто выступал после секретаря горкома, тоже высказались за реконструкцию Зареченского прииска.
— Надо найти и деньги, и материалы, — сказал Громов, — посмотреть, у кого можно взять и передать Зареченску.
Когда обговорили и эти вопросы, вынесли решение: Зареченский прииск восстанавливать, найти средства для быстрой помощи. Майский вздохнул с облегчением: он исправил ошибку, допущенную несколько лет назад, выиграл битву за свой прииск.
Когда все приглашенные разошлись и в кабинете остались только Громов, Земцов и Майский, управляющий хлопнул директора Зареченского прииска по спине и, смеясь, заметил:
— Ну и напористый ты мужик, Александр Васильевич. Уж если поставил цель, то идешь к ней напролом, не взирая ни на что. Даже на собственное самолюбие наступил. А это нелегко, по себе знаю. Вот за это я тебя люблю.
— Такой уж есть. Я ведь этому еще в гражданскую войну выучился.
— Вижу, вижу, — Громов уважительно посмотрел на орден Красного Знамени. — Ну, в добрый час, действуй. Да не забывай мне докладывать обо всем, что будет делаться в Зареченске.
Остаток дня Майский потратил на хождение по разным златогорским организациям. К вечеру он закончил дела и сказал Феде, чтобы готовил лошадей — утром поедут домой.
На рассвете ходок, прогрохотав по мостовой, остановился у подъезда гостиницы. Майский вышел на улицу и увидел Ксюшу. Девушка стояла возле подъезда, поеживаясь от свежего утреннего ветерка.
— Ксюша! — в голосе Александра Васильевича прозвучали и радость, и удивление. — Надумали ехать с нами?
— Надумала, Александр Васильич, — смущаясь, тихо ответила девушка. — Вы же приглашали.
— Приглашал. И очень рад, что вы решили ехать в Зареченск. Федя, подвертывай сюда. Ксюша поедет с нами.
Федя подъехал, и Ксюша нагнулась к сундучку, стоявшему у ног.
— Позвольте уж мне, — Майский подхватил сундучок и поставил его в ходок. — Садитесь вот сюда, Ксюша, вам здесь будет удобнее. Одеты вы довольно легко, не продуло бы.
— Что вы, Александр Васильич, я крепкая.
— Крепкая? Посмотрим. Поехали, Федя.
Паренек искоса посмотрел на девушку, хлопнул вожжами по спинам лошадей, присвистнул.
— Но-о! Пошли.
В Зареченск приехали глубокой ночью. Стук колес ходка гулко разносился по пустынным улицам. Лишь кое-где сонно взбрехивали собаки. Ксюша, заботливо укрытая брезентовым пологом, очнувшись от дремоты, смотрела на спящий поселок, иногда спрашивала:
— А здесь что, клуб?
— Нет, это школа, Ксюша.
— А там, дальше, вон где огонек светится?
— Вот там клуб.
— Вы о чем-то думаете, Александр Васильич?
— Думаю, где вас поместить на сегодняшнюю ночь. Сам я живу на квартире, домик у моих хозяев маленький, свободной комнаты у них нет.
— Вот хлопот-то вам из-за меня, — виновато сказала девушка. — Вы меня в контору отведите, там и переночую.
— А пусть она к нам идет, — вдруг подал голос Федя. — У тетки Васены места много.
— Удобно ли будет, Федя?
— А какие ей удобства? Постелить что найдется, укрыться чем — тоже.
— Но хорошо ли будить твою тетку среди ночи, да еще привести незнакомого человека.
— А чего ж? И разбудим. Тетка привычная. Я, бывало, и под утро приезжал, ничего, поворчит и перестанет.
— Смотри, Федя, ты отвечаешь мне за Ксюшу. Пойдете к его тетке ночевать?
— Пойду, если можно.
— Уверяет, что можно. Ночь переспите, а утром приходите в контору, там все и устроим. Представлю вас нашему доктору Оскару Миллеру. Милейший человек и хороший медик. А вот и моя квартира. Останови, Федя.
Майский спрыгнул с ходка.
— До свидания, Ксюша.
— До свидания, Александр Васильич.
Майский толкнул скрипучую калитку, быстрыми шагами пересек двор и поднялся на крылечко. Дверь оказалась незапертой. Савелий сидел в кухне, строгал большим кухонным ножом круглую палку. Рядом прислонился к стене костыль. Инвалид ремонтировал свою деревянную «ногу». Майский поздоровался с ним и, стараясь не шуметь, направился в свою комнату.
— Тебе письмо, Александр Васильич, — догнал его голос Савелия. — На столе под скатеркой.
— Спасибо, Савелий Зиновьевич. Не знаешь от кого?
Инвалид положил нож на колени, вытянул из кармана кисет и не торопясь стал свертывать цигарку.
— Приехал сегодня человек какой-то из Нового, он и принес. Просил передать лично. Как съездил-то, Александр Васильич?
— Хорошо, Савелий Зиновьевич, можно даже сказать — отлично. Завтра расскажу.
Александр Васильевич поспешил в свою комнату, чем вызвал недовольство Савелия, явно расположенного к разговору. Чиркнув спичкой, Майский нашел лампу и, обжигая пальцы, успел зажечь фитиль. Комната осветилась желтоватым светом. Нащупав под скатертью конверт, Александр Васильевич вытащил его и с минуту вертел в руках. На конверте ни подписи, ни обратного адреса.
Не понимая, почему он так волнуется, Майский медленно оборвал краешек конверта и вытащил сложенный вдвое лист плотной бумаги. Сразу посмотрел на конец письма. Там стояло: Лена. Ясно, письмо от Елены Мельниковой. Александр Васильевич сел поближе к лампе и начал читать. Видимо, Елена торопилась, писала размашисто, сокращая некоторые слова.
«Со времени твоего отъезда, — писала она после обычного приветствия, — на прииске Новом ничего не изменилось. Да и не могло измениться — слишком мало времени прошло. С Шестикрыловым работать легко. Ты ведь его знаешь, человек он веселый, остроумный, хорошо знающий дело, а когда надо — строгий, требовательный. Ты знал, Александр, кого оставить за себя…»
Дочитав до этого места, Майский почувствовал легкую досаду. Столько отдано сил и времени этому прииску. Строил его в невероятно трудных условиях, не на жизнь, а на смерть сражался за него с врагами, думал: со временем здесь будет город. И вот не успел уехать, как забыли.
Но следующая страничка письма показала, что он ошибся.
«…А рабочие о тебе жалеют. Я сама слышала немало добрых слов, сказанных от души. Не буду их повторять. Ты оставил хорошую память о себе, и мне это приятно. Я тоже жалею, что ты уехал. Мне тебя не хватает. Столько работали вместе, делили и радости, и огорчения и мечтали вместе. Пойми правильно, Александр, это не кокетство, не желание пустить слезу, пользуясь благовидным поводом, и не случай рассказать тебе то, что ты и сам знаешь. Ты многое сделал для меня, научил работать и верить в пользу дела, которому я, наверное, останусь верна всю жизнь. Ведь там, в Москве, после учебы мне делали разные заманчивые предложения, но всему я предпочла Урал, наш Новый. На Урале работал и погиб мой отец, на Урале я провела всю свою еще небольшую жизнь.
А вот теперь, когда ты уехал, я словно что-то потеряла и встревожилась. Скажи по совести, не найдется ли местечка и мне в Зареченске? Согласна на любую работу. На Новом жизнь идет размеренно, как хорошо отрегулированные часы. А у вас там, я слышала намечаются большие дела. Хотела бы стать участником этих дел. Напиши, возможно ли это. Ты знаешь, работы я не боюсь и еще раз говорю: согласна на любую.
И ниже коротенькая приписка:
«P. S. Семья Каргаполовых, Оля Дымова и многие, многие другие шлют тебе большой привет, желают успехов. Я к ним присоединяюсь».
Александр Васильевич достал папиросу, прикурил от лампы и прошелся по комнате. Случайно увидел себя в большом зеркале, повешенном в простенке между окнами, остановился. «Чего ты улыбаешься? Чего? И рожа глупая. Обрадовался, да? Да или нет? Говори, признавайся. Рад, рад и еще раз рад! Ну вот, так-то лучше. А тебе, между прочим, уже не двадцать лет. И даже не двадцать пять, к сожалению…» Майскому захотелось поделиться с кем-нибудь радостью. Но с кем? Не с Савелием же. Он не поймет и просто посмеется. «Аленка согласна приехать. Аленка согласна…» Александр Васильевич опять подсел поближе к лампе, перечитал письмо еще раз. В каждом слове он узнавал Елену: немножко гордую, строгую, порой резковатую, умеющую работать до полного изнеможения. Она всегда такая: ищет трудное дело и не любит тишины и покоя. Наверное, это у нее от отца, он передал ей свой беспокойный характер. Но Майский знал Елену и другой: восторженной, мечтательной. Правда, такой она бывала редко, словно нарочно прятала эти черты своего характера, словно стыдилась их. Найдется ли для нее местечко в Зареченске… Да, черт побери, как же ему не найтись, если от этого столько зависит. Вот хотя бы на «Золотой розе» у Петровского. Он же думал об этом чуть ли не с первого дня как приехал в Зареченск, только не знал, согласится ли она променять Новый на Зареченск. Снова быть вместе. Снова! Вместе! Кажется, пора в этом признаться хотя бы себе.
Им так не хватает друг друга. Они не говорили об этом, но разве в словах дело, и так все ясно. Он, Майский, не умеет ухаживать. Может быть, поэтому его неуклюжие попытки Елена каждый раз встречала смехом. Он злился, давал себе слово бросить безнадежные ухаживания. А потом решил поговорить с девушкой всерьез. Но разговор не состоялся. По его же совету Елена уехала учиться в Москву, чтобы из «геолога-любителя» стать профессионалом. Годы ее учебы отдалили их друг от друга. Сначала Мельникова часто писала, потом письма стали приходить реже, а потом переписка оборвалась. Майский считал, что после учебы Елена уедет куда-нибудь в Сибирь или на Кавказ, это в ее характере. А она вернулась на Урал, на тот же прииск Новый. Почему? Неужели из-за него? Встретились они сдержанно. Постепенно холодок исчез, о размолвке никто не вспоминал. Майский считал себя не вправе проявлять интерес к личной жизни Елены в Москве. Если бы она нашла нужным — сама бы рассказала. Они снова стали добрыми друзьями. И вот теперь Мельникова просится в Зареченск. Только ли ради интересной работы, или тут какое-то значение имеет и он? «Мне тебя не хватает». Не это ли? Только не увлекаться, правильно понять эти слова и не вкладывать в них желаемый смысл. Но сколько же можно так жить? Надо подумать и о себе, о своей личной жизни, устроить ее. Вот и Полина Викентьевна, жена Земцова, говорила ему о том же.
Вспомнилось, как много лет назад они работали на безымянной таежной речке. Вот тогда он узнал, на что способна Елена. Не разгибая спины с утра и до вечера они брали пробы, промывали песок, а потом долго сидели у костра и мечтали о будущем прииске, о городе, который появится на берегу этой речушки. Лена уже тогда нравилась ему, но все его попытки объясниться, правда немногочисленные, она отклоняла, словно боялась услышать его признание. Ведь тогда пришлось бы сказать и о своих чувствах. А ему так хотелось подхватить девушку на руки, прижать к себе и закружиться по лесной поляне, чтобы все вокруг слилось в один сплошной зеленый туман. Однажды он ей принес огромный букет цветущей черемухи. Лена вытерла запачканные глиной руки, улыбнулась растерянно и счастливо.
«Мне? — сказала она тогда. — Спасибо». — И спрятала загорелое лицо в белой пене цветов.
Александр Васильевич смотрел на письмо и вместо строчек видел ее, Аленку, даже явственно слышал ее голос. И вдруг рядом возникло другое лицо: наивные широко открытые глаза, в них доверие и радость, длинные пушистые ресницы, пухлый как у ребенка рот. Ксюша!.. Почему Ксюша решила ехать в Новый, а когда узнала, что Майский там не работает — переменила решение и приехала в Зареченск? Почему? Верно, он сам уговорил ее, чтобы заполучить помощницу для Оскара Миллера. А что если… да нет не может такого быть, не надо даже думать. А почему, собственно, не надо? Все мысли о Елене, а если она не питала и не питает к нему иных чувств, кроме чисто дружеских, товарищеских? Но ведь и у него нет к Ксюше иного чувства, кроме глубокой признательности. Э, черт возьми, такие вопросы решать не легче, чем самые сложные производственные. Там, по крайней мере, все ясно.
Сложив листок пополам, Александр Васильевич всунул его в конверт и убрал в полевую сумку. Сумка напомнила о других заботах.
Утром, свежевыбритый и бодрый, Майский пришел в контору прииска. Он всегда приходил немного раньше и за те несколько минут, пока остальные служащие еще не появлялись, успевал обдумать и составить план рабочего дня. Только какие-нибудь непредвиденные обстоятельства могли изменить намеченное.
Быстрым шагом директор подошел к своему кабинету, открыл дверь и остановился изумленный. За его столом сидел незнакомый человек лет сорока пяти, очень худой, с болезненным лицом. Прикрыв платком рот, он тяжело кашлял. Майский молча смотрел на него, не понимая, как этот человек оказался в кабинете и что ему, собственно, здесь надо. Он уже собирался задать далеко не любезный вопрос, но незнакомец прокашлялся, спрятал платок и вышел из-за стола.
— Извините меня, Александр Васильевич, за вторжение. Я ведь не ошибся, вы наш новый директор?
— Не ошиблись. Я — директор Майский.
— А я — Слепов, секретарь партийной ячейки на прииске. Конечно, мне следовало явиться раньше. Но, понимаете, болел. Сегодня первый раз за месяц вышел из дому. Понимаете, хворь какая-то привязалась, лежал как бревно.
— Это мне следовало навестить вас и вы меня должны извинить. Очень рад познакомиться. Нам работать рука об руку. Но встали вы, по-моему, напрасно. У вас такой вид, что краше в гроб кладут. Простите, я не то хотел сказать. Мне говорили, что вы больны, но так закрутился с делами, а потом сразу уехал в Златогорск с докладом о реконструкции прииска и вернулся только ночью.
— Вы на мой вид не обращайте внимания, Александр Васильевич, — спокойно проговорил Слепов. — Я и до болезни добрым молодцем не выглядел. Колчаковцы постарались. Ну, да это к нашему разговору не относится.
— Во-первых, прошу, садитесь. А во-вторых, давайте познакомимся ближе. И вам, и мне это пойдет на пользу. Я многого еще не знаю, а главное — людей. Вот вы мне и расскажите о них. Коммунистов на прииске много? Есть на кого опереться?
— К сожалению, немного. В основном рабочие. Среди технического персонала всего три человека. Вы ведь знаете, прииск наш так захирел, что люди стали уходить. Понять их можно, работа тяжелая, заработки маленькие. Если и дальше так будет, скоро никого не останется.
— Дальше так не будет, — возразил Майский. — Нельзя этого допустить. Наоборот, надо привлекать людей. Предстоит коренная перестройка всего прииска. Мы получим новые механизмы, обещали даже драгу. Хорошо бы провести открытое партийное собрание, созвать побольше народу и начистоту поговорить со старателями. Не знаю, как здесь у вас принято, а на Новом, где я работал, я привык советоваться с рабочими, выслушивать их мнение. Это всегда полезно для дела и для руководителя.
Слепов опять надсадно закашлялся, лицо его из желтого стало красным. Когда приступ кашля прошел, он медленно сказал:
— А вот Еремеев, ваш предшественник, советоваться не любил. Даже со мной, забывая, что и я тоже отвечаю за прииск. Все сам решал. Единолично. Сердился даже, если ему добрый совет давали, Трудно с ним было.
— Тем хуже для него. Не будем о нем. Сейчас я познакомлю вас, Иван Иванович, с общим планом реконструкции прииска и с тем, что удалось сделать в Златогорске. Расскажу и о своих планах. А вы не стесняйтесь, подсказывайте и советуйте.
Когда разговор уже подходил к концу, в кабинет без стука вбежал Петровский, как всегда растрепанный и взволнованный.
— Прошу прощения. Но, понимаете, не мог утерпеть-с. Услышал, что вы, Александр Васильич, вернулись из Златогорска. И вот, скорее к вам. Не серчайте на старика, понимаете-с…
— Отлично все понимаю, Афанасий Иванович, и на вашем месте, наверное, тоже прибежал бы.
— Простите меня еще раз, я и поздороваться-то забыл. Иван Иванович, рад видеть вас. Как здоровье?
— Получше стало. И вот, не утерпел, тоже приполз. Захотелось на нового директора поглядеть.
— Я ведь на минуточку, Александр Васильевич, всего на минуточку. На шахту бежать надо. Так уж дозвольте узнать — быть нашему прииску или нет?
— Совсем как у Шекспира, — засмеялся Майский. — «Быть иль не быть? Вот в чем вопрос»… Быть, Афанасий Иванович, быть вашей «Золотой розе». Пусть живет и здравствует, и пусть на ней распускается побольше золотых бутонов.
— Правда?! — глаза Петровского молодо заблестели. — Вы не шутите над стариком? Не берите такого греха на душу, Александр Васильич.
— Да нет же, какие могут быть шутки?
— Спасибо вам и низкий земной поклон. От всей души. Вот радость-то! От старателей наших большое вам спасибо. И позвольте пожать вашу руку.
Старик сделал было шаг к директору, часто-часто заморгал подслеповатыми глазами, хотел еще что-то сказать, но махнул рукой, повернулся и, подхватив полы поддевки, выбежал из кабинета.
Майский и Слепов посмотрели ему вслед, потом друг на друга и засмеялись.
— Отличный старик, — сказал новый директор, — побольше бы таких в Зареченске.
— Афанасий Иванович-то? Да он и не старик. Энергии у него на троих молодых хватит, а про знания и не говорю. Светлая голова.
А Петровский, выбежав из конторы, встретил на крыльце двух рабочих. Они посторонились, пропуская Афанасия Ивановича, потом посмотрели друг на друга, и один из них сказал:
— Слышь-ко, Петро, это что же такое? Уж если Афанасий Иваныч ревет от нового директора, то как дальше-то будет? И за что он его так?
На Зареченск ползли низкие плотные тучи. Гроза началась с отдаленного рокотания грома. Потом раскаты, напоминая гул отдаленной артиллерийской канонады, стали быстро приближаться. Застоявшаяся духота сменилась легким ветром. Сначала затрепетали верхние листья на высоких тополях, потом деревья зашумели все разом и тревожно, пригибая верхушки. На дорогах заплясали маленькие смерчи, сметая в кучи сухие листья, клочки бумаги, вздымая их к темному небу, разбрасывая по сторонам. Полыхнула желто-зеленая молния, расколов ломаной линией большую клубящуюся тучу, и немного погодя, совсем близко, тяжело заворочался гром. По трепещущим листьям деревьев, по железным кровлям домов и дощатым крышам изб застучала крупные капли дождя.
Ребятишки, которых до этого ни уговорами, ни угрозами нельзя было загнать в дома, мигом разбежались, а хозяйки, выбегая на улицы и во дворы, торопливо закрывали ставни, снимали развешанное на веревках белье, тревожно перекликались с соседками.
Зареченск быстро притих и словно вымер. Зигзаги молний уже вовсю полосовали небо над самым поселком. Раскаты грома то рассыпались оглушительной дробью, то тяжело ухали, словно кто-то там, в темной выси, подрывал и разбрасывал огромные каменные глыбы. Дождь все частил и частил, пока не полил сплошным потоком. Косые сверкающие нити били по дорогам, и канавы быстро наполнились мутной водой. Она стремительно неслась в низины, унося с собой всякий мусор. В лужах плясали и лопались пузыри — верная примета, что дождь зарядил надолго.
Такого же мнения был и одинокий человек, что пробирался одной из улиц поселка. Видимо, крайняя нужда выгнала его в непогоду. Он старался прижиматься к домам и наборам, надеясь укрыться там от дождевых струй. Сложенный вдвое мешок, надетый на голову в виде капюшона, спускался ему на спину. Человек уже давно промок до нитки и шептал трясущимися от холода губами:
— Ранний гость до обеда, а поздний до вечера. Господи, прости меня, грешного.
Возле дома Сыромолотова человек остановился, постучал палкой по крайнему окну, закрытому ставнями. Подождал немного и постучал снова, теперь уже сильнее. Во дворе зло забрехала собака, потом послышался женский голос.
— Кто стучит? Кого надо?
— Я это, Аграфена Павловна. Дома ли Егор-то Саввич?
— Заходи нето. Экую погодку выбрал.
— Что и говорить, Аграфена Павловна. Добрый-то хозяин и собаку не выгонит, а я вот хожу-брожу, людям покоя не даю.
— Ладно болтать-то, вымокла я тут.
Человек проворно шмыгнул в калитку и быстро перебежал двор следом за женщиной. Она провела его в прихожую, сердито сказала:
— Постой тут.
С одежды незваного гостя ручьями стекала вода, и на полу сразу образовалась лужа. Свой мешок он сбросил еще в сенях. Человек поставил посох в угол и, щурясь от света висевшей на стене лампы, огляделся. В доме было тепло, пахло свежеиспеченным хлебом и щами.
Из горницы вышел Сыромолотов, по обыкновению в халате и мягких туфлях.
— А, Сморчок… — без особой радости произнес он вместо приветствия. — Другого времени тебе не было.
— Здравствуй, батюшка Егор Саввич, и прости великодушно. Подумал я, в непогодь лучше даже навестить тебя. Никакой лешак не углядит.
— Пойдем в кухню, там и потолкуем. Сбрось обутки-то. Прислугу мы не держим, убирать некому.
Сморчок с готовностью скинул рваные ботинки и на цыпочках, стараясь поменьше следить, танцующей походкой пошел за хозяином в кухню.
Настоящего имени старика никто в поселке не знал, да он и сам вряд ли его помнил. Прозвище Сморчок, неизвестно кем и когда ему данное, пристало прочно. Так его все и звали. Да и неудивительно: Сморчок был маленький тщедушный старичонка со сморщенным, изборожденным морщинами лицом, почти лысый. На яйцевидной голове лишь кое-где уцелели редкие седые волосы да клинышком торчала жиденькая бородка. Казалась, дунь на него посильнее, он упадет и уже не встанет.
Сыромолотов придвинул гостю табуретку поближе к двери, а дверь оставил распахнутой настежь, чтобы видеть, не подслушивает ли Аграфена Павловна, сам сел на скамью у печки. Он не мог скрыть брезгливости, разглядывая грязную одежду старика, всю в бесчисленных заплатах, так что нельзя было даже понять, на что эти заплаты нашиты. Сморчок торопливо перекрестился на маленький образок, подвешенный в углу у окна, и сел. Взгляд его жадно обшарил стол, на котором стояла плетеная хлебница, прикрытая вышитой салфеткой. Это от нее шел дразнящий запах свежего ржаного хлеба. Сглотнув слюну, старик шумно потянул носом, вдыхая не менее вкусный запах щей, ими тянуло из русской печи, прикрытой большой черной заслонкой.
— Ох и погодка, — жалобно заговорил гость. — Добрый хозяин и собаку не выгнал бы, а я вот пошел. Потому знаю — надо. Надо Егору Саввичу рассказать кое-какие вести. Однако и вымок до нитки, и продрог до костей.
С улицы донесся особенно сильный удар грома, так что вздрогнул весь старый дом и задребезжали стекла в окнах.
— Господи, спаси помилуй рабы твои, — испуганно зашепелявил Сморчок, мелко крестясь. — Отведи беду на охальников и разбойников.
Сыромолотов тоже размашисто перекрестился и, открыв настенный шкафчик, достал графин с зеленоватой настойкой. Тот самый графин в форме медведя на дыбах, из которого угощал в рождество славильщиков Сашку и Пашку Ильиных. В щербатый стаканчик налил настойки почти доверху и протянул гостю.
— Погрейся.
Сморчок одним духом опрокинул настойку в рот, крякнул и вытер синие влажные губы рукавом рубахи.
— Ух и крепка, окаянная! Мастер ты на эти штуки, Егор Саввич, большой мастер. Будто огонь по жилам-то побежал. Аж в ногах закололо.
— Был когда-то мастер. Мать! — крикнул в раскрытую дверь Сыромолотов. — Мать! Покорми гостя.
Аграфена Павловна появилась тут же, будто стояла за дверью. Поджав тонкие губы и не глядя на Сморчка, вытащила ухватом из печи горшок со щами, налила полную глиняную миску, туда же положила большой мосол с мясом, придвинула хлеб, подала деревянную ложку. Сморчок следил за ней не отрываясь и, как только она вышла, потянулся за хлебом. Он заранее наметил самый толстый ломоть.
— Вымой руки-то, — остановил его хозяин, поморщившись. — Ну можно ли такими лапами за хлебом лезть.
— Да их хоть мой, хоть нет, один толк, — виновато говорил Сморчок. — Они и не грязные. Землица в кожу въелась, оттого потемнели. Ох, много я ее за свою жисть перекопал. И золотого песочку повидал немало, однако вот и голодный, и холодный, и сирый, и бесприютный. У скотины хоть стойло есть, а у меня ничего. Спасибо, добрые люди не забывают. Ох, жизнь окаянная. Отмучиться бы поскорее, да забыл, видно, господь про меня.
— Понес-поехал. Не гневи господа. Сам виноват. Меньше бы пил да кутил, так не ходил бы в рванье.
— Правда твоя, батюшка Егор Саввич, грешен я, видит бог, грешен.
Сморчок подошел к рукомойнику и начал бренчать соском. От этой процедуры он давно отвык. После мытья на полотенце остались грязные разводы, а руки не побелели, только резче выделялись черные обломанные ногти.
— Перед штецами-то еще бы пропустить, — старик просительно посмотрел на хозяина и для убедительности добавил: — для аппетитцу.
Егор Саввич усмехнулся и наполнил стаканчик.
— Больше не проси. Захмелеешь, что я с тобой делать стану?
Сморчок повернулся лицом к иконе, стал креститься, шепча слова молитвы, потом сел за стол. Ел он жадно, чавкал, мясо доставал руками, хлеб глотал не прожевывая. Кончив есть, облизал ложку.
— Теперь бы в самый раз чайку.
— Потом, — сурово возразил Сыромолотов. — Рассказывай, с чем пришел.
— Ох, батюшка Егор Саввич, дела-то какие. Ведь пронюхали они про «Золотую розу». Новый-то дирехтор везде сам, все уголки, все дыры собственноручно облазил и ощупал. Ну, знамо дело, Афанасий Иваныч охотно ему все про шахту рассказал. А потом дирехтор и на других шахтах полную ревизию навел. А потом Глухой Лог осмотрел, котлован рыть будут там, какую-то машину промывальную ставить. Сам ихние разговоры слыхал. Меня они не сторожатся. Чего им глухого Сморчка опасаться-то? А Сморчок все видит и все слышит. Сморчок здесь, Сморчок там. Да еще этот, что с дирехтором приехал, рассказывал.
— Буйный, что ли?
— Он самый, стало быть. Вот ведь фамилия, сразу видно безбожника. Промежду прочим он, Буйный-то Иван, по батюшке Тимофеич, ласковый ко мне. Жалеет старика. И хлебца дает, и табачку, и монетку, какая случится.
— А ты не больно-то зазнавайся. Вот узнает, какой ты гусь лапчатый, так первый и врежет по загривку. Тоже видал его. Кулачищи что кувалды. И не встанешь.
— Да уж не приведи бог с таким повздорить.
— Приведет, если бахвалиться станешь. Еще что выведал?
— Афанасий-то Иваныч не нахвалится новым дирехтором. Вот, говорит, это настоящий хозяин приехал. А «Таежной» начальник, басурманин-то, вроде мрачный стал и никакого восторга не показывает. Ездил дирехтор в Златогорск, значит, все-все там обхлопотал, получил полное дозволение делать на прииске все, что хочет. Не иначе, у него там свои люди есть. Буйный-то сказывал, скоро машины разные получать станут. Ох, Егор Саввич, тяжелые времена пришли. И разве не обидно мне? Столько лет тайну берег, тебе одному про «Золотую розу» сказал, а вот теперь что будет? Ты-то не обидел бы Сморчка, а от этих разве чего дождешься.
Сыромолотов не ответил. Лицо его помрачнело, только толстые волосатые пальцы выбивали на краю стола мелкую дробь.
— И начинать-то надумали с «Золотой розы». Вот ведь беда-то какая, Егор Саввич. А золотишка там много укрыто. Бездонная она, черпай и черпай из нее. Старые заваленные забои хотят очищать. Доберутся до песочка, чует моя душа.
— Поживем — увидим.
Сморчок придвинулся ближе.
— Привез новый дирехтор девушку из Златогорска. Будто дохтурша она. Поместил ее у тетки Васены. Для отводу глаз это, чтобы люди чего не подумали. Полюбовница его. Выходит, распутный он.
— Да с чего ты взял? Выдумываешь все.
— Эхе-хе, Егор Саввич, уж я-то знаю.
— Ну, а если и полюбовница? Теперь многие так: в браке не состоят, а сожительствуют. Он человек холостой, ему можно.
— Не знаю, не знаю, тебе видней, Егор Саввич. Смотри, что к чему.
— От Федора Парамонова нет вестей?
— Будто нет. Федор Игнатьич далеко.
— Если появится, сразу дай мне знать.
— Понимаю, Егор Саввич, понимаю. Все сделаю, как велишь.
Оба замолчали. Сморчок ерзал на табуретке, вздыхал и поглядывал на графин с настойкой. Сыромолотов понял, что старик выложил все новости и больше от него ничего не узнать, и налил полный стакан вина.
— Пей, Сморчок, и помни, ты мои глаза и уши, ты все должон примечать.
— Известное дело. Я это очень даже хорошо чувствую. Дай бог тебе здоровья, Егор Саввич, и многих лет жизни.
Старик выпил, понюхал хлебную корку и вяло начал ее жевать.
— Ох, как тяжело жить стало на белом свете. И ни копейки за душой. Только милостью добрых людей и живу.
— Будет врать-то. Недавно червонец давал.
— Когда же недавно-то? Еще на позапрошлой неделе. Деньги, они как вода, так и текут, так и текут.
— Дай тебе, а ты пропьешь опять.
Сморчок скорчил жалкую гримасу.
— Твоя правда, Егор Саввич, пропью. Не могу без ее, окаянной.
Сыромолотов грузно поднялся и вышел из кухни. Едва его шаги смолкли где-то в глубине дома, как Сморчок воровато оглянулся, трясущимися руками налил в стаканчик настойки, быстро выпил и налил снова.
— Ну будет, будет, ишь, добрался, — раздалось за его спиной.
Старик испуганно обернулся и, едва не разлив настойку, поставил графин.
— Да я так, Егор Саввич, не подумай чего худого. Дай, думаю, посмотрю, что за графинчик чудной. Вроде бы на медведя похож, а? А вот у меня был когда-то графин, так на нем такое изображение… кхе-хе-хе…
Сморчок засмеялся блудливым смехом и посмотрел красными глазами на хозяина.
— Женщины. Ну как есть, в чем мать родила. Совестно даже было при людях ставить.
— Выбросил бы, коли совестно. На вот, и больше не проси. У самого в кармане не густо.
Сыромолотов протянул старику бумажку и несколько серебряных полтинников.
— Благодарствую, батюшка, Егор Саввич, век буду бога за тебя молить.
— За меня найдется кому помолиться, и сам не без рук.
Сморчок вертел блестящие полтинники, щурил глаза.
— Чудные какие-то деньги нынче пошли. То мужика с лукошком изобразят, то звезду. А тут вот кузнец будто… Кузнец и есть. А раньше-то, помнишь, Егор Саввич, держишь в руках деньгу, так чувствуешь к ней уважение. Глядит на тебя царь, либо амператрица. И в душе трепет. А ноне мужики сиволапые. Нетто это деньги.
— Побольше бы их, — возразил хмуро хозяин. Он уже тяготился гостем, и разглагольствования Сморчка ему надоели.
— Дождь-то будто перестал.
Как бы наперекор его словам за окном так грохнуло, что оба в испуге замолчали и перекрестились.
— Может, переночую у тебя, Егор Саввич? — несмело спросил Сморчок.
— Да куда я тебя положу? И места-то нет.
— Холодно на улице, мокро, — продолжал канючить старик. — И одежонка худая. Вот здесь бы, у печки, и лег, али у порога.
— Ну бог с тобой, оставайся нето, — махнул рукой Сыромолотов.
Не жалость к Сморчку заставила его уступить, он опасался, что кто-нибудь увидит, как старик выходит из его дома. А свои отношения со Сморчком бывший виноторговец хранил в строгой тайне. — Но чтобы до свету убрался.
— Я с понятием, Егор Саввич. Спасибо за гостеприимство.
— Аграфена Павловна даст тебе полушубок, ляжешь на лавку у печки.
Сыромолотов взял графин и унес с собой.
И эту ночь Егор Саввич спал плохо. Долго размышлял над тем, что рассказал Сморчок. Ведь и он, Сыромолотов, знал, что шахта «Золотая роза» самая богатая на прииске, что уже много лет ее лучшие забои надежно укрыты завалами. Документы и планы были выкрадены еще в гражданскую войну и хранились у Федора Парамонова. Но лучше Сморчка никто не знал расположения старых забоев. Вот поэтому Егор Саввич и держал старика при себе, подкармливал и давал время от времени подачку. Потом Сморчок рассчитается. Каждая выданная ему сейчас копейка рублем обернется. И не простым, а золотым.
Бывшего директора Еремеева не стоило особого труда убедить, что «Золотая роза» исчерпана, что работы на ней пора свертывать. Но тут вмешался Петровский, всеми силами старавшийся отстоять шахту. Директору умело дали понять, что Афанасий Иванович — человек с причудами, одержим навязчивой идеей о скрытых богатствах шахты и слова его не надо принимать во внимание. Еремееву спокойней было поверить. А теперь явился новый директор и все может пойти прахом. Сыромолотов и Парамонов надеялись сохранить шахту до лучших времен… У одного деньги, у другого документы. Они бы отлично обделали это дело. А теперь вот явился новый директор, и все может пойти прахом. Нельзя такое допустить, нельзя.
Чем больше раздумывал Егор Саввич, тем беспокойнее становилось у него на душе, росла ненависть к новому директору прииска. Как-то надо помешать, не допустить добраться до золота. Но как? Сколько ни думал Сыромолотов, ничего путного в голову не приходило. С Федором Парамоновым повидаться надо, посоветоваться. Только где он сейчас — неизвестно… Ждать, выходит, надо, ждать.
Потом мысли перекинулись на золото, найденное в лесу. Здесь-то дело верное. После того дня Егор Саввич ни разу не наведывался к тайнику, все не удавалось. А вдруг там кто-нибудь побывал? Вдруг и золота уже нет? Тогда, второпях-то, место плохо приметил. Найдет ли теперь? Непременно надо наведаться. Завтра же и отпроситься. Сказать, например, что сестра сродная хворает, навестить просила.
С этой мыслью Егор Саввич наконец заснул. Утром, когда встал, в окно заглядывали веселые лучи солнца. Умытая дождем листва блестела, словно покрытая лаком. Кое-где на ветках еще висели крупные капли воды, сверкая и переливаясь.
Сморчка в кухне не было. Аграфена Павловна, ворча, замывала грязные пятна на полу.
Только через неделю Егор Саввич выбрал время съездить к лесному тайнику. Майский, продолжая знакомство с хозяйством прииска, заглянул и на конный двор, нашел там немало беспорядков, потребовал незамедлительно ремонтировать конюшни. Зима не за горами, а в конюшнях ветер гуляет, сквозь худую крышу дождь льет. Разговор со старшим конюхом был коротким.
— Даю вам неделю сроку, — сказал Александр Васильевич, прищурив глаза и разглядывая Сыромолотова. — Своих лошадей вы бы в таких конюшнях не держали, правда?
— Оно, конечно, — замялся Егор Саввич, — так ведь ни материалу нет, ни инструменту. Опять же людей не хватает.
— Это ваши заботы. Вы старший конюх, товарищ Сыромолотов, и отвечаете за лошадей, не забывайте. Через неделю приду и проверю. Если конюшни не будут отремонтированы, вам придется поискать другую работу. Наряды на материалы из тех что имеются, выпишите в конторе.
И уехал. Угроза директора возымела действие. За свою должность Егор Саввич держался обеими руками. Нет, не ради того грошового жалования, которое он аккуратно получал у кассира прииска. Должность старшего конюха давала ему многое такое, что не купишь за деньги. Напуганный, он энергично принялся за дело. Сыромолотов понял, что с новым директором можно разговаривать только на одном языке: выполнять его распоряжения без лишней волокиты. И он сам с утра до вечера вместе с другими конюхами лазил по крышам, был и плотником, и каменщиком. Уставал так, что едва добирался до дома, и, поужинав, сразу ложился в постель. Ровно через неделю Егор Саввич явился к Майскому и доложил, что конюшни отремонтированы, наведен полный порядок и можно проверять хоть сейчас.
Александр Васильевич улыбнулся одними глазами.
— Сейчас мне некогда, но сегодня я обязательно буду на конном дворе.
Сыромолотов переминался с ноги на ногу.
— У вас есть еще что-то? — удивился директор.
— Просьбица, Александр Васильич. Дозвольте на денек съездить, сестра у меня хворает шибко.
Майский озабоченно постучал карандашом по столу.
— Навестить больного человека, тем более сестру, надо. Кого оставите за себя?
— Да хоть Ивана Гаврилова. Мужик надежный.
— Тогда не возражаю. Кстати, помните: кони — наш главный механизм. Берегите их пуще глаза. За лошадей отвечаете лично вы, с вас буду и спрашивать.
— Не извольте беспокоиться, Александр Васильич, кони у нас в лучшем виде и фуража запасено на всю зиму.
В тайгу Егор Саввич выехал до рассвета. Коня взял доброго, оделся легко и тепло, знал — придется ночевать в лесу, а ночи стали холодные. Сначала ехал вдоль Черемуховки, потом свернул на малозаметную тропку. Взошло солнце. Над лужайками растянулись полосы сероватого тумана. Они цеплялись за ветки, наплывали друг на друга. Видимость ухудшилась, и Сыромолотов чертыхнулся про себя, но тут же, вспомнив, по какому делу едет, перекрестился. Он был суеверный и, помянув черта, побоялся, что тот запутает его в тайге, отведет от нужного места. Однако опасения оказались напрасными. Дорогу Егор Саввич запомнил хорошо и во второй половине дня оказался неподалеку от заветного места. Началась такая чаща, что ехать дальше стало невозможно. Стреножив лошадь и привязав ей на шею маленькое ботало, предусмотрительно захваченное из дому, Сыромолотов дальше пошел пешком. Разыскивая редкие затески на деревьях, он продвигался довольно быстро и, почти не блуждая, вышел к месту, где нашел самородки. И внезапно увидел человека. Человек сидел на камне у самой ямы, спиной к нему. Егор Саввич похолодел, потом ему стало жарко. Такого он не ожидал. Кто этот человек и что он делает у его ямы? Неслышно ступая, прячась за стволами деревьев, Сыромолотов стал подкрадываться к незнакомцу.
Человек что-то держал в руках, двигал ими, но что он там делал, Егор Саввич за дальностью расстояния разглядеть не мог. Уж не самородок ли нашел в яме и сидит счастливый, разглядывая находку. Конечно же, самородок, чего же еще. Его самородок. Что же теперь делать? Попробуй, докажи, что ты первый здесь побывал, что это твое золото. Так он и поверит. И уйти нельзя, можно ли свою добычу отдать.
А незнакомец, не подозревая, что за ним кто-то наблюдает, спокойно сидел на камне и все двигал руками. Сыромолотов остановился за стволом большой ели, не спуская глаз с человека. А может, он не один, может, у него напарник поблизости. Тогда совсем плохо: увидят — живым не отпустят. Где же тот, второй?
Егор Саввич осторожно оглянулся, стараясь не шуметь и не выдать себя. И тут он заметил почти потухший костер. Над грудой углей вилась тоненькая синеватая струйка. Рядом стоял черный от копоти котелок, а около него — котомка. Эти вещи могли принадлежать и одному человеку, и двум. Вот и догадайся, сколько их.
Сыромолотов лихорадочно соображал, как поступить. Решение пришло неожиданно. Правая рука нащупала солдатскую лопатку, пристегнутую самодельным чехлом к широкому ремню. Он всегда брал ее, выезжая в тайгу. Не глядя, привычно расстегнул чехол, и лопатка, с отполированной от долгого пользования ручкой, сама оказалась в руке. Егор Саввич вышел из-за ели, мягко, по-кошачьи ступая, приблизился почти вплотную к незнакомцу. Взмахнул лопаткой и плашмя с силой опустил ее на ничем не прикрытую голову человека. Тот без звука, словно куль с картошкой, повалился сначала на бок, потом на спину и больше не двигался.
Сыромолотов смотрел на залитое кровью лицо незнакомца, на его согнутую руку, державшую черствый кусок ржаного хлеба. А он-то думал, что тот любовался самородком. На земле жестяная кружка с кипятком, в тряпице соль и головка лука.
— Убил! — трясущимися серыми губами прошептал Егор Саввич. — Убил…
Он бросил вокруг быстрый испуганный взгляд: не видел ли кто? В тайге по-прежнему было тихо. Сыромолотов наклонился к незнакомцу: может, жив еще. Но удар, в который Егор Саввич вложил всю силу, наверное бы, вышиб дух и из медведя. Лицо незнакомое, в мелких рябинках, спутанные грязные волосы. Одет в старенький пиджачишко, из-под которого виднелась давно не стиранная рубаха, серые заплатанные штаны заправлены в тоже заплатанные сапоги. Сыромолотов пошарил в карманах — никаких документов, вообще ничего. Ясно, бродяжка. Их немало еще шляется по тайге и по окрестным приискам. Значит, такого не хватятся, важно, чтобы никто не увидел убитого. Вокруг никаких признаков того, что кто-то трогал тайник, все было так, как он оставил тогда. Выходит, бродяжка случайно остановился здесь. Развел костер, вскипятил воду и закусывал, размачивая сухой хлеб в кипятке. Не подозревал, бедняга, что сидел на золоте.
Начинало смеркаться. Первое потрясение, вызванное только что совершенным убийством, прошло. Вернулось хладнокровие: Сыромолотов действовать начал быстро и обдуманно. Отойдя шагов на сто, той же саперной лопаткой стал рыть яму. Когда она была готова, Егор Саввич подтащил убитого и столкнул его в яму. Туда же полетели котомка, кружка и котелок. Торопливо забросав все это, Сыромолотов заботливо сгреб всю свежевырытую землю, разровнял, и на еле приметный холмик накидал валежника. Осмотрел место: как будто никаких следов не осталось. Никому и в голову не придет, что под этой грудой валежника — покойник.
Пора было возвращаться к оставленной лошади. Егор Саввич решил переночевать где-нибудь поблизости, а утром заглянуть в свой тайник и потом ехать в Зареченск. Найти лошадь в быстро сгущающихся сумерках было делом нелегким. Пройдя немного, Сыромолотов остановился и прислушался: не звякнет ли ботало, на такой случай и подвязал его. Тайга молчала. И эта ничем не нарушаемая тишина действовала угнетающе.
Егор Саввич пошел дальше. Двигался осторожно, отводя руками ветки и все время прислушиваясь. Наконец понял, что не только не найдет лошади, но, пожалуй, и вообще забредет в другую сторону. Самое разумное дождаться рассвета. Сыромолотов выбрал подходящее место и умело развел костер. Давно хотелось есть, но дорожная сума с припасами осталась притороченной к седлу. С собой была только плоская фляга с водкой. Вытащил ее, глотнул два-три раза и сплюнул в огонь. Крепкая водка обожгла рот, а закусить нечем. Егор Саввич ругнул себя за оплошность и стал подбрасывать в огонь мелкие ветки. Он боялся заснуть, где-то в глубине шевелился страх. Сыромолотов вздрагивал, если вдруг раздавался треск ветки или крик ночной птицы, и беспокойно оглядывался, хотя в темноте леса все равно ничего невозможно было увидеть. Костер то разгорался, то угасал. Огонь жадно набрасывался на ветки и пожирал их с удивительной быстротой. Заготовленного хвороста могло не хватить, а идти за валежником не хотелось. Сыромолотов стал экономить топливо, стараясь не дать огню заглохнуть совсем. Ночь не холодная, не замерзнет, а большой костер заметен издалека. Может подойти такой же бродяга, как и тот, что остался там. А чем такая встреча обернется — одному богу известно. Лучше уж без огня, как-нибудь перетерпит.
Ночь тянулась бесконечно. Небо, закрытое с вечера облаками, постепенно прояснилось, и кое-где замерцали звезды. Тишину спящей тайги нарушало только слабое потрескивание веток в костре да временами откуда-то из черной глубины доносилось уханье филина. Как ни крепился Сыромолотов, усталость, пережитые волнения и позднее время взяли свое. Он задремал. Когда очнулся от дремы, небо уже посветлело, костер давно прогорел и от него осталась лишь груда углей. Егор Саввич поежился от утренней сырости, поднялся, разминая отекшие руки и ноги. Сразу вспомнились события минувшего дня. Первой мыслью было уйти поскорее и подальше от этого страшного места. Потом подумалось: как же уйти, если не проведал тайник, ведь для того и поехал.
Оглянулся — и сразу узнал место. Вот и тропа, по которой шел вчера к тайнику. Недалеко должна быть одинокая приметная лиственница, возле нее оставил коня. Егор Саввич бодро зашагал по тропе, опять прислушиваясь, надеясь уловить знакомый звон ботала. Скоро вышел к лиственнице, но лошади не увидел. Стреноженная, она не могла далеко уйти. Сыромолотов стал кружить вблизи, легонько посвистывая, авось конь отзовется ржаньем. И куда он забрел? В такой чаще не мог бы далеко уйти, если только зверь какой напугал. Медведи в этих местах встречаются редко, волки тоже, разве рысь. Голодная таежная кошка может напасть на лошадь, к тому же спутанную. Тревога росла: за потерянного коня отвечать придется да еще шагать верст сорок до поселка.
Егор Саввич остановился, раздумывая. Его внимание привлек странный шум. Низко над лужайкой пролетела большая стая птиц, за ней другая. Летели вороны, лесные голуби, сороки, ястреба, даже тетерева. Это удивило и встревожило Сыромолотова. Еще пролетела стая, а неподалеку на сосну шумно опустился глухарь, и толстая ветка закачалась под грузной птицей. Заметив человека, лесной петух сорвался с ветки и скрылся среди деревьев. Все птицы летели в одном направлении, словно от кого-то спасались. Порыв ветра встряхнул верхушки деревьев, они тревожно зашумели, и Егору Саввичу показалось, будто запахло дымом. «Не тайга ли горит? — в беспокойстве подумал он. — Не зря же птицы летят». Совсем близко прошмыгнула в кустах рыжая облезлая лисица. И тут же, обгоняя одна другую, бурыми мячиками запрыгали по веткам белки. Потом большими скачками промчалось стадо косуль, и почти следом за ними, круша молодые деревца, не разбирая дороги, гулко топая, пробежал сохатый, закинув на спину горбоносую большую голову.
Лесное зверье бежало в панике, и теперь Егор Саввич уже не сомневался: где-то начался таежный пожар. В извечном страхе перед огнем спасались птицы и звери. Надо и ему уходить. И, как на грех, коня нет, на коне он бы мигом убрался подальше от беды. В какой же стороне горит? Наверное, там, откуда бегут таежные жители, откуда подул ветер. Он и гонит огонь, с той стороны и дымом тянет. Теперь Сыромолотов уже ясно чувствовал едкий, горьковатый запах. Вот между деревьями потянулись тонкие сизые завитки и стали накручиваться на ветки, расползаться в разные стороны. В носу у Егора Саввича защипало, запершило в горле. Видно, пожар верховой, движется быстро.
Сыромолотов повернулся спиной к пожару и бросился бежать. Так резво он давно не бегал, наверное, с самого детства. Не разбирал дороги, как и тот сохатый, что промчался недавно. Не замечал, как спотыкался о пни и коряги, как ветки хлестали по лицу, цеплялись за одежду, будто намеревались удержать. Вспомнилось: впереди должна встретиться большая прогалина. Успеть бы добежать до нее, на это теперь вся надежда. А в голове неотвязно сверлило: вот расплата, господь покарает.
За спиной грозно шумела тайга. Все громче трещало, свистело и постреливало. Как из только что вытопленной печи сильно тянуло жаром. Деревья заволакивало дымом, сквозь него кое-где проглядывали рыжие лохмы огня. Несколько раз Егор Саввич падал, налетая на скрытые в траве камни и коряги, но тут же вскакивал и бежал дальше. С непривычки задыхался, сердце бешено стучало, и удары отдавались в голове, путая мысли. Страх — не столько перед огнем, сколько перед возмездием — овладевал им все больше. Он уже не видел, куда бежал, натыкался на стволы деревьев, раздирая одежду острыми сучками. Где же та прогалина? Может, сбился, может, бежит не в ту сторону?
Огненные языки вдруг показались совсем близко. Пляшут, извиваются, перепрыгивая с дерева на дерево. Серо-желтое дымное облако затянуло небо, скрыв за собою медно-красный круг солнца. Ветер крепчал, гнул и раскачивал вековые сосны, могучие разлапистые ели, разбрасывая пылающие ветки, раскаленные угли, фонтанами рассыпая золотистые искры. Воздух густел от пепла, серые хлопья то взлетали, закручиваясь, то, рассыпаясь, устремлялись к земле.
Егор Саввич бежал из последних сил, дыша как загнанная лошадь, не оглядываясь. Давно в кровь исцарапал руки и лицо, избил о камни и бурелом ноги. Но боли не замечал, думая о том, чтобы не свалиться, пока не выбежит на прогалину. Задыхаясь, ничего не видя слезящимися глазами, Егор Саввич все громче шептал:
— Господи, не дай погибнуть, спаси и помилуй. Пудовую свечу поставлю. Спаси, господи, раба твоего.
Но вот деревья расступились, пропуская изнемогающего, из последних сил бегущего человека. Показалась прогалина. Егор Саввич выбежал на середину и остановился. Руки и ноги его тряслись, глаза застилал пот — липкий и едкий. Из груди с хрипом вырывалось дыхание. Потом наступила внезапная слабость, обмякли и подогнулись ноги. Сыромолотов повалился на траву, вздрагивая и облизывая сухие губы шершавым языком. Безучастно смотрел, как на опушке лужайки расползались дымные полосы, как среди деревьев кое-где выглядывали языки огня, почему-то напомнив облезлую лису, виденную недавно.
Отдышавшись, Егор Саввич поднялся и, заметив неподалеку лужу, направился к ней. Стоя на коленях, долго плескал в лицо холодной, дурно пахнущей водой, потом стал набирать ее в рот и выплевывать. Вымочил бороду, разорванную одежду, но не обращал на это внимания.
По небу поползли угрюмые низкие тучи. Стало быстро темнеть. В тучах зарокотало, раскатисто и звонко, торопливо засверкали зеленоватые вспышки молний, и пошел дождь, заливая горящую тайгу. Егор Саввич не стал искать укрытия. Сидел на мокрой траве с непокрытой головой. По разгоряченному телу стекают струйки воды.
Только теперь он почувствовал страшную усталость. Все тело ныло и болело от ушибов, в голове звенело, а перед глазами вспыхивали и плясали разноцветные лучистые огоньки. Нащупал флягу с водкой, вытащил зубами пробку и отхлебнул. Сразу унялась дрожь, перестали трястись руки.
Гроза кончилась так же внезапно, как и началась. Тучи, клубясь, уплыли на запад, и снова засветило солнце.
— Обсушиться бы, — пробормотал Егор Саввич и стал искать спички. Отправляясь в тайгу, он всегда носил их в железной коробочке. Спички нашлись, и скоро Сыромолотов уже сушил у костра изодранную в клочья одежду.
Только к вечеру Егор Саввич добрался до Зареченска. Полуживой от усталости и голода, ввалился в дом. Аграфена Павловна, увидев его и едва признав, в ужасе всплеснула руками.
— Егор Саввич, батюшка, — запричитала она, — да где же ты был? Да кто же тебя так? Боже мой, и на кого похож только, и не признать тебя.
— Отстань, — тихо и беззлобно ответил Сыромолотов. Не снимая грязных сапог прошел в горницу, упал на колени перед образами, истово крестясь и сгибаясь в низких поклонах.
Сыромолотов молился горячо и долго, а закончив молиться, вышел в столовую, где Аграфена Павловна уже накрывала к обеду.
— Истопи баню, мать, да согрей самовар.
— Сейчас, батюшка. Без бани разве можно. Вытоплю как следует, ты не беспокойся.
Помывшись в бане и хорошенько отхлестав себя березовым веником, Егор Саввич напился чаю и лег спать. Крепкий организм и на этот раз выручил его. Утром он уже был на конном дворе и как ни в чем не бывало занимался обычными делами. Во второй половине дня на конный двор заглянул директор прииска. Увидев старшего конюха, спросил:
— Был на Холодном, Егор Саввич? — Майский запоминал имена людей с первой встречи.
— Был, — хмуро отозвался Сыромолотов, и Александр Васильевич отнес его хмурый вид к той невеселой причине, по которой он и ездил на Холодный.
— А как же конь раньше тебя прибежал?
— Да так вот… В пожар я попал в тайге-то, едва не погиб. А конь, он что, у него четыре ноги, ускакал и все.
— Слыхал я о пожаре. Много лесу сгорело?
Сыромолотов коротко рассказал, как спасался от огня, как потерял коня, присочинив кое-что для убедительности.
— Ну, а сестра как? Лучше ей?
— Вроде бы полегчало, — избегая смотреть на директора отозвался Егор Саввич.
— Может, надо чего, так спроси, не стесняйся.
— Да ничего не надо, спасибо на добром слове.
— Вот что, Егор Саввич, лошадей держи в хорошем теле, а обоз в полной готовности. И без моего ведома никому не давай. Скоро будем возить грузы, оборудование разное для шахт. И сани надо готовить, зима близко.
— Все будет в исправности, Александр Васильич, как ты сказал, так и сделаю.
В тот день, возвращаясь домой, Сыромолотов увидел неподалеку от конторы на бугре Ивана Буйного и Сморчка. Они возились у старой пушки. Егор Саввич хотел пройти мимо, но не утерпел, подошел, с любопытством наблюдая за ними. Бывшего партизана он знал только со слов Сморчка, знакомы они еще не были.
— Бог в помощь, — сказал Сыромолотов, снимая фуражку. — Не пойму, что за штука такая. Пушка, что ли?
— Она самая, — ответил Иван Тимофеевич, — разве не похожа?
— Похожа. А зачем вы над ней пыхтите? Али опять войной пахнет?
— Не каркай, ворона, — старому партизану не понравились слова Сыромолотова. — Войны пока не предвидится.
— А ты не ругайся, — миролюбиво продолжал Егор Саввич, — лучше объясни толком.
Сморчок участия в разговоре не принимал. По роли тугоухого придурковатого старика он всегда вертелся у конторы, помогал начальнику приисковой охраны в разных мелких делах, исполнял некоторые поручения. Иван Тимофеевич объяснялся с ним жестами и они хорошо понимали друг друга. Сейчас старик усердно начищал ствол пушки тертым кирпичом.
— Объяснять нечего. Установим пушечку и палить станем. Намоют на прииске пуд золота — пальнем. Еще пуд — опять пальнем. Салют, значит, будет в честь старателей.
— Дела, — Егор Саввич покачал головой. — Салют какой-то придумали. Чудно.
Постояв еще немного и видя, что к дальнейшему разговору Буйный не расположен, Сыромолотов пошел домой.
С того дня, как Егор Саввич побывал у своего тайника, он стал неразговорчив, часто злился без всякой видимой причины. Аграфена Павловна, и без того как огня боявшаяся мужа, теперь совсем растерялась. Старалась угодить изо всех сил и часто лишь вызывала недовольство. Пробовала было заговаривать о его поездке, но в ответ слышала:
— Отстань. Чего прилипла?
Аграфена Павловна спешила убраться с глаз долой.
Яков совсем редко видел отца. Днем он был на шахте, домой приходил только есть и спать, вечерами пропадал в клубе. После памятного разговора между отцом и сыном о женитьбе больше не было сказано ни слова. Яков надеялся, что отец забыл свое намерение. Но как только подошла осень, Егор Саввич объявил, что пора готовиться к свадьбе. Долго обсуждал с Аграфеной Павловной, кого бы надо пригласить на торжество, а кого можно обойти. Аграфена Павловна, радуясь, что муж отмяк, помогала ему советами.
— Нового директора позвать придется, тут ничего не попишешь. Начальство.
— Пойдет ли? — усомнилась Аграфена Павловна. — Люди мы незаметные, а он человек большой.
— Его дело. Пойдет, не пойдет, а позвать надо. Хотя и нужен-то он мне, как в Петровку варежки.
— Ты лучше знаешь, отец, — согласилась женщина. — Если надо, так надо.
— Дальше, этого, как его… партейного-то?
— Иван Иваныча? — подсказала Аграфена Павловна.
— Его. Второй после директора человек на прииске.
— Хворает он все. Не пойдет.
— Тьфу ты, — начал сердиться Егор Саввич. — Опять за свое. Наше-то какое дело? Пусть себе хворает, скорей помрет. Видел я его сегодня. На ладан дышит.
— Плох, уж так плох.
В том же духе они продолжали перебирать знакомых, разных должностных лиц. Потом перешли к подсчету расходов, чего и сколько надо закупить.
До позднего часа засиделись отец и мать, обсуждая предстоящую свадьбу. А утром Аграфена Павловна почувствовала себя худо, Егор Саввич на это особого внимания не обратил, случалось и раньше, жена недомогала. Отлежится — встанет. Подосадовал только, что самому пришлось возиться с самоваром, — по утрам он обязательно пил чай, — и едва не опоздал на работу.
Вечером его встретила не жена, как обычно, а соседка, вдова Мелентьевна.
— Скудается здоровьем Аграфена Павловна, — заговорила она. — Не может и с постели встать. С утра крошки в рот не взяла. Только молочка горячего попила.
«Бабьи причуды», — подумал Сыромолотов. Однако сразу прошел в спальню к жене. Увидев его, Аграфена Павловна попыталась приподняться на постели.
— Не серчай, отец, неможется мне что-то.
— Лежи, — остановил ее Егор Саввич. — Где болит-то?
— Вот здесь, — жена показала на грудь. — Сердце колет, ноги, будто чужие, совсем одеревенели.
— Может, за Осипом Иванычем послать?
— Не надо. Авось пройдет к утру. Ты ужинай. Мелентьевна, спасибо ей, приготовила.
Вскоре пришел Яков. В клубе сегодня собирались провести первую репетицию нового спектакля, его ждала Люба, но обо всем он забыл, когда увидел больную мать. Весь вечер провел возле ее постели, заботливо поил разными снадобьями, рассказывал о своих делах на шахте и в клубе.
Утром Аграфене Павловне стало еще хуже.
— Пошли-ка за батюшкой, — тихо и спокойно сказала она мужу, укрывавшему ее пестрым лоскутным одеялом.
— Полно, мать, зачем такие слова говорить. Бог даст, пройдет.
— Пошли скорее, — повторила Аграфена Павловна настойчиво, так она никогда не разговаривала с мужем. — Жила я честно, грехов моих немного, но и в них исповедаться перед господом надо.
Сыромолотов не стал спорить, только мрачно подумал: «А мои-то грехи, кто их мне простит? Ведь и мой час придет». Послал Мелентьевну за отцом Макарием, а Якову наказал зайти в контору и сказать директору, что старший конюх сегодня выйти на работу не может.
Отец Макарий, когда-то высокий и могучий, с годами согнулся, однако все еще ходил бодро и бессменно нес церковную службу. Явился он быстро. Снял тяжелое касторового сукна длинное пальто, разгладил сивую, но все еще пышную бороду, оправил шелковую лиловую рясу и спросил значительно, густым, с хрипотцой, басом:
— Где болящая?
— Сюда, пожалуйте, батюшка, — Мелентьевна, поклонясь, показала на дверь в спальню.
Отец Макарий прошел туда, плотно прикрыв за собой двустворчатую дверь. Аграфена Павловна исповедовалась недолго. Жила тихо, никого не обижала. Распахнулись двери, и показался батюшка. Строго поглядел на хозяина дома, на собравшихся соседок.
— Егор Саввич, пойди к супруге своей.
Когда Сыромолотов проходил мимо отца Макария, тот шепнул:
— Помирает Аграфена, мужайся.
Аграфена Павловна лежала спокойно, какая-то просветленная и даже торжественная, скрестив на груди руки. Странно было видеть их без движения: всю жизнь они не знали устали, ловко делали всякую работу.
— Подойди ближе, Егор Саввич, — позвала жена. — И не пугайся. Ухожу я, пришло время и господь позвал…
Лицо Аграфены Павловны, обрамленное гладко причесанными, рано поседевшими волосами, выражало покорность.
— Если провинилась в чем перед тобой, прости. Жили как будто ладно, друг друга не обижали… За Яковом присматривай. Он хоть и большой, а все ребенок… Об одном бога молила: привел бы внучат понянчить. Не дождалась. Пошли его ко мне, поговорить нам надо.
— Ладно, мать. Да чего ты эдак-то, может, встанешь еще.
Аграфена Павловна чуть заметно пошевелила рукой.
— Нет, Егор Саввич, не встану… Как похороните меня, возьми-ка ты в домовницы Мелентьевну. Женщина она честная и добрая, сирот не обидит — сама сирота. Попроси получше — Мелентьевна и пойдет…
— Да ведь и сами управимся, невелико наше хозяйство.
— Вы мужчины, на работе оба. Опять же нельзя в доме без женщины.
Сыромолотов, желая успокоить жену, согласился:
— Правда твоя, мать, тяжело нам будет.
— И я то же говорю. Да живите с Яковом дружно.
Аграфена Павловна замолчала, долгим взглядом посмотрела на мужа, и две слезинки выкатились из глаз на подушку.
— Мирно живите, как при мне…
Егор Саввич вдруг расчувствовался, вытащил платок и стал утирать набухшие слезами глаза. Опустился на колени перед постелью жены.
— Прости меня, мать, коли не так что делал.
— Ступай, — Аграфена Павловна поцеловала мужа в лоб, — ступай. Побыть одна хочу, — подняла ослабшую руку, перекрестила Егора Саввича и еще раз настойчиво повторила: — Ступай. Да Яшу ко мне позови.
Шмыгая носом, Егор Саввич вышел из комнаты жены. Яков был уже дома — он тоже отпросился у Петровского.
— Иди к матери, — сказал ему Сыромолотов.
По его тону Яков догадался, что мать умирает. Не скрывая слез, бросился к ней, прижался головой к ее лицу и зарыдал громко, навзрыд, как ребенок.
— Ну чего ты, Яшенька, чего? — заволновалась Аграфена Павловна. — Не надо так, не убивайся, тяжело мне видеть такое.
Яков подавил рыдания, только вздрагивали широкие плечи. Мать легонько перебирала пальцами его волосы и тихо говорила:
— Последняя у меня к тебе просьба, Яшенька: женись на Дуняше. Славная она девушка, хорошо будете жить.
Яков не отвечал. Мать настойчиво повторила:
— Слышишь меня? Женись на Дуне, Яшенька. И отец так хочет, и я. Дай слово, что выполнишь нашу волю, мне помирать легче будет.
Яков опять не ответил.
— Чего же молчишь? Не люба она тебе?
— Не люба, — тихо и даже зло сказал сын. — Зачем просите? У меня другая девушка есть.
— Девушка есть? Так чего же ты молчал?
— Разве ему скажешь, — Яков мотнул головой в сторону двери. — И слушать не станет.
— Все равно надо бы сказать. Кто такая?
— Люба Звягинцева, учительница.
Аграфена Павловна помолчала, обдумывая слова сына. Тяжело вздохнула.
— Не пара она тебе, Яшенька, и отец против будет. Женись на Дуне, слышишь? Обещай мне, Яшенька, Христом-богом прошу.
— Будь по-вашему, — через силу выдавил сын, — только не получится у нас жизни.
— Получится, Яшенька, молод ты еще, многого не понимаешь. Вот теперь я спокойно помру. Отца слушайся во всем, он худого не присоветует.
Днем к Сыромолотовым пришел приисковый доктор — старенький немец Оскар Миллер, или, как все его звали, Осип Иванович. Вместе с ним была и Ксюша. Девушка понравилась старику, и он всюду брал ее с собой. Осип Иванович долго выслушивал больную, а потом укоризненно сказал Сыромолотову:
— Надо бы вперед звать меня. Много-много вперед. Ваш жена болель давно. Теперь медицина не помогайт. Очень поздно.
Вечером Аграфена Павловна тихо и спокойно умерла.
К зиме на Зареченский прииск стали прибывать долгожданные грузы. На телегах везли разобранные по частям машины, лес, инструменты. На шахте «Золотая роза» Петровский уже давно приготовился к реконструкции. У него все было продумано, и работы начались незамедлительно. Часть людей Афанасий Иванович оставил на добычных работах, а остальных перевел на установку прибывающих механизмов. Сделать это на ходу, не останавливая шахту, было нелегко. Но именно в таких трудных условиях и проявились способности Петровского, как хорошего организатора и хозяина, отлично знающего горное дело. Петровский приходил ранним утром, часто еще до рассвета, а уходил поздно вечером. Случалось, он и спал в маленькой каморке, именуемой кабинетом. Жена у Афанасия Ивановича давно умерла, детей не было, жил он вместе с сестрой, старой девой с довольно сварливым характером. Может быть, поэтому старик особенно и не торопился домой. А на шахте он чувствовал себя хорошо и был вполне счастлив.
Старатели любили немного чудаковатого Афанасия Ивановича за прекрасное знание дела и доброе сердце. Порой добродушно подшучивали над ним, но все распоряжения выполняли без проволочек. Пожалуй, только из-за Афанасия Ивановича, всегда зорко стоявшего на страже интересов рабочих, люди не уходили с шахты, хотя заработки здесь давно стали едва ли не самыми низкими на прииске.
Когда реконструкция прииска стала делом решенным, Петровский устроил рабочее собрание, пригласив на него всех старателей. Волнуясь, он стал рассказывать о намечаемой реконструкции.
— Наша «Роза», — говорил Афанасий Иванович, — еще покажет себя на весь Урал, да-с. Считаю долгом своим предупредить вас, товарищи, что еще некоторое время нам придется жить весьма стесненно. Зато потом мы получим прекрасные условия для труда.
Шахтеры сидели кто прямо на земле, кто на подвернувшихся под руку чурбаках, тачках, ящиках, покуривали махорку и папиросы и очень внимательно слушали своего начальника.
— Прошу посмотреть сюда, — Афанасий Иванович развернул большой план шахты, нарисованный на нескольких склеенных вместе серых листах бумаги, он просидел над ним несколько ночей. — Вот наша «Золотая роза». Вы видите ее здесь такой, какая она сейчас. Заштрихованные места — это участки, где мы добываем песок. А красным карандашом показано, где еще можно и нужно добывать этот самый песок. Всем видно, товарищи? Я убежден, глубоко убежден, что пока мы лишь прикоснулись к настоящему золоту и берем его не столько, сколько можно-с. Но у нас не было возможности работать по-другому. А теперь она появилась. Да-с.
Петровский развернул другой рулон бумаги и закрыл им первый, пригладил растрепанные редкие седые волосы — он был без фуражки — и продолжал:
— Вот здесь та же самая «Золотая роза» в будущем. В очень недалеком будущем. Вы, конечно, видите, как мало она похожа на прежнюю. Вот здесь мы начнем новые проходки, здесь будут забои. Нам с вами товарищи, предстоит много потрудиться. И чтобы лучше сделать эту работу, я прошу каждого, у кого есть какие-нибудь соображения для пользы общего дела, рассказать о них. Вот так-с. Милости прошу высказаться.
Прямо здесь же, на собрании, поднимались старатели, высказывали предложения, советовали, что и как лучше сделать. Многие знали «Золотую розу» не хуже Петровского, так как сами работали на ней почти всю жизнь, здесь же трудились их отцы и деды.
Майский почти каждый день бывал на этой шахте. Наблюдая за ходом работ, он ни во что не вмешивался, ограничиваясь отдельными указаниями. Если же директор и давал советы, то делал это осторожно и замечания высказывал только Афанасию Ивановичу. Чаще всего Петровский с ним соглашался, потому что признал в новом директоре настоящего, умного и заботливого хозяина. Но если он был убежден в собственной правоте, то спорил до хрипоты.
Словом, на «Золотой розе» дела шли хорошо. Зато на другой шахте — «Таежной», — где тоже началась реконструкция, работы продвигались медленно. Начальником здесь был Ашот Ованесович Карапетян — человек лет сорока, очень горячий, не терпевший, когда ему указывали или что-то советовали.
— Зачем так говоришь? — сходу начинал возражать он, едва Майский высказал неудовлетворение начатыми работами. — Мы что, бездельники? Даром едим свой хлеб, да? Или не знаем, что делать надо?
— Не горячитесь, Ашот Ованесович, — успокаивал его директор, — никто вас бездельниками не считает. Но работы вы затянули, факт.
— Э, товарищ директор! Почему затянули?
— А вот как раз это я и хочу узнать…
— Людей У меня мало, раз…
— У Петровского не больше.
— Зачем мне Петровский? Пусть он сидит на своей «Розе». Нет, ты скажи, я золото даю? Даю? Плохое золото?
— Да, сейчас «Таежная» дает хорошее золото и, пожалуй, больше двух остальных шахт вместе взятых. Но она может давать больше.
— Больше, больше, — Карапетян неистово жестикулировал. — Кто тебе сказал? Где его брать? Ты знаешь, какие у нас машины. Разве это машины? Тьфу! Их только выбросить на свалку.
— Правильно. И чем скорее мы заменим старое оборудование новым, тем лучше. Вот об этом я и говорю.
Постепенно начальник «Таежной» успокаивался, и дальнейшая беседа велась миролюбивее. Но иногда Ашот Ованесович так расходился, что бросал на пол свою круглую барашковую шапку и кричал:
— Я плохой? Снимай меня, отдавай под суд и пусть я уеду домой.
Майский, едва сдерживая себя, спокойно отвечал:
— Пока дело до суда не дошло. Но предупреждаю вас, Ашот Ованесович, за срыв графика работ буду взыскивать строго. Поблажек не ждите.
В осеннюю распутицу приток грузов резко сократился. Но как только выпал снег и установился санный путь, вновь потянулись обозы. Майский рассчитывал весной закончить в основном оснащение прииска новой техникой и уже летом начать настоящую борьбу за золото. Об этом он написал и Громову. Тот вскоре приехал, осмотрел весь прииск и сказал директору:
— Сделали вы немало. И хорошо. До лета подождем, Александр Васильевич, а летом должны давать золота больше. Зареченский прииск получает оборудования больше, чем любой другой. Надо, чтобы это было оправдано. Скажу по секрету, мне за вас уже влетело.
Александр Васильевич помрачнел.
— Летом Зареченск себя покажет.
— Да, чуть не забыл. Мельникова просит о переводе в Зареченск, — управляющий как-то странно посмотрел на Майского. — Вы как, не возражаете? Место для нее найдется?
— К Петровскому на «Золотую розу» можно.
— Отлично. Так ей и скажу.
— Кстати, Леонид Павлович, не пора ли Петровского из исполняющего обязанности сделать начальником «Золотой розы»? Лучшего человека мы все равно не найдем.
— Вы так считаете?
— Не считаю, а убежден…
— Хорошо, я подумаю. Отвечу позже.
Вечером Майский вызвал Буйного.
— Вот какое дело, Иван Тимофеевич, — начал он озабоченно, — ты все собирался на Новый съездить за женой. Утром туда отправляется Громов. С ним бы и поехал, а?
— Дело. Соскучился я по Оленьке. Да и она тоже. Прикажи, Александр Васильич, Сыромолотову пару лошадок получше выделить да розвальни. Багажишко какой ни на есть прихватить надо.
— Лошади будут. Федя с тобой поедет.
— Не надо. И один управляюсь.
— Как знаешь, — Майский написал несколько слов на листке, вырванном из записной книжки. — Отдай Сыромолотову.
Бывший партизан медлил уходить, нерешительно поглядывал на директора.
— Больше никаких наказов не будет? — прогудел он.
Директор с интересом посмотрел на него.
— Увидишь Елену Васильевну, она собирается переезжать сюда… Скажи, вопрос решен. Работа для нее найдется. Впрочем, Леонид Павлович, наверное, сам ей скажет. А чего ты, собственно, заулыбался?
— Так, может, сразу и привезти Елену Васильевну? Одним бы заходом. Ох, Александр Васильевич, жениться бы вам.
— Да вот, Иван Тимофеевич, все как-то не получается.
— Знамо, не получится, ежели так тянуть. Не надоела вам еще холостяцкая жизнь?
— Послушай, тебя не сватом ли кто подослал?
— Могу и сватом. С великим удовольствием даже. Елена Васильевна девушка прямо для вас. Уж я-то ее знаю.
Майский засмеялся.
— Я тоже знаю, и потому думаю: не пойдет она за меня, Иван Тимофеевич.
— Пойдет. Поверь мне. Как бы хорошо было.
— Ну ладно, сват, иди, собирайся. Рано выезжать надо.
Александр Васильевич еще долго сидел, разбирая бумаги, потом написал несколько деловых писем, наметил, что делать завтра и где побывать. Посмотрел на часы. Была половина десятого. Закурив, директор откинулся на спинку скрипучего стула, задумался. Как много дел с реконструкцией прииска. И за которое браться в первую очередь, а которое отложить на потом, решить нелегко. Все надо делать, везде успевать. Громов сегодня сказал: до лета подождем, а летом подавай золото. Да побольше. Уж кто-кто, а Майский хорошо знал управляющего. Придет время — он спросит. Обещал — выполняй, не то горе тебе. Вот завтра он поедет на Новый. Там-то все идет как надо. Эх, Новый, Новый, сколько в тебя сил вложено! А теперь вот поглядывай на прииск со стороны и завидуй. Постой, почему надо завидовать? Ведь сам ушел, никто не гнал. Мог бы и остаться. А ушел ты, дорогой Александр Васильич, потому, что не в твоей натуре сидеть у тихой заводи. Впрочем, не такая она и тихая. Дела и там есть. Но радуйся, передал прииск в добрые надежные руки, а сам начинай все сызнова. Да и люди новые, незнакомые. Вот даже с парторгом еще не успел как следует сойтись, узнать, что он за человек и можно ли на него опереться в трудную минуту. Скорей бы уж Аленка приехала. Хорошо, допустим, приедет Аленка, а что дальше? Не пора ли наконец поставить все точки над и. А все-таки страшновато. Но если откажет? А так-то разве лучше? Ну, откажет, тогда хоть все ясно станет. А если не откажет? Если тоже любит? Объяснись он раньше, может быть, давно бы семья у них была, дети. Конечно, дети. Какая же семья без детей. Двое. Дочь и сын. Приходишь после работы домой — они к тебе, папкой назовут. Сын станет инженером, будет работать на прииске или на заводе. А дочь… Кем же ей быть? Учительницей? Врачом? Тьфу, черт, вот ведь как размечтался. Хорошо, что никто не может подслушать твои глупые мысли.
С большой вязанкой дров на плече вошел Сморчок. Сбросив дрова у печки, старик присел на корточки и, что-то бормоча, стал выгребать золу. С осени по рекомендации Буйного он работал истопником в конторе и должность свою выполнял исправно. На Сморчке был старенький овчинный полушубок, стянутый в поясе веревкой, вытертый заячий треух и подшитые, когда-то белые, а теперь серые валенки, на них еще виднелись красные узоры.
Майский знал, что Сморчок тугоухий и разговаривать с ним бесполезно, но все-таки спросил:
— Холодно на улице?
Сморчок не ответил.
«Как же его звать? — подумал Александр Васильевич. — Должно же быть имя у человека». Старик выгреб всю золу — ее набралось полное ведерко, натолкал в печь дров и ловко разжег. Веселое пламя загудело в печи, и комната стала быстро наполняться теплом. Сморчок сел на пол, свернул цигарку из самосада и стал курить, пуская дым в прорези печной дверцы.
Майский убрал в стол бумаги, надел борчатку и вышел из конторы. После прокуренного кабинета морозный воздух показался особенно чистым и приятным. Сухой снег ритмично поскрипывал под ногами. Повернув за угол, Александр Васильевич чуть не столкнулся с Ксюшей. Оба в замешательстве остановились. Майский редко, да и то мельком, встречался с девушкой. Раза два или три она приходила в контору то выписать дров для больницы, то с просьбой привезти из Златогорска медикаменты. Ксюша сначала жила у Фединой тетки Васены, а потом ей дали маленькую комнату при амбулатории. Оскару Миллеру новая медсестра понравилась, он был доволен ее старательностью и аккуратностью. Больше того, старик даже привязался к ней, понемногу учил своему искусству.
— Ви дольжен знать, Ксьюша, — торжественно говорил Осип Иванович и многозначительно поднимал толстый указательный палец, — медицина есть великая вещь. О, да! Очшень великая. Самая лючшая наука на земле. И ви дольжен быть токтор. Ви дольжен учиться.
Девушке тоже понравился немного чудаковатый, но прямой и честный, а главное, добрый старик. Она удивлялась его энергии, его цветущему виду, с восторгом принимала все советы и обещала обязательно поехать учиться, только не сейчас, а немного попозже.
— Ой! — воскликнула Ксюша, в замешательстве отступая на шаг. — Извините меня, Александр Васильич.
— Ксюша! — тоже удивился Майский. — Опять неожиданная встреча, как тогда, в Златогорске. Куда или откуда вы так поздно?
— Иду домой. В клубе была. Там новую пьесу играли.
«А я все не соберусь побывать в клубе, — подумал директор. — Не знаю даже, что там делается».
— Интересная пьеса? Вам понравилась?
— Очень интересная. Я даже наплакалась.
— Вот уж это напрасно. Вам сюда, за угол поворачивать? Если не возражаете, я провожу вас. Час поздний.
— Я привыкла. У нас ведь спокойно, никто не озорует. А вот в Златогорске поздно лучше не ходить.
— Чего же вы тогда так бежали?
— Все-таки боязно немного.
— Значит, надо вас проводить.
— Спасибо, Александр Васильич. Можно, я вас под руку возьму?
— Конечно, можно, Ксюша. Расскажите мне пьесу. Как она называется?
— Не помню… Короткое такое название… Там наша учительница Любовь Ивановна играет. Уж так хорошо, ну прямо как в настоящей жизни. Она потом в речку бросается.
— В Волгу, наверное?
— Правда, в Волгу. А вы тоже видели?
— Нет, я догадываюсь. Это же «Гроза» Островского.
— Вот-вот, и я вспомнила, «Гроза».
Разговаривая, они подошли к дому, где помещалась амбулатория. Ксюша отпустила руку Майского.
— Вот я и дома. Может, зайдете ко мне, Александр Васильич? Чаю попьем. У меня варенье земляничное есть.
Майский посмотрел на закуржавленное лицо девушки. Ее большие глаза излучали свет. Не глаза, а звезды. «Зайти? Удобно ли?» И не ответив себе на этот вопрос, сказал:
— Чаю выпью с удовольствием.
Ксюша повозилась с замком, который долго не хотел открываться, и распахнула дверь.
— Входите, Александр Васильич.
Он шагнул в темные сени, нащупал ручку двери, потянул на себя и оказался в маленькой прихожей. Здесь было тепло, пахло немного лекарствами. Ксюша сняла шубейку, зажгла лампу и, неся ее перед собой, повела гостя в свою комнату. Комната, чисто побеленная, была обставлена более чем скромно. Железная кровать у стены, прикрытая легким голубым одеялом с одной пышной подушкой, стол у окна, две табуретки, на стене шкафчик. На окне за занавеской виднелись какие-то цветы в горшках, над кроватью — картина в простенькой раме с изображением стада коров у реки. Ее подарил медсестре на новоселье Осип Иванович.
Ксюша захлопотала у печки, подогревая лучинками медный чайник. Достала чашки с блюдцами. Затем на столе появилась вазочка с вареньем, тарелка с хлебом, молоко, масленка со сливочным маслом, жареная рыба. Девушка налила чаю гостю и себе, оглядела критически стол и, наконец, села напротив.
— Пейте, Александр Васильич.
— Спасибо, Ксюша, — Майский вдруг ощутил голод и, не заставляя больше себя просить, с удовольствием принялся за еду.
— А у меня бутылочка есть, — вспомнила Ксюша. — Налить вам рюмочку?
— Не нужно. Чай, вот это хорошо.
— Нет, я налью. С мороза даже полезно.
— Это говорит медицина? Все равно, не надо.
Но девушка уже выпорхнула из-за стола, порылась в сундучке, стоявшем за кроватью, и с торжеством показала бутылку.
— Вот!
— О, да это мадера! Поберегите ее, скоро Новый год.
— Зачем беречь? Можно купить еще, только ведь я не пью. Взяла на всякий случай, вдруг кто зайдет. Сегодня вы мой гость.
Ксюша долго не могла откупорить бутылку. Штопора у нее не было, в ход пошли ножницы, потом вилка и неподатливая пробка вылезла из горлышка. Девушка вышла в приемную комнату и вернулась с маленькой мензуркой.
— Другой посуды у меня нет, не обессудьте, — и наполнила мензурку почти до краев.
— Тогда и себе налейте, — сказал Майский. — Одному мне неудобно.
Ксюша, не возражая, опять ушла в приемную и принесла еще мензурку. Налила себе немного темного, цвета крепкого чая, вина.
— За что же мы выпьем, Ксюша?
— Не знаю… Всегда пьют за здоровье.
— Пьют за здоровье, а на самом деле пропивают здоровье.
— Неправда. Осип Иванович говорит, что малые дозы полезны. Он знает.
Александр Васильевич пожал плечами.
— С таким светилом медицины я спорить отказываюсь. Желаю вам, Ксюша, радости и счастья.
— И я вам желаю всего-всего хорошего.
Они легонько чокнулись мензурками и выпили. Тепло, крепкое вино и еда разморили директора. Ему не хотелось вставать, опять идти по морозу к себе на квартиру, вообще не хотелось двигаться. Ксюша что-то говорила, но Александр Васильевич не мог понять, что именно. Он только видел раскрасневшееся лицо девушки, сияющие глаза, пунцовые губы, за которыми прятались ровные и белые, как снег, зубы. «Я сейчас пойду. Встану и пойду. Нехорошо долго засиживаться у девушки, да еще ночью. Увидит кто-нибудь, начнутся пересуды». Но подняться не хватало сил.
— Можно к тебе? — Майский распахнул дверь кабинета Слепова и остановился на пороге.
— Что за вопрос? Входи, Александр Васильич.
Секретарь партячейки сразу увидел, что директор чем-то взволнован.
— Послушай, Иван Иванович, ты людей на прииске хорошо знаешь?
— Знаю. Но как понимать слово «хорошо»? Человек — штука тонкая и как бы хорошо его ни знал, всегда он может повернуться к тебе новой, незнакомой гранью, о которой и не подозревал. А что, собственно, случилось?
— Да ничего пока не случилось. Я хочу знать, что за человек Карапетян.
Слепов едва приметно улыбнулся, раздумчиво потер худой, острый подбородок и, словно вспоминая, заговорил.
— На прииске он года три. Приехал по направлению из Москвы. Специалист говорят хороший, горячий, правда.
— И добавь еще: любит деньги.
— Любит, — согласился Иван Иванович. — При Еремееве ему хорошо жилось. А ты, слышал, прижал Ашота Ованесовича.
— Прижал? Да пусть он зарабатывает, но в угоду заработку не устраивает саботаж на «Таежной».
— Ты тоже не горячись, Александр Васильевич, уж сразу и саботаж. Это слово опасное. Надо разобраться.
— Надо. За этим и пришел к тебе. Ты знаешь, что на «Таежной» тоже началась реконструкция. Естественно, пока меняем оборудование, добыча золота снижается, а значит, снижаются и заработки, нет премий и так далее. Карапетяну это не нравится. Он всячески тормозит работы Так что же это, я спрашиваю, не саботаж?
— Ашот Ованесович коммунист, и мы с него спросим, как с коммуниста.
— Вот-вот, надо спросить. Такого больше нельзя терпеть.
— Не кипятись, нервы у тебя пошаливают, директор. Не ты один, а мы все заинтересованы в том, чтобы прииск давал больше золота. И Карапетян тоже, уверен. Пусть даже ради собственной выгоды, но заинтересован. На ближайшем партийном собрании обсудим положение на «Таежной». Подготовься к докладу… — Неожиданно распахнулась дверь, и в комнату стремительно вошел Карапетян.
— Безобразие, секретарь! Издевательство!
— А! Легок на помине. Только не ругайся, Ашот Ованесович, поздоровайся лучше.
— Мне не до здоровья. Я скоро буду совсем больной. Новый директор живьем загонит меня в могилу.
— Пришел жаловаться на него? — Иван Иванович показал на Майского, стоявшего у окна.
Карапетян, когда вошел, не заметил директора и теперь почувствовал себя неловко, но быстро подавил замешательство и с прежним жаром заговорил:
— Он здесь! И это хорошо очень. На него! На товарища Майского. Здесь не найду правды, в трест буду жаловаться. Самому товарищу Громову. Пусть знает, что товарищ Майский не дает нам работать. Учти, секретарь, добычу золота «Таежная» снизила. Тебя за это тоже не будут гладить по голове. И меня не будут.
— Ага, — понимающе сказал Слепов и кивнул на директора. — А его будут?
— Не знаю, пусть сам думает, а я не хочу садиться в тюрьму.
— И не садись. Зачем?
— Лучше объясните, Ашот Ованесович, секретарю, почему замораживаете реконструкцию, — сам удивляясь своему спокойствию, сказал Майский, продолжая стоять у окна.
— Замораживаю?! Ты слышал? — Карапетян повернулся к Слепову: — Слышал? Карапетян замораживает. Ха-ха-ха! Скажи курицам, и они тоже будут смеяться. Сейчас он еще обзовет меня саботажником. Модное слово. Красивое. Пусть!
Начальник «Таежной» сдернул с головы шапку и с силой бросил ее на пол. Шапка упала к ногам Слепова. Тот поднял ее, щелчками сбил приставшие соринки и спокойно сказал:
— Хорошая шапка. Из дорогого каракуля. Зачем же бросать.
— Наплевать мне вокруг. Я буду уезжать домой. На Кавказ. На этом Урале только морозы. Зачем мне мерзнуть? У нас тоже есть шахты. И там уважают людей.
— И здесь уважают, — лицо Ивана Ивановича мгновенно сделалась строгим, даже жестким. Серые глаза, не мигая, смотрели на Карапетяна. — Возьми шапку, Ашот Ованесович, и больше не бросай. Разберемся на собрании. Коммунисты решат, кто из вас двух прав.
— Эх, секретарь! Думал, ты защитишь, а ты… — Ашот Ованесович схватил шапку и выбежал из комнаты.
Слепов усмехнулся.
— Не поедет он домой. Вот увидишь.
— Еще бы! Там таких денег не заработаешь.
— Но и тебе советую, Александр Васильевич, мягче относиться к людям.
— Нянчиться с такими? Я в няньки не гожусь, Иван Иванович. Шапку бросать не стану, но пока мне доверен прииск, каждый на нем будет честно делать свою работу. И саботажа, пусть даже неумышленного, не потерплю.
— Слушай, директор, сядь-ка вот здесь. Как говорится, посидим рядком да поговорим ладком. Расскажи, как идут дела на прииске в целом. Я с болезнью давно не бывал на шахтах. На днях поеду в Златогорск, Земцов вызывает, надо ему дать полную ясность, сказать все как есть. Может, смогу в чем-то помочь.
— Ты насчет драги пробивай, тянут они что-то. Обещали, а получается по поговорке: обещанного три года ждут. Драга — это главное. Ну, слушай и можешь кое-что записать, чтобы не забыть.
В этот день Майский собирался поехать на «Комсомольскую», но затянувшийся разговор с секретарем партийной ячейки спутал все планы. На «Комсомольской» не предполагалось серьезной реконструкции. Шахта эта была небольшая, и расширять ее не имело смысла, так как исследование показало полную бесперспективность подобной работы. «Комсомольская» давала столько золота, сколько могла. Работала на ней главным образом молодежь, а начальником был старый горняк Иван Григорьевич Рой. Человек спокойный, он привык пунктуально выполнять все, что ему скажут, но сам особого рвения, а тем более инициативы, не проявлял. К тому же у него был существенный порок: Ивана Григорьевича в гражданскую войну контузило и временами его одолевали тяжелые припадки эпилепсии. Хлопот с «Комсомольской» у Майского не было, шахта работала ровно. Сегодня он хотел узнать, не может ли Рой дать часть своих людей на «Таежную», и был почти уверен, что Иван Григорьевич даст их.
Немного взвинченный разговором со Слеповым и досадуя, что так хорошо продуманный план дня ломается, Майский направился на конный двор, где Федя давно запряг Пегаса. Он уже подходил к конному двору, когда его нагнал Данилка Пестряков. Парень запыхался и, несмотря на крепкий мороз, даже вспотел.
— Уф, товарищ директор, — Данилка набрал полную грудь воздуха. — Этого-того, вас Иван Тимофеич ищет. Очень нужно, говорит.
«Лена, — сразу подумал Александр Васильевич, — приехала?»
— А где он?
— В конторе сейчас. Если, говорит, Данилка, найдешь Александра Васильевича, этого-того, чтобы быстрее шел.
— Хорошо. А ты, не в службу, а в дружбу, скажи на конном Феде, что не поедем сегодня на «Комсомольскую».
— Я-то скажу, а вы уж поторопитесь. Иван Тимофеевич шибко просил.
Но Данилка беспокоился зря. Директор чуть не бегом направился в контору. Еще издали он увидел розвальни. От лошадей поднимался легкий пар.
Александр Васильевич резво взбежал по ступенькам на крыльцо, все убыстряя шаги, миновал длинный коридор, в глубине которого находился его кабинет. Мельникову он увидел сразу. Она стояла у голландской печи к нему спиной, прижав ладони к теплому железу. На стуле лежали полушубок, большой клетчатый платок.
— Лена! — Майский сказал это тихо, по голос его заметно дрогнул. Девушка быстро обернулась.
— Вот и опять встретились, — тоже тихо сказала она. — Здравствуй…
Александр Васильевич секунду, другую неотрывно смотрел ей в глаза и вдруг понял, что никакие слова сейчас не нужны. Говорят одни глаза — его и ее. Порывисто шагнув, он взял Мельникову за обе руки и, продолжая смотреть ей прямо в глаза, легонько потянул к себе. Елена качнулась, сделала шаг. Он обнял ее неумело, но крепко и поцеловал в чуть припухшие от мороза губы. Тут же опомнился, но не разнял рук, пробормотав:
— Прости, Аленка, я так рад твоему приезду… Так рад…
— …Что не нашел иного способа выразить свою радость? Ты сумасшедший, Сашка! Я всегда это подозревала, — она закрыла глаза и глубоко вздохнула. — А если кто-нибудь увидит? Пусти же…
— Пусть видят! Пусть все видят. Я не могу больше, Аленка, не могу, понимаешь? Ведь я же… ведь ты… — бормотал Майский. — Больше я не могу. Больше так нельзя. Решай, Аленка, решай сейчас, вот здесь.
Он смотрел ей в глаза, надеясь прочесть в них ответ раньше, чем прозвучат слова.
— Долго же ты собирался выяснять отношения, — с легкой грустью выдохнула Мельникова и, чуть откинув голову, с упреком добавила: — Где же ты был раньше? Ждал, что я скажу первая?
— Не знаю… Мне трудно объяснить. Но вот спрашиваю… Что ответишь?
— Отвечу… — еле заметная улыбка тронула ее губы. — Отвечу: это надо было давно, давно сделать. Может быть, еще там, в тайге. Столько лет потеряно…
В последних словах прозвучала горечь. И как бы окончательно все решив, Елена уже сама обняла голову Майского теплыми маленькими ладонями и стала порывисто целовать в лоб, щеки, глаза.
— Хороший ты мой… Глупый и недогадливый. Я бы, кажется, умерла без тебя, ведь я же люблю, люблю, разве не видел… Глухое у тебя сердце. Или слепое. Сашка, Сашка…
— Ты приехала насовсем? Правда? — бестолково спрашивал он, пьяный от радости и ее ласки. — Ты замерзла? Сегодня так холодно.
— Замерзла. Но ты меня согрел, — Мельникова счастливо засмеялась.
— Чего ты смеешься?
— Просто так. Мне хорошо.
— Аленка, Аленка, родная девчонка!
— Ого! Стихами заговорил. Теперь окончательно верю — любишь.
Он схватил стул, поставил у печки, усадил на него девушку и сам сел около нее.
— Рассказывай, как там, на Новом. А где Иван Тимофеевич?
— Увел Олю на квартиру. А на прииске, по-моему, все так же, как и при тебе. Даже не знаю, о чем рассказывать. Скажи, где я буду жить?
— Как где? У меня. Правда, я пока на частной квартире у старушки. Хорошая хозяйка. Комната невелика, чистая и уютная. Мог бы занять хоромы Еремеева — пять комнат в особняке. Но куда мне столько? В особняке лучше сделаем школу или клуб. А вот скоро закончим стройку большого дома, там можно взять квартиру.
— Подожди, подожди, Сашок, как же я приду к незнакомым людям? В качестве кого?
— В качестве моей дорогой и любимой жены.
— Ого, какой ты скорый! У нас еще не было свадьбы.
— Свадьба — предрассудки.
— Ошибаешься. Каждая девушка, выходя замуж, хочет, чтобы у нее была свадьба.
— И ты тоже хочешь?
— Почему же я должна быть исключением? Конечно, хочу. А пока определи меня куда-нибудь на временное жительство.
— Трудновато. Гостиницы у нас еще нет. Но что-нибудь придумаем. Да вот: у Ивана Тимофеевича две комнаты и кухня. Он давно собирался привезти Ольгу, и как примерный муж, обо всем позаботился. Одну, я полагаю, они временно могут уступить тебе.
— Я их не стесню? Как же ты изменился за эти полгода. Тот же Александр Васильич и в чем-то не тот. Похудел, глаза ввалились. А, вот оно — сединка на висках. Правда, пока чуть заметная. Много работы?
— Хватает.
Пришел Буйный. Узнав, что Мельниковой негде остановиться, Иван Тимофеевич, без лишних слов взял чемоданы.
— Пойдемте к нам, Елена Васильевна. Здесь недалеко. И Оленька будет рада.
— Что я говорил? Забирай ее, Иван Тимофеевич, забирай. Сегодня отдыхай, Аленка, — Майский помог Елене одеться. — Выспись как следует. А завтра утром приходи сюда. Покажу тебе весь прииск.
— Хорошо, хорошо, — Мельникова подошла к Александру Васильевичу, быстро поцеловала в щеку.
— Сегодня у меня самый счастливый в жизни день.
И побежала догонять Буйного. Иван Тимофеевич легко шагал, держа в каждой руке по объемистому чемодану. Девушка догнала его уже на улице. С приездом жены Буйный словно помолодел, улыбка то и дело появлялась на его суровом лице.
— Уж как хорошо, что вы приехали, Елена Васильевна, — гудел он. — Опять все вместе будем. Мы ведь вроде как родные. И диво ли, столько лет вместе. Вы насовсем к нам?
— Насовсем, Иван Тимофеевич, насовсем. Я выхожу замуж.
— Ну да? — Буйный остановился и недоверчиво посмотрел на Мельникову. — За кого же, дозвольте узнать?
— А вы не догадываетесь?
— Догадываюсь, да только боюсь ошибиться.
— Не бойтесь. Выхожу за Александра Васильевича. Одобряете?
— Одобряю ли? Да мы с Оленькой только и мечтали об этом. Вот спасибо вам, Елена Васильевна. Так бы и расцеловал вас за такие добрые слова прямо на улице.
— За что же спасибо? — Мельникова звонко рассмеялась.
— Хороший он человек, Елена Васильевна, честный, прямой, работать любит. И вы такая же. Славная вы пара. А уж он-то, Александр Васильич-то, как вас любит. Я-то знаю. Не забудьте пригласить нас на свадьбу. Ох, и попляшем!
— Не забуду, Иван Тимофеевич. Вы мне будете вместо отца.
— С превеликим удовольствием. Александр-то Васильич помаленьку всех своих знакомых и товарищей перетянет в Зареченск. Вот и Алексей Филатыч Каргаполов заскучал в Новом-то. Он же здешний, вырос и жил здесь. А теперь вот сын у него в Зареченске комсомольский секретарь. Помните Петю-Петушка? Славный паренек. В отца пошел. Еще бы Никиту Плетнева сюда. Не видал я его давненько. Не знаете, как он поживает?
— С Виноградовым все по тайге ходит, золото ищут. По-моему, доволен — любит тайгу, в ней Никита Гаврилович как дома.
— Часто вспоминаю, Елена Васильевна, сколько мы вместе пережили. И, кажется, давно ли было? А годы-то бегут, бегут. Мы с Оленькой уже старики.
— Ну уж и старики. Оля так совсем не меняется.
Разговаривая, они подошли к большому дому, разгороженному на две половины.
— Вот здесь, стало быть, мы и живем.
Ольга, увидев их в окно, выбежала на крыльцо.
— Лена! Я же говорила, что тебе сразу надо было идти к нам. Заходи скорее. У нас тепло. И обед скоро будет готов.
Утром Мельникова пришла в приисковую контору. Был день получки, и около зарешеченного окна кассы толпились старатели. Проходя мимо них, Мельникова ловила на себе любопытные взгляды, слышала негромкий шепот.
— Кто такая? Артистка, что ли?
— Скажешь. Жена директора.
— Поди ты. Он холостой, точно знаю.
Майский ждал Елену, нетерпеливо расхаживая по кабинету. Он уже надел борчатку и шапку, готовый ехать.
— Здравствуй, Аленушка. Как отдохнула?
— Отлично выспалась. Устроилась хорошо. И теперь горю желанием посмотреть прииск.
— Тогда не будем терять времени.
Они прошли по коридору, и старатели опять разглядывали Мельникову, многозначительно перемигивались.
— Знаешь, за кого они меня приняли? — спросила Елена, когда вышли на крыльцо.
— Любопытно, за кого же?
— За артистку. Похожа?
— Вот не задумывался, — Майский остановился и посмотрел в лицо девушки очень внимательно. Только теперь заметил, что возле глаз у нее легли тоненькие, как ниточки, морщинки, румянец не такой яркий, а губы потеряли прежнюю свежесть. Да, Мельникова за эти полгода заметно изменилась, но была еще красива, и теплая волна нежности поднялась в груди Александра Васильевича. Он назвал эту девушку своей женой и радовался этому.
— Они правы, в тебе есть что-то такое, — Майский неопределенно покрутил пальцами. — Действительно, что-то от артистки… У нас тут в клубе комсомольцы ставят спектакли, классику даже. Не хочешь ли попробовать свои силы?
— Подожди, не все сразу. Дай осмотреться.
Федя ждал их. В легкую кошевку был впряжен Пегас. Конь застоялся и от нетерпения бил копытом, разбрасывая снег.
— Красивая лошадь, — заметила Елена. — Под седлом ходит?
— Не пробовал. Наверное, пойдет. Ты по-прежнему любишь верховую езду?
— Люблю. Это мое любимое развлечение и, пожалуй, единственное…
— Ну так ты будешь его иметь. Обещаю.
Он помог Мельниковой сесть в кошевку, заботливо укрыл тулупом и сам сел рядом.
— А куда ехать, Александр Васильич? — Федя с достоинством занял свое место и натянул вожжи.
— Сначала на «Комсомольскую», Федя. Да покажи Елене Васильевне, на что способен твой Пегас.
— А покажу, — Федя чуть привстал, лихо крутнул вожжами, гикнул, и конь помчал по широкой дороге.
Утро было морозное, но безветренное. В воздухе сверкала и переливалась тончайшая снежная пыль. Бледное солнце тускло проглядывало сквозь нее. Скоро зареченские дома остались позади, потянулось ровное чистое поле. Майский рассказывал Елене о задуманной им реконструкции старого прииска, о том, что уже делается, о драге, которая летом будет работать в Глухом Логу.
На «Комсомольской» они пробыли недолго. Майский договорился с Роем, что он даст часть людей. Как он и предполагал, начальник шахты охотно пошел навстречу желанию директора. Потом поехали на «Таежную». Мельникова задумчиво сказала:
— У меня такое впечатление, что этот твой Иван Григорьевич отдал бы всех людей, если бы ты попросил.
— Отдал бы, — согласился Майский. — Иван Григорьевич не дождется, когда можно будет уйти с шахты. Человек он больной, работает вяло. Я подготовил тебе другое место, но вот сейчас подумал, не сменишь ли ты его? Только честно предупреждаю: на «Комсомольской» ничего интересного. Шахта без особого будущего.
— Ты меня не торопи, Сашок, ладно? Посмотрю весь прииск, тогда и решу.
— А вот сейчас увидишь совсем другого человека. Начальник «Таежной» — это фрукт, да еще южный.
Карапетян встретил директора, вопреки ожиданию, сдержанно: не кричал, не размахивал руками и шапку не бросал. Майский представил ему Мельникову, сказал, что она будет работать на прииске. Ашот Ованесович поцеловал девушке руку, чем сразу и смутил, а потом показал все, что ее интересовало. В заключение в шутку ли, всерьез ли пригласил работать на «Таежной».
— Нет, Ашот Ованесович, инженера Мельникову вы не получите, — ответил за Елену Александр Васильевич. — Она судьбой другому отдана и будет век ему верна. А вот двадцать человек с «Комсомольской» завтра придут к вам.
— Зачем, товарищ директор? У меня и своих людей много.
— Затем, чтобы работы велись быстрее. Вы же говорили, что у вас людей не хватает.
— Говорил, говорил. Мало ли что я говорил. И хитрый же ты, товарищ директор. Ну куда я их поставлю?
— Вы начальник, вы и думайте. Скоро мы еще вернемся к этому вопросу. На партийном собрании.
Карапетян что-то пробормотал, и Майский понял, что обещанные люди начальника «Таежной» не обрадовали. А упоминание о партийном собрании совсем испортило ему настроение.
В поселок возвращались при звездах. Пегас бежал ровным размеренным шагом, и это укачивало.
— Приходи завтра на партийное собрание, — сказал Майский. — Предстоит война с Карапетяном.
— Война? Из-за чего? — Елена удивленно подняла брови.
— Из-за «Таежной», а точнее — из-за золота. Я же тебе говорил, что Ашот Ованесович — это фрукт.
К ночи поднялся ветер, крупными хлопьями повалил снег и не прошло часа, как разыгралась настоящая вьюга. Лежа на кровати, Майский прислушивался к вою ветра и с тревогой думал о том, что если к утру вьюга не утихнет, то это, чего доброго, затормозит многие работы на прииске, задержит обоз с грузами. Директор сел на кровати, попытался читать, но безуспешно. То думалось о погоде и идущем где-то обозе, то о предстоящем собрании и о том, что надо на нем сказать, то вспоминал сегодняшнюю поездку с Мельниковой по прииску и снова ощущал ее близость, слышал ее голос.
Потянулся к столу за папиросами, закурил и опять взялся за книгу.
— Ляксандра Васильич, не спишь? — приоткрыв дверь в комнату, заглянула Марфа Игнатьевна — хозяйка квартиры. На старушке был новый шелковый платок с фантастическими цветами — подарок сына по случаю дня рождения.
— Нет, я не сплю. Входите, Марфа Игнатьевна.
— Там тебя человек спрашивает. Я говорю поздно, мол, приходи завтра, а он заладил свое: надо и все тут.
— Какой человек?
— Да басурманин этот, — старушка поджала губы, всем видом показывая, что она не жалует гостя. Майский догадался, что речь идет о Карапетяне, и очень удивился: что привело его в столь поздний час? Неужели что-то случилось?
— Впущать, что ли?
— Впускайте, Марфа Игнатьевна, впускайте. Он, наверное, по делу.
Старушка прикрыла дверь. В соседней комнате послышались голоса, и вошел Карапетян. Он был в белоснежных щегольских бурках, синих шевиотовых галифе и френче. На голове неизменная барашковая шапка.
— Здравствуй, дорогой директор, — весело заговорил начальник «Таежной», потирая руки. Лицо его порозовело от мороза, и на нем особенно резко выделялись тоненькие, черные, как смоль, и словно приклеенные усики.
— Здравствуйте, Ашот Ованесович, — ответил Майский, сразу успокаиваясь. Спустив с кровати ноги, он нащупал домашние туфли. — Извините, что встречаю вот так… Не ждал. Да мы же виделись сегодня.
— Извини, дорогой, пусть виделись. Разве нельзя опять видеться? Шел мимо, вижу: в окнах свет. Не спит директор. Загляну, думаю, к директору. На улице холодно. Как у вас говорят, такой холод для собак. Можно совсем закалиться. Так у вас тоже говорят.
— Околеть, Ашот Ованесович, и холод не для собак, а собачий холод.
— Пусть. У нас в Армении такого не бывает. Скоро там зацветут персики, абрикосы, миндаль.
— Скучаете по родине?
— Как не скучать. Там у меня мама, жена Кнарик, там дядя Рубен, пять сестричек и еще два брата. Все пишут, все время пишут, домой зовут. Приезжай, Ашот, кушать персики и виноград, плов из молодого барашка.
— Садитесь, — Майский придвинул гостю стул. — Армения не Урал, я понимаю. Здесь, как вы знаете, нет ни персиков, ни абрикосов.
— Нет ни персиков, ни абрикосов и никогда не будет.
— А вот это еще неизвестно.
— Почему неизвестно. Все известно. Вот приезжай гостить к нам в Шамхор и увидишь, что лучше Армении нет земли на свете.
Карапетян оглядел комнату, скромную обстановку, покачал головой. Майский заметил это. «Зачем он пришел? Случайно на огонек? Едва ли».
— Ай, ай, ай, как живешь, товарищ директор. Подумать только. Ты хозяин такого прииска. Ты добываешь золото, а живешь, извини меня, дорогой, как самый большой бедняк дядя Аветик. Ай-яй-яй.
Александр Васильевич нахмурился. Ему было не очень приятно сравнение с каким-то неведомым дядей Аветиком.
— Живу, как могу, — сухо возразил он. — Вот скоро получу квартиру, женюсь…
— Женишься? Ай, как хорошо. Будем гулять. Я тоже женатый. Моя Кнарик доктор. Она не хочет ехать сюда, говорит, лучше приезжай ты, Ашот.
Карапетян придвинулся вместе со стулом ближе к столу и, подмигивая, спросил:
— Невеста есть? Хорошая? Тебе надо хорошую невесту.
— Есть. Вы ее видели, сегодня я с ней приезжал к вам.
— А видел, видел, как не видеть. У Ашота есть глаза, он все видит. Красивая девушка. Инженер. О, хорошо! Давай скорее делай свадьбу, и пусть Ашот Карапетян будет гость.
«Зачем же он все-таки пришел? — снова спросил себя Александр Васильевич. — Определенно, неспроста. После разговора у Слепова и вдруг визит…»
Гость вытащил массивный, с монограммой, золотой портсигар, раскрыл и протянул Майскому.
— Кури, дорогой. Это «Ира». Знаешь, Маяковский сказал: «Мы оставим от старого мира только папиросы «Ира». Вот эти. Он понимал толк в табаке.
— А я и не знал, что вы любитель поэзии.
— Ты много еще чего не знаешь, товарищ директор.
Оба закурили. Карапетян, выпустив струю ароматного дыма, снова оглядел комнату.
— Ни черта не понимаю. Ты директор, Еремеев был директор. Он занимал пять комнат в особняке, имел своего повара. Почему ты живешь здесь?
— Не будем говорить об этом.
— Почему не будем? Мы живем один раз, дорогой. Один маленький раз. Надо жить хорошо, приятно.
Жестом фокусника Ашот Ованесович извлек из кармана галифе бутылку вина, два золотистых крупных лимона.
— Дядя Рубен прислал, — пояснил он. — Наш коньяк, армянский. Выпей, написал, Ашот, со своими друзьями за мое здоровье. Давай рюмки.
— Рюмок нет, — смутился Александр Васильевич, — живу по-холостяцки. Но я что-нибудь поищу.
Он вышел и когда вернулся с двумя гранеными стаканами, Карапетян уже откупорил бутылку, нарезал лимоны, разложив аппетитные кружочки на блюдце, которое отыскал на столе.
— Давай выпьем, товарищ директор, за дружбу. Нам работать вместе. Зачем будем ругаться? Не будем ругаться. Лучше будем дружить.
«Ага, — подумал Майский, — теперь понятно. Ты пришел мириться. Что ж, и у меня нет особого желания ссориться с тобой. Если… если будешь работать, как надо». Засмеялся, сказал:
— Знаете, Ашот Ованесович, у русских есть пословица: дружба дружбой, а служба службой.
— Какой ты, — поморщился гость. — Когда двое мужчин друзья, они должны выручать друг друга. У нас на Кавказе так.
— На Урале тоже так.
Карапетян до половины наполнил стаканы, один придвинул Майскому, другой взял сам и чуть приподнялся.
— За мужскую дружбу.
Даже на расстоянии чувствовался необыкновенный аромат вина. Видно, дядя Рубен знал, что прислать племяннику. Александр Васильевич выпил сразу весь коньяк и взял кружок лимона. Карапетян тянул вино маленькими глотками, щелкал языком. Когда его стакан опустел, он задумчиво пососал лимон и снова налил вина.
— Слушай меня, Александр Васильевич, ты хороший человек, я это вижу. Ты хороший работник, это я тоже вижу. И ты будь хороший директор. А этого я пока не вижу.
— Как вас понять, Ашот Ованесович?
— Ай-яй-яй! — покачал головой Карапетян. — Ты как совсем маленький. Я не буду думать, что ты не понимаешь. Ты хитрый человек, это я тоже вижу. Ну ладно. Хитрый — хорошо. Но почему ты не даешь мне работать?
Александр Васильевич пристально посмотрел на гостя.
— Вы хотите сказать — спокойно работать?
— Ай, зачем так, директор? Надо хорошо работать. Мы будем хорошо работать, тебе будет хорошо, всем будет хорошо. Зачем ты придумал реконструкцию? Кому ее надо? «Таежная» давала много золота. Теперь дает мало и потом будет давать еще меньше. У рабочих меньше заработки, им плохо, они недовольны. Я тоже недовольный.
— Ашот Ованесович, — Майский отодвинул стакан, — по-моему, сейчас не время и не место разбирать такие вопросы. Но если уж вы завели этот разговор, то вот что я вам скажу. Да, «Таежная» давала половину всего зареченского золота. Да, дела у вас шли лучше, чем у других. Но ваша шахта после реконструкции будет давать золота еще больше. Это проверено расчетами. И я далек от мысли, что вы этого не понимаете. Пусть сейчас заработки снизились и у рабочих и у вас. Это временно. Потом наверстаете. Я вовсе не против того, чтобы старатели хорошо зарабатывали, Ашот Ованесович.
— Ай, какой ты человек, — Карапетян закурил. — И ты кури, директор. Мы говорим, как мужчины, и надо курить. От табака голова будет светлой. Делай свою реконструкцию «Золотой розе», на «Комсомолке», но оставь в покое «Таежную».
В глазах Майского появился холодный огонек.
— Если ты пришел просить об этом, то зря. На «Таежной» тоже будет реконструкция, — тихо, но внятно проговорил он, впервые называя Карапетяна на ты. — Это не моя прихоть, этого требует дело. А ты, коммунист, не понимаешь. Удивляюсь. Слышать странно такое от коммуниста.
Ашот Ованесович нервно сдавил папиросу, избегая смотреть на Майского, сказал:
— Коммунист, коммунист. Зачем сейчас это слово? Мы пили с тобой за дружбу, директор. За мужскую дружбу.
— Но мы по-разному понимаем это слово.
Карапетян поднялся.
— Будь здоров, директор. Ты не понял Карапетяна, — залпом выпил свой коньяк и вышел из комнаты.
«Нет, каков гусь! — раздраженно подумал Александр Васильевич, глядя на дверь. — Будем друзьями, только оставь меня в покое. Не будет тебе покоя, Ашот Ованесович. Не будет…»
За окном стонал и завывал ветер. Поскрипывал плохо прикрытый ставень. Стекла до самого верха затянули морозные узоры. Александр Васильевич закурил и принялся ходить по комнате. Дым сизыми полосами тянулся за ним.
«Нет, каков! А я-то подумал, он случайно зашел. Мириться. Уговаривать меня пришел, вот зачем. И все заранее обдумал. Выпьем за дружбу…»
Партийное собрание проводили в клубе. По этому случаю зал был чисто подметен, скамейки аккуратно расставлены, горели все лампы. На сцене красовался длинный, покрытый красным сукном, стол. За ним сидел Слепов.
Люди быстро заполняли зал, рассаживались на скамьи, негромко переговаривались. Майский пришел одним из последних. Обоз, о котором он так беспокоился, только что прибыл в поселок. В пути несколько человек поморозились, их пришлось отправить в амбулаторию. Там обмороженными занялись Осип Иванович, Ксюша и Ольга Дымова.
Поднялся Слепов, глухо откашлялся, посмотрел в зал и постучал карандашом по графину, призывая к тишине.
— Начнем, товарищи.
Избрали президиум, и только тут Александр Васильевич увидел Земцова, поднимавшегося на сцену. Он догнал его.
— Петр Васильевич! Вот неожиданность. Какими судьбами?
— Самыми обычными. Ехал-ехал, и вот приехал. Оказалось, очень удачно.
Они сели рядом и, пока утверждали повестку собрания, тихо переговаривались. Потом председатель объявил:
— Слово для доклада имеет директор прииска товарищ Майский.
Александр Васильевич поднялся, прошел к трибуне, составленной из двух больших ящиков, прикрытых куском красной ткани. Положил перед собой блокнот и, озабоченно проведя рукой по волосам, поглядел в зал. Ого, сколько коммунистов. Это уже сила, и с ними можно делать большие дела. В первом ряду он увидел Карапетяна. Ашот Ованесович, заметив, что директор смотрит на него, поспешно отвел глаза. А на одной из последних скамеек, кутаясь в пуховый платок, сидела Елена Мельникова. Александр Васильевич улыбнулся ей, она поняла, что он увидел ее, и тоже улыбнулась.
Доклад Майский начал необычно и, может быть, поэтому сразу завладел вниманием.
— Только что, товарищи, в Зареченск пришел обоз с важным грузом. В пути пять человек сильно поморозились. Они отправлены в амбулаторию, и сейчас ими занимаются медики. Эти люди и все обозники, проделав длинный и трудный путь, не ропщут. Наоборот, они горды тем, что хорошо сделали свое дело. Таких людей, понимающих, что и для чего мы делаем, как я убедился, на прииске много. Мы переживаем сейчас трудное время — время реконструкции прииска. Вы знаете, что даст нам реконструкция. Старатели поняли это и мирятся с временными трудностями, со снижением заработков. Каждый день ко мне приходят рабочие, штейгеры, дают свои предложения, советы. Умные советы и дельные предложения. Это помогает лучше решить общую задачу. Но, к большому сожалению, есть и такие люди, которые не понимают…
— Не хотят понять, — громко сказал кто-то в зале.
— Да, это точнее, не хотят понять всей важности того, что мы делаем. И эти люди тормозят работу.
Карапетян зябко повел плечами. «Сейчас будет говорить про меня, — мрачно подумал он. — Скажет, как я просил не трогать «Таежную», или нет?»
Майский начал подробно обрисовывать состояние дел на каждой шахте. Говорил о том, что уже сделано и что предстоит делать, какие трудности и как они преодолеваются. Главное внимание он уделил «Золотой розе», потом сказал о «Комсомольской» и, наконец, добрался до «Таежной».
— Вот здесь, в зале, сидит начальник «Таежной» шахты коммунист Карапетян. Сегодня мы должны, товарищи, со всей строгостью спросить у него: почему он тормозит работы по реконструкции на своей шахте, почему он против реконструкции…
— Клевета! — вскочил Карапетян.
— Спокойно, Ашот Ованесович, — остановил его Слепов. — Ты получишь слово.
Ворча, Карапетян сел на место. «Что ответить? Скажу — выдумал. Злой на меня. Никто не слышал. Нет свидетелей. Скажу — мстит».
Майский заканчивал доклад, а о вечернем визите начальника «Таежной» не упомянул. Он отчетливо понимал, что бросить такое обвинение глупо. Свидетелей при этом не было.
— Мы собрались сегодня не для того, чтобы припоминать друг другу разные обиды. Мы должны сообща решить, как лучше работать. А тех, кто этого не хочет, — заставить.
После директора сразу же попросил слово Карапетян.
— Только не оправдывайся, — напутствовал его Слепов, когда Ашот Ованесович шел к трибуне. — Говори, как будешь работать дальше.
— Скажу, — громко, с угрозой отозвался начальник «Таежной». — Я все скажу. Пусть коммунисты знают.
И, обращаясь к сидящим в зале, продолжал:
— Товарищ директор плохо сказал про меня. Но вы знаете Ашота Карапетяна. Ашот Карапетян работает с вами три года. Пусть кто-нибудь скажет, что он работает плохо… — Карапетян умолк, словно ожидая, не поднимется ли кто-нибудь, чтобы подтвердить, что он работает плохо. — Моя «Таежная»…
— Не твоя, а наша, — послышалось из зала.
Ашот Ованесович поморщился.
— Не надо меня перебивать. Я тогда волнуюсь. Я уже начинаю волноваться. Правильно меня поправляют. Наша шахта. И она все три года выполняла план. Перевыполняла. Наша «Таежная» давала много золота. Разве это плохо? Это хорошо, товарищи. А новому директору прииска не понравилось. Вы скажите мне — почему? Почему не нравится.
— Давай ближе к делу, Ашот Ованесович, — негромко сказал Слепов.
— Ближе? Я и так близко. Товарищ Майский затеял реконструкцию прииска. Правильно? Правильно. Хорошо очень. Надо это делать. С таким оборудованием, какое у нас, больше работать не можно. Но большое дело надо делать с большим умом.
Подперев голову рукой, Земцов внимательно слушал Карапетяна.
— Но у меня мало людей, я не могу заставить их и добывать золото, и быть строителями. Они не ишаки. Мои рабочие стали мало получать, и они хотят уходить с шахты. Кто за это будет отвечать? Карапетян? Он не хочет отвечать за чужие глупости. Мне говорят: ты саботажник. Так директор сказал. Саботажник — плохое слово. Я коммунист и делаю так, как мне совесть велит. Я стараюсь не для себя.
— Но и себя не забываешь тоже, — опять послышалось из зала.
— Нет, я не могу так говорить, — Ашот Ованесович повернулся к Слепову: — Я совсем разволновался. Пусть другие говорят.
— Дайте мне слово! — попросил, поднимаясь, высокий, крепкий мужчина. И, не дожидаясь разрешения, пошел к трибуне.
— Моя фамилия Сергеев, ежели кто не знает. Я штейгер с «Таежной». Вот наш начальник сейчас выступал и все говорил: моя, мое, мои. А надо бы — наше, наши. Кто назвал Карапетяна саботажником? Саботажник он и есть. А как же. Во дворе шахты лежит под снегом новое оборудование, которого мы ждали столько лет. Все знаем, как оно достается нашему прииску. Почему Карапетян против реконструкции? Потому, что это бьет его по карману. И ему это не нравится. Он привык перевыполнять план легко, без хлопот и получать премии, ходить в героях. А то, что, может быть, половина золота пропадает, это его не волнует.
— Сергеев, ты сумасшедший! — выкрикнул Карапетян.
— А, не нравится? Нет, ты уж послушай, Ашот Ованесович, я такого случая давно ждал. Пусть все коммунисты знают правду. Так вот, товарищи, людей у нас не хватает? Чепуха это, товарищ директор. Тут вы еще не разобрались сами. Не хватает у нас на шахте хорошего хозяина. Слышал я, хотите перебросить к нам людей с «Комсомольской». А там что, девать их некуда, что ли? Там положение не лучше, если не хуже, чем у нас. Раньше так хищники работали, брали, что сверху лежит. Им-то плевать было на народное добро. А мы так не можем. Мы для государства работаем. И еще скажу: никто с шахты у нас бежать не собирается. Пусть он не пугает. Все знают, временные у нас трудности. Потом будем зарабатывать больше. Мы, коммунисты, заставим Карапетяна делать то, что надо, а не то, что выгодно только ему. Вот так. Я все сказал, товарищи.
Собрание проходило бурно. Выступали рабочие, десятники, штейгеры. Говорили о том, что готовы перенести любые трудности, лишь бы вывести Зареченский прииск из прорыва, вернуть ему былую славу. Одним из последних выступал Земцов.
— У вас очень хорошее собрание сегодня, товарищи, — сказал он. — Правильное собрание. Я много раз бывал на вашем прииске. Замечательные здесь работают люди. Сегодняшнее собрание еще раз подтвердило это. Всем ясно, что реконструкция необходима. Ее надо провести быстро и хорошо. Нашей стране сейчас особенно нужно золото. Этим очень серьезно занимается партия. Строятся новые прииски на Дальнем Востоке, в Сибири и Забайкалье. А мы, как тут правильно говорили, ходим по золоту, выбрасываем его в отвалы. Преступление? Да, и за него надо наказывать. Коммунист Майский взял правильный курс на реконструкцию Зареченского прииска. План реконструкции обсуждался и одобрен в тресте. Так давайте сообща решать сложную задачу. У меня есть предложение: провести на «Таежной» коммунистический субботник…
— Правильно!
— Даешь субботник! Все пойдем.
— Комсомольцев надо позвать.
Земцов улыбнулся.
— Кто говорил, что старатели не дружный народ? Давайте сразу же и определим, когда проведем субботник. Я думаю, за коммунистами пойдут и беспартийные.
— Пойдут, факт!
— Все на субботник!
Общее собрание коммунистов обязало Карапетяна в кратчайший срок исправить положение на «Таежной». Он ушел мрачный, ни с кем не попрощался.
После смерти жены Егор Саввич ходил словно пришибленный. Некому было за ним ухаживать, не на кого было кричать, если что-то не так, а при случае и поделиться своими заботами. Вечерами, а порой и ночью подолгу простаивал перед иконами, моля бога о чем-то ему одному известном. Вспомнив о наказе Аграфены Павловны, упросил соседку Мелентьевну перейти к нему жить и вести хозяйство. Вдова сначала отказывалась, но потом согласилась. Мало-помалу жизнь в доме Сыромолотовых стала налаживаться.
Яков особенно тяжело переживал утрату матери. Это был единственный по-настоящему близкий ему человек. С отцом он никогда не откровенничал, даже старался избегать разговоров и встреч. Но Яков побаивался отца — привычка, прочно усвоенная с детства, и не было еще случая, чтобы он ослушался. За последнее время сын еще больше отошел от отца. Весь день проводил на шахте, вечерами уходил в клуб, где продолжал встречаться с Любой Звягинцевой, или к товарищам, а возвращался домой, когда отец уже спал. После смерти Аграфены Павловны Сыромолотов ни разу не заговаривал с ним о женитьбе. И Яков надеялся, что отец изменил свое решение.
В тот вечер Егор Саввич не ушел по обыкновению рано спать, как часто делал в последнее время. Сходил в баню, хорошенько попарился и теперь блаженствовал у самовара. А Яков пришел домой тоже рано. Данилка Пестряков почему-то не явился в клуб, а без гармониста какая же вечеринка. Молодые люди посидели, щелкая семечки, и разошлись. Яков проводил Любу, постоял с ней немного у ворот и распрощался. Вот так и получилось, что отец и сын встретились неожиданно друг для друга.
— А, гулена, — благодушно сказал Егор Саввич, увидев Якова. — Совсем от дома отбился. Садись чай пить. Мелентьевна, поставь ему чашку.
— Не хочу чаю, — отказался сын.
— Не хочешь, не надо. Посиди хоть так с отцом.
Яков опустился на стул, взял крендель и начал грызть. Сыромолотов молча наблюдал за ним. «Не моей породы, — с обидой думал он, — не в меня пошел».
— Как живешь-поживаешь, сынок?
Ласковый тон отца насторожил Якова. Он быстро вскинул глаза и тут же опустил. Нехотя ответил:
— Известно как: сегодня работа и завтра работа.
— Все в клуб бегаешь? Возле учителки крутишься?
— Бываю в клубе, туда никому дорога не заказана, — и внезапно оживился. — Я, тятя, заявление в комсомол подал. На днях принимать будут.
— Принимать, говоришь? — отец встретил известие, вопреки ожиданию, спокойно. Отодвинул чашку с недопитым чаем. — А примут?
— Отчего же не принять? Каргаполов обещал. Биография у меня чистая. На работе все ладно. Хвалят даже.
— Кто хвалит-то? Петровский? Это хорошо, он нынче в почете у нового директора. Старайся, Яша, старайся. Выходит, ты у меня теперь комсомолия. Так-то оно, пожалуй, и лучше. Пусть все думают, что и мы за Советы, пропади они пропадом.
— Зачем так говоришь, тятенька? Я по-серьезному.
— И я по-серьезному. Что говорю — знаю, а ты слушай да помалкивай. Потом уразумеешь.
— На «Таежной» завтра субботник. Все комсомольцы пойдут. И я с ними. Работать, значит, будем.
— Иди, иди, надрывай пуп-то.
— Тятенька, ты как-то про золото говорил. Будто знаешь, где оно в тайге лежит.
Егор Саввич испуганно отшатнулся.
— Еще чего выдумал. Да когда я говорил? Не было такого.
— Говорил, — упрямо повторил Яков, — забыл, что ли?
— Не знаю я никакого золота. Не выдумывай.
— Я и не выдумываю. Сам сказал, а теперь отпираешься. А если знаешь, сказал бы директору. За находку большая премия полагается. Разве плохо? Вот я, если бы нашел — сразу сказал. И премии мне не надо.
— И то верно. Зачем тебе премия? Ты у меня богач. Вот свадьба скоро, а где деньги брать? Об этом думал? Или твои комсомольцы дадут?
— Нынче свадьбы не обязательно играть.
— И чего ты мелешь? Чай, люди вы. Это собаки снюхались на ходу и ладно, а людям так не полагается. Ты вот что, Яков, ты не дури. Свадьба после рождества.
— Не хочу я на Дуне жениться.
— Зато я хочу, чтобы ты на ней женился. Матери слово давал, не забывай тоже. Если я тебе в комсомолию поступать позволяю, так тут у меня свой расчет. И не воображай, что везде буду твоим прихотям потрафлять. Потом еще спасибо скажешь.
Яков молчал, знал, начни возражать отцу, он так разойдется — не обрадуешься.
Егор Саввич снова принялся за чай. Исподлобья смотрел на сына. «А я-то думал, помощником станет мне. Вот тебе и помощничек. Про золото сдуру чуть не рассказал ему. Господь не допустил. А что потом будет, когда законная власть вернется? Внучонка надо мне, внучонка. На Якова надежды нет».
А Яков думал свое и тоже исподлобья посматривал на отца. Выходит, не забыл он про женитьбу. Что теперь делать? Как сказать Любе? Эх, разнесчастная судьба. Бросить бы все, уйти с Любой куда глаза глядят. Да куда уйдешь…
— Егор Саввич, — в столовую вошла Мелентьевна и склонилась к уху Сыромолотова, что-то шепча. Тот утвердительно мотнул головой.
— Сейчас выйду. Покорми его, ежели что после ужина осталось.
Подождал, когда Мелентьевна ушла, сказал Якову:
— Сам видишь, как нам без матери худо. А ты, дурень, жениться не хочешь. Иди нето, если с отцом больше говорить не о чем.
Яков словно только и ждал этих слов. Поднялся и ушел в свою комнату. Егор Саввич проводил его взглядом, вздохнул и тоже встал. В кухне на скамейке сидел Сморчок. Увидев хозяина, живо вскочил, угодливо поклонился.
— Егору Саввичу мое почтение.
— Ладно, ладно, — отмахнулся тот. После разговора с сыном он был не в духе. — Не люблю я этого, знаешь ведь.
— Не гневайся, Егор Саввич, на убогого.
Мелентьевна собрала на стол. Сморчок послушно вымыл руки и принялся за еду. Как всегда, ел он жадно, торопливо, словно боялся, что ему не дадут съесть все. Временами он выразительно поглядывал на шкафчик, где стоял графин с водкой, вздыхал, но попросить не смел, а хозяин, будто не замечая его взглядов и вздохов, расспрашивал о новостях. Тот подробно передавал ему все, что знал. Новая должность позволяла Сморчку все время находиться в конторе, быть в кабинетах директора и секретаря партийной ячейки, слышать их разговоры, быть постоянно в курсе всех дел. Сыромолотова устраивало это, он даже стал ласковее со Сморчком и без лишней воркотни давал ему небольшие суммы, а тот незамедлительно пропивал деньги.
На этот раз Сморчок не засиделся. Он теперь и ночевал в конторе, чтобы утром, встав пораньше, затопить печи до прихода людей. На дорогу Егор Саввич все-таки налил старику полный стакан водки, и тот ушел довольный.
А через две недели в доме Сыромолотовых играли свадьбу. Собственно, торжества не было. Неудобно после недавней смерти жены затевать пышное гулянье. Не было «именитых» гостей — приискового начальства. Правда, Егор Саввич пригласил и Майского, и Петровского, и Слепова, но когда каждый из них, поблагодарив, сказал, что едва ли сможет прийти, он не настаивал. Важно, что приличие соблюдено. Пришло несколько знакомых, ближайшие соседи. Родственников в Зареченске у Сыромолотова не было, у сироты-невесты — тоже. На угощение Егор Саввич не поскупился: всякой еды и питья поставил вдоволь.
Жених и невеста, как и полагается по обычаю, сидели рядышком в конце длинного стола и не глядели друг на друга, словно все, что происходило в комнате, их не касалось. Яков в новом черном костюме-тройке и белой накрахмаленной рубашке выглядел старше своих лет. Он мрачно пил вино и почти ничего не ел. Весь наряд Дуни — простенькое белое платье с оборками, сшить его помогла Мелентьевна, а денег на ткань дал Сыромолотов. Невеста была на два года моложе своего жениха, примерно одного с ним роста, довольно пышнотелая, с крепкими рабочими руками, не красавица, но и не уродина. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо, со здоровым румянцем во всю щеку. Дуня сидела не шелохнувшись, опустив глаза. Если кто-нибудь ее окликал, она вздрагивала, на миг поднимала ресницы и в чистых голубых глазах мелькал испуг.
За весь вечер Яков лишь раз посмотрел на невесту и то мельком. По мере того, как он наливался вином, взгляд его тупел, а движения становились медленнее и неувереннее. В конце концов сидевший рядом гость подтолкнул парня в бок и сказал громким шепотом:
— Не больно напивайся-то, Яков, не справишься со своим жениховским делом, опозоришься, смотри.
Вместо ответа молодой Сыромолотов снова наполнил вином свой стакан. Гость только покачал головой:
— Дурень ты дурень.
По обычаю гости несколько раз поднимали стаканы и кричали «горько». Яков и Дуня вставали, не глядя друг на друга неумело целовались и поспешно садились. Гости смеялись над ними, грубо подшучивали, потом перестали обращать внимание на молодых и занялись своими делами: выпивали, закусывали, громко разговаривали, пробовали даже петь, но голоса звучали нестройно и сбивчиво. Данилка Пестряков, приглашенный на свадьбу ради своей гармони, одиноко сидел в углу и что-то тихо, задумчиво наигрывал. Потом о нем вспомнили, и началась пляска.
В полночь молодых отвели в отведенную им комнату. Яков, едва державшийся на ногах, с трудом стянул сапоги и, не снимая костюма, повалился на пышную кровать. Дуня, не зная, что делать, стояла посреди комнаты, накручивая на пальцы обшитый кружевом носовой платок.
— Яша, — наконец позвала она, — ты бы разделся.
В ответ Яков пробормотал что-то невнятное. Открыл помутневшие глаза, сел на кровати и с недоумением осмотрелся.
— Ты… ты… кто такая?
— Как кто? — девушка смотрела на него испуганно. — Жена я. Твоя жена…
— Жена? Моя жена? Ха-ха-ха-ха… — Яков залился идиотским смехом, лицо его побагровело. Неожиданно он оборвал смех и сказал совсем трезвым голосом: — Эх, Дуня! Почему я такой несчастный?
— Не знаю, — отозвалась Дуня. На глазах у нее навернулись слезы. — Ты сердишься на меня?
— На тебя? Ты-то при чем тут?
Он запустил пальцы в пышные волосы и стал качать головой. Послышалось сдавленное, глухое рыдание. Дуня испугалась еще больше.
— Яша, Яшенька! Не надо так, успокойся. Люди услышат.
Движимая каким-то неведомым чувством, может быть, состраданием, свойственным каждой женщине, она попыталась утешить плачущего мужа. Села рядом, осторожно обняла его голову, прижала к груди.
— Успокойся, Яша. Ну зачем ты так?
— Да знаешь ли ты… — Яков заговорил плаксиво, как малое дитя. — Ведь я не тебя, другую люблю. Как я жить-то с тобой буду? Ну зачем ты за меня шла? Зачем?
— Я буду тебя любить, Яша, буду все делать, что прикажешь. Как-нибудь проживем. Куда нам теперь деваться-то?
Из столовой доносились пьяные голоса, обрывки песен, выкрики. Гости продолжали веселиться. Яков притих, плечи его перестали вздрагивать. Он поднял голову, увидел совсем близко большие, добрые и доверчивые глаза. Ему стало хорошо от того, что вот нашелся хоть один человек, который его понял и пожалел. Он тихонько обнял девушку, прижался мокрой щекой к ее щеке. Дуня гладила его голову и все повторяла:
— Успокойся, Яшенька, успокойся, хороший мой.
Потом она сняла с него измятый пиджак, заботливо повесила на спинку стула, помогла раздеться и уложила в постель. Яков тут же захрапел. Несколько минут Дуня смотрела на его лицо, спокойное и совсем мальчишеское, тихонько и с нежностью поцеловала, потом задула лампу. Быстро разделась и осторожно, чтобы не разбудить спящего, легла рядом.
Девушка долго не могла уснуть. Лежала с открытыми глазами, прислушивалась к голосам из соседней комнаты и время от времени крестилась. Рядом сонно ворочался Яков, что-то быстро и неразборчиво бормотал. Дуня осторожно отодвигалась, чтобы не беспокоить его. Не так представляла она свое замужество. Вот пришла в чужой дом. Что ждет ее здесь, ко двору ли придется? Яков ей нравился, она и раньше изредка видела его. Да и какой девушке такой не понравится: рослый, красивый, характера тихого. А он сказал, что не любит ее, что другая ему по сердцу. Может, привыкнет, полюбит… Зато и у нее теперь есть муж… А вот свекор какой-то непонятный… Так и не додумав своих беспокойных дум, она, измученная, уснула.
Сон был короткий. Дуня привыкла вставать рано. И на этот раз поднялась до света. Яков лежал на спине и громко храпел. С минуту она смотрела на мужа, улыбнулась, когда он смешно зачмокал губами. Вот он, ее муж. Ее.
Через замерзшие окна в комнату пробивался свет нарождавшегося дня. Дуня быстро оделась в простенькое темное платье и вышла в столовую.
В комнате стоял тяжелый запах вина, лука и кислой капусты. На столе в беспорядке громоздилась посуда с остатками закусок, пустые бутылки. На полу белели осколки посуды. Это гости били вчера тарелки «на счастье».
Из кухни вышла Мелентьевна.
— Поднялась? — удивилась она, увидев молодую. — Чегой-то рано так?
— Я завсегда рано встаю, — тихо ответила Дуня.
— Оно и верно. Чего в постели-то валяться, к лени себя приучать.
Мелентьевна с интересом посмотрела на Дуню.
— Яков-то спит?
— Спит.
— Ну и ладно. Давай-ка, девонька, прибирать комнаты. Эвон, что гости-то понатворили.
— Сейчас, тетенька, — живо отозвалась Дуня. — Вы только скажите, что надо делать.
Так началась ее новая жизнь.
Ближе к весне, по последнему санному пути на Зареченский прииск стала прибывать драга. Везли ее разобранную на специально подготовленных широких санях. Части драги сгружали у большой ямы в Глухом Логу. Когда-то здесь были первые неглубокие шахты, давно заброшенные. Майский намеревался расширить котлован, подвести к нему воду из Черемуховки и пустить здесь машину.
Солнце с каждым днем припекало сильнее, дороги раскисли. Лошади, выбиваясь из сил, тащили тяжелый груз, часто застревали на трудных участках длинного пути. Майский торопил возчиков, Буйного, который отвечал за перевозку драги. Во что бы то ни стало надо успеть перевезти всю драгу до начала распутицы.
В Зареченске мало кто знал, что такое драга, и никто не видал этой машины. Старатели приходили посмотреть на отдельные узлы и механизмы, ничего не могли понять и только недоуменно качали головами. Стали поговаривать, что теперь шахты закроют, рабочих распустят, останется лишь несколько человек обслуживать удивительную фабрику. Кто распускал такие слухи — неизвестно, только они встревожили зареченцев и быстро докатились до Слепова. Он пришел к директору прииска озабоченный. Подождал, пока ушли люди, и, когда они остались вдвоем, спросил:
— Слыхал, Александр Васильич, о чем в народе говорят?
— Равное говорят, — ответил тот, продолжая писать в большом блокноте, с которым не расставался.
— Ты о чем?
— О драге.
— Думаешь, не успеем всю перевезти до распутицы? — Майский ощутил легкое беспокойство.
— Может, и успеем. Только беспокоюсь я о другом: как бы сохранить в целости то, что уже привезли.
— Интересно! — директор бросил карандаш и откинулся на спинку стула. — Ты что же, Иван Иванович, думаешь, драгу растащат?
— И растащить могут. А главное, как бы не попортили. Кто-то пустил среди старателей слушок, будто, как только драгу соберут и она начнет работать, шахты закроют, а всех рабочих уволят. Понимаешь, какая штука?
— Понимаю, черт возьми! — Александр Васильевич встал, одернул гимнастерку и вышел из-за стола. Остановился перед Слеповым, засунув руки в карманы брюк и слегка покачиваясь на носках. — Но ведь это нелепость. На такой слух могут клюнуть либо круглые дураки, либо совсем темные люди.
— Насчет дураков брось, людей не обижай, — сердито сказал Иван Иванович и по привычке потер подбородок. — А вот неграмотных людей у нас много. Да и когда им было учиться? А неграмотного человека обмануть легко. Люба Звягинцева — наша учительница, недавно была у меня. Говорит: давайте организуем по вечерам занятия со старателями. Многому не научу, но писать, считать и читать обязательно. Между прочим, у этой славной девушки личное горе, трагедия даже. Сыромолотов Яков — сын старшего конюха, женился, а Люба его любит. На другой женился.
— И откуда ты все знаешь, Иван Иванович?
— Должность у меня такая, — задумчиво ответил Слепов, смотря в окно. — Конечно, Люба мне не говорила об этом. Да и тебя, наверное, приглашали Сыромолотовы на свадьбу. Вот бы еще двух-трех таких, как Люба, и можно открывать школу ликбеза. Я об этом давно думаю, да ничего путного придумать не могу. Люди у нас есть подходящие, но все заняты очень. Обещал учительнице с тобой поговорить и решить дело в ближайшее время. Ликвидации безграмотности партия сейчас придает огромное значение.
— Знаю, но ты отвлекся, Иван Иваныч.
Майский закурил и опять сел. Слепов тоже сел. Он окончательно поправился и теперь выглядел даже хорошо, несмотря на то, что много работал.
— Так вот, вообрази себя на месте этого неграмотного старателя. На прииск прибывает махина, именуемая непонятным словом драга. Ему сказали, что драга — золотодобывающая фабрика, она заменит труд сотен людей, работать на ней будут единицы, да и то специально обученные. Поверит старатель, что шахты закроют, а его пустят на все четыре стороны?
— Поверит, пожалуй, — согласился директор. — Но какой дьявол распускает такие нелепые слухи?
Слепов пожал плечами.
— Это, конечно, надо узнать. Но я о другом. Во-первых, по-моему, следует немедленно собрать рабочих и объяснить им, что такое драга. А во-вторых… поставь у драги охрану. Чем черт не шутит, когда бог спит.
— Ты прав, Иван Иванович, хотя мы с тобой и не спали, а черти все-таки пошутили, — Майский с силой придавил окурок в пепельнице. — Такие шутки могут обернуться бедой. Ведь если находятся люди, распускающие зловредный слух, то они же могут подговорить кого-нибудь искалечить машину. Может получиться как в Англии с луддитами, когда рабочие думали, что из-за машин они остаются без работы. Случись подобное с драгой, тут не только с меня, но и с тебя заодно голову снимут, тут такое поднимется. Но успокойся, Иван Иваныч, охрану я с первого дня поставил. Боялся, правда, другого: начнут таскать разные части машины, в хозяйстве, мол, пригодится. Готовь собрание, секретарь, потолкуем со старателями.
— Добро. Сегодня же и проведем.
Слепов ушел, а Майский вызвал начальника охраны Буйного, и начал в ожидании шагать по кабинету. Вот так, не ждешь-не гадаешь, откуда очередная беда. Ну, не беда — так неприятность. Интересно, кто распустил гаденький слушок? Большая часть драги уже прибыла в Зареченск, осталось перевезти еще некоторые узлы и, не мешкая, начать монтаж. Недели через две должны приехать и драгеры.
Пришел Иван Тимофеевич. Он только вчера прибыл с очередным обозом и снова готовился в дорогу.
Иван Тимофеевич немало удивился, когда Майский спросил:
— У тебя охрана на драге выставлена?
— А-то как же? Хоть драга не лопата, не унесешь, а раз приказ был — исполнил.
— Проверь, как она охраняется. Машина дорогая, не доглядим, могут испортить.
— Не пойму я что-то, Александр Васильич, — загудел Буйный простуженным голосом. — На кой шут ее портить? У кого рука подымется? Теперь не двадцатый год. Нынче десять лет Советской власти праздновать будем.
— И двадцать будем, а доживем, так и пятьдесят. Но враги у Советской власти пока еще не перевелись.
И директор коротко передал свой разговор с секретарем партийной ячейки прииска. Буйный поскреб в затылке, поправил теплый шарф, которым обмотал больное горло, смущенно сказал:
— А ведь и я такие разговоры слыхал. Вот и обозники мои говорят: возим эту чертову драгу, а потом, как заработает она, нас же и по шапке. Ну, я подумал, в шутку сказано. Посмеялся даже. И в голову старому дураку не пришло, как может обернуться дело. Теперь понял. Сегодня же проверю охрану да накажу покрепче стеречь.
— Правильно. А выезжаешь когда?
— На ночь думаю. По морозцу. Уж больно лошади притомились. Если измотаем их, не вывезем драгу по санному пути. Придется тогда ждать колесной дороги.
— И не думай. Каждый день дорог. Береги лошадей, командуй, как знаешь, дело твое, но чтобы через неделю весь груз был на месте.
— Ох, Александр Васильич, уж больно ты крут. Сколько лет с тобой работаю, а все к этой крутости привыкнуть не могу.
Майский рассмеялся.
— Привыкай. Ну действуй, Иван Тимофеевич, действуй.
Собрание старателей Слепов организовал после обеда. Все уже знали, что речь пойдет о драге, а потому народу собралось много. Из клуба, где сначала хотели провести собрание, перешли на площадь. Трибуной служило конторское крыльцо.
— Товарищи, — начал Иван Иванович. — Мы бы не стали отнимать у вас время на этот разговор, но приходится. Дело-то вроде бы и простое. Вот сейчас вам директор все объяснит, а вы потом будете задавать ему вопросы. Давай, Александр Васильич.
Майский вышел вперед, снял шапку. Сотни глаз выжидательно следили за ним.
— Я коротко. Все вы знаете, товарищи, что нашему прииску с большим трудом дали драгу. Это замечательная машина. Правильно о ней говорят — фабрика золота. Она заменит много рабочих. Это тоже правильно. Но вот кто-то распускает слух, будто с пуском драги вас уволят, а шахты закроют. Это вредный слух. Шахты как работали, так и будут работать. Мы сейчас меняем на них оборудование, расширяем. Все это стоит больших денег и делается не для того, чтобы потом закрыть шахты. Наоборот, нам нужны люди, а в будущем их потребуется еще больше. И потом, не забывайте, товарищи, что вы живете при Советской власти, которая не даст в обиду рабочего человека. Она — народная власть и стоит на страже интересов народа. Это раньше хозяин прииска мог делать все, что ему вздумается, мог закрыть шахту и выгнать старателя. Так, наверное, и у вас бывало.
— Было, помним такое, — выкрикнул кто-то.
— Вот видите. Теперь времена другие. Стране нужно золото, как можно больше. В ближайшее время Зареченский прииск увеличит добычу золота вдвое, а потом — в пять, в десять раз. Золото будем добывать и в шахтах, и драгой. Таких драг, как наша, всего несколько на Урале, да и в стране их немного. И одну из этих машин доверили нам. А кому-то не нравится это, кто-то пытается нам мешать. Скоро Советской власти будет десять лет, но у нее все еще есть враги не только по ту сторону государственной границы, но и по эту. И они, как видите, есть даже среди нас. Они не дают нам спокойно жить, работать, строить свое рабоче-крестьянское государство.
Майский умолк, обвел взглядом лица старателей и увидел, что они ловят каждое его слово, одобрительно кивают головами.
— А может, ты врешь все? — крикнул кто-то из дальних рядов. — Может, омманываешь?
Все головы, как по команде, повернулись в ту сторону. Старатели загудели, послышались крепкие слова.
— Спокойно, товарищи! — Александр Васильевич поднял руку. Он пытался разглядеть того, кто кричал и не мог найти его в густой толпе. — Нет, я не вру. Помимо того, что я директор прииска, я еще и коммунист. А коммунисты никогда не обманывали народ.
— Скажи, почему на «Таежной» стали мало зарабливать?
— Потому, что там меняют старое оборудование. И на «Золотой розе» так же. Мы сейчас не столько добываем золото, сколько занимаемся стройкой. Сроки у нас жесткие. Закончим реконструкцию, по-настоящему займемся золотом, и тогда заработки станут выше прежних. Даю вам слово.
Было еще несколько вопросов. Директор отвечал коротко и ясно. Потом говорил Слепов. Он напомнил, что враги народа еще есть, живут притаившись и, где могут, стараются вредить. Поэтому бороться с ними надо беспощадно, не терять революционной бдительности и хорошо делать свое дело.
— Прошу вас рассказать своим товарищам, тем, кого нет на нашем собрании, о чем мы тут говорили, и больше не поддаваться на провокации, не верить вредным слухам. А если у кого будут какие сомнения — идти к директору, ко мне, к начальнику шахты.
Собрание сделало свое дело. Разговоры среди старателей об увольнении и закрытии шахт прекратились, но охрану с драги Майский не снял.
А весна уже началась по-настоящему. Снег потемнел, превратился в грязное месиво. Из-под него побежали первые вешние ручьи, сливались вместе, устремляясь в низины, образуя большие и малые лужи. Ночами они застывали, покрываясь матовой ледяной коркой, а крыши домов обрастали бахромой сосулек. Последний санный обоз прибыл в Зареченск с большим опозданием. Теперь вся драга перекочевала в Глухой Лог, и директор прииска со дня на день ждал монтажников, чтобы начать сборку плавучей золотодобывающей фабрики. За зиму удалось перевезти и большую часть нового оборудования для шахт, а остальное было решено вывезти как только просохнут дороги.
К весне артель строителей закончила большой дом на четыре квартиры. Одну из них получил Майский. С этой радостной вестью он и пришел вечером к Елене. Она все еще жила у Буйного.
Поднимаясь на крыльцо, Александр Васильевич уловил вкусный запах жареного. Постучал в дверь и услышал женский голос.
— Входите.
Майский вошел в маленькую прихожую, в кухне увидел Ольгу. В фартуке и белой косынке она стояла у плиты перед большой сковородой, на которой что-то шипело и потрескивало.
— Добрый вечер, Ольга Михайловна.
— Александр Васильич! Вот кстати. Проходите в комнату.
— Я всегда кстати. У меня нос такой — сразу чует, где стряпают, и как флюгер поворачивается в ту сторону. Иду мимо вашего дома, ага, вкусным чем-то пахнет. Что же это, подумал, Ольга Михайловна такое готовит? Дай зайду, узнаю.
— Вы все шутите. Ничего особенного я не готовлю. Обыкновенные пирожки. С мясом, с капустой и с морковью.
— О, ваши пирожки я знаю. Вкуснее ничего не едал.
— Не расхваливайте очень-то, а то я нос задеру, — рассмеялась маленькая женщина и поправила белым от муки пальцем выбившуюся из-под платка прядь волос. — Идите в комнату, Александр Васильич.
Разговаривая с гостем, Ольга ловко перевертывала широким ножом подрумяненные пирожки. Светила большая лампа, было тепло и как-то особенно, по-домашнему, уютно, и Майский с радостью подумал, что вот и у него наконец-то будет свой угол.
— Ольга Михайловна, а Лена когда придет?
— Жду с минуты на минуту. Тоже взяла моду опаздывать. Говорит, шахта далеко, когда случится попутная подвода, а когда и пешком.
— А у меня радость, Ольга Михайловна.
Дымова лукаво взглянула на гостя.
— Люблю, когда у людей радость. Только она не часто бывает. Рассказывайте, рассказывайте, и я с вами порадуюсь.
— Квартиру получил. Вот ключ.
— Это и вправду, радость. Поздравляю вас, от души поздравляю. Новоселье, значит, отпразднуем.
— И не только новоселье. Мы ведь с Леной решили пожениться.
— Да ну?! — притворно удивленно всплеснула руками Ольга. — Шутите? Этим нельзя шутить.
— А я всерьез. Все уже решено. Аленка дала согласие.
— И давно пора, Александр Васильич. В добрый час. Счастья вам с Леной большого.
— Спасибо, Ольга Михайловна.
Майский смотрел на хлопотавшую женщину, на ее, проворно двигающиеся, красные от жара руки, обнаженные до локтей, и вспоминал уже далекие дни, когда вместе бродили по тайге, искали золото. Как мужественно вела себя подруга Ивана Тимофеевича в стычке с бандитом Зотовым, а сейчас такая домашняя, не верится даже, что это та самая Ольга. Внешне она мало изменилась: чуть располнела да от середины лба наискось протянулась седая прядь. Это даже идет ей, облагораживает.
В сенях послышались шаги, открылась дверь, и вошел Буйный.
— Ого, у нас гость! Вот это хорошо. Давненько не заходил к нам, Александр Васильич, давненько. Что, Оленька, пирожками будешь угощать?
Он все так же бережно относился к своей маленькой жене, этот большой, грузноватый человек. И Ольга платила ему тем же. Это было заметно по каждому ее жесту, по каждому слову и взгляду. Они были счастливы своей любовью, проверенной долгими годами жизни и испытаниями, и не скрывали этого.
— Напекла уже. Веди Александра Васильича в комнату, он здесь совсем заскучал.
Она помогла мужу снять полушубок, налила в рукомойник воды. Буйный умывался, разговаривая с женой и гостем. Потом провел Майского в чистую, уютную комнату, служившую и горницей, и столовой, и спальней. Ольга накрыла стол свежей скатертью, поставила на середину блюдо с пирожками, а перед Майским и мужем чашки. Принесла сахарницу, большой чайник с кипятком и маленький с заваркой.
— Вот здесь с мясом пирожки, здесь с капустой, а эти с морковью, — объяснила она. — Ешьте на здоровье, да не стесняйтесь. Пирожков много.
— Сейчас заправлюсь — и в дорогу, — говорил Иван Тимофеевич, принимаясь за еду. — Ночью-то мы верст тридцать отмахаем, а может, и больше.
— Торопись, Иван Тимофеевич, торопись. Сам знаешь, на телегах возить будет труднее.
— Знаю, знаю. Да мы управимся, ты не беспокойся.
В комнату неожиданно вошла Елена. Вид у нее был утомленный, но она весело посмотрела на мужчин.
— Приятный аппетит. Может, примете в свою компанию?
— Не жевано летит, — шутливо отозвался Буйный и придвинул ей стул. — Садитесь со мной, Елена Васильевна, с ним еще успеете, насидитесь.
— Да будет вам подсмеиваться, Иван Тимофеевич. Лучше покажите, которые пирожки с мясом?
— Вот эти, — Иван Тимофеевич слегка повернул блюдо.
— Слушай, Аленка, — Александр Васильевич показал ей ключ. — Это новая квартира. Можно переезжать хоть завтра. А когда свадьба — назначай сама.
— Свадьба? — Елена чуть покраснела и опустила голову.
— Чего ты? — Ольга обняла подругу. — Здесь все свои. Я уже поздравила Александра Васильича, а теперь и тебя поздравляю. Будьте счастливы, живите дружно и долго, — и она поцеловала девушку в щеку.
— Спасибо, Оля, спасибо. А на свадьбу ждем вас в субботу. Правда, Саша?
— Пусть в субботу. Иван Тимофеевич к тому времени вернется да, кстати, привезет нам кое-чего.
— Привезу, вы только скажите, чего надо, — заулыбался Буйный. — Много ли гостей будет?
— Много-не много, но человек двадцать, наверное, наберется.
— Я буду кричать «горько», — сказала Ольга, — а вы целоваться. Старый русский обычай, его надо уважать.
— Лучшие обычаи старины, конечно, надо соблюдать, — согласился Александр Васильевич. — А вас, Ольга Михайловна, попросим помочь. Вы-то знаете, как надо все устроить.
Разговор продолжался в том же духе. Потом Иван Тимофеевич стал готовиться в дорогу. Ольга следила, чтобы оделся он потеплее, просила беречь больное горло, и сама повязала мужу шарф.
— Пойдем, Аленушка, посмотрим наше будущее жилье, — шепотом сказал Александр Васильевич. — Хоть немного побудем вместе.
— Соскучился?
— Ага, соскучился. Пойдем, прошу тебя.
— А не поздно? И темно там, ничего не увидим.
— Мы, Аленушка, фонарь захватим.
Они распрощались с гостеприимными хозяевами и вышли на улицу. Светила полная луна. По улице метался сырой, холодный ветер, бренчал железом на крышах, раскачивал голые деревья. Майский бережно поддерживал под руку Елену, заглядывал ей в глаза и счастливо улыбался.
Новый дом, где им предстояло жить, стоял неподалеку от приисковой конторы. В нем было четыре квартиры, каждая с отдельным входом. Майский и Мельникова поднялись по ступенькам на невысокое крылечко с перилами. Александр Васильевич зажег фонарь и открыл дверь. Дом встретил их чуткой тишиной, запахом свежего дерева, известки и теплом. Квартира имела кухню и две комнаты.
— Тебе нравится, Аленка? — Майский беспокойно ждал ответа.
— Нравится, — отозвалась Елена, обходя комнаты. — Вот только нет у нас ни стола, ни стула. Невеста я без приданого.
— На первое время у людей кое-что попросим, а там и свое наживем. И я жених небогатый.
— Невеста… Жених… — тихо сказала Елена, прислушиваясь к словам. — Когда о других так говорят — ничего странного, а о себе… Чудно. Я — вдруг невеста. Ты — жених.
— А, по-моему, не странно, — немножко обидчиво возразил Александр Васильевич. — Надо только привыкнуть.
Он привлек девушку к себе, ласково и осторожно обнял.
— Будь хозяйкой в этом доме, Аленушка.
С появлением Дуни многое изменилось в доме Сыромолотовых. Егор Саввич повеселел. На сноху поглядывал ласково, старался выказать ей свое внимание. Обедать или чай пить без нее не садился. Дуня вначале побаивалась свекра, но потом к нему привыкла. Она уже знала, когда должен прийти Егор Саввич с работы и все готовила к его приходу. Как когда-то Аграфена Павловна, так теперь Дуня встречала Сыромолотова у двери, помогала снять верхнюю одежду, подавала домашние туфли, в холодную погоду подогретые на печи. Пока он умывался, держала наготове полотенце, а затем приносила халат. Егор Саввич в это время говорил ей какие-нибудь пустяки и в заключение трепал широкой ладонью по пухлой щеке. Быстро усвоив привычки и вкусы свекра, Дуня ставила ему тарелку на строго определенное место, около нее — любимую хозяином деревянную ложку с хохломской росписью, блюдечко с нарезанной луковицей, солонку и рюмку. Егор Саввич, расчесав густые волосы на голове и бороду, довольно оглядывал себя в зеркало и садился за стол. Дуня наливала ему любимой перцовки, потом подавала щи или лапшу с бараниной. Готовить она умела, Сыромолотов скоро отметил это и похвалил сноху.
Мелентьевна тоже приветливо относилась к молодушке, нравились ей старание и ловкость Дуни: всякую домашнюю работу она знала, умела готовить, по утрам в постели не залеживалась, а спать ложилась последней. Сноха без дела не бывала, все находила какое-нибудь занятие. Так что Мелентьевне оставалось только распоряжаться. И ей это нравилось. Как-то она завела речь с Егором Саввичем об уходе.
— У тебя теперь сноха есть, Егор Саввич, зачем две женщины в доме? Отпусти меня.
— Еще чего? — с неудовольствием ответил бывший виноторговец. — Али обидел чем? Ты женщина, знающая хозяйство. О Дуне ничего плохого не скажу, но учить ее надо, учить. Уйдешь — все у нас кувырком пойдет. Уж сделай милость, останься. А потом, сама знаешь, перемены будут. Как же без тебя?
Мелентьевна, конечно, понимала, на какие перемены намекал Сыромолотов. Да, без нее им не обойтись. Больше об уходе не заговаривала.
За обедом или ужином Егор Саввич подолгу беседовал со снохой о разных пустяках и все ласкал взглядом молодую женщину, пристально оглядывал ее фигуру, крутые бедра, полные ноги и как будто чего-то ждал. Дуня смущалась, краснела, опускала глаза под неотрывным взглядом свекра.
Однажды Егор Саввич не вытерпел.
— Внучонка мне надо, Дунюшка. Скоро ли дождусь?
— Не знаю, — тихо и не сразу ответила сноха и покраснела еще больше.
— Ну, как не знаешь, — немножко обиженно возразил Егор Саввич и ободряюще добавил: — Да не красней, дело житейское. Женщина ты замужняя, ничего зазорного в том нет. Только уж постарайся, Дунюшка, обязательно чтоб внучонок был. Дальше там как хочешь, а первый должон быть парнишка.
Дуня не отвечала, мяла в пальцах хлебный мякиш, руки ее слегка дрожали.
— Чего же ты, милая, молчишь? — настойчиво продолжал Егор Саввич. — Во сне ведь внучонка-то вижу. Бога о том каждый день молю. А уж я тебя отблагодарю, не сумлевайся. Так скоро ли?
— У Якова спросили бы, — наконец ответила сноха.
Сыромолотов раскатисто рассмеялся.
— Вот чудная. Откуда же мужику-то знать? Это вполне даже ваше, женское дело.
— Тятенька, Яша-то ведь не спит со мной, — на глазах у Дуни навернулись крупные слезы. — Что же я сделаю?
— Как — не спит?! — от удивления глаза у Сыромолотова полезли на лоб, лицо потемнело.
— Не спит. Возьмет подушку и на диван уходит.
— Ах стервец! — прошипел Егор Саввич, — Ну, я ему покажу. Ну, он у меня получит. Я-то, дурак, жду-пожду, а он смеется над отцом. Да и ты, Дунюшка, хороша. Чего молчала?
— Как же я скажу, тятенька? Совестно мне, — теперь слезы одна за другой катились по лицу Дуни. — Я бы рада ваше желание исполнить, а Яша меня чурается. Не любит он меня.
— Не любит? Полюбит. Вот придет, я с ним поговорю.
А Яков и не подозревал о сгустившихся над его головой тучах. Женитьба не изменила его привычек, он полагал, что выполнил волю отца и больше от него ничего не требуется. День проводил на шахте, а вечером, иногда даже не заходя домой, шел в клуб или на комсомольское собрание. Люба теперь избегала Якова, но он упорно искал с ней встреч.
— Вот что, дорогой Яшенька, — сказала ему однажды девушка. — Ты теперь человек женатый и встречаться нам больше не надо. Что люди подумают? Если тебе все равно, то мне не безразлично. У тебя жена молодая и, как я слышала, хорошая. Будь и ты хорошим мужем. Мешать вам я не хочу.
— Не люблю я ее, — с отчаянием ответил Яков. — Ты же знаешь, не хотел жениться, тятенька заставил.
— Не хотел? Вот если бы я не захотела выходить замуж, меня бы никто не заставил.
— Хорошо тебе так говорить, Люба, ты одна. Уйду я из дому. Не могу больше.
— Не выдумывай, парень. Поздно теперь. А Дуня твоя чем виновата? Нет уж, все, Яшенька, забудь меня.
Но Яков не мог так легко оставить Любу. Он искал учительницу в клубе на вечеринках, она перестала на них приходить. В драматический кружок тоже не заглядывала, ссылаясь на занятость — вела по вечерам занятия со взрослыми. Роли, которые обычно поручали ей, теперь исполняла Ксюша. Яков пробовал подкарауливать Любу, когда она возвращалась вечером из школы. Но девушка брала себе провожатого, а то и двух, и они охотно доводили ее до дому, а молодой Сыромолотов тоскливо плелся за ними в отдалении. Домой к себе она его тоже не пускала. Теперь Яков встречал учительницу только на комсомольских собраниях. После собрания молодежь шла гурьбой, Люба с кем-нибудь весело болтала, а поравнявшись со своим домом, быстро прощалась и убегала.
Вот и в тот вечер Яков посидел в клубе, надеясь, что Люба все-таки придет, она любила танцевать. Данилка Пестряков сидел на своем обычном месте в кресле — прямой и важный, и в строгом порядке исполнял свой репертуар. Кружились пары, слышался смех, коптили развешанные по стенам лампы, хрустела подсолнечная шелуха под ногами танцующих. Яков с надеждой поглядывал на входную дверь, но Люба не появлялась. Яков понял, что и сегодня ждет напрасно. Когда он пришел домой, отец, как обычно, сидел за столом. Сын хотел скрыться в своей комнате, но Егор Саввич остановил его.
— Погоди-ка, — сказал, — куда торопишься?
Яков остановился. Он был раздражен и потому, против обыкновения, ответил резко:
— А чего надо? Устал я.
— Ишь, заработался. По клубам шляться не устаешь. Да с отцом поласковее говори, поласковее.
Яков понял: предстоит неприятный разговор. Хмуро посмотрел на отца.
— Чего взбычился? Ты мне вот что скажи: зачем над Дуней издеваешься?
— Чего? — не понял Яков.
— Того самого, — Егор Саввич слегка прищурился. Сын знал, это признак нарастающего гнева. По многолетней привычке испуганно опустил глаза.
— Я что же, ее не обижаю.
— Не обижаешь? А почему спишь на диване? Что, мягче там?
Яков молчал.
— Почему я спрашиваю?
— Да так… привык один.
— Не дури, парень. И эти свои фокусы брось. Мне внука надо. Не думай, что если ты теперь большой, так моя рука тебя не достанет. Я тебе ребра пересчитаю, паршивец.
— Тятенька, не люблю я ее.
— А мне наплевать на твою любовь. Нет, вы только посмотрите на этого обормота. Люби, не люби, а почаще взглядывай. Вот мой сказ: если не бросишь свои дурацкие штучки, я тебе всыплю и в хвост, и в гриву. Запомни.
— Запомню.
— Ну иди. Смотреть на тебя тошно.
Только сейчас Яков заметил, что отец пьян. А пьяному ему лучше не перечить, да и трезвому прекословить опасно. Без лишних слов Яков пошел в свою комнату. Вслед ему донеслись слова:
— Мне чтобы внук был! Душа из тебя вон! Не любит. Я тебе не полюблю.
Дуня сидела за маленьким столиком у окна, занималась рукоделием. Увидев мужа, быстро встала. Она, наверное, слышала весь разговор и ожидала, что всю свою злобу Яков сейчас выместит на ней. Но Яков даже не посмотрел на жену. Стянул молча сапоги, сбросил пиджак и лег, подложив руки под голову.
— Ужинать будешь, Яша?
— Сыт по горло.
Дуня растерянно вертела в руках вязанье. С первого дня после свадьбы муж почти не разговаривал с ней, словно не замечал, словно ее и не было в доме. Утром молча вставал, молча умывался и завтракал. Уходил на весь день, а поздно вечером также молча ужинал, потом читал какую-нибудь книжку или шел в клуб. Спал один, на диване. Дуня с болью и испугом смотрела на него, пыталась заговорить, но он отделывался несколькими словами, а если она спрашивала совета, отвечал:
— Делай, как знаешь, или у тятеньки спроси. Я здесь не хозяин.
— Ты не сердись на меня, Яша, я не виновата. Тятенька говорит: внучонка надо…
— Знаю. Все знаю. И ты тут ни при чем. Я один виноват. Сам несчастный, и ты через меня, несчастной стала.
Он замолчал и тяжело вздохнул.
— Может, уйти мне, Яша?
— Куда? — не понял тот.
— Совсем уйти, чтобы ты не мучился.
— А на другой день тятенька меня из дому выгонит, — Яков сел на постели. — Одна думала? Нет уж, будем жить, раз судьба такая.
— Ты скажи, Яша, может, я чего неладно делаю. Ты скажи, не таись.
— Все ладно. Это я не ладно делаю. Вот, к примеру, пришел я, ты ведь не спрашиваешь, где был. Ты мне про ужин. А я — не хочу. Вру. Хочу есть, в животе урчит от голода. А как бы надо-то? Пришел — жена к тебе с лаской, и ты тоже.
Он встал, подошел к Дуне, обнял ее. Пальцы ощупали талию, поднялись выше, остановились на шее. Дуня чуть откинулась, испуганно и недоуменно смотрела на него.
— Яша, ты чего? Мне больно, Яша…
— Я ничего, я жену свою законную ласкаю, — он все сильнее обнимал жену, прижимал к себе, чувствуя, как упирается в тугие Дунины груди.
— Господь с тобой, Яшенька, не надо так.
— Надо! И еще — вот так.
Он приблизил свое лицо к самому лицу жены. Оно исказилось мукой и было страшным. Внезапно Яков поцеловал Дуню в полуоткрытый рот — первый раз за все время после свадьбы, да так, что Дуня едва не задохнулась. Резко отстранил ее и, быстро притянув, поцеловал снова. Потом оттолкнул со словами:
— Вот что, женушка дорогая. Принеси-ка чего-нибудь поесть да прихвати графинчик, что у тятеньки в кухне стоит.
— Сейчас, сейчас, — отозвалась счастливым, немного дрожащим голосом Дуня и бросилась исполнять приказание мужа. Яков посмотрел ей вслед, нехорошо усмехнулся.
— Вот тебе, Любушка! Чуть ведь на грех не навела. Может, и пожалеешь потом, да поздно будет.
Дуня живо вернулась, неся тарелки с хлебом, солеными огурцами и холодной жареной бараниной. Сбегала еще раз и показала почти полный графин с настойкой.
— Тятенька где?
— К себе ушел. Спит, наверное.
— Наливай да полнее. И себе тоже.
— Я ведь не пью, Яша.
— Наливай, наливай.
Дуня опять побежала, принесла второй стакан и послушно налила немного вина. Все это она делала, как во сне. Голова у нее кружилась от мыслей и радостных, и тревожных.
— Выпьем, женушка, за наше супружеское счастье.
Яков залпом выпил настойку. По выражению лица было видно, что пьет он с отвращением. Но все-таки потребовал опять наполнить стакан. Дуня же из своего только сделала глоток и закашлялась. Ей сделалось страшно, на мужа боялась посмотреть. От мелькнувшей было радости не осталось и следа. Яков с волчьим аппетитом ел мясо, огурцы, хлеб. Вино, казалось, не произвело на него никакого действия, будто воду пил. Под конец ужина налил себе еще стакан, выпил и поднялся из-за стола. Сказал спокойно:
— Поздно уже. Будем спать, женушка.
Как-то Егор Саввич пришел с работы рано. Дома его в такое время не ждали, обед не был готов. Дуня и Мелентьевна стали оправдываться.
— Не ждали тебя, Егор Саввич, — первая заговорила Мелентьевна, выходя из кухни и вытирая тряпкой мокрые руки. — Не готов еще обед.
— Скоро уж, тятенька, — поддержала ее Дуня и помогла свекру снять полушубок. — Вот только щи доварятся.
— Не до обеда мне, — ответил Сыромолотов. — Занемог я.
— Господи, это что же с тобой? — встревожилась экономка. — За дохтуром послать надо.
— Я быстро, тятенька, сбегаю за Осипом Иванычем, — Дуня метнулась к вешалке. — Дозвольте.
— Не надо, — мотнул головой Егор Саввич. — Проводи-ка меня до постели. Полежу нето. А к ночи баню вытопите. Попарюсь, хворь и пройдет.
Сноха уложила его в постель, укрыла клетчатым стеганым одеялом, а сверху еще и тулупом. Сыромолотова била дрожь, он стучал зубами и все не мог согреться. Попросил водки, выпил и вскоре уснул. Дуня поставила возле кровати стул, села с рукоделием, готовая в любую минуту сорваться и бежать, что-нибудь приносить или уносить. Во сне Егор Саввич бормотал бессвязные слова, ругался, стонал. Проснулся поздно вечером и первое, что увидел — сноху. В комнате горела лампа, прикрытая листом бумаги.
— Готова ли баня? — спросил Сыромолотов.
Дуня от неожиданности выронила клубок шерсти, лежавший в подоле платья.
— Баня истоплена, тятенька, только след ли вам париться-то? Как бы хуже не стало.
— От бани хуже не будет. Баня лечит. Долго я спал?
— Долго. Да все беспокойно. Разговаривали во сне.
— Разговаривал? — Егор Саввич приподнялся на локте. — С кем же я разговаривал, Дунюшка?
— То вроде бы со Сморчком, то с Яковом, то еще с кем-то. Про золото какое-то говорили. Будто в лесу яма есть, а в яме — самородки.
— Чушь какая, — Егор Саввич нервно усмехнулся и с беспокойством посмотрел на сноху.
— А еще что говорил? Вспомни, ну-ка, вспомни.
Дуня помолчала, потом нерешительно сказала:
— Еще, тятенька, совсем страшное. Даже и рассказывать боязно.
— Все равно рассказывай, любопытно мне.
— Будто в лесу убили вы кого-то… бродяжку будто… Лопатой. И все просили у него прощения.
Лоб Сыромолотова покрылся мелкой испариной. Он рассмеялся и откинулся на подушку.
— Надо же! — с беспокойством посмотрел на сноху. — А ты и испугалась? Да я в жизни мухи не обидел.
— Испугалась. А как же, страхи-то какие.
— Сон дурной приснился. Вот что, Дунюшка, ты про это никому не сказывай. Ни Якову, ни Мелентьевне. Страшный сон видел, вот сейчас припомнился. Будто иду я по лесу и вижу яму. А в ней полным-полно золотых самородков. Как жар горят, словно уголья насыпаны. Я и давай их собирать. Да в карманы, в карманы. А тут вдруг выходит из-за дерева великан, страшилище лесное. Отдавай, говорит, мое золото. Не отдам, отвечаю. Жалко мне. Ну, он на меня. Вижу, несдобровать. Схватил лопату и хрясть его по башке-то.
— Ой! — Дуня расширенными от ужаса глазами смотрела на свекра. — Ой, господи!
— Он и упал. А я бежать без оглядки… Ну чего ты? Сон же это, глупенькая.
Егор Саввич умолк и украдкой взглянул на Дуню. Она словно застыла и, не моргая, смотрела на него.
— Так ты никому не сказывай про сон, — повторил Сыромолотов. — Слышишь? Мало ли что больному человеку приснится.
— Слышу, тятенька. Не скажу, будьте покойны.
— А теперь помоги мне собраться. В баню пойду.
На другой день Сыромолотов, хотя и недомогал еще, все же отправился на конный двор.
С утра солнце светило особенно ярко, беспощадно растапливая остатки грязного зернистого, смешанного с конским навозом, снега. На дорогах расплылись большие лужи. В них сверкали тысячи маленьких солнц, слепя глаза. Воробьи, опьяненные весной, неумолчно чирикали, прыгая по крышам домов, заборам, по голым веткам деревьев, трепыхались в мелких лужах, таскали под застрехи соломинки и куриные перья. Там, где земля уже освободилась от снега, поднимался легкий парок. С крыш со звоном падали крупные капли и раскалывались на мелкие брызги. Во дворах возбужденно кричали петухи, им вторили начавшие нестись куры.
«Пасха скоро, — думал Егор Саввич, с трудом отдирая подошвы сапог от липкой густой грязи. — В церковь надо сходить, давненько не был. Свечку поставить. Нынче уж вербное воскресенье». Несмотря на недомогание и легкий звон в голове, настроение у старшего конюха было хорошее. Вчера Дуня призналась ему: не напрасно ждет внука. Будет внучек.
…На работе Егор Саввич размялся и скоро забыл о своей хвори. Дел ему хватало, некогда и присесть. Свободных лошадей оставалось мало: перевозили части драги и остальное оборудование, а тут то с одной, то с другой шахты приходят и тоже клянчат лошадей. Да и пора готовить телеги, сбрую чинить. Все надо, а людей не хватает, вот и крутись как белка в колесе. Ходил старший конюх к директору, просил помочь. Александр Васильевич встретил Сыромолотова не очень приветливо.
— Удивляюсь, Егор Саввич, вы ведь не первый день на прииске. Знаете, людей у нас не хватает. Где же я вам возьму?
— Так-то оно так, — Сыромолотов глядел в пол, мял толстыми волосатыми пальцами картуз со сломанным козырьком и не знал, что говорить дальше. — Шахты, оно, конечно, важнее, это я понимаю, только и лошадь заботы требует. Сами же потом ругать станете.
— Стану, — пообещал директор, — это вы правильно говорите, Егор Саввич. Если увижу на конном дворе непорядок — не взыщите… Сколько вам лет?
— Чего? — опешил Сыромолотов. Такого вопроса он не ждал.
— Сколько вам лет, спрашиваю.
— Да много… В отцы вам гожусь, Александр Васильич, — уклончиво ответил старший конюх. Им вдруг овладело неясное беспокойство.
— Я так и думал. Значит, в жизни вы повидали больше меня, и опыта у вас тоже больше. Вот и подумайте, как лучше поставить дело. Теперь такое время, по старинке работать нельзя. А может, вам трудно? Может, здоровье слабое?
— Господь с вами, Александр Васильич, какая там трудность. И силенка, слава богу, пока еще в руках есть.
— Что вы все бога поминаете, вы верующий?
— Православный, крещеный, как же без бога.
Беспокойство нарастало. За свое место Сыромолотов держался крепко и ни за что не согласился бы добровольно расстаться с ним.
Майский посмотрел на крепкие руки старшего конюха: да, в таких руках сила есть.
— Раньше-то вы где, Егор Саввич, работали?
Сыромолотов поднял глаза на директора: что за допрос учинил?
— Да все по части лошадей. Сначала конюхом, потом Владимир Владимирыч старшим поставили…
— Я не о том, — нетерпеливо перебил Майский. — До революции кем были?
Вошел Сморчок с ведром и совком в руке. Тихонько мурлыча какую-то песню, не глядя на директора и старшего конюха, направился к печке, начал выгребать золу, выводя старческим, дребезжащим голосом:
Власть отобрали
Рабочие и крестьяне
И, как один, стали
Свободные граждане…
— Так кем вы были до революции?
— Я-то? Как бы тут сказать… Опять же по части коней. Конюхом на постоялом дворе.
— А в гражданскую войну?
Сморчок перестал бренчать совком, как будто прислушивался. Сыромолотов покосился на него: вот принесла нелегкая. Было неприятно, что старик стал свидетелем допроса, который учинил ему, Егору Саввичу, директор.
— В гражданскую-то? Воевал… А как же? Тогда все воевали.
— Интересно. И против кого?
— Против этого, как его? Колчака. И еще — чехов. Партизанил. Да… Ранен даже. В ногу. Вот и показать могу…
— Нет, нет, не надо, — остановил Майский старшего конюха, тот начал было стягивать сапог. — Я верю. Выходит, вы из бедняков, из низов.
— Вот-вот, так и выходит, — обрадованно закивал головой Сыромолотов. — Из самого что есть низа. Уж ниже некуда.
Сморчок опять замурлыкал, вынимая из печи полный совок золы и ссыпая ее в ведро:
Власть отобрали
Рабочие и крестьяне…
— Слышал я, — задумчиво обронил Майский, — сын ваш недавно в комсомол вступил.
— Яшка-то? Правильно, комсомолец он у меня. Разве худо? Молодые все идут в комсомолию.
— Хороший парень. Афанасий Иванович о нем похвально отзывается. Старательный, говорит.
— Да ничего будто. Послушный.
— Даже слишком. Говорят, вы его насильно женили. На нелюбимой девушке.
— Мало ли чего злые языки болтают, — смущенно пробормотал старший конюх. — Не всякому слуху верь. Это наше дело, семейное. Сами посудите, Александр Васильич, дитя еще малое, несмышленое. Учить надо.
— Верно, учить надо. Так вы, Егор Саввич, готовьте обоз к лету. Много еще возить придется. Кое в чем я вам помогу, но больше на себя рассчитывайте. На свои силы, — и, возвращаясь к началу разговора, добавил: — Людей лишних у меня нет. Посоветуйтесь с Иваном Тимофеевичем Буйным. Он тоже человек с опытом, и тоже, кстати сказать, бывший партизан.
От директора Егор Саввич вышел встревоженный. От хорошего утреннего настроения и следа не осталось. Ругал себя за то, что пошел с дурацкой своей просьбой, вот и нарвался на разговорчик. Пнул со злостью подвернувшуюся собачонку, и она, истошно визжа, помчалась по улице.
— Ты, этого-того, Егор Саввич, зачем животное бьешь? — услышал за своей спиной сердитый голос. Оглянулся — Данилка Пестряков. Не отвечая, погрозил ему кулаком и пошел дальше, ожесточенно разбрызгивая жидкую грязь сапогами.
Случайно или неспроста завел директор разговор про то, где да кем работал, где в гражданскую войну был? Наврал ему с три короба, сам удивлялся, откуда только бралось. А вдруг проверит? Пусть проверяет, поди-ка установи. И Сморчок чертов не вовремя подвернулся. Стыдно было, директор при нем как нашкодившему мальчишке допрос устроил. А зачем про Яшкину женитьбу вспомнил? Каким боком это его касается? Вот насчет комсомолии хорошо, это директору понравилось.
Перебирая в уме весь разговор, Егор Саввич по привычке прикидывал, что ладно вышло, а что плохо. Тревога понемногу улеглась.
В доме пахло тестом, ванилью и корицей. Сладковатый запах шел из кухни, где с утра суетились Мелентьевна и Дуня. Пекли куличи, пироги, плюшки. На столе уже стояло несколько больших блюд с готовыми пирогами. Среди них красовалась глубокая тарелка с горкой крашеных яиц. Настоящей краски нынче не достать ни за какие деньги, поэтому яйца покрасили отваром луковой шелухи, слабо разведенными фиолетовыми чернилами и синькой.
Егор Саввич в парадном одеянии прохаживался по комнате, оглядывая румяные пироги, высокие, с пышными шапками, куличи, среди которых выделялся один — настоящий красавец, испеченный в особой фигурной форме. Сыромолотов с удовольствием думал, как он вернется из церкви уже утром и сядет за праздничный стол.
Время от времени в комнату вбегала раскрасневшаяся от суеты и жара печи Дуня, что-то приносила, что-то брала и бежала на кухню к Мелентьевне. Егор Саввич ласково поглядывал на сноху. Живот у нее округлился и заметно выпирал под фартуком. Недолго остается ждать, где-нибудь летом и разродится. Вот тогда жизнь в доме пойдет по-другому. Внука он будет воспитывать по-своему. Вырастит помощника в будущих делах. К тому времени, надо полагать, все на свое место встанет, придет законная власть. Вот тогда он, Егор Саввич Сыромолотов, и покажет себя. Вот тогда и придет время застолбить участок в лесу, тот, где самородки нашел. Откроет свое настоящее дело, а может, удастся и Зареченский прииск к рукам прибрать. Главное, не зевать. Эх, скорее бы… Как внучонка-то назвать? По деду разве? Будет Егор Яковлевич Сыромолотов. А может, Саввой? Или Василием? Подумать надо и доброе христианское имя дать наследнику. Ежели по-старому, так и выбирать не надо имя-то. Отец Макарий посмотрит, на какой день придется, и скажет, каким именем наречь.
Бывший виноторговец остановился, поглаживая бороду, и нетерпеливо крикнул:
— Скоро ли? Идти время.
— Сейчас, Егор Саввич, сейчас, — отозвалась из кухни Мелентьевна. Она должна увязать в салфетку куличи, и хозяин понесет их святить в церковь.
За окном темно — глаз выколи. Фонарей в Зареченске нет. Сыромолотов ближе подошел к окну и встревоженно откинул тюлевую занавеску. Показалось, вдали мелькают какие-то огни. Они как будто движутся вдоль главной улицы. Что же это? Егор Саввич торопливо снял с подоконника горшки с геранью, примулами и гортензиями, чтобы не мешали, и распахнул створки окна. В комнату ворвался свежий, чуть сырой и прохладный весенний ветер, раздул пузырями занавески. Егор Саввич высунулся из окна и ясно увидел, что огни вдали движутся. Оттуда же доносился и неясный шум.
— Это еще что за наваждение? — пробормотал бывший виноторговец.
В комнату вошла Мелентьевна.
— Вот, Егор Саввич, — начала она и, увидев выставившийся из окна широкий зад хозяина, в недоумении замолчала. — Егор Саввич…
— Подожди, — не оглядываясь, махнул на нее рукой Сыромолотов.
Шум приближался, становился явственнее, можно было теперь разобрать даже отдельные голоса. Огни двигались, то сближались, то расходились. Но что это было, Егор Саввич не мог понять.
— Смотри, Мелентьевна, — сказал, выглядывая из-за занавески. — С чего бы такое?
Экономка подошла к нему, навалилась пышной грудью на спину и тоже высунула голову в окно.
— Господи, боже мой, — зашептала громко. — Да никак люди там.
— Люди и есть. А вот зачем они с огнями-то идут? Кто такие?
— А кто же их знает? Добрые-то люди не стали бы по улицам с огнем бродить.
— Выйду, посмотрю нето, — Сыромолотов нахлобучил на голову картуз.
За калиткой Егор Саввич остановился. Теперь он ясно различил большую группу людей с факелами. Они шли по середине дороги, громко разговаривая и в желтых отсветах огня были видны даже лица. Странное шествие должно было пройти мимо дома Сыромолотова. Он решил подождать и узнать, что это за диковина.
Дул легкий ветер, донося запах гари. Лаяли растревоженные собаки. Из соседних домов на улицу тоже вышли их обитатели и, конечно же, ребятишки, благо час был еще не поздний.
— Порфирий Никодимыч, — крикнул Сыромолотов соседу через дорогу, — что за оказия?
— А хрен ее знает, — довольно равнодушно ответил тот. — Сказывают, будто комсомольцы.
— Комсомольцы? Зачем же им по ночам-то куролесить.
— У сына свово спроси. Он тебе все разобъяснит.
Егор Саввич замолчал: с соседом он был не очень дружен.
Толпа приближалась. Теперь ясно слышались не только отдельные голоса, но и обрывки песни, которую тянуло несколько человек.
Мы на горе всем буржуа-а-ям
Мировой пожар раздуе-е-ем…
— Вот антихристы, вот басурмане, — шептал Сыромолотов, неотрывно смотря на приближающуюся толпу.
Впереди Петька Каргаполов — комсомольский вожак. Отец у него на прииске Новом, коммунист ярый, а сын здесь, зареченской молодежью верховодит. Не зря говорят: яблоко от яблони недалеко падает. Рядом с ним Данилка Пестряков. С гармонией. Этот-то недотепа чего вышел? Тут же и учителка, Яшкина любовь, будь она неладна, сколько крови из-за нее попортил. И новая докторша с ними, та, которую директор из Златогорска привез. Говорят, будто похаживает он к ней вечерами, любовница будто. Правда или брешут? Тьфу ты, и Федька — казачок в эту компанию затесался. Сопляк еще, а туда же. Сказать надо тетке Васене, чтоб приструнила мальца. И почти у всех в руках факелы, а у кого фонари, мотки веревок.
Чем больше вглядывался в толпу Егор Саввич, тем больше узнавал знакомых парней и девчат. Все молодежь, взрослых среди них нет.
Мы на горе всем буржуа-а-ям…
Сыромолотов шарил взглядом по лицам, ожидая и боясь увидеть среди них сына. И он увидел его в самой гуще. Яков тоже пел:
Мировой пожар разду-у-уем…
— Яков! — закричал Егор Саввич. — Яшка! А ну, пойди сюда.
Но сын или не слышал, или сделал вид, что не слышит зова.
Да и немудрено не услышать, шум-то как на базаре. Тогда Сыромолотов крикнул идущему как раз мимо Данилке Пестрякову:
— Данилка, вы куда?
— Айда с нами, дядя Егор, — усмехаясь, ответил парень, — тогда и узнаешь.
— Тьфу, обормот! — выругался старший конюх. — И объяснить-то не может.
— Праздник нынче у нас, — отозвался чей-то звонкий голос. — Всех приглашаем на представление. Будет театр. Комедия с трагедией. Торопитесь, пока есть билеты.
Шутя и балагуря, нестройно распевая песни, молодежь прошла мимо. Было их человек пятьдесят, а может, и больше. Факелы, дымя и покачиваясь, удалялись. Голоса затихали. Соседи, хлопая калитками, расходились по домам. И только ребятишки, свистя и крича, бежали следом за толпой.
Особенно усердствовали Сашка и Пашка. Они кружились и приплясывали, размахивая руками, подражая комсомольцам, озорно распевали, исковеркав только что услышанную песню:
Мы на горе всех буржуев,
Эх, буржуев да буржуев,
Мировой пожар раздули!
Эх, раздули…
Братья Ильины поравнялись с Егором Саввичем, Сашка даже едва не налетел на него и остановился с поднятой ногой, оборвав пение. Сыромолотов бесцеремонно ухватил его за воротник старенького, с чужого плеча, пиджака, подтянул к себе.
— Ты что, взбесился, паршивец?
Сашка испуганно сжался, попытался вывернуться, но рука старшего конюха держала крепко.
— Пустите, дяденька Егор, — пискнул малец. — Я нечаянно, ей-богу, нечаянно.
— Он, дяденька, правда, нечаянно, — поспешил на выручку брата Пашка. — Пустите его, дяденька Егор.
— Я вам покажу — нечаянно, — сердито сказал Сыромолотов. Воротник Сашкиного пиджака затрещал в его пальцах. — Сказывайте, куда бежали.
— Мы за комсомольцами, — охотно пояснил Пашка.
— А они-то куда пошли?
— Да к церкви же, спектакль играть будут.
— Вот богохульники, вот окаянные. Еще чего выдумали — спектакль в божьем храме играть. Да за такое им руки-ноги обломать.
— Пустите меня, дяденька Егор, — опять запищал Сашка.
— Брысь! — старший конюх разжал наконец железные пальцы, и Сашка немедленно воспользовался свободой.
Братья Ильины во весь дух помчались догонять толпу. Через минуту опять послышались их звонкие голоса:
Мы на горе всех буржуев,
Эх, буржуев да буржуев…
Егор Саввич, не на шутку обеспокоенный, со смутным предчувствием чего-то нехорошего, и может быть, еще потому, что среди толпы увидел сына, вернулся в дом. Торопливо надел поддевку.
— Ну, что там? — спросила Мелентьевна.
— Не узнал толком. Комсомольцы, нехристи, чего-то опять затеяли. Однако к церкви пошли. Не иначе, пакость какую-нибудь надумали.
— Тятенька, я бы с вами пошла.
— Нет уж, Дуня, побудь дома. Тебе теперь волноваться не след. Да и умаялась ты за день-то.
Взяв приготовленный Мелентьевной узел с куличами, Егор Саввич вышел из дома и торопливо зашагал в сторону церкви, стоявшей на взгорье. В том же направлении маячили и огни факелов. Сзади послышались шаги. Сыромолотов обернулся. Его нагонял какой-то человек. Хотел пойти дальше, но решил подождать, посмотреть, кто это. Человек поравнялся, и Егор Саввич узнал соседа, с которым недавно переговаривался через дорогу. У Порфирия Никодимыча тоже белел в руке узелок.
— В церковь, Порфирий Никодимыч?
— Туда.
— Стало быть, у нас один путь. И я в церковь.
— Один-то один, да только разный. Ты вот мне скажи, Егор Саввич, и не обижайся на мою прямоту. Как так получается: ты человек верующий, в церковь вот идешь, а сын у тебя в безбожники записался. Комсомолец.
— Эх, Порфирий Никодимыч, ты меня не один год знаешь. А что делать, если времена такие? Нельзя нынче без этого. Да на Яшку я уж давно махнул рукой, не в мою породу пошел парень. Пусть живет, как ему нравится.
— Постой, постой, говоришь, пусть живет, как нравится? А мы, родители, пустое место, что ли? Не слушает доброго слова — пороть мерзавца.
— Выпорешь. Такой битюг стал, сам выпорет.
— Уж это верно, — вздохнул Порфирий Никодимыч. — Мой-то Сенька тоже о комсомолии начал поговаривать. Я было с кулаками на него, а он руку мою поймал, сдавил, будто клещами, и смеется. Вам, говорит, тятенька, волноваться вредно. И такие фокусы, говорит, мне не нравятся. Рука онемела. Отпусти, лешак, это я ему. А он: отпущу, только в другой раз кулаками не махайте.
— Ну мой-то Яшка такого не позволяет. Однако и с ним греха наберешься.
Разговаривая, соседи подошли к церковной ограде, за которой поднимались кусты сирени, черемухи и высокие тополя. Среди них стояло здание церкви. К железным воротам вела выложенная каменными плитами дорога. Обычно тут всегда толпились нищие, встречая прихожан и клянча подаяние.
Еще издали Сыромолотов увидел, что все подходы к церкви забиты народом. Он не удивился бы: такое всегда бывало по большим престольным праздникам. Но среди людей сегодня тревожно метались огни факелов. Значит, комсомольцы пришли в церковь. Чего им здесь надо? Егор Саввич и Порфирий Никодимыч прибавили шагу. Их встретил глухой гул толпы.
— Не пущать! — кричал кто-то. — Не пущать в божий храм.
— Гони в шею антихристов.
— Нехристи окаянные.
— Граждане-товарищи, — это звонко и весело выкрикнул Петька Каргаполов. — Не волнуйтесь и спокойно расходитесь по домам. Праздник отменяется. Церковь мы закрываем.
Ответом ему был взрыв ругани, истеричные вопли женщин.
— Ты кто таков? Ишь выискался, молокосос.
— Только без оскорблений личности, — все так же весело отозвался секретарь комсомольской ячейки. — Есть постановление о закрытии нашей церкви. Религия — злейший враг народа. Вы люди темные и потому не понимаете.
— А ты светлый? Вот хрястну тебя по башке-то, сразу потемнеешь.
— Не пущать их! Не пущать!
— Люди! Чего же мы смотрим? Божий храм оскверняют, поганцы.
— Но-но, не напирать, граждане. Спокойно. Кто окажет сопротивление — будет отвечать перед судом.
Угроза возымела действие. Но толпа не расходилась, волновалась и гудела. Там и тут колыхались факелы, отбрасывая багровые блики на людей. Егор Саввич и Порфирий Никодимыч, работая локтями, старались пробраться ближе к ограде.
— Антихристы! Бесовское племя! Не трожьте божий храм.
— Еще раз объясняю, граждане, без оскорблений. Будут неприятности.
— Не грози, сукин ты сын! Не пужай.
— Ребята! А ну, за дело.
Несколько факелов отделились от группы и двинулись к входу в церковь. Скоро факелы замелькали на колокольне.
— Глядите! — ахнули в толпе. — Куда забрались, поганцы.
— Никак церковь поджечь задумали.
Из церкви выбежал отец Макарий. Он был в полном праздничном облачении, с массивным крестом в руке, с непокрытой головой.
— Православные! — завопил поп. — На ваших глазах совершается хула господа. Заступитесь.
Момент был критический. Верующие, возмущенные до глубины души, готовы были вот-вот броситься на комсомольцев. Но первым никто начать не решался, отлично понимая, какими последствиями это грозит. Но если бы кто-то начал, его, наверное бы, немедленно поддержали остальные. Петр Каргаполов подошел к отцу Макарию и что-то сказал ему в самое ухо. Поп сразу скис, уселся на каменную ступеньку и обхватил обеими руками седую лохматую голову. Послышался беспорядочный перезвон колоколов. Потревоженные галки, невидимые в темноте, закружили над церковью, громко крича. Люди, задрав головы, смотрели на колокольню, где двигались фигуры с факелами. Вот одна фигура, потом вторая появилась на куполе, а затем у креста, на самой верхушке.
— Крест! Смотрите, крест сбрасывают.
— Покарает их господь, ох, покарает!
Над шумевшей, возбужденной толпой разливался беспорядочный звон малых и средних колоколов, тревожно, как набат, гудел главный колокол. И вдруг раздался глухой металлический удар, так что, казалось, земля вздрогнула под ногами стоявших у церкви.
За первым ударом последовал второй, третий, четвертый.
— Колокола! — истошно завопила какая-то баба в черном монашеском одеянии. — Колокола сбрасывают! Люди добрые! Последние времена настали.
Колокола падали один за другим, звоня на лету, ударяясь о стены, и последний раз звякали, падая на каменные плиты. А те двое, на самом главном куполе, заарканив крест, старались сорвать его и не могли. Тогда один из них раскрутил над головой большой моток веревки и, крикнув: «Ребята! Лови!» — бросил ее товарищам. За веревку сразу уцепилось несколько парней. Поднатужившись, они потянули, и крест стал крениться.
Сыромолотову показалось, что крикнул Яков, и сердце его дрогнуло. Неужели сын поднял руку на господа? Неужели он там, на куполе, возится у креста? Егор Саввич протолкался к самой ограде, так, чтобы видеть, кто будет выходить из церкви.
Все колокола уже молчали, и только самый большой еще глухо позванивал. Видимо, сбросить его было делом не простым. Кто-то из парней крикнул:
— Ладно, пусть болтается. Потом снимем. Сейчас, в темноте-то, не зашибить бы кого. — Наступила тяжелая тишина. Только чуть посвистывал ветер, и продолжали кричать растревоженные галки. Потом Сыромолотов увидел сына. Яков выходил из церкви вместе с Данилкой Пестряковым.
— Яков! — крикнул Егор Саввич и задохнулся от гнева. Глотнул воздуха и снова крикнул: — Яков! Ты… ты… ты… что же это, мерзавец, а? Руку на господа бога подымаешь, поганец?
Яков остановился, испуганно вглядываясь в толпу. Окрик отца словно пришиб его.
— Убью подлеца! — не своим голосом заорал Сыромолотов. — Убью!
Он в самом деле бросился к сыну и, наверное, выполнил бы свою угрозу, но Порфирий Никодимыч схватил его за руку, удержал на месте. Егор Саввич вырывался, топал ногами, кричал:
— Проклинаю тебя, поганец! Не сын ты мне больше! Не сын! Вон из моего дома. Чтоб духу твоего не было. Ах ты, нечестивец! Ах ты, богохульник! Убью! Своими руками убью.
Едва Майский вошел в свой кабинет, как следом за ним ураганом влетел Карапетян.
— Безобразие, директор! — еще с порога закричал он, размахивая руками и сверкая белками глаз. — Вот где настоящий саботаж. Ты видишь? Видишь?
Александр Васильевич, слегка ошеломленный неожиданным появлением начальника «Таежной» и его криком, молча остановился у стола. С той памятной встречи зимним вечером они ни разу не говорили с глазу на глаз. Разговоры по служебным делам, конечно, были, но всегда в присутствии других. Причем Ашот Ованесович вел себя так, как будто между ними ничего не произошло. После партийного собрания Карапетян несколько дней ходил с обиженным видом, все время проводил на шахте и нигде больше не показывался. С директором вел себя подчеркнуто официально. Собрание возымело свое действие, и работы на «Таежной» стали быстро продвигаться. Тем более было непонятно его раннее появление сегодня.
— Давайте сядем, — Майский глазами показал Карапетяну на стул. — Садитесь и успокойтесь.
— Он говорит — успокойся. Как я могу успокоиться? Нет, ты понимаешь? — Ашот Ованесович с размаху упал на стул. — Ты понимаешь, директор?
— Да объясните же, наконец, в чем дело. Тогда, может быть, и пойму.
— Не знаешь? Директор, а не знаешь. На «Таежной» саботаж, вот что. Половина старателей не вышла на работу. Опять будешь Карапетяна ругать. Карапетян такой, Карапетян сякой. А при чем Карапетян? Если люди не вышли на работу, один Карапетян ничего не сделает, он не ишак.
На виске у Майского нервно забилась жилка.
— Я все-таки ничего не могу понять, Ашот Ованесович. — Майский закурил и придвинул раскрытый портсигар Карапетяну. Тот схватил папиросу, сунул в рот. Прикуривая, сломал несколько спичек.
— Подожди, я немного буду успокаиваться. С такой работой может, как говорят, Алексашка схватить.
— Не Алексашка, а кондрашка, — чуть улыбнулся директор прииска. — И не схватить, а хватить. Но вам, думается, такое не грозит.
— Мне другой грозит, решетка грозит. Турьма, — Карапетян жадно затянулся дымом. — Слушай, директор, зачем надо было громить церковь? Пусть себе ходят, пусть себе молятся, потом перестанут.
— О какой церкви вы говорите?
— Ай, ты как маленький. Сегодня какой день? Праздник сегодня. Пасха. А вчера вечером комсомольцы разгромили церковь. Колокола сбросили, кресты сорвали. Плохо очень. Я в бога не верю, ты не веришь, Иван Иванович тоже не верит. А половина моих рабочих верит, что есть бог. Надо им доказывать: там небо; тучи, солнце, звезды, а бога там нет. Доказывать. А зачем оскорблять человека? И вот тебе, пожалуйста: человек обиделся, не пришел на работу.
— Одну минуту, Ашот Ованесович.
Майский вышел из кабинета, оставив дверь открытой. Слышно было, как он громко заговорил со Слеповым и вскоре вернулся вместе с ним. Иван Иванович был мрачен. Сухо поздоровался с начальники «Таежной» и сел на свободный стул.
— Повторите, пожалуйста, ваш рассказ, Ашот Ованесович, — попросил директор.
Карапетян не очень связно, но с присущим ему темпераментом рассказал о делах на своей шахте.
— Ты знал о разгроме церкви, Иван Иванович? — спросил Александр Васильевич.
— Знал, — хмуро ответил Слепов, — то есть знал, что есть решение Златогорского исполкома закрыть зареченскую церковь. Был у меня Петр Каргаполов, говорил, что комсомольцы собираются устроить этот несчастный поход против верующих. Я ему сказал: не торопитесь. Договорились, после пасхи закроем. А вчера я еще с утра уехал и вернулся только под утро. Вот они и воспользовались. И ведь еще хорошо все кончилось, а могло выйти хуже.
— Н-да… История, — протянул Майский. — Пойдем, секретарь, посмотрим, что они там натворили.
— Пойдем, — Слепов поднялся.
— А мне что делать? — Карапетян тоже встал.
— Возвращайтесь на шахту, Ашот Ованесович. Постарайтесь вызвать рабочих. Шахту останавливать нельзя.
— Нельзя, нельзя, сам знаю, что нельзя.
Шагая по улице, Майский раздраженно говорил Слепову:
— С Петра Каргаполова штаны спустить мало за такое дело. Им это вроде забавы, а нам теперь расхлебывай.
— Как бы и с нас не спустили, — вздохнул Иван Иванович. — Промашку я допустил. Ведь ясно было сказано: подождите, после праздника. Организованно надо закрыть церковь, объяснить, что и как, почему закрываем. Удивляюсь еще, как их там не избили верующие. А могли и убить.
— Могли, — согласился директор. — Боюсь, этим еще не кончилось. Ты куда ездил-то?
— На Холодный, посмотрел, как у них партийная учеба налажена, как неграмотность ликвидируют.
От быстрой ходьбы Майскому стало жарко. Он расстегнул пальто. Случайно глянул под ноги и в разных местах увидел на земле кусочки разноцветной яичной скорлупы.
— Вот колокола сбросили, а пасху зареченцы все равно справляют, — сказал и покосился на Слепова.
— Долго еще будут справлять. Тут в один день ничего не сделаешь. Много лет понадобится, чтобы народ перестал верить в бога. Его в этой вере столетиями держали.
На улицах почти не видно было взрослых. Только ребятишки кое-где собирались небольшими группами, играли в бабки. Майскому казалось, что из каждого окна на него смотрят недобрые глаза. И хотя он не чувствовал за собой никакой вины, все равно было неприятно.
Подошли к церкви. Тяжелые дубовые двери были закрыты на большой висячий замок. На паперти сидело несколько черных фигур — монашки, нищие. У всех скорбные лица, как на похоронах. О вчерашнем событии напоминала истоптанная вокруг земля, сломанные кусты сирени и сброшенные колокола. Некоторые из них при падении разбились или треснули. Кто-то стащил колокола в одно место, связал за языки одной веревкой. На куполе торчал сильно накрененный крест, поблескивая в лучах яркого солнца. Вчера комсомольцам так и не удалось его сорвать. От креста спускалась веревка до самой земли, и ветер играл ею. Десятки галок с ленивым гортанным криком перелетали с места на место.
Майский попробовал заговорить с одной из черных фигур, но человек даже не пошевелился и ничего не ответил. Идя обратно, директор озабоченно спросил:
— Знаешь, Иван Иванович, вот я думаю: а если и завтра старатели не выйдут на работу? И послезавтра? Что тогда будем делать?
— Придумаем что-нибудь, но я уверен, до такого не дойдет. По домам будем ходить, объяснять. А как на «Золотой розе» и на «Комсомольской»?
— Еще не знаю. Наверное, так же. Люди-то те же, зареченцы, насчет веры народ крепкий. Нехорошо получилось. Карапетян прав, нельзя оскорблять религиозные чувства людей. В конце концов у нас свобода вероисповедания. Хочешь верить в бога — верь.
— И это говорит коммунист.
— Да, коммунист. По-моему, в таких делах надо быть осторожным, деликатным даже. И нельзя перегибать. Сам видишь, что получилось.
— Вижу, вижу. Слушай, давай заглянем на шахты. Надо повидать народ, узнать настроение.
— Давай, я все равно сегодня собирался объехать шахты. Заодно посмотрим, как идет монтаж драги.
Не заходя в контору, они направились на конный двор. Майский любил заходить на конный двор. К лошадям он питал пристрастие, вероятно, потому, что многое в жизни у него было связано с лошадьми; и во время гражданской войны, и потом, когда ездил по тайге, разведывал золото, и будучи директором Нового.
Федя, узнав, что предстоит поездка, стал запрягать Пегаса в двуколку. Паренек сегодня, против обыкновения, был сумрачен и молчалив.
— Что, Федя, и ты вчера ходил громить бога? — спросил Александр Васильевич.
— Ходил, — ответил юный ездовой. — А лучше бы не ходил. Мне от тетки Васены знаете как влетело! Домой пускать не хотела.
— Била?
— А н-не-ет. Грозится из дому выгнать. Где я тогда жить буду? Так рассерчала тетка Васена.
— Не выгонит. Посердится и перестанет. Ты у нее один.
Пегас слегка пританцовывал в упряжке, задирал голову и, смешно наморщив верхнюю губу, по-особенному ржал. Ему словно не терпелось дождаться, когда же люди сядут в тележку и можно будет мчаться навстречу весеннему ветру. Как только Майский и Слепов сели, застоявшийся конь взял с места в карьер.
Поездка была нерадостной. На работу не вышла примерно половина старателей. Слепов окончательно помрачнел и все яростнее тер острый, гладко выбритый подбородок. Как только они приезжали на шахту, Иван Иванович, выяснив обстановку, тут же собирал коммунистов.
— Нехорошо у нас вышло, — говорил он, мрачно глядя на старателей. — Виновные получат по заслугам. Разберемся с ними и взыщем со всей строгостью. Но сделанного не поправишь, а работа стоять не должна. Надо объяснить людям, агитировать…
— Ежели так агитировать, как вчера, то проку не будет, — сказал кто-то из рабочих. — Только озлобим народ.
— Верно. Агитировать надо не разгромом церквей, а словом. Умным, правдивым большевистским словом. Дурманить народ религией мы тоже не позволим. У нас теперь есть свои рабочие, революционные праздники: Первое мая, Великий Октябрь. Это праздники свободного трудового народа, завоеванные им в тяжелой борьбе. А мы, коммунисты, боролись с церковниками и будем разоблачать сказки о боге. Как говорится, поп да бог — пока разум плох, а с ясным умом и без них проживем. Я прошу вас, товарищи, сегодня же побывать в домах у тех старателей, которые не вышли на работу. Сегодняшний прогул им не засчитаем, но кто завтра не придет — это уже будет прогул. А к прогульщикам директор примет строгие меры.
Побывав на «Комсомольской» и «Таежной», Слепов и Майский повернули в Глухой Лог. Там шел монтаж драги. Несколько механиков и слесарей — специальная бригада из Златогорска — работали второй месяц. Громадный металлический понтон стоял у берега большой ямы с водой. На понтоне громоздились части разобранных моторов, черпаки, цепи, рамы. Руководил работами Остап Игнатьевич Тарасенко, похожий на Тараса Бульбу украинец лет сорока пяти: такой же плотный, с длинными висячими усами, только без чуба. В Зареченск он приехал, когда доставили последние части драги.
Майский и Слепов видели драгу впервые, не знали этой машины и чувствовали себя неловко, особенно директор прииска.
Тарасенко, видимо, сразу догадался об этом и негромко, хрипловатым голосом стал давать пояснения. «Надо найти какие-нибудь книжки, — подумал Александр Васильевич, — почитать, хоть как-то освоиться с этой плавучей фабрикой».
— Когда рассчитываете закончить сборку? — спросил он.
Тарасенко подергал себя за левый ус и, подумав, ответил:
— В июне драга может начать работать. Вот воды в котловане маловато. Мелко для машины. Надо, товарищ директор, добавить водицы.
— Воду подведем из Черемуховки. До нее здесь недалеко. На днях начнем рыть подводной канал.
Поговорив еще немного и решив другие вопросы, связанные с драгой, Майский и Слепов поехали на «Золотую розу».
Монтажники все были на месте.
Это немного успокоило директора и секретаря партячейки. Их встретил крайне взволнованный Петровский. И у него не вышло более трети старателей. Афанасий Иванович был вынужден снять часть рабочих с монтажа оборудования и послать в забой. На «Золотой розе» Майский неожиданно встретил жену.
— Ты что же это, голубушка, не у себя? — попенял он Елене. — Мы с Иваном Ивановичем к тебе в гости, а тебя нет.
— Приехала к Петровскому поучиться кое-чему, посоветоваться, да неудачно: ему сегодня не до меня. На всех шахтах творится одно и то же: забастовали верующие старатели. Представляю, сколько у тебя хлопот. А вон там, в конторке, сидит Яков Сыромолотов. Отец выгнал его из дому. Вчера он ночевал у товарища, а куда ему идти сегодня? У него осталась жена… беременная. Надо бы помочь.
— Конечно. Я сейчас с ним поговорю.
Майский, оставив Слепова с Петровским и Еленой, ушел в конторку. Яков Сыромолотов сидел за маленьким столом, переписывал какую-то бумагу. Одного взгляда на его осунувшееся лицо было достаточно, чтобы понять: у парня горе. Директор подсел рядом, спросил:
— Что пишешь, Яков Егорыч?
— Наряды переписываю, — скучным голосом ответил молодой Сыромолотов.
— Так, так… Был вчера у церкви?
Яков перестал писать и быстро взглянул на директора.
— Ну, был… Не я один.
— Знаю. Эх, молодо-зелено. Заварили вы кашу. Правда, что тебя отец из дому выгнал?
— Правда, — после большой паузы ответил Яков. — Выгнал.
— Погорячился старик, а теперь поди одумался. Иди сегодня домой. Уладится.
— Не знаете вы тятеньку, Александр Васильич. Уж если он что сказал, то назад слов не возьмет. Хоть в ногах у него валяйся — не простит.
— Крутой характер у твоего папаши. Слушай, а может, мне с ним поговорить?
— Спасибо на добром слове, только и не пытайтесь, еще хуже будет.
— Но ведь у тебя там жена. Вы, кажется, ждете ребенка.
Яков опустил голову.
— А тятеньке до этого дела мало. Ему внука надо, а про меня он теперь и не вспомнит.
— Я все-таки с ним поговорю, может, сумею уладить, — Майский встал. — А ты, Яков Егорович, не унывай, чего в жизни не бывает. Где пока жить думаешь?
— У Данилки Пестрякова.
— Если хочешь — в общежитие устрою.
— Да нет, пока не надо.
Майский понял, молодой Сыромолотов надеется на возвращение под родительский кров.
— Вот еще что. Работа тебе нравится?
— Скучная. Все писанина.
— Отчего бы тебе, Яков Егорович, не подучиться немного? Например, механиком стать, а? Пока молодой, учиться надо. Нам специалисты, да особенно свои, очень нужны.
— С большим удовольствием стал бы учиться, Александр Васильич. Только где? У нас тут, сами знаете, кроме школы ничего нет.
— В Златогорске есть. Федю отправляю туда скоро. Могу и тебя устроить в техникум.
— Очень буду вам благодарен. Я бы старался, честное комсомольское.
— Вот, кстати, напомнил. Скажи Петру Каргаполову, пусть заготовит характеристики на тебя и на Федю. Ну, а о том, что вы церковь громили, можно не писать.
Вечером Слепов и Майский обошли несколько старательских домов, тех, где хозяева не вышли в этот день на работу. Встречали их не очень приветливо, разговаривали неохотно, а кое-где даже с откровенной злобой. Но директор и секретарь партячейки не смущались. Приветливо здоровались, интересовались семейными делами, а уж после такой прелюдии кто-нибудь из них как бы случайно спрашивал:
— Ты чего это, Тимофей Семенович, на работе сегодня не был? Не прихворнул ли?
Хозяин неопределенно крякал в кулак и, отводя глаза, отвечал:
— Поясница вот разболелась. Встал поутру — ни согнуться, ни разогнуться. Ну, думаю, отлежаться надо, авось полегчает.
— И как? Лучше стало?
— Вроде бы полегчало. Кашель да чахотка — не своя охотка.
— Верно, верно. Может, доктору показаться?
— Да нет, бог даст, обойдется. Завтра на работу надо бы.
— Ты не торопись, Тимофей Семенович, лучше вылежаться.
— Нет, завтра пойду, — начинал упорствовать хозяин. — Нечего бока-то пролеживать.
Но не каждого старателя удавалось уговорить так просто. В одной избе их даже не пустили на порог. Хозяин, выйдя на крылечко, заорал:
— Чего пришли? Чего надо? На работу звать? И до вас были, звали. Уймите сначала этих паршивых сопляков, что в церкви безобразничали, а потом и зовите. Думаете, власть, так я и испугался? Плевать мне на то, что вы власть. И вам не все дозволено.
— Не шуми, Селезнев, не шуми, — спокойно сказал Слепов. — Тебя никто не пугает, и ты не пугай. Давай говорить о деле. Завтра выходи на работу…
— Ты мне не указ. Хочу выйду, а захочу — нет.
— Не выйдешь — в прогульщики попадешь.
— Чего это, чего?
— В прогульщики, говорю, попадешь. Ты подумай. Неприятности будут.
— Опять стращаешь? А еще партейный. Нас уж много стращали, да мы ничего, не пужливые. Скажи лучше: уймете свою комсомолию? Совсем распоясались. Головы им поотрывать мало.
— Ну, насчет голов ты зря, Селезнев, но за безобразия в церкви мы виновных накажем. А на работу завтра выходи, слышишь, Селезнев?
Утром почти все старатели вышли на работу.
Весна незаметно переходила в лето. Давно отцвела черемуха, луга затянулись молодой травой, яркой и шелковистой. В поймах извилистой речки с утра до вечера стоял неумолкаемый птичий гомон: пернатые устраивали свои гнезда.
Зареченские ребятишки, закончив школьные занятия, весь день пропадали теперь на реке: ловили рыбу, а наиболее храбрые и купались.
С наступлением тепла работы на прииске оживились. Заканчивалась реконструкция двух главных шахт: «Золотой розы» и «Таежной». Даже на «Комсомольской» было кое-что сделано. Собранная драга покачивалась на воде, как громадный невиданный корабль. Посмотреть на диковинное сооружение находилось много охотников, приходили даже старатели с соседних приисков — молва о зареченской драге успела разлететься далеко. Люди садились на берегу котлована, курили, вели неторопливые разговоры. Каждому хотелось своими глазами увидеть драгу в работе. Но она пока молчала, и старатели, разочарованные, уходили.
Директор прииска теперь почти ежедневно бывал на драге. Тарасенко не выказывал особой радости по поводу частых наездов Майского, но ему нравилось внимание, которое он оказывает драге. Остап Игнатьевич понял, что директор в новом деле мало что смыслит, но деликатно не показывал этого. Скупой на слова, он давал короткие и точные пояснения, знакомил с устройством драги и всем циклом ее работы.
С наступлением лета Александр Васильевич заходил в контору лишь по утрам, а день проводил на шахтах. Домой возвращался, едва держась на ногах от усталости. Елена кормила его обедом, который часто бывал и ужином, расспрашивала о делах. Александр Васильевич привык делиться с женой своими заботами. Елена старалась помочь ему дельным советом.
— Я только теперь понял, как хорошо иметь жену-инженера, — шутил Майский. — Всегда обеспечена консультация на дому.
— Не очень-то радуйся, Сашок. Пожалуй, скоро мне будет не до консультаций.
Александр Васильевич вопросительно посмотрел на жену.
— Объясни, пожалуйста.
Лицо Елены покрыл легкий румянец.
— Как тебе сказать… Ну, словом, у нас будет ребенок, — она с беспокойством следила за выражением лица мужа.
— Правда?! Аленка, правда? — Майский бросил ложку. Его глаза заблестели. — Ты серьезно?
— Будет ребенок, — теперь уже спокойно повторила она. — Ты рад? Скажи, рад, да?
— Ой, Аленка, а как же? Ведь я сплю и вижу сына или дочь, мне все равно. Веришь ли, вот иду по Зареченску, вижу: ребятишки играют. Славные такие. И думаю: у меня тоже будут дети, и они тоже будут играть. А кто у нас родится, сын или дочь?
— Глупый, — счастливо рассмеялась Елена. — Откуда мне знать? А тебе бы кого хотелось?
— Право не знаю. Пусть будет сын, пусть будет дочь. А… ты не боишься?
Жена глубоко вздохнула.
— Немножко боюсь. Говорят, родить трудно.
— Ты не бойся, Аленка. Тысячи женщин родят — и ничего.
— А вот когда я родилась, мама умерла…
— Не надо мрачных мыслей.
Александр Васильевич бросился к жене, подхватил ее сильными руками и закружился по комнате, приговаривая: — У нас будет сын! У нас будет дочь!
— Тише! Сумасшедший. Переполошишь людей.
— А чего тише! Пусть все знают. Люди-и-и-и! У нас будет ребенок.
— Перестань дурачиться, слышишь? Я рассержусь.
Майский бережно опустил жену на стул.
— Когда это будет, Аленка?
— Наверное, осенью. В сентябре.
— Надо придумать имя. Два. Мальчику и девочке.
— Придумывай, — глаза Елены смеялись. — А сейчас давай пить чай. Оля принесла банку земляничного варенья. Хочешь?
— С превеликим удовольствием. Вообще-то по такому случаю я бы и вина выпил. А ты ей, то есть Ольге Михайловне, сказала?
— Нет еще, тебе первому.
— Ты и Оле скажи. Она женщина опытная.
— Хорошо, скажу, и довольно об этом. Все еще впереди.
— Не знаю, что там будет впереди, но я рад, Аленка, потому что мечтал о таком дне. Представляешь: прихожу домой, а в кроватке карапуз…
— И говорит: здравствуй, отец! Докладывай, как дела?
— Смейся, смейся, а мне хорошо.
— И мне. Я рада и за тебя, и за себя.
Елена пошла на кухню за чайником. Муж проводил ее любящим взглядом. Ему даже показалось, что походка жены стала иная, что идет она осторожно и не так легко, как всегда.
Ночью их разбудил громкий, отрывистый стук в окно. Александр Васильевич нехотя поднялся, с неудовольствием подумал: «Кого принесло?» Отдернул занавеску и увидел неясную фигуру.
— Кто это? — спросил сердитым спросонья голосом.
— Открой, Александр Василиям, беда.
Майский узнал густой бас начальника охраны. И сразу в тревоге заколотилось сердце. Буйный среди ночи просто так не придет. Пока наскоро одевался, в голове проносились догадки одна страшней другой. Беда. Какая? Наверное, что-то неладно с драгой. А может, авария на шахте? Набросив пиджак, вышел в сени, открыл дверь.
— Входи, Иван Тимофеевич, — постарался сказать как можно спокойнее. — Что такое случилось?
Буйный не ответил. Грузно перешагнул порог, прошел в прихожую. Елена тоже вышла туда в наскоро накинутом халате и стала зажигать лампу. Руки у нее дрожали. Иван Тимофеевич как-то странно посмотрел на нее и негромко сказал:
— Петю Каргаполова убили.
— Что? Что ты говоришь? — недоверчиво переспросил Майский.
— Да, Александр Васильич, убит наш Петя.
Директор подошел к лампе, подкрутил фитиль и поправил сползший с плеча пиджак. Елена, тихо вскрикнув, прислонилась к стене, не моргая, смотрела на Буйного.
— Как это случилось? — Александр Васильевич повернулся к начальнику охраны. — Когда?
— Его нашли сегодня вечером в лесу, верстах в пяти от поселка.
— Кто нашел?
— Один из механиков с драги. Случайно нашел. Лежал Петя в кустах, забросанный ветками. Говорят, несколько ран на теле. От картечи будто. Ну, я подумал: надо тебе сказать.
Майский не мог представить, что веселого жизнерадостного вожака зареченских комсомольцев Петра Каргаполова больше нет. Александр Васильевич знал его еще мальчишкой. Вместе с отцом Петя приехал на прииск Новый, там и вырос. А потом Златогорский уездный комитет комсомола направил его в Зареченск создавать комсомольскую ячейку. Каргаполов сам был зареченский, знал многих приисковых парней и девчат. Неистощимый на выдумки, Петр сразу увлек молодежь интересными делами. Кто же поднял руку на этого хорошего парня? Кому он помешал? Несчастный случай здесь исключается. Его убили. Значит, у Петра были враги, они мстили. За что? А если за церковь? Ведь это он, Петр Каргаполов, привел комсомольцев закрывать церковь. Вот и поплатился. Так оно, наверное, и есть.
— Надо кого-то послать на Новый, к отцу.
— Послал уже. Данилку Пестрякова.
— И сообщить в Златогорский уголовный розыск.
— Куликов, наш милиционер, как будто сообщил и сам начал поиски бандитов.
— Один Куликов тут не справится. Узнай, Иван Тимофеевич, в чем ему надо помочь, и все сделай от моего имени. Я сейчас тоже приду. Не теряй времени.
Буйный ушел. Александр Васильевич стал одеваться. В окна уже заглядывал мутный рассвет — ночи теперь стояли короткие.
— Пойду, — Майский посмотрел на жену. В ее глазах застыло горе. — Может, сумею в чем-то помочь.
— Можно, и я с тобой?
— Нет, сейчас тебе не надо туда ходить.
Весть об убийстве Петра Каргаполова моментально облетела поселок. Комсомольского вожака знали все. Многие его любили и искренне жалели. Но были и такие, кто не без злорадства говорил:
— Вот она, кара за богохульство. Можно ли руку на господа поднимать. Другим наука.
Убийство Петра ставили в прямую связь с разгромом церкви. Об этом говорили на шахтах и в поселке, спрашивали друг друга: кто? Кто мог пойти на столь подлое дело? Милиционер Василий Куликов, недавно приехавший в Зареченск, с жаром принялся за розыски убийцы. Это было первое преступление, которое он обязан распутать. Куликов с ног сбился, прежде чем разыскал несколько человек, которые могли хоть что-то рассказать. Удалось выяснить, что в последний раз Петра Каргаполова видели накануне утром. Он собирался сходить на драгу, в экипаже которой работали два комсомольца. На драге Петра в этот день не видели, и в поселок он не вернулся. Куликов стал ждать приезда златогорского следователя. Помимо скудных свидетельских показаний милиционер хотел иметь и вещественные доказательства. Для этого он вместе с Яковом Сыромолотовым и Федей выехал к месту, где нашли убитого Каргаполова. Втроем они самым тщательным образом обследовали местность и неподалеку нашли стреляную гильзу от охотничьего ружья шестнадцатого калибра. Узнать что-нибудь по следам оказалось невозможным. Здесь уже побывало столько народу, что вся земля была густо истоптана.
На следующее утро приехали из Златогорска следователь — молодой, очень строгого вида мужчина, и судебно-медицинский эксперт, дряхлый старик в пенсне с черным шнурком и седой, клинышком, бородкой. Эксперт занялся осмотром убитого, а следователь заперся в кабинете Слепова вместе с Куликовым. Они долго о чем-то говорили, потом стали приглашать по одному свидетелей, ранее опрошенных милиционером. Потом ходили к церкви, а во второй половине дня, прихватив для компании старичка-эксперта, уехали в лес на место преступления.
В тот же день Данилка Пестряков привез из Нового Алексея Филатовича Каргаполова и его жену Анфису Даниловну. За ними с Данилкой ездил Иван Иванович Слепов. Известие настолько потрясло родителей, что даже немало повидавший на своем веку Иван Иванович растерялся. Анфиса Даниловна, узнав о смерти сына, долго билась в истерике, отхаживал ее доктор. Алексей Филатович крепился, но и ему было худо.
В Зареченске Каргаполовых встретили Иван Тимофеевич с Ольгой и Майский с Еленой. Александр Васильевич едва узнал старого друга. Алексей Филатович сразу постарел лет на десять. Горе пришибло его, шел он сгорбившись, с трудом переставляя ноги, вел под руку жену и смотрел на всех, словно спрашивал: а может, неправда это, может, жив наш единственный сын, скажите, люди?
— Вот как довелось свидеться, — с трудом проговорил Каргаполов, глядя на Майского. — Сколько в меня враги стреляли, уж и не помню. Не добили, выжил… А его сразу…
Анфиса Даниловна, бессильно повиснув на руке мужа, зашлась истеричным плачем. Ольга и Елена подхватили ее, осторожно повели.
…У входа в клуб древками вниз висели два красных флага, обшитых широкой черной каймой. В клубе было непривычно тихо. На сцене стоял гроб, обтянутый красной тканью. По обе стороны с траурными повязками на руках стояли в почетном карауле два парня и две девушки. В зале тоже стояли комсомольцы, пожилые старатели. Шепотом переговаривались, смотрели на гроб, на отца и мать Каргаполовых.
— Сынок мой! Дорогой мой сынок! — с болью выкрикнула Анфиса Даниловна. Она вырвалась из рук Ольги и Елены, упала на колени перед гробом. — Петенька! За что же они тебя…
Алексей Филатович тоже опустился на колени и не сводил остановившегося взгляда с лица сына. В зале кто-то не выдержал и громко зарыдал. Потом рыдания послышались сразу в нескольких местах.
Хоронили Петра Каргаполова всем поселком. Поочередно сменяясь, гроб несли комсомольцы, товарищи убитого. За ним шли поддерживаемые под руки отец и мать. Был яркий, солнечный день. По небу лениво плыли вереницы пышных облаков. Буйно цвели травы, в кустах и на деревьях без умолку распевали птицы. Сильно пахло цветущей липой. В скорбном молчании печальная процессия медленно двигалась к поселковому кладбищу.
На кладбище провели короткий митинг. О Петре Каргаполове было сказано много хороших искренних слов.
— Он только начинал жить, — говорила, сильно волнуясь, Люба Звягинцева, — он страстно любил жизнь и всегда радовался ей. И вот… наш товарищ погиб…
Люба не могла говорить дальше, заплакала и отошла в сторону. Ее слова подхватил Иван Иванович Слепов.
— Петя отдал свою молодую жизнь за то, чтобы вы жили лучше. Комсомолец Каргаполов погиб на своем посту, как солдат на поле боя. Сейчас нет войны, но с врагами нашими еще не покончено. Они трусливы и подлы, они стреляют из-за угла. Выстрел в комсомольца Петра Каргаполова — это выстрел в Советскую власть, во всех нас. Это враги наши, еще недобитые, выползают из своих нор и мстят нам за то, что мы строим новую, светлую жизнь, в которой им нет места. Но пусть они не надеются на возврат к прошлому. К нему возврата не будет. И сегодня мы клянемся не давать пощады недобитым врагам…
— Клянемся! — в едином порыве ответили стоящие у могилы люди.
— Мы клянемся, что Петр Каргаполов будет для нас примером честного служения народу…
— Клянемся!
— Мы клянемся построить новую жизнь, мир свободного и счастливого человека — социализм. Отдадим этому все наши силы…
— Клянемся!
— Мы не забудем тебя, наш дорогой товарищ и друг…
— Клянемся! Клянемся!
Сухие комья земли глухо застучали о крышку гроба. Каждый, проходя мимо могилы, бросал в нее горсть земли. Потом землю стали бросать лопатами, и скоро поднялся небольшой холмик. Его обложили дерном, поставили деревянную пирамиду с красной звездой и прислонили к ней венки из живых цветов.
Егор Саввич только что пришел с кладбища, напился чаю с малиновым вареньем и прилег на диван. В комнате было душно, надоедливо жужжали мухи, садились на лицо, раздражали. Перед глазами Сыромолотова еще колыхался красный гроб, который несли комсомольцы, товарищи Петра Каргаполова. Среди них был и Яков. Он дружил с секретарем комсомольской ячейки. Петр и сагитировал его вступить в комсомол. Егор Саввич шагал неподалеку, крепко зажав в руке картуз. На сына смотрел, как на пустое место. А Яков, увидев отца, забеспокоился и стал оглядываться, так что даже споткнулся и чуть не упал. Встретились они после размолвки впервые в клубе, в день похорон. Яков сказал:
— Здравствуй, тятенька.
Отец словно и не слышал этих слов, даже не повернул головы в его сторону. Яков постоял немного и ушел с товарищами. Выгнав сына из дому, Сыромолотов сначала пожалел о своем поступке. Его беспокоило, как отнесутся к этому люди, что подумает начальство. Но потом рассудил: кому какое дело, никто не имеет права вмешиваться в его жизнь. Якова он никогда горячо не любил. Пока сын был маленький, еще уделял ему внимание, баловал лаской, если приходил домой в хорошем расположении духа. Надеялся вырастить помощника в своих делах. Но когда увидел, что у Якова нет интереса ни к торговле, ни к золоту, что стремления у сына совсем иные, стал охладевать. Так что однажды Аграфена Павловна даже сказала:
— Чтой-то, Егор Саввич, ты Яшеньку и замечать перестал. Будто чужой он тебе.
— Тюря твой Яков, — сердито ответил Сыромолотов. — Не о таком сыне мечтал.
У Аграфены Павловны мелко затряслась нижняя губа, увлажнились и заблестели глаза. Она глубоко обиделась и за сына и за себя, но по многолетней привычке возражать Егору Саввичу побоялась, дабы не разозлить его. Между отцом и сыном пролегла невидимая стена. Каждый жил теперь своей жизнью, своими интересами.
Узнав, что Егор Саввич выгнал Якова из дому, Дуня сильно разволновалась, начала реветь, но свекор так на нее прицыкнул, что слезы моментально высохли на лице молодой женщины. Мелентьевна тоже расстроилась, потихоньку вздыхала, жалея сироту, как называла Якова, но быстро утешилась: богохульства и она простить не могла. Да и с хозяином спорить ей совсем не хотелось, знала его тяжелый характер.
Постепенно все вошло в норму, и жизнь в доме Сыромолотовых продолжалась раз навсегда заведенным порядком. Только Дуня теперь не так резво бегала по комнатам и счастливая улыбка исчезла с ее лица. Иногда она сидела пригорюнясь, подперев кулаком щеку и уставив неподвижный взгляд в одну точку. Егор Саввич заметил это и сказал Мелентьевне:
— Приглядывай за ней. Как бы не натворила чего сдуру-то.
— Да уж присмотрю, — уныло отозвалась экономка.
В первые дни пасхи Дуня частенько выходила за ворота, смотрела вдоль улицы, не покажется ли Яков. Но он даже и близко не появлялся. Поняв, что ожидания напрасны, Дуня совсем перестала выходить из дому. Видно, муж не очень-то желал повидаться. К тому же стеснялась людей: живот у нее стал сильно выпирать. Да и на лице выступили темные пятна, глаза ввалились и под ними образовались синие круги. Стыдно показаться людям.
Сегодня на похоронах Егор Саввич, встретив сына, понял, что тот готов просить прощения, но не захотел принять раскаяния. Уж если он сказал, так умирать будет, а слово назад не возьмет. Нет у него больше сына, вычеркнул его из сердца, и все.
На митинге Сыромолотов стоял в первом ряду, у самой могилы, на виду у всех. Петра Каргаполова он не жалел, одним краснокожим стало меньше. Пришел потому, что нельзя было не прийти. Пусть все видят, он, Егор Саввич, тоже здесь, тоже скорбит. Даже «Клянемся!» кричал и очень громко. Внимательно слушал речь Слепова. Что и говорить, язык у Ивана Ивановича ладно подвешен. А кем был-то? Песковозом захудалым. Теперь вот и в начальство вылез. Ну пусть потешится. Что там говорил насчет недобитых врагов? Намекал на что? И смотрел при этом на него, на Егора Сыромолотова. Или показалось?
Егор Саввич тяжело заворочался на диване, зазвенели пружины, с недовольным жужжанием разлетелись мухи. Ох, духота — дышать нечем. Надо сказать Мелентьевне, пусть баню вытопит, попариться хорошенько, сразу полегчает.
А следователь из Златогорска все еще в поселке. Куда-то ходит, с кем-то встречается. Интересно, что он нанюхал? Ведь так никто и не знает, кто убил Петьку Каргаполова.
Со скрипом приоткрылась дверь. Мелентьевна просунула в щель голову, повязанную белым платком до самых глаз.
— Егор Саввич, спишь, али нет?
— Чего тебе? — недовольно отозвался Сыромолотов. Он не любил, когда его тревожили во время отдыха. — Уснешь с вами.
— Сморчок пришел, тебя спрашивает.
— Скажи, пусть вечером придет.
— Говорила, да он и слушать не хочет. По важному делу, дескать, и ждать не может.
— По делу, по делу, — передразнил экономку Егор Саввич. — Какие у него со мной дела.
— Не знаю, моего ли ума это. Что сказать-то?
— Выйду сейчас.
Дверь, скрипя, прикрылась. «Надо смазать петли, — раздраженно подумал Егор Саввич, спуская босые ноги с дивана, — ишь как скрипят». Обмахнул полотенцем лицо и зевнул. Черт принес этого Сморчка. Ведь сколько раз говорил: не приходи днем, а он вот опять. После того, как директор прииска устроил допрос старшему конюху, Сморчок переменился. Раболепствие бросил. Обнаглел даже. Егор Саввич пока терпел, но знал, что надолго терпения у него не хватит. Надо этому полоумному указать его место, иначе совсем зарвется.
Неслышно ступая босыми ногами, Сыромолотов подошел к двери и резко распахнул створки. Рассчитывал внезапным появлением смутить Сморчка, но тот даже не шевельнулся. Он сидел не как обычно — в углу, на краешке табуретки, а развалился на стуле, закинув ногу на ногу, выставив рыжий от пыли сапог.
— Сколько раз тебе говорил, — сердито начал Егор Саввич, — не приходил бы днем. Да и ночью без особой нужды…
— А чего? — невозмутимо ответил старик. — Чего хорониться-то? Мы ведь будто приятели.
— Гусь свинье не приятель, не забывай.
— А ежели рассудить, так еще и неизвестно, кто гусь-то.
— Чего! — Сыромолотов вскинул густые брови, обжег Сморчка бешеным взглядом. Тот съежился, забегал глазами по сторонам.
— Да ты не серчай, Егор Саввич, я ведь так просто, к слову сказал.
— То-то. Больно у тебя все просто стало. Знай, сверчок, свой шесток, не то могу тебя туда послать, куда и Макар телят не гонял.
— Ну уж, Егор Саввич, ты уж скажешь, — в глазах старика опять появилась нагловатинка. — Тебе же без Сморчка худо будет. Мы ведь одной веревочкой связаны.
Егор Саввич опешил. Такого раньше он не слыхал.
— Эт-то как понимать прикажешь?
— Где уж нам приказывать, — Сморчок хихикнул в сморщенный коричневый кулачок. — Мы люди маленькие. Понимай, как знаешь.
— Я вот так понимаю, — Сыромолотов чуть не задохнулся от гнева, глаза его налились кровью. Схватив старика за рубаху, он рывком притянул его к себе. Рубаха затрещала. — Я такого не потерплю. С кем, говоришь, забыл? Рука у меня тяжелая: хлопну раз — и дух вон.
Сморчок едва не сполз со стула и каким-то чудом удержался на самом краешке. В глазах у него заметался страх. Торопливо забормотал:
— Ну будет тебе, Егор Саввич, будет. Зачем рубаху-то рвать. Новая почти рубаха-то.
— Плевать мне на твою рубаху и на тебя, — Егор Саввич также рывком оттолкнул старика. — Со мной шутки плохи, запомни.
— Запомню, — отозвался Сморчок, и в голосе его Сыромолотову послышалась плохо скрытая угроза. — Сморчок все помнит. Память, слава богу, у него еще имеется. И тот разговор у директора Сморчок тоже помнит. До самого, что ни на есть последнего словечка. Ты же тогда покривил душой, Егор Саввич, не так разобъяснял директору свою жисть-то.
Так вот почему старик нагло ведет себя. Перемена в его поведении стала видна именно после того разговора. Вот в чем дело-то. Сморчок знал многое о бывшем виноторговце и теперь, видимо, намеревался использовать положение. Ах, ты, вошь несчастная. Ну, погоди… Егор Саввич сумрачно, исподлобья смотрел на съежившегося Сморчка, на его тонкие темные руки, на сморщенное и тоже темное лицо, обрамленное седыми космами. И в чем только душа держится, а туда же, грозить. Для чего такие вот живут? Кому они нужны? Однако лучше пока с ним не ссориться, напакостить может. Вот пойдет и скажет Алексашке: Сыромолотов, мол, не тот, за кого себя выдает. Вот он кто на самом-то деле.
— Ладно, — уже миролюбивее заговорил Егор Саввич, — кто старое вспомнит, тому глаз вон.
— И я тоже говорю. Зачем нам ссориться? Мы еще друг другу сгодимся, — обрадованно подхватил Сморчок. — Ты мой благодетель, Егор Саввич, это я ведь очень даже понимаю.
Старший конюх подошел к шкафчику, достал графин и два стакана. Старик загоревшимися глазами следил за ним. Кадык, выпиравший острым бугром на его жилистой шее, судорожно задвигался. Налив в стаканы настойки, Сыромолотов один придвинул Сморчку.
— Пей, нето.
— Вот это дело, это по-христиански.
С обычной жадностью старик выпил, поискал, чем бы закусить, но на столе ничего не было, кроме тарелки с хлебом, прикрытым вышитой салфеткой. Отломил корочку, понюхал и отбросил.
— Забористая у тебя настоечка, Егор Саввич, аж до кости прохватывает. На чем настаиваешь?
— На разных травках. Сказывай, зачем шел. Деньги, небось, понадобились?
— Оно, конечно, и деньжат бы не мешало. Сам знаешь, какое у меня довольство.
Сморчок оглянулся по сторонам и наклонился к самому уху Сыромолотова.
— Федор Игнатьевич желает повидаться с тобой.
— Тс! — Егор Саввич тоже оглянулся и тоже шепотом: — Да он что, рехнулся? Тут дело такое, комсомольца убили, следователь вот из Златогорска приехал, а он, беспутная голова, свидания назначает.
— Это уж ты ему скажи, Егор Саввич. Я что, мне велено передать, а ты сам решай.
Сыромолотов задумался, глядя в окно. Сморчок украдкой переставил стаканы, заменив свой пустой на полный, и тихонько выпил.
— Где он? — не глядя на старика, спросил старший конюх.
— Да где ж ему быть? В зимовье у Сухого болота. Просил, чтоб сегодня ты побывал. Потому и торопился я, потому и днем пришел. А ты накричал на меня, рубаху вот порвал.
— Не пойду я. Нельзя сейчас.
— Как знаешь, Егор Саввич, как знаешь. Только Федор Игнатьевич ждать будет.
— Тише ты, неровен час, услышит кто.
— Молчу, молчу. Дозволь еще глоточек.
— Пей, — махнул рукой хозяин.
Сморчок трясущимися руками схватил графин, налил в стакан настойку, выпил и опять налил.
— Графинчик-то у тебя, Егор Саввич, вроде как бы волшебный: сколько ни пей, а в нем завсегда настоечка, — и после паузы: — Ежели не пойдешь, тогда мне придется. Надо же сказать человеку.
— Пойду. На вот, — Сыромолотов достал бумажник, перетянутый по середине резинкой, открыл и бросил на стол червонец. Сморчок, как кошка мышь, схватил бумажку, и она исчезла где-то в складках его одежды.
— Ну, я пойду, стало быть, Егор Саввич, — заторопился старик. — Ты не тревожься, я огородами, никто и не углядит.
Выпив налитое заблаговременно вино, Сморчок ушел. Сыромолотов посмотрел ему вслед и недобро усмехнулся.
В сумерках Егор Саввич вышел из дому. Одет он был легко, по-походному: штаны, заправленные в сапоги, рубаха навыпуск и пиджак. За плечами туго набитый мешок, в руке посох. Постоял на крыльце, прислушиваясь к звукам с улицы и, перейдя двор, открыл калитку в огород. Потревоженная, залаяла собака.
— Цыц, окаянная! — зло прошипел хозяин.
На западе еще догорала узкая полоска закатной зари. На ее фоне слабо рисовалась цепь далеких горных вершин. В темном небе замерцали бледные звезды. После жаркого дня земля еще не остыла, и вечер не принес прохлады. Сильно пахло укропом и полынью. Ночи стояли сейчас короткие: померкнет закат на западе, а через час-другой засветлеет восток. В распоряжении Сыромолотова было немного времени. Он быстро пересек огород, перелез невысокую изгородь из жердей и оказался у самого берега Черемуховки. Засыпающая река тихо плескала мелкой волной, отражая дрожащие звезды.
Егор Саввич полез в самую гущу прибрежных кустов и привычно нащупал кол, к которому была привязана лодка. Залез в нее, бросил мешок. Умело работая широким веслом, выгнал лодку на чистое место и, прячась в тени кустов, поплыл против течения.
Лодка бесшумно, словно призрачная, скользила по черной воде. В умелых руках старшего конюха весло опускалось ровно настолько, чтобы сильным гребком послать лодку вперед. Скоро огоньки Зареченска стали исчезать. Журчала вода, и глухо постукивало весло о борта лодки: справа-слева, справа-слева. Сыромолотову никто не встретился. Он проплыл до Сухого болота спокойно. Подчалил к берегу у высокой, склонившейся к воде березе, и по едва заметной тропинке стал подниматься на крутой берег. Густая трава доставала до пояса. Потом начались кусты, а за ними пошли деревья.
Здесь, в тесном сплетении еловых ветвей, и пряталось зимовье — полуземлянка с бревенчатой крышей на один скат, прикрытый толстым слоем дерна. Случайный человек мог пройти рядом и не заметить зимовье, мог даже ступить на крышу и не догадаться, что под ним жилье. Труба выходила сбоку крыши, прислонясь к стволу дерева, и тоже была незаметна.
Но Егор Саввич бывал здесь не первый раз и без труда нашел зимовье. Он уже спустился по земляным ступенькам к двери и взялся за скобу, когда крепкие руки схватили его за плечи сзади, больно сдавили. От неожиданности старший конюх сдавленно вскрикнул и выронил мешок.
— Кто такой? — послышался за спиной резкий, хрипловатый голос.
— Господи, можно ли так, Федор Игнатьич? И напужал, и руки у тебя словно клещи.
Парамонов коротко рассмеялся.
— Извиняй, Егор Саввич, не разглядел, темно. Мало ли кто мог пожаловать.
— Какой леший сюда забредет. Про зимовье только и знаем ты, я да еще Сморчок.
— Знать-то не знают, а случайно наткнуться могут.
Они вошли в землянку, слабо освещенную коптилкой, поставленной так, чтобы свет от нее не проникал через окно наружу. Со времени последнего посещения Сыромолотовым зимовья здесь ничего не изменилось. Стол, сколоченный из грубо обтесанных досок, возле него два чурбака вместо табуреток. У противоположной стены топчан, прикрытый старыми одеялами, и рядом сундук с выпуклой крышкой, Егор Саввич сел на один чурбак, Парамонов на другой. С минуту они молча, изучающе смотрели друг на друга. До чего же Федор похож на отца. С годами сходство проступало все больше. Такой же рослый, широкоплечий. И красивый: орлиный нос, большие черные холодные глаза, густые, чуть курчавые волосы, окладистая бородка. Тонкие губы и твердый, чуть выдающийся подбородок, говорили о волевом и жестоком характере.
— Вот ты сказал, Егор. Саввич, какой леший сюда забредет, — нарушил молчание Парамонов. — Бродил недавно поблизости парень зареченский, потом милиционер…
— Ты не про Петьку ли Каргаполова? — Сыромолотов зябко повел плечами и опять почувствовал боль от железной хватки Федора. — Убили его где-то тут, неподалеку.
— Может, и про него. Документов при нем не было. Сморчок говорил, что этот парень заводила в Зареченске, он и других подбил, чтобы шли церковь громить. А господь его и покарал…
— Хоронили мы его нынче.
— Мне-то что? Я тут ни при чем.
— Оно, конечно, я ведь только так. Одним богохульником меньше, всех и делов.
— Не ходи куда не надо.
— Верно, верно, Федор Игнатьич, — Сыромолотов помолчал и небрежно, как бы между прочим, спросил: — Зачем звал-то?
— А что? Нельзя разве?
— Да время больно не подходящее. На прииске следователь из Златогорска. Убийцу комсомольца ищет.
— Пусть ищет, нам-то что? Соскучился я по тебе, повидать захотелось старого друга. Ну, и должок за тобой.
Федор положил руки на стол, обхватив одной другую чуть повыше локтей, и посмотрел на старшего конюха. Тому стало не по себе от пристального взгляда, он нагнулся, поднял тяжелый мешок на колени, стал развязывать тесемку.
— Принес я кой-чего.
Достал четверть водки, копченый окорок, два круглых черных хлеба и один белый, несколько свертков с разной снедью. Федор тут же откупорил бутыль, налил в кружку водки.
— Будешь пить, Егор Саввич?
— Нет, это я тебя угостить. Мне сейчас нельзя.
— Как знаешь, — Парамонов выпил и, отломив от каравая корку, стал медленно жевать. Сыромолотов продолжал раскладывать на столе припасы.
— Ты деньги давай, деньги. Я уговор выполнил, все чисто, комар носа не подточит.
— Принес и деньги, — Егор Саввич злился на себя, чувствуя робость и даже страх под цепким взглядом Парамонова. Полез за пазуху, долго шарил там и вытащил сверток в тряпице. — Вот.
— Сколько тут?
— Две тысячи, как одна копеечка.
— Не больно ты щедр, Егор Саввич, мог бы и накинуть сотню-другую.
— По нонешним временам это капитал, Федор Игнатьевич, грех тебе обижаться. И мне они нелегко достаются.
— Не прибедняйся.
Федор снова плеснул в кружку водки и выпил не поморщившись, словно воду.
— Как там на прииске? Какие новости?
— Добрых вестей нет. Драгу, считай, собрали. На днях пускать будут. Проворонили мы с тобой момент, теперь близок локоть, да не укусишь. Тогда, зимой-то, надо было кой-чего там побаловать, не пошла бы нынче драга-то. И ведь как метили, на то самое место поставили, словно кто шепнул им.
— Да, промашка получилась. Не печалься, Егор Саввич, свое возьмем. А драга это даже хорошо, нам же и пригодится. На нас будет работать.
— Будет ли? Я уж и не верю что-то, придут ли такие времена.
— Придут, Егор Саввич, придут. Недолго нам терпеть. Вот и батя мой говорит…
— Игнат Прокофьич? Где он сейчас?
— Отсюда не видно, — усмехнулся Федор. — Может, а Париже, а может, в эту самую минуту в Берлин катит. Беспокойный у меня старик. Не сидится ему на месте.
— Статочное ли дело в его-то годы по заграницам гулять.
— Силенка у него еще есть. Я, говорит, Федя, скоро и в ваших краях объявлюсь. Да не один, говорит, много нас здесь, обиженных большевиками.
Федор вытянул из ножен широкий охотничий нож и стал резать окорок, отправляя в рот тонкие розовые полоски мяса и неторопливо пережевывая.
— Ну, а на шахтах как?
— И на шахтах дело у них идет ладно. Всяких машин, оборудования понавезли полно. Старый хлам выкинули. Добрались и до «Золотой розы». И кто их только надоумил?
— Не знаю, не знаю, — Парамонов думал о чем-то своем.
— Новый директор — не Еремеев. При том нам спокойно жилось, а этот сам не спит и другим не дает. В каждую дыру лезет, до всего ему дело. Просто беда с ним.
— Слыхал… Давно к нему приглядываюсь. Как думаешь, не убрать ли его?
Старший конюх покачал головой.
— Не надо пока, Федор Игнатьич, не в нем одном дело. На прииске нынче много таких развелось. Уберешь одного — другого поставят, может, еще хуже. Всех сразу бы, одним махом, вот это дело.
— И я так считаю. А пока пусть стараются, на нас работают.
— На нас-то, на нас, а только обидно видеть, как у тебя из-под носа золотишко плывет.
— Хватит и на нашу долю, не жадничай, Егор Саввич. Теперь не долго ждать осталось.
— Да уж скорее бы. Иной раз, грешным делом, и призадумаешься: а придет ли оно, то время, когда всю эту голытьбу по шапке.
— Веру теряешь? — Федор перестал есть и в упор посмотрел на Сыромолотова. — Последнее это дело, Егор Саввич, неверие. Многого ты не знаешь, иначе бы так не говорил. Только смотри, Егор Саввич, не виляй. Когда придет время, не забудь, что обещал.
Старшему конюху стало не по себе от тяжелого взгляда Парамонова, заерзал на месте, поспешно говоря:
— Я своему слову хозяин. Как сказал, так и будет.
— Вот и ладно. Я ведь фокусов не люблю. Да и родителя моего ты тоже знаешь.
— Кто же не знает Игната Прокофьевича.
Федор опять налил водки, задумчиво выпил и принялся за окорок.
— И мне ждать нелегко, Егор Саввич. Сам видишь, живу точно зверь, забился в нору, от людей хоронюсь. По месяцам в бане не моюсь. А когда последний раз бабу обнимал уж и не помню. У тебя вот и дом, и семья, внука ждешь, а у меня — ничего. А время-то идет, бежит время… Завтра я ухожу, Егор Саввич. Не скоро теперь увидимся. Но вести подавать буду и ежели понадоблюсь — знаешь, где меня найти.
Они поговорили еще немного, и Сыромолотов стал собираться в обратный путь. Федор проводил его до реки. Восток уже подернулся розовой дымкой. Звезды бледнели и гасли. Неуверенно подавали голоса первые проснувшиеся пичуги. Над Черемуховкой поднимались хлопья тумана, цеплялись за прибрежные кусты.
— Бывай здоров, Федор Игнатьич, — старший конюх бросил в лодку пустой мешок. — Да будь осторожен, отчаянная голова.
— Не тревожься, Егор Саввич, — усмехнулся Парамонов, а про себя подумал: «если что со мной случится — ты первый обрадуешься». — Парамоновы живучие. Взять их не просто.
— Будешь слать батюшке весточку, поклон от меня низкий.
— Передам. А ты за раба божьего Федора не забудь помолиться.
— Уж это обязательно. Да, чуть не забыл, Федор Игнатьич. Ты Сморчку-то не больно доверяй. Совсем из ума выжил старикашка. Как бы не сболтнул чего лишнего.
— Полно, Егор Саввич, не знает он ничего такого.
— Э, не знает. И я так считал до времени. Он хитрый. Говорю: будь осторожен.
Егор Саввич шагнул в лодку и, уперев весло в глинистый берег, с силой оттолкнулся. Быстрое течение понесло лодку к Зареченску.
С тех пор, как Федя и Яков Сыромолотов уехали в Златогорск учиться, Майский почти не брал двуколку. Пегас отлично ходил под седлом, чем доставлял директору много удовольствия. Перед отъездом Федя пришел к Александру Васильевичу и попросил:
— А вы уж, Александр Васильич, Пегаску-то в обиду не давайте. Берегите его.
— Что, жалко расставаться с конем?
— А как же? — искренне признался паренек. — Вот с теткой не жалко, уж больно она сердитая. Чисто пила, все пилит, пилит, аж тошно. А Пегаску жалко, чать привык. Можно бы с собой взять — взял бы.
— Не беспокойся, Федя, я лично за ним присмотрю. С охотой едешь?
— Ох, Александр Васильич, и не спрашивали бы. Ведь это такое дело… такое дело. Не знаю, как и благодарить вас.
— Не надо благодарить. Я рад за тебя. Учись хорошо и, смотри, потом возвращайся в Зареченск.
— А куда же еще? Только уж вы Пегаску в обиду не давайте.
Яков накануне отъезда тоже заходил к директору. Был он сумрачен. Майский увидел, что нелегко было парню пережить сначала смерть матери, потом разрыв с отцом, уход из дому, где осталась жена и скоро должен появиться ребенок, да еще — похороны лучшего друга. Но директор не знал одного: Яков опять пробовал встречаться с учительницей. Люба избегала этих встреч, но Яков упрямо преследовал девушку, надеясь, что она изменит отношение к нему. Отъезд в Зареченск отнимал эту надежду. Теперь он долго не увидит Любы, а за это время она, конечно, выйдет замуж, и тогда прощай все надежды. Люба не останется одна, вот и Данилка на нее чересчур ласково стал поглядывать. Понятно, Данилка не тот, кто достоин такой девушки, но есть в Зареченске и другие парни. Яков долго мучился и наконец решил все начистоту рассказать Майскому. И то, как давно любит он учительницу, и то, что отец насильно женил его на Дуне, и то, что лучше бы учебу отложить. Александр Васильевич выслушал молодого Сыромолотова и сурово сказал:
— Знаешь, Яков, я не поп, чтобы передо мною исповедоваться. Но если ты пришел за советом, то вот что скажу: опоздал немного. Надо было прийти до женитьбы. А теперь что? Бросить жену с ребенком и жениться на Любе? Да понимаешь ли ты, что получится? Люба, вот она понимает. Сделаешь несчастными Дуню, своего ребенка и Любу. Они не виноваты в том, что ты сразу не показал себя мужчиной… А если не хочешь учиться — дело твое. Сказал бы раньше — послали бы другого. Только учти: второй раз такой случай может не представиться.
Яков переступал с ноги на ногу, смотрел в пол и не знал, куда девать руки.
— Не делай глупостей, поезжай и учись. Наберешься ума, станешь специалистом, а там будет видно.
В тот же день Яков и Федя уехали.
На Зареченском прииске наступили самые горячие дни. Начала работать заново оснащенная «Золотая роза», результаты оказались чуть ли не с первых же дней. Афанасий Иванович ходил со счастливым лицом, весь сиял гордостью за свою шахту. Влюбленный в работу, Петровский был одним из тех немногих старых специалистов, кто всей душой приняли революцию и с первого ее дня стали честно служить народу, отдавая ему свои знания. К тому же Афанасий Иванович и хороший хозяин: У него всюду образцовый порядок. Высокую и довольно нескладную фигуру начальника «Золотой розы» всегда можно было видеть то в забое, то на шахтном дворе, то в конторке.
— Вы хоть дома-то бываете, Афанасий Иванович? — спросила его как-то Мельникова, она часто заглядывала на «Золотую розу».
Петровский недоумевающе посмотрел на молодую женщину и переспросил:
— Дома? Ах, дома! Да, конечно-с. Но настоящий мой дом здесь, на шахте-с. Я уверен, Елена Васильевна, что и вы полюбите свою «Комсомольскую», как я люблю «Розу». Это замечательная шахта. Богачка-с. Миллионерша. Теперь, когда мы ее омолодили, если позволите так выразиться, она покажет себя во всем блеске, — Афанасий Иванович лукаво подмигнул и добавил: — В золотом блеске.
И очень довольный рассмеялся.
— Я начинаю любить свою «Комсомольскую».
Елена говорила правду. Первое знакомство с шахтой не вызвало у нее восторга. Да и нечем было восторгаться. «Комсомолка» небольшая, маломощная, с примитивным оборудованием. Но более подробно изучив шахту, она увидела: и здесь кое-что можно сделать. Сказала об этом мужу.
— До сих пор на «Комсомольскую» обращали мало внимания, точнее — совсем не обращали. И ты тоже. Я хочу попробовать сделать из этой золушки если не принцессу, то хотя бы вполне приличную шахту.
— Попробуй, — Александр Васильевич пожал плечами. — К сожалению, у меня такой уверенности нет. Но если у тебя что-то получится, я буду рад, Аленка. И, конечно же, рассчитывай на мою помощь.
В незнакомый коллектив Елена вошла легко. Правда, кое-кому из старателей не понравилось, что начальником у них на шахте женщина. С таким отношением к себе Елена уже однажды встречалась на Новом. Но когда старатели узнали, что она дочь известного до революции на приисках Урала горного инженера Мельникова, что она много работала на прииске Новом, отношение изменилось. Приходя на шахту, Елена частенько видела на своем столе букетик полевых цветов. Если она просила о каком-нибудь одолжении, всегда находилось несколько человек, готовых выполнить просьбу. И Мельникова старалась отплатить людям добром за добро. На шахте работала, главным образом, молодежь. Елена организовала для них нечто вроде технических курсов и сама проводила занятия, а иногда приглашала Майского или Петровского. Заботилась о нуждах старателей, интересовалась, как они живут, кому в чем надо помочь.
Поправилось положение и на «Таежной». После памятного для Карапетяна собрания коммунистов Ашот Ованесович по-настоящему взялся за дело. С волынкой было покончено, и реконструкция шахты быстро завершалась. Но Майский не упускал из поля зрения «Таежную», часто бывал на ней и придирчиво следил за работами по реконструкции. Карапетяну он не доверял, все время ожидая от него какой-нибудь новой выходки. Ашот Ованесович сначала молча терпел, но однажды не сдержался.
— Слушай, директор, Карапетян — начальник шахты «Таежной» или нет?
— Не понимаю вашего вопроса, Ашот Ованесович, — спокойно ответил Майский. — Приказа о вашем смещении с поста начальника я не подписывал.
— Тогда почему не доверяешь Карапетяну? Почему проверяешь каждый его шаг?
— На вашем месте, Ашот Ованесович, я бы такого вопроса не задавал, — директор посмотрел на Карапетяна, и в глазах его запрыгал холодный огонек. — И не думайте, что мне это доставляет удовольствие.
— Может, Карапетяну лучше уйти? Нам трудно работать вместе.
— Трудно, — согласился Александр Васильевич. — Но я к трудностям привык. А если вас они пугают — поступайте как знаете.
Ашот Ованесович быстро оглянулся по сторонам и убедился, что их никто не слышит.
— Карапетян трудностей тоже не боится, директор. У нас в Армении знаешь какой народ? У нас храбрый народ. Горцы. Карапетян тоже горец. Но Карапетян не хочет, чтобы ему не верили и смотрели за каждым шагом. Он не мальчишка. Он может обидеться. Сильно обидеться. Но если Карапетяну доверяют, он, знаешь, что может? Он все может. Я был дурак, как баран, когда пришел к тебе в тот вечер. Я это понял тогда же и сказал себе: Ашот, сказал я, ты глупый баран. Зачем ты хотел обмануть директора? Директор — честный человек, хороший человек. И ты будь таким же, Ашот. Я хочу быть таким, как ты, директор. Только доверяй Ашоту, и ты увидишь.
— Знаете, что вам надо сделать, Ашот Ованесович? Пойти к Слепову и все ему рассказать. Все, понимаете? Начистоту, как коммунист.
— Мудрый совет, трудный совет. А ты на месте Карапетяна пошел бы?
— Не хотел бы я быть на месте Карапетяна, — Александр Васильевич помедлил. — Но уж если такое случилось — пошел бы. И еще перестал бы швырять шапку.
— При чем тут шапка. Шапка моя — куда хочу, туда бросаю.
— Я хотел сказать: поменьше горячитесь.
— Ашот — южный человек. У нас в Армении много солнца, горячего солнца. И Ашот не может не горячиться. Ашот подумает. Он все-таки честный человек и коммунист. Ты это скоро увидишь, директор. Золото проклятое сбило с ума. Потом одумался. Ты, Ашот, за деньгами ехал на Урал? Тебя сюда послали. Ашот, сказали тебе, на Урале не хватает специалистов. Ты горный инженер, Ашот, и ты должен ехать. Зачем немецкие, английские инженеры, если у нас есть свои? И Ашот поехал. Он будет работать как… как Петровский. Лучше, чем Петровский.
— Хочу в это верить, Ашот Ованесович.
— Вот-вот, — обрадовался начальник шахты, — пусть только Карапетяну верят. Его надо наказать, подлеца, очень сильно наказать. Пусть его снимут с начальников, пусть поставят забойщиком, крепильщиком, кем угодно. Но пусть поверят. Я пойду к Слепову, директор, я больше не могу.
По дороге на Сухой Лог Майский мысленно перебирал в памяти все, что сказал Карапетян, и удивлялся. Что это? Хитрость или действительно человек понял свою ошибку, раскаивается? Может, и правда, нашло на человека затмение. Извилистая дорога, сбежав в горы, юркнула в лес. Здесь было прохладно, пахло грибами и сосновой смолой. Над венчиками цветов кружились яркие бабочки, взлетали и неподвижно висели в воздухе большие темно-красные стрекозы, с прозрачными сверкающими крыльями.
Майский очнулся от своих дум и посмотрел вокруг. Где он? Ага, по лесу на взгорье, а там и Сухой Лог. Александр Васильевич натянул повод и легонько ударил пятками в крутые бока Пегаса. Конь встрепенулся, круто изогнул шею, чуть откинув красивую голову набок, и легким галопом поскакал по тропе.
Пегас вынес всадника на взгорье и на секунду задержал бег. С высоты Майский увидел огромный котлован, отсюда он казался не больше лужи, и в нем драгу — словно спичечный коробок.
— Давай, Пегас, давай.
Конь начал опускаться в лог. Земля здесь была твердая, усеянная большими и малыми камнями. Пегас осторожно ставил точеные ноги, пробуя надежность опоры. Мелкие камни, тронутые его копытами, с шуршанием катились по тропе. Скоро спуск стал отлогим, и Пегас прибавил ходу.
Остановив лошадь у берега котлована, директор привязал ее в тени берез и посмотрел на драгу. Словно фантастический корабль, она застыла на гладкой воде, отражаясь в ней, как в зеркале. На понтоне никого не было. Однако откуда-то изнутри драги доносились удары, звон металла. Майский сложил руки рупором и крикнул:
— Э-э-эй! На драге-е-е!
Ему пришлась повторить призыв еще несколько раз, наконец из трюма высунулся человек. На голове у него был носовой платок, стянутый по углам узлами. Человек приставил ладонь козырьком к глазам, защищая их от солнца.
— Лодку давай, лодку.
Человек скрылся в люке, очевидно, он узнал директора и пошел сообщить о его приезде товарищам. Минуты через две он вылез на палубу, сел в лодку и поплыл к берегу.
— Здравствуй, Семен Прокопьевич, — поздоровался Майский, когда лодка причалила. Он уже знал всех драгеров. — Чего это вы все попрятались? От жары, что ли?
— Та не, работаем там.
Лодка заскользила к драге, ломая успевшее успокоиться зеркало воды.
— Много еще работы?
— Тарасенко говорит, завтра машину запускать можно.
С легким стуком лодка подчалила к борту драги. Тарасенко уже стоял здесь, вытирая паклей измазанные машинным маслам руки.
— Извини, Александр Васильич, за костюм, — он был в широких холщовых штанах и старых глубоких галошах на босу ногу, подвязанных веревочками. Крепкий, загорелый, с широкой, густо заросшей, волосами грудью. На бритой голове поблескивали капельки пота. — Жара, как у нас на Полтавщине.
— Припекает, — согласился Майский. — Дождичка бы. Ну, как тут у вас?
— Не забываешь нас, частый гость.
— Должность у меня такая, Остап Игнатьевич, да и драга нам нелегко досталась. Вот и хочется поскорее узнать, за что мы бились. Запускать собираешься машину?
— Думаю, завтра можно попробовать. Приезжай смотреть. Слепов тоже приедет.
— Обязательно. Ведь это для нас вроде праздника.
Они обошли всю драгу, спустились в машинное отделение. Здесь было, как в печке: металл сильно нагрелся, пахло машинным маслом. Майский, прощаясь с Тарасенко, сказал:
— Так я завтра опять приеду к вам. Да не один, ждите гостей. Только вы уж того, не подкачайте.
— Постараемся, Александр Васильич, — начальник драги дернул себя за висячий ус. — Не впервой.
День уже клонился к вечеру, когда директор вернулся в Зареченск. Проезжая мимо конторы, решил зайти: может, Слепов там. Пегас привычно остановился у коновязи. Александр Васильевич спешился и почувствовал, как затекли от долгой езды ноги. Оглянулся и увидел выходивших из конторы Любу Звягинцеву и Данилку Пестрякова.
— Вы к кому ходили? Не меня ли вам надо?
— У Ивана Ивановича были, — объяснила учительница. — О своих комсомольских делах толковали.
— Он там? Слушай, Пестряков, ты ведь мимо конного двора пойдешь? Не в службу, а в дружбу: отведи Пегаса.
— Это можно, — Данилка старался казаться солидным. — Вот только Люба…
— А что Люба? — учительница была теперь секретарем комсомольской ячейки, и ей часто приходилось заглядывать к Слепову. — Я и одна дойду.
— Ну, этого-того, проводить же надо…
— Да, Любовь Ивановна, а я ведь специально хотел повидать вас, — перебил Майский. — Завтра пускаем драгу. Хорошо бы комсомольцев туда, чтобы торжественнее. Плакат бы какой-нибудь написать, приветствие драгерам, что ли.
— Правда?! Вот хорошо! — Глаза девушки весело заблестели. — Да мы это обязательно сделаем. Данилка, отведи лошадь и собирай ребят в клуб.
— А чего их собирать? Сами придут, — его задело, что девушка в присутствии директора так бесцеремонно командует им.
— Вечером придут не все, а нам нужны все, — строго сказала Люба. — Танцы сегодня отменяются, гармонь не бери. Все сделаем, Александр Васильич, не беспокойтесь.
Майский зашел в кабинет Слепова. Иван Иванович как раз собирался уходить. Складывал бумаги, прибирал на столе. Он отличался аккуратностью, у него во всем был порядок, каждая вещь лежала на своем месте.
— А я боялся, что не застану тебя, — сказал директор. — Задержись немного, есть разговор.
— И у меня есть разговор, — ответил Слепов и потер подбородок, что всегда было признаком озабоченности.
— Карапетян был? — чуть улыбнулся Майский. — О нем пойдет речь?
— О нем, — подтвердил Иван Иванович. — А ты как догадался?
— Мы с ним утром тоже поговорили кое о чем.
— Если так, тогда проще, — Слепов вздохнул и устало добавил: — А ты не улыбайся, дело серьезное. Садись. В ногах, как говорят, правды нет. И кури, если хочешь, окно открыто.
Майский не преминул воспользоваться разрешением. Обычно Иван Иванович не позволял дымить в своем кабинете.
— Слушай, Александр Васильич, условимся так: ты сейчас не директор прииска, а я не секретарь партийной организации. Мы просто коммунисты. И поговорим начистоту… — Он помолчал. — Приходил к тебе зимой Карапетян?
— Было такое.
— О чем шел разговор? Мне это надо знать.
— Он хотел уговорить меня, чтобы я не мешал ему работать, как раньше.
И Майский рассказал все до мельчайших подробностей, сам удивляясь, как память сохранила каждую деталь того неприятного разговора. Он и сейчас видел золотистые кружки лимона, чувствовал запах коньяка. Слепов слушал, не перебивая, глядя в глаза директору. И только когда Александр Васильевич замолчал, спросил:
— А почему же ты утаил такой факт?
— Как же я мог сказать, свидетелей разговору не было. Сказали бы: новый директор подкапывается под неугодных ему людей.
— Отчасти, пожалуй, ты прав. Отчасти. И все-таки не понимаю, почему не рассказал мне сразу. Обязан был рассказать.
Александр Васильевич смял угасшую папиросу и поискал глазами, куда бы ее бросить. Пепельницы на столе не было. Слепов показал ему на бронзовую чашечку чернильного прибора.
— Положи сюда. Так почему?
— А все потому же. Не хотел попадать в дурацкое положение. Еще подумал: посмотрю, что дальше из этого чертова Карапетяна выйдет.
— Задали вы мне задачу, — Иван Иванович забарабанил тонкими сухими пальцами по краю стола. — Так это оставить нельзя. На очередном партийном собрании пусть коммунисты решат, что с вами обоими делать. И учти: я тебя защищать не стану.
— И не надо. Конь о четырех ногах, а тоже, бывает, спотыкается. Я и не хотел просить защиты, хотя мне, наверное, не поздоровится.
— Не поздоровится, — согласился Слепов. — А сейчас какие у вас отношения? На ножах живете?
— Он же тебе рассказал.
— Рассказал. И ты расскажи.
Майский неохотно передал суть утреннего разговора с начальником «Таежной», но о том, что сам посоветовал Карапетяну пойти к парторгу, умолчал.
— И как считаешь, правильно он требует к себе доверия?
— Видимо, правильно. Только веры в него нет, а специалист он знающий и если захочет — может работать хорошо… Жалко выгонять.
— Разбрасываться кадрами мы не можем, и так специалистов не хватает. Продолжим этот разговор на собрании. Ты домой сейчас?
— Домой.
— И я в ту же сторону. Пойдем вместе.
Слепов тщательно закрыл все ящики стола и спрятал ключи в карман, надел фуражку, расправил гимнастерку. Молча вышли на улицу. Сумерки сгущались. Теплый ветер легонько шевелил листья на деревьях. Луна скользила по небу, ныряя в редкие облака. В домах зажигали огни.
— Ты чего тянешь с пуском драги? — спросил Иван Иванович, не глядя на директора. — Там же все готово. Я вчера был.
— Ну вот уж, тяну. Сам жду не дождусь. Завтра будем пробовать, — Майский закурил на ходу. Огонек спички скупо осветил его усталое, осунувшееся лицо. — Хорошо бы все устроить попраздничнее.
— Праздник и есть, — подтвердил Слепов. — Ведь это первая драга в наших местах? Я не ошибаюсь?
— Первая.
— А пойдет драга? Если сорвется пуск — сам понимаешь, как это подействует на старателей.
— Тарасенко уверил, что все в порядке. Заканчивает регулировку.
У дома, где жил Майский, они расстались, попрощались так, будто никакого неприятного разговора между ними не было. Но осадок у директора прииска остался. И как еще посмотрят коммунисты. А в чем он виноват? В чем? Не дал по шее Карапетяну и не сказал тогда же Слепову? Других хлопот полон рот, а тут эта история.
Елена сразу заметила — муж чем-то взволнован.
— У тебя неприятности? — осведомилась она, разливая в тарелки щи и поглядывая на мужа.
— Не выдумывай, Аленка, просто чертовски устал.
— Сам не выдумывай. Посмотри мне в глаза.
— С удовольствием. Твои глаза мне всегда нравились.
— Сашок! Что случилось? Говори, я жду.
— Право же, ничего. Успокойся и давай ужинать.
— Александр Васильевич! Жена я тебе или нет?
— Вот уж совсем лишний вопрос. Ну хорошо, хорошо, я отвечу, только не сердись, тебе сейчас это вредно. Жена. Жена. И еще раз жена. Имеешь право все знать обо мне. И узнаешь, только я сначала поем, ладно? Такие вкусные щи, не хотелось бы, чтоб они остыли.
Елена первая кончила есть, отодвинула тарелку, уперлась локтями в стол и положила на сплетенные пальцы подбородок.
— Аленка, не гипнотизируй меня, аппетит потеряю.
— Я молчу. Подлить еще? На второе будут котлеты.
После ужина Майский рассказал жене историю с Карапетяном.
Елена села мужу на колени, обняла его голову и спокойно сказала:
— Только ты не волнуйся. Все кончится хорошо.
Потом взяла его руку, приложила к своему животу, и он отчетливо ощутил два сильных толчка.
— Скоро ты будешь папкой. Крепись, папка. Ты честный, сильный и чистый человек.
Весть о предстоящем пуске драги, облетев Зареченск, докатилась и до соседних приисков. С утра на Сухой Лог потянулись зареченцы. День обещал быть жарким. Солнце, едва успев подняться, уже начинало припекать. На небе ни облачка, никаких примет дождя. Истомленная зноем земля начала трескаться, трава пожухла, венчики цветов свертывали лепестки и опускались. Звонко трещали кузнечики, недовольно гудели мохнатые шмели, изредка посвистывали в гуще кустов птицы.
Посмотреть на диковинную машину интересно было всем, и кто сумел выкроить время, торопился к Сухому Логу. Шли старатели, иные всей семьей, шли женщины, ведя за руки ребятишек, степенно вышагивали старики, опираясь на посохи. Вереница пестро одетых людей далеко растянулась по пыльной дороге. У многих в руках узелки с едой, бутылки и туески с квасом. Кто знает, сколько придется там быть.
Те, кто поднялись пораньше, уже прибыли и устраивались неподалеку от котлована в тени берез, выбирая место, откуда будет все видно. На ходках приехали старатели с ближних приисков. Среди зареченцев у них было много знакомых и родственников. Иные не виделись давно и теперь, пользуясь случаем, заводили беседы, расспрашивая о житье-бытье, рассказывая о своих делах. Выпряженные из телег лошади бродили среди людей, звякая боталами и удилами. Кое-где дымили маленькие костры, отгоняя надоедливую мошкару. Все это напоминало цыганский табор, который остановился после долгого пути на отдых.
Майский, Слепов, все начальники шахт прибыли одними из первых. Здесь же были Иван Буйный с женой, старик Красильщиков с сыновьями, невестками и внуками, Егор Саввич и его сосед Порфирий Никодимович, Иван Григорьевич Рой, зареченский милиционер Василий Куликов, пришел лекарь Оскар Миллер, приковылял даже инвалид Савелий и, конечно же, не обошлось без Сморчка.
Тарасенко, несмотря на изнуряющую жару, был одет в добротный костюм и сапоги, старался казаться строгим, но видно было, как он волнуется, часто достает клетчатый платок и вытирает пот с головы и шеи. Как и подобает гостеприимному хозяину, он водил гостей по драге, в десятый раз показывая и объясняя устройство и назначение различных механизмов. И хорошо, что драга стояла среди котлована, а добраться до нее можно было только на единственной лодке, иначе все прибывающие люди заполнили бы понтон до отказа. Экипаж драги по случаю торжества тоже принарядился и, подражая своему начальнику, старался держаться с достоинством.
Лодка то и дело отвозила одну партию на берег, а взамен привозила другую. Вместить она могла не более пяти человек, и потому осмотреть драгу удавалось далеко не всем, хотя желающих было хоть отбавляй, особенно ребятишек. Их в лодку не брали, но мальцы, сбросив рубашки, стали купаться и некоторые вплавь добирались к драге. Среди таких отчаянных голов были и братья Ильины — Сашка и Пашка. Они показали пример товарищам, но дежурный на понтоне шугнул ребят. Одному лишь Пашке удалось незамеченным пробраться на машину, чем он вызвал зависть не только у Сашки, но и у других ребят. Неудачники стали кричать драгеру, и когда тот пошел прогонять Пашку, десяток ребят, словно обезьяны, мигом взобрались на драгу. Поняв, что с такой оравой ему не совладать, драгер махнул рукой. А у лодочного причала начинались ссоры, и Слепову с трудом удалось уговорить людей не портить праздник. Ивана Ивановича в поселке уважали. Он встал у причала и лично руководил перевозкой желающих осмотреть драгу. Те, кто уже побывали на плавучей фабрике, рассказывали с восторгам:
— Вот это, братцы, машина! Настоящий дредноут. Колес всяких, шатунов, барабанов — уйма. Хитрая штука.
Рассказчика обступали плотным кольцом, засыпали вопросами, беззлобно шутили.
Послышалась песня, пели звонкие молодые голоса, на дороге показалась большая группа парней и девчат. Они шли как на демонстрации: рядами, с красными флагами и плакатами. «Наш горячий комсомольский привет отважным драгерам!» — было написано на одном плакате. «Каждый фунт золота — удар по Чемберлену и по мировой буржуазии» — на другом. «Помни! Советской стране ты должен дать золота вдвойне и втройне» — на третьем.
В первой шеренге шагали Ксюша, Люба и Данилка Пестряков. Данилка лихо растягивал меха гармони, аккомпанируя певцам. Подойдя к котловану, комсомольцы развесили на ближайших деревьях свои плакаты и флаги, и сразу стало празднично. Потом Люба и Ксюша с какими-то свертками переправились в лодке на драгу. Вскоре с берега увидели, как на самой высокой точке машины затрепыхался большой красный флаг. Люди ответили на это нестройным «ура!» Новый взрыв восторга вызвала гирлянда разноцветных флажков, опоясавшая драгу.
А на опушке леса Иван Иванович с добровольными помощниками сооружал из ящиков подобие трибуны. Всю постройку обтянули красной тканью и тоже украсили ветками и цветами. Вокруг импровизированной трибуны стали собираться люди, усаживаясь кто на пеньки, а кто прямо на траву.
— Можно начинать, — сказал Слепов, озабоченно поглядывая на старателей.
— Открывай митинг ты, Иван Иванович, — отозвался директор прииска. — Потом и мне дашь слово.
Слепов взобрался на шаткую трибуну, снял фуражку и поднял руку, призывая к тишине.
— Товарищи! — прозвучал его негромкий мягкий голос. — Товарищи! Сегодня у нас большой и знаменательный день. Можно сказать, праздник. Сегодня мы пускаем драгу, товарищи. Вон она стоит, красавица. Вы все знаете, с каким трудом она нам досталась. За нее, как говорится, пришлось повоевать. Эту машину правильно называют фабрикой золота. Конечно, она его не делает, она его добывает из земли. Понадобились бы сотни людей, чтобы добыть столько золота, сколько его добудет одна драга. Сами посудите: за одну минуту она промывает до пяти тонн песка, а за час — триста тонн, или восемнадцать тысяч пудов. Золота отсюда получается два-два с половиной фунта. Вот что такое драга, товарищи. Вы знаете, как трудно было перевезти всю эту махину по частям и потом собрать здесь. Но вот работа закончена. И закончена она, товарищи, почти на месяц раньше, чем предполагалось. За это мы должны сказать большое спасибо Остапу Игнатьевичу Тарасенко и всем, кто с ним работал.
Последние слова Ивана Ивановича потонули в дружных аплодисментах.
После Слепова говорил Майский. Он коротко рассказал о том, что за последнее время сделано на прииске и что еще надо сделать, и поздравил драгеров с трудовой победой.
— Иван Иванович уже говорил о том, как работает драга. Добавлю, что эта машина может разрабатывать небогатые золотом россыпи, с содержанием в несколько долей в тонне. Вот раньше считали, что Глухой Лог — место для разработки невыгодное, золота здесь мало. Да, шахты строить здесь нецелесообразно, а вот драга будет работать прибыльно, она выберет все золото из Лога.
На трибуну поднялся Тарасенко. В костюме Остап Игнатьевич чувствовал себя непривычно и стесненно. Он ежеминутно доставал большой клетчатый платок и вытирал красное, как после бани, лицо и бритую голову. Подергав себя за ус, Тарасенко громко и долго откашливался.
— В общем, все, что тут говорили, правильно. Я, товарищи, не мастер на речи. Да и чего тут скажешь? Работали мои ребята не жалея себя, так и было. И каждый из вас, наверное, так же работал бы. А разве можно иначе? За все хорошие слова о нас спасибо. И вам всем спасибо, что пришли вот посмотреть на нашу драгу. Сейчас мы ее запустим, и она начнет работать.
Тарасенко спустился с трибуны, вместе с двумя своими помощниками сел в лодку и отплыл. Все головы повернулись в ту сторону. Сотни глаз следили, как лодка плыла по котловану, как причалила к понтону. Люди вышли и исчезли где-то там, в многочисленных помещениях драги. Вскоре послышался равномерный шум работающих моторов. Разукрашенная флагами и зеленью драга чуть качнулась. Вот поползла бесконечная цепь с черпаками. Один за другим они скрывались в воде и немного спустя стали выныривать полные серого песку. С ковшей струйками стекала мутная вода. Где-то там, на драге — с берега этого не было видно, — они вываливали свой груз на грохот и снова уходили в воду. Появление первых ковшей с песком встретили на берегу радостными криками «ура», а Данилка Пестряков во всю мочь заиграл какой-то бурный мотив — то ли вальс, то ли марш.
— Мать честная! Во дает!
— Как живые ползут.
— Этак она вмиг весь Лог вычерпает.
— Хочу в драгеры, братцы.
— Так тебя там и ждали.
Больше всех шумели и ликовали ребята. Они прыгали, размахивая ветками, кричали, свистели, словом, всячески выражали свое восхищение. Старики негромко переговаривались и качали головами. Майский давал пояснения обступившей его молодежи, а заодно отвечал и на другие вопросы, которыми его засыпали старатели.
С берега не было видно, что там еще делается на драге, чем заняты люди. Ковши уходили в воду и поднимались нагруженные песком. Потом с противоположной стороны драги, с отвального конвейера посыпалась отработанная порода и галька. И снова на берегу закричали «ура». Весело гудели моторы, позвякивали ковши, журчала вода. Драга работала, первая на Зареченском прииске драга.
Данилка Пестряков, сидя на пеньке так же прямо и строго, как он всегда сидел в знаменитом клубном кресле, растянул меха гармони на всю длину и заиграл «Интернационал». Парни и девчата запели:
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской…
Не переставая смотреть на драгу, зареченцы развязывали узелки со снедью. Ребятишки бегали по краю котлована, набирали в подолы рубах камни и устраивали состязания: кто дальше бросит и кто больше съест «блинов». Сашка и Пашка Ильины в мокрых рубахах успевали везде: и камни бросать, и подпевать комсомольцам, и слушать рассказы директора о драге. Они так расходились, что Егор Саввич прицыкнул на них.
— Брысь вы, безотцовщина.
Пашка сразу остановился, как вкопанный, часто-часто захлопал длинными ресницами и растерянно пробормотал:
— Да мы ничего, дяденька Егор, мы же радуемся.
— Вот я вам нарадуюсь вицей по задницам. Ишь, разгалделись, как на базаре.
— Чего ты, Егор Саввич, злишься, — вступился за близнецов инвалид Савелий. — Мальцам весело. Праздник же. А ну, идите-ка сюда, — подозвал он братьев и протянул каждому по куску хлеба с вареной картошкой и кусочком сала. Поешьте, в животах-то, поди, урчит?
— Урчит, — подтвердил Пашка. — Спасибо вам, дядя Савелий, дай бог здоровья.
— О, какие набожные, — усмехнулся инвалид. — Ну ешьте, ешьте. А вот тут, в туеске, квас.
Братья Ильины с аппетитом принялись уплетать картошку, сберегая сало на заедку.
А драга весело гудела, ковши поднимали песок, сыпалась в эфеля галька.
А через неделю в Зареченске в первый раз с пригорка вблизи приисковой конторы ударила старенькая пушка. Ее выстрел гулко раскатился над поселком, извещая старателей о том, что намыт первый после реконструкции прииска пуд зареченского золота.
Заложив руки за спину, Егор Саввич прохаживался по комнате. Под грузными шагами уныло поскрипывали половицы, и в такт им отзывались скрипом высокие, до блеска начищенные сапоги. Борода сегодня у бывшего виноторговца не расчесана, не до того. В глазах тревога. Время от времени он подходит к двери в соседнюю комнату и, вытянув красную крепкую шею, чутко прислушивается. Там, за двустворчатой дверью, какое-то суетливое движение, приглушенные женские голоса. Егор Саввич еще больше вытягивает шею, привстает на носки, но слов разобрать не может.
Обе половинки двери внезапно распахиваются, так что хозяин дома едва успевает отскочить, и тут же с шумом захлопываются. Через комнату пробегает толстая Мелентьевна.
— Ну что? Скоро ли? — кричит ей вдогонку Сыромолотов.
— Мучается, батюшка. Ох, как мучается.
Егор Саввич торопливо крестится.
— Может, за доктором послать?
Вместо ответа Мелентьевна машет рукой и скрывается в сенях. Через минуту она бежит обратно, прижимая к животу большой цинковый таз. Сыромолотов загораживает путь экономке.
— Ты погоди, ты толком скажи.
— Опосля, батюшка, опосля. Бог даст, все ладно будет.
Егор Саввич снова шагает по комнате от окна к двери, от двери к окну. Угасают последние солнечные лучи, и комнату наполняют мягкие синие сумерки. Скрипят половицы, скрипят сапоги.
Сыромолотов идет в кухню. Там никого. Хозяин открывает дверцу шкафчика, берет графин с зеленоватой настойкой, наливает полную граненую рюмку. Руки дрожат, вино плещется на пол, на рубаху. Выпив, наливает еще и тоже выпивает одним глотком, крякает и, взяв с тарелки малосольный огурец, неторопливо хрустит им. Но вино не заглушает тревоги. Егор Саввич возвращается в горницу и снова меряет ее шагами. «Господи, господи, не оставь милостью нас, грешных». Став лицом к переднему углу, где висят иконы в дорогих серебряных окладах, он размашисто крестится.
Из соседней комнаты доносится громкий протяжный крик, он переходит в болезненный стон. Сыромолотов вздрагивает, крестится торопливее и трясущимися губами шепчет все громче:
— Господи помилуй, господи помилуй…
Внезапно весь старый дом пронизывает детский крик. Обе половинки двери распахиваются, и в освещенном проеме показывается могучая Мелентьевна.
— Поздравляю тебя, батюшка Егор Саввич, внучек родился.
Сыромолотов резко поворачивается к ней.
— Внучек, говоришь? — переспрашивает дрожащим от радости и волнения голосом. — А не врешь?
Оттолкнув Мелентьевну, Егор Саввич врывается в спальню. Здесь светло и жарко, горят две керосиновые лампы: одна на маленьком столе у кровати, другая под стеклянным розовым абажуром подвешена к потолку. На широкой деревянной кровати лежит Дуня. Густые волосы тяжелыми волнами растеклись по пышной подушке. В спальне тяжелая духота. На полу тазы и ведра, мокрые тряпки. У стены, где стоит большой и широкий сундук, возится повитуха Домна Никифоровна.
Егор Саввич направляется к ней.
— Покажь, покажь внучонка-то.
Домна Никифоровна радостно говорит:
— Внучек, батюшка, внучек. Смотри сам.
Сыромолотов торопливо отгибает пеленку, наклоняется к красному плачущему комочку. Затем поворачивается и, чуть не сбив с ног Мелентьевну, бросается к кровати. Упав на колени перед роженицей, он порывисто хватает ее свисающую руку, прижимает к своей волосатой и мокрой от счастливых слез щеке.
— Дунюшка! Вот спасибо тебе, славная ты моя. Потрафила старику. За внучонка спасибо.
Молодая женщина стонет сквозь плотно стиснутые зубы. На лбу крупные, как горошины, капли пота. Почерневшие тонкие губы искусаны в кровь. Дуня открывает большие синие, влажные от слез глаза. В них боль, и радость. Силясь улыбнуться, она чуть слышно говорит:
— И вам спасибо, тятенька, за ласку и заботу вашу.
— Ну, Дунюшка, — счастливо отвечает Сыромолотов, — уважила ты меня. Уж так ли уважила. Внучонка, внучонка ведь родила. Проси теперь чего хошь…
— Не надо мне ничего, — говорит невестка и, помолчав, внезапно добавляет: — Яшу простили бы…
Сыромолотова словно в грудь толкнули, отпрянул от постели.
— Не будет этого! Нет ему прощения, поганцу.
Он поднимается с колен, насупившись, выходит в горницу. Здесь полумрак, только в переднем углу мерцает огонек лампады. Пламя колеблется, и длинная тень на стене словно пляшет.
— Агафья! — зычно кричит Сыромолотов. — Ставь самовар. Чаю хочу. Да огня принеси.
Он садится в кресло и довольно поглаживает бороду.
— Внучек… Внучек… Ай, спасибо тебе, Дунюшка. Вот теперь славно заживем. Я еще им покажу. Узнают, кто таков Сыромолотов.
Раскатистый пушечный выстрел прерывает его размышления. Звякнула фарфоровая посуда в горке. Егор Саввич вскочил, подбежал к окну и распахнул створки. До пояса высунулся на улицу, вглядываясь в густеющие сумерки.
— Алексашка пальнул, стервец, — зло бормочет Егор Саввич. — Еще пуд намыли. А может, и самородок опять нашли. Радуется. Ишь, какие порядки завел: пуд золота — пушка палит. Самородок подняли — опять же палят. Ну, радуйтесь, радуйтесь. А чему радуетесь-то? Чужое золото моете, воры. Погодите ужо.
Пальцы сами собой сжались в два крепких кулака. Сыромолотов грозит кулаками в темноту улицы.
— А вот и к нам придет праздник. Уж мы тогда тоже пальнем. Да так пальнем, что жарко вам станет…
Майский только что вернулся из Златогорска. Оставив Пегаса на конном дворе, директор пошел в контору, надеясь еще застать там Ивана Ивановича.
Дверь в кабинет парторга была чуть приоткрыта. Майский распахнул ее и остановился на пороге. В комнате никого не было. Но в полумраке Александр Васильевич заметил какое-то движение у стола и громко сказал:
— Иван Иванович, ты?
Из-за стола вынырнула человеческая фигура. Перед ним был Сморчок. В руках старик держал веник и совок. Очевидно, он убирал мусор под столом, когда вошел директор. Александра Васильевича удивило, что Сморчок услышал его окрик, обычно он никак не реагировал на обращенные к нему слова. Странным было и то, что он нашел какой-то мусор под столом. Слепов — человек аккуратный во всем, обрывки бумаги, карандашные очистки всегда ссыпал в стоящую у стола высокую из ивовых прутьев корзину. Что же тогда подбирал Сморчок? Впрочем, мог же скопиться под столом мусор, какие-то клочки бумаги. Старик делал уборку тщательно, и с тех пор, как он появился в конторе, все кабинеты сияли чистотой. Майский знал, что тугоухого старика все на прииске называют Сморчком — есть такой ранний гриб в лесу, сморщенный и коричневый, прозвище меткое, хотя и обидное. Сам Александр Васильевич считал неудобным так называть человека, но подлинного имени старика никто ему сказать не мог. Каждый раз обращаясь к Сморчку, директор испытывал неловкость и говорил или просто «ты», или называл папашей. Впрочем, это существенного значения не имело, ведь старик все равно не слышал, что ему говорят. Почему же сегодня он так реагировал на окрик? В кабинете было мало света, Майский не мог хорошо разглядеть Сморчка.
— Ты что здесь так поздно делаешь?
Старик не ответил, но директора это не смутило.
— Иван Иванович давно ушел? Или где-нибудь здесь?
Сморчок высыпал из совка мусор в корзину и пошел с ней к ведру у печки. «Вот глухая тетеря, — с досадой подумал Майский, провожая взглядом тщедушную фигуру старика. — Однако где Иван Иванович? Разве зайти к нему?»
Но, выйдя из конторы, Александр Васильевич замедлил шаг. Очень хотелось забежать к себе домой, узнать, как там Аленка, ведь она ходила последние дни. Пока он ездил в Златогорск, могло что-то случиться. Но и Слепова повидать надо, поговорить о златогорских новостях. «Загляну на минутку к Ивану Ивановичу, а потом сразу домой, к Аленке», — решил он.
Слепов жил в небольшом домике на окраине поселка. Домик окружал сад, в котором росли, главным образом, черемуха, рябина и цветы. Цветов было много, разных и редкостных. Иван Иванович получил свое «поместье», как он в шутку называл дом и сад, в наследство от отца-садовника, управляющего прииском, унаследовал от него и любовь к садоводству. Все свободное время, начиная с ранней весны и до глубокой осени, Слепов копался в саду.
Вот и сейчас, несмотря на позднее время, Иван Иванович возился в саду. Майский остановился у палисадника и окликнул Слепова. Иван Иванович обернулся.
— А, Александр Васильич! С приездом. Давай, заходи, гостем будешь.
Воткнув лопату в землю, хозяин пошел встречать гостя. Одет он был в старенькие брюки и просторную рубашку навыпуск. Майскому такой наряд был непривычен, он всегда видел его в полувоенной форме, аккуратного, подтянутого. А тут совсем другой человек.
Иван Иванович провел директора в дом.
— Стюра, — сказал жене, пожилой некрасивой женщине, но с удивительно мягким, приветливым лицом, — согрей-ка, милая, нам с Александром Васильичем чайку.
— Не надо, не беспокойтесь, — поспешил вмешаться Майский, — я ведь на минутку. Дома еще не был…
Иван Иванович понял, чего не договорил директор.
— Не беспокойся, Александр Васильич, дома у тебя все в порядке. Елену Васильевну Стюра утром навещала.
— Утром, — подтвердила жена Слепова. — Она еще спрашивала, не знаю ли я, когда вы вернетесь. Вспомнила я, Ваня говорил — будто завтра утром, так и сказала Елене Васильевне.
— Спасибо вам. Честно признаюсь, беспокоился всю дорогу, а теперь отлегло от сердца.
— Рассказывай, что там, в Златогорске, — потребовал Иван Иванович.
— Новостей много, с чего начать, даже не знаю.
— С самого начала, Александр Васильич, с самого начала. Мне ведь все интересно. И даже закурить позволю.
— Спасибо, — Майский закуривать не стал, последнюю папиросу он выкурил, еще подъезжая к Зареченску. — Так вот, доклад наш понравился. Одобрили его, сказали, правильно действуем. Ну, разумеется, замечания были. Очень интересные. Потом подробно познакомлю с ними. Рекомендовали, например, лучше изучить шахту «Комсомольскую» и либо тоже провести там реконструкцию, если она того заслуживает, либо пока закрыть ее. Мне Аленка давно о том же твердит, причем она убеждена, что «Комсомолка» — шахта перспективная. Немного пожурили за пушку. Громов сначала рассердился: что это вы там, говорит, шумиху устроили, к чему это? А когда я объяснил; стреляем, мол, не ради баловства, — согласился. Ладно, пошутил, стреляйте тогда почаще, да так, чтобы и нам в Златогорске слышно было. Посмеялись, а потом серьезный разговор пошел.
— О чем же?
— О самом главном. Ты же знаешь, что в декабре созывается пятнадцатый съезд партии?
— Знаю.
— Так вот, съезд обсудит и примет первый пятилетний план индустриализации страны.
— Вот это интересно.
— Еще бы! Только подумай, Иван Иванович, будет принят грандиозный план строительства крупных промышленных объектов. Появятся новые заводы, фабрики, электростанции… Предполагается строительство настоящих гигантов: станкостроительных заводов, автомобильных, тракторных, металлургических, развитие угольной промышленности, нефтяной. И многое будет построено на Урале. Я слушал и думал: в какое интересное время мы живем.
— Надо полагать, и нас крепко коснется пятилетний план.
— Разумеется. Громов, между прочим, намекнул, что пора разведывать новые месторождения золота, что добывать его мы станем в будущем не столько в шахтах, сколько открытыми разработками, драгами и гидравлическим способом. При таком плане, говорит, представьте, сколько стране понадобится золота. Ведь пока приходится все еще приглашать иностранных специалистов, покупать за границей разное оборудование и машины. На все это нужно золото. Так что, говорит, разворачивайтесь, ищите.
— Правильно Леонид Павлович говорит. Вот только искать кто будет? Нет у нас таких специалистов в Зареченске. Разве Златогорск пришлет…
— Как это нет? Есть!
— Я, по крайней мере, таких не знаю, исключая тебя, но о тебе речи быть не может.
— Да возьми мою жену. Прирожденный разведчик. Работа на «Комсомольской» ей нравится, но скажи: завтра надо ехать в тайгу, искать золото, — поедет.
— Уверен? — Слепов искоса посмотрел на директора.
— Не был бы уверен, не сказал бы. Мы ведь с ней работали вместе. Новый-то прииск…
— Знаю, знаю. Кстати, где теперь тот старик, что тебя к золоту привел?
— Ты о Плетневе?
— Вот-вот, о нем.
— Давно не имею вестей. В последнее время Никита Гаврилович ходил с отрядом Виноградова и, кажется, небезрезультатно. Давно его не видел.
— Хорошо бы разыскать этого человека, пригласить в Зареченск. Он и родом отсюда, если не ошибаюсь.
— Да, Плетнев зареченский, — Майский пошарил по карманам в надежде отыскать папироску и убедился, что в карманах пусто. Тяжело вздохнул.
Иван Иванович, скрывая улыбку, наблюдал за ним. Потом подошел к комоду, выдвинул один из ящиков, достал коробку «Сафо». Протянул Майскому со словами:
— Копти, копти, курильщик несчастный.
— «Сафо»! Откуда? Тоже потихоньку покуриваешь?
— Держу на всякий случай, для таких вот.
Александр Васильевич с наслаждением закурил и вернулся к прерванному разговору.
— Ты мне подал хорошую мысль, Иван Иванович. Попробую найти Плетнева. Признаться, скучаю о нем. Ну и надо еще посмотреть среди старых зареченских старателей, есть хорошие разведчики, только поднять их трудно.
— Надо посмотреть, думаю, найдем. А вообще-то разведку будет вести трест. Наше дело — добывать золото.
— А мы и золото будем добывать, и потихоньку разведывать вокруг Зареченска. За это нас не осудят.
— Делай как лучше, тебе виднее. Слушай, а главного инженера нам дадут наконец?
— Нет, пока не обещают даже. Плохо с кадрами.
— Да… Наших посланцев видел?
Александр Васильевич догадался, что Слепов спрашивает о Якове и Феде.
— Видел, как же, правда, мельком. Некогда было. Учатся и вполне успешно. Федя — в школе, Яков — в техникуме. Не понравился мне Яков. Замкнутый, разговаривает неохотно.
— Чего удивительного? Такое пережил парень. Сказал, что сын у него родился?
— Первым делом. Думал, обрадуется, а он как-то равнодушно к этому отнесся. Я даже рассердился на него, хотя причину знаю.
— И я знаю. Нескладно у Якова получилась жизнь… Парень молодой, все впереди. А папаша у него… Не нравится он мне. Вроде и придраться не к чему, но чувствую, нехороший человек.
— Хороший родного сына не выгнал бы. А вот Федя наш так просто цветет. Уж так он доволен. Учится, себя не жалея, во всяких там комсомольских делах участвует. Смышленый. Смешной только. С Пегасом встретился, как с лучшим другом. Я нарочно эту лошадь взял.
— Что ж, это не порок… — Иван Иванович придвинулся ближе к Майскому. — А теперь расскажи, Александр Васильевич, чем кончилось твое дело.
Майский тяжело вздохнул.
— Тем и кончилось, чем должно было кончиться. Карапетяну строгий выговор утвердили. И решили оставить на прежней должности. Дать возможность исправить свой проступок работой… — Майский помолчал. — Я за него просил…
— Считаешь, что он покажет себя с лучшей стороны?
— Уверен. Карапетян умеет работать, если захочет.
В прихожей послышались женские голоса, и в комнату вошла Ольга Дымова, а следом за ней Стюра.
— Вот вы где, — Ольга даже не поздоровалась, она была взволнована, и Майский сразу это заметил. — Весь поселок обежала. Говорят, приехал директор, а нигде нет.
— Что случилось, Ольга Михайловна? — сразу встревожился Майский. — С Леной неладно?
— Ничего страшного. Роды у нее начинаются.
Александр Васильевич поднялся.
— Я побежал, Иван Иванович, завтра договорим.
— Иди, иди. Если что-нибудь надо будет — дай знать.
Майский и Дымова вышли на улицу. Стало совсем темно, и только там, где окна еще не были закрыты ставнями, на улицу лились широкие полосы света. Маленькая Ольга едва поспевала за Александром Васильевичем — он шагал широко, — рассказывала, как после обеда Елена почувствовала себя плохо, как вызвали Осипа Ивановича и как Елена беспокоилась, что нет около нее мужа.
Майский все прибавлял и прибавлял шаг. На ступеньки своего крыльца он уже взбежал, рывком открыл дверь и услышал пронзительный детский крик.