Кемал лежал на левом боку, и наверное поэтому сон его был неспокойным и чутким. Когда раздалась команда, он проснулся сразу, как от толчка, и, еще не открыв глаза, стал шарить правой рукой, отыскивая автомат. Но пальцы его наткнулись на что-то мягкое и теплое. Он отдернул руку, еще не понимая в чем дело.
— Ну, ты, малохольный, — беззлобно проворчали рядом.
И сразу жгучая, словно потревоженная рана, мысль вернула его к действительности: плен.
Он лежал с закрытыми глазами. Рядом, на карах, шевелились, просыпались люди, поскрипывали доски под ними, кто-то закашлял, натужно, с надрывом, кто-то выругался.
Так было каждое утро с тех пор, как Кемал, разбив о каску наседавшего на него немца свой замолкший и уже ненужный автомат, перестал быть солдатом. Он никак не мог привыкнуть к тому, что на нем не удобные, по ноге, кирзовые сапоги, а деревянные, сделанные руками военнопленных башмаки, неприятно цокающие при ходьбе, что на шинели с отрезанной полою, сзади, на спине, выведены большие буквы «SИ», что он обязан подчиняться угрюмым конвойным в зеленых мундирах…
Иногда, проснувшись ночью, он прислушивался к храпу и стонам соседей по бараку и с тоской, сжимающей грудь, думал: а, может, это сон? Может быть, никогда и не было той страшной минуты, когда немецкий солдат, увидев его беспомощность, вдруг осклабился и презрительно сказал что-то, наверное, оскорбительное и обидное, а потом ткнул в живот автоматом и приказал идти.
— Живей! Живей! — сноба разнесся по бараку визгливый голос.
Кемал стал накручивать на ноги обмотки, сделанные из кусков шинели, старательно обвязал их бечевкой.
— Слышал? — хрипло спросил его сосед по нарам Хайдар. — Говорят, хлеба нам дадут.
Давно небритое лицо Хайдара казалось мрачным, только глаза на нем горели лихорадочным огнем.
Кемал усмехнулся:
— Опять ты о своем…
Их было больше тысячи, военнопленных в бараке. И все давно уже недоедали. А в последние дни администрация заявила, что американцы разбомбили хлебный завод и что отныне дневная норма ограничивается одной миской супа. Каждый знал, что это такое, лагерный суп: мутная вода с кусочками брюквы.
Тяжело было всем. Но Хайдар, казалось, особенно остро переносил голод, старался любой ценой раздобыть для себя сверх нормы хоть глоток похлебки.
Сейчас он уловил осуждение в словах Кемала. Глаза его забегали. Понизив голос, он сказал:
— Зря ты, Кемал. Жизнь есть жизнь, жевать каждому надо. Закон природы.
Кемал проверил, крепко ли держатся обмотки.
— Знаешь, друг, кроме законов природы есть еще и человеческие, — возразил он, мельком глянув на Хайдара. — Забудешь о них — в животное превратишься.
Глаза Хайдара сузились, губы дрогнули.
— «Человек», «животное»… А если жить хочешь? Понимаешь — жить! А умереть доходягой — это по каким законам? Вон — посмотри.
Между нарами, едва передвигая ноги, брел человек с землистым помертвелым лицом. В глазах его уже не было мысли, они смотрели перед собой покорно равнодушно.
— Так что ж, по-твоему, дави каждого, лишь бы выжить, а остальные пусть подохнут? — с раздражением сказал Кемал.
— А почему я должен заботиться о других? — взгляд Хайдара был злобным. — Ты обо мне позаботишься? Умничать легко…
Он тяжело слез с нар и направился в угол, где толпились, переговариваясь и жестикулируя, несколько человек. Это был «базар», где за пайку хлеба можно было выменять немного махорки, обмотки или даже обломок лезвия бритвы.
Подойдя к толпе, Хайдар достал из кармана серый мешочек.
— Есть табак, — негромко произнес он. — Настоящий, румынский. Щепотка табака — пайка хлеба. Есть настоящий, румынский…
Несколько человек, страдающих от отсутствия курева сильнее, чем от голода, сгрудились вокруг Хайдара. Он уже развязал мешочек, как вдруг, оттерев кого-то плечом, протиснулся к нему Кемал.
— А ну постой, — сдерживая нарастающий гнев, сказал он. — Я видел вчера — этот табак ты набрал из окурков. Так что ж ты обманываешь товарищей?
Стоящие вокруг настороженно молчали.
Хайдар вскипел.
Кемал протянул руку.
— Давай сюда. За все получишь две пайки.
— Здесь на двенадцать, — дрогнувшим голосом возразил Хайдар, понявший, что богатство уплывает из рук и он уже не в силах вернуть его.
— Хватит и двух, — спокойно сказал Кемал.
И раскрыл мешочек:
— Закуривайте, ребята.
К нему потянулось несколько худых дрожащих рук.
Кемал сшил из второй полы шинели ушанку. Получилась она не ахти какая, но все же грела голову, и Кемал с удовольствием осматривал ее. Потом окунул щепку в жидкие чернила и вывел на шапке звезду.
Второй его сосед по нарам, Никодим Арсентьевич, ужаснулся:
— Да ты что, спятил? Жить надоело?
— А что? — притворился наивным Кемал.
Никодим Арсентьевич боязливо оглянулся. Сказал сквозь зубы:
— Дура! И сам в петлю угодишь, и нас под монастырь подведешь.
Кемал улыбнулся в ответ.
— Ну повесят меня. А вам-то что?
Никодим Арсентьевич покачал головой.
— Опять же скажу: дура. Войне-то скоро конец. А тут ни за что, ни про что голову сложишь. Терпи, раз уж так вышло…
— Ну, уж нет, — запальчиво возразил Кемал, — если не сбегу, то здесь покажу фашистам, что такое советский солдат.
Никодим Арсентьевич даже руками замахал, боязливо отодвигаясь и оглядываясь.
— Прямо сумасшедший, — пробормотал он, но тут же посмотрел на Кемала, и в его взгляде была не только боязнь. — Ты думаешь я… Я ведь тоже не собирался засиживаться, а вот — почитай всю войну по лагерям скитаюсь. Три года — стаж! Всякое повидал. Покрепче тебя были люди, а где они теперь?.. А ты — звездочку на шапку. Одно слово — дура.
— Так ведь люди увидят — воспрянут духом, — стоял на своем Кемал.
Никодим Арсентьевич снова покачал головой и молча отвернулся.
Странный человек этот Никодим Арсентьевич. Он то притягивал к себе, казался мудрым и добрым, и тогда Кемал думал, что нашел верного товарища, то отталкивал своей мелочной суетливостью, боязнью хоть на полшага переступить запретную черту внутреннего распорядка лагеря. Нет, — говорил себе Кемал, — нам с ним не по пути. Мясорубка плена перемолола в нем человеческое достоинство, он, как и Хайдар, мечтает лишь об одном — выжить, любой ценой выжить. Такой и предать может.
Кемал тряхнул головой: э, черт с ним! Лихо заломил самодельную ушанку и спрыгнул с нар. Он не спеша шел по проходу и, заранее радуясь тому впечатлению, которое должен был произвести, оглядывался по сторонам. Вот сейчас кто-нибудь увидит его звездочку, ахнет от удивления, толкнет соседа — смотри, мол, вот отчаянный парень!
И вдруг его взгляд остановился на зеленой артиллерийской фуражке: над козырьком, там, где ей и положено было быть, сияла совсем новенькая с неповрежденной эмалью, звездочка, с серпом и молотом в центре.
Кемал в растерянности остановился, стал пристальнее вглядываться и увидел, что у многих на шапках и фуражках были прикреплены звездочки — настоящие военторговские или вырезанные из жести.
Сердце забилось у Кемала гулко, радостно. Значит, не он один, значит, много здесь таких, которые не перестали считать себя советскими солдатами! Значит, и верно — скоро конец войне, если немцы смотрят на все это сквозь пальцы!
Конец войны…
Он так ждал этого, знал, что победа придет, что ока близка, но только сейчас вдруг с особой остротой понял: фашистской Германии скоро конец.
Лязгнул засов, заскрипела дверь. В барак внесли завтрак.
Никодим Арсентьевич получил маленькую буханку хлеба на десятерых, торжественно понес ее к нарам. И он сам, и те девять, что шли с ним рядом, не сводили с буханки глаз, судорожно глотали слюну, и кадыки их под заросшими щетиной подбородками двигались вверх-вниз, вверх-вниз.
Делить хлеб Никодим Арсентьевич умел, — когда на самодельных весах взвесили нарезанные им пайки, то они оказались совершенно равными.
— Силен мужик! — восхищенно сказал кто-то. — Кончится война — иди в магазин работать или на склад за-место весов.
Никодим Арсентьевич разделил свою пайку на маленькие ломтики и медленно жевал каждый, закрыв глаза и испытывая несказанное удовольствие. Какое это счастье, что на свете есть хлеб, пусть даже такой, липкий, пополам с опилками… Жаль только, что, как ни тяни, а кусочков становится все меньше…
Если голодный поест хоть немного, веселеет душа у него, и жизнь кажется не такой мрачной и безрадостной.
Вот уже пошли разговоры о том, о сем…
— Эх, братцы, а ведь, как ни крути — войне-то конец скоро!
— Это точно.
— Сижу вот и думаю: а что я в гражданке делать буду? Из автомата стрелять я, положим, умею, окоп вырыть тоже могу. Ну, самокрутку скрутить еще. А в мирное время?
— Вот самокрутки и будешь крутить.
— Ха-ха, после войны мы на папиросы перейдем.
— Эх, скорее бы домой! А там и специальность получишь, и работу по душе найдешь.
— Далеко однако до дому…
Никодим Арсентьевич лёг на спину, устало прикрыл глаза. Ему не было еще и сорока, но три года плена сделали свое дело — он постарел лицом, волосы на голове поредели, пробилась седина, в глазах, казалось, навсегда затаилась скорбь. И люди годами старше его называли Никодима Арсентьевича папашей или батей, а то и грубовато — паханом.
Он лежал, прислушивался к разговорам и думал.
Люди все больше говорили о близкой свободе, а он боялся вслух произнести это слово, — казалось, что в миг рухнут надежды, которыми жил столько лет, если осмелится распрямить плечи, поднять голову, смело взглянуть на мир. Нет, надо терпеть, смириться и терпеть до конца. До какого конца? Он и об этом боялся думать. Все равно, лишь бы прожить еще один день, еще одну ночь, встретить утро с надеждой, что оно не последнее…
Он украдкой пощупал карман, пришитый с внутренней стороны шинели, — там хранил он заветные хлебные кусочки, по одному от каждой пайки. По опыту знал — всякое может случиться, а пока есть запас — не пропадешь.
Он сел, свесил ноги, посмотрел, не наблюдают ли за ним, потом сказал, как бы сам себе:
— Ах, черт бы его побрал, уронил!
И, кряхтя, полез под нары.
Он ничего не ронял, но эту маленькую хитрость считал необходимой: для того, чтобы сохранить в тайне истинную цель своего ползания под нарами.
Он медленно полз по холодному земляному полу, и узкие полосы света, падавшего сквозь щели, плыли под ним, слегка кружа голову. Он щурил глаза, стараясь отыскать неосторожно оброненную кем-нибудь крошку. Иногда это ему удавалось, и он тут же, обдув, отправлял ее в рот.
Голоса сверху доносились глухо и невнятно, да он и не прислушивался к ним, увлеченный своими поисками. Заботился только об одном — чтобы не шуметь, не привлечь к себе внимания. Стыдно все-таки попасться за таким занятием.
Вдруг до его сознания дошли слова, от которых похолодело сердце.
— …и перебьют всех до единого.
Это был голос Супрунова.
Ему ответил Каджар:
— Это точно?
— Из верного источника. Объявят эвакуацию лагеря, поведут к лесу, а там… — Супрунов защелкал языком. — Говорят, там уже пулеметы выставлены. Так что не сегодня — завтра.
— Да-а… Надо потолковать с ребятами.
Они задвигались, поползли к краю, стали слезать с нар.
А Никодим Арсентьевич все стоял на четвереньках, замирая от страха. В голове его, как птица, вспугнутая в ночи, забилось слово: смерть, смерть, смерть…
Он не мог больше ползти и прилег, прижался пылающей щекой к земле.
Не сегодня — завтра…
За три года он всякого насмотрелся, пережил столько, что в иное время хватило бы на все тридцать лет. Но смерть обходила его стороной. Тысячи людей, с которыми допелось ему делить на десять частей буханку хлеба, уже давно ушли из жизни. Их поглотили печи крематориев или общие могилы. А он все жил, жил, жил и заботился только об этом — жить!
И вдруг — не сегодня, так… Пусть даже послезавтра, через неделю — но смерть. Их поведут к лесу, а там пулеметы…
Он много раз видел, как падали скошенные пулеметными и автоматными очередями люди. Видел, а теперь сам…
Как же так? Перенести столько нечеловеческих мук, выжить в самые страшные годы, а накануне освобождения, перед самым концом войны упасть на опушке какого-то леса и остаться здесь навсегда.
Нет! Он не пойдет на смерть! Он и сейчас должен остаться в живых, во что бы то ни стало остаться в живых, вернуться домой, увидеть поле в ромашках, услышать жаворонка в голубом небе, ступить на скрипучее крыльцо родного дома…
Он снова встал на четвереньки.
Пойти к немцам и сказать. Этим все равно умирать, а он будет жить. Супрунов и Каджар… и Кемал тоже… Трое — это заговор. Трое — это хорошая цена за жизнь.
Никодим Арсентьевич выполз из-под нар, огляделся, пошел не спеша по проходу.
Теперь он иначе смотрел на знакомых людей. Грустные, веселые, «доходяги», новички — все они были обречены. И тот, что латал щинель, и тот, что дремал, прислонясь к деревянной стойке, и тот вон, который перематывает портянки…
Никодим Арсентьевич шел между нарами, слышал обрывки фраз, вдыхал тяжелые запахи пота давно не стиранного белья, эрзац-кофе, который давали пленным по утрам, — шел и видел дверь. Деревянную, грубо сколоченную из неструганных, потемневших от времени досок. Там, за этой дверью, было его спасение.
— Никодим Арсентьевич!
Он вздрогнул и оглянулся. К нему подходил Супрунов.
«Узнал, что я подслушал? Тогда — конец», — подумал Никодим Арсентьевич и по привычке втянул голову в плечи.
— Говорят, у вас есть сахар, — виновато улыбнулся Супрунов. — Понимаете, какое дело. Товарищ у нас заболел, так вот… нам только пару кусочков. Вы не думайте, обменяем на хлеб.
Нет, Супрунов ни о чем не догадывается. Да и вообще очень спокоен, застенчив даже. Странно. Если он знает о близкой смерти, то не может быть таким спокойным. А если не он тогда говорил? Бывают же похожие голоса…
— Ну, так как, папаша? Уступите? Для больного ведь.
Сахар Никодим Арсентьевич зашил в полотенце, обмотал его вокруг пояса под нательной рубахой, и чтобы достать его, надо было идти в укромное место и там добираться до потайного кармана.
— Ну, что ты, Супрунов! — он попытался изобразить на лице улыбку. — Я ведь сладкого не люблю. На хлебушек давно выменял. Уж поверь — для больного не пожалел бы, понимаю ведь.
И тут Никодим Арсентьевич увидел Каджара. Тот разговаривал с Кемалом и смеялся чему-то, закидывая голову.
Сомнение закралось в душу Никодима Арсентьевича.
А был ли вообще этот разговор о расстреле? Может быть, говорили вовсе не о себе, а так — рассказывали давнюю историю, а ему померещилось бог знает что… Или это такие люди, которым сам черт не брат. Есть же презирающие смерть. Встречал таких, видел, как умирали, слышал их последние слова. Будто бы привычные, много раз слышанные слова, а так они звучали за секунду до автоматной очереди, что трепетала душа и, казалось, сам готов на что угодно ради святой, своей родимой земли.
Он вдруг представил, как встанут на краю свежей могилы Супрунов, Кемал и Каджар, как вскинут они голову перед нацеленными в грудь воронеными стволами и кто-то, может быть Супрунов, крикнет такие вот, берущие за сердце, навсегда остающиеся в памяти слова. И он вздрогнул, будто стал уже свидетелем этого. И еще потому, что вдруг спросил себя; а я?
И ему стало страшно.
Три года он боролся за жизнь. Рылся в вонючих отбросах, ползал под нарами, подбирая крошки, унижался, выпрашивая добавку и откладывал по кусочку, по корочке на черный день, хотя каждый день был для него черным. Знал: пойти в доносчики — и будешь всегда сыт. И не шел.
А теперь?
Никодим Арсентьевич еще раз посмотрел на дверь, задержал взгляд на крупных проржавленных гвоздях, вздохнул и пошел обратно. Забравшись на нары, он лёг лицом вниз и затих.
Было еще темно, когда их выстроили по плацу, перед бараком, для утренней проверки. Кемал достал из-за ворота номерок. Он висел на шнурке, как талисман, но не приносил, не мог принести счастья, не мог уберечь от бед, спасти от смерти. Это был единственный документ, удостоверяющий, что ты военнопленный № 1438248. Можно забыть фамилию, имя, которое дали тебе родители, а этот номер надо помнить всегда. Так ему объяснили в тот день, когда привезли в лагерь.
— Все, что нужно знать о тебе, сохранит бумага, сам ты должен помнить только вот этот номер. Итак, место рождения?
— Ленинград, — сказал Кемал.
Русский писарь вскинул на него глаза.
— На какой улице жил?
— На Кемине.
Писарь хмыкнул, пожал плечами:
— Несколько лет жил в Ленинграде, а такой улицы не знаю.
Однако Кемал не соврал. Он в самом деле родился в «Ленинграде» — так назывался колхоз в долине Аму-Дарьи. Но уточнять эту деталь не имело смысла. Ленинград — и все. Тем более, что ленинградец звучит гордо.
Для своих, конечно. У немца же, который вел регистрацию вновь прибывших, при упоминании города задергалась щека. Кемал со злорадным чувством подумал тогда, что он, наверное, воевал под Ленинградом.
Утренняя проверка окончилась. Пленных группами отправили на работу. Кемала, Каджара, Хайдара и Никодима Арсентьевича послали в город — расчищать развалины после ночной бомбежки.
Двое молчаливых, уже в летах, конвойных вывели их за ворота. По мощеной мостовой гулко били деревянные подошвы. «Словно скелеты идут» — невесело подумал Кемал.
Они шагали по немецкой земле и жадно смотрели вокруг. Глаза искали что-то такое, что вызвало бы ненависть, гнев, презрение. Но ни влажная от недавнего дождя земля, ни рощица вдали, ни серое утреннее небо не вызывали этих чувств.
За рощицей открылся город. «А ну, — подумал Кемал, — посмотрим, лучше ли он нашего Чарджоу?» И вдруг удивился, отметив, что не испытывает к этому немецкому городу ничего, кроме любопытства.
Улицы были узкие. Кирпичные островерхие дома с обеих сторон жались один к другому. Там, за еще закрытыми ставнями, шла своя, незнакомая пленным жизнь, были люди, которых они считали врагами. Но эти люди не были солдатами и не вызывали той ненависти, которую питали пленные к серо-зеленым шинелям. И мысли у идущих были мирные. Кемал подумал, что живут здесь тесно, не в пример нашему, — и вздохнул, вспомнив родное приволье, каракумские бескрайние просторы.
Попадались разрушенные дома. Но улицы возле них были чисто убраны. Значит, еще не часто бомбили город.
Хайдар нагнулся и поднял что-то с мостовой. Кемал больно сжал его руку в локте.
— А ну, брось! — с закипающей злостью сказал он.
Хайдар с сожалением разжал пальцы, и примятый окурок упал им под ноги.
Хлопали ставни. Стали попадаться прохожие. Небо светлело, и дома, словно просыпаясь, становились веселее.
— Что идешь, как на похоронах? — сказал Кемал Хайдару. — Окурки высматриваешь? А на тебя немцы смотрят. Выше голову! Пусть знают, какие мы есть. И рот не разевай — не туристы ведь.
Хайдар проворчал что-то, но пошел веселей.
Тесные улочки вдруг расступились, открылась просторная площадь. За ней потянулась тихая улица с аккуратными домиками. Во дворах — фруктовые деревья.
У одного из таких домов остановились. Конвойный ушел, но вскоре вернулся и жестом приказал входить.
Во дворе было тихо. Пленные сразу увидели слегка дымившиеся развалины, — видимо, совсем недавно на этом месте стоял дом. Теперь же от него осталась часть стены с голубыми обоями и чудом уцелевшей картинкой в золоченой раме, да груда битого кирпича и штукатурки.
Неслышно подошел немец, наверное, хозяин или управляющий, — плотный, с брюшком и плешиной, в крагах, брюках галифе и военном мундире без погон. Он стал что-то быстро говорить, поблескивая стеклами пенсне и указывая на развалины. При этом под носом у него шевелились усики, подстриженные, как у Гитлера.
Один Каджар кое-как понимал по-немецки и перевел:
— Говорит, человека завалило во время бомбежки. Надо откопать. Хотят похоронить, как положено.
Плешивый немец показал, где взять инструмент.
Кемал выбрал себе удобный, не очень тяжелый лом и, прикинув его в руке, вдруг словно обжегся мыслью: а ведь это оружие!
Он краем глаза посмотрел на конвойных. Старики уже тотальные. Ничего не стоит стукнуть ломом по голове, завладеть автоматами и тогда…
У него даже дух захватило.
Но солдаты оказались не такими уж простаками. Один из них, ефрейтор, в очках с толстыми стеклами, поймав взгляд Кемала, снял с плеча автомат и сказал что-то второму, кривоногому, с острым морщинистым лицом. Тот тоже взял автомат на изготовку и присел в сторонке, внимательно присматриваясь к пленным.
Принялись за работу. Кирками, ломами раскалывали глыбы, откапывали, освобождая проход вниз. Известковая пыль щекотала ноздри, оседала на взмокших лбах.
Кемал тихо сказал Каджару по-туркменски:
— Слушай, а что если прихлопнуть конвойных и дать ходу?
Каджар, вогнавший кирку в щель, не разгибаясь, посмотрел на него снизу вверх.
— А куда побежишь — думал?
Кемал присел возле него, заговорил с жаром:
— Да разве мало развалин в городе? Спрячемся, переждем до темноты, а там ищи-свищи.
— А с собаками ты никогда дело не имел?
— Так у нас же автоматы будут — перебьем.
— Не так просто, Кемал, — Каджар положил ладонь на его колено. — Вреда от такого дела будет больше, чем пользы. И сами не спасемся, и товарищей подведем.
Они не заметили Хайдара, который подошел и слушал.
— Ой, не доведешь ты нас до добра, Кемал, — испуганно прошептал он. — Подумай, что предлагаешь.
— А что — ерунду предлагаю? — разозлился Кемал. — Сражаться предлагаю! А трусы пусть не мешают.
— Аг, ну тебя, — обиделся Хайдар. — Заваришь кашу, а расхлебывать всем придется.
Он отошел, а Каджар сказал серьезно:
— Смотри, Кемал, не наделай глупостей. Без меня ничего не предпринимай. Понял?
— Ладно. — угрюмо буркнул Кемал и с силой ударил ломом по обломку стены.
К ним подошел весь покрытый пылью, но таинственно улыбающийся Никодим Арсентьевич.
— Ребята, — оглянувшись, негромко позвал он. — Смотрите — картошка. На темных его ладонях лежали темные обгорелые комки.
— А ну? — Каджар разломил картофелину, откусил, улыбнулся. — Подгорела малость, но пойдет. Где взяли?
— Там подвал, — захлебываясь от радости, возбужденно заговорил Никодим Арсентьевич, — картошки уйма! Видно, пожар был, обгорела, но внутри хорошая!
Кемал, почти не очищая, жадно съел несколько картофелин.
— Чарджуйские яблоки, а не картошка! — восхищенно сказал он. — Заберем, сколько сможем. Ребят в бараке угостим.
— Там, в этом подвале, может, еще что есть? — спросил Каджар.
— Не знаю, — виновато развел руками Никодим Арсентьевич, — темно очень. С краю пошарил — картошка. А дальше не пролезть, завал.
— Не беда, — улыбнулся повеселевший Кемал, — пробьем дорогу. Покажите — где.
Они осторожно стали расширять лаз.
Когда пленные сели передохнуть, остроносый конвоир подошел поближе, остановился — ноги калачиком — и, показав пальцем на Кемала, спросил что-то по-немецки. Его и без того изборожденное морщинами лицо стало при этом совсем сморщенным, и нельзя было понять, улыбается он, сердится или просто собирается чихнуть.
— Спрашивает: сколько лет? — перевел Каждар.
— О! — неопределенно сказал немец, узнав, что Кемалу всего восемнадцать, и посмотрел на него долгим взглядом.
«Считает мальчишкой», — с обидой подумал Кемал и вдруг вспомнил, что собирается убить его и что, не будь Каджара, морщинистый старик уже лежал бы где-нибудь в развалинах с проломленным черепом.
«Ничего, — подумал Кемал, — повоевать мне довелось и еще наверняка придется. Фрицев на мой век хватит».
— Не смотри, что молод, — развеселившись, сказал он конвоиру. — Я уже и повоевать успел.
Немец не понял и засмеялся.
Тогда Кемал встал, вскинул руки, будто прицеливался из автомата, сделал страшные глаза и крикнул:
— Фашист — та-та-та-та! Ферштейн? — это слово он уже знал, так же, как «хальт», «хенде хох», «шнель».
Морщины на лице солдата чуть разгладились, взгляд стал серьезным.
— Их нихт фашист, — негромко сказал он.
Кемал понял и засмеялся:
— Ишь ты! Отказываешься, значит? Почуяли, что жареным запахло! Гитлер капут — поэтому нихт?
— Их нихт фашист, — упрямо повторил немец, не отведя взгляда от озорных глаз Кемала.
— Ладно, кончай, — примирительно сказал Каджар, поднимаясь. — Давай работать.
Проход в подвал был готов.
— Давайте, я первый, — сказал Кемал и повернулся к Каджару:
— Дай зажигалку.
Ступени круто шли вниз. Под ногами дробилась и осыпалась битая штукатурка. Зажигалка то и дело тухла. Не хватало только сорваться и сломать себе шею.
— Ну, как? — услышал Кемал нетерпеливый голос Никодима Арсентьевича.
— Да погодите вы, — с раздражением ответил Кемал. — Ни черта не видно.
Он снова щелкнул зажигалкой. Желтое дрожащее пламя выхватило из темноты полки, заваленные отрезами какой-то материи. Кемал даже остановился, пораженный. Ох, ты, вот живут люди! Небось свой магазин имеют. Или так — на черный день.
Ступеньки кончились, и он, пригнувшись под нависшим сводом, шагнул к полкам. Протянул руку к отрезу и тут же отдернул ее, — пальцы наткнулись как бы на кучу легкой пыли, от прикосновения ткань бесшумно рассыпалась прахом. Видно, все это богатство опалило жаром.
— Буржуи проклятые, — проворчал Кемал и стал осматриваться, отыскивая съестное.
Никодим Арсентьевич пролез в щель где-то правее входа, там и должна была быть картошка. Кемал сделал несколько шагов вправо и увидел то, что искал: куча припорошенных известью картофелин лежала под проломом у самой стены подвала.
— Есть! — крикнул обрадованный Кемал, снял свою кургузую шинель, потом гимнастерку, завязал рукавами ворот и стал набивать ее картошкой. Шинель он надел поверх нательной рубахи.
— Вот, — тяжело дыша сказал Кемал, передавая набитую картошкой гимнастерку товарищам. — Будем возвращаться, разложим по карманам, угостим наших.
Он сказал «нашим» и сразу вспомнил товарищей по стрелковой роте, воюющих сейчас где-то, и знакомую полевую кухню, и знаменитую кашу, которой славился повар Пахомов, которого все называли почему-то Пахомычем. Сердце сжалось от минутной тоски. Эх, сейчас бы вместе с ними, пусть даже в самом жарком бою, в пяти шагах от смерти… «Лучше бы убило меня тогда, — с болью подумал Кемал, вспомнив, как попал в плен. — А то оглушило, и очутился среди врагов». Но он тут же поправил себя: не среди врагов, а среди своих товарищей, оказавшихся по несчастью в плену. И улыбнулся: какое это чудесное слово — товарищ…
Здесь, за колючей проволокой, под дулами автоматов, они в подавляющем большинстве своем оставались верными законам армейского товарищества, жили по принципу, который приняли сердцем: сам погибай, а товарища выру-чай. В душе они оставались солдатами, пусть даже безоружными, готовыми в любой момент пойти в смертельный бой. Собственно, они и вели этот бой, невидимый, тайный, но не менее опасный бой с лютым врагом. Даже такие, как Никодим Арсентьевич, которых сломил страх, все-таки не шли на предательство, оставались верными солдатскому долгу в этих страшных условиях лагерной жизни и смогут прямо глянуть в глаза своим, когда они придут. Даже Хайдар… Впрочем, с Хайдаром надо было еще разобраться, он не внушал доверия, и к нему все еще приглядывались.
— Чем же занимается хозяин дома? — услышал Кемал голос Никодима Арсентьевича.
Каджар спросил конвойных по-немецки. И уже по тому, как посерьезнели лица конвойных, Кемал понял, что фашист занимается отнюдь не торговлей тканями.
— Этот тип, — сказал Каджар, сдвинув брови, — делает передвижные газовые камеры.
— Душегубки? — голос у Кемала дрогнул.
Каджар кивнул.
В это время в глубине сада показалась знакомая плотная фигура хозяина. Немцы заметив его, вскочили и хрипло закричали на пленных:
— Лос! Лос! Шевелись!
Застучали ломы и кирки.
Немец подошел, остановился, широко расставив ноги в начищенных ботинках и крагах, и заложил руки за спину. Стекла пенсне отсвечивали, и глаз было не видно. Он молчал, но его гитлеровские усики недовольно шевелились.
В это время из подвала с трудом, боком, вылез Хайдар. Он не удержался, решил сам посмотреть, что хранится внизу, и теперь, не видя еще хозяина, радостно заговорил:
— Вот, братцы, где…
Он стоял на четвереньках и отряхивал шинель. И тут увидел блестящие краги. Он медленно, наполняясь страхом, стал поднимать голову и встретил стеклянный взгляд фашиста. Не вставая с колен, Хайдар протянул к нему руку и разжал черную ладонь, на которой лежала обгорелая картофелина. Говорить он не мог и только замотал головой, стараясь, видимо, показать, что ничего дурного он не сделал, только достал эту картофелину…
Немец молча шагнул к нему и сильно ударил кованым ботинком в лицо.
Хайдар всхлипнул и повалился навзничь, обливаясь кровью. Теперь он видел только ноги, обутые в блестящие краги, и, теряя власть над собой, закричал:
— Не убивайте! Я не виноват! Я сдался добровольно, я буду служить вам…
Но немец уже уходил своей твердой размеренной походкой.
Никодим Арсентьевич нагнулся, над Хайдаром, поднял его голову, стал вытирать тряпкой окровавленное лицо.
Хайдара бил озноб. Он всхлипывал и смотрел вокруг глазами, из которых медленно уходил страх.
— Хайдар! — позвал Кемал. — Ты что, правду сказал?
Хайдар остановил на нем непонимающий взгляд.
— Ну, то, что добровольно сдался в плен, — пояснил Кемал, напряженно ожидая ответа.
Хайдар вдруг вырвался из рук Никодима Арсентьевича и сел.
— Отвяжись! — истерически закричал он. — Умник! Праведник! Учить меня будешь?
— Оставь его. Знаешь, у русских есть поговорка: «Не тронь… вонять не будет». Потом разберемся.
Придя а себя, Хайдар пожалел о случившемся. Немец все равно ничего не понял, а перед своими он себя разоблачил. «Поди, докажи теперь, что не добровольно сдался. Надо было сразу сказать, что просто так сболтнул, от страха, чтобы немца обмануть, а я вместо этого накричал на Кемала».
Хайдар со злостью вгонял в трещину лом и раскачивал глыбу. Тревожные мысли не давали ему покоя.
Как быть теперь? В лагере ему не поздоровиться, это ясно. Среди немцев действует антифашистская организация, предателям они не прощают. Запросто могут придушить ночью… А что, если пойти к эсэсовцам?
Он даже оглянулся тайком, словно боялся, что прочтут его мысли. Но никто не обращал на него внимания.
— Лос! Шевелись!
Снова по песчаной дорожке шел к развалинам хозяин.
— Работай! Работай, ребята! — закричал Хайдар, холодея от ужаса. — Лос!
Кемал стоял на уцелевшей стене. Собственно, делать ему здесь было нечего, взобрался он на стену с единственной целью получше осмотреть двор. Он мог спрыгнуть, но в последний момент решил остаться, гордость не позволила показать свой страх перед фашистом.
Немец шел не спеша, тяжело печатая шаг. На этот раз он даже не взглянул на пленных, направляясь к воротам. Может быть, ему позвонили по телефону, и теперь он шел по важному делу, которое занимало его целиком.
Он поравнялся со стеной, и Кемал сверху увидел его светлую плешину, два блеснувших стеклышка пенсне, скрепленные золотой дужкой на крупном носу. И словно что-то толкнуло Кемала. Он не успел ничего подумать и даже почувствовать, — просто нагнулся, взял почти целый кирпич и со всей силы бросил его вниз.
И только когда немец упал, Кемал, мгновенно вспотев, понял, что он сделал. Он слышал, как хрустнул череп, как потемнела от крови плешина, как отлетело, исчезнув в пыли, пенсне. Никто не мог видеть немца по эту сторону стены, за шумом работы услышать этот дьявольский хруст, но ведь сам Кемал стоял на виду у всех, и часовые, если только смотрели в его сторону, конечно все поняли. Ему было страшно отвести взгляд от лежащего внизу фашиста, но он пересилил себя и оглянулся.
Конвойные стояли рядом. Остроносый угощал ефрейтора сигаретой, что-то сказал, и оба засмеялись.
Нет, ничего не заметили. Значит, у Кемала есть время хорошенько все обдумать.
Он спрыгнул вниз и взялся за лом.
Он работал исступленно, бил и бил ломом по кирпичным сцементированным глыбам. А мысли лихорадочно метались в его голове. Что делать? Что теперь делать?…
Кемал не заметил, как Хайдар, на ходу развязывая веревку, которая заменяла ему ремень, зашел за стену. И тут раздался душераздирающий крик.
Бледный, с трясущимися губами и глазами, неимоверно расширенными от ужаса, выбежал Хайдар из-за стены и заметался по двору.
Конвойные щелкнули затворами, ефрейтор приказал на всякий случай:
— Хальт!
Это было излишним, так как кроме Хайдара никто не двинулся с места. Только перестали работать.
— Там! Там! — кричал Хайдар, указывая на стену.
Ефрейтор на секунду глянул туда, подскочил к Хайдару и сильным ударом автомата сбил его с ног.
— За что? Это не я! — завопил Хайдар.
Но ефрейтор деловито, словно всю жизнь только этим и занимался, несколько раз пнул его сапогом в лицо и выругался:
— Verdammt noch mal![8]
Ефрейтор приказал что-то солдату, и тот засеменил на своих кривых ногах к воротам, — наверное, к телефону.
Кемал не выдержал, шагнул вперед.
— Не троньте его! — крикнул он, взмахнув ломом. — Это я убил!
Но ефрейтор по-своему понял его жест, вскинул автомат и скомандовал властно:
— Platz nehmen Puhe![9]
Каджар шагнул к Кемалу:
— Ты?
Кемал опустил голову.
— Так вышло… Не удержался…
Ефрейтор снова прикрикнул на них:
— Still, Schweinehunde![10]
Прибежал запыхавшийся солдат, сказал что-то ефрейтору, тот кивнул, не сводя с пленных настороженного взгляда.
Хайдар неподвижно лежал у их ног.
— Он не виноват, — взволнованно сказал Кемал Каджару. — Это я. Пусть заберут одного меня. Я скажу им.
— Молчи уж! — зло прервал его Каджар. — Раньше надо было думать. А теперь все равно. Будут они разбирать, как же!
У ворот послышался шум мотора. Громко топая сапогами, вбежали солдаты, подхватили под руки бесчувственного Хай дара и поволокли на улицу. Потом унесли тело убитого.
— Эх, грех на душу взяли, — вздохнул Никодим Арсентьевич. — Нехорошо вроде получилось.
— Я же хотел… — начал было Кемал.
Но Каджар не дал ему договорить:
— Ладно, хватит об этом. Беритесь-ка за работу.
И уже вечером, когда они возвращались в лагерь, Каджар сказал:
— Вообще-то, как говорится, собаке — собачья смерть. Боюсь только, не наболтал бы он там лишнего, может, что и слышал такого. Вы не знаете — он ведь ходил, капал немцам. Но мелочам, правда, лишнюю пайку зарабатывал. Но таком на всякое способен.
Никодим Арсентьевич только вздохнул в ответ. А Кемал сказал:
— Все равно я себе не прощу, хоть он и предатель.
Каджар усмехнулся:
— Давай, давай, покайся перед аллахом. — И вдруг перешел к другому:
— Видите, на стене крупные буквы? Так вот там написано: «Лучше умереть, чем быть рабом в Сибири!» Чуете, чем пахнет?
И засмеялся тихо, с затаенной радостью.
Кемал долго не мог уснуть. Лежал с закрытыми глазами, думал о случившемся и ругал себя за опрометчивость, не жалея слов.
Рядом завозился кто-то, тронул его за плечо, шепотом спросил по-туркменски:
— Не спишь?
— Это ты, Каджар?
У самого уха Кемал почувствовал горячее дыхание.
— Слушай, — зашептал Каджар. — Боевой союз военнопленных хочет дать тебе задание…
У Кемала перехватило дыхание.
— Мне? Союз?
Рука снова легла на его плечо.
— Тише ты, балда, — с доброй усмешкой произнес Каджар русское слово. — Слушай…
Над головой что-то сухо трещало, и Хайдар, очнувшись, первым делом подумал, что горит соломенная крыша. Надо было вскочить и вбежать, пока не рухнули стропила, пока еще можно спастись. Но тело не слушалось, словно бы его вообще не было.
Хайдар с трудом открыл глаза. Он увидел серо-голубой свет, разлитый ровно и спокойно, — это было похоже на редеющий туман, за которым угадывается яркое летнее небо.
Может, это дым заволок все вокруг?
Где-то рядом продолжало трещать пламя. Нет, горит не вверху, а где-то сбоку. Может быть, нары? Если он не встанет — тогда конец»..
Он собрал все силы и попытался подняться. Острая боль, пронизавшая тело подобно электрическому току, заставила его расслабить мышцы. На какое-то время Хайдар потерял сознание, а когда снова пришел в себя, увидел вверху на этот раз плывущий, неверный свет. Что-то, в бесконечной вышине, клубилось, двигалось, таинственно превращаясь в иное, столь же непонятное и жутковатое. И к серо-голубому примешивался багряный цвет, то почти совсем исчезающий, то вдруг вспыхивающий с небывалой силой. И все трещало, трещало сухо где-то рядом.
Хайдар скосил глаза и увидел сначала часть кирпичной красной стены, потом зарешеченное окно на ней, второе, третье… И когда глазам стало больно, — заплясало, заискрилось прошитое стежками дыма языкатое пламя над грудой потемневших уже, шевелящихся, как живые, бумажных листов.
Только теперь Хайдар понял, что лежит во дворе под открытым небом.
От излишнего напряжения глаз закружилась голова. Грязно-красная стена вдруг стала плавно изгибаться, как отражение в потревоженной воде, поплыла куда-то… Или это он сам стремглав летит в бездну?..
Конец?
Он не знал, что из подвала гестапо его перевезли в городскую тюрьму и что тюремщики, мельком глянув на него, привычно определили его состояние как безнадежное и отказались принять. Тогда гестаповцы выволокли его из машины и бросили во дворе на асфальт. Им он тоже был не нужен.
Ему предстояло умереть. Но он жил еще.
Мысли путались, обрывались, возвращаясь, как по кругу, к одному и тому же: вот и все.
Тихо вокруг, только потрескивают, похрустывают, исчезая в огне, листы бумаги…
Ты тоже исчезнешь, Хайдар. Это было известно давно, только казалось таким далеким. И вот оно — пришло. Так что ты сейчас думаешь, Хайдар, в свой смертный час, когда ни к чему кривить душой?
Если бы у него было хоть немного сил, им овладело бы отчаяние. Но он был слишком слаб для чувств. Только мысли еще трепетали в нем. Он хотел вспомнить что-то важное, дорогое сердцу, может быть, далекое детство, мать, свой дом. Но почему-то вспоминалось совсем не то. И вдруг пришли на память слова Генджи, сказанные там, в одиноком окопе на холме: «…у сержанта, может, сынишка растет где-то. Узнает, как геройски погиб его отец, гордиться им будет, сам захочет стать героем».
Сержант подбил фашистский танк. А ты, Хайдар? Что ты сделал такого, чем мог бы гордиться твой сын? Придут сюда советские войска, узнают всю правду о твоей жизни, о твоей трусости и предательстве, напишут на родину, — и отвернутся от тебя близкие и родные. И мать, постарев вдруг на много лет, скажет скорбно: «Лучше бы ты не родился, Хайдар».
А друзья? Что скажут твои друзья? Впрочем, были ли у тебя друзья, Хайдар?.. А те, с кем свела тебя судьбам в армии и в плену, плюнут только: собаке собачья — смерть.
И они будут правы. Потому что у них у всех одна большая цель, ради которой шли они на смертельную схватку с врагом, и праздник Победы будет и их праздником.
Хайдар застонал от боли.
Гулко протопали сапоги. Сноп искр взвился к серому небу, — костру подбавили пищу.
А сапоги обратно — бах, бах, бах…
«Что это жгут? — тяжело подумал Хайдар. — Ах, да — подходят каши…»
Это слово, такое привычное, такое желанное недавно, вдруг обожгло его. «Наши? Кому — наши? Разве про меня скажут — свой?»
Он понимал, что не доживет до прихода советских войск, даже если придут они через час, но было горестно сознавать свою непричастность к этому празднику.
«Э, да теперь все равно», — пытался отмахнуться от назойливых мыслей, но они продолжали одолевать его, и были больнее той физической боли, которая владела всем его обессилевшим телом.
Высоко в небе возник и стал нарастать гул самолета. Немецкий? Нет, звук не тот…
Самолет пролетел совсем низко, но Хайдар не увидел его, но мог повернуть голову. Рев мотора прорезала дробная пулеметная очередь. Пули полоснули по кирпичной стене, посыпалась красная пыль.
Рокот мотора затихал вдали. Самолет улетел. Улетел туда, где ждали его. К своим. Может быть, когда пролетит он над линией фронта, его увидят в их взводе, Генджи увидит и улыбнется… Они там все вместе…
Хайдар вспомнил вдруг тот бой, когда у него впервые появилась и потом накрепко засела в голове мысль: сдаться. Он лежал тогда в наскоро откопанном, очень мелком окопчике и ногтями остервенело скреб неподатливую землю, стремясь еще хоть немного, хоть на сантиметр сделать окопчик глубже. А справа от него и чуть впереди пятидесятилетий земляк его Мамед и русский Иван били в тумане по невидимым фашистам из автоматов.
Наверное, они погибли тогда. При этих мыслях нахлынуло на него злорадное чувство. Ведь жив еще! Пусть били его, пусть рылся в отбросах, пусть с презрением смотрели на него товарищи, главное — жив. На день, на месяц, а все-таки дольше светило для него солнце!
Где оно сейчас, солнце? Он повел глазами по небу — тусклое, серое, безрадостное А сейчас бы солнца, хоть лучик.
Чье-то отрывистое дыхание почудилось ему у изголовья. Хайдар закатил глаза под самый лоб и зажмурился от страха и безысходного отчаяния. Собачья клыкастая морда склонилась над ним. Он снова открыл глаза и встретил взгляд собаки — старчески слезливый, грустный. Как он попал сюда, этот паршивый пес? Может быть, немцы уже ушли, и ворота тюрьмы открыты? Если бы он мог встать!..
Собака горячо дыхнула ему в лицо и лизнула шершавым языком.
Вот он какой, твой конец, Хайдар! Ты родился человеком, рос человеком, учился, мечтал стать ученым, а умрешь, как последнее ничтожество. Даже бездомный пес жалеет тебя.
Хайдар с трудом разжал запекшиеся губы.
— Пшел… Пшел вон, — пробормотал он.
Но собака не уходила. Наверное, даже замахала хвостом, потому что глаза у нее подобрели.
— Пош-шел! — отчаянно простонал Хайдар, напрягся и потерял сознание.
Видимо, что-то произошло, пока он был в беспамятстве. Очнувшись, он почувствовал, как дрожит земля, и увидел небо, застланное красной пылью. Запах гари щекотал ноздри, и Хайдар сейчас больше всего боялся чихнуть, знал, что это отзовется невыносимой болью. Взгляд его метался в облаках пыли и дыма, старался отыскать то, что помогло бы понять происходящее.
Ветер отнес дым и пыль, и Хайдар увидел, что от красной стены осталась только часть, та, которую поддерживал бетонный упор. Значит, бомба… Или сами взорвали… Если бы не этот упор, степа рухнула бы на него… Хайдар испугался. Он все еще хотел жить.
Совсем рядом злобно зарычал пес. Скосив глаза, Хайдар увидел его целиком. Это была наверняка бездомная собака, худая, с свалявшейся клочковатой шерстью неопределенного цвета. Может быть даже она была когда-то белой. Перед ней, изогнувшись дугой и злобно шипя, стояла кошка.
"Тоже нашли место», — злобно подумал Хайдар.
И вдруг ужаснулся: а не из-за него ли они ссорятся? Рассказывали, что одичавшие собаки и кошки питаются трупами. Но ведь он не труп!
Хайдар дико закричал, рванулся и в последнее мгновение увидел в разрыве туч ослепительно яркое солнце.
Оно медленно блекло, словно остывало в его стекленеющих глазах.
Собака, все еще грозно рыча и оглядываясь на кошку, медленно подошла к неподвижному телу, остановилась и стала принюхиваться. Черный шершавый нос ее нетерпеливо вздрагивал.
Их вели по знакомой дороге. Не раз ходили они здесь в лес за дровами. От лагеря до опушки было не меньше часа ходьбы.
Никодим Арсентьевич оглянулся по сторонам и сердце его сжалось. Еще никогда не было так много автоматчиков с ними, значит… значит, правда то, что он услышал тогда под нарами.
Слезы затуманили его глаза. «Эх, Варя, столько мучений вынес я в надежде, что рано или поздно снова увижу тебя, сколько унижался, — и на вот!.. А Сашка, наверное, уже большой — не узнаешь… Выходит — не суждено свидеться нам, родные…»
— Никодим Арсентьевич!
Он вздрогнул, сбился в шаге. Рядом шел Каджар, как ни в чем не бывало, смотря вперед. Только губы шевелились.
— Идите, не обращайте на меня внимания. И слушайте.
Тревожно и радостно, с надеждой застучало сердце. Они же знали, готовились… может, выручат еще… десант или еще что…
— Нас ведут на смерть. Это точно, объяснять некогда. Но мы не можем погибнуть, как бараны на убойном пункте. Мы солдаты. И мы должны бороться. Будет дан сигнал — пистолетный выстрел. Помогайте тем, кто бросится на конвойных. Надо захватить оружие и — в лес. Не трусьте, Никодим Арсентьевич. Выживают смелые.
Цокали по мостовой сотни деревянных подошв. Угрюмо шли по обочинам конвоиры.
Где-то вдали, наверное, в городе, громыхнул взрыв, и все разом, замедляяя шаг, повернули в ту сторону головы.
— Шнель! Шнель!
Снова мерно цокают деревяшки по булыжнику.
И вдруг в разрывах туч блеснуло солнце. Засверкало, повеселело все вокруг, заулыбались пленные: солнышко… Но тучи снова сомкнулись.
Вот и проселок, сворачивающий к лесу. Дугой изогнулась колонна.
Ну, когда же, когда?
Его ждали, но в утренней загородной тишине, нарушаемой лишь глухими шагами по влажной земле и редким бряцаньем оружия, прозвучал он неожиданно — коротко и резко. На какую-то долю секунды все замерли, потом ринулись в разные стороны.
— Бей гадов!
Резанула воздух автоматная очередь. Кто-то закричал дико, предсмертно. И снова — выстрелы, крики, топот ног, прерывистое дыхание, удары…
— К лесу! Отходите к лесу!
Он был рядом, спасительный лес.
И они уходили все дальше, тяжело дыша и поминутно оглядываясь и прислушиваясь сторожко, еще не веря, что вырвались, что спаслись. И здоровые поддерживали раненых, которых успели подхватить на бегу.
Никодим Арсентьевич задыхался, ноги подкашивались.
— Не могу, — он рванул ворот лагерной куртки, приник к шершавой коре дерева.
И услышал голос Каджара рядом:
— Стоп! Тихо!
Замерли люди. И ясно услышали шум моторов совсем недалеко.
Немцы?!
Каджар вскинул добытый в бою автомат, оглядел всех быстрым изучающим взглядом.
— Не паниковать. В нашей группе человек тридцать, так? Оружие — автомат и винтовка, патронов… у меня двадцать семь… Винтовочных?
— Полный магазин и четыре обоймы, — ответил Кемал, обладатель винтовки.
— Так вот — ни один патрон не должен быть израсходован зря. Бить только, когда полностью уверен, что не промажешь. Я это к тому, что если меня убьют, — тот, кто возьмет автомат, чтоб знал. И про винтовку также. Ясно? А сейчас всем оставаться на месте. Надо выяснить, что к чему. Пошли, Кемал.
Пробираясь между голыми хлесткими кустами, они подползли к опушке.
— Лесок-то оказался жидковат, — шепнул Кемал.
— Да, но других здесь не бывает, — ответил Каджар. — Пусть небольшой, по лучше, чем в поле.
Они раздвинули кусты и увидели немцев возле автомашин. Офицер что-то кричал солдатам, указывая на лес, и вдруг сделал руками, словно хотел обнять кого-то.
— Фолькштурмовики, — одними губами сказал Каджар. — Окружить хотят. Давай назад.
Их ждали с нервным тревожным нетерпением.
— Ну?
— Что?
— Немцы?
— Много?
Каджар поднял руку.
— Положение наше, прямо скажу, паршивое. Не забывайте: мы на немецкой земле, не на своей. Помощи ждать неоткуда. — Голос его стал уверенным, звонким. — Значит, товарищи, один выход — драться. Ведь не для того мы бежали, чтобы снова вернуться к фашистам. Там смерть наверняка. А здесь, если и смерть, то в бою. Задача, я думаю, ясна. — Он снова оглядел всех пристальным, цепким взглядом. — Слушай мою команду. Занять позицию под прикрытием вон тех спиленных деревьев. Живо!
— А чем драться будем — палками? — крикнул веснушчатый парень.
— Надо было не зевать, когда разбегались, — сказал ему Каджар. — Теперь потруднее будет, но кто хочет сражаться, тот добудет себе оружие. Ложись!
Впереди, в просветах редколесья, показались фигуры фолькштурмовиков.
— Идут, гады, — сквозь зубы проговорил Кемал. — Сейчас мы их угостим…
— Без команды не стрелять, — предупредил Каджар и вдруг обернулся: — Ребята! Заманить их надо. Вот эти, что поближе, оставайтесь на месте, остальным, как только скомандую, подняться и бежать в глубь леса. Там залечь.
Немцы подходили все ближе. Уже видны были их напряженные лица, шарящие по кустам глаза.
Каджар махнул рукой: давай!
Человек двадцать вскочили и побежали назад, вихляясь между деревьями.
Фолькштурмовики увидели их.
— Хальт! Хальт!
Топот сапог, хруст веток, хриплые возбужденные голоса слились с беспорядочными выстрелами.
Когда до завала, за которым укрылись беглецы, осталось каких-нибудь пятнадцать шагов, Каджар выстрелил.
И сразу же нажал спуск Кемал. Два немца рухнули.
— Ура! — закричал Каджар.
Кемал и лежащие поблизости подхватили:
— Ур-ра-а!
Немцы повернули назад.
— Хватайте оружие! Быстро — оружие! — скомандовал Каджар и снова дал короткую очередь.
Несколько человек, кто посмелее, скатились с бревен и кинулись к убитым. Над их головами пели пули, но они видели перед собой вороненую сталь винтовок и уже не обращали внимания ни на что. Взяв в руки оружие, они снова становились солдатами.
— Теперь надо отходить, — прерывисто дыша, сказал Никодим Арсентьевич.
— Верно папаша говорит, — подхватил веснушчатый — тот, что спорил недавно с Каджаром.
Теперь у него была немецкая винтовка, и он прижимал ее так, будто родное дитя.
— А куда отходить? — спокойно спросил Каджар. — В поле нас, как сусликов, перехлопают.
— Так что ж, пропадать теперь здесь?
Они сидели, прислонившись спинами к бревнам. Только Кемал смотрел в ту сторону завала, туда, куда отступили немцы.
Каджар спросил его:
— Не видать?
Кемал молча покрутил головой.
— Ну, вот что, — Каджар обвел сидящих тяжелым взглядом. — Мы теперь не шатия-братия, а воинская часть в окружении. Меня союз военнопленных назначил командиром группы. До соединения с нашими регулярными войсками, разумеется. Так вот, прежде всего я требую дисциплины. Настоящей, армейской. Объясняю обстановку. Группа окружена фашистами. Нам остается только одно — принять бой. И лучше всего это сделать здесь, в лесу, который даст нам больше преимущества. Без боя нам не вырваться, это факт. Приказываю: занять круговую оборону.
Где-то на другом краю леса раздались выстрелы — гулкие винтовочные и резкие автоматные. Потом оборвались внезапно, и стало так тихо, что люди услышали шорохи ветра в голых ветвях над головой.
Они успели обыскать, оттащить в сторону и завалить хворостом трупы убитых фолькштурмовиков, чтобы раньше времени не обнаружить место недавнего боя.
Каждый, кто имел теперь оружие, выбрал удобную позицию, замаскировался. У Никодима Арсентьевича винтовки не было, и Каджар зачислил его в резерв.
— Следите, если убьют кого, сразу же занимайте его место, — пояснил Каджар и пошутил. — Стрелять-то не разучились?
— Ну уж, — обиделся Никодим Арсентьевич, — скажешь тоже.
Немцы шли редкой цепью со стороны дороги. По их поджарым фигурам, по особой манере держать автоматы, по той спокойной деловитости, с которой шли они на поиск.
Каджар понял, что это настоящие солдаты. Они умело перебегали от дерева к дереву, постепенно растягиваясь вправо, видимо, хотели обойти бревна, за которыми укрылись беглецы.
«Да, этих на ура не возьмешь», — подумал Каджар и краем глаза глянул на товарищей. Он встретил горящий, нетерпеливый взгляд Кемала и подмигнул ему: ничего, мол, все в порядке.
— Остановите тех, что обходят, — негромко сказал Каджар, выбрал себе долговязого немца с тонким, горбатым, как у бабы-яги, носом, подвел под этот нос мушку и легко нажал на спуск.
И сразу справа и слева захлопали выстрелы.
Каджар видел, как повалился навзничь «его» немец, как упали еще трое. Остальные залегли и открыли огонь.
Плохо быть безоружным в бою. Никодим Арсентьевич лежал на сушняке у ног стрелявших. Сверху на него сыпались кусочки коры, отбитые пулями, рядом падали стреляные гильзы, пахнущие сожженным порохом, а он — странное дело — был почти спокоен. И сердце стучало ровно, и не щемило в груди, и мысли были ясными. Он снова ощущал себя солдатом, пусть временно безоружным, но знающим свою задачу, видящим врага, готовым сразиться с ним не на живот, а на смерть.
Немцы отползли назад, притаились. Стрельба постепенно стихла.
— Замышляют что-то, — раздумчиво сказал Каджар, вглядываясь в лесную просинь.
Где-то там, за опушкой, на дороге, урчали моторы, шли какие-то приготовления.
— А танки они на нас не двинут? — спросил веснушчатый и огляделся испуганными глазами. — Подавят, как тараканов.
Танковых частей поблизости нет, — сказал на всякий случай Каджар, хотя совсем не был в этом уверен. — А вот если фаустпатроны подвезут — жарко нам будет. Но ничего, ребята, двум смертям не бывать. Так, что ли, говорят?
Про себя он подумал: «Продержаться бы до темноты. Тогда и оружием разживемся, и уйти сможем. Но до захода солнца далековато еще»…
С наступлением темноты пойдем на прорыв, — сказал он. — Это приказ.
Никодим Арсентьевич с восхищением смотрел на Каджара. Вот ведь человек. Взял на себя командование в такой обстановке, не падает духом, смотрит весело. Выходит, у них и в лагере была своя организация, а он и не знал ничего, думал только о себе… Нет, теперь, что бы ни случилось, он не будет прежним, не может быть… В конце концов борцом быть даже легче… Эх, довелось бы эти три года пережить заново — все было бы по-другому…
— Идут, — взволнованно сказал Кемал, сказал тихо, но его услышали все.
Люди засуетились, стали выглядывать, стараясь определить, что ждет их на этот раз.
— Гранаты они могут бросать только с близкого расстояния, — сказал Каджар. — Так что следите.
Немцы поднялись по команде и, пригибаясь и прячась за деревья, молча побежали в атаку.
— Прицел держать, — приказал Каджар. — Огонь!
Залп был дружный. Немцы сразу же ответили. Автоматные очереди полоснули по штабелям бревен, за которыми залегли мстители. До, это были уже не беглецы, а войны, крепко державшие в руках оружие.
— Вести только прицельный огоиь! — крикнул Каджар. — Бей их, гадов!
В это время на левом фланге разорвалась граната. По донесшимся оттуда стонам Каджар понял, что есть пострадавшие.
— В резерве! — крикнул он. — Заменить выбывших!
И дал короткую очередь по солдату, который на мгновение показался из-за дерева. Тот выпустил автомат, схватился за грудь и рухнул.
Очевидно, немцы не ожидали такого отчаянного сопротивления. Оки сначала залегли, потом, постреливая, отошли назад.
Наступила передышка. Каджар, пригнувшись, побежал на левый фланг.
— Ну, как тут, что? — спросил он, не сразу разглядев раненых.
— Трое убитых, — ответил Никодим Арсентьевич, — да вот восьмерых тяжело…
Убитые лежали рядышком в стороне, прикрытые рваными шинелями. Раненые крепились, как могли.
Один, бледный, с впалыми щеками, заросшими седоватой щетиной, проговорил с трудом, словно оправдаться хотел:
— Он ее, гад, наверное, подержал малось… когда кольцо сдернул… вот и… едва долетела..
Видимо, ему совсем стало невмоготу, он закрыл глаза, скрипнул зубами и уже простонал, а не сказал:
— Худо мне, братцы… Не пожалейте патрона…
— И меня… ребята, — прохрипел второй, раненый в грудь. — Я сам… Только винтовку давайте… Не могу.
Каджар обвел долгим взглядом столпившихся вокруг бойцов, и они опустили глаза.
— Сколько у нас патронов?
Пересчитали, оказалось — восемьдесят два.
— Прости, браток, — хрипло застыдился раненый в грудь. — Потерплю как-нибудь… Пусть одной пулей больше будет…
— И меня тоже… простите, — со стоном выговорил тот, что завел разговор о смерти.
Каджар поднялся, выпрямился, сказал тихо:
— Эти пули не пропадут даром, товарищи.
И столько в этих словах было душевной боли, искренности, внутренней убежденности, что Никодим Арсентьевич весь потянулся к нему, как извечно тянутся слабые к сильным.
Каджар говорил, что наши уже рвутся к Берлину. И кто знает, если бы не владел Никодимом Арсентьевичем страх все эти годы, может, он давно бы выбрался из плена, и был сейчас среди тех, кто идет на фашистскую столицу…
— Поесть бы чего, братцы, — мечтательно сказал кто-то рядом. — А то как в присказке — кишка кишке кукиш кажет.
Вокруг засмеялись. Медлительный басок отозвался:
— Зря волнуешься. Твоим кишкам этим делом долго еще заниматься придется.
Никодим Арсентьевич вспомнил, что в полотенце у него, обмотанном вокруг пояса, зашиты кусочки сахара, те самые, которые пожалел он Супрунову.
— Хлеба нет, — суетливо задирая рубаху и отыскивая концы полотенца, сказал Никодим Арсентьевич, — а вот сахару… немного, правда… сейчас я… Вот, берите, ребята, ешьте, — торопливо говорил Никодим Арсентьевич, раскладывая на грязном полотенце свое богатство. — Ешьте, я сладкого не люблю…
Над головами пропела и разорвалась в лесу мина.
— Миномет установили! — закричал Кемал.
— К бою! — скомандовал Каджар и побежал на свое место. — У кого оружия нет, бери колья!
Вторая мина упала совсем близко, осыпала притаившихся беглецов щепой и землей.
— Эх, была не была! Вперед, ребята! Круши их! Ур-ра-а!
— …а-а-а! — нестройно подхватили остальные и побежали за ним, стреляя на ходу, размахивая палками.
Никодим Арсентьевич бежал между деревьями и все никак не мог разглядеть впереди немцев. И вдруг увидел одного совсем рядом, в двух шагах. Он целился из винтовки куда-то в сторону. У него было красное мясистое лицо, белесые брови и глаза, — когда он обернулся, — голубые, еще не наполненные ужасом, просто сосредоточенные глаза. Ничего особенного в облике этого немца не было, но вызвал он у Никодима Арсентьевича такую злобу, такую ненависть, что он даже застонал, кидаясь вперед и обрушивая на мясистое лицо страшный удар. Нагибаясь за винтовкой, он увидел Кемала, который прислонился к дереву и целился куда-то. «Ага, — торжествующе подумал Никодим Арсентьевич, — теперь и у меня есть оружие».
И в это время что-то случилось.
Он видел винтовку, к которой тянулся рукой, знал, что Кемал еще не выстрелил, а только целится, что надо обязательно бежать вперед, идти на прорыв, иначе все они здесь погибнут… Но словно кипяток плеснули на голову. Он хотел выпрямиться, стараясь понять, что же все-таки произошло, стал падать навзничь и увидел красное, разгорающееся, как огонь, небо. «Ага, — с облегчением успел подумать он, — продержались-таки до заката».