… Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. Но, однако, разговор продолжался. Слышу – звуки глухие… и при всем том внятные и очень близкие.
Иван Брыкин умер. Явление, конечно, грустное, но естественное – как говорится, все там будем. Как это с ним произошло, Брыкин не заметил, что тоже, в общем-то, естественно (тем более, почил он в стадии сильного опьянения по случаю аванса). И когда он очнулся…
Очнулся?
Вот здесь-то и начинается неестественное. Даже – противоестественное. И все-таки он очнулся.
Сказать, что он открыл глаза, нельзя, поскольку он их не открывал, но Брыкин вдруг увидел над собой застиранное небо и увидел, как из него, из этого неба, сыплется снежная крупа.
«Значит, не дошел»,– подумал Брыкин. Он имел в виду – не дошел до дому. Кое-что он, в общем-то, помнил: как вышел, помнил, как подобрал у дороги серого котенка – дочке, решил, она любит. Котенок согрелся и тарахтел, а Брыкину было холодно и ехать далеко. Потом он лежал на спине и глядел под подол мужику с посылочным ящиком, а кто-то выкрикивал:. «Куда идет? Куда идет, говорю?», и кто-то-ходил вокруг, но его не трогали, а за пазухой возился котенок.
Теперь в небе висело лицо жены. «Туши свет,– подумал Брыкин.– Сейчас начнется…»
Но тут его накрыли крышкой и стали заколачивать. Потом он почувствовал, что его куда-то опускают, и услышал, как по крышке стучат комья земли.
– Это че это? – недоуменно пробормотал Брыкин.– Хоронят, что ли?
– Он сомневается! Слышите? Сомневается!– раздался рядом задорный стариковский голосок.– Великолепно!
– Думал, видать, воскрешать кинутся,– сипло проговорил другой голос.
А третий хмыкнул и сказал:
– Не дай бог еще атеист. Нам вон и. одного воинствующего за глаза…
– Ну, как там теперь, наверху? – перебил старичок.– Осень?
– Ну…– полувопросительно ответил, Брыкин. Он как-то ничего не мог понять: проснулся на улице, потом похоронили, потом…
– И что? Холодно? – наседал старичок.
– Ну… В польтах ходят.
– Замечательно! – воскликнул старичок.– Слышишь, Вера? В польтах…
– Погодите, люди,– осмелев, вставил Брыкин.– Так это где я? Это че, меня похоронили, что ли? А?
– Начинается… Поиски себя и своего места,– раздраженно проговорил тот, кто подозревал в Брыкине атеиста.– Пойду к монаху, все веселее.
– Виктор, только умоляю,– услышал Брыкин дородный женский голос.– Только умоляю – оставьте при себе ваши пошлости! От вашего веселья, извините…
– Да тихо вы! – перебил сиплый.– Тихо! – И страстно добавил: – Там водку пьют!
Все замолчали. Сверху доносилось упругое бульканье водки и позвякивание рюмок.
– Почем она сейчас?-шепотом спросил сиплый.
– За три шестьдесят не достанешь,– ответил Брыкин.– Четыре двенадцать, а то и сорок две.
– Ишь ты! – удивился сиплый.– Да на закусь еще!
– А что, разве раньше дешевле была? – поинтересовался старичок.– По-моему, так же.
– Не встревай! – обиделся сиплый.– Так же! Что ты про нее знаешь-то!.. О, вроде по второй начали!-И пояснил:– Легче идет.
– И это – тема для беседы! – страдальчески выговорил женский голос.– Там монах, тут – водка! А я ведь просила тебя, Жан, я умоляла – давай переедем в Ленинград. Вот, вот результат твоего упорства, твоего хождения в народ!
– Да тихо вы! Ленинград ей! Корова!– крикнул сиплый и осекся: сверху слышался уже только удаляющийся плач – видимо, уводили вдову. Потом все стихло. Что называется, гробовая тишина.
– Сволочи! – с сердцем выругался сиплый.– Разорались! Когда еще теперь услышишь? С-сволочи!
– Нет, у монаха все же веселее,– хмыкнул тот, кого назвали Виктором.– Как говорит товарищ Богатиков, «отцвели уж давно хризантемы в зобу».– Он удалился куда-то в сторону.
– М-да,– кротко сказал старческий голос.
И стало совсем тихо.
Так начался первый день Ивана Семеновича Брыкина после смерти. Понял он это, конечно, не сразу. Полежав молча, он опять стал отчаянно выспрашивать, где он, чего, и хотя вежливый старичок отвечал, что, мол, на кладбище и, мол, умер, но Брыкин никак этому не верил. Он решил, что жена сдала его на принудительное лечение, и начал кричать, что вообще редко пьет, а один раз Первого мая вовсе в рот не брал. И участковый Сорокин набрехал в своих протоколах, потому что он, Брыкин, не переставил ему сливной бачок.
– Позовите начальника! Начальника позовите сюда! – кричал Брыкин, подергиваясь от холода.
– Как все просто – позовите начальника…– задумчиво бормотал старичок.– Что это – испуг? Удивление? Или глубина…
– А я все думаю, Жан, как жаль, что мы не переехали в Ленинград!-сказал укоризненный женский голос.– Ну представь себе, где-нибудь в Александро-Невской лавре… Ну а что? Потрудился бы немного – ради этого стоит потрудиться – стал бы доктором, и тебя бы похоронили в Александро-Невской. Зато, представляешь, рядом Стрепетова, Достоевский – какие люди! Ведь даже… даже находиться рядом – и то почетно! А тут? Ну чего ты добился тут? Матерщина, грязь! Вонь… наверняка! А это мужичье, этот монах! Когда я о нем слышу, я вообще… я даже не знаю что!
– Ну успокойся, детка, ну не переживай,– забормотал старичок.– Ну пойдем пройдемся немного. Успокойся.
Только затихли последние звуки их разговора, как рядом послышалось чье-то тяжелое, но осторожное дыхание:
– Милейший, э-эй. Товарищ. Заснул?
– А? – отозвался Брыкин.
– Не спи, замерзнешь.
– Я не сплю.
– Ну да. Тут вот… э… По батюшке вас как, значит?
– Семеныч. Иван Семеныч то есть.
– Ну да, Иван Семеныч, милейший, предложеньице ведь у меня к вам. Заманчивое, доложу, предложеньице. Излагать?
– Ну,– согласился Брыкин.
– Такое дельце, значит, Иван Семеныч… Не желаете ли гробиками поменяться?
– А? – не понял Брыкин.
– Э, погодите, Иван Семенович, погодите. Как вы тут человек новый, непривыкший, вам что – вам спокой нужен. Чтобы, значит, оглядеться. А где тут спокой? Край тут нетронутый, целинный, тут хоронют и хоронют. Потому что – людишки, не в обиду будет сказано, мрут. Мрут людишки, как мухи мрут, право слово. И начинается – где, чего, кого, крик, гам. А мою сторону взять? Тишина. И люди все почтенные. Уют и благолепие. Ась? Спросите, какая, значит, мне-то выгода в мене? Открою. Вы человек тут новый, а я с тыща восемьсот двенадцатого года обретаюсь. И тишина малость обрыдла. Мне бы к крику да к новому люду оченно желательно…
– Так… это, погоди! – перебил Брыкин. Он опять ничего не понимал.– Ты мне скажи, где я? А? Где?
– Ну-у – где! – протянул голосок и сдержанно прохихикал.– Как сказано: бог дал, бог взял. В недрах, где ж еще.
– Так что, я помер, что ли?
– Помер, батюшка, а то как же. Помер, голуба душа.
Брыкин ошеломленно замолчал. Теперь он почему-то поверил. Голос тоже притих, только хрипло дышал в самое ухо.
– Отцвели-и уж давно-о…– раздался где-то неподалеку голос Виктора.
– Ну так как же, почтеннейший, не надумали? – поспешно заговорил сладкий голосок.– Ась? Ну если надумаете, ни с кем больше дел не имейте, говорите – так, мол, и так, сговор, мол, был, с Богатиковым, значит. А тут – право слово, не дадут спокою. Ну, мое почтеньице. Пока.
Брыкин молчал. Он твердил про себя глупое голубиное «умер, умер»… Ему вдруг стало обидно за то надругательство, которое свершилось над его жизнью. Как же это? Жил, никого не трогал, жил-жил и… И совсем уж некстати вспомнились два рубля, которые заначил на опохмелку…
Почему-то вечер вдруг представился. Деревенский, давний. Гул в печи и красная щель над дверцей. Черные окна. Стуканье жестяных ходиков… Вылез погреться на теплый печкин бок длинноусый таракан-прусак. На столе, в желтом кругу света, керосиновая лампа тянет вверх острый неподвижный язычок. А у стола женщина. Она носок штопает, держа его у самой лампы, в свету, и поет что-то грустное, тонкое, и печь подтягивает, будто соглашается со всем грустным, что поется в песне.
Вот мальчик. Он сидит у окна на сундучке. Ему от песни страшно и хочется плакать. Кривятся губы, уже язычок лампы лучится от слез.
– Мама, мамочка, не надо!..
– Что ты? Ой, дурачо-ок!. Это только песня. А? Пойди-ка глянь лучше, снег не перестал?
Сложив ладошки лункой, мальчик выглянул в окно.
На вымороженном небе блестит льдинка месяца, светятся острые звезды, а на крыше соседнего дома пухло и ровно лежит снег…
Он так и вспоминал – мальчик сидит, мальчику грустно. И не пытался уяснить даже, что мальчик этот – он, Иван Брыкин. А может быть, есть в этом какой-то смысл? Он ли это? Ведь мальчик еще не знает, что станет слесарем ЖЭКа, алкоголиком и однажды помрет, перепив по случаю аванса…
И настала ночь. Было одуряюще тихо, лишь изредка долетало откуда-то кошачье мяуканье, да однажды над кладбищем прогремел трамвай. И холодно было… Брыкин поджимал ноги, вздергивался. Хоть бы окурочек, погреться… Открыл глаза и представилось: вот лежит. Горит еще. Возле самой головы дотлевала чья-то сигаретка. Потянулся к ней, потянулся – и не нашел…
Время шло. Здесь оно не имело привычных черных стрелок, звонков, гудков и обеденных перерывов. Не было здесь даже дня и ночи – только период сна и так называемое бодрствование.
Брыкин привыкал. Привык он ко тьме, в которой, как ни странно, можно было видеть (старичок-сосед называл это зрением души), и главное – привык к мысли, что умер. Теперь он ждал только одного: когда сгниет труп. Тот же старичок объяснил: когда распадется бренное тело, высвободится душа, и Брыкин свободно сможет передвигаться. В пределах кладбища, конечно. И по утрам Брыкин рассматривал это самое тело, но распадалось оно, проклятое, медленно. Он жаловался на это соседям.
– За все нас ждет расплата,– говорил Виктор. – Пил? Теперь страдай. Может, с тобой еще прижизненное бальзамирование произошло. Может, ты еще мумией станешь.– И, помолчав, добавлял: – Да не спешите! Лично я вам завидую – есть человеку куда стремиться, чего ждать. А потом ведь и этого не будет.
Виктор был ближним соседом Брыкина. Дальше лежали тот самый старичок с супругой. Старичок, Иван Петрович Энн, был профессором-историком в местном институте, а Вера Эдуардовна – просто спутницей жизни. У каждого было свое занятие: профессор философствовал, Вера Эдуардовна искала общества. С этой целью она и уговорила Жана поменяться могилами с кем-то из новоприбывших. Надо сказать, что все души жили в своих могилах, только Виктор из сображений протеста ночевал в одном гробу с молчаливой богобоязненной старушкой, шокируя Веру Эдуардовну каждый вечер одной и той же фразой: «А ну, бабуся, подвинься!..» Виктор был аспирантом на кафедре истории, стало быть, коллегой профессора. Его сбила мусорная машина в январе 197… года, когда он шел защищать кандидатскую диссертацию. Этим невезением и объясняли на кладбище его невыносимый характер.
Где-то неподалеку от Брыкина покоился прах лектора-атеиста Кузьмы Алексеевича Петровского. Но Петровский молчал. Молчал уже пятый год: бессмертие души никак не укладывалось в систему его мировоззрения. Упорство это Виктора почему-то бесило. Утро обычно начиналось так: в мертвой тишине вдруг раздавался ерничающий голос:
– Многоуважаемый ученый му-уж! Кузьма Ляксеич! Добренького вам утречка на том свете!
– Виктор Андреевич! – вмешивался профессор.– Не стоит смеяться над убеждениями. Их осталось слишком мало.
– А ну вас к лешему,– огрызался Виктор и уходил к монаху.
Монах этот, похороненный здесь еще в шестнадцатом веке, был любимцем мужских душ и предметом показной ненависти – женских. Свои анекдоты из монастырской жизни он, похоже, выдумывал сам, во всяком случае, за четыре века ни разу не повторился.
К монаху не ходили только профессор и атеист. Атеист, значит, по убеждению, а профессор побаивался Веры Эдуардовны. Зато каждое утро он неизменно, подражая Канту, отправлялся на прогулки. А профессорша в это время изводила Брыкина разговорами: Брыкин ей нравился своей неиспорченностью.
– Ко всему привыкают, дорогой Иван Семенович, ко всему. Вот когда скончался Жан, я буквально не находила себе места. Но потом… потом мне подарили кота и я привязалась к нему, как к родному. Я даже звала его Жаном – в память о муже. Умирая, я просила положить со мной его фото, так и написала: «Мордашку моего пушистого друга». А они усыпили его в лечебнице. Бедное животное! Вы слышали, этой ночью он опять кричал. Он отчаялся найти меня здесь.
– Ну да, – соглашался Брыкин. – Как найдешь-то…
– И после этого мне будут говорить, что у животных нет души! – восклицала Вера Эдуардовна. – Пусть они чувствуют не так глубоко, пусть любят не так, как мы, но…
– А если он вас найдет, он кончит орать? – спрашивал Брыкин.– Уж больно жалостно орет.
– А я ему так и высказала: кончай орать. Кончай орать, говорю, и – все. Я от своего бурелома такого добра во как натерпелась, еще тебя слушать! Да провались ты, говорю, к монаху и с квадратными метрами со своими! Не больно заплачем, говорю! – сказал кто-то рядом…
– Душа…– продолжала профессорша.– Привыкнуть можно ко всему, но… Знаете, Иван Семенович, к чему никогда не сможет привыкнуть женщина, а?
– Ну?
– Не знаете? Ах вы, шалунишка! А подумайте?
– Не знаю,– честно сознался Брыкин.
– Женщина,– выговорила Вера Эдуардовна,– никогда не сможет смириться с невозможностью любить, чувствовать..Даже после смерти. Вы меня поняли? Нет, вы поймите меня правильно! – добавляла •она, когда Брыкин выжидательно замолкал.– Я говорю о высшей стадии любви, о слиянии душ. А душа… Вы курили, Иван Семенович?
– Ну,– отвечал Брыкни.
– Так вот душа – вы скоро сами сможете убедиться – она как огонек сигареты, маленькая красная точка во тьме. Одни души ярче, другие – тусклее. Тут один ходит, так у него вообще едва светится. Он говорит, это потому, что у него душа пятью бандитскими пулями прострелена, а я считаю – надо быть менее грубым. А вы представляете, Иван Семенович, какие души в Александро-Невской лавре! Это же целое сияние!.. Так, знаете, хочется любить человека! Уважать! А здесь, извините, окурки какие-то… Да еще с одышкой.
Она имела в виду купца Богатикова, который уже несколько раз приходил к Брыкину шептаться насчет обмена. («Ни в коем случае не меняйтесь,– говорил Виктор.– У него могила сырая, и в стенах земляные жабы живут».)
Про дела душевные профессорша рассуждала подолгу. Оказывается, самая большая душа на кладбище была у какой-то гимназистки – размером примерно с металлический рубль и такая же круглая, но, по словам Веры Эдуардовны, не было в этом ничего, кроме банальщины и абсолютного отсутствия вкуса. Лично ей, Вере Эдуардовне, нравились у женщин строгие и скромные очертания души, а у мужчин – души ярко-красные и немного вытянутые. У профессора, возможно, излишне темновата, но, учитывая его возраст…
Надо сказать, с профессорской душой после смерти произошла странная метаморфоза: он излечился от тяжкого речевого недуга. Дело в том, что года за три до войны профессор ни с того ни с сего начал заикаться. Что-либо разобрать в его лекциях стало практически невозможно, и в институте поговаривали даже, что Энну придется оставить кафедру. Но все обошлось, и профессор еще целых десять лет трудился на благо науки, хотя, конечно, о переезде в Ленинград не могло быть и речи. Теперь же профессорская душа разговаривала без малейшего намека на заикание. И эта ирония судьбы вызывала у Веры Эдуардовны тайную неприязнь к мужу.
Раза два заявлялся сиплый с каким-то другом, который, когда говорили про водку, чмокал губами и ругался, но тихо, интеллигентно. Вдоволь наругавшись, они уходили, растравляя друг друга по пути разговорами:
– А нальешь его, гада, до краев!.. Он, гад, аж ртутью блестит, гад!
– А вот под огурчик, Пал Палыч, под огурчик!..
– И не сразу, а так, с перетягом, чтоб плескалась тама…
– Не скажите! Намного лучше, когда струечкой – з-зинь!..
Холодно было. А под вечер Брыкину становилось еще и тоскливо. Как-то он долго и нудно думал, не откликаясь на вопросы соседей. Потом спросил сам:
– Это, значит, сколько же мы будем тут лежать?
Професор вздохнул и ответил:
– Я понимаю вас… Буду откровенен. Перемен ждать не приходится. Вряд ли это вообще когда-нибудь кончится…
– Как же, батюшка! – встрепенулась молчаливая старушка, сожительница Виктора.– А Страшный суд как же?
– По-моему, он уже свершился,– опять вздохнул профессор.
Ночью на кладбище снова орал заблудившийся кот.
Понемногу становилось теплее. «Весна, наверно,– думал Брыкин.– Наверно, весна». И представлял, как дочка в розовом пальтишке бегает.
Брыкин распадался. Атеист молчал. Профессор ходил на философские прогулки, и Вера Эдуардовна утверждала – Жан на пороге открытия. И оказалась права: однажды утром профессор публично изложил две гипотезы. Первая состояла в том, что бессмертие душ на данном кладбище обусловлено особыми свойствами почв данного кладбища. Эта гипотеза не понравилась никому и прежде всего Вере Эдуардовне: она шла вразрез с ее мечтами о лавре. Вторая гипотеза была интересней: профессор предполагал, что все они подвергнуты эксперименту, который проводится внеземными цивилизациями. Цивилизации исследуют земной разум в экстремальных условиях.
– А у нас – сплошная ругань, бескультурье! – всполошилась профессорша.– Что они подумают о нас, Жан!
– В научном стиле профессора,– пробубнил Виктор.– Проверить достоверность невозможно.
– Сволочь,– громко и без всякой связи сказал сиплый. Но у него на это были свои причины…
Однажды утром там, наверху, начали рыть могилу. В необыкновенном возбуждении сиплый обегал все кладбище, созывая друзей, а когда один копальщик предложил сбегать за бутылкой, сиплый прямо-таки взвизгнул от удовольствия. Потом наверху раздался топот трех-четырех пар ног. Все дальнейшее, весь печальный обряд прошел в полном молчании – опустили, закопали. Слышалось только покряхтывание, а потом мужской голос спросил: «Лопаты наши? Забирать?» – и шаги стали удаляться в ту сторону, где уже урчал автомобиль. Только тут сиплый понял, что выпивки не будет. Он издал какой-то скулящий звук и даже не выругался.
– Да,– весело посочувствовал Виктор.– А вы займитесь аутотренингом. Внушайте себе запах, вкус. А?
– Сволочь! – взорвался сиплый.– Над людьми измываться! Сволочь гадская!
– Хи-хи-хи! – вдруг раздался из гроба ехидный старушечий голосок.– Хи-хи!
– Вот, берите пример,– невозмутимо сказал Виктор.– Люблю жизнерадостных людей. Здрасьте, бабушка.
– Хи-хи-хи! – ответил гроб.
– Она смеется! – воскликнул профессор.– Замечательно! А как погода там?
– Хи-хи! – не унималась старушка.
Ехидным хихиканьем она отвечала на все вопросы, и в конце концов Виктор решил:
– Сбрендила бабка. Или там, или уже здесь. Скорее, там.
Тем разговор и кончился. А старушка продолжала хихикать и хихикала уже пятый день. Кроме того, заслышав кошачьи страданья Жана, она начинала перекличку с ним и вопила куда громче и куда противней. Вопли не давали Брыкину уснуть. И может быть, оттого, что даром лежать было скучно, он все представлял себе зимний вечер, исчерченный тенями снег в огороде и мальчика, который плакал от маминой песни.
А как-то появился трамвай. Самый обыкновенный – выкатился из темноты, желтый, теплый, повис. В окнах люди, потом в дверях люди. Ноги по ступенькам.
«Надо же…– подумал Брыкин неохотно.– Лучше бы дочка представилась».
– Слышь, гляди-ка, Вить,– позвал он.– Трамвай, гляди.
Но Виктор не услышал. А люди сидели в желтом тепле, ехали – домой, в гости. Еще живые. «Они ездят, а я уже все. И лежу тут. Жил-жил – и все,– снова думал Брыкин, глядя на окна с тоской. И оттуда тоже смотрели. Один носатый, в очках, пялился прямо в него.– А может, меня видит? Или это когда помрешь только, все видишь? Поехал куда-то. На трамвае…»
Ничего Брыкину не надо было, ничегошеньки – только забраться вот по ступенькам, приткнуться бы где там. Хоть на час. Или меньше даже, минут на десять всего. Самую малость. Пустили бы только.
Брыкин и забыл про все. Всхлипнул, рванулся – но оттолкнул кто-то, а трамвай вдруг загудел и поплыл, поплыл куда-то вверх, поплыл. И лишь два огонька в темноте…
Вопли сумасшедшей старухи взбудоражили и без того неспокойное население кладбища. Сиплый – звали его Павел Павлович – при жизни он был завлитом в местном театре – откликался на каждую кошачью руладу лавиной такого сложного мата, что кот и старуха замолкали. Но ненадолго. Не спалось и соседям Брыкина.
– Виктор, вы знаете, с чем никогда не сможет смириться женщина? – шептала Вера Эдуардовна.
– Ты уже спрашивала, детка,– сдержанно напоминал профессор.
– Нет, Жан, я не о том! Я с бескультурьем смириться не могу! Подумай, если за нами наблюдают, а у нас здесь возмутительная ругань. Может нам, например, стихи разучивать? Вот: «Ну, целуй меня, целуй, хоть до крови, хоть до боли!..» Слышите, Виктор?
– Я уже думал об этом, детка, и… кажется, нашел. Надо, правда, еще кое-что взвесить…
– Грядет культурная революция,– усмехнулся Виктор.– Вы, случаем, не маоист, профессор?
– Здесь не над чем смеяться, Виктор Андреевич,– недовольно буркнул Жан.– Вы как культурный человек обязаны выполнить свой долг перед обществом.
– Готов! – хохотнул Виктор.– Предлагаю репрессировать атеиста! За явный саботаж!
– О, глянь, нахрюкался дядя! И рогом в землю! А? – засмеялся еще кто-то.
– Вы неисправимы, Виктор,– вздохнула профессорша.– И бесчувственны.
– Мяу! – плакала где-то кошачья душа.
– Мяу! Мяа-ау! – орала сумасшедшая старуха.– Клава Иванна я!
– А я вот думаю…– сказал вдруг Брыкин.– Вот как это понять: вот родился я, ну, там, жил, работал. А зачем, выходит? Для какой надобности?
– Ну, на этот вопрос трудно ответить однозначно, друг мой,– изготовился профессор, который и при жизни любил поговорить с народом.– А вы сами, интересно, как считаете?
– То-то и оно, что никак,– сказал Брыкнн.– Mнe получается, чтоб зачем-нибудь.
– Ну-у, друг мой,– укорил профессор.– Это явное заблуждение. Ну, вот вы сами говорите, что работали, так?
– Ну.
– А ведь своей работой вы приносили пользу. Вы ведь сантехником были?
– Ну.
– Вот. Вы ежедневно приносили пользу. Видимую, ощутимую, так?
– Так. В воскресенье не приносил,– уточнил Брыкин.
– Понятно. Так вот цель жизни человеческой, каждого человека в отдельности и общества в целости в том и состоит, чтобы приносить пользу людям. Вы – нам, мы – вам. И потому каждый человек нам дорог. И потому мы любим каждого человека. Согласны?
– Ну. И что?
– Как что?
– Ну и лежу я тут, хоть и приносил,– пояснил Брыкин.
– Вот несчастье-то еще… Жена, поди, прокляла все на свете. И дети ведь, наверно, есть. Вот стыдоба… Ле-жит, голубчик…– протянул женский голос.
– Ах, вот в чем дело! – обрадовался профессор.– Вот оно что! Значит, вознаграждения ждете? Рая? Нет, мой друг, загробного вознаграждения не будет. Но разве вы не вознаграждены? Разве вы не счастливы сознанием того, что приносили пользу! А все эти рай и ады – сказки, как видите.
– Так зачем тогда пользу приносить? – спросил Брыкин.
Виктор неприлично заржал.
– Нет, у вас типично потребительская логика! – вскликнул профессор.– Чистейшей воды прагматизм!
– Мя-ау!-завопила старуха.– Мя-ау!
Брыкин повернуться хотел, прижать кота.
– Господи! Не кричите вы, ради бога!– охнула Вера Эдуардовна.
– А вы знаете, что именно труд, полезный труд сделал из обезьяны человека? – горячился профессор.– Полезный труд!
– Знаю,– ответил Брыкин.
– Это-то он знает,– ехидно вставил Виктор.– Он не знает, зачем труд выкинул такую шутку…
Оборвав его на полуслове, мимо кладбища с мощным гулом и грохотом прокатился трамвай. Земля тряслась, у брыкинского гроба проломилась доска, а в могилу Богатикова, к его величайшему ужасу, упал комок глины, который купец принял за жабу. Когда же грохот наконец стих, все услышали странные булькающие звуки, исходящие из гроба сумасшедшей. Потом и они исчезли. Трамвай, видимо, здорово напугал старуху, и перекликаться с кошачьей душой в эту ночь она уже не пробовала.
– Так я не понял…– начал было Брыкин, но на него цыкнули разом с десяток голосов. И он замолк.
Вскоре с Брыкиным, вернее с его душой, произошла долгожданная метаморфоза: освобождение брыкинской души от бренного брыкинского тела. Виктор, который был свидетелем этого события, описывал все следующим образом…
Сначала в Брыкине что-то хлопнуло и зашипело, и над гробом появился дымок, а сам Брыкин ойкнул. Тогда Виктор заглянул в пролом между досками и увидел, как под ребрами у Брыкина перекатывается маленький красный шарик. Медленно, ощупью, подкатился к дыре, которая когда-то была брыкинским животом, и покачиваясь, поплыл вверх – так пузырек газа выбирается из болотной трясины.
В свою очередь Брыкин увидел ту же самую тьму, которая осточертела ему в гробу, только изредка утыканную красными огоньками. Кладбище было похоже на жэковскую бытовку, когда перегорит лампочка вдруг: темно и цыгарки слесарей светятся. Брыкин удивился только, когда заметил, что легко проникает сквозь землю, так легко, будто ее и нет. Он поднимался все выше, пока не уперся во что-то твердое.
– А это чего? – спросил он.
– Тот свет, в смысле – этот,– ответил Виктор.– Ну что, рады? Счастливы? Не желаете прогулочку по царству теней?
– Можно,– сказал Брыкин.
– Тогда вместе. Хоть разок в Вергилиях походить…
Они летели рядом. Кругом были все те же гробы и огоньки душ, похожие на окурки,– где по одному, а где кучками.
– Завидую, черт возьми! – сказал Виктор.– Радостно?
– Лучше, чем лежать-то,– ответил Брыкин.– Куда хочешь, туда и летишь.
– Ну-ну, попробуйте. Вот сюда.
Они свернули налево, и Брыкин уперся во что-то твердое.
– Опять тот свет?
– Он самый. Вернее, граница родного погоста.
– Ничего, зато сюда можно,– сказал Брыкин и двинулся направо.– Лучше, чем лежать-то.
– Лет через семьсот надоест, я думаю,– усмехнулся Виктор.– Но все равно завидую. И приятелю вашему сиплому, дурехе-профессорше… Представляете, мечтает о прекрасных временах, когда все кладбища сомкнутся – раз они разрастаются, то и сомкнуться должны, так она считает,– и она наконец попадет в лавру.. Маразм, но цель. А у вас есть цель, неофит?
– Не знаю,– сказал Брыкин.
– А у меня была. Когда первый раз вылетел из своего корыта, разогнался и – в стену. С лету. Раз, другой. Не вышло, дудки…
– А зачем это?
– Да ладно,– помолчав, сказал Виктор.– Летайте, развлекайтесь. Каждый развлекается как может. Тут один придурок за Пуришкевича себя выдает. Всего и доказательств-то – говорит, лысый был. А как зовут, не знает, забыл, мол…
Они летели в дальний конец кладбища.. Впереди светилось что-то вроде прогоревшего костра – куча красных огоньков – и слышался оттуда многоголосый хохот.
– Тот самый монах,– сказал Виктор.– Желаете приобщиться? Э, погодите! Вон ползет, видите?
Чуть поодаль передвигалось бледное пятно.
– Скажите что-нибудь шепотом.
– Зачем?
– Увидите. Скажите.
Брыкин подумал и шепнул: «Задница». Пятно замерло, насторожилось.
– Чего это он? – спросил Брыкин.
– Привычка такая,– усмехнулся Виктор.– Смотрите, теперь не отвяжется.
И действительно, бледное пятно плыло теперь за ними по пятам.
– А ну огорчим служивого! – предложил Виктор и скомандовал: -За мной!
Они влились в поток огоньков, которые чинно двигались двумя колоннами навстречу друг другу – так выглядит ночью автомагистраль. Виктор объяснил на ходу, что это бульвар кладбищенский. Бледное пятно заметалось позади и пропало. А навстречу, в кучке суетящихся огоньков, как Сатурн в своем кольце, плыл большой, сантиметра в четыре диаметром, ярко-красный шар.
– Гимназистка? – догадался Брыкин.
– Точно, – ответил Виктор. – Сеанс платонической любви. Кстати, профессорша вас еще не охмуряла, нет? Еще охмурит! Только дальше хмурежа дело нейдет: субстанция не позволяет.
– А? – не понял Брыкин.
– Так, к слову. Ерунда,– сказал Виктор и остановился.– Полюбуемся обществом. Чем не ассамблея? Вот – анахронизм, шестнадцатый век, монашенки.
Мимо проплывала четверка маленьких огоньков.
– Здорово, сестры! Зря, выходит, береглись-то?
– Выходит, так! – весело ответила одна. Остальные промолчали.
– А это кто? – спросил Брыкин, завидев какую-то очень деловитую кучку, в центре которой подпрыгивал темно-красный шарик неправильной формы.
– Это? – Виктор пригляделся.– Это профессор… Богатиков, э-э, и лже-Пуришкевич с ними! Остальных не знаю. Да, кажется, Жан всерьез…
– Кота здесь нету?
– Кота?
– Ну. Профессорского. Приволокли бы профессорше, чтоб не орал,– предложил Брыкин.– Надоел, паразит.
– Во-первых, не приволокли бы. Как его волочь, он же нематериален. А во-вторых, черта с два его тут разглядишь. Да и бог с ним, пусть орет! Единственная живая душа среди этого сброда. Думаете, он профессоршу ищет? Черта с два, он бунтует,– угрюмо проговорил Виктор и вдруг крикнул.– Ну что! Сколько веков уже ползаете? Рожи! Падаль благонамеренная!
Огоньки смешались, остановились, но тут же раздался твердый организаторский голос:
– Граждане, не обращайте внимания па хулиганские выходки! Это провокация!
Толпа вознегодовала:
– Хулиганье! Хамло! Козел!
– Драть их надо! Ох, дра-ать!
– Фармазон! Якобинец!
– Сволочь пьяная! Еще в трамвай лезет…
– Облик человеческий потеряли!
– Сами лезут под колеса, а потом за них отвечай…
В жизни Брыкина иногда случались подобные ситуации и, забыв о нематериальности, он рванулся ухватить приятеля за рукав. Не было рукава.
– Закудахтали,– довольно сказал Виктор. И крикнув напоследок: «Дерьмо!», предложил: – Ну что, к монаху?
И они полетели к монаху…
К сожалению, Виктор оказался прав: путешествия по царству теней Брыкину скоро надоели. Правда, слушал он монаховы анекдоты, иногда летал к сиплому о водке поговорить, но больше лежал в своем гробу и скучал. Виктор скучал тоже. И от шуточек его становилось еще беспросветней.
– Знать бы, что все таким идиотизмом кончится!.. Ведь как надо было жить! На всю катушку, чтобы свистело кругом! Вы, конечно, спросите – а зачем? Вы же философ, аналитик, вам смысл нужен… А надо жить! Вот так. А мы что?
– Не то че-то,– уныло соглашался Брыкин.
Хорошо, хоть ночью теперь можно было отдохнуть: профессор изобрел средство против старухиного мяукания. Теперь, когда начиналась кошачья перекличка, все кладбище по сигналу профессора начинало рычать и звенеть, подражая трамвайному грохоту, и старуха замолкала. Пугалась. Успех данной кампании окрылил профессора. Последнее время он целыми днями пропадал в обществе Богатикова, Пуришкевича и других деятелей, которых Виктор называл Союзом Душевного Благоденствия.
Одним словом, жизнь на кладбище била ключом. Все шло как надо. Но вот однажды, к ночи уже, прощаясь с Богатиковым, Брыкин увидел вдруг, как над гробом атеиста взвилась струйка дыма и тут же рассеялась.
– Видал? – спросил Богатикова.
– Батюшки…
Брыкин подлетел к гробу и заглянул внутрь. На том месте, где прежде слабо светился красный огонек, лежала куча пыли.
– По-омер!..– удивленно протянул Богатиков.– Насовсем помер…
И был он прав.
Атеистические убеждения оказались сильнее бессмертия души. Кузьма Алексеевич Петровский действительно умер. Насовсем.
Ночью на кладбище не спали. Но тихо было, очень тихо. Думали каждый о своем, хотя источником раздумий был подвиг атеиста.
Там, наверху, по-волчьи выл ветер, разбрасывая по погосту истлевшие остатки венков, сухая трава шуршала. И звуки эти захлестывали присмиревшие души безысходной звериной тоской. Кто-то заскулил тихонько.
– Эй,– шепотом позвал Виктор.– Не надо. Вы что… Старуху разбудите.
И голос стих.
Это Брыкин силился вспомнить песню, которую слышал тем давним вечером.
Странно, не комнатку с желтой лампой, не синее окно видел он. Брыкин видел себя теперешнего: в полуразвалившемся ящике, в кучке тлена – маленький красный огонек, похожий на незатушенный окурок. Горько было Брыкину, но он только скулил, вспоминая песню, а над ним в ночи ветер выл. Начиналась метель.
Утро принесло с собой событие, значимей которого не происходило здесь со времен Никона и раскола, когда десяток монахов сожгли себя в сарае, именуемом скитом, а души их очень эффектно, с песнопениями проваливались в недра.
Теперь же готовилось нечто не менее грандиозное. Едва проснувшись, профессор, не сказав обычного «с добрым утром», убежал куда-то, бормоча: «Пора! Решительно пора!»
Потом мимо, громко визжа, промчались две души.
– Это чего это? – спросил Брыкин. Никто ему не ответил.
Через некоторое время души пролетели обратно, тоже с визгом и тоже на большой, скорости. Навстречу им вылетела теперь тройка душ, таинственностью своей сея в массах недоумение и даже страх. По кладбищу загудел приглушенный хор испуганных голосов. В следующей тройке душ Виктор разглядел купца Богатикова и крикнул:
– Кузьма Савельич! Бросьте дурака валять!
Купец отделился от тройки и подлетел к ним.
– Что это у вас за брачные игры, Кузьма Савельич! Не надоело?
– Да ить как глянуть, батюшка,– вздохнул купец.– Оно, конечно, и не пристало купцу да и в годах с песьим визгом, значит, носиться. И одышка опять же тоже, значит… Эх, упрямый человек профессор ваш! Одно слово – ученый. Рази для неуча стал бы Богатиков такое вытворять!
– А что вы делаете-то?
– Как, значит, что? Народу возбуждение делаем.
– Ага! А зачем? – допытывался Виктор.
Богатиков помолчал и шепнул заговорчески:
– Сказать разве? Ась? Вот вам, Иван Семенович, батюшка, а вы – услуга, как говорится за услугу. Ась?
– Да ладно, чего там! Все свои,– успокоил Виктор.
– Ладно, по старой, значит, дружбе.– Богатиков придвинулся вплотную.– Переворот, уважаемые, будем делать!
– Какой переворот?
– Вестимо, какой! Государственный.
В это время над ними провизжало богатиковскос звено. Купец заспешил:
– Ну так как же, Иван Семенович? Может, сговоримся?
Виктор назвал его стяжателем, и купец обиженно улетел.
Не успел Брыкин спросить, что же такое случилось (из богатиковского шепота он ничего не понял), как появился профессор и закричал взволнованным голосом:
– Товарищи! Товарищи! Все на митинг! Все на бульвар!
Вера Эдуардовна взвилась и воскликнула:
– Жан, дорогой, я так счастлива! Ты вождь? Вождь? Почему же ты раньше не сказал, Жан? Я бы поняла!
– Не мог, детка, не имел права…– нетерпеливо ответил профессор и обратился к Виктору:
– Виктор Андреевич, сегодня надо решать, с нами вы или нет.
– Вы что, серьезно?– удивился Виктор.
– И весьма. Хотим поручить вам контроль за порядком на собрании. Осилите?
– Так вы серьезно? – понял Виктор.– Вот осел!
Брыкин видел, как по профессорской душе пробежали пурпурные пятна, но профессор только жестко произнес:
– Что ж, с такими, как вы, нам не па пути!
И улетел на бульвар.
На собрание Брыкин пришел вместе с Виктором. Бульвар уже был забит россыпями душ. Они перемигивались, как угольки в печке, и беспрестанно гудели. Жарко, было, хорошо. Над душами нависло штук десять огоньков, среди которых Брыкин узнал профессора, купца Богатикова и того, что выдавал себя за Пуришкевича. Вид у них был торжественный.
– Граждане! – взреял над собранием голос профессора.– Впрочем, почему граждане? Ведь все мы товарищи и друзья!
– По несчастью,– подсказал кто-то из толпы.
– Все мы члены одного большого коллектива. Что такое коллектив и в чем его сила – на этом вряд ли стоит останавливаться. Вы сами видели действие этой силы, когда мы всем коллективом боролись с ночным мяуканьем больной женщины! А насколько бесперспективна пессимистически настроенная бездуховная единица, каждый из вас убедился вчера!
Профессор остановился, а Пуришкевич выкрикнул:
– В качестве аплодисментов предлагается использовать крики «Ура!» – И затянул первым.
– Что же представляет из себя наш коллектив? – продолжал профессор.-Наш коллектив идеален. Идеален в прямом и в переносном значениях этого слова. Все это я говорю, чтобы лишний раз подтвердить тот неоспоримый факт, что в нашем коллективе, как ни в одном другом, созданы все условия для роста наших духовных сил.
– А на кой? – крикнул Виктор.
– Что? Кому-то непонятна необходимость духовного прогресса? – возмутился профессор.
– Лопух!-сказал Пуришкевич.– Чтоб стремиться!
– Куда? – не унимался Виктор.
– Товарищи! – недовольно крикнули из толпы.– Скажите сразу, чего постановлять надо! Постановим и разойдемся, нечего бюрократизм разводить!
– Минуточку,– остановил профессор.– Вот тут товарищ считает, что нам некуда стремиться. Это взгляд недалекого индивидуалиста, который не видит путей и целей духовного прогресса. Мы еще не знаем тех перспектив, которые откроются нам вследствие неуклонного роста наших духовных сил! Их даже невозможно представить, эти новые горизонты!
– Какие горизонты! Десяток новых могил? – крикнул Виктор.
Профессор проигнорировал его реплику.
– Кроме того, товарищи, не исключено, что все мы являемся объектом наблюдения внеземных цивилизаций. Эта тяжелая, но почетная миссия накладывает на нас определенные обязанности. Мы обязаны отстоять приоритет разума! И мы его отстоим!
– Ну, дожили,– протянул кто-то.– Обязаны теперь… Человек лежит – и все, главное, мимо!
– Браво, Жан! – воскликнула Вера Эдуардовна.– Браво!
– «Ура» надо кричать,– поправил Пуришкевич и заорал:– Ура!
– Дозвольте спросить,– послышался робкий голос. Это была монашенка.– О духовных силах было много говорено, а сил-то, почитай, и нету. Двадцать лиц лишь духовного звания, к тому же трое малого пострига. Разве ж это силы?
Современные души рассмеялись.
– Вот видите,– смеясь, сказал профессор,– видите, в каком виде мы можем предстать перед изучающей нас цивилизацией? Нам необходимо нивелировать уровень знаний, чтоб раздвинуть рамки…
– Кладбища! – опять крикнул Виктор.
– Но этот процесс, как все общественные процессы, нуждается в централизованном руководстве. И мы, наш Первичный Учредительный Комитет, принял решение создать аппарат управления!
По душам пробежал смешок. Всем, похоже, надоела длинная речь.
– Долой аппарат насилия! – крикнул кто-то.
– А-а? – раздался в толпе страшный голос.– Который про насилие? Ты про насилие? Да я тебя, контру застарелую!..
– Позвольте! – строго перебил профессор.– Вы не поняли! Никакого насилия…
– А я говорю – цыть, контра!
– А ну – тихо, гражданин! – выдвинулся из-за профессора огонек помельче.– Соблюдай порядок.
Брыкин узнал того самого деятеля, который призывал на бульваре игнорировать Виктора.
– Вот товарищ не понял,– сказал профессор.– А почему товарищ не понял?
– Потому что – дурак! – сунулся Пуришксвич.
– Владимир Митрофанович! – укорил профессор.– Никакого насилия, товарищи! В нашем аппарате будет только три министерства: Просвещения, Культуры и Контроля!
– Брыкина министром культуры! – радостно заорал Виктор.
– Почему это Брыкина? – обиделся Пуришкевич.– Меня, между прочим, намечено избрать.
– Брыкина! Чтоб народная культура была! – радовался Виктор.
Собрание шумело:
– Брыкина давай! Давай Брыкина! Давай, Иван Семенович! Министром!
И тут словно нахлынуло. И тут вдруг понял Иван Брыкин как-то про все разом. Как жить, зачем. Качнуло горячей волной и вынесло на самый-самый верх, только бесконечные россыпи людских душ видел он вокруг себя, ни тьмы, ни света, лишь они – много, слабые.
Откуда столько? Почему столько? Ведь и не было столько никогда!.. Ах, как много-то нас, как много, когда вместе!.. Эй…
– То-о не ветер ветку кло-нит,
Не-е дубравушка шуми-ит,
То мое, мое сердечко стонет…
Сперва подхватили рядом. Сразу подхватили, словно ждали, истосковались. Голоса ударили чисто. Песня всколыхнулась, как ясный синий звон, сразу удалась, задышала.
– И-извела меня кручи-ина,
По-одколодная змея…
Это была та самая песня, та самая, которую пела мама когда-то и от которой плакала душа маленького Вани. Он и теперь плакал. Сам не понимал, отчего.
Больно было и жгуче, только за всю жизнь никогда прежде не было такой боли – счастливой, светлой, радостной. «Вот оно! – билось.– Вот! Милые!..» Хор разрастался гудящей громадой, он уже не слышал себя, да и не было его голоса – его, отдельно. Песня была.
– Степь да степь круго-ом,
Путь далек лежит,
В той степи-и глухо-ой…– пел Иван Семенович, словно обнимал всех. И еще глубже разворачивались, еще страшней. Ах, да сколько же нас, кто увидит, сосчитать кому!.. Колокольным вздохом неслось с дальних краев, сотнями плачей отзывалось вблизи, и единый, небывалый еще огромный голос, плыл, как река, разливался все шире…
Да куда же еще!.. И некуда ввысь, и сил больше нету!.. Захлестнуло… Куда!.. Родные мои!..
– До-огорай, гори, моя лучина,
До-огорю-у с тобой и я…
А там, наверху, догорали фонари. Под утро приморозило, но снег еще падал. На кресты и памятники, на городские улицы. И на остановку, где спал Брыкин.
Подъехал трамвай, еще пустой. Водитель, для порядка подержав двери открытыми, подумала вслух:
– Вот люди, а… Лежит и лежит, и никому дела нет. Вот так и случись что…
Холодно. На остановке никого. Только озябший котенок сидел возле урны и тихонько пищал.
1977г.