Еще не видя этой книги, я отнеслась к ней с некоторым предубеждением, настороженностью, а если говорить правду, то и с неким ревнивым чувством. Мне довелось так много заниматься делами, которые расследовал Исса Костоев, — не раз я о них писала (сколько знаю, никто, кроме меня, о нем тогда не писал), тысячу раз рассказывала о них и в публичных выступлениях и в узком кругу, — что я привыкла считать их уже как бы своим достоянием, собственным «частным владением», и вторжение сюда другого, да еще иностранца, да еще с целой книгой, показалось мне покушением на мои исконные права.
Но стоило мне начать книгу, и мне стала ясна беспочвенность моих притязаний: Ричард Лурье знает о Чикатило куда больше моего. И дело не только в том, что он владеет огромным материалом, — он настолько вжился в этот материал, что смог не только описать события, но и показать (а это самое трудное) зарождение порочной страсти, механизм ее самооправдания и полную ее победу.
Но почему же все-таки, когда я читаю эту книгу, я не могу отказаться от впечатления: все так — и словно бы не так.
Сперва я подумала, что происходит это от некоторой беллетризации повествования — вот мы видим Чикатило, идущего по следу очередной жертвы, и слышим его мысли, почти ощущаем, какая волна на него накатывает; вот нам показан Исса Костоев, в тревожных раздумьях мерящий шагами свой рабочий кабинет. Спору нет, автор вправе позволить себе подобный прием изложения. Но почему же, когда он показывает мне Чикатило в пожаре его страстей, я ему верю, а когда следователь меряет шагами свой кабинет, у меня к автору веры нет? Дело, очевидно, не в беллетризации.
Кровоточащая и жаждущая крови душа Чикатило у самого автора вызывает сложные и сильные чувства — тут и профессиональный интерес, и понятное любопытство к монстру, здесь и отвращение, смешанное с невольным состраданием (потому что велики муки этого человека), и сознание великой опасности, от этого человека исходящей. Работа над книгой требовала большого напряжения — легко ли воссоздать образ выродка, который сознает себя выродком и вынужден ежечасно, ежеминутно скрывать от людей (и особенно от близких) это свое омерзительное уродство, — само изложение не может не стать тут эмоциональным. Живет Чикатило в семье с любимой женой, растит детей, работает (на работе зачастую сидит в одной комнате с женщинами), идет естественная, нормальная жизнь — и вдруг такая смена жизненных пластов. Днем едва ли не идиллия, и — ночь! И — лесополоса! Удачу автора объяснить нетрудно. Его увлекает сам материал, несмотря на весь ужас этого материала.
Конечно, присутствует здесь и убеждение, что людям нужно заглянуть в угрюмые подвалы преступного сознания, — а дело Чикатило дает к тому большие возможности. Я читала одно из писем, которое Чикатило написал в самом начале следствия и где он пытался себя объяснить. На каком-то усредненно-интеллигентном языке он уверял, что в его преступлениях виноваты советская власть, те страшные социальные условия, в которых он рос, — он повторяет, таким образом, известную теорию «среды», будто бы всегда во всем виноватой (окружающая среда, разумеется, многое определяет в человеке, но все же не из-за советской же власти Чикатило жрал человечину). Р. Лурье показывает истинные причины, глубинные процессы, происходящие в душе преступника, который одновременно и боится и жаждет своих кровавых наслаждений.
Следователь Костоев, разумеется, взят в плане обычной реальной жизни, без всяких душевных борений и бездн. Это — разумное начало, совершенное нравственное здоровье, профессиональная деятельность, в которую он влюблен, находится в полном согласии с законами божескими и человеческими. К своей заветной мечте — найти убийцу! — он рвется всей душой — цельной душой, ничуть не разорванной. Да, он в тревоге, порой в отчаянии, но и тревога эта и отчаяние определены внешними обстоятельствами (тем, что он долго не может поймать убийцу), внутренний мир его неизменно остается крепким.
Я помню, в каждом нашем телефонном разговоре я спрашивала Иссу Костоева: что с делом?
— Глухо, — отвечал он угрюмо. — Глухо.
И я перестала спрашивать. Нетрудно было понять, как ему тяжело. Каждое новое убийство было для него ужасом, на каждое он ехал, зная, что сейчас увидит такое, чего никогда еще не видали даже такие, как у него, всего повидавшие глаза.
И перед каждой жертвой он стоял, проклиная себя: эта женщина (девочка, мальчик), она мертва потому, что он, Исса Костоев, не схватил убийцу. Если бы схватил, она сейчас была бы жива и здорова. А он не смог.
При подобных обстоятельствах автор оказался в затруднительном положении: трудно строить рассказ на одном и том же многократно повторяющемся сюжете — и опять убийство, и снова мы его не раскрыли, и опять, и снова, — все это в конце концов может вызвать раздражение читателя. Ясно, что перед автором стояли задачи куда более сложные, чем изложение простого хода следственных действий.
Словом, Чикатило с его преступлениями оказался автору интересней и понятней, чем следователь с его поиском.
Между тем книга называется «Охота на дьявола», а всякую охоту мы, как правило, видим с точки зрения одного из ее участников — либо охотника, либо предмета охоты, и сочувствуем либо той, либо другой стороне. Когда охотники идут на волков, мы обычно на стороне охотников, мы знаем, в чем их цель, оцениваем их смелость, их профессионализм, тревожимся за них (если это действительно охота, а не бойня с вертолетов, как это теперь бывает).
Но ведь можно стать и на сторону хищника, как это сделал в своей песне Владимир Высоцкий. «Рвусь из сил, из всех сухожилий», снег, запятнанный неповинной волчьей кровью, — и наша радость, когда зверь ушел за флажки и спасен. В истории, изложенной в книге, все симпатии, разумеется, однозначно на стороне охотника, мы горячо желаем ему удачи, и в досаде, когда зверь уходит за флажки. И тем не менее он описан с чувством (неважно каким), и описан ярко.
А охотник?
Ему посвящено множество страниц, не меньше, чем его противнику, но в изложении можно заметить немало недостатков и просчетов, это видно уже в начале книги, в самом ее построении. Повествование идет двумя путями (жизнь Чикатило и жизнь Костоева), которые затем сливаются в один путь. Кстати, судьба распорядилась так, что оба они стали жертвами советской власти — горестными жертвами с самого детства. Чикатило рос во время великого голода, устроенного Сталиным (когда бытовало людоедство — в книге недаром приведен страшный рассказ матери Чикатило о том, как погиб ее старший сын). Иссе было два года, когда он вместе со всей своей семьей и всем своим народом был отправлен в Казахстан — автор стократ прав, рассказывая нам о зверской операции НКВД в феврале 1944 года, когда весь ингушский народ, за исключением тех, кого убили на месте, был погружен в теплушки, чтобы двинуться в дальний путь, который для многих стал последним. Костоев с детства ощутил тяжкий гнет власти (и с детства бунтовал против него — замечателен эпизод, когда одиннадцатилетний Исса бросился с кулаками на мальчика за то, что тот плакал, узнав о смерти Сталина, — и сам комендант потащил маленького ссыльного в комендатуру). Страдания, которые он пережил вместе со всем народом, жизнь с клеймом «спецпереселенца», едва ли не «врага народа», — только зная все это, можно понять характер Иссы Костоева с его обостренным чувством правды и справедливости.
Но и эти две начальные жизненные линии, следователя и преступника, опять же изложены неравноценно, у них разная динамика: если Чикатило стал на свой ужасный путь, уже идет этим путем, то Костоев еще только вступает в жизнь, учится, начинает работать, женится — перепад напряжение (и спад читательского интереса) налицо. Но самое главное заключается в том, что Р. Лурье, излагая другие уголовные дела, расследованные Иссой, все-таки скользит по поверхности, не достигает должной глубины.
Словом, Р. Лурье многое угадал в Чикатило.
Костоева он не разгадал.
Конечно, и в раннем деле (Гавриловой), о котором рассказал автор, иже виден Костоев, который идет напролом, наперекор следственным штампам и воле начальства (и это чистая правда, что Гаврилова, из камеры смертников вышедшая на свободу, потом, встретила Иссу на улице, падала на колени и обнимала его ноги с криками: «Люди! Вот человек, который спас мне жизнь!» Исса говорит, что это стало его ужасом, когда он, завидев издали Гаврилову ждал — вот сейчас впять подбежит и станет обнимать его ноги). Но были дела несравненно более сложные, значительные и глубокие. И уж несравненно более увлекательные.
Не могу понять как автор мог пройти мимо дела Владимира Стороженко — в книге этому делу уделено не более пяти страниц, между тем оно было не только одним из самых интересных с детективной точки зрения — за ним поднимались крупные проблемы. И собственно следственные, и важнейшие общеправовые. И общественные. На этом деле, поразительном, как его ни трактуй, пожалуй, легче всего было бы сказать, что это такое — феномен Иссы Костоева.
Пропуск, который необходимо заполнить.
Да, тогда, в восьмидесятых годах, на Смоленск и его окрестности обрушилась страшная беда: стали пропадать женщины, а потом их находили в оврагах, лощинах, на свалках, там лежали они, замученные, поруганные, задушенные, иной раз полгода лежали, иной раз год.
Кто-то нападал на них по ночам в глухих местах, на темных дорогах. Одна женщина сошла с автобуса на шоссе, до дому ей было не более полукилометра, но эти полкилометра она не прошла. Другая погибла и вовсе неподалеку от своего дома. Не только родные убитых, все в Смоленске были близки к безумию, когда пытались представить себе: ночь, пустынная дорога, одинокая женщина — кто-то крадется за ней, нападает сзади (или их несколько, и они открыто преграждают ей путь?) — что в ту минуту в ее беспомощной душе? Все, что происходило с ней дальше, людское воображение представить себе не могло (полную картину происшедшего эмали только судмедэксперты). Такие преступления могли повторяться снова и снова, в Смоленске большой завод, на котором работают по большей части женщины, многие из них живут в предместье или в области — что им делать, когда они в ночной смене? Не у каждой есть, кому встретить.
Этот кто-то, охотившийся по ночам за женщинами, стал кошмаром Смоленска.
Потом все как будто прекращалось, стихало, люди начинали понемногу успокаиваться, и вдруг с пороховой быстротой уже летела весть о новой страшной находке.
Местные милиция и прокуратура, хоть и выбивались из сил, ничего добиться не могли. В конце концов дело было поручено Прокуратуре СССР, в Смоленске работала созданная ею следственная группа.
А преступления продолжались.
Вот тогда-то руководство следственной бригадой было поручено старшему следователю по особо важным делам при прокуратуре РСФСР Иссе Костоеву (иначе говоря, следователю республиканской прокуратуры предстояло руководить следственной группой прокуратуры союзной).
Когда начальство Прокуратуры СССР поручало Костоеву руководство следствием, ему было сказано:
— Главное тут уже сделано, преступник найден. Остается только сто «раскрутить».
Найден?
Приехав в Смоленск, Костоев принялся читать дело этого «найденного». Молодой человек, прокурор отдела общего надзора областной прокуратуры Николай Гончаров, вел свою машину по шоссе вслед за автобусом, а в автобусе ехал некий пенсионер, и пришло в его бедовую голову, что молодой человек этот едет не просто так, а преследует одну из юных пассажирок (пенсионер видел, как они разговаривали в очереди к телефонному автомату). В это время Смоленск переживал одно из очередных убийств, и пенсионеру подумалось, что автобус преследует именно тот самый убийца. Он записал номер машины и сообщил властям. И Гончарова арестовали.
Костоев читал и дивился — ничего! То есть вообще ничего, что могло служить доказательством вины и оправдать арест! Он заявил, что продлевать срок содержания под стражей не станет и что прокурора надо освобождать.
По этому поводу в следственной группе возник конфликт — отметим его, с ним в наш рассказ вторгается его основная тема. Один из следователей (запомним и его) яростно настаивал на вине Гончарова и категорически протестовал против его освобождения. Столкновение стало настолько острым, что Костоев (а он горяч!) в сердцах сказал этому следователю:
— Вы хотите создать громкий липовый процесс — сенсация, мол, убийцей и садистом оказался не кто иной, как прокурор! Не будет процесса, я вам этого не позволю.
А поскольку у него не было времени на распри (а его противника поддержала Прокуратура СССР), он выделил дело Гончарова в особое производство, и таким образом упомянутый и не названный мною следователь был выведен из костоевской группы и вошел в другую, которая расследование по делу Гончарова продолжала.
И вот наша главная тема уже началась, уже пошла.
Речь идет о важнейшем звене системы правосудия — следственном аппарате, о его характере, его задачах, его практике — а в частности и о том, каким он представляется общественному мнению. Для нашего общества, пережившего времена террора, когда кабинет следователя был превращен в камеру пыток, эта проблема отнюдь не является академической или второстепенной. Обществу важно знать, каков он, нынешний следователь.
— Все они одним миром мазаны, — сказала мне некая дама, легко сказала, как нечто само собой разумеющееся, всем давно известное, и глаза ее, сроду не видавшие ни одного живого следователя, глядели ясно. И в ответ на мой изумленный взгляд она прибавила с укоризной: — Вы-то уж это знаете лучше, чем кто-либо другой.
«За что боролись, на то и напоролись», — подумала я похолодев. Десятилетиями мы, авторы судебных очерков, яростно бросались на сотрудников правоохранительных органов, и следователей в том числе обвиняя их в нарушении закона. Да и как могли мы иначе, если нарушений этих было множество, и среди них тяжкие, ломающие судьбы. Любому ясно, что юрист, сознательно ставший на путь беззакония, — одна из самых страшных разновидностей оборотня, это и доказывать не нужно. А поскольку сталинско-брежневское время оставило по себе не только идеологию, но и кадры, нам приходилось выступать много и резко. Правда, каждый раз, говоря о беззакониях того или иного следователя, я клялась и божилась, что мои обвинения не могут бросить тень на тех, кто профессионально и самоотверженно работает, тем более что безмерно трудна работа следователя и вот уж действительно требует человека целиком (с утра до вечера и без выходных). Мои общего вида заклинания не задевали привычных ушей читателя, зато страдания тех, кто годы невинно просидел в тюрьме (и их матерей, их сыновей!), находили в его сердце живой отклик и запоминались.
И вот теперь эта молодая дама — как нечто само собой разумеющееся: «Все они одним миром…» Все! Все до единого! Этот наш социологизм в отношениях к людям, дубовый, мореный социологизм, который не желает ничего знать о данном живом человеке, но исходит только из его принадлежности к той или иной социальной группе («Все экономисты!», «Все кавказцы!», «Все сантехники!»), как он, честно говоря, надоел, как постыден, вреден — и как скудоумен. Если бы еще она была исключением, эта дама, но она не одинока, подобные высказывания приходилось мне слышать в беседах, на встречах, читать в редакционной почте. Но вот что страшно: отнюдь не все те, кто так высказывается о работниках следствия, выражают тем самым им свое неодобрение, напротив, многие убеждены: неважно, каков он и какими методами действует, только бы боролся с преступностью, — говорят они так, не подозревая (хотя ввиду российского исторического опыта, особенно недавнего, — могли бы сообразить) всей бездонной опасности того, что говорят. (Одно время бытовала и такая концепция: прокуратура, следственный аппарат, это-де тоже хорошая мафия, так пусть же одна мафия, формальная, сожрет другую, неформальную, — сегодня мы видим, что происходит, когда мафия идет на мафию, когда они перемешиваются и уже не разберешь, кто кого и за что застрелил.)
Между тем, хотели мы того или нет, авторы судебных очерков выступали с резкой критикой (и она нашла горячий отклик в обществе), направленную против худших представителей следственного аппарата, против всего этого аппарата. Тень брошена. И нередко людям, работающим на износ, раскрывающим сложнейшие преступления, приходится расплачиваться за портачей, насильников и фальсификаторов — а порой и за безответственные нападки прессы. Тень брошена, а с тем заострена одна из самых существенных проблем нашего права. Наш рассказ об Иссе Костоеве позволит нам во многом беспристрастно разобраться.
Итак — смоленское дело.
Анализ материалов давно уже позволил предположить с большой долей уверенности, что убийства совершает один и тот же человек; судмедэксперты сказали: у него четвертая группа крови. По-видимому, в его распоряжении автотранспорт — преступления всегда совершались неподалеку от шоссе. Началась огромная оперативная и следственно-поисковая работа — в распоряжении костоевской бригады и силы были огромные: вся местная прокуратура, вся милиция общественные инспекторы, дружинники. Был составлен фотоальбом вещей (вернее, их аналогов), которые убийца снял со своих жертв, часы, сапоги, а также золотые серьги кольцами и другие ювелирные изделия. У каждого следователя, каждого оперативника, каждого участкового был в кармане такой микроальбом.
Проверка шла глобальная — спецприемники, общежития, рынки, рестораны, кафе, столовые, железнодорожный вокзал, автовокзалы. Сотрудники обходили медицинские учреждения, выясняли, не обращались ли сюда женщины со следами травм (найти бы хоть одну живую!).
Костоев распорядился поднять все прекращенные дела, связанные с нападениями на женщин, все отказные, все приостановленные и посылал их в райотделы с предписанием проверить заново (нет ли там похожих). В связи с этим, скажем попутно, возникло некое напряжение в его отношениях с некоторыми работниками местных правоохранительных органов, которое, как мы скоро увидим, сильно обострится в связи с одним весьма любопытным и трагическим обстоятельством.
Особое внимание было, разумеется, направлено на автохозяйства, автобазы, на владельцев частных машин. Проведена была проверка всех без исключения водителей на группу крови (есть предписание Минздрава, чтобы в паспорте водителя на случай, если потребуется медицинская помощь, была указана группа крови, этим постановлением и воспользовались для общей проверки); все водители, у которых оказалась четвертая группа, были под особым контролем.
А следователь второй следственной бригады, имя которого мы не назвали, по-прежнему занимался делом прокурора, и прокурор этот по-прежнему сидел в тюрьме.
И вдруг Костоев узнал: совершено нападение на женщину; сообщила ее подруга, сама она говорить об этом не хочет. Неужели наконец-то — живая? Жертва нападения, назовем ее К., была в ужасном состоянии, глаза налиты кровью, на шее черные пятна, а говорить не только не хочет, но, кажется, и не может. С ней работала следователь 3. Атаманова, на чей такт и опыт Костоев полагался. Вся надежда была на нее. В конце концов К. ей рассказала, как все это произошло, как она просила преступника оставить ее в живых, а он ответил, что ему в том нет никакого расчета. Помнила она его неотчетливо (он ее почти было задушил и, думая, что она мертва, отволок в темное место и бросил). Но рассказала она все же немало: высок, на руках и груди татуировка. По ее смутному рассказу был составлен фоторобот, разосланный по всем милицейским отделам и отделениям.
В одном из райотделов вместе с сотрудниками рассматривал его некий общественный инспектор ГАИ. Он тоже принимал участие во всех поисках, однажды даже стал свидетелем нападения на женщину, была ночь, преступник скрылся, но он успел его разглядеть и мог описать. Теперь он смотрел на фоторобот и усмехался, но ничего не сказал. Кстати, собственную жену он с ночной смены тоже ходил встречать.
Между тем сотрудники показывали потерпевшей К. альбомы особо опасных преступников, и вот наступил день, когда по поводу одной из фотографий она сказала нерешительно: вроде похож.
Кто такой? Некий Стороженко, водитель грузовика, дважды судимый (впрочем, еще «по малолетке»). Группа крови? Не проверялся. Как так не проверялся? Выяснили: когда на его автобазе шла проверка, он уволился и поступил на автобазу, где проверка уже прошла.
Это было интересно.
Костоев послал одного из следователей проверить по путевым листам, что делал Стороженко в дни преступлений, проезжал ли вблизи тех мест, где они совершены. К примеру, невдалеке от шоссе на Рославль была убита И. — ездил ли в это время Стороженко по шоссе на Рославль? Да, ответил сотрудник, ездил в поселок Гнездово на завод за керамзитом.
Новый фоторобот был изготовлен на основе фотографии Стороженко и опять разослан по всем отделам и отделениям милиции.
Когда в райотделе милиции (может быть, даже из-за плеча начальника?) смотрел на новый фоторобот тот самый общественный инспектор ГАИ, высокий, красивый и, кстати, с татуировкой на руках, он уже не усмехался.
Теперь каждое преступление примеряли на Стороженко. Был случай убийства в самом Смоленске, но произошло это в воскресенье, когда автобазы закрыты, закрыта была и та автобаза, где работал Стороженко, но ему-то как раз выписали путевой лист, он возил снег из города. Снова совпадает?
Костоев помнил: в последнем убийстве родные погибшей, возвращаясь домой примерно в час убийства, заметили на шоссе грузовик «ГАЗ‑93», стоявший на обочине с поднятым капотом. Проверили все машины «ГАЗ‑93», которые в тот день и час проезжали по шоссе, таких машин оказалось 76, в их числе была и машина Стороженко. Опять совпадает!
Костоев ничего не знал об общественном инспекторе ГАИ (который вместе с группой милиционеров рассматривал новый фотороб и который вполне оценил, насколько фоторобот уже точнее воспроизводит его собственное лицо), но понимал, что надо спешить. Конечно, проще всего было бы предъявить Владимира Стороженко на опознание потерпевшей К., так Костоеву кругом и советовали настоятельно: она его опознает — и все станет ясно! А если не опознает? — думал Костоев. Ведь она в темноте его не разглядела, а потом долгие часы в полном беспамятстве лежала в кустах. Было у Костоева и еще одно соображение: предположим, Стороженко признается в этом эпизоде, но ото всех остальных отопрется, замолчит, что останется тогда делать следователю? Ведь нужно изобличить его в каждом убийстве, каждое доказать, — только тогда, кстати, можно быть спокойным, что по улицам Смоленска не ходит еще один убийца. Нет, пусть лучше преступник не знает, что К. осталась жива.
А следователь, которого мы не назвали, все допрашивал и допрашивал прокурора Гончарова, требовал признания, а негодяй этот все никак не признавался.
Можно уже было Стороженко задерживать. И представьте, как раз в это время к Костоеву прибежали работники местной милиции уговаривать: Стороженко? Да вы что, он у нас проверен-перепроверен, он у нас общественный инспектор ГАИ и вне подозрений, а если он и сидел, так по малолетке, с кем не бывает?
— Вы хоть с Кировской областью, с колонией, где он сидел, связывались? — спросил Костоев.
Сам он уже давно знал характеристику, которую дает колония: дерзок, опасен, предельно жесток.
Рано утром 21 июля 1981 года Стороженко задержали, когда он шел на работу (одновременно на допрос вызвали его жену и брата).
Он пришел спокойный, веселый, улыбался, а когда услышал, по какому поводу его вызвали, рассмеялся не без иронии.
Я могу себе представить эту сцену. Костоева знаю, а преступника видела на фотографии. Когда я эту фотографию разглядывала в Прокуратуре РСФСР, один из сотрудников спросил посмеиваясь: «Ну, как насчет Ломброзо?» Да, знаменитому психиатру и криминалисту с его теорией преступного типа, обладающего преступным обликом, тут делать было бы нечего.
И все-таки данный случай являл собой нечто невероятное. В книге Р. Лурье сказано, что Стороженко — истинно славянский тип, на самом деле — интернациональный красавец, хоть в кино, французском или итальянском, его снимай. По виду — интеллигентный рабочий, а может быть и младшим сотрудником какого-нибудь института. Впрочем, подобные определения ничего не определяют. Главное — нет никакого сигнала опасности от этого лица, напротив, глаза из-под ровных темных бровей глядят задумчиво и как бы с неким в глубине их вопросом; рот хорошо, мужественно очерчен, с некоторой тенью горечи, может быть (любая девочка со спокойной душой сядет к такому в кабину — старший брат!).
Подобное лицо — идеальный заслон, если надо скрыть такую вот душу, до краев полную жажды крова и грязи.
И страх меня взял. Может быть, в наше неестественное время, когда с неба идут ядовитые дожди, а земля рождает ядовитые плоды, может быть, нынче и разорвалась она, связь между лицом человека и его духовным миром, и глаза уже больше не зеркало души, а нечто вроде печных заслонок, но очень маленьких и цветных, назначение которых — надежно скрыть все, что там, в душе, девается?
И вот человек с таким лицом и такими глазами сидел теперь перед Костоевым.
В других кабинетах допрашивали его жену и брата: дома у него шел обыск.
Костоев задавал вопросы самые простые и, если посмотреть со стороны, вовсе безопасные. — кстати, в том-то и дело, что следственные ловушки, которые расставляет мастер, опасны для одного-единственного человека на свете — самого преступника, для всех же остальных безопасны; проследите борьбу Порфирия Петровича с Раскольниковым, вслушайтесь в вопросы, которые задает следователь — каждый из них являет собой ловушку. Тот же вопрос о малярах, что работали в верхней квартире, — невиновного он ни в малейшей степени не взволновал бы, а Раскольников мечется, стараясь сообразить, мог ли он видеть маляров, когда приходил к старухе? Следователь не имеет права на ложь. Дурацкое вранье следователей-непрофессионалов (к примеру, на месте преступления, мол, нашли твои отпечатки пальцев, или соседи видели, как ты входил и выходил) — это ловушка не для подследственного, а для самого правосудия: человек может «признаться» от страха, от отчаяния, а может и просто тут же на месте умереть от инфаркта.
— Приходилось ли вам, — спросил Костоев между прочим, — ездить в поселок Гнездово?
— Ездил, — ответил Стороженко. — Не помню когда, но ездил через Красный Бор.
Ни слова больше, а какое напряжение тотчас же возникло! Стороженко уже не улыбался, это следователь усмехнулся про себя: противник, почуяв опасность (Раславльское шоссе!), сообщил, что ехал в поселок другой дорогой, хотя его об этом не спрашивали. Понимает, конечно, что зря поспешил с Красным Бором. И разом заметался. Но все еще никак не может сообразить, где «засветился» и в чем, но ощущение, что следователь уже знает многое, может быть, главное, — конечно, растет.
Это-то Костоеву и нужно.
— Вот вы не прошли проверку на группу крови, — заметил он. — А хотите, я вам скажу, какая у вас группа?
— Скажите.
— Четвертая.
И вызвал к себе в кабинет лаборантку.
Конечно, был тут некий риск, но следователь действительно был уже уверен. Группа оказалась четвертой.
Звонит телефон, следователь Атаманова сообщает: жена Стороженко спокойно, явно ничего не подозревая, говорит, что муж год назад подарил ей золотые серьги кольцами, она их, по несчастью, сломала и потому отдала в починку.
— Дарили ли вы когда-нибудь жене золотые вещи? — спросил Костоев на другой день.
— Никогда, — ответил Стороженко.
Костоев записывает это его «никогда», дает ему расписаться и только потом знакомит с показаниями жены.
Стороженко говорит, что жена ошибается, что она лжет, наконец, — и знает уже, конечно, что попадается на каждом шагу.
Вскоре будут найдены и мастер, чинивший серии, и даже ювелир когда-то их сделавший — те самые, что были в фотоальбоме, который носили в кармане все оперативники и все участковые.
Тут надо особо сказать о тех, кто производил обыск в доме Стороженко. Сотрудники костоевской группы Михаил Люксембург, Валерий Костырев и Григорий Есилевич. Среди хлама и мусора разглядели они оплавленные, обугленные кусочки металла, сперва подумали, что это сгоревшие радиодетали, но потом поняли — нет обломки ювелирных изделий. Важнейшие доказательства.
Костоев сжимал кольцо медленно, он намеренно это делал: боялся, как бы не оборвался разговор.
Ему нужно было признание.
Ему нужно было признание совсем не для того, чтобы тащить в суд эту «царицу доказательств», нет, — во-первых, для собственной убежденности, а во-вторых, для дальнейшей своей работы, чтобы с помощью признания, разумеется истинного, а не липового, получить реальные доказательства по всем другим эпизодам. Но кольцо-то сжималось (а в распоряжении следствия были к тому же и другие доказательства, находки, которые смоленские криминалисты зафиксировали еще тогда, когда погибшие были обнаружены, а убийца еще не был арестован, — какой-нибудь волосок или след от сапога).
Признался Стороженко на третий день (это было 23 июля, а принял Костоев дело к своему производству 3 апреля, значит, ему, чтобы поймать убийцу, потребовалось около трех месяцев — напомним, что сотрудники следственной группы Прокуратуры СССР безрезультатно работали два года).
В книге Р. Лурье сказано, что Стороженко признался, поскольку Костоев дал ему ложную надежду на жизнь и все время эту надежду в нем поддерживал (есть такой прием, на следовательском жаргоне он называется «соской», лучше было бы сказать «пустышкой»). Нетрудно, однако, убедиться, что не этот прием заставил преступника сознаться, мы видели, он был прижат к стене доказательствами, ради которых Костоеву и его сотрудникам пришлось порядком поработать. Стороженко был сломлен неопровержимыми доказательствами, и отрицать ему уже было невозможно. Да, Костоев применил прием «пустышки», но позднее, когда признание было уже получено и закреплено целой системой неопровержимых доказательств. И было это в период, когда Стороженко впал в апатию, пытался перерезать себе вены. Поддерживая в нем надежду на жизнь, следователь хотел, чтобы он рассказывал и не останавливался, не замыкался в себе, что неизбежно, если преступник теряет надежду и впадает в отчаяние. Конечно, прием «пустышки» тоже коварен, но тут скорее речь не о лжи, а о двусмысленности.
Между тем какие-то психологические приемы в работе со Стороженко были необходимы. Признавшись на следствии, потом в тюрьме, он впал в состояние такого бешенства, что у дверей его камеры, у глазка, целые сутки сидел надзиратель — боялись самоубийства.
А придя в себя и убедившись, что деваться некуда, перестроился и стал энергично работать на сохранение жизни. Он рассказывал. Рассказывал подробно, приводил на места преступления, вспоминал подробности, опознавал убитых по фотографиям — все одиннадцать убийств.
А потом стал рассказывать, как убил женщину возле озера. Какую женщину, возле какого озера? — Костоев ничего не знал об этом убийстве. Двенадцатое?
Как это могло быть, что ему не представили по этому поводу ни единого документа? — что же, в городе никто не пропадал, трупа нигде не находили и у милиции об этом, двенадцатом, вообще никаких сведений нет?
Почуяв неладное, умный Костоев не стал обращаться к местной милиции, но принялся расспрашивать знакомых юристов, не припоминают ли они подобного дела, и кто-то вспомнил, действительно было убийство женщины возле озера, было и уже прошло через суд.
Суд? Кого же судили?
Убийцей оказался Поляков, муж, его судили, осудили, он сидит сейчас в колонии, восемьдесят километров от Смоленска.
Не теряя ни минуты, Костоев помчал на машине в колонию.
К нему вывели невысокого, наголо стриженного человека, в черном хэбе, немолодого, очень бледного. Исса представился.
— Что еще вам от меня нужно? — сказал человек. — Я признаюсь, я убил жену, чего вы еще от меня хотите?
Он говорил ровным голосом, изможденное лицо его было недвижно, а Костоев смотрел на него и все про него понимал. Он знал, путем каких страданий прошел этот человек, прежде чем его сломали, и что сейчас делается в его душе: пришел этот следователь, думает он, с обычной их ложью, с какой-то новой ловушкой, а значит, и с какими-то новыми муками, главное сейчас — собрать все силы и не поддаться на его провокацию.
Что бы Костоев ему ни говорил, Поляков не верил ни единому слову — и тому, что будто бы найден настоящий убийца, тоже не верил.
Трудная задача стояла перед следователем, может быть не легче, чем при допросе Стороженко. Тогда, во всеоружии улик, он мастер тактики и натиска, жестко вел преступника к признанию, а тут было совсем другое дело, да и сам Костоев был другим, он жалел этого человека и был совершенно ему открыт. Преступнику он настойчиво демонстрировал, что знает о его преступлениях, — чтобы получить признание. И Полякову он показывал, что знает всю схему его «признательных показаний», — чтобы ее разрушить.
И была у Костоева еще одна задача, самая трудная, — узнать у Полякова, кто и как вынудил его признаться, узнать, кто заставил несчастного назвать имена. Вот это-то и было для узника самым непосильным. В глазах его глубоко жило недоверие — недоверие и страх.
— Вы сказали на следствии, — говорил Костоев, — что бросили нож в озеро, но ножа там не нашли.
Поляков молчал.
— Вы сказали, что незадолго до убийства распили с женой в кустах бутылку вина — не нашли там вашей бутылки. Ни одного доказательства нет.
Молчал Поляков. Казалось, он был мертв. Неужто душу его действительно убили?
Я представляю себе эту встречу, спокойные (с глубиной) глаза Иссы, думаю, они очевиднее слов говорили: я пришел спасти тебя и спасу, что бы ты мне ни плел. Я должен знать правду.
— У вас было алиби, — продолжал он. — Его затоптали. Разве это не так?
Поляков и тут ничего не ответил. И промолчал всю ночь. Только под утро вдруг заплакал, и тогда стало ясно, что он живой.
Он рассказал, как все это произошло, и назвал имена работников милиции, которые заставили его взять на себя убийство жены (они с женой уже несколько лет жили нерасписанные, а тут как раз должны были расписаться).
Ну, теперь уж этого человека ни на минуту нельзя было оставлять в колонии. Его могли заставить отказаться от только что данных Костоеву показаний, могли натравить на него уголовников, он вообще мог исчезнуть (перевели, мол, в другую колонию, сейчас он где-то на этапе), да мало ли что могло с ним случиться!
В тот день Исса из колонии не уехал, он запросил санкцию прокурора, опечатал и захватил с собой дело Полякова. А самого его — сам лично! — доставил в Минск и оттуда — сам лично! — посадил в поезд в «вагонзак» на Москву — до своего освобождения Поляков сидел в Бутырках. Костоев прекратил его дело и возбудил другое — против сотрудников милиции, допустивших беззаконие.
Итак, но всем эпизодам этого дела были получены признания Стороженко, и, честно говоря, я со своим скверным правовым опытом (поскольку в редакцию хорошо расследованные и благополучно завершенные дела никогда не попадают, сюда идет один только следа пенный брак) не без некоторой тоски подумала, что теперь, когда по некоторым эпизодам доказано, что Стороженко — убийца, остальные эпизоды уже будут доказываться вообще его «признательными» показаниями. Хотя закон и требует, чтобы каждый эпизод был неопровержимо доказан, следователи часто перестают быть внимательны к отдельным эпизодам, если по делу вообще доказали, что подследственный убийца.
Но Исса доказывал каждый эпизод, — и я не могу лишить себя и вас удовольствия рассказать, как именно он это делал.
Сторож водозаборной станции на Днепре рано утром спустился к реке и увидел, что на большом валуне, поднявшемся из воды, лежит узел, явно кем-то принесенный сюда ночью. Узел оказался женской курткой, в которую были завязаны женская одежда и белье. Сторож позвонил в милицию, куда как раз в это же время обратился некто П., жена которого ушла с работы и домой не пришла.
Он опознал и белье и куртку, сообщил, что на руке у жены были часы, а в милиции ему сказали, что жена его утонула (как видно, в подробности при этом не очень вдавались, иначе сотрудникам отделения пришлось бы ответить на вопрос: если бедная женщина утонула, то кто же связал в узел и положил на валун ее одежду? Самой милиции, как видно, подобный вопрос в голову не пришел).
Черед несколько дней какой-то человек, вслед за своей собакой спустившийся в лощину, нашел там труп пропавшей женщины, и было это совсем в другом конце города — загадка, которую никто не собирался разгадывать.
А Стороженко утверждал, что собственной рукой бросил узел в Днепр с моста.
Костоев настойчиво спрашивал его, не перепугал ли он это место, не запамятовал ли — нет, тот стоял на своем.
Это было серьезное противоречие, которое должно было быть устранено: тот факт, что обвиняемый привел на место преступления, сам по себе неопровержимым доказательством быть не может, у работников следствия столько возможностей подсказать ему и место преступления, и обстоятельства, что никакие понятые, пусть и самые внимательные, не помогут (а понятые, кстати сказать, порой бывают вовсе не внимательны, не знают, на что нужно обратить внимание, а зачастую полагают, будто их вообще пригласили для проформы и что властям виднее).
Показания Стороженко необходимо было проверить, не исключена была возможность, что он не убивал, но знал об этом убийстве и по каким-либо соображениям его признавал, а может быть, он убивал не один, может быть, был сообщник, который сам прятал одежду. В таком случае отнюдь не исключена была возможность, что по Смоленску и его окрестностям бродит еще один убийца.
Это значило, что нужно выяснить, каким образом и кто отнес в другой конец города узел с вещами и положил его на валун.
Исса долго думал над тем, как все это решить, и придумал.
Он распорядился, чтобы подобрали аналогичные вещи, куртку и белье, связали в узел и бросили в Днепр с того моста, на который указал Стороженко.
Узел, естественно, поплыл вниз по течению, плыл медленно, рядом в лодке дрейфовали двое молодых следователей. По берегу шли понятые. Узел не торопился, плыл с достоинством, следователи в лодке сильно, надо думать, скучали, равно как и шедшие берегом понятые. Так продвигались они весь день.
К вечеру на правом берегу показалась водозаборная станция, а с ней и тот самый валун.
Узел на него — ноль внимания.
Следователи позвонили с берега Костоеву:
— Проплываем мимо.
Это значило, что задуманный им эксперимент ничего не доказал. Но затем все они, и следователи, и понятые, насторожились: узел стал поворачиваться, вертеться и вдруг, развернувшись, бодро повернул направо и, влекомый каким-то течением, прибыл точно к тому самому валуну и, прибившись к его выступу, остановился.
Цены нет этому следственному эксперименту, так он многозначителен. Я не раз рассказывала его юристам, в особенности когда нужно было опровергнуть теорию, согласно которой истину в ходе следствия и судебного процесса будто бы вообще — в принципе! — невозможно установить. Эта теория идет еще от времен Вышинского, когда ее пытались обосновать исходя из принципов марксизма, из положений диалектического материализма, согласно которому абсолютной истины не существует, есть только относительная. Времена были такие, что комичность подобных рассуждений выявлена быть не могла, — и вот в печатных и устных выступлениях юристов-ортодоксов можно было услышать, что следствие и суд добывают только сведения об истине, а самой истины добыть не в состоянии. Удивительным образом и сейчас иные ученые, далекие от следственной и судебной практики, не верят, что профессионалы-юристы могут с точностью установить, как на самом деле развивались события преступления и кто в нем виноват. Надо ли говорить, какой вред подобная теория может нанести правосудию, каким оправданием может послужить она следователям — портачам и фальсификаторам, если им сказать, что истина по делу все равно обнаружена быть не может. В самом деле, зачем тогда трудиться, если можно добыть только сведения о ней, а сведения могут быть самые разнообразные, и за, и против, и так, и эдак — критерия истины нет, значит можно что угодно выбирать и как угодно компоновать и толковать. Узел с бельем, плывший весь день по Днепру и приплывший куда следовало, и опровергал, и доказывал.
Предстояло найти часы погибшей. Стороженко показал заброшенный колодец, куда их выкинул. В нем стояла густая жижа, следователи (их было трое, тоже все молодые), стараясь не дышать, стали ведрами эту жижу вычерпывать, выкидывали вместе с нею дохлых собак, кошек и прочую дрянь (это полезно нам знать — чем порой приходится заниматься работникам следствия). Когда они вычерпали слой и добрались до дна, в колодец хлынула вода. Дело, кстати, было в декабре, холод лютый. Пришлось снова вычерпывать до дна, чтобы потом руками копаться в грязи, выискивая часы, которых, может, тут вовсе и нет. Три дня работали они, еду носили им сюда, к колодцу.
И все-таки нашли их, эти часы, маленькие, дамские, показывающие час сорок пять минут 18 сентября, когда они остановились в ночь убийства.
И вновь вместе с ними часами была добыта неопровержимая истина.
А в обвинительном заключении, написанном Костоевым, мы прочтем по этому поводу всего несколько строк: в целях проверки показаний обвиняемого в колодце искали и нашли часы такой-то марки, с таким-то номером на корпусе, опознанные тогда-то родственниками погибшей такими-то; а календарь на часах показывал 18 сентября час сорок пять минут. Вот и все.
С сапогами убитой тоже пришлось повозиться. Стороженко показал, что спрятал их на свалке, засунув в пустой автомобильный баллон. Огромная городская свалка! — пришлось идти по ней целым фронтом, разгребая и разглядывая. Нашли и сапоги.
Преступнику казалось, он надежно распорядился вещами — что в реку, что на свалку, что в колодец. Ему и в голову не приходило, что найдутся профессионалы, которые все это разыщут.
Когда наблюдаешь работу таких следователей, невольно хочется еще раз вернуться к замечательному тезису «все они таковы». Да что общего между сотрудниками костоевской бригады и теми бесстыдниками, которые выбивают признание, запугивают свидетелей, фальсифицируют документы. Надо ли говорить, что при методах расследования, которыми пользовались Костоев и его товарищи, признание Стороженко само по себе значения не имело (оно важно и очень полезно, особенно в самом процессе расследования: признаваясь, преступник может раскрыть обстоятельства, неизвестные следствию, — но само по себе признание доказательством быть не может), если бы он на суде отказался от своих показаний, это ни в малейшей степени не поколебало бы систему доказательств, изложенную и обвинительном заключении.
Но постойте, а как же другая бригада, та самая, что вела дело молодого прокурора Николая Гончарова, арестованного по «сигналу» бдительного пенсионера. Она тоже не сидела сложа руки, эта бригада, работала вовсю. Но прежде несколько слов о самом Николае Гончарове.
Он молод, он «силен как лось», очень спортивен (разряды), выпускник Свердловского юридического института (в институте он, как и все студенты, был влюблен в профессора С. С. Алексеева). В своей прокурорской работе он не раз вступал в конфликт с местными властями, с коллегами из милиции и прокуратуры, предвидел: если что, с радостью ухватятся за любой предлог, и, когда почувствовал за собою слежку и тем более когда его вызвали на допрос, тотчас понял, откуда ветер дует. Но того, что произойдет дальше, он предвидеть не мог, просто не знал, что подобное может с ним произойти.
Источники, которыми я пользуюсь в рассказе о деле Николая Гончарова, — это материалы дела (а оно велико, 17 томов, я читала их в Прокуратуре тогда еще РСФСР), обвинительное заключение, приговор и многое другое. Но есть ситуации, которые документами подтверждены быть не могут, особенно если дело касается пытки, застенка — на том он и стоит, застенок, что голоса узников гаснут за его глухими стенами. Николай Гончаров заслужил, чтобы его выслушали.
Когда его арестовали и он отказался признаться в убийствах, как того от него требовали, его бросили в подвал — бросили в буквальном смысле этого слова — на пол ударом сапога. А перед тем сорвали с него одежду, заломили руки за спину, защелкнули наручники — нарочно косо, чтобы впивались, — и вот он на полу в ледяной воде. Несмотря на то что он «здоров, как лось», он понимает, тут ему не выдержать — хотя бы уже потому, что в скором времени «полетят почки».
Часы ползут — или это уже дни ползут? Придет время, и ему швырнут какое-то омерзительное тряпье (одевайся!) и поведут на допрос. Следователей несколько, но среди них явно лидирует один.
Пора все же его назвать — это небезызвестный Гдлян, именно так он начинал свою карьеру.
Разговаривал он, продолжает Гончаров, на чистом мате, то впадал в истерический крик («Передо мной министры стояли на коленях и плакали!»), то внезапно переходил к нарочитому спокойствию: «Ну как, признаваться будешь?»
Николай не отвечает, его бьет озноб.
— В подвал! — раздается команда.
И опять ледяная вода и холод до костей. Опять тянутся дни — чтобы не потерять им счет, он делает узелки на нитке, выдернутой из ветоши. За это время атлетическое тело Николая ссыхается в скелет — даже когда приносят похлебку (мука, разведенная водой), он боится ее есть: от нее сердцебиение, адская головная боль, однажды он нашел в ней нерастворившуюся таблетку.
И все же он верен своему решению: не сдаваться.
Так вот и работала эта вторая следственная группа — параллельно костоевской.
Наконец и эту вторую бригаду посетила удача: признался младший брат Николая — Иван, признался в том, будто бы Николай сказал ему как-то, что насилует и убивает женщин. Признался Иван и даже написал «явку с повинной» — в том, что знал о преступлениях брата и не донес властям. «Подумав и осознав всю тяжесть преступления, совершенного моим братом Гончаровым Н. С., я не хочу стать укрывателем этих преступлений, так как вспомнил все разговоры брата, касающиеся факта насилия и убийств». А родителям своим он писал: «Мне прямо говорят, что убивал Николай. Ему докажут эти преступления, и его или признают дураком, или расстреляют, а мне за укрывательство дадут лет пятнадцать. Говорят, что Колька шпион». Не только уговоры, однако, вынудили Ивана признаться, он рассказывает, что ему были предъявлены заключения экспертиз: на убитых женщинах нашли волосы, светлые, принадлежащие Николаю! (Кстати, Стороженко черноволос.) Можно предположить, что и в его похлебку попадали таинственные таблетки. Таковы были удачи этой второй следственной группы.
А Костоеву предстояло провести опознание вещей, которых было тем более много, что преступнику они должны были быть показаны в числе других, нейтральных, среди которых он должен был опознать «свои», снятые с убитых. И Костоев решил провести это опознание следующим образом: он попросил у торга тридцать манекенов. Искусственные дамы с их выставленными коленочками, жеманными пальчиками (улыбок не видно, на головах дам бумажные пакеты) стояли в платьях и шубках мертвых женщин.
— Да он у тебя с ума сойдет, — говорили Костоеву.
Но Костоев своего подследственного знал (и я сомневаюсь в правильности слов Р. Лурье, когда он говорит, что Исса в ходе следствия Стороженко едва ли не полюбил). Тот с ума отнюдь не сошел, а двинулся по рядам, безошибочно узнавая вещи (и даже заметил подмену сапог — на той, сказал, были более ношенные). Ничто не дрогнуло в его красивом лице. Была тут некоторая забота, видно, хотел ответить правильно, была доля любопытства, и больше ничего.
Каков был Владимир Стороженко, видно из эпизода, который описан в книге Р. Лурье, но, как мне представляется, недостаточно динамично, во всяком случае, не с той долей свирепости, какой он отличался. Было это в Лефортовской тюрьме, куда Костоев перевел Стороженко из Смоленска. В комнате, где происходят встречи со следователями и адвокатами, он «выполнял 201‑ю», иначе говоря, том за томом знакомился с материалами своего дела. При этом присутствовали — его адвокат, следователь группы Костоева Есилевич (сам Исса писал обвинительное заключение), ну и конечно, конвой. Стороженко читал спокойно, но вдруг вскочил с перекошенным от ярости лицом: только сейчас, из материалов дела, он узнал, что арестован его брат. Костоев об этом не сказал, — значит, скрыл! Стороженко был в бешенстве, кидался на следователя, на адвоката, и конвой никак не мог с ним справиться.
— Где Костоев? — рычал Стороженко. — Я его убью! Я ему горло перерву.
Когда Костоев, которому сообщили, что происходит в Лефортово, примчался в тюрьму, Стороженко с неимоверными усилиями был заперт в своей камере.
А Костоев потребовал, чтобы подследственного вернули. Ему ответили: невозможно, Стороженко сейчас так опасен, что не может быть и речи, чтобы его снова сюда привести.
Но Костоев не мог допустить, чтобы подследственный остался в подобном состоянии. Он должен был с ним объясниться.
— Приведите, — приказал он.
Стороженко шел тюремным коридором в наручниках, его вели шесть человек. Он дрожал, как конь, и, казалось, был в мыле. Он рвался, рычал — и таким предстал перед Иссой.
— Снимите с него наручники, — приказал Исса.
Нельзя этого делать, ответили ему, нельзя, вы же сами видите.
— Снимите, — повторил Исса.
Приказание его выполнили.
— А теперь оставьте нас одних, — сказал Костоев.
И это они через силу выполнили.
И вот они стояли друг против друга, преступник и следователь.
— Ты же хотел меня убивать, — сказал Исса. — Давай убивай.
Преступник тяжело дышал, молчал, не двигался.
— А если бы я тебе сказал об аресте брата? Что было бы? Мне бы это ничего не дало, а тебе причинило бы лишние и бессмысленные мучения.
Стороженко молчал.
— А может быть, — повышая голос, сказал Костоев, — ты хотел расплатиться со мной за то, что я перевел тебя сюда, в Москву, потому что там, в смоленской тюрьме, тебя хотели убить? Или за то, что я организовал охрану твоей несчастной жены, с которой толпа собиралась расправиться? Что же ты меня не убиваешь — вот я.
Стороженко упал на стул, уронил голову на руки. Припадок проходил.
Дело его было направлено в суд, начался знаменитый процесс.
Ну а Николай Гончаров — вы думаете, его выпустили? Ничуть не бывало. Он по-прежнему сидел в тюрьме, как и его брат Иван. Уже Стороженко осудили, уже приговорили к расстрелу, может быть, уже и расстреляли, а братья Гончаровы все сидели и сидели. Прокуратура СССР продлила срок содержания под стражей — это невероятно, но это именно так: Генеральная прокуратура СССР продлила срок ареста.
А потом Николая судили.
За что же?
Ему предъявили разом двадцать (именно двадцать, не больше и не меньше) обвинений. Судили его за то, что он, вступив в преступный сговор с родной матерью, способствовал повышению ее пенсии и тем самым «хищению государственных средств» (мать Гончарова, Мария Романовна, всю жизнь вкалывала в колхозе, мы помним, каковы-то были тогда колхозные пенсии, речь вообще шла о копейках, — мы уж не говорим о том, что самого преступления, сговора, хищения вообще не существовало, — тем не менее следователи этой второй группы таскали ее на допросы, орали на нее, грозили арестом, она возвращалась домой едва живая). А еще судили Николая за то, что он якобы присвоил себе изъятый у браконьера старый бредень (Николай утверждает, что у него по этому поводу изъяли его собственный новый и выдали за старый); при всех условиях присвоение бредня доказано не было. Само количество подобного рода статей показывает намерение этой группы следователей из двадцати рябчиков сделать одну цельную лошадь. Судили Николая также и за нарушение правил уличного движения, будто бы приведшего к какой-то аварии; и за то, что «склонял должностных лиц к подлогу», вследствие чего получил бюллетень (бог знает почему объявленный следователями незаконным) и тем самым «нанес ущерб государству» в размере 47 рублей.
Вовсе дохлыми были следовательские рябчики.
Главный эпизод, по обвинению в получении взятки, разрабатывал сам Гдлян, как известно, большой специалист в этом деле.
В суде дело развалилось (из двадцати эпизодов судьи оставили шесть, да и то, подозреваю, чтобы можно было бы не оправдывать подсудимых — оправдательных приговоров в те времена наша юстиция не знала). Но самым жалким и даже комическим образом развалился именно эпизод со взяткой, разработанный Гдляном. Предполагаемый взяткодатель подробнейшим образом рассказал на суде, как шел в кабинет прокурора Гончарова давать ему взятку, где был поворот коридора, где дверь, но оказалось, что в здании, уже после описываемых событий, произошла перепланировка, и судья под смех зала спросил несчастного, как удалось ему проникнуть в кабинет прокурора Гончарова прямиком через печь.
Николай и его брат получили уже отсиженное (как правило, верный знак того, что подсудимые невиновны и просидели зря). Вышел Иван, не выдержавший нажима, сломленный, помнящий, что предал старшего брата своей «явкой с повинной» (да только он ли в этой «явке» виноват?). Вышел Николай — несломленный. Правда, веру в правосудие он потерял окончательно, когда оказалось, что не может он добиться правды и наказания виновных в беззакониях. Но в жизнь он вернулся.
И твердо убежден, что, не будь Иссы Костоева, быть бы ему, Николаю Гончарову, расстрелянным. Я тоже так думаю: прошло бы еще с полгода, и, может быть, он признался бы во всех двенадцати убийствах (может быть и в тринадцати — пятнадцати, если бы над смоленской прокуратурой «висели» еще какие-нибудь убийства), и на место преступлений его бы выводили, и на видео бы снимали, а он стоял бы с вытянутым пальцем, здесь, мол, я ее убил. А впрочем, нет, тут характер твердый, воля железная, чувство собственного достоинства несдвигаемое, он не признался бы ни за что (если только не сошел бы с ума). Сознался бы он или не сознался, его все равно судили бы как убийцу и садиста. Его проклинали бы в городе, его именем пугали бы детей и целыми коллективами требовали бы его расстрела. Это удивительно, как в подобных случаях бывают доверчивы наши люди — знают о массовых беззакониях, о пытках, не раз читали в газетах о случаях, когда бывал казнен невиновный, — и все-таки верят, так хочется им верить, что убийца схвачен и казнен.
А Стороженко сидел бы в судебном зале и слушал — вполне со знанием дела.
Как видите, вышло по-другому.
— Сколько буду жить, — повторил мне при встрече Николай Гончаров, — буду помнить, что жизнью своей я обязан Костоеву.
А теперь представим себе (попробуем представить), что сталось с Николаем, когда он увидел Гдляна борцом за справедливость и законность, кумиром ревущей толпы. Тот самый голос, что командовал «В подвал!», теперь выкрикивал — с трибуны митингов, с экранов телевизоров — лозунги свободы и демократии. И демократы пожимали ему руки. «Вас бы в этот подвал, — думал Николай. — Вы бы сильно преуспели в понимании общественных проблем».
Вот каким значительным и емким оказалось дело смоленского убийцы. И Костоев явился тут перед нами победителем. Если представить себе все те силы, против которых он борется (и о которых мы еще не раз будем говорить) неким дьявольским началом, то Исса, вне всякого сомнения, стоит в рядах сражающегося рыцарства неким Георгием Победоносцем.
Между тем смоленская история еще не кончена. Более того, нам предстоит еще один эпизод, быть может, из всех самый значительный.
Вы помните, конечно, как Стороженко, рассказывая о своих преступлениях, упомянул убийство женщины у озера, двенадцатое по счету, о котором Костоев ничего не знал; оказалось, что за это убийство был осужден муж убитой, ни в чем не повинный Поляков. Прекратив его дело и освободив его самого, Костоев тогда же возбудил дело против работников милиции, которые заставили ненастного человека, только что так страшно потерявшего жену, еще взвалить на себя ее убийство. Возбуждение уголовного дела против сотрудников правоохранительных органов — шаг в то время редкий, а для нас очень важный, потому что перед нами раскрывается новая грань личности этого следователя, его масштаб как профессионала — ну и как гражданина тоже. И еще открывается редкая возможность посмотреть, как расследуются дела, возбужденные против юристов, в ходе следствия грубо нарушивших закон.
Читаю первый том дела о нарушении законности со стороны работников милиции — 3. Атаманова (она работала в следственной группе Костоева, это ей потерпевшая К. поведала свою страшную историю, это ей жена Стороженко рассказала о серьгах кольцами) знакомится с делом слесаря дома-интерната Полякова В. Ф., который обвинен в том, что публично ругался нецензурными словами (удостоверено двумя свидетелями) и получил за это 15 суток. Вместе с понятыми Атаманова осматривает журнал учета лиц, содержавшихся в спецприемнике, и убеждается, что слесарь Поляков в этом журнале не значится.
Человек несведущий перелистает эти страницы равнодушной рукой, — ну, сквернословил слесарь, ну, не значится в спецприемнике, — но опытный юрист тотчас навострит уши: куда же делся Поляков? Если он получил 15 суток, он должен быть водворен именно в спецприемник.
Из дальнейших документов становится ясно, что Поляков почему-то оказался не в спецприемнике, а в ИВС (то, что раньше называлось у милиции КПЗ).
Атаманова отметила при этом: «В материалах уголовно-розыскного дела отсутствуют данные, кем был задержан и водворен в ИВС Поляков, сколько содержался и кем освобожден, не указано время содержания Полякова и неизвестно также, привлекался ли он к административной ответственности».
Далее идет постановление Костоева. Мы узнаем, что на самом деле слесарь нецензурно вовсе не ругался, что протокол об этом был фиктивен, составил старший инспектор ОУР Смоленского РОВД. Зачем?
Сам инспектор ответил на допросе: «По указанию вышестоящего лица». А свидетели? Допрошенные, они показали, что подписывали протокол по просьбе того же старшего инспектора, ничего не зная, не ведая, и в глаза не видавши Полякова. Но ведь дело по обвинению Полякова прошло через суд? Народный судья показал на допросе, что работники милиции на самом деле Полякова к нему не приводили, а вместо него просто прислали протокол, на основании которого он и посадил Полякова на 15 суток.
Вот, оказывается, как такие дела делаются — попросту, по-домашнему. Нужно милиции кого-то арестовать — что делать, если никаких оснований к тому нет? Придумывают такое вот «нецензурно ругался» или провоцируют драку — тогда через суд сам собой оформляется административный арест.
Итак, разрабатывая версию Полякова, милиция арестовала его по ложному обвинению в мелком хулиганстве (ясное свидетельство того, что работникам подобного толка главное — получить человека в свою полную власть, взять в клещи), и Поляков очень скоро написал заявление о «явке с повинной» (о эти «явки с повинной» с их чистосердечным раскаянием, выраженным неизменно одними и теми же словами!), где рассказал, как они с женой шли, зашли в кусты, выпили, она ему призналась, что любит другого, а он ее за это убил; но толком ничего не помнит (у него «психи в голове начались»), помнит только, что ударил ровно три раза, зато точно помнит куда (чего, кстати, такие «внезапные убийцы», как правило, никогда не помнят, это, конечно, написано по данным судмедэкспертизы), а потом бросил нож в озеро. Дело отправилось в суд — с какими же доказательствами? Ножа в озере, как мы знаем, не нашли, бутылки в кустах, где Поляков и его жена Таня будто бы выпивали, — тоже. В качестве доказательств было признание подсудимого, подтвержденное: 1) свидетельством тестя, что Виктор с Таней жили плохо (мы знаем, они как раз собирались зарегистрировать свой до того не зарегистрированный брак); 2) показаниями соседа, который сказал, что Виктор искал жену, искал, а потом заявил: чего ее, покойницу, искать (слова несомненно искаженные, Поляков, конечно, высказал опасение, что его пропавшей жены скорее всего уже нет в живых). Вот и все доказательства. Впрочем, нет, было еще одно, шедшее, по-видимому, за козырного туза: Поляков, признаваясь, верно указал место, где нашли его жену, — а как ему было не знать этого места, тем более что о нем знали все окрестные поселки. Виктор был осужден на восемь лет — интересно, как смотрели людям в глаза те судьи, что его осудили, после того как был найден истинный убийца?
А уголовное дело относительно сотрудников милиции, возбужденное Иссой Костоевым, к своему производству принял В. И. Степанов — следователь по особо важным делам той же самой Прокуратуры РСФСР, где работал и Костоев.
Кажется, первым следственным действием В. И. Степанова было отдельное поручение, направленное им прокурору небольшого городка Ташкентской области. Степанов просил допросить сестру погибшей Тани и узнать, как может она охарактеризовать Полякова и, главное, выяснить, не присущи ли ему безволие и легкая внушаемость. Честно говоря, такое начало мне не понравилось (далее я страницы дела уже просто листаю: опять запрос о характеристике — и ответ соответствующего учреждения, и опять). Поскольку Полякова много мотало по свету и он все время менял места работы, запросы летели в разные концы страны — так что следствие шло энергично. В. И. Степанов прервал эту свою деятельность лишь затем, чтобы просить вышестоящую прокурорскую инстанцию о продлении срока расследования ввиду его сложности, и затем продолжал его, получая на свои запросы подробные ответы. Чего тут только нет — и характеристики (по большей части скверные), и выписки из трудовых книжек, и справки о начислении зарплаты, целые простыни материалов учета.
Не странно ли, однако, что дело о преступлении милиции против правосудия начинается со столь подробной характеристики их жертвы — на 120 страницах!
Только на 124‑й странице, наконец, впервые возникли имена сотрудников милиции, в частности замначальника ОУР Смоленского УВД (по-видимому, это и есть то самое «вышестоящее лицо», которое отдало распоряжение об административном аресте Полякова). Тут тоже идут характеристики — на него и еще двоих сотрудников милиции, но какие прекрасные на этот раз! Все эти работники, все без исключения, пользуются авторитетом, все повышают свою профессиональную квалификацию, все морально устойчивы, все передают свой богатый опыт молодежи (не мрачновато ли это последнее звучит?). Самая блестящая характеристика именно у замначальника ОУР: «отличник милиции», член парткома УВД, уж он-то как бы особенно морально устойчив; и в послужном списке одни лишь награды.
Идем дальше. Рапорт о том, что Поляков был помещен в ИВС потому, что в спецприемнике не было места (не по злому, мол, умыслу держали его в ИВС милиции — прием достаточно избитый, когда человека незаконно держат в ИВС, всегда оказывается, что ни в тюрьме, ин в спецприемнике, нигде для него не было места).
Но вскоре тревога моя прошла. Следователь Степанов установил, что сотрудники милиции Сергеев, Антоненко и Никитин необоснованно заподозрили Полякова в убийстве жены, допрашивали (без протокола!), требовали признания, доводы о невиновности полностью игнорировали, грубо нарушив тем самым: статью 20 («следователь и лицо, производившее дознание, обязаны принять все предусмотренные законом меры для всестороннего, полного и объективного исследования обстоятельств дела, выявить как уличающие, так и оправдывающие обвиняемого обстоятельства», а также «не вправе перелагать обязанность доказывания на обвиняемого»), статью 52 (права подозреваемого); статьи 102 и 141 (обязательность ведения протокола, который «должен содержать указание на место и дату производства процессуального действия с обозначением времени его начала и окончания и на лиц, принимавших участие в его производстве», подписывается соответствующим, строго установленным способом, прочитывается «всем лицам, участвующим в производстве следственного действия»).
Вот как, согласно УПК, обязаны были работать сотрудники милиции, но им соблюдение статей УПК и в голову не приходило.
Разобрался Степанов, разумеется, и в истории с помещением Полякова в ИВС: Сергеев поручил инспектору Задворочному в течение месяца проверить поведение Полякова и в случае мелкого хулиганства добиться его административного ареста и тех самых 15 суток. Сотрудники милиции, пишет далее Степанов, полностью игнорировали обстоятельства, противоречащие версии убийства, отказались проверить доводы Полякова о его невиновности.
Когда Поляков был задержан (с нарушением еще и статьи 122 УПК, которая определяет, в каких случаях власти вправе задержать подозреваемого, и предписывает: «…орган дознания обязан составить протокол с указанием оснований, мотивов» задержания и в течение двадцати четырех часов сделать об этом сообщение прокурору, который в течение сорока восьми часов «обязан либо дать санкцию на заключение под стражу, либо освободить задержанного»), он, разумеется, не знал, сколько явных и наглых нарушений закона совершено при его аресте сотрудниками милиции, но он очень хорошо знал, что попал в их полную власть. Посадив его в ИВС, работники милиции приходили сюда неоднократно, требовали признаний, а когда он все-таки отказался, то морально устойчивый Сергеев ударил его ребром ладони по шее.
Удар этот не простой. Мне рассказывали люди, прошедшие подобную «милицейскую обработку», что он следов не оставляет, зато мгновенно отключает сознание, а потом поселяет в душе погибельный страх.
Поляков рассказал также, что Сергеев и Антоненко — особенно активны были эти двое — угрожали отбить ему почки, подвести под расстрел и что у него не было ни малейших сомнений в их способности и возможностях привести эти угрозы в исполнение. Он сразу понял, что с ним могут сделать все что угодно, а дальнейшие события, и следствие, и суд в том его настолько убедили, что он решил никогда никуда не жаловаться. Всю историю, которую он излагал в своей «явке с повинной», ему, разумеется, продиктовали.
Когда Степанов, допрашивая Сергеева, спросил его, к примеру, о фиктивном протоколе и водворении Полякова в ИВС, тот ответил: да, он отдал распоряжение инспектору Задворочному добиться административного ареста Полякова, но только в том случае, если тот действительно совершит мелкое хулиганство. Составление фиктивного протокола? — такого у него и в мыслях не было. Нетрудно понять, в каком положении оказался старший инспектор Задворочный. Приказ был недвусмыслен — арестовать, оперативно обработать, склонить к признанию, — а сформулирован он был так двусмысленно, что в случае чего вся ответственность ложилась на инспектора, который, конечно, понимал, в чем заключается ловушка, но избежать ее был бессилен, даже если бы и хотел. Маленький механизм этот так и сработал, Задворочный был уволен из органов милиции (а характеристика на него следствию была прислана примерно такая: был хороший, а стал плохой).
Но возникает вопрос, на каком основании милиционеры вообще допрашивали Полякова (и свидетелей), если у них не было на этот счет поручения от следователя Асташенкова, который вел дело? «Так потому мы и не составляли протокола, — ответили сотрудники милиции. — Потому и не составляли, что поручения следователя у нас не было! Было бы поручение, мы бы и протокол вели».
На главный вопрос (почему Поляков признался в убийстве жены, которого не совершал?) Сергеев и два других работника милиции ответили единодушно: «Нам непонятно, почему Поляков оговорил себя в убийстве».
Следователь Асташенков ответил, что получил дело уже вместе с «явкой с повинной» и был убежден в вине Полякова. И милиционеры были в ней убеждены. На каких основаниях? Да на тек самых основаниях: признался! И тем сбил их с толку! Большое впечатление произвело на них не только его признание, но и тот факт, что он правильно показал место, где нашли его убитую жену.
Такая постановка вопроса В. И. Степанову, представьте, понравилась. Получалось, что сам Поляков виноват в своем осуждении. «При производстве следственного действия, — писал Степанов, — Поляков, зная место обнаружения трупа, указал его правильно, чем дезориентировал следствие и суд при оценке доказательного значения имя этого следственного действия».
Стойко должен был держаться Поляков, бороться он должен был и с милицией (пусть бы ему отбили почки, ничего), и со следствием, и с судом, чтобы никого из них не подводить.
Ну скажите, в самом деле, разве не любопытное расследование?
Однако, серьезно говоря, В. И. Степанов, конечно, с самого начала вел дело к такому результату, недаром же начал он с запроса в далекую Ташкентскую область, не является ли Поляков человеком слабым и безвольным. Эта изначальная мысль была положена в основу конечных выводов: Поляков — личность сомнительная, выпивал, часто увольнялся, по характеру «безволен, апатичен, безразличен к своей судьбе». О невиновности своей не заявлял (негодяй) ни следователю, ни суду, ни в какие-либо другие правовые инстанции. Кроме его показаний, других доказательств вины работников милиции следователь Степанов не усмотрел и написал: «С учетом позиции Полякова на следствии и в суде» следствие пришло к заключению, что вина Сергеева и двоих других милиционеров не доказана.
Ну а как быть с беззакониями, выявленными и доказанными? И тут ничего страшного, убеждает нас следователь Степанов. «Допущенные при проведении оперативно-розыскной работы по делу нарушения норм уголовно-процессуального закона следствие расценивает как административные правонарушения, поскольку они не стоят в прямой причинной связи с признанием Поляковым своей вины в убийстве и его необоснованным осуждением».
«Не стоят в прямой причинной связи»! — с чем же он стоит тогда в прямой причинной связи, этот беззаконный арест, и для чего был нужен?!
Но Степанов продолжает настаивать: «и фиктивный протокол нельзя рассматривать в качестве одного из способов принуждения к самооговору», впрочем, он целиком на совести инспектора Задворочного, который за это и наказан. И действия следователя Асташенкова следует расценивать как дисциплинарные правонарушения, «ответственность за которые наступает в дисциплинарном порядке». Последнее замечание В. И. Степанов сделал, надо думать, в шутку, поскольку хорошо знает, что дисциплинарная ответственность согласно «Положению о поощрениях и дисциплинарной ответственности прокуроров и следователей органов Прокуратуры СССР» может быть наложена только в течение одного года (а практически, надо думать, не наступает никогда, поскольку следствие у нас длится долго, подчас годами!).
Заканчивает свою работу В. И. Степанов словами, уже вовсе невероятными в устах юриста: «…Учитывая также, что никаких данных о невиновности Полякова на момент расследования дела у них (работников милиции. — О. Ч.) не было», он, Степанов, дело прекращает.
Всем обществом не перестаем мы удивляться, как это так получается, по каким законам божеским и человеческим происходит, что следователь, да и любой другой сотрудник правоохранительной или судебной системы, очевидно и грубо нарушившие закон, никак за это не отвечают. Их не привлекают к уголовной ответственности. А непосредственное начальство неизменно их защищает.
Мы стали свидетелями поразительного явления: столкнувшись с явным беззаконием, наша юстиция — и следователи, и прокуроры, и судьи не вспыхивает гневом и не сгорает от стыда.
Она привыкла!
Итак, дело, возбужденное Костоевым, было закрыто — на этот раз наш герой потерпел поражение. Столкнувшись с могучей корпорацией, а точнее говоря, с самой советской системой, он и не мог победить. Его запросто обошел коллега, чей кабинет был неподалеку от его кабинета, эти два юриста работали в одном коридоре, оба были следователями по особо важным делам Прокуратуры РСФСР. Один сделал для правосудия все что мог: нашел и обезвредил убийцу, освободил из тюрьмы невинно осужденного, призвал к ответу тех, кто вырвал у него ложное признание. Огонь правосудия (позволим себе выразиться так, несколько высокопарно) был ярко зажжен профессионалом и чисто горел — а другой (непрофессионал?) загасил его, затопил мутными и лживыми рассуждениями. Как видно, в понятие профессионализма входят и этические основы профессии.
Нетрудно представить, в каком гневе был Костоев, когда узнал, что Степанов прекратил дело о нарушении закона работниками милиции и все виновные остались при своих должностях. Ему удалось спасти невиновного, но покарать виновных не удалось.
— Поймал я Стороженко, закончил дело, — рассказывал мне Исса Костоев, — и сразу же поехал в отпуск. Стоял в тамбуре, смотрел в окно и, знаете, был счастлив: никогда этот убийца никого больше не убьет.
Он и сейчас светлеет, вспоминая.
— А после отпуска мне предстоял Ростов — и вот это новое дело… Этот другой…
Но тут, по мере того как он говорит, глаза его темнеют, в них появляется что-то мрачное, угрюмое, такими я их не видела.
— Неужто страшнее Стороженко? — спрашиваю.
— Стороженко — убийца и садист, но как противник для меня он был все равно что овца. А этот…
Исса подумал и сказал как-то особенно тяжело:
— Опасней и страшней человека я не видел.
Старший следователь Ростовской городской прокуратуры Нюриса Ефимовна Кузьмина занималась невеселым делом: в следственной тюрьме разбирала вещи покончившего с собой заключенного, искала хоть что-нибудь, что пролило бы свет на трагедию самоубийства, — и, по-видимому, нашла то, что искала. Записка, в ней значилось: «Вася, где твои 200%? Я сижу, делай все, что обещал. Ты обставлен деньгами. Жду семь дней». Через семь дней этому человеку должны были предъявить обвинение. Ответа он не дождался.
Стала Нюриса Ефимовна допрашивать сокамерников погибшего, они рассказали, что тот ждал помощи от некоего Васи и собирался, если помощи не будет, сделать какие-то важные разоблачения. Значит, «жду семь дней» было угрозой? Может быть, тут не самоубийство, может быть, в связи с этой угрозой его и убрали?
Может быть, но доказательств тому не было никаких. Между тем от тех же сокамерников Кузьмина узнала, что погибший писал этому Васе записки, вкладывал их в письма к жене, а поскольку Васиного адреса не знал, то и просил жену опускать их в почтовый ящик такой-то квартиры семиэтажного белокирпичного дома, расположенного возле магазина «Весна». Проверить все это было нетрудно: в городе один магазин «Весна», а возле него один-единственный семиэтажный дом белого кирпича. В названной квартире жил работник областной прокуратуры по имени Василий.
Обо всем этом Кузьмина сообщила своему непосредственному начальнику А. Н. Кумскому, тот сказал, что сам доложит руководству.
Hо не доложил, а, напротив, и записку погибшего, и протоколы допросов его сокамерников почему-то держит у себя.
Будь Нюриса Ефимовна Кузьмина менее смелым человеком, не было бы и самого дела. Но она была человеком смелым и доложила о событии в следственной тюрьме прокурору города.
А смелость от нее требовалась немалая: в Ростове, говорят, только воробьи не чирикали о том, что Кумский человек страшный — это удивительно, как все его боятся, и, что бы он ни откалывал, все ему сходит с рук. И вот теперь оказалось, что он замешан в деле о взятке, открывшемся в связи с самоубийством заключенного. Замешан? В Ростове были убеждены: не «замешан», а главная его пружина. Потому что более наглого взяточника на свете не бывало, и этот волк все равно из любой ловушки уйдет. Ведь было уже однажды: против него возбудили разом два уголовных дела, а кончилось тем, что из старших следователей горпрокуратуры он стал заместителем прокурора города (зампрокурора такого города, как Ростов-на-Дону, — пост немалый). Уже тогда кто-то явно показал: Кумского мы вам не отдадим.
Вот каким делом предстояло заняться Костоеву.
Личное дело Кумского было ангельски чистым. Кончил юридический институт, работал следователем в сельском районе, потом перешел в райпрокуратуру Ростова. Но Костоев запросил архив и узнал, что карьера была куда сложнее: да, сразу после института Кумский работал следователем прокуратуры Полтавского сельского района. В этом сельском районе к нему, двадцатитрехлетнему парню, нередко попадали на допрос темные, робкие женщины, и он пользовался их извечным страхом, вынимал, например, из своего следственного портфеля фотоувеличитель, выдавал за какую-то страшную «электрическую машину», направлял на допрашиваемую, и та, бледнея, либо падала в обморок, либо подписывала все, что от нее требовали (бывало, что ее в шоковом состоянии увозили в больницу). За эти и другие дела Кумский был из прокуратуры уволен. (Заглянул Костоев и в более ранние времена. Это уже почти детство? Да, почти детство, Кумскому пятнадцать, он живет на территории, занятой немцами, — и никто, разумеется, не станет его корить, что он вместе с сотнями тысяч других несчастных оказался на земле, занятой врагом, или за то, что вынужден был устроиться на какую-то работу, — не о том речь. Работая на немецкой бирже, юный Кумский разносил повестки тем, кого должны были угнать в Германию, и по свидетельству очевидца, «с нескрываемым удовольствием рассказывал: когда он приходит к людям с повестками, то его очень боятся, и ему это приятно». Вот такой рос редкий мальчик.)
Затем районная прокуратура Ростова, из которой он вдруг ушел в адвокатуру — почему? Личное дело на это ответа не дает, равно как и не объясняет, каким образом новоявленный адвокат оказался в Сухуми следователем. Зато многое объяснил следующий эпизод. В прокуратуру Грузии пришло частное определение, вынесенное Президиумом Верховного суда РСФСР, где говорилось о беззакониях Кумского, совершенных им во время работы в Ростове (так вот почему он ушел тогда в адвокатуру, а потом уехал из Ростова, — спрятался таким образом от ответственности — или, может быть, его спрятали?). Прокурор Грузии вызвал его и сказал, что увольняет его.
— Как уволите, так и восстановите, — ответил Кумский.
И действительно, из Прокуратуры СССР пришла рекомендация оставить Кумского на работе. Стало ясно: у парня мощная лапа. И когда года через два Кумский на своей машине сбил маленького мальчика и «с места происшествия скрылся», дело против него прекратили. Правда, сам он вынужден был из Сухуми уехать — но куда? Да обратно же в Ростов, на этот раз уже прямо в городскую прокуратуру, протесты иных ее ответственных работников против его назначения ни к чему не привели, им возразили: юрист сильный и опытный, раскрывал большие, сложные дела.
Да, и Костоев знал: это сильный, наступательный следователь (как раз таких он, Костоев, и любит), к тому же упорен, даже педантичен, от своей цели никогда не отступает.
Все это верно, только вот, попав к нему, иные дела вдруг чудесным образом преображаются. Было, к примеру, дело работников мебельно-хозяйственного магазина, которым некая кладовщица сбывала для продажи краденные ею товары. И сама она рассказала правду, и работники магазина и документы — всё их преступления подтверждало. Но когда дело попало к Кумскому, работники магазина вдруг заявили, что кладовщица им ничего не привозила, что она свои товары продавала неизвестно куда и кому. Оказалось, что подобный ход подсказал им сам Кумский и прибавил смеясь: «Пусть оперативники поищут этого неизвестного!» Он собрал их всех в своем кабинете (под видом очной ставки), чтоб уговорили бедную кладовщицу взять вину на себя (за соответствующее вознаграждение). Она, может быть, и отказалась бы, но требовал от нее таких показаний сам Кумский! И стоило это преступникам пять тысяч рублей (тогда большая сумма).
Изучал Костоев дела, которые вел Кумский, и все больше убеждался: да, это знающий юрист, советы, которые он давал тем, кто ему платил, были высокопрофессиональны (его кабинет стал местом хитроумных сделок, торга и сговора), он хорошо знал, каким документам дать ход, какие придержать, а какие и вовсе отправить в архив навеки. Концы в воду. Высокопрофессионально сколачивались тут липовые дела.
Сильный, наступательный следователь, спору нет! Однажды ему нужно было получить показания от женщины, которая ждала ребенка. Он пришел к ней не сразу, а когда ребенку уже был месяц, сказал: «Посмотри на него в последний раз» — и, арестовав ее, поместил в тюремную камеру. Было знойное лето — в жаре, духоте, в тесноте камеры женщины задыхались, а эта еще и обливалась молоком, еще и сходила с ума при мысли о ребенке. Вот тогда-то и вызвал ее на допрос следователь Кумский, тогда-то и получил нужные ему показания.
Но постойте, может быть, рассказ этот преувеличен? Нет, Костоев проверил, все оказалось правдой вплоть до фразы «посмотри на него в последний раз», которую запомнили понятые, присутствовавшие при аресте.
Многое знал теперь о Кумском Костоев, видел не раз, разумеется, и его самого — высокий, лысый, с бахромой светлых волос по краю черепа; на длинном, узком лице глядят холодно светлые глаза.
В своем кабинете (ему предоставили помещение в здании местного КГБ) Костоев, «важняк» Прокуратуры РСФСР, сидел над томами дел, над ворохами документов, копал глубоко, допрашивал десятки людей, извлекал из архивов утаенные счета и акты ревизии, вытаскивал спрятанные в воду концы.
А в другом кабинете, в прокуратуре Ростова, зампрокурора города принимал контрмеры.
А люди в Ростове гадали, удастся ли храброму следователю из Москвы взять самого матерого зверя.
Работала костоевская группа, изучала Кумского, удивлялись ее сотрудники: ну конечно — алчность ненасытная, тяга к дорогим вещам неодолимая; скупает ковры, хрусталь, драгоценности; ездит по городам в поисках антиквариата (Костоев был убежден, есть у него где-то тайник, не может не быть).
Купил «Жигули» — на чужое имя. Купил к машине гараж — недооформив сделку, так что гараж этот числился за прежним владельцем (обстоятельство, которое в дальнейшем станет немаловажным).
Но каков интриган этот работник правосудия; на своем японском портативном магнитофоне, например, записывает (на всякий случай) разговоры сослуживцев. Вот, к примеру, мирная сценка в гостях, Кумский пришел к знакомому. «Мы сидели на кухне, — рассказывает тот. — На столе стоял радиоприемник «Океан», в котором у меня был самодельный передатчик, вернее, передатчик стоял в магнитофоне, а затем сигнал с него передавался на радиоприемник. Кумского это очень заинтересовало, он спросил у меня, можно ли установить такой передатчик в кабинете его шефа, чтобы подслушать его разговоры. Я ответил, что это сделать просто. Кумский стал говорить, что ему обязательно надо подсидеть шефа, а когда он займет его место, он доплатит за меня в кооператив… Стали обсуждать варианты передатчика — в столе, под стулом? Остановились на телефоне».
Но главное — Кумский был просто ас по части вымогательства.
Ректорат Ростовского медицинского института переслал в прокуратуру города заявление некой женщины, которая сообщала, будто сотрудник института доцент Кононов получил от нее взятку, пообещав, что ее дочь будет зачислена студенткой. Однако при попытках выяснить, когда, где, при каких обстоятельствах была дана эта взятка, женщина ничего объяснить не смогла, вконец запуталась — возникло даже впечатление, что она была орудием в чьих-то руках.
Но дело попало к Кумскому, тот недвусмысленно дал понять доценту, что может прекратить его дело (разумеется, не безвозмездно) — и вот у нас редкая возможность услышать, каким образом и на уровне каких слов происходят подобного рода разговоры.
«Кумский сказал, — пишет Кононов, — что моя судьба в его руках. "Я следователь, — сказал он, — от меня зависит многое. Быть ли человеку в тюрьме или на свободе". Я заметил ему, что этот вопрос решает закон. А Кумский ответил: "Закон сейчас в моих руках. Захочу — признаю отсутствие состава преступления, а не захочу — будете сидеть 11–12 лет, писать жалобы, которых никто не будет читать. Разница между свободой и тюрьмой сейчас такая же, как между вашей "Волгой" и моими "Жигулями". Я еще раз спросил: так какая же разница, и Кумский ответил: "Ты же кандидат наук, думай — разница в пять тысяч". Он объяснил, что пять тысяч решат мою судьбу — быть мне в тюрьме или на свободе. И прибавил: "Думай, время не ждет". И дал свой служебный телефон».
Собрались родные, друзья, доцент с возмущением рассказал им, чего требует Кумский, все были взволнованы, одни энергично поддерживали Кононова в его решении не сдаваться, другие, напротив, горячо советовали не ссориться со следователем, да еще таким, как этот, и предлагали деньги взаймы.
Среди собравшихся оказался сотрудник прокуратуры, он поехал к Кумскому, вернулся мрачным — настаивает, сказал, на пяти тысячах и грозит если к праздниках не принесет, после праздников я его арестую.
Не таясь, не скрываясь, ничего не боясь.
Кононов денег не принес и после праздников был арестован.
Но Кумский, как вы помните, большой педант, человек последовательный. На первом же допросе он спросил арестованного, не передумал ли тот. Кононов не передумал.
И вот сидевший с ним в камере некто Григорьев, уже осужденный, стал усердно его уговаривать, единственный-де способ спастись — дать Кумскому деньги.
Потом тот же Григорьев с теми же уговорами пришел в семью Кононова, к его жене и матери. Как это — осужденный пришел из тюрьмы? Вот именно: из тюрьмы его на минуточку выпустили, чтобы уговорил этих женщин, мать Кононова и его жену, и он пошел, уговаривал, кстати, взял с тех триста рублей (без отдачи) и вернулся в тюрьму. Несчастные женщины с отчаяния, может быть, и согласились бы на взятку, но сам Кононов решил не сдаваться. И действительно, продолжал борьбу — и в суде, который его осудил, и после суда, и в колонии.
Его жалобы в инстанциях копились едва ли не мешками — как и предсказывал Кумский, их никто не читал.
(Бывает так, что в инстанциях, куда заключенный упорно жалуется, ему создают репутацию патологического склочника, почти что психа, новые его заявления встречают уже едва ли не смехом (и, разумеется, не читают — этот, мол, опять за свое!).
А Костоев заявления Кононова как раз внимательно читал и находил в них любопытные вещи. Так, например, в колонии доцент, повстречав людей, тоже бывших жертвами Кумского, написал и о них. Тогда Кумский подал в прокуратуру рапорт против Кононова, было возбуждено уголовное дело по обвинению в клевете на следователя, и доценту добавили срок в три года.
Стол в одном из кабинетов городской прокуратуры. Стол в одном из кабинетов здания ростовского КГБ. И словно бы молнии снуют между этими двумя столами.
Пока Костоев расследует, Кумский нажимает тайные пружины (дает сигналы своей «мощной лапе»). Когда Костоев вызывает свидетелей, Кумский их перехватывает, говорит: «Этот следователь — из Москвы, он в Москву же и уедет, а я, между прочим, остаюсь здесь. Имейте в виду». Они имели в виду. Многие знали: Кумский свидетелей берет в клещи, сам и готовит их к суду (что говорить, чего нет), иногда даже подвозит их в суд на своей машине — сам же и сидит в суде, не спускает с них глаз.
Но у Костоева уже было достаточно материала, и он отъехал в Москву за санкцией на арест.
А в Российской прокуратуре дать санкцию на арест отказались. И в прокуратуре Ростова тотчас узнали, что Костоев ездил в Москву за санкцией да вернулся ни с чем.
То был сильный удар по следственной группе Костоева.
Немало тяжкого и страшного, как всякому понятно, повидал на своем веку Костоев, но тут начиналось уже нечто иррациональное, близкое к ночному кошмару.
Вызвал он к себе крупного врача, подполковника, воевавшего всю войну, уважаемого человека. Они разговаривали, и Костоев знал, что в черепе этого человека сидит гвоздь.
— Да, сидел гвоздь, — говорит Костоев, — и черт побери, я ни на минуту не мог забыть об этом гвозде!..
Гвоздь снаружи виден не был, зато был отлично виден на рентгеновских снимках, что лежали перед Костоевым.
Главврач городской больницы Л., вернувшись из отпуска, к своему изумлению, узнал, что против него возбуждено уголовное дело, кажется, по халатности; ведет Кумский. В больнице только что прошла ревизия, никаких нарушений не обнаружила. Доктор ничего не мог понять и сам пошел к Кумскому.
Разговор их был странен, следователь все время повторял ставшее знаменитым: «Был бы человек, а статья найдется». Догадывался ли доктор, что у него вымогают взятку? — и да и нет, но, чувствуя себя ни в чем не виноватым, решил тактики Кумского не понимать.
Тогда следователь заорал, что сгноит его в тюрьме.
За что же?! На каких основаниях?!
«Был бы человек, а статья найдется».
Однажды, например, в родильном отделении больницы прорвало водопроводные трубы, ремонт требовался большой и очень срочный (ведь родильное отделение, роженицы и новорожденные!), однако ни средств на него, ни материалов, ни мастеров у главврача не было. И он оформил на полставки одного из докторов, чтобы, с его согласия разумеется, уплатить эти деньги шабашникам, которые брались сделать все быстро (и наверняка сделали бы хорошо). Вот вам и преступление, вот и статья.
Словом, Кумский доктора арестовал, допросил — и больше они не видались. Да, представьте себе, шли недели, месяцы, подполковник требовал следователя, а тот и не думал являться. Между тем жизнь с уголовниками в камере была невыносимой, доктор метался в ужасе от того чудовищного, что с ним вдруг произошло, от бесправия своего, от бессилия. Только что он работал в любимой больнице и был всеми уважаем, а тут, в душной камере, грязные уголовники измываются над ним как хотят. Беспомощный, замученный, униженный.
Отчаяние его было беспредельным, жить он уже не мог, подступало безумие.
И как раз в это время он нашел у себя в постели гвоздь, да какой — новый, сверкающе заточенный.
Странное дело, не так ли? — в камеру обрывок бумажки и тот не может попасть, а тут новый остро заточенный гвоздь.
И доктор увидел в этом знак освобождения. Одно желание владело им: покончить с этим кошмаром, спастись любой ценой. Он написал родным прощальное письмо, взял обеденную миску, загнал ею гвоздь себе в висок. И не умер.
В больнице ему сделали операцию, оказалось, что гвоздь непостижимым образом мозга не задел, но вынуть его, сохранив при этом жизнь, невозможно. Так и остался доктор с гвоздем в черепе и с тяжкой эпилепсией.
Кумский дело его прекратил, самого его освободил, но в покое не оставил. Сразу после операции — доктор еще сам передвигаться не мог, его привели родные — снова вызвал на допрос, снова орал…
И снова возбудил дело.
Да, начинаешь понимать Костоева, когда он говорит, что Кумский был для него куда страшней, чем Стороженко. У того в помощниках только темная ночь, а у этого в руках огромная государственная власть.
Костоев не сомневался, при таких взятках и при такой тяге ко всякого рода драгоценностям у Кумского обязательно должен быть тайник — и странным казалось, что есть у него машина (пусть и на имя тестя) и нет гаража. Поскольку и гараж числился за другим владельцем, нашли его не сразу, но все же нашли.
Обыск в гараже вела группа под руководством Амурхана Яндиева (старшего следователя Северо-Кавказской транспортной прокуратуры). Работали тщательно и не находили. Конечно, металлоискатель не раз гудел, но в гараже было много металла, в частности, висел на стене металлический двустворчатый шкаф, в нем, кроме банок с краской и пакетов с моющими средствами, ничего не было, внутри он был отменно гладок, на стальных его поверхностях ни пятнышка. Молодой Алексей Яськов все никак не мог отойти от этого шкафа.
Костоев и сейчас смеется: как это Алексей сумел что-то разглядеть? Или он не разглядел, а ткнул гвоздем в заднюю стенку шкафа, повинуясь некой интуиции? Словом, гвоздь его вошел во что-то мягкое, оказалось, в крошечную дырочку, зашпаклеванную пастой, которая была тщательно подобрана под стальной цвет стенок. Задняя стенка шкафа подалась под гвоздем, а потом пошла вверх. За ней открылся сейф, вмурованный в бетонную стену гаража.
Премудрый Кумский загородил металлический сейф металлическим же шкафом с расчетом: если будет обыск, сотрудники, его производящие, примут сигнал металлоискателя реакцией на шкаф и пройдут мимо. Замок сейфа тоже оказался на редкость хитрого устройства, и мастер долго с ним возился, потому что таких замков до сих пор не видал, хотя и был их знатоком.
Да, но сейф-то был пуст. Позже эксперты обнаружили на его стенках следы серебра.
Следы серебра, и больше ничего! Никто из следственной бригады не сомневался: если бы Прокуратура СССР дала санкцию на арест, если бы Кумского не предупредили о том, что Костоев ездил за этой санкцией на арест и вернулся ни с чем, и если бы в распоряжении преступника не было этих трех месяцев отсрочки, можно было бы ухватить и деньги и драгоценности. Надо ли удивляться, что Костоев мрачнеет, вспоминая эту историю. Но разве тут дело в деньгах! — не мог понять Исса Костоев, как это существует на белом свете подобная нелюдь да еще облеченная властью.
Такой вурдалак.
Однажды Кумский арестовал женщину, и милиционер (именно от него и узнал Костоев эту историю) спросил его, можно ли уже вызвать машину, чтобы доставить арестованную в КПЗ.
— Не надо машины, — к удивлению милиционера, ответил Кумский и велел привести в прокуратуру детей этой женщины.
Мне не раз приходилось писать о склонности следователей худшего типа к шумным, прилюдным арестам (например, в день рождения подозреваемого или в Новый год), к унизительным конвойным шествиям — но тут был задуман спектакль особого рода.
По улицам шла женщина, милиционер спереди, милиционер сзади, а следом с плачем бежали дети, десяти — двенадцати лет ребята.
И смотрел на все это из окна своими светлыми глазами высокий лысый человек.
Он был приговорен к расстрелу, но расстрелян не был (Верховный Совет заменил расстрел на двадцать лет особого режима потом эти двадцать лет были заменены на 15).
Все следователи одним миром мазаны, говорите? Да вы что! Меж ними пропасть! Непроходимая! — между теми, кто защищает нас от преступного мира, и теми, кто под видом борьбы с преступностью работает на себя, фальсифицирует, липует, насильничает — губит неповинных. Резкий перепад уровней профессионализма, образованности, культуры, но в тех уголовных делах, которые встретились (и еще встретятся) нам в этом рассказе, на первый план выдвигается нравственная сторона проблемы.
Формально следственный аппарат разделен сейчас на три части — те, что в прокуратуре, милиции и госбезопасности. Но самым главным представляется мне другое разделение следователей — на профессионалов и портачей, на порядочных людей и тех, кто забыл о долге, чести и совести. С великой тревогой вынуждены мы признать: следственный аппарат сейчас ослаблен невероятно, и в нем сейчас берут верх «худшие». И причиной тому не только общий упадок власти в стране.
С приходом Горбачева общество двинулось по пути создания правового государства, медленно двинулось, делало в этом направлении всего лишь первые шаги, но шаги эти были довольно уверенны. И очень быстро результаты стали ощутимы. Беззаконная практика, когда человека сперва бросают в тюрьму, а потом начинают доказывать его вину, была запрещена — и разом опустели до того перенабитые тюрьмы (я сама видела в Бутырках и Матросской Тишине полупустые и вовсе опустевшие камеры, зато сидели в них действительно опасные преступники — работники тюрьмы, в особенности надзиратели, говорили, что служба стала труднее). Главное — начала укрепляться судебная власть, судьи почувствовали некоторую независимость (от прокуратуры, от партаппарата), появились оправдательные приговоры, которых, повторю, страна до сих пор не знала. Восстанавливалось попранное равенство сторон, с адвокатами стали считаться, они уже не говорили как раньше, в пустоту. Беззакония следователей встречали в обществе резкий отпор. Словом, стала крепнуть правовая система.
Нетрудно было предвидеть раздражение худшей части следственного аппарата — потеряв возможность практически бесконтрольного ареста (который, повторим, означает для них возможность получить человека в полную свою власть), они становились совершенно беспомощными. И начался саботаж. Следователи этого типа демонстративно перестали арестовывать опасных преступников, знаю случай, когда даже адвокат считал, что его подзащитного необходимо взять под стражу, настолько тот опасен, — но следователь отказался, заявив, будто бы им вообще запрещают арестовывать и тем мешают бороться с преступностью. Все это не выходило за рамки обычной демагогии, но вот то, что произошло далее, вряд ли кто мог предвидеть.
Когда поднялась «демократическая» митинговая волна, иные из следователей, особенно те, кто мог опасаться кары за свои беззакония, вскочили на нее с большой ловкостью, громко вопя о том, что они и есть демократы, главные борцы с коррупцией партаппарата, что за это их и преследуют. О, как они обличали! — в печати и по телевидению, направо и налево, «по горизонтали и по вертикали», громко обвиняя людей, главным образом тех, кто так или иначе пытался им противостоять, в тяжких преступлениях (как правило, во взятках), не представляя при этом ни малейших доказательств.
В цивилизованном обществе, в нормальном государстве только безумец мог бы отважиться на такое: по десять раз в день бездоказательно обвинять людей в тягчайших преступлениях. Но обвинения эти, дикие и бездоказательные, вполне подошли ураганному безумию людских множеств. Социальная психопатия правила свой бал открыто и беспрепятственно.
Союз этого «черного следствия» с митингом был открыто направлен против судебной власти, в том была его главная опасность. В брежневские времена передовая печать обличала «телефонное право», давление партаппарата на судебные дела, в эпоху гласности это беззаконие одним из первых попало под ее яростный прожектор. Но то, прежнее давление аппарата на судей не шло ни в какое сравнение с бешеной атакой на них со стороны новоявленных «демократов». Если судья отваживался на оправдательный приговор, его тотчас же громко (не только на митингах, но и в печати) объявляли взяточником. Явилось страшное зрелище «ревтрибунала», когда от судей требовали, чтоб они вели процесс на стадионах, в присутствии и, так сказать, под контролем масс — и, страшно вспомнить, бывали такие процессы!
Но самое поразительное заключалось в том, что этот бунт «черных следователей» поддержала «прогрессивная интеллигенция», (практически восстановившая, таким образом, культ, сталинской поры — культ следователей, «которые не ошибаются»). Мало кто из этих интеллигентных людей верил в демократизм и даже простую порядочность «черных следователей», но все считали союз с ними полезным «на данном этапе».
Возникло зрелище, поразительное по уродству, когда крупнейшие правозащитники страны выступали плечом к плечу на одной митинговой платформе с величайшими насильниками, с самим беззаконием.
Надежды «демократов» на то, что союз этот, принеся пользу данной минуты, вреда не принесет и может быть запросто разрушен, как только в нем не станет надобности, были чистой иллюзией. Вред, нанесенный обществу этим союзом, был огромен и разнообразен. Идея «ревтрибунала» пустила корни в народном сознании, ибо во многом ему соответствовала. Вообще надо отметить, что «черное следствие» в полной мере использовало темноту народных масс, убежденных, будто закон, его строгое исполнение, мешают борьбе с преступностью, и готовых тут оправдать любое насилие.
Практический результат этого союза был самым пагубным: «черные следователи» уже и вовсе почувствовали себя безнаказанными. Если раньше все-таки существовало немало факторов, которые заставляли их быть осторожными, в частности печать, теперь, когда «демократы» пришли к власти, такого рода следственные работники получили поддержку, и печать против их беззаконий практически уже не выступала. И вот теперь приходится признать: в области следствия и дознания в наше время дела идут значительно хуже, чем это было при Брежневе (уж не говорю о начальном периоде правления Горбачева). Незаконные методы, которые применялись во времена «застоя», тогда все же осознавались как незаконные — теперь с них снят запрет, и можно уже говорить о прочной традиции беззакония, вооруженного испытанными методами. Главные из них даже можно перечислить.
Арест. На каких основаниях он производится? Занимаясь каким-нибудь делом, я обычно никак не могла понять, что послужило причиной ареста подсудимого — в материалах дела о том не было ни слова. На мое недоумение мне отвечали: не важно, мол, на каких основаниях он арестован, главное, что вина его доказана (но мне-то было ясно, какую роль в ходе следствия играет арест). А чаще всего говорили, что арест произведен на основании оперативных милицейских разработок, которые, как всем известно, являются строго секретными. Таким образом, вопрос свободы человека согласно многолетней традиции нередко решается неизвестно кем, неизвестно на каких основаниях. Практика административных арестов показывает, что можно схватить любого. Так и хватают — ближайшего родственника погибшего, если это убийство, того, кто сообщил в милицию о преступлении, того, кто случайно проходил мимо, нередки случаи, когда милиция вообще ищет «под фонарем».
Первый допрос. Его порядок установлен законом: сначала следователь спрашивает обвиняемого, признает ли он себя виновным, после чего предлагает обвиняемому дать показания по существу обвинения. На практике зачастую бывает совсем другое: человека с ходу ошеломляют неожиданным диким ором, грязным матом, лютыми угрозами, ему сообщают, будто он известный рецидивист, будто на месте преступления обнаружены его следы, отпечатки его пальцев и он уличен.
А ведь сверх того у «черного следователя» есть могучий союзник: тюрьма. Самые условия наших следственных тюрем ужасны и унизительны, камеры перенабиты (снова перенабиты, да как! — теперь уже люди здесь стоят!), уголовники ведут себя нагло, среди них есть агенты, которые выполняют прямые указания следователя.
Подследственный не сдается, предположим, у него прочное алиби и он уверен, что докажет свою невиновность (а он нередко в подобных случаях, вопреки закону, поставлен в необходимость доказывать свою невиновность). И тогда следствие начинает борьбу с алиби — тут его методы тоже отработаны. Алиби как бы не замечают, документы, его подтверждающие, не затребуют, свидетелей, его подтверждающих, на допрос не вызывают. Или, напротив, вызывают такого свидетеля и жестко ставят перед ним вопрос: или он отказывается от своих показаний, или меняется местами с арестованным (угрозы бывают самые разнообразные и самому свидетелю и его близким). Сколько приходилось видеть таких разрушенных алиби!
Теперь, когда алиби разрушено и подследственный понимает, что беззащитен, атака следователя становится особенно жесткой, он требует одного: «чистосердечного признания». Они стали едва ли не непременной составной частью следственного дела — эти признания, все сплошь чистосердечные, зачастую обстоятельствам дела вовсе не соответствующие. (Очень распространен способ, когда какому-нибудь уголовнику, совершившему преступление, предлагают взять на себя и другое, обещая за это разного рода поблажки, тоже хорошо известные: изменить, например, статью на более легкую и т. д.; начинается торговля, которая тоже нередко кончается «чистосердечным признанием».)
И здесь наблюдается некий сдвиг: если раньше работники дознания и следствия заботились о том, чтобы признание было правдоподобно, — с подследственным работали, укрепляя «версию» заранее знакомили его с документами, подгоняли его показания под материалы дела, — то теперь (насколько могу судить по делам, которыми недавно занималась), все это стало не так уж и важно, главное — самый факт признания. Пусть подследственный признается нелепо, пусть на одни сутки, пусть потом в сотне жалоб расскажет, как его заставили взять на себя преступление, которое он не совершал, приведет сотню доказательств тому, что признание его неправдоподобно, — ничто ему уже не поможет: признался, ловушка захлопнулась! Признание его попало в борозду того же темного правосознания и проросло тут неколебимой уверенностью: раз сам признался, значит — виноват. Любопытно, что это убеждение вполне совмещается с убеждением, что он признался не сам, а под воздействием следователя: только незначительная часть людей отнесет признание за счет искусства работника следствия, который добыл неопровержимые доказательства, большинство ясно сознает, что был применен «прессинг», то есть та же самая пытка. Весь ужас, повторим, в том, что массовое сознание не восстает против пытки и даже считает ее необходимой — пока народ думает так, «черные следователи» будут пытать, а прокуратура и суд будут делать вид, будто такого нет и не бывает.
«Чистосердечное признание» — это главное блюдо «черного следствия», добыв его, к нему начинают готовить гарнир. Прежде всего это «выводка», когда подследственного вывозят на место преступления, где он при понятых и под видеокамеру рассказывает, как его совершал, казалось бы, ясно, что это следственное действие являет собой всего лишь подтверждение того же признания и само по себе доказательством быть не может, но следователи, опять же в расчете на правовую темноту (в частности, и народных заседателей), неизменно указывают «выводку» в числе доказательств.
Свидетельские показания. Мне не раз приходилось встречать такую схему построения следственного дела (предположим, по тому же убийству). Арестовывают двоих парней, одному отводят роль убийцы, другому — свидетеля, причем этому последнему опять же недвусмысленно намекают, что их могут поменять ролями. Нередко эти парни бывают друзьями, и тогда возникает ситуация, когда один под руководством юристов ведет другого к могиле. Нередко и свидетеля задерживают, сажают в ИВС — под любым предлогом (чаще всего провокация скандала и пр.), тут возможна та же пытка, только более осторожная (а иногда и не осторожная).
Большего искусства добилось «черное следствие» в деле отбора нужных свидетелей: вызывают брошенную жену, злого соседа по квартире, соперника по службе. Часто применяют метод и вовсе беззаконный: работник следствия является в учреждение, где работал арестованный, собирает общее собрание, сообщает, что их коллега преступник, что он неопровержимо уличен, сам признался (все это ложь от начала до конца) — и вот уж готов десяток «свидетелей», жаждущих дать любые показания, лишь бы покарать негодяя.
Надо ли говорить, что свидетелей, говорящих в пользу подследственного, встречают в штыки.
Итак, в «активе» следователя собственное признание подследственного, главный свидетель (очевидец!), десяток второстепенных. Теперь остался гарнир из экспертиз, без них тоже никак нельзя, они особенно важны, потому что в массовом сознании твердо установилось убеждение, будто экспертиза (которая на самом деле является всего лишь одним из доказательств, подлежащим наравне с другими проверке в суде) являет собой как бы окончательное мнение — наука, мол, ошибиться не может! Между тем и в области экспертизы возможна фальсификация. Она идет двумя путями. Искажение выводов экспертизы — чаще всего там, где эксперты говорят: участие такого-то не исключено, следствие, а бывает, и суд утверждают: экспертиза подтвердила его участие. Но, увы, нередки случаи, когда сами эксперты ввиду тесных должностных или личных связей с работниками следствия подделываются под обвинение. Бывают самые удивительные заключения экспертизы: то старушка увидела подсудимого в темноте, имея катаракту на обоих глазах, то пуля вылетела из ствола винтовки, принадлежащей подсудимому, а потом оказалось, что ни он, ни его винтовка не имеют к делу никакого отношения. Словом, получить нужное заключение экспертизы или дать ему нужное толкование порой бывает не так уж и трудно. Зато с таким гарниром из экспертиз обвинительное заключение выглядит куда богаче.
Надо ли говорить, что в результате подобного «расследования» обвиняемый оказывается в положении безвыходном. Его алиби разрушено, его свидетели предельно запуганы, зато во множестве появились другие, яростно его обличающие. Экспертизы или фальсифицированы, или ложно интерпретированы. А теперь бывает, что все это украшено (неизвестно в силу какого закона) еще и гневными письмами трудящихся, которые дела, разумеется, не знают и знать не могут, но тем не менее грозят и требуют расстрела.
— Прочли? — спрашивает Костоев, принимая у меня папку.
Да, целый день сидела в прокуратуре и прочла. Лучше бы мне этого не читать.
А впрочем, нет, я благодарна Иссе Костоеву за то, что он указал мне на эти документы и дал возможность с ними познакомиться.
В Свердловске (по времени это примерно совпадает с первыми преступлениями Чикатило) тоже стали пропадать девочки и девушки, и их тоже находили мертвыми.
Слишком много мертвых на этих страницах, не правда ли? Да что поделать, борьба с преступностью — дело кровавое как и сама преступность, если мы следим за этой борьбой, без реального материала, которым заняты следователи, без крови и грязи, нам, увы, не обойтись.
Шесть убийств было совершено тогда в Свердловске — на протяжении пяти лет. Почти каждую весну, чаше всего в мае, кто-то выходил на охоту и скрывался до следующей весны. Как полагали профессионалы, тут тоже работала одна и та же рука.
Расследование этих дел шло очень бодро. В обвиняемых не было недостатка, они даже появились в избытке и все сидели по камерам…
В первом убийстве — одиннадцатилетней Лены Мангушевой — (произошло оно в пригородном перелеске, между Старым и Новым Московскими трактами неподалеку от автобусной остановки «Контрольная») был обвинен некто Г. Л. Хабаров, который признался в этом убийстве и подтвердил свое признание на суде.
В убийствах двадцатилетней Якуповой и двенадцатилетней Наташи Лапшиной, тоже совершенных в леске недалеко от автобусной остановки «Контрольная», признался некто Титов.
Юная художница, ученица ПТУ Дячук, сидела на полянке в лесу (неподалеку от той же автобусной остановки) и писала пленэрный этюд. Она была четвертой в страшном списке. В ее убийстве признались двое братьев Яшкиных, несовершеннолетних, в качестве соучастников они назвали двоих своих приятелей, в частности некоего Карасева. Но Карасев этот в убийстве Дячук не признался, зато признался в убийстве Лены Кук, погибшей двумя годами позже. Братья Яшкины признавались летом и осенью 1985 года, а в январе 1986 года по этому же убийству был арестован Антропов (он-то как раз ни в чем не признавался). В убийстве пятой жертвы — Ольги Тимофеевой, — признался В. Н. Яшкин, отец тех самых несовершеннолетних братьев, что признались в убийстве Дячук. Последняя в списке Лена Кук, в ее гибели признали себя виновными некто Галиев и тот самый Карасев, которого пытались обвинить в смерти Дячук.
А потом, в 1987 году, явился с повинной и чистосердечным признанием Водянкин. Он признался в убийстве Якуповой, Наташи Лапшиной, Дячук, Тимофеевой и Лены Кук, всех пятерых.
Может быть, у вас в глазах зарябило от всех этих «повинных».
Тогда я попробую систематизировать.
Итак, в убийстве Якуповой и Наташи Лапшиной независимо друг от друга признали себя виновными двое — Титов и Водянкин.
Тимофееву, если верить их «повинным», убили Яшкин-отец и Водянкин.
В деле Лены Кук уже три признания (Галиев, Водянкин и Карасев).
В убийстве Дячук признались двое братьев Яшкиных, но был в этом деле еще и Антропов, он не признавался, но его дело дважды ходило в суд и дважды возвращалось на доследование, а он тем временем сидел в тюрьме. Водянкин, таким образом, в этой компании был четвертым.
На самом же деле ни один из них не был причастен ни к одному убийству.
25 апреля 1988 года в ЦПКиО им. Маяковского города Свердловска был задержан Н. Б. Фефилов, рабочий типографии, — как раз в ту минуту, когда он пытался спрятать в парке убитую им женщину.
«Он показал, — читаем мы в одном из документов Российской прокуратуры, — что все эти убийства совершены им одним. Дал точные и подробные показания об обстоятельствах их совершения, указал места совершения убийств и сокрытия вещей погибших. Дома у него были обнаружены вещи, принадлежащие убитым. Вина Фефилова в ходе следствия была полностью доказана».
Хабаров был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян.
Титов был убит в тюрьме заключенными.
Конечно, власти против такого вопиющего беззакония пройти не могли. Из уголовного дела были выделены материалы, свидетельствующие о нарушении законности, и возбуждено уголовное дело «по признакам совершения преступлений, предусмотренных статьями 176, 178, 179 УК РСФСР», это соответственно значит: «привлечение заведомо невиновного к уголовной ответственности», «заведомо незаконный арест или задержание» и «принуждение к даче показаний» (о статье 177 — «вынесение заведомо неправосудного приговора» — в постановлении не говорилось).
Дело принял к своему производству следователь по особо важным делам при прокуроре РСФСР В. И. Ларин.
Расследование, проведенное этим юристом, явно профессиональным и деловым, полностью раскрыло картину происшедшего.
Прежде всего, разумеется, следователь занялся делом Хабарова. На чем был основан смертный ему приговор? На его признании. На показаниях свидетелей, которые утверждали, что видели этого парня близ поселка, где произошло убийство. На актах судебно-биологической и других экспертиз.
Но Парин обнаружил, что в тот день, когда Хабарова задержали, он свою вину категорически отрицал — только протокол его допроса из дела исчез; что работники милиции допрашивали Хабарова в ночное время и вовсе без протокола — у них-то он и признался. А главное — молодой человек этот был умственно отсталым, с диагнозом олигофрения; это значит — не очень ясно ориентировался в обстановке, был легко внушаем, есть свидетельство, что во время следствия не понимал значения задаваемых ему вопросов, зато с готовностью соглашался, поспешно кивая головой. Трудно ли было получить у больного «признательные» показания? Впрочем, он сам рассказал, как это происходило. Голос мертвого:
«О Мангушевой меня спросили через день после ареста… Прокурору сказал, что не знаю Мангушеву. Давал показания, что знаю Мангушеву, так как меня пугали, говорили, что меня убьют. Все говорили так. Я боялся. Следователь меня не бил, только пугал, а зашел еще один и ударил меня два раза, спросил, где портфель девочки. Фотографии девочки мне показывали в милиции, их было несколько штук. Я врал все следователю, меня пытали всяко… Я показал место, где все произошло, так как следователь показал мне все сам. Я убийство брал на себя, так как не подумал, тогда голова болела».
Так обстояло дело с признанием.
Свидетельские показания? — но скоро выяснилось, что люди, будто бы видевшие его в поселке, на самом деле видеть его не могли.
Самым главным доводом обвинения оставалась судебно-биологическая экспертиза, которая установила, что кровь Хабарова относится к той же группе, что и кровь убийцы. Однако совпадение группы крови (на том уровне исследования, который существует в нашей нынешней криминалистике) преступления доказать не может, может доказать другое: что данное преступление не исключено (или, напротив, исключено). Вот и все возможности данного рода экспертизы.
Между тем следователь В. Ларин установил, что экспертиза, проведенная экспертом-биологом В. Кузнецовой, вообще была ошибочна. «Признавая ошибочность своих выводов, — пишет он в своем постановлении, — В. Кузнецова объясняет их гемолизом (гнилостными изменениями) поступившей на исследование крови Мангушевой, что делало возможным появление ложных реакций». К тому же у нее не было необходимого набора сывороток, чтобы она могла проверить свои первоначальные выводы, да и самой крови было мало, «что значительно увеличивало возможность ошибки» (я не могу вдаваться в подробности других экспертиз, отмечу только, что они примерно на том же качественном уровне). Итак, признания больного парня, экспертиза на гнилой крови, и свидетели, которых не было, — вот доказательства, легшие в основу смертного приговора.
Следующим в постановлении В. Ларина был Титов, тот, кого убили в тюрьме — казалось бы, государство, когда оно берет человека под стражу, отвечает за его здоровье и жизнь? Оказывается, ничего подобного: взяли у матери живого сына, вернули мертвого и сообщили, что убийц установить не удалось. Вот и все.
Титов тоже был психически неполноценным — понятые на «выводке» подтвердили, что давал он показания невнятно, противоречиво, то и дело их менял, места преступления показать не смог, а когда его спросили, куда он девал вещи убитой, не знал, что ответить. Была свидетельница, которая заявила, что видела в тот день Титова близ места преступления, но она, как установил В. Парин, «длительное время состоит на учете в городской психиатрической больнице с диагнозом органического заболевания головного мозга с изменением личности».
Следующее дело — об убийстве Дячук, в котором признавались четверо. Один из них, подросток Олег Яшкин, заявил: ему сказали, если он признается, его отпустят домой под подписку — а ему бы тогда только бы вырваться на свободу! — а если не признается, ему будет худо, очень худо. А «если конкретно», ему угрожали «притеснениями со стороны сокамерников» — в наши дни каждому ясно, какая страшная угроза стоит за подобного рода эвфемизмом (замечательно, что свидетелям, от которых требовали показаний против братьев Яшкиных, грозили теми же «притеснениями»).
Антропов, которого также обвиняли в убийстве Дячук, в числе других обвиняемых стоит особняком, поскольку не олигофрен и не признавался. В основе его обвинения лежало одно-единственное доказательство — на его куртке обнаружили краску, которая согласно заключению экспертизы была идентична той краске, какой писала юная художница. Но родные Антропова утверждали: никакой краски на его куртке не было, когда они выдавали ее милиции. А повторная криминалистическая экспертиза установила, что в ходе первой экспертизы «имели место нарушения методики исследования лакокрасочных материалов» и что «краска на спине и рукаве куртки не имеет общей родовой основы с красками, которыми выполнен этюд Дячук».
В деле Антропова, проведшего в тюрьме девять месяцев (и, по счастью, не убитого), таким образом, вообще не было ни единого доказательства вины.
Убийство Лены Кук, в котором «признались» трое. Галиев, инвалид с детства, неоднократно лечился в психиатрических больницах. Родители рассказали о нем: совершенно слабоволен, «если на него прикрикнуть, пугается и делает так, как ему указывают, особенно если говорит посторонний человек». Он признался тотчас же, на следующий день после задержания.
А Водянкин! Водянкин, признавшийся в убийстве разом пятерых! Оказывается, по одному из убийств у него вообще было алиби, и первоначально его отпустили, но через несколько дней задержали опять, и оперуполномоченный ОВД Калинин получил от него заявление о том, что он совершил пять убийств девочек и девушек в районе остановки «Контрольная». Надо ли говорить, что и этот юноша был тяжко болен, родители объяснили, что говорить с ним можно только ласково, иначе он приходит в смятение. Правда, он все же сделал попытку противостоять своим мучителям и на следующий день от «признания» отказался, но через день признался снова. «Пока не напишешь заявление, из милиции никогда не выйдешь» — так, по его словам, говорил ему оперуполномоченный и в ходе допроса не раз вынимал из сейфа пистолет. Водянкин думал, его сейчас застрелят.
Неподобное дело, обморочное, бродят в нем, как в тумане, больные ребята, поспешно кивают головами, со всем соглашаются — им кажется, что так им будет лучше. Каждый, как ему велено, старательно самого себя уличает, — да никак не получается, готов показать место, где никогда не был и где будто бы спрятал вещи убитой, которую не убивал, — да нет на земле такого места. Бредут они кто куда, один в тюрьму на мучительную смерть (смерть от руки уголовников — это мученическая смерть), другой на казнь. И взрослые, ответственные, они тоже тут, входят в этот бредовый мир как в свой, да сами же они его и скроили, все эти дознаватели, следователи, прокуроры, — и вот теперь тут распоряжаются, назначают, кому что говорить и показывать; в их головах свои жалкие расчеты (извлечь максимальную пользу из больных и беспомощных). А сами они, между прочим, не дебилы и не олигофрены, хотя они-то как раз самые душевнобольные и есть, вывихнутые, извращенные — неизлечимые.
А как отнесся к этому бредовому миру В. Парин?
Неловко говорить: и он вошел в него как в свой.
Расследовав дело о нарушении законности, он нарисовал правдивую картину бессердечия и правового цинизма. А нарисовав правдивую картину, собственной рукой стал ее размывать — попутно разрушая созданную мной концепцию.
Ведь до сих пор я старалась убедить читателя, что российский следственный аппарат резко и четко разделен на две части — хороших и плохих, порядочных и непорядочных. Теперь эта концепция затрещала во швам.
Как решает В. Парин главный вопрос — о том, кто заставил Хабарова признаться в убийстве, которого он не совершал, кем и как был добыт самооговор? (Мы не знаем, как решал этот вопрос В. Парин наедине с собой, мы знаем только, как он решал его в своем постановлении.)
На этот вопрос сотрудники милиции ответили единодушно: заместитель начальника Верх-Исетского РОВД полковник Широков, именно он допрашивал Хабарова сразу после того, как тот был задержан, — да как допрашивал, ночью, в своем кабинете, наедине. Когда заходил кто-нибудь из сотрудников, просил того уйти, поясняя, что привык так работать с задержанным — наедине. Протокола этих допросов не сохранилось, а самого полковника Широкова не спросишь — он погиб при задержании преступника.
По свидетельству сотрудников прокуратуры следствием на первом его этапе руководил прокурор-криминалист Бахов, но и его расспросить не представляется возможным, поскольку он умер.
Таким образом, оказывается, что в самооговоре Хабарова виноваты одни мертвые, а живые сотрудники милиции и прокуратуры, потом занимавшиеся этим делом, получили его уже с готовым самооговором. Но сами-то они, живые, как отнеслись в «признанию» Хабарова?
Следователь горпрокуратуры показал так: кто-то из милиции сказал ему, что Хабаров признается в убийстве, и действительно, на допросе тот «сразу же стал рассказывать об убийстве, показания давал с готовностью, услужливо, предвосхищая вопросы». Следователь этот занес в протокол все, что говорил Хабаров, в том числе и его показания, обстоятельствам преступления не соответствующие.
Последнему факту В. Парин придает особое значение; если бы следователь хотел фальсифицировать дело, если бы вымогал признание, он бы таких показаний не записывал. А он зафиксировал все — и то, что Хабаров неверно описал самый механизм убийства (сказал, что ударил ножом, в то время как девочка была удушена собственным пионерским галстуком), неверно показал место, где был найден труп, а место преступления вообще не мог найти. Все это было добросовестно зафиксировано следователем.
Думаю, следователь Парин лучше моего знает; перед нами один из приемов беззакония, тоже ставших уже штампом. Когда у подследственного силой вырывают признание и он наконец сдается, те, кто его допрашивает, согласны на признание в любом его виде. И потому поначалу оно зачастую содержит первые попавшиеся сведения. Человек, вынужденный себя оговаривать, частью рассказывает о том, что слышал, частью повторяет подсказки следователя, частью придумывает что-нибудь более или менее правдоподобное. После этого, обычно уже на другой день, его «признание» начинают «дорабатывать», уже подгоняя его под известные следствию обстоятельства дела. Считается, что в этот период подследственный уточняет свои первоначальные показания, лучше вспоминает случившееся (нередко, кстати, с точностью до наоборот). А потом, если встает вопрос о противоречии и путанице в показаниях, и тут у беззакония готов ответ: подследственный действительно путался, может быть от волнения, а может быть оттого, что хотел запутать следствие, но потом все стало на свои места.
Как видно, В. Парин не хочет разоблачать этот следственный штамп и делает вид, что ему верит. Ни в одном из следственных действий, говорит он, закон не нарушен.
А сам Хабаров, продолжает В. Парин, ни на что не жаловался — ни понятым, ни врачам, ни адвокату (жаловался, и очень даже, заметим мы, — своей матери на свидании, но об этом В. Парин не упоминает); опять получается: если не жаловался, сам виноват, а тем самым вина с дознавателей и следователей как бы снимается.
А главное — все принимавшие участие в этом расследовании категорически заявляют, что искажений не допускали, наводящих вопросов не задавали, ни угроз, ни тем паче избиений, всего этого и в помине не было. Такими заверениями работников следствия постановление В. Ларина переполнено до краев.
После этого В. Парин, как видно, уже считал себя вправе написать: в связи с признанием Хабаровым своей вины, его раскаянием, извинениями перед родственниками погибшей, наличием других доказательств, изложенных в обвинительном заключении, у работников следствия не было сомнений в виновности Хабарова. Хотя привлечение его к уголовной ответственности является незаконным, «доказательств наличия у них прямого умысла на их совершение не имеется, и, следовательно, они не содержат состава преступления, предусмотренного статьей 176 УК РСФСР».
Ну, прежде всего, как любой работник следствия, В. Парин отлично знает: когда подследственный (подсудимый) «признает» свою вину, он обязательно выражает раскаяние и извиняется перед родственниками, это входит в ритуал «признаний» и выражается в формах, от постоянного употребления уже отполированных до блеска. Никакой доказательственной силы эти общие фразы, разумеется, не имеют и никого из следователей или дознавателей не могут обмануть. тем более что сами эти юристы, следователи и дознаватели вставляют в «чистосердечное признание» ритуальные слова о раскаянии.
Но для нас самое главное — утверждение В. Парина: работники правоохранительных органов невиновны потому, что у них не было прямого умысла на совершение преступления, предусмотренного статьей 176 УК РСФСР («привлечение заведомо невиновного к уголовной ответственности»).
Тут необходимо разобраться.
Когда юристы решают вопрос, является ли данное действие преступным, они, в частности, исходят из понятия умысла. Значение подобного подхода и его необходимость легко понять из простого примера; предположим, один человек сорвал с головы другого шапку, убежал и был задержан. Грабеж? Да, если он эту шапку продал, пропил или каким-либо другим способом реализовал. Нет — если он сорвал шапку с головы приятеля, чтобы пошутить, и убежал в расчете отдать ему эту шапку за углом, но не успел; так как его задержали. В первом случае был умысел на грабеж (он доказан фактом продажи), во втором случае — не было.
В. Парин пытается применить понятие умысла к действиям следователя, который вел дело Хабарова. Вдумаемся в его фразу: хотя привлечение его (Хабарова) — к уголовной ответственности является незаконным, «доказательств наличия у него (следователя) прямого умысла на их совершение не имеется».
Что значит это «на их совершение»? К чему, черт побери, относится «их»? Мутность и прямая бессмысленность текста, думаю, не случайны, но призваны заслонить собою попытку подмены. Признавая явное (и прибавим от себя, грубое) нарушение закона — привлечение к уголовной ответственности невиновного — и пытаясь это беззаконие оправдать, В. Парин вводит в право новое понятие: беззакония умышленного и неумышленного, что являет собой чистую нелепость. Какое кому дело, почему следователь нарушил закон — потому ли, что знал статью его, да забыл? Или не знал и поленился заглянуть в УПК? Или считал, что «закон мешает ему работать»? Тогда он не юрист. А может быть, нарушая закон, он был в полуобмороке? — тогда ему надо лечиться, исполнять свои обязанности он не в состоянии. Но В. Парин хочет уйти от понятия беззакония, вот откуда и это бессмысленное «их». Ему хочется говорить попросту: следователь в вину подследственного честно верил, а потому не виноват.
Вопрос права решен вне рамок права — такого не может быть. Беззаконие есть беззаконие, а что думал юрист, когда его совершал, во что верил, во что не верил, это уже никакого значения не имеет.
Вот если были бы основания думать, что следователь почему-либо хотел погубить именно Хабарова и поэтому сознательно подводил его, невиновного, под расстрел, тогда можно было бы говорить об умысле. Но так вопрос не стоит, всем ясно, что этому юристу была глубоко безразлична судьба молодого человека, ставшего пешкой в его игре.
В. Парин пытается оправдать работников следствия также и тем, что они поверили заключению экспертизы относительно групп крови (и другим экспертизам, которые мы за их бессмысленностью не рассматривали). Но и тут игра в подмену. В. Парин знает, конечно, что выводы этой экспертизы вину Хабарова не доказывали и доказать не могли. Значит, работники следствия в принципе не имели права строить обвинение на выводах эксперта, если бы тот и не ошибся.
Но ведь она была, эта ошибка, согласно акту комиссионной экспертизы группа крови Хабарова на самом деле не совпадала с группой крови убийцы — можно ли считать ее простительной? В. Кузнецова объяснила свою ошибку рядом причин, нам уже известных, гнилостные процессы, отсутствие сывороток, собственный малый опыт (пять-шесть лет). Но судмедэксперту, я думаю, достаточно месяца, чтобы знать: если кровь сгнила и может дать ложную реакцию, если нет возможности проверить первоначально полученные данные, то у него, эксперта, один-единственный выход — написать, что заключение он дать не может.
Почему же В. Кузнецова выбрала иной путь?
Любой человек, сколь-либо знакомый с судебными делами, обязательно заподозрит тут неладное, недаром же в своем постановлении В. Парин не устает повторять заверения следователей, что они не оказывали на эксперта никакого давления (словно об этом нужно специально заявлять!), и уверения самого эксперта, что никто из следователей на нее не давил. Союз экспертизы и следствия, когда эксперты подгоняют свое заключение под версию следователя — явление хорошо известное, это бич нашего правосудия, вечная угроза судебной ошибки.
И в постановлении самого Парина просматривается тенденция — во что бы то ни стало оправдать эксперта. Он не замечает, что впадает при этом в неустранимые противоречия: с одной стороны, он жалостливо напоминает, что Кузнецова малоопытна, — и тут же приводит характеристику с места работы, где говорится, что она «владеет всеми утвержденными методами проведения исследований», что «систематически повышает», несомненно «соответствует» и «неоднократно премирована».
А ведь ошибка В. Кузнецовой — ошибка роковая, если бы этот соответствующий должности и неоднократно премированный эксперт не наврал в своем заключении, бедный Хабаров был бы сейчас жив — и не было бы этого кроваво-грязного пятна на российском правосудии.
В. Парин и в данном случае оправдывает эксперта (за отсутствием преступного умысла). Даже преступной халатности в ее действиях он не усмотрел.
Так участники следствия, приведшего к самому страшному, что только может произойти в области юстиции, — убийству невиновного, совершенному от имени государства, — все они один за другим были вчистую оправданы.
Но есть тут и еще одна проблема: преступления против правосудия, хотя они в основном объявлены тяжкими, в нашем УК наказываются весьма мягко. «Привлечение заведомо невиновного к уголовной ответственности (статья 176), казалось бы, тяжкое преступление, но санкция тут невелика, срок до трех лет (только если невиновный обвинялся в тяжком преступлении — до десяти). Прошу обратить внимание: словечко «заведомо» практически сводит статью на нет (большие мастера наши законодатели вставлять такие невинные, ядовито-парализующие словечки!) — любой работник правоохранительных органов выйдет тут сухим из воды, и мы не раз уже видели, как это бывает — он заявляет, что был глубоко убежден в виновности подследственного и, стало быть, привлекал его к ответственности не «заведомо».
Но что это значит — «заведомо невиновный», когда согласно закону, согласно принципу презумпции невиновности любой человек, чья вина не доказана, является заведомо невиновным? В том и презумпция невиновности.
К числу статей УК, карающих за преступления против правосудия, принадлежит 177‑я («вынесение заведомо неправосудного приговора, решения, определения или постановления») — санкция до трех лет, за те же действия, повлекшие тяжкие последствия, — до десяти.
А несколько месяцев или даже лет безвинно пробыть в заключении — это тяжкие последствия или легкие?
Статья 178, «заведомо незаконный арест или задержание», — кто не знает, к каким страшным последствиям может привести это преступление, но за него положен срок до одного года в случае ареста, исправительные работы или увольнение от должности в случае задержания. Статья 179 (принуждение к даче показаний путем угроз) — срок до трех лет; если тут насилие или издевательство над личностью — от трех до десяти; статья 183 (понуждение свидетеля или потерпевшего к даче ложных показаний или эксперта к ложному заключению) — до двух лет или исправительные работы до года.
Но кроме наречия «заведомо» есть еще одно замечательное словечко — «существенный», оно тоже активно работает в защиту беззакония. Так, в статье 232 УПК сказано, что суд направляет дело на дополнительное расследование в случае «существенного нарушения уголовно-процессуального закона» при производстве дознания или предварительного следствия. Самое опасное тут заключено в том, что в сознание юриста внедрена идея, будто нарушение закона может быть существенным, а может и не быть.
Словно вообще возможно несущественное беззаконие!
Подобное разделение тем более недопустимо, что в любом судебном деле, юристы хорошо это знают, важно все до последней формальности, и бывает, что судьба человека зависит от того, правильно ли пронумерованы страницы (иначе говоря, не подложили ли в дело какой-нибудь беззаконный документ, не изъяли ли какой-нибудь необходимый). Да и где граница, которую можно было бы провести между важным нарушением закона и неважным. А на практике, я сама бывала тому не раз свидетелем, беззакония дознания или следствия, обнаруженные в ходе судебного процесса, каковы бы они ни были, неизменно относят к несущественным. Беззаконий я видела великое множество, а следователя, посаженного на скамью подсудимых именно за них, — ни разу.
Человека задержали и арестовали без оснований, держали в КПЗ без нужды и сверх срока, допрашивали без протокола (пока человек отрицал вину, и тотчас начинали протоколировать, записывать на магнитную пленку, снимать фото- и киноаппаратами лишь только он признавался); перед опознанием потерпевшему или свидетелю тайно показывали обвиняемого — словом, грубейшие нарушения шли одно за другим и почти всегда бывали отнесены к числу несущественных.
Если наш закон в его нынешнем виде (надо надеяться, новый будет лучше) весьма мягок к представителям власти, его нарушившим, то общественное мнение, напротив, рассматривает такого рода преступления как одни из самых тяжких — еще бы, оно помнит 37‑й год.
Надо ли говорить, что с остальными делами В. Парин поступил по уже известному образцу. В деле Дячук, где признавались четверо, их заявления о побоях и угрозах, разумеется, «подтверждения не нашли», и уголовные дела, возбужденные по их жалобам, Парин прекратил.
Но помните, был ведь пятый, Антропов, который девять месяцев просидел в следственной тюрьме (в его деле тоже была ошибка эксперта, уголовное дело, заведенное на него, В. Парин, разумеется, прекратил). А как шло расследование дела, возбужденного в связи с беззакониями следствия? Да, В. Парин убедился, что следователь С. Терновой незаконно привлек Антропова к уголовной ответственности и незаконно держал его в тюрьме. Наконец-то прямое и энергичное обвинение! Но и тут все стало расползаться, опять оказалось, что следователь верил в виновность Антропова, словом, и тут Парин дело прекратил «за отсутствием состава преступления».
Так и пошло: сперва Парин констатирует грубое нарушение закона, а потом объясняет, почему уголовное дело, возбужденное в связи с этим беззаконием, обязательно надо прекратить. Яшкин-отец оговорил себя, потому что у него посадили жену и заявили, что она будет сидеть до тех пор, пока он не «сознается» в убийстве; был известен и оперуполномоченный, который таким образом вымогал и получил «признание», известен был и следователь, который держал Антропова в тюрьме. Как поступил В. Парин в данном случае? Он взвалил всю вину на одного опера, однако, «учитывая» и т. д. счел «возможным и необходимым (!) уголовное дело относительно него прекратить». Неужто в самом деле это было так уж необходимо? И неужели же возможно?
На что рассчитывал В. Парин, когда писал это свое немыслимое постановление — на невежество тех коллег, которые станут его читать, или на их бесстыдство? А может быть, просто на их равнодушие?
Но Водянкин! Водянкин, признавшийся в пяти убийствах!
Этот эпизод заставил В. Парина потрудиться — а в нашей памяти вызвал бессмертный образ ужа, того, что на сковороде. Сперва следователь, как мы помним, установил, что Водянкин, тоже психически больной и тоже до крайности безвольный, оговорил себя под давлением оперуполномоченного Калинина, который грубо нарушил нормы УПК (и был за то «обсужден на совешании и строго предупрежден»). Изложив все это, В. Парин вдруг тут же написал, что заявление Водянкина о том, будто бы Калинин ему угрожал, опровергнуто. Ну сказал бы — не доказано, а то — опровергнуто! Чем же и каким образом? Да все тем же самым, очень простым — показаниями самого Калинина, который, разумеется, угрозы отрицал. Правда, он не исключал возможности того, что действительно вынимал из сейфа пистолет, но, по всей вероятности, делал это, когда ему нужны были лежавшие в сейфе документы, вместе с ними приходилось доставать и пистолет, — а между тем это ведь тоже один из штампованных методов следователей худшего типа, один из приемов беззакония — как бы невзначай и в то же время весьма многозначительно показывать подследственному пистолет.
Значит, был пистолет, значит, умышленно или неумышленно вынимали его из сейфа, стало быть, он был одной из причин самооговора?
Вот тут-то и наблюдаем мы извив, который заставил нас вспомнить об уже и о сковородке. В. Парин считает, что не беззакония были причиной самооговора — всему виною сама натура Водянкина, который «будучи психически больным человеком, стремился обратить на себя внимание, представиться волевым человеком, то есть показать те качества, которые у него полностью отсутствуют, и использовать (!) с этой целью самооговор».
Мы уже видели этот прием, когда оправдывая самооговор, объясняют его тем, что следователь стал как бы жертвой подследственного, который ввел его, бедного, в заблуждение своей податливостью — так объяснял беззаконие милиции В. Степанов в деле Полякова. А теперь вот В. Парин придал этому приему новый оттенок, новую интересную краску, заявив, что хитрый Водянкин «использовал» самооговор, так сказать, в личных целях самоутверждения. На пути к могиле.
Можно подумать, что юрист Парин не знает, что такое допрос, каков его порядок, утвержденный в законе, как проверяются показания подследственного (тем более если это больной человек), представления не имеет о том, что признание подследственного должно быть подтверждено другими доказательствами.
Постыдное дело (неловко о нем и писать), но более чем поучительное, поскольку позволяет заглянуть в «лабораторию», где привычно и без всякого стеснения от имени власти оправдывается беззаконие.
А что до ужа на сковородке, то коль скоро мы прибегли к этому образу, то и продолжим его, задавшись вопросом: что же в данном случае играет роль сковороды? Или иначе говоря, что побудило юриста Парина ступить на путь всех этих хитростей и уверток? Давление со стороны начальства или его собственная позиция в подобного рода делах? Впрочем, есть все основания полагать, что и стремление начальства и его собственное стремление имеют общий источник: уверенность, что корпоративные интересы — это самое важное, это святое.
— Прочли? — спрашивает Костоев, когда я возвращаю ему том надзорного дела, и прибавляет в бешенстве: — Внаглую сажали, внаглую расстреляли! И вы думаете, кто-нибудь, ну хоть кто-нибудь в нашей державе ответил за это?
Тут как раз время вспомнить и о Чикатило, обратиться к самому первому в череде его чудовищных преступлений, шахтинскому делу, ведь, в связи с этим преступлением тоже был расстрелян невиновный — Александр Кравченко. Именно с этого эпизода и начинает свою книгу Р. Лурье и довольно подробно о нем говорит — но я не убеждена, что всегда правильно объясняет. К тому же уравновешенный, лишенный динамизма рассказ как-то не вполне соответствует — ни данному сюжету с его погибельной, жгучей проблемой, ни характеру Иссы Костоева с его энергией и темпераментом. Кроме того, может быть, иные факты автору и неизвестны.
Итак, когда в Шахтах была убита Лена Закотнова, внимание властей остановилось на Александре Кравченко, который еще несовершеннолетний был осужден за убийство сверстницы, отсидел в колонии несколько лет, освободился условно, стал жить нормальной жизнью, работал на заводе, женился (скрыв от жены свое преступление). В связи с убийством девочки его арестовали, он не признавался, потом признался, потом отказался от признания, которое, как он объяснил, у него вырвали пыткой, тем не менее Ростовский областной суд приговорил его к расстрелу. Александр жаловался куда мог, дело не раз возвращалось на доследование, а тот же Ростовский суд снова вынес смертный приговор. Когда Александра расстреляли, ему было двадцать девять.
Следствие по обвинению Чикатило было закончено, дело должно было быть направлено в суд, оказалось, однако, что сделать этого по закону нельзя поскольку в обвинительном заключении содержался эпизод с убийством девочки в Шахтах, где есть неотмененный приговор. Российская прокуратура обратилась в Верховный суд РСФСР с естественной просьбой — отменить приговор ввиду вновь открывшихся обстоятельств: найден подлинный убийца. Но в Верховном суде заявили, что в деле Кравченко никаких нарушений не было, а вновь открывшиеся обстоятельства следствием не доказаны, — и, по-видимому, не без некоторого злорадства посоветовали Российском прокуратуре продолжать расследование. Между тем максимальный срок содержания Чикатило под стражей кончался, это значило: либо надо направлять дело в суд, что невозможно ввиду приговора по делу шахтинского убийства, либо отпускать на свобода этого маньяка, зверя и людоеда. Прокуратура вновь обратилась в Верховный суд — и вновь получила отказ.
Костоеву было ясно, что никто в Верховном суде дела не читал, к тому же отмена смертного приговора означала признание того факта, что был казнен невиновный, а это неминуемо должно было бы поставить вопрос об ответственности как работников милиции и прокуратуры, так и судей.
И тогда Костоев написал протест в порядке надзора, где вовсе не было имени Чикатило, но был полный разгром приговора по делу Кравченко — независимо от вновь открывшихся обстоятельств.
Мы только что шаг за шагом проследили работу юристов, которые откровенно боролись против истины, теперь мы можем доставить себе удовольствие — так же шаг за шагом проследить работу профессионала, который отстаивает истину.
«Кравченко, будучи нетрезвым около половины восьмого…» — говорит приговор… Все ложь, возражает Костоев, каждое слово. Александр пришел домой в шесть часов сразу после работы, совершенно трезвый, так показали его жена и подруга жены, причем, что самое важное, показали независимо друг от друга, в условиях, когда они договориться никак не могли. У Кравченко было прочное алиби, Костоев показал, как следователи это алиби разрушили.
Начали с того, что (прием, нам уже известный) посадили жену Александра, но она настаивала на своем. Костоев проследил за тем, как ее показания стали путаться, — и, наконец, она признала, что муж пришел домой не в шесть, а в восемь, как того от нее требовали, Костоев привел и более позднее ее объяснение: ей грозили, сказали, что сделают соучастницей убийства.
Потом посадили подругу жены — за что, как вы думаете? за лжесвидетельство, поскольку ее показания расходились с показаниями жены (замечательная логика: если один свидетель противоречит другому, любого из них можно сажать за лжесвидетельство — полный бред, разумеется, о лжесвидетельстве согласно закону можно говорить только после того, как оно признано судом). Подруга три дня стояла на своем — а больше трех дней без санкции прокурора задерживать человека нельзя, и следователь вынес постановление о ее освобождении.
Постановление вынес, но не освободил. В ужасе от того, что так и будет сидеть до конца дней своих (ведь власти все могут!), женщина эта сдалась и дала ложные показания. Так было разрушено алиби Александра Кравченко — а Верховный суд не усмотрел никаких нарушений закона в ходе предварительного следствия!
Далее Костоев перешел к самим «признательным» показаниям Кравченко. Как можно было счесть их убедительными, если он, признаваясь, спутал возраст девочки, неверно описал ее одежду, а место преступления три раза описывал по-новому; если он сказал, что убивал ножом, который будто бы купил в таком-то магазине, а потом бросил в реку, но в реке, как ни искали, ножа не нашли, а магазин, указанный им, подобными ножами не торговал.
Костоев доказал: в распоряжении следствия не было ни единого объективного доказательства, подтверждающего признание (без чего, повторим, оно в глазах закона цены не имеет), а сами признания находятся в резком противоречии с обстоятельствами дела. В своих жалобах Кравченко убедительно доказывал свою невиновность, его доводов никто не слушал.
— Если я, юрист, — говорил мне Костоев, — имеющий многолетний опыт следственной работы, обладающий определенными процессуальными правами, не могу доказать Верховному суду невиновность Александра — это теперь, когда найден подлинный убийца! — как же мог доказать ее сам этот бедный парень?
Нетрудно представить себе, что происходило с Кравченко. Допрос. Следователь давит, требует признания — Александр не сдается, держится. Но ведь он помнит, не забывает ни на минуту, что возвращаться ему в камеру, ставшую для него пыточной: там ждет его уголовник, здоровенный амбал, который жестоко избивает его и днем и ночью. Звать на помощь? Да никто никогда не придет. Еле живой после такой ночи, снова он на допросе — и уже из последних сил, но все-таки стоит на своем. У него мощная позиция — твердое алиби, значит, с ним ничего сделать не могут. С нетерпением, с надеждой ждет он очной ставки с женой и ее подругой.
И вот она, очная ставка. Жена сидит напротив него, у нее не только измученное, у нее еще и враждебное лицо (он не знает: ей только что сообщили тайну, которую он от нее тщательно прятал — тайну его прошлого преступления). Она говорит, что муж пришел домой нетрезвый и не в шесть часов, а в половине восьмого.
— Ты с ума сошла! — кричит он.
И следом очная ставка с подругой жены.
Он возвращается в камеру на пределе отчаяния — нет у него больше алиби! А в камере поджидает уголовник. Что оставалось ему — один-единственный путь: «признаваться», чтобы потом, выйдя к людям в зал судебного заседания, рассказать судьям правду. Сколько заключенных, которые не в состоянии дольше выдерживать ежедневную пытку, принимают подобное решение — и попадают в ловушку. Потому что подсудимому, который признавался на следствии и отказался от своих признаний в суде, обычно не верят. И судьи не верят, и прокурор не верит — или делают вид, что не верят. А уж присутствующие в зале не верят искренне, считают, что следователю он говорил правду, а теперь вот выкручивается. И подсудимый, говоря о том, что его пытали, не в состоянии этого доказать — тюремная медицина следы пыток, как правило, не фиксирует.
В самом деле, как доказать насилие, если оно совершено за стенами тюрьмы, да еще в камере, где нет свидетелей.
Как доказать насилие, если его тщательно скрывают — всегда он встает, этот трагический вопрос.
Представьте себе, Костоев доказал. И я могу рассказать вам — как.
Не без труда добыл он оперативно-поисковое дело Кравченко, милицейские разработки, исследовал их и результаты своих исследований изложил в своем протесте, который был направлен в Верховный суд РСФСР. Если сопоставить доводы Костоева с ответами, которые в своем определении дал Верховный суд, получается весьма любопытный диалог суда и прокуратуры.
Кто такой М., сокамерник Кравченко? — было известно, что он вор, но не было известно, что он платный тюремный агент (под номером 7), который получил обычное в таких случаях задание: добиться признания и склонить к явке с повинной.
— Ну и что? — отвечают судьи из коллегии Верховного суда. — М., будучи допрошен, отрицал, что применял к Кравченко насилие.
Bсесильный, неопровержимый довод.
Кравченко утверждал, М. отрицал, почему же судьи поверили вору и уголовнику? Полагаю, они тут сами себе не верили, однако, поскольку сказали уже свое веское судейское слово, Костоеву не оставалось ничего другого, как их опровергать.
Что было делать? Узнать, кто такой этот М.
Стал Исса разыскивать следы — и обнаружил, М. сидел в тюрьме Ставрополя. Отыскалось при этом одно весьма любопытное уголовное дело: арестовали председателя колхоза и подсадили в его камеру все того же M. все с тем же заданием — добиться признания и склонить к явке с повинной. То были времена перестройки, дело дошло до самого Горбачева, началось расследование, которое выяснило, какими методами этот вор «добился» и «склонял», они зафиксированы в приговоре (подобные приговоры стали возможны только со времен Горбачева — кстати, возможны ли они теперь?). Было установлено, что М. систематически избивал председателя колхоза, «сопровождая свои действия циничными предложениями» и угрозами убить; в помощь себе он привлек сокамерника П., которому платил за его работу наркотиками. Узнику были причинены закрытая травма грудной клетки с переломом семи ребер и другие телесные повреждения. Убедительный довод — семь сломанных ребер?
— Нет, — без тени стыда отвечали судьи. — Имеющийся в материалах расследования приговор в отношении М. к делу Кравченко отношения не имеет.
— Но как же не имеет, — убеждал Костоев. — Приговор в отношении М. доказывает, что он — платный агент (установлена его плата), что он был помещен в камеру со специальным заданием — добиться «признания», что он мучил председателя колхоза, издевался над ним, ломал ему ребра. Тот же самый М. явно с тем же самым заданием был подсажен и в камеру Кравченко, и если последний в своих жалобах говорит, что М. издевался над ним, избивал его и требовал «признания», — кому же из них должен верить суд?
Судьи в ответ на этот вопрос промолчали.
Но помните, был свет в окне заброшенного дома и была женщина, которую встревожил разговор между незнакомцем и девочкой и которая на следующий день опознала эту девочку в погибшей, когда ту нашли в реке. А самого незнакомца эта женщина описала так точно, что по фотороботу, сделанному в соответствии с ее описанием, люди узнали Чикатило, и его дважды допрашивали! Милиция без труда определила, что дом, где, судя по всему, было совершено преступление, принадлежал Чикатило, который купил его тайно от семьи. Вот-вот должны были представить его на опознание свидетельнице, — помните се вопрос, почему ей не показывают убийцу, а ей ответили, надо, мол, будет, покажут — да потому и не показали, что ясно им было, увидев Кравченко, она заявит: это не тот. Доказательств вины Чикатило в шахтинском убийстве достаточно было бы и без его признания (кстати, когда он признался Костоеву в этом убийстве, никто и не думал его в нем подозревать — Кравченко был расстрелян, и считалось, что с делом покончено).
Как я понимаю, перед членами Верховного суда стоял выбор: отменить приговор по делу Кравченко — это значит поднять вопрос об ответственности за убийство невиновного, возникнет целая череда уголовных дел против работников милиции, прокуратуры и суда. Или сделать вид, что все в порядке, никаких нарушений не было и Кравченко правильно расстреляли. Не раз сходило с рук, решили, они, сойдет и сейчас. Как объяснили они самим себе свое решение? Надо думать, так же, как это делали юристы в смоленском или в свердловском деле — убеждали себя, что делают святое дело: защищают честь корпорации.
Но хороша корпорация, и хороши сами они, служители правосудия, если за ними по пятам тащатся мертвые, жалуясь и проклиная, плача и грозя Божьим судом.
У следственной группы, возглавляемой Костоевым, был невеселый день, когда они решали, как известить родителей Александра Кравченко. Письменное извещение в данном случае было невозможно, кому-то из них нужно было ехать, чтобы все рассказать самому. И ни у кого из них не было сил на такой разговор.
— Вот так, — говорил Костоев, — придем к старикам и скажем: несколько лет назад государство совершило преступление. Именем Российской республики убили вашего сына. А теперь вот мы пришли вас порадовать: ваш сын был невиновен, его убили ни за что. И, кстати, никакой помощи вам, потерявшим сына, не будет. Родители афганцев, к примеру, получают пенсии, квартиры, льготы, — а вам, вдвойне несчастным, не положено ничего. Так кто же из нас едет?
Никто из них не мог решиться, попросили (как это и написано в книге Р. Лурье) следователя, который ехал в те края, он в дальней деревне нашел хату, а в ней старую женщину. И похолодел, когда та стала ему рассказывать, что сын у нее в колонии, писем почему-то больше не пишет, а на ее запросы никто ей не отвечает.
И снова я возвращаюсь к убеждению, что наш следственный аппарат (а может быть, и вся правовая система?) резко и четко разделен — на людей и нелюдей.
Операция «Лесополоса» была развернута широким фронтом, и Костоев почти безвыездно жил в Ростове.
— Знаете ли вы, — говорит он, — что в это время моих обязанностей — обязанностей заместителя начальника следственной части Прокуратуры России по делам об убийствах — с меня никто не снимал?
Действительно, мне и в голову не приходило, что он, по горло занятый ростовским делом, в то же время расследует и другие убийства, происшедшие в разных концах России, причем к нему, разумеется, поступают самые трудные и сложные дела. А разговор этот возник у нас в связи с одним московским делом, очень интересным.
— Да, интересное, — подтвердил Исса. — Только вам о нем писать не дадут. — И ответил на мой многозначительный взгляд: — Совершенно верно. Преступники все из правоохранительных органов, один из КГБ, остальные из милиции.
По тем временам нечего было и думать, что подобное дело может проникнуть в печать. Ну а теперь я, разумеется, могу о нем рассказать, только предварительно, чтобы читателю стала ясна значимость этого дела для нашей темы, нужно упомянуть о следующих криминальных эпизодах.
Пустой вагон электрички. Зима, ночь, замерзшие окна. Входит пассажир, видит, на полу меж скамейками кто-то лежит.
Молодой милиционер, он мертв. На ремне его кобура, открытая и пустая, рядом стреляная гильза.
Сержант линейной милиции Л. Смирнов. Вагон № 5 электропоезда 6664 Одинцово — Москва.
Пропавший пистолет — системы «Макаров» РА 14444.
Убийство сотрудника милиции расследуется энергично, преступников нашли, главный из них, В. Батаев, был приговорен к расстрелу, его соучастники получили долгие сроки. Это одна история, а вот другая.
В Москве пропал человек, ушел из дома и не вернулся. Были обнародованы его приметы — темноглазый, темноволосый, в день, когда он пропал, на нем были вельветовые брюки и туфли на довольно высоком каблуке. На этот раз милиции ничего разыскать не удалось. Человек этот исчез бесследно.
Ну а теперь дело, о котором говорит Костоев.
Он тогда ненадолго приехал в Москву и, кончив тут свои дела, должен был назавтра улетать в Ростов, как вдруг вечером, в одиннадцатом часу, позвонил ему тогдашний прокурор России С. А. Емельянов и сказал: только что возле универмага «Молодежный» совершено нападение на инкассаторов, есть убитые, похищена крупная сумма денег.
Предстояло немедленно выехать на место преступления, организовать расследование и принять дело к своему производству.
Да, и это в то самое время, когда все «помыслы, чувства и силы» его были поглощены одним — неуловимым ростовским убийцей.
Он прибыл к универмагу. Поодаль стояли любопытные. А на месте преступления, как всегда, когда оно столь дерзкое и крупное, толпились генералы и прочие высшие чины, которые, естественно, работе не помогали.
Картина удручающая. Неподалеку от входа в универмаг лежит мертвая женщина в милицейской форме. В машине «ГАЗ‑24» — два трупа, инкассатора и шофера.
На одной из улиц — «Жигули» с распахнутыми дверцами, в них оружие и мешок с деньгами. Рядом на земле валяется милицейская шинель.
Что же произошло?
Около девяти вечера к универмагу, как положено, подъехали инкассаторы, вошли в магазин, взяли выручку и в сопровождении милиционера Алфимовой вернулись к своей машине. Только они расселись — к ней с двух сторон подошли двое (один был в милицейской форме), открыли шквальный огонь (один из пистолета, другой из обреза), после чего выхватили мешок с деньгами и побежали к серым «Жигулям», что ждали их неподалеку.
Их попытался остановить прохожий (И. Кондратенко), когда тот, что был с пистолетом, ему пригрозил, он отступил, но запомнил номер уходящих «Жигулей» и разыскал милицейскую патрульную машину.
Патруль пошел в погоню, нагнал «Жигули», приказал остановиться. Водитель вышел из машины и направился к милиционерам так спокойно, едва ли не лениво, что милиционеры подумали, нет ли тут какой ошибки. Но из «Жигулей» выскочили двое, началась перестрелка, один из милиционеров был ранен («Жигулям» удалось уйти), но они успели сообщить о том, что происходит, другим патрульно-постовым службам. Бандиты продолжали уходить (по дороге из их «Жигулей» вывалился труп), но на соседних улицах уже появились автомашины с мигалками. Видя, что их окружают, преступники свернули в какую-то улицу, но и там нм навстречу уже шла машина с мигалкой.
Тогда они, бросив «Жигули», кинулись в разные стороны. Один из них с лету вбежал в какой-то дом, хотел спрятаться в котельной, но, увидев, что сверху по лестнице сбегает милиционер, выстрелил ему в живот — и застрелился сам.
Вот каковы были обстоятельства.
Разогнав всех, кто без толку топтался на месте происшествия, Костоев оставил тут только следователей, оперативников, экспертов, фотографа и понятых. Можно было приступать к работе. Распределив обязанности между сотрудниками — одни должны были исследовать место преступления, другие — устанавливать личность убитых бандитов, — сам он отправился в больницу к раненым.
Инкассатор ничего ему рассказать не мог — нападение было слишком внезапным. А. Козлов, тот милиционер, что сбежал по лестнице в котельную, лежал без сознания. Милиционер Кузьмин (из патрульной машины) сказал, что преступник, тот, что был в форме капитана милиции, высок и худощав, но видел он его в ходе перестрелки на расстоянии и разглядеть не мог.
Были еще очевидцы из числа прохожих, они дали кое-какие подробности в описании третьего.
Итак, трое преступников, один скрылся, двое мертвы. В подобных условиях вся надежда на личные связи убитых.
Кто они, это выяснили без труда. Тот, чей труп вывалился из «Жигулей», был их владельцем — бывший офицер КГБ СССР Голубков. Тот, что покончил с собой в котельной, — Книгин, бывший работник угрозыска одного из московских отделений милиции. Кстати, как потом выяснит экспертиза, это, он вместе с третьим, неизвестным, убили Голубкова и выбросили его труп на дорогу.
На следующее утро к Костоеву привезли мать Книгина. Она была еле жива, говорила с трудом, вспоминала с трудом. Кто-то из сотрудников — не то следователь, не то оперуполномоченный — догадался свозить ее в котельную и показать ей сына. Тяжкая тактическая ошибка, свидетель, находящийся в состоянии шока, — не свидетель (в данном случае ошибка была особенно тяжкой: кончая с собой. Книгин выстрелил себе в рот, у него не было лица, мать тотчас же его опознала, но не по лицу).
Этой женщине сейчас требовалась помощь медиков, забота близких.
— А мне пришлось мучить ее часами, — говорит Костоев, — вновь и вновь задавать вопросы, заставлять рыться в памяти — кто бывал у них в последнее время, последние дни. Она очень старалась все точно вспомнить, но говорила медленно, а я записывал каждое слово. Собственно, пока что она была моей единственной надеждой.
В числе ближайших приятелей сына она назвала Голубкова. А Исса заставлял ее память вернуться к 14 ноября, вчерашнему дню, — кто заходил в тот день, кто звонил? Да, и заходили, и звонили, у них в доме вечно толпился народ. Звонил Финеев, тревожился, сказал, что оставил у них в квартире свое командировочное удостоверение. Когда звонил? Да часу в одиннадцатом, она сказала, что сына нет дома.
Костоев насторожился: звонил после того, как было совершено преступление, был в тревоге… Зачем ему на ночь глядя тревожиться о своем командировочном удостоверении?
Вернувшись с допроса, он поручил сотрудникам разыскать Финеева, и вскоре ему позвонили из ГУВДа Москвы, сообщили, что Финеев у них, но он «пустой», никакого отношения к преступлению не имеет. Костоев сказал, что немедля выезжает и чтоб Финеева держали, никуда не отпускали.
Перед Костоевым молодой человек (до тридцати), очень спокойный, в поношенной одежде, на того, кого описывали очевидцы, ничуть не похож.
Отвечает охотно, объясняет: работал в милиции, осужден на три года за превышение власти, было такое, сейчас отбывает наказание в Калинине, на «химии». С разрешения коменданта спец-комендатуры приехал в Москву, чтобы здесь, в семье, справить свой день рождения. Приехал 13‑го, зашел к Книгину, тот живет возле вокзала, да к тому же может отметить его командировочное удостоверение в отделении милиции. Купил подарок сыну, приехал домой. Весь день и вечер 14‑го провел с женой и сыном, праздновал, смотрел телевизор.
Милиция уже успела проверить эти его показания, вызвали его жену, просили принести паспорт мужа — действительно, день рождения у него 14‑го. Жена подтвердила, весь вечер сидел дома, смотрел телевизор. Спросили его, какие передачи были вечером — перечислил все до одной (и готов был пересказать).
Вот почему в милиции решили, что он «пустой».
А Костоев слушает его и ждет, когда он вспомнит о своем звонке Книгиным вечером 14‑го.
Хочется спросить его об этом звонке, да нельзя: нетрудно представить себе, в каком направлении начнет работать башка этого парня: если следователь знает о его телефонном разговоре с матерью Книгина, значит, он с нею встречался — зачем? Знает, что Книгин нападал на инкассаторов? Но почему он не спрашивает об этом у самого Книгина? Не значит ли это, что Книгин мертв?
Если Финеев не знает о смерти Книгина, что весьма вероятно — тогда, спасаясь от погони, бандиты разбежались в разные стороны, и Финеев вполне может не знать, что Книгин мертв, — это единственный козырь у него, следователя, на руках.
— Воспроизвести допрос с точностью, — объясняет мне Костоев, — практически невозможно — воспроизвести можно только слова, а настоящий допрос — это еще и мельчайшие детали. Это взгляд, любое движение, это выражение лица, оттенки выражений — не говоря уж о каком-нибудь неосторожно брошенном слове. Нужно, однако, основательно поработать, чтобы допрашиваемый — если он виноват, он всегда настороже — сказал неосторожное слово. Допрос — это искусство проникать в душу человека, может быть, оно от Бога. Как проникнуть в душу такого вот Финеева?
А парень что-то знает — Костоев чувствует это, — знает, а не говорит. Рассказывает в подробностях, как провел 14‑е. Вопросы, ответы. И вдруг Костоев — очень резко:
— Битый час слушаю все это вранье. Не так это было.
А как? Он сам не знает. Чувствует только — не так. Ему нужно видеть реакцию: что и как скажет Финеев. А тот молчит. Не удивился, не спросил: о чем, мол, вы говорите?
— Когда такое дело проваливается, — продолжает Костоев, — участники его начинают валить друг на друга — никто не хочет, чтобы его считали организатором, все знают, чем это пахнет.
Финеев слушает. Не протестует, не возмущается, внимательно слушает — и начинает бледнеть. Это внимание, эта бледность дорогого стоят.
Теперь Костоев уже знает — он задел, зацепил, тут болевая точка, на которую надо жать.
— Финеев, вы же сами работали в милиции, — жмет он, — вы понимаете, что больше веры тому, кто говорит первый. Показания, которые человек дал, когда его доказательствами загнали в угол или когда его уличили соучастники, таким показаниям уже другая цена. Я предлагаю вам, не осложняя наших отношений в будущем немедленно взять бумагу и изложить все, что вы знаете в связи с этим делом.
Нажим Костоева не имеет ничего общего с тем прессингом — там угрозы (посадим в камеру с уголовниками), ложь (тебя там видели, там отпечатки твоих пальцев), — который применяют следователи — портачи и насильники. Подобные атаки могут запутать, запугать — в конце концов тут недалеко до самооговора. И очень далеко от истины.
Костоев не стал ему врать, будто Книгин жив, дает показания и валит на него, — он вообще фамилии Книгина не произносит. Он говорит, что чувствует — неопределенно, описывает некую возможную ситуацию. Если Финеев не виноват, все, что говорит ему следователь, вызовет у него раздражение, возмущение, протест — но при всех обстоятельствах пройдет, не раня сознания. Но если он и есть тот третий, каждое костоевское слово станет огнем жечь его душу — сейчас решается его судьба, его жизнь!
А Костоев уже уверен и жмет с новой силой — запираться бессмысленно, говорит, от этого только хуже. Молчит Финеев.
— Еще около часу он так мучился, — продолжает Костоев, — потом вдруг поднял голову и спросил: «А как рассказывают Книгин и Субачев?» У меня чуть было не выскочило: «А при чем туг Субачев?» Ведь преступников было трое. Все мы привыкли к тому, что
Вот оно, неосторожно брошенное слово — Субачев. — речь идет о четвертом. И сам Костоев чуть было не брякнул свое неосторожное слово, но все же поймал его налету и сказал другое:
— За кого вы меня принимаете? Если бы я вам сообщил сейчас, что о вас говорят названные вами лица, а потом передал бы им, что говорите вы, как бы я в таком случае узнал, что же было на самом деле? — ведь мне нужна истина. А вам нужно помнить: в подобных случаях каждый из преступников спасает свою шкуру.
Финеев закуривает, глубоко затягивается, говорит:
— Я расскажу.
Костоев просит ребят из Мосгорпрокуратуры принести видеомагнитофон.
Говорят, будто есть в Костоеве некий магнетизм, а я думаю, что это скорее сверхчувствительность к состоянию другого.
Итак — Субачев! Фамилия эта была Иссе уже известна, его назвала мать Книгина в числе тех, кто звонил 14‑го, и Костоев уже поручил своим выяснить, что он за человек.
Субачев этот запирался недолго, его уличил Финеев, его твердо опознали прохожие, — он тогда стоял неподалеку, спокойно наблюдал, его задачей было, если что, прикрывать отступление, при нем были бутылки с зажигательной смесью (потом был найден и человек, который изготовил эти бутылки).
А Финеев? Он понимал, что он в клещах, что идет в этом деле «провозом», — это он стрелял из пистолета, это на его счету убитые и раненые. И приятель Голубков, бывший офицер КГБ, тоже на его счету (сперва следователи думали, что Голубкова убили потому, что он был ранен в перестрелке и мешал бандитам бежать; он действительно был ранен, но гибель его была предрешена при любом исходе дела, Книгин и Финеев собирались уничтожить его вместе с машиной). И что теперь единственное его спасение — все рассказать.
Финеев рассказывал, как они организовывались в банду, как совершили одно из первых преступлений — убийство человека в вельветовых брюках (тут было сведение личных счетов). Они отвезли его за город, убили, а потом, обвязав веревками, утопили в болоте где-то неподалеку от Немчиновки. В тех местах после долгих поисков в глубокой грязи нашли останки, связанные веревкой. И куски вельвета нашли, и ключи, которые оказались от квартиры убитого. И нож неподалеку, тогда еще Финеев убивал ножом — это потом уже он стал стрелять из пистолета.
Из пистолета системы «Макаров» РА 14444.
Да, и молодого сержанта милиции в электричке Одинцово — Москва убили они с Книгиным, и об этом Финеев подробно рассказал.
Надо ли говорить, как прочно была выстроена система доказательств и в обвинительном заключении и в приговоре суда. Судил преступников военный трибунал, и было не вполне понятно — почему, если учесть, что в приговоре не было ни слова об отношении подсудимых к правоохранительным органам.
Но ведь по делу об убийстве сержанта было и следствие и суд, был Батаеву смертный приговор? Ну, эта ситуация нам уже почти привычна.
Передо мной справка, где старший следователь Московско-Курской транспортной прокуратуры В. Хитров подробно, шаг за шагом, излагает это дело, и мне трудно отказаться от впечатления, что даже в таком сухом, официальном документе он не может скрыть своего отношения к тем служителям правоохраны и правосудия, которые его вели. Подследственный на допросе от такого-то числа, читаем мы, отказался признать свою вину, а на допросе такого-то числа признался в убийстве, все трое признались. «Причины этого признания из материалов дела не усматриваются», — пишет В. Хитров. Потом все трое от своих признаний отказались — и вскоре признались снова. И снова В. Хитров констатирует: «Причины их признания из материалов дела не усматриваются». Орудие убийства, нож, не найден. Орудие убийств, пистолет, не найден.
Даже из этой официальной справки нетрудно понять, как маялся бедный Батаев с этим пистолетом (ведь когда он «признавался», ои должен был сказать, куда дел пистолет). То он заявлял, что оставил его в Одессе, то говорил, что не помнит где, а то вдруг кричал (я думаю, это он кричал), что вообще отказывается говорить, где его спрятал (попробуем представить себя на месте этого человека!). А пистолет этот в руках убийцы уже работал вовсю.
Вот если бы сотрудники правоохранительных органов, вместо того чтобы терзать невиновных людей, искали бы этот пистолет!
И ведь не могли же они не понимать, все эти дознаватели, следователь и судьи, что, осуждая человека, против которого нет никаких улик, то есть заведомо невиновного, совершают грубое беззаконие — и открывают дорогу истинному убийце для новых преступлений. Ведь даже если смотреть с их — циничной — точки зрения, это значит — новые заботы, новая трудная работа, для них же самих. Но в том-то и дело, что, сбросив эти заботы, они надеются — когда произойдет новое преступление, эти заботы лягут на чьи-то другие плечи. А если они при этом сбросили в могилу невиновного парня — кому до этого дело?
Надо ли говорить, что Костоев и тут возбудил уголовное дело против тех, кто допустил беззаконие.
Надо ли говорить, что и тут никто не понес наказания.
Впрочем, в данном случае все обошлось: Верховный суд России отослал дело на доследование (но Батаева на свободу не выпустил), а пока оно шло (к чему бы пришло, можно не сомневаться), были найдены подлинные убийцы.
Расследование этого дела заняло у Костоева примерно месяц, после чего он вернулся в Ростов.
Дел, которые вел Костоев параллельно с делом Чикатило, было много, всех их не перечислишь, но об одном упомянуть необходимо, оно резко выделяется в ряду других своей общественной значимостью. Произошло это убийство в Пригородном районе Северной Осетии (том самом знаменитом, из-за которого два народа, веками живших рядом друг с другом, североосетинский и ингушский, стали врагами), где разыгралась впоследствии трагедия 1992‑го. Лет за десять до этого здесь, в селе Чермен, была убита семья Калаговых, муж, жена и трое детей. В воспаленной атмосфере национальной вражды североосетинские власти стали искать преступников среди ингушей — и нашли, разумеется. Была арестована некая женщина с репутацией побирушки и потаскушки), она немедля «призналась» и стала указывать как на своих соучастников на разных людей — они все как один были ингушами. Арестованные тоже все как один «признались», сведения об этих их «признаниях» были обнародованы и произвели в республике огромное впечатление, занялось пламя националистической истерии, средства массовой информации усиленно его раздували, все громче слышались крики: «Долой ингушей из республики!» — и, наконец, начались погромы. Трое суток шли насилия и убийства, только вмешательство армейских спецчастей прекратило бесчинства.
А следственное дело между тем разваливалось, пошли жалобы, у многих подследственных оказалось твердое алиби (с вмешательством Прокуратуры СССР их освободили), в Северную Осетию был послан следователь по особо важным делам при прокуроре РСФСР Мансур Валеев, он обнаружил грубейшую фальсификацию материалов дела, факты самого жестокого насилия над подследственными — и в связи с этим возбудил уголовное дело против фальсификаторов и насильников. Он начал было подлинное расследование — но тут грянул гром! Тогдашние местные власти обратились в ЦК КПСС с жалобой, утверждая, что следствие пытается запутать очевидное дело и тем спасти преступников от наказания. Вмешательство ЦК КПСС было крайне резким — Мансур Валеев был снят со своей должности. Следствие вернулось на прежние пути — и было столь же безрезультатным. Дело передавали от одного следователя к другому, но на этих путях успеха быть не могло.
Вот каким было оно, дело об убийстве семьи Калаговых, вот его зловещий смысл, его подоплека и общественный резонанс.
Одна из тех, кого оговорила побирушка, после пяти лет заключения умерла в тюрьме, иные из арестованных по этому делу были искалечены и вышли на свободу развалинами.
В отдел Костоеву это дело поступило только через семь лет после того, как было совершено убийство. Нетрудно представить, как важно было найти подлинного убийцу. И Костоев нашел его, нашел и доказал его вину целой системой неопровержимых доказательств (где дактилоскопическая экспертиза играла не последнюю роль). Вместе с Костоевым тут работал опытнейший следователь Александр Горбунов. Убийство несчастной семьи не имело никакого отношения к национальным проблемам, убийцей был родственник погибших (осетин), преступление — чисто уголовное и было совершено ради денег.
Эта история заслуживает того, чтобы подробней изложить ее сюжет и, главное, ярче осветить ее характер (надеюсь, что это можно будет сделать в другом месте), ту проблему, которая является сегодня одной из самых жгучих, — игру националистических страстей, в жертву которым приносятся жизни людей, жизни целых народов.
Моя задача куда более узкая — показать, какие дела (неподъемные!) приходилось расследовать Иссе Костоеву одновременно с делом Чикатило, — и она, я полагаю, выполнена.
Теперь мы можем ответить на вопрос, который с неизбежностью встает перед каждым, кто прочел эту книгу: как это так случилось, что в течение двенадцати лет монстр выходил на свою страшную охоту и ни разу никто не встал у него на пути? Мы видели: если следствие заходило в тупик, его поручали Костоеву и тот за месяцы находил убийцу, которого искали годами (как это было в деле Стороженко). А тут? Пять лет дело в производстве Костоева — и результатов никаких. В его практике подобного не бывало.
Происходило именно нечто невероятное: преступник уже откровенно издевался над своими преследователями, совершая свои дикие преступления едва ли не под самым их носом. Он стал уже каким-то наваждением, этот людоед, казался чем-то сверхъестественным, начинался бред — и вот уже милиционер регистрирует последние новости: о появлении над Ростовом, как раз в дни убийства, неопознанных летающих объектов. Было от чего сойти с ума!
Так откуда же эта пятилетняя полоса сплошных неудач?
Эпизод, когда Исса готов был возвращаться в Ростов и был остановлен прокурором России, который приказал ему принять к своему производству только что совершенное преступление, многое нам объяснит (особенно если учесть, что подобного рода дел, которые Костоев рассматривал параллельно с делом «Лесополосы», было немало).
Многое объяснит, но не все.
В конце книги журналист спрашивает Костоева, не обнаружило ли дело Чикатило пороки российской правовой системы, подобно тому как, например, русско-японская война — гнилостность русского царизма. Конечно, обнаружило, как и любое из тех дел, что мы рассматривали, как и множества других полных беззакония дел; конечно, отразило состояние нашей правоохранительной системы (да и судебной тоже), и притом в особо свирепой концентрации. Но ведь все это одни слова, формулы, которые требуют, чтобы их расшифровали в конкретных обстоятельствах, в явлениях реальной жизни.
Сейчас очень много говорят о том упадке, в котором находятся правоохранительные органы России, не только в печати говорят — самое высокое милицейское начальство на всю страну, по телевидению, обличает пороки собственного ведомства, коррупцию продажность. Но тут, как правило, речь идет о том, что называют «предательством», — готовят, к примеру, операцию по взятию банды, в глубокой тайне готовят, а приезжают — пусто, преступников кто-то явно предупредил. Такое предательство в рядах правоохранительных органов, как обычное или, по крайней мере, частое явление, это, конечно, мощный тормоз в борьбе с преступностью. Правоохранительные органы сильно засорены, особенно милиция, мы видели это почти во всех рассмотренных нами делах, преступники проникают сюда в качестве штатных сотрудников (дело Финеева — Книгина, дело Кумского), в качестве внештатных (Стороженко был внештатным инспектором ГАИ, помните, из-за плеча начальника милиции рассматривал фоторобот, составленный по описанию его собственного лица); да и сам Чикатило был каким-то общественным помощником милиции!
Но если бы дело сводилось к одному «предательству» или кадровой засоренности — это, я думаю, все-таки было бы полбеды — негодяев, предающих своих товарищей и кровные интересы своей страны, их можно изобличить и покарать, в конце концов, если здоров сам правовой организм, это дело техники.
Но ведь у нас речь идет о глубокой болезни самой правоохранительной системы.
До сих пор, когда мы говорили о той резкой черте, что разделила наш следственный аппарат на профессионалов и непрофессионалов, на ответственных и безответственных, порядочных и непорядочных, у нас при этом получалось как-то так, будто работают они как бы параллельно — просто одни хорошо, а другие плохо. На самом деле они сталкиваются самым роковым образом, профессионалы и непрофессионалы: одни не дают работать другим.
Уже сама книга Р. Лурье рисует нам картину разгильдяйства и тупоумия, царящих в органах милиции, в частности ростовской. Странно мне было читать это, мне приходилось писать о блестящих успехах ростовской милиции, и притом именно ее угрозыска — неужто в правоохранительных органах Ростова повымерли умные, талантливые и энергичные? — сам Костоев не согласится с этим.
Но нет сомнений: вся система правоохранительных органов России расшаталась, разошлись ее скрепы. Много тому причин, разнообразны тому последствия, а сейчас необходимо говорить о том, как трудно работать в этой разболтанной системе профессионалам всех уровней и специальностей, и дознавателям, и следователям.
Р. Лурье показал в своей книге, каково приходилось Костоеву, когда он сталкивался с подобного рода безответственностью и косорукостью.
Я хорошо помню эпизод (я тогда не знала, что он — ключевой и решительный), позвонил Исса (он оказался в Москве) и сказал странные слова:
— Не знаю, что с моей головой.
Оказалось, он на день — всего на день — приехал в Москву, перед отъездом из Ростова дал строгие указания сотрудникам (и особенно милиции) относительно лесополосы и особенно местности возле платформы «Лесхоз», где последнее время совершались преступления, — патрули, засады, чтобы мышь не пролезла.
Приехал он домой вечером, а утром ему принесли телеграмму — опять то же и опять там же, неподалеку от платформы «Лесхоз».
Разумеется, он тотчас вылетел в Ростов. От ярости голова его раскалывалась, шла кругом, — его распоряжение не выполнили (и уже не в первый раз). Лесополоса оказалась бесконтрольна.
Правда, на самой платформе шла проверка, милиционер Рыбаков подошел к Чикатило, спросил паспорт и переписал его данные в свою книжку. Узнав об этом, Исса затребовал его рапорт, но рапорта не оказалось, Рыбаков доложил по начальству устно и добавил, что ему, вероятно, следовало бы проследить за этим мужчиной, но он «боялся оставить пост, так как напарник его не явился». Не явился напарник — прокол номер один. Рапорт был передан по телефону и потому в центр, куда попадали все сведения по операции «Лесополоса», не попал — прокол номер два. Милицейское начальство уверяло Костоева: ничего, мол, страшного, этого Чикатило уже проверяли в связи с другими убийствами, он интереса не представляет.
Еще немного — и убийца опять ушел бы сквозь дырявый милицейский бредень.
Но Костоев уже ухватил нить. Он затребовал материалы дела об убийстве мальчика, оно не было включено в дело «Лесополосы», но в связи с ним проверяли Чикатило. Два свидетеля видели этого мальчика в день его гибели в обществе немолодого мужчины, высокого, в очках и с портфелем — обычное описание убийцы. Следователь, ведший это дело, непостижимым образом не представил Чикатило на опознание этим двоим свидетелям — прокол номер три, да какой!
Но ведь с самого начала был главный прокол (тоже «начальственный»), определивший ход всего следствия. Я не знаю, кому принадлежит честь этого замечательного открытия — Свердловску или Ростову, — арест психически больных ребят, у которых ничего не стоит добыть какие угодно показания. Арестовано было пять человек. Когда представитель Российской прокуратуры Владимир Казаков, а потом и сам Костоев ставили вопрос о невиновности этих ребят и требовали их освобождения, ростовские начальники упорствовали в своей версии, несмотря на то что преступления продолжались и даже участились, ребят не освобождали, утверждая, что продолжают с ними работать (страшно подумать, в чем она заключалась, эта их работа). И потому подлинного убийцу практически не искали. (Потом, когда Чикатило был уже схвачен, один из этих душевнобольных мальчишек, сельский пастушок, рассказывает Костоев, зашел к нему в кабинет в связи с каким-то документом, и в это же время заглянул кто-то из милицейских сотрудников. «Вот он! Вот он!» — закричал пастушок, и сотрудник милиции поспешно захлопнул дверь.)
Книга Р. Лурье всей структурой своей направлена на феномен Чикатило и показывает, сколь опасны они, порочные страсти, что глубоко, скрытно вызревают в человеческой душе, куда милиционера не поставишь. Это именно общественная опасность, и чья-то гибель тут неизбежна. Но в здоровой стране, в нормальном обществе убийство должно быть раскрыто и убийца обезврежен (не сразу и не всегда такое удается, но это уже другой вопрос). Между тем в Шахтах, где Чикатило убил в самый первый раз, именно так все и было. Вспомните, как она шла тут, борьба общества с убийством: встревожилась женщина на трамвайной остановке, от этой ее тревоги и пошел первый импульс; увидев мертвую девочку, она тотчас обратилась в милицию — и милиция города Шахты принялась за работу очень квалифицированно и энергично. Смотрите: изготовили фоторобот настолько похожий (а как не часто это бывает!), что в нем люди узнали Чикатило. Провели тщательный осмотр местности и нашли возле дома пятна крови; тотчас установили: дом купил Чикатило, да еще тайно от семьи. Таким образом, двумя разными путями вышли на убийцу. Сделали срезы почвы, чтобы послать в лабораторию, предстояло опознание, когда Чикатило должны были представить свидетельнице, видевшей, как он увел девочку к дому. Цепь готова была замкнуться практически убийца был в руках властей.
И вдруг приказ начальства: «рубить концы!» Никаких больше следственных действий.
Вот она, исходная горячая точка, вот где корень и причина. Работники милиции добросовестно и честно исполняли свой долг. А их начальники? Они уже арестовали Кравченко, уже довели его до исступления, уже разрушили его алиби, заставив жену и подругу жены лжесвидетельствовать. У начальников дело уже было на мази, «раскручивать» Кравченко им было куда сподручней. А правда жизни? А рост преступности, интересы страны? А судьба молодого парня? — все это в их глазах ровно ничего не стоило.
Когда большие милицейские начальники критикуют собственное ведомство, они ни слова не говорят о самой большой своей беде (не верится мне, будто ее не видят) — о том, что в правоохранительных органах создалась как бы целая структура, весьма прочная, с собственным «правосознанием» (оно темное, пронизанное цинизмом), со своим отношением к самому закону (если его соблюдать, преступника не поймаешь), демагогией (суды мешают нам работать, мы ловим, они отпускают), с обкатанной методикой, где все дозволено, с отработанными приемами. Эта структура непрестанно себя воспроизводит, старшие передают младшим свой богатый опыт.
В огромной степени именно благодаря этим юристам, для которых беззаконие — дело каждодневное и привычное, органы право-охраны вдруг так обессилели (у вас пропала машина? — не найдем, не надейтесь; убийство депутата? — не раскроем, не ждите) и так резко упал их престиж. Всеобщая уверенность, что в милиции бьют (вам расскажут те, кто прошел подобные «допросы», бьет оперативник, а следователь в это время выходит из кабинета), уважения ей не прибавляет. И вот возникло то жалкое противоборство, которому все мы свидетели, когда мощному преступному миру противостоят слабые люди: ловить преступников они не умеют, зато умеют, к неизменной радости того же преступного мира, хватать кого придется и «работать» с ним, громоздя ложь на ложь, фальсификацию на фальсификацию, — и пятная себя палачеством.
Я убеждена, пока эта «структура», генерирующая беззаконие и покрывающая его, не будет осознана, исследована и разрушена — программно разрушена, целеустремленно и последовательно, пока не будет создан интеллектуально мощный и нравственно чистый аппарат расследования, реальная преграда преступности, — до тех пор уголовный мир будет торжествовать. А борьба с ним — идти столь же вяло и беспомощно.
Разговор о Чикатило сегодня более чем актуален, но не потому что интересен он сам, это ничтожество, давшее волю своим кровавым порокам, — интересен его противник.
Следователь — ключевая фигура всей правоохранительной системы.
Сталинская эпоха била в барабаны (печать, кино, театр), прославляя «органы, которые не ошибаются». А в сознании общества прочно сидело убеждение: это враги и палачи (и все одним миром мазаны). Вот почему нам сегодня так важно знать подлинных юристов, истинных профессионалов, увидеть, с какой энергией, с каким искусством, безотказно, беззаветно (и опять же на износ) они работают, сражаясь на два фронта.
Следователь — это защитник общества, прежде всего защитник — профессия, по определению, рыцарственная. Мы видели тех, кому Исса Костоев вернул свободу. Мы видели тех, кто живет на свете благодаря ему, — а сколько еще несчастных могло погибнуть лютой смертью, если бы он не схватил убийц и не доказал, что они убийцы. Между тем он никогда не был один, рядом с ним всегда профессионалы, умные, верные, дельные. Вот такие они и есть наша надежда.
А Костоев вспоминает: сидел он, читал жалобу Александра Кравченко, его последнюю попытку убедить судей: погибает он ни за что. Читал и думал: «Страшный человек Чикатило, но что сказать о людях, которые убили невиновного от имени государства — и дали тем самым возможность монстру растерзать еще более пятидесяти ни в чем не повинных. Да они в тысячу раз страшнее Чикатило, эти люди».
Вряд ли кто-нибудь сможет тут оспорить Иссу Костоева, он, как всегда, знает предмет, о котором судит.