Власть молчания
Я пока не собираюсь рассказывать, кто это сделал. Потому что стоит мне хотя бы шепнуть об этом, и моим друзьям из Ривер-Бенда придется расплачиваться за мою беспечность. Я уже видела, как из-за меня погиб один хороший человек, и не хочу подставлять еще кого-нибудь. Нет, сэр. Миссис Энн еще не поздно попросить своего нового мужа затянуть веревку на шее любого, кто полезет не в свое дело, и вздернуть еще одно одолженное тело на ближайшем дубе. Я говорю одолженное, потому что наши уши, пальцы на руках и даже пальцы на ногах нам не принадлежат. Я убедилась в этом, когда мне было двенадцать, и забывать об этом не собираюсь.
Мой папа как-то сказал мне, что хозяин пытается завладеть даже нашими снами — чтобы опутать наши крылья своими цепями, — так он выразился. Я чертовски уверена, что моими он завладел, потому что я-то, черт побери, никогда во сне не летала и крыльями не махала.
Я помню момент, когда поняла, что мои сны пропали подчистую — несколько лет назад, в декабре. В мягкий рассвет моей комнаты пришло то, что я в последний раз видела во сне: я иду себе по большой улице, больше, чем любая в Чарльстоне, в городе из красного кирпича, похожем на крепость, строившуюся на века. Я пела, потому что нигде не видела ни сорняков, ни риса. Снег, о котором я лишь читала в книгах, покрывал фонарные столбы, и кареты, и крыши домов, и был он таким белым, что слезы жгли мне глаза. Потом мне на лицо стало падать что-то колючее и мокрое, и я увидела, что все небо заполнено миллионами благословенных снежинок, они были живыми, как бабочки, которых удерживает властное дыхание Господа, о котором Моисей пишет в Библии. Я дрожала, но это было хорошо, потому что я понимала — в месте, где царит такой сильный холод, не сумеет выжить ничто из Ривер-Бенда или Южной Каролины.
Я думала о той девочке и о том городе каждый день, и вероятность того, что они могут быть настоящими, так меня измучила, что я больше не могла сказать «нет». «Ты можешь потерять себя, если будешь слишком часто говорить „нет“ той ночи, что внутри тебя», — так часто повторял мне папа. А уж он-то понимал, что означает терять.
Белые думают, что убийства совершил надсмотрщик. Во всяком случае, так они писали в своих газетах. Никто не знает, что они думают на самом деле, и меньше всех — я. Не такая уж я и умная. Была бы я умной, Ткач, может, еще был бы жив.
Поэтому пока я и не шепну, кто это сделал. Не могу сказать, что я такая уж сильная, но молчать умею.
Я не собираюсь рассказывать и о том, почему убили наших хозяев. Вам придется выяснять это самим. А уж там, как получится — то ли в этом есть смысл, то ли нет. Это как с Богомолом — он или есть на плантации, или его там нет. И никаких вероятно или может быть.
Поэтому насчет почему я вам пока ничем не помогу. Но все же намекну о Большом Хозяине Генри. Прежде всего о нем. А уж потом и о других хозяевах, которые последовали за ним.
Чтобы понять, как важно было, чтобы он умер и его похоронили, вам следует знать, каким он был при жизни. Потому что для нас это очень много значило, — когда мы опускали в землю его гроб в тот восхитительный сентябрьский солнечный день. В первую очередь это означало, что Богомол где-нибудь там, среди диких трав, которые растут вдоль ручья. Но он и в нас, и он готовит нас. Недосягаемый для хозяина, он ждет своего часа, чтобы отвести нас к той вечной крепости в нашем сознании, где всегда идет снег.
Ну, вот вам и Большой Хозяин Генри. Он стоит на веранде, уперев руки в бока с таким видом, словно все небо над Каролиной принадлежит ему. «Большой» — потому что в нем больше шести футов роста, и вообще он здоровый, как повозка с конским навозом. Кое-кто считает его привлекательным, но им просто не доводилось видеть его с пустой бутылкой из-под виски, зажатой в руке, с опухшим лицом и с глазами, которые мечутся, как пауки, когда он придумывает, за что бы на тебя накинуться. «Нет никого раздражительнее, чем этот человек», — частенько шепотом говорила моя мама. И если вы спросите меня, так я скажу, что она была права. Правда, никто не стоит в очереди, чтобы задать мне вопрос; а ведь мне есть, о чем рассказать, потому что я пятнадцать лет держала рот на замке.
Ну вот, теперь вы знаете, почему Большого Хозяина Генри так называют. Мы-то всегда зовем его Хозяин. Может, небо ему и не принадлежит, зато ему принадлежит каждый сорняк, каждый прутик и каждый негр от Рождественского ручья на востоке до Купер-ривер на северо-западе и до Мраморного холма на юге.
Да, масса, сделаю, как вы скажете, масса… Иногда я так говорю белым, потому что не очень-то им нравится, когда я говорю, как образованная. Но… мой папа научил меня читать и писать, когда я еще под стол пешком ходила. Не то чтобы я сильно отличалась от других. И шрамы на спине, которые не сойдут никогда, сколько бы я ни скребла их щеткой, напоминают мне об этом каждый день. Поэтому иногда перед сном я их трогаю. Это боль, которая делает тебя такой же, как все — я думаю, это похоже на то, как люди, которых ты любишь, тоже могут стать настоящей болью.
Когда моя мама попала сюда из Африки, Мраморный холм назывался Марлибонским, но она и другие переименовали его, потому что им было трудно выговорить «Марлибон». Но папа все равно называл его так, потому что ему нравилось, как это звучит. Он любил говорить странные и красивые слова, хотя записывал их очень редко, предпочитая, чтобы писала я.
Обычно меня зовут Морри, но мое настоящее имя — Мемория. Я долго хранила его в секрете, потому что сначала оно мне не нравилось. Нет, мэм. А вот теперь я готова сказать его всем. По-португальски оно означает «память». Мой папа немножко знал этот язык, потому что он несколько лет прожил в Португалии.
У бабушки Алисы было прозвище «Блу», потому что она была такой черной, что люди говорили — на закате ее кожа отливает синевой. Она называла Большого Хозяина Генри его детским именем — Хенни. Она когда-то была его кормилицей, поэтому ей позволялись кое-какие вольности. «Не забывай, кто ты такая, детка, — говаривала она мне. — А забудешь — считай, пришел твой конец».
Однажды мы горбатились в поле, и я обозвала Большого Хозяина Генри жирной старой гиеной за то, что он поломал аккуратную кромку на рисовом поле, а ведь мы ее только что сделали. Я сказала это так громко, что он едва меня не услышал. Мама трясла меня, будто я тряпичная кукла. Она кричала, чтобы я держала язык за зубами, потому что она не желает видеть, как меня привяжут к бочонку для порки. Мне пришлось усадить ее прямо в грязь и успокоить, потому что она ужасно расстроилась из-за того, что вышла из себя. Потом мы обе хохотали над этим до слез, и я умоляла ее перестать гримасничать. Моя мама умела смеяться лучше всех, даже лучше папы. Ростом она была намного выше, чем он, с высокими скулами и такими черными глазами, что в них отражалось то, чего больше никто и не видел — даже будущее, как некоторые думали. Стоило мне взглянуть на родителей, и я невольно улыбалась: такие они были разные и все же так подходили друг другу.
Мама всегда держалась очень гордо, а уж если в гневе уставится на тебя своими черными глазищами, хотелось от стыда забиться куда-нибудь подальше. Зато когда она хорошо к тебе относилась, тебе казалось, что ты становишься еще лучше просто потому, что она смотрит на тебя.
Мама умерла от лихорадки семь лет назад, в июне 1817. Потом ушел папа. Он оставил меня совсем одну три с половиной года спустя. От нашей семьи не осталось никого, кроме меня, поэтому я просто обязана все записать. Иначе никто ничего не будет о нас знать. Словно нас поглотила земля. Словно нас здесь никогда и не было.
Все дело в грубых башмаках и мозолях. И в кукурузной самогонке. Я думаю, именно из-за этого Большой Хозяин Генри слова доброго никому не сказал. Он вечно что-то вынюхивал, вечно бродил вокруг с глупой ухмылкой. «Подбирается к тебе исподтишка как гремучая змея, только гремучки спрятаны», — говаривал Ткач. Ткачу разрешалось ходить с Большим Хозяином Генри на охоту. Папа говорил мне, что Ткач мог за полмили разглядеть розовый кротовый нос, торчащий из травы. И при этом знал, о чем думает крот!
Ткач был добрым другом моих родителей. Когда я выросла, он и мне стал другом. Я всегда любила тех, кто старше. С ровесниками мне не очень-то везло. Они всегда говорили, что я слишком желтокожая и тощая, и что глаза у меня какие-то не такие. А некоторые из них думали, что я веду себя высокомерно. Может, я и правда считала себя лучше, чем они, потому что умела читать и писать. Но это до тех пор, пока меня не выпороли. Потом-то мы поняли, что я такая же, как и все остальные.
У Ткача было двое ребятишек и жена Марта на плантации Комингти за Купер-ривер, на север от Ривер-Бенда. Он получил пропуск, чтобы навещать их по воскресеньям. Для него, конечно, было здорово тяжело, что он всю неделю должен жить вдали от семьи, но если честно, он не всегда из-за этого переживал. Потому что ему нравилось поддразнивать девушек. Если вы спросите меня, так он был довольно плутоватый, и его светло-карие глаза всегда загорались при виде девичьих фигурок.
Он умер, и в основном из-за меня. Это меня сильно гнетет, когда я ночами лежу и думаю о своей жизни, о том, что в ней было правильно, а что — нет. Наверное, это останется со мной навсегда. Но уж лучше так. Не хотелось бы мне, чтобы человек заработал пулю, а я и думать не думала о том, как помогла ему ее получить. Это все равно, что объявить — он был ничем и так ничем и останется.
Я думаю, Большому Хозяину Генри нравилось мучить каждого по-разному, так, чтобы причинить как можно больше боли. Моя очередь пришла в пятницу вечером, в июле 1820. Ночь была влажной, воздух буквально лип к лицу. В такие ночи не спишь, а будто сознание теряешь. Мне было почти двенадцать, и я работала в Большом Доме, а спала в сарае возле кухни.
Как-то вечером Хозяин послал своего слугу, Кроу, вытащить меня из постели и сказать, что нужно почистить серебро — это была моя обязанность.
Не успела я войти, как Большой Хозяин Генри схватил меня за руку. Возможно, я почистила что-то неправильно, подумала я, и мое сердце отчаянно заколотилось. Но тут он поцеловал меня в лоб, словно был моим старым другом.
— Ты такая нежная, Морри, — сказал он. Потом предложил мне бокал вина. — Ты еще не пробовала вино, правда? — спросил он. Глаза были добрыми, и он не походил на пьяного.
Я покачала головой, и он поднес бокал к моим губам. Вино было сладким и липким. Он сказал, что у меня розовый язык. Он удивлялся, почему у негритянских девчонок всегда такие розовые языки. Потом рассмеялся и попросил меня не обижаться на его любопытство. Он встал на колени, стащил с меня башмаки и начал растирать мне ноги.
— Морри, ты пей, я сам все сделаю, — прошептал он.
Я допила вино, он поднялся на ноги и забрал у меня бокал. Он облизал ободок, подмигнул мне и поставил бокал на ночной столик. Когда я увидела, что он расстегивает брюки, я поняла, зачем меня взяли в домашние рабыни. Это не имело никакого отношения к тому, как хорошо я умею чистить серебро или гладить.
Возможно, я стала думать об этом уже после всего. Я не очень хорошо помню, о чем думала в тот момент, потому что ужасно боялась, как стыдно будет папе, когда он все узнает.
— Пожалуйста не делайте мне больно, Большой Хозяин Генри, — умоляла я. Я так боялась, что он оставит на мне синяки, которые все увидят.
— Больно не будет, если ты сама не захочешь, — ответил он. — У тебя уже есть женские крови, поэтому ты должна была ждать, что это рано или поздно случится.
— Я не готова, — просила я.
— Очень даже готова, — рассмеялся он в ответ. — Уж я-то чувствую, что ты готова, а мои руки не лгут. — Он взял мою руку и положил ее туда, куда ему хотелось. — Видишь, что у меня для тебя есть? — Он ухмыльнулся, увидев, как быстро я отдернула руку. — Может, пока он тебя и пугает, но ты будешь думать, что он по-настоящему замечательный, когда станет твоим. Поверь мне, я знаю, что вам, девушкам, нравится.
Очень скоро он лежал на мне, он толкал и стонал, и я чувствовала, как от него пахнет духами, словно он искупался в них.
— Пожалуйста Большой Хозяин Генри, не делайте этого со мной.
— Через несколько минут ты будешь удивляться, зачем так сопротивлялась. И поймешь, зачем Господь создал тебя на этой чудесной зеленой земле, глупая негритянка.
Он заговорил о Господе, и я вспомнила про Ветхий Завет в кожаном переплете, который хранила под подушкой. Папа говорил, что его напечатали в самом Лондоне, сто лет назад, так что я решила, что он должен стоить больших денег. Я сказала Хозяину, что отдам ему этот Ветхий Завет.
— Ты что, не знаешь, что единственное Писание, которое мне нужно, находится у тебя между ног? — спросил он.
Всегда наступает минута, когда вы понимаете, что сопротивляться бессмысленно. Я это тоже поняла, поэтому закрыла глаза и постаралась умереть. Но ничего не получилось. Мне казалось, что он засовывает в меня разбитый стакан. Сколько бы я ни умоляла, он продолжал это делать. Я не могла кричать и просить о помощи. Если мне суждено умереть, значит, я умру, и ничего тут не поделаешь. Я бы предпочла умереть в любой день недели, лишь бы никто ничего не узнал.
Я помню, как он шептал мне на ухо:
— Теперь ты моя, всей своей негритянской душой.
«Нет, не твоя», — думала я. И начала шептать строку из Книги Пророка Иезекииля, словно она могла защитить меня: «И дикие звери не будут пожирать их…»
Странно, но это все, что я запомнила про тот, первый раз — как я шептала всякие безумные вещи, все, что только могла вспомнить, будто звук моего голоса мог меня спасти.
Потом он сказал:
— Ты худшая из всех, кто у меня был, Морри. В тебе нет искры, нет огня. Ты мертва внутри, негритянка.
Он похлопал меня по заднице и отправил обратно в мою комнату, но я выбежала из дома и бежала всю дорогу до леса. Я так сильно хотела выскользнуть из своей замаранной кожи, что дрожала и не могла прекратить эту дрожь. Я знала, что должна постараться забыть о том, что со мной произошло, или же мне придется рассказать об этом папе. Я не могла управлять временем, но немного справлялась с расстоянием, только это и могло мне помочь остаться спокойной. Когда я достаточно далеко отошла от хижин и Большого Дома, я начала взывать к маме, потому что не хотела обременять тем, что со мной случилось, никого из живых. Я упала на четвереньки, как раздавленное животное, в которое он меня превратил, и молила ее помочь мне. Мне казалось, что он вырвал из меня мою лучшую часть, и осталась только кровь. Я рассказала это маме. И сказала ей, что не знаю, кто я теперь.
Я сказала ей, что меня напугало то, что я — больше не я, и то, что он забрал мою душу. Она не ответила, хотя я знаю, что она ответила бы мне, если бы могла.
Когда слезы кончились, я набрала пригоршню воды из реки и вылила ее туда, где он вломился в меня. Потом шагнула в реку и села в воду прямо в одежде. Может быть, я пыталась убедить саму себя, что все еще жива и могу испытывать холод.
Это прозвучит довольно странно, но, когда я вышла на берег, я набрала испанского мха с низкой ветви кипариса и тоже приложила его туда. Я держала там мох и все шептала ту строку из Книги Пророка Иезекииля, и старалась, чтобы ветер уносил мой голос прочь: я надеялась, что так я больше никогда не почувствую эту боль.
Двенадцатилетняя девочка не готова к тому, что с ней сделают такое. Ни одна.
Я столько раз хотела рассказать папе, что делал со мной Хозяин, но мне никогда не хватало храбрости. И то, что это оставалось тайной, было хуже всего. Я считала, что я полное ничтожество.
Каждый раз, когда Хозяин трогал меня, мне казалось, что он вырывает из меня еще часть. Все, что я знала, это то, что части меня исчезают, и что именно они делали меня той, которой я была. Так что с каждым днем я все дальше отходила от той личности, которой была раньше.
И весь тот окровавленный мох, который я оставила на реке… Может, я хотела, чтобы кто-нибудь нашел его, хотела, чтобы узнали о том, что он сделал со мной.
Я читала Ветхий Завет при свете единственной свечки: Будь милосерден к нам, Господи, ибо мы страдали достаточно…
Я засыпала, положив корешком вверх эту чудесную книгу, открытую на Псалме Сто Двадцать Третьем, на то место, где он делал мне так больно: это был мой щит; и я молилась, чтобы не понести от Хозяина.
Я надеялась: если он вырвет из меня много того, что хранилось в глубине моей души, я уже не смогу иметь детей, и это будет хорошо. Поэтому должна признаться — иногда, когда он ложился на меня, я думала «Рви, выдергивай еще, вырви все и не оставляй ничего, чтобы ничто не смогло прорасти…»
После того, первого, раза я увидела утром папу. Я почти не спала и не смогла удержаться от слез, когда увидела его. Но я солгала и сказала только, что тоскую по маме. Он крепко обнял меня, я вздрогнула, и он спросил:
— Ты не заболела?
Я сказала ему, что его объятия еще больше напомнили мне о ней, и это было правдой, ведь любовь для меня всегда одинакова, и не важно, кто ее проявляет.
Однажды Кроу услышал, как я плакала в лесу. Я сказала ему, что меня едва не укусила большая старая гремучая змея, и он кивнул, как будто бы поверил мне. Но он-то знал, в чем было дело. Он слышал все, что происходило в Большом Доме. Но он знал так же хорошо, как и я, что ничего нельзя сказать моему папе, потому что тот попытается убить Большого Хозяина Генри, и за это его линчуют.
— В лесу небезопасно, Морри, — сказал он и взял меня за руку.
Мы шли молча, но почти у Большого Дома он протянул мне руки.
— Дай обниму тебя, девочка, покамест нас еще не видать оттуда, — сказал он. — И не бойся меня. Я — не он. Я никогда не сделаю тебе больно.
Хозяину уже стало надоедать то, что я лежу под ним неподвижно, как мертвая. Возможно, он и сам бы прекратил свои греховные деяния, но тут с ним случился один из его приступов, по-настоящему сильный, и он оставил меня в покое.
Потом этот уродливый гигант так заболел, что не мог даже пошевелиться. Он только лежал и стонал.
«Умри, — думала я, — потому что никто об этом не пожалеет, даже твоя жена.»
После нескольких дней таких мучений на него напала огневая лихорадка, которая приводит с собой демонов. Сознание его так затуманилось, что он начал задавать совершенно бессмысленные вопросы. Кто это там в фонаре? Куда сегодня течет река?
Все это происходило в сентябре 1820 года.
Раньше он всегда оправлялся после таких приступов, поэтому никто не беспокоился. И вовсе не доктор Лиделл всегда вытаскивал его из лап смерти. Нет, сэр. Это всегда делал мой папа и его искусное врачевание. Он знал о травах и зельях почти все. Он был знаменит даже среди индейцев, потому что однажды вылечил смертельно больного шамана, который прибыл в Ривер-Бенд с отрядом индейцев. Мне тогда было пять или шесть лет. Примерно в это же время он начал учить меня всему, что знал сам. Хотя, в отличие от него, я не родилась с этим даром.
Папа рассказывал мне, что учился врачеванию в Португалии.
Он жил там в семье и работал у еврея-колдуна, который держал аптекарскую лавку. Он узнал все о европейских травах и их целительных свойствах. Он даже ездил в Англию к человеку по имени Дженнер, который придумал способ, как предотвратить оспу.
Миссис Холли надеялась, что папа снова спасет ее мужа, хотя на этот раз тому было хуже, чем когда-либо. Я помню как она говорила своим хриплым голосом:
— Надеюсь только на тебя, Сэмюэл, и больше ни на кого.
Так звали моего папу — Сэмюэл. В Африке его звали Тсамма — так называется дыня, которая там растет. Имя поменял ему хозяин в Виргинии.
Больной хозяин лежал в своей комнате, и на плантации стало легче дышать. Мы почти поверили, что за нами не следят, хотя, разумеется, и надсмотрщик, и черные десятники только и ожидали от нас малейшего признака усталости, чтобы обозвать нас ленивыми ниггерами и потащить к бочонку для порки. Но все равно мне начало казаться, что, если только Хозяин оставит меня в покое, со мной больше ничего плохого не случится.
Вечером двадцатого сентября, когда часы в чайной комнате пробили девять раз, я, как полагалось, постучала в дверь Большого Хозяина Генри, чтобы дать ему стакан горячего лимонада.
Последние десять дней стряпуха Лили готовила этот лимонад для Хозяина каждый день, в точности, как велел мой папа. Его делали из лимонов, растущих на плантации ниже по ручью, с медом, который папа собирал из своих ульев в лесу и на лугу. У него было особое разрешение ходить туда и собирать мед.
Однажды Хозяин сказал мне, что израильтяне жили в пустыне, питаясь только медом и лимонами, поэтому он и пил такой лимонад. Вообще Большой Хозяин Генри должен был все это знать, потому что его отец был в Чарльстоне пастором. Но к десяти годам я прочитала Ветхий Завет от корки до корки и ни разу не встретила упоминания об этом. Поэтому я поняла, что он сам придумывает себе Библию. Собственно, так поступают все белые, даже если цитируют ее правильно.
— Ты можешь запомнить слова, не понимая, что они на самом деле означают, — говаривал мой папа.
Так что я постучалась, мне велели войти, и я поставила стакан на тумбочку Хозяина, не глядя на него, потому что не хотела, чтобы он обратил на меня внимание. Но я слышала его свистящее дыхание. Потом я выскользнула из комнаты. Через час его жена пришла пожелать ему сладких снов и обнаружила, что дверь заперта. Она позвала его, но ответа не получила. У Хозяина был один ключ от комнаты. Второй хранился в прикроватной тумбочке его жены.
Обезумев, она побежала за ключом, хотя по-настоящему боялась воспользоваться им. Она не хотела обнаружить своего мужа мертвым, не хотела увидеть его призрак, парящий над телом.
Миссис Холли очень боялась темноты, потому что однажды ее мама увидела, как из ее кроватки поднимается привидение и вылетает в окно; поэтому она крикнула, чтобы мой папа пришел из кладовой и отпер дверь. К этому времени Лили, кухарка, сообщила надсмотрщику мистеру Джонсону, что в Большом Доме что-то случилось.
Папа долго шел к миссис Холли, потому что он плохо ходил: Большой Хозяин Генри перерезал ему ахилловы сухожилия за год до моего рождения. Но она больше никому, кроме папы, не доверяла.
В тот момент, когда папа отпирал дверь в спальню Хозяина, в Большой Дом ввалился мистер Джонсон и с грохотом помчался вверх по лестнице.
— Убери отсюда свои костлявые черномазые руки, Сэмюэл! — заорал он и выдернул ключ из папиной руки.
Мой папа сказал ему «спасибо» — он всегда благодарил людей в очень странных случаях.
Все домашние рабы, и я в том числе, столпились у подножья лестницы, слушая адские вопли миссис Холли. Лили и ее внук Горбун, который помогал накрывать на стол к ужину, молились, чтобы ничего не случилось. Но не дайте себя одурачить — конечно, они молились о том, чтобы сердце Хозяина продолжало биться, но это лишь потому, что боялись — если он умрет, их могут продать другому хозяину с еще более грязными мыслями.
Что до меня, так я изо всех сил надеялась, что он мертв, как безголовый сом, и так сжимала веки, что мне казалось — сейчас из-под них потечет кровь.
Не знаю, помогли мои надежды или нет, но Большой Хозяин Генри был мертв на совесть. Стакан, из которого он пил, выпал из его огромной холодной руки на пол, и меня могли заподозрить в том, что я отравила его, и повесить той же ночью, но у него из шеи торчал нож с деревянной ручкой. Счастлива сказать, что этот нож спас меня от того, чтобы мое тело качалось на дереве. И Лили тоже, потому что лимонад готовила она. Нет, мы его не травили. Лили верила в Божью кару и не стала бы нарываться на Его отмщение. А я, признаться, хотела бы. Я думала об этом каждый раз, как он засовывал в меня свой разбитый стакан.
Как убийца смог заколоть Большого Хозяина Генри и сбежать сквозь запертую дверь, было тайной, которую каждый хотел бы разгадать. От окна спальни Большого Хозяина Генри до земли было двадцать четыре фута, поэтому никто не сумел бы взобраться в комнату или выпрыгнуть из нее без лестницы.
Что до ключей, то один отыскался в кармане сюртука Большого Хозяина Генри, сложенного на стуле в его спальне. Второй ключ лежал в ящике прикроватной тумбочки миссис Холли, которая до того, как нашла тело мужа, два часа раскладывала пасьянсы на своей кровати. Если убийца взял ключ до этого, то как он — или она — вернул его на место в тумбочку, откуда миссис Холли взяла его?
Лестница была надежно заперта в первом амбаре. Крови на ней не было. И рабы, работавшие в поле, не видели никого, кто бы лез в дом. Так что мистер Джонсон велел десятнику привязать к бочонку для порки Кроу. Потом поднял плетку и начал его бить, потому что «этот чертов беспечный черномазый» был личным рабом Хозяина и обязан был его защитить.
Кроу плакал под плетями, как ребенок, потому что кожа, которую сдирали с него и раньше, заживая, покрывалась рубцами и шрамами, и была такой чувствительной, что горела от ударов. Чтобы еще больше унизить чернокожего, мистер Джонсон сплевывал табачную жвачку ему на ноги.
На следующий день Кроу сказал мне:
— Знаешь, Морри, вроде и стыдно так себя вести, но мне казалось, что меня пилили ржавой пилой.
Я обняла его и заверила, что мы все им гордились. И пообещала себе, что однажды они нам за все заплатят. Правда, я еще не знала, как.
Мы молчали во время порки, только считали удары да молились за Кроу. Потом надсмотрщик выдернул из нашей толпы внука Лили, Горбуна. Ему было всего одиннадцать, а мама его умерла. У него были большие черные глаза и самые нежные губы во всем Ривер-Бенде.
— Я всыплю этому мальчишке десять хороших плетей, — сказал мистер Джонсон, — если вы, черномазые, не скажете мне, что произошло вчера вечером. И я буду пороть ваших детей до тех пор, пока кто-нибудь из вас не заговорит.
Лили пронзительно закричала, упала на колени и стала умолять его пощадить мальчика.
Скорее всего, кто-нибудь из нас прекратил бы его муки и назвал имя преступника, если бы мы его видели.
— Позор, позор, позор! — закричала я. — Вы платите за свое место в аду прямо сейчас, мистер Джонсон, прямо сейчас!
— Ты следующая, Морри! — заорал он в ответ. — Очень уж у тебя большой рот! Так что ты получишь двадцать плетей!
Я была в такой ярости, что даже не испугалась. И очень безрассудной от того, что Хозяин и вправду умер. Я решила, что все самое худшее уже позади.
Тогда мой папа сказал, что он никому не позволит сделать мне больно, а мистер Джонсон заорал:
— Заткнись, черномазый, или она получит тридцать!
— Благодарю вас, мистер Джонсон, сэр, — очень вежливо отозвался папа. — Но если вы выпорете мою дочь, я могу пообещать вам очень, очень серьезные последствия, и вряд ли вам это понравится, — улыбнувшись, добавил он.
— Можешь обещать, вот как?
— Безусловно, могу. Я понадоблюсь миссис Холли, если заболеет кто-нибудь из ее детей. А мне потребуется Морри. Здоровая. И Горбун мне тоже нужен целым.
— Захлопни свою пасть, черномазый!
Мистер Джонсон повернулся к Горбуну и поднял плеть. После третьего удара, когда по лицу мальчика катились безудержные слезы и он уже успел обгадиться, папа проковылял вперед и сказал:
— Это я сделал. Я убил Большого Хозяина Генри.
— Как ты это сделал? — потребовал объяснений мистер Джонсон.
— Я взял лестницу и тихо-тихо взобрался по ней. Большой Хозяин Генри спал, и я его заколол.
— Ты, калека? Да ты не сможешь взобраться по лестнице.
— И все-таки я это сделал, сэр.
— Почему? — недоверчиво посмотрел на него мистер Джонсон.
— Он перерезал мне сухожилия, сэр.
— Это было больше десяти лет назад.
— Все равно это повод.
— А как ты сумел убить его и не запачкаться кровью?
— На мне были перчатки.
Мистер Джонсон сплюнул.
— И где они теперь?
— В Рождественском ручье.
— А как ты вытащил лестницу из амбара?
На это папа ответить не смог, потому что все знали, что ключ от амбара был только у мистера Джонсона.
— Чтоб я больше ни слова от тебя не слышал, Сэмюэл! — предупредил он папу.
Он хотел продолжать пороть Горбуна, а потом подошла бы и моя очередь, но тут вперед шагнул Ткач и сказал, что это сделал он.
— Как ты вытащил лестницу из амбара? — спросил мистер Джонсон. Он очень быстро сплюнул два раза подряд, что означало — его терпению приходит конец.
— Ключом, мистер Джонсон.
— Моим ключом?
— Да, сэр.
— Но мой ключ был у меня весь вечер, в этом я уверен.
— Я сделал это моим мешком с корешками, — сознался Ткач.
— Каким мешком, черномазый?
— Колдовским.
— Во имя Господа, о чем ты толкуешь?
— Его колдовским мешком, — повторил папа, потому что мистер Джонсон иногда делал вид, что не понимает Ткача и некоторых других слуг.
— Ткач, — сплюнул надсмотрщик, — спрячь свою драную черную шкуру подальше прямо сейчас!
Папа снова шагнул вперед и сказал:
— Никто не знает, кто убил Большого Хозяина Генри, мистер Джонсон. Лучше возьмите вместо Морри меня, или я обещаю, что всажу вам стрелу прямо в сердце.
Услышав его слова, я задрожала. Папа был чуть выше пяти футов ростом, с жиденькими седыми волосами на макушке, но он, пожалуй, во многом превосходил мистера Джонсона, и мы все это знали. И теперь, когда папа стал откровенно угрожать ему, до надсмотрщика, наконец-то, начало доходить, что эту схватку он проигрывает. Раз уж мой отец готов рискнуть, что за эти слова его линчуют, это значит, что он чертовски уверен: мы не лжем, и никто из нас не знает, кто убийца.
— Вы, черномазые, быстро за работу. Я уже наслушался вашего вранья! — заорал мистер Джонсон.
Потом он отпустил Горбуна, и мальчик быстро убежал.
Преступление осталось нераскрытым, хотя я-то была совершенно уверена, что знаю, чьих это рук дело — Маленький Хозяина Генри. Он уходил на вечеринку, но вполне мог пройти последние несколько сотен ярдов до дома пешком и проскользнуть в дом незамеченным. А может, его и заметили. И услышали. Только никто из рабов не признался бы в этом, даже Горбун, хоть бы с него содрали кожу до костей. Обвинить наследника престола Ривер-Бенда — все равно что вынести себе смертный приговор.
Маленький Хозяин Генри многое выигрывал со смертью своего отца. С помощью небольшого ножичка он одним махом унаследовал половину плантации. Вторая половина, разумеется, переходила к миссис Холли.
Как бы там ни было, у нас появился новый Хозяин.
Через две недели после смерти Большого Хозяина Генри, ясным воскресным днем, папа позвал меня посидеть с ним на пеньке в кольце кустов фуксии, которые он же и посадил. Вокруг нас словно звенели дюжины розовых, пурпурных и красных цветов-колокольчиков. Папа всегда говорил, что фуксии любят, чтобы люди ими восхищались, и очень обижаются на тех, кто слишком быстро отворачивается от них. Я знала, что он собирается мне сказать, и сердце мое колотилось, как сумасшедшее. Но он произнес только:
— Я не буду заставлять тебя рассказывать мне. Ты скажешь, когда захочешь сама.
Я положила голову ему на плечо.
— Поспи, — сказал он. — Поспи рядом со мной, Морри. Я не дам тебе упасть.
Узнав от Бенджамина об отцовском предательстве, я тотчас же отправил письмо матери и тете Фионе, в котором просил, чтобы они были готовы принять нас в своем доме через две недели.
Бабушка Роза очень хотела, чтобы я и ее пригласил с собой, и я постарался отказать ей достойно: ведь, присоединись она к нам, мама бы с меня голову сняла.
Вот последние слова бабушки, обращенные ко мне:
— Джон, ты всегда был умным ребенком, но никогда не был добрым. В этом отношении ты пошел в мать.
— Мне искренне жаль, бабушка. Я бы хотел быть лучшим внуком. И заверяю тебя, если бы я мог остаться в Португалии, я был бы таким. Жестокость не входит в мои намерения.
— Она никогда не входит ни в чьи намерения, Джон.
У Луны Оливейра не осталось родственников, поэтому в канун дня Святого Иоанна я отправился к ней домой, чтобы предложить приехать к нам в Англию, когда мы там устроимся. Ненадежная политическая ситуация в Португалии заставляла меня считать, что лучше нам всем убраться оттуда, по крайней мере на ближайшее будущее.
— Ах, Джон, такой старой перечнице, как я, поздно сниматься с места, — вздохнула она.
Я пытался с ней спорить, но она все твердила что это невозможно. Тогда я поблагодарил ее за все доброе, что она и ее сестра сделали для меня; это очень-очень много для меня значило.
— Вы спасли мою жизнь, найдя сеньора Жильберто, чтобы учить меня, — сказал я.
— У нас никогда не было детей, но был ты, Джон, и обе мы — Граса и я — бесконечно благодарны этому, — ответила она, и я заплакал.
На борту парохода я проникся ощущением смерти. Безумная мысль, что папа, быть может, жив и просто прячется от нас, потому что ему стыдно, заставляла меня хранить молчание. Я знал, что это не может быть правдой, но все равно не мог до конца смириться с его смертью, даже после всех этих лет. Ко мне подошли мои дочери, мы взялись за руки и смотрели, как тает на горизонте наш дом.
В Лондон мы прибыли третьего июля, после полудня. Мама и тетя Фиона были в таком радужном настроении, так взволнованы нашим приездом, что прыгали вокруг нас, как школьницы, и задавали бесконечные вопросы, не дожидаясь ответов.
Наши разговоры в первые дни проходили немного истерически и довольно забавно, что очень меня радовало, потому что помогало скрывать мою тревогу.
Синие глаза Фионы сияли.
— Не могу поверить! — то и дело восклицала она. — Они и вправду такие красивые пташки! Почему их пухлястые перышки исчезли!
— Что такое пухлястые? — спрашивала Эстер.
— Пушистые, — отвечала мама.
— А пташки?
— Девочки.
— Дайте мне хорошенько посмотреть на вас! — восклицала Фиона и отодвигалась подальше от дивана, чтобы окинуть нас всех взглядом.
— Ты пугаешь детей, когда так пристально смотришь на них, — шутила мама.
Фиона подергала седые волосы, уложенные в узел. Она снова прошептала красивые пташки, и глаза ее наполнились слезами. Потом она все же сказала маме то, что, надеялся я, она не скажет:
— Если бы Джеймс был здесь, чтобы увидеть вас всех.
Мать выглядела прекрасно. В тот первый день она надела аметистовые сережки и жемчужное ожерелье, которые я помнил еще по своему детству. Она объясняла свою уверенность в себе Лондоном, в котором чувствовала себя, как дома, и где могла не скрывать то, что она еврейка.
Фиона соглашалась, что поразительное разнообразие Лондона безусловно помогло моей матери, но считала, что основное значение здесь имели уроки игры на пианино, которые она давала. Она высоко ценилась, как учитель музыки, и слава ее разнеслась широко. Теперь у нее были ученики даже из Кэмдена. Один из бывших ее учеников, лондонец Айан Питт, двадцати двух лет, аккомпанировал всемирно известному тенору Ренато Веккиа в его последнем турне по Франции и Италии.
Я же считал, что перемениться матери помогла в основном сама тетя Фиона, которая не придавала никакого значения тому, что другие — и особенно мужчины! — думают о ней. Она одевалась так, как ей хотелось, говорила то, что думала, а если кому-нибудь это и не нравилось — ну и черт с ним!
Ну, и последней причиной того, что моя мать, наконец, обрела покой, был ее переезд в Англию, за тысячу миль от критики ее собственной матери. Разумеется, мы поговорили с ней о бабушке Розе. Я предложил ей подумать о том, чтобы пригласить бабушку подольше погостить у нее, но мать возразила:
— Джон, все, что требовалось моей матери — твое сочувствие. Она и мои братья постоянно воевали со мной, так пусть теперь наслаждаются обществом друг друга.
Наконец-то мама поведала мне о том, что вызвало трещину в их отношениях, и каким образом ее глубокая привязанность к Виолетте и даже к Даниэлю была связана с ее прошлым.
Когда ей было всего четырнадцать лет, ее учитель музыки начал прикасаться к ней неподобающим образом.
— Я была напугана и смущена, — рассказывала она. — Я смотрела на него, как на Бога — он так дивно играл! И я всегда ему доверяла. И то, что он предал меня так… таким ужасным образом, отняло у меня веру очень во многое.
— И как ты поступила?
— Я решила, что лучше всего молчать, но на следующем уроке он сделал то же самое. После его ухода я все рассказала матери, но она обвинила меня в том, что я флиртую со взрослыми. Она заявила, что если он и трогал меня так неприлично — во что она не очень-то хотела верить на основании моих слов — то только потому, что я его поощряла. Чтобы наказать меня, она навсегда запретила мне брать уроки музыки у любого другого учителя. Джон, ты знаешь, как я люблю играть на пианино. Сердце мое было разбито, я едва не погибла.
— Но это еще не все, — продолжала мама, прижав руку к груди и пытаясь успокоить дыхание. — Бывший учитель начал рассказывать обо мне гадкие сплетни, говорить, что я — мерзкая испорченная девчонка и пыталась его соблазнить.
Содрогаясь, она рассказывала, что соседи стали относиться к ней, как к «еврейской шлюхе-лгунье».
— И ты перестала брать уроки музыки?
Мама лукаво усмехнулась.
— По-моему, ты знаешь меня лучше, Джон. Я сама нашла учителя и два года тайно занималась с ним. Его звали Хуан Висенте, да благословит Господь его память. Он вообще не брал с меня платы. Он говорил, что, когда я стану богатой и знаменитой концертирующей пианисткой, я смогу с ним расплатиться. Но однажды один из моих ненаглядных старших братцев проследил за мной и рассказал матери, чем я занимаюсь. Знаешь, что сделала твоя бабушка Роза? Она била меня тростью по ладоням и при каждом ударе кричала, что я никогда, никогда не буду играть на пианино и не посмею больше унизить семью. Прошли недели, прежде чем я сумела наложить на эти раны швы. Долгие годы после этого я чувствовала себя изгоем. Самое ужасное во всем этом — невозможность заниматься тем, что я любила больше всего на свете. Я начала снова чувствовать себя собой только после того, как покинула дом и смогла играть на пианино, когда захочу.
Смысл ее жизни вернул отец. Ему было наплевать на все сплетни о ее поведении и характере, он верил только в любовь, которую они нашли друг в друге.
— Первое, что он подарил мне после свадьбы — это фортепиано. Он выписал его из Лондона, и я до сих пор играю на нем. — Мамины глаза засияли любовью к отцу. — А когда родился ты, Джон, — и она шутливо постучала меня по носу, — я поняла, что преодолела все зло, причиненное мне. Ты был доказательством того, что в моей новой жизни все будет чудесно.
Разумеется, это пылкое и страстное единение между моими родителями делало крах их супружества еще ужаснее для меня.
Мы поговорили о моей жизни после того, как умерла Франциска, и мама внимательно слушала. Я и не подозревал, как сильно — и как давно — я нуждался в том, чтобы меня просто выслушали. Мама, в свою очередь, рассказала о своем желании открыть музыкальную школу, куда, с помощью Фионы, она сможет принимать студентов со стипендией.
Она разрыдалась, когда я рассказал, что получил письмо от Виолетты, о которой мама уже много лет молилась каждый вечер. Но я решил не говорить о том, что хочу навестить ее в Нью-Йорке. Я все еще не мог заставить себя коснуться тех тревожных вопросов, которые относились непосредственно к маме.
Несколько дней подряд Эстер и Граса наслаждались походами в собор святого Павла и Кенсингтонские сады, пришли в восторг от парфюмерных магазинов на Шайр-лэйн и от представлений Фанточини на Оксфорд-стрит. Я тайком отправил письмо Виолетте, в котором сообщил, что прибуду в Нью-Йорк так быстро, как туда дойдет пароход. Я добавил, что буду рад сделать обещанные изразцы для ее дома, но придется подождать месяц-другой, потому что у меня есть еще одно дело, о котором я все ей поведаю, когда приеду.
Я выпросил у остальных возможность день побыть одному, чтобы отдохнуть после путешествия. По взглядам, которые украдкой бросали на меня мать и тетя Фиона, я понял, что они уверены — я собираюсь предаться кутежу. Но ничего подобного я делать не собирался. На Оксфорд-стрит я нанял экипаж и отправился в контору судового агентства на Кинг-Вильям-стрит, где оплатил каюту на борту «Саксонии», которая всего через несколько месяцев затонула во время шторма. Я отправлялся из Портсмута ровно через восемь дней.
Получив билет на руки, я чувствовал себя прекрасно, пока не спросил служащего, сколько времени мы пробудем в море.
— В прошлом году, — весело ответил он, — в это же время был попутный ветер, так что она пересекла океан за двадцать четыре дня.
Следовало бы промолчать, но я не выдержал и спросил:
— А если попутный ветер будет не все время?
— В таком случае, — осклабившись, отозвался он, — я бы сказал: готовьтесь к путешествию месяца на три, не меньше.
Этим же вечером девочки с моей тетей пошли в театр Ковент Гарден на «Макбета», с Чарльзом Кемблом в главной роли. Хотя я давно мечтал посмотреть его игру, все же это была последняя пьеса в мире, на которую я бы пошел. Мать тоже не хотела ее смотреть, поэтому мы остались дома вдвоем.
Я понимал, что не могу больше откладывать разговор о своем путешествии в Нью-Йорк, поэтому принес письма отцу от капитана Моргана в гостиную, где сидела и вышивала мама.
— Что это у тебя, Джон? — поинтересовалась она.
— Письма, мама.
— От кого?
Я глубоко вздохнул и ответил:
— Сейчас я тебе все расскажу.
— Какие мы сегодня таинственные. — Она улыбнулась. Потом увидела, как я расстроен, и добавила: — Но что случилось, сын?
— Мать, прости меня за неприятный вопрос, но что именно тебе известно о смерти Полуночника?
— Ровно то же, что и тебе.
— Ты уверена?
Она перешла на португальский.
— Я была бы тебе очень благодарна если бы ты не разговаривал со мной так надменно. — Она отложила вышивание. — Джон, у меня нет настроения выслушивать чушь, которую ты мне приписываешь.
— Полуночника действительно убили за браконьерство?
Она оборонительным жестом скрестила на груди руки.
— Во всяком случае, мне так сказали.
— А тебе не показалось странным, что в Свонедже нет его могилы?
— Показалось. Но тамошний пастор объяснил… Джон, я уже все написала тебе в том письме, много лет назад. Ты что, теряешь память или…
— А отца ты никогда не подозревала? — прервал ее я.
— Подозревала в чем?
— В том, что он убил Полуночника?
Она вздохнула, потерла виски и встала.
— Джон, боюсь, что я засыпаю. Извини меня, но…
— Сядь! — вскричал я, удивившись собственной горячности. — Мы еще не закончили.
— Ты не смеешь так разговаривать со мной, молодой человек.
— Мне тридцать два года, и я буду разговаривать с тобой так, как считаю нужным.
— Я вижу, что даже безвременная смерть Франциски не исправила твоих манер.
Это были очень жестокие слова, но, честно говоря, я даже обрадовался тому, что она совершила ошибку; эта рана словно сделала нас равными, и мать больше не могла требовать, чтобы я придерживался изящных манер.
— Джон, прости меня, — заговорила она качая головой. Похоже, ей стало стыдно за свое поведение. — Это чудовищно с моей стороны. Пожалуйста, прости меня.
— Конечно, мама.
Она снова села.
— Да, я подозревала, что твой отец был причастен к смерти Полуночника. Только не знаю, была ли это небрежность с его стороны, или он сознательно поощрял Полуночника охотиться на чужих землях. Иногда Джеймс бывал безответственным.
— Поощрял?
— Правильнее сказать, разрешал. Я до сих пор считаю, что твой отец вел себя преступно, разрешая Полуночнику бродить по незнакомой ему местности. Но это было так давно. Неужели нельзя просто забыть об этом?
Убедившись, что она ничего не знала о том, что отец продал Полуночника работорговцу, я спросил:
— Мама, а если я скажу, что Полуночник до сих пор жив? — Она недоверчиво фыркнула, и я добавил: — Я чертовски серьезен.
Мама наклонилась ко мне.
— Ты что, пытаешься сказать мне, что видел привидение? О чем ты говоришь?
Я протянул ей письма.
— Я видел вот это. Пожалуйста, посмотри сама. Они адресованы отцу.
Она развернула первое письмо, словно это была какая-то гадость.
— Я не знаю никакого капитана Моргана. И должна сказать, что чтение писем, адресованных твоему отцу, заставляет меня чувствовать себя чуть ли не воришкой. По-моему, лучше…
— Прочти их, мама, пожалуйста… Сделай это ради меня.
Она начала читать и тут же стала жаловаться на неразборчивый почерк, надеясь, без сомнения, что сможет не вникать в их содержание.
Прочитав первое, мама сказала:
— Джон, я не уверена, означает ли это… значит ли это то, о чем я подумала.
— Сначала прочти все, мама. Потом поговорим. И больше я ни разу не заговорю об этом, если ты сама не захочешь.
Она согласно кивнула. Чтобы избежать соблазна наблюдать за ней во время чтения, я отошел к окну и придвинул к нему стул. Я сидел и вспоминал, как мама готовила чай для Виолетты и Даниэля. Как добра была она к нам троим!
Я вернулся к маме и увидел, что губы ее дрожат, а щеки пылают. Она сняла очки и сказала:
— Джон, я плохо понимаю по-английски. Расскажи, что все это значит.
— Думаю, ты уже знаешь.
— Возможно. Но ты говоришь по-английски намного лучше, чем я. Для меня это все еще иностранный язык. Я хочу быть уверена, что поняла все правильно.
— Это значит, что отец продал Полуночника человеку в американском штате Виргиния с помощью капитана по имени Морган. После этого Полуночника еще раз продали и, возможно, увезли в Южную Каролину. В этом штате до сих пор процветает рабство. Его не сумели разыскать; во всяком случае, не в 1807 году. Бенджамину это тоже не удалось. Короче говоря, это означает, что Полуночник, возможно, до сих пор жив, закован в кандалы, как раб, в Южной Каролине — или еще где-нибудь в Соединенных Штатах.
— Джон, ты не можешь верить в подобную историю… Ты не можешь верить, что твой отец так поступил!
— Однако именно так он и поступил.
— Но почему? Почему он…
Тут голос ее дрогнул — она вспомнила, какую роль сыграла в этой трагедии.
— Я просто… просто не могу в это поверить! — запинаясь, выдавила она. — Я отказываюсь верить в это, Джон. Это совершенно невозможно! — Она протянула мне письма. — Забери их, я не желаю читать эту ложь — эту отвратительную ложь! — И она швырнула письма на пол.
— Мать, как долго ты и Полуночник… — Я не смог закончить вопрос.
Она взяла свое вышивание, но руки ее дрожали, и она не смогла сделать ни одного стежка.
— Черт побери мое зрение! — выкрикнула она.
— Как долго ты и Полуночник…
— Джон, — прервала она меня. — Я даже не надеюсь, что ты принесешь мне еще одну свечу. — Она искоса посмотрела на меня, твердо намерившись не разрешить мне спрашивать дальше. — У меня такое зрение… Старость — это непростительно.
— Я принесу тебе свечу, мама, но ты должна рассказать мне об этих старых тайнах.
Она снова склонилась над вышиванием.
— Надеюсь, когда ты станешь стариком, Джон, твои дочери не подвергнут тебя подобному допросу.
— Надеюсь, когда я стану стариком, у них не будет для этого повода.
Я помолчал. Тишина усиливалась, и я надеялся, что ее давление поколеблет мамину уверенность и подтолкнет ее к тому, чтобы заговорить, но она не проронила ни слова.
— Ты не собираешься мне сказать, правда? — спросил я, наконец. — Мама, я не хочу делать тебе больно, но я должен это знать.
— Я не буду об этом говорить.
— Хотя бы подумай о том, что я имею право знать.
— Нет.
— Я жил с этой ложью почти двадцать лет. А Полуночник, возможно, до сих пор жив. И ты не думаешь, что лучше сказать правду?
— Правду? — закричала она. — Как тебе легко произносить это слово! Если эти письма, посланные твоему отцу, говорят правду, значит, мне тоже лгали!
— Мама, ты перестала меня любить.
— Это несправедливо, — ответила она намного тише.
— Ты перестала меня любить и снова полюбила только тогда, когда уехала сюда. Пожалуйста, признай это сейчас, после стольких лет.
Она цеплялась за молчание, как за единственную защиту.
— Но я-то продолжал тебя любить, мама, и я продолжал любить Полуночника, — с отчаянием сказал я.
— Значит, — уставилась она на меня злым взглядом, — только ты? Именно это ты думаешь? Мы все продолжали любить Полуночника, Джон.
Подождав немного, я снова сказал:
— Я еще раз спрошу тебя, мама. И если ты ответишь правду, я больше никогда не упомяну об этом.
— Я предупреждаю тебя. Если ты произнесешь еще хоть слово, я попрошу тебя уйти и никогда больше не позволю войти в мой дом.
Казалось, время остановилось, когда мы, как враги, уставились в глаза друг другу. Мне больше нечего было терять.
— Ты и Полуночник спали вместе, как это делают мужчины и женщины?
Мать попыталась выйти из комнаты, но я схватил ее за руку и крепко стиснул.
— Убери от меня руки! — пронзительно закричала она.
— Нет! Сначала ты скажешь мне правду!
Она попыталась вырвать руку, но я не отпустил ее.
— Джон, ты заходишь слишком далеко!
— Я еще не зашел далеко. По крайней мере, пока.
— Ты делаешь мне больно! Отпусти меня сию же секунду!
— Только если ты скажешь правду, черт тебя подери! Что произошло между тобой и Полуночником?
Она замахнулась свободной рукой, чтобы ударить меня по щеке, но я вовремя поймал и эту руку.
— Что бы сказал твой отец о том, как ты обращаешься со своей матерью? — возмущенно воскликнула она.
Я жестоко тряхнул ее, и она от ужаса замолчала.
— Плевать я хотел, что бы он сказал! — прошипел я. — Он мертв, мама, мертв! А я — нет. Я здесь, с тобой, и хочу знать правду. Ты обязана мне сказать, за все те годы, что не любила меня!
Она разрыдалась, и я с неохотой отпустил ее.
— И плевать я хотел на твою гордость! — заорал я ей вслед, когда она выбегала из комнаты. — Мы сейчас говорим о жизни Полуночника! Если ты когда-нибудь любила его, ты обязана сказать мне правду! Обязана, или…
Она захлопнула дверь раньше, чем я договорил.
Я курил в гостиной и глотал виски, чтобы успокоиться. Как я хотел вернуть стрелки часов тети Фионы на час назад! Не для того, чтобы пожалеть мать. Нет, я бы говорил с ней еще жестче. Я бы вытряс из нее правду.
Когда у входной двери загрохотала карета, я, крадучись, ушел в свою комнату, не в силах встретиться с дочерьми. Под щебетанье Фионы и девочек я провалился в пьяное забытье.
Когда я проснулся, мать играла «Лунную Сонату». Прямо в халате вошел я в ее комнату, встал рядом и начал переворачивать страницы. Мы не разговаривали. Она даже не взглянула на меня.
У меня появились мысли о прощении. Они сливались с нежными аккордами и превращались в мелодию. Может, именно это и создал Бетховен — мелодию прощения?
Сон рассеял мой гнев. Я был благодарен за это.
Она кончила играть, и я сказал:
— Возможно, Полуночник живет в рабстве, мама. Я не могу смириться с этим. Это меня убивает. Я не смогу быть тем человеком, которым был раньше, пока не найду его. Мама, я все равно попробую отыскать его, что бы ты мне ни говорила.
— Ты отправишься в Америку?
— Да. Мой пароход уходит через неделю, семнадцатого, из Портсмута. Из Лондона я должен уехать за день до отплытия.
Она взяла меня за руку и поднесла ее к губам, потом провела ею по своей щеке.
— У тебя по-прежнему самые красивые руки из всех, что мне встречались.
— Мама, мне очень жаль…
— Ш-ш-ш. Ты был прав. То, что мы с тобой сделали, было чудовищным — чудовищным и несправедливым.
Она подвела меня к дивану, еще немного поиграла моими пальцами, потом принюхалась: от рук пахло табаком. Я точно знал, что это напоминает ей о любви отца, так же, как и мне. Она поцеловала обе мои руки, потом сжала их в кулаки и опустила мне на колени.
— Джон, когда ты уходил на свое горное озеро, я себе места не находила от беспокойства. Я никогда не говорила тебе этого, потому что не хотела, чтобы ты представлял меня сидящей дома и озабоченной твоей безопасностью. Я хотела, чтобы ты чувствовал себя свободным — мне-то этого не удавалось, когда я была ребенком. Я чувствовала себя под постоянным наблюдением. Может, из меня и не получилось хорошей матери, но я хочу, чтобы ты знал — я делала для этого все, что могла.
— Тебе это удалось. И я вовсе не поэтому хотел поговорить с тобой сегодня. Я всегда буду благодарен тебе за мое счастливое детство. — Я встал, подошел к камину и поворошил угли. — Мама, если я не вернусь, ты должна… ты должна…
— Если ты не вернешься? — перебила она. — Что это значит?
— Я не могу предвидеть будущее. Я не знаю, при каких обстоятельствах Полуночника удерживают в рабстве. Если я не смогу купить его, мне придется его выкрасть. Так или иначе, но он будет на свободе. Иначе я не смогу жить дальше.
— Но ведь ты сможешь выкупить его, разве нет?
— А если хозяин не пожелает его продать?
— Тогда предложи больше денег. Я дам тебе столько денег, сколько потребуется. У меня должно быть… у меня должно быть три или четыре сотни фунтов, которые я могу отдать тебе. Это все для Полуночника. А если потребуется еще, я продам свои драгоценности и все, что у меня есть.
Я сел рядом с ней.
— Мама, если я все же не вернусь, позаботься о девочках. Иначе я не смогу уехать.
— Джон, это нелепо.
— Скажи, что ты обещаешь позаботиться о девочках, если я не вернусь.
— Хорошо, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Я клянусь растить и оберегать их.
В первый раз за много лет я поцеловал ее в губы.
— Спасибо тебе.
Мы долго сидели молча, и я поддался слабости и положил голову ей на колени. Она гладила меня по голове. Я почти уснул, и тут она прошептала:
— Я открою тебе свою тайну, но ты никогда не расскажешь этого девочкам или Фионе. Не смей рассказывать никому.
Глаза мои были закрыты, и я уплывал куда-то.
— Даю слово, — шепнул я в ответ.
— Твой отец часто уезжал вверх по реке, ты, наверное, помнишь это. — Она положила руку мне на грудь. — Во время одной из этих отлучек Полуночник и я… мы… мы…
— Вы полюбили друг друга, — произнес я, не открывая глаз. Я понимал, что это поможет ей рассказать правду.
— Нет-нет. Все не так. Я очень увлеклась им — это верно. И он мной увлекся. Но мы не любили друг друга, все не так, как ты думаешь. Но дело даже не в этом. Джон, я была по уши влюблена в твоего отца, и ничего не изменилось. Я заверяю тебя, все было по-прежнему. Но при этом мне было необходимо прикасаться к Полуночнику. Я была молода и глупа, и мысль о том, что я вдруг умру, не познав его, была для меня непереносимой. Это казалось мне жизненно важным. Есть в этом хоть какой-нибудь смысл?
— Да.
— Через неделю мы решили прекратить то, чем занимались, и больше никогда об этом не заговаривать. Мы стали ближе друг к другу, и больше не требовалось воплощать в жизнь наши желания. Но Джеймс узнал о том, что произошло.
Мне очень хотелось спросить ее о беременности, но я не мог себя заставить.
— Джеймс почувствовал, что между нами двумя что-то изменилось — я имею в виду, между твоим отцом и мной. Я признала, что так и есть, но не упоминала о Полуночнике. К великому удивлению твоего отца, я сказала, что изменилось одно — я стала счастливее в браке, чем была раньше! И это было правдой, потому что близость с Полуночником только подтвердила, как сильно я хочу продолжать жизнь с твоим отцом! Но он обвинил меня в тайном флирте. Он говорил о мужчинах по соседству, о сеньоре Самюэле — кровельщике, и даже о Бенджамине! И тут я совершила роковую ошибку — рассказала ему правду. Я заверила его, что все кончилось и что все это было так незначительно по сравнению с нашим браком. Не странно ли это, сын — истина перевернула всю мою жизнь? Если бы я правдоподобно солгала, я бы по-прежнему жила в Порту, и отец твой был бы жив. Полуночник, вероятно, жил бы в нашем доме и занимался бы с Бенджамином этой их странной магией. Но я не могла больше лгать ему. Я обожала его — так же, как обожала тебя. Джеймс впал в бешенство и угрожал убить меня. Я рассчитывала, что его привязанность ко мне сумеет преодолеть его горячее чувство собственного достоинства. Через одну-две недели я поверила в то, что его возвышенная натура в самом деле победила. К тому времени, как Джеймс с Полуночником отправился в Англию, он еще переживал, но уже успокаивался. Он был добр и нежен и со мной, и с тобой, как ты, наверное, и сам помнишь.
Я вспомнил, как обнаружил его в ту последнюю ночь в Порту плачущим.
— Он и Полуночника обвинил в неподобающем поведении, — добавила мама. — И все же считал, что ответственность за произошедшее лежит на мне. Может, он был прав.
Неожиданно она ахнула. Я сел.
— О, Джон, какой я была идиоткой! Теперь я отчетливо понимаю, что он все это время планировал предать Полуночника! Именно это и вернуло ему спокойствие. Вовсе не любовь ко мне. Это… это…
Она стиснула руками щеки и закрыла глаза. Собрав все свое самообладание, она сказала:
— Когда Джеймс вернулся без Полуночника, я винила его, это правда. И заметила, что он так и не простил меня. Я обнаружила это почти сразу же. Мы перестали быть прежними — и уж кто, как не ты, знает это. Мы постоянно обвиняли друг друга во всем. Он отдалился от меня. А я… Я была эгоистична, так эгоистична. Я скрывала свою любовь к нему. Я сожалею об этом больше, чем ты можешь себе представить. Но до сегодняшнего вечера, пока ты не показал мне эти письма, я верила, что в нашей несчастливой жизни виноваты Полуночник и я. Но теперь… теперь я понимаю, что поступок твоего отца отнял у нас последнюю возможность быть счастливыми. До чего невыносимой стала его жизнь после того, как он продал Полуночника в рабство! О, Джеймс, мы совершили столько ошибок…
Она начала всхлипывать.
— Ты и представить себе не можешь, какой виновной чувствовала я себя все эти годы, — простонала она. — Прости меня. Прости меня, Джон. Пожалуйста… Без твоего прощения я не смогу жить дальше.
Я сел и поцеловал ее в макушку.
— Теперь моя очередь умолять, — прошептала она. — Мне необходимо услышать, что ты прощаешь меня. Мне необходимо услышать эти слова.
— Я прощаю тебя, мама. И я люблю тебя. Плохие времена прошли, навсегда.
— Нет, Джон. Полуночник в рабстве! И пока он там, ничто не закончилось. Даже для твоего отца, хотя он в могиле почти пятнадцать лет.
Я надеялся, что признания матери дадут мне чувство завершенности или хотя бы понимания того, из-за чего наша семья распалась. Вместо этого я почувствовал себя отчаянно недолговечным. Как следствие, я настоял на том, чтобы проводить каждую минуту трех последующих дней с дочерьми, и сделал серьезную ошибку; находясь в такой близости, мы ссорились буквально из-за всего: из-за их желания непременно отхлебнуть моего пива, из-за того, стоит ли надевать теплый капор в холодный дождь…
За три дня до того, как карета увезла меня в Портсмут, эта лихорадочная тревога прекратилась. Я велел девочкам сесть на диван и спросил, есть ли у них вопросы об их матери, на которые я должен ответить до своего отъезда. Их молчание привело меня в бешенство; я расценил его, как оскорбление памяти Франциски.
— Что, ни одна из вас не хочет ничего сказать?
Они застонали, явно решив, что я сошел с ума. Успокойся, услышал я слова Франциски. Так я и сделал, закрыв глаза. Через некоторое время они подошли и прильнули ко мне.
Я вспомнил Грасу на руках у Франциски, ее кожу, всю в складочках, и увидел это же дитя перед собой… Я попросил прощения за то, что был таким невыносимым в предыдущие дни. Я расцеловал их личики, и они начали смеяться. Потом мы весело поболтали о всяких пустяках, и я отправил их погулять с тетей Фионой. Я шутливо зарычал и побежал за ними, и они, хихикая, вышли из дома.
Больше мы не ссорились. Мои ундины по очереди подходили ко мне, чтобы я причесал их — раньше это всегда делала их мать.
Я попросил прощения у мамы за свое кислое настроение, но она ответила:
— Неужели ты думаешь, что я не понимаю — тебе так скверно, потому что ты тревожишься? Джон, я буду ждать тебя здесь независимо от того, что ты узнаешь в Америке. Ты и твои дочери всегда найдете приют в моем доме в Лондоне.
Перед моим отъездом мама протянула мне жилет в золотую и черную полоску. Она сшила его тайком и теперь попросила примерить.
— Я вшила в подкладку пятнадцать золотых соверенов, — подмигнула мне она. — Просто оторви ее, если они тебе понадобятся.
Я нащупал монеты.
— Ты очень добра, мама, но у меня есть деньги для этого путешествия.
— Это не для путешествия, сын. Я уже говорила тебе: я рассчитываю, что ты выкупишь Полуночника, чего бы это ни стоило.
Боюсь, что я устроил целое представление у кареты, увозившей меня в Портсмут. Мысль о том, что я, возможно, в последний раз вижу свою семью, сделала меня безутешным.
— Возвращайся домой скорее, сын, — сказала мама, изо всех сил пытаясь улыбнуться. — И не волнуйся за девочек. — Она прижала мои руки к своим щекам и поцеловала их. — Я сделаю из них настоящих английских леди.
— Господи, я надеюсь, что нет, — ответил я, и мы все рассмеялись.
— Передай привет Виолетте. Скажи ей, бедняжке, что мои молитвы всегда были с ней!
— Обязательно. И спасибо за все, что ты для нас сделала. — Тут я понял, что она больше всего на свете хочет участвовать в моих попытках искупить прошлое. — Твои золотые монеты освободят Полуночника.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Не знаю, что увидела она, но я увидел годы, которые соединяли нас — увидел Даниэля и Виолетту, Фанни и Зебру, Франциску и девочек. Я увидел Полуночника. Но в первую очередь я увидел отца.
— Благослови меня, — попросил я.
— Тебе это не нужно. Теперь ты мужчина.
— И все же…
— Джон, конечно, я благословляю тебя, — сказала она, целуя меня. — Я горжусь тобой — и всегда гордилась.
Тетя Фиона крепко обняла меня и сказала:
— Не бойся, у твоих девочек прекрасный характер, они не пропадут в Лондоне.
Я еще раз обнял ее, потом подошел к девочкам.
— Берегите друг друга, — попросил я.
— Это ты береги себя, папа, — всхлипнула Граса.
Я встал на колени и взял обеих на руки, стараясь запомнить это дивное прикосновение и детский запах на все время, что меня не будет с ними. Эстер заплакала.
— Слушай, — сказал я. — Я вернусь как можно быстрее. Я обещаю.
— Знаю, — угрюмо ответила она.
— И я надеюсь, что к моему возвращению вы будете играть на скрипке гораздо лучше. Пока меня не будет, вы должны упражняться не меньше двух часов в день. — Тут я зашептал ей на ушко, словно это было нашим секретом: — Бабушка будет настаивать на мистере Бетховене, но не забывай и про мистера Баха.
— А ты, Граса, — посмотрел я в темные и печальные глаза своей старшенькой, — пожалуйста, не тревожься обо мне. Со мной все будет в порядке.
Девочка кивнула с несчастным видом.
— Ну, и вы обе, — весело сказал я, — пожалуйста, слушайтесь бабушку и тетю Фиону. Я вернусь домой раньше, чем вы начнете скучать, так что не грустите.
И карета тронулась, а я остался один, сжимая в руке стрелу Полуночника, словно она могла улететь.
Полуночник однажды сказал мне, что луна в полном своем сиянии — женщина. Но ночь откусывает от нее кусочки и превращает ее в полумесяц; тогда она становится мужчиной и называется нюи ма зэ, что означает «маленькая новая луна». Мужского рода и тяжелые тучи, которые разговаривают с нами громами и извергают на землю град, ливни и молнии. Но мягкие серые облака, которые питают растения своими танцующими дождями — женщины.
Насколько я припоминаю, мы не встретили над морем ни единой тучки-женщины. Вместо этого мы метались между грохочущими штормами и ярким солнцем. Я начал думать, что этим миром управляют только боги-мужчины. К тому времени, как мы добрались до южной оконечности острова Манхеттен, я понял одно: я не был предназначен ни для морских путешествий, ни для жизни в мире, где все силы природы — мужского рода.
Мы вышли из открытого океана, и Нью-Йоркская бухта, раскинувшаяся под огромным куполом синего американского неба, была прекрасна. Я составил для себя мысленный список. Ходить по земле. Нюхать цветы. Есть апельсины. Посмотреть на синюю птичку с хохолком, о которой писала мне Виолетта. И забыть о равнодушии океанских волн.
Сам город Нью-Йорк раскинулся на южной оконечности острова, а северную его сторону покрывали густые леса. Вскоре мы смогли различить кирпичные дома и даже кареты. Направо, на широком полуострове, мы увидели еще одну береговую линию под названием Бруклин. На высоком, крутом обрыве стояли люди. Я помахал им и услышал в ответ приветственные крики.
«Саксония» мягко подошла к причалу, выступающему из оживленной улицы. Мы, пассажиры, радостно приветствовали этот последний рывок. Эмоции так переполняли нас, что некоторые смеялись сквозь слезы.
Вскоре подали трап. Я нащупал на шее талисман Даниэля, сжал стрелу Полуночника, поднял чемоданы и бросился на берег.
Я уже в Америке, и я ближе к Полуночнику! Я все повторял и повторял эту волнующую фразу, представляя себя на одной из любимых карт Грасы.
Кучер наемного экипажа помог мне взобраться в него, потому что земля еще вращалась и покачивалась под ногами. Я протянул ему бумагу с адресом Виолетты.
Мы проезжали мимо зеленых скверов и нарядно украшенных домов, то останавливались, то снова трогались — этим утром на улицах было множество карет. Дорога вела нас на север, вглубь острова. Минут через двадцать кучер крикнул: Тпру! — и потянул вожжи. Серые лошадки остановились перед номером 73 на Джон-стрит, перед домом Виолетты из красивого темно-красного кирпича, трехэтажным, увенчанным крутой, крытой шифером крышей.
Я поставил багаж на крыльцо и глубоко вздохнул. Потом взялся за дверной молоток — медное кольцо в львиной пасти — и дважды постучал. Вскинув глаза вверх, я успел заметить, как в окне второго этажа опускаются занавески.
Судьба черномазого
Мужчины надеялись, что Маленький Хозяин Генри окажется бриллиантом сострадания по сравнению со своим покойный папашей. Но женщины и девочки были уверены в обратном, и мы не ошиблись. Не успев наложить лапы на Ривер-Бенд, Маленький Хозяин начал пить, как безумный, и сечь любого, кто попадется ему на глаза.
Я считаю, что его дорога к могиле началась с открытого окна. Миссис Холли решила, что ледяной ветер, коснувшийся его той ночью, прилетел из Канады. Я редко соглашалась с ней; этот случай оказался исключением. Там, в Канаде, негры были свободными, и я предполагала, что у них были мстительные ветра, которые отнимали жизни у таких типов, как Маленький Хозяин Генри. Я и теперь чертовски уверена, что так оно и есть.
В ту самую ночь карета Хозяина пересекла Большой Мост через пару часов после полуночи. Он ездил на званый вечер, который устраивала на плантации Комингти миссис Нэнси Болл. Мы называли ее капитан Нэнси, потому что она обожала хлестать своих рабов кнутом с ручкой из слоновой кости.
Генри-младший так напился, что, должно быть, открыл окно, чтобы впустить хоть немного воздуха в свою затуманенную виски голову. Он не помнил, чтобы открывал его, но это ровным счетом ничего не значит — он ничего не помнил и о том, как падал с крыльца, и о том, как его рвало в таз для умывания. Но Кроу все это видел и даже выливал содержимое таза в известковую яму, так что мы знаем, что все это происходило. Кроме того, никто из белых не желал даже думать о том, что окно мог открыть кто-нибудь другой, потому что это могло означать только одно — у кого-то был план.
Я-то думаю, что не имеет никакого значения, кто именно открыл окно, потому что, когда это произошло, ветер ворвался в него, словно дожидался этого мига долгие недели. Он сомкнул свои ледяные пальцы на глотке Хозяина, и на следующее же утро у того начался сильный кашель и огневая лихорадка.
Очень быстро лихорадка усилилась, — и тогда Маленький Хозяин чокнулся. Это было заклятие, в точности, как у его отца.
За Маленьким Хозяином Генри ухаживал мой отец. Он подносил к его губам чашки с кизиловым отваром, чтобы облегчить отхаркивание, и заставлял его дышать паром персиковых листьев, чтобы ослабить лихорадку. Через две недели Хозяин смог встать на ноги. Сумев спуститься вниз по лестнице, он тотчас же начал отдавать приказы своим визгливым голосом, словно и не болел никогда. И первое, что он заявил — это то, что он чертовски уверен, что никогда не даст свободу ни Сэмюэлу, ни его дочери, и ни единому спесивому ниггеру, у которых полные головы идей янки, и неважно, вернули они его к жизни или нет. Видите ли, папа просил у него свободу в обмен на то, что вырвет его из лап смерти.
Через неделю после того, как Маленький Хозяин Генри отнял у нас надежду на то, что мы станем свободными, он снова тяжело заболел. Папа перепробовал на нем все, что мог — все отвары и зелья, о которых знали только он да я. Ничто не помогало.
Каждый вечер я приносила Хозяину лимонад, в точности, как и его отцу. К этому времени он не мог удержать в себе и ложки индейской маисовой каши. Он загадил все в комнате. Если кто спросит меня, так я скажу, что причиной этого был его отказ дать нам вольную. И ни в одной знахарской книжке нет ни слова о том, как помочь такому злобному существу с такими грязными мыслями.
Как-то вечером я принесла ему лимонад, но дверь оказалась закрытой. Я подумала, что он мог задремать, и побоялась разбудить его.
Поэтому я не стала стучаться, а стояла под дверью, как паук сидит в паутине, и ждала. Потом поплелась в комнату миссис Холли и сказала ей, что дверь в комнату ее сына заперта. Она вытащила ключ из комода и велела Кроу привести моего папу. На этот раз за надсмотрщиком, мистером Джонсоном, никто не побежал, потому что никто не верил, что такой молодой человек, как Маленький Хозяин Генри, может умереть. Ему было всего двадцать четыре. И он был белым. Он обладал такой властью над жизнью и смертью, как никто из нас.
Папа сказал спасибо, когда ему дали ключ, и дверь со щелчком открылась. И в точности, как три месяца назад, мы обнаружили, что наш Хозяин лежит с ножом, воткнутым в его шею чуть повыше ключицы.
Молодой человек умер 22 ноября 1820 года — как раз ко Дню Благодарения, как говорили самые злые среди нас.
Я думаю, вы тоже считаете, что никто из нас никогда не готов к тому, что смерть заберет кого-нибудь из тех, кого мы знаем. Я это поняла, когда болела мама. Хотя ее лихорадило три месяца, я и мысли не допускала, что она нас покинет. Потрясение едва не вышибло из меня дух. Из папы тоже. Он молчал четыре месяца.
Можете говорить что угодно про миссис Холли, но она очень любила своего сына. Я думаю, это был единственный человек, которого она действительно любила. Мы предполагали, что она ужасно завоет, и никто не ожидал той жуткой тишины, в которой она подползла к своему сыну и положила голову на его окровавленную рубашку. Глаза его все еще были открыты, но она и не подумала их закрыть. Она не хотела, чтобы он окончательно умер.
Впервые в моей жизни я пожалела белого. После того, как пришел и ушел доктор Лиделл, я на цыпочках вошла в комнату миссис Холли и очень ласково спросила, не принести ли ей лимонада с миндальными пирожными, которые испекла Лили.
Она подняла на меня такие красные глаза, что я подумала — она втерла в них кровь своего мертвого сына. Я испугалась. Она смотрела на меня так, словно я смеялась над ней. Самым отвратительным голосом, какой я когда-либо слышала, она произнесла:
— Уноси свои черные ноги из моей комнаты, черномазая, или я прикажу содрать с тебя кожу, засолить тебя и четвертовать.
Когда убивают плантатора в Южной Каролине, все белые начинают дрожать, даже если сидят прямо возле своих каминов. Они понимают, что убийство может быть делом рук негра, который мечтает о свободе. Такого, например, как, мистер Денмарк Визи. Он был проповедником, и его повесили за попытку поднять мятеж в Чарльстоне в 1822 году. Однажды он появился в Ривер-Бенде, и все почувствовали его силу и мощь.
— Просто черная молния, — так описывал его папа, и я думаю, что под этим подразумевалось очень многое.
Поэтому, когда несколько сотен тысяч негров каждую ночь думают о мщении, ничего удивительного, что белые не могут спать спокойно. Они думают, что, раз начавшись, убийства будут продолжаться, пока последний из них не окажется на улицах Чарльстона в луже собственной крови, а хищные птицы будут выклевывать их глаза. Возможно, они правы.
Но эта смерть означала и кое-что другое. Это доказывало, что на Ривер-Бенд пало ужасное проклятие. Громче всех говорила об этом сама миссис Холли. Она почти перестала одеваться. Большую часть времени она в халате сидела в своей комнате, стараясь забыться, раскладывала пасьянсы и утешалась ромом.
На этот раз мистер Джонсон не стал утруждаться и перемеривать расстояние от окна до земли, потому что Большой Дом был построен не из резины и вряд ли мог стать ниже или выше. Что до лестницы, то она по-прежнему была заперта в первом амбаре, а ключ находился у мистера Джонсона.
Двадцать четыре фута от окна до земли… Маленький Хозяин Генри умер в двадцать четыре года… Лили, Ткач и некоторые другие рабы решили, что это совпадение означает: наконец-то в Южной Каролине появилась божественная справедливость.
Мистер Джонсон был в бешенстве, потому что никто из нас не знал, кто это сделал, но пороть на этот раз никого не стал. Он решил сначала выяснить, кто станет новым хозяином. Возможно, он также боялся призрачного убийцы.
Что бы он себе ни думал, но они с миссис Холли начали строить планы, как покинуть Ривер-Бенд. Кроу подслушал, как они обсуждали это через две ночи после смерти ее сына.
На этот раз правосудие Южной Каролины нашло себе жертву, хотя мы узнали об этом только через три дня после случившегося. Мы слышали, что беглый раб по имени Хилтон был пойман дозором, когда переходил вброд восточный рукав Купер-ривер, там, где она соединяется с Френч Квотер Крик. Собаки могли бы потерять его след, но он утопил башмак в иле на берегу реки. Можно сказать, что судьба его там и настигла. Моя мама называла это судьбой черномазого — я хочу сказать, любые подобные вещи, например, то, что ваш башмак падает с ноги в самый неудачный момент. Мама была единственным известным мне человеком, который видел судьбу черномазого в тот самый миг, когда она вперивала в вас свой соколиный взгляд.
О том, что произошло, нам рассказал Кроу, который услышал все от тети Бесси. Хилтона, едва не утонувшего, вытащили из реки патрульные. В его кармане нашли серебряные часы и заявили, что они наверняка принадлежали Маленькому Хозяину Генри. Ни один черномазый не может иметь такую красивую вещь, если только он не украл ее.
Они линчевали его на большом старом дубе, потом перерезали веревку, привязали его за ноги к лошади и так притащили его на Черри-хилл. Пять или шесть миль его тащили по дорогам, усеянным камнями, и когда бросили тело возле хижины его бедной матери, на его окровавленном лице не осталось ни одной целой косточки.
Думаю, вы можете сказать, что материнство должно быть самым тяжким крестом в жизни, потому что его мать встала рядом с телом на колени и попыталась собрать его в единое целое.
Не могу представить себе ничего более низкого и греховного, чем это: совершить такое надругательство над человеком и потом отдать его матери.
И никто в патруле не знал или не хотел знать, что серебряные часы подарил ему отец.
Мой папа сказал мне, что такие люди слушаются только Гиену и выполняют ее распоряжения. Папа иногда говорил подобные вещи. Почти никто в Ривер-Бенде не понимал его, но я понимала.
Несколько дней спустя всю ночь лил дождь, и папа до рассвета танцевал перед Большим Домом. Он так промок и устал, что я подумала — он упал прямо в грязь. Я обняла его, он закрыл глаза и прошептал:
— Просто хотел убедиться, что они еще не отняли у нас танцы.
Мы все знали, что в Южной Каролине не было справедливости, но я все продолжала надеяться, что она должна быть. Мне кажется, что именно в этих мыслях и был источник всех моих бед.
После похорон Маленького Хозяина Генри миссис Холли переехала в свой городской дом в Чарльстоне и больше ни разу не появилась в Ривер-Бенде. Она не пригласила мистера Джонсона присоединиться к ней. Думаю, он ее устраивал лишь до тех пор, пока рядом не было никого другого. Говорили, что она каждый вечер играет в карты с другими вдовами и выигрывает достаточно, чтобы оплатить столько рома, сколько может выпить.
Миссис Холли умерла через пять месяцев, по словам докторов — от малярии. Но по слухам, она просто допилась до смерти.
Не думаю, что кто-нибудь может прожить долго, если сердце так переполнено горем.
Мистер Джонсон вымещал крушение своих надежд на нас. Три месяца подряд нас пороли даже за то, что мы чихали в неподходящий момент.
Он и на мне нарезал полосок. Впервые в жизни. Папа в тот день отправился на рынок в Чарльстон.
Должно быть, мистер Джонсон воспользовался отсутствием папы, чтобы выплеснуть на меня всю ту ненависть, которую он копил в своих драных карманах долгие годы. Я сама подтолкнула его к припадку, сказав, что полевые рабы могли бы работать лучше, если бы трубы в их хижинах были сложены из кирпича, а не из глины.
— Черномазая, что за дурь ты придумала на этот раз? — спросил он.
— Если бы они были из кирпича, они бы не расплывались каждый раз, как идет дождь, а в хижинах у рабов держалось бы тепло, несмотря на самый сильный ливень. Возможно, тогда они смогли бы спать целую ночь подряд. — И вот тут я совершила ошибку — посмотрела на него в упор и спросила: — Вы когда-нибудь пробовали работать от восхода до заката, проспав всего пару часов, мистер Джонсон?
Он схватил меня за руку и велел двум чернокожим десятникам оттащить меня к бочонку для порки.
Разумеется, я сопротивлялась и даже ударила одного из десятников кулаком в грудь. Тогда он швырнул меня на землю, я сломала зуб и выплюнула его ему в лицо. Второй десятник пнул меня за это в спину и велел, чтобы я успокоилась, а не то он своими руками убьет меня.
— И долго вы будете мучить собственный народ? — спросила я.
Он снова пнул меня. Целился-то он в голову, но попал в плечо. Я замахнулась на него рукой и закричала мистеру Джонсону:
— Вы за это заплатите!
Он только рассмеялся и велел десятнику привязать меня. Я кричала как можно громче и звала на помощь. Я хотела, чтобы Лили, Ткач, Кроу и остальные увидели, что со мной делают.
— Закуси как следует губу, Морри, дитятко, — кричала на бегу Лили.
— Думай о чем-нибудь хорошем! — откуда-то издали кричал Ткач. Должно быть, он бежал с поля. — Ты сидишь в саду, Морри, деточка! Вокруг тебя цветы!
Я представила себе это, но второй удар выбил из меня все розы. Я была там, где была. Спину пекло так, словно с нее сдирали кожу.
— Помогите! — кричала я. — Помогите мне! Господи, помоги мне!
Я изо всех сил старалась сжаться, но на седьмом ударе обмочилась. Я плакала, как младенец, так это было больно. Потом я начала снова и снова повторять стих из Псалма, как делала всегда, если попадала в большую беду: «Много теснили меня от юности моей, но не одолели меня… Много теснили меня…»
Последний удар, который я помню, пришелся в основание шеи. Я полагаю, что это был особый подарок от мистера Джонсона. Но мне нравится думать, что именно этот подлый удар повернул мои мечты, и я начала искать выход из Ривер-Бенда. Потому что именно с этого дня мне стал сниться тот северный город, где всегда идет снег.
Сразу же, как только отец вернулся из города, я рассказала ему, что меня выпороли, потому что не могла скрыть ни раны на спине, ни дырку на месте сломанного зуба. Но я сказала ему, что мне все равно. Так я стала больше похожа на остальных и радовалась этому. Он метался по моей комнате, пока я рассказывала, а потом закричал таким диким голосом, что Лили вбежала в комнату.
— Позаботьтесь о моем ребенке, — велел папа.
Лили не дала мне побежать за ним следом, сказала, что я только все сделаю хуже. Потом Кроу рассказал, что папа поднялся прямо на веранду к мистеру Джонсону и, потрясая кулаками, заявил, что если тот еще хоть раз ко мне прикоснется, через неделю черви будут есть его тело.
— Я не заколю вас ножом и не застрелю, — сказал папа. — Но вы умрете в таких муках, что придется затыкать вам рот кляпом, чтобы новый хозяин, кто бы он ни был, смог уснуть.
Мистер Джонсон расхохотался и велел папе захлопнуть его черномазую пасть, но больше ни разу не осмелился выпороть меня — во всяком случае, пока папа жил в Ривер-Бенде.
За исключением одного
Теперь я хочу рассказать вам, как мой папа оказался в Южной Каролине, потому что, насколько я понимаю, именно из прошлого вытекает будущее.
В декабре 1806 года папа и португалец, который привез его в Европу, были в Англии. Этот человек, мистер Джеймс Стюарт, назначил на утро встречу, которую не мог пропустить, поэтому сказал папе, что они встретятся в два часа дня у дома, который находится у большого дворца. Папа пришел туда, и сгорбленная старая леди проводила его в маленькую, очень теплую комнатку. Сразу следом в комнату ввалились трое белых мужчин, споривших о чем-то. Они связали папе руки и ноги, всунули ему в рот грязную тряпку и накрыли голову мешком.
Мистеру Стюарту, видимо, сказали, что папа не приходил. Папа больше никогда его не видел.
На следующее утро его привели в вонючую комнату и привязали к деревянному столбу. Мешок с головы сняли.
Сквозь крохотное оконце едва пробивались солнечные лучи.
Качающийся пол, низкий потолок… Над головой слышались шаги.
Папа понял, что он на корабле, в трюме. Было так холодно, что зубы его выбивали нескончаемую дробь.
Вместе с ним находились две козы и корова. И его, и животных кормили только галетами и сеном. Он умолял, чтобы его выпустили на солнце, потому что ни один уроженец южной Африки не в состоянии провести целый день в темноте, но на палубу его не выпускали. Папа пил воду из одной лохани с животными, пока один из матросов не сжалился над ним и не дал ему кувшин. Спал он, прижавшись к животным — своим товарищам по несчастью, и они согревали его.
Именно тогда в сновидениях папы появился Богомол Он подполз к папиному уху, приподнял свою голову сердечком и прошептал:
— Тсамма, они захотят выведать тайны бушменов. Ничего не рассказывай.
И папа решил не разговаривать с капитаном и командой.
Почему это насекомое-бог оставило папу, я объяснить не могу. Может, оно побоялось оказаться в ловушке темного трюма, где нельзя увидеть ни солнца, ни звезд?
Это первое путешествие длилось две или три недели — папа потерял счет времени. Когда начинались грозы, желание последовать за громом и молнией охватывало его с такой силой, что он начинался рваться из своих пут, и запястья и лодыжки кровоточили. Одна из коз зализывала его раны.
Ночами папа пел те песни, которые выучил много лет назад в португальской семье. Но днем горе обрушивалось на него всей своей тяжестью. Он представлял себе, что звезды охотятся на его боль. Но, хотя они и могли отыскать ее, похоже, они промахнулись, и их стрелы не попадали в папу.
Было невыносимо жарко. Корову и коз зарезали и разделали, чтобы кормить команду мясом.
Когда корабль пристал к берегу, папу привязали к мачте цепями. Он видел каменный форт и много небольших домов. Капитан сказал, что корабль пристал к западному побережью Африки. Если ниггер рассчитывает убежать, ему стоит хорошенько подумать, потому что, когда они поймают его, отрежут ему яйца и засунут в его же задницу.
Африканцы, закованные в цепи, таскали ящики с ромом, порох и хлопчатобумажные ткани с парохода на пристань. Папа узнал, что белые дают это местным царькам в обмен на рабов.
Когда он сказал это, я вспомнила мамин рассказ о том, как ее продали за два ярда ткани.
Вечером папу снова приковали в трюме вместе с пятьюдесятью или шестьюдесятью рабами. Он не понимал их языка. Им было очень тесно. Потом корабль поплыл дальше, и плыл много недель.
Папа говорил, что больше всего ему запомнилась жажда, страшнее, чем тогда, когда он мальчиком три дня скитался по пустыне, чтобы убежать от ружей голландцев, потому что тогда он знал, где искать воду, он чувствовал ее у себя под ногами, в сердце земли.
И все же он знал, что не умрет, потому что смерть не плывет по волнам и не носит кандалов. Смерть, пришедшая за бушменом, не заставит его оставаться в деревянной утробе, когда существуют молнии, раскрашивающие небо в белый цвет.
Для папы наступило Время Гиены. У него было видение великого наводнения, которое едва не стоило жизни Богомолу, но Пчела спасла его. Изредка папа разговаривал с Ноем, который сказал ему, что на этот раз они не доберутся до суши и что все животные исчезнут с лица земли. Останутся только рыбы, но они не запомнят ни бушменов, ни даже самой Африки. Будут забыты все предания о Первых Людях.
Папа никогда этого не говорил, но я думаю, что именно тогда он и решил — если у него когда-нибудь родится ребенок, он назовет его Память, потому что он молился каждую ночь, чтобы следы его народа не подверглись забвению. Он мечтал о большом камне, на котором мог бы нарисовать ужасное место своего заточения, чтобы Богомол знал, где он находится.
Когда корабль бросил якорь, человек по имени Миллер взял папу в лавку в городе с пыльными улицами. Лодыжки его были по-прежнему закованы в цепи. Папа выпил четыре полных кувшина воды, и живот его так раздулся, что Миллер и трое его детишек смеялись и говорили, что похоже, будто он ждет ребенка. Я однажды видела, как папа пил воду именно так, после того, как умерла мама, поэтому знаю, как это выглядит.
Если я скажу, что мой папа был похож на всех и не похож ни на кого, будет ли в этом смысл? Он был невысокий, желто-коричневый, с узлами черных и седых волос, с узкими, как у китайца глазами. Но в его лице и фигуре было что-то такое, что вовсе не казалось странным — словно он был частью внутреннего образа каждого из нас.
Чтобы ясно увидеть его, мне достаточно встать перед зеркалом. Только я не унаследовала его могущества и его талантов врачевателя. Если бы я все это умела, Ткач остался бы жив.
Мистер Миллер сразу заметил, что папа не хочет разговаривать. Или не может. Он очень расстроился, что капитан судна, продавший ему этого маленького человечка, не предупредил, что он немой.
Папа понятия не имел, в какой части света находится эта Александрия и чего от него хотят, поэтому притворился, что не понимает по-английски. Его заперли в маленькую комнату без окон. Но мистер Миллер его не бил. Может, он его даже немного жалел.
Как-то папа жестами попросил ручку и бумагу. Своим аккуратным почерком он написал фамилию и адрес своей португальской семьи. Он целый час составлял письмо с рассказом, как его захватили и посадили на корабль. Он отдал написанное мистеру Миллеру и возложил на него все свои надежды.
Когда тяжело заболела дочь мистера Миллера Абигайль, папа написал записку, в которой просил разрешения сходить в аптеку. Он составил чай, чтобы сбить Абигайль жар. Мистер Миллер заставил папу попробовать этот чай, чтобы убедиться, что это не отрава. После того, как Абигайль стало лучше, папа начал проводить все свое время в аптеке. Он спал на полу в задней комнате, помогал новому хозяину и изучал, как действуют американские травы, кора и корешки. Он занимался полезной работой и начал потихоньку освобождаться от власти Гиены.
Через два месяца его вознаградили — он получил разрешение в одиночку гулять по воскресеньям после обеда. Он снова написал семье Стюартов и даже украл марку у своего хозяина, но так и не узнал, получили ли они его письмо. Из Португалии ответа не было.
Во время своих прогулок папа ходил в порт и смотрел на море. Он мечтал о побеге, но знал, что сначала должен получить от Богомола указание, куда идти.
Весной 1807 года в Александрии началась желтая лихорадка, и мистер Миллер серьезно заболел. Несмотря на все усилия, папа не сумел его вылечить. Тот был вдовцом, поэтому папу унаследовали его малолетние дети. Их опекун, брат мистера Миллера, продал его жестокому работорговцу по имени Бертон.
Папу вместе с другими африканцами морем отправили в Чарльстон и продали на аукционе. Купил его, разумеется, Большой Хозяин Генри, который потом частенько говорил, что выкинул за маленького черномазого сто долларов просто потому, что на него очень смешно смотреть.
После того, как папа увидел маму, он перестал притворяться немым.
Он говорил мне, что в тот миг, как заглянул в глубину ее черных глаз, когда увидел ее страусиную шею, он понял, что к нему вернулся Богомол. Я подозреваю, что мама и была тем знаком, которого он дожидался. Он ухаживал за мамой, дарил ей водяные лилии и другие цветы, которые собирал для нее по воскресеньям.
Шло время, папа завоевал доверие Большого Хозяина Генри, и ему разрешили ездить в Кордесвилль и Чарльстон либо с кучером Вигги, либо даже одному. Он собирал на берегу устричные раковины, покупал лекарства и делал закупки для домашнего хозяйства. Во время этих поездок он встречал свободных негров, которые могли бы помочь ему убежать, но он даже попытки не сделал из-за меня и моей мамы.
А когда она умерла, то уже только из-за меня.
Как я говорила, Большой Хозяин Генри ни разу не выпустил из Ривер-Бенда нас троих вместе. Иногда я думала, что папа все равно может попытаться убежать, и так боялась, что он меня оставит, что бежала со всех ног за коляской, когда она с грохотом катилась к воротам.
А в воскресенье, 21 января 1821 года, он исчез. В том дне не было ничего странного, да и в течение целой недели не происходило ничего необычного, за исключением одного события.
Этим событием было появление высокого смуглого мужчины — мы решили, что он мулат. У него были короткие черные волосы, жесткие, как у дикобраза, и золотое колечко в ухе.
Я никогда раньше не видела пирата и решила, что это он и есть. Не могу сказать, что понадобилось пирату в Ривер-Бенде, но тогда я решила, что он ищет себе помощников, и понадеялась, что мы с папой можем пойти с ним, если он нас позовет.
К тому времени Маленький Хозяин Генри уже два месяца лежал в могиле, и делами для мисс Энн, которая унаследовала плантацию после того, как миссис Холли уехала оттуда, управлял ее кузен Эдвард Роберсон.
Нам никогда не нравился кузен Эдвард. Мы называли его Эдвард Петушок, потому что он ужасно чванился, в лучших семейных традициях.
Чтобы дать вам представление о том, какой дрянью был Эдвард, скажу только, что он появился на плантации с убеждением, что «черные дикари» будут работать гораздо лучше, если у них не будет своих садиков. Причем у него не хватило смелости самому заявить нам, чтобы мы их уничтожили. Нет, мэм. Вместо этого однажды на заре мистер Джонсон выстроил нас в линеечку и потребовал, чтобы мы выкопали все свои растения, кусты и травы и засыпали все землей.
Отец вымолил у мистера Джонсона разрешение, встретился с мастером Эдуардом в чайной комнате, и жестокие планы быстренько рухнули. Позже папа рассказал мне, что он говорил совсем немного. Он просто рассказал Эдварду обо всех болезнях, которые постигли Ривер-Бенд за последние годы, и обвинил в этом климат здешней низменной местности.
— Вы во власти этой земли, а пределы ее возможностей превышают ваши во много раз, — сказал он Эдварду. — И ваш народ не понимает, что означает выражение «поспешай медленно». — Потом папа рассказал про проклятье Ривер-Бенда и про преждевременные смерти ее бывших хозяев. Под конец он сказал: — Видите ли, сэр, я готов согласиться, что разрешить нам выращивать собственные фрукты и цветы — огромная уступка. Но я глубоко верю, что сытые негры, которые любят вдыхать аромат роз и добавлять к рису бобы, будут лучше ухаживать за миссис Китти, Элизабет и Мери… Лучше с ними, чем с голодными рабами, которые не понимают, для чего нужна красота. Хотя я и сам африканец, я все же пойму, если вы со мной не согласитесь и не пожелаете, чтобы у меня был доступ к растениям и травам, которые мне потребуются, если ваша семья заболеет.
После этого разговора у нас было меньше проблем с Эдвардом Петушком, разве только ему хотелось продемонстрировать свое мужское превосходство мисс Энн, которую теперь следовало называть миссис Энн. Выйдя замуж за Джона Вильсона Пойэса, она круглый год жила в Чарльстоне и приезжала на плантацию раз в месяц. Он был доктором, из одной из самых богатых семей в округе. Мы так толком и не поняли, как она сумела его заарканить. Ходили слухи, что она просто приставила к его голове пистолет и предложила выбирать. Отец научил ее стрелять в то же время, когда она училась вышивать, и глядя в дуло пистолета, доктор Пойэс понял намек и принес свои брачные обеты.
Несмотря на ее замужество, кузен Эдвард был с ней очень мил. Все говорили, что она была по-настоящему хороша, с голубыми глазами, которые кузен Эдвард называл «совершенно ослепительными». Когда она находилась поблизости, его собственные большие глаза вращались во все стороны, словно на усиках, как у насекомых. Но она не обращала на него особого внимания. У нее было двое деток — светловолосая дочка Элизабет (так же звали и дочку Эдварда), и мальчик Дуглас, копия Маленького Хозяина Генри — те же огненно-рыжие волосы и все такое. Она приезжала в Ривер-Бенд, чтобы проверить, как идут дела и навестить своих «милых черномазых», как она нас называла.
Когда она проезжала в своей карете, мы махали ей отовсюду, где бы ни работали. Потом нас выстраивали перед ней в шеренгу, и мы пели для нее одну из старых песен моего отца, «Барбару Аллен». Мы вели себя так, словно выскакивали из штанов от счастья, что она здесь. Пару раз у нее даже слезы на глаза наворачивались. Наверное, у нее в голове были одни опилки.
Как бы там ни было, когда пират появился в Ривер-Бенде, папа уезжал в Чарльстон. Он искал там нежно-зеленую ткань, из которой Лили и я должны были сшить новое бальное платье для миссис Толстухи. Посетитель разговаривал в гостиной с мастером Эдвардом. Кроу подслушал, как они кричали, и все это было как-то связано с папой. Насколько Кроу понял, этот человек когда-то очень давно встречался с папой и хотел снова увидеть его. Очевидно, Эдварду Петушку не особенно понравилось это намерение, и он велел посетителю покинуть его владения на счет три.
Я чуть с ума не сошла, потому что предположила, что это Джон Стюарт, тот маленький мальчик, который дружил в Португалии с папой. Теперь он уже должен быть взрослым. И вот наконец-то он приехал, чтобы освободить папу!
Но я описала этого человека папе, и он сказал, что это не может быть Джон. И все равно он закрыл глаза и тяжело вздохнул, а в животе у него заурчало.
Кстати, мы так и не выяснили, кем был тот мулат. Все, что смог сказать про него мастер Эдвард — это какой-то «смутьян проклятый» из Джорджии.
На следующее утро папа отдал мне письмо в запечатанном конверте. Для Джона Стюарта. Он сказал, что написал большую его часть много лет назад, но не отдавал его мне, пока не дождется знака. Этим знаком и оказалось появление в Ривер-Бенде мулата, хотевшего с ним повидаться. Я должна была положить письмо в банку и зарыть в лесу.
Я сказала:
— Но папа, если он когда-нибудь приедет, ты сможешь отдать ему это письмо сам.
— Нет, Морри, вдруг меня не будет на плантации? Письмо должно быть у тебя. Нельзя полагаться на удачу, он должен понять, что ты — моя дочь.
В день, когда исчез мой папа, миссис Энн явилась на плантацию со своим ежемесячным визитом. Я это запомнила, потому что папа не вернулся в кухню, чтобы помочь Лили с ужином, и миссис Энн пришла в зал, где я чистила серебро.
По ее распоряжению я искала его в доме и в садах. Я сбегала в поле, но его никто не видел. Чтобы дать ему время убежать подальше, если он действительно сделал это, я уселась на бревно у Рождественского ручья и стала смотреть на неуклюжие прыжки лягушек. «Я очень надеюсь, что ты все же сможешь убежать, папа, — думала я. — Потому что все патрули кинутся по твоему следу».
Я сказала миссис Энн, что папы нигде нет, и она велела мистеру Джонсону готовить собак. Она отправила Кроу и кучера Вигги во все близлежащие города, чтобы предупредить людей — в Ривер-Бенде беглый. Те первые часы казались мне пистолетом, направленным прямо в сердце. Я сидела на ступеньках веранды, отмахиваясь от комаров, и молилась Богомолу, чтобы он помог папе. Мне нужно было чем-нибудь занять руки, поэтому я вычистила каждый излом в ненавистной фестончатой чаше для пунша, которую использовали только в сочельник. Когда показались первые оранжевые и красные проблески зари, все серебро в доме сияло, как никогда, а я начала надеяться, что у папы, возможно, есть шанс.
Кроу, который не спал всю ночь, развозя весть о папином побеге, сказал мне, что нигде нет его следов. С мрачным видом он пожал мне руку и попросил прощения, потому что должен был прямо сейчас ехать в Чарльстон и поместить в газете объявление.
Шли дни, и я не могла больше ни о чем думать. Прошла неделя, солнце всходило и заходило, а я все не позволяла себе верить, что он сделал это, потому что боялась, что его вот-вот привезут назад, полумертвого, привязанного к лошади.
Прошел месяц, потом шесть недель, потом семь. С каждым днем, думала я, все больше шансов, что его не поймают. Я не могла даже представить себе, что буду делать, если его привезут назад и запорют до смерти.
Именно тогда я украла с кухни нож и закопала его под верандой. Пусть линчуют меня, сколько угодно, но я не собиралась слушать папины вопли и не выпустить при этом дух из мастера Эдварда.
Но мне не пришлось воспользоваться этим ножом, потому что папа не вернулся. Может, он утонул или его укусил щитомордник. Может, он умер совсем один.
Иногда я позволяла себе думать, что он сумел убежать от судьбы черномазого и добрался до северного города, где всегда идет снег.
Кроу, Лили и другие сказали, что он, наверное, сделался невидимкой при помощи какого-нибудь зелья. Они представляли себе, как он, будто британский лорд, входит в Чарльстон, поднимается прямо на корабль, идущий в Европу и плывет домой, в Португалию, в семью, которая ждет его там. Но я-то знала — если бы папа собирался бежать, он взял бы с собой меня. Хотя, возможно, он решил, что сначала выберется сам, а потом вернется за мной.
Прошло почти три месяца после его исчезновения, и мастер Эдвард пришел к точно такому же выводу. Так что однажды ночью в мою комнату ворвались трое белых мужчин, которых я никогда раньше не видела, связали меня веревками и всунули в рот кляп. Они отнесли меня в карету. Я решила, что он отправит меня в сахарницу в Чарльстоне. Так говорили, потому что исправительная тюрьма раньше была сахарной фабрикой, и там у них были специальные механические машины, которые били человека и ломали ему кости. Но он вовсе не это задумал. Нет, за его улыбочкой скрывались более ужасные замыслы.
Высокая худощавая женщина уставилась на меня, слабое изумление во взгляде переходило в смутный ужас. У нее были опухшие, красные глаза и сухие, потрескавшиеся губы. Казалось, что она одеревенела в своем сиреневом платье с высоким воротничком; рукава фонариком плотно облегают запястья, волосы спрятаны под белой шляпкой, на худые, поникшие плечи накинута бежевая кружевная косынка.
Но глаза — все того же нефритового цвета.
— Доброе утро, — сказал я, сняв шляпу и улыбнувшись.
— Да… да, доброе утро. — Голос дрожал. — Могу я… могу быть чем-нибудь полезна?
— Виолетта, это я.
— Я вас знаю, сэр? Как… откуда вам известно мое имя?
Я еще не успел ответить, как она шагнула назад, прижав руки ко рту.
Я еще раз улыбнулся, чтобы сгладить потрясение, и повторил:
— Да, это я — Джон. Я приехал из Португалии. — Я почувствовал, что делаю «черепашье лицо» — гримасу Даниэля, когда он ужасно смущался. Я не изображал этой гримасы лет пятнадцать. — Sou eu — это я, — повторил я по-португальски. Я ждал, что она кинется в мои объятья. Я бы подхватил ее на руки и закружил по дому. Мы бы налетали на мебель и в конце концов вместе бы упали на пол, счастливые.
Я поднялся на верхнюю ступеньку, чтобы дотянуться до нее. Она смешала мои планы, отступив в тень дверного проема.
— Джон, я не ожидала… Боже мой… Прошла целая жизнь…
Она говорила по-английски.
— Джон, ты так… так изменился.
Я был так потрясен этим приемом, что у меня началась нервная дрожь, словно мне всего десять лет.
— Это же я — это только я, — торопливо и просительно говорил я, словно она просто не поняла, кто я такой. — Ты что, не получила моего письма?
— Письма? Нет, я уверена что письма не было.
— Я отправил его… Боже, уже шесть недель назад! Наверное, оно еще в море. — Теперь я начал подозревать, что неправильно истолковал ее послание. Каким глупцом я оказался! Она писала о желании иметь изразцы в доме просто из вежливости.
Я отвернулся, чтобы вытереть предательские слезы, и закашлялся, чтобы скрыть волнение.
— Я уже понял, что появился в неудачное время. Я приду вечером, тогда… тогда мы поговорим. — Она по-прежнему не отводила от меня холодного взгляда и стояла в оборонительной позе, поэтому я добавил:
— Да… да, так… так я и сделаю. Было так приятно повидать тебя, Виолетта. Я… я…
Я не смог произнести до свидания, надел шляпу и схватил багаж. Я старался спускаться по ступенькам не спеша, чтобы не показывать ей всю глубину своего отчаяния. Кроме того, я не хотел, чтобы она почувствовала себя неловко.
Я решил снять комнату по соседству, а в Александрию отправиться как можно скорее. Я считал шаги, не думая, в какую сторону иду, лишь бы уйти подальше.
На двадцатом шаге я вздрогнул, решив, что больше никогда ее не увижу.
Тут я услышал свое имя. Виолетта махала мне с крыльца.
— Джон, пожалуйста, вернись! Джон, не двигайся. Подожди меня там…
Она исчезла в доме. В одном из соседских домов женщина вытряхивала из окна персидский коврик.
Виолетта вернулась. В руках она держала старый, пожелтевший лист бумаги — один из моих рисунков Фанни; она растянулась на животе, лапами придерживала косточку, голову наклонила набок, чтобы как следует вгрызаться в нее.
Если бы я снова мог обнять Фанни… Какая странная штука сердце — надежда, что Виолетта не отвергнет меня, воспламенилась вновь, потому что в наших сердцах жила общая любовь к собаке, потому что Виолетта сохранила мой простенький рисунок, хотя двадцать лет жизни разделяли нас.
— Ты ее помнишь? — спросил я.
Ее взгляд сделался безжизненным.
— Ах, Джон, надеюсь, она прожила долгую и счастливую жизнь.
Тогда я заговорил об ее исчезновении во время французской оккупации. Мой голос звучал невыразительно, потому что я старался задвинуть подальше все чувства и эмоции и говорил только о фактах и датах. Она закусила нижнюю губу и старалась удержать слезы. Я протянул ей мой рисунок, и глаза наши встретились.
Есть воспоминания, которые сами по себе любовь: прикосновение маминой руки; запах папиной трубки; усмешка Полуночника. И глаза Виолетты.
Я вдруг осознал, что она незнакомка, но одновременно — мой самый большой друг.
Я дважды прошептал ее имя, и оно показалось мне тайным заклинанием. Я хотел говорить о нашем покойном друге, но башня воспоминаний, которая возвышалась в моем сердце, казалась слишком высокой, чтобы даже пытаться взобраться на нее.
Она смотрела себе под ноги, и в ее обезумевшем взгляде я узнал девочку, которую заключили в комнату без окон и дверей.
Только теперь я был взрослым и без труда мог сокрушить стены, слишком прочные для того ребенка, которым я был когда-то. Я протянул к ней руку.
— Я никогда не уберу свою руку прочь, — прошептал я. — Я буду стоять тут вечность, если это потребуется, но дождусь, когда ты протянешь свою.
Не знаю, что заставило меня сказать следующие странные слова. Могу только догадываться, что причиной им было все то время, что я провел в обществе Бенджамина и Полуночника, и страх за бушмена, который страдал в рабстве.
— Виолетта, ты можешь думать, что солнце и луна остались навеки в тех годах, что мы провели вместе. — Я посмотрел на горизонт и указал на восток, в сторону Иерусалима. — Но и солнце, и луна вместе, в одно и то же время, находятся над Елеонской Горой. Это невозможно. И все же это так. А мы с тобой боимся ступить в воды Иордана и прикоснуться к их отражению. Но одного ты не знаешь — мы уже там. Хотя мы и стали старше, мы никогда не покидали друг друга. Чтобы убедиться в этом, тебе достаточно взять меня за руку — сделай это сейчас.
Она ничего не ответила. Глаза ее закрылись, словно для того, чтобы никогда больше не открываться.
— Может, ты думаешь, что я захочу повторить прошлое? Я не буду этого делать. У меня больше нет силы поступать так, как мне хочется. И ни я, ни Даниэль, что живет во мне, не отвернемся от тебя теперь. Если нам нужно расстаться, тебе достаточно войти в дом и закрыть за собой дверь. Но даже и тогда я буду в нее стучаться, если потребуется — всю ночь. Я теперь мужчина, и я много страдал, и я могу переждать даже женщину, у которой когда-то не было выбора.
Она схватила меня за руку и сжала ее так, словно боялась упасть. И взгляд, который она подняла на меня, был так полон любви и восторга, что я шепнул:
— Можем мы начать все сначала? Можем мы наверстать все то, что было так несправедливо отнято у нас обоих — и у Даниэля?
Ее глаза наполнились слезами. И мои. Я обнял ее, приподнял над землей и закружил.
— Джон, о, Господи, Джон…
— Я видел много смертей, — нежно сказал я. — Мы оба сломлены. Но ты нашла меня. А я нашел тебя.
Она сжала меня крепко-крепко, всхлипывая и так сильно дрожа, что я испугался.
— Я держу тебя, — шептал я, — и в моих объятиях ты, наконец, можешь отдохнуть.
Она склонила голову мне на плечо.
Мы дышали в унисон до тех пор, пока все преграды между нами не рухнули.
— Помнишь день, когда мы встретились? Помнишь Птичье Чудо?
— Ты был прекрасен, — прошептала она.
— Ты спасла мою шкуру. Если бы ты не плюнула в торговца птицами, он бы оторвал мне голову!
Мы захихикали. От волнения кружилась голова.
— Сейчас, у порога, я была чудовищно невежлива, — сказала Виолетта. — Прости меня.
Я перешел на португальский:
— Ты просто удивилась. Это ерунда. Все замечательно.
— Джон, я почти забыла португальский. Я буду делать ошибки. — Она наклонилась и взяла один из моих саквояжей. — Пошли в мой дом.
Нам пришлось пережить слишком многое, чтобы сейчас лгать друг другу.
— Слушай, я с удовольствием остановлюсь у тебя, но только если ты в самом деле этого хочешь. Виолетта, я уверен, что могу прекрасно устроиться в какой-нибудь старой гостинице неподалеку. Ради всего того, что нам пришлось пережить вместе, не надо устраивать вокруг меня официальных церемоний. Признаюсь, что я слишком ослаб после путешествия и после всех этих переживаний. Я едва перенес это.
— Ах, Джон, ты же знаешь — в этом городе для тебя не может быть другого места!
У меня никогда не было особой веры в загробную жизнь, но сейчас я посмотрел в небеса и шепнул отцу, который когда-то выгнал ее дядюшку из Порту.
— Нью-Йорк стал ее городом. Твои усилия были не напрасны.
Виолетта рассказала, как она переживала, когда узнала, что мой отец покинул нас. Мы шли к дверям, и я говорил о нем. Я попытался внятно поведать об обстоятельствах его смерти, но позорно провалился.
— Джон, — воскликнула она, сжав мою руку, — ты стал именно тем, о ком я едва смела мечтать. И даже более того. Твоя дорогая мать, должно быть, гордится тобой. А твои дочери… Скажи, вы с ними — большие друзья?
— Я думаю, они любят меня, несмотря на все мои странности. Но их мать, Франциска, год назад умерла. Для них это было очень тяжело. А теперь и я уехал…
— Я бы так хотела познакомиться с ней! Она очень тебя любила?
— Думаю, что да. Мы с ней очень долго были хорошими друзьями.
— Это прекрасно. И, если ты не рассердишься, это для меня большое облегчение. Я всегда опасалась, что твои чувства останутся неразделенными. — Тут она смутилась и уставилась в землю. — Из-за того, что произошло между мной и Даниэлем.
Мы изучали друг друга. Меня встревожила печаль в ее глазах, а губы ее были такими сухими, словно увяли от недостатка любви.
Она прижала кончики пальцев к моим губам.
— Пожалуйста, Джон, не говори пока ничего. — Она взяла меня под руку, и мы вместе взошли на крыльцо. Оттуда она посмотрела на улицу, направо, налево…
— Ты словно ожидаешь, что и он придет, — заметил я.
Она кивнула и погладила меня по щеке.
— Я так давно живу одна, что вряд ли буду хорошей хозяйкой, поэтому заранее прошу прощения.
Я уверен, она хотела сказать еще что-то, но вместо этого еще раз посмотрела вдоль улицы, и сильно, почти до крови прикусила губу.
В доме Виолетты почти не было мебели. Она отвела мне комнату на третьем этаже с окном, выходящим на задний садик, в котором царил полнейший беспорядок. В комнате стояли кровать и умывальник, и больше ничего. Не было даже комода или платяного шкафа. Я решил, что у нее совсем мало денег.
Виолетта принесла кувшин горячей воды, чтобы я смог умыться. Она расспрашивала меня про мать, а потом, когда принесла мне полотенца и чистые простыни, я рассказывал ей о Лондоне.
— Пожалуйста, погоди, — взмолился я, наконец.
— Джон, мы поговорим попозже. Тебе нужно отдохнуть. И мне кажется, что ты умираешь с голоду. Я приготовлю завтрак.
— Ты по-прежнему ненавидишь готовить? — спросил я.
Она пожала плечами.
— Женщина привыкает почти ко всему.
Она до сих пор не сняла шляпку. Я попросил ее об этом, чтобы взглянуть на ее потрясающие волосы, но она погрозила пальцем.
— Это тоже может подождать, молодой человек.
Я хотел было пойти вместе с ней на кухню, но она пожелала остаться одна. Мне показалось, что мое появление настолько выбило ее из колеи, что она боялась окончательно потерять голову.
Выложив на пол чернильницу и бумагу, я сел на корточки, как учил меня Полуночник, и начал писать письмо дочкам, матери и Фионе, описывая самые ужасные и самые забавные происшествия во время морского путешествия. О Виолетте сообщил только, что она прекрасно выглядит и живет в удобном доме.
Я писал и пририсовывал буквам хвосты, носы и лапы, в точности, как это делал бы Полуночник. Я прямо чувствовал, что он смотрит мне через плечо и одобряет мою каллиграфию, которая наконец-то достойна бушмена.
Виолетта позвала меня вниз, и я увидел, что она накрыла стол в своей овальной гостиной, поставив красивый голубой и белый фарфор, похожий на мамин.
— Я никогда не забуду ее доброты ко мне, — сказала Виолетта. Она взяла мою руку и поднесла ее к губам. — Передай это своей маме, когда увидишь ее.
Я передал ей мамины приветы, потом быстро отдал должное пирогу с курятиной, который она купила для меня в ближайшей кондитерской.
Мы сидели за столом напротив друг друга, возле окон, выходящих в сад. Желтые занавески она задернула. Виолетта расспрашивала меня о путешествии очень спокойным тоном, стараясь сдерживать свою нервную натуру.
Вдруг она встала, приподняла угол занавески и выглянула в окно. Потом повернулась ко мне с печальным и напряженным лицом.
Я решил, что чем-то обидел ее, рассказывая о путешествии, и сказал:
— Виолетта, я прекращаю бубнить всякую чепуху. Прости меня, пожалуйста. Просто я очень возбужден. Я хочу знать все о твоем приезде в Америку. Я хочу услышать о твоей жизни.
Она подергала кружево косынки.
— Нет-нет, — проговорила она, нахмурившись, словно сама мысль о том, чтобы говорить о себе, была отвратительна. — Я уверена, что это нагонит на тебя сон.
— Ao contrario, — парировал я. — Я очень хочу услышать рассказ о твоих путешествиях.
— Джон, почему бы нам не прогуляться? — предложила она по-португальски.
— Прогуляться? Сейчас?
— Иногда это мне помогает. Хотя, конечно, вы вполне можете отказаться. Вы, скорее всего, очень устали.
Она неожиданно обратилась ко мне на вы. Меня это расстроило, я никак не мог понять, в чем дело.
— Нет, со мной все в порядке, — заверил я ее, — а хорошая прогулка, возможно, как раз то, что мне сейчас требуется. Точно, давай немного посмотрим на город!
Я воспользовался тем, что она пошла собираться, и заглянул в ящики комода, стоявшего у нее в гостиной. Понятия не имею, что я рассчитывал там увидеть. Сначала я натыкался на нитки, всяческие лоскуты и прочую чепуху. Но в одном из нижних ящиков обнаружился древний кожаный мячик величиной с мужской кулак. Он когда-то принадлежал Фанни — на нем до сих пор виднелись следы ее зубов, словно она только недавно играла с ним.
Виолетта и я молча шли по тенистой улице, усаженной тополями и конскими каштанами.
Сквозь листву пробивались солнечные лучи, играя на наших плечах.
— Много в Нью-Йорке африканцев? — спросил я.
— Должно быть, несколько тысяч.
— Я надеюсь, среди них нет рабов?
— Говорят, что любой негр, родившийся в Нью-Йорке после 1799 года, считается свободным. А родившиеся раньше — до сих пор рабы. Хотя думаю, что большинство из них давно куда-нибудь проданы. Конечно, точно я не знаю, но вряд ли их осталось в городе много; может, несколько сотен.
На Бродвее мы повернули на север. Я смотрел на прохожих, спрятавшихся от солнца под зонтиками, на кареты, на вычурные вывески над лавками.
— Здесь прекрасно, правда? — улыбнулся я.
Виолетта уже ушла вперед.
— Да, конечно, — бросила она очень сухо, поджидая, пока я ее догоню.
Рискуя попасть под коляску или под верховую лошадь, я стоял в центре Бродвея и смотрел на юг, на каменную крепость острова и мачты кораблей. Потом повернулся в другую сторону и посмотрел на лес, едва видневшийся на горизонте.
Я уже в Нью-Йорке, шептал я — не только себе, но и Полуночнику. Потом стиснул в кармане кулак и добавил: «И ничто не помешает мне забрать тебя. Даже возможность начать новую жизнь».
Во время прогулку Виолетта не задала мне ни одного вопроса. Я тоже не решился ни о чем ее расспрашивать и шел угрюмый и молчаливый. Прохожие, вероятно, решили, что мы — несчастливые супруги. Когда мы дошли до Гранд-стрит — пересекающего Бродвей проспекта со знаменитыми магазинами — Виолетта сказала:
— Я бы с удовольствием шла с тобой и дальше, но мне нужно кое-что подыскать для дома. Встретимся позже и выпьем чаю. Скажем, в четыре?
Прежде, чем я успел хоть что-нибудь ответить, она помчалась прочь. Проклиная про себя ее загадочность, я пошел дальше. Забавно, но я подумал про Лоренцо Рейса, некроманта. Когда я был ребенком, то искренне верил, что на Виолетту наложили заклятье, и только я могу освободить ее.
В три тридцать я потихоньку направился домой. Пока меня не было, Виолетта испекла дюжину лепешек, и пахли они просто божественно. Глядя на меня очарованными глазами, она сказала:
— Ты ешь, как ел всегда, если твоя мать уходила. Везде крошки.
— Это хорошо или плохо?
Она засмеялась; похоже, наша раздельная прогулка вернула мне ее расположение.
— Это замечательно, зловредное ты создание.
Я снова попросил ее рассказать, как она попала в Нью-Йорк.
— Не сейчас, это все испортит, — ответила Виолетта.
Вместо этого мы поговорили о событиях в Португалии и Европе за прошедшие два десятилетия. По ее настоянию говорили мы по-английски. Я иной раз так составлял свои замечания, чтобы понять по ответам, переписывается ли она со своей матерью и братьями, но Виолетта очень умно обходила все ловушки и ни разу не проговорилась.
После чаепития я поднялся в свою комнату, чтобы дописать письмо семье. К своему полному изумлению я обнаружил, что комната полностью обставлена новой мебелью: комод с медными ручками, красивые часы на львиных лапах, два удобных кресла, обитых светло-зеленой парчой и письменный стол красного дерева, на котором Виолетта оставила записку:
«Джон, тебе всегда найдется место в моем доме. И я не буду претендовать на твое время и внимание, пока ты остаешься здесь. Мне достаточно видеть, что у тебя все хорошо. После всего, что мне пришлось пережить, после всего того, с чем мне никогда больше не хотелось бы столкнуться, обнаружить, что кто-то, к кому я испытываю только нежную привязанность, стал таким прекрасным человеком… Пожалуй, я скажу только, что твое появление здесь оказалось для меня даром, которого я не имела права ожидать. Будь со мной терпеливым. С любовью, Виолетта.»
Той ночью я проснулся в три часа. Отважившись спуститься вниз, я обнаружил Виолетту, уснувшую в кресле. Я хотел было разбудить ее и помочь подняться вверх по лестнице, но передумал и на цыпочках, как вор, прокрался в ее спальню. Я намеревался пошарить в ее платяном шкафу и секретере, поискать под матрацем и подушками, но задержался там лишь на минуту; на стене над ее кроватью висела круглая столешница, на которой Даниэль вырезал все наши лица и которую оставил ей, как последний подарок. Сходство с Виолеттой по-прежнему казалось сверхъестественным, но, подойдя поближе, я увидел, что на ее щеках и глазах видны глубокие царапины. Все остальные детские лица повреждены не были.
На следующее утро, за завтраком, я набрался храбрости и рассказал Виолетте о Полуночнике.
— Это тот маленький человечек, с которым я иногда видела тебя в последние месяцы перед тем, как покинуть Порту?
— Да, мы с ним подружились после… после смерти Даниэля. И после того, как мы с тобой перестали дружить. Если бы он мне не помог, я уверен, что не дожил бы до зрелости.
И я рассказал ей, как мы с ним наблюдали за ней издалека с Новой площади.
— Он молился Охотникам в Небесах, чтобы они помогли тебе добраться до Америки.
— Значит, мы молились об этом вдвоем, — спокойно заметила она.
Конечно, мне пришлось говорить и о предательстве моего отца и о том, как рухнул брак моих родителей. Она внимательно слушала, упершись подбородком в кулак, и шевельнулась только однажды, чтобы крепко стиснуть мне руку, когда я заговорил о своей уверенности в том, что мама не любила меня все эти годы.
Рассказ о Полуночнике вверг меня в тревожное отчаяние, и я понял, что должен как можно быстрее отправляться в Александрию. Я сказал Виолетте, что хочу немедленно купить билет, и она решительным голосом отозвалась:
— Да, было бы очень неправильно, если бы наша вновь обретенная дружба задержала тебя. Мы сможем поговорить гораздо дольше — и гораздо непринужденнее — после твоего возвращения, когда ты начнешь создавать свои изразцы.
В корабельном агентстве на Бродвее я выяснил, что путешествие в Александрию займет только три дня, если Господь пошлет нам хороший ветер. Я купил билет на «Экзетер», фрегат, отправлявшийся на следующий день.
В тот же вечер за ужином я сообщил Виолетте об отъезде. Мне хотелось так о многом поговорить с ней до отъезда — больше всего о Франциске и девочках. И очень хотелось, чтобы Виолетта рассказала мне о своей жизни, но она сильно побледнела, услышав, что я покидаю ее так скоро. Я подошел, чтобы утешить ее, но она сказала, что так возбуждена из-за моего приезда, что почти перестала спать, и поэтому должна пойти в постель до того, как упадет в обморок от изнеможения. Она резко оттолкнула мои руки, но тут же извинилась.
— Поговори со мной, пожалуйста, — молил я. — Скажи, о чем ты думаешь.
— Не могу. — И она умоляюще сложила руки. — Джон, сжалься надо мной. — Тут она выскользнула из моих объятий и кинулась прочь из комнаты.
Я проснулся около часа ночи, увидев во сне Полуночника. Он стоял возле моей кровати и говорил со мной на языке жестов, размахивая руками. Я так и не понял, что он пытался мне сказать.
Проснувшись, я услышал, что Виолетта спускается по лестнице. Когда она открыла заднюю дверь, я подошел к окну. В лунном свете было хорошо видно, как она идет в свой садик, пробираясь между сорняков, и я мог поклясться, что она была нагая.
Я выскользнул наружу, в садик Виолетты, и ночной воздух обволок меня своим влажным теплом. Я шел босиком, в одном ночном халате.
Сделав около десятка шагов, я увидел ее, сидевшую на низкой деревянной скамье и глядевшую в небо. Лунный свет укутал ее в свое одеяло. Ее можно было назвать богиней ночи. Длинные волосы мерцали серебром. Я вспомнил, что мечтал о том, чтобы она сняла шляпку, не с момента нашей встречи, а с тех пор, как мне исполнилось одиннадцать. Я стоял очень тихо, не желая испытывать ее скромность, но она, должно быть, услышала мое дыхание, потому что в испуге вздрогнула.
— Это я, — поспешил я сказать, шагнул вперед и протянул, извиняясь, руки. — Только я.
— Джон, Господи помилуй, я едва не закричала. — Она покачала головой и похлопала по скамье рядом с собой. — Быстренько, сядь здесь, пока тебя никто не увидел.
Она не сделала никакой попытки скрыть свою наготу. Я плюхнулся на скамью, стараясь не задеть Виолетту. Она показала на звездное небо.
— Прямо там — Стрелец, — проговорила она. — Он может найти все, Джон, даже таких крохотных созданий, как мы с тобой. Всякий раз, когда я чувствую себя неуверенной, я смотрю на него.
Она говорила по-португальски и перешла на «ты», словно мы снова были близкими друзьями.
— Полуночник говорил, что все звезды — охотники, — сказал я.
Виолетта пальцем показывала мне созвездия и называла их. Потом погладила мою щеку и нежно произнесла:
— Если я могу чем-нибудь помочь, чтобы найти Полуночника, только скажи мне — все, что угодно.
Ее пленительно гладкая кожа заставила меня задрожать. Сейчас, в звездном свете, она так походила на юную себя, такую открытую и добросердечную, что я потерял дар речи. Я чувствовал смущение: как мог я каждую ночь страдать, вспоминая свою жену, и одновременно чувствовать себя таким счастливым рядом с Виолеттой?
— Ранним утром здесь так спокойно, — прошептала она. — Почти можно поверить, что мы вновь на своем озере в Порту.
Она посмотрела на меня, догадалась о причине моего смущения и усмехнулась.
— Джон, — произнесла она шлепнув меня по бедру, — не будь ребенком. Твое желание меня не стесняет. Единственным моим союзником в мужчинах была их физическая потребность во мне. Только этому в них я и доверяю.
— Похоже, я ничего не понимаю в том, что происходит в моей жизни, — признался я. — Почему умер Даниэль, как я дожил до этого момента, почему мы с тобой вновь встретились…
Она серьезно посмотрела на меня.
— У меня нет для тебя ответов. Ни единого.
Нас овевал теплый ветерок. Облегчение от того, что я снова рядом с прежней Виолеттой, заставило меня улыбнуться.
— Как будто мы прячемся от родителей.
— Моя мать никогда не найдет меня здесь. — Она украдкой покосилась на дом. — Сорняки слишком высоки, и она меня не увидит.
— А дом слишком темный.
— Я люблю ночь. Я тогда меньше всякого вижу. Пусть бы ночь была всегда.
— Виолетта, кроме как сейчас, ты все время где-то, где нет меня.
Она взяла меня за руки и встала.
— Спой, — попросила она. — Любую старую песню. Пожалуйста, Джон, спой мне.
Я спел первую строфу «Расставания» — ее любимой песни Роберта Бернса: «Поцелуй — и до могилы мы простимся, друг мой милый…»
Она с несчастным видом отвернулась, глядя туда, куда увела ее мелодия.
— Джон, ты бы хотел, чтобы я стала прежней, но этого не будет, — тихо произнесла она. — Именно поэтому я иногда такая молчаливая и со мной так трудно.
— Ты приписываешь мне чужие желания. Единственное, чего я хочу — чтобы ты была счастлива.
Она посмотрела на меня с болью.
— Джон, мы с тобой из разных миров. Я перестала мечтать о счастье много лет назад. Я хочу только жить своей жизнью. И если это значит, что иногда я должна быть одинока, то цена не высока. Возможно, это вовсе бесплатно.
— В самом деле? Неужели тебе достаточно просто жить своей жизнью?
— Был бы ты женщиной, тебе не пришлось бы задавать подобные вопросы, — заявила она.
— Не могу поверить, что мужчины и женщины настолько различны.
Она вздохнула.
— Джон, был бы ты мной, ты бы тоже не снимал шляпку — просто чтобы мужчины на тебя не глазели. Если бы я сказала тебе, что есть женщины моего возраста, которые мечтают, чтобы их мужья умерли молодыми, а они смогли бы стать сами собой, иметь свою собственность и друзей, ты бы счел меня сумасшедшей?
— Правда ли это, Виолетта?
Она серьезно кивнула и сказала:
— Пошли… Пошли, и я расскажу тебе все, что ты так хотел услышать. Этого не узнает никто, кроме тебя.
Она впустила меня в дом, взяла с дивана вязаный плед в зеленую и золотую полоску и закуталась в него. Мы сели рядышком за овальным столом, и при свете единственной свечи она начала рассказывать мне о своей жизни после того, как наша дружба окончилась. Сначала она рассказывала, как работала на торговца свечами в Лиссабоне и жила в крохотной комнатке над его мастерской с видом на площадь Грасы.
— Я была так счастлива, что освободилась от матери и братьев, что даже мое одиночество было благословением. Я принадлежала только самой себе. И волосы мои, — тут она перебросила свои локоны со спины на грудь и вдохнула их запах, — снова отросли. Я никому больше не позволю обрезать их.
— А ты знала, как я мечтал о твоем возвращении?
— Знала. Но ты тогда был просто маленьким мальчиком, а я уже становилась женщиной.
— Как жаль, что Даниэль умер. Он бы смог все изменить. — Я бы хотел сказать больше, но, похоже, вспоминать прошлое было опасно. — Возможно, мертвые могут быть великодушными, — нерешительно добавил я. — Даниэль, верно, обрадовался бы, что мы снова встретились.
— Возможно. Но остальные, Джон… Остальные могут быть такими неумолимыми. Дай мне продолжить, пока я не утратила решимости. Джон, торговец свечками, у которого я работала, был хорошим человеком — очень умным и добрым. Но однажды я увидела на площади Грасы своего дядюшку Томаса. После этого я выглядывала из комнаты и мастерской очень редко. Он разыскивал меня, чтобы увезти назад… Возможно, его послала моя мать. — Она вздрогнула и поплотнее закуталась в плед. — Еще через несколько недель ко мне подошел англичанин, предложивший мне работу на фабрике по переработке шерсти недалеко от Лондона. С ним я и уехала. Я называла его дядюшка Герберт. Он обещал, что я буду работать с другими девушками из Португалии и Испании, и поначалу был добр ко мне.
— Но когда ты приехала в Англию, выяснилось, что он лгал тебе.
— Да. Мне дали вычурную одежду и отправили работать проституткой в Гайд-парке. Мне тогда было всего шестнадцать. Не могу даже сосчитать, сколько мужчин предлагали мне называть себя папой. — Она засмеялась. — Я выучилась говорить все, что им хотелось — папа, милый, ненаглядный. По-английски, по-французски, по-испански — даже по-немецки! О да, за эти годы я научилась многим полезным вещам. — Она откинулась на спинку дивана, похоже, давно смирившись с тем, как прошла ее жизнь.
— Можно ли было убежать?
— Я на это надеялась. Втайне я верила, что неукротима, что никто не сумеет удержать меня навсегда. Я была уверена, что, взяв верх над дядей и матерью, я сумею победить и жизнь. Я была такой наивной и оптимистичной! Между прочим, это у нас с тобой общее, не то, что у Даниэля. Я думаю, он появился на свет, изведав адовы муки; может, поэтому он и полюбил меня?
В этот миг я почувствовал сильнейшую потребность сознаться, что предал его. Я понимал, что это мой единственный шанс, но, попытавшись подобрать верные слова, понял, что их не существует.
— Джон, мы не обязаны говорить об этом, — заметила Виолетта, почуяв мое волнение.
— Нет, я хочу этого разговора больше всего на свете. Именно этого я и хотел с того момента, как прибыл сюда.
— Я дважды пыталась бежать. Мой сутенер так страшно бил меня за это, что оба раза я не могла работать целую неделю. После второго побега он привязал меня к кровати и пригласил попользоваться мною мужланов — трубочистов, мусорщиков… — Она сморщила носик. — Я открою тебе секрет — мне в принципе было наплевать на то, что они вот так вот использовали меня, но они оставили на мне столько насекомых! После этого я перестала верить в сочиненную мною сказку о победе вопреки всему. Я сочинила новую, в которой успех зависел от того, насколько хорошо я сумею воспользоваться обстоятельствами. Судьба превратила меня в шлюху? Что ж, пять лет, до тех пор, пока мне не исполнился двадцать один год, я ублажала мужчин Лондона. Каждому из нас нужна простая цель, считаю я. Знаешь, один английский генерал заявил мне, что я отношусь к своей работе по-солдатски. — Она коротко засмеялась. — Он хотел сделать мне комплимент, Джон, — добавила она, рассердившись, что я не счел это забавным. — Бедный милый Джон, который так старается защитить Виолетту. Пожалуйста, не жалей меня — я прекрасно выполняла свою работу. Знаешь, мне вдруг пришло в голову, что за все те годы в Англии я ни разу не посмотрела в ночное небо. Дошло до того, что я начала удивляться: с чего это я устроила такой шум из-за дядюшки? И почему я мечтала об Америке? — Она встала. На стене позади нее появилась зловещая тень, словно кто-то преследовал ее. — Нет, оказалось, что быть женщиной — совсем не то, что я думала раньше. А что совпадает с мечтами? В любом случае, это было лучше, чем быть ребенком — намного лучше. Знаешь, Джон, я даже не могу сказать, почему я его убила. Вот это кажется мне непростительным. Для убийства должна быть очень веская причина, ты так не считаешь?
— Убила кого? Я не понимаю тебя.
— Я должна выпить виски, — сказала она, облизнув губы. — Тебе принести?
Виолетта наполнила стаканы, согнулась над своим и стала прихлебывать из него, как кошка. Я молчал, ожидая продолжения.
— Через пять лет после моего приезда в Англию, — заговорила она, — я проснулась и увидела в постели рядом с собой мужчину. — Она посмотрела в стакан и начала размешивать виски пальцем. — Кожа у него походила на молоко. И на руках нежные светлые волосы. — Она лизнула палец. — Многие англичане так выглядят. Но я проснулась рядом с ним и не смогла о нем ничего вспомнить, даже откуда он взялся тут. Я почему-то решила, что нахожусь в Порту, и это мой дядюшка забрался ко мне в комнату. Я схватила его трость и ударила его, пока он спал. Я ударила его очень много раз. — Она подняла над головой воображаемую трость и резко опустила ее, стукнувшись рукой об стол. — Изо рта у него текла кровь, а я все била его, все била, пока жена его не превратилась во вдову, а дети не остались сиротами. Когда я поняла, что убила его, ни на минуточку не пожалела об этом.
— Ты думала, что это дядя Томас и что он…
— Нет-нет, когда я увидела кровь, то поняла, что это не мой дядя. Я вспомнила, что зовут его Фредерик, что у него есть жена и два сына. Но я все равно била его, и его смерть меня очень порадовала.
Она снова откинулась на спинку дивана и начала грызть ноготь на большом пальце.
— Мой сутенер увез меня в Ливерпуль, чтобы избежать следствия. Я сменила имя и проработала там еще два года, в основном в доках. — Она вскочила и наполнила оба стакана.
— Как же ты избавилась от него? — спросил я.
Она села на место и сказала:
— Терпение, Джон. Я как раз подхожу к этому. Однажды ранней весной, в очень дождливый день, с парохода сошла на берег элегантная молодая женщина и спросила меня, где можно нанять экипаж. Она говорила с очень знакомым акцентом, поэтому я ответила ей по-португальски. Мы посмеялись над этим совпадением, и я проводила ее в отель. Ее звали Мануэла Сильвейра Диас, и мы были одного возраста — двадцать три года. Она была замужем за англичанином, и они только что вернулись из Америки. Он с двумя детьми уже находился в Ньюкасле, а ей пришлось задержаться в Бостоне, и теперь она хотела нанять гувернантку. Прежде, чем мы расстались, она спросила, не нужна ли мне работа, даже не поинтересовавшись, кто я такая и чем зарабатываю себе на жизнь. — Виолетта скептически посмотрела на меня. — Непростительная безответственность, тебе не кажется? И что я знала о воспитании детей?
— Она что-то почувствовала в тебе — что-то доброе и целеустремленное. Мы все в тебе это чувствовали.
Виолетта насмешливо фыркнула.
— Ничего подобного. Просто она верила, что все люди хорошие — это немного похоже на тебя, Джон. И она тоже была еврейкой. Ее предки бежали от Лоренцо Рейса и его друзей.
— И что ты ей сказала?
— Я сказала, что пойду к ней в гувернантки. Она дала мне адрес. В следующую ночь я наняла экипаж из Ливерпуля в Манчестер, а оттуда, сменив еще несколько экипажей, добралась до Ньюкасла. Я поселилась в доме у Мануэлы, не имея никакой одежды, кроме той, что была на мне; в комнате рядом с детской. — Ее глаза наполнились слезами. — У меня была собственная кровать и простыни! Помнишь, как Даниэль поселился у сеньоры Беатрисы? Он говорил нам, что простыни гладкие, как мох!
Я дотянулся до ее руки, но она отдернула ее и села, как деревянная.
— Меня не нашли — ни полиция, ни мой сутенер, хотя я постоянно тревожилась об этом. Джон, а теперь скажи мне вот что: где в тебе живут угрызения совести?
Я решил, что она спрашивает, о чем я больше всего сожалею в своей жизни.
— Я сожалею, что не сумел утешить моего отца. Это могло все изменить.
— Нет, где они в тебе? Где? — Она увидела мое растерянное лицо и произнесла: — Мои — у меня в глазах. Когда я смотрю в зеркало, то вижу, как все, о чем я сожалела, смотрит на меня оттуда, словно я только из этого и сделана. И вот что я тебе скажу — невинная кровь никогда не высыхает. И скажу еще кое-что об охоте, а ты можешь передать это Полуночнику: лучший охотник — это твоя вина! Жизнь с детьми Мануэлы оказалась для меня всем на свете. Я могла исчезнуть в их мире, а именно это я всегда и пыталась сделать тем или иным способом — раствориться в чьей-нибудь жизни.
— Ты переписываешься с ними? Они приезжали к тебе сюда?
— Я писала письма, хотя мне и не велели, но ответа так и не получила. Мануэла должно быть, просто сжигала мои письма.
— Почему это?
Виолетта вздохнула.
— Когда дети выросли, Мануэла отправила их в школу. Я могла остаться в ее доме, но решила прежде признаться ей во всем. Мы к этому времени стали близки, как сестры. Я не рассказала ей всего, как, допустим, тебе, но призналась, как зарабатывала себе на пропитание, и намекнула, что делала и другие ужасные вещи. Когда исповедь окончилась, она приказала мне собрать вещи и немедленно покинуть ее дом. Я кинулась за помощью к ее мужу, но он просто запер дверь и не впустил меня. Я упала на колени и умоляла его, но он не открыл.
— Должно быть, он жестокий человек — отказать тебе вот так после твоей преданной службы их семье.
— Жестокий? Он просто охранял свою семью от шлюхи и убийцы.
— Ты не такая!
— Ах вот как? — закричала она. — В самом деле?
— Для меня — конечно.
— Для тебя! — Она просто выплюнула это в меня. — Ты смотришь на меня глазами, затуманенными прошлым, которого давно нет. Все прошло, Джон. И девочка которой я была, мертва! Разгляди это хорошенько, пока не стало слишком поздно!
И Виолетта кинулась к двери в сад, но на пороге обернулась, дрожа всем телом.
— И не смей успокаивать меня! — потрясла она кулачком. — Позволь мне закончить, Джон, потому что я больше никогда не решусь говорить об этом. — Она провела рукой по волосам и немного успокоилась. — Через два месяца, когда я уже работала в борделе у реки в Ньюкасле, муж Мануэлы сообщил, что нашел мне место кухарки и экономки у старого вдовца-американца по имени Лемойн. Но получить эту работу я могла только при условии, что никогда не буду искать встречи с их детьми. У Лемойна была дюжина яблочных садов севернее Нью-Йорка, вдоль реки Гудзон. — Она обвела рукой комнату. — Это был его городской дом. Я работала на него четыре года, пока он не скончался чуть больше двух лет назад. По завещанию сады отошли его сыновьям, а мне достался дом и небольшая рента.
— Должно быть, он высоко ценил твою помощь.
— Да, мою помощь. — Она нахмурилась. — И многое другое.
— Когда я только приехал, Виолетта, ты выглядела испуганной. Почему? Потому что я — мужчина?
— Нет, Джон. Я подумала, что полиция добралась до меня. — Она безутешно покачала головой. — Какая-то часть меня всегда надеялась, что они поймают меня и накажут за все то зло, которое я совершила. И когда я увидела тебя, то ощутила, как эта надежда вновь ворохнулась во мне.
— Виолетта, ты заслуживаешь гораздо большего, чем имеешь. — Я встал и подошел к ней, но она оттолкнула меня. — Тебя вынудили заняться проституцией, — умолял я. — Тебя насиловали и обходились с тобой жестоко. Ты забыла, как тебе остригли волосы?
— Только потому, что я сказала. Если бы я молчала… Я во всем виновата сама.
— Это неправда, — твердо сказал я. — И я не позволю тебе говорить такое о…
Она вскочила и изо всей силы ударила меня.
— Убирайся отсюда! — завопила она. — Уходи, пока не поздно! Я не хочу, чтобы ты оставался здесь! Ты слышишь? Тебе нет места в моем доме!
И, прекрасно понимая, что я ее не оставлю, она упала в мои объятия и разрыдалась. Я отвел ее в комнату. Когда мы входили в дверь, она спросила:
— Разве может презренный человек заслужить право на счастье — или просто найти покой?
— Ты не презренна. Пожалуйста, не говори этого.
Виолетта провела кончиками пальцев по моей щеке, которую ударила.
— Я говорю то, что есть.
— Человек, которого ты убила, мог быть из великодушных мертвецов, как Даниэль. Неужели нельзя поверить, что такое возможно?
Ее глаза широко открылись.
— Джон, у него было двое детей. Ты бы простил женщину, которая отняла у тебя твоих девочек?
Я уложил ее в постель. Она легла на бок, отвернувшись от меня, а я начал заплетать ей волосы.
— Не надо, не дотрагивайся до меня. Лучше расскажи мне что-нибудь.
— Ты поэтому отослала меня и Даниэля в тот день с Новой площади? Потому что считала, что не заслуживаешь счастья?
Виолетта не ответила. Может, потому что она не смотрела на меня, я нашел в себе силы признаться в своем предательстве.
— Тогда я его тоже не заслуживаю. Потому что я предал Даниэля. Я… Я сказал ему, что ты хочешь уехать в Америку без него. В тот день, когда мы навеки потеряли тебя. В последний день его жизни. Он обезумел и напился. И побежал к реке.
Виолетта повернула ко мне лицо.
— Я пытался спасти его, — простонал я. — Никогда в своей жизни не старался я так сильно. Но он утонул, потому что у меня не хватило сил.
— И ты думал об этом все эти годы? — сев на кровати, спросила она.
— Да.
— Ах, Джон, из всех тех людей, что любили Даниэля, ты причинил ему меньше всего боли. К тому времени, как ты сказал ему о моем отъезде в Америку, я его уже успела откровенно предупредить. Он знал, что в один прекрасный день я уеду, и неважно, с ним или без него.
— Тогда почему он был так потрясен моими словами?
— А ты не понимаешь? Он, вероятно, даже не догадывался, что тебе это известно. Он, должно быть, решил, что это я его предала, рассказав тебе. Это была моя, а не твоя вина.
— Так не я толкнул его в реку?
— Нет, Джон. И ты ничего не мог сделать для его спасения. Только… только я могла бы ему помочь.
Я закрыл глаза и задрожал, чувствуя, что тайный стыд, мучавший меня все эти годы, покидает меня. Мир изменился; Даниэль не отнесся ко мне с презрением перед смертью.
Благодарность, охватившая меня, только усилила мою решимость освободить Виолетту от угрызений совести.
— Мы все заслуживали куда большего, — прошептал я. — Ты, я, Даниэль. Но тогда у нас не было выбора. Ты тоже ничего не могла сделать — ничего.
Она поцеловала меня в обе щеки и сказала:
— Ты добрый, но я больше не могу говорить о прошлом. Я слишком устала. Прости меня.
Я спал урывками, погружаясь в темный, вызывающий содрогание кошмар, в котором оказался запертым в Дозорной башне во время чудовищной грозы. Полуночника нигде не было видно, но он говорил на своем щелкающем языке прямо в моей голове, словно мы с ним были одним человеком. Проснувшись, я сообразил, что он потихоньку пропадает — по крайней мере его образ — даже из моих сновидений.
Около пяти утра я еще раз увидел Виолетту в саду, но не стал к ней спускаться; я не хотел, чтобы расставание сделалось для нас еще тяжелее.
Завтракать я не смог, только пил чай чашку за чашкой и отщипнул кусочек тоста с джемом, чтобы порадовать Виолетту. Она пыталась вести непринужденную беседу о прохладной погоде и тому подобной чепухе. Мой корабль отходил в одиннадцать. К десяти волнение мое достигло такой степени, что мне хотелось закрыть ставнями все окна в доме. Я встал и хотел попрощаться.
— Я провожу тебя до пристани, — с беспокойством сказала Виолетта, словно и речи быть не могло о том, что она останется дома.
Даже ее дурацкая белая шляпка стала мне теперь дорога.
— Я не выдержу, если мне придется помахать тебе с палубы, — признался я. — Пожалуйста, давай попрощаемся здесь.
Я крепко прижал ее к себе и держал так, пока она не перестала всхлипывать и смогла улыбнуться, когда я пощекотал ей подбородок. Последнее, что она мне сказала, было:
— Джон, ты мне так дорог, что я спасу тебя от себя. Ты не должен влюбиться в меня. А если это уже произошло, я молю тебя, чтобы за время странствий сердце твое отвернулось от меня.
Говорят, что страдания укрепляют, но тогда, глядя в ее нефритовые глаза, я почувствовал, что нас оно сломало.
Мы плыли неторопливо и добрались до Александрии только через пять дней. Город оказался более провинциальным, чем я ожидал, хотя мог похвалиться и прекрасными особняками, и конторами. Я раньше никогда не видел такого количества чернокожих людей, и хотя большинство из них были одеты в лохмотья и работали подсобниками в магазинах и разнорабочими, все же некоторые были одеты просто шикарно! Я решил, что это сулило Полуночнику только хорошее, и радовался, что вижу явные признаки процветания.
Остановился я в пансионе Харперов, деревянном доме на улице Фэйрфакс, недалеко от порта.
Положив вещи, я первым делом направился на Кинг-стрит, оживленную улицу, идущую через весь город с востока на запад.
Согласно письму капитана Моргана, именно здесь находилась аптека Миллера, который купил Полуночника и у которого тот работал до самой смерти хозяина от желтой лихорадки.
Я надеялся, что сын, дочь или вдова смогут поделиться со мной какими-нибудь сведениями.
Я нашел нужный мне дом и обнаружил, что теперь там находится жилищное агентство Ридинга.
Присев к столу мистера Ридинга, я рассказал ему свою историю. В надежде, что любая дополнительная информация может быстрее привести меня к цели, я упомянул, что моего друга могут знать в Александрии как Тсамму, по его настоящему имени.
— Тсамма — это сорт дыни, которая растет в пустыне, — заметил я. — Во время засухи люди и животные в Африке утоляют жажду ее обильным соком.
Мистер Ридинг зажег сигару. Скрывшись за облаком дыма, он поднял свои мохнатые брови и сказал:
— Сорт дыни?
— Да, верно.
Он попытался сдержать приступ веселья, но не смог и так захохотал, что едва не свалился со стула.
Заметив мое недовольство, мистер Ридинг выпрямился и обрел серьезный вид.
— Прошу прощения, мистер Стюарт. Но дыня… — Он прочистил горло. — Да, так возвращаясь к вашему вопросу. Должен сказать, что, когда африканцев привозят на наш рынок, им обычно дают нормальные христианские имена. Вашего Полуночника могут теперь звать Вашингтоном, Адамсом, Джефферсоном или Джексоном.
Семейства Миллеров жилищный агент никогда не встречал. Существовал предыдущий владелец дома, корабельный плотник по имени Бэрроу, но мистер Ридинг не имел ни малейшего представления, где этот мистер Бэрроу жил теперь и имел ли мистер Миллер жену и детей.
— Скажите, — спросил он, выпуская клубы дыма в потолок, — были у вашего черномазого шрамы или особые приметы?
Он так легко употребил слово черномазый, что я вздрогнул.
— Я такого не припоминаю, разве что небольшой шрамик на брови.
— А клеймо?
— Господи помилуй, надеюсь, что нет.
— Ну, хорошо, а описать его вы можете?
— Он очень маленький человек, ростом около пяти футов, с красивой бронзовой кожей и широким плоским носом, с чувством собственного достоинства…
— Вы говорите, с широким плоским носом?
Я подтвердил, и он ухмыльнулся. Его грубые манеры выдавали жителя горных районов.
— Послушайте, мистер Ридинг, что я такого сказал, чтобы вызвать такое веселье?
— У всех морских черномазых широкие плоские носы, мистер Стюарт.
— Морских?
— Африканцев.
— Мистер Ридинг, я полагаю, что они все из Африки.
— Вот тут вы очень ошибаетесь. Многие плодятся здесь. В сущности, большинство, потому что работорговля прекращена около пятнадцати лет назад этим чертовым актом Конгресса. Большинство наших черномазых родились прямо здесь, в Соединенных Штатах. Боюсь, сэр, что вам придется вооружить меня более толковым описанием, если я надумаю помочь вам выдернуть вашего ниггера из его дыры.
Меня уже тошнило от грубости, с которой мистер Ридинг отзывался о неграх, поэтому я поблагодарил его и ушел. Остаток дня я провел на продавленном матрасе в комнате пансиона, рисуя Полуночника. Это оказалось гораздо сложнее, чем я думал. Несомненно, виновата была удушающая жара, из-за которой мне пришлось разнагишаться и, задыхаясь, сесть у окна, надеясь на слабые порывы ветерка с океана.
Мой рисунок уловил проказливость Полуночника и поэтому люди, которым я его в этот день показывал, говорили:
— О, да это шельмец!
Сначала я считал, что это говорится ласково, но постепенно, увидев несколько неодобрительно нахмуренных лиц, понял, что имеется в виду нечто родственное бездельнику. Я вынужденно пришел к заключению, что они не могут воспринять одухотворенного африканца иначе, чем публичное оскорбление или угрозу.
Не имея других идей, я провел остаток дня, показывая свой рисунок владельцам магазинов на Кинг-стрит и Вашингтон-стрит. Наконец словоохотливый плотник по имени Фридландер припомнил, что у мистера Миллера была дочь Абигайль. Через полчаса после нашего разговора он нашел меня в галантерейном магазине Холла и сказал, что вспомнил — миссис Абигайль Миллер Мансон живет на Квин-стрит. Я взял ее адрес, поблагодарил его и помчался туда.
Деревянный дом миссис Мансон был выкрашен в приятные кремовые и розовые тона. Она открыла мне дверь, ласково и скромно улыбнулась и провела меня в гостиную, предложив присесть на обитый розовым диван. Казалось, что я попал в кукольный дом.
Абигайль Мансон было лет тридцать, а морщины, прорезавшие лоб, заставляли предположить, что жизнь у нее нелегкая. Глаза у нее были ясные и добрые, а движения — быстрые, но осторожные; видимо, у нее были маленькие дети.
На стенах в позолоченных рамках висели большие, красочные карты американских колоний, которыми я искренне восхищался, пока она разливала кофе в малиновые фарфоровые чашки. Я поднял чашку, чтобы получше рассмотреть ее, и хозяйка обеспокоенно сказала:
— Надеюсь, с ней все в порядке?
— Конечно, конечно. Просто я сам занимаюсь керамикой и изразцами, а ваш фарфор просто восхитителен.
— Как это мило с вашей стороны, мистер Стюарт, благодарю вас, — сказала она мелодичным голосом. — Мой муж выписал мне этот сервиз из Франции. Это был свадебный подарок.
Миссис Мансон сделала деликатный глоток и поведала мне, что мистер Фридландер повел себя не совсем честно, когда встретился со мной, потому что мои манеры и акцент показались ему ужасно раздражающими. Он подумал, что решать должна она сама, поэтому отправил к ней посыльного с вопросом, можно ли назвать этому шотландцу ее имя. Она согласилась встретиться со мной, ибо скрывать ей нечего, а возможность поговорить с иностранцем она всегда приветствует.
— В последнее время в прессе северян так чернят нас, южан, что вы, возможно, сможете нас простить, если мы будем не очень гостеприимны.
— Что ж, учитывая обстоятельства, все это понятно.
Я объяснил ей, зачем пришел, и поблагодарил за то, что она согласилась встретиться. Она очень хотела взглянуть на мой набросок. Я развернул его, и она воскликнула:
— Ну как же, я прекрасно помню это лицо! Вы сказали — Полуночник? Насколько я помню, отец называл его по-другому. — Она рассеянно посмотрела в окно. — Не могу припомнить. Сэмюэл… Кажется, Сэмюэл.
— В Африке его звали Тсамма. Возможно, имя поменяли на европейское, близкое по звучанию.
Она наклонилась ко мне с сияющими глазами.
— Теперь я уверена, что его звали Сэмюэл. Но это было не меньше пятнадцати лет назад.
— Я полагаю, семнадцать.
— Когда он у нас появился, я была еще девочкой. Моему отцу требовался помощник, вот его друг и предложил ему Сэмюэла. Насколько я помню, он был немым. Для нас это было настоящим потрясением.
— Немым? Нет, человек, которого я разыскиваю, прекрасно говорил. Во всяком случае, когда…
Мысль о том, что работорговцы перерезали ему голосовые связки, заставила меня похолодеть и замолчать.
— Еще кофе? — предложила она.
— Нет, спасибо. Миссис Мансон, когда ваш отец скончался, Сэмюэла продали. Во всяком случае, мне сказали так. Вы не знаете, куда?
— Боюсь, что нет.
— А кто его купил?
— Не думаю, чтобы мне об этом говорили.
— Может кто-нибудь припомнить?
— У меня есть двое братьев, но они намного младше меня. Тогда они были совсем детьми. Не думаю, чтобы они знали. Но если хотите, я спрошу их.
— Я был бы вам очень признателен. — Я не смог скрыть разочарование.
— Мистер Стюарт, мне очень жаль, что я не смогла вам помочь, — сладко проговорила она. — Хотелось бы сделать больше.
— Может быть, вы знаете кого-нибудь еще, кто интересовался Сэмюэлом?
— Не думаю. Он работал в задней комнате папиной мастерской. Его никто и не видел.
— А что вы скажете о его настроении?
— Думаю, он чувствовал себя неплохо. Хотя был довольно замкнутым. Он умел писать и вел что-то вроде дневника, это я хорошо помню. Однажды он написал мне стихотворение, хотя я и не помню сейчас, о чем. Вообще, как вы можете понять, весьма необычно видеть негра, который что-то пишет.
— А дневник, который он вел — он не у вас?
— Нет. Боюсь, что опять вас разочарую, но я представления не имею, куда он делся.
— Это… это я научил его писать.
— В самом деле? — расцвела она. — Как замечательно!
— Он был очень умен. — Я прикрыл глаза рукой, чтобы не выдать нахлынувших чувств.
Она быстро подошла ко мне, словно пыталась успокоить упавшего ребенка, и умоляющим тоном сказала:
— Ах, мистер Стюарт, неважно, что вам рассказывали, неважно, что именно вы читали, но не у всех нас умерли чувства по отношению к рабам. Лично у меня есть два хороших друга-негра, более ценных, чем вся остальная моя собственность. Они оказали мне неоценимую помощь в воспитании детей. Мистер Стюарт, молю вас, поймите, многие из нас понимают, что рабство оказывает плохую услугу не только неграм, но и белым. Это большое зло.
Она вытащила из рукава кружевной платочек и прикоснулась им к уголкам глаз, и тут меня озарило — да она же играет, и делала это с самого начала встречи!
— Работорговля — это ужасно, — провозгласила она. — Я убеждена в этом всем сердцем! Но для нас все слишком поздно. — Она скорбно опустила голову и глубоко вздохнула, якобы успокаиваясь. — Рабство и мы неразлучны два столетия. Покончить с этой традицией означает совершить самоубийство. На Севере хорошо развита промышленность, и она обеспечивает им благосостояние. А здесь, где есть только табачная промышленность да небольшой порт, мы не проживем без труда негров. Вот чего никак не поймут авторы передовиц на Севере. — Она стиснула руки, словно собираясь произнести пылкую молитву. — Без наших традиций и ценностей мы погибнем. Они — тот ковчег, в котором мы все плывем. А северяне по-прежнему жаждут увидеть, как мы тонем в море крови. Я не верю, что шотландец, человек, принадлежащий к народу, который так долго страдал под английским игом, сочтет это справедливым.
Миссис Мансон пообещала, что известит меня в моем пансионе, если братья сумеют сообщить ей какую-нибудь стоящую информацию. Я покинул ее дом в смятении, недоумевая, было ли хоть одно слово из сказанного искренним.
Вечером обрушился темной пеленой дождь, в сопровождении громовых раскатов и вспышек молнии. Снедаемый тревогой, я закрыл глаза и стал вспоминать, как Полуночник в первый раз ушел из нашего дома в Порту, следуя за грозой.
Следующий час я провел, скорчившись над письменным столом, и писал письмо детям. Я рассказал им, что Александрия — прекрасный город с красивой пристанью, и что у меня все хорошо. Я снова просил прощения за то, что уехал от них, и пообещал, что вернусь как можно быстрее.
Я завернул в бумагу две пары сережек из филигранного серебра, купленных после обеда в ювелирной лавке — розы для Эстер и колокольчики для Грасы — и бережно положил их в конверт.
Представив себе, как девочки будут в них выглядеть, я начал еще одно послание, на этот раз жене:
«Ненаглядная Франциска, я сейчас в стране, в которой никого не знаю, и меня обуревают сомнения. Американцы либо лгут мне, либо высмеивают меня, и я не всегда понимаю, чего они добиваются. А в своих кошмарах я не понимаю Полуночника, да и себя тоже. Однажды ты пообещала, что отправишься со мной куда угодно, и я бы так желал, чтобы ты была со мной сейчас. Но нет у нас власти, чтобы защитить тех, кого мы любим. Теперь я понимаю это лучше, чем когда-либо, и это ужасает меня, когда я пробуждаюсь по утрам. И я чувствую…»
Я окунул перо в чернила и понял, что нет смысла добавлять что-то еще к письму, которое никто никогда не прочтет. Скомкав написанное, я поджег листок и бросил его в камин, а потом смотрел, как пламя вновь отделяет меня от Франциски.
Утром хозяйка пансиона, миссис Ван Зандт, посоветовала мне отнести набросок в невольничий загон, через который ежегодно проходят тысячи чернокожих перед отправкой в Чарльстон и другие города Юга.
— Раз уж вы ищете себе негра, — доверительно сообщила она, — вам стоит сходить на аукцион; цены там вполне разумные.
Я ожидал увидеть огромнейшую тюрьму, но передо мной стояло всего лишь трехэтажное кирпичное здание, окрашенное в грязно-желтый цвет. Боковые дворики были огорожены высокими побеленными стенами, утыканными по верху отвратительными осколками стекла. Увидеть, что происходит внутри, я не мог, потому что стены возвышались на добрых десять футов, но хорошо слышал приглушенные разговоры негров, ожидавших погрузки на суда, и мрачный звон тяжелых цепей.
Худощавый седой мужчина в полосатых брюках стоял в дверях конторы и чистил коротким ножичком яблоко. Я представился. Его звали Коулмэн. Он великодушно предложил мне кусочек своего фрукта, который я с благодарностью принял. Потом я поведал ему новую версию истории Полуночника, которую придумал в надежде добиться иной реакции, нежели та, которую встретил у мистера Ридинга: я ищу своего бывшего слугу, который унаследовал несколько сотен долларов от своего отца, свободного негра, управлявшего моим хозяйством в Нью-Йорке. Человек, которого я ищу, был рабом в Александрии, но семнадцать лет назад его куда-то продали. Любой человек, который приведет меня к нему, получит вознаграждение — пятьдесят долларов серебром. Я спросил мистера Коулмэна, нельзя ли показать ему рисунок.
Он ткнул ножичком в сторону бокового дворика.
— Вы представляете себе, сколько черномазых я продал в Александрии за последние семнадцать лет? Бьюсь об заклад, тысяч пятьдесят, а то и больше. Так что, мистер Стюарт, — тут он прищурился, глядя на меня, — вы же не думаете на самом-то деле, что я такой болван, чтобы помнить вашего Полуночника? — И он злобно ухмыльнулся.
— Я лишь надеялся, что вы сможете узнать…
— У нас здесь вовсе не сумасшедший дом.
— Все же окажите мне любезность, взгляните, — настаивал я, разворачивая набросок.
— Уродливый мошенник, — прокомментировал мистер Коулмэн, отрезая еще кусок яблока. Потом посмотрел на небо, ничуть не торопясь сказать еще что-нибудь. — Вроде и не похоже, а все равно день будет солнечный. Это хорошо. — Он снова посмотрел на меня, в глазах плясали злые бесенята. — А знаете почему?
Я покачал головой, и тогда он спросил:
— А вы знаете что-нибудь об индюках, мистер Стюарт?
— Когда я был мальчиком, у нашего соседа была индюшка Мариголд… Она… — Я уже хотел сказать о ней что-нибудь приятное, но вовремя спохватился, что он в очередной раз поднимет меня на смех, поэтому закончил фразу очень глупо: — Она была большая.
— Так вот, мистер Стюарт, когда идет дождь, ваша Мариголд и все ее друзья-приятели поднимают головы к небесам и открывают клювы. Они настолько чертовски упрямы и тупоголовы, что могут даже утонуть подобным образом. — И он снова ткнул в сторону бокового дворика. — У черномазых мозгов не больше, чем у индюков. Можете меня цитировать. Во время вчерашнего дождя один ниггер утонул в луже грязи. И не спрашивайте меня, как ему это удалось. Настолько они тупые. Из-за него я потерял долларов шестьсот, а то и больше. Поэтому, мистер Стюарт, для моего бизнеса лучше, когда светит солнце. А для вас лучше, если вы забудете про своего Полуденного Колокольчика. Его давно нет. Может, потонул где-нибудь в грязи.
Стычка в невольничьем загоне так меня расстроила, что я в бешенстве пошел куда глаза глядят, и вскоре добрался до района, где жили сами по себе негритянские семьи в приземистых домишках, отделенных друг от друга заросшими участками. На улице играли две девчушки, лет четырех и семи, старшая катала ржавый металлический обруч, младшая прыгала через скакалку. У обеих в коротко остриженных волосах были симпатичные розовые ленточки. Тут до меня дошло, что я уже довольно давно не видел ни одного белого. Более того, на меня уставились несколько чернокожих, сидевших на своих крылечках, а теперь пристально смотрели и обе девчушки.
Я подошел к малышкам и, улыбнувшись, воскликнул:
— О, какие славные девочки! Вы сестры?
Они переглянулись, очевидно, удивившись моему акценту. Младшая выронила гладкий белый камешек, который до этого держала в кулачке, а старшая девочка совершенно неожиданно завопила во все горло. Я невольно зажал уши, а она схватила сестренку за руку и понеслась прочь. Они бежали к старому покосившемуся домику, спрятавшемуся за толстым дубом шагах в пятидесяти от меня. Домчавшись до спасительного крыльца, старшая перегнулась через перила и сердито посмотрела на меня. Ее крохотная сестричка смотрела с любопытством и сосала большой палец.
Через мгновенье из двери показалась широкобедрая женщина в голубом шарфе, накинутом на голову. Старшая девочка показала на меня с таким видом, словно я был разбойником.
— Мадам, — крикнул я, — я всего лишь спросил девочек, не сестры ли они!
Она свирепо замахала руками, сгребла детишек в охапку и скрылась в доме, крепко хлопнув дверью.
— Ты сумел стать врагом тетушке Каролине Голд, так что попал в крупные неприятности.
Я повернулся на голос и застыл с открытым ртом: на скрипучем крыльце побеленного домика стояла старушка в брюках и домотканой жилетке. Под жилеткой не было рубашки, так что виднелись голые плечи и живот.
Я предположил, что ей лет семьдесят, потому что она была совсем седой и сгорбленной, но блестящие черные глаза смотрели молодо, а щеки были гладкими, как бархат. Я счел ее потрясающе красивой, но при этом несколько тревожащей, потому что она словно материализовалась из давно забытого сна.
— Она наложит на тебя заклятье, детка, такое сильное, что не будешь знать, куда деваться. Она как-то раз потопила корабль в гавани, и четыре человека так и не сумели нам рассказать, как это случилось, потому что ихние ротики так и не выплыли из-под воды.
— Мне кажется, я должен перед ней извиниться.
— Извиниться? Перед этой дрянью? — Она нахмурилась и хлопнула себя рукой по уху, прогоняя муху. — Иди-ка сюда, дитя, — сказала она, сжалившись надо мной. — Тебе, видать, нужна моя помощь.
Я присел, поднял блестящий камушек, который уронила младшая девчушка, и поднялся на крыльцо. Она присвистнула и восхищенно оглядела меня.
— Да ты высокий, молодой человек — чертовски высокий! Я Мэри Райт. Но почти все называют меня Лунная Мэри. Кроме моих детей.
Я сказал, что фамилия моя Стюарт, но попросил называть меня Джоном.
— Если ты не против, так я не хочу, чтобы меня сцапал дьявол, и буду называть тебя мистер Стюарт.
Я положил белый камешек на перила крыльца, попросив вернуть его младшей девочке.
Лунная Мэри взяла его и понюхала.
— Ты поднял его ради нее? Почему тебя заботит, что потеряла девчонка на улице черномазых?
— Маленькие девочки роняют свои вещи и обязательно хотят получить их назад. Я знаю это — у меня есть две дочки.
— У тебя какая-то беда, дитя. Не нужно иметь отличное зрение, чтобы понять, что ты забрался далеко от дома, а тут еще эта дрянь Каролина Голд накладывает на тебя заклятья, она-то не из тех, кто прощает, если напугать ейных принцесс. Слушай, я обычно не сую нос в чужие дела, но ты, хоть и попал в переделку, а все равно возвращаешь этот камешек… Погоди-ка меня здесь, дитя. — Она ткнула в меня кривым пальцем. — И смотри, не пугай больше никого.
Она зашла в дом, переваливаясь, как утка, и тут же вышла с бело-коричневым кувшином, в котором плескалось с пинту зеленоватой жидкости.
— Выпей это, — протянула она мне кувшин. Я спросил, что это такое, но она отрезала: — Просто выпей, и все. Не отрава. Или хочешь просто стоять, сложив ручки, и ждать? Каролина Голд будет не против, если ты дождешься, пока ее проклятье поселится в тебе.
Я поднес зелье к губам. Оно было кислым. Старуха фыркнула, видя мою нерешительность.
— Упрямство давно взяло тебя в плен, дитя. Здесь просто лимон с мятой, и еще кой-какие штучки. Никакое заклятье не попрет против моего зелья, если уж оно за тебя возьмется.
Оно было подслащенным, и в него явно добавили перец, потому что горло обожгло огнем.
— Ну что, не так уж и страшно, мистер Джон, а?
— В своем роде очень неплохо, — из вежливости прохрипел я.
Я заметил, что она назвала меня по имени, но старуха огрызнулась:
— Это не твое дело!
Потом схватила меня за руку и четыре раза повернула, бормоча что-то себе под нос, кажется, на каком-то африканском наречии. Потом заставила меня согнуться перед ней и сильно нажала пальцем на лоб. Позже я обнаружил прилипшую ко лбу золу.
— У тебя неудачи, мистер Джон? — спросила она, искоса поглядывая на меня. — Потому что выглядишь ты, как чертов неудачник.
Я поведал ей, что со мной случилось в невольничьем загоне, а это, в свою очередь, повлекло за собой историю моих поисков Полуночника. Когда я замолчал, она облизнулась с таким видом, словно пробует что-то очень вкусное, и протянула:
— Ты его найдешь. В этом я уверена.
Я спросил, почему, и она ответила:
— Да потому что есть в тебе эдакое. Ты уж не сдашься.
— А если Полуночник давно умер?
— Вот что я тебе скажу, мистер Джон. Люди находят то, что должны найти, если ты понимаешь, что я имею в виду. Так уж жизнь устроена. — Она похлопала себя по животу и добавила: — Я тебе еще скажу, если не обидишься. Ты все делаешь неверно, дитя. Пошел спрашивать на Кинг-стрит и в этот кошмарный загон. Эти белые знать не знают, куда делся твой Полуночник, да и не хотят знать. Тебе сразу надо было спрашивать нас здесь.
— Вот этот ваш район… Что, ваши хозяева позволяют вам жить здесь за то, что вы заботитесь об их домах?
— Здесь живут свободные люди. Это Дно. — На мое недоумение она ответила: — Все просто, дитя. Некоторые из нас выкупили свободу. Другим ее дали хозяева.
— Как выкупили?
— Работая по воскресеньям.
— А этот ваш дом — это ваша собственность?
— Я купила его у квакеров. Только они нам и помогают.
— Так вы полностью свободны?
— Не знаю я ничего про полностью. У меня-то, понятное дело, все бумаги выправлены, но как я могу быть полностью свободна, если мои дети — нет? Ты знаешь хоть одну негритянскую мамашу, которая может быть свободна?
Она рассказала, что из троих ее детей только старший, Вильям, сумел избежать рабства. Он убежал в Бостон и работает там бондарем.
Она не видела его уже сорок три года, и не слышала о нем — пятнадцать. Младшие дети — девочка и младенец… мальчик — были проданы местному работорговцу, который увез их в Чарльстон.
— Сейчас уж, небось, в Новом Орлеане где-нибудь, — сказала она.
— Если вы не сумели их отыскать, каковы шансы, что я найду Полуночника?
— Ну-ка, послушай, мистер Джон. Белый, который помнит… — Она громко присвистнула и потрясла головой. — Белый, который помнит, — это могущественное создание. Теперь-то я вижу, что твой Полуночник — в тебе. Он вот где. И он защищает тебя от таких, как Каролина Голд, и прочего всякого. Я его хорошо вижу.
Я подумал о Полуночнике, который отдавал мне тепло своего тела, когда Гиена наслала на меня болезнь.
И тут она сказала то, чего я никогда не забуду:
— Не тревожься, мистер Джон. Полуночник оставил в тебе часть себя. И твое путешествие, чтобы отыскать его — святое. Так же точно, как если бы ты отправился в Иерусалим, чтобы повидаться с самим Иисусом.
Так и вышло, что я пошел по Дну, показывая его обитателям свой набросок. Жители, к которым я обращался, вели себя дружелюбно, но Полуночника никто не узнал. Распаренный и вспотевший, я вернулся к себе в пансион, ополоснулся и побрился.
Потом вздремнул и проснулся от назойливого жужжания мух, круживших у моей головы, словно выискивая дорогу в уши. Закатный свет на улице был каким-то неопределенным, то ли розовым, то ли золотым. Вскоре пробило восемь. Я лежал и думал — неужели мне в Америке все время будет так одиноко? Потом выпил оставшуюся в стакане воду и поплелся в таверну у порта в надежде, что прохладный ветерок вернет мне былую энергию. Возле магазина одежды на Принс-стрит ко мне подошли двое белых мужчин, старший был одет в красивую гофрированную рубашку. Младший, бледный, белокурый, с яркими голубыми глазами, был не старше двадцати, совсем юный.
— Вы, должно быть, Стюарт, — сказал уверенно старший.
Я с облегчением понял, что их, видимо, отправила ко мне Абигайль Мансон с какими-то сведениями о Полуночнике. Благодарно улыбнувшись, я ответил:
— Да, сэр, это именно я. А вы, должно быть, один из уважаемых братьев миссис Мансон?
Я протянул ему руку, но он не пожал ее.
— Вы уже собрались покинуть Александрию? — грубо спросил он.
— Нет, сэр, пока еще нет. А теперь прошу меня извинить… — и я прикоснулся к шляпе.
Старший протянул руку и остановил меня.
— Джим, тебе стоит им заняться, — приказал он младшему.
И Джим всадил кулачище мне в солнечное сплетение. Задохнувшись, я упал на колени. Сильный удар по затылку швырнул меня лицом в булыжники мостовой. Не знаю, сколько времени я провел без сознания, но помню, что приветливый белый джентльмен помог мне подняться. Нападавшие давно скрылись. Голова отчаянно болела, но я отказался считать себя больным и благодарил небо за то, что мне не нанесли более ощутимого урона.
Несмотря на головокружение, я все же дотащился до портовой таверны и осушил бутылку плохой мадеры, после чего, спотыкаясь, добрался до своего отеля в надежде, что сон прогонит прочь мысли о поражении.
Утром, все еще плохо себя чувствуя, я позавтракал хлебом и теплым молоком в ближайшей кофейне. Когда я вернулся назад, миссис Ван Зандт сообщила, что в саду меня дожидаются два посетителя.
— Один из них — черномазый, так что вам придется разговаривать с ним снаружи. Сожалею, но таковы мои правила. — И она одарила меня гневным взглядом.
В патио позади дома стоял широкоплечий чернокожий мужчина в красивом зеленом бархатном пиджаке. С ним беседовал приглушенным голосом пожилой белый, худой, одетый в поношенные льняные рубашку и брюки. Когда я подошел, они заулыбались, явно искренне обрадовавшись, что видят меня. У чернокожего не было мочки уха. А глаза походили на желтые луны. Он назвался Хассаром Морганом и крепко пожал мне руку. Белого звали Джон Комфорт.
Как зовут меня, они уже знали. Мы обменялись рукопожатиями.
— Я бы пригласил вас в свою комнату, но миссис Ван Зандт этого не разрешает, — извинился я.
— Мы знаем ее правила, — отозвался мистер Комфорт. — В Александрии главной добродетелью является терпение, в чем вы наверняка уже убедились.
Он увидел, что я немного удивлен его изысканной речью, и сказал, что он квакер.
— Нельзя ли увидеть ваш рисунок Сэмюэла? — попросил мистер Морган. — Мне кажется, я его знаю.
Я принес набросок из комнаты и нетерпеливо развернул. Он несколько секунд смотрел на него и уверенно заявил:
— Да, сэр, это действительно Сэмюэл.
— Он когда-нибудь говорил обо мне? О Джоне?
— Нет, сэр. Мне очень жаль, но человек, которого я знал, был немым.
— Вы уже второй человек, который говорит мне об этом, сэр. Но это невозможно, если только с ним не случилось какого-нибудь ужасного несчастья.
— Мистер Стюарт, заверяю вас, что в моем присутствии он не сказал ни слова.
— Я вам верю. Просто… Не мог ли работорговец перерезать ему голосовые связки?
— Нет, я так не думаю. У него на шее не было шрамов.
— Благодарю тебя, Господи. Скажите мне, он был бодр духом?
— Я не очень хорошо знал его. Он казался… как бы это сказать правильно… он казался смирившимся. Не грустным, нет, но если бы я был религиозным человеком, — тут он покосился на мистера Комфорта, — я бы сказал, что какой-то частицы его души недостает.
— Не знаете ли вы, что с ним произошло дальше?
— После кончины мистера Миллера Сэмюэла продали работорговцу — местному, по имени Бертон, который работал на торговца из Балтимора, Вулфолка. Мистер Бертон умер… думаю, больше десяти лет назад. Мне говорили, что Сэмюэла на корабле отправили в Чарльстон.
— А как вы познакомились с ним, мистер Морган?
— В то время я работал садовником в богатой семье, и Сэмюэл помогал мне по воскресеньям. Он очень любил растения и цветы. А когда случилось вот это, — он слегка постучал пальцем по уху без мочки, — он вылечил мне эту рану.
— Произошел несчастный случай, сэр?
Мистер Морган рассмеялся и заявил, что это пустячная история, о которой не стоит и говорить. Его приятель-квакер довольно туманно пояснил:
— В Александрии много несчастных случаев, — и замолчал.
— Простите мне мое любопытство, но откуда вы узнали, что я в вашем городе?
— Лунная Мэри, — отозвался мистер Комфорт. — Она попросила, чтобы я вам помог. А Хассар — старый друг.
Мистер Морган вернул мне набросок.
— Если позволите говорить открыто, сэр, то здесь вы подвергаетесь опасности. Люди говорят, что вы английский смутьян и пламенный борец с работорговлей.
Я рассказал о своем происхождении, но мистер Комфорт заявил:
— Шотландец вы или нет, но я взял на себя смелость заказать вам спальное место на судне, которое отправляется сегодня утром в Чарльстон. И я заклинаю вас уехать.
— Если Полуночника здесь нет, меня тут ничто не держит. Благодарю за то, что нашли меня. — Я протянул им обоим по визитной карточке, на которых написал адрес Виолетты. — Если вы узнаете о Сэмюэле еще что-нибудь, пожалуйста, отправьте мне письмо по этому адресу — это мой друг.
— Возможно, вы отыщете Сэмюэля в Чарльстоне, — мягко сказал мистер Комфорт.
Мистер Морган присоединился к этому пожеланию, пожал мне руку и добавил:
— И надеюсь, выяснится, что он больше не немой.
Ты мертв, даже если жив
После того, как папа исчез, а Эдвард Роберсон силком увез меня из Ривер-Бенда, он пригласил нескольких белых, и они перевезли меня на адскую хлопковую плантацию, принадлежавшую его брату. Она находилась недалеко от Колумбии, и я провела там семь самых долгих во всей истории человечества месяцев, стирая на работе до крови пальцы. Те дни и ночи походили на теплую черную патоку, и к ним прилипала всякая гадость.
Я проработала там первые три недели сбора урожая, до самого сентября. От меня воняло, как от скунса, и я была, как сумасшедшая, потому что мама умерла, а папа исчез. А сбор хлопка подавляет дух даже сильнее, чем калечит спину.
Я узнала, что печаль может быть такой сильной, что завладевает тобой сильнее, чем хозяин.
Мастер Эдвард увез меня туда, потому что думал — папа переждет пару месяцев, пока все успокоится, а потом проберется в Ривер-Бенд и заберет меня.
Думаю, я до конца не понимала, что перевод меня на эту плантацию означал полное крушение папиных планов, при условии, конечно, что он был жив и что у него эти планы имелись. Я-то была уверена, что папа выяснит, где нахожусь, когда вернется в Ривер-Бенд и порасспрашивает рабов. Но я недооценила злобность натуры Эдварда. Он превзошел самого себя. Он собрал всех домашних и полевых рабов и скорбным голосом сообщил им, что меня пришлось срочно отвезти из Большого Дома в больницу в Чарльстоне, потому что у меня была ужасная лихорадка. Через три дня волнений и тревоги, от которой все хмурили брови, а Лили держалась за бронзовый крест на своей груди, словно моя жизнь была спрятана в нем, Эдвард нацепил на лицо самое скорбное выражение, какое только мог, и заявил, что я умерла от малярии.
Я бы предпочла гроб, обитый изнутри мягким бархатом, но пришлось ограничиться простым сосновым ящиком. Мои друзья опустили меня в землю на невольничьем кладбище у Рождественского Ручья. Видимо, мастер Эдвард насыпал в гроб земли, завернутой в ткань, и положил туда старый сыр: позднее мне говорили, что от меня так воняло, что Кроу и другие вынуждены были затыкать носы. Эдвард отказался открывать забитый гвоздями гроб, объявив, что тело мое изуродовано болезнью.
План прошел как по маслу. Через два месяца, когда мастер Эдвард играл в казино в Чарльстоне, в Ривер-Бенд снова тайком пришел мулат и спрашивал обо мне. Двое или трое полевых рабов сообщили ему, что я умерла от малярии и давно похоронена.
Мулат и появился, и исчез быстро и незаметно, как тень на закате.
А я все надеялась, что папа где-то здесь и пошлет кого-нибудь выкрасть меня, или же что он на Севере, зарабатывает там деньги, а потом заплатит за мое освобождение.
Мастер Эдвард вернул меня назад в Ривер-Бенд в середине сентября.
Он рассчитал, что если мой отец и прятался где-нибудь, то к этому времени уже узнал, что я умерла. И в его сверкающих злобой глазах легко читалось, какое дьявольское наслаждение он получил, одурачив всех.
Через пару недель он даже снова стал посылать меня за покупками в Чарльстон.
Надо было видеть лица рабов, когда я вернулась в Ривер-Бенд и вышла из повозки у крыльца. Лили с воплями выбежала из кухни.
— Морри, девочка! Морри, девочка!
Она упала на колени и начала бормотать молитвы, благодаря Господа за то, что он спас меня от смерти. Потом крепко обняла меня и стала целовать попеременно то меня, то свой крест. Когда она меня отпустила, Ткач уставился на меня, словно я была привидением. Я взяла его за руку, и он громко расхохотался, а потом вскинул меня на спину, словно я вновь была маленькой девочкой и просила поиграть со мной в лошадки. Когда он, наконец, опустил меня на землю и мы перестали смеяться, он спросил меня, каково там, на небесах, и как мне это понравилось.
— На небесах? — спросила я недоуменно. — Небеса не имеют ничего общего с центром Южной Каролины, насколько я в этом разбираюсь. А уж если имеют, то в следующий раз мне лучше отправиться прямиком в ад.
Позже, когда мы сидели на веранде вдвоем, Ткач сказал чертовски умную вещь:
— Я думаю, если белые говорят, что ты умер, то ты мертв, даже если жив.
Я полагаю, что правда подкрадывается к вам незаметно, как трагедия. Потому что прошло около четырех месяцев после моего возвращения домой, пока я поняла, что исчезнуть из Ривер-Бенда — это не все, что мне требовалось. Нет, мэм. Во всяком случае, не тогда, когда мастер Эдвард мог в любую минуту решить, что один из нас умер.
Я поняла это довольно неплохо в день, когда Лили исполнилось шестьдесят пять. После обеда Эдвард Петушок откусил кусок торта, который мы ему оставили, и сломал зуб о керамический обломок.
Он вопил и топал ногами, и мы поняли, что он твердо решил выполнить свою давнишнюю угрозу и найти другую стряпуху.
— Я всегда говорил, что она меня отравит, эта черномазая! — орал он. Он бы ее выпорол, но Лили убежала и спряталась у Рождественского ручья, дожидаясь, пока он успокоится.
На следующий день я спросила ее, как такое могло произойти, и она показала на свои глаза.
— Ты хуже видишь? — поинтересовалась я.
— Морри, детка, — жалобно запричитала она. — Левым-то я ведь еле-еле вижу. Правда, правый, кажись, еще в порядке. Да ты меня прямо сейчас и проверь.
Я отошла от нее на пять шагов и спросила, сколько пальцев я ей показываю. Заметьте, я вообще не подняла ни одного. Она прищурилась и заявила:
— Так три.
— Похоже, что с правым глазом все нормально, — весело воскликнула я.
Так что мы не очень удивились, когда на следующий день появилась новая стряпуха. Ее звали Марибелл и было ей лет двадцать пять, худющая, как травинка, но с такой широченной улыбкой, что аж в дрожь бросало. Мне она сразу понравилась. Правда, болтала она без остановки, но была очень приметливой.
Марибелл решила, что Лили просто требуется пара хороших очков, и она сможет проработать поварихой еще лет десять. У Марибелл было доброе сердце, и она без единой жалобы мирилась с нашим недобрым к ней отношением в течение первых недель. Понимаете, мы относились к ней плохо, потому что она явилась сюда, чтобы заменить Лили.
Если вы подумаете о том, что у нее было двое деток, которых продали Бог весть куда, вы поймете, какой она была сильной женщиной, ведь даже просыпаться каждое утро ей вряд ли хотелось. Мы никогда не спрашивали ее про мужа. Что-то в ее лице подсказало нам, что этого делать не стоит.
Когда я спросила мастера Эдварда, можно ли взять с собой в Чарльстон Лили, чтобы купить ей пару очков, если, конечно, мы не хотим, чтобы она убила нас обломками посуды, он уставился на меня так, будто я лишилась последних мозгов.
— Купить Лили очки? Морри, я и пенни не потрачу на эту старую свиноматку, раз уж у нас есть Марибелл. Я и так потратил кучу денег безо всяких гарантий.
«Безо всяких гарантий чего?» — хотелось мне спросить, но он выглядел очень сердитым, и я промолчала.
Ответ на этот вопрос мы составили вместе с Кроу из тех обрывков разговоров, которые подслушали. Из того, что мы поняли, выходило, что Марибелл попала в какое-то сложное положение. Мы могли бы прямо тогда сообразить, что должно произойти что-то очень плохое, но я думаю, мы не очень-то беспокоились за нее, потому что она была для нас еще чужой.
Мастер Эдвард заплатил за нее плантатору по имени Филип Фиоре пять с половиной сотен долларов, но мистер Фиоре заверил продажу без того, что Эдвард называл «удостоверением ее долговечности». Это означало, что он купил ее, не имея никаких гарантий. Не то чтобы он считал новую повариху подпорченным товаром, нет, сэр. Он мог поклясться, что у нее чертовски хорошее здоровье, за исключением ревматизма в левом плече.
Но не прошло и шести недель после того, как Марибелл приступила к работе в кухне, примерно в то время, как мы перестали относиться к ней с прохладцей, она начала жаловаться на боли в животе. Я пользовала ее чаями, которые немного помогли, но ненадолго. Лили предположила, что она вынашивает ребенка, но та заявила, что не ложилась с мужчиной в последние шесть месяцев.
Когда она это сказала, я покосилась на Ткача, потому что он к ней как-то очень ласково относился. Тот быстро замотал головой, чтобы показать, что не был с ней в этом смысле, хотя я отчетливо видела, что он бы не отказался. Вообще он родился повесой.
Марибелл переселилась ко мне, в мою маленькую боковушку при кухне, чтобы я могла за ней ухаживать. Большую часть времени она ужасно страдала и почти не спала. Не знаю, как ей это удавалось, но она умудрялась все это время готовить для мастера Эдварда, миссис Китти и детей. Я вам скажу, что она была куда крепче, чем казалась.
Наконец Эдвард Петушок сообразил, что нужно срочно что-то предпринять, если он хочет, чтобы она уцелела. Поэтому он отвез Марибелл к доктору Лиделлу в Чарльстон. Потом отвел ее к другому доктору, потом еще к одному. К тому времени, как все эти белые закончили тыкать в нее разными штуками, прошло два дня страданий, и она стала умолять, чтобы ее отвезли обратно и дали ей моего чая. В конце концов, после новых мучений, надавливаний и прочего, доктора объявили Эдварду, что у Марибелл две фиброзные опухоли в яичниках, размером с апельсин.
Никто из нас не знал, что такое эти самые фиброзные опухоли, но раз они были размером с апельсин, мы поняли, что Марибелл с нами надолго не останется.
Доктор Лиделл сказал мастеру Эдварду, что эти опухоли, видимо, развивались в ней не меньше года, учитывая их величину. Это означало, что к моменту, как Филип Фиоре ее продал, они уже росли в ее животе довольно долго.
— Ублюдок Фиоре! — взорвался мастер Эдвард. — Он вернет мне деньги, или я его убью!
Нет, он не собирался расставаться с пятью с половиной сотнями долларов из-за черномазой поварихи с гниющими апельсинами в животе.
Но когда он потребовал свои деньги назад, мистер Фиоре настоял на том, чтобы несчастную Марибелл осмотрели еще два доктора по его собственному выбору. Они прибыли в Ривер-Бенд после того, как обследовали ее с ног до головы, и сообщили Эдварду о том, что обнаружили. Поскольку платил им мистер Фиоре, никто особенно не удивился, узнав позднее от Кроу, что они поклялись: опухоли были свеженькие, с иголочки. Но даже если и не так, доктора держались того мнения, что никто не может с уверенностью сказать, как давно они появились у Марибелл, без штуки, которую они назвали «патологическим вскрытием». Поэтому мастер Эдвард не может требовать назад своих денег. Если только…
— Если только, — предложил Эдвард Петушок, — вы не сделаете своего вскрытия. Тогда поймете, что прав я.
Мы слушали, как Кроу рассказывал нам о происшедшем горячем споре и о решении, к которому они все пришли. Они собрались решить вопрос, разрезав живот Марибелл и заглянув внутрь. Потом они зашьют ее и отправят восвояси.
Может, мы не были достаточно испорченными, чтобы понять все до конца. Потому что выяснилось, что они не могут оставить апельсины внутри Марибелл. Нет, мэм, им необходимо вытащить их, чтобы проверить.
И вместо того, чтобы прооперировать Марибелл, они решили, что гораздо лучше будет «избавить несчастную черномазую от страданий».
Мы узнали, что они сделали, только после того, как они убили Марибелл. Похоже, это был мышьяк, потому что именно это слово Кроу услышал от доктора Лиделла, хотя сам он назвал его «нишьяк», потому что не знал, что это такое.
По словам доктора Лиделла, они разрезали ее еще теплую. По одному хирургу с каждой стороны, оба работали своими ножами. Понимаете, Марибелл должна была быть теплой, чтобы они вытащили эти опухоли в хорошем состоянии. Они сказали мастеру Эдварду, что каждый, кто хоть что-нибудь понимает во врачевании, знает это.
В конце концов они сошлись на том, что опухоли, вытащенные из Марибелл, были хорошо сформированными и от них появилось много маленьких новых опухолей в животе, поэтому они не могли возникнуть пару месяцев назад. Так что мистеру Фиоре пришлось вернуть мастеру Эдварду его пять с половиной сотен. Правда, ему разрешили удержать полтора доллара за то, что он увезет ее искромсанное тело. Его следовало уничтожить в особом месте, потому что оно было нашпиговано мышьяком.
Мастер Эдвард был очень доволен собой и целый день ходил по Ривер-Бенду, сияя улыбкой и похлопывая себя по ладони банкнотами.
Через неделю я спросила его, можно ли взять Лили в город и купить ей очки, и на этот раз он согласился. Но я ехала не только за этим. Не в этот раз. Потому что, когда мы узнали, что Марибелл разрезали еще теплой, у меня было то, что папа называл видением Богомола. В ту самую ночь. И я увидела, что нужно сделать, и почему все должны поехать со мной.
Точно как мама и папа
Я все еще не знала, как я смогу сделать то, что собиралась, и кого можно попросить о помощи. Может, я бы и вовсе ничего не сделала, но на следующий вечер ко мне на веранду пришел посидеть Ткач.
— То, что они сделали с Марибелл, было ужасно плохо, Морри, девочка.
— Очень плохо, Ткач.
И мы оба замолчали, размышляя о справедливости. Мне всегда было хорошо с Ткачом, как будто с дядюшкой. Он похлопал меня по бедру и сказал:
— Знаешь, девочка, если б у меня прямо сейчас в правой руке был пистолет, я б им попользовался. Клянусь небесами, я б хорошо им попользовался.
— Ты бы смог, Ткач.
— Сначала я бы отправил под землю кузена Эдварда. Футов на пятьдесят. Потом я бы пошел в Чарльстон и закатил по пульке в каждого из докторов. Я б им сказал: «А это вам подарочек от Марибелл». Я бы это сделал. Если б твой папа был здесь, он бы подтвердил. Он-то знает, как здорово я умею стрелять. Каждому всего-то и надо, что одну пульку.
— Я тебе верю, Ткач.
Я больше ничего не сказала, потому что он выглядел так, словно у него сильный жар. Должно быть, он решил, что я рассердилась на него за такие жестокие разговоры, потому что встал и сказал:
— Прости, что я вывалил это на тебя, Морри, но мне надо было с кем-то поговорить, а с тобой это всегда очень легко. Эх, если б у меня было то, о чем я говорю!
Я потянула его за рубашку, чтобы он сел, и объяснила, что меня волнует вовсе не то, что он сказал; всем известно, что я бы и сама их всех поубивала, и что это только справедливо. Я добавила, что он выглядит уставшим, и предложила заварить для него особый чай. Тут он начал плакать; казалось, что он сдерживал эти слезы месяцами; хотя, скорее, даже годами. Я никогда не видела, чтобы Ткач плакал. Никто не видел. Я знала, что ему нравилась Марибелл, только не знала, насколько сильно.
— Она была хорошей и мужественной девушкой, — сказала я. — И по-настоящему сильной.
Тут он начал дрожать. Он был очень широкоплечим, но я сумела обнять его за плечи, его огромная сила растворялась в отчаянии.
— Мне очень жаль, — прошептал он, вытирая глаза.
— Не надо. Мы — одна семья. Если тебе хочется плакать, поплачь. Поплачь со мной.
— Нет, будет. — Он еще раз вытер глаза, сжал кулак и отрывисто сказал: — Я это сделаю. На этот раз — сделаю.
— Ткач, прошлой ночью я видела, что будет сильное наводнение. Все в Ривер-Бенде покроется водой.
— Даже Большой Дом? — недоверчиво спросил он.
— Даже он. Слушай, что ты скажешь, если я сумею раздобыть несколько пистолетов? И, может, сабли. Как ты думаешь, сможем мы пробиться в Чарльстон и сесть там на корабль? Какой-нибудь с Севера. Или из Англии. Ты думаешь, что сумеешь научить нас, как заряжать пистолет и целиться?
Ткач посмотрел на меня, покусывая губу и раздумывая. Потом он кивнул. Вот так мы и начали планировать все по-настоящему.
Одно я знала с самого начала: если мы и в самом деле собираемся пробиться в Чарльстон и уйти оттуда в море, нам потребуется помощь старого друга по фамилии Бофорт. По трем причинам: он работал в складах дока и знал корабельные команды и даже капитанов; он был свободнорожденным мулатом и мог ходить везде куда проще, чем негр; и он по-отечески любил меня. Я знала его почти всю свою жизнь, потому что, когда мы с папой выезжали на рынок, мы обязательно выбирали для себя новые растения и всякие лекарственные принадлежности, хранившиеся на складах, которые охранял Бофорт.
Однажды Бофорт преподал мне важный урок. Он качал меня на колене, вдруг тяжело вздохнул и сказал:
— Морри, такая жалость, что ты рабыня, потому что ты очень умненькая малышка, и из тебя могло бы получиться что-нибудь стоящее.
Мне тогда было лет шесть, но то, что он сказал, заставило замереть мое сердце, потому что до этого я и не знала, что я рабыня. Я знала, что мои родители — рабы, но о себе так не думала. Я — Морри, и я рабыня, в точности, как мама и папа.
Я считала, что могу ему доверять, потому что, в отличие от других мулатов в Чарльстоне, он не считал себя почти что белым. Он всегда говорил, что порка, которую он однажды получил от собственного белого папы, научила его, что невозможно быть почти что белым — все равно что негры в Мэриленде говорят, что живут почти что на Севере. Лили услышала это, когда ездила в Балтимор с Большим Хозяином Генри, и мы всегда над этим смеялись.
Так что я поехала с Лили в город, чтобы подобрать ей очки, но в основном, чтобы поговорить с Бофортом. Кучер, Вигги, не должен был никуда ехать, потому что у него был выходной, но он согласился отвезти нас. С нами поехал и Ткач, потому что я сказала мастеру Эдварду, что ему необходимо купить кое-что для кур. Вообще Эдвард ни за что не отпустил бы нас всех вместе, но в последнее время на него нашло какое-то помутнение, после того, как он вернул свои деньги за Марибелл и так ловко одурачил папу.
Сначала мы все вместе пошли к глазному доктору. Похоже, это могло затянуться надолго, потому что в комнате ожидания для цветных уже сидели двое чернокожих мужчин, поэтому я отдала Вигги пять серебряных долларов, которые доверил мне мастер Эдвард, и попросила его остаться с Лили. Мы с Ткачом пошли на склад к Бофорту.
Обычно в Чарльстоне я становлюсь бестолковой, потому что в нем очень суматошно.
Но в тот день мы шли по его оживленным улицам, а мысли мои оставались четкими.
Было совсем нетрудно представить себе, как будут выглядеть эти красивые дома, когда дерево обуглится, кирпич выкрошится и повсюду будет зола.
Ткач наклонился и зашептал мне в ухо:
— А где все белые?
— Какие белые, Ткач?
— Все, — прошептал он. — Нас больше, чем их, — и он пожал плечами, видимо, очень удивляясь.
— Ткач, пошли дальше, — сказала я, схватив его за руку и потянув вперед. — И послушай внимательно: в каждом доме, который ты видишь на полмили вокруг, живет куча рабов, которые готовят, убирают и делают все прочее. В некоторых домах их двадцать, тридцать, а то и больше. В Чарльстоне негров не меньше десяти-пятнадцати тысяч. Говорю тебе, что белые просто плавают в огромном черном море.
Он некоторое время молчал, обдумывая это, потом сказал:
— Морри, они должны понимать, что поступают неправильно. Даже те, которые убили Марибелл, должны это знать.
— Если ты и в самом деле так думаешь, Ткач, тебе очки нужны больше, чем Лили.
Мы нашли Бофорта, сидящего в передней части склада за старым деревянным бюро. На нем был красивый жемчужно-белый жилет и алый галстук, волосы совсем поседели. Он широко улыбнулся мне и протянул руку. Я представила их с Ткачом друг другу и спросила, нет ли новых растений и семян, и Бофорт повел нас к задним окнам.
Прежде, чем я расскажу вам, о чем мы говорили с Бофортом, надо объяснить еще одну вещь. Много месяцев назад я спрашивала его, нельзя ли найти какого-нибудь британского капитана, достаточно доброго, чтобы укрыть на своем судне девочку-негритянку. И назвать день, когда тот появится в порту в следующий раз.
Две недели назад он назвал мне имя этого капитана — Тимоти Отт. Обычно тот выходил из Ливерпуля и вез с собой в Америку ткани с британских фабрик, забирая обратно гигантские тюки хлопка. Бофорт задал ему несколько хитрых вопросов и выяснил британские взгляды на рабство, оказавшиеся весьма критичными. В сущности, тот назвал Чарльстон омерзительным местом, в особенности после того, как ему пришлось оставлять свою команду чернокожих на борту во время стоянки, потому что в городе вышел закон, согласно которому они попадали в тюрьму, если сходили на берег.
Сердце мое колотилось, казалось, в ушах, когда я прошептала:
— Есть ли новости из Ливерпуля? Насчет того, что цены на хлопок могут подняться?
Бофорт скептически покосился на Ткача.
— Это семья, — заверила я.
— Я еще ничего не слыхал, Морри. Не волнуйся, я уж придумаю, как тебе сообщить. Что-то ты сегодня нервничаешь. Не заболела?
— Это потому, что я должна кое о чем тебя попросить, Бофорт. Кое о чем серьезном.
— Так вперед, Морри. Я тебя не укушу.
— Вот что, — очень тихо сказала я. — Бофорт, ты наверняка встречаешься со свободными чернокожими, которые занимаются поставками на суда. Как ты думаешь, можно среди них найти таких, которые отнесутся ко мне благожелательно? — Он озадаченно посмотрел на меня, и я добавила: — Ну, ты понимаешь, насчет цен на хлопок в Ливерпуле. И, может, послать туда еще кое-что… м-м-м… другие растения.
Я надеялась, что он поймет, что я имела в виду, и не заставит меня говорить более открыто. Но он спросил:
— Что ты хочешь сказать? Что это значит — еще кое-что?
И кинул еще один полный сомнения взгляд на Ткача, поэтому тот решил ответить сам:
— Мы говорим, что отправить надо больше, чем одного.
Потрясенный Бофорт резко выпрямился. Я быстро сказала:
— Я только прошу тебя назвать мне имя свободного чернокожего в Чарльстоне, который сможет помочь нам отправить на север Англии кое-какие растения. — У меня подгибались ноги, и я боялась, что прямо сейчас обмочусь; пришлось вцепиться в Ткача, чтобы удержаться на ногах. — Бофорт, ты единственный человек, который может мне помочь. Ты же знаешь, иначе я бы не просила тебя.
Он покусывал губу и смотрел себе под ноги. Доложу я вам, выглядел он настоящим заговорщиком. Сердце у меня колотилось сильнее прежнего, и я уже поняла, что все пошло не так даже раньше, чем успело начаться.
— Не знаю, Морри. Тут надо подумать.
Он даже в глаза мне не смотрел. Ткач положил мне руку на спину.
— Пошли, девочка, давай, давай, пошли.
В дверях Бофорт быстро поцеловал меня в лоб.
— Роллинс — Генри Стэнсфилд Роллинс. Он живет на Булл-стрит, — шепнул он.
— Бофорт, — прошептала я в ответ. — Я плохо знаю Чарльстон. Где…
— Морри, мистер Роллинс может помочь тебе отправить твои вещи в Англию. Если же он не сделает этого, я тебе с другими растениями не помогу, — отрезал он. — Я рассказал тебе про цены на хлопок в Ливерпуле, но больше я ничего делать не собираюсь.
Я не хотела спрашивать дорогу на Булл-стрит у негров на улицах — вдруг за мной следили? Поэтому решила справиться в Аптекарском Обществе. Один из его владельцев, доктор Ла Роза, был папиным другом. Когда папа узнал, что тот еврей — это произошло году в 1814 — он стал ходить к ним, чтобы побольше узнать о местных травах, которые мог давать нам от скарлатины, глистов и прочего, что губило нас. Они любили вдвоем сидеть в приемной доктора Ла Розы, читать и обсуждать Тору.
А однажды папу даже пригласили на ужин в шабат, вечером в пятницу, только он не смог пойти, потому что Большой Хозяин Генри не разрешал ему выходить после захода солнца, а тем более — к каким-то пронырливым всезнайкам-евреям, как он тогда выразился.
Почти у всех евреев в Чарльстоне, включая доктора Ла Розу, предки были выходцами из Португалии. Некоторые прибыли прямо из Порту, где раньше жил и папа. Поэтому он всегда говорил, что приехать в Южную Каролину было очень странно. Конечно, некоторые покупатели жаловались, что папе разрешают входить в контору доктора. Один человек прямо сказал, что ни одному черномазому нельзя разрешать ни ногой ступить в учреждение для белых, «даже если он может прочитать наизусть всю Книгу Бытия».
К несчастью, когда мы с Ткачом вошли, доктора Ла Розы там не было. Но молодой служащий отнесся к нам очень по-доброму и рассказал, куда идти, указывая дорогу на карте города, висевшей на стене. Булл-стрит находилась совсем не близко, и я начала беспокоиться, что мы очень надолго оставили Лили и Вигги.
— Я тебе вот что скажу, — заявил Ткач, когда мы вышли на улицу, и положил мне на плечо свою большую руку. — Ты идешь назад к Лили и Вигги, а я пока потолкую с мистером Роллинсом. Вы сядете в повозку и подберете меня там, и все вместе отправимся домой.
Я немного поспорила, но в конце концов согласилась. Можно было и не беспокоиться так о Лили и Вигги, потому что, когда я пришла, они все еще ожидали очки.
Тогда мне и в голову не пришло, что у Ткача могли быть свои причины, чтобы повидаться с мистером Роллинсом самому, а теперь вот я думаю, что он решил подвергнуться риску без меня. Он, видимо, считал, что обязан ради папы присматривать за мной. Об этом я уже никогда не узнаю. Если, конечно, мы не сумеем разговорить мертвых.
Мы добрались до Чарльстона во вторник утром двадцать шестого августа, после трех дней, проведенных в море. В Нью-Йорке я слышал, что Чарльстон — очень красивый город, и жители его холят и лелеют, поэтому крайне удивился, увидев, что район, прилегающий к гавани, завален отбросами, и по нему бегают стаи бродячих собак.
Я остановил прилично одетого джентльмена возле порта и спросил его, отчего все выглядит так убого, на что тот ответил, что всему виной снижение цен на хлопок и рис на бирже Ливерпуля. В надежде, что Полуночник сумел найти себе работу, связанную с изготовлением снадобий в самом Чарльстоне или где-нибудь неподалеку, а может, занимается врачеванием, я решил в первую очередь поспрашивать о нем в аптеках.
К этому времени я совсем извелся; мне все казалось, что я в любой момент могу увидеть его; может, он выезжает из-за угла в повозке или покупает брюки в магазине одежды, мимо которого я как раз прохожу…
Когда я вышел на Кинг-стрит, меня больше всего поразило и обрадовало то, что Чарльстон был почти африканским городом. Чернокожие выполняли всю работу, которая требовала физического напряжения и выносливости — начиная с вывоза в тележках отбросов и заканчивая звоном в Церковные колокола. На одного человека английского или континентального происхождения здесь приходилось не меньше трех негров. На многих была красивая одежда и драгоценности: очевидно, они были свободными. Однако большинство были одеты в грязные ливреи или в грубую шерсть и хлопок, которые назывались негритянской одеждой. Многие ходили босиком.
Я еще не знал, что разыскиваю Полуночника в осажденном городе.
Тем первым утром я показал свой набросок не меньше, чем дюжине служащих, и, хотя трое из них с удовольствием высказали свое неодобрение по поводу его так называемого мошеннического вида, все до одного заверили меня, что в этом городе нет ни единого негра, который бы торговал лекарствами.
— Только северные придурки согласятся принимать порошки или микстуры, изготовленные черномазым, — грубо расхохотался один из них.
К тому времени, как прозвенели полуденные колокола, моя уверенность в том, что я смогу получить полезные сведения от белых жителей города, куда-то испарилась. Я решил еще раз воспользоваться советом Лунной Мэри и обратиться к чернокожим торговцам и купцам. Для этого я перешел на негритянскую сторону дороги.
Мой шотландский акцент представлял некоторые трудности, но, если я говорил медленно, негры меня понимали. Однако никто из них ничем помочь не смог. Тогда я подошел к статному джентльмену лет сорока, в золотом жилете и черных брюках. Он посмотрел на рисунок и на великолепном английском сообщил, что Полуночника никогда не встречал, однако добавил:
— Есть аптекарь-негр по имени Мобли на Квин-стрит, сэр. Цезарь Мобли, если быть точным. Он, конечно, не владелец, но он там работает. — Он рассказал, куда идти, и удивил меня, добавив: — Если позволите быть с вами откровенным, сэр, совершенно очевидно, что вы в нашем городе чужой. Я хотел бы дать вам небольшой совет: довольно оскорбительно для вас идти по негритянской стороне дороги, потому что вы — белый.
Мистер Мобли был настолько худым, что казалось — его сделали из проволоки. Умоляя его проявить терпение, я объяснил, чего хочу, и добавил, что за любое содействие в поисках Полуночника я готов уплатить пятьдесят долларов.
К сожалению, ничего не вышло. Он был твердо уверен, что никогда не видел Полуночника и не слышал о нем. Мне и в голову не пришло, что он мог лгать. Не подумал я и том, что с его точки зрения я — белый незнакомец, старающийся изменить свой акцент, чтобы походить на южан, да еще и выслеживающий чернокожего — представляю собой угрозу. Разумеется, никто из тех, кто хорошо относился к Полуночнику, ни за что бы мне не доверился; я мог оказаться работорговцам или же судебным чиновником и нанести ему вред.
В пять вечера, истекая потом, как солдат, проигравший битву, я пошел в отель. Несмотря на всю мою решимость оставаться бесстрастным, я все же не выдержал; сердце мое упало, когда я увидел молодого негра, грузившего на повозку тяжеленные ящики. Ему было лет двадцать, не больше, но его нос и один глаз были так поражены истекающими гноем язвами, что их немилосердно облепили мухи. Вши копошились не только в волосах, но даже и в бровях. На мгновенье взгляды наши встретились, и такое отчаянье светилось в его глазах, что я понял — он знает, что умирает.
Я бросился вперед и наткнулся на церковный двор, в котором мог найти хотя бы короткую передышку. Я сидел среди надгробий и не понимал, как можем мы жить на свете, если в мире творится такая чудовищная несправедливость. Я вытащил талисман Даниэля и прочел вслух: «Божественный Сын Девы Марии, рожденный в Вифлееме; Назареянин, распятый, чтобы мы могли жить дальше, молю тебя, о Господи, чтобы тело мое не было поймано и предано смерти руками судьбы…»
Я закрыл глаза и прочитал одну из двух защитительных молитв, которым меня научил Бенджамин, при этом представляя себе, что отражаюсь в серебристых глазах Моисея. Мой старый друг говорил мне, что мы — все мы — его ученики, и оттого в нашей сущности есть серебро.
Потом я повторил — медленно, десять раз — еще одну его молитву. А потом прошептал стих, который прочитал недавно в Книге Пророка Иезекииля: «Я на тебя, фараон, царь Египетский… и брошу тебя в пустыне.»
Я завершил двумя еврейскими словами: Хезед, любовь, и Дин, кара. Не могу сказать, какой цели служило все это, но это было все, что у меня имелось, чтобы помочь самому себе в такие мрачные минуты. Ничто из сказанного или сделанного мною не успокоило и не порадовало меня. По лицу моему струился холодный пот, и я чувствовал себя так, будто из меня исчезает все, что делало меня — мною. Мне требовалось немедленно утишить мою тоску. Для этого я, как только сумел подняться на ноги, отправился в таверну, где выпил несколько унций довольно приличного виски и жадно выкурил трубку. Я дотащился до отеля, умылся и рухнул в постель лицом вниз, и сделал вид, что я все еще мальчик из Порту, а рядом со мной лежит Фанни. Я обвил ее рукой, и, дыша в унисон, мы с ней уплыли в сновидения.
Я проснулся среди ночи, мокрый от пота, но не решился открыть окно и впустить в комнату морской бриз, потому что вместе с ним влетели бы тучи комаров. Я обнаженным лежал в кровати и представлял себе, как Полуночник приезжает сначала в Александрию, потом в Чарльстон. Закованный в кандалы, избитый, он выкрикивал мое имя. Он не был готов к тому, что мир может быть другим, что в нем не знают о Первых Людях, не знают об охотниках, которые поднимаются в небо и становятся звездами. Гиена захватила Чарльстон и сделала его своей собственностью.
Здесь, в Америке, он цеплялся за молчание, как потерпевший кораблекрушение цепляется за свой остров. Я припомнил, как он доверял мне свои истории; он доверил мне несколько своих секретов. Он твердо верил, что над его здоровьем и здоровьем его народа могла нависнуть смертельная угроза, если эти предания станут известны недоброжелательным людям. Молчание сделалось его единственной силой и надеждой. Поэтому он стал немым.
На следующее утро я принял решение — буду расспрашивать каждого аптекаря в Чарльстоне и близлежащих городах в надежде, что хозяин разрешал Полуночнику хоть когда-нибудь заходить к ним. Из тех первых, к кому я зашел, помочь мне никто не смог, но несколько служащих посоветовали обратиться в Аптекарское Общество — самую известную благотворительную аптеку в городе. Нельзя не заметить его, сказали они, потому что на вывеске нарисованы огромные ступка и пестик. Я добрался до Общества около полудня и прождал около часа, чтобы поговорить с владельцем — пожилым человеком с добрым лицом и голосом, по имени Джейкоб Ла Роза. Он долго меня расспрашивал, но, к моему великому сожалению, заявил, что никогда не встречался с таким человеком. Я уловил в его голосе некоторую неуверенность и начал умолять его быть со мной искренним, потому что это — самое важное дело моей жизни. Он заверил меня, что никогда не встречал негра, похожего на сделанный мной рисунок. Я ему не поверил, но сделать ничего не мог.
На третий день моего пребывания в городе миссис Робишо, владелица пансиона, где я остановился, за завтраком стала расспрашивать меня о моем португальском происхождении.
— Вы знаете, я ничуть не удивлюсь, если в Чарльстоне у вас есть родня! — воскликнула она.
— Прошу прощения?
— Некоторые евреи в Чарльстоне разговаривают по-португальски. Мне говорили, что они прибыли из этой страны.
И она рассказала, что в Чарльстоне сотни евреев, а на Хэсселл-стрит есть их церковь, как она назвала синагогу.
Почти всю дорогу туда я бежал бегом и увидел синагогу Бет Элохим, внушительное здание в георгианском стиле, окруженное металлическим забором с заостренными пиками, с высокими железными воротами.
Когда я подошел, ворота были открыты, и иссохший, морщинистый старик в большой черной шляпе и талесе открывал дверь. Звали его Хартвиг Розенберг, и был он кантором, отвечающим за пение литургии. Он отнесся ко мне очень подозрительно, пока я не упомянул, что и сам еврей.
Тогда он протянул мне широкополую шляпу и провел меня в саму синагогу. Столбы света с пляшущими в них пылинками и эхо наших шагов наконец-то подарили мне первые минуты покоя, которого я не испытывал с момента появления в Чарльстоне. Здесь я не чувствовал себя одиноким; здесь были люди, которые поймут меня и посочувствуют положению Полуночника.
На мои вопросы мистер Розенберг отвечал, что в Чарльстоне нет никого по фамилии Зарко, но живет не менее двухсот евреев португальского происхождения. Он назвал мне самые распространенные фамилии; среди был даже один Перейра — это девичья фамилия бабушки Розы. Здесь семья писалась Перрера.
Какая удача, думал я, словно прошел в ворота братства, так давно запертые. Я рассказал кантору, зачем я здесь, и пришел в уныние, услышав, что в конгрегации много рабовладельцев. Старейшины еврейской общины — придерживаясь традиций и законов христианского большинства — не имели ничего против при условии, что к неграм относятся с уважением.
Тогда я спросил, что у них называется уважением — возможно, отрубить у негодного раба только четыре пальца на ноге вместо пяти? На это мистер Розенберг, внимательно посмотрев на меня, ответил:
— Мне не требуются уроки нравственности от таких, как вы, сэр. Для евреев Чарльстона это вопрос выживания. Если мы будем держаться особняком, наша община подвергнется огромному риску.
Его резкие и одновременно снисходительные манеры привели меня в бешенство.
— Стало быть, вы готовы предать дух Исхода из Египта, сэр, и желаете сделаться добрыми христианами? Именно это вы пытаетесь мне сказать?
— Очень умно, мистер Стюарт, только вы не живете в Чарльстоне, следовательно, не знаете, какому давлению мы здесь подвергаемся. Если мне будет позволительно сказать, сэр, перечитайте Тору, тогда поймете, что вопрос выживания нашего народа — самая важная в ней тема. И пока я служу этой общине, мы останемся ей верны.
Конечно, я бы с удовольствием спорил с ним и дальше, но предпочел промолчать, потому что отчаянно нуждался в его помощи. Я отчетливо услышал мамин голос: «Джон, даже если ты выиграешь этот спор, это ничего не значит; главное — найти Полуночника».
Поэтому я даже принес извинения за свою горячность, хотя, должен признаться, сразу же пожалел об этом.
Умиротворенный кантор пообещал, что спросит в пятницу вечером в общине, не видел ли кто моего друга или хотя бы слышал о нем.
— Возможно, — сказал он, улыбаясь, чтобы сгладить возникшую между нами неловкость, — он даже принадлежит кому-нибудь из наших. Право же, это было бы удачей.
— О да, удачей, — отозвался я, не в силах скрыть отвращение.
Я покинул Бет Элохим с адресом мистера Перреры. Ему принадлежал магазин одежды на Митинг-стрит, буквально в двух кварталах от синагоги, а жил он за городом. И был рабовладельцем.
Я покинул синагогу, точно зная, что Полуночник даже не сумел бы обратиться за помощью к евреям. Должно быть, Чарльстон казался ему пустыней духа. Если он еще был жив, где нашел он себе место в этом мире?
Я пришел к магазину Исаака Перреры, и меня провели в контору, где над гроссбухом сидел темноволосый человек лет тридцати с оливковой кожей. Он положил перо на подставку, посмотрел на меня и улыбнулся.
— Чем могу служить, сэр? — спросил он.
— Я сразу перейду к делу, сэр, чтобы не отнимать у вас времени. Я португалец и наполовину еврей. В Чарльстоне я совершенно один, и мне крайне требуется достойный доверия человек, который смог бы помочь мне с моим делом.
Он ответил на ломаном португальском:
— Откуда вы, сэр?
— Я родился в Порту, хотя отец мой — шотландец. Фамилия моей бабушки — Перейра. Она до сих пор живет в Порту, хотя большая часть моей семьи сейчас в Лондоне.
— Да, мне говорили, что в Португалии много людей с фамилией Перейра, — сухо отозвался он.
По его холодному взгляду было ясно, что он не желает принимать в расчет наше возможное родство. Он по-своему давал мне понять, что я не вправе рассчитывать на его содействие. Чтобы подтвердить свою догадку, я сказал:
— Действительно, сэр, их тысячи. И с моей стороны было крайне самонадеянно прийти к вам, исходя из сходства наших фамилий.
— Но вполне понятно, — признал он.
— Я прошу прощения за то, что помешал вам, и оставляю вас с вашей работой. — Я подождал немного, давая ему возможность возразить, но он только кивнул, и я добавил: — Благодарю вас за то, что приняли меня. Это было очень любезно.
Я чувствовал себя настолько униженным, что ограничился коротким натянутым поклоном.
Это был четверг, двадцать восьмое августа, и с каждым новым днем в Америке я все отчетливее понимал, что не был рожден охотником.
Мы предоставлены сами себе
Мистер Роллинс сказал Ткачу, что знает человека, который может раздобыть нам мушкеты и пистолеты. Я буду называть его мистер Тревор, потому что он по сей день живет в Чарльстоне. Прошло еще шесть недель, прежде чем мне разрешили снова поехать в город за покупками, и я решила попробовать с ним связаться. На этот раз мастер Эдвард отказался отпустить со мной Ткача, но я неплохо умела управляться с лошадьми и поехала одна. Жена мистера Тревора радушно пригласила меня в маленький домик и усадила в кабинете, забитом огромным количеством книг. Она сказала, что ее муж появится с минуты на минуту.
Честно говоря, мистер Тревор всегда пугал меня. Он был высоким, с очень светлой кожей, а в глазах его всегда горело понимание, словно он видел все твои мысли насквозь. Его профессия, о которой я рассказывать не собираюсь, требовала больших знаний.
В тот первый день я рассказала ему про свои сновидения о городе, в котором всегда шел снег. Я рассказала ему, что папе перерезали ахилловы сухожилия. Я рассказала ему, что Марибелл вскрыли, когда она не успела остыть.
— Почему ты решила, что такая хрупкая и необразованная девочка, как ты, может победить в подобном мятеже? — весьма скептически спросил он. — Потому что — не пытайся обмануть себя, девочка — мы сейчас говорим о невольничьем бунте, даже если речь идет всего лишь о нескольких рабах.
Уж и не знаю, откуда у меня взялась решимость сказать то, что я сказала:
— Это вам не следует обманываться, мистер Тревор, потому что я-то все равно так или иначе выберусь из Ривер-Бенда. И заберу с собой друзей. Я могу поклясться в этом на маминой могиле. Вы можете помочь, если захотите. Но я все равно выберусь!
Не думаю, что я произвела на него хоть какое-нибудь впечатление, потому что он посмотрел на меня насмешливыми глазами.
— Маленькие мотыльки обычно летят прямо на пламя свечи, — сказал он. — Им кажется, что они попадут в вечный свет, а на самом деле просто сгорают дотла.
Если бы на следующую встречу с мистером Тревором не пришел Ткач, я уверена, мы бы вообще не получили никакой помощи. Но добиться разрешения на его поездку в Чарльстон оказалось очень сложно, и для этого потребовалось убедить миссис Энн, что в городском доме ей необходим курятник.
Чтобы сломить ее сопротивление, мне пришлось ныть и ворчать целых три месяца, так что только в июне 1822 года я смогла взять Ткача в город для строительства курятника, и мы смогли тайком встретиться с мистером Тревором. На этот раз он не разрешил нам входить в его кабинет, и мы сидели в гостиной и рассматривали картины на стенах — все до единой портреты негров-героев. На одной был изображен чернокожий человек, распятый на кресте на вершине безлюдного холма. Миссис Тревор сказала мне, что это Христос.
— Разве Иисус был негром? — спросила я. — Я думала, что он еврей.
— По духу он был одним из нас, — отозвалась она, и сначала я чуть не рассмеялась, но позже, когда стала об этом думать, у меня началось покалывание в кончиках пальцев на руках и ногах, как будто это сказал мой папа.
Я смотрела на эту картину и понимала, что, если сюда явятся отряды белых вояк, они сожгут и картину, и все вокруг, невзирая ни на чей дух. Уж они-то не позволят, чтобы в Чарльстоне распяли чернокожего Иисуса. Нет, сэр.
Должно быть, мистера Тревора убедило что-то, сказанное Ткачом, потому что он вдруг заявил, что мы можем забрать кое-какое оружие и боеприпасы, которые сложили на хранение у Денмарка Визи и его друзей еще до того, как тех арестовали и повесили за подготовку к восстанию.
Мы с Ткачом пока не представляли себе, как сможем провезти все это в Ривер-Бенд, и тревога холодными пальцами сжимала наши сердца. Хуже того, нам и в голову не приходило, что за мушкеты и пистолеты придется платить, а мистер Тревор прямо сказал:
— Ружья не достаются бесплатно ни одному мужчине. — Потом засмеялся, подмигнул мне и добавил: — Или девочке.
Все лето, пользуясь тем, что мастеру Эдвард и вся его семья жили в городском доме в Кордесвилле, я воровала любое серебро, на которое могла наложить свои маленькие пальчики. Впрочем, осень и зиму тоже. Каждые пару месяцев я отправлялась с наворованным добром в город; безделушки и столовое серебро словно вопили в моих карманах и сумке. Так что первые месяцы 1823 года все, о чем я могла думать, было воровство, ружья и ожидание избавления.
Да уж, чтобы рябь, пошедшая по воде, достигла окраинных берегов моря рабства на рисовых плантациях Южной Каролины, требуется вечность… К маю, после целого года, как я марала руки воровством, мистер Тревор сообщил мне, что украденного серебра хватит, чтобы заплатить всего лишь за пять мушкетов, два пистолета и три сабли. Правда, он решил добавить за свои деньги еще один мушкет и саблю.
Я поняла, что этого едва ли хватит, чтобы забрать с собой двадцать рабов, которых я собиралась освободить. Мы намеревались дать всем в Ривер-Бенде возможность выбора — уйти или остаться — за неделю до побега. Ткач должен был научить мужчин пользоваться мушкетом или пистолетом. Мы рассчитывали бежать ночью в воскресенье, потому что только в этот вечер жена Ткача Марта и его детишки получали разрешение появиться в Ривер-Бенде, и произойти это должно было в июле, августе или начале сентября, в период повышенной заболеваемости, когда в округе почти не оставалось ни белых, ни патрулей.
Мы собирались отчалить с пристани Петри, редко используемого причала на Купер-ривер — им пользовались только жители Бельмонта. Бофорт оказался куда храбрее, чем я ожидала, и сам поговорил с капитаном Оттом. Англичанин не только согласился помочь мне, Ткачу и всем тем, кто пожелает воспользоваться его судном, но еще сказал, что отправит своих матросов на трех весельных лодках к пристани Петри за пару дней до нашего ухода. Мы сядем в лодки и переберемся на его судно в гавани. Он поднимет на своем «Ландмарке» не только Юнион Джек, но еще и небольшой синий флаг. Он заверил Бофорта, что зажжет большой фонарь и направит его луч на этот флаг свободы, и будет освещать его всю ночь, если понадобится.
Капитан Отт пообещал Бофорту, что вернется в Чарльстон в конце августа или же в начале сентября. Как только он войдет в док, Бофорт наймет экипаж и приедет в Ривер-Бенд. Он привяжет красную ленточку на ворота и сразу за забором оставит какое-нибудь редкое растение. Если его кто и заметит, я скажу, что это подарок для моего садика от знакомого в Чарльстоне. На самом деле это будет сигнал нам — в ближайшее воскресенье отправляться на пристань Петри.
Я настолько боялась, что что-нибудь пойдет не так, что время от времени вынуждена была бежать к реке и сидеть, опустив ноги в ледяную воду, чтобы у меня не лопнуло сердце.
Я ничего не сказала Бофорту про оружие. Чем меньше он знает — тем лучше для него. Ткач и я поклялись ему: даже если нас схватят, мы никогда не назовем его имя. Однако я боялась: если мне начнут отрубать пальцы или класть на глаза горящие угли, я назову всех, кого знаю, и даже тех, кого никогда не встречала, включая самого чернокожего Иисуса. Я молила Господа, чтобы меня просто повесили. Да, сэр, я искренне надеялась, что со мной разделаются так же быстро, как вырывают жало у хлопковой совки.
В субботу четырнадцатого июля стало известно, что можно забирать пистолеты и сабли, за которые мы заплатили. Мистер Тревор оставил их под одеялом в пещере, укрытой камышами и тростниками, в миле южнее пристани Петри, в месте, которое называется Скала фермера. Нам передали, чтобы мы никогда больше не приходили к нему и не пытались связаться с ним. Мы не должны были ни под каким видом даже проходить мимо его дома. Это означало, что с этого времени мы были предоставлены сами себе.
Примерно в это же время у Вигги начались боли в животе, из-за которых он почти два месяца не подходил к повозкам. Если я признаюсь, что вызвала его болезнь с помощью чая из дурмана, сказав ему, что этот чай поможет вылечить его ревматизм, вы сочтете меня порочной?
Может, это и было нехорошо, но мне требовалось разрешение каждые две недели ездить в Чарльстон одной, потому что Вигги ни за что на свете не согласился бы перевозить оружие, и единственное, что я смогла придумать — это прочно привязать его к уборной.
Мы с Ткачом спрятали оружие под верандой, все, кроме одной штуки: я украдкой пронесла в свою комнату заряженный пистолет и спрятала его под кроватью. С тех пор, как Большой Хозяин Генри засовывал в меня своего удава, я постоянно ждала, что мастер Эдвард попытается сделать то же самое. Но теперь я была готова оказать ему достойный прием.
Нашей самой большой проблемой был управляющий, мистер Джонсон, но мы всякий раз дожидались, чтобы он ушел из Большого Дома с полевыми рабами, и только потом перетаскивали оружие из повозки. Видимо, Кроу, да и другие домашние рабы догадались, что происходит нечто необычное, но никто из них не собирался нас предавать.
В конце августа произошло нечто, страшно нас напугавшее: какой-то белый мужчина со странным акцентом стал расспрашивать буквально всех подряд в Чарльстоне про моего отца. Я узнала об этом от Цезаря Мобли, негра-аптекаря, к которому папа изредка заходил. Цезарь написал мне записку, которую передал с негром-кучером. Он писал не особенно хорошо, но суть я поняла. Странный незнакомец был высок и выглядел диковато. Цезарь заподозрил, что это работорговец, который решил выманить папу из его укрытия, или полицейский, который пытается его выследить, чтобы получить от мастера Эдварда жирный кусок в награду. Человек этот довольно неплохо имитировал акцент Побережья, но наверняка был откуда-то с Севера. Мистер Мобли сказал ему, что никогда не встречал моего папу.
Кто бы он ни был, он, черт бы его побрал, совал нос не в свое дело, причем в самый неудачный момент. Поэтому я начала молиться, чтобы мы никогда больше о нем не слышали.
Но случилось вовсе не так. Нет, сэр. Потому что на следующий же день, почти в полдень, к Большому Дому в коляске, которой правила привлекательная чернокожая женщина, подъехал сам назойливый незнакомец. Конечно, в тот момент я не знала что это тот самый человек, который расспрашивал про папу. Но вот негритянка уехала, он заметил меня, и его глаза буквально выскочили из орбит, а я поняла, что это он и есть.
Примерно за час до заката, когда я, задыхаясь от адской жары, сидел за письменным столом и писал очередное письмо дочерям и маме, в дверь постучали. Я торопливо натянул брюки, открыл дверь и увидел мистера Перреру.
— Мистер Стюарт, миссис Робишо позволила мне пройти прямо к вам в комнату. Прошу прощения, если я вас побеспокоил.
— Нет-нет, сэр, проходите. Я очень рад вас видеть. — Я отодвинул стул от письменного стола и поставил его напротив кровати. — Присаживайтесь, прошу вас, мистер Перрера. Я бы предложил вам чего-нибудь выпить, но у меня здесь совершенно ничего нет. Из-за этой жары я не в состоянии пить ни виски, ни даже вино из опасения упасть в обморок, а потом очнуться в еще более жарком месте и обнаружить рядом с собой дьявола.
Мы оба понимали, что я пытаюсь шутками завоевать его доверие, но он, похоже, не рассердился на это и даже улыбнулся, усаживаясь. Я схватил рубашку и спросил:
— Чем обязан удовольствию видеть вас у себя?
— Я пришел извиниться, сэр. Я очень грубо вел себя с вами сегодня.
Я плюхнулся на кровать.
— Нет-нет, что вы. Всклокоченный и потный незнакомец вваливается в вашу контору и начинает говорить на иностранном языке… Это, должно быть, было то еще зрелище!
— Да ничего подобного. Как бы это правильнее сказать? Я стараюсь держаться сам по себе, поэтому просто немного удивился, но это и все. Если уж говорить честно, я обнаружил, что у меня очень мало общего с португальцами, живущими здесь, поэтому и стараюсь ограничивать свои с ними отношения.
— Разумеется, сэр, и я уверен, что вы поступаете мудро.
— Так вот, мистер Стюарт, — снова улыбнулся он, — вы упомянули какую-то проблему и то, что нуждаетесь в помощи. Вы не против рассказать мне, в чем дело?
Не знаю, почему я выложил ему почти всю правду о Полуночнике, но я сделал это с тревожащей легкостью. До этого я просто не понимал, до чего мне нужно признаться в моих родственных чувствах к нему. В животе немного отпустило, когда я увидел, что мистер Перрера слушает меня очень внимательно, и до меня начало доходить, что единственное облегчение, которое я могу испытать в Америке — это выложить правду о том, что чувствую к своему старому другу.
— Право же, я любил его все эти семнадцать лет разлуки не меньше, чем если бы он был моим братом — или даже вторым отцом, — завершил я свой рассказ.
— Любовь приходит к нам, не спросив разрешения, — отозвался мистер Перрера. — А вы верите в судьбу, мистер Стюарт? — Я сказал, что не уверен в этом, а он выглянул в окно. — Вот я, например, верю только в то, что не было испорчено нашей историей.
Я подумал, что мистер Перрера — весьма загадочный и несчастливый человек, одна из тех душ, что вечно ищут ответов на неразрешимые вопросы.
На его глаза навернулись слезы, он быстро смахнул их и сказал:
— Простите меня за это дурацкое проявление чувств.
— Совсем напротив, по-моему, вы первый белый человек в Чарльстоне, у которого есть сердце.
— Вы окажете мне удовольствие и отправитесь со мной на ужин ко мне домой? — спросил он. — Я бы хотел представить вас Луизе, моей жене.
— Сейчас?
— Да. Мы живем в пяти милях от города. Чтобы добраться туда в моей двуколке, которая ждет нас возле вашего дома, потребуется меньше часа. — Тут он заволновался. — Вы можете у нас переночевать, — добавил он поспешно. — И мне кажется, мистер Стюарт, если вы согласны прислушаться к моему совету, нам следует уехать как можно быстрее. В Чарльстоне никогда не знаешь, кто за тобой наблюдает.
Прекрасная гнедая кобыла мистера Перреры быстро доставила нас по проселочным дорогам к его дому — побеленному известкой, с большой верандой, стоявшему в сотне ярдов от одного из притоков Купер-ривер. От огромного дуба и двух небольших пальм, росших около дома, падала манящая тень.
Когда мы приехали, Луиза сидела на крыльце. Быстро сгущались сумерки, но даже при этом слабом свете я отчетливо разглядел, что она чернокожая.
Двое детей Исаака, Хестер, которую все звали Хетти, и Рид, которого называли Головастиком, бежали навстречу отцу и с визгом просились к нему на руки. Мальчик взобрался ему на спину, девочка хихикала у него на руках. Исаак подошел и поцеловал Луизу, красивую женщину с глубоко посаженными карими глазами, высокими, словно отражающими свет, скулами и нежной, изящной шеей. Похоже, мое появление вызвало у нее раздражение.
Нас ожидал горячий ужин, а на мои извинения за то, что мое появление вызвало суматоху, Луиза насмешливо фыркнула и заявила, что ей приятно принимать в доме гостя. Вне всякого сомнения, сказала она это из вежливости, а натянутый разговор во время трапезы только утвердил меня в моем решении распрощаться сразу после ужина. Я решил дойти пешком до ближайшего городка и спросить комнату в гостинице.
Детей уложили спать, и я сказал:
— Видимо, мне пора прощаться. Вы оба устали, а в ближайшем городке должна быть какая-нибудь гостиница.
— Нет-нет, Джон, — протестующе воскликнул Исаак. — Поверь мне и расскажи свою историю.
Очень неуверенно, бесстрастным тоном, я начал говорить. Однако, стоило мне упомянуть о том, как во время первого же совместного ужина Полуночник сбил с моей матери спесь, заявив, что «Африка — это память», я уже не смог контролировать свой голос, и в нем прозвучало восхищение. Луиза заметно вздрогнула, словно кто-то неожиданно хлопнул ее по спине.
— Ты видишь? — с триумфом в голосе обратился к жене Исаак.
Решительно взглянув на меня, Луиза сказала:
— Продолжайте, мистер Стюарт. Рассказывайте дальше.
Она слушала рассказ о нашей прежней жизни с таким видом, словно я должен был ей что-то доказать. Это меня задело, но я ничего ей не сказал. Позже она объяснила:
— В Южной Каролине много белых, которые искренне привязаны к своим чернокожим рабам, особенно к кормилицам. Но вы всего лишь третий человек в моей жизни, кто говорит о чернокожем с любовью и уважением — как о родственнике.
— Я знал, что ты это заметишь, — улыбнулся Исаак, встал и поцеловал ее в макушку.
— А двое других? — поинтересовался я.
— Исаак и пастор из Шарлотты, которого я как-то встретила. Он так полюбил девушку-негритянку, что это перевернуло все его представления о рабстве. Чтобы жениться на ней, ему пришлось отказаться от сана.
Я приступил к истории о том, как Полуночник спас меня от Гиены. Именно этот рассказ изменил все дальнейшее.
Я как раз говорил о том, как бушмен вдувал мне в уши дым трубки, и тут Луиза воскликнула:
— Да я же его знаю! Я видела, как он это делает! Он был очень известен по всему Побережью. Только его звали не Полуночник, а Сэмюэл.
Я даже подпрыгнул.
— Вы знаете Сэмюэла? Он жив?
Луиза с надеждой посмотрела на меня.
— Если это тот самый человек, он жил в Ривер-Бенде. Это плантация тут неподалеку. Он прославился как кудесник и целитель.
— Ривер-Бенд находится вверх по Купер-ривер, — пояснил Исаак. — Я думаю, всего в десяти милях отсюда.
— Он был чудом, — говорила между тем Луиза с сияющими глазами. — Его знал каждый чернокожий в округе. Однажды я и сама ездила к нему с больной подругой. Не знаю, жив ли он сейчас. Он исчез.
— Исчез?
— Просто испарился. Мне кажется, тому уже три года. Говорят, он бежал. Но его дочь по-прежнему живет в Ривер-Бенде. Не помню, как ее зовут. Она — или еще кто-нибудь там — смогут рассказать вам, есть ли от него вести. — Луиза замолчала и задумалась. — Он выглядел именно так, как вы его описали, только старше, разумеется. И ходил прихрамывая, обычно с тростью.
— Но он говорил — он не был немым?
— Нет-нет, он прекрасно разговаривал.
Сердце мое так бешено колотилось, что я с трудом слышал, что говорили мои хозяева. Голову, казалось, поместили в стеклянный шар. Когда я пришел в себя, оказалось, что я сижу в кресле у камина, в котором весело потрескивал огонь. Втискивая мне в руку бокал, Исаак сказал, что я едва не потерял сознание.
— Выпей это, Джон.
Я повиновался. Бренди обожгло мне горло. Исаак с Луизой шептались о чем-то у меня за спиной. Я поднялся на ноги и спросил:
— Как добраться до Ривер-Бенда?
Исаак повернулся к Луизе.
— Если я пойду завтра в Чарльстон пешком, отвезешь Джона в двуколке?
— Я не могу позволить тебе идти пешком, — запротестовал я.
— Это ерунда. Честно, я иногда это делаю. Для ног очень полезно. Я бы и сам с тобой поехал, да мне нужно каждый день быть в магазине.
Луиза крепко стиснула мою руку и сердечно улыбнулась мне.
— Мистер Стюарт, для меня будет честью отвезти вас туда, где жил Полуночник.
Этой ночью я не сомкнул глаз. Я вспоминал давно забытые события. Право же, этой ночью я, как мы говорим в Пасху, не мог понять, как мне удалось дожить до этого дня. Мне казалось, что ничего не было, и я просто в одно мгновение очутился здесь.
Я спустился в гостиную и увидел за столом Луизу с чашкой чая.
— Вы тоже не можете уснуть? — спросил я.
Она вздрогнула и схватилась рукой за сердце. Я попросил извинения за то, что напугал ее, и она рассмеялась в ответ.
— Ваши рассказы, — ошеломленно покачала она головой. — Я думала о них и о том, как это похоже на мою жизнь.
Луиза налила мне чаю.
— Вы упомянули, что Сэмюэл был хорошо известен на Побережье, — задумчиво сказал я. — Как же могло получиться, что никто в Чарльстоне его не знает? Я спрашивал в десятках лавок и церквей. Я спрашивал даже негра-аптекаря.
— Все негры, которых вы расспрашивали, несомненно, оберегали его. Вы белый, и спрашивали об исчезнувшем чернокожем, который, возможно, где-то скрывается. Есть беглецы, которые годами прячутся на чердаках и в подвалах… Мы и сами как-то прятали двоих. Так что любой, кто предан Сэмюэлу, лгал вам. А кто-то и в самом деле не слышал о нем.
— Так и его дочь может мне солгать, особенно если он плохо отзывался о нашей семье?
— После всего, что вы рассказали, мне кажется, что он должен быть счастлив увидеть вас. Я полагаю, вы решили его выкупить?
— Разумеется, но ведь я рассказал вам не все. Между Сэмюэлом и моим отцом произошло нечто ужасное.
— Джон, вы должны рассказать ей все то, что рассказывали нам, и она переменит свое мнение. Она услышит в вашем голосе своего отца. Но говорить с ней нужно наедине. Если рядом будут другие люди, пусть даже и рабы, она станет сдерживать свои чувства.
— Потребуется время, чтобы застать ее наедине и убедить. Мне следует придумать причину, по которой я смогу провести в Ривер-Бенде хотя бы неделю.
Мы с Луизой некоторое время придумывали такую причину, но ничего не шло на ум. Наконец я спросил:
— А как вы познакомились с Исааком?
— О, мне кажется, что я знаю его всю жизнь! Когда-то давным-давно жили-были Исаак и Луиза… Его родители купили меня, когда мне было пятнадцать, чтобы я стирала и шила.
— Разве у них были разные взгляды с Исааком? Я хочу сказать, разве они…
— Они поменяли свое отношение к рабству позже. Странная вещь, в точности, как у вас с Полуночником: Исаак научил меня читать. Разве не удивительно?
— Действительно, странное совпадение.
Тогда я ответил это совершенно искренне, а вот теперь понимаю очевидное — обучение друга чтению и есть любовь. Теперь я просто не понимаю, как мог не видеть, что это самая естественная вещь в мире.
— Пожалуйста, простите мне идиотский вопрос, но вы — свободная женщина?
Она взглянула на меня.
— Джон, на самом деле это совсем не идиотский вопрос. Это единственный вопрос, который меня волнует. Когда Исааку исполнился двадцать один год, его отец подарил меня ему на день рождения. И в тот же день он дал мне вольную. — Она прижала руки к губам и прошептала: — Он ненавидит, когда я это говорю. Он говорит, это звучит так, словно он что-то для меня сделал, а на самом деле он просто исправил несправедливость.
— А в синагоге мне сказали, что Исаак — рабовладелец.
Она нахмурилась.
— Люди — даже его тетя и дядя — не хотят видеть, что мы с Исааком значим друг для друга. Они предпочитают думать, что я по-прежнему его рабыня, а не мать его детей, и не желают знать, что мы с ним законные муж и жена. — Она шепотом добавила: — И дело не только в том, что я не белая — я еще и не еврейка!
Луиза поставила передо мной полную миску тыквенного крема и рассказала любопытную вещь о Ривер-Бенде: два предыдущих владельца — Большой и Маленький Хозяева Генри — оба были найдены мертвыми с ножом, всаженным в шею. Местные верили, что их убило привидение, возможно, дедушка жены Большого Хозяина Генри, миссис Холли. Говорят, ему очень не понравился муж, которого она выбрала.
— Мораль этой истории, — сказала Луиза, — в том, что на Побережье Южной Каролины сначала следует получить благословение дедушки, а уж потом жениться.
Я смотрел в ее сияющие глаза и представлял себе звезды, сияющие сквозь тучи. Я ясно видел — она изо всех сил защищала свою семью. Мне казалось, что она может быть очень агрессивной, и совсем не хотелось, чтобы она обратила свой гнев на меня.
Мне удалось поспать всего пару часов, а на рассвете я внезапно пробудился. Полуночник жил всего в паре миль отсюда. Я подумал об этом, и надежда вновь вспыхнула в сердце. В душе словно бы затрубили фанфары, призывая меня как можно скорее отправиться в Ривер-Бенд.
Пока я сидел во дворе и наблюдал за дятлом, долбившим ствол дуба, мне пришла мысль, как убедить владельца Ривер-Бенда дать мне возможность немного пожить у него на плантации. Я достал свой блокнот для набросков и торопливо принялся за работу.
Мы с Луизой выехали сразу же, как только собрались в путь, а Исаак с детьми на лужайке на прощание помахали нам рукой. Дорога на север была ухабистой и грязной. Мы с Луизой говорили о ее детстве, которое прошло на острове близ побережья Южной Каролины. Она тосковала по океану, в особенности на рассвете, и призналась, что мечтает поселиться в небольшом домике на берегу. Когда дети подрастут, они с Исааком непременно отправятся в Европу, возможно, даже в Португалию.
Спустя несколько часов, когда солнце уже близилось к зениту, показался шаткий деревянный мостик, по которому мы перебрались на другой берег заболоченной реки. Вскоре мы оказались у ворот, над которыми красовалась деревянная табличка с черными буквами на белом фоне: «Ривер-Бенд». Я откинул щеколду и распахнул ворота. Повсюду вокруг простирались рисовые поля, колосья почти в человеческий рост покачивались на ветру. В сотне ярдов отсюда трудились четверо чернокожих мужчин и две женщины. В полумиле дальше по грязной дороге стоял большой трехэтажный особняк на невысоком холме.
Луиза негромко присвистнула и покачала головой: ей явно не хотелось ехать на плантацию.
— Прошу у вас за это прощения, — сказал я. — Если бы был другой способ…
— Нет, нет, я рада, что мы здесь. Но хорошо, что мне не придется оставаться.
Мы двинулись вперед по грязной дороге. За домом до бесконечности простирался сосновый лес, а с юга был разбит сад, где цвели азалии.
У порога нас встретил старый негр с коротко подстриженными седыми волосами и с катарактой на одном глазу. На нем были поношенные черные бархатные штаны и некогда белая рубаха, ныне представлявшая собой истрепанные лохмотья. Он сильно прихрамывал при ходьбе. Этому человеку, которого звали Кроу, Луиза сообщила, что мы хотели бы встретиться с хозяином плантации. Я озирался по сторонам в надежде заметить дочь Полуночника, но вокруг больше не было других рабов.
Прежде чем Кроу успел известить хозяина о нашем появлении, из дома вышел белый мужчина в синих штанах и кожаных шлепанцах. Он воззрился на нас сверху вниз, словно возмущенный такой дерзостью.
Я ожидал, что Луиза вновь возьмет переговоры на себя, но она лишь подняла брови и прошептала:
— Давай, Джон.
— Сэр, я… Прошу прощения, — пробормотал я, — за столь неожиданное вторжение. Мое имя — Джон Стюарт, и я не столь давно в ваших чудесных краях. Я прибыл из-за моря, из Британии, я приехал сюда, чтобы рисовать восхитительных птиц Южной Каролины, а затем опубликовать этот альбом в Лондоне. И поскольку в этой области мне еще не довелось рисовать, я… я хотел… хотел…
Владелец плантации взирал на нас со столь явным недовольством, что я осекся.
— Вы прибыли не в самый удачный момент, сэр, — раздраженным тоном заявил он. — Но если вы согласитесь подождать пару минут, я буду рад встретить вас в гостиной.
Повернувшись к старику негру, он рявкнул:
— Кроу, позаботься о мистере Стюарте.
Я достал из экипажа блокнот, поскольку хотел продемонстрировать ему свои наброски. Луиза пообещала дождаться меня снаружи.
— Мне нечего делать в доме, это только осложнит положение, — заметила она.
Чуть раньше мы с ней договорились, что я представлю ее как рабыню своего приятеля из Чарльстона по имени Дороти. Луиза предпочитала, чтобы никто в Ривер-Бенде не узнал, кто она такая на самом деле.
Когда Кроу вошел в гостиную с чайником и тарелкой печенья, я поблагодарил его и спросил, чьи это портреты висят на стенах. Он пояснил, что юная леди с сумрачным взглядом — это миссис Холли.
— Могу ли я задать вам довольно дерзкий вопрос? — поинтересовался я и, когда он кивнул, продолжил; — Этот портрет был создан до или после безвременной кончины ее супруга?
Кроу потер подбородок. Мне нравился его умный проницательный взгляд.
— Ну, это было еще задолго до его смерти. Погодите-ка… — И, уставившись в потолок, он наморщил нос. — Кажется, эту картину нарисовали в тысяча восьмисотом году… Лет за двадцать до того, как скончался Большой Хозяин Генри.
В этом же году я познакомился с Даниэлем и Виолеттой.
— А кто из этих мужчин ее супруг? — спросил я.
Кроу указал на светловолосого здоровяка с мушкетом в одной руке и с Библией в другой. У него были тусклые глаза человека, который всем прочим удовольствиям предпочитал сон.
Эдвард присоединился ко мне чуть позже, рассыпаясь в извинениях за то, что заставил меня ждать. Следующие полчаса он усиленно убеждал меня в том, что он — простой человек со скромными нуждами. Учитывая то, что в одной этой комнате было столько серебра, что рабам наверняка приходилось полировать его не менее двух дней в неделю, эта хитрость показалась мне довольно нелепой. И все же, чтобы подольститься к хозяину, я подтвердил, что вижу в нем человека простых, но элегантных вкусов.
— У вас здесь совершенно очаровательно, — добавил я.
Мои комплименты пришлись ему по душе, и он с радостной улыбкой согласился взглянуть на мои наброски. Каждый рисунок он рассматривал подолгу, восхищаясь деталями, — клювами, оперением, блеском глаз. Впрочем, делал он это не столько, чтобы похвалить мое мастерство, но, скорее, чтобы продемонстрировать свою наблюдательность.
Я уже собрался спросить, нельзя ли мне будет пожить в Ривер-Бенде, но тут дверь гостиной открылась, и в комнату вошла худенькая девушка в старом белом платье. У нее были темные миндалевидные глаза и кожа темного оттенка. В ней я увидел Полуночника, такого же, каким он был в тот великолепный день, когда мы впервые встретились в Порту. Каким гибким и красивым он был! Я с трудом удержался от желания броситься к ней навстречу. Мне не терпелось расспросить ее об отце… раскрыть ей свою душу.
Но тут я вспомнил, что именно мой отец был в ответе за ту жизнь в нищете и унижениях, которую вела эта девушка, и стыд пригвоздил меня к месту. Как же я смогу заговорить с ней, — ведь, должно быть, она с рождения проклинает меня и всю мою семью!
Она принесла для нас еще печенья, хотя мы не успели доесть первую тарелку и не просили добавку. Эдвард объяснил, что такие выходки в ее характере, подмигнул мне, как заговорщик, а затем обратился к девушке:
— Морри, мне раньше казалось, что у тебя умная голова на плечах, но теперь я вижу, что ты просто глупышка. Думаешь, тебе все позволено, да? Неправда. Вот увидишь, рано или поздно все изменится. И скорее рано, чем поздно. А теперь убирайся отсюда, пока я не надрал тебе уши.
— Прошу прощения, — отозвалась она, но похоже, эти слова ее ничуть не задели.
Мне же хотелось ударить кулаком его прямо в лицо, и я удержался, лишь вспомнив, как говорил мне Полуночник: «Ты слишком горяч. Нельзя так легко выходить из себя».
Должно быть, приняв меня за друга своего хозяина, Морри смерила меня презрительным взглядом. Набравшись смелости, я спросил, нельзя ли мне остаться в Ривер-Бенде на недельку, чтобы порисовать местных птиц. При этом я держал руки на коленях: я уже заметил, что в южных штатах, как и в Англии, люди считают излишнюю жестикуляцию вульгарной.
— Но, мистер Стюарт, — с озадаченным видом откликнулся Эдвард, — не думаю, что мы сможем предложить вам условия, к каким вы привыкли в Британии. Это очень скромный дом, и, как я уже говорил, моей супруги сейчас здесь нет. Я же живу тут от силы два-три дня в неделю. Несомненно, наши условия покажутся вам весьма примитивными.
— Мне понадобится лишь комната и одна-единственная трапеза в день, мистер Роберсон.
— Да, но ниггеры… В это время года от них полно хлопот. Летом, в жару, они делаются беспокойными. Готовы плясать всю ночь напролет, если надсмотрщик не разгонит их кнутом.
— Сказать вам по правде, сэр, я даже не замечаю африканцев. Все эти глупости меня ничуть не касаются, — заявил я, пытаясь выглядеть как можно убедительнее.
— Да, полагаю, вам куда интереснее дятлы и зяблики, — ухмыльнулся хозяин дома.
— Верно. — Я засмеялся.
Когда я стал настаивать, что заплачу за проживание, Эдвард заявил, что это невозможно. Он позвал Кроу, дожидавшегося снаружи, и велел перенести мой багаж в старую комнату миссис Анны. Прежде чем отправиться наверх, я вышел к Луизе. Сообщив ей, что все в порядке, я вернулся к экипажу за чемоданами, шепотом сообщив, что видел дочь Полуночника и ее зовут Морри.
Луиза радостно схватила меня за руку, но тут же осеклась: не следовало так открыто показывать свои чувства. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что нас не подслушивают, она воскликнула:
— О, Джон, я так рада! Вам удалось с ней поговорить?
— Пока нет, но попробую позже.
— Вы ее убедите, я уверена.
— Жаль, что мне недостает вашей убежденности.
— Убежденность ничего не стоит, — улыбнулась она. — Вот почему у меня ее в достатке.
Я поблагодарил Исаака за помощь.
— Не буду вас здесь целовать, — прошептала она. Мы пожали друг другу руки. — Будьте осторожны, Джон. На прощание я скажу вам то, что всегда говорила мне мама, если я затевала какое-нибудь рискованное дело. Сама толком не знаю, что это значит, но мне ее слова помогали. — Она уперлась ладонями мне в грудь и проговорила: — Съешь эту ночь, дитя. Съешь ночь внутри себя.
Чуть позже в тот же день со своим блокнотом я вышел на улицу, а затем направился на кухню, которая располагалась в отдельном строении, соединенном галереей с жилым домом. Изнутри доносились негромкие голоса. Я постучал, и мне открыла пожилая негритянка в очках и просторной белой рубахе.
Она сказала, что она кухарка, и ее зовут Лили. Когда я спросил, может ли здесь кто-нибудь постирать и выгладить мне рубаху и брюки, она немного помялась, а когда я повторил вопрос, заявила:
— Я велю Морри этим заняться, сэр.
— А могу я сам поговорить с Морри?
— Конечно, сэр. Подождите здесь, прошу вас.
Чуть погодя появилась Морри со встревоженным видом. Она опасливо остановилась в двух шагах от меня.
— Морри, я хотел бы попросить тебя об одолжении, — сказал я.
— Да, сэр?
— Одежда, что я оставил на кровати, очень-очень грязная. Могла бы ты сделать рубашку… сделать ее белой-белой, как небо?
— Белой, как небо? Боюсь, я не совсем понимаю, сэр.
— Мне говорили, что такого цвета было небо во времена Первых Людей.
Она отступила на шаг.
— Мы — Первые Люди, — добавил я. — Ты и я, и все остальные. Хотя эта тайна известна лишь немногим.
Но прежде чем я успел что-либо объяснить, она бросилась прочь.
Почему Полуночник не может говорить?
Когда незнакомец явился на кухню и стал спрашивать обо мне, Лили расквакалась как лягушка, потому что не могла понять и половину из того, что он говорил. Глядя на меня своими серо-голубыми глазами, он очень вежливо попросил постирать его вещи… Как будто я могла отказаться! А потом сказал нечто странное: что его одежда очень-очень грязная, и что небо белое-белое. Только папа так говорил.
От этого у меня сперва ум за разум зашел. Сперва я решила: этот негодяй схватил моего отца! А теперь издевается, разговаривая так со мной. Должно быть, они где-нибудь втайне пытают папу. Может, это длится уже давным-давно…
Зачем он явился в Ривер-Бенд, я понять не могла. Должно быть, хотел посмотреть, как я буду мучиться, узнав, что папа в плену. Но тогда зачем в Чарльстоне, словно не знал, где тот сейчас? А если папу схватили, то почему же не вернули его мастеру Эдварду, законному владельцу?
Я не могла смотреть на этого незнакомца, стоявшего в дверях. У меня перехватывало дыхание. Я бросилась прочь, сама не зная, куда. Я чувствовала, что задохнусь, если немедленно не укроюсь в Большом Доме.
Убежав прочь, я наткнулась на Ткача, который чинил клетку для цыплят.
— Эй, помедленнее, детка! Что с тобой такое?
— Нужно все отменить, — зашептала я и рассказала про незнакомца, который поймал моего отца.
— Нет, детка, теперь уже поздно что-то менять.
— Мне кажется, он похитил папу.
И тогда я расплакалась, потому что очень надеялась, что отец сумел сбежать и попал на Север. Уж если он не смог спастись, то разве у нас есть шанс?
— Мы все умрем, Ткач! Они нас поймают!
— Успокойся, детка. Успокойся. Расскажи мне, о чем ты думаешь.
Я объяснила, что не могу понять, с какой стати гость спрашивает об отце, если он уже держит его в плену. Ткач поразмыслил над этим, грызя соломинку, а затем объявил:
— Он хочет выяснить, кто помог ему сбежать. Наверно, твой папа ни в чем сознается.
Разумная мысль.
— Если он к тебе обратится, то просто скажи, что вообще не знал моего отца, — велела я.
— Как же я такое скажу, детка? Я ведь здесь живу всю жизнь.
— Тогда скажи, что тебя не было здесь, когда он исчез. Что он был в Чарльстоне.
— Как скажешь, Морри. А как ты думаешь, где он держит твоего папу?
— Не знаю, — ответила я и решила выяснить это любой ценой.
Пару часов я не возвращалась в дом и гуляла по лесу в надежде, что за это время незнакомец вернется восвояси. Если он еще будет здесь, когда Бофорт даст сигнал, что лодки у причала, то на пути к свободе прольется много крови. Мне не хотелось думать об этом, и я не знала, смогу ли что-то изменить. Затем решила не тревожиться понапрасну. Время покажет.
На пути к Большому Дому я опять заглянула к Ткачу, и он мне сказал, что недавно поболтал немного с незнакомцем. Он даже отвел его в хижины рабов.
— Надеюсь, ты не показал ему мою комнату и ничего не сказал насчет папы?
— Ничего не сказал. Ты что-то злая сегодня, детка.
— Да, и имею на это право.
Я вернулась в дом, твердо вознамерившись выяснить, какие тайны хранит этот незнакомец. Кроу сказал, что он куда-то вышел, поэтому я втихаря проникла к нему в комнату.
Его багаж лежал на кровати. Раскрыв сумки, я обнаружила там две вещи, от которых у меня задрожали руки: длинное белое перо и самодельную стрелу из трех частей, идеально подходивших друг к другу.
Потрясенная, я уселась на стул. Именно такие стрелы по описанию папы делали люди в Африке. Перо… Конечно, его могли выдернуть и у старой курицы, но только оно было очень длинным. Оно напомнило мне о той таинственной белой птице, о которой рассказывал мне папа. Он охотился за ней много лет, а потом однажды обнаружил в Португалии.
Да, этот незнакомец и впрямь был очень странным. Проглядывая наброски птиц в его блокноте, я обнаружила там папин портрет. Если это и впрямь рисовал наш гость, то у него явно был талант. На бумаге он сумел запечатлеть истинную душу моего отца, но это был не тот человек, которого я знала. Глядя на этот рисунок мокрыми от слез глазами, я осознала, что так, должно быть, выглядел мой папа прежде, чем я появилась на свет. Здесь ему было от силы лет тридцать. В ту пору он и впрямь мог на бегу обогнать оленя.
Но и это еще не все. Внизу страницы было нацарапано: «Почему Полуночник не может говорить?» Оставалось лишь гадать, откуда у этого проклятого работорговца портрет моего отца двадцатилетней давности и, наконец: откуда он знает, что когда мой отец жил по ту сторону океана, его звали вовсе не Сэмюэл?
Слишком много воспоминаний
Удивительно, как я сразу не поняла, что этот незнакомец с папиной стрелой был тем самым маленьким мальчиком из далекой страны, который вырос и стал мужчиной. Осознав это, я выбежала из дома и через кукурузное поле бросилась к реке. Там он сидел на камнях и, заслышав мои шаги, обернулся в испуге. Может, он решил, что я брошусь на него с ножом.
— Вы ведь Джон, верно? Тот самый Джон!
Он вскочил.
— Да, я приехал из Португалии. Морри, ты и представить себе не можешь, как я рад, что нашел тебя.
Я протянула папин портрет.
— У вас еще его стрела.
— Я приехал сюда, чтобы разыскать твоего отца. И увезти вас домой, если вы этого захотите.
Он медленно двинулся ко мне. Слезы текли у него по щекам. Севшим голосом он проговорил:
— Морри, можно я прикоснусь к тебе?
Я кивнула, хотя по-прежнему не знала, могу ли я ему доверять. Он осторожно положил руки мне на плечи, словно желая убедиться, что я реальна. Его прикосновения были очень бережными, — он словно боялся напугать меня. Мне и впрямь стало страшно.
И тогда он улыбнулся и вытер глаза. Теперь я поняла, что он старше, чем показался на первый взгляд. Должно быть, около тридцати пяти… Мысленно произведя подсчеты, я поняла, что все совпадает с папиными рассказами.
— Чем… чем я могу вам помочь? — осторожно спросила я. И тогда он поднес мою ладонь к своим губам, поцеловал, а затем сжал пальцы в кулак, как раньше делал отец. Вот теперь он и впрямь убедил меня в своей искренности.
— Всегда храни это при себе, — сказал он.
— Конечно, — я кивнула в полном смятении.
Да, передо мной был Джон, и я должна была доверять ему, потому что он был другом моего отца… Но ведь он был белым, и доверять ему я никак не могла.
Мы сидели и болтали у реки добрых два часа, и в конце концов я рассказала ему все, что знала, о том, как исчез отец. Я говорила слишком быстро, потому что сердце у меня так и колотилось в груди. Пришлось рассказать, как отец приехал в Ривер-Бенд и как у него были перерезаны сухожилия, и о том, как погибли Большой и Маленький Хозяин Генри.
Я не хотела всего этого рассказывать, но слова лились из меня потоком, как будто разбился кувшин, полный воспоминаний.
Когда я рассказала о том, как изуродовали отца за то, что он пытался сбежать, Джон внезапно очень вежливо извинился и отбежал к реке. Я думала он хотел облегчиться, но тут услышала странные звуки — похоже, его стошнило. Он окликнул меня и спросил, можно ли пить воду в этой реке, а я сказала что вкус у нее мерзкий, но вреда особого не будет. А когда он вернулся, то извинился, что оставил меня одну.
Разговаривать с ним было удивительно. Не верилось, что такое может происходить на плантации. Взрослый белый мужчина слушал меня с таким видом, словно ничего важнее на всем свете для него не было.
Он спросил меня про убийство, и я сказала, что сперва подозревала, не прикончил ли Маленький Хозяин Генри своего отца, но потом, когда и сам он погиб точно так же… В общем, все это было давно, и правды уже никто не узнает.
Мне захотелось поскорее сменить тему разговора, и я стала расспрашивать о том, как он добрался из Португалии в Южную Каролину. Он быстро понял, что больше всего я хотела бы услышать про своего отца, и начал рассказывать мне обо всем… Никогда за всю свою жизнь я не слышала, чтобы белый человек столько говорил про африканца. Он начал с первого их совместного ужина и закончил тем, как наши отцы вместе уехали в Англию.
После этого он вдруг заосторожничал. Он спросил, рассказывал ли мне папа о том, что случилось в Лондоне. Я сообщила ему обо всем, что знала, и он пояснил, что на самом деле все случилось совсем не так, и даже мой папа, наверное, не знает всей правды. Он рассказал, как его отец подстроил, чтобы папу похитили и продали в рабство мистеру Миллеру в Александрии. Перед этим он еще сказал:
— Надеюсь только, что ты не возненавидишь меня к концу этой ужасной истории.
Сама не знаю, что я чувствовала после этого. Конечно, я его не возненавидела. Так я ему и сказала:
— Если бы папа не приехал сюда, то меня бы на свете не было, и он бы не встретился с мамой. Он ее очень сильно любил, и вообще прошлое не изменишь, поэтому я не могу ненавидеть вас и вашего отца. Может, должна бы, но не могу.
— Морри, как ты думаешь, почему хорошие люди иногда поступают скверно? — спросил он. — Ведь на самом деле мой отец был щедрым и добрым человеком. Не думай, что он не любил твоего отца. Он его очень любил.
Я попыталась представить, что сказал бы на это папа, но в голову ничего так и не пришло. Наконец, Джон с решительным видом поднялся:
— Морри, я не могу вернуться домой, пока не отыщу твоего отца или не узнаю, что с ним случилось. Если он где-то прозябает в рабстве, то я выкуплю его на свободу. Но пока я по-прежнему не знаю, с чего начать поиски.
— Мне кажется, он отправился на север. Можете поехать в Нью-Йорк и поискать там.
— А ты поедешь со мной?
— Я? Боюсь, прямо сейчас мастер Эдвард меня не отпустит. Может быть, после ужина. — И я засмеялась.
— Неужто ты и впрямь решила, что я оставлю тебя здесь? Я уплачу за тебя Эдварду любую цену, хотя даже говорить о таких вещах мне неприятно.
Его намерения напугали меня, поскольку сейчас я ждала лишь сигнала от Бофорта. Однако об этом я сказать Джону не могла, и потому ответила:
— Мне нельзя уезжать с вами. Я должна остаться. Ведь отец может вернуться за мной.
— Если бы он мог, то давно бы вернулся. Но ведь ты сама говоришь, что он наверняка решил, что ты умерла.
— Нет, я так сказала только потому… потому что иногда мне бывает здесь страшно без родных, но он все равно когда-нибудь за мной вернется. Можете не сомневаться.
Я никак не могла сказать ему правду. На самом деле даже если папа жив, мастер Эдвард все равно перехитрил его. Но теперь ложь смешалась со страхом. Джон посмотрел на меня с таким видом, словно я выстрелила ему в живот. Потом я вспомнила письмо, которое оставил для него папа. Но я никак не могла отдать это послание: ведь тогда он точно заставил бы меня уехать с ним.
— Ты сердишься, — заметил он, как напроказивший мальчик.
— Нет, не сержусь, но поехать с вами не могу. — Я поднялась с места, думая об оружии, спрятанном под крыльцом дома. — Мне пора возвращаться, иначе мастер Эдвард рассердится. Тогда он может сделать что-то ужасное.
— Вот что, Морри, — с неожиданным гневом отозвался он. — Пусть только попробует! Пусть только попробует сделать что-то ужасное. Пусть только попробует перерезать тебе сухожилия… Тогда я воткну ему в глотку нож, и он сдохнет даже прежде, чем успеет перед тобой извиниться!
Когда Морри узнала, кто я такой, мы долго говорили с ней на берегу реки, но все равно я чувствовал ее сдержанность. От досады я чуть не заплакал. Мне так хотелось верить, что она унаследовала от отца его приязнь ко мне… Но я забыл, что волшебства в нашем мире не существует.
Я презирал себя за неловкость и неспособность уговорить ее поехать со мной. А потом я вообще все испортил, когда взорвался и заявил, что перережу мастеру Эдварду глотку, если он посмеет тронуть ее хоть пальцем.
После этого Морри говорила со мной, словно с опасным безумцем, — должно быть, я и впрямь казался ей таковым. Она взмолилась ничего не говорить мастеру Эдварду о моем знакомстве с Полуночником.
Конечно, я и не собирался беседовать с ним об этом… Но, кроме того, она запретила говорить мастеру Эдварду о том, что я хотел бы ее купить.
Об этом не могло быть и речи, — заявила Морри. У нее только прибавится проблем. Если она и впрямь мне небезразлична, — то я должен оставить ее в покое.
Вечером в своей комнате я долго лежал без сна, вспоминая все, что произошло за этот день и вспоминая Полуночника, — как тот возился у нас в саду и ухаживал за розами. По весне рододендроны вновь зацветут алым и розовым… Лежа в темноте я размышлял о том, как действия одного человека могут разрушить судьбы многих других на протяжении десятилетий. Зло, которое сотворил мой отец, распространилось на многие поколения: ведь теперь и Морри вынуждена жить пленницей, отрезанная от всего мира. Ее дети также родятся и умрут здесь, — или, хуже того, будут проданы другим владельцам, живущим за сотню миль отсюда. Невзирая на москитов, я распахнул окно и взглянул на небо в поисках созвездия Стрельца, но так его и не нашел. Мне хотелось съесть ночь со всеми звездами, как советовала Луиза, чтобы набраться отваги у небесных охотников.
Час мести настал
Впервые я встретилась с белым, у которого была хорошая память на черные лица, и сейчас это оказалось очень некстати. Именно об этом я думала на следующий день, когда выбежала к воротам плантации, но условленного знака не было и в помине.
С первыми лучами солнца я отправилась стирать рубахи мастера Эдварда на берег ручья. Я надеялась, что Джон скоро уедет. Я отнюдь не чувствовала себя в долгу перед ним лишь из-за того, что он дружил с моим отцом. Он тогда был совсем мальчишкой, а теперь он вырос и, возможно, очень изменился.
Чуть погодя Вигги прибежала сообщить, что у сына Розы, Каллена, начался кашель, и меня там ждут. Я забеспокоилась: уж не круп ли это. Побежала в папин садик и нарвала там ромашки. Воздух в хижине был затхлым и сырым, поэтому я отнесла ребенка в рощу и сама развела огонь, потому что Роза работала в поле и не могла позаботиться о ребенке.
Именно там я вновь встретилась с Джоном, — он сидел на опушке. Увидев Каллена, он спросил, не мой ли это ребенок. Я засмеялась: ведь сразу было видно, что малыш ничуть на меня не похож.
— Иногда дети идут в отца. — Он неожиданно погрустнел. — Взять хоть тебя, к примеру.
Я отвернулась, потому что от его взгляда у меня что-то смягчалось в душе, а я нуждалась во всей твердости и отваге, чтобы достойно встретить тот час, когда нужно будет взяться за оружие и с боем прорываться из Ривер-Бенда к свободе.
— Морри, я должен увезти тебя отсюда, — заявил он.
— Спасибо за такие слова — отозвалась я прохладным тоном, — но эти разговоры бессмысленны. Я не могу уйти.
Он шагнул ко мне.
— Ты разве не понимаешь, о чем я говорю? — взмолился он. — Тебе не нужно больше здесь оставаться.
— Это вы не понимаете. Меня могут наказать, если надсмотрщик обнаружит, что мы тут с вами болтаем. Вы лишь осложняете мне жизнь. Оставьте меня в покое. — Он не сдвинулся с места, и я закричала: — Нельзя, чтобы меня с вами видели! Уходите!
Я почувствовала, что обидела его, но понимала, что это во благо и больше не прибавила ни слова. Все равно я чувствовала себя ужасно виноватой.
Больше в тот день я его не видела. Ткач говорил, что заметил его на камнях у реки. Он сидел там с печальным видом и что-то карябал в своем блокноте.
В субботу вечером Джон ужинал со всем семейством в Большом Доме. Миссис Анна приехала из Чарльстона, а мастер Эдвард и миссис Китти прибыли из Ордесвилля. Все уже знали, что здесь живет художник-шотландец, и всем было интересно на него взглянуть. Кроу позднее рассказал мне, что миссис Анна флиртовала с Джоном весь вечер.
Я почти всю ночь просидела в хижине у Розы, потому что Каллен все еще кашлял и не мог без меня обойтись. У него был заложен нос, и я лечила его так, как научил меня отец.
В воскресенье был у нас выходной. Каллен почувствовал себя лучше, и я объяснила Розе, что нужно делать, а потом вместе с Ткачом отправилась в Комингти, чтобы он повидался с женой и ребятишками. Там мы и узнали скверные новости. Марта и двое ее сыновей передумали бежать, но Ткач заявил, что нам слишком поздно менять планы, и все равно слишком многим известно об оружии. Марта сообщила, что еще одна девушка, прачка по имени Сара, хочет отправиться с нами. Она была невестой сына Ткача, Фредерика.
Весь день я смотрела, как мимо плывут баржи, везущие хлопок, украшала вышивкой рукава воскресного платья и пела под гитару вместе с Тейлором, младшим сыном Ткача.
О побеге больше не было сказано ни слова. Ткач отправился на рыбалку, поймал карпа, которого приготовили к ужину, и мы ели его с таким аппетитом, словно поутру нас должны были повесить. Удивительно, почему с приходом ночи всегда в голову лезут мысли о смерти.
Мы вернулись домой вечером в воскресенье. Поутру, когда я все еще спала, Вигги отвез Джона в какой-то дом близ Стромболи, где жила та женщина, что привезла его к нам на плантацию. Я решила, что он отказался от мысли мне помогать, и сама не знала, что чувствую по этому поводу. Кажется, мне даже стало обидно. Но затем Кроу сообщил, что накануне Джон весь день задавал ему, Лиле и даже мистеру Джонсону всякие странные вопросы. Он хотел разузнать об убийствах Большого и Маленького Хозяина Генри. Он заставил описать ему, как это было во всех подробностях, и даже спросил у Лили ее рецепт лимонада.
Услышав об этом, я обрадовалась, что он, наконец, уехал. Пусть лучше держится подальше от плантации, — тогда он будет в безопасности.
К понедельник Каллен почти поправился. Жар спал, и кашель прошел. Вот и славно. Обычно мне было вполне достаточно, чтобы за весь день случилось хоть что-то хорошее.
Никогда не забуду вторник 2 сентября 1823 года. Именно в то утро я обнаружила синюю ленту, привязанную к воротам, и горшок с цветами. Не помню, как я отнесла их в Большой Дом, потому что я вообще ничего не помню.
Я пошла к Лили, это я помню. Она усадила меня и принялась обмахивать, потому что я вся горела.
— Детка, ты меня просто до ужаса пугаешь.
— Я и сама себя пугаю, — сказала я ей.
Мы собирались достать мушкеты, пистоли, порох и ножи в воскресенье после захода солнца. Затем мы намеревались пробиться к воротам, а оттуда к причалам, где нас ждали лодки. Вплавь мы добрались бы до гавани Чарльстона, где нас ждал капитан Отт.
Мастера Эдварда и мистера Джонсона мы собирались связать и запереть в сарае. Там же мы оставили бы обоих чернокожих надсмотрщиков, потому что им мы не доверяли. К тому времени, как кто-нибудь догадался бы выпустить их из сарая, мы уже были бы в безопасности. Или мертвы.
В ту ночь уже за полночь я забралась под крыльцо, чтобы взять мушкет. Было темно, и я боялась, как бы гремучая змея не вцепилась мне в руку. Я дрожала как дитя, но я взяла его. Рукоять легла в ладонь, холодная, как смерть.
Я отдала оружие Ткачу в его хижине. Он разбудил Сола, Суита и Драммонда, — работников, которые спали с ним в одной комнате. Суит с Драммондом были близнецами двадцати лет от роду, а Сол приходился им дядей. Ткач рассказал им о нашей задумке. Суит согласился, а Драммон возразил, что план очень глупый, но он не станет доносить о нем надсмотрщику или мастеру Эдварду. Сол пока еще не знал, готов ли он рискнуть. Ткач не спал до рассвета, и при свете двух свечей учил Сола и Суита засыпать порох и стрелять. К рассвету Сол научился владеть оружием, и поэтому тоже решил бежать с нами.
В это же время я обо всем рассказала Лили. Она ухватилась за крестик, висевший у нее на шее, словно боялась, что распятие улетит, и заявила, что до ужаса за меня боится. Она вроде как не понимала моих слов: что она тоже может бежать с нами. Она лишь трясла головой и повторяла:
— Нет, детка, я помру в Ривер-Бенде, это точно.
И я никак не могла ее переубедить.
— Я буду скучать по тебе, детка. — И она разрыдалась. — Но я буду молиться, чтобы ты добралась на Север. — Она взяла меня за плечи. — Постарайся прислать мне письмецо, когда попадешь туда, чтобы я больше не тревожилась. Я попрошу, чтобы масса Эдвард мне его прочитал. Уж он-то точно порадуется, что ты на Севере, в безопасности. — С этими словами она подмигнула, и мы обе расхохотались. А затем она прижала меня к груди, совсем как мамочка.
А теперь мы собирались бежать из Ривер-Бенда вчетвером — я, Ткач, Суит и Сол. Еще четыре человека из Комингти. Всего восемь.
В среду Багбенд и Хоппер-Энн, внуки Лили, сказали, что пойдут с нами; а еще жена Багбенда, Люси. Они хотели взять с собой своего малыша, Скупера. Бабушка Блу заявила, что слишком стара, чтобы бегать по всей стране от собак, которые так и норовят вцепиться в старую негритянскую шкуру, но ее сын, Паркер, и его жена Кристмас, — она родилась двадцать четвертого декабря, разумеется — тоже решили бежать вместе с внуком Блу, Рэндальфом и их детьми, Лоуренсом и Мими. Роза с мужем, Лэнгстоном, заявили, что это слишком рискованно. Вигги мы пока еще ничего не сказали, потому что боялись, как бы он не донес на нас мастеру Эдварду и надсмотрщикам.
Кроу… Мы долго упрашивали старого ворчуна, но он так и не согласился. Когда мы сказали, что запрем всех белых, а также надсмотрщиков в сарае, то он широко ухмыльнулся.
— Тогда уж точно кто-то должен остаться и убедиться, что они не выбрались раньше времени. Я сделаю это.
— Пожалуйста, Кроу, прошу тебя, пойдем с нами. Мы не можем бросить тебя.
— Помнишь, как однажды меня избили кнутом, так, что у меня ребра торчали, словно зубы. Когда они это сделали, детка — он с силой сжал мою руку, — я сказал сам себе: «Кроу, ты еще заставишь их поплатиться за это». Это мой шанс, детка. Оставь меня здесь, и я обещаю, что они не смогут погнаться за вами. Они будут рыдать кровавыми слезами, когда увидят, что Ривер-Бенд опустел, и вы все сбежали. И я хочу быть здесь при этом!
— Но ведь ты можешь бежать! Тебя ждет свобода. Кроу, ты должен бежать с нами, я не могу тебя бросить.
— Нет, детка, час моей мести пришел.
Итак, к ужину в среду было решено, что тринадцать человек из Ривер-Бенда — включая одного новорожденного младенца — попробуют вырваться на свободу с плантации. Из Комингти к нам присоединятся родные Ткача — Марта Тейлор, Фредерик и Сара. Оставалось надеяться, что семнадцать человек смогут уплыть на трех весельных лодках, и капитан Отт и впрямь будет ждать нас на пристани.
Поздно ночью в среду Ткач ускользнул в Комингти и сообщил своей семье, что они должны оказаться в Ривер-Бенде в шесть часов вечера в воскресенье. Марта уже твердо решилась бежать, но к тому же Ткач пообещал ей, что в Нью-Йорке ее ждет пуховая перина. Это была их старая шутка: Марта вечно повторяла, что хоть раз в жизни хотела бы поспать на настоящем матрасе с подушкой, а не на старом тряпье. Ткач же вечно твердил, что первым делом, как только добудет деньжат, купит ей нормальную кровать.
Утром в четверг мы все не находили себе места. Все думали лишь об одном: если хоть кто-нибудь проболтается мистеру Джонсону или кому-нибудь из надсмотрщиков, то нас всех похоронят живыми. Я боялась лишиться чувств и все время умывалась холодной водой. А затем, ближе к полудню, Джон появился у ворот. Ткач увидел его раньше всех, потому что работал в поле. Я же услышала его голос, только когда он подошел к дому. Сломя голову я выбежала из кухни. А он посмотрел на меня с таким видом, словно знал некую тайну, которая должна была изменить весь мир.
В субботу вечером миссис Анна проронила одно, внешне невинное замечание… Кроме того, я и сам сделал некоторые наблюдения, и теперь мог лучше понять, что случилось с Большим и Маленьким Хозяином Генри. Если бы я этого не узнал, то, наверное, Морри никогда не смогла бы мне доверять.
В начале ужина я был близок к отчаянию, потому что Морри отказалась уехать со мной. Я видел, как она занималась больным ребенком и заговорил с ней, но она лишь закричала в ответ, что я осложняю ей жизнь. Я не нашелся, что ответить…
У меня улучшилось настроение лишь когда миссис Анна попросила Лили приготовить нам всем лимонада, припомнив, что в прежние времена они всей семьей пили его каждый вечер.
— Знаете, мистер Стюарт, — сказала мне миссис Анна, — мой брат и отец часто страдали от жара и головокружения. Сказать правду, я боялась, как бы мои дети не унаследовали это свойство, но пока все обошлось.
Я спросил у нее о рецепте лимонада, но она сказала, что не знает, из чего Лили готовила его. Наверняка она добавляла туда травы из садика Сэмюэла.
— Его присутствие здесь было всем нам на пользу. А затем он исчез три года назад. Не знаю, что за судьба его постигла, бедняжку. Должно быть, собаки давно уже обглодали его косточки.
В этот момент в комнату вошла Лили с кувшином лимонада, и Анна попросила ее сказать нам рецепт. Там был лимонный сок, вода, мед, листья мяты и порошок каких-то других трав. Каких именно, Лили сказать не могла. Это был секрет Сэмюэла, хотя недавно Морри придумала свой, ничуть не хуже.
Но к тому времени я уже понял, что травы не имеют никакого значения. Я бы ни о чем не догадался, если бы в детстве не читал вместе с Полуночником Страбона, который писал о победе царя Митридата над римлянами.
Имел значение только мед.
На другой день я расспросил обо всем Кроу и Лили. Оба они не слишком горели желанием говорить со мной, но все же выдали кое-какие подробности, и это помогло мне разгадать тайну.
Кроу сказал, что недомогание Большого Хозяина Генри началось вскоре после прибытия Полуночника в Ривер-Бенд, но он отнес эту дату к 1809 году, а это, судя по словам Морри, было ложью. Он подтвердил, что лишь у миссис Холли и у хозяина были ключи от спальни, где обнаружили тело.
Мы разговаривали с Кроу у дверей его крохотной комнатенки. Чтобы сменить тему разговора, он стал показывать мне всякие диковины, включая поделки из глины с отпечатками речных ракушек. Прежде он обжигал их в печи: его покойный младший брат был кузнецом на плантации Лимерик. И не только ракушки, он делал также отпечатки монеток и цветов Сэмюэла. Чуть позже Лили сказала мне, что когда у Большого Хозяина Генри начинался приступ, у него очень сильно болели глаза. Та же история была и с Маленьким Хозяином Генри.
Она также заметила, что медицинские познания и забота Сэмюэла всегда возвращали Большому и Маленькому Хозяину Генри здоровье. Она вздрогнула, когда я спросил: отличался ли тот лимонад, что она им давала, от обычного рецепта. Она это отрицала.
Я знал, что также не сказал бы правду в ее положении. Чтобы избавить ее от страха, я заверил, что ничуть не виню ее в смерти хозяев. Потом я тоже солгал. Доверительным голосом я сказал, что похожие недомогания случаются с моей дочерью, которая сейчас в Англии. Я объяснил, что всего лишь надеялся узнать секрет лимонада, чтобы облегчить страдания ребенка.
Когда я вспомнил о своих девочках, оставшихся в Лондоне, глаза мои наполнились слезами. Лили смягчилась и прошептала, что когда хозяин чувствовал себя скверно, Полуночник советовал ей использовать то, что она называла «целительным медом» — он сам добывал его из ульев где-то в лесу. Лишь он один знал, где они находятся, но передал секрет Морри. Лили заверила, что Морри наверняка даст мне горшочек этого меда для дочери прежде, чем я уеду из Ривер-Бенда.
За доброту я поцеловал ее, а когда уходил прочь, то заметил, как она задумчиво трет себе щеку.
Итак, я выяснил, каким образом Полуночник все устроил. Что до причин, которые двигали им…
Сомневаюсь, чтобы рабу нужны особые причины, чтобы давать своему хозяину «мед безумия». Другую причину подсказала мне Морри: излечив Большого Хозяина Генри от очередного недомогания, отец выторговал для нее право учиться читать, а для себя — завести садик с целебными травами. Маленький Хозяин Генри по той же причине также соглашался на уступки.
Лили всегда верила, что болезнь хозяев может в любой миг свести их в могилу и лишь мед способен их излечить. Она ничуть не сомневалась в Полуночнике, чьи целительские способности были общеизвестны. Он сам говорил ей, когда давать мед, а когда перестать.
Разумеется, вполне возможно, что в первый раз приступ был самым обычным, — и это подало Полуночнику идею. Как только он понял, насколько легко вызывать серьезное недомогание, а затем лечить его, то использовал эту хитрость. Он сам посадил в лесу рододендроны, чтобы получать в избытке черного меда.
Стратегия была блестящей. Должно быть, он считал ее не слишком порядочной, но необходимой. К тому же, история оправдывала его действия: ведь именно так поступил и царь Митридат. Да и в культуре бушменов мед всегда играл огромное значение.
Когда я в первый раз разговаривал с Морри, она сказала, что Большой Хозяин Генри позабавился с кем-то из девушек-рабынь за месяц до того, как с ним случилась болезнь. Внезапно у нее вспыхнули глаза — она попыталась это скрыть, — и я понял, что ей также пришлось стать жертвой похотливого хозяина. Даже если она сохранила это втайне ото всех, наверняка отец догадался о случившемся.
Для Полуночника такой причины было достаточно, чтобы пойти на убийство. И все же я не верил в это. Если бы он хотел лишить жизни Большого или Маленького Хозяина Генри, он всего лишь увеличил бы дозу меда или добавил бы яд в лимонад Лили. Когда я упомянул о том, что убийцей могла стать миссис Холли, то Кроу и Лили в один голос ответили, что это невозможно. Они заверили, что она тряслась перед мужем, как побитая собака. Лили также сказала, что хозяйка до того любила сына, что без колебаний отдала бы за него жизнь.
Похоже, в убийстве были замешаны трое людей: Полуночник вызывал у хозяев недомогание с помощью меда, а один или двое других орудовали ножом.
Если в первом случае виновным была миссис Холли, то муж не стал бы кричать, когда она вошла в комнату. Хотя убийца несомненно нанес удар во время приступа, — в этот момент жертва явно была не в силах подать голос.
Хотя возможен и другой вариант: к тому времени, как Хозяину Генри нанесли удар ножом, он был уже мертв… Отравлен ядом. Нож использовали лишь чтобы отвести подозрение. Это было вероятно, — вот только Кроу сказал, что натекло очень много крови. Мне же было известно, что трупы не кровоточат.
Возможно, что второе убийство было делом рук миссис Анны. Она показалась мне человеком, вполне способным на сильные чувства и расчетливую месть.
До сих пор у меня не было особых причин говорить с мистером Джонсоном, но теперь я решил расспросить и его.
— Мне нечего вам сказать, сэр, — ответил он, когда я принялся расспрашивать его об убийствах.
Судя по его сжатым губам я видел, что он был бы рад отхлестать меня кнутом за такие дерзкие расспросы. Мне пришло в голову, что он считал себя отчасти виновным в происшедшем, ведь именно он отвечал за плантацию.
— Думаете, кто-то из рабов на такое способен? — поинтересовался я.
— Я думаю, что они способны на все.
— А миссис Холли?
Он ощетинился.
— На что вы намекаете, мистер Стюарт?
— Лишь на то, что она явно была несчастна.
— По-моему, вас это совсем не касается.
Я видел, что в его лице заполучил себе врага. Извинившись, я вернулся в Большой Дом.
Из окна я заметил, как вернулась домой Морри, когда время уже близилось к полуночи.
Внезапно я осознал то, в чем до сих пор отказывался себе признаться: все разговоры с ней бесполезны. Она сама сказала мне об этом накануне, но лишь теперь я догадался, что ей не под силу покинуть плантацию без отца. Ведь она никогда не знала другого дома.
Я сидел на постели, слышал, как стрекочут цикады и ухает вдали сова, и какой-то голос словно бы твердил у меня внутри: «Чужие жизни зависят от тебя. Ты справишься, если не станешь торопиться».
Я решил, что на пару дней мне лучше вернуться к Исааку и Луизе. Пусть Морри спокойно обо всем подумает, а я тем временем попрошу Луизу с ней поговорить. Я не сомневался, что она куда лучше сумеет убедить девочку уехать из Ривер-Бенда. Ее личный пример будет самым лучшим аргументом.
Пока я жил с Луизой и Исааком, я осознал, что готов на все, лишь бы освободить Морри даже вопреки ее желаниям. Если мастер Эдвард откажется ее продать, я украду ее. Конечно, без помощи мне не обойтись, но Луиза уже упоминала, что они с Исааком уже и раньше прятали беглых рабов, и я не сомневался, что смогу рассчитывать на них.
У Исаака и Луизы я прожил три с половиной дня, а затем Исаак подал мне идею, как забрать Морри с плантации, не возбуждая подозрений, — если только я смогу ее уговорить.
— Просто возьмите ее внаем, — посоветовал он.
— Не понимаю.
— Хозяева отдают рабов внаем для любых работ — на кухне, в мастерской, в поле… Скажите Эдварду, что хотите нанять Морри на неделю или на две, пока вы путешествуете по окрестным плантациям. Предложите ему за нее пятьдесят долларов и еще пятьдесят — чтобы он одолжил вам одну из своих повозок. Он согласится. Тогда у вас будет полно времени, чтобы ее убедить, и не понадобится ничего делать силой. Можете привезти ее к нам домой, и Луиза ей объяснит, в чем разница между рабством и свободой. Здесь у нас тихо, и мы сможем лучше узнать друг друга.
Луиза была согласна. Мы сошлись на том, что это отличный план.
Семнадцать жизней в моих руках
Утром мастер Эдвард неожиданно завопил, призывая меня в гостиную. Он так кричал, что я испугалась, как бы не побился весь хрусталь. Джон, вернувшийся в тот день в Ривер-Бенд, также находился в комнате.
— Морри, у меня для тебя есть очень заманчивое предложение, — объявил хозяин. — Мистер Стюарт хочет одолжить тебя на недельку, чтобы ты поездила с ним по окрестностям. Ты заработаешь пять долларов. Думаю, мы без труда сможем с тобой на время расстаться. — Он ухмыльнулся. — Что скажешь?
Он был так доволен собой, словно его выбрали в городской совет. Судя по всему, он задумал что-то недоброе.
— Я не хочу уезжать, мастер Эдвард. Я бы лучше осталась здесь, в Ривер-Бенде, если вам все равно.
— Я, конечно, могу тебе приказать, но мы с мистером Стюартом решили, что ты и сама захочешь поехать.
— Позвольте мне сказать, — подал голос Джон.
— Конечно, конечно, — отозвался мастер Эдвард. — Говорите, сэр.
— Морри, — сказал он. — Уверяю, что мне и впрямь нужна твоя помощь. Думаю, тебе понравится это приключение. А мы с Эдвардом сошлись на том, что ты подходишь мне лучше всего.
— Мистер Стюарт хотел бы уехать с тобой в субботу, — добавил хозяин. — Но тебе придется вернуться в воскресенье в Комингти, потому что мы устраиваем ужин. Будет много людей. Надеюсь, тебе это понравится.
Джон явно впервые услышал об этом. Мастер Эдвард объяснил, что там соберется несколько семейств.
— На вас мы тоже очень рассчитываем, — заявил он.
— Почту за честь.
Эдвард повернулся и сурово взглянул на меня.
— Так что, Морри, в субботу ты должна уехать с мистером Стюартом. Затем приезжай в воскресенье и помоги на кухне. В понедельник ты опять уедешь к мистеру Стюарту на неделю или около того.
— Я не уверена.
— В чем ты не уверена?
— Поеду ли я с ним.
— Должен сказать, что я в тебе очень разочарован, девочка. Я думал, что ты обрадуешься. Если понадобится, я велю отхлестать тебя плеткой. Как насчет двадцати ударов? Слышишь, глупая негритянка?
Я сидела у себя в комнате и пыталась что-нибудь придумать, но я словно застряла в дымовой трубе без лучика света, — ни вверх, ни вниз… Я не знала, как переубедить Джона, ничего не говоря ему о побеге. Впервые в жизни я пожалела, что не имею права сказать «нет». На Севере, когда я, наконец, получу власть над собой, то, наверное, уже никогда и никому больше не скажу «да».
Час спустя за мной пришел Джон, — я как раз занималась глажкой в комнате Лили над кухней. Он извинился за грубость мастера Эдварда. Он надеялся, что мне доставит удовольствие на неделю покинуть плантацию.
Сдерживая гнев, я ответила:
— Вы ничего не знаете ни обо мне, ни о плантации. Вы здесь чужой. А теперь вы вмешиваетесь во все, что вас не касается. Но вы не имеете на это права. Вы и представить не можете, как ваше присутствие тут все спутало. Так вот, я не передумаю и не пытайтесь меня переубедить. Даже если вы велите меня выпороть, я все равно с вами не поеду. Не собираюсь никуда уходить. А теперь, — я принялась с новой силой наглаживать рубашку, — у меня полно работы. Поэтому оставьте в покое и меня, и всех остальных. Я знаю, что вы любили моего папу, и он тоже вас любил, но его больше нет. Возможно, он вообще давно умер. А я — не он. Поэтому оставьте меня в покое. Просто оставьте меня в покое немедленно!
Я постаралась говорить с ним очень грубо, потому что он оказался куда более упрямым, чем я ожидала, но, поскольку до воскресенья оставалось всего три дня и три ночи, я не могла разводить никаких любезностей с белыми. У меня на руках было семнадцать жизней.
Он по-прежнему не сдвинулся с места, и тогда я завопила, как баньши:
— Что, вы разве не понимаете? Вы нам не нужны в Ривер-Бенде, вы мне не нужны. Убирайтесь прочь и выкупайте на свободу кого-нибудь другого!
В ту ночь, после ужина, мастер Эдвард велел Кроу позвать меня в кабинет и спросил, какое я приняла решение.
— Я никуда не поеду. У меня здесь полно работы.
— А если я позову мистера Джонсона?
— Зовите кого хотите.
Он с грохотом выбежал из комнаты, а я бросилась к Лили, потому что была очень напугана. Затем на кухню ворвался Коппер вместе с мистером Джонсоном. Лили прикрывала меня собой, но Коппер отшвырнул ее с дороги и схватил меня за руку.
Я попыталась отбиваться, но он схватил меня за ногу и забросил себе на плечо.
Лили отчаянно визжала, но мистер Джонсон ударил ее, и она упала на пол. Затем он дважды пнул ее в живот.
— Не смей мне мешать, тупая негритянская корова! — заорал он. Коппер выволок меня во двор и со вторым подручным они привязали меня к бочонку.
— Так ты поедешь с мистером Стюартом в субботу? — прорычал мастер Эдвард.
— Никуда я ни с кем не поеду, — завопила я.
За миг до того, как кнут наносит первый удар, вам еще кажется, что вас хватит сил выстоять. Вы думаете, что гнев поддержит вас и сделает непобедимым. И вы думаете, что вы — это не ваше тело. Что самое главное — глубоко внутри, куда никто не может дотянуться. Но вы забываете, что даже самая крепкая стена рушится, если по ней бить с достаточной силой. И когда это происходит, спрятаться негде. Вы прямо здесь, на поверхности, где ваша кожа разрывается в лоскуты. Вы — сама боль и ненавидите ее сильнее, чем даже человека, причиняющего эти страдания.
— Дайте ей двадцать плетей для начала, мистер Джонсон, — объявил мастер Эдвард.
Я стиснула зубы. Кнут взлетел в воздух. Было не очень больно… как укус пчелы. Я решила, что выдержу двадцать ударов.
— Два…
Это было уже хуже. Я взвизгнула.
— Три…
Гнев покинул меня и осталось только отчаяние.
— Четыре…
У меня текли слезы. Я не могла дышать.
— Пять…
Кнут задел кость. Я вспомнила, как Лили цеплялась за свое распятие. Я подумала о боге. Я взмолилась о помощи и принялась вспоминать любимые псалмы…
— Шесть…
— Прошу вас, прекратите, мастер Эдвард, — застонала я. — Пожалуйста, прекратите.
— Семь…
Вся моя душа разрывалась в кровавые клочья.
— Пожалуйста, отпустите Морри, мастер Эдвард, — выкрикнул Кроу. — Лучше побейте меня.
— Восемь…
Я рыдала, а затем принялась отчаянно звать на помощь и выкрикнула то, что он так хотел услышать:
— Я поеду с мистером Стюартом!
Мистер Джонсон остановился, но мастер Эдвард велел ему не обращать внимания и продолжать. И тогда я поняла, что он наказывает меня вовсе не за неповиновение. Нет, у него были на это совсем другие причины, и он наслаждался происходящим.
— Девять…
Теперь я вся пылала и звала на помощь бога и папу. Я взывала к ним, но никто так и не пришел.
— Десять…
Кроу вновь принялся молить мастера Эдварда, чтобы его избили вместо меня.
Я знала, что он делает это ради папы, но его голос слышался где-то очень далеко.
Затем я услышала, как он застонал. Должно быть, мастер Эдвард пнул его в живот. У меня больше не было воздуха, чтобы кричать.
Я обрадовалась, поняв, что скоро потеряю сознание. Хоть бы Коппер не стал обливать меня водой, чтобы привести в чувство.
— Одиннадцать…
Но одиннадцатый удар так и не обрушился. Повернув голову, я увидела, что мистер Джонсон валяется в грязи. Он медленно поднимался на ноги, пылая злобой.
— Это еще что такое? — заорал мастер Эдвард. — Эй, мистер Джонсон!
Я услышала какой-то шум и крики. Когда я вновь открыла глаза, передо мной мелькнула чья-то тень. Я решила, что это папа.
Я, должно быть, и впрямь потеряла сознание, потому что когда я очнулась, то обнаружила, что лежу ничком в своей постели, а Лили натирает мазью мне спину.
— Все будет хорошо, детка, — повторяла она.
Я повернулась взглянуть на нее. Левый глаз распух и заплыл.
— Ничего, ничего…
Она поднесла чашку с водой мне к губам. Кроу тоже был здесь. Дрожащим голосом он объяснил, что мистер Стюарт выбежал из комнаты, как только услышал мои крики, набросился на мистера Джонсона, сбил его с ног и пригрозил, что убьет его, если тот еще тронет меня хоть пальцем.
— О, детка, — промолвила Лили, — этот человек просто сошел с ума!
Кроу добавил, что мистер Джонсон хотел драться на дуэли с мистером Стюартом, но мастер Эдвард успокоил его и отправил домой. Но перед уходом он успел последний раз огреть меня кнутом.
— А мистер Стюарт?
Лили ответила, что он уже приходил взглянуть на меня, и сидел прямо здесь, рядом. Он хотел убедиться, что я еще жива. Он уже поговорил с мастером Эдвардом, и теперь вернулся к себе в спальню.
— А что сказал мастер Эдвард?
— Сперва страшно раскричался, — отозвался Кроу. — А потом они выпили виски и помирились.
— И никто про нас ничего не сказал?
Лили похлопала меня по руке.
— Все хорошо, малышка, перестань беспокоиться.
В пятницу поутру я проснулась, желая лишь одно: выскользнуть из своей шкуры и сбросить ее, как змея. Теперь мне нужно было придумать, как управиться с Джоном до воскресенья, иначе Ткач и все остальные сбегут без меня, а я не хотела оставаться в Египте с фараоном. Ну уж нет!
Час спустя у меня поднялся жар. Кроу решил, что это из-за порки. Лили позаботилась обо мне.
Мастер Эдвард уже уехал с семьей в Кордесвилль. Он должен был вернуться в субботу утром и предупредил мистера Джонсона, что если к тому времени я не отправлюсь с мистером Стюартом, то он даст мне еще тридцать плетей. Лили сбегала за Джоном, который сидел у реки и делал наброски рабов, трудившихся на рисовых полях. С хмурым видом он зашел в комнату, уселся рядом с постелью, скрестив на груди руки, и не произнес ни слова. Я же чувствовала себя слишком слабой, чтобы дерзить. По правде сказать, мне нравилось, когда он смотрит на меня своими светлыми печальными глазами.
Наверное, в глубине души всем людям иногда нравится, когда их жалеют.
Он попросил Лили, не оставит ли она нас одних на пару минут, и та вышла из комнаты. Он прощупал мой пульс, затем смочил водой полотенце и положил мне на лоб. Он сказал, что мой папа точно так же когда-то лечил его самого, почти двадцать пять лет назад, и еще он сказал, что никогда себя не простит за то, что позволил задать мне порку.
— Вам не стоит все время извиняться. — Я улыбнулась.
— В любом случае я никогда не стал бы силой заставлять тебя ехать со мной.
— Так вы уедете?
— Сам не знаю. Наверное, я останусь до воскресенья и пойду на обед к Эдварду. Надеюсь, к тому времени ты передумаешь. Ты не можешь здесь жить. Ты сама это знаешь.
— Знаю, но уехать все равно не могу, — возразила я.
— Наверное, я этого никогда не пойму. Морри, конечно, это важное решение, и я готов ждать тебя столько, сколько потребуется. Я могу уехать в Чарльстон, подождать там пару дней, а затем вернуться сюда. Я могу возвращаться все время. Разве ты не понимаешь… Я просто не могу оставить тебя здесь.
Очень скоро Джон узнает о нашем побеге. Тогда у него больше не будет нужды мне помогать.
— Подождите одну неделю, — сказала я ему. — Если к тому времени я не пришлю весточку, тогда уезжайте без меня. Я понимаю, это звучит глупо, но сделайте так, как я говорю.
— Хорошо, я так и сделаю. Но как же быть с Эдвардом? Он наверняка разозлится, если ты не уедешь со мной.
— Не тревожьтесь, я справлюсь, — убедительным тоном заверила я, но, по правде сказать, я пока не знала, что будет. Впрочем, об этом мне пока не хотелось думать, и поэтому я спросила: — А как же вы? Вернетесь в Нью-Йорк, когда закончите здесь с делами?
— Да. Твой отец и впрямь мог отправиться на север. Наверняка я сумею его отыскать. Но если он опять угодил в рабство, я добьюсь для него свободы. Тогда, если ты все же решишь остаться здесь, мы вдвоем вернемся за тобой. Обещаю. Я прошу лишь об одном: если получишь от него весточку, сразу напиши мне. Я оставлю тебе свой адрес. И вот еще о чем я тебя хотел попросить… Хотя не знаю, возможно ли это…
— Что?
И тогда он спросил, может ли он меня поцеловать. Еще никогда белый не целовал меня в щеку. Поцелуй оказался нежным и чуть-чуть опасным, — так делают дети, когда их никто не видит.
В субботу с утра все пошло наперекосяк. Ткач разбудил меня на рассвете и сказал, что Багбенд, Люси и Хоппер-Энн передумали насчет побега. Они заявили, что видят дурное предзнаменование в том, что меня выпороли. Суит и Сол также готовы передумать. Хуже того, они поговаривают о том, не донести ли мистеру Джонсону о побеге.
Ткач заявил, что если я не встану и не поговорю с ними, тогда от побега придется отказаться. Но когда я поднялась на ноги, голова закружилась, и я чуть не упала. Поэтому я сказала Ткачу, что встречусь с ним в полуденный перерыв и поговорю с Багбендом, Солом и Суитом.
Конечно, это было рискованно. Мистер Джонсон наверняка удивится, с какой стати я отправилась в поле… Но тут уж ничего не поделаешь.
Я попросила Лили заварить мне крепкого ромашкового настоя, но даже это не сняло боль. Около одиннадцати часов приехал мастер Эдвард и взбеленился, узнав, что я все еще здесь. Он ворвался ко мне в комнату и сорвал с меня покрывало со словами, что если я сию же минуту не оденусь и не уеду из Ривер-Бенда, то он опять прикажет меня выпороть. В дверях он сплюнул на пол и заявил, что никогда не встречал такой упрямой негритянки.
Лили опять сбегала за Джоном. Я надеялась, что он попросит мастера Эдварда о снисхождении. Сегодня явно был поворотный день в моей жизни. Если сейчас я уеду с Джоном, то потом навсегда застряну в Ривер-Бенде, и никто больше не сможет сбежать, потому что если уж Ткач начал подумывать о неудаче, значит, дела и впрямь шли скверно.
Когда Джон вошел в комнату, я попросила Лили оставить нас наедине и велела ему закрыть дверь. Затем я шепотом рассказала ему о побеге и объяснила, что мне никак нельзя сегодня уезжать из Ривер-Бенда, потому что нужно переубедить всех остальных.
Говорить о таких вещах с белым было для меня невероятно сложно. Я ожидала, что он тут же кликнет мастера Эдварда. Я даже сказала, что пойму, если он поступит именно так, но все же надеялась, что ради отца он меня не выдаст.
— Морри, — вздохнул он. — Уж если я ни слова не сказал о том меде, который твой отец давал Большому и Маленькому Хозяину Генри, то с какой стати мне рассказывать о твоем побеге?
При этих словах сердце чуть не вырвалось у меня из груди. Я заставила его повторить, потому что решила, что ослышалась. Тогда он объяснил, каким образом обо всем догадался. Я тут же заверила, что папа сам никого не убивал.
— Да, конечно, он рассказал мне про мед, но поклялся, что непричастен к убийству.
Джон сказал, что и об этом он тоже догадался. Он утверждал, что первым убийцей была миссис Холли, а вторым — миссис Анна.
— Так вы проследите, чтобы я осталась в Ривер-Бенде? — попросила я.
— Я поговорю с Эдвардом и придумаю какую-нибудь причину. А теперь скажи, какое у вас есть оружие?
Я рассказала про мушкеты, пистоли и сабли.
— Вы умеете ими пользоваться?
— Ткач умеет. Он кое-кого обучил. И мне тоже показал.
— А порох?
— Полно, — заверила я его.
— И где вы все это храните?
— Под большим крыльцом. Я взяла себе только один пистолет.
— Здесь? Где?
— Под кроватью.
— Это безумие! Если они его найдут, тебя повесят. Отдай его мне.
Я посмотрела на него. Он протянул руку.
— Отдай его мне. Я скажу, что он мой. Не волнуйся, я оставлю его у себя в комнате под кроватью. Можешь забрать его перед побегом.
Я по-прежнему сомневалась. Он хрустнул пальцами.
— У меня оружие будет в безопасности. Я тебя не предам. Клянусь памятью твоего отца. Дай мне пистолет!
Я слазила под кровать и протянула ему оружие. У меня было такое чувство, что я вручаю ему свою жизнь, и мне это очень не нравилось.
Глядя, как он сжимает пистолет в руках, я поняла, что также должна отдать ему отцовское письмо. В конце концов, оно было адресовано ему. Поэтому, когда Джон ушел, я выскользнула из дома и отправилась в лес. Там, достав письмо из тайника, я расплакалась. И все же я отдала письмо не сразу, потому что знала: после этого мы навсегда будем с ним связаны отцовской просьбой. Мне это было очень не по душе, и потому я набралась храбрости лишь к вечеру. Прочитав письмо, Джон сперва лишился дара речи. Он сидел, сжимая голову руками. Когда он, наконец, протянул мне письмо, я прочитала его от первой до последней строчки и похолодела. Теперь я знаю, что он не сбежал на Север. Я больше никогда его не увижу. Я стала сиротой. И мне не нужен был никакой другой отец, даже тот, которого папа сам выбрал для меня.
Мы сидели рядышком, а затем он провел длинным белым пером мне по лбу и обнял за плечи. Я чувствовала в нем спокойную силу, которую прежде ощущала лишь в своем отце, но все равно чувствовала себя несчастной, потому что это был совсем другой человек.
«Дорогой Джон!
Мы видели тебя издалека и умираем от голода.
Если ты читаешь это письмо, значит, ты, наконец, приехал в Ривер-Бенд. Но я больше не могу лично поприветствовать тебя. Я очень, очень сожалею. Как славно было бы пройтись с тобой вдоль ручья. Теперь я хромаю, как старый бушмен, и тебе пришлось бы поджидать меня на каждом шагу. Но, думаю, ты не стал бы возражать. Идти чуть помедленнее даже пошло бы тебе на пользу. Постарайся не печалиться из-за того, что мы не встретимся. То, что во мне осталось, по-прежнему живет в тебе. И то, что соединило нас в Порту, пребудет вовеки. Ты это знаешь, иначе бы тебя здесь не было. Спасибо, что приехал.
Девочка, которая передаст тебе это письмо — моя дочь Морри. Мы так называем ее, но ее настоящее имя — Мемория. Она — все что осталось мне от прошлого. И в ней тоже — частичка меня. Я знаю, что ты будешь к ней также добр, как и ко мне. Мы ведь похожи, разве нет?
Я сделал все, что мог, чтобы оградить Ривер-Бенд от зла, насколько это в моих силах. Как сказал бы Бенджамин, я попытался извлечь то серебро, что хранилось в сердце тьмы. Я вижу теперь природу этого зла, хотя прежде она ускользала от меня. Оно кроется в забывчивости. Но мы с тобой помним бушменские легенды и в конце концов одержим победу.
Помнишь, как Оливковые Сестры говорили нам, что нужно всегда окружать себя красивыми вещами? Ты увидишь: я пытался последовать их совету в своем саду, — в особенности, если тебе повезет и ты увидишь его после грозы. Дожди здесь напоминают мне о тех местах, где я родился, и это хорошо, хотя я больше не могу следовать за грозой и охотиться.
Тебе придется стать здесь сернобыком. То, что ты увидишь, пробудит в тебе шотландского льва, но это лишь приведет к неприятностям. Здесь, в Ривер-Бенде, никто не знает ничего-ничего о Льве, Страусе, Жирафе и Зебре. Они не понимают Тору. Время Гиены царит здесь вечно. Поэтому я прошу тебя не оставаться надолго. Мы оба помним, как в прошлом Гиена пытался тебя обмануть. Он сделает это опять. Держи в руках белое перо, что я подарил тебе, когда почувствуешь, что совсем пал духом. Оно тебя защитит. Не бойся… Я по-прежнему вижу Богомола в твоих пальцах.
В этих краях ты сможешь подражать многим птицам. Они все прекрасны и тоже помогут тебе. Они напомнят о той красоте, которую ты несешь в своей душе.
Много лет назад я тебе рассказывал, как Богомол украл мед у Страуса, и как я тоже украл бы для тебя сокровище, если нужно. Я не солгал. Даже хотя я больше не могу быть с тобой, это сокровище — здесь. Я поручаю Морри твоим заботам. Вы будете нужны друг другу в будущем. Забери ее отсюда и подари новый дом. Воспитай ее как свою дочь. Ты будешь самым лучшим отцом, и я знаю, что она тебя полюбит. Если ты по-прежнему все тот же Джон, каким был прежде (а в этом я не сомневаюсь), то я знаю, что ты почувствуешь, когда увидишь ее.
Поведаю тебе одну тайну: ты никогда об этом не знал, но ты — величайший охотник из всех, кого я встречал в своей жизни.
То, что ты здесь — живое этому доказательство. Может, ты не самый отважный и не самый сильный, хотя и эти качества свойственны тебе. Возможно, ты даже не самый быстрый, хотя способен нестись как ветер. Нет, величайших охотников отличает их верность и преданность. Поэтому ты победишь. Я это знаю.
Передай от меня привет Бенджамину. Скажи, что я усердно трудился и здесь, в Америке, как нигде больше, нужна еврейская алхимия. И если я сумею хоть отчасти вернуть то, что было разбито и позабыто, возможно, я отчасти исполню свое предначертание.
Поцелуй от меня оливковых сестер и скажи им, что они мне очень помогли. Обними за меня матушку и передай, что я вспоминаю ее с любовью. Надеюсь, с ней все хорошо. Также поцелуй за меня отца и скажи, что он прощен. Надеюсь также, что он простил и то зло, что я причинил ему.
Джон, я очень сожалею, что не смог быть с тобой все эти годы. Я бесконечно горжусь тобой.
Полуночник.»
Подписавшись, Полуночник пририсовал звериную морду к букве «П», высокие уши к букве «Л» и длинный хвост — к букве «К».
Я был тронут таким доверием, но от этого письма веяло ощущением близкой смерти. Мысль об этом причинила мне невыразимую боль.
«Насколько лучше стала бы моя жизнь, если бы он был рядом, — подумал я. — Сколь многое мы могли бы исправить…»
Разве существует худшее зло, чем обратить в рабство человека, способное написать такое письмо другу, которого он не видел два десятка лет? Худшего преступления не знало человечество!
Прочитав письмо, Морри, должно быть, пришла к тому же выводу. У нее застучали зубы, и я усадил ее рядом и обнял за плечи, точно так же, как в прежние времена это делал Полуночник.
Я осознал, как сильно он рассчитывал на меня. И это придало мне бодрости.
После ухода Морри я задумался: кого мне придется убить, чтобы вырвать для нее свободу. Однако когда я взял пистолет, то заметил, что с ним что-то не так. Дуло внутри было заделано. Оружие оказалось бесполезным. Хуже того, оно взорвалось бы в руках у любого, кто попытался бы из него выстрелить. Я уже собрался пойти на кухню и попросить у Лили нож, чтобы проковырять дыру, когда вдруг осознал очевидную вещь: это было сделано преднамеренно. Кто-то из тех, кого Морри посвятила в свои замыслы, возможно, тот самый человек, что продал ей оружие, решил помешать ее планам.
Ее предали.
Пряча оружие под одеждой, я вышел в коридор, а затем бросился вниз по лестнице. Заслышав мои шаги, мастер Эдвард окликнул меня из кабинета. Я сказал, что сейчас не могу к нему подойти.
— Мне нужно зарисовать дерево в этом восхитительном свете, — пояснил я. Затем я выскользнул наружу и бросился к кухне. Морри наверху гладила белье. Когда я представил ей доказательства предательства, она в ужасе воззрилась на меня. Я объяснил, что нужно осмотреть остальное оружие. Мы договорились, что она возьмет несколько пистолетов из тайника и тихонько пронесет ко мне в комнату после ужина. Конечно, это было рискованно, но я не видел другого выхода.
Нам обоим стало ясно, что она в отчаянии. И все же я чувствовал себя полным сил, — должно быть, благодаря ее вере в меня.
Я уже начал продумывать новый план и велел Морри не тревожиться. Чтобы попасть на пристань, мы обойдемся без оружия. Потом я пообещал, что все подробности расскажу сегодня вечером.
За ужином я заставил себя болтать о пустяках с Эдвардом. Выпив портвейна, я вышел наружу, сказав Кроу, что хочу подышать воздухом. Ночь была жаркой и влажной. Похоже, собирался дождь. Прокравшись в комнату к Морри, я постучал в дверь и окрикнул ее. Она уже достала два мушкета и второй пистоль и теперь сидела вся в слезах: она уже проверила их и убедилась, что они тоже испорчены.
— Не знаю, как мог Ткач этого не заметить, — простонала она.
— Он показывал оружие ночью?
— Да.
— При свете свечи легко ошибиться. Должно быть, он сам никогда не стрелял?
— Нет.
— Я тоже мог бы ошибиться. Он не виноват.
И тут до меня дошло самое страшное: мастер Эдвард и все остальные уже знали о планах Морри. Теперь это стало очевидно. Они нарочно устроили ужин в этот день. Патрули соберутся в воскресенье в Комингти и поскачут в Ривер-Бенд, чтобы схватить рабов. Вся пьеса была разыграна ими как по нотам. Эдвард нарочно пригласил меня в Комингти, чтобы я полюбовался, как собаки охотятся за беглецами.
— Вот почему он так гнусно вел себя в последнее время, — пояснила Морри, когда я обо всем ей рассказал. — Боже, кажется, мы пропали. Ничего не поделаешь! — Она рухнула на стул. — Не представляю, как такое могло случиться. Бедный Ткач! Хотя может быть… Может быть, кто-то из нас еще успеет сбежать. Ты сможешь отвезти его куда-нибудь… Куда угодно… К своим друзьям в Стромболи?
— Думаю, это ни к чему.
Я говорил уверенным тоном, потому что достаточно читал книг по военной истории и знал, что внезапность — лучшее оружие. Главное: Эдвард до сих пор не подозревает, что мы знаем о его планах. Он по-прежнему уверен, что побег состоится завтра.
— Мы должны бежать немедленно, — заявил я Морри.
— Сейчас?! Но мы не можем, слишком рано!
— Наоборот, ведь мы же не хотим, чтобы нас поймали.
Я велел ей предупредить Ткача и всех остальных. Как и было задумано изначально, сперва мы схватим мистера Джонсона, мастера Эдварда и двоих черных надсмотрщиков и запрем их в сарае. Я был уверен, что подумал обо всем, как вдруг она сказала:
— Марта, жена Ткача, сейчас с детьми в Комингти. Они ждут нас только завтра. Мы не можем бежать без них.
Поскольку уже прозвонил вечерний колокол, то Ткач вернулся к себе в хижину. Мы с Морри пришли туда и сообщили ему скверные новости. Он обратился за помощью к Солу, Суиту и Драммонду. Они отказались. И все же мы втроем составили план. Нужно отправиться к мистеру Джонсону и схватить его. Затем взять ключи, найти веревку, связать его и захватить двоих надсмотрщиков. Наконец, мы справимся с мастером Эдвардом и тоже оттащим его в сарай. После этого Ткач сможет отправиться в Комингти за женой и детьми.
Морри вытащила из тайника две сабли. Пока она ждала у кухни, мы с Ткачом прокрались по тропинке к дому управляющего, находившемуся между Большим Домом и деревянным мостиком, ведущим через Купер-ривер к Комингти. Дверь была заперта, но обнаружилось открытое боковое окошко. Скрипнули ставни. С замирающим сердцем мы с Ткачом прислушались, но внутри никто не шелохнулся. Тогда я проскользнул внутрь. Из этой комнаты к открытым дверям спальни вела деревянная лестница. Ткач присоединился ко мне.
Мистер Джонсон, должно быть, услышал шаги. Обеими руками я ухватил покрепче саблю. Стоит ему показаться на лестнице, и я полосну его по ногам. Наверное, он успеет выстрелить, но Ткач прикончит его прежде, чем он второй раз нажмет на курок.
Я с такой силой стиснул рукоять, что у меня заныли запястья. Несмотря на жару, меня трясло как в лихорадке. Прошло не меньше минуты, но сверху по-прежнему не слышалось ни звука.
Вскинув оружие, я поднялся по лестнице и заглянул в дверь. Кровать была пуста. В темноте я ничего не видел. Джонсон вполне мог затаиться в углу с оружием в руках. Взмахнув перед собой клинком, я ворвался в комнату. Там не было ни души.
Ткач догадался и подбежал к окну. В двух сотнях ярдов впереди виднелся мост, ведущий в Комингти. При свете луны мы разглядели там двоих мужчин. Одним из них был Джонсон. Оба держали в руках мушкеты.
Мистер Джонсон со своим приятелем, похоже, охраняли дорогу между двух плантаций. Наверняка мастер Эдвард узнал от предателя, что семья Ткача собирается в побег вместе с ним. В ночь перед бегством хозяева решили прервать возможное сообщение между двумя плантациями.
Мы бросились вниз по лестнице. Теперь я решил, что наша единственная надежда в том, что мастер Эдвард будет вести себя так же самоуверенно, как всегда. Если помимо этих двоих на плантации прячутся еще вооруженные люди, — тогда все пропало.
Нам понадобилось срочно менять тактику. Придется сперва заняться черными надсмотрщиками, и побыстрее: если они успеют вскрикнуть, то известят о побеге Джонсона и его приятеля. Мы нуждались в численном превосходстве. Придется Ткачу рискнуть и разбудить рабов в соседней хижине: Багбенда, Паркера и Рэндольфа.
Морри сбегала в Большой Дом за Кроу. Они вернулись вместе, неся веревку, а затем Ткач и Кроу направились во вторую хижину и разбудили других рабов. Мы с Морри дожидались снаружи.
Девочка, похоже, совсем разуверилась в успехе, но я убедил ее, что фактор неожиданности по-прежнему играет нам на руку и приведет к победе. Она ответила лишь, что надеется на быструю и легкую смерть.
Двое черных надсмотрщиков спали в отдельной хижине. Первым туда ворвался Ткач. Мы с ним и Паркер взялись за Коппера, а Багбенд, Рэндольф и Кроу — за Найтхока. Нелегко справиться с перепуганным мужчиной, и Коппер успел отвесить мне крепкий удар в челюсть. Паркеру пришлось дважды ударить его в живот, чтобы лишить воли к сопротивлению.
Мы связали ему руки за спиной, и он с такой силой принялся отбиваться, что я испугался за свою жизнь, если ему удастся вырваться на свободу. Мы затолкали кляп ему в рот и крепко обвязали голову.
Найтхок сдался куда быстрее и смирился. Кроу пообещал, что его не убьют и, похоже, тот поверил.
Морри стояла на страже. Она сомневалась, что мастер Эдвард или мистер Джонсон могли что-то услышать.
Мы оттащили обоих надсмотрщиков в сарай и оставили их там, крепко связав.
Вигги, спавший в соседнем сарае, рядом с повозками, должно быть, проснулся от звуков борьбы и прокрался к дверям в ночной рубахе, протирая заспанные глаза. Когда мы рассказали ему о своих планах, он сказал, что все это — безумие, и нам немедленно нужно покаяться мастеру Эдварду, после чего Ткач решил связать и его тоже. Вигги заверил, что никому ничего не скажет, но рисковать мы не могли. Ткач и Паркер взялись за дело. У кучера по щекам покатились слезы. Морри извинилась перед ним. Затем мы оставили его вместе с надсмотрщиками.
Я велел Ткачу спуститься к лодочной пристани и вплавь отправиться через реку. Оттуда пешком он сможет добраться в Комингти, и его не заметят с моста.
Ткач пообещал, что вернется вместе с семьей через два часа. Тем временем мы с Морри и Кроу бросились в Большой Дом, чтобы захватить в плен Эдварда.
Кроу сообщил, что хозяин, скорее всего, в спальне вместе с Джоанной, новой поварихой, сменившей Мэрибелл.
— Он играет с ней в прятки, — пояснил дворецкий.
Когда мы ворвались внутрь, то обнаружили его там с девушкой. Они в ужасе воззрились на нас, затем Джоанна стыдливо прикрылась одеялом.
— И что все это значит? — заорал Эдвард.
— Надевайте штаны. Мы прогуляемся до сарая, где вам придется на время остаться. Вам не причинят вреда.
— Какая дерзость! Белый, помогающий ниггерам! Вас повесят. — Я пожал плечами, и он добавил: — Стюарт, вы совершенно сошли с ума.
— Надевайте штаны! — Было так приятно отдавать ему приказы.
— Это измена!
— Совершенно верно, но все же вы сделаете так, как я велел.
— Вы предаете свою расу.
— Мою расу? — Я засмеялся. — Сэр, видите ли, все не так просто. Я еврей португальско-шотландского происхождения, которого воспитывали в семье атеистов, который считал себя христианином от рождения и чьим лучшим другом был африканский бушмен.
— И все равно вы белый.
— Надевайте штаны, сэр.
Я также велел Джоанне одеться. Испуганная, она даже не шелохнулась.
— Джоанна, — ласково сказала ей Морри. — Мы уходим отсюда, уходим из Ривер-Бенда. Ты можешь пойти с нами. Слышишь, девочка?
— Я… я останусь с масса Эдвардом, — пробормотала она. — Я останусь здесь.
— Тогда бери платье, и пойдем со мной. Тебе никто ничего не сделает. Пойдем. Делай, как тебе велят.
Джоанна выбежала в коридор.
— Тебя тоже повесят, Кроу, — пообещал Эдвард. — Надеюсь, ты это понимаешь?
— О, да, сэр.
— А сперва я отрежу тебе яйца. — Он сжал кулаки. — Как тебе это понравится? Я велю Лили зажарить их, как устриц. Что скажешь, ниггер?
Не обращая внимания на ругань и угрозы Эдварда, Кроу связал ему руки за спиной.
— Мне больно, ниггер! — завопил Эдвард, когда Кроу затянул узел.
— Откройте рот, мастер Эдвард.
У него уже был наготове кляп, но Эдвард стиснул зубы.
На туалетном столике стояла омерзительная статуэтка, изображающего негритянского мальчика, на которого мочится собака. Там была подпись: «Дождливый сезон на юге». Я взял статуэтку со словами:
— Если не позволите Кроу всунуть себе в рот кляп, я использую вот это, чтобы вас убедить. Впрочем, я все равно ее разобью. Выбирайте — об пол или об вашу голову.
Если бы он не ухмыльнулся и не послал меня к дьяволу, не знаю, сумел бы я исполнить свою угрозу.
— Отойди, Кроу. А теперь открывайте рот, Эдвард.
Он не подчинился, и тогда изо всех сил я ударил его статуэткой прямо по голове.
У Эдварда подкосились ноги. Кровь побежала по виску. Там красовался ужасный порез.
Мне сразу стало стыдно, но я не подал виду и велел ему пошире открыть рот. Застонав, он подчинился.
— Если будете слушаться, вам никто не причинит зла, — пообещал я. — Мы просто закроем вас в сарае.
Взяв ключи у Эдварда, Морри открыла дверь сарая, и мы затащили туда хозяина, обоих надсмотрщиков, Вигги и Джоанну.
За это время успел вернуться Ткач. Теперь мы все стояли у сарая. Все рабы с плантации. Даже те, кто решил остаться в Ривер-Бенде, не смогли усидеть в своих хижинах.
— Я не смог переплыть, — простонал Ткач. — Там нет лодок.
Он объяснил, что лодки оказались на другом берегу.
— А почему же ты не перебрался вплавь? — спросил я.
Понурившись, он ответил, что не умеет плавать.
— А вы все? — спросил я.
Никто не ответил, и Ткач сказал:
— Тогда я останусь.
— Нет, ты пойдешь с нами, — заявила Морри.
— Ни за что. Вам придется бежать без меня.
— Не выйдет, Ткач, — возразила Лили. — Все знают, что ты в этом замешан. Если останешься, тебя повесят.
— Я не могу оставить Марту и сыновей.
Паркер предложил всем скопом наброситься на людей, караулящих мост, но его жена возразила, что те все равно успеют выстрелить, и она не хочет, чтобы ее муж погиб.
— Никто не хочет умирать, — согласилась Морри. — Но нам все равно нужно что-то придумать.
Теперь мне кажется, я всегда знал, что рано или поздно мне придется войти в воду. Удивительно, что на это ушло столько времени. В глубине души я всегда этого желал.
На берегу реки я сбросил обувь, носки, штаны и рубаху. Лунные пятна плясали на темной водной глади. Я вообразил себе, как она принимает меня в свои глубокие прохладные объятия. Ткач и Морри были со мной. Все остальные остались около сарая.
— Здесь сильное течение? — спросил я, протягивая девочке белое перо.
— Иногда, но сегодня… — она посмотрела на воду, — сегодня не очень. Вы хорошо плаваете?
— Я не плавал двадцать пять лет. Посмотрим. — Я улыбнулся.
Страх пронзил меня, когда я ступил в воду. Река словно бы сопротивлялась, а затем я представил, как Даниэль окликает меня с другого берега: «Черт возьми, не раздумывай и просто плыви!»
Так я и сделал. Страх помогал мне быстрее двигаться вперед. Добравшись до берега, я встряхнулся, как собака. Даниэль засмеялся, но я был рад, что он опять вместе со мной.
Затем я сел в лодку и погреб обратно. Ткач и Морри бросились ко мне навстречу. Ткач уселся в лодку, пока я переодевался. Мы договорились встретиться через два часа, но если он не придет — мы должны были бежать без него. Это означало бы, что он не сумел отыскать семью или их поймали на обратном пути.
Мы проверили все экипажи во втором сарае и обнаружили, что мастер Эдвард опять обыграл нас. Все колеса были перемотаны цепями, и к ним не подходил ни один из ключей хозяина.
В первом сарае мы вытащили кляп у Вигги и расспросили его. Он сказал, что ключи есть только у мистера Джонсона. Тогда мы поняли, что придется идти пешком. По прикидкам Морри, до причала было около двенадцати миль. Три-четыре часа ходьбы, если поторопиться.
Пятнадцать негров в сопровождении одного белого наверняка вызовут подозрение у любого, кто нас встретит, но, по словам Морри, тайно пробраться лесом нам тоже не удастся, потому что местность слишком заболочена.
Из тайника она достала последние сабли. Мы также вооружились серпами и вилами, раздав их всем желающим. Дожидаясь Ткача, мы вернулись в Большой Дом. Заметив страх на лице Лили, я вспомнил о своих дочерях. Не хотелось бы, чтобы они решили, будто я просто пропал без вести.
Обернувшись к Морри, я попросил:
— Если что-то пойдет не так… Когда меня повесят, пожалуйста, напиши моим детям по тому адресу, который я дал тебе в Нью-Йорке. Ты должна сообщить им, что меня больше нет в живых.
— Я? Джон, о чем это вы? Неужели вы думаете, что меня они не повесят? И куда раньше, чем вас.
Кроу отвел меня в спальню мистера Эдварда, а затем вместе с Морри вернулся утихомирить остальных рабов. Из окна открывался отличный вид на мост, ведущий в Комингти. Мистер Джонсон со своим приятелем так и не шелохнулись. Возможно, они даже задремали. И тогда я понял, что нам нужно захватит в плен и их тоже. Если до рассвета они обнаружат наш побег, то объявят тревогу и пошлют за нами собак, а также предупредят патрульных.
Вернувшись к себе в комнату, я сложил все свои пожитки вместе с пером, стрелой, рисовальным блокнотом и письмом Полуночника, а также рисунком Берекии Зарко. Пусть меня похоронят вместе с этими сокровищами, если поймают… Ткач вернулся минут за двадцать до полуночи вместе с Мартой, своими сыновьями и Сарой. Все были в панике, но Ткач уверял, что их никто не заметил. В Комингти все было спокойно.
Все вместе мы вернулись к остальным рабам, оставив Лили в Большом Доме. Но не успели мы добраться до хижин, как показались двое белых с мушкетами. Одним из них был мистер Джонсон. Другого я не узнал, но позже выяснил, что его звали мистер Дэвис. Он был управляющим в Комингти. Должно быть, они ушли с моста, пока я разговаривал с Ткачом. Наверное, заметили, как те гребут через реку.
— И куда это вы направляетесь, мистер Стюарт? — спросил меня Джонсон с широкой ухмылкой. Он явно был бы рад пристрелить меня.
Я бросился на него. Помню звук выстрела и как что-то ударило меня в левое плечо… Я еще подумал, что это какая-то деревяшка. Охваченный страхом и яростью, я не услышал выстрела мистера Дэвиса.
Набросившись на Джонсона, я отшвырнул мушкет в сторону. От моего удара он согнулся пополам, а я еще дважды двинул ему в челюсть. Он застонал, что не может дышать, и обхватил лицо руками. Я отступил и поднял с земли мушкет. Дрожащим голосом он взмолился не убивать его. Покосившись в сторону, я увидел, что Ткач лежит на земле. Мистер Дэвис выстрелил ему в шею и перебил артерию. Кровь растеклась повсюду, и Марта жалобно рыдала. Фредерик и Тэйлор сумели одолеть мистера Дэвиса и в драке нанесли ему удар ножом. Он тоже готов был вот-вот испустить дух.
Труп мистера Дэвиса мы оттащили во второй сарай, чтобы не увидели прочие пленники. Джонсона мы связали и сунули в рот кляп, невзирая на сломанную челюсть. Я не слишком горжусь тем, что сделал, но хорошо понимаю: будь на то его воля, он убил бы меня, не раздумывая.
К тому времени я уже понял, что серьезно ранен. Левая рука занемела, и рубаха промокла от крови, но сейчас я не мог позаботиться об этом. Сперва нужно было спастись. Паркер, Кроу, Фредерик и Тэйлор оттащили тело Ткача к воротам Ривер-Бенда. Марта заявила, что он наверняка предпочел бы быть похороненным не на самой плантации. Мужчины по очереди копали могилу. У реки земля была мягкой. Мы похоронили его в одежде без савана. Я прочитал еврейскую молитву каддиш.
С помощью оставшейся веревки мы связали руки всем беглецам, мужчинам и женщинам, чтобы любой, кто увидит нас с дороги, решил, будто они — мои пленники. Я шел последним, и если нам встретятся патрули, я скажу, что веду их в Чарльстон на продажу. Я извинился перед Морри за то, что связываю ее, но она сказала:
— Если это поможет мне попасть на Север, делайте со мной что угодно.
Даже рыдания Марты не могли вызвать подозрений. Морри сказала, что женщины часто плачут, когда их ведут на рынок.
Итак, мы отправились прочь из Ривер-Бенда, оставив на плантации Кроу, Лили и бабушку Блу. Кроу пожал мне руку и сказал:
— Будьте осторожны, мистер Джон.
— И ты тоже, — ответил я.
Он закрыл за нами ворота, а затем направился в Большой Дом, обнимая Лили за плечи.
Пройдя три мили, я совсем обессилел. Помню, как Морри пыталась тащить меня вперед, но я не мог сделать ни шагу.
Морри что-то говорила, но я не понимал ни слова. Я понял, что она просит развязать ее.
Мне хотелось очень многое рассказать ей об отце, ведь иначе, после моей смерти, у нее осталось бы слишком много вопросов. Но у меня не было сил. И тогда я сказал о золотых монетах, зашитых у меня в одежде. Пусть она подкупит того, кто поможет ей сбежать…
И еще я попросил, чтобы она извинилась за меня перед мамой и дочерьми. А теперь пусть оставит меня здесь, на дороге, потому что дальше идти я не могу… И пусть возьмет себе отцовское перо…
Она умоляла меня идти дальше, но я сказал, что неважно. Печали я не чувствовал. Конечно, мне еще многое хотелось бы успеть, но и умереть сейчас будет тоже неплохо… Лежать вот так на спине и смотреть на созвездие Стрельца. Я лишь желал, чтобы она, наконец, обрела свободу.
А потом мне представилось, будто я сижу с Бенджамином и каким-то другим мужчиной с длинной бородой. Незнакомец читал мне «Зохар», еврейскую мистическую книгу. Там говорилось: «Есть яркие цвета, скрытые и сияющие…»
Я спросил, как его зовут. Он ответил: «Берекия Зарко…» Он прошел сквозь века, чтобы отыскать меня. Все будет хорошо. Он отведет меня в Землю Обетованную.
А затем он взял меня за руку и принялся нашептывать молитвы, те самые, которые я слышал в Порту от Бенджамина.
Спустя полтора часа он стал заговариваться. Он говорил по-португальски, поэтому я не поняла ни слова. Затем мне показалось, что он говорит со своим отцом, потому что несколько раз повторил; «Папа… Папа…» И он все время подносил белое перо к своим глазам, словно только это могло привести его в чувство.
Потом, когда он оступился, я заметила, что он весь в поту. Даже при свете луны было заметно, как быстро у него уходят силы. Я спросила, не хочет ли он передохнуть. Я могу принести ему воды. Он не услышал. Он смотрел куда-то вдаль и явно не видел ничего вокруг себя.
Затем, еще милю спустя, он упал на землю, задыхаясь, словно в легких у него была дыра. Он сказал, что не может идти дальше, что он тяжелее, чем весь мир. Я сказала, что он должен идти дальше, и тогда будет жить. Я и сама в это не верила, но иногда людям необходимы слова ободрения. Он заявил, что не боится смерти. Он лишь хотел смотреть в небо и видеть там ночных охотников. Этого будет довольно. Лишь бы я добралась на Север.
Перед тем, как потерять сознание, он еще успел поблагодарить меня. Лишь много позже я поняла, что он мыслит в точности, как мой отец и благодарит не меня одну. Нет, он благодарит весь мир за все, что успел пережить.
Кое-кто из рабов был бы рад бросить его здесь, но я сказала, что не сделаю больше ни шагу.
— Может, он и белый, — заявила я им. — Но у него есть память. А это слишком большая ценность, и я не хочу ее потерять.
Я всех развязала, поскольку теперь это не имело смысла. Фредерик, Тейлор, Паркер и Лоуренс подняли Джона и, сменяясь по двое, понесли его дальше. Не знаю, как им это удалось, но славные парни протащили его еще семь или восемь миль, пол-дороги.
Удача нам улыбнулась, и мы не встретили на пути ни патрулей, ни досужих прохожих. Плантаторы или храпели на своих пуховых перинах, или уехали в город. А капитан Отт сдержал слово: на пристани обнаружились три лодки, спрятанные в камышах, которые только нас и дожидались. Мими бросилась вперед и чуть не упала в воду. Должно быть, она хотела убедиться в том, что они — настоящие. Нам всем этого хотелось.
Джона мы уложили в самую большую лодку. Пульс у него был слабый, как шепоток. Жаль, что не было папы: он смог бы ему помочь. Или, по крайней мере, подержал бы за руку умирающего.
Мы гребли изо всех сил. Дважды то одна лодка, то другая застревали в грязи. Затем лодка, где сидели Багбенд, Люси и Хоппер-Энн за что-то зацепилась, и в ней открылась течь. Они раскричались от ужаса, но мы подгребли ближе и успели вытащить их, прежде чем они утонули. Все были очень встревожены.
В пятидесяти ярдах от корабля нас заметил один из британских матросов. Вниз сбросили пару веревочных лестниц, чтобы мы смогли забраться на борт. Джона пришлось обвязать под мышками, чтобы затащить на палубу. Капитан Отт встретил нас наверху и пожал всем руки, словно мы явились к нему домой на рождественский ужин. Я попросила тут же позвать для Джона корабельного лекаря и протянула монетки, которые нашла в подкладке у Джона, но он похлопал меня по плечу и велел оставить деньги себе на новую жизнь.
Пока хирург оперировал Джона в маленькой каюте под палубой, мы вышли в море. От криков Джона мне сделалось дурно. Расхаживая перед дверями, пока ему зашивали рану, я чуть не лишилась чувств. Чернокожий матрос по имени Ричардсон вывел меня на палубу, чтобы я могла вздохнуть посвободнее.
Должно быть, британцы никогда не видели столько чернокожих разом. Они пялились на нас, словно видели перед собой потерпевших крушение на необитаемом острове. Возможно, они были правы.
В ту ночь я сидела у постели Джона. Я немного подремала, но сны пугали меня.
Он даже не шелохнулся, а я не осмеливалась прикоснуться к нему, но решила, что если стану с ним говорить, — это поможет ему вернуться к жизни. Поэтому я рассказывала ему все те истории, которые слышала от папы. Я надеялась, что Богомол сумеет спасти его, даже если это не удалось лекарю.
Мне казалось, что свобода наполнит меня радостью, но на самом деле все эти дни, пока мы плыли в Нью-Йорк, чувствовала лишь усталость.
К вечеру первого дня Джон пришел в себя. Я заставила его выпить воды и поесть немного хлеба, потому что так велел врач.
К вечеру пульс у него зачастил и поднялся жар, такой сильный, что я испугалась, как бы он не сгорел дотла. Потом его бросило в холод. Когда мы оставались одни, я прижималась к нему всем телом, в точности, как поступал в детстве отец.
На второй день рана на руке воспалилась, и хирург произнес слово «гангрена». Стоило мне взглянуть на пилу доктора Бремптона, и я поняла, что у меня не хватит сил это выдержать. Но иного пути спасти Джона не было. От его криков, наверное, разбились бы все стекла в церквях Южной Калифорнии, а возможно, и хрустальные бокалы в Джорджии.
На следующий день меня не пустили к нему, и только наутро третьего дня я смогла войти. Я сразу поняла по его взгляду, что он, наконец, вернулся в мир живых.
— Мы свободны? — прошептал он, словно не веря собственным словам.
Я невольно расплакалась: и оттого, что он лишился руки, и оттого, что сказал слово «мы».
Джон говорил без умолку, должно быть, пытаясь забыть все, что с ним произошло. Поэтому мы болтали обо всем на свете и пытались выяснить, кто же нас предал. Я рассказала ему о Бофорте и о тех двоих, кто помог нам раздобыть оружие. Джону нелегко было поверить, что негр или мулат смогут предать своих собратьев.
— Не знаю, — ответила я. — Многим из нас хотелось бы подольститься к белым хозяевам.
Джон возразил, что мистеру Тревору наверняка пришлось многих людей посвятить в свои планы, чтобы раздобыть оружие. Кто угодно мог предать нас ради пары монет. Одно было ясно наверняка: мастеру Эдварду заранее было известно о наших планах. Вот почему он приказал выпороть меня. Он заранее хотел мне отомстить.
Спустя два дня мы прибыли в гавань Нью-Йорка. Джон пытался одолеть боль, но ходить по-прежнему не мог. Поэтому моряки капитана Отта снесли его на руках и усадили в повозку. До дома его подруги Виолетты мы все шли пешком. У нас не было ни багажа, ни денег, ни карты. Нью-йоркцы пялились на нас, даже хуже, чем англичане и перешептывались между собой. Мы смотрели на них и вокруг… Словно все это было сном.
И все же это был не сон. Самым удивительным казалось даже не то, что мы добрались на Север, но что Нью-Йорк существовал все те пятнадцать лет, что я жила в Ривер-Бенде, и ждал, пока я сюда попаду. Весь мир дожидался меня.
Когда я очнулся, меня охватил страх, столь безмерный, что мне показалось — он вот-вот поглотит меня целиком и никогда не отпустит. Как я буду жить без руки?
Все же я сознавал, что тщетно желать вновь сделаться прежним, — никакая магия не могла вернуть меня в прошлое.
Я так страдал от боли, что меня вывернуло наизнанку. К счастью, я был один, и никто не слышал моих рыданий, заглушенных подушкой.
Пришла Морри, и я первым делом спросил, свободны ли мы, — лишь это одно оправдало бы столь ужасную жертву. Она сказала, что все в порядке и погладила меня по щеке. Я был тронут ее доверием, но так завидовал целостности ее тела, что больше не мог смотреть ей в глаза.
После ее ухода я опять разрыдался, но затем решил, что попробую вести себя так, как будто у меня по-прежнему обе руки. Во время морского путешествия, невзирая на непрекращающуюся боль, я с улыбкой беседовал с Морри, капитаном Оттом и членами команды, как будто страдал лишь от незначительного ранения. Я даже выпил за здоровье хирурга и от всего сердца поблагодарил за свое спасение. Я знал, что за эту ложь поплачусь, рано или поздно, но не мог показать всем, что я чувствую на самом деле, ибо боялся сойти с ума от горя.
Конечно, хорошо было уже и то, что матери и девочкам не придется возлагать цветы на мою могилу. И все же я понял, что мне следует обдумать свою дальнейшую жизнь. И хотя я не переставал благодарить Морри и остальных рабов, когда она рассказала, как они несли меня на руках до пристани, в душе я проклинал всех и вся.
Когда кто-нибудь из беглецов заходил навестить меня в каюте, я невольно задавался вопросом — что для них означала свобода? Все они улыбались, но в душе явно страшились грядущего: ведь теперь они были сами себе хозяева. Морри вернула мне золотые монеты и сказала, что они ей не понадобились.
Марта с сыновьями скорбели по погибшему Ткачу, и лишь дважды зашли ко мне в каюту, чтобы выразить соболезнования. А затем присоединились к празднику, который капитан Отт устроил в последний день путешествия. Малышка Мими спросила, удостоилась ли моя рука надлежащих похорон. Я этого не знал, но сказал, что надеюсь — она покоится с миром. Позже хирург признался, что ее попросту выбросили в море.
Вместе с Морри мы часто гадали об исчезновении Полуночника.
— Мы сразу же начнем искать твоего папу, как только доберемся в Нью-Йорк, — заверил я Морри.
— Боюсь, он мертв, Джон. Нам нужно с этим смириться.
— Нет! — воскликнул я, на миг позволяя эмоциям прорваться через маску ледяного спокойствия. — Если он мертв… Если он мертв, то зачем же я тогда потерял руку? Такого не может быть!
Я кричал так громко, что Морри пришлось позвать на помощь. Прибежал лекарь и влил в меня две ложки какой-то настойки. Мир вокруг сразу же сделался призрачным, и все огорчения растворились вместе с ним. Во сне я с Даниэлем вернулся на птичий рынок в Порту. Он сказал, что именно из-за руки я не смог спасти его, когда он тонул.
Когда мы вернулись домой, чтобы поужинать с родителями, то увидели, что дом стал похож на сырую пещеру. Мы не знали, где очутились, а затем Даниэль заявил, что мы в брюхе у гигантского зверя: полульва, полуптицы. Мы слышали, как воет снаружи ветер и поняли, что летим, но не понимали, куда.
Мы приближались к Нью-Йорку. Я все сильнее чувствовал стыд при мысли о скорой встрече с Виолеттой. Я жалел, что не занялся с ней любовью, когда еще был прежним.
Существуют женщины, словно самой природой созданные, чтобы справляться с чужими несчастьями, и именно так проявила себя Виолетта, едва я показался в дверях. Сперва завидев меня, она вскрикнула от ужаса, и ее зеленые глаза наполнились слезами, но тут же она превратилась в заботливую няньку.
— Ты теперь дома, — заявила она, наклоняясь, чтобы поцеловать меня в лоб, — и я обещаю позаботиться о тебе.
Мне трудно говорить о том, как поначалу складывались отношения Виолетты с бывшими рабами из Ривер-Бенда, поскольку три недели я почти не выходил из комнаты. Я лишь заметил, что Морри становится молчаливой и какой-то дерганой, стоит им с Виолеттой оказаться рядом. По встревоженному лицу девочки я понял, что она ощущает неловкость в присутствии хозяйки дома.
Когда они с Виолеттой принимались расспрашивать, как я себя чувствую, я лгал и отвечал, что мои страдания — сущие пустяки по сравнению с жизнью в рабстве. Морри сперва ничего на это не отвечала, но, наконец, однажды заметила:
— Едва ли это можно сравнивать, Джон. Когда я жила на плантации, мне было ничуть не легче от мысли, что многие белые живут в нищете и ненавидят свой дом. Эта мысль не приносила никакого облегчения.
Четыре длинных любящих письма от мамы, Фионы и от моих дочерей ожидали меня по возвращении. По счастью, в Лондоне все было в порядке. Я очень тосковал по ним, и в ответном письме заверил, что у меня все в порядке. Чтобы мать позже не сердилась на меня, я вкратце упомянул, что со мной в Южной Каролине случилось небольшое недоразумение. Больше я ничего не сказал, иначе она немедленно бросилась бы в Нью-Йорк, а я сейчас не мог ее видеть. Я написал, что как только решу, что делать дальше, то пошлю письмо Эстер и Грасе. Возможно, после этого они приедут ко мне в Америку.
В эти тоскливые одинокие дни много раз я был готов просить Виолетту обнять меня, как в прежние времена, но она больше ни разу не спускалась в сад, как в день моего приезда. Иначе я точно бросился бы вниз по лестнице и уселся у ее ног, как это делала Фанни. Возможно, там, под звездами, я и осмелился бы сказать ей правду.
На путь выздоровления, как ни странно, меня направили удивительные письма Исаака и Луизы. Они сообщали все последние домашние новости, а также прислали рисунки детишек и статью из «Чарльстонского курьера», где наш побег описывался как «чудовищная серия преступлений и убийств, совершенных призраком Ривер-Бенда», причем этим призраком называли не кого иного, как мистера Джонсона! Доводы в пользу этого приводились следующие:
Тело Эдварда Роберсона, владельца Ривер-Бенда, было обнаружено в сарае с перерезанным горлом. Именно так были убиты Большой и Маленький Хозяин Генри. Следовательно, виной всему — один и тот же человек. Кроме того, мистер Дэвис, управляющий плантацией Комингти, умер от ножевого ранения. В статье утверждалось, будто сам Эдвард Роберсон пригласил мистера Дэвиса в Ривер-Бенд, поскольку подозревал в убийствах своего управляющего.
Тело мистера Джонсона было обнаружено рядом с сараем с пулей в виске. Он явно покончил с собой, поскольку пистолет оказался у него в руке. Кроме того, у него была сломана челюсть, — вероятно, он перед смертью подрался со своим нанимателем, мистером Роберсоном. Кстати, у хозяина плантации обнаружилась глубокая ссадина на виске, — должно быть, убийца ударил его по голове рукоятью пистолета.
В статье утверждалось, что мистер Джонсон, несомненно, лишил себя жизни после убийства Эдварда Роберсона и второго управляющего. Также погибли двое негров-надзирателей, — их, вероятно, убили, когда они пытались защитить своего хозяина.
«Они были привязаны к нему, как к родному отцу», — заявила газетчикам миссис Анна.
Что касается мотивов убийцы, то ими были безумная страсть и алчность. Поговаривали, что мистер Джонсон многие годы был влюблен в миссис Холли, жену Большого Хозяина Генри, бывшего владельца плантации. Вероятно, он разделался с Генри и его сыном, чтобы завладеть Ривер-Бендом и этой женщиной. Должно быть, затем он решил устранить и последнюю преграду в лице Эдварда Роберсона.
В статье ничего не говорилось о Джоанне, Вигги и других рабах, запертых в сарае. Должно быть, их пощадили…
В письме Исаак спрашивал, есть ли в этой статье хоть слово правды, или это чистый вымысел.
Смущенный, я перечитал вырезку несколько раз, как будто она была написана на чужом языке. Морри оказалась умнее: она сразу сообразила, что власти пытаются замять дело, дабы никто не узнал об успешном побеге рабов с плантации. Вот почему плантаторы и полиция сочинили такую историю. Уж лучше списать убийства на алчность и преступную страсть, нежели на негритянский бунт.
— Но как им удалось сохранить в тайне наш побег? — спросил я.
— Никак. Но если они не скажут об этом ни слова, то рабы будут считать, что это всего лишь слухи, а белые — что это ложь. Должно быть, именно так и пишется история.
Тогда мне пришло в голову, что подобные мятежи нередко случались на Юге. Морри с этим согласилась:
— Только думаю, что об этом никто и никогда не скажет ни слова.
Я не уставал поражаться ее сообразительности, — а ведь девочке было всего пятнадцать лет! Мы много говорили с ней о Ривер-Бенде, и теперь она и впрямь стала моим другом. Именно благодаря ей я снова смог улыбаться и радовался, что она тоже взирает на меня с симпатией.
Мы немало беседовали о том, как ей теперь устроить свою жизнь. Я хотел подыскать ей учителя, который преподавал бы историю, философию, музыку и прочие необходимые вещи, чтобы она смогла получить затем университетское образование. Но Морри считала, что я опережаю события. Ей хотелось чего-нибудь попроще: просто зарабатывать себе на жизнь. Она всегда любила вышивать, и мы подумали, что она могла бы шить на заказ, подобно Франциске.
Кажется, впрочем, такая мысль пришлась ей не слишком по душе. И тогда, вспомнив Полуночника, я предложил:
— Просто погуляй по городу. Посмотри, что тут есть интересного, и все решится само собой. Я уверен.
Именно тогда я и рискнул сказать, что желал бы ее удочерить. Но мне не хотелось, чтобы она соглашалась лишь из чувства благодарности, поэтому я взял ее за руку и промолвил:
— Я хочу исполнить волю твоего отца. Ты видишь, что я не только люблю тебя, но и восхищаюсь тобой. Но, Морри, ты не должна соглашаться, если сама не желаешь этого всем сердцем. Конечно, я никогда не смогу заменить тебе отца по-настоящему… Никогда. Подумай хорошенько и скажи, что ты решила… Может быть, через месяц?
Морри согласилась, но во взгляде ее при упоминании об отце мелькнуло отчаяние. И все же я понимал, что у нас нет другого выхода.
Разумеется, оставался еще вопрос, кто же совершил все эти убийства в Ривер-Бенде. Мы с Морри пришли порознь к одному и тому же выводу: Кроу.
Наблюдая за ним в Ривер-Бенде, я понял, что он не сломлен и в нем продолжает жить бунтарский дух. После побега рабов с плантации Кроу, наконец, смог насладиться местью.
Однако двери в спальню Большого и Маленького Хозяина Генри были заперты, когда обнаружились их трупы. Как же Кроу мог войти без ключа?
Сперва мы с Морри не могли найти ответа. Но затем я вспомнил отпечатки ракушек, которые он показывал мне. Должно быть, он сумел сделать слепки с ключей, а затем его брат, бывший кузнецом в Комингти, выковал для него точные копии. Вероятно, Кроу специально показал мне отпечатки ракушек, чтобы со временем мы докопались до истины и поняли, как он отомстил своим хозяевам.
После убийства мастера Эдварда, Кроу, вероятно, вложил пистолет в руку мистера Джонсона, чтобы обмануть власти. Это помогло полиции состряпать убедительную версию происшедшего. Конечно, если правда всплыла наружу, то Кроу, скорее всего, повесили.
Но если он сумел убедить Лили и прочих рабов промолчать, то никто бы его не заподозрил. Возможно, он даже сумел утешить миссис Кити в ее скорби.
Я отвлекся, размышляя над статьей и над событиями в Ривер-Бенде, — и понемногу ко мне вернулись силы, и я смог задуматься над собственным будущим.
Виолетта порой с опаской косилась на меня, словно не доверяя этой вновь обретенной бодрости. В ту пору мне и в голову бы не пришло, что она сама не желает, чтобы наши отношения стали более тесными.
Невзирая на все, что произошло между нами в мой первый приезд, я так и не понял, что Виолетта никогда не изъясняет свои мысли в открытую. Если бы я вспомнил наши детские годы, то догадался бы, что эта черта всегда была ей присуща. Вероятно, тяжелая жизнь отучила ее доверять кому бы то ни было.
Помимо личных забот, у меня были и другие: следовало подумать, как устроить всех беглецов из Ривер-Бенда. Чтобы им помочь, я, наконец, набрался смелости и вышел из комнаты. Мне сразу стало ясно, что в большинстве своем они нуждаются в упорядоченной жизни. Паркер, к примеру, стал пьянствовать и нередко устраивал в доме скандалы. Морри рассказала мне, что однажды, вернувшись из кабака, он ударил жену по лицу. Я решил, что необходимо действовать быстро и подыскать им всем работу. Без моей помощи они ничего не могли сделать.
В течение следующих дней вместе с нашими гостями из Ривер-Бенда я посещал окрестные лавки и склады, чтобы найти им работу. Почти везде нас встречали неискренними улыбками и отказами. Помню, в одном магазине на Уолл-стрит, где я пытался подыскать должность для Хоппер-Энн, которая отлично говорила по-английски, управляющий заявил мне:
— Наши клиенты не желают, чтобы их обслуживала негритянка, даже если у нее светлая кожа, и она грамотно говорит.
Увы, даже увечье не умерило мой горячий шотландский нрав. Я чуть не избил его за дерзость.
Вскоре мне стало ясно, что в этом городе почти невозможно подыскать работу для чернокожих. Когда они тоже пришли к такому выводу, то взяли дело в свои руки.
Хоппер-Энн, Люси и Кристмас подружились с прихожанами протестантской церкви святого Филиппа и смогли найти работу для Паркера, Рэндольфа и Бэгбенда в доках на Саус-стрит. Хоппер-Энн вскоре нашла себе место в пекарне на Чемберс-стрит, а Кристмас и Люси устроились разносчицами в таверне на Бродвее.
Остальным помогла Виолетта. Она написала трогательное письмо Фрэнсису Лемойну, старшему сыну того старика, за которым она ухаживала. Хотя тот по-прежнему был недоволен, что Виолетта унаследовала этот дом, все же он связался со знакомыми квакерами и сумел пристроить всех бывших рабов, кого не пугала сельская жизнь.
Почти все, кроме Морри и Рэндольфа, ухватились за эту возможность. Рэндальфу слишком понравилось в Нью-Йорке, и ему с детьми мы подыскали квартиру на Боулинг-грин.
— Не хочу больше возвращаться в поле, — заявила мне Морри. — Это уж точно не для меня.
Несколько дней спустя Морри вернулась домой, что-то весело распевая и задыхаясь от возбуждения. Она даже принялась приплясывать в комнате и рассказала, что во время прогулки встретила директора школы для негритянских детишек, и им оказался бывший беглый раб по имени Уильям Артур.
— Он сказал, что я прямо сейчас могу давать уроки чтения и письма! Неважно, что я не умею очень грамотно говорить. И даже неважно, что я ненамного старше этих детишек. Ему это все равно!
Мы выпили портвейна за ее успех, а затем Морри присела рядом и схватила меня за руку с таким видом, словно собирается поведать чрезвычайно важную тайну.
— Что такое? — спросил я у нее.
— Я хочу, чтобы ты удочерил меня, Джон, но лишь при том условии, что если отец вернется, он сможет удочерить меня обратно.
Письмо от матери пришло на седьмую неделю нашего пребывания в Нью-Йорке.
«Джон, — писала она, и от раздражения ее перо царапало бумагу. — Если ты мне в следующем же письме не расскажешь точно, что с тобой случилось в Южной Каролине (и напиши об этом сегодня же!), то я обещаю, что немедленно отправлюсь к тебе и устрою заслуженную головомойку!»
Несколько дней спустя я все еще гадал, как же написать матери о своем увечье. Нас приехали навестить Бэгбенд, Люси, Хоппер-Энн, Скупер, Паркер, Кристмас, Фредерик, Сара, Тейлор и Марта, который жили теперь у квакеров в шестидесяти милях к северу от Нью-Йорка. Там им неплохо платили, и детишки уже пошли в местную школу. Добрые квакеры даже согласились помочь им возвести для себя дома.
После отъезда гостей Морри принялась негромко напевать, и я присоединился к ней. После этого мне пришло в голову, что пора, наконец, начать поиски Полуночника.
Разумеется, все это время я не забывал о Полуночнике, но, перечитав в Нью-Йорке его письмо, убедился, что, должно быть, он предчувствовал свою скорую кончину.
Должно быть, именно эта мысль так отравила мое существование в эти дни. Горе для меня всегда было связано с чувством поражения, а здоровье и душевное равновесие возвращались лишь когда я опять вступал в борьбу.
Итак, на оставшиеся деньги я решил напечатать объявление, чтобы Полуночник — или любой, кто его знает, — написали бы мне о его судьбе. Эти объявления я решил разместить во всех газетах Соединенных Штатов от Нью-Йорка до Сан-Франциско и повторять их каждую неделю, пока не получу ответ. Конечно, даже если Полуночник и был еще жив, он мог не читать газет. Но я не хотел упускать свой шанс.
Морри с удовольствием помогла мне составить объявление, которое звучало так:
«Разыскивается Полуночник, Сэмюэл или Тсамма. Мы видели тебя издалека и умираем от голода.
Любой владеющий интересующими нас сведениями может написать Сернобыку в дом сеньоры Виолетты, 73, Джон-стрит, Нью-Йорк.
Я отыскал перо, которое ты считал навсегда для себя потерянным, и оно теперь со мной. Иди не спеша».
Мы не стали ничего писать про Ривер-Бенд и про Морри из страха перед работорговцами, которые могли бы пожелать ее похитить.
Затем я взялся за вторую часть плана, который стал для меня самым важным делом. Я решил составить список рабов и освобожденных чернокожих в Южной Каролине вместе с их местом жительства. Позже я собирался добавить сюда и другие южные штаты. Мне казалось очень важным, чтобы после уничтожения рабства (а это было неминуемо, через пять лет или через пятьдесят) бывшие рабы могли отыскать своих давно пропавших братьев, сестер, матерей, отцов и детей. Мои списки станут для них необходимы.
Задача была почти неподъемной, и я знал, что она отнимет у меня многие годы труда. Тем не менее, этот план захватил меня целиком.
Для создания такого списка мне нужна была помощь многих людей со всей Южной Каролины, — людей, которые захотят написать мне обо всех рабах, мулатах и освобожденных чернокожих, живущих поблизости, указать их имена и место жительства, а также всех родственников.
Я очень рассчитывал на помощь квакеров и не ошибся. Кроме того, за это дело взялись и чарльстонские евреи.
Первым делом я списался с Исааком и Луизой. Им я рассказал все подробности нашего побега, а они в ответ сообщили мне сто двенадцать имен.
Судя по официальным данным, в рабстве в Южной Каролине содержалось около двухсот шестидесяти тысяч негров, поэтому мне предстояла огромная работа. Но меня это ничуть не смущало. Список будет расти по мере того, как все больше людей станут узнавать о нем. Сама природа на моей стороне в этой битве!
Четырнадцатого ноября, спустя неделю после отъезда бывших рабов на квакерские фермы, я подписал бумаги об удочерении Морри. Поскольку я не был гражданином Америки, это было проделано через британское посольство. Морри записали под именем Мемория Тсамма Стюарт, и мне это показалось великолепным. Чтобы отпраздновать, мы на пароме отправились в Бруклин и там поужинали на берегу в таверне, куда допускали негров. Я выпил слишком много виски, но Морри без труда привезла меня домой.
Пока она как следует не обустроилась в церковной школе, я не появлялся там, чтобы не смущать Морри, но теперь решил разведать, что там происходит.
Сидя на заднем ряду, я гордился этой девочкой и одновременно чувствовал рядом присутствие Полуночника. Он широко улыбался.
Посетив школу Морри, я перестал задаваться вопросом, не напрасно ли пожертвовал рукой за ее свободу. Глядя, как толпятся вокруг нее малыши и дергают за подол алого платья, что я купил ей в подарок, я прекратил сравнивать чужие несчастья, как она мне и советовала. Хорошо, что мне наконец удалось избавиться от эгоизма.
Были и другие события, которые помогли мне вернуть утраченную бодрость духа, и первое из них оказалось совершенно неожиданным.
Я так и не написал матери о своем несчастье. Эта трусость в сочетании с тоской по дочерям причиняла мне неизъяснимую боль. Я запер дверь и не пускал к себе ни Морри, ни Виолетту. Я слишком много курил, и мне стало дурно. Однако я не знал, что у Виолетты был запасной ключ. Она вошла ко мне в спальню перед рассветом, девятнадцатого ноября, и объявила:
— Я больше не могу этого терпеть, Джон. Если ты обещаешь потом не говорить ни слова о том, что между нами произошло и не загадывать на будущее, то я готова лечь с тобой сейчас.
— Ты уверена? — спросил я, чувствуя, что настал поворотный момент в нашей судьбе.
— Да, — ответила она.
С радостью и надеждой я приблизился к ней и поцеловал, — этого поцелуя я ждал больше двадцати лет, и он наполнил меня таким блаженством, что я чуть не лишился чувств.
С ней я чувствовал себя словно в самом сердце вселенной, и увечье мое оказалось не таким уж важным недостатком.
Потом она уронила голову мне на плечо и погрузилась в сон.
Я думал о Франциске. Она была совсем другой, чем Виолетта; каждой из них принадлежали свои собственные созвездия и своя часть ночи. Именно поэтому мне казалось, что жена не стала бы ревновать сейчас к моему счастью.
Пока Виолетта спала, я гладил ее по волосам и, как всегда, мечтал. Это простое движение успокаивало меня и заставляло почувствовать себя как дома. Я понял, что отныне между нами все будет хорошо.
И впрямь, в последующие недели наши отношения были именно такими, как мне всегда хотелось. Мы подолгу гуляли на пустошах Манхеттена, наблюдая за птицами. Она собирала опавшие дубовые листья, а я покупал ей цветы. Мы ели орехи в парках и гонялись друг за дружкой по лестнице. На День Благодарения она приготовила индейку с клюквой, а на сладкое — рабанаду по рецепту моей матери. Мы никогда не обсуждали то, что между нами произошло, поскольку в этом не было нужды.
В ночном безмолвии спальни мы, наконец, словно бы искупили гибель Даниэля. Наш союз был победой над предательствами, безумием, надгробными камнями и вечными прощаниями.
Это было доказательством, что возрождение возможно. Вероятно, это было просто чудо.
Я не знал, способна ли Виолетта еще иметь детей, но отчаянно надеялся, что да.
Вторым важным событием стало мое решение вновь взяться за гончарное искусство и изготовление плитки. Для этого я освободил небольшой сарайчик у Виолетты в саду и приобрел необходимые инструменты.
Действовать одной рукой оказалось не так трудно, как я боялся, и через пару дней я приспособился изготавливать вполне сносные горшки, тарелки и кувшины. Кроме того, я сделал пару набросков для плитки с изображением рабов в поле. Однако, для столь честолюбивого проекта у меня пока не хватало смелости.
Наконец, я послал письмо матери и дочерям и объяснил, что хочу остаться в Нью-Йорке, чтобы Эстер и Граса приехали сюда как можно скорее. Я извинился за то, что вновь хочу изменить их жизнь, но пообещал все объяснить при встрече. Насчет руки я сказал лишь, что был ранен на юге, но беспокоиться не о чем: американские врачи позаботились обо мне. Я пока еще не отыскал Полуночника, — писал я, — но вновь готов отправиться на охоту.
Я был увлечен Виолеттой глубже, чем мог выразить словами. Я смутно сознавал, что мы различны по натуре, но это казалось даже к лучшему: сплав зачастую оказывается крепче чистого вещества.
Однажды на прогулке я заговорил с ней о том, что волновало меня уже много дней:
— Виолетта, я бы хотел завести ребенка… Чтобы у нас с тобой была настоящая семья.
Она побледнела. Я усадил ее на приступку и присел рядом на корточки.
— Что такое? Я думал, ты будешь рада.
— Я рада, Джон. Просто взволнована. Дай мне передохнуть.
— Если ты беспокоишься насчет моих дочерей, я уверен, они будут рады братику или сестрички, хотя, конечно, мы не позволим им выбирать имя. — Я засмеялся. — У них очень скверный вкус.
Она прикоснулась к моим губам, и я поцеловал ее пальцы. Она сказала:
— Довольно, Джон. Поговорим об этом позже. Я слишком потрясена, чтобы продолжать эту тему сейчас.
Я решил дать ей пару дней, чтобы привыкнуть к этой мысли. На следующий вечер нас с Морри пригласили на ужин к Уильяму Артуру, директору школы. Виолетта отказалась идти с нами, поскольку они с Морри по-прежнему были в натянутых отношениях. Мы вернулись домой куда раньше, чем думали: мистер Артур рано вставал и поэтому ложился не позже десяти вечера.
Не обнаружив Виолетту в гостиной, я бегом поднялся в спальню, но ее не было и там тоже. Подойдя к окну, я обнаружил ее в саду, закутанной в черную португальскую мантилью. В руках она держала столешницу, вырезанную Даниэлем, и рыдала.
Я бросился к ней, но никакие слова не могли унять ее слезы.
— Пожалуйста, скажи мне, в чем дело! Это Даниэль? Я тоже часто думаю о нем, ты ведь знаешь.
Отвернувшись, она промолвила по-португальски:
— Я тебя не люблю, Джон. Не так, как тебе бы хотелось. Не так, как я любила Даниэля. — Она поднесла дрожащую руку ко рту. — И никогда не полюблю, поэтому нам нельзя иметь детей.
— Тогда почему?.. Почему ты пришла ко мне?
— Не было другого способа разбить стену, что выросла между нами. Не было другого способа помочь тебе. — Она печально взглянула на меня. — Я же говорила, что тебе нельзя в меня влюбляться. Я сделала все, что могла, дабы показать это тебе.
Лишь теперь я понял, почему так старалась отдалиться от меня: ей хотелось защитить меня от себя самой. Пожалуй, в те дни она проявила большую щедрость, нежели потом, когда мы спали в одной постели. С ее точки зрения тут не было никаких сложностей: она просто никогда меня не любила.
Я поднялся, чувствуя, как жизнь понемногу покидает меня. Но я не чувствовал ни гнева, ни даже печали. Как ни парадоксально это звучит, я чувствовал себя одновременно очень легким и очень тяжелым. Мне казалось, что во мне не осталось ничего, кроме мыслей о ней, молитв и желаний. Я очень устал — от самого себя.
— Ты и впрямь меня предупреждала, — подтвердил я ровным тоном, стараясь не выказать своих чувств. — И я благодарю тебя за это. И за то, что ты пыталась мне помочь. Теперь я вижу, перед какой дилеммой я поставил тебя.
Я прижался пересохшими губами к ее холодной щеке, а затем, словно призрак, двинулся вверх по лестнице. Из комнаты я наблюдал за ней еще около часа. Затем она ушла из сада, оставив столешницу на скамье. Я смотрел на нее и вспоминал свое лицо, вырезанное Даниэлем, и думал о том, что никогда не хотел видеть правды в наших отношениях. Даже в детстве она не обещала мне ничего, кроме дружбы.
Когда Виолетта вернулась в сад, то в руках у нее был нож. У меня потемнело в глазах, а сердце забилось чаще: я решил, что она хочет лишить себя жизни.
Но когда я выбежал во двор, она уродовала свой портрет, вырезанный Даниэлем, нанося ножом глубокие удары. Я неслышно вернулся в дом. Мне бы хотелось удержать ее руку, но она явно не нуждалась в моей защите.
На другой день я не стал завтракать и в одиночку отправился на берег Гудзона, думая о ребенке, которого у нас никогда не будет.
После школы я встретил Морри и рассказал, что произошло между мной и Виолеттой. Я сказал, что хочу провести пару дней за городом, чтобы обдумать свое будущее — и будущее своих дочерей.
В субботу утром мы с Морри на пароходе отправились в город Рослин, находившийся в бухте на северном побережье Лонг-Айленда. Там мы гуляли по холмам и лесам. Было холодно, и мне казалось, что все замерзло вокруг и внутри меня.
Морри шагала быстрее и то и дело останавливалась, чтобы дождаться меня. Мне нравилось, что она оборачивается…
В понедельник, перед рассветом, пошел снег. До этого Морри никогда такого не видела. Выбежав на улицу, она поскользнулась и упала, но продолжала смеяться. Я сел рядом с ней и, запрокинув голову, смотрел, как падают снежинки, ощущая на щеках холодок. Мы с ней долго лежали рядом на земле, и снег падал на нас, как покрывало.
В дом Виолетты мы вернулись в понедельник вечером. Она встретила нас в дверях добрыми словами и поцелуями, предложила сварить кофе и приготовить рабанаду. Этой щедрости я вынести не мог и выбежал из дома. Ночь я провел в какой-то ужасной гостинице на берегу Гудзона, а на следующий день подыскал крохотный домик в Гринвич-Вилледже, который можно было снять через неделю. Он был старый и уродливый, а в саду не было ничего, кроме мусора и замерзшей грязи, но стены казались прочными, а цена — невысокой.
Когда я сообщил Виолетте о своих намерениях, она ободряюще улыбнулась.
— Только оставь свои инструменты у меня, чтобы здесь работать. Тогда мы останемся друзьями. Окажи мне такую услугу, Джон.
Впервые в жизни я ответил ей «нет». Никогда прежде это слово не давалось мне с таким трудом.
Я сразу написал матери о своем новом доме и изменил адрес в газетных объявлениях. В последнюю ночь, что я провел в доме Виолетты, она вышла в сад до рассвета и долго смотрела на звезды. Когда она заметила меня, я укрылся в тени, точно преступник. Виолетта начала подбрасывать в воздух мяч. Это был мячик Фанни, я вспомнил, как моя любимая собака прыгала за ним с громким лаем. Пошатываясь, я вернулся в постель. Чуть погодя, я услышал, как Виолетта бросает камешки мне в окно, и накрыл голову полушкой. Она продолжала швырять их до рассвета, но я так и не осмелился выглянуть наружу.
Как-то утром в середине января кто-то принялся стучать в дверь нашего дома. Я открыл и обнаружил на пороге свою мать, всю в слезах. За спиной у нее стояли Эстер и Граса. Из трех больших повозок выгружали тяжелые сундуки.
Наша встреча, как и заведено в моей семье, прошла с надрывом.
Это было все равно, что смотреть итальянскую оперу, которую играют в слишком быстром темпе, где четверо персонажей с совершенно разным темпераментом пытаются обрести шаткое равновесие между смехом и слезами. Я расцеловал дочерей и разглядел их каждую по очереди.
На девочках были серьги, купленные мною в Александрии, и они с гордостью сообщили, что не снимали их все это время. Показывая им дом, я сказал, что у них будет одна спальня на двоих, но они заявили, что так даже лучше. У мамы, как и у Морри, была отдельная спальня, и она ей очень понравилась, хотя там пока не было никакой мебели и даже ковра. Конечно, в доме было очень тесно, и несмотря на все их улыбки я понял, что они разочарованы после столь долгого путешествия. Я почувствовал, как отвага понемногу покидает меня.
— Дыши спокойнее, — велела мне мама, но я даже не смог засмеяться старой шутке. Она постучала мне по лбу, словно пытаясь вбить в меня немного здравого смысла. — Прекрати беспокоиться, Джон. В жизни нам пришлось повидать немало грязи и тесноты…
В следующие два дня я по очереди сводил мать и дочерей на прогулку по Бродвею и рассказал им о том, что пережил в Ривер-Бенде и как потерял руку. Я сразу извинился за эту потерю перед мамой, поскольку она родила меня целым и невредимым, а я словно бы нанес ей оскорбление, презрев материнскую заботу. Она обняла меня со словами: «Ты должен был рассказать мне обо всем гораздо раньше. Нельзя страдать в одиночку. Ты всегда так поступал, с самого детства, но думаю, теперь с тебя хватит».
Я заверил ее, что трудности давно миновали, но она никак не могла соединить в своем сознании образ того прежнего мальчика и мужчины, который ныне стоял перед ней. По утрам, в полудреме я порой замечал, как она стоит в дверях и встревоженно смотрит на меня.
У мамы всегда странным образом менялись настроения, и, пережив первоначальный шок и грусть, она вновь сделалась веселой и жизнерадостной. И все же я знал, что пройдет еще много месяцев прежде, чем она примирится с происшедшим.
Что касается дочерей, то их реакция на мое увечье была совершенно различной. Заботливая Граса предпочла хранить молчание, но я знал: она ждет от меня подтверждения, что ее отец остался прежним. Я и забыл, как тяжело дети переживают разлуку. Поэтому следующие две недели я старался проводить с ней как можно больше времени и перед сном подолгу читал ей книги. Когда она, наконец, успокоилась и стала уходить на прогулки по городу с матерью и сестрой, даже не вспоминая обо мне, я понял, что все будет в порядке.
Что до Эстер, то она возомнила себя заботливой нянюшкой, и мне пришлось терпеть ее ухаживания. Она помогла мне подыматься по лестнице и взбивала на ночь подушки. Когда я однажды одернул ее, она разразилась слезами. Однако мама объяснила мне, что в глубине души сестры очень похожи, и нуждаются в моем внимании. Поэтому я позволил Эстер побаловать меня еще некоторое время, а взамен попросил разрешения присутствовать на ее занятиях музыкой. Это ей так понравилось, что она даже стала будить меня по утрам игрой на скрипке. Я понял, что и с ней все будет в порядке, когда она принялась покрикивать на меня, явно не опасаясь, что от этого я могу развеяться, как дым, или у меня отпадет вторая рука.
Поначалу, как и следовало ожидать, отношения между членами семьи и Морри были довольно напряженными. Она предпочла одиночество своей спальни и пряталась там все время, когда не нужно было уходить в школу. Однажды я постучался к ней, и она разрыдалась в моих объятиях. Она была уверена, что все вокруг ее ненавидят.
— Я совсем другая, ты был очень добр ко мне, но мне больше нельзя здесь оставаться.
И тут в комнату вошла мама, встревоженная шумом, и опустилась рядом с Морри на колени. Она обняла девочку за плечи.
— Морри, послушай меня. Твой папа был самым лучшим моим другом. Он спас Джону жизнь, как ты знаешь, а значит, спас жизнь и мне тоже. — Она промокнула платком слезы девочки. — В то время я дала ему клятву — что я всегда буду обращаться с ним как с родным человеком. Поэтому ты стала членом нашей семьи не только потому, что Джон удочерил тебя. — Она поцеловала ее в ладошки и сжала их в кулаки. — Ты, дитя мое, — она улыбнулась, — стала членом нашей семьи еще до своего рождения!
Они очень долго смотрели друг другу в глаза, а затем мама шутливо ударила ее по коленке и сказала:
— А теперь пойдем со мной на кухню. Мы получше познакомимся, пока будем готовить ужин.
После этого все пошло как по маслу. Девочки стали обращаться к Морри, как к старшей сестре. Они бессовестно соперничали за ее внимание, — Эстер со своей скрипкой, а Граса — с картами и альманахами. На следующее утро они втроем приняли свое первое решение: как только они повзрослеют, то отправятся в Шотландию, в Италию, в Индию и в Китай.
— А на обратном пути мы посетим Африку, чтобы увидеть, откуда родом твой отец, — с серьезным видом заявила Граса Морри.
Они сидели в гостиной на диванчике, и я обнял их всех троих, а затем усадил Эстер на колени.
— Если отправитесь морем, то на меня не рассчитывайте, — объявил я с тяжким вздохом.
Мама смеялась до слез, а потом пояснила:
— Джон, ты разве так и не понял? Они и не думали брать тебя с собой.
Как-то вечером, вскоре после их приезда я набрался смелости и рассказал маме про Виолетту. После этого она стала навещать ее раз или два в неделю и порой брала с собой Эстер и Грасу. Дети очень полюбили Виолетту и часто играли с ней. Мама подтвердила, что та всегда очень ласкова с моими дочерьми. И я вспомнил, как она заботилась о детях в Ньюкастле… Похоже, мои девочки и впрямь доставляли ей много радости. Я ревновал лишь изредка…
Когда мать и мои дочери отправлялись к Виолетте, мне казалось, словно они ходят в гости к призраку. В моем сознании она теперь мало чем отличалась от Даниэля. Отчасти это утешало: теперь я мог надеяться, что со временем буду чувствовать к ней одну только любовь.
Итак, мама, Эстер, Граса, Морри и я начали свою жизнь в Нью-Йорке в ожидании вестей от Полуночника.
Они знали, что будет дальше
Когда я стояла и смотрела, как уезжают прочь люди, которых знала всю жизнь, у меня чуть не разорвалось сердце. Лишь Рэндольф со своими детьми, Мими и Лоуренсом, остался на Манхэттене. Отныне это была моя единственная связь с Ривер-Бендом, — но, впрочем, с Рэндольфом мы никогда не были большими друзьями.
Я осталась в Нью-Йорке потому что, едва оказавшись здесь, поняла, этот город словно создан для меня.
Здесь все заняты торговлей и строительством. В Нью-Йорке — все движение. И мне нравится быть его частью. Конечно, порой я скучаю по медлительной рутине Ривер-Бенда, мы все скучаем по ней, хотя никто не хотел бы туда вернуться, и никто не признался бы в этом ни одному белому, кроме, разве что, Джона, поскольку им этого просто не понять. Здесь даже противники рабства все равно считают негров ни на что не годными, кроме как носить ящики и чистить печные трубы.
Раньше я думала, что на севере негры не могут быть такими же несчастными, как рабы на плантациях, но, понаблюдав за нищими, спящими на улицах в лохмотьях, я поняла, что ошибалась. Правда заключалась в том, что мне недоставало Лили и ее кухни, где так сладко было облизывать ложки. Я скучала по Кроу, который пересказывал мне последние сплетни своим дрожащим голосом. Я скучала даже по тем вечерам, когда сидела на веранде и глазела на темные верхушки сосен.
Должно быть, потому, что мыслями я разрывалась между Ривер-Бендом и Нью-Йорком, я перестала понимать, кто я такая. Мне хотелось поговорить об этом с Джоном после приезда, и пару раз я даже почти набралась сил, но он сам был так несчастен, что мне не захотелось усугублять его тревоги. Виолетта, женщина, которую он любил, сперва показалась мне слишком скрытной. Я ощущала в ее душе скрытую злость, как будто у человека, который прячет в своей комнате заряженное оружие. Конечно, внешне она была очень добра и стремилась всем помочь, не выдавая при этом своих чувств. Она была огромным знаком вопроса, но от меня не могло укрыться, что страсть Джона пугает ее. Возможно, из-за того, что он калека… Не знаю.
Именно в это время я и принялась записывать свои воспоминания о жизни в Ривер-Бенде и о том, как мы попали в Нью-Йорк. Позже Джон прочитал мой дневник и велел продолжать. Он сказал, что у меня дар рассказчика. Когда мы вот так разговаривали с ним, я словно видела перед собой отца, — в каких-то незначительных мелочах, в жестах и манерах. Он даже порой пририсовывал хвостик к букве «а» и звериные когти к букве «б». Мы оба словно шли по следам моего отца.
В начале ноября, где-то за неделю до того, как все мои друзья уехали из Нью-Йорка, я шла по Черч-стрит, и вдруг увидела толпу негритянских ребятишек, высыпавших наружу из дверей кирпичного здания. Я с улыбкой наблюдала за ними, и вдруг на пороге показался молодой чернокожий мужчина, куривший трубку. Он напомнил мне об отце, и я уставилась на него, а он спросил:
— На чего ты так смотришь, девочка?
Слово «девочка» мне не понравилось, и я поправила его грамматику:
— На что ты смотришь.
— Что?
Похоже, передо мной был еще один из этих самодовольных северных негров, которые считают нас, южан, тупоголовыми чурбанами из-за того, что не могут понять наш акцент.
— Вы умеете читать и писать, юная леди? — окликнул он меня внезапно.
Я обернулась.
— А вам-то что?
Он засмеялся и спросил:
— Откуда ты родом?
— С Луны. — И, подражая говору местных чернокожих, я добавила: — Вот почему я так странно произношу слова, разве не ясно?
— Как тебя зовут? — И когда я ему сказала, он заявил: — Что ж, Морри, а не хочешь ли ты попробовать учить других читать и писать?
— Я никого никогда не учила.
— Вот и хорошо. — Он засмеялся. — Тогда тебе не нужно избавляться от дурных привычек.
— И что я буду делать?
— Учить чтению и письму. Это школа. Позволь мне представиться, я директор Уильям Артур.
Он спустился по ступеням и пожал мне руку.
— Директор? Но… Но вам же всего лет тридцать, не больше!
— Мне двадцать семь. Но, по-моему, в этой работе нет никаких требований по возрасту. А если есть, лучше скажи мне об этом. Ведь я всего три года, как директор.
— А вы будете мне платить?
— Обязательно, каждый месяц. Можешь начать на этой неделе?
— А почему не сегодня?
Он опять засмеялся.
— Потому что сегодня ты мне не нужна. Понадобишься через два дня. Ты должна будешь приходить сюда каждое утро, ровно в девять часов и учить детишек читать и писать. Четыре часа в день. Два класса по тридцать человек. Думаешь, юная леди с Луны справится с такой задачей?
— Что ж, попробуем и узнаем.
Я была так рада своей новой работе, что, вернувшись домой, велела Джону готовить бумаги на удочерение. Он сам давно этого хотел и такова была воля моего отца. А сейчас мне хотелось осчастливить всех в Нью-Йорке. Но затем Джон заговорил о папе так, словно тот был уже мертв, и все испортил. Я простила его лишь потому, что прочла в его глазах, что мы отчасти похожи: до самой смерти мы будем гадать о том, что случилось с папой.
Дети в школе мне сразу понравились. Они толпились вокруг меня, словно я была сахарным леденцом. Может, потому, что я читала то, что им нравилось. Для них чтение — это нечто совсем другое, чем для нас. Взрослые любят неожиданности и всякую новизну. Дети любят повторение. Им нравится знать, что будет дальше. Когда я рассказала Рэндольфу о школе, он записал туда Мими и Лоуренса. Я была очень рада видеть их там. Вскоре детишки, даже самые младшие, уже выучили азбуку. У нас даже появились настоящие поэты. Мальчик по имени Чарльз написал стихи про муравья, мышь и крысу, которые поплыли на лодке в Африку. Это было очень славно.
Вскоре после удочерения Джон пришел ко мне в класс, и мне было очень приятно. Он также нашел для себя работу — стал составлять списки рабов и освобожденных негров в Южной Каролине, чтобы все эти люди после отмены рабства могли отыскать друг друга. И еще он написал послание моему отцу и раз в неделю печатал его в сотнях газет.
Мне он нравился все больше и больше, а главное — я ему доверяла. Теперь я понимала, почему отец так сильно его любил.
Вскоре после того, как я начала учить детей, Уильям Артур пригласил нас с Джоном к ужину. Теперь мы стали настоящими друзьями, и он время от времени зазывал меня к себе домой. Джон разрешил, но велел мне быть осторожной, поскольку, хотя я и вела себя совсем как взрослая, но все равно, по его мнению, оставалась ребенком. Конечно, между нами ничего не было. Я думала, что ничего и не произойдет.
К концу декабря между Джоном и Виолеттой пробежала черная кошка. Она, наконец, сказала ему то, о чем давно следовало догадаться: что она никогда его по-настоящему не любила. Тогда мы с ним уехали на несколько дней на Лонг-Айленд, чтобы побыть наедине, и я увидела, как горе и разочарование отнимают все силы у этого человека.
Прямо перед нашим возвращением домой пошел снег. Я выбежала на улицу и поскользнулась, а потом долго лежала, глядя, как бесконечно падают на землю снежинки и открывала рот, чтобы попробовать их на вкус. Тогда я решила, что никогда не стану жить в таком месте, где не бывает снегопада.
В январе к нам из Лондона приехала мама Джона и его дочери. Вот уж был переполох! Сперва миссис Стюарт напугала меня, но было радостно видеть, как сильно она любит сына, и мне понравилось, что она носит очки только когда никто не видит. Иногда я даже смеялась над этим у себя в комнате. Она наговорила мне уйму приятных вещей и научила готовить, хотя некоторые рецепты, на мой вкус, оказались совершенно несъедобны. Она чем-то напоминала мне Лили. Возможно, возрастом и тем, что яростно вставала на защиту своих близких. Джону повезло, что у него такая мама.
Дочери Джона показались мне совсем не похожими друг на друга. Эстер вечно носилась по дому и хихикала. Удивительно, как быстро двигались ее пальчики, когда она играла на скрипке. Я все время боялась, что она возьмет не ту ноту. Говорила она тоже очень быстро, так, что проглатывала половину слов, и нам вечно приходилось ее переспрашивать. Эстер напомнила мне о раннем детстве. У нас были свои тайны, и мы все время смеялись. Граса куда медлительнее, она изучает свои карты и все остальное так серьезно, словно это должно изменить весь мир. Она сразу мне понравилась, потому что мы обе любим тишину и наблюдаем за вещами. К Эстер мне пришлось привыкать немного дольше, и все же с ней мы тоже привязались друг к другу. Мне нравится, когда они стучат прежде, чем войти в мою спальню. Мы вроде как одна семья, но у меня все равно есть право остаться одной и не всегда проявлять дружелюбие. Они хотят, чтобы мы все вместе отправились в Африку. Я сказала, что возьму их с собой и может, так оно и будет, но пока мне нравится оставаться на одном месте, в безопасности.
В начале июня тысяча восемьсот двадцать четвертого года после того, как Уильям Артур уже несколько месяцев нежно ухаживал за мной, я оказалась в его комнате на Чембер-стрит, и он поцеловал меня, а я чуть не упала в обморок.
Я по-прежнему немного в нем сомневалась, и мне бы не хотелось торопиться. Мне нравилось, что у меня есть право сказать «нет». Но он любил все делать быстро. И после этой июньской ночи мы часто оказывались в одной постели, а потом я бежала домой, прежде чем меня хватятся Джон и миссис Стюарт. Мы с Уильямом были нежны друг с другом, но все же не до конца уверены в своих чувствах. Но, пожалуй, больше всего в это время мне недоставало тех людей, которые погибли или остались в Ривер-Бенде. Я скучала по Кроу, Лиле и Ткачу, и бабушке Блу и по маме. Возможно, папа сейчас был с ней… А, возможно, до сих пор оставался среди живых. Интересно, могут ли умершие видеть, как славно складывается жизнь их Мемории? Я очень надеялась, что это так.