“Совершенно секретно
Довожу до вашего сведения, что на севере Свердловской области, в Ивдельском районе, вновь стали набирать силу специально распускаемые местными шаманами слухи о необычных явлениях вблизи горы Девяти Мертвецов — Сяхат-Хатыл. Жители близлежащих деревень и селений пересказывают слухи о якобы летающих в этом районе огненных шарах размером около двух метров в диаметре, способных убивать на пути своего полета все живое. Шары появляются преимущественно в ночное время, количество их велико, они ярко светятся в темноте, освещая пространство на несколько километров. Кроме того, некоторые жители деревни Вогулки рассказывают о странных звуках наподобие гула и звона, исключительно громких и неприятных, которые, по их мнению, производит некая Сорни-Най — местное божество, требующее жертвы.
Несколько раз бесследно пропадали люди; так, исчез и не был обнаружен бывший осужденный В. Гофман, отбывавший срок в Ивдельском лагере. По непроверенным сведениям, Гофман отправился на поиски Золотой Бабы — идола, изготовленного сотни лет назад шаманами манси из чистого самородкового золота. Гофман пропал около года назад, и до сих пор его тело не обнаружено. Пропадали и жители деревень, которые также не были обнаружены.
Мне стало известно, что группа шаманов манси с целью религиозной практики и устрашения местного населения настаивает на жертвоприношении. Недавно были найдены объеденные дикими животными два трупа, установить личность из-за серьезных повреждений не представляется возможным. У трупов отсутствуют языки и глазные яблоки, что, впрочем, может являться следствием повреждений, нанесенных зверями”.
Генерал раздраженно бросил документ на стол, где уже лежало несколько листков дрянной серой бумаги, мелко исписанной четким разборчивым почерком. Это было уже второе донесение спецагента из северного района Свердловской области. Опять эта галиматья о каких-то огненных шарах и древних шаманских культах, о которых генералу доводилось читать в книжке про Алитета, удостоенной Сталинской премии. То ли все помешались на фантастике, то ли и впрямь активизировались служители культа, борьбу с которыми Генеральный секретарь Хрущев назвал одной из основных задач их ведомства. Одно ясно — необходимо принять меры и доложить о них в Главное управление. Необходимо получить больше информации и своими глазами, так сказать, поглядеть, что же там происходит. Генерал поднял тяжелую телефонную трубку и приказал вызвать к себе майора Николаева.
Над большим промышленным городом занималась заря. Несмотря на ранний час, на улицах было немного людей: большинство горожан работали на заводах, а там первая смена вставала к станкам уже в семь часов утра. Хмурое небо чуть посветлело на востоке, дул сильный пронизывающий ветер, начиналась метель. Молодой человек в модной куртке с меховым воротником и кроличьей шапке-ушанке прыгнул в деревянный дребезжащий трамвай. Ехать предстояло долго: юноша жил на самой окраине, там, где за бараками и желтенькими двухэтажными домиками чернел густой уральский лес. В трамвае были свободные места; молодой человек сел у окна и начал ковырять пальцем корку льда, покрывавшую стекло. На душе у него было тревожно.
Вчера его вызвали в комитет комсомола технического института, где он учился на пятом курсе. Освобожденный секретарь комсомольской организации долго мялся, задавал какие-то странные вопросы и в конце концов мрачно сообщил:
— Поступил звонок из Комитета государственной безопасности. Тебя попросили явиться завтра в девять тридцать в семнадцатый кабинет, к майору Николаеву. Егор, скажи честно, ты что-то натворил?
У Егора мгновенно пересохло во рту. В голове пронеслись звуки джаза, который сопровождал студенческие вечеринки; пара анекдотов про Никиту и кукурузу, которые он слышал от однокурсников. Ничего ужасного он не делал, но чувство страха было очень сильным.
— Я ничего не творил, Сергей Иванович, — стараясь быть спокойным, ответил Егор. — Вы же хорошо меня знаете. Выполняю общественную работу, пишу диссертацию, готовлюсь к государственному экзамену.
— Да знаю, знаю я про диссертацию, — раздраженно нахмурился комсомольский вожак, — все уши уже прожужжали про твою диссертацию. Егор Дятлов — талант, будущий Курчатов… Никто не спорит. Ты вспомни, может, где лишнее сказал, пошутил, не с теми людьми разговаривал. Ты же в секретной лаборатории работаешь, не забывай.
— Я об этом никогда не забываю, — с достоинством ответил Егор.
В голове у него прояснилось: возможно, его вызывают в страшное серое здание именно по поводу работы в физической лаборатории. Там ставились эксперименты с радиоактивными материалами, очень важные и серьезные эксперименты. Егор Дятлов был одаренным студентом; кроме того, его идейное настроение было абсолютно безупречным. Ему и еще двум товарищам партия и правительство доверили исключительно важную работу, он старался всеми силами оправдать оказанное доверие. За работу платили сущие гроши, но Егор работал не ради денег.
Комсомольский вожак еще немного повыспрашивал у Егора про настроения в группе, где юноша был комсоргом, потом немного успокоился и записал на бумажке номер кабинета и фамилию майора. Вручил записку Егору:
— Паспорт не забудь. Тебе оставят пропуск. И смотри, не опаздывай.
Последнее предупреждение было излишним. Интересно было бы посмотреть на отпетого идиота, который легкомысленно опаздывает на допрос в КГБ. Егор попрощался и вышел. На душе скребли кошки, но он убеждал себя не волноваться — скорее всего, его хотят проинструктировать по поводу работы. Город был закрытым, иностранцев сюда не пускали, но вдруг… В фильмах и книгах американские шпионы были пронырливыми и хитрыми; может, кто-то из них миновал кордоны и заграждения, по поддельным документам въехал в город и теперь шныряет где-нибудь в непосредственной близости от лаборатории Уральского научного центра?
Когда за студентом закрылась дверь, комсомольский секретарь тяжело вздохнул и, гремя ключами, принялся отпирать большой железный сейф, стоявший в углу каморки. Он спрятался за открытой дверцей и зашелестел бумагами. Потом раздались звяканье стекла и тихое бульканье. Вожак молодежи был тайным алкоголиком. Он пристрастился к выпивке еще на фронте, когда ходил в атаку и пешим ходом дошел до Берлина, написав свое имя на полуразрушенной стене серого здания. Он пил ежедневно, к вечеру доходя до невменяемого состояния. Пока ему удавалось скрывать свое болезненное пристрастие, но руки по утрам дрожали все сильнее, лицо было пепельно-бледным, а к заветному шкалику приходилось прикладываться все чаще. Он с ужасом думал о том дне, когда его разоблачат, лишат работы, уволят… Чем больше он этого боялся, тем больше пил, чтобы снять состояние мучительной тревоги. Жена у него умерла, детей не было; в пустой комнатушке коммунальной квартиры он пил водку из граненого стакана и вспоминал войну. К мирной жизни он не сумел приспособиться.
Этот студент его давно беспокоил. Еще на фронте у Сергея Ивановича выработалось определенное чутье, которое знакомо многим солдатам. Без этого чутья, способности предчувствовать и предвидеть смерть он погиб бы еще в Сталинградской битве. Какое-то смутное и непереносимое чувство тревоги заставляло его покинуть окоп за пару секунд до того, как туда падал снаряд. Однажды он выпрыгнул из машины и пошел пешком, уступив свое место уставшему бойцу. Машина подорвалась на мине, почти все были убиты или получили тяжелые ранения. Через полгода фронта Сергей научился чувствовать и гибель товарищей. Иногда он смотрел в лицо своего друга, однополчанина и вдруг ясно осознавал, что тот — не жилец. Проходило несколько дней, и боец погибал от вражеской пули или снаряда. Сергей не мог бы объяснить, по каким признакам он чует смерть, но интуиция ни разу его не подвела. Бывало, появится в роте новый солдатик. Крепкий, смышленый, стреляный воробей. Шутит, смеется, сворачивает самокрутки с махрой… А у Сергея сердце сжимается ледяной рукой; и точно — лежит уже солдатик неживой на обгорелой, измученной боями земле… Многие старые солдаты обладали подобным чувством. В Бога и черта не верили, а вот предчувствиям, проверенным на практике, полностью доверяли. И когда Сергей Иванович впервые увидел первокурсника Дятлова, он ощутил знакомое щемление в сердце и смертную тоску. Напрасно он ругал себя за мистицизм, развенчанный Лениным и Энгельсом, напрасно списывал свои ощущения на постоянную пьянку; он ясно чувствовал, что Егор — не жилец. Егор отлично учился, занимался общественной работой, рос и продвигался; его портрет висел на Доске почета; а хмурый фронтовик Сергей Иванович старался не глядеть на эту фотографию — от нее веяло смертью, каким-то холодным ужасом. Впрочем, комсомольский руководитель уверил себя в том, что у него не в порядке психика. “Ничего, вот пойду в отпуск, уеду в деревню, пить завяжу, все пройдет”, — думал он каждый год и каждый год проводил свой маленький отпуск, запершись в убогой комнатушке и непрестанно выпивая. Даже сегодня общение с этим Дятловым заставило его удвоить дозу водки, чтобы немного унять страх и тревогу.
…Егор даже не догадывался, почему Сергей Иванович так странно холоден к нему и почти груб. Мало ли проблем у секретаря комсомольской организации огромного института. Да еще этот тревожный звонок… Егор отправился домой, прихватив в библиотеке пару нужных книг. Высокий белокурый юноша всегда мог взять домой даже те книги, которые не полагалось выдавать на руки. Но красота — великая сила, поэтому страшненькая библиотекарша в мужских очках всегда шла ему навстречу. Она тайно надеялась, что когда-нибудь Егор заметит ее и пригласит… Ну, хотя бы в скверик рядом с институтом, посидеть на лавочке, съесть мороженое в вафельном стаканчике, немножко поболтать. Но Егор почти не замечал некрасивую девушку и был с ней рассеянно-вежлив. Ему нравились смелые, спортивные и веселые девушки с крепкими фигурами и открытыми лицами. Честно говоря, ему нравилась одна-единственная девушка, но поговорить с ней он пока мог только во сне. Эти сны, эти чудесные и немного стыдные сны, в которых он брал ее за руку, близко смотрел в ее красивые серые глаза, обнимал за плечи… После этих снов Егор чувствовал счастье и какую-то смутную неловкость, как будто он без спроса позволил себе что-то лишнее, интимное. После этих снов Егор становился с Любой подчеркнуто-вежлив и отстранен. Ему казалось, что девушка догадывается о его чувствах и желаниях; она пытливо смотрела на него, тихонько улыбалась, накручивая на палец пряди светлых волос… Егор старался заставить себя думать о ней как о прекрасном товарище по спортивным походам, о хорошем друге, который всегда готов помочь, об отличной студентке и комсомолке; не очень-то это получалось. Но Егор дал себе слово — он подойдет к Любе и поговорит с нею, когда получит диплом. Поговорит не так, как обычно они общаются на студенческих вечеринках и в походах, а так, как показывают в итальянских фильмах: нежно и страстно, властно и мужественно…
…В мечтах о Любе Дубининой Егор чуть не проехал свою остановку. Он спохватился, когда хриплый голос водителя из вечно неисправного динамика проорал:
— Площадь Труда!
Протиснувшись к выходу через плотную массу людей, Егор выскочил из вагона. Метель усилилась; белые змеи поземки извивались у ног, ветер бил в лицо, пришлось опустить уши шапки. До серого помпезного здания было рукой подать, но в вестибюль юноша вошел совершенно заледеневшим. Суровый милиционер выдал ему пропуск в обмен на паспорт, который изучал чрезвычайно долго, сравнивая фотографию в документе с краснощеким от мороза и ветра лицом студента. Наконец махнул рукой и дал полоску бумаги с выведенным четким почерком номером кабинета.
Дверь оказалась распахнута настежь. Егор для порядка постучал и вежливо спросил:
— Можно?
— Здравствуйте, Егор Михайлович, — официально ответил сидящий за столом седовласый мужчина. Хотя он был абсолютно седым, лицо у него было молодое и подвижное. Особенно черные густые брови, которые так и ползали по широкой физиономии, как две большие гусеницы.
— Догадываетесь, зачем мы вас вызвали? — мужчина показал на стул, и Егор осторожно присел.
Майор выжидающе смотрел на студента. Он много лет проработал сначала в НКВД, потом в КГБ; много, очень много людей прошло через его кабинет. Он знал, что человек испытывает страх и растерянность, припоминая все свои делишки и промахи, судорожно пытаясь понять, для чего его пригласили (привезли, приволокли) к этому страшному человеку, который обладает неограниченной властью над его бедной жизнью. Иногда люди сами начинали рассказывать о своих прегрешениях, мнимых и истинных, приплетая множество друзей и знакомых. Страх — великая штука, куда более действенная, чем боль. Пытать, конечно, тоже приходилось, но Николаев не был садистом или палачом; только в самых крайних случаях запирательства прибегал он к мешочку с песком или ударам по гениталиям. Он неохотно занимался этой неприятной частью своей работы; его следовало довести до этого упорным запирательством или наглым поведением. Наглецов, впрочем, он видел в своем кабинете чрезвычайно редко. Обычно это были ненормальные, которых потом отправляли в специализированные больницы. Майор Николаев был в душе психологом. Он использовал человеческие слабости и получал отличный результат. Никаких потом “кровавых мальчиков” в ночных кошмарах; сон у майора всегда был спокойным и крепким, как у любого человека, честно и хорошо выполняющего свой долг. Этот студент ему сразу понравился: видно, что за душой у него ничего страшного нет. А то, что Дятлов вспотел и побледнел — это хорошо, это поможет наладить первичный контакт. Юноша эмоционален, впечатлителен, это очень неплохо. И держится молодцом.
— Я полагаю, что наша встреча связана с лабораторией, — вежливо произнес Егор, стараясь смотреть майору прямо в глаза. — С лабораторией Уральского научного центра, где я участвую в экспериментах с радиоактивными материалами.
Майор молча кивнул, продолжая сверлить молодого человека глазами. Черные брови нахмурились, словно майор настоятельно требовал припомнить что-нибудь еще. Юноша молчал.
— Егор Михайлович, вы комсомолец? — спросил майор наконец.
— Конечно! — с радостным облегчением ответил Егор. — Я комсорг группы.
— Это хорошо, — майор чуть улыбнулся, показывая, насколько это хорошо. — Мы вызвали вас по чрезвычайно важному и серьезному делу. Я слышал, вы увлекаетесь туризмом?
— Да. Я участвую в работе туристического клуба института, — принялся рассказывать Егор. — Мы ходим в походы уже четыре года, весь Урал облазили, были почти везде. В основном на лыжах, зимой: отлично в прошлый раз сходили! Целых две недели были в тайге, обогнули весь север Урала, прошли мимо Краснотурьинска, до Ивделя…
Майор внимательно слушал, приподняв свои удивительные брови. Все, что рассказывал Егор, ему было хорошо известно. Недаром они так долго рассматривали его кандидатуру и тщательно изучали маршруты его туристической группы. Егор — отличный спортсмен, на него можно положиться. Именно такой человек ему, Николаеву, и был нужен.
— Скажите, Егор Михайлович, как у вас дела с учебой? — мягко перебил разошедшегося студента майор. — Говорят, вы отлично учитесь?
— Это правда, — с удовольствием ответил юноша. — Я даже начал писать диссертацию на тему о радиоактивных веществах. Мой научный руководитель доволен мной, поэтому мне разрешили начать писать диссертацию уже сейчас, хотя я еще только на пятом курсе и государственные экзамены еще впереди.
— Скажите, вы готовы стать заместителем декана? — неожиданно спросил кагэбэшник, хитро поглядывая на Егора.
Студент растерялся и чуть открыл рот. Ему предлагают стать заместителем декана! Ему, способному, но обычному студенту, предлагают место, на которое мог бы претендовать куда более заслуженный человек. Если бы Егора спросили, согласен ли он стать султаном Брунея, он удивился бы меньше. Ему на миг показалось, что все происходящее снится ему, как объятия Любы Дубининой; и этот кабинет, залитый хмурым зимним светом, и этот бровастый майор с загадочной улыбкой на тонких губах, и сам этот странный и удивительный день… Егор сидел с полуоткрытым ртом в каком-то гипнотическом трансе, а Николаев продолжал:
— Не скрою, ваша кандидатура вызвала много вопросов, но в целом мы пришли с руководством института к единому выводу: вы вполне справились бы с этой должностью. Вы перспективный, трудолюбивый, настоящий советский человек, на которого может положиться партия и правительство. Вы можете справиться с такими обязанностями, так мы решили.
— А как же Гофман? — пискнул напряженно Егор, вспомнив патлатого очкастого кандидата наук, старшего преподавателя, давно метившего на эту должность. — Валентин Абрамович больше меня подходит, у него больше опыта и научных работ…
— Гофман… — саркастически ухмыльнулся Николаев. — Мы все знаем про вашего Гофмана, уважаемый товарищ Дятлов. Политические анекдоты и полная бытовая распущенность. Антисоветские песенки, перепетые с чужого голоса, неразборчивость в связях… — Николаев похлопал по какой-то пухлой папке, лежавшей на столе перед ним. Создавалось полное впечатление, что в папке — обширное досье на несчастного Гофмана, по которому давно плачет тюрьма. — Нет, советская власть не даст таким вот Гофманам занимать ключевые посты в государстве и образовании. Для этого у нас есть свои, проверенные люди… — майор поднял брови и круглыми искренними глазами посмотрел на Егора. — Ну как, хочется тебе стать замдекана?
Егор пораженно кивнул. Сбывалась самая заветная его мечта (после женитьбы на Любе Дубининой). Лицо студента стало совершенно детским, словно он разговаривал с чудесным джинном из сказки, готовым исполнить все его сокровенные желания. Майор Николаев показался Егору чрезвычайно могущественным и прекрасным человеком; он испытал что-то похожее на острый приступ влюбленности. Студент так и сидел молча, а майор, перейдя на “ты”, стал подходить к главной теме беседы.
Ох, черт, как трудно вести беседы, а не допросы! Майор отметил про себя, что следует поучиться новому стилю разговора; нелегко ломать устоявшиеся привычки. Власть сменилась, надо и ему, Николаеву, немного перестроиться, а то что-то больно долго сегодня сверлил он бедного студента глазами; этак и перепугать недолго. А мальчишка-то на все готов за сладенькую конфетку: ишь как обалдел от предложения стать заместителем декана факультета! Наверное, если бы самому майору предложили бы стать ну… скажем, министром внутренних дел, он не испытал бы такого потрясения. Однако нужно ковать железо, пока горячо.
— Ты, Егор, должен понять, что к нам случайных людей не приглашают, — мягко завел Николаев, стараясь придать лицу самое дружеское и вместе с тем таинственное выражение. — Мы тщательно выбираем тех людей, которым хотим дать важное и чрезвычайно сложное задание. Есть у меня уверенность, что ты, Егор, наш человек, настоящий комсомолец, готовый выполнить задание партии и правительства. Дело в том, что к нам поступила очень интересная информация, которая нуждается в проверке. Нужен человек отважный, смелый, спортивный… На севере Свердловской области живут так называемые вогулы, или, правильнее, манси, слыхал про них? Занимаются скотоводством, пасут оленей кое-где, кочевали раньше с места на место, а теперь пробуют жить крестьянским трудом. Революция дала им все: и теплые дома, и радио, и электричество… Был это отсталый и дикий народец, верил во всякие глупости и дикости. Особенным влиянием пользовались у них шаманы. По нашим сведениям, они продолжают свою религиозную деятельность. Рассказывают о каких-то светлых огненных шарах, которые летают над перевалом; о странном подземном гуле. Возможно, россказни эти распускают сами вогульские шаманы, чтобы сохранить в неприкосновенности место своих религиозных сборищ. В стране сейчас идет борьба с проявлениями отсталости и мракобесия, повсеместно закрывают церкви, сектантов сажают. А тут, в опорном краю державы, такое происходит. Впрочем, есть и еще одна версия — возможно, представители капиталистических держав проводят какие-то странные испытания нового оружия, опробуют радиоактивные вещества или еще что… И мы приняли решение снарядить экспедицию в тот район; все осмотреть, поспрашивать местных жителей, пройти перевалом и тщательно все зафиксировать. Вокруг там лагеря, место угрюмое и темное. Не стоит возбуждать подозрения своим походом, пойдете, как обычно, маршрут практически без изменений, может, чуть посложнее будет. С вами отправим нашего человека. Дадим оружие. Никто не должен знать о цели вашего похода, вы ведь все равно в поход собрались, насколько мне известно?
Егор зачарованно кивнул. Ему, обычному, пусть и талантливому, студенту, правительство и Комитет государственной безопасности доверили чрезвычайно важное дело! Он всегда знал, что его судьба — необычна. В душе Егор был крайне честолюбив, он мечтал о карьере, известности, зарубежных поездках на симпозиумы и конгрессы. Но о таком он даже мечтать не смел! Стать заместителем декана в двадцать два года! Отправиться в опасную экспедицию, чтобы раскрыть тайну огненных шаров, испытаний опасного оружия!
— Ну, вот и отправитесь в обычный с виду поход. Возьмешь студентов-друзей, бывалых туристов, нашего человечка прихватите и — айда! В спортклубе института мы договоримся, выдадут вам наилучшее снаряжение. И если справитесь с заданием, узнаете, что там происходит — быть тебе, Егор, замдекана! А наша организация тебя поддержит; будем регулярно встречаться, помогать тем твоим коллегам, что могут сбиться с верного пути. Важно ведь остановить человека, помочь ему сделать правильный выбор…
По привычке Николаев стал вербовать Егора в осведомители, но студент этого не понял. Оружие, экспедиция, тайное поручение — сердце какого юноши не затрепещет от этих прекрасных и таинственных слов, словно сошедших со страниц “Острова сокровищ”…
— Партия надеется на тебя, Егор! — торжественно произнес Николаев и сам умилился. Студент ему нравился, на такого можно положиться. Такие за идею на все готовы, на все способны. Конечно, Дятлову ни к чему знать о пропавших людях, которых иногда находили с оторванными конечностями, выколотыми глазами, отрезанными языками… Пусть идут себе в лыжный поход, поют под гитару свои веселые песни, целуют крепких розовощеких девушек… Может, все обойдется. Может, это пошаливают беглые урки из соседних лагерей. А про огненные шары — и вовсе бред старых, теряющих свою былую власть шаманов.
Николаев еще долго объяснял Егору, чего ждут от него партия и правительство. Дал схему маршрута, на которой красным пунктиром были отмечены опасные места, связанные с пропавшими людьми и огненными шарами. Угостил чаем. Велел подписать несколько бумаг. Напомнил о неразглашении тайны, пожал руку и проводил до выхода. Было решено встретиться еще раз и обсудить все возникшие сложности; поговорить о кандидатурах студентов, которые отправятся в поход. Именно — поход: о том, что это экспедиция, будет знать только Егор. И еще один человек, встреча с которым еще впереди.
Проводив студента, Николаев пошел не в свой кабинет, а поднялся на два лестничных марша выше. Простуженная секретарша благосклонно кивнула в сторону генеральского кабинета:
— Вас ждут, проходите.
Николаев чеканным шагом вошел в кабинет и по всем правилам поприветствовал начальство. В глубине души он был не очень доволен новым генералом: уж больно тот молод и либерален! Все какие-то идеи, новшества, перемены… Николаев не любил перемен еще с тех пор, когда приходилось замазывать чернилами некоторые лица на фотографиях в книгах. Николаев чуть нахмурил густые брови, чтобы не выдать смутного огонька недовольства в глазах. Ну, поиграет начальство в свои экспедиционные игры, насладится отчетами из похода наивных студентов, почитает сообщения по радиопередатчику; поиграет и забудет. Может, арестуют парочку ободранных шаманов, воняющих дохлой рыбой, проведут показательный процесс, сошлют их куда-нибудь еще севернее. Все будет как обычно, считал Николаев. Он докладывал генералу об успешно проведенной беседе, уточнял маршрут, советовался по поводу внедряемого в группу человека. Красноватое лицо майора в полутьме генеральского кабинета походило на обветренное лицо старинного пирата, готовящегося к дальнему плаванию.
…Егор провел в КГБ так много времени, что на улице уже смеркалось. Он почувствовал себя совершенно другим человеком, еще несколько часов назад он был веселым парнем, обычным студентом технического вуза, ничем не примечательным Егором с немного смешной фамилией Дятлов. Сейчас он — облеченный секретным заданием руководитель загадочной экспедиции. Он не стал опускать уши кроличьей шапки; это его молодило, придавало лицу какую-то детскость. Он выпрямился и сурово зашагал к трамваю. Снег под ногами противно скрипел, еще больше похолодало, метель усилилась. С заводов и фабрик ехали серые от усталости люди. Егор с трудом втиснулся в трамвай и поехал домой. Свободного времени у него было много: лекции закончились месяц назад, студенты усиленно готовились к государственным экзаменам. Работа в лаборатории была нечастой, так что Егор мог отдохнуть и поразмыслить, вполне насладиться переживаниями и эмоциями сегодняшнего дня.
…На конечной остановке Егор вышел из почти опустевшего трамвая и зашагал к деревянному бараку, в котором он жил вместе с матерью. На двоих они занимали комнатушку в конце коридора, рядом с местами общего пользования. Комната с трудом вмещала кровать с никелированной спинкой, маленький письменный стол, круглый обеденный, шкаф для книг и одежды и раскладушку Егора. На двери висели прикрытые простыней немудреные вещи: жаккардовый жакет матери и парадный костюм Егора, перешитый из отцовского. Отец пропал без вести во время боев под Ржевом; от него осталось две фотографии и хороший костюм, который теперь носил в торжественных случаях Егор.
В комнате было уютно и чисто; мать была буквально помешана на чистоте. После исчезновения мужа она так и осталась одинокой, как и сотни тысяч других женщин того поколения. Мужчин после войны было мало, уцелевшие стремились к своим женам и детям, так что толстая, рыхлая Тамара Ивановна оказалась никому не нужна. Со своей учительской прической, в круглых очках, с отечным бледным лицом, она давно потеряла надежду встретить хоть какого-то мужчину; она перенесла свою нерастраченную любовь на хорошенького белокурого сынишку. Она страстно любила Егора, но в этой святой материнской любви было что-то маниакальное, нездоровое, как и в ее тяге к чистоте. Приходя из школы, где она преподавала русский язык и литературу, Тамара бросалась тереть и без того чистый пол, перемывать пару кастрюлек, чистить примус… Она истово мыла, терла, скребла, словно в этой непрестанной борьбе с грязью находила странное утешение и успокоение. Ей постоянно казалось, что в комнате чем-то пахнет. Конечно, пахло: переваренным соседским борщом, миазмами общественного туалета, жареной рыбой… Но запах, который ее преследовал, имел другую, инфернальную природу; это был удушливый и сырой запах грязи, мерзкий запах греха и позора; тщетно пыталась она избавиться от этой вони, источник которой, конечно, находился в ее измученном сознании.
Пока Егор сидел над учебниками, мать трясла седой головой с неизменным пучком волос, украшенным гребенкой, и задавала сыну все тот же вопрос:
— Тебе не кажется, Егор, что у нас чем-то пахнет?
— Нет, мама, — вежливо отвечал Егор, покоряясь ежевечерней процедуре вопросов-ответов, — вроде все как обычно.
— Ты просто не чувствуешь, — настаивала Тамара, принюхиваясь, словно крыса. — Ужасный запах, прямо тлетворный. Удивительно, что ты не чувствуешь…
Мать медленно, но верно сходила с ума. Егор не понимал этого, но иногда его пугал застывший, неживой взгляд ее прозрачных светлых глаз. Мать проверяла тетрадки при свете настольной лампы, Егор писал и читал. Иногда они слушали радио. Егор старался поменьше бывать дома, ему было тяжело разговаривать с мамой, которая все выспрашивала его о девушках и постоянно говорила о девичьей чести и о грязи, которой, по ее мнению, было заражено и пронизано все вокруг. Ей всюду мерещились бациллы и микробы, но Егор объяснял это повышенной чистоплотностью мамаши, ее любовью к порядку.
Этот вечер тоже проходил как обычно: мать склонилась над сочинениями старшеклассников, сын взялся за учебник сопромата, но ему не читалось. Он мечтал о своей экспедиции; он воображал, как с триумфом вернется домой, придет к майору Николаеву и расскажет ему о своих открытиях. Потом в мечтах появились правительственные награды, выступления на радио и телевидении. Жаль, что у Егора нет телевизора. Но достаточно фотографии в газете, “Уральском рабочем”, — фотография и заметка, нет, лучше статья, об отважном Егоре Дятлове и его группе… Пока, правда, экспедиция секретная, но, если тайна будет раскрыта, придет и слава! Вот Егор уже замдекана, вот уже декан, потом — ректор института, ученый с мировым именем, участник всех возможных конгрессов и симпозиумов, лауреат Ленинской премии… Люба Дубинина улыбается ему нежной и робкой улыбкой:
— Скажите, Егор Михайлович, вы не заняты сегодня вечером? Я хотела пригласить вас в консерваторию…
— Сегодня у меня научное заседание, — ответит Егор чуть устало, но приветливо. — А вот завтра я буду свободен; очень люблю классическую музыку!
За окном совсем стемнело, завывала метель. Егор вдруг ощутил прилив странной тревоги, острого страха, настойчивое желание отказаться от экспедиции, плюнуть на пост замдекана, уехать куда-нибудь далеко, в теплые края, где плещется лазурное море и растут пальмы…
— Может быть, под полом разлагается мышь… — донесся до него монотонный голос матери. — Трупик животного разлагается, выделяя миллиарды микробов, отсюда этот жуткий запах, который пропитал все вокруг…
Егор мотнул головой, стряхивая наваждение. Откуда эти странные трусливые мысли о бегстве? Наверное, он переволновался сегодня. Еще бы — огромная ответственность легла на его плечи, но он способен с честью выдержать эту ответственность!
Мать принялась собирать нехитрый ужин; вареная картошка, банка кильки в томате, серый ноздреватый хлеб… Они жили бедно, но Егор никогда не задумывался об этом: так жили почти все, кроме золотозубых торгашей, которых основное население СССР дружно презирало. Он с аппетитом ел картошку, а мать, принюхиваясь, жевала хлеб, жалуясь, что отвратительный запах чувствуется теперь и в школе; она боится, что ее вещи насквозь пропитались этими миазмами… Иногда слюдянистые глаза Тамары останавливались на сыне, и в них загоралось что-то странное и страстное. Она гладила влажной рукой колено сына и улыбалась вялой улыбкой… Егор старался отстраниться; ему неприятны были ласки матери, но расстояние было так невелико, пространство так ограничено, что приходилось поневоле терпеть. “Совсем становлюсь неврастеником!” — укорил себя студент. Помог матери убрать со стола, аккуратно сложил в стопку тетради и учебники, повесил брюки на спинку стула.
Потом он прилег на свою скрипучую раскладушку и незаметно погрузился в глубокий сон, а его мать все проверяла кипу тетрадей, поглядывая на спящего сына и размышляя, не следует ли вскрыть полы, чтобы найти наконец смердящий мышиный трупик.
Егор уже крепко спал, утомленный обилием впечатлений прошедшего дня, иногда только беспокойно ворочался во сне и постанывал сквозь стиснутые зубы, а мать поправляла ему одеяло, ласково глядя в лицо сына полубезумными глазами. Над городом нависла черная зимняя ночь.
Люба Дубинина тихо прокралась в свою комнату, стараясь не шуметь и не топать. Родители давно спали, а может быть, только притворялись спящими, ожидая ее возвращения. Девушка почти никогда не задерживалась допоздна, но сегодня был особенный день — Люба поняла, что влюбилась. Влюбилась по-настоящему, всем сердцем, в совершенно недостойного ее человека: в человека, который носит взбитый кок, ярко-желтую куртку и узкие брюки-дудочки, смеется над классической музыкой и рассказывает сомнительные анекдоты, недостойные комсомольца. Зато он обладает потрясающим чувством юмора, он смелый и быстрый, как ветер, он плюет на мнение большинства и всегда говорит то, что думает. Он немного похож на Есенина.
Люба сегодня поцеловалась первый раз в жизни! Ее губы все еще помнят нежное прикосновение его губ, ее все еще трясет от его нежных объятий. Она не позволила ему зайти слишком далеко. Когда он попытался дотронуться до ее высокой груди, она отпрянула и оттолкнула его, хотя по ее телу уже бежала чувственная дрожь. Юноша и девушка стояли в коридоре общежития у самого окна, от которого несло диким холодом, но они не замечали этого. Закуток общежития носил не очень приличное название “обжималовки”, там то и дело заставали парочки в самых двусмысленных позах. Потом бывали скандалы и даже карикатуры в стенной газете, но изменить то, что было предначертано природой, не могла даже комсомольская организация. Молодежь так и манил к себе грязный тупичок на первом этаже общежития — серенького трехэтажного дома в центре города. Люба негодовала вместе со всеми, когда слухи о похождениях развратных студентов и забывших о чести студенток доходили до нее, но сегодня она дала себя увлечь, да что там, сама увлекла Юрия в роковой тупичок.
Люба пришла в общагу к Свете Мальцевой, они вместе готовились к экзамену, болтали, пили чай… Потом заглянули мальчики, принесли гитару и бутылку дешевого молдавского вина, от которого Люба мгновенно опьянела. Она никогда не пила спиртного, раз только, на прошлый Новый год, папа позволил ей пригубить шампанское под мрачную нотацию о трагических судьбах алкоголиков. Мама вздыхала, порывалась остановить разошедшегося отца, но побоялась тяжелого скандала, которыми часто заканчивались семейные праздники.
Отец был в семье царем и богом, его мнение было единственно правильным, а его слово — законом. Мрачный, высокий, костистый отец полностью подавил мать, управляя всей жизнью семьи. Отец работал на заводе обычным токарем, был угрюм, молчалив, пользовался репутацией исключительно честного человека. Он рано вступил в партию и истово верил в правоту марксистско-ленинского мировоззрения. Однажды он ударил тяжелой свинцовой болванкой молодого ухаря из своей бригады, который неудачно пошутил по поводу предстоящей демонстрации. Ухарь упал, обливаясь кровью, начались шум и суета вокруг его поверженного тела, а отец отошел обратно к станку и снова принялся перевыполнять норму. На товарищеском суде Николай Егорыч, отец Любы, коротко сказал:
— За Советскую власть я любого убью.
Парторг и начальник цеха только вздохнули и потупились, втайне завидуя твердой вере токаря Дубинина. Решено было вынести ему выговор по общественной линии. Испуганный ухарь уволился с завода, стараясь никогда больше не попадаться на глаза Дубинину. Фронтовик, четырежды раненный на войне, Дубинин был тяжелым человеком и для близких людей. Любу он любил, но от этой любви хотелось убежать, скрыться, спрятаться: отец постоянно контролировал дочь и часто вел с ней “серьезные разговоры”, которые заканчивались слезами девушки. Он никогда не поднимал на дочь руку, но его тяжелые и суровые слова были иногда страшнее побоев. Мать смирилась с характером мужа, старалась не перечить ему, но иногда и она плакала по ночам, когда муж храпел, отвернувшись к стене. На фоне отца она как-то поблекла, захирела, стала молчаливой и задумчивой. Токарь давно не имел с женой супружеских отношений. Виной тому были ранения и полное пренебрежение своим здоровьем. Врачей отец терпеть не мог, считая их всех евреями и убийцами. Он был твердо убежден, что именно врачи извели товарища Сталина.
Но столике у кровати лежала газета “Правда”, вся испещренная пометками синим карандашом: Николай Егорыч разбирал все статьи и заметки, строго подчеркивая некоторые неправильные высказывания или сомнительные утверждения. Жить с ним было тяжело: он никогда не просил путевок в месткоме, не приносил домой продовольственных заказов, не пользовался льготами и отказывался от лечения в санаториях. “Другим нужнее”, — угрюмо бурчал он, хлебая суп из алюминиевой чашки. Единственное и самое главное, чем премировала его власть за труд с перевыполнением плана на сто процентов, — отдельная двухкомнатная квартира в новом доме. До этого семья жила в подвальной комнатушке, где зимой промерзали углы, а летом царила невыносимая сырость. Дубинина чуть не силой заставили переехать.
Теперь им все завидовали — отдельная квартира была царской роскошью для многих семей. Что за беда, что в пятиметровой кухне едва хватило места для столика и табуретки, а в комнатках потолок буквально лежит на голове — сбылась мечта, они стали обладателями отдельного благоустроенного жилья в рабочем районе. У Любы появилась отдельная комната. Там стояла узкая железная кроватка, покрытая синим одеялом, письменный стол, книжный шкаф и еще этажерка с книгами. В основном это были учебники и отцовские любимые тома собрания сочинений Сталина, на полях которых синим карандашом были проставлены восклицательные знаки и короткие фразы типа: “Верно!”, “Гениальная мысль товарища И.В. Сталина!”. Люба бы поразилась, если бы ей кто-то сказал, что ее папаша похож на средневекового инквизитора, сухого, холодного схоластика с единственной страстью в иссохшем сердце — страстью к вере.
Люба неуютно чувствовала себя дома, но подчинялась строгим правилам — приходить домой не позже девяти часов вечера, не пользоваться косметикой, носить длинные приличные юбки. Единственное, что позволял и даже одобрял ее папаша, — это спорт. Любе разрешалось заниматься в спортивной секции, ходить в лыжные походы. Как многие фанатики, отец был странно ограничен — ему в голову не приходила мысль, что в походах с ночевками в палатке, где вповалку спят юноши и девушки, в жилах которых течет горячая молодая кровь, может случиться непоправимое. Отец одобрительно разглядывал фотографии, которые проявляли после походов в спортклубе института — Люба на лыжах, в шерстяном спортивном костюме, в задорной вязаной шапочке. В его лице появлялось что-то нежное, теплое, родное. Он с интересом слушал рассказы Любы о путешествиях, о смелости некоторых ребят, о сложных маршрутах, в которых каждый показывал свой настоящий характер. Все это воскрешало в его душе воспоминания молодости, радость победы, дружбу с верными боевыми товарищами.
Люба прошла в свою комнату. Свет зажигать не стала, а сразу прилегла на кровать, вся в жаркой истоме. Ей казалось, что лицо горит огнем, предательски выдавая тайну любви и первых объятий. Все произошло неожиданно для нее. Опьяневшая, веселая, смелая Люба хохотала, шутила, Юрий рассказывал о новых джазовых оркестрах, придвигаясь все ближе и ближе к девушке… Света Мальцева, неказистая толстушка, шепнула Любе на ушко:
— Люб, а Юрка от тебя без ума! Он с тебя просто глаз не сводит!
Юра и впрямь не сводил глаз с девушки. Это для нее он рассказывал интересные истории, острил, играл на гитаре… В конце концов Люба собралась домой, а Юра вызвался ее проводить. Проводы затянулись надолго: молодые люди никак не могли расстаться. Они стояли на крыльце общежития на пронизывающем ветру, потом возвращались в обшарпанный коридор. Юра взял Любу за руку… Юра тихонько поцеловал Любу. Это было так неожиданно, но оказалось так желанно, что девушка чуть не потеряла сознание. И Юра был бледен, взволнован, хотя его руки довольно проворно подбирались к застежке бюстгальтера. Люба резко вырвалась, но Юрий зашептал что-то успокаивающее, нежное, и девушка снова прильнула к его широкой груди. Они договорились вместе отправиться в поход, который должен был состояться через неделю. Люба — бывалая лыжница, разрядница, а Юра решил попроситься у руководителя похода, Егора Дятлова, чтобы его включили в состав отряда.
Юрий понятия не имел о планах и мечтах, которые лелеял честолюбивый Дятлов относительно Любы. Девушка тоже не догадывалась о намерениях руководителя похода. Она относилась к Дятлову с уважением и некоторой долей трепета перед его заслугами и вечной отстраненностью от обычного студенческого быта. Егор нравился ей как человек, но никаких чувств Люба к нему не испытывала. Узнай она о надеждах Егора, она была бы поражена. И молодые люди без тени сомнения принялись обсуждать предстоящий поход, на который возлагали тайные надежды…
Потом Люба ехала на последнем троллейбусе домой, глядя на свое отражение в непроницаемо-черном окне. Большие глаза, светлые волосы, выбивавшиеся из-под вязаной шапочки, аккуратный носик — она красива! Без сомнения, она красива! С ощущением собственной красоты и привлекательности Люба прокралась в свою комнату, молясь в душе, чтобы папа не проснулся. В лучах лунного света на пороге появилась приземистая фигура матери:
— Люба, где ты была? — зашептала мать, почти запричитала. — Хорошо, что отец с вечера прилег отдохнуть и уснул. Почему ты так поздно пришла? Я чуть с ума не сошла!
— Все в порядке, мама, — тоже шепотом ответила девушка. — Почему-то троллейбуса долго не было, вот я и задержалась. Я к Свете Мальцевой ездила, готовиться к экзамену.
— Я боялась, что с тобой что-то случилось, — продолжала мать, присаживаясь на стул у кровати. — Люба, надо быть осторожной! Ты сейчас в таком возрасте, что за поведением особенно нужно следить.
Полились обычные нотации и уговоры. Люба вполуха слушала мать, а все тело ее сводила сладкая судорога: слишком горячи были прикосновения и поцелуи Юры! Люба представляла себе подробно каждую секунду их близости, каждый звук его голоса, каждый вдох, каждое движение… Когда Юра особенно крепко ее обнял, она ощутила его возбуждение. Сейчас Люба думала об этом, догадывалась, сомневалась, вся горела, а мать говорила уже что-то новое:
— И словно я ищу тебя, ищу, а вокруг только снег, такой белый-белый, настоящая снежная пустыня… Я кричу, зову тебя, а никто не отзывается. Вдруг словно голос какой мне отвечает, хриплый, страшный: “А ты в ручье посмотри!” Я думаю: какой ручей? Вокруг один только снег. Горы, холмы, равнина — все покрыто снегом. И слышу журчание воды подо льдом; а из подо льда ты на меня смотришь, как сквозь стекло. И твое лицо прямо у меня под ногами. Я хочу разбить лед, стучу по нему руками, бью ногами и ничего не могу сделать. А лед становится мутнее, белее, лица почти не видать. И один снег только остается…
— Ох, мама, какие ты глупости рассказываешь… — недовольно протянула Люба, натягивая одеяло. — Ты как старая бабушка, веришь каким-то снам. Просто ты переволновалась из-за меня, вот тебе всякая гадость и снилась. Давай, мама, я тебя поцелую, и будем спать. Я устала.
Любе не терпелось отделаться от матери и еще раз прокрутить в голове заключительную сцену прощания с Юрой. Как он склонился к ее лицу, посмотрел пристально своими красивыми голубыми глазами, сжал ее тонкие пальцы своей теплой ладонью… А мать все не унималась, бормотала что-то, мешала девушке предаваться мечтам и грезам. Наконец мать вздохнула, поправила одеяло и пошла к себе, в большую крошечную комнату, где храпел и постанывал во сне отец. Его беспокоили старые раны: менялась погода, начиналась оттепель.
… Юра добрался до дома только под утро. Проводив Любу до троллейбуса, юноша не поехал к себе — у него были кое-какие делишки, о которых никому не полагалось знать. В принципе, Юра был самым настоящим преступником. Нет, он не грабил людей на темных улицах, не вламывался в квартиры одиноких старушек, не убивал, но если бы о его тайне узнали в институте, пришел бы конец всему. И учебе на престижном факультете, и членству в комсомоле, и просто — свободе. Юра занимался фарцовкой, спекуляцией, которая была приравнена к воровству и разбою. Если бы его поймали, то немедленно отдали под суд и посадили бы в тюрьму года на три-четыре. Юра покупал у нескольких знакомых темных личностей заграничные вещи: часы, авторучки, пиджаки и галстуки, затем перепродавал их в институте, общежитии при помощи неказистой, но смышленой Мальцевой. Светке вечно нужны были деньги: она была родом из глухой зауральской деревни, где жили ее мать-колхозница и орава братьев и сестер, вечно хотевших есть. Стипендию Светка делила на две части и посылала половину в деревню.
Авторучки и пиджаки покупали студенты из богатых семей, которых содержали обеспеченные родители. Конечно, можно было подработать другими способами: например, разгружать вагоны на станции Свердловск-Сортировочный. Но это был такой тяжелый труд, и за него так мало платили, что Юра, дважды отмучившись с вечера до утра, решил рискнуть.
Риск был у него в крови. В судьбе Юры была еще одна мрачная страница, о которой не знали его однокурсники и друзья: Юра был сыном заключенной! Он родился в 1936 году в лагере для врагов народа. Врагами народа оказались его родители: чешский коммунист Славек и Зинаида Гершензон, сотрудница партийной газеты. Чешского коммуниста расстреляли сразу, по решению “тройки”, за связь с британской разведкой, предательство родины и партии. Беременную Зинаиду отправили в страшный лагерь, бросили на нары из неструганого дерева вместе с такими же бедолагами, продолжавшими искренне верить в торжество коммунизма на всей планете. Женщины, еще вчера разъезжавшие в автомобилях, носившие роскошные шубы и настоящие бриллианты, жены и дочери крупных военачальников, партийных работников и ученых, теперь возили тачки с землей, обрубали сучья у поваленных деревьев, давились в очереди за миской жидкой баланды… Замотанные в тряпье, с выбившимися из-под платков волосами, они напоминали картину Дантова ада: почти беззвучный стон стоял над лагерем.
Зинаиде приходилось хуже многих: хрупкая, изнеженная еврейка из семьи богатого ювелира, Зина была обречена на гибель, если бы не покровительство одного из лагерных начальников. Даже в убогих тряпках, без косметики и перманента, Зинаида была очень хороша собой: полногрудая, чего не могли скрыть даже бесформенные одеяния, с тонкой талией, с черными бровями-дугами и прекрасными глазами, она и в толпе привлекала мужское внимание. Мрачный, с бритой красной головой, мордатый, товарищ Серов молча затащил ее на диван.
Тут начинается темная страница истории Юры Славека. По рассказам Зинаиды, она попала в лагерь уже на сносях, месяце на третьем-четвертом, а потом родила мальчика в холодном медпункте, под руководством посаженного за растление малолетних профессора Айзенберга, ныне — фельдшера исправительно-трудового лагеря. Но Юра сомневался в честности матери. Скорее всего, он был сыном того самого крестьянина Серова, поставленного партией и народом на исключительно важный и ответственный пост начальника над заключенными. Поэтому и выжила Зинаида; поэтому и родился Юрик, довольно упитанный и крепкий малыш, которого не сразу отправили в детдом, как было принято в случае рождения вражеских детей, а около трех лет держали вблизи лагеря у местной женщины, игравшей роль няньки. Более того, у маленького Юрика были даже игрушки: деревянный самосвал, пирамидка с разноцветными кольцами, плюшевый медвежонок… Юра смутно помнил большого лысого человека в френче защитного цвета, тыкающего мальчугана пальцем в живот и грубо хохочущего от удовольствия, когда ребенок заходился тоненьким хихиканьем и писком. Людоед во френче рылся в карманах и доставал леденцы с налипшей на них табачной крошкой, куски белого рафинада и каменные прянички, протягивал их мальчику толстыми пальцами, улыбался… Нет, не мог начальник Серов вести себя так с чужим мальчишкой, с сыном пусть и красивой, но заключенной. Это голос крови заставлял жестокого начальника приходить в окрестную деревеньку и разглядывать плод своих утех, с удовольствием подмечая ямочку на подбородке, нос-картошечку, яркие голубые глазенки, точь-в-точь как у него самого…
Зинаиде смягчили режим, так что оставшиеся четыре года она провела в более мягких условиях.
Когда мать вышла на свободу, Юрочка жил в интернате для таких же, как он, детей врагов народа. Но Юрочка был крепким, смышленым, смелым мальчуганом, а раз в месяц к нему приезжал человек в военной форме, привозя пакеты и кульки с дефицитными продуктами. Посланец почти не разговаривал, но умненький Юрочка совал военному свои наивные рисунки, на которых небо подпирал великан с красной бритой башкой, зубастый, волосатый, с пистолетом. Юрик заметил, что после передачи рисунков ему привозят еще больше лакомств и игрушек, словно таинственный великан доволен его жертвой и поклонением. А за игрушки и лакомства одичавшие дети партийной элиты и профессуры готовы были на все. Юра рано понял, что деньги и вещи дают большую власть над людьми.
Потом мать забрала Юру и они уехали в Могилев, где жила многочисленная материна родня. Годы в небольшом уютном городке, окруженном грушевыми садами, оставили у мальчика самые приятные воспоминания. Мать располнела, похорошела еще больше знойной восточной красотой. От партийных работников она теперь старалась держаться за версту, ей хватило коммунистической романтики с первым мужем и в лагере. За Зиной стал ухаживать местный ювелир Грайфер, человек немолодой, но степенный и положительный, а главное — очень обеспеченный, можно сказать, богатый. Зина вышла замуж, родственники тихонько пригласили старого раввина, чтобы провести обряд по всем правилам. Грайфер принял Юрочку, был к нему добр, и все шло хорошо, пока не началась война.
Население в ужасе пыталось эвакуироваться, кто-то, наоборот, боялся покидать насиженное место и нажитое имущество. Среди последних был и недалекий ювелир Абрам Грайфер, расстрелянный фрицами и полицаями за городом буквально через пару месяцев после начала войны… Зинаиде опять повезло: благодаря помощи соседей она выехала из города, увозя с собой подросшего сынишку и очень много отличных бриллиантов, зашитых в нижнем белье, спрятанных в толстой косе, обвивавшей ее красивую голову. И снова Юрочка увидел, как важно иметь вещи и ценности: за драгоценные камни им с мамой и в голодных городишках давали хлеб, масло, мясо. Они добрались до Тагила, там жил один из маминых братьев. Зина устроилась работать на завод, выпускавший танки, учетчицей. Работа была тяжелая, целыми днями и ночами Зина не выходила из цеха, истово трудясь для победы над фашистами.
Иногда Зинаида продавала маленький сверкающий камушек, и в тесной комнатушке появлялись давно забытые многими яства: колбаса, масло, белый хлеб…
У нежно любимого сыночка всегда были теплые вещи. Юра пошел в школу и радовал мать и дядю своими успехами в учебе: сытый, ухоженный мальчик получал пятерки легко и свободно, хотя и писал, как все, — в тетрадях, склеенных из газетной бумаги.
Война шла очень долго, наконец наши стали гнать проклятого захватчика к его рубежам. Появилась американская тушенка, хорошая одежда, и за бриллианты можно стало купить отличные трофейные вещи. Купили Юрочке прекрасную немецкую гитару, и вечерами мальчик наигрывал немудрящие мелодии: у Юрочки оказался абсолютный слух. После войны он поступил в музыкальную школу, а потом — в технический институт в Свердловске. Умер Сталин, и юноше удалось сдать экзамены, невзирая на то, что в графе “отец” приходилось писать фамилию расстрелянного чешского коммуниста Славека. Что стало с предполагаемым настоящим папашей Серовым — оставалось загадкой. Никаких вестей от него больше не поступало.
Юре дали койку в общежитии, и он вовсю наслаждался хрущевской “оттепелью”, слушая джаз и привлекая девушек своими отличными брюками и курточками. Юра познакомился с многочисленными “нужными людьми”, повылезавшими из тех щелей, где они тихо сидели во времена отца всех народов. Постаревшая Зинаида Моисеевна могла быть спокойной за будущее сына: кровь многих поколений ювелиров, торговцев, ростовщиков дала себя знать. Юра Славек покупал, продавал, менял с ловкостью заправского могилевского еврея, но вечерами часто тревожно прислушивался к шагам в коридоре общаги: детские воспоминания давали о себе знать.
— Будь осторожнее, сыночек, — мягко советовала полная седая Зинаида, гладя Юру по голове, — люди завистливы и жестоки. Делаешь свой маленький гешефт — деньги складывай, не бросай на ветер. Можешь пригласить хорошенькую девушку в приличное место, купить себе новый костюмчик, но товарищам не рассказывай про денежки, лучше промолчи.
Юра в душе был полностью согласен с мамой. Бриллианты кончились за время войны и послевоенного голода, благодаря маминой смекалке и осторожности выжила и многочисленная семья брата Бориса, и она сама, и, главное, Юрочка. Надо тихонько делать свои гешефты и никому ни о чем не рассказывать, — так решил Юра. Крестьянская прижимистая натура папаши проявлялась в том, что Юра откладывал деньги на книжку, заботясь о будущем. Вот только перед красивой одеждой юноша не мог устоять; на зависть всем остальным студентам, Юра отлично одевался в импортные пушистые свитера и узенькие брючки-дудочки, за что его несколько раз “продернули” в факультетской стенгазете… Но больше придраться было не к чему; юноша исправно посещал комсомольские собрания, хорошо учился, не пил, не курил, поэтому постепенно его оставили в покое, изредка называя “стилягой”. Поутру Юра около часа взбивал кок на голове, орудуя двумя расческами, отглаживал и без того идеальные брюки, смахивал невидимые пушинки с модной ярко-желтой куртки… Он любовался в зеркало на свое молодое симпатичное лицо, на яркие голубые глаза, на подбородок с ямочкой и мечтал о будущем. Мечты его были вполне материальны: плащ-болонья самого последнего фасона. Модные остроносые туфли. Возможно, золотые часы. Собственная автомашина. Непыльная работа начальником в конструкторском бюро, с хорошей зарплатой и квартирой в перспективе. Мало кто мог бы догадаться, что за легкомысленной внешностью симпатяги-стиляги кроется расчетливая и осторожная душа могилевского ростовщика.
— Ты мечтаешь о будущем? — спросила его романтичная Люба, прижимаясь к его крепкой груди, обтянутой “фарцовочным” свитером.
— Мечтаю, — твердо ответил Юрий. Он и впрямь считал свои практичные мысли настоящими мечтами, прекрасными грезами. Девушка нравилась ему давно, но Юра выжидал удобного момента, чтобы не терять силы понапрасну, не привлекать внимания на факультете. Вот Светка Мальцева заранее сообщила ему о предстоящем визите Любы, Юра попросил у Светки всевозможного содействия, и та ему помогла. На крайний случай Мальцева была готова даже пустить влюбленных в свою комнату — благо остальные жилички разъехались на каникулы перед государственными экзаменами. Она ждала Юриного решения, но ее жертва не понадобилась. Люба ни за что не согласилась бы потерять свою девственность на вытертом байковом одеяле в чужой комнате студенческого общежития. Впрочем, Юра уже сомневался в правильности своей капитуляции, может, стоило еще чуть-чуть подождать, крепче обнять, нежнее поцеловать… Но все к лучшему: Юра уже имел несколько связей со студентками других институтов. Они принесли ему скорее разочарование, чем радость. Девушки были грубы, неуклюжи и неумелы, им не хватало тонкости и нежности, в них было мало ласки и много грубости, которую Юра не мог выносить. Бессознательно он старался найти идеал, воплощение грустной нежности, доброты, полноты, всепрощения и понимания. Он стремился к образу матери, нежнолицей, крупной, с тихим ласковым голосом, увещевающим и любящим. Но Юра был еще слишком молод, чтобы понять, что обычные девушки-студентки ему не подходят своей молодостью, вульгарностью и запахом молодого терпкого пота. Он полагал, что влюблен в Любу Дубинину, а на самом деле просто стремился самоутвердиться, утолить сексуальный голод. Люба была красивой вещью, которой он хотел обладать.
— Ты меня любишь? — с восторгом и надеждой спрашивала ракрасневшаяся растрепанная девушка, отвечая умелым Юриным поцелуям. — Ты меня любишь?
— Очень, — честно отвечал возбужденный донельзя парень, ощущая томительное давление в низу живота. Он искренне принимал это приятное и сладкое чувство за любовь. На самом деле он любил только свою седую красивую маму Раю, другие чувства были ему пока неведомы.
Юра проводил Любу до троллейбуса, который останавливался тут же, у самого крыльца общежития. Он мог бы посадить Любу в такси, но был чрезвычайно осторожен и экономен. Ни к чему эти широкие жесты, за них можно было потом пострадать. Люба села в троллейбус, помахав на прощание рукой в пушистой вязаной варежке, а Юра отправился по своим делам: ему обещали продать несколько импортных галстуков с яркими цветами по черному полю.
Юра сел на другой троллейбус и отправился на вокзал, там, в тоннеле, была назначена встреча с поставщиками — двумя золотозубыми “чучмеками”, привозившими товар из своей далекой южной республики. Юра Славек был осторожным и практичным, ему не хотелось провести на нарах часть своей жизни, поэтому ничем более противозаконным, чем спекуляция заграничными вещичками, он никогда не занимался. С “чучмеками” студент общался долго, торгуясь, обсуждая другие возможные поставки, выгадывая каждую копейку; может быть, в таком длительном торге и не было большого смысла, но Юра испытывал приятное волнение и сознание собственной значимости, унаследованное от многих поколений своих предков. Южане с акцентом расхваливали свой товар, показывали образцы, Юра придирчиво выбирал то, что купит в следующий раз. Ему очень понравились французские чулки с ажурным верхом, упакованные в красивый пакет. Он подумал о Любе, о ее восхищении подарком, который он мог бы ей преподнести, но решил купить чулки маме.
— Верить, сынок, можно только своей маме! — ласково говорила Зинаида своему подросшему сыну. — Бывают хорошие девочки и милые мальчики, можно дружить с ними и разговаривать на важные темы, но верить, Юрочка, можно только маме!
И чулки покупать можно только маме, решил Юра. Люба очень симпатичная, он влюблен в нее, но такой подарок может смутить девушку или, что гораздо хуже, заставить ее хвастаться перед другими… О Юриных занятиях никто не должен знать, достаточно Светки Мальцевой, которая поневоле будет молчать — ведь она помогает Юре реализовывать товар в студенческой общаге. Юра расплатился за красивые чулки, заказал двадцать отличных презервативов, несколько блоков “баббл-гама”, плащ-болонью, еще несколько галстуков. Покупки аккуратно сложил в сумку, деньги еще более аккуратно убрал в дорогое портмоне, а портмоне засунул в самый дальний потайной карман. Попрощался с “чучмеками”, и в тот же миг из еврея-менялы превратился в обычного веселого студента Юру Славека. Насвистывая популярную песенку про ландыши, студент пошел к выходу из тоннеля, слушая, как его шаги гулко отдаются под сводами. Юра поглубже надвинул шапку, поднял воротник модной, но продуваемой куртки и зашагал быстрее, засвистел громче, чтобы разогнать неизвестно откуда нахлынувшую тревогу. Ему стало чрезвычайно холодно, озноб поднимался изнутри и сотрясал тело. В животе заурчало, и Юра вспомнил, что почти ничего не ел сегодня: пара булочек утром, потом жалкий бутерброд с рыбным паштетом у Светки… Легкий хмель давно выветрился, а любовная истома поглотила массу энергии. “Наверно, я просто устал и есть хочу”, — попробовал успокоить себя студент. Ему вдруг показалось, что кто-то крадется за ним по длинному темному тоннелю. Юра непроизвольно ускорил шаги, оставалось пройти каких-то двадцать метров, чтобы выйти на заснеженную вокзальную площадь, на свет фонарей, к стоянке такси. Какое-то странное напряжение витало в спертом воздухе подземелья, тревога усиливалась и стала просто невыносимой. Ему послышался далекий звон, словно десятки примитивных, обтянутых кожей инструментов тряслись в чьих-то руках, нагнетая ужас. Невнятное пение приближалось, хотя слов разобрать было нельзя; многочисленные голоса ныли что-то мрачное и тоскливо-предостерегающее… Студент побежал, поскользнулся на обледеневшем полу тоннеля, упал…
На миг он отключился. Очнувшись через несколько секунд, он обнаружил себя лежащим в лужице собственной мочи у самого выхода из тоннеля. В светлой арке выхода виднелось звездное небо, далекие фонари, несколько машин у стоянки… Все было как обычно. Юра поднялся, ощупал себя, проверил портмоне, отыскал оброненную сумку с товаром. Его продолжала бить дрожь, но ощущение мистического ужаса прошло, растаяло в воздухе. Очевидно, с ним случился какой-то приступ, вроде эпилептического. Нужно показаться врачу. Он переутомился, переволновался, замерз, — вот результат. Мама всегда говорила, что нельзя пренебрегать своевременной едой: завтрак, обед, ужин. Он не послушал маму, вот что из этого вышло. Он может заболеть и даже умереть, может сойти с ума! Его куртка была вся в грязи, брюки мокры и тоже испачканы. В отвратительном настроении студент договорился с таксистом, недоверчиво рассматривающим его испорченную одежду.
— Упал в переходе, — угрюмо пояснил Юра. Таксист вздохнул и кинул на сиденье “Волги” какую-то ветошь, чтобы не испортить салон. Он запросил с грязного парня в два раза больше, чем обычно стоила ночная поездка от вокзала на запад города, и всю дорогу жалел, что не попросил три счетчика — уж больно быстро подозрительный парень вынул деньги из бумажника. “Там было еще достаточно денег”, — переживал таксист. А Юра на заднем сиденье трясся от волнения и боролся с сильным головокружением. В ушах все звучали звон и лязганье, заунывный напев, набирающий силу с каждой секундой, нагнетающий смертную тоску и страх. Однако студент тщательно проверил содержимое сумки, ощупал в темноте чулки, галстуки, аккуратно переложил вещи, которые, к счастью, не выпали в грязь и не пострадали. Убытков не будет. Это успокоило Юру и немного воодушевило. Пожалуй, ему и в самом деле следует сходить в лыжный поход: успокоить нервы, переменить обстановку, сблизиться с ребятами из института, чтобы не отрываться от коллектива. Надо показать, что никакой он не стиляга, не фарцовщик, не спекулянт, а теплый парень, отличный гитарист, веселый товарищ, всегда готовый подставить свое плечо под общий груз. Да и с Любой можно продолжить отношения, девушка очень, очень нравится ему. Глупо упускать такой шанс. Юра повеселел, только мокрые брюки беспокоили его. Пожалуй, придется их выбросить.
Придя домой в маленькую комнату, которую он снимал у одинокой старушки, Юра с сожалением покачал головой, разглядывая испорченную одежду. До самого утра он стирал куртку — в этот день дали горячую воду, которая появлялась в домах города по строгому графику, всего два раза в неделю. Сам он с наслаждением мылился, терся мочалкой, смывая со своего крепкого молодого тела остатки пережитого ужаса и страдания. Иногда он мрачнел при мысли о деньгах, которые пришлось отдать таксисту-вымогателю, но успокаивал себя мечтами о хорошей прибыли за товар. Он решил еще накинуть цену на галстуки, ничего не уделяя Мальцевой. С первыми серыми лучами рассвета Юра спокойно заснул в аккуратной постели. Куртка сушилась на плечиках у батареи, брюки, усердно отчищенные и успешно спасенные, лежали под матрацем, чтобы не потерять форму. Юрочка был не только экономен, но и аккуратен.
Начальник туристического клуба политехнического института прошел огонь, воду и медные трубы. Это сделало его спокойным и терпеливым по отношению ко всему, что происходит в мире. На заре туманной юности он служил в эскадроне Махно, куда попал исключительно случайно, будучи захвачен врасплох в одной из украинских станиц. В станицу он приехал землемером и агрономом, полный восторженных грез по поводу своего будущего. Аркадий сам выбивался в люди — помочь ему было некому. Его родители, бедные киевские мещане, умерли, когда он только начал учиться в сельскохозяйственной академии. Будущий агроном бегал по урокам, вбивая в тупые детские головы кое-какие известные ему премудрости математики; подрабатывал рассыльным, курьером, расклейщиком афиш… Наконец он получил вожделенный диплом. Перед ним, казалось, открылся целый мир: юный землемер глядел в зеркало и видел светлоглазого русого юношу с румянцем на нежных щеках, еще не знавших бритвы. В стране происходили смуты и начиналась кровавая революция, но молодой Аркадий Савченко был окрылен открывшимися перед ним перспективами и почти не беспокоился по поводу митингов на улицах и воплей о свободе, равенстве и братстве. Уехав в отдаленную украинскую станицу с вечным укладом казачьей жизни, он и вовсе думать забыл об угрозах свержения власти и передела собственности. Зеленые поля, тучные коровы, стога ароматного сена, милые хатки с белеными стенами — все это умиротворяло и заставляло верить в добро и покой. И когда враждебные вихри ворвались в тихий мир Аркадия, для него это оказалось неожиданностью. Лихие всадники на сытых конях, вооруженные до зубов, заняли станицу на рассвете. Ими предводительствовал невзрачный беспокойный человек с бешеными глазами. Размашистые суетливые движения, неистовые речи, злобный оскал потрясли спокойствие жителей.
— Анархия — мать порядка! Убивайте москалей, большевиков и жидов, Украина должна быть свободной! — выкрикивал Махно, а казаки в раздумчивости топтались, как стадо баранов. Самых молодых и крепких хлопцев немедленно записали в армию Махно; попал туда и землемер Аркадий. Его нарядили в зеленую форму, дали в руки тяжелую шашку, которой он должен был рубить головы врагам Украины, навесили винтовку и усадили на тачанку. Гикнули, крикнули, захохотали и понеслись в неизвестном направлении восстанавливать справедливость, освобождать простой народ от гнета жидов и москалей… Кто только в те далекие смутные дни не освобождал несчастный народ!
Аркадий покорился воле судьбы и трясся на тачанке, время от времени припадая к пулемету, из которого палил по настигавшим армию всадникам. По кому стрелял махновец Аркадий Савченко, кто падал в серый степной ковыль с простреленными головами и сердцами — до сих пор ему неведомо. Весь мир сошел с ума, и появилась нужда у народа не в землемерах, а в диких всадниках-смертниках. Вечерами махновцы пили ядреный самогон, закусывали салом, пели печальные, заунывные песни про загубленную молодецкую жизнь, а Аркадий смотрел на звездное небо, которое оставалось вечно равнодушным и неизменным. Миллиарды звезд загадочно мигали с черного купола украинского неба, веяло теплыми степными ароматами трав и цветов. Аркадий постигал мудрость покорности. Ему совсем не хотелось бороться и сражаться, но он смирился со своей участью и стремился только по возможности избегать смерти. Умирать ему совершенно не хотелось.
После разгрома махновской армии Аркадий осторожно стал пробираться в центр России, справедливо рассудив, что при новой, победившей власти порядка больше, а опасности, может, и поменьше. Где-то под Харьковом Аркадия схватили и чуть не расстреляли, но потом записали в Красную Армию, выдали ржавую винтовку и обмотки, завшивевшую шинельку и отправили кого-то бить. То ли Колчака, то ли Деникина — это осталось загадкой. В первом же бою счастливчик землемер получил ранение в ногу, которое сделало его хромым и негодным к дальнейшей военной службе.
Аркадия отправили в теплушке в Москву, оттуда — в комиссариат, на Урал, где была настоятельная нужда в грамотных людях. Агрономическое образование Аркадия Савченко могло сравниться с членством в Академии наук, никак не меньше, потому что в комиссариате даже читавшие по складам красноармейцы считались образованными людьми. Аркадий подписывал какие-то списки и приказы; возможно, это были приказы об уничтожении контрреволюционеров и списки подлежащих расстрелу — юноша старался не особо вдумываться в происходящее. Он был уже не так молод — сравнялось ему двадцать лет, так что по тем меркам вполне подходил Аркадий на пост руководителя продразверстки.
Аркадий равнодушно объезжал окрестные деревни, где пухнущие с голоду люди проклинали его, несколько раз на него нападали, стреляли, один раз избили до полусмерти кольями, чтобы не отдавать нажитое… Молодого большевика считали очень смелым и преданным партийной идее (Аркадий вступил в ряды ВКП(б)), а на самом деле он стал просветленным, которых единицы на земле. Еще в широкой украинской степи открылась молодому махновцу-землемеру одна истина, на которой и зиждется мир: все предначертано. Все заранее решено, придумано и согласовано. Всем управляет рок, он же Бог, равнодушный и нам неподвластный. Человек — это как муравей в муравейнике; ползает, копошится, делает запасы… Потом муравейник смывает бурным весенним потоком, и гибнет глупый муравей, посвятивший всю свою никчемную жизнь заботам о несуществующем “завтра”. И его припасы, и личинки, и сама муравейная мелкая мудрость — все исчезает и гибнет. Выход прост — не надо сопротивляться. Нужно отдаться течению жизни и перестать спорить с судьбой.
Конечно, Аркадий не хотел умирать. Он хотел жить как можно лучше, но, когда это не удавалось, смирялся и терпел, словно буддийский монах. Он равнодушно внимал проклятиям и угрозам, терпеливо выслушивал нытье и жалобы, молча выполнял свою тяжелую работу. Вечерами красноармейцы пили спирт и пели еще более мрачные песни; а Аркадий размышлял о предначертании человека. И ему открылось, что предначертание человека и есть сама смерть, тлен и прах. И Аркадий равнодушно глядел на расстрелы, на сотни смертей от сыпняка, на голод и холод, причиной которых были сами эти внезапно взбесившиеся люди, что сейчас плачут и страдают.
Долго длилась гражданская война, наконец и на Дальнем Востоке разбили последнего царского генерала, выгнали интервентов, потекла более-менее спокойная жизнь. Изменилась жизнь, изменился и сам Аркаша Савченко: он превратился в плотного невысокого мужчину самой заурядной наружности. Только цепкие светлые глаза выдавали натуру сложную, противоречивую, скрытную. Рассудительный, спокойный Аркадий пошел на повышение: ЧК, ГПУ, потом — НКВД.
В тридцатых, когда враги народа и шпионы совсем обнаглели, пошли ва-банк, когда даже крупные военачальники и сотрудники органов государственной безопасности оказывались сплошь и рядом предателями дела партии и советского народа, арестовали и Аркадия Савченко, бывшего к тому времени заместителем начальника в районном отделе НКВД. Рыдающая жена собирала мужу немудреные вещички, а философ Аркадий молчал и продолжал додумывать свою важную и глубокую мысль о предначертании. Додумывать сильно мешал молодой агрессивный следователь, желавший выслужиться во что бы то ни стало и приказывавший мучить Савченко всеми возможными способами. Беззубый, ворочаясь с одного отбитого бока на другой, Аркадий продолжал думать о судьбе, управляющей людьми. Он отказывался признаваться, и “царица всех доказательств” никак не могла завершить дело о превращении Савченко из честного коммуниста во врага народа. Но мойры пряли свои нити судеб; одна из них щелкнула ножницами, и молодого следователя расстреляли за связь с троцкистами. А Савченко выпустили из спецтюрьмы, в которой содержали предателей-энкавэдэшников. Почему так получилось — неясно, в те мрачные годы немало было путаницы в следственных делах, так что шанс на чудесное спасение всегда оставался, как у муравья, которому в бурном потоке попалась хвоинка или палый листочек… Освобожденный Аркадий устроился на работу снабженцем на ликеро-водочный завод, где вполне успешно трудился и в годы войны.
Завод, впрочем, водку временно не выпускал, стали варить пиво, которое помогало восполнить дефицит многих жизненно важных витаминов и полезных веществ, но когда война кончилась, заработали снова на полную мощность. Аркадий многое мог достать, подписать массу важных бумаг, проникнуть в любые, самые закрытые приемные. И все это благодаря спокойствию и какому-то удивительному равнодушию, с которым выполнял самые трудные задания.
Потом ему предложили отличное место заведующего туристическим клубом института. К спорту Аркадий всегда тяготел, достать мог все, что угодно, характер имел ровный, несклочный. В партии его восстановили в пятьдесят пятом. Он никогда не рвался к власти, не желал делать карьеру, а хотел жить спокойно, пока новые бурные ветры и потоки не налетели на муравейник…
Конечно, все эти годы Аркадий поддерживал отношения с тайной канцелярией, успешно донося о недозволенных вещах, глупых и легкомысленных разговорах, настроениях среди рабочих и студентов. Так уж устроена жизнь — говорил себе Аркадий Семенович, входя в тяжелые двери серого здания в самом центре города. Чему быть — того не миновать. Он, Аркадий, много убил людей, а кого и за что — он и знать не знал; видно, он тоже — орудие рока.
Так думал Аркадий Семенович Савченко, снова входя в большое помпезное здание, построенное в стиле “ампир”. Номер на пропуске был незнакомый — семнадцатый. Странный номер, поскольку на первом этаже по неписаному закону всегда располагались канцелярия, архив и хозяйственные службы да еще малозначительные кабинеты для приема не в меру бдительных граждан, пишущих доносы на соседей по коммунальной квартире.
— Здравствуйте, Аркадий Семенович! — профессионально-радушно приветствовал руководителя спортивного клуба бровастый седой человек в сером костюме. — Очень рад вас видеть.
— Взаимно, — коротко и вежливо ответствовал Аркадий. — Зачем вызывали?
— Приглашали, Аркадий Семенович, просто — приглашали! — доброжелательно, но настойчиво поправил краснолицый. — Такого заслуженного человека мы можем только пригласить. Дело у нас к вам, уважаемый товарищ Савченко.
Аркадий после приглашения присел и внимательно посмотрел в глаза собеседника. Напрасно тот отгородился настольной лампой, выбрал самый темный угол кабинета: наметанный глаз Аркадия сразу заметил легкую неуверенность и недостаточную информированность хозяина кабинета. На этот раз, похоже, и вправду — пригласили. Что-то им нужно не по части доносов и сексотства, а по части его, Аркадия, знаний и умений.
— Уважаемый товарищ Савченко! — немного напыщенно начал кагэбэшник. — Дело касается вашего спортивного клуба для студентов при политехническом институте. Как вообще идут дела в связи со спортом, походами, сдачей норм ГТО?
Аркадий Семенович стал осторожно и неторопливо рассказывать об успехах и достижениях в работе спортивного клуба. Перешел к настроениям среди студентов-спортсменов, отметил некоторых особенно одаренных ребят по фамилиям и заметил, как напряглось лицо майора Николаева при фамилии Дятлов. Аркадий постарался еще равнодушнее глядеть куда-то мимо лица собеседника, размышляя, какую роль предстоит ему сыграть в судьбе талантливого студента.
— Как вы полагаете, этот Дятлов справляется с ролью руководителя туристической группы? — заинтересовался майор. — Можно доверить ему ребят, снаряжение, ружье? Иногда ведь в тяжелые маршруты вы даете им ружье?
— Только при наличии спецразрешения, — моментально отозвался Савченко. — Никак иначе. И схему маршрута утверждаем на партийном заседании, на заседании актива клуба, у ректора…
— На этот раз — подчеркнул голосом Николаев, — можно не утверждать схему маршрута. Мы предлагаем свою схему, разработанную лучшими специалистами-топографами, мастерами своего дела. Вот карта, — Николаев достал из сейфа лист плотной бумаги, испещренной значками и стрелками, — она охватывает район перевала Сяхат-Хатыл на севере нашей области. Для наших целей необходимо, чтобы группа студентов, умелых туристов, прошла именно по этим местам, записывая данные, осуществляя фотосъемку местности. Есть у нас кое-какие сведения, что именно здесь творятся какие-то непонятные дела с местными шаманами манси. Дикари приносят жертвы, пугают людей, молятся своим идолам… В общем, вы понимаете.
Савченко все понимал, о чем сразу сообщил майору. Не понимал он только, почему такое серьезное ведомство заинтересовалось пустячным, по его мнению, вопросом. Но Николаев не стал вдаваться в подробности: мертвые люди, обезображенные трупы, огненные шары — может, ничего странного студенты и не обнаружат. Шаманы и шаманы, пусть гуляют, повышают спортивную ловкость и сноровку. А если что-то обнаружат, то нужно, чтобы глаз был свежим, не “замыленным”, все подмечал.
— Группе мы доверим оружие, надеюсь, простого охотничьего ружья будет достаточно. Дадим хороший фотоаппарат и, — тут майор значительно поднял палец, — рацию! Чтобы в случае чего-то интересного сразу с нами связаться, а мы вышлем самолет. И вот что я хотел бы предложить — пусть в составе группы пойдет наш человек. Все-таки нужно последить за ребятами, оказать им поддержку, помощь в случае чего. Нужен сильный и ответственный специалист. Согласны?
Савченко был согласен. Он цепко следил за движениями майора, делая выводы о том, что экспедиция предполагается опасная, сложная, что майор не сказал всей правды, что студенты будут как бы пробным шаром, собирателями информации, а уж за ними последует никак не меньше, чем карательная экспедиция, которая в пух и прах разобьет шаманов с их нелепыми бубнами и шкурами…
— Человек наш опытный, бывалый, прошел много испытаний и всегда доказывал свою преданность делу партии, — завел майор привычную шарманку, а Савченко так же привычно кивал каждому слову его ритуальной речи. — Надо внедрить его в группу, познакомить с ребятами, объяснить его присутствие какими-то личными целями. Никто не должен знать, кто это такой.
Аркадий внутренне хмыкнул: к студентам, которые несколько лет вместе учатся, живут в одной общаге, внедрить совершенно незнакомого человека, да так, чтобы никто ни о чем не догадался? Видно, план продумывал субъект не слишком умный и дальновидный, наверное, этот примитивный майор с бровями, так и прыгающими по красному лицу. И вообще, создается впечатление, что это буря в стакане воды. Мало стало у ведомства работы после смерти товарища Сталина, вот и принялись заниматься всякой ерундой. Надо же — шаманы их взволновали! Посадить парочку манси, устроив перед этим показательный суд в каком-нибудь обшарпанном клубе, влепить им по десять лет — и никаких больше шаманов. Но, видно, начальство требует, вот майор и суетится. Да, это тебе не почки на допросах отбивать…
Савченко склонился над схемой, внимательно изучая маршрут. Что ж, район знакомый, походы в те места были, проходили довольно успешно. Правда, на этот склон перевала не ходили на лыжах — путь тут сложный, продуваемый всеми ветрами: справа — равнина, кое-где поросшая кедрами, слева — довольно крутой склон горы. Тут всегда холоднее градусов на пять-шесть, а зимой это очень существенно. И палатку неудобно ставить, так что именно этого небольшого района туристы всегда избегали. Никаких удивительных колдунов никто из турклуба не видел; однажды встретили беглого уголовника, дали ему булку хлеба, а потом писали объяснения в местном райотделе милиции — вот и все мистические встречи…
— Переночевать они должны будут тут, — указал майор толстой авторучкой. — Пусть поставят палатку вот у этой горы и спят себе. Ну, конечно, пара дежурных пусть понаблюдают, сделают записи в походном дневнике, пофотографируют…
— Тут крайне неудобно ставить палатку, — сказал Савченко, прекрасно понимая, что его мнение никого не интересует. — Не лучше ли им перейти за перевал и заночевать в более защищенном от ветра месте? Как они тут будут на самом склоне, над продуваемой равниной?
— И все-таки, товарищ Савченко, именно здесь они поставят палатку, — с нажимом ответил Николаев. — По нашим сведениям, именно это место пользуется у населения дурной славой. Одни названия чего стоят: гора Девяти Мертвецов; перевал Мертвецов; ручей Мертвецов; Гора, Где Плакал Ребенок; Гора, Где Приносятся Жертвы… Это все наиточнейший перевод мансийских названий, я специально связывался с профессором из университета. — Николаев самодовольно поглядел на Савченко. — Этот профессор мне много о вогулах порассказывал. Они до восемнадцатого века приносили человеческие жертвы. Потом их крестили насильно, обратили в православие, чтобы не поклонялись духам и медведям. Потом советская власть освободила этих дикарей от гнета шаманов и вождей, да только, видно, им неймется. Народ бестолковый, глупый, пьют, как свиньи, ткут какие-то дрянные одежды из крапивы, разводят скот, а сами живут хуже скотины. До сих пор при лучине многие сидят…
Николаев долго и с удовольствием излагал мысли, почерпнутые из беседы с насмерть перепуганным старичком профессором. Университетский жрец науки был твердо уверен, что его арестуют за хранение подрывной литературы: втайне профессор увлекался оккультными науками и дома хранил книги по астрологии и хиромантии. Когда его стали спрашивать о колдунах, бедный ученый почувствовал себя в тисках инквизиции — он боялся, что его увлечения и тайные книги стали достоянием страшных органов госбезопасности. Однако его опасения оказались ложными, и в благодарность за сохранение жизни и свободы он снабдил Николаева самыми обширными сведениями о древних вогулах и хантах, еще в одиннадцатом веке упоминавшихся в русских рукописях под странным именем “югра”. Они появились на Урале во второй половине первого тысячелетия до нашей эры, явились неизвестно откуда, предположительно — из Западной Сибири, со своими дикими и страшными верованиями. Сохранили язык, сходный с угорскими языками, все обычаи, нравы, словно и не коснулась их железная длань цивилизации.
Майор внимательно слушал разглагольствования профессора, кое-что записывал, так что старичок совсем разошелся и даже немного напугал майора жуткими преданиями об охоте Сорни-Най — страшной богини, мечущей огненные стрелы в любого, кто не посторонится, не освободит ее путь. Громадная, выше самого высокого кедра, узкоглазая, раскосая великанша идет по тайному мистическому пути, ледяной волной устраняя любое препятствие, уничтожая все живое и дико смеясь. Раскаты ее хохота оглушают, огненные стрелы ослепляют, гул ее поступи сводит с ума. Сорни-Най собирает души, вынимая их из живых существ; чем-то она напоминает зловещую Кали, а шаманы — жрецов-тагов, душивших во славу Кали несчастных путников. Малица Сорни-Най украшена сотнями черепов, лицо измазано жертвенной кровью, на унтах — вышивка из костей. Единственный способ усмирить злую Сорни-Най, успокоить ее гнев — принести жертву из девяти оленей, девяти белых гусей или девяти молодых манси. Тогда рассмеется Сорни-Най, разулыбается, глаза засияют синим огнем, тогда не будет она губить жалкие хижины вогулов, не будет убивать их беззащитных детей и оленей… Однажды не принесли положенную жертву, забыли вогулы о гневе Золотой Бабы. И в тот же год всю долину залило кипящей водой, все живое погибло, а трава, без которой не могли жить олешки, не росла много-много лет в проклятой равнине…
Чудак-профессор, увлекшись, посмотрел на квадратную короткопалую ладонь майора и с интересом заметил:
— Какая у вас странная линия жизни… Она пересекается с линией судьбы как раз под бугром Юпитера. И еще эта дуга… Вам, молодой человек, следует держаться подальше от всего необычного и удивительного, от религиозных учений. Иначе вы можете погибнуть.
Николаева так давно никто не называл “молодым человеком”, что он слушал профессора, приоткрыв рот. Потом опомнился и рассмеялся добрым чекистским смехом:
— Вы, товарищ профессор, меня прямо загипнотизировали. Вам можно на улицах гадать доверчивым гражданам. Эк у вас ловко получилось! От странного и необычного я и так держусь далеко, поскольку все это необычное давным-давно объяснено с научных позиций. Работа у меня самая что ни на есть практическая. А религиозные учения мы сейчас искореняем по всей стране, превращаем храмы в клубы и склады, боремся вот с отсталостью примитивных народностей, помогаем им отказаться от пережитков.
Профессор поспешил откланяться, а Николаев долго посмеивался и размышлял о загадках человеческой психики, которая заставляет нас доверчиво внимать самым диким басням и измышлениям. Профессор ему понравился своей образованностью и приятной речью, на допросе такие ученые вели себя смирно, правда, долго колебались, прежде чем назвать своих сообщников по продаже Родины. Все думали, поправляя разбитое пенсне… Жаль только, старик совсем выжил из ума, и то сказать, сколько ему — лет восемьдесят, наверное, есть. Николаев взглянул мельком на переплетение линий ладони, твердой и красноватой, и ухмыльнулся своим мыслям…
Заведующий турклубом еще долго слушал наставления майора, рассматривал карту, задавал уточняющие вопросы. Они расстались весьма довольные друг другом: Савченко предельно ясно понял свою задачу, а майор удовлетворенно вздохнул. Дело было почти сделано, оставалось еще настращать честолюбивого Дятлова и познакомить Савченко с предполагаемым агентом, который отправится в поход со студентами. Нужный человечек был на примете, его кандидатуру рекомендовал сам генерал. Николаев плотно поужинал в ведомственной столовой, где подавали сытные и дефицитные блюда из отличных продуктов. Майор съел два бифштекса с большой порцией картофельного пюре, творожную запеканку, бутерброд с кетовой икрой и с осознанием выполненного долга отправился домой.
Николаев жил в просторной квартире Городка чекистов, построенного известным архитектором специально для сотрудников спецслужб. Здание в форме серпа и молота украшало центр города. Квартиры были огромные, светлые, но в них не было кухонь. Считалось, что нужно раскрепостить женщину, избавить ее от хлопот у домашнего очага. Кроме того, все вредные разговоры и мещанские настроения зарождаются именно у плиты, на которой весело булькают кастрюли с варевом, здесь сплетничают, обсуждают соседей, поругивают начальство, возмущаются ценами… Вместо кухонь на первом этаже выстроили гигантскую столовую с богатым ассортиментом блюд. А квартиры так обильно нашпиговали подслушивающей аппаратурой, что жители боялись даже чихнуть, не то что слово сказать. Квартиры часто освобождались: одних жильцов сажали, другим давали вожделенный ордер. Николаев был старожилом; как вселился в тридцать седьмом, так и живет уже двадцать два года. Правда, из однокомнатных апартаментов переехал в трехкомнатные, когда исчезла шумная семья начальника отдела кадров. Но он был сам виноват — женился на еврейке, морально разложился, купил дорогой кожаный диван и шубу из бобра для своей красивой толстой жены… Дурак. Николаев всегда был осторожным и молчаливым, а женился на белоглазой Марусе Кошкиной, женщине редкой некрасивости и бешеного нрава, участнице раскулачивания крестьянства.
С маузером в деревянной кобуре на тощем боку, Маруся разъезжала по селам и деревням на подводе, цепким взглядом выделяя тех, кому суждено было отправиться по этапу, лишившись и дома, и немудрящего скарба. Две лошади — кулак! Две коровы — кулак! Наемная прислуга, придурковатая девчонка из семьи местных пьяниц, — кулак! Крепкая изба, справное хозяйство, вспаханный огород, резные ставни на вымытых окнах — кулаки! Маруся палила из маузера, орала диким птичьим голосом, била наотмашь жилистым кулаком по бородатым крестьянским лицам, так что ни у кого и подозрения не возникало, что Маруся Кошкина закончила гимназию и Высшие женские курсы в Санкт-Петербурге. Из семьи адвоката, известного в свое время на всю Россию, Маруся связалась сначала с эсерами-террористами, потом — с большевиками. Она сидела в тюрьмах, была на каторге и не знала элементарных человеческих чувств вроде любви и жалости. Их она называла слабостями, недостойными коммуниста. Николаев был твердо уверен, что в случае его предательства или ошибки Маруся немедленно отправилась бы к его начальству и написала все нужные заявления… Впрочем, сам майор поступил бы так же. Ни он, ни Маруся не имели ни малейшего желания предавать власть, которая им, в сущности, нравилась.
— Нужна крепкая рука! — скрежетала зубами безумная Маруся, впиваясь глазами в газетную передовицу. — Народ обуржуазился, вчера соседи торшер купили! Омерзительный мещанский торшер с абажуром и какой-то бахромой. Помню, в тридцать восьмом я такой торшер изломала о спину одного мерзавца-самогонщика в деревне Брусянке…
Николаев молча слушал жену, терзающую газету в жилистых худых руках. Жена ему нравилась. С ней он чувствовал себя, как с верным товарищем. В комнатах его квартиры было неуютно: две железных кровати с никелированными шариками на спинках, круглый стол, покрытый клеенкой, несколько стульев с прямыми спинками, книжный шкаф с собраниями сочинений отцов марксизма-ленинизма. Недавно Маруся решилась на покупку шифоньера, который она упорно называла “платяным шкафом” — в самом слове “шифоньер” ей мерещилось что-то вражеское, иноземное… Шифоньеры распределяли на работе у Николаева, купить их в обычном мебельном магазине у простых граждан не было никакой возможности. Майор написал заявление, отметился в очереди для тех, кто без очереди, заказал машину и привез домой громоздкое изделие. Выяснилось, что вешать в шкаф почти нечего: добротное пальто майора с барашковым воротником, парадный костюм, военная форма и одно-единственное платье супруги с кружевным воротником, который особенно уродливо подчеркивал костлявую шею Маруси.
Детей у Николаева не было, да это и к лучшему. Марусе хватало детей на работе: она трудилась на ниве просвещения, директором детского дома. Что получалось из несчастных детишек, волей судьбы оказавшихся под властью полубезумной фанатички — остается только догадываться. Впрочем, у Маруси были хорошие качества: она была очень честной, принципиальной, безжалостной к ворам и расхитителям собственности советской страны, так что дети питались вполне нормально. Повара и воспитатели дрожали от ужаса не меньше воспитанников. Некоторые дети даже вырастали вполне приличными тружениками и передовиками, вступали в партию… Маруся Кошкина умела убеждать.
Николаев с любовью посмотрел на бесноватую стерву в засаленном халате, подвязанном веревочкой: Маруся считала мещанством тратить деньги на тряпки. Халату было лет двадцать, кое-где он прохудился, но жена нашила заплатки из разных кусочков ткани. В диком халате, с газетой “Правда” в руке, с вылупленными от негодования глазами, белесая худая женщина была цельной и по-своему привлекательной. Николаеву нравились цельные и сильные люди. Вот Марусю он не хотел бы допрашивать, такие, как она, плевали следователям в лицо, объявляли голодовку, пели в битком набитых камерах “Интернационал” и, теряя сознание от пыток и побоев, никогда не признавали вину.
— Знаешь, Маша, мне один профессор сказал, что у меня линия жизни нехорошая, — пошутил майор, находившийся в самом лучшем расположении духа. — Умру я скоро.
— Профессора посадить, вредные книги изъять, вот что следует делать в таких случаях, — заорала Маруся. — Ты поддался влияниям тлетворного мистицизма! Я завтра же поставлю вопрос в твоем парткоме о возможности твоего пребывания в партии!
Но Николаев видел, что жена заинтересована и ждет продолжения. Вопли и визги были нормальным семейным общением, а угрозы сопровождали даже супружеские объятия, во время которых Маруся никогда не снимала очки, пристально, в упор разглядывая сосредоточенное лицо мужа…
— Ну вот ведь Мессинг выступает, к примеру, — примирительно рассуждал Николаев, — ищет вещи спрятанные, угадывает фамилии…
— Все непонятное со временем будет объяснено! — каркнула жена, закуривая дешевую папиросу. — Наука и техника разоблачают то, что казалось таинственным и волшебным еще несколько десятков лет назад. Ты мне еще про плачущие иконы расскажи. И про явление Христа народу.
— Профессор сказал, чтобы я ни в коем случае не ездил в путешествие, — ухмыльнулся Николаев.
— А куда это ты собрался? — с припадочными интонациями вопросила супруга, роняя столбик пепла на пол.
— Никуда, — ответил майор. Он всей душой отдыхал во время этого милого семейного общения, как отдыхают пожилые супружеские пары во время тихого чаепития. Читать ему не хотелось, он был сыт, немного устал за эти суматошные дни, а Маруся стояла в своем заношенном до дыр халате, как вечная статуя Свободы, Равенства и Братства, непоколебимая, как идеалы Коммунистической партии, успокаивая и умиротворяя. Всякие манси, шаманы, хироманты и идолы стали казаться крошечными и глупыми, растворились, как кусок желтого рафинада в стакане горячего чая, которым майор любил побаловать себя на работе.
— Смотри! — угрожающе проорала жена. — Не дорожишь ты своим партбилетом, я вижу. Лет двадцать назад поставили бы тебя к стенке за такие разговорчики! Ишь ты, нагадали ему короткую жизнь! Я тебе без всякого гадания скажу, что с тобой будет, если ты увлечешься вредной философией. — Маруся шумно глотнула дым и закашлялась. — Мне, кстати, одна эсерка-кокаинистка тоже в шестнадцатом году по руке гадала…
Николаев потрясенно поглядел на жену, досасывающую вонючий окурок. То, что сказала Маруся, было настолько удивительно и странно, что он ощутил легкое головокружение.
— Ясно, что я еще не полностью разделяла и поддерживала линию партии большевиков, хотя бы в силу своего возраста! — хрипло орала Маруся, усаживаясь на стул костлявым задом. — О чем впоследствии и написала чистосердечное заявление с самокритикой в партбюро обкома, но меня не стали наказывать, если помнишь. Так вот, эта эсерка мне предсказала совершенно невозможные вещи: что я буду много раз умирать, тонуть, висеть и все равно выживу. Помнишь, меня кулаки топили в проруби? А вешали на сеновале? Ну ладно, еще она сказала, что я выйду замуж за военного человека, настоящего мерзавца, а потом — овдовею. Так что, верить во всю эту чушь только потому, что кое-что совпало?!
Николаев обескуражено моргнул. Что, интересно, совпало? Насчет смертей или насчет мерзавца-военного, каковым, по всей видимости, он и является? А Маруся продолжала:
— Ее звали Симочка, такая была настоящая революционерка. И очень, знаешь, хорошо гадала. К ней сам товарищ Троцкий тайно приезжал, еще до того, как сбился с курса и стал преступником… Говорят, что она и Крупской гадала, и Инессе Арманд. И все сбывалось. Потом она взорвалась на вокзале в Бердичеве: везла гремучую смесь. Вот такая штука. От нее почти ничего не осталось: так, груда окровавленных ошметков, рука, нога да несколько революционных брошюр. Она хотела взорвать полицмейстера бердичевского, за организацию погромов, да вот не повезло, трубочки с нитроглицерином оказались слишком хрупкими…
Маруся бросила окурок на пол и уселась на стул, схватив газету. Майор смотрел на истощенное тело жены, на ее резкий профиль, его охватил страх, суеверный страх крестьянина, столкнувшегося с необъяснимым природным явлением вроде шаровой молнии. В сущности, он был малообразованным, хотя и хитрым человеком. Он вспомнил страшные рассказы про вогулов и жертвоприношения, вспомнил предостережение старичка профессора, мрачные названия на карте — и испугался. Испугался, как маленький деревенский мальчик, которым был когда-то, много лет назад, и в темном амбаре слушал ночью жуткие сказки слепого пастуха Трофимыча, услаждавшего в нетрезвом виде слух окрестных детишек байками про кикимор и леших… Майор тряхнул седой головой, чтобы прогнать наваждение, крякнул и отправился на боковую, раздавив своим плотным телом ржавые пружины своего убогого ложа.
Через два дня в здании Комитета госбезопасности состоялся еще один важный разговор, еще одна встреча, от которой зависел исход экспедиции. На этот раз встречались майор Николаев и чернявый, кудрявый человек с золотыми коронками на передних зубах. Золотые фиксы загадочно поблескивали в полутьме кабинета, черные масляные глаза впивались в широкое лицо майора. Степан Зверев умел слушать, особенно начальников, дающих ему самые сложные и трудновыполнимые задания. Майор сидел за столом, а Степан — напротив, на жестком стуле, предназначенном для посетителей; дверь в кабинет они заперли, притушили лампу и склонились над той же картой, которую недавно Николаев показывал заведующему туристическим клубом института.
— Гляди, вот здесь вы пройдете, как обычно, как в самом простом походе… Вот здесь вы повернете и двинетесь к перевалу, пройдете вдоль него, спуститесь к ручью Мертвеца, остановитесь и заночуете. Место для ночевки тут не самое хорошее, но нужно убедить их остановиться именно здесь, никак иначе. Лучше, если вы дней пять-шесть здесь побудете, двигаясь то вперед, то назад, то вправо, то влево — в общем, обшарите окрестности. Поищете вогульские чумы или юрты, или в чем там они живут; пошарите в пещерах, в горах, все тщательным образом осмотрите.
— Чего искать-то? — хрипло спросил Степан. Он говорил с заметным кавказским акцентом, никак не вязавшимся с его именем и фамилией, но весьма подходившим к его яркой восточной наружности.
— А хрен его знает, — чистосердечно ответил Николаев. — Просто — поищите, может, чего и найдете… Именно на этом участке осуществляются ритуальные жертвоприношения, шаманские камлания и прочая религиозная дикость. Ты, Степан, человек проверенный, закаленный. С молодежью тоже сможешь общий язык найти, поэтому на тебя и возложили такое ответственное задание.
Студенты, с которыми ты пойдешь, ребята спокойные, нормальные, мы поглядели характеристики, побеседовали с руководителем… Ты просто за ними приглядывай, если будет что-то важное, необычное, экстраординарное — немедленно сообщай в центр. Я, откровенно говоря, полагаю, что все пройдет спокойно. Информация о всяких странностях исходит из таких источников, что веры им немного: слухи среди оседлых манси, пересуды у магазинчика, бабьи сказки, в общем. Но есть интересные наблюдения: летают там какие-то шаровые молнии гигантских размеров, освещая все вокруг. Вот и появилось предположение о том, что в тех отдаленных местах испытывают новое оружие или проводят засекреченные эксперименты наши враги с другого континента. В любом случае, чтобы не волновать местное население, не спугнуть шаманов или еще там кого, решено отправить вас в безобидный поход. На тебя, Степан, вся надежда! Молодежь, известное дело, про все забудет за своими танцами, песнями и романами; а у тебя глаз острый, ты все приметишь и за ними заодно приглядишь. Надеюсь, справишься.
— Справлюсь, товарищ майор! — ответил Степан, который на самом деле не был ни Зверевым, ни Степаном.
Его звали Рашид Магомед-оглы, и от проклятого акцента он никак не мог отделаться уже много лет, изображая то цыгана, то еврея, то русского — кого придется. Он был агентом высокого класса, человеком безжалостным, расчетливым, хитрым, но в то же время смелым и ответственным. К помощи Степана-Рашида всегда прибегали в сложных и запутанных случаях, когда требовалась профессиональная слежка, сбор информации, внедрение в группу с целью управления людьми. Он обладал поистине уникальным талантом располагать к себе совершенно разных персон, втираться в доверие и получать самые тайные сведения. Звериное чутье и тонкая интуиция множество раз позволяли ему добиться успеха в самых безнадежных ситуациях. Возможно, Степан обладал даром гипноза, потому что люди сами не могли объяснить внезапно возникавшей симпатии к новому чернявому знакомому. Степан так мягко улыбался, так откровенно рассказывал о себе (каждый раз — новую легенду), так эмоционально жестикулировал и так внимательно слушал, что буквально через несколько минут уже полностью подчинял человека власти своего странного обаяния. Именно эти удивительные психологические особенности и спасли Степану, тогда еще — Рашидке, его молодую жизнь.
Рашид Магомед-оглы родился в семье богатого азербайджанца в тысяча девятьсот двадцать первом году. Отец его был настоящим баем, семья жила в просторном каменном доме, окруженном садом, где росли в изобилии мушмула и инжир, персики и груши. Жаль только, что животастый папаша так и не понял, чью сторону ему следует принять в кровавой распре, начавшейся в России, а теперь — перекинувшейся на Кавказ и в Закавказье. Беднота в рваной одежде начала грабить и убивать богатых, которым еще вчера униженно кланялась… Магомед снабжал оружием и деньгами так называемых белобандитов, в надежде, что справедливость Аллаха позволит ему сохранить имущество, дом, детей и жен, среди которых самой молодой была мать Рашидки — Фатима.
Она была бледной, тоненькой, неказистой по канонам пышной восточной красоты. Ее продал за долг собственный отец, не желавший провести в зиндане — земляной тюрьме — остаток своих дней. Магомед взял Фатиму, справедливо рассудив, что лучше молодая жена, чем глупый старик в земляной дыре… И незаметно привязался к умной и веселой девушке, вскоре занявшей в доме определенное положение.
Фатима почувствовала опасность утром того дня, когда в их красивый дом ворвалась толпа оборванцев с саблями и ножами. Галдящие, кричащие, остервенелые от пролитой крови и награбленного добра, красноармейцы-азербайджанцы порубили в куски и толстого добродушного Магомеда, и всех его домочадцев, включая детей. А Рашидку Фатима вынесла на заре из спящего еще дома, прихватив золотые украшения старшей жены и узелок с сушеными фруктами и лепешками. Фатима оделась в самые некрасивые и старые вещи, на лицо опустила плотную чадру из конского волоса, а украшения спрятала на груди. Ей удалось добраться до Баку, где уже бурлили революционные перемены и устанавливалась новая власть. Ее приютил старый, как мир, мулла.
У доброго старика молодая женщина прожила почти три года, а Рашидка учился читать священные тексты и петь молитвы, совершая намаз. Быстроглазый сметливый мальчуган моментально схватывал науку, отлично читал, знал наизусть множество молитв и замечательно скрывал свой ум, когда в глинобитный домик муллы заглядывали страшные красноармейцы. Рашидка бормотал что-то неразборчивое, распустив губы, нелепо скакал и ухмылялся, изображая безобидного дурачка. Ему было четыре года, когда он твердо уяснил простую истину: не надо показывать свое настоящее лицо, нельзя говорить правду и доказывать свой ум. Это опасно. А чумазый круглоголовый мальчишка с дебильной улыбкой и забавными прыжками вызывал симпатию и дружелюбные чувства даже у разбойников и убийц в заскорузлых шинелях и вонючих обмотках. Ему протягивали куски лепешек и вяленый инжир, хохоча над смешными выходками маленького дурачка, а Фатима, прикрывшись чадрой, лопотала, что не понимает русского языка и вообще ничего не понимает. Молодое бледное личико было надежно скрыто грубым переплетением нитей, стройная фигура — длинным черным одеянием, так что женщина была в относительной безопасности. Вот только забрали и увезли куда-то бедного старого муллу в его белоснежной чалме, с четками в смуглых узловатых пальцах:
— Иншалла, — только и сказал мулла на прощание плачущей тихонько Фатиме да погладил по стриженой круглой голове умненького Рашидку. Мальчик скрыл свое горе, но в душе твердо решил быть хитрым и осторожным. Ему достался чрезвычайно сильный инстинкт самосохранения, воля к жизни, которая руководила отныне всеми его поступками.
Новая власть укреплялась, Рашид пошел в школу, где проявил отличные способности, став примером для других учеников. Едва закончив школу, Рашид Магомед-оглы, комсомолец, активист, Ворошиловский стрелок, отправился в Бакинское отделение НКВД, где сказал о своем желании стать разведчиком. Над ним сначала посмеялись, но быстроглазый паренек произвел самое приятное впечатление на начальников своей правильной речью и умением себя вести. На самом деле Рашидка пристально смотрел в глаза товарища Чагина, про себя внушая ему нужную мысль. Уставший от подписания расстрельных списков и выявления врагов народа, расплодившихся в невиданном количестве, товарищ Чагин ощутил странное головокружение и истому…
— Я могу принести много пользы! — горячо убеждал товарища начальника мальчик. — Я знаю турецкий язык, азербайджанский, русский, немного английский и немецкий. Я буду дисциплинированным и могу выполнить самое трудное задание, которое решит дать мне партия! Мой отец погиб в стычке с белобандитами, дедушку расстреляли проклятые баи, мы с матерью совсем одни. Дайте мне задание, я покажу, что я могу!
Расслабленный и потный товарищ Чагин дал юноше направление в школу для агентов НКВД, предварительно проверив его документы, по которым все выходило именно так, как мальчик рассказывал. Побеседовали с его неграмотной и почти не владеющей русским языком матерью, дочерью бедного декханина; ради такого случая Фатиме пришлось снять чадру и горестно смотреть на белое лицо начальника полными слез и тоски глазами закрепощенной женщины Востока. Придя домой, в крошечный домик давно арестованного муллы, Фатима распрямила согбенную по-старушечьи спину и важно сказала:
— Ты, сынок, будешь у них большим начальником. Ты будешь ездить на красивой машине и жить в просторном доме, как у твоего отца. У тебя будет много жен и красивых детей, а я займу лучшее место в лучшей комнате, среди пушистых ковров и шелковых подушек!
Сын и мать лукаво переглянулись.
Дома Фатима и Рашид всегда разговаривали на русском — это был язык власти, язык силы и богатства. Мать была умна, хитра и все еще красива. К мужчинам ее не тянуло. Для нее супружество было тяжким долгом, а не радостью и удовольствием. Фатиме хотелось жить в красивом доме, есть отличную пищу и командовать другими, например, женами сына. В душе она была властолюбива. Фатима поцеловала сына в голову и произнесла слова молитвы за его благополучие, а Рашид стал собирать чемодан — крошечный фанерный чемоданчик, куда вошли смена белья, томик Сталина, несколько тетрадок и карандашей. Он облачился в свой единственный костюм и отправился в другую республику, где ковались кадры для работы в разведке.
Два года Рашид учился в тайной разведывательной школе, где в группе было еще двадцать человек. Девушек было всего пять. Юные, прелестные, они были молчаливы и суровы, так же как и остальные ученики. Запрещалось общаться между собой во время занятий и после них, запрещалось курить, посещать кинотеатры, дружить с ребятами вне стен школы. А вот собирать информацию — причем о своих же — поощрялось. Это было можно и нужно. Ленинградца Борьку Невзорова выгнали с позором и увезли в неизвестном направлении, когда Рашид рассказал политруку о Борькиных шутках по поводу спортивных занятий и о влечении к девушкам. Дурак Борька пригласил холодную красавицу Евгению на свидание, тайно купив два билета в кино. Он оказался настолько глуп, что поделился своими планами с Рашидкой, а Рашидка незамедлительно проинформировал руководство. За донос он не получил ничего, кроме похлопывания по плечу и ясного взгляда товарища политрука, но и этого было более чем достаточно.
Рашидка прекрасно овладевал языками, искусством шифровки, обращением с рацией, делал успехи в спортивных занятиях, проявляя выдержку и терпение. Маска так плотно приклеилась к его лицу, что он и сам не знал, какой же он — настоящий Рашид Магомед-оглы? Каждый успех, каждая маленькая победа укрепляли его веру в свое предназначение. Он окончил школу лучше всех. Особенно ему удавались приемы общения и вербовки, так что решено было внедрять его в нужные группы в качестве агента.
Рашиду выдали новые документы на имя Степана Михайловича Зверева. Он получил фальшивую биографию, по которой выходило, что он — уроженец Ярославской губернии, сын крестьян-бедняков. И тут грянула война, которую давно ожидали в Союзе и к которой готовился новоиспеченный разведчик Степан Зверев. Его забрасывали на оккупированные территории, где он участвовал в формировании партизанских отрядов. Он проводил показательные казни полицаев и фашистов, учил партизан взрывать поезда и поджигать комендатуры, убивать врага из-за угла, бороться в самых трудных и невыносимых условиях. Степан не очень задумывался о цели и смысле того, что он делал: ему достаточно было пьянящего ощущения риска, войны, близости смерти. Он выполнял ту работу, к которой испытывал склонность, поэтому был счастлив. У него было несколько коротких связей с девушками из партизанских отрядов, был роман с лейтенантом медицинской службы, симпатичной румяной девушкой, но единственная глубокая привязанность сердца принадлежала его матери, ожидавшей его в маленьком домике на окраине Баку.
Степан был отважным и хитрым, ему удавалось то, что не удавалось никому. В сорок третьем году он охранял Ялтинскую конференцию, выявляя и безжалостно карая крымских татар-предателей, пытавшихся выступить на стороне врага. В конце войны Степана наградили орденом за успешно проведенную операцию на Западной Украине, где он снова вылавливал предателей и полицаев, организовывая их показательные казни.
После войны он тоже не остался без дела: враги народа опять активизировались, появились вредители среди врачей и инженеров, всякие генетики и кибернетики. Степан внедрялся в научные организации на невинную должность истопника, дворника, уборщика, вел беседы в библиотеках и коридорах учебных заведений, располагая к себе собеседника и выуживая нужную информацию. Только вот беда — большим начальником он так и не стал. Пока. Партии и госбезопасности нужны были уникальные способности Степана, его ум, изворотливость, хитрость и отвага; посты руководителей занимали другие люди, не обладавшие его умениями и сноровкой. Иногда Степану было обидно, но мама во время каждой их встречи обнадеживала сына, мечтая о богатстве и власти, которые его ожидали. Впрочем, он был еще относительно молод — ему исполнилось тридцать семь, когда Родина и партия снова призвали его к выполнению важного задания. То есть он полагал, что важного, а пока даже с некоторым недоумением смотрел на красное широкое лицо майора.
Его, агента с безупречной репутацией, героя войны, хотят отправить с группой малолеток в лыжный поход! Унизительнее положение трудно себе представить. Степана Зверева теперь, видите ли, некуда приткнуть: все враги народа выловлены, шпионы обезврежены, границы на замке… Прощай, профессиональный разведчик Степан Зверев! Теперь тебе остается только в глупые походы ходить с группкой дураков студентов… Но ни одним мускулом лица Зверев не выдал своих мыслей, он был отлично тренирован разведшколой. И самой своей многотрудной жизнью: приказы не обсуждаются. Не только вслух, но и внутренне нельзя обсуждать приказы, какими бы глупыми или странными они ни были. Все в этом мире держится на дисциплине, на подчинении вышестоящим, а инициатива хороша в самом бою, когда от твоей смелости и решительности зависят жизни товарищей и успех битвы.
— Тебе, Степан, давно пора очередное звание получать, — негромко напомнил Николаев. — Заслужил! Вот справишься с заданием, завершишь эту несложную операцию, и документы уйдут в Москву на представление тебя к новым погонам. Генерал обещал лично ходатайствовать о твоем повышении. Думаешь, я не понимаю, что тебя обходят по службе? Я все вижу, Степан, только не все от меня зависит. Я и сам который год хожу в майорах, хотя давно мог бы полковника получить. Это в МВД быстро по службе продвигаются, а у нас с тобой такая уж судьба… — майор горестно хмыкнул.
Ему были близки чувства бывалого разведчика Степана Зверева, а к генеральской затее он относился весьма настороженно. Да тут еще недавний приступ с повышением давления, после которого Николаев никак не мог оправиться. Болеть ему не полагалось никогда: Маруся болезни ненавидела вместе с больными, первые признаки простуды или гриппа в семье Николаева встречались с лютой злобой, воплями и угрозами сообщить куда следует о злостной симуляции. Такая политика давала отличные результаты: за двадцать с лишним лет брака супруги почти не хворали. Сейчас вот что-то он расклеился; видно, все же возраст напоминает о себе… Николаев решил все-таки посетить врача в ведомственной поликлинике, померить давление и сдать анализы. Конечно, жене он ничего не скажет. А вот самому ему станет поспокойнее, когда он убедится лично, что с его организмом полный порядок.
Майор и агент долго обсуждали детали; решали, сколько и чего брать с собой, от чего лучше отказаться, чтобы не вызвать ненужных пересудов в группе… Остановились на двух фотоаппаратах, рации, а также решили взять одну большую палатку для всех туристов — в одном помещении проще наблюдать за остальными. Опять же легче решается задача охраны: по ночам следует выставлять дежурных. Поговорили о Дятлове, которому приоткрыли истинный смысл и цель похода. Николаев считал, что на студента можно положиться в некоторых вопросах, но откровенничать с ним не стоит. Зверев должен был взять с собой пистолет, но скрывать его от ребят. А вот охотничьи ружья можно провезти открыто, только заранее проинструктировать молодежь по обращению с оружием, чтобы не перестреляли друг друга.
— Там, Степан, кругом лагеря. Местное население на восемьдесят процентов состоит из бывших заключенных, уголовников и ссыльных. Как бы кто не привязался к вашей группе, нам лишние сложности не нужны. Местную милицию мы проинформируем о походе, чтобы были в режиме боевой готовности. И вот еще — самолет там будет пролетать несколько раз, осматривать окрестности. Так что вы в полной безопасности, — так обнадеживающе закончил Николаев свою беседу с проверенным человеком, настоящим товарищем, заслуженным разведчиком Степаном Зверевым.
А Степан с непроницаемым смуглым лицом вышел за дверь кабинета, вспоминая прекрасный город Баку, куда его так влекло в последнее время. Вот закончит он это задание, получит звание, возьмет отпуск и отправится туда, под сень могучей чинары, в беленький мамин домик, где все знакомо и любимо с детства. И там они с мамой подумают о будущем: может, стоит Степану переехать поближе к Фатиме, устроиться на работу в Баку и жить вольной жизнью обычного человека? Он втайне знал, что обычная жизнь — не для него, но помечтать-то можно! Задание, конечно, пустячное, но кажется ему, что майор не все сказал. И на самом деле все не так просто, иначе зачем стали бы привлекать к такой работе его, отменного профессионала?
Степан улыбнулся своими золотыми коронками на месте выбитых фашистами зубов и отправился к девушке, с которой недавно познакомился в библиотеке одного научно-исследовательского института. У девушки была высокая грудь и очень длинный язык, который был не только приятен при близких отношениях, но и очень полезен для работы Степана. У девушки, работавшей лаборанткой, были напряженные отношения с заведующим лабораторией, а заведующий ставил какие-то сомнительные эксперименты, носил заграничную одежду и хвалил достижения буржуазной науки. Его часто видели в ресторанах… Он заводил молодых любовниц и дарил им дорогие подарки… Недавно подозреваемый купил автомобиль, новенький “Москвич”… Степан медленно, но неуклонно приближался к тайне лаборатории и дружеских связей ученого, пока тот продолжал морально разлагаться. А болтливая девушка, сама того не ведая, сгущала тучи над ученой головой заведующего, которому давно светил огромный срок. Оставалось только собрать доказательства, побольше доказательств. И немного пообщаться с самим разложенцем; а это Степан умел и любил.
В полутемной комнате туристического клуба две девушки, проворно орудуя иголками, сшивали из двух палаток одну. Дело было трудное: громадный кусок ткани был очень тяжелым, нитки путались, иголки кололи нежные пальцы, но работа спорилась. Ведь главное в любом труде — это настроение, с которым он выполняется. А настроение у девушек было лучше некуда: их ожидали самые приятные события, которые только можно себе представить. Люба Дубинина поправила прядь светлых волос и спросила у Раи:
— Тебе в группе кто-нибудь нравится?
Рая, плотная коренастая девушка, что называется, неладно скроенная, но крепко сшитая, улыбнулась и покачала головой. Она шила решительными крупными стежками, гораздо быстрее Любы. Люба мечтательно посмотрела на подругу и призналась:
— А мне нравится. Я, Райка, влюбилась, представляешь?
Рая насторожилась. Весь курс знал, что Люба нравится Егору Дятлову. Хотя тот и не показывал своих чувств. Просто молодые люди интуитивно чувствуют взаимное притяжение двоих. Или — влечение одного… Зачастую еще до того, как сами влюбленные догадаются о своем чувстве. Рая хранила свою маленькую тайну глубоко в душе: ей очень, очень нравился Егор! Он был ее идеалом: светловолосый, высокий викинг с ясными умными глазами, такой целеустремленный, смелый и сильный. Рая отдала бы все на свете, включая свою девственность, чтобы добиться его любви. Но она прекрасно знала о собственной непривлекательности: коротконогая, полная, без намека на талию, с угрями на лице… Волосы Раи были тусклого серого цвета, брови — широкие и кустистые, а маленькие глазки почти не имели ресниц. Напрасно Рая плевала в коробочку с тушью “Ленинград”, густо намазывая реснички черной жижей; напрасно обсыпала блестящее угреватое лицо пудрой “Белый лебедь”, мазала губы помадой в золоченом футлярчике — все косметические ухищрения приводили только к тому, что некрасивость девушки проявлялась еще четче, еще ярче и безжалостней.
Райка была дочерью лысого пузатого бухгалтера и продавщицы из винного отдела, тети Мани, как ее привыкли кликать во дворе их старого дома на одной из тенистых окраинных улиц. Тетя Маня в свое время приехала из деревни, жила в няньках, в прислугах-домработницах, потом закончила курсы и стала трудиться продавцом, что, по ее крестьянским понятиям, соответствовало пику Коммунизма в карьере. Годы шли к тридцати, неимоверными трудами, жестокой экономией и усердием, а кое-где и хитростью, мелким обманом покупателей Маня сколотила себе приданое: швейную машинку, никелированную кровать, отличный шифоньер, буфет, радиолу, пошила мутоновую шубу и огляделась в поисках жениха. И жених отыскался, словно ждал ее — тихий, ответственный бухгалтер в синих сатиновых нарукавниках, с заметной лысиной и добрыми глазками за толстыми стеклами очков. Маня вышла замуж со всей возможной помпой, отослав несколько фотокарточек в родную деревню Дулино, на зависть нищим колхозникам. Шикарная толстая Маня в крепдешиновом платье, с ярко намалеванными губами и щеками смотрелась снежной бабой, счастливой и решительной. У пары сразу родилась дочь, Рая, которую мать начала откармливать с крестьянским усердием.
— Кушай, доча! — увещевали Раю мама и папа.
Даже в голодные военные годы слышались эти слова в полуподвальной квартирке на углу двух тихих улиц. Правда, еда стала качеством похуже, да и количество уменьшилось, но родители готовы были весь свой паек отдать обожаемой дочке. Варили картошку в мундире, кашу на воде, на черном рынке покупали молоко и яйца, продавая папины костюмы и часы… Продали швейную машинку, мамино пальто с лисой и много других вещей, накопленных за счастливые мирные годы. И снова звучало на кухне в два любящих голоса:
— Кушай, доча!
Рая крутила обруч, делала утомительные спортивные упражнения, прыгала, бегала, в конце концов записалась в спортивную секцию при школе. У нее оказался упорный характер, и хотя сначала она часто была объектом насмешек, ей удалось добиться хороших результатов. Раина фотография появилась на Доске почета института именно за призовое место в соревнованиях по лыжному бегу. Первым в ряду портретов улыбался милой улыбкой Егор Дятлов…
Рая надеялась, что ее верность, преданность, трудолюбие заменят ей красоту, но по ночам иногда плакала, уткнувшись в подушку. Никто, к счастью, не догадывался о страданиях смелой и упорной комсомолки Портновой, всегда первой выступавшей на собраниях, всегда первой приходившей к лыжному финишу, всегда первой идущей на экзамен к злющему доценту… А Рая потянулась к стройной и небесно-красивой Любе Дубининой, которая была ее полной противоположностью внешне и внутренне. Нет, они обе были обычными советскими девушками, которые не сомневались в том, что живут в лучшей стране мира; они разделяли одни и те же взгляды и убеждения, которые разделяла в подавляющем большинстве вся молодежь Советского Союза. Но тихая, мягкая Люба была антиподом решительной, активной Раи, которая играла в их отношениях главную роль.
Девушки были очень привязаны друг к другу. Но в душе у Раи не всегда царил покой; ее часто мучило чувство острой зависти к подруге. “Почему так? — размышляла Рая, ворочаясь на пуховой перине, заботливо взбитой мамой. — Ведь человек не получает красоту за свои заслуги или победы. Одним дается все, а другим — ничего. Я более смелая. Я больше стараюсь… А Любке все дано сразу, и Егор так смотрит на нее! Это несправедливо!” Иногда в тяжелые минуты Райка в душе желала подруге стать хоть на день такой же, как она — нелепой, коренастой, с толстыми ляжками, которые приходится скрывать под широкой юбкой… И чтобы кожа на Любкином лице зацвела прыщами, красными пятнами, а волосы посерели и засалились. Потом Рае было стыдно за свои плохие мыли, и она еще нежнее относилась к Любе, которую по-своему очень любила. Но Егора Дятлова она никак не могла ей простить. Даже не его интерес, а то, что гадкая Любка упорно не замечала его чувств. Рая даже хотела решительно поговорить с подругой, указать той на недопустимость подобного поведения и посоветовалась с мамой. Мать внимательно выслушала разгоряченную дочь, подумала и дала ценный и практичный совет:
— Ты, доча, Любке ничего не говори. Знать, он не ее судьба. Только хуже сделаешь, натолкнешь ее на мысль. Ты, Раечка, погоди, выжди; надо уметь, доча, выжидать. Вон у нас в Дулино — девки замуж повыскакивали, а потом, кроме колотушек да пьяного ора, ничего в жизни и не увидали. Намихрюкаются до позеленения и давай жене рожу чистить, топором гонять… Нет, Рая, нам этого не надобно. Я тебя выкормила, выучила, приданое собрала. За кого пожелаешь, за того и выйдешь. Вот останешься как-нибудь с этим Егором наедине, поговоришь, покажешь себя, какая ты ловкая, умная, терпеливая — и он за тобой на край света пойдет. Главное, выжди и наедине, значит, общайся, чтобы никто не мешал. А Любке ничего не говори; не больно верь подружкам-то, нет в них верности!
Рая внимательно выслушала совет мамы и решила следовать ему. Она ни словом не обмолвилась про свои чувства к красавцу Егору.
Но сейчас, при Любкином признании, ее словно огнем ошпарило изнутри; неужели подруга догадалась об интересе Егора и теперь испытывает к нему взаимную симпатию?
— И кто же этот счастливец? — небрежно спросила Рая, проткнув палец толстой иглой и даже не поморщившись.
— Ой, я боюсь, ты будешь меня ругать! — потупилась Люба, делая мелкие ровные стежки. — Райка, ты не в ту сторону шьешь!
Какая палатка! Сердце чуть не выскакивало из Раиной груди, она с трудом удерживала себя от крика, от желания потрясти Любку за плечи и заставить немедленно выложить все секреты.
— Ошиблась, — спокойно ответила Рая и распорола три ненужных стежка. — Так давай признавайся, что это за таинственный незнакомец? Я же твоя лучшая подруга, я пойму.
— Это Юра Славек, — прошептала Люба. — Я влюбилась в Юру Славека!
От радости Райка чуть не расхохоталась, она испытала огромное облегчение. С удвоенной энергией принялась она сшивать жесткую ткань, болтая с подружкой:
— Вот и правильно! Отличный парень этот Юрка, такой симпатичный! Ну, а что стиляга — так это ерунда, просто он хорошо одевается, следит за собой.
— Ты правда так думаешь? — робко спросила Люба.
— Конечно, правда! — с воодушевлением ответила Рая. — Мне он самой очень нравится!
— Он не такой, как все, — начала Люба старую как мир песнь любви. — Он — необыкновенный, удивительный человек, сложная, противоречивая личность!
Рая внимательно слушала Любины рассуждения и дифирамбы. Солнечный луч, разорвавший плотные покровы февральского неба, метался, прыгал, играл и наконец проник в темную и душную каморку, где мирно шили свое будущее убежище две юные девушки. Луч позолотил пряди Любиных волос, осветил лицо Раи; в его светящейся полосе клубились и вращались крошечные пылинки. Идиллическая картина: две молоденькие девушки с иголками в руках шьют и беседуют о своих чувствах и переживаниях… Спокойствием и тихой радостью веет от этого зрелища; а красивый голосок светловолосой девушки журчит как ручеек:
— Я никогда ничего подобного не испытывала, Рая! Когда он взял меня за руку, я чуть не упала — так у меня голова закружилась. У него такие глаза, от них исходит и печаль, и радость, и любовь; я буквально купалась в его взгляде, понимаешь?
Рая вздохнула. Конечно, она понимала, как не понять, если каждый день она глядела на Егора в тайной надежде, что и он посмотрит на нее так же, улыбнется твердо очерченными губами и вдруг произнесет что-то важное и долгожданное, нежное и прекрасное… Райка разомлела и раскраснелась, забыв о шитье. Может, ей самой следует быть смелее? Вот сейчас они шьют громадную палатку, в которой будут все вместе проводить длинные зимние ночи. Конечно, долго не уснут, будут играть на гитаре, петь студенческие песни… Снаружи будет выть холодный ветер, лежать покров белого снега на много километров вокруг, а в их временном общем доме будет тепло и уютно от маленького примуса и крошечной печурки. Они будут сидеть все вместе, рядом, на байковых одеялах, прижавшись друг к другу в тесноте палатки. Рая устроится рядом с Егором, элегантно обопрется на руку и чуть-чуть коснется плечом плеча Егора… Полутьма скорет прыщи и сальность ее молодого лица, черты приобретут загадочность и нежность. Егор посмотрит на нее и вдруг увидит, как она хороша, молода, привлекательна и, главное, надежна. Он незаметно склонится к ней и тихонько поцелует в щеку…
— Райка, очнись, чего ты чмокаешь? — услыхала размечтавшаяся Рая от подруги и моментально отрезвела. Она несколько минут сидела с самым идиотским выражением лица и по-детски чмокала губами, воображая поцелуй с возлюбленным. Девушка покраснела и одернула Любу:
— Давай скорее дошивать, не до ночи ведь сидеть здесь!
А Люба с удовольствием сидела бы в каморке до ночи, так приятно ей было говорить о милом Юрочке, описывать в сотый раз его внешность и разбираться в запутанном внутреннем мире этой загадочной личности. Она тоже мечтала о ночах в большом доме, сшитом их обоюдными с Раей усилиями. Как хорошо целый день скользить на лыжах по снежной пустыне, взбираться на пригорки и съезжать вниз с замиранием духа, слушая, как ветер воет в ушах! Устать, но смеяться и веселиться, скрывая утомление, а потом с облегчением влезть в установленную парнями палатку и хлопотать по хозяйству, разжигая примус, нарезая застывший хлеб, раскладывая только что сваренную еду в алюминиевые миски. Юра будет тихонько пожимать ей руку в темноте, когда все запоют веселые походные песни, такие длинные, что ни одну не удалось пока допеть до конца. А когда все уснут, когда сопение и тихий храп огласят палатку, можно выкарабкаться наружу, на свежий морозный воздух, чуть отойти от палатки и обнять друг друга в зимней ночи, согревая его лицо своим горячим дыханием… И снова можно поцеловаться, как тогда, в коридоре общежития; снова испытать те томительные и сладкие ощущения, которые она впервые познала несколько дней назад.
— Ты чего, Любка, стонешь? — в свою очередь поинтересовалась Рая ехидно, глядя, как подруга с отрешенным лицом смотрит в угол, издавая нежные скулящие звуки.
Люба встрепенулась и стыдливо посмотрела на Раю. Девушки поняли друг друга и рассмеялись, потом Люба спросила:
— А тебе, Райка, кто-нибудь нравится?
— Один человек, — ответила таинственно подруга. — Но он об этом даже не догадывается. И, наверное, никогда в жизни так и не догадается!
В словах девушки была затаенная горечь, и Люба решила утешить подружку:
— Что ты, Рая! Надо самой устраивать свое счастье! Он обязательно ответит тебе взаимностью: ты такая умная, рассудительная, практичная! Ты спортсменка, у тебя столько побед в соревнованиях! И учишься ты отлично.
Каждое Любино слово ранило Раю, но она привыкла скрывать свои чувства. Ах, как ей было нужно, чтобы Люба хоть чуть-чуть похвалила ее внешность, нашла бы что-то привлекательное в ее фигуре, в широких бровях, в светлых глазах, ну хоть в походке! А Люба словно нарочно говорила обидные чисто по-женски вещи, словно не понимала, что Рае больно слышать такие вот похвалы…
— Ладно, Любка, расскажи лучше про Юрика! — прервала Рая утешения подруги. — Вы с ним целовались уже?
— Целовались! — призналась Люба. — Ой, Рая, он так целуется, ты даже не представляешь. Когда он меня поцеловал, я просто обалдела, это было так неожиданно; а потом он меня научил целоваться, я ведь не умела…
— А он, значит, умел? — подметила мстительная Рая, откусывая нитку. — У него, видать, большой опыт по этой части.
— Это неважно, главное, что он меня любит! — нерешительно ответила Люба, которой мысль о богатом опыте Юрия показалась крайне неприятной. Почему она раньше об этом не подумала? У него, значит, были другие девушки, с которыми он почему-то расстался. Может, он их не любил? Но, в таком случае, любит ли он Любу? Может, он играет ее чувствами? Люба помрачнела и загрустила. Рая подметила перемену в лице девушки и мысленно похвалила себя за смекалку. Она отомстила и теперь улыбалась исподтишка, наслаждаясь переживаниями подруги.
— Я с ним про это поговорю! — решила Люба. — Заставлю его рассказать все-все, что раньше было в его жизни. Про все его увлечения, и только тогда позволю себя целовать.
— Вот и правильно! — подучила наивную подругу змея Райка. — Вытряси из него все, как на комсомольском собрании, пусть покается, поймет свои ошибки, вот тогда и можно начинать серьезные отношения.
Девушки еще долго обсуждали, как следует построить серьезный разговор с ничего не подозревающим Юрием. Райка распалилась и даже порекомендовала Любке поднять вопрос на собрании ячейки, в случае, если ветреный Юрий откажется давать показания. Окончательно деморализованная Люба кивала головой. Приятные беседы позволили девушкам благополучно дошить палатку, почти не заметив этого. Наконец они встали с колен, отряхнули юбки и сложили огромный кусок брезента, под надежным покровом которого каждая собиралась построить свое маленькое личное счастье. Приближался вечер, солнечный лучик давно пропал, растворился в сгущающихся сумерках.
— Пойдем поедим мороженого! — предложила отомщенная Рая, ставшая великодушной. — Я угощаю!
Девушки зашли в кабинетик Аркадия Савченко, руководителя туристического клуба, и доложили о том, что задание выполнено — палатка готова.
— Отлично, — равнодушно ответил Аркадий, глядя куда-то за окно. — Что ж, теперь можно смело отправляться в поход. На этот раз вы надолго пойдете, так что берите с собой побольше теплых вещей, и по поводу провианта тоже надо крепко подумать. Шутка ли — вас будет девять человек, то есть десять, надо серьезно позаботиться обо всем. Думаю, ответственной будет Рая — ты у нас, Рая, девушка практичная и хозяйственная, в голове у тебя ветер не гуляет, так что возьми все на себя. Принеси список, мы с тобой все еще раз обсудим и проверим. А пока — кончили дело, гуляйте смело!
Девушки выбежали из желтого двухэтажного домика, где располагались хозяйственные службы института, а на втором этаже притулился и кабинетик Савченко, для которого не нашлось места в серой громаде главного корпуса. На улице совсем стемнело, хотя едва пробило шесть часов. Девушки сияли молодостью и здоровьем; прохожие с удовольствием смотрели на их румяные лица и оживленные, блестящие глаза. Какой-то подвыпивший гражданин попытался заговорить со студентками, но девчонки, хихикая, ускорили шаг, а потом — побежали. Столько юной энергии было в этом беге по заснеженной вечерней улице, так радостно было им вдыхать морозный вкусный воздух, так звонко скрипел снежок под их сапогами, что многие невольно улыбались им вслед. А Люба и Рая залетели в двери маленького кафе-мороженого, расположенного на пересечении центральных улиц. Сесть было негде, оставались только места за высокими столиками на железных ножках. Люба заняла столик, а Рая отправилась к прилавку, где в две кособокие алюминиевые креманки ей положили больше порции пломбира с кусочками льда — мороженое вороватые буфетчицы размешивали с более дешевым молоком. Но девушки принялись за еду с отменным аппетитом, поддразнивая друг друга и поверяя свои маленькие сердечные тайны. Вернее, откровенничала одна Люба, а Рая внимательно слушала подругу, время от времени вставляя ценные замечания.
Руслан Семихатко шел в гости к своему лучшему другу Анатолию Углову, жившему недалеко от института. Руслан был в хорошем настроении: ему удалось сдать “хвост” по английскому языку, специально придуманному какими-то бриттами или норманнами, чтобы мучить и изводить несчастного Руслана. В дополнение к мерзкому английскому природа создала худую, сморщенную, желтую “англичанку” Веру Даниловну, наградив ее въедливым характером.
— Ну, Семихатко, переводите! — шипела Вера Даниловна несчастному студенту. — Я жду!
Три раза, обливаясь потом, пытался Руслан сдать экзамен, но все усилия были тщетными: злая баба отказывалась вывести спасительную тройку в измызганной за годы учебы, сдач и пересдач экзаменов зачетке. Семихатко был готов мыть полы Вере Даниловне, чистить ей тупоносые мрачные туфли, носить за ней огромный дерматиновый портфель, можно даже в зубах. Но принципиальная преподавательница каждый раз завершала позорное фиаско студента роковыми словами:
— Неудовлетворительно! Придется вам получше подготовиться в следующий раз!
И вот наконец измученный Семихатко вызвал смутное чувство жалости даже в унылой мегере, которую боялось и ненавидело уже неизвестно какое по счету поколение студентов. Круглые карие глаза толстенького Семихатко так умоляюще глядели в лицо Веры Даниловны, пухлые короткопалые руки так униженно складывались в молитвенном жесте, а круглые красные щечки так дрожали от волнения, что ее сердце дрогнуло и подобрело. “Может, он старался… — пронеслось в ее голове, украшенной седыми кудрями, словно приклеенными к черепу. — Может, ему не дается английский. Вдруг он заплачет?”… И тут же она с ужасом заметила, что по толстым щечкам текут крупные слезы, оставляя мокрые дорожки.
— Три, Семихатко… — объявила побежденная “англичанка”, поднимаясь из-за стола. — Идите умойтесь и больше никогда не приходите ко мне. Язык Байрона и Шекспира на всю жизнь останется для вас тайной за семью печатями!
За дверями аудитории Семихатко деловито вытер заплаканное лицо и положил платок в карман, в котором уже грела сердце синяя зачетка с заветным “удовлетворительно”. Все, мучения позади, теперь можно отдыхать, веселиться, играть в шахматы с закадычным дружком Толиком и готовиться к предстоящему лыжному походу.
Хоть Руслан был толстеньким и кругленьким, на лыжах он передвигался с удивительным проворством, на зависть многим атлетам. Худой носатый Толик, полностью оправдывавший свою фамилию — Углов, только завистливо крякал, глядя на скользящего, как пингвин, дружка. Их на курсе звали Патом и Паташонком: маленький пончик Семихатко и длинный угловатый Толик всюду ходили вместе и были неразлучны и на сессии, и на семинарах, и в походах, и в студенческой столовой. Углов был тугодумом, мыслителем и, честно говоря, просто занудой, постоянно рассуждающим на абстрактные темы. Руслан, наоборот, искрился остроумием и сыпал примитивными шуточками, закатываясь искренним детским смехом. Друзья родились и выросли в одном дворе, образованном несколькими высокими “сталинскими” домами, недалеко от главного машиностроительного завода, где работали их родители.
Отец Семихатко был упрямым хохлом с толстым брюшком и седым чубом; он занимал должность начальника цеха, а мать, волоокая малоросская красавица, работала в отделе кадров. Семья жила хорошо, ни в чем не нуждаясь даже в годы военных лишений; отец, правда, сутками пропадал на заводе, часто оставаясь там ночевать. Он был убежденным коммунистом, человеком горячим, отчаянным спорщиком, за что чуть не пострадал в роковом тридцать седьмом году. Но кристалльная репутация и поддержка рабочих цеха спасли свободу и жизнь упрямцу Тарасу Самойловичу Семихатко. Его только отчитали на бюро райкома за несдержанность и пригрозили выговором. С тех пор весь свой дискуссионный пыл Семихатко расточал дома, доказывая жене преимущества товаров, идей, партийных линий и других важных вещей перед такими же товарами, идеями и партийными линиями… Папаша бушевал и шумел, как “Днепр широкий” из стихотворения обожаемого им Шевченко, но скандала не происходило: меланхоличная Галина Петровна только кивала, глядя на мужа красивыми коровьими очами, да поправляла толстую косу, венчавшую ее голову. В семье была еще младшая дочь, Оксана, ей только исполнилось двенадцать лет.
В нынешнем году в семье случилась большая радость: купили телевизор “Шилялис”, что стало предметом дикой зависти со стороны всех соседей и сослуживцев. Вечерами в просторной трехкомнатной квартире Семихатко теперь собирались родственники и друзья, горячась, обсуждали футбольные матчи, смотрели новости, жадно впивались глазами в демонстрацию какого-нибудь нудного балета. Крошечный экран телевизора был источником самых интересных событий и жарких споров, в которых предводительствовал осмелевший отец семейства. После двадцатого съезда, осудившего перегибы в политике Сталина, Тарас Самойлович осмелел и то и дело громогласно высказывал свою точку зрения на те или иные события.
Обстановка в квартире Семихатко была самой теплой и дружелюбной, поэтому Руслан вырос смешливым и мягким, но с украинской хитрецой, которая и позволила ему наконец-то сдать экзамен вредной Вере Даниловне. Как ловко он распустил сопли и слезы, как жалобно перекосил пухлое детское личико в плаксивой гримасе! При воспоминании о своем театральном успехе Руслан захихикал и ускорил шаги; ему не терпелось поделиться с другом своей радостью, в лицах пересказать экзамен, изобразить сухопарую “англичанку” со всем возможным комизмом. Над землею вились снежные змеи, по обочинам дороги нарастали сугробы, а Руслан мечтал о лыжном походе, в котором он вволю насмеется, наговорится, нашутится, покажет свое мастерство бывалого лыжника и, возможно, поближе познакомится с симпатичной Любой Дубининой. Или хотя бы со смелой и спортивной Раей Портновой. Впрочем, сейчас гораздо больше его интересовали дружеские отношения с Толиком Угловым, который был его полной противоположностью.
Толик жил с матерью и инвалидом-отцом в подвальном этаже соседней пятиэтажки. Отец потерял ногу на войне, в битве при Курской дуге, когда был тяжело ранен осколками фугаса. После войны отец стал все чаще прикладываться к бутылке. Раньше он был первоклассным шофером, возил начальство завода, за что и получил квартиру в подвале кирпичного большого дома. Постоянно выпивая, папаша опускался все ниже и ниже, терял интерес к жизни. Он постарел, обрюзг и стал выглядеть стариком. Когда он, скрипя протезом, выходил мести улицу, убирать снег, Толику становилось его жалко. Поработав, отец доставал чекушку из кособокого буфета, стоявшего в углу кухни, и выпивал. Потом, приняв уже свою ежевечернюю дозу, заваливался спать на сундук, покрытый множеством самовязаных половиков. Мать, здоровенная женщина с мускулистыми руками молотобойца, отпахав свою смену в горячем цеху, досасывала остатки зелья. Иногда родители, напившись, дрались, тупо, беззлобно, возясь, как большие свиньи в углу комнаты. Толик старался не замечать пьянства родителей, к тому же они очень любили своего единственного позднего ребенка. Могучая бабища родила Толика далеко за тридцать, что в те времена было чуть ли не равносильно пенсионному возрасту.
Отец и мать, как могли, пестовали свое любимое очкастое детище, а Толик радовал их пятерками и четверками, занимался в авиамодельном кружке, первым в классе вступил в комсомол. Толик был незлобив и трусоват, им легко было руководить, поэтому в дружеском тандеме главную роль играл, конечно, говорливый и смешливый Руслан. Он сманил Толика в лыжную секцию еще в школе, втайне стремясь отгородить себя от насмешек других ребят, хихикавших сначала над неловкостью и толщиной Семихатко. Теперь ребята потешались над неловким и угловатым очкариком Толиком. Но вскоре друзья научились многим физкультурным премудростям, освоили технику лыжного бега, стали занимать места на соревнованиях, так что насмешкам пришел конец. Они отправлялись в походы самой высокой категории трудности, спускаясь с опасных склонов, подымаясь на крутые горы, ночуя посреди снежной равнины в маленькой палатке. Семихатко непрерывно болтал, а Углов любовно глядел на своего толстенького приятеля, такого разговорчивого, светского, веселого… Только Руслан знал страшную тайну Толика — то, что его родители были горькими пьяницами.
Углов успешно поступил в институт вместе со своим неразлучным другом, сдав все экзамены на “отлично”. Он был неглупым, хотя и нудным парнем, в глубине души романтиком, мечтавшим прославиться где-нибудь на космических просторах Вселенной. Углов представлял себя в серебряном скафандре, возле громадной светящейся ракеты, под аплодисменты правительства отбывающим на какую-нибудь отдаленную планету Солнечной системы, чтобы установить там социальную справедливость… Но в реальной жизни Толик был опаслив, постоянно тревожился по пустякам, по нескольку раз в неделю мерил температуру, рассматривал в зеркало горло, ощупывал живот. Стоило ему прочитать про какое-нибудь страшное заболевание, как он немедленно находил у себя все смертельно опасные симптомы. В походах Углов тщательно кутался, наматывая на жилистую шею метры шерстяного шарфа, надевал две-три пары теплых кальсон с начесом, под ушанку напяливал смешную вязаную шапочку, закрывая уши. Мать то и дело стращала Толика:
— Гляди, Тольчик, не подхвати бациллу! Смотри, не заболей! Вокруг полно страшенных микробов, будут тебя жрать изнутри, если не будешь мамку слушать!
И хотя “мамка” преследовала исключительно благие цели, ей удалось развить у впечатлительного и боязливого сына настоящий невроз. Толик следил за своим здоровьем, отличался патологической аккуратностью и осторожностью. В походы мать отпускала сына неохотно, но в последнее время все чаще бывала пьяна, так что у юноши появилась свобода действий. Друзья решили отправиться в заветный лыжный поход перед важными государственными экзаменами, чтобы проветриться и “психически отдохнуть”, как выражался Семихатко.
Руслан постучал в дверь, и уже ждавший его Толик отпер замок. Молодые люди прошли в бедно обставленную комнату. Углов достал обшарпанную шахматную доску и принялся расставлять фигуры, с неподдельным интересом слушая драматическое повествование Руслана, который театрально взмахивал короткими ручками, носился по комнате, как колобок, гримасничал и говорил на разные голоса, изображая то плачущего себя, то выдру-мегеру Веру Даниловну с ее трагической последней фразой: мол, никогда, никогда Руслан Семихатко не узнает великого языка Байрона и Шекспира… Толик усмехался и растягивал бледные тонкие губы в улыбке, что означало для него крайнюю степень веселости.
— Ну, давай партию! — воскликнул наконец разгорячившийся Руслан и прыгнул на дико взвизгнувший диван, на котором спал обычно Толик. Ребята принялись играть в шахматы, причем Руслан хитрил и изворачивался, а Углов напряженно обдумывал каждый ход, как будто от этого зависела его жизнь.
— Я в поход с собой возьму настоящую свиную корейку! — похвастался Семихатко, плотоядно облизываясь. — Отцу выдали на работе два кило. Отличная, такая жирненькая, с розовым мясом, шкурка — объедение! Потом еще возьму голландского сыра, тоже отменный сыр. Тебе нравится голландский сыр?
Толику нравился всякий сыр и любое мясо. Приятные разговоры о еде задевали чувствительные струнки в душе обоих друзей; пока это интересовало их даже больше, чем девушки, которых Толик Углов втайне вообще опасался. Вернее, не девушек, а страшных бацилл и микробов, которые могут присутствовать внутри этих соблазнительных созданий. Недаром мамаша предупреждала Толика со зверским выражением лица:
— Ты, Тольчик, берегись девок. От них одна грязь и всякая дурная болезнь. Нос провалится, глаза вытекут, ежели что… У нас полдеревни от сифилиса перемерло, когда солдаты с мировой войны пришли. Там от немок, значит, перезаражались, и айда домой! Хуже сыпняка такая страсть господня, Тольчик!
Толик беспокойно ерзал и ужасно боялся маминых рассказов, в которых часто фигурировали злые женщины, доверчивые мужчины и страшные болезни, в один момент уносившие человека на тот свет. Детство и юность матери прошли в жестокие и кровавые годы Первой мировой, потом — нескольких революций, деревня несколько раз переходила в руки то белых, то красных, то зеленых, потом были продразверстка и раскулачивание… Голод, холод, лишения, эпидемии, бродячие пророки и беглые матросы, дезертиры и бандиты, большевики и грабители — чего только не хлебнули несчастные крестьяне. Мать помнила времена, когда с голодухи жрали собственных детей, варили дохлых собак и ели лебеду с крапивой и древесной корой… А уж смертей и болезней она навидалась достаточно; может, поэтому так убедительно звучал ее голос, когда она предостерегала любимого сыночка от всяких опасностей. Толик унаследовал генетический страх матери, который определял его поведение, свойственное скорее пожилому человеку, а не романтичному юноше.
— Давай, ходи скорее! — поторопил Толика холерик Руслан. — Чего ты рассусоливаешь, скоро ночь на дворе, а нам еще надо подумать, что мы с собой возьмем. Мне Вовка обещал дать иностранную лыжную мазь; говорит, она пахнет, как самый дорогой одеколон, хоть ешь, такая шикарная вещь! Мы с тобой смажем лыжи этой штукой и быстрее всех побежим! Пусть только успевают за нами! — Семихатко дергался всем телом, показывая, как ловко он пойдет по лыжне.
— Мазь — это хорошо… — медленно ответил Толик, тщательно обдумывая следующий ход. — Надо лекарства не забыть: йод, зеленку, аспирин. Еще взять горчичники можно, витамины, мазь Вишневского…
— Ой, не могу! — визгливо расхохотался Руслан, картинно валясь на спину. — Ты прямо как старый дед! Еще “Скорую помощь” с собой возьми, вдруг понадобится. А то в походе всякое может случиться!
Он даже не подозревал, как был близок к истине в этот момент.
Юноши закончили партию, в которой пришлось признать ничью. Руслан мог бы выиграть, но ему не хватило терпения; победа могла бы остаться за тугодумом Угловым, но он был слишком осторожным и медлительным. За окном сгустилась тьма, за дверью послышались тяжелые шаги нетрезвого папаши; мать в этот день работала во вторую смену. Руслан засобирался домой, ему был противен опустившийся Углов-старший, который когда-то был бравым солдатом и храбрым воякой, а теперь превратился в пародию на человека.
Толик пошел проводить друга. Вместе они вышли на заснеженную улицу и с наслаждением вдохнули свежий морозный воздух. Метель утихла, свежий серебристый снег сиял и переливался под лунным светом, а в высоком небе появились золоченые глазки звезд. Снег скрипел под ногами прохожих, спешивших с работы в свои теплые комнаты, где их ждал немудреный ужин и семейные разговоры. Друзья неторопливо шли по улице. Несмотря на близость огромного завода, днем и ночью выпускавшего в небо клубы черно-красного дыма, дышалось легко и свободно. Руслан расстегнул воротник пальто, а Толик поглубже надвинул вязаную шапочку и заботливо прикрыл горло шарфом. Не спеша молодые люди двинулись к подъезду Руслана, разговаривая о всякой ерунде, но о ерунде приятной, казавшейся им важной и интересной. В основном говорил Руслан, а Толик молчаливо слушал, изредка вставляя словечко-другое. Юноши почти дошли до подъезда и уже собирались прощаться, как вдруг из тьмы вынырнула замотанная в многочисленные тряпки и юбки женщина. За юбки держались два крошечных ребенка, одетых еще более живописно. Она метнулась к ребятам и пронзительно заголосила:
— Дайте пятьдесят копеек ребенку на молоко! Три дня не ели, молодые, красивые, я вам счастье нагадаю, любовь наворожу!
Детишки заученно запищали жалобными голосами, причмокивая и показывая грязными пальцами на голодные рты. Вмиг поднялся шум и визг, словно кричали не три человека, а целая орда диких кочевников. Цыганка истово просила дать хоть десять копеек, на которые можно было купить только стакан газировки без сиропа или коробок спичек.
— Дайте хоть копеечку, — умоляла она. — Хоть копеечку подайте на лекарство больному ребенку!
Прижимистый хохол Семихатко оттолкнул назойливую цыганку и потащил Толика к дверям:
— Пошла к черту, сволочь! — в интонациях студента явственно слышались нотки его жадных предков, испокон веку ненавидевших нищую голытьбу, шатавшуюся по станицам бескрайней Малороссии. Руслан грозно сдвинул черные брови и замахнулся на женщину, отшатнувшуюся, словно бродячая собака. — Ишь, цыганское отродье, нашла подавальщиков! Нет у нас ни копейки!
Детишки еще пронзительнее запищали, заплакали, но Семихатко уже вошел в подъезд, продолжая раздраженно ворчать. Более мягкий и чувствительный Толик испытывал неловкость. Он прекрасно знал, что цыгане — ловкие обманщики и мошенники, которые опутывают своими сетями доверчивых граждан, а все их гадания — не более чем способ выманить у людей сбережения. Но в душе Толику стало очень жалко оборванных детишек, вид у которых действительно был несчастный и голодный. Поколебавшись, Толик выудил мелочь из кармана и, не считая, сунул в коричневую, сложенную ковшиком, ладонь цыганки.
— Возьмите, женщина, — угрюмо буркнул он, стараясь казаться грубым, чтобы неприятное общение как можно быстрее кончилось. К тому же он подозревал, что цыгане заражены множеством неизлечимых болезней, а микробы сейчас так и перепрыгивают, как блохи, на его пальто.
Цыганка ссыпала монетки куда-то в глубину юбок и цапнула Толика за влажную руку, приговаривая:
— Я тебе погадаю, красавец, будет тебе много счастья, радости, долго будешь жить, ничего с тобой не случится. Будешь богатым, доживешь до седых волос. А твой дружок-злыдень скоро сгинет от страшной порчи, от черного колдовства, от смертельного дьявола, посреди черного леса, у тряпичного дома!
Пожелания цыганки насчет здоровья и долголетия втайне пришлись Толику по душе. Ему она сразу показалась симпатичной и мудрой женщиной, всплыли в памяти рассказы матери о верных цыганских гаданиях, о том, как одна старая цыганка давным-давно, еще в детстве, предсказала ей жизнь в большом городе, в каменном доме, в своей квартире… Толик впал в какое-то подобие гипнотического транса и стоял, слушая с полуоткрытым ртом. Слова о Руслане его немного испугали, но Толик был эгоистом и думал в основном о себе.
— Будет тебе страшная опасность, — неприятно пообещала цыганка, держа вялую руку Углова, — только ты умный, осторожный, ты будешь живым. Тебя сама смерть пощадит, дьявол обойдет стороной. Ты, золотой, брильянтовый красавец, будешь все иметь, богато жить, купишь машину и поедешь, как король, по главной улице. А злыдень сгинет; у него глупая голова лопнет.
— Ты с ума, что ли, спятил! — в бешенстве проорал Руслан, выглядывая из дверей. — Что ты с ней разговариваешь! Ну и стой тут, пока без пальто не останешься! — раздраженный дружок вновь растаял во тьме парадного.
Через несколько секунд хлопнула дверь его квартиры. Ошарашенный Толик стоял столбом, а цыганка вырвала у него несколько волосков, торчавших из-под шапки, дунула на них, плюнула Толику под ноги, что-то пробормотала на своем непонятном языке и удалилась, метя многочисленными юбками по снегу. За ней побежали цыганята, один из которых почему-то отдал Толику честь, улыбаясь белейшими зубками, словно и не рыдал только что.
Студент растерянно глядел им вслед, размышляя об услышанном. Черный лес… Может, это про поход, в который они собрались вместе с ребятами? Может, ему лучше остаться дома? Сердце Толика трусливо сжалось, но в тот же момент ему стало стыдно: как же так, он комсомолец, спортсмен, когда-нибудь он будет бороздить просторы Вселенной, открывая новые планеты и галактики… Он почти закончил металлургический факультет лучшего вуза, чтобы поработать на лучшем заводе, прославившемся своими танками, благодаря которым мы победили во время Отечественной войны! И как дурачок, он стоит и размышляет над предостережениями глупой, необразованной цыганки.
Неприятно, что он допустил слабость на глазах у Руслана, который теперь будет высмеивать его, а может, и ребятам расскажет, изобразив в лицах комичную сцену гадания… Толик грустно вздохнул и отправился домой, чтобы почитать очередной роман Беляева, большим поклонником которого он был. Ему ужасно нравились романы про космические полеты, про освоение Марса, а вот медицинскую историю про отрезанную профессорскую голову Углов старательно пропускал. Неприятной была и повесть про морского дьявола Ихтиандра, которому чадолюбивый папаша-профессор прорезал жабры. Толик не любил болезней, медицины и всего, связанного со страданиями; его привлекала другая, победоносная фантастика, хотя и в этих романах он поспешно перелистывал страницы с описаниями боев и ран, предательств и побоев… Толик Углов был слабым человеком. Вот это и почуяла вредная цыганка, так встревожившая его своими предсказаниями. Толик дал себе слово укреплять волю, которая приведет его к победе, и побрел домой.
Настроение у него улучшилось, в комнате выводил рулады нетрезвый отец, а к сундуку была прислонена отстегнутая деревянная нога… Толик сел за стол, включил лампу и взялся за перечитывание романа любимого парализованного писателя. Если бы Толик знал о болезни любимого автора, то, может быть, охладел бы к его творчеству.
Аркадий Савченко составлял список участников будущего похода. Помня о беседе с майором Николаевым, заведующий туристическим клубом долго размышлял по поводу каждой кандидатуры: нужны были люди проверенные, спортивные, тренированные и, по возможности, не слишком болтливые и любопытные. Хотя в двадцать лет болтливость и любопытство свойственны всем нормальным юношам и девушкам. Напротив Савченко на колченогом стульчике притулился Егор Дятлов, который уже свыкся с мыслью о том, что он будет главным, что именно на него партия и правительство возложили ответственность за важную экспедицию, что именно ему поручено руководить происходящим. За минувшие три дня Егор словно раздался в плечах, стал старше, мудрее. Он важно беседовал с Аркадием Семеновичем, всем своим видом давая понять, что он не просто студент Егор Дятлов, а руководитель будущего похода, облеченный властью и ответственностью.
— Итак, без вопросов у нас проходят по списку Углов, Семихатко, Дубинина, Портнова, Славек… С ними вы уже много раз ходили по самым сложным маршрутам… — рассуждал Савченко, водя карандашом по листу бумаги. — Кого еще возьмешь с собой?
Егор задумчиво покачал светловолосой головой. Теперь даже проверенные ребята вызывали у него недоверие и опасение, он беспокоился об их несовершенстве, мягкотелости, слабости… Он словно возвысился над обычной группой и стал ясно видеть все недостатки своих товарищей. Мучительные колебания и раздумья и так отняли у него очень много времени; каждый день он выбирал, размышлял, прикидывал и никак не мог остановиться ни на одной кандидатуре. Более спокойный, закаленный в жизненных бурях Савченко предложил:
— Вот есть отличный парень Олег Вахлаков. Он с вами два раза ходил до Уральского Камня, можно его включить в группу. Тем более он сам просился в поход. Парень он здоровый, на него можно самый тяжелый рюкзак навесить — он справится. Потом — Феликс Коротич, он с третьего курса, нормы ГТО прекрасно сдал, учится отлично, впишется, я думаю, в ваш коллектив. И Женя Меерзон.
— Согласен, — ответил Дятлов. Ему стало легче при мысли, что кандидатуры предложил сам Аркадий Семенович. В принципе, неплохие ребята, вот только Вахлаков…
Веселый, разговорчивый, общительный здоровяк с заметным брюшком, грозившим в будущем превратиться в настоящее брюхо, силач Вахлаков очень любил покушать. Олег прекрасно ладил со всеми, правда, иногда утомлял своей болтливостью. Но во время прошлого похода произошли довольно странные и неприятные события, которые заставили Егора усомниться в честности и порядочности Вахлакова. Пропали деньги, которые лежали в дерматиновой сумке с замочком, конечно, незапертым. Чтобы не потерять в походе деньги и билеты на обратную дорогу, чтобы бумаги не промокли от снега в карманах, ребята складывали документы, купюры и билеты в потертую коричневую папочку-сумку, заворачивали в целлофан и прятали в один из рюкзаков. И вот в последний день похода, когда группа уже выходила к поезду, хватились — и обнаружили, что билеты и паспорта на месте, а денег нет. Потеряться купюры вряд ли могли, папка лежала на дне рюкзака, за которым присматривали особенно внимательно. Все были в растерянности и недоумении: сумма небольшая, да и откуда у бедных студентов крупные сбережения? Ясно было, что деньги кто-то взял. Егор сам себе не верил, но ночью он слышал странные шорохи, а открыв глаза, во тьме палатки заметил копошащегося Вахлакова.
— Ты чего, Олег? — спросонья удивился Егор.
— Да вот живот схватило, — пробормотал растерянно Вахлаков, — ищу уголь активированный, а то понос начинается.
Егор успокоился, перевернулся на другой бок и снова погрузился в сон.
Когда обнаружили пропажу, в душе Егора сразу поселились неприятные подозрения, но он постыдился их высказывать. Может, и впрямь деньги каким-то таинственным образом выпали из папки? Может, их взял кто-то другой? Егор долго мучился, потом подошел к Вахлакову, безмятежно жующему бутерброд в ожидании поезда, и спросил:
— Олег, ты не брал деньги? Ну, помнишь, тогда, ночью, когда ты уголь искал? Может, по ошибке взял, а потом тебе неудобно стало признаться? Скажи честно, я никому не расскажу. Положим деньги в рюкзак и скажем, что они случайно выпали из папки.
Лицо Вахлакова вмиг стало свекольного цвета, и он в гневе завопил:
— Ты что, сдурел, что ли?! Я в жизни чужого не брал, даже по ошибке! Что я, сумасшедший, что ли, по-твоему?
Егору стало так неудобно, так совестно, что он стал уговаривать Вахлакова успокоиться и никому не рассказывать о разговоре. Но Вахлаков раскипятился и уже в полный голос орал, так что ребята, сидевшие на рюкзаках чуть поодаль, стали оборачиваться и с интересом прислушиваться к происходящему. Дятлов переминался с ноги на ногу, проклиная себя за то, что затеял это глупое разбирательство, а Олег кричал, поднявшись в полный рост и нависая над Егором, как колосс Родосский:
— Нет, ты докажи, прежде чем обвинять! Я такой же комсомолец, как и ты, такой же студент. По какому праву ты меня обвиняешь в воровстве?!
Егор стал извиняться и уговаривать Вахлакова успокоиться, но тот все орал и скандалил, ничем не напоминая того веселого добродушного парня, каким он был еще несколько минут назад. Превращение милого парнишки в разбушевавшегося скандалиста почему-то убедило Егора в несостоятельности подозрений, и всю обратную дорогу Егор пытался загладить свою вину перед товарищем. Но, приехав домой, он вспомнил, что во время прошлого похода, куда ходил и Вахлаков, пропали часы у Семихатко. Руслан очень переживал потерю, корил себя за легкомыслие и все вспоминал отличные “командирские” часы, подаренные ему отцом. Он полагал, что посеял часы по время спуска с горы: кожаный ремешок размок от снега и неплотно облегал руку. Но Егор хорошо помнил, что часы были на запястье Руслана, когда группа уже сидела в палатке, ожидая ужина. Он мельком взглянул на циферблат, чтобы узнать, который час… Руслан же упрямо твердил, что часы потерял на горе, спорить с ним было бесполезно, тем более что искать круглый маленький предмет в снегах Урала — занятие совершенно гиблое, бесполезное. Егор мучился и страдал, строя предположения и домыслы, но никаких доказательств у него не было, так что со временем неприятная история изгладилась из его памяти. Вот только отношения с Вахлаковым охладели, теперь Егор избегал встреч с бывшим приятелем и, завидев могучий торс в коридорах института, искал предлог, чтобы не поздороваться с Олегом, сворачивая в столовую, в библиотеку или куда-нибудь еще.
Но сегодня Егор старался быть особенно объективным, потому что сам ощущал свою избыточную подозрительность и недоверчивость. Он решил согласиться с Савченко, чтобы не показаться мелочным и злопамятным. И Савченко твердой рукой вывел химическим карандашом последние три фамилии списка: “Вахлаков, Коротич, Меерзон”. Девять фамилий. А десятую можно не вписывать, с десятым членом экспедиции ребятам и самому Егору только предстоит познакомиться — это чернявый Степан Зверев, с которым Савченко встречался в кабинете майора Николаева. Именно он будет настоящим руководителем похода, но пусть честолюбивый юноша считает главным себя: так будет лучше и удобнее для всех.
Егор налил себе черного чаю в треснувший стакан и с удовольствием стал пить. В кабинете Савченко он давно чувствовал себя как дома, даже лучше, если учесть, что странности матери в последние дни настолько усилились, что Егор стал подозревать ее ненормальность. Мать все-таки выворотила несколько досок пола и долго светила в образовавшийся проем фонариком-“жучком”, нажимая на рычажок динамо-машинки. Фонарик жужжал, и слабое пятно желтоватого света падало в черную дыру, откуда, по словам матери, несло мертвечиной.
— Егор, погляди, где там дохлая крыса? — настойчиво гнусила мамаша, выставив толстый зад, обтянутый застиранным байковым халатом. — Чувствуешь, как пахнет мертвечиной?
Егор покорно глядел в образовавшийся проем, шарил кочергой под досками, но, кроме старого строительного мусора, ничего не находил. Мать раздраженно ныла:
— Там что-то мертвое, Егор, я чувствую. В комнате уже дышать невозможно!
Источник мифического запаха так и не был обнаружен. Тогда мать надела марлевую повязку, чтобы хоть немного отфильтровать зараженный дыханием смерти воздух. В повязке она проверяла тетради и, даже ложась спать, не сняла толстый респиратор, сквозь который с затрудненным шумом проходило ее дыхание.
Узнав, что сын собирается в поход, сумасшедшая Тамара решила в его отсутствие полностью обследовать комнату и найти наконец источник зловония. Она украдкой принесла здоровенный лом, топор, которые взяла в школе из пожарного уголка, и с нетерпением ожидала отъезда горячо любимого сына, который вдруг стал помехой на пути очищения жизненного пространства. Кроме того, Тамара начала слышать какие-то голоса, тихие и угрожающие. Голоса неразборчиво пугали, предостерегали, тревожили. Их источник тоже был неопределенным: то ли они звучали в голове Тамары, то ли раздавались из-под пола, где разлагалась чудовищная крыса… Ей показалось, что она слышит голос покойного мужа, погибшего на войне, но неразборчивые шепоты и причитания сливались в одну страшную мелодию, которая выводила бедную женщину из себя. Тамара ничего не рассказала Егору, в глубине души понимая ненормальность происходящего, но сама была уверена, что стоит найти источник мерзкого запаха — и мучительное состояние прекратится, голоса замолчат, жизнь снова войдет в свою колею и больше ничто не помешает ей проверять сочинения, подчеркивать красным карандашом ошибки, ставить отметки и готовиться к следующим урокам.
Егор замечал, что мать настороженно прислушивается к чему-то, он тоже хотел как можно скорее пойти в лес, в поход, услышать радостный скрип снега под лыжами, ощутить умиротворение и спокойствие, скользя под куполом серого уральского неба, посреди снежной равнины или кедрового леса, такого красивого и мирного. Тогда его нервы, перегруженные учебой и общением с мамой, успокоятся, здоровая кровь побежит по жилам, сон станет крепким, аппетит — отменным, целые дни и ночи он будет проводить в компании веселых ребят, друзей, с которыми жизнь скоро заставит его расстаться. Он, Егор, станет заместителем декана, известным ученым и крупным руководителем, защитит диссертацию, а в лаборатории откроет новый закон, который перевернет все имеющиеся на сегодняшний день научные представления…
— Скорее бы послезавтра! — вырвалось у Егора.
А Аркадий Семенович улыбнулся:
— Не терпится в поход?
— Да, Аркадий Семенович, — признался Егор. — Охота немного отдохнуть в лесах, в горах, песни попеть…
— За девушками поухаживать… — лукаво подхватил Савченко. — Самое время тебе за девушкой приударить, ведь ты уже на пятом курсе, вот-вот институт закончишь. Кстати, Рае ты, кажется, нравишься…
Рая мало интересовала Егора, она была толстой и непривлекательной, но сама мысль о том, что он нравится кому-то, была чрезвычайно приятна и грела самолюбие. Егор заулыбался, на зарумянившихся щеках показались симпатичные ямочки, так волновавшие пылкое сердце Раи Портновой. Куда приятнее Егору было бы услышать о том, что им заинтересована Люба Дубинина… В глубине души он не сомневался, что Люба с радостью пойдет на сближение, надо только выбрать удобный момент и поговорить с нею о чувствах, предложить дружбу, намекнуть на их дальнейшие перспективы. В походе он сможет добиться Любиного внимания и как-то выстроить их отношения. А Райка — это даже хорошо, просто отлично: она создаст такую милую напряженность, будет оказывать Егору знаки внимания, ухаживать за ним, это, конечно, повлияет на Любу, заставит ее быть более активной и открытой. Егор мысленно уже расставил все на свои места и представлял картину: он объясняется с Любой, потом честно говорит о своих планах заплаканной, но понимающей его Райке, они договариваются остаться друзьями…
Аркадий Савченко хмыкнул, глядя на мечтательное выражение лица молодого человека, и совсем по-стариковски подумал: “Эх, молодость, молодость! Куда все ушло?.. Видно, пора мне готовиться к пенсии — укатали Сивку крутые горки”… Аркадий тоже налил себе чаю из закопченного чайника и достал баранки, которыми Егор тут же аппетитно захрустел, а сам заведующий обмакивал сначала в горячий чай — зубов у него уже было маловато, порастерял он свои зубы на гражданской, в НКВД, в тюрьме, отобрала их у него все та же безжалостная Судьба, в которую товарищ Савченко истово верил.
Двое мужчин с удовольствием пили чай и беседовали, на улице шел крупный снег, укутывая теплым одеялом обмерзшие деревья, налипая на провода, покрывая асфальт пушистым ковром. Все же зима шла к концу, теплых дней становилось все больше.
Собрание назначили на шесть часов вечера. К желтому двухэтажному зданию подтягивались, болтая и веселясь, участники предстоящего похода. Пришел Егор Дятлов, следом за ним появились Углов и Семихатко, хлопнула дверь за Раей Портновой и Любой Дубининой; раздались быстрые шаги Юры Славека; чуть не опоздали Женя Меерзон и Феликс Коротич — долго ждали троллейбуса. Последним явился весельчак Вахлаков, в распахнутом тулупе и мохнатой ушанке казавшийся совсем громадным великаном. Ребята вошли в небольшую комнатку, где сразу стало очень тесно и шумно. Кое-как расселись на скрипучих стульях, Вахлаков взгромоздился на подоконник, девушки присели на диванчик у стены. Не успели угомониться, как вошел Аркадий Семенович с незнакомым чернявым мужчиной.
— Ну, здравствуйте, спортсмены! — весело поздоровался Савченко, усаживаясь за стол. — Все в сборе?
— Все в сборе! — отрапортовала активная Рая, ради встречи с Егором принарядившаяся в кофточку с отложным воротничком и плиссированную юбку, удачно скрывающую толстые ноги и тяжелый зад. В походе придется носить спортивный костюм, который совершенно не идет ей, так пусть в этот вечер Егор увидит, какая она элегантная и красивая! Люба тихо улыбалась, глядя на Юру Славека, который был чересчур нервен. Люба по-своему истолковала нервность Юры: ей показалось, что он не хочет при всех демонстрировать их начавшуюся близость. С одной стороны, это было разумно, с другой — Любе стало немного обидно, она сжала губы и отвела взгляд в сторону. Егор Дятлов был очень напряжен: он глубоко осознавал свою ответственность и чувствовал важность происходящего.
— Вот, ребята, один хороший человек просится с вами в поход, — начал Савченко, указывая на Степана Зверева. — Он воевал, трудился, так что только теперь появилось у него время, чтобы походить на лыжах, полазить по горам. Конечно, товарищ Зверев старше вас, но я со своей стороны горячо рекомендую взять его в вашу сплоченную группу. Человек он веселый, активный, мастер спорта, так что хлопот у вас с ним не будет. Впрочем, дадим ему слово, пусть товарищ Зверев сам за себя говорит!
Степан улыбнулся всеми своими фиксами, став чрезвычайно обаятельным. Он встал, пригладил курчавые волосы и с заметным акцентом начал:
— Я хочу с вами, уважаемые товарищи, отправиться в лыжный поход самой сложной категории. Вот товарищ Савченко вам про меня почти все сказал: я воевал, прошел фронт, потом работал и учился, занимался партийной работой. Сейчас оглянулся — а жизнь-то проходит, я уж старый становлюсь. Ведь я когда-то на лыжах отлично ходил, замечательно, только вот теперь не с кем мне в походы отправляться. Мой старинный товарищ Аркадий Семенович пообещал, что спросит у ребят, бывалых туристов — возьмут ли меня с собой? Я человек полезный, многое умею, кроме того, возьму с собой охотничье ружье, чтобы пострелять белок и зайцев, поохотиться. В тех местах, куда вы отправляетесь, знатная охота!
Глаза у юношей загорелись при упоминании об охоте. Нечего было и думать об этом раньше, без товарища Зверева: ни у кого из них не было разрешения на покупку ружья. Да и денег таких не водилось. Упоминание о старости также было хорошим ходом: студенты втайне действительно считали всех людей старше тридцати лет пожилыми. Степан откровенно признал свой недостаток — старость, так что показался им человеком прямым и приятным. Да еще — охотником, лыжником, а главное — фронтовиком! Девушки тоже заинтересовано смотрели на кудрявого Степана.
— Мы с Аркадием Семеновичем вместе работали, так что он меня может охарактеризовать, — продолжал Степан. — Я член партии с пятнадцатилетним стажем, имею награды, медаль “За отвагу”, но вот стою сейчас перед вами и волнуюсь, как школьник: вдруг вы меня не возьмете? Может, вам скучно покажется брать в свой веселый коллектив такого немолодого и незнакомого вам человека? Решайте, товарищи комсомольцы, мою судьбу, а я скажу только: очень мне хочется в поход!
Искренность Степана Зверева задела студентов, им стало даже жаль такого отличного человека, коммуниста, фронтовика, который так по-детски просит их взять его с собой. Только Егор Дятлов понимал, в чем дело: ему намекнул на это в недавней беседе седой майор Николаев. Но и ему очень понравился Степан. Толик Углов колебался и размышлял: вдруг Степан окажется плохим человеком? Вдруг по старости он не сможет быстро идти на лыжах? Или вот начнет выпивать? Но свои опасения Углов не высказал вслух, его и так считали перестраховщиком. Толик тяжело вздохнул и решил молчать как рыба. Когда вопрос о Степане вынесли на голосование, Толик вместе со всеми поднял руку, хотя интуитивно Зверев его отталкивал, казался непростым и опасным человеком. Но Толик так привык подчиняться воле большинства, был так неуверен в себе, что не задал ни одного вопроса. Он вспоминал недавнее происшествие с цыганкой и очень боялся, что Русланчик начнет хохмить и пересказывать смешную сцену охмурения глупого Толика грязной цыганкой-гадалкой.
— Конечно, надо взять товарища! — горячо поддержал Степана Вахлаков. — Что нам, жалко, что ли! Тем более ружье!
— Дело не в ружье, — неторопливо сказал Женя Меерзон, тихий очкастый юноша с большим носом.
Женя учился в мединституте, поэтому к его мнению прислушивались, в походах он был настоящим доктором, чья помощь оказывалась своевременной и профессиональной. Особо уважал Женю мнительный Толик Углов.
Женя был худым и высоким. Уши у него слегка оттопыривались, что придавало внешности что-то мальчишеское, детское. Втайне Женя Меерзон мечтал о пластической операции, которую сделает себе, став богатым и успешным. Он попросит коллег-врачей поплотнее прижать к голове эти мерзкие лопухи, которые так не гармонируют с его интеллигентной внешностью.
— Дело в том, что товарищ имеет полное право с нами пойти. Мы будем только рады, — закончил вежливый Женя, слегка сконфузившись и покраснев.
Женя и сам учился в другом вузе, поэтому он считал своим долгом поддержать Степана. Тем более взрослый опытный человек в походе — это всегда хорошо, это надежная опора на всякий непредвиденный случай. Женя был дальновидным интеллигентным юношей, привыкшим тщательно обдумывать все свои высказывания. Он никогда не спешил, не торопился, даже ходил спокойным шагом, как взрослый рассудительный человек. В клинике ему уже доверяли больных, на которых Женя производил самое лучшее впечатление своим умным лицом, толстыми стеклами очков и тихим голосом настоящего врача. В походах с Женей было немало хлопот — он не слишком хорошо ходил на лыжах, но зато был надежным и порядочным человеком, всегда готовым прийти на помощь товарищам. Женя никогда не отказывался от тяжелой ноши, не скулил, не жаловался, даже когда упал при спуске с высокой горы, разбил драгоценные очки и практически ослеп, все последующие дни двигаясь почти на ощупь. Жене пришлось много страдать в жизни, хотя сам он не любил про это вспоминать.
Маленьким мальчиком он попал в фашистский концлагерь, располагавшийся на территории Польши. Родители его погибли подо Львовом, их расстреляли в овраге вместе с другими евреями, не успевшими скрыться. Женю прятали сердобольные соседи, но полицаи нашли мальчика и отправили в лагерь, где практически невозможно было выжить. Семилетний ребенок видел груды трупов, видел жертв чудовищных нацистских экспериментов, которые проводились в лаборатории. Чудом он избежал участи большинства узников — в тот день, когда Женю должны были отвести в страшное здание посреди лагеря, пришли наши. Даже бывалые, закаленные в боях солдаты ужаснулись увиденному. А крошечный скелетик с номером на тоненькой, как палочка, руке доверчиво прижимался к груди солдата, по лицу которого текли крупные слезы. На всю жизнь Женя запомнил запах шинели, ее грубый ворс, жесткие, но нежные ладони освободителя, влажный черный хлеб, который ел, давясь, под одобрительные слова солдат… Магическое слово “фронтовик” произвело на Женю огромное впечатление, он сразу проникся к Степану Звереву полным и безоговорочным доверием и даже любовью. Но высказал свое мнение не торопясь, тихим голосом, как всегда поступал в жизни.
Женя жил в детском доме, получил образование, прекрасно учился, так что учителя и воспитатели души в нем не чаяли. Потом мальчик легко поступил в медицинский институт. Это было чрезвычайно трудно: еще недавно бушевало страшное дело врачей-вредителей, уморивших гениального отца страны товарища Сталина. Эти врачи сплошь были евреями, агентами мирового сионизма, смелая женщина Лидия Тимашук разоблачила проклятых оборотней, но они успели лишить жизни, злодейски “залечить” огромное количество советских людей. Некоторых врачей успели расстрелять, более удачливые получили двадцатипятилетние сроки лишения свободы, но тут оказалось, что произошла ошибка. Врачи никого не убивали. У отважной Лидии Тимашук отобрали обратно орден, которым наградили до этого за успешное разоблачение, но слухи продолжали связывать врачей, евреев и чудовищные убийства, которые они совершают. Только отличный аттестат Жени, прекрасные характеристики из райкома комсомола и великолепно сданные экзамены позволили юноше стать студентом. Большую роль сыграл и концлагерь, в котором ему посчастливилось выжить. Приемная комиссия рассмотрела документы абитуриента Меерзона и приняла его в институт.
Женя начал свой путь в медицине, движимый самыми благородными целями. Но помимо целей идеальных, были и вполне материальные стремления: Женя хотел жить хорошо. Убогая обстановка детского дома, жалкие игрушки, серая, застиранная одежда вызывали у мальчика отвращение; даже через адское пекло концлагеря пронес Женя воспоминания о своем доме, о своей семье, об обильных субботних застольях, когда на столе появлялись прекрасные блюда, состряпанные мамой и бабушкой: рыба-фиш, сырники, овощная икра, гусиные шкварки… Стол был накрыт белоснежной скатертью, горели свечи в старинном семисвечнике, в графине рубиновым цветом переливалось вино, которое давали попробовать и мальчику. Семья была зажиточной, родители — трудолюбивыми. Мама отлично шила, к ней обращались все высокопоставленные персоны, желавшие иметь красивые платья и костюмы, отличного покроя пальто и пиджаки. Отец был сапожником, мастером высокого класса, но для сына он желал иной карьеры. Папа обнимал маленького Женю и певучим голосом рассказывал, как Женя вырастет, как выучится, как станет носить отличные костюмы и лакированные ботинки, золотое пенсне и мягкую шляпу. К Жене будет ходить лечиться весь город, он будет самым уважаемым человеком! И у него будет много денег, чтобы его жена и маленькие детки ни в чем не знали отказа. Папины слова часто звучали в душе мальчика в самые страшные дни заточения в смертельном лагере. Словно волшебное заклинание, повторял он папины обещания и верил, что с ним ничего не случится. Родителей уже не было в живых, их несчастные тела превратились в землю, из которой мы все пришли и в которую все уйдем, но их любовь и надежда продолжали согревать и спасать мальчика. На нарах Женя закрывал глаза, складывал истощенные руки на впалой груди и мысленно представлял себе папино дорогое лицо с черной бородкой, живыми яркими глазами и прекрасной улыбкой. Думал он и о маме, полной и красивой Розе Исааковне, которая подает на стол кушанья мягкими круглыми руками и ласково разговаривает с любимым сыночком… И седая бабушка Двойра протягивает внуку пирожок с вишнями, говоря на идише: “Кушай, маленький красавец, милый мальчик Женечка!”…
Эти картины детства сохранили Жене жизнь в концлагере, позволили не потерять себя в казенной и нищей атмосфере детского дома, от него всегда исходило теплое сияние любимого ребенка. А кого любили родители, того все будут любить. По крайней мере, так уверяла бабушка Двойра, а она всегда бывала права.
Женя больше всего на свете мечтал о собственной квартире. Он так часто воображал обстановку своего будущего дома, красивую мебель, скатерть с кистями, большие просторные комнаты, картины на стенах, что квартира уже как бы существовала в реальности. Правда, пока еще не принадлежала юноше. Следовало приложить большие усилия, чтобы получить ее. Женя был терпелив, скромен, но очень целеустремлен. Ночами в шумной общаге он сидел за учебниками, готовясь к каждому экзамену и зачету, стараясь получить только отличную отметку. Другие студенты писали шпаргалки, веселились, выпивали, танцевали, ухаживали за девушками, прожигали жизнь, распевая известную студенческую песню “Колумб Америку открыл, для нас совсем чужую; дурак, зачем он не открыл на нашей улице пивную!”, а Женя старательно учился.
На втором курсе он стал ходить в походы благодаря знакомству с Феликсом Коротичем, которого поселили в его комнате общежития. Рассудительный и спокойный Феликс сразу нашел общий язык с таким же тихим и рассудительным Женей.
Феликс Коротич был плотным белорусом, эвакуированным еще в детстве с захваченных врагом территорий. Его отец был убит на войне, во время легендарного Сталинградского сражения, а мама умерла от тифа в самом конце войны. Соседи, поднатужившись, сдали Феликса в интернат и захватили освободившуюся комнату. Молчаливый мальчик все понял и затаил обиду. Он старательно учился, но успехами не блистал. Зато добился отличных результатов в спорте, занимая первые места на всех районных и городских соревнованиях. К окончанию школы над кроватью Феликса висели многочисленные медали на наградных лентах, а кубки, полученные им за спортивные успехи, пылились в шкафу в углу директорского кабинета. “Наша гордость”, — гласила надпись под фотографией Феликса Коротича на стенде при входе в интернат.
Феликс был довольно замкнутым подростком, но добрым в душе и щедрым. Он поступил в технический институт благодаря своим достижениям в спорте, а вовсе не средне сданным экзаменам. Места в общежитии оказались заняты, и Феликсу предложили койко-место в медицинской общаге, в комнате, где уже жили-поживали четверо студентов. За это Феликс обязался вести спортивную секцию для будущих врачей. У Жени и Феликса оказались похожие характеры: оба не любили шум, дикую музыку и пьянство. Они планомерно готовились к сессиям, причем часто Жене приходилось растолковывать Феликсу какие-нибудь премудрости истории КПСС или основ марксизма-ленинизма: Феликс был потрясающе туп во всем, что касалось философии и политики. С круглым выпуклым лбом, с завитком русых волос, широкоплечий Феликс покорно внимал объяснениям своего приятеля решений съезда партии или Франкфуртской программы… Коротич взамен показывал Жене приемы рукопашного боя, разнообразные подсечки и удары, которыми можно было свалить с ног самого сильного соперника.
Приятели вместе записались в туристический клуб института, где учился Феликс, и с удовольствием ходили в походы. Это времяпровождение нравилось им куда больше, чем хождение по ресторанам, свидания с легкомысленными девушками, посещение театров и кино. Женя мечтал связать свою будущую жизнь с полногрудой еврейской девушкой, спокойной, хозяйственной и милой. Необязательно ослепительной красавицей, но доброй и нежной, чистой и целомудренной. Подсознательно ему хотелось повторить чудные мгновения детства, счастливые часы, проведенные в окружении самых любящих и близких людей.
Феликс пока не задумывался о любви и о семье, он то и дело вспоминал отвратительных соседей: белобрысую тетю Валю и ее вечно пьяного спутника жизни дядю Колю, их наглых гнилозубых детей Петьку и Вовку, которые после смерти матери Феликса перерыли все вещи в их маленькой комнате, украли все, что могли, присвоили даже серебряный мамин крестик, даже стоптанные сапоги, единственную обувь, в которой мама ходила на работу… А потом писали доносы в домоуправление, в местком, в райком партии, в школу, где учился мальчик, ставший круглым сиротой, настаивая на том, чтобы его поместили в детское заведение… Феликсу было четырнадцать лет, и он вполне мог бы жить один на своей жилплощади, но алчные соседи твердо решили отобрать у него комнату и завладеть всей квартирой. В ход пошли угрозы, многочисленные комиссии и жалобы… В конце концов пришла инспекция по делам несовершеннолетних, две усталых тетки неопределенного возраста, и постановили отправить мальчика в интернат. А комнату передали во временное пользование соседям.
За время пребывания Феликса в интернате тетя Валя родила еще двоих уродливых детишек, так что никто не собирался возвращать ему отнятое. Пропали все вещи, вся жалкая мебель, остававшаяся в квартире. Когда Феликс попытался зайти в свой бывший дом, чтобы взять мамино пальто и настольную лампу, тетя Валя вытолкала его за дверь, обдавая запахом перегара и лука. “Нету здесь ничего твоего!” — орала фурия, запирая дверь на замок.
Однажды темной ночью квартира выгорела дотла. Неизвестно, что послужило причиной пожара: то ли вредная привычка дяди Коли курить в вонючей постели не менее вонючие самокрутки, то ли гнилая проводка, то ли не потушенная тетей Валей спичка… Может быть, с огнем баловались детишки, вечно остававшиеся без присмотра. Но в результате пожара сгорело все, что могло сгореть, в том числе и тетя Валя с дядей Колей, которые, судя по данным экспертизы, наклюкались до такой степени, что не смогли встать с постели. Детишки чудом покинули горящую квартиру, и теперь уже комиссия определила их в тот же интернат, который закончил Феликс. Законы не позволяли оставить жилплощадь несовершеннолетним обитателям, освободившуюся квартиру отремонтировали, и через две недели в просторные, обновленные малярами пенаты въехал родственник начальницы жилконторы, вороватой взяточницы с вытравленными перекисью волосами. А обгоревшие трупы тети и дяди отвезли на дальнее кладбище и похоронили в одном фанерном гробу.
Феликс был полностью согласен с мнением Жени. Следовало взять в их группу этого подтянутого общительного человека с золотыми зубами. Когда началось голосование, Коротич одним из первых поднял свою мускулистую руку “за”. Удовлетворенный решением собрания Степан — он попросил ребят называть его запросто, по имени, — сел на один из стульев и стал внимательно слушать, этим еще больше расположив к себе сердца туристов. Обсуждали маршрут.
А маршрут предлагался очень трудный и немного странный. Вместо того, чтобы идти по живописному кедровому лесу, предлагалось свернуть и пойти к перевалу по равнине, рядом с тайгой, отходя от леса все дальше и дальше. И потом идти вдоль самого перевала, вплоть до горы Сяхат-Хатыл, высившейся в конце гряды. Места ночевок были тщательно определены. После того, как туристы перейдут перевал, предполагалось еще раз свернуть и дойти до Вижая, откуда уже уехать на поезде. Подъемы и спуски, крюки и остановки осложняли маршрут очень сильно, но ребятам нравилось все трудное и непростое. Это будет настоящая проверка на выносливость, после похода предполагалось присвоить всем участникам высокий разряд, а самым лучшим — тем, кто уже достиг этого, — дать звание мастера спорта! От таких перспектив дух захватывало, так что даже осторожный Толик Углов обрадовался и размечтался о том, как нацепит на лацкан видавшего виды пиджака значок спортсмена-разрядника, с каким уважением посмотрят на него другие студенты! Они будут спрашивать:
— Трудно было в походе, Толик?
А Толик небрежно ответит:
— Трудновато приходилось, но мы с ребятами справились!
Об остальных и говорить не стоило, все были обрадованы и совсем не обратили внимания на странность запутанного маршрута, благодаря которому им придется, то и дело петляя и возвращаясь назад, ползти по скучной равнине все севернее и севернее…
Степан Зверев зорко следил за будущими товарищами своими глазами-маслинами, хотя с губ его не сходила добродушная улыбка. Рая и Люба обсуждали продукты, которые следовало взять с собой, к их дебатам подключился и любитель хорошо покушать Руслан Семихатко. Он громко обсуждал преимущества корейки перед колбасой, но признавал отменный вкус и того, и другого; рассказывал о вкуснейшем сыре, считал, загибая толстенькие пальцы, сколько следует взять банок тушенки и сгущенки, причем по его подсчетам получалось астрономическое количество… Юра Славек подобрался поближе к Любе и ждал удобного момента, чтобы отозвать девушку в сторону и пригласить в кафе-мороженое. Он в обществе друзей позабыл свои недавние страхи, словно нелепый сон, и теперь весь горел от желания остаться наедине с Любой, которая нравилась ему все больше и больше. Люба и впрямь была хороша в новой синей кофточке с небольшим вырезом, в облегающей черной юбке, подчеркивающей стройность ее длинных ног и тонкую талию. Она раскраснелась и краем глаза следила за Юрой, ей хотелось немного помучить его за первоначальное равнодушие. Егор Дятлов весь ушел в обсуждение деловых вопросов, стуча время от времени карандашом по столу, призывая к тишине; с ним разговаривал Аркадий Семенович; к беседе руководителей незаметно присоединился и новичок Степан Зверев, давая очень ценные советы тихим голосом. Феликс и Женя Меерзон рассматривали лыжную мазь, которую им показывал Толик. Толику импортную мазь дал на сохранение Руслан, боявшийся потерять такую ценную вещь. Мазь была упакована в красочную обертку, из-под которой серебрился слой фольги. Пахла мазь действительно исключительно, каким-то дорогим одеколоном.
Только Вахлаков молчал и наблюдал за всеми. Сейчас, когда никто на него не смотрел, с его казавшегося открытым лица сползла привычная маска добродушия; глаза глядели настороженно и пристально, словно ощупывая лица туристов. Нижняя полная губа еще больше выпятилась вперед, брови сомкнулись в одну линию, вся его большая фигура выражала напряжение. Он походил на большого зверя, приготовившегося к прыжку, неуклюжесть, которую он охотно демонстрировал, тоже оказалась позой. Когда к нему обратился с каким-то вопросом Егор Дятлов, Вахлаков вздрогнул и самым приятным образом улыбнулся:
— Абсолютно согласен! — с готовностью выкрикнул он, разражаясь пронзительным идиотским смехом, в котором зато звучали нотки дружелюбия и приязни. У него на самом деле было хорошее настроение, ему в голову пришли кое-какие интересные мысли, которые он собирался воплотить в самом ближайшем будущем.
Собрание закончилось около девяти часов вечера. Раскрасневшиеся, веселые, полные самых радужных надежд и планов студенты, гомоня и смеясь, вывалили всей толпой на улицу. Егор Дятлов хотел подойти к Любе и поговорить с нею, но рассудил, что ему, будущему руководителю важной экспедиции, не стоит торопиться и на глазах у всех заводить личные отношения и приватные разговоры. Егор немного поколебался, потоптался, потом махнул рукой и направился в сторону трамвайной остановки. Времени впереди предостаточно, успеет он и в походе наладить личную жизнь. Егор зашагал к трамваю один, высокий и молчаливый, лелея в душе самые честолюбивые планы. Ему не слишком хотелось ехать домой, но оставалось всего два дня до похода: следовало собраться, приготовить вещи, еще раз посмотреть план маршрута… Назавтра он планировал визит в свою лабораторию (он мысленно так и говорил: “моя лаборатория”), чтобы побеседовать с научным руководителем, доктором физико-математических наук Львом Ниловичем Мехренцевым. Егор надеялся, что руководитель даст ему ценные советы относительно диссертации и, возможно, узнав о предстоящих возможностях Егора, переведет его из лаборантов в младшие научные сотрудники. Он не хотел прямо говорить о своем будущем назначении, но решил намекнуть Льву Ниловичу на возможные перспективы работы на кафедре института. Мысли о карьере, о работе вытеснили из головы романтические грезы, Егор зашагал еще увереннее и тверже, репетируя про себя предстоящую беседу, от которой зависело его будущее.
Люба Дубинина и Юра незаметно отделились от остальных и, провожаемые пристальным взглядом Раи, направились в сторону кафе-мороженого. Денег у Юры было много, ему хотелось немного похвастаться перед девушкой, показать свою независимость и щедрость. В темном зальчике теснилось много людей, Юра и Люба заняли высокий столик и, купив две двойных порции пломбира, принялись с аппетитом поедать содержимое убогих вазочек. Честно говоря, Любе давно нужно было в туалет, но стеснительная девушка предпочитала терпеть, чтобы не оттолкнуть кавалера… Юра вовсю шутил, острил, рассказывал веселые истории, а Люба думала только об одной насущной надобности, так что слушала Юру вполуха…
Рая одна поехала домой на троллейбусе. С одной стороны, она была обижена и раздосадована подлым поведением лучшей подруги, променявшей ее на пижона Юру. С другой стороны, Егор-то ушел один! Пусть и не с ней, не с Раей, но зато — один! Это вселяло надежду и позволяло мечтать о будущем. Губы Райки пунцово горели на морозе, щеки заливал румянец. Сейчас, в мутном свете троллейбусных ламп, она казалась вполне привлекательной, и даже какой-то подвыпивший парень, по виду — рабочий, стал пробираться к ней сквозь толпу, улыбаясь металлическими фиксами. Но Рая сделала строгое лицо, отвернулась к заиндевевшему окошку и спряталась за широкой спиной военного, пытавшегося в давке читать газету. Притулившись в углу, Рая мечтала о будущем походе, воображая объятия и поцелуи на фоне тайги и сугробов. Дальше поцелуев ее фантазия не развивалась, но и этих жарких грез было достаточно, чтобы девушка ощущала горячую волну в низу живота… Когда троллейбус подпрыгивал на поворотах, Рая жмурилась и прятала довольную улыбку, смутно чувствуя физическое удовольствие. Распаленная, разгоряченная, она чуть не проехала свою остановку, кое-как успела выбраться из троллейбуса, растолкав сжатых в тугой клубок пассажиров. Рыхлая старуха что-то кричала ей вслед, но Рая постаралась не расслышать эпитета “толстозадая”, чтобы не испортить себе отличное настроение.
Студентка зашагала по свежему снегу в сторону своего дома, подставляя щеки холодным снежинкам, тут же превращавшимся в капельки влаги на ее горячей коже. Рая специально замедлила шаг, чтобы насладиться чудесным вечером и своими фантазиями. Вот дура эта Любка! Нашла, в кого влюбиться — в бесперспективного Юрку, стилягу, который взбивает свой кок по полтора часа каждое утро, а потом смазывает волосы — о, гадость! — бриллиантином, чтобы они сверкали и блестели. Думает, что похож на Есенина своей слащавой рожей и светлыми волосами! На стилягу и фарцовщика он похож, которых развелось великое множество после Всемирного фестиваля молодежи в Москве два года назад. Иностранная молодежь поразила тихих советских юношей и девушек своими брюками, пиджаками, зажигалками и презервативами, с тех пор произошли разительные перемены. Некоторые девушки дошли до того, что стали появляться на улицах в брюках! Рая с негодованием думала о распущенных мерзавках, поскольку сама была обречена на ношение широких юбок, скрывающих широкий зад. Девушек в брюках видели несколько раз уже на улицах Свердловска; одну из них хорошенько оттаскали за волосы возвращавшиеся с работы труженицы машиностроительного завода. Народ, как мог, боролся с разложившимися стилягами, но мода — вещь упрямая. Вот Любка могла бы носить брюки. Ей и убогий шерстяной спортивный костюм к лицу, он только еще выгоднее облегает все изгибы красивой фигуры. А вот Рая уродилась несчастной, это родители виноваты в том, что с детства ее перекармливали…
Рая сама не заметила, как вошла в свой подъезд, воняющий кошками и прокисшими щами. Она стала подниматься по лестнице к себе на третий этаж. Вот уже и дверь родной квартиры, в середине которой сверкает начищенный папой металлический бантик, вокруг которого вьется вежливая надпись: “Прошу крутить”…
Вдруг Рая увидела, что стену рядом с дверью уродуют грязно-черные буквы. Рая вздрогнула: буквы моментально сложились в слова, полные угрозы и зла: “Здохнешь сука”. Рая похолодела от ужаса и гнева: кто-то ненавидит ее! Кто-то знает, что она собралась в очередной поход, и пугает ее, чтобы испортить настроение! Как многие люди, Рая была склонна обвинять других в собственных пороках; ей подумалось первым делом, что это сделала ее лучшая подруга, Любка Дубинина. Может, Любка изображает равнодушие к Егору Дятлову (изображает ведь равнодушие к нему сама Рая), только делает вид, что увлечена этим глупым Славеком, а на самом деле ненавидит конкурентку, догадавшись о Раиных чувствах? Рая сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Ну, Любка, ну, гадина, погоди! Рая найдет способ тебя проучить, сволочь!
Тут Рая внезапно вспомнила, что Люба сегодня зашла за ней и они вместе отправились на собрание. Когда Рая запирала дверь на хлипкий замок, никакой надписи на стене не было и в помине; такие крупные уродливые буквы они не могли бы не заметить. Стена была чистой, вернее, грязно-зеленой. Весь вечер девушки были вместе, только сейчас они расстались, Рая поехала домой, а предательница Любка отправилась со своим ухажером в кафе. Это кто-то другой написал, злой, подлый человек, который ненавидит разрядницу-спортсменку Раю, хочет ее расстроить, а если повезет… Кто бы мог это сделать? Девушка начала перебирать в уме своих недоброжелателей, но ни на ком не смогла остановиться. Все казались ей одинаково подозрительными и опасными. Рая глядела на надпись бешеными глазами, пытаясь по почерку определить писавшего, но буквы были такими кривыми и безобразными, что казались выведенными шестилеткой, едва овладевшим письменной грамотой. Или пьяным? Может, это кто-то из маминых покупателей?..
Рая отперла дверь, налила воды в ведро и принялась тряпкой стирать надпись. Грязное пятно расползлось по стене, девушке пришлось повозиться — буквы были выведены какой-то липкой субстанцией типа смолы, так что почти час пыхтящая Рая оттирала гадкие слова. Хорошо, что родители были на работе: мать подрабатывала через два дня сторожем в своем магазине, а отец задержался с квартальным отчетом. Рае не хотелось, чтобы папа и мама узнали об отвратительном хулиганстве. Настроение девушки было безнадежно испорчено. Потная, красная, расстроенная Рая полоскала тряпку в мутной от грязи воде, пришлось трижды наливать воду в ведро. Рая полоскала тряпку в ледяной воде и чуть не плакала от обиды и злости. Но она никому не расскажет об отвратительных словах, появившихся на стене возле ее двери. Она сделает вид, что ничего не случилось, а сама понаблюдает за своими и мамиными знакомыми. Пакостник обязательно выдаст себя, и тогда Рая ему (или ей) отомстит!
Олег Вахлаков посмеивался, не спеша шагая по улице. В редком свете фонарей можно было увидеть, как улыбаются его полные красные губы, как подрагивают толстые щеки от еле сдерживаемого веселья. А веселиться тихонько, про себя, он научился еще в раннем детстве. Ему нравилось быть загадочным и непредсказуемым, нравилось втихаря совершать неожиданные поступки и наблюдать за реакцией окружающих. Внешне он был открытым, приятным парнем, но близких друзей у него не было. Он шутил, рассказывал анекдоты, смеялся, но невольный слушатель отходил от громкого и болтливого Вахлакова с чувством ужасного утомления и разбитости. Вахлаков говорил только о себе: о своих делах, взглядах на жизнь, о своем здоровье и успехах, о своих приключениях, которые были им же и выдуманы. Больше всего в жизни Олег любил ничегонеделание и полную свободу, которую могли дать только деньги! А деньги Вахлаков любил всем пылом своей души.
Родители Вахлакова были слепыми. Не абсолютно, категорически слепыми, пробиравшимися по улицам с собакой-поводырем и белой тростью, а слабовидящими. Покрытые бельмами глаза отца и матери были укрыты темными очками от яркого дневного света, родители когда-то учились в одном интернате для детей с плохим зрением. Там они познакомились, а потом и поженились. Сейчас они работали на специальном заводе, где слабовидящие собирали немудрящую технику, паяли провода, плели сетку-рабицу. Как инвалидам им дали неплохую квартиру в самом центре города. У Вахлакова была своя маленькая комната, где он прятал многочисленные секреты и тайны. В отношении любимого сына родители были тоже слепы: ему прощалось все, даже не прощалось, а возводилось в заслугу. Стоило крошечному Олежеку проговорить стишок, спеть песенку, как начиналась бурная реакция: мамаша хлопала в ладоши, заливаясь слезами, обильно текущими из подслеповатых глазок, она визжала от восторга, прижимала сынишку к груди и призывала мужа восхититься талантами отпрыска. Худой как скелет, высокий отец улыбался, обнажая крепкие желтые зубы и розовые десны, умиляясь талантам Олега. Родители часами расточали похвалы и дифирамбы своему сынишке, которого видели сквозь вечную пелену родительской любви и заботы.
— Наш котик, наш крошечный песик, наше сокровище, наша умница, наш будущий начальник! — вопили родители, дрожа от радости, словно члены секты трясунов, передавая друг другу волны экстаза и обожания.
Все, что не дала им природа, все, чего лишило их уродство, воплощалось в этом крупном красивом мальчугане со здоровыми карими глазками, хитро глядящими на мир. А мир был к его услугам: все вокруг было создано людьми и природой для умного, красивого, гениального будущего начальника Олега Вахлакова. Если Вахлакова обижали во дворе другие дети, мать, истерично вопя, устраивала дикие скандалы с мордобоем, а отец потрясал палкой с резиновым набалдашником перед лицами обидчиков или их родителей, угрожая судом и милицией. Все вокруг знали безумных инвалидов, готовых выпустить кишки другим детям за своего сыночка. Поэтому детишки старались держаться подальше от Олега, в одиночестве ковыряющего песок красивым совочком. Все знали, что крепыш навяжется в игру, влезет в беседу, а потом, спровоцировав скандал, призовет на помощь своих ужасных слепцов.
— Мама! Папа! — басом орал малолетний Олег, и родители, спотыкаясь, спешили ему на помощь. Они не могли выглядывать из окна, наблюдая за безопасностью своего единственного чада, но слышали монстры исключительно хорошо, так что малейший звук тут же достигал их чутких ушей. Олега больше никто не трогал, но его стали избегать, и играл он теперь в одиночестве. Однажды во двор зашли чужие мальчишки. Они собирали дикие яблочки с кривой старой яблони, хохотали и стреляли из рогатки в забор. Олег тихонько подобрался ближе к веселой компании и попытался завязать знакомство. Он был очень общительным и всегда ждал одобрения, признания своих талантов и ума.
Кончилось все тем, что самый старший мальчик дал Олегу хороший пинок, так ему надоел нахальный малолетка. Вахлаков заорал диким, нечеловеческим голосом, но получилось так, что родители именно в эти роковые минуты вышли в специальный магазин, куда завезли дефицитную гречку и крупу со странным названием “саго”, по слухам, производимую из сердцевины пальм… Экзотическую крупу варили и начиняли ею пироги, до которых прожорливый сынок был большим охотником. Напрасно Олег орал и визжал, поражаясь отсутствию спасителей и воображая, как лысый худой папаша убивает своей палкой наглого оккупанта. Никто не пришел, а старухи, обычно сидевшие на лавочке у подъезда и грызшие семечки, демонстративно встали и разошлись по домам, вспомнив о массе неотложных дел. Они тоже не любили злобных слепцов и их мерзкого откормленного сынишку. А мальчишки, раздраженные воплями Олега, навесили ему тумаков и хорошенько напинали под толстый зад в модных вельветовых брючках.
Этот случай сильно повлиял на Олега. Он затаил ненависть к родителям, которые не пришли ему на помощь, он возненавидел весь мир, оказавшийся таким подлым и враждебным. Олег каждый вечер перед сном вспоминал лица мальчишек, их хохот, обидные слова, вспоминал, как опустел обычно многолюдный двор, потому что никто не захотел прийти к нему на помощь. Родители проклинали сволочей соседей, не заступившихся за их чадо, потрясали кулаками, а мать обещала навести порчу на всех жильцов дома, “чтобы у них зенки повытекли”…
А маленький Олег принялся таскать у родителей деньги, которые в семье никто и не думал прятать. Обнаруживая пропажи, мать визжала и причитала, полагая, что ее обсчитали, обманули другие люди. Отец тоже рассыпался в проклятиях по адресу мошенников и жуликов, только и норовящих обмишурить больного инвалида-горемыку… Олег тайком покупал пирожки и мороженое, восхитительные шарики белоснежного ванильного мороженого, выдавленные продавцом на круглую вафлю с надписью “Олег”: таких вафель было множество, с разными именами, для тех счастливых детей, которые могли позволить себе это изысканное удовольствие советских сибаритов и гурманов… Мороженое казалось еще вкуснее из-за запретности совершенного поступка, из-за того, что деньги были добыты ловким воровством. Иногда Олег важно угощал какого-нибудь парнишку, готового за шарик лакомства на любые унижения и пресмыкательства. Вахлаков больно щипал своего временного раба, тыкал ему в бок острой щепкой, царапал руку до крови, наслаждаясь мучениями безвольной жертвы и воображая, что он мстит своим врагам. Когда мороженое было проглочено маленьким подлецом-лизоблюдом, наступал неприятный момент сдачи: подлый мальчишка, облизывая липкие пальцы, норовил пнуть своего благодетеля в живот или под зад, кидал в него камни и комья грязи, выкрикивая оскорбления и угрозы. Вахлаков очень переживал такую неблагодарность. Мир стал казаться ему вовсе не таким уж приятным, каким казался раньше.
Он понял, что деньги — это очень хорошо, великолепно, а вот люди — это больно, опасно и неприятно. Родителей Вахлаков теперь просто презирал: ему были отвратительны их уродство, убожество, бедность, он ясно понял их никчемность. Родители были нужны в этом мире только для Олега, для его рождения и обслуживания. И то, как видите, они не всегда справлялись со своими обязанностями.
В школе Олег учился хорошо. Сообразительный, разговорчивый, всегда в ровном хорошем настроении, он нравился учителям, а вот ребята старались держаться от него подальше. Он чем-то раздражал детей, они интуитивно чуяли в нем какую-то неискренность и фальшь, которую не могли ощутить измотанные и усталые учителя. Олег первым отвечал на уроках, тянул руку, дрожа от возбуждения, молил: “Спросите меня! Меня! Я знаю!” — и хорошо, бойко отвечал урок. Память у него была отличная. Родители тряслись от восторга, когда Олежек зачитывал им отметки из своего табеля. Они не могли помочь ему с уроками, но их радость и восхищение заменяли все остальное.
Олег продолжал воровать, но теперь он стал более осторожным и в то же время — дерзким. Он крал завтраки у других школьников, воровал мелочь из легкомысленно брошенных портфельчиков и мешков, но делал это очень тихо, очень аккуратно. Пожирая в углу за школой чей-нибудь жалкий бутерброд, тоненько-тоненько намазанный повидлом или маргарином, Вахлаков ощущал себя владыкой мира, сильным, смелым, опасным…
После очередной кражи Олег на время затаивался, терпел, ждал, когда же снова он почувствует знакомое возбуждение, сладкое напряжение в груди и животе, всегда предшествовавшее кражам. Иногда украденные вещи были ему не нужны; так, у Вани Макарова он своровал красивый лаковый пенал с выдвижной крышкой. Хранить пенал, а тем более пользоваться им было опасно — Ваня или кто-то из ребят сразу узнали бы вещь, поэтому Вахлаков без сожаления выкинул пенал в мутные воды Исети, наблюдая, как тяжелая лаковая коробочка идет ко дну вместе с Ваниными перышками, карандашами и ластиком.
В седьмом классе Вахлаков чуть не попался. Раньше кражи приписывали кому-то другому: мальчишкам из неблагополучных семей, гардеробщице тете Нюсе с сизым от вечного пьянства носом, случайно забредшим в школу хулиганам из окрестных дворов… Чистенький, аккуратный, упитанный Вахлаков вместе со всеми сокрушался и негодовал по поводу негодяев и преступников, принимал горячее участие в поиске похищенного и оставался вне подозрений. К тому же он промышлял кражами не слишком часто, раз в четверть, чтобы не попасться.
Шел второй год войны. Голод и холод добрались до Урала, куда эвакуировали заводы, фабрики, людей… Хлеб выдавали по карточкам, нормы выдачи становились все меньше и меньше. Дети были вечно голодны, ведь им еще надо было расти; по карточкам для иждивенцев, к которым относились школьники, давали немного хлеба. Вахлакову приходилось нелегко: он привык плотно и обильно кушать под одобрительные восклицания родителей, шарящих по столу, чтобы придвинуть любимому сыну кусок послаще и побольше. Теперь стало голодно: отцу и матери давали дополнительные пайки как инвалидам, но это была капля в море — нужно было кормить фронт. Вахлаков, как и все ребята, мечтал о дне, когда он съест целую булку хлеба один, ни с кем не делясь, будет кусать и жевать вкусный мякиш, набивая полный рот великолепным хлебом, чуть сыроватым, тяжелым, ноздреватым, восхитительно пахнущим… Но на очередное воровство его толкнул не постоянный сосущий голод, а новое, еще более острое чувство напряжения; Вахлакову снились стыдные сны, он с удивлением видел, как меняется его все еще плотное, только чуть похудевшее тело, как появляются черные жесткие волосы под мышками и на лобке.
Он не мог больше сдерживаться: вошел в учительскую и из потрепанной сумки классной руководительницы вытащил хлебные карточки, маленькие квадратики серой бумаги, на которых черными буковками было напечатано: “Хлеб”. Каждый день следовало выкупать несколько граммов хлеба, а продавщица большими ножницами выстригала квадратик. Месяц только начался, были выстрижены всего три квадратика. Вахлаков сунул карточки в карман и пошел к дверям. Тут в глубине коридора послышались шаги — кто-то быстро приближался к учительской. Ужас пополз по мгновенно взмокшей спине вора. Его руки и ноги похолодели, язык прилип к высохшему небу, Олег растерялся и тупо глядел на белую дверь, готовую вот-вот распахнуться. В тот момент, когда дверная ручка начала поворачиваться под нажимом чьей-то руки, Вахлаков вышел из ступора и моментально залез под стол, удивительно ловко разместив свое крупное, уже не детское тело в пространстве между ножками. Стол стоял у стены, боком к входу, так что в полутьме (электричество тоже было лимитировано) парня было совсем не видно. В комнату вошла завуч, Вера Сергеевна, полная женщина с высокой прической. Она прошествовала к своему столу, взяла журнал, стопку тетрадей и вышла, оставив Вахлакова в полном расслаблении и странной одури. Он почувствовал жжение и сырость в трусах: в первый раз в жизни он испытал половое удовлетворение.
Карточки он отоваривал в разных магазинах, меняя их у барыг-перекупщиков. Ему пришлось потерять на этой операции почти половину добытого, но карточки выдавались для отоварки в одном магазине, к которому был “прикреплен” гражданин. Олега могли запомнить, разоблачить, выдать: он не хотел рисковать. Выкупленный хлеб он с наслаждением пожирал, как зверь; как жрал когда-то мороженое, купленное на украденные у родителей деньги.
История с кражей карточек произвела в школе дикий переполох; вызывали даже милицию, но усталый до смерти безрукий фронтовик только скорбно покачал головой; какие там отпечатки пальцев, все захватано и заляпано, да и в лаборатории криминалистики некому работать — все ушли на фронт. В основном расследуют только дела об убийстве и, конечно, хищениях государственной собственности. А тут даже неясно, не потеряла ли сама растяпа училка свои драгоценные карточки где-нибудь в битком набитом трамвае или на темной улице. А теперь заявляет о краже, чтобы чего-то там добиться, переложить ответственность на милицию…
Вора так и не нашли, а классная руководительница месяц носила домой, двум детям, жалкие судки с пустым супом из школьной столовой — ей оказали материальную помощь, какую могли оказать в тот тяжелый год. Она продала, вернее, обменяла на буханку хлеба свои сапоги и пальто. Больше у нее ничего не было. Вахлакову было жалко учительницу; он вместе с ребятами сложился и отдал в ее пользу стограммовый кусочек хлеба, положенный ему на обед. Он ведь не был извергом или отъявленным мерзавцем. Просто ему нравилось чувствовать свое превосходство над слепцами, населявшими мир.
Вахлаков затаился надолго, напуганный происшедшим, особенно — визитом милиционера. Парень ужасно боялся тюрьмы, населенной жестокими подонками, способными воткнуть заточку под ребра за воровство и предательство. О тюрьме Вахлакову приходилось слышать много: город был окружен многочисленными лагерями, а в центре высилось здание старинной тюрьмы, построенной еще при Екатерине. Почти все старое население города было потомками каторжан и ссыльных, а Сибирский тракт, деливший город на две половины, помнил звон цепей и окрики жандармов двухсотлетней давности: декабристы брели по разбитой печальной дороге к месту своего вечного заключения. Так что тюремный фольклор и рассказы о лагерях были знакомы каждому мальчишке. Вахлаков прекрасно понимал, что в заключении он не выживет. Там ему невозможно будет носить маску, его разоблачат и убьют. А красть он перестать не может, по крайней мере, пока. Потом, со временем, он, конечно, бросит свое опасное развлечение, а пока просто затаится на время… И Вахлаков затаился.
Он успешно закончил школу и легко поступил в технический институт, где долго приглядывался к обстановке, к ребятам, к их вещам… Его громкий смех и веселые шутки были слышны на всех этажах громадного здания, в коридорах и комнатах общежития, в здании хозяйственных служб, где размещался туристический клуб. Большой, широкоплечий, крупнолицый, Вахлаков был повсюду заметен, со всеми общался, со многими дружил. Его влекло к девушкам, но они отчего-то сторонились приятного рубаху-парня. На втором курсе Олег познакомился с Милочкой Лебединской, дочерью известного профессора, разбитной девахой, одетой лучше всех в институте. Милочка была прекрасной партией; у нее имелась даже отдельная однокомнатная квартира в самом центре, недалеко от Городка чекистов. Вахлаков стал ухаживать по всем правилам: покупал цветы, конфеты, приглашал Милочку в кино. Сначала девушка благосклонно восприняла его ухаживания и улыбалась ему вполне определенно, но через несколько недель она стала избегать общения с веселым парнем. Вахлаков удвоил усилия, стараясь показать себя с самой лучшей стороны. Олег напрашивался к гости к выгодной невесте, рассудив, что в квартире он сможет перейти к активным действиям. Но Мила сначала бормотала что-то про занятость, а потом прямо сказала своим неподражаемым хрипловатым голосом, скопированным с голоса экранных героинь:
— Оставь меня в покое.
— Почему? — изумился Вахлаков, заглядывая в синие Милочкины глазки.
— Противный ты какой-то, — безапелляционно припечатала Милочка и удалилась в аудиторию, где вот-вот должна была начаться лекция по сопромату.
Вахлаков стоял как оплеванный, чувствуя, как в груди поднимается волна ярости. Нет, он никогда не сможет забыть и простить, как эта наглая тварь играла его чувствами! Олег моментально забыл, что видел в девушке только выгодную партию, богатую невесту, которая поможет ему пробиться в жизни и достичь успеха, чтобы он мог безбедно и счастливо жить на зависть другим. Ему теперь казалось, что его обманули, что-то пообещали и не дали, подло поиздевались над его любовью… Ему казалось, что он любил эту хамоватую дрянь!
Через несколько дней у Милочки пропала сумка со всем содержимым: конспектами лекций (дело было перед сессией), кошельком, где лежала довольно крупная сумма денег, ключами от квартиры. Милочка заливалась слезами, все утешали ее, а Вахлаков удовлетворенно смотрел на зареванное лицо девушки. Сумку он привычно утопил в реке, кошелек бросил туда же, предварительно опустошив его, а ключи до поры до времени спрятал, смутно надеясь в недалеком будущем наведаться в жилище мерзавки и хорошенько поживиться. Конечно, он смертельно боялся милиции и Милочкиного папаши, поэтому не рисковал, но ночами мечтал о том, как отопрет двери квартиры, как в черных кожаных перчатках будет шарить по шкафам и комодам, как он возьмет все самое ценное, а многочисленные тряпки подлой Милочки искромсает на куски большим острым ножом. Этот нож просто не давал покоя его воображению. Мать переживала, слушая, как любимый сынок ворочается в кровати, вздыхая и покашливая. Слепая старуха понимала, что сын мучается от неразделенной любви. В принципе, она была права, только мамаше было не под силу понять истинную причину бессонницы Олега. Олег ясно представлял себе большой острый нож, типа того, каким в военные годы нарезали скудные порции сырого хлеба, выдаваемого по карточкам. Однажды Вахлаков представил, как он кромсает ножом не Милочкины тряпки, а саму непокорную девушку, которая заливается уже не слезами, а кровью… Вскоре Вахлаков ощутил блаженное опустошение, умиротворение и впервые за несколько ночей спокойно уснул.
Ему было невдомек, что в его психике происходят крайне неприятные процессы, которые могут со временем привести его в красивый старинный дом на окраине города, называемый Глафировскими дачами, по фамилии когда-то владевшего особняком купца. С тех пор Вахлаков стал красть чаще, так что к концу третьего курса вовсе потерял бдительность и чуть не попался.
Он “пошел на дело” в походе: в палатке, где мирно сопели шесть человек. Опасность, риск, игра заставляли Олега испытывать ни с чем не сравнимое удовольствие, поэтому он не смог отказать себе в краже. Он выждал, пока все ребята уснут, блаженно вытянув гудевшие от лыж ноги, разбросав усталые руки, полежал тихо, как мышь, старательно изображая глубокое дыхание крепко спящего человека, лежал почти полночи притаившись… Наконец пополз в угол, где свалены были рюкзаки; в одном из них, на самом дне, лежала завернутая в целлофан дерматиновая папка, в которой хранились деньги и документы. Под аккомпанемент дружного храпа и сопения Вахлаков цапнул папку и торопливо выгреб сложенные купюры. Он весь дрожал и чувствовал, как по его большому телу разливается сладкая истома, прикосновение к деньгам отдавалось в его организме горячими волнами, почти судорогами. Вахлаков торопливо запихнул купюры в трусы, к самому горячему месту тела, сладостно вздохнул, ощутив их прохладное прикосновение, и тут услышал шепот Егора Дятлова:
— Олег, ты чего там делаешь?
Мгновенный ужас объял Вахлакова, как когда-то в учительской, где он тупо глядел на поворачивающуюся дверную ручку. Но он собрал всю свою волю и спокойно прошептал в ответ:
— Да вот, что-то живот схватило. Понос у меня страшенный, как говорится, кишка кишке бьет по башке; ищу уголь активированный, а то, боюсь, испорчу всем завтрашний день, сорву поход…
— Так аптечка ведь у Раи, — напомнил Егор Дятлов, в тихом голосе которого Вахлакову почудились нотки недоверия. — Тебе придется к девчонкам в палатку идти, там все лекарства.
— Ох, черт! — вспомнил Олег, хлопнув себя по лбу. — Ладно, перетерплю, не буду девчонок будить, тем более они устали за сегодняшний день. Дождусь утра, мне уже полегче вроде стало, как сходил на двор…
В темноте невозможно было увидеть, что Вахлаков не одет, так что версия о его выходе “на двор” абсолютно лжива — на улице было не меньше двадцати градусов мороза. Егор подумал и лег спать, оставив размышления на потом. А когда обнаружилась пропажа, моментально заподозрил Вахлакова. Но Олег так яростно отрицал свою вину, был так обижен, так искренне задет несправедливым обвинением, что Егору самому стало совестно, и он ничего не сказал ребятам о своих подозрениях. А Вахлаков то и дело метал в совестливого Егора грозные изобличающие взгляды, словно говоря: “Ну, попробуй, скажи ребятам о своих диких подозрениях! Я смогу доказать свою невиновность, а вот ты… Тебе после этого никакой веры не будет, все будут тебя презирать — ишь, свалил свою безответственность на невинного комсомольца! Это руководитель отряда должен отвечать за сохранность денег и документов; это ведь ты велел все ценности сложить в ту папку. Может, ты и украл!” Дятлов ничего не предпринял, но от Вахлакова отворачивался с брезгливостью и отвращением, которые не мог полностью скрыть. Он с удовольствием перестал бы брать парня в походы, но нужны были аргументы, а сам Вахлаков как ни в чем не бывало продолжал посещать лыжный клуб, веселиться, шутить и петь песни под гитару.
В палатке он больше не рисковал, но любил воровать в общежитии, где почти не было шансов оказаться пойманным. В многочисленных густонаселенных комнатах вечно толпились студенты; напрасно суровые вахтерши пытались соблюсти строгие порядки, запрещавшие вход посторонним и общение между “мужскими” и “женскими” этажами общаги; человеческую натуру трудно переделать, а уж усмирить влечение двух полов друг к другу — нечего и стараться. На радость природе и Вахлакову студенты и нестуденты ходили туда-сюда, выпивали тайком, выбегали покурить, оставляя двери комнат беспечно открытыми. Добродушный, общительный Вахлаков приходил в гости к своим однокурсникам, переписывал конспекты, штудировал учебники, которых было мало и на всех не хватало, просто болтал, иногда пил за компанию дешевое молдавское вино. А в удобный момент тихонько, как умная крыса, хватал то, что попадало под руку: тощий студенческий кошелек с талонами в столовую, проездной билет, шарфик, кожаные перчатки… Кое-что он выбрасывал потом, кое-что — брал себе, кое-что — припрятывал до поры, до времени.
Пока он не вызывал подозрений, но что-то в нем самом стало меняться, разрушая его личность. Взгляд стал хитрым и пугливым, брови почти всегда были сдвинуты, и часто он принимался что-то бормотать себе под нос, когда оставался в одиночестве. Ненависть и напряжение Олег теперь испытывал почти постоянно. Он возлагал большие надежды на предстоящий поход, ему хотелось побыть на природе, среди умиротворяющих лесов и гор, пообщаться с ребятами, попеть песни, забыть хоть на время о своих тайнах… Он полагал, что сможет бросить свой промысел, остановиться, забыть прошлое. Так запойный пьяница утешает себя предстоящим отпуском или мечтает уехать куда-нибудь в тихий уголок, чтобы позабыть о пагубной страсти, разъедающей его разум и душу.
Однако появление Степана Зверева снова всколыхнуло все адские инстинкты перерождающегося студента. Новый человек — это новые возможности. Если что-то пропадет, подумают не на Олега, которого может заподозрить только Егор Дятлов, а на этого фиксатого мужика, неизвестно зачем отправляющегося в поход с молодыми студентами. Какой простор для риска! Вахлаков гнусно улыбался, тяжело ступая по заметенному свежим снегом асфальту; он воображал, как ловко можно устроить пакость, подставив этого смешного кавказца с русскими именем и фамилией, как хитро можно лишить очередного слепца его сбережений, жалкого имущества. Вахлаков захихикал, вжав крупную голову в плечи; все его тело сотрясала дрожь возбуждения и азарта. Он почувствовал сильный голод: слишком много энергии было потрачено на мечты, тайные планы, сокровенные грезы, на борьбу с самим собой. Вахлаков дошагал до своего подъезда и не спеша отпер простой замок. Он вошел в тесную прихожую и скинул полушубок прямо на пол, зная, что мать подберет вещь и аккуратно повесит в шкаф. И точно — в коридор вышмыгнула худосочная бельмастая женщина со стянутыми на затылке жидкими волосами. Она протянула чуть дрожащие руки и ощупала своего дорогого сынка.
— Замерз, Олежек? — заботливо спросила мать, помогая Олегу стянуть теплый шерстяной шарф. — Холодно на улице?
— Довольно холодно, — добродушно ответил сын, направляясь на кухню, откуда пахло борщом. — Такой морозец приятный.
Вахлаков был добр с родителями, злобы в его душе вообще было немного; приступы исступленного гнева были проявлениями психической болезни или мучительного комплекса, о которых никто слыхом не слыхивал в эти годы. Вахлаков сел на покрашенную отцом дефицитной масляной краской табуретку и стал ждать, когда мамаша повесит полушубок и нальет ему супу. В нетерпении он даже постучал ложкой о край алюминиевой миски, торопя мамашу приняться за свои прямые обязанности. Мать немедленно прискакала на зов и метнулась к большой эмалированной кастрюле с только что сваренным борщом. Кастрюли тоже были страшным дефицитом, особенно такие, эмалированные, выпускавшиеся в двух разновидностях: зеленые и синие. Но слепым инвалидам кастрюлю недавно выдали на работе, так что теперь мамаша баловала сыночка особенно вкусным, сваренным по всем правилам супом или картофелем. Вот и сейчас она налила Олегу полную миску дымящегося борща с костью, покрытой мясом. Вахлаков увидел в кости мозг, свое любимое лакомство, и счастливо вздохнул. День положительно удался. Он принялся шумно хлебать борщ, чавкая и дуя на каждую ложку: он ел просто отвратительно, но мать любовно слушала звуки, издаваемые сыном, розовея от удовольствия. Это ее большой здоровый зрячий мальчик с аппетитом кушает приготовленный ею борщ! Мамаша присела на другую табуретку и сказала:
— К тебе тут товарищ приходил из института. Леня Коновалов.
Вахлаков вздрогнул.
— Кто приходил? Кто?
— Леня Коновалов, — удивленно ответила мать. — Голос такой высокий, немного писклявый. Сказал, что в твоей группе учится…
— Учился в моей группе, — потрясенно поправил мамашу Олег. — Леня Коновалов еще на первом курсе умер от туберкулеза. Он был из эвакуированных блокадников Ленинграда, здоровье потерял, вот и умер в восемнадцать лет. Это, мать, кто-то другой приходил, ты перепутала.
— Да не могла я перепутать, — начала раздражаться родительница, чувствуя неопределенный испуг. — Он так и сказал: передайте Олегу, что заходил Леня Коновалов, хотел повидаться. Ну да, мол, ничего, скоро свидимся. Приятный такой мальчик, вежливый. Голос тихий, тонкий…
Вахлаков вскочил из-за стола, опрокинув тяжелую табуретку. Его большое лицо было искажено от ярости и негодования. Еще бы! Кто-то приходил пугать его и его слепую мать, представившись давно умершим Леней Коноваловым! Знали, гады, что мамаша слепа как крот, вот и решили поиздеваться. Вахлаков треснул кулаком по стене так, что посыпалась побелка. Мать взвизгнула и бросилась искать руки сына, боясь, что он в кровь разобьет кулаки.
— Что этот гад еще тебе сказал? — орал в ярости неуравновешенный Олег, размахивая кулаками. — Может, еще что говорил, вспоминай!
— Да ничего больше он не говорил, — успокаивала сына мать, судорожно припоминая невинную беседу с зашедшим к сыну товарищем. — Пообещал, что скоро увидитесь, и все.
Может, матери показалось? Какая глупая история! Вахлаков стал мысленно прикидывать и рассуждать. Может быть, кто-то догадывается о его преступной деятельности, о кражах, и решил ему отомстить? Доказательств нет, так благородный мститель решил напугать слепую мамашу, представившись именем мертвого однокурсника? Странная месть. Конечно, мститель достиг своей цели: Вахлаков напуган, мамаша в слезах, загадка осталась загадкой. Но сдается Олегу, что это проделка мерзкого Егора Дятлова, вот что! Дятлов не хотел брать Олега в поход из-за той истории с деньгами; он не может доказать свои подозрения, а от Олега этому выскочке-чистоплюю нужно избавиться во что бы то ни стало. Вот хитроумный Дятлов и подговорил какого-нибудь своего знакомого, чтобы тот припугнул Олега, рассчитывая на трусость и малодушие. При этой мысли Вахлаков чуть не упал в припадке; он приписал свои собственные мысли и чувства Егору Дятлову, и теперь его буквально разрывали на части ненависть и злоба. Он был готов бежать домой к проклятому Дятлову, разобраться с ним, возможно, даже взять с собой нож, так приятно и соблазнительно оттягивающий карман: он плохо соображал и находился в состоянии разрушительного бешенства. Но мамаша, почувствовав, что с сыном неладно, вцепилась в него удивительно сильными пальцами и стала пронзительно причитать, завывая на каждом слове:
— Сынок, не ходи никуда, останься дома! Я, может, все сама перепутала, может, ты мне про этого Леню раньше рассказывал, вот у меня в уме и всплыло это имя. А паренек-то, может, вовсе другим именем представлялся! Олежек, не ходи, миленький! Это все я виновата!
Олег чуть отрезвел от визга и причитаний мамаши. Действительно, доказательств у него никаких, как тогда, в походе, у Дятлова. Даже если мамаше показать фотографию, на которой они снялись всей группой на первом курсе, она не сможет опознать никого. На этой фотке есть и бледный, худой Леня Коновалов, действительно говоривший тоненьким фальцетом, но, конечно, приходил не он, а кто-то другой, кто-то, хорошо знающий и Олега, и слепоту его родителей, и про смерть Лени Коновалова, и про предстоящий поход… Все ясно. Его провоцируют и хотят подставить, хотят вызвать его на драку, на открытый поступок, после которого враги смогут отомстить ему! Вахлаков сел на табуретку, задыхаясь от злобы и страха. Враги следят за ним, вот что. Это действует не один человек, а целая группа, шайка, которая хочет ему зла. Они все состоят в сговоре, специально запугивая Олега, чтобы вызвать его на ответные действия. Какие подлые и хитрые твари! Олег даже покачал уважительно головой. Выходка, конечно, детская, но они его недооценили. Он никуда не пойдет, ничего никому не скажет, постарается скрыть всю эту историю.
— Чья-то тупая шутка, — совершенно спокойно сказал Олег матери, снова принимаясь за остывший борщ. — Дураки — они и есть дураки. Это из зависти, мама: не хотят, чтобы я шел в поход. Завидуют, что все девушки на меня смотрят, что руководство меня уважает, что все хотят со мной дружить. Вот подлецы и решили меня напугать. Вернее, тебя напугать, меня-то они слишком хорошо знают для таких штучек!
— Я им зенки повыцарапываю! — завизжала мамаша, ее сухое лицо исказилось от злобы. — Чтобы они сгнили в могиле, чтобы им света не видать! — сама слепая, намучившаяся от своей болезни, она ненавидела зрячих и завидовала им.
Всем, кроме, конечно, горячо любимого сына. Она хотела, чтобы все ослепли и тоже смотрели на мир сквозь муть и тьму. Мать долго вопила и угрожала, потрясая худыми руками, но в глубине души ей было приятно осознавать, что ее прекрасному сыну завидуют, видя его успехи и достижения. Раз у Олежки есть завистники, значит, его жизнь удалась! Сама мамаша непрерывно завидовала всем, кто хоть в чем-то жил лучше нее — или ей казалось, что лучше. Теперь, когда объектом зависти стал ее собственный сынок, ей стало хорошо. Мелкие пакости и глупости не могут повредить Олежке, а вот быть признаком его успешности вполне могут. Мать любовно гладила сына по круглой голове с двумя макушками, недвусмысленно обещавшими счастье в любви и богатство. Когда с работы притащился слепой папаша, ему поведали историю уже с юмором, со злым смехом победителей, рассказывающих о нелепых ухищрениях своих врагов. Отец сначала впал в гнев и хотел убить мерзавцев своей тяжелой палкой с железным набалдашником, но, услыхав веселое хихиканье сынульки и радостные нотки в голосе жены, тоже развеселился. Он даже придумал отличный ответ на шутку товарищей завистников: пообещал принести откуда-то бутылочку с серной кислотой и наказал мамаше при последующем появлении “Лени Коновалова” плеснуть ему в лицо содержимым, немного, ровно столько, сколько нужно для уродства на всю жизнь. Матери ничего не будет, а вот шутник вряд ли захочет и дальше морочить добрым людям головы.
Напившись чаю с пряниками, семья легла спать, а успокоенный Олег даже улыбнулся перед тем, как заснуть.
Феликс Коротич вошел в вестибюль общежития, аккуратно притворив за собой дверь. Ловкое натренированное тело позволяло ему двигаться легко и бесшумно, хотя он казался крупным и неуклюжим. Феликс равнодушно обежал взглядом фанерные, с коряво подписанными буквами ячейки для писем. Многие ребята с замиранием сердца ждали весточки от родственников, от девушки или парня, оставшихся в той деревне или захолустном городке, откуда они приехали. А вот сироте Феликсу ждать писем было неоткуда и не от кого… Феликс вежливо поздоровался с вахтершей тетей Марусей и поднялся к себе на третий этаж.
Как обычно, кровать Жени Меерзона была аккуратно застелена, а примыкавший к изголовью подоконник был накрыт салфеткой из газеты. Красивую салфеточку Женя смастерил сам: свернул газету в несколько раз и сделал извилистые надрезы и дырочки. На столе в углу стопкой были сложены Женины учебники и справочники со скелетами и телами без кожи. Феликс не любил заглядывать в эти неприятные учебники: он был довольно впечатлительным юношей.
Жени сейчас не было в комнате, после собрания он поехал в больницу, где работал медбратом, а по сути уже почти настоящим доктором. Женя безошибочно угадывал болезни, делал уколы, ставил капельницы, очень мягко обращался с теми, кто нуждался в его помощи. Зарабатывал он сущие копейки, но уже сейчас было ясно, что Женя далеко пойдет и наступит день, когда он будет жить в достойных условиях, станет профессором и обеспеченным ученым… А вот Феликс смутно представлял себе свое будущее, его интересовали пока только успехи в спорте, победы и достижения. Ему нравилось ощущать азарт борьбы, всей душой чувствовать себя победителем…
У Феликса была настоящая спортивная злость, которая так необходима спортсменам. Когда речь заходила о выигрыше, о победе, Феликс шел на любые поступки и затраты. О допинге тогда почти ничего не знали, а если бы знали, Феликс непременно стал бы употреблять даже самые опасные и чреватые последствиями препараты. Он был готов на все ради очередного кубка или медали, вернее, ради того упоительного ощущения, которое ему давало обладание ими. Он снова и снова был первым, он был Победителем! Даже играя в шашки с Женей и другими ребятами, Феликс напрягался и страшно горячился в душе, внешне оставаясь спокойным. Если ему не удавалось выиграть, он старался скрыть свою досаду и разочарование, но для этого требовались такие огромные усилия, что на выпуклом лбу парня выступали капли пота, а кулаки сжимались так сильно, что на ладонях оставались следы от ногтей. Феликс был упрям и настойчив, а с поражением он смирялся редко, только до поры до времени, пока не представится возможность взять реванш.
Коротич пока сторонился девушек, желая действовать наверняка, чтобы избежать возможного разочарования. Вдруг его отвергнут? Вдруг посмеются над его чувствами? Вдруг ему придется проиграть? Феликс не смог бы пережить унижения и разочарования. Для начала он сосредоточил свое внимание на некрасивой и коротконогой Рае Портновой. Да, пусть у нее толстые щеки, широкие щетинистые брови, под которыми глубоко сидят глаза-изюмины, серые тусклые волосы и нос картошкой, зато она вряд ли отвергнет Феликса, известного спортсмена и физкультурника, чьи достижения известны каждому в институте. А Феликс использует Раю для тренировки, так он в душе называл то, что должно произойти между ними.
А произойти должно было следующее: во-первых, Рае надо было обратить внимание на Феликса и ответить на его продуманные ухаживания. Во-вторых, должен был произойти поход в кино или кафе-мороженое, где Феликс собирался рассказать Рае свою краткую биографию в спорте и поделиться взглядами на жизнь. Затем молодой человек планировал поцеловать Раю где-нибудь в подъезде и спросить о ее отношении к нему. И вот — час триумфа: Райка признается в своих чувствах, скажет, что он ей небезразличен… Это и будет первая победа, после которой можно приступать к ухаживанию за красивыми девушками. Так уж положено в спорте: сначала тренируются с меньшим весом или более легкой дистанцией, а потом увеличивают нагрузку и добиваются поразительных результатов. Феликс никуда не торопится, ему важно сохранить высокое мнение о себе и избежать неудачи. Феликс умеет ждать.
На миг Феликс вспомнил то, что не хотел вспоминать никогда. Полутемный подъезд, скрип рассохшейся двери, крик нетрезвой тети Вали:
— Пошел отсюда, подонок! Нет здесь ничего твоего, мразь! Убирайся, пока милицию не вызвала!
— Какая милиция! — заорал пьяный дядя Коля. — Я щас сам удавлю гаденыша! Мало эти эвакуированные жировали на наших харчах, теперь еще права пришел качать, ублюдок! — свои тирады дядя Коля обильно приправлял матом. Он выскочил из квартиры в широких семейных трусах и обвисшей, как парус в безветренную погоду, майке, схватил Феликса за шиворот интернатской куртки так, что затрещали гнилые нитки, и сбросил в лестничный пролет. Мальчик упал с высоты двух-трех метров, на мгновение потерял сознание и несколько секунд лежал, не шевелясь, пытаясь вдохнуть порцию живительного воздуха. А дядя Коля продолжал орать:
— Убью, сука! Пришибу молотком, если еще раз явишься!
Тетя Валя испуганно волокла мужа обратно в квартиру, она явно не ожидала от него столь решительных действий, которые своими последствиями могли бы повредить ему самому. Феликс слабо зашевелился и застонал, пытаясь встать на четвереньки. Из открытой двери квартиры, прямо под ногами у копошащихся в пьяной возне родителей, прошмыгнули Вовка и Петька и, утирая зеленые сопли, принялись обзывать Феликса похлеще мамаши с папашей. Из квартиры несся детский рев недавно появившихся на свет близнецов-дебилов.
— Сдохла твоя сучка-мать, и ты сдохнешь! — заверещала тетя Валя, получившая полновесную оплеуху от своего супруга. — Хоть от этой жабы избавились, а тут жабенок подоспел, требует чего-то!
Вовка харкнул на Феликса, к нему присоединился Петька. Под градом ругательств и плевков Феликс кое-как встал на ноги и выбрался из подъезда, в котором бесновались пьяные пролетарии. Ему до слез было жалко маминых вещей. Не потому, что можно было продать их на толкучке и выручить небольшие деньги, купить себе башмаки, теплые носки, шарф, шапку… Это была последняя память о маме.
Феликс пережил ужасное унижение, оскорбление всех своих чувств, так что некоторое время голова у него плохо работала и он все повторял онемевшими губами какой-то глупый мотивчик. При падении он сильно ушибся, особенно же пострадал затылок, на котором сейчас вздувалась огромная шишка. Слегка тошнило, и по всему телу разливалась непонятная слабость, так что мальчик еле дошел до спортивного интерната. Там он с трудом поднялся по лестнице и рухнул на кровать. Воспитателю пришлось вызвать врача, которому Феликс только коротко объяснил, что упал на улице, поскользнувшись. Душераздирающее чувство тоски и обиды не давало Феликсу вдохнуть, но он объяснял это сильным ушибом.
Ночью мальчик выбрался из спящего здания интерната на улицу, потому что боялся задохнуться. Кругом была тьма, ночь и холод — наступила зима. Феликс расстегнул пальтишко с наполовину оторванным воротником и подставил бледное лицо пронизывающему ветру. И, словно робот, снова зашагал в сторону бывшего своего дома, где совсем недавно он жил вместе с мамой, имел свой угол, фотографию самолета над письменным столом, несколько дорогих ему книг на этажерке, украшенной бумажными салфетками с вырезанными на них фестончиками, коврик над кроватью… От воспоминаний мальчику делалось все хуже и хуже, а боль в голове становилась все острее, вскоре она сделалась такой невыносимой, что подросток вынужден был ухватиться рукой за угол дома и немного отдохнуть. Вероятно, врач оказался прав, у Феликса было сотрясение мозга, но воспитатель и дежурный завуч пошептались с доктором и решили не портить отчетность. Феликсу вскоре предстояло выступать на областных соревнованиях, а запись в медицинской карте могла лишить его такой возможности, а интерната — заслуженного первого места, которое влекло за собой многочисленные премии и блага… Феликсу велели прикладывать к затылку пузырь со льдом и дали таблетку пирамидона — вот и все лечение. А врач приятно зашуршал пергаментным пакетом, в котором лежала отличная курица, украденная воспитателем с интернатской кухни — кормили юных спортсменов неплохо.
В странном, похожем на сон состоянии Феликс дошел до своего бывшего дома и поднялся на свой бывший этаж. Кругом стояла полная тишина, жильцы крепко спали перед очередным трудовым днем, тихонько помигивала крошечная лампочка под потолком. Феликс отлично знал, что замок на квартирной двери очень хлипкий, одно название: стоит посильнее надавить на дверь плечом, и все, можно спокойно входить в прихожую. Сам он много раз открывал таким способом дверь, когда терял ключ или забывал его дома. Соседи отлично знали о ненадежности дверного замка, но скорее удавились бы, чем купили новый. Тетя Валя и дядя Коля справедливо полагали, что красть у них нечего, кроме того, о замках и запорах в те годы беспокоились только расхитители социалистической собственности. Дядя и тетя были простыми алкоголиками-пролетариями, поэтому запираться не считали нужным.
Феликс отжал дверь — язычок замка всхлипнул — и шагом лунатика вошел в крошечную прихожую. Сквозь кухонное окно светил одинокий фонарь, поэтому мальчик мог достаточно хорошо ориентироваться. Он прошел в кухню и тупо посмотрел на коробок спичек, лежавший на грязном деревянном столе. Чувство тоски и обиды заставило его взять коробок в кулак и тихонько встряхнуть. Затем Феликс все с тем же равнодушно-застывшим лицом медленно собрал все старые газеты, которых было навалом в коридоре и кухне — они с мамой хотели делать ремонт и все купленные и выписанные газеты хранили, чтобы аккуратно застелить пол в комнате и не забрызгать его известкой. Соседям то ли лень было выбросить газеты, то ли они тоже надеялись в отдаленном будущем отремонтировать доставшиеся им хоромы, только все “Правды” и “Уральские рабочие” лежали в разных углах, слегка пожелтевшие и высохшие, как осенние листья. Феликс лихорадочно собирал газеты в один угол, между входной дверью и кухней. Когда груда стала огромной, подросток присел на корточки и стал чиркать спичками о коробок, пытаясь поджечь сложенные бумаги. Из комнаты, где они жили с мамой, раздавался пьяный храп и иногда какие-то выкрики и бормотание.
Маленькое синее пламя перекинулось со спички на газеты, высохшая бумага затрещала и начала коробиться и чернеть. Огонь разгорался, а Феликс завороженно глядел на дело своих рук, испытывая странное чувство отстраненности, словно все это происходило не с ним. Пламя уже вовсю трещало и металось, когда оцепенение покинуло подростка и он быстро вышмыгнул за дверь, осторожно прикрыв ее за собой. Не чуя под собой ног, мальчик сбежал по лестнице и помчался в интернат. Его охватило чувство необычайной эйфории, легкости, подобной опьянению. Лицо стало еще более бледным, зрачки расширились, Феликса покачивало, он весь дрожал, но испытывал удивительное ощущение полета.
Он тихонько вошел в здание интерната, на цыпочках прокрался по коридору и лег в свою постель, укрывшись с головой тонким байковым одеялом. Феликс не мог вспомнить, сколько прошло времени, видел ли его кто-нибудь на улице или во дворе, он не помнил и не осознавал, сколько времени собирал и поджигал газеты, но сладкое чувство удовлетворенной мести, отплаченной обиды помогло ему согреться и уснуть.
Проснулся Феликс Коротич только через двое суток, и то — благодаря экстренным медицинским мерам. Руководству интерната пришлось вызывать другого эскулапа, чтобы привести бледного и чуть дышащего мальчика в чувство. Встал вопрос о трепанации черепа, наконец сделали рентген и обнаружили крупную гематому прямо в затылочной части мозга. Феликса со всеми предосторожностями отвезли в больницу и подготовили к операции, которая прошла чрезвычайно успешно. Мальчик уже на второй день сам вставал, хорошо кушал и выглядел оживленным. Правда, на полгода тренировки запретили, и на областные соревнования Феликс поехал только следующей зимой, зато он набрался сил, окреп и возмужал.
О том, что его бывшие соседи тетя Валя и дядя Коля сгорели во время пожара, Феликс узнал намного позже самого события и встретил весть вполне равнодушно. И в самом деле, почему он должен был переживать, что алкоголики, захватившие его жилплощадь, выставившие его из дому, обокравшие его, сгорели во время пьянки по собственной неосторожности? По крайней мере, так звучала версия гибели соседей, которую рассказали Феликсу сотрудники интерната, в свою очередь повторявшие то ли заметку в газете, то ли чьи-то домыслы. Дети, к счастью, спаслись буквально чудом: Вовка и Петька проснулись от запаха дыма и инстинктивно, как два хитрых животных, выскочили из горящего дома, нисколько не беспокоясь о младших “спиногрызах”, исходивших ревом и криком в своей кровати, одной на двоих. Младших детей вытащили соседи, так как пьяные родители даже не проснулись и сгорели, предварительно задохнувшись в густом дыму.
Феликс никогда больше не слышал о семье бывших соседей. Да и не желал слышать. Вся история с поджогом как бы изгладилась из его памяти, как дурной сон, он смутно вспоминал кое-какие свои поступки, мысли, но во всем происшедшем присутствовали отстраненность и холодность, воспоминания не были расцвечены эмоциями. Поэтому и угрызения совести не мучили Феликса нисколько, он почему-то считал, что его роли в пожаре не было. Может быть, если бы погибли дети, Феликс вышел бы из спячки и горячо переживал случившееся, а так — ну, были неприятные и злые тетя и дядя, ну, не стало их из-за собственного беспробудного пьянства и неосторожности… Парень начал давным-давно новую жизнь, в которой не было места и времени для печальных воспоминаний, связанных с прошлым.
Однако иногда, когда менялась резко погода, наступало потепление, начинал вдруг таять снег, а небо становилось акварельно-сырым и тяжелым, Феликс чувствовал тупую тяжесть в голове и слабость во всем теле, похожую на то давнее оцепенение. И в памяти поневоле всплывали отрывочные кадры истории с поджогом, яркие, четкие, как отличного качества фотографии. Вспышка — и Феликс видит себя крадущимся по истертым ступеням подъезда, вот к лицу приближаются ломкие, желтые от старости газеты, синий крошечный огонек на кончике спички, на древесине выступают капельки жидкости… Редкие круги света ночных фонарей, синие сугробы, скрипучие двери интерната… Но даже эти яркие воспоминания, хоть и были мучительно навязчивы, не содержали в себе страданий или угрызений совести. Они тяготили Феликса только своей неотвязностью и внезапностью, как яркие вспышки света или узоры калейдоскопа. И сейчас парень сел на подавшуюся под ним панцирную кровать и прислонил тяжелую голову к прохладной стене. Он попытался расслабиться и избежать повторяющихся картинок, мучительно-ярких и сменяющих одна другую, но тут в комнату кто-то постучал. Не успел Феликс ответить, как дверь, покрашенная во много слоев бледно-зеленой краской, отворилась, и на пороге возникла сгорбленная фигура вахтерши тети Маруси.
— Чего-то не вижу, кто здесь? — проскрипела старуха, облаченная в помятый синий халат. — Феликс, ты, что ль?
— Я, тетя Маруся, — отозвался Феликс, вставая с кровати.
Голову ломило и жгло, но сидеть в присутствии женщины казалось неприличным.
— Тебе нонче звонили, — сообщила вахтерша, по-прежнему подслеповато щурясь. — Два раза звонили, утром и вечером, недавно совсем. Велели передать… — старуха вытащила из кармана очки в черной оправе, перемотанной изолентой, и водрузила их на нос, читая по бумажке, — сродственники твои, тетя Валя и дядя Коля.
Феликс словно ощутил удар тока. Он молча глядел на тетю Марусю, не чувствуя, что его рот слегка приоткрылся от ужаса и неожиданности. А вахтерша продолжала разбирать собственные каракули:
— Сказывают, им очень плохо, дышать тяжело и жгет все тело огнем. Такая, значит, болезнь у них, — от себя пояснила старуха, снова углубляясь в чтение. — Ждут тебя с нетерпением. — Старуха важно посмотрела на парня, ожидая благодарности за верно переданное сообщение от больных “сродственников”.
Феликс выдавил из себя:
— Спасибо большое, тетя Маруся…
Удовлетворенная старуха ушлепала к дряхлому столику у входа, на котором лежал толстый журнал посещений и громоздился допотопный телефонный аппарат. По телефону разрешалось в особо важных случаях звонить и сообщать информацию, которую вахтерши записывали в журнал. Они не обязаны были подниматься в комнаты студентов, но лобастый крепкий паренек, круглый сирота, пришелся по нраву тете Марусе, вот она и расстаралась, натрудив свои больные старческие ноги. Голос в телефонной трубке были тихим, иногда — едва слышимым. Трудно было даже понять, мужчина звонит или женщина: голос то шелестел неслышно, то тихонько поскрипывал, то ныл, как ветер в проводах. “Больные, наверное”, — подумала тетя Маруся. И еще одна странность была в самом конце разговора: звонивший хихикнул. Явственно, звонко и злобно, что никак не вязалось с тихим и монотонным прежним звучанием голоса. Хихиканье было таким пронзительным, что старуха едва не выронила тяжелую, словно каменную, трубку. Она старческими каракулями записала сообщение и постаралась не забыть передать его Феликсу, но немного задремала, когда юноша заходил в свою комнату. Потом опомнилась и, кряхтя, потащилась к нему комнату, нащупывая в кармане важную бумажку.
Феликс был ни жив, ни мертв. Он прекрасно понимал, что его разыграли, что это чья-то злая и жестокая шутка, но личность шутника установить было непросто. Может быть, это подросшие Вовка и Петька решили отомстить предполагаемому поджигателю — убийце их родителей? Решили напомнить Феликсу, что он — преступник, которого ожидает скорая кара? Доказательств у них нет, вот разве что сам Феликс проговорится, расскажет кому-то о своем ужасном поступке, особенно если его довести до этого телефонными звонками, травлей, запугиваниями… Феликс читал в какой-то книжке, как убийце являлось привидение убитого им человека; злодей не выдержал и раскаялся во всем, что сотворил, понеся заслуженное наказание. Его, кажется, повесили. Но злодей убил несчастного юношу ради каких-то там сокровищ, а Феликс и не думал никого убивать, когда жег старые газеты. Он сам не понимал, что делает, не случайно потом его признали тяжело больным и долго лечили, это последствия травмы, которую парень получил по вине дяди Коли…
Феликс мучительно и напряженно обдумывал ситуацию, пытаясь вычислить звонившего. Ишь ты, дядя Коля и тетя Валя — родственнички! Может, звонивший и не знает вовсе ничего, а просто краем уха слышал сплетни досужих соседей, вовсю обсуждавших пожар и гибель семейства алкоголиков. Потом, благодаря случайному стечению обстоятельств, этот любитель сплетен как-то столкнулся с Феликсом, узнал его телефон… Да, может, этот шутник и живет в одной общаге с Коротичем, просто Феликс этого не знает: мало ли людей, которые что-то о тебе слышали, что-то видели, с кем-то тебя обсудили! Феликс — классный спортсмен, он всегда занимает призовые места на соревнованиях, ему улыбаются девушки и партийные руководители, а комсорг института здоровается за руку… Завистники и успех — две вещи взаимосвязанные, так что придется проглотить обиду. Тем более звонивший может опять попытаться выйти на связь, тетя Маруся позовет самого Феликса к телефону, а он уж постарается вычислить шутника по голосу. Такими мыслями парень почти совершенно успокоил себя.
К сожалению, Феликс был довольно глуп и мыслил примитивно. Он ощущал только тяжесть в голове и какую-то странную разбитость. Подошел к окну, отдернул ветхую занавеску: на улице было темно, только одинокий фонарь освещал крыльцо общежития. На долю секунды Феликсу показалось, что он видит мужскую и женскую фигуры, прислонившиеся к подпоркам козырька над входом. Бесформенные пальто, мятая шапка из вытертого меха, мохнатый шарф, сизый нос, красная кисть руки… Вязаный берет тети Вали, в котором она ходила круглогодично, зимой для тепла подкладывая газету; подшитый раздолбанный валенок дяди Коли… Феликс моргнул, и видение исчезло, две странные тени растворились в воздухе, растаяли в ночной тьме, крыльцо было непривычно пусто — большинство студентов разъехались на каникулы, никто не стоял, прислонившись устало к металлическим столбикам. Ему почудилось.
Студент вздохнул и прилег на скрипнувшую под весом его могучего тела кровать, стараясь забыть о неприятном известии, принесенном вахтершей. Вскоре ему это удалось; он постарался нацелить свои мысли на другой объект — страшненькую Раю Портнову, с которой ему предстояло провести несколько дней в долгом и трудном походе. Феликс стал думать о девушке в тех же терминах, что и о штанге или брусьях: как совершить подход, как сделать стойку, почувствовать опору, выжать вес… Он заулыбался, представив себе раскрасневшееся от удовольствия лицо Раи, ее сверкающие от возбуждения глаза, признание в любви, после которого Феликс ощутит себя полным победителем.
Пока студент мечтал, на вахте тетя Маруся дрожала от какого-то испуга или тревоги: сегодняшние звонки отчего-то поселили в ее душе мрачные предчувствия, а хихиканье в конце переговоров с родственниками Коротича до сих пор звучало в ее ушах. “Неладно что-то, — подсказывало ей вещее бабье сердце. — Может, у них что-то заразное”, — беспокоилась вахтерша, успевшая привязаться к добродушному и вежливому спортсмену Феликсу Коротичу.
Женя Меерзон был дежурным по больнице. Женя очень любил эти ночные дежурства. Хотя он числился простым медбратом, но и пациенты, и медицинский персонал относились к нему как к настоящему доктору. Интеллигентный, в больших очках, Женя снискал всеобщее расположение своей добротой и безотказностью. Он для всех находил минутку-другую, мог утешить, успокоить и объяснить те или иные симптомы; впрочем, даже от одного общения с милым Женей больным уже становилось легче, они быстрее выздоравливали и норовили угостить молодого доктора чем-нибудь вкусненьким, домашним или сунуть ему подарочек: авторучку, блокнот, вышитый футляр для очков. Подарки Женя брал с таким искренним детским удовольствием, что душа радовалась, хотелось еще и еще угощать и одаривать милого доктора. Но и Женя всегда был терпелив и ласков даже с самыми капризными пациентами, с самыми трудными больными, раздражительными медсестрами и требовательными докторами. Он по характеру был добрым, а кроме того, готовил себя к будущей великой карьере, где потребуются все лучшие профессиональные качества врача. Потому Женя выносил вонючие судна, перекладывал лежачих больных, ставил уколы и капельницы лучше самой опытной медсестры, кормил с ложечки тяжелых послеоперационных и, если было нужно, мог помыть полы в приемном покое. Самое трудное в работе Жени было вовсе не это.
Иногда, под утро, когда серый рассвет начинал высветлять краешек неба, а в воздухе принимались каркать черные вороны и галки, умирали больные, тщетно боровшиеся за жизнь. Почему-то именно в эти тяжелые предутренние часы останавливалось дыхание и переставало биться сердце, руки холодели, лицо становилось пустой маской, терявшей всякое выражение. Женя воочию мог убедиться, что вместо одушевленного человека в постели оставалась только безжизненная материя, холодная и клейкая субстанция, покинутая духом.
Меерзон начал осознавать наличие души очень рано, еще в кошмаре концентрационного лагеря, где мерзлые трупы такие же скелетообразные заключенные складывали в настоящую поленницу возле крематория. Мальчик смотрел на желтые ноги и руки, на волосы, потерявшие блеск и тепло, на застывшие, как студень, глаза мертвецов — они нисколько не походили на тех, кем были еще вчера. Трупы казались ему грудой заскорузлой и поношенной одежды, выкинутой на свалку. Куда же делись те, кто носил это одеяние из мяса и костей, кто своим присутствием оживлял и одухотворял эту ныне холодную мертвую плоть? Женя смутно помнил рассказы бабушки Двойры о потустороннем мире, Шеоле, где находятся души после расставания с телом, но этим его религиозные познания и ограничивались.
В больнице, в отделении для тяжелобольных, Женя снова и снова возвращался мыслями к этой загадочной теме, она позволяла ему размышлять, философствовать, духовно расти в стране, где материализм стал фундаментом всего общества, всех мыслей и настроений среди простых людей и интеллектуальной элиты. Постепенно Женя, сам того не замечая, стал идеалистом: он поверил в господство духа над материей, что было вредным и крайне опасным заблуждением. Идеалисты описывались только в учебниках по философии: их почти полностью истребили во время революции. Они были страшнее стиляг и фарцовщиков, ужаснее пьяниц и хулиганов, идеалисты были сродни врагам народа и предателям Родины. Классики марксизма-ленинизма давно заклеймили идеализм, а безвестный советский юноша Женя Меерзон, без пяти минут врач, незаметно скатился в это гнилое болото. Рассуждения Жени во многом были наивны, отрывочны, но он опирался на опыт, которого у него было предостаточно.
Мертвый человек и живой — две разные вещи, в живом человеке есть нечто, что делает его тем, кто он есть. Люди чувствуют свою смерть, предвидят ее, у них бывают сновидения, в которых они прозревают будущее.
Смерть косит свой страшный урожай в определенные дни и определенные часы — вот факты, с которыми пришлось столкнуться медику и практику Жене Меерзону. Он обратил внимание, что больше всего смертей бывает ночью в пятницу, вернее, не ночью, а в серые предрассветные часы. Даже те, кто боролся за жизнь с нечеловеческим отчаянием и мужеством, те, у кого врачи уже начали находить благотворные признаки выздоровления, улучшения, вдруг теряли силы и судорожно хватали ртом воздух, цепенея и задыхаясь. Врачи и медсестры знали, в чем дело — в этой проклятой пятнице и проклятых часах перед утром, перед новым днем. Видно, в эти часы душа человека особенно слабо связана с телом, особенно непрочно держится за свое земное обиталище. Огромное количество летальных исходов, конечно, портило отчетность, вызывало разные нарекания, придирки и даже проверки, поэтому именно в пятничную ночь дежурить никто не хотел и не любил.
Безотказного Женю буквально умолил его сменщик, тоже студент четвертого курса мединститута, решивший поехать на выходные к родителям в областной городишко. “Я тебе, Женька, привезу варенья вишневого! — соблазнял колеблющегося Женю будущий доктор. — Я тебе привезу даже варенья из виктории, у меня родители высадили в огороде эту чудо-ягоду, ее на Урале еще ни у кого нет! Какой аромат!” — соблазнитель глубоко вдыхал воздух и жмурил глаза от предполагаемого наслаждения. Не стоит забывать, что Женя был бедным студентом, не имеющим ни одного родственника, который мог бы немного подкормить тощего сухопарого медика, всего себя отдавшего науке. Как часто в Жениных практичных мечтах о квартире возникали соблазнительнейшие образы пирожков и котлеток, салатов и борщей, овощной икры, сочащейся растительным маслом, сладкого штруделя и нежнейшей рыбы-фиш! Мысль о полной банке варенья, полученной в единоличное пользование, была очень заманчивой. Женя, скорее всего, согласился бы и “за так”, но теперь он дежурил с энтузиазмом и надеждой. Кроме того, скоро ему предстояло отправляться в довольно длительный лыжный поход с ребятами, так что уговор с товарищем был, в общем, кстати. Женя отдежурит эту тяжелую ночь, останется еще на сутки, отдежурит свою смену, а потом со спокойной душой пойдет по снежной целине, среди кедров-великанов, со своими верными друзьями…
Придя в ординаторскую, студент отрезал кусок серого хлеба от принесенной с собой булки и налил кипятку из большого титана, в котором грели воду для врачей и больных. Это был весь его ужин, сегодня даже повезло, он смог купить в вечернем магазине последнюю булку хлеба на последние рублишки, оставшиеся до стипендии. Хотя Женя был очень экономен, деньги быстро расходились на всякие нужды: плохо жить совсем без родственников! Даже пуговицу, оторвавшуюся от пальто, следует купить, носки — заштопать самостоятельно, а для этого нужны иголки и нитки; приходится тратиться на приобретение кастрюльки и сковородки, которые можно было бы просто взять во временное пользование у своих родных… Кроме того, ребята то и дело перехватывали у доброго медика рубли в долг, “до стипухи”, но часто, очень часто забывали отдать то, что взяли. Конечно, это была мелочь, но весь Женин бюджет складывался из мелочи; он, как говорится, жил на медные деньги в твердой уверенности, что скоро обретет успех и богатство. Крошечной зарплаты медбрата хватало, только чтобы иногда разнообразить обычно чрезвычайно скудный стол и на кое-какую одежду, к которой Женя относился с крайней бережливостью и осторожностью. Есть же ему хотелось всегда, иногда — так же сильно, как в фашистском концлагере. Но там все чувства были притуплены, размыты, словно сознание хотело отгородить себя от невыносимых ужасов окружающего мира, а в нынешней жизни Женя испытывал настоящий волчий голод, раздирающий пустой желудок на части. Конечно, будь Меерзон похитрее, он завел бы дружбу не с сиротой Феликсом, часто державшим зубы на полке, а с каким-нибудь студентом из деревни или областного городка, откуда к счастливцу поступали бы сказочные лакомства и гостинцы в виде крупного картофеля, маслянисто-желтого на разломе, кусков обсыпанного серой солью сала, банок с огурцами и вареньем. Женя вспомнил про обещанное варенье и забеспокоился: а вдруг товарищ забудет про него? Он с аппетитом ел хлеб, запивая кипятком, одновременно прислушиваясь к происходящему в отделении. До его дежурства оставалось минут пятнадцать-двадцать.
В ординаторскую вошла медсестра Леночка, создание легкомысленное и воздушное. Халат Леночка сильно заузила, ушила, чтобы блистать великолепной фигурой с тонкой, как ножка фужера, талией; заодно она и укоротила медицинское одеяние, чтобы похвастаться стройными ногами, затянутыми в хлопчатобумажные коричневые чулки. Леночка с сочувствием посмотрела на ужинающего Женю и предложила:
— Женька, там суп остался от больных, отличные щи, давай я тебе притащу с кухни!
— Давай! — радостно согласился соскучившийся по горячему Женя. — Спасибо, Леночка, что бы я без тебя делал! А почему суп остался?
— Пятница, — коротко ответила медсестра, и Женя понял.
Многие выздоравливающие вновь стали больными, легкие больные — тяжелыми, а некоторые еще живые готовились стать мертвыми. Как правило, в некоторые “черные пятницы” оставалось и второе, но этому никто не радовался, а медперсонал не очень-то жаловал нежданные пятничные угощения… Но молодой организм требовал калорий, энергии, так что Женя вскоре уже хлебал горячий суп, чуть забеленный сметаной, закусывая оставшимся хлебом. А Леночка в это время рассказывала:
— Сегодня совсем плохой старик в шестой палате. Ему вчера вроде после операции стало лучше, но доктор сказал, что начался отек легких. Скорее всего, до утра не доживет. Надо за ним посмотреть. В первой палате женщина с осложнением после гриппа, тоже что-то температура вверх поползла, хотя мы дали пенициллин. Ну, и как обычно, в десятой — там раковые больные, так что кто-то из них сегодня наверняка отмучается.
Женя покачал головой, бессознательно копируя жест десятков поколений своих предков: портных, ювелиров, аптекарей, выражавших озабоченность и сочувствие и в то же время — покорность судьбе. Ему — всю ночь не спать, слушать хрипы и стоны умирающих, ставить бесполезные уколы, выносить судна, суетиться и метаться в тщетной надежде спасти ускользающую жизнь, прикрепить душу к телу; а им, тем, на кого указала костлявая рука смерти — бороться за каждый вдох, за каждую последнюю секунду пребывания на земле. Женя иногда думал, что борется только тело, боящееся разрушения, разложения на молекулы и атомы, а душа, наоборот, борется за право освободиться от тягостных уз плоти. Но своими мыслями будущий врач ни с кем не делился.
Сегодняшней ночью в отделении оставался дежурный врач, который сейчас делал вечерний обход с двумя старшими медсестрами, а также Леночка и сам Женя, в роли медбрата и врача одновременно. За окнами больницы угрюмо клубилась ночная тьма: здание находилось почти в лесу, на южной окраине города, где когда-то располагалось громадное кладбище, устроенное еще теми, кто закладывал первые крепостные стены на берегу реки Исети. Кладбище росло, расширялось, все новые могилы прибавлялись к тем, что уже столетие окружали маленькую церквушку; потом город разросся так, что построили новые церкви, заложили новые погосты, а старое кладбище постепенно оказалось почти за чертой. Потом построили новое, просторное, отделанное мрамором здание больницы, с огромным количеством отделений, отличной аппаратурой для диагностики, большими светлыми палатами. Вокруг насадили деревья, поставили скамейки, чтобы могли отдыхать выздоравливающие граждане и посидеть приходящие их навестить родственники и друзья. Больница считалась очень престижной, и лежать и работать в ней могли не все, а только лучшие из лучших: лучшие врачи и лучшие больные, передовики производства, заслуженные члены партии…
Но в послевоенные годы фасад облупился, колонны стиля “ампир” стали выглядеть старомодно, а в больницу уже стали привозить обычных горожан и жителей области со сложными заболеваниями, которые не могли вылечить сельские эскулапы. Все забыли о бывшем обширном погосте, на месте которого располагалось розовое здание с белыми когда-то колоннами, только вот летальных исходов в палатах и операционных в этом лечебном учреждении традиционно было больше, чем в среднем по городу. По крайней мере, так утверждала статистика. Поэтому руководство больницы часто менялось, то и дело приходили и приезжали разнообразные проверки, пытавшиеся установить виновных, но ничего обнаружить не удавалось. В итоге составлялись обычные акты, кого-то строго наказывали, кого-то — понижали в должности или выносили выговор, а дальше все шло по-прежнему. Никто не мог объяснить, почему именно здесь такой высокий процент смертности; но когда речь зашла об организации родильного отделения, все врачи и чиновники единодушно высказались “против”.
Дежурный врач закончил обход и тоже пришел в ординаторскую. Это был уставший, немолодой уже человек с пышными седыми усами, слегка пожелтевшими от неумеренного курения. Вот и сейчас доктор достал пачку “Казбека” с черным силуэтом лихого джигита на фоне высоких гор, затянулся и ласково спросил Женю:
— Ну, коллега, как дела?
— Да вот, в поход скоро уйду, Иван Петрович, — сообщил студент о своих планах. — Нынче собрались далеко, на самый север области, поближе к природе, дней на десять-двенадцать. Так что отдежурю двое суток, немного отосплюсь — и вперед!
— Поход — хорошее дело! — мечтательно прищурился Иван Петрович. — Только трудно тебе будет двое суток подряд дежурить, сегодня такой день, сам знаешь… Я с обеда заступил, так уже ноги не держат. Очень старик тяжелый, я там оставил медсестру, так что, брат, иди-ка, помогай. Я сейчас чуток отдохну, заполню истории болезней и тоже приду. Ступай, Женя.
Женя торопливо собрался и вышел, на ходу натягивая белый халат. На груди у него висел фонендоскоп, который, конечно, ему не полагался, но студент ухлопал на эту сверкающую медицинскую вещицу все свои скудные средства в прошлом месяце — стетоскоп придавал Жене исключительную солидность, даже уши казались меньше. В белом халате, со “слушалкой” на груди, Меерзон выглядел заправским доктором, поэтому не смог отказать себе в покупке. Женя быстро зашагал по длинному, чисто вымытому коридору, едва освещенному голубоватым светом лампочек. В палатах было тихо, большинство пациентов уже спали, да и отделение предназначалось для тяжелобольных, которым было не до веселых разговоров и курения на лестнице. Женя вздохнул и вошел в шестую палату, откуда доносились негромкие голоса, звяканье металла и шорохи.
Старик и впрямь был плох. Женя хорошо знал, что означает это обтянутое желтой кожей лицо с глубокими глазными впадинами и каким-то странным, чуть насмешливым, выражением губ, растянутых в подобии улыбки. Медсестра Галя суетилась возле капельницы, неумело прилаживая бутылочку с раствором, бормоча: “Сейчас, сейчас… Сейчас, минуточку”. Женя взял из рук девушки трубку с иголкой на конце и ловко ввел лекарство в исхудалую руку старого человека, казавшегося безразличным ко всему, что происходит вокруг него и с ним самим… Лекарство тихонько потекло по прозрачной трубке, Галя понесла из палаты эмалированный белый лоток со шприцами и ватками, а Женя остался со стариком один на один. Из впалой груди доносилось тяжелое хриплое дыхание, странно-равномерное, как будто работал какой-то неисправный, но усердный агрегат. Женя присел на стул возле кровати и посмотрел на часы. Время подходило к десяти вечера. Если больной доживет до утра, он может прожить еще целый день, а если учесть, что сегодня роковая пятничная ночь, то, возможно, поживет и дольше. Может и выздороветь, по крайней мере, один шанс из ста всегда есть. У этого больного нет рака, у него удалена часть легкого из-за обширного абсцесса, возникшего как осложнение после гриппа. А в таком возрасте осложнения — штука опасная… Вдруг старик приоткрыл неожиданно яркие голубые глаза и спросил у Жени:
— У тебя какой номер?
Студент подумал, что пациент спрашивает о часах, но мысли его путаются.
— Почти десять, — успокаивающе ответил он, поправляя машинально трубочку, идущую к исхудалой руке. — Сейчас вы немного поспите, отдохнете, вам станет к утру получше, боль пройдет…
— Боль пройдет, — уверенно подтвердил старик. — Не будет к утру никакой боли, и меня тоже здесь не будет. Меня уже почти здесь и не осталось, Женя.
Студент немного удивился, что больной помнит его имя. Конечно, медсестрам следовало бы называть его по отчеству, полностью, но ничего не поделаешь, пока он только медбрат. Вот через года полтора-два Женя обязательно попросит называть его по имени-отчеству, чтобы внушить уважение к себе со стороны пациентов и персонала. А без уважения в медицине не обойтись, это вам не мелочная лавочка! Старик между тем продолжал, с трудом шевеля онемевшими синими губами:
— Я про тот номер, что у тебя на правой руке, на предплечье. У меня, глянь, восемь тысяч четыреста сорок пять дробь шестнадцать.
Женя словно провалился в какую-то бездну, где его понесли и закружили ледяные вихри, безжалостные и дикие. Он на долю секунды перестал слышать и видеть реальность, погрузившись в тот пласт сознания, который больше всего хотел бы забыть. Люди в черной форме и высоких фуражках, лай собак, ослепительный свет прожекторов, колючая проволока в несколько рядов и множество страшных бараков, из которых под отрывистые команды выползают страшно исхудавшие заключенные. На них полосатая одежда, болтающаяся от каждого порыва ветра… Женя видит склонившееся над ним бледное лицо с длинным носом, искаженное брезгливой гримасой: “Юде!” — выплевывает оно с отвращением. Кто-то хватает мальчика за руку, грубо кладет ее на оцинкованный стол и делает что-то ужасно болезненное. Женя не смеет кричать, слишком хорошо он знает участь узников, разгневавших чем-то лагерное начальство. Мальчик стискивает зубы, прикусывает губу, потом видит на тонкой, как куриная косточка, руке вспухшие сине-красные цифры: восемь, четыре, четыре, пять, косая палочка, один, пять. Шатаясь от слабости и от перенесенной муки, он бредет к бараку, где помещаются такие же измученные и исхудалые дети, которых с каждым днем становится все меньше, пока не прибывает новая партия детишек. Кто-то тихонько берет Женю за плечо и что-то протягивает ему украдкой. Мальчик видит в сухой ладони кусочек хлеба пополам с опилками, это сказочный подарок, волшебное подношение! Перед его глазами только грудь в полосатой куртке, он задирает голову и видит лицо немолодого мужчины. Мужчина улыбается мальчику, кивает и молча уходит, слегка приволакивая ноги. Женя запомнил только ясные голубые глаза и густые пшеничные брови.
Сейчас эти брови абсолютно седы: и то сказать, прошло почти пятнадцать лет, целая вечность для ребенка и юноши! А голубые глаза остались прежними: вот они глядят на Женю почти оживленно, по-доброму, с ласковым теплом, как тогда, в самом страшном аду, который только мог придумать человеческий разум.
— Я вас помню! — вскрикнул Женя. — Вот мой номер, смотрите! — он быстро закатал рукава халата и рубашки, обнажив предплечье, на котором синели жуткие цифры. На правой руке старика синели точно такие же, только Женя вырос, возмужал, поэтому его клеймо слегка растянулось, поблекнув, а чужой номер был ясным и четким. — Вы мне дали хлеба, помните?
— Сил у меня почти не осталось, поэтому слушай внимательно, — прошелестел старик одними губами, жестом приказывая Жене наклониться поближе к нему. — Я до утра уже не доживу, знаю точно. Когда придет твое время умирать, поймешь, о чем я. Я хочу, чтобы ты жил.
Женя потрясенно слушал, машинально отмечая запах ацетона в шумном дыхании старика. Это был еще один смертельный признак. Надо удвоить дозу лекарств, ввести глюкозы побольше, может, обойдется… Но вторая часть сознания юноши с ужасом и вниманием впивалась в слова странного старика, давным-давно встретившегося мальчику Жене на краю бездны. Больной сказал, пристально глядя Жене в глаза:
— Мое время кончилось, а твое — только началось, зачем тебе умирать? Ермаметка с оленями приходил… — старик залепетал что-то бессвязное.
Глаза его потускнели и глядели теперь бессмысленно, как у пьяного, на костлявом лице появилась улыбка. Женя бросился за подмогой к Ивану Петровичу, на ходу переваривая странные слова умирающего. В голове его все перемешалось; жуткие воспоминания прошлого, фашисты, концлагерь, дым из трубы крематория, черный и густой. Желтоватое лицо умирающего, его тихий и хриплый голос, шумное дыхание… Женя мчался со всех ног, выполняя отрывистые распоряжения дежурного врача, отламывал головки ампул, наполнял шприцы лекарствами, менял капельницы, помогал делать искусственное дыхание. Все было тщетно: пациент уходил в невидимый мир. Только на один краткий миг он приоткрыл глаза с вернувшейся в них голубизной и осмысленностью, шевельнул губами и предостерегающе поднял палец. В мутном свете синих ламп все происходящее приобрело мистический и инфернальный оттенок, как кадры зловещего фильма. Молоденькая неумеха Галя расплакалась, когда доктор Иван Петрович прикрикнул на нее за медлительность и нерасторопность. Девушка впервые видела смерть. А Леночка держалась молодцом, четко выполняя команды, быстро готовя раствор, но и от этого было мало проку. Старик в последний раз тяжело вздохнул и умер, откинув седую голову на плоскую больничную подушку. Что-то стиснуло грудь молодого человека, словно умер кто-то родной и близкий, с кем он провел лучшие дни своей жизни. Женя почувствовал, как слезы наворачиваются на глаза. Он видел много, слишком много смертей, но именно эта особенно потрясла его. Поразили его в самое сердце и слова умирающего, и почти полностью совпадавший синий номер на их руках. Одному номеру еще долго напоминать своему владельцу о страшных днях, проведенных на фабрике смерти; другой скоро истлеет вместе с рукой, превратится в прах, тлен. В землю, из которой мы все пришли и в которую превратимся. Вернее, землею станет наша одежда, тленное тело, а душа — куда отправится она?
— Держись, брат! — негромко сказал Иван Петрович, закуривая очередную папиросу из почти опустевшей мятой пачки. — Что поделаешь, мы же не боги. Сделали, что могли. Ты молодцом, отличный врач будешь, коллега! Пойдем, теперь в десятую нужно идти, там двоим резко стало хуже, один уже без сознания.
Женя понимал, что рабочая ночь только началась, впереди еще много бессонных часов, торопливых уколов, измерений давления, разговоров на специальном медицинском языке, на латыни, чтобы скрыть ужасные прогнозы от пациентов… Он закрыл глаза умершему, поправил одеяло, словно оно могло его согреть, и вышел из палаты, крошечного закутка, куда старались класть самых тяжелых послеоперационных больных, чтобы не будоражить их и не волновать других пациентов, боящихся смерти. Мертвый остался в одиночестве, на своей узкой кроватке, чуть освещаемый холодным лунным светом, струящимся из большого, во всю стену, окна. Женя включился в работу, изредка прерываясь на перекур — вернее, курил один Иван Петрович, а Женя торопливо пил чай, откусывал хлеб, снова принимаясь за свой тяжелый труд, переворачивая тяжелых больных, меняя простыни, вынося судна, бегая к стерилизатору за новыми шприцами.
Он не переставал думать о предсмертных словах своего странного знакомого. Как странен порой бред уходящих! Не один раз студент уже слышал удивительные рассказы о тоннеле, по которому летит человек, уходя из жизни, но слова эти были так призрачны, так не похожи на то, чему учили студента профессора в институте, что Женя не то чтобы не придавал им значения, но пытался не слишком об этом задумываться. Холодный страх поселился в его душе. Если несколько часов назад он думал о походе с радостным предвкушением, с приятным ожиданием интересного общения, отдыха, радости физических упражнений, то теперь все хорошие чувства и надежды улетучились, уступив место тревоге. Бегая по длинным коридорам отделения с суднами, капельницами и лотками, студент все повторял про себя слова старика, когда-то бывшего исхудалым узником того же самого концлагеря, что и Женя. Какое удивительное совпадение!
Но стоны больных, предсмертные хрипы умирающего от саркомы мужчины не давали Жене сосредоточиться на услышанном, проанализировать то, что случилось. Если бы у него было больше времени и покоя, он, возможно, смог бы найти разумное или мало-мальски приемлемое объяснение странному случаю, но в беготне и работе ему оставалось только повторять про себя: “Я хочу, чтобы ты жил!”
Конец февраля — все та же зима на Урале. Ничто даже не намекает на возможную весну, все так же белеют снеговые дали, могучие кедры в кедровнике мерно поскрипывают под порывами ветра, вьется метель над сугробами. Только низкое небо иногда становится тяжелым и мутно-фиолетовым, нависая над белоснежными просторами, словно вымя огромной оленихи.
Ермамет в такие дни особо страдает от шаманской болезни: и крючит его, и давит, и выламывает суставы рук и ног. Это духи принуждают Ермаметку к камланию, наказывают не забывать свои обязанности перед нижним миром. А шаман и не забывает, просто житейские тяготы занимают его душу: надо и валежник собрать, и протопить жалкую избенку, и поохотиться на зверье, чтобы было чем расплачиваться в крошечном дощатом магазинчике, до которого добрых двадцать километров пути.
Хорошо живется Тоне, толстой продавщице: целыми днями сидит она среди консервов, бутылок и ящиков с печеньем; сколько хочешь лакомься отборной едой, обвешивая и обсчитывая бедных глупых манси. За бутылку водки Тоня берет несколько шкурок белки или куницы, денег у Ермамета не водится, а выпить очень охота. И жена Ермамета, Тайча, тоже не дура выпить: манси не много надо огненной воды, чтобы зашумело в голове, закачался лес, завертелось небо. Но нынче не хочется пить шаману. Тайча достала туесок из бересты, в котором, плотно закрытый тряпками, преет настой из мухоморов, волшебных грибов, позволяющих шаману ускользнуть из привычного мира в края духов. Туесок почти опустел — этой зимой много, много раз Ермамет посещал обиталище предков и нижних духов, среди которых главный Нуми-Торум.
— Давай, — протянул маленькую коричневую ладонь Ермамет к туеску, а Тайча торопливо вынула пробку и подала ему зелье.
Ермамет отхлебнул два маленьких глотка. Подумал и третий отхлебнул. Долгое путешествие ему предстоит, надо отчитаться перед духами за то, что он сделал, спросить их совета и разрешения. Тайча подала мужу шаманский бубен, обтянутый оленьей кожей, обвешанный грубо сделанными медными колокольчиками. Шаман, сам сухой, маленький, словно белка, присел на корточки, стал похож на груду ветхой одежды в углу избенки. Только бубен неуверенно подрагивал в его руке, звенели колокольчики. Тайча присела рядом, сжала кулаки, закрыла узкие глаза.
Тайча молодая, ей всего двадцать зим, но лицо из-за коричневой кожи кажется древним, как лицо идола, спрятанного в горах у ручья Мертвецов. Нельзя мешать камланию. Тайча следит за тем, как путешествует муж по нижнему миру: вдруг понадобится ее помощь. Все громче звучит бубен в руке Ермамета, все звонче гремят бубенчики на его плоском круге.
Ермамет — настоящий шаман. Он стал им не потомственно, как большинство шаманов манси, его призвали духи. Шестнадцати лет странно заболел Ермамет: стала кружиться голова, руки и ноги ослабли, глаза затуманились. Он не мог работать, не мог ни пить, ни есть. Целыми днями лежал он в углу избы родителей, тупо глядя в закопченный потолок: ему стали слышаться голоса, много голосов, зовущих Ермамета по имени.
Мать загрустила, отец качал головой. Они-то знали, что означает состояние сына. Только никому неохота лишаться единственного ребенка, отдавая его духам. Пусть бы жил себе, как жили отцы и дети, потомки великого народа югры, пришедшего на Урал в незапамятные времена из Западной Сибири. Пусть ловит рыбу, пасет оленей, охотится. Женится и нарожает много маленьких черноволосых ермаметок на радость отцу и матери! Но шаманская болезнь не оставляла юношу, с каждым днем усиливаясь. Пришлось отцу ехать в деревню Вогулку, к шаману Приказчикову. Впрочем, в Вогулке у всех жителей одна была фамилия.
Когда-то русские купцы основали лабаз для скупки у манси-охотников шкурок соболей, куниц и белок. За целую груду рыхлого драгоценного меха давал молодцеватый приказчик бутылку дешевой водки, мешочек крупы или муки, наливал в туесок чудное русское масло, прогорклое и чрезвычайно вкусное. До того был красив и хорош приказчик в своем плюшевом жилете, с часовой цепочкой самоварного золота, пропущенной через жилетный карман, с приглаженными напомаженными волосами и тонкими усиками, что очарованные вогулы стали своих детишек называть не иначе, как Приказчиками. Десятки крошечных Приказчиков бегали, голозадые, по деревушке, передавая счастливое имя дальше по эстафете поколений. Нищие, больные, изможденные родители искренне верили, что прекрасное имя в честь счастливого человека принесет детям удачу и богатство. Даже потомственные шаманы присвоили своим отпрыскам это имя. С тех давних пор так и повелось, а во время царской переписи вогулам дали и фамилию такую.
Считались манси православными, ходили в покосившуюся церквушку на окраине деревни, жертвовали батюшке меха и свежатину, чтобы передал своему русскому богу. Всех богов почитали манси. Но пуще всего — своего бога Нуми-Торума. Боги, в отличие от людей, не мешают друг другу. Русский Бог сидит на небе, а Боги вогулов живут в нижнем и верхнем мире, куда доступ открыт только шаманам. Приказчиков был сильный шаман, он мог путешествовать и в нижнем, и в верхнем мире, куда путь открыт только особо почитаемым людям. Он мог лечить лихорадку и грудную болезнь, мог предсказывать будущее и приносить удачную охоту, так что не бедствовал, хотя работать и охотиться самому шаману было ни в коем случае нельзя.
И вот к старому — уж сорок зим справил старик! — шаману приехал отец Ермамета. Покочевряжился для виду упрямый старик и согласился провести камлание для больного за небольшую плату — родители Ермаметки были людьми бедными. Шаман прибыл в избу к больному и зазвенел, загремел своим старым бубном, до этого принадлежавшим многим поколениям вогульских колдунов.
Так сейчас гремел и звенел и сам Ермамет, опившийся ядовитого мухоморного настоя. С каждой секундой его движения становились размашистее и увереннее, с каждым мгновением звонче гремел его бубен — верный помощник путешественника по иным мирам. На желтом лбу выступила испарина крупными каплями, нос заострился, как у мертвого, глаза открылись, но смотрели невидяще, словно внутрь черепа шамана. Тайча чуть подрагивала всем телом в такт звучанию бубна, качала головой на длинной шее, повторяя ритм все нарастающих звуков. Ермамет привстал, раскачиваясь, поднял бубен над головой, зазвенел им с новой силой, так что тугие звуки раскатились по небольшому пространству избы. Потом вовсе поднялся на ноги и пошел приплясывать, приговаривая что-то, бормоча и выкрикивая, вскидывая ноги, размахивая руками над головой.
Тайча приоткрыла глаза и убедилась — муж прибыл в нижний мир и разговаривает с духами. Она достала из укромного угла комок тряпок, развернула лоскутья, вынула отбеленную ветрами и временем оленью лопатку — полукруглую кость. Подошла к открытому очагу, который отапливал комнату, стала нагревать кость над огнем, внимательно всматриваясь в линии и трещинки, появляющиеся под воздействием жара на белой поверхности. Огонь недовольно потрескивал в такт звучанию древнего бубна, оставленного Ермамету стариком Приказчиковым, сыпались синие искры, чуть обугливалась по краям оленья лопатка. Жар достигал руки Тайчи, но она даже не морщилась — все ее внимание было сосредоточено на плоской поверхности лопатки. Она видела несколько линий-изломов: крепкие, ровные трещинки, ползущие к самому краю кости. Большое черное пятно с рваными краями появилось на лопатке, линии стремились к нему, и множество мелких поперечных трещин вдруг покрыло белизну кости сеткой. Неожиданно огонь вырвался из очага, сине-красным факелом взметнулся до самых закопченных плах потолка, вскрикнула Тайча, выронила оленью лопатку из обожженной руки прямо в пекло очага! И в ужасе смотрела шаманка на бушующее пламя, в котором чернела и превращалась в уголь и золу гадальная кость.
Ермамет не слышал вскрика Тайчи: он только-только достиг пределов нижнего мира и страшно устал. Нынче никого не выслали духи ему навстречу: даже батюшка-медведь, проводник шамана, не явился помочь. Сердятся боги и духи.
— Что сердитесь, духи? — вопрошает шаман, звеня бубном, призывая богов и духов поговорить с ним. — Почему пустынно в нижнем мире?
Синие и серые дымы и туманы окутывают просторы долин и равнин нижнего мира. Никого нет. Сильный страх чувствует несчастный Ермамет. Прошло сто сорок лун со дня великой Охоты.
Пятьдесят лет назад девять купцов нашли мертвыми на горе Мертвецов, долго помнили вогулы ужасную расправу, учиненную солдатами Его Императорского Величества! А скольких детей забрали в приюты, чтобы воспитать их в христианской вере, вдали от родителей — диких язычников, сосланных на каторгу! По вогульским селениям ездили жандармы с бородатыми попами, разоряли семьи, вывозили визжащих детишек, заковывали в кандалы вероотступников, шаманов и шаманок. Тридцать лет назад успели шаманы манси спрятать трупы девяти красноармейцев, заплутавших в тайге, а то не миновать бы расправы еще более ужасной. Удалось закопать погибших в бескрайних снегах Северного Урала, да и искать толком не стали: как перекопаешь такие огромные снежные равнины? А много-много лет назад девять манси нашли мертвыми на горе Девяти Мертвецов, только за манси с кого спрос?
Ермамет совсем обессилел, бубен почти выпадывает из его ослабевших рук. Все глуше звучит голос шаманского бубна, все тише становится вокруг. Тени гусей и куропаток наполняют ранее пустое пространство, великая река мертвых катит свои плоские воды, чуть рябящие на перекатах, блестит на песчаном дне золото, а над песком в прозрачной воде плещут хвостами серебристые мертвые рыбы, духи живых рыб, улыбаются или скалятся Ермамету. И олени, и лоси топочут по берегам, густо поросшим духами кедров и сосен, щиплют мертвую траву. Мутный фиолетовый туман рассеивается потихоньку, золотится призрачный солнечный свет, в лучах которого появляется косматый батюшка-медведь, дух-покровитель Ермамета.
— Не горюй, шаман, — машет громадной лапой дух-покровитель. — Здесь, в нижнем мире, я хозяин, я хожу к Нуми-Торуму, я тебя защищу. Лечи людей, предсказывай им охоту, собирай мухоморы, любись с молодой женой-шаманкой. Тебе лучше знать, что делать. Может, тебя позовут в верхний мир, к другим богам. Жди.
Ермамет обнимает медведя, принимается петь странную вогульскую песню без слов. Они летят над равнинами и горами, где вечно царствует лето или ранняя осень, в отличие от среднего мира, где почти всегда холод и зима. Хорошо лететь в обнимку с батюшкой-медведем, с покровителем шамана, крепче прижимается Ермамет к косматому мощному боку, громче поет свою песню, оглашая безмолвие нижнего мира, забывает греметь бубном, опускает усталую руку… И приходит в себя на земляном полу своей избы, вблизи от чадящего очага. А над ним склонилась встревоженная Тайча, показывая обугленные остатки оленьей лопатки, специально хранимой для особо важных гаданий. Только на миг открывает глаза шаман, а потом погружается в крепкий глубокий сон без сновидений, почти не шевелясь и не дыша.
Когда Ермамет проснулся, Тайча рассказала ему о страшном гадании и о гневе духов огня.
— Не вмешивайся ни во что, — просила она мужа, готовя немудреный обед. — Видишь, гневаются злые духи. Отнимут у нас потомство, убьют тебя на охоте, заберут мою молодость и красоту. Надо ждать зова из верхнего мира, — мудро решила Тайча. — Вставай на лыжи, поедем за водкой к Тоне, очень выпить охота.
И семейная пара дружно и споро собралась, встала на широкие короткие лыжи и зашагала в сторону Вижая, чтобы успеть засветло вернуться. Снег заскрипел под лыжами, замелькали могучие кедры, свежий морозный воздух остудил разгоряченные лица. В среднем мире тоже хорошо жить.