Усадьбу традиционно выстраивали на холме. Высоченные стены, втрое выше, чем требует безопасность, несколько башен, откуда открывался вид на синеющие дали, бессмысленный ров и переброшенный через него подъёмный мост. На памяти Эльмы мост поднимался дважды, когда в лесу случалась эпидемия бешенства, и обитателям усадьбы приходилось отсиживаться за крепкими стенами.
Охотники, конечно, и в эту пору в лес выезжали и даже на пастбищах били домашних животных, поскольку бешенство затрагивало всех без разбора.
Эльма помнила, как мать упрашивала отца не ехать на травлю, а тот усмехался, говоря, что настоящая охота именно на взбесившихся животных, только там охотник дышит полной грудью. А загонная охота в мирное время мало чем отличается от работы мясника.
Мать как в воду глядела: с охоты муж не вернулся, и даже тело не привезли, сапты утащили его в свои логова и сожрали. Страшная смерть, никому не приведи судьба такую.
Но сейчас в округе тихо. Из соседней усадьбы приехали гости. Большой зал, обычно пустовавший, был украшен, с хоров доносилась музыка. Подниматься на хоры в это время нельзя, но баловник Лики, разумеется, влез и всю музыку перепутал. Эльма вызвала брата вниз и, как могла строго, ему выговорила.
— А что такого? — возразил Лики. — Так даже веселее.
— Музыка не для веселья, а для единения с семьёй и природой. Для веселья тоже бывает, но только у животных. Зайцы по весне на поляне веселятся — ты также хочешь?
— Не…
— Вот и хорошо. Музыка скоро восстановится, если ты туда соваться не станешь, а там и гости подтянутся. А то сам посуди, гости приедут, а у нас музыки нет.
Эльма не особенно любили званые ужины. В них слишком много от древних традиций охотничьих пиров. Жареное мясо и вино — что-нибудь иное подаётся, разве что детям.
Ровно посреди зала расположился очаг из необработанного камня, в котором разводили огонь. Обрезки брёвен складывались там костром, пламя вздымалось к потолку, и, если бы не вытяжной колпак, сложенный из мелкого кирпича, дым задушил бы пирующих быстрее, чем это можно представить. А так, сиди, воображая себя в лесу, упивайся зажаренным на углях мясом, пей из рога столетнее вино и пой песни, которым куда как побольше ста лет.
Женщинам не понять суровой прелести охотничьих пиров, но ни одна не станет возражать против их излишней жестокости, на таких традициях держится единство семьи и всего народа.
Рано утром из лесу вернулись охотники. Настоящая охота на саптов происходит ночью, когда звери сбиваются в кучи в своих логовах. Затем добычу надо привезти к дому, разделать, и только вечером начнётся охотничий пир.
Протяжный сигнал с донжона возвестил, что охотники возвращаются. Впереди двигалась кавалькада всадников. Боевые кони в охоте не участвуют, они ожидали хозяев под присмотром оруженосцев, и теперь всадники гарцевали на отдохнувших скакунах. Следом на грубо сколоченных волокушах везли добычу. Этой ночью били только саптов, которые расплодились в лесу сверх меры. Остальному зверью позволяли бежать. Убитых самцов скопили прямо на месте, иначе мясо провоняет и станет несъедобным. Но и потом самая знатная добыча, которой по праву можно гордиться, пойдёт в коптильню, после чего будет долго томиться в котле. Могучий зверь почти несъедобен. На углях можно жарить лишь самое нежное мясо с тончайшей прослоечкой жира. Но и здесь женщин к очагу не допустят; раз пир охотничий, то и стряпать будут мужчины.
Удержать Лики в доме в эти минуты было совершенно невозможно, он побежал встречать кавалькаду, и Эльма пошла присмотреть за братом, хотя никакого удовольствия в кровавой процессии и последующей разделке туш не находила. Зато Лики всё было интересно.
— Почему там ветки сверху навалены?
— Чтобы мухи не налетели. И чтобы тягловых животных ненароком не перепугать.
— Разве их можно напугать?
— Ещё как… Это те же сапты, только они усмирены, а те, что в лесу — дикие. А так между ними разницы нет, звери и есть звери. Но если они увидят, что волокут туши своих же набитых сородичей, то могут от страха взбеситься и усмирить их будет трудно.
— Ты откуда знаешь? — недоверчиво спросил Лики.
— Дядя Ляс рассказывал. Ты совсем малый был, так и не помнишь.
Здесь уже не поспоришь, то, что говорит дядя Ляс — окончательная истина.
Отдельного хозяина у усадьбы не было, она принадлежала всей семье: мужчинам, женщинам и детям, но голос дяди Ляса во всяком вопросе звучал особенно веско, просто потому, что дядя Ляс во всяком вопросе разбирался лучше остальных.
Люди, жившие в усадьбе, делились на членов семьи и слуг. Слуги были надсмотрщиками над саптами, а также выполняли те грубые работы, которые не удавалось поручить саптам. Семей слуги не имели, дети, рождённые служанками, считались общими.
Жизнь в целом была проста, понятна и довольно скучна, если бы не праздники, которыми сопровождались дни после большой охоты.
Гости из ближайшей усадьбы приехали ещё вчера с вечера. Их мужчины тоже отправились на ночную охоту, дамы оккупировали салон на женской половине дома, так что дети, которых в усадьбе было не так много, оказались предоставлены самим себе, словно нет никакого праздника. Конечно, была прислуга и дети служанок, но их занимала предпраздничная суматоха. Эльма могла бы уже сидеть со взрослыми дамами, но тогда Лики оказался бы уже в полном одиночестве, и дело не ограничилось бы испорченной музыкой. В семье были и другие ребятишки по возрасту подходящие к Лики, но мальчишка их ровней не признавал, презрительно именуя паю-пай-баю-баями. А старшую сестру Лики любил и, как правило, слушался. Чего ж не слушаться, если Эльма и сама не прочь влезть, куда взрослые лазать не рекомендуют.
Оставшись без надзора, Эльма и Лики побежали через луг к ручью, где остановился охотничий обоз.
Саптов выпрягли из волокуш, и слуги погнали их в загон. Только после этого ветки с волокуш были сброшены, и началась разделка туш. Тесаками вспарывались животы, отдельно добывалась печень, которая пойдёт хозяевам. Прочую требуху, даже не промывая, сваливали в котлы и здесь же на бережку варили на корм саптам. Так или иначе, им тоже надо мясное, иначе, на одной траве они не смогут работать. А что жрать им приходится своих же собратьев, то свиньи тоже в охотку лопают свинину, а однодневным цыплятам крошат сваренные вкрутую куриные яйца. Сельское хозяйство — дело суровое и сантиментов не признаёт.
Чуть в стороне стояли две волокуши, на которых не было набитых тел. Там возвышалась пара металлических клеток, и в них сидели пойманные живьём дикие сапты. В одной детёныш, в другой взрослая особь, кажется, самка.
— Смотри, — сказал Лики, — они очень похожи на людей.
— Это сапты, — пояснила Эльма. — С виду они и впрямь, как люди, но это животные. Говорить они не умеют, гукают, лопочут что-то, но ни одного понятного слова не скажут. И одежды они не носят, и домов у них нет, не то, чтобы усадеб, живут, не знаю где: в пещерах, норах каких-то. Во время охоты их оттуда и выкуривают.
— Тоже дядя Ляс рассказывал? — ревниво спросил Лики. — Мне так ничего не рассказывает.
— У тебя ещё нос не дорос. Пошли, лучше, домой, там сейчас очаг начнут разжигать.
В пиршественном зале шумело немало народа. Трое слуг складывали костёр в центре широкого очага. Столы уже были расставлены, служанки выносили посуду: круглые блюда для жареного мяса, кубки и серебряные ножи. Ножи даются только женщинам, у охотников свои клинки, стальные, с которыми на зверя ходят.
Негромкая музыка лилась из-под потолка. Музыка тоже дамская, когда начнётся пир, она сменится на торжественную охотничью песнь.
— Что там играет? — спросил Лики. — Я лазал на хоры, там никого нет, а ты говоришь, я музыку испортил. А я пальцем ничего не тронул.
— Понимаешь, это же наш дом, нашей семьи. Не только усадьба принадлежит семье, но и мы усадьбе. А в каждом человеке непременно играет музыка. Это ещё одно, может быть, самое главное отличие человека от животного. Дом чувствует эту музыку и превращает в звук, слышимый всем. Хотя, в будние дни её почти не слышно, каждый занят своим делом, а многих вообще нет дома. Зато в праздник, сам слышишь, какой хор. Пока женский, а как придут мужчины, и все соберутся за столом, зазвучит гимн семьи.
— И что же я там испортил?
— Ты поднялся наверх к самому источнику звука, и твоя слабая музычка заглушила голоса тех, кто готовил праздник. Ты ещё мал, какая у тебя музыка: «трям-ля-ля!» Вот и получилось нехорошо.
— У тебя, что, лучше?
— Не знаю, — вздохнула Эльма. — Но я же не лазаю по верхотурам, даже на голубятню.
— А я лазаю.
— Так ты мужчина, тебе можно. Но на хоры разрешается подниматься только старикам.
Слуги тем временем выкатили бочку пива и внесли два преогромных пифоса с вином — сладким и терпким.
— У слуг какая музыка? — спросил Лики.
— Никакая. То есть, может быть, она и есть, всё-таки, они тоже люди, но усадьба её не слышит и не усиливает, потому что они не члены семьи.
— А меня слышит, — гордо произнёс Лики, — особенно, когда я на хоры забрался.
— Да уж, смотри, чтобы тебя оттуда за ухо не свели.
С высоты загремел торжественный марш, в зале появились мужчины. Они успели переодеться, наряды их, формально охотничьи, поражали роскошью. В руках у хозяев трещали факелы. Костёр, сложенный в центре очага, заполыхал. Клубы дыма поднимались под купол, уходя через оставленные там отверстия. Если смотреть со стороны, могло показаться, что центральный купол горит. Будь на хорах хоть кто-то живой, он задохнулся бы в полминуты. Но там не было никого, кроме духа семьи, и музыка продолжала звучать.
Чёрные клубы скоро сменились дымом серым, полупрозрачным, толстые поленья рассыпались кучей жара. Мужчины отставили кубки с вином и взялись за вертела.
Готовить мясо, особенно охотничьи трофеи — дело мужское, женщины могут лишь наблюдать со стороны.
Слуги распахнули двери и втащили в зал клетки с живыми саптами. Пленники сидели, сжавшись в комок, и в эту минуту совсем не напоминали людей. Даже внешне то были загнанные зверьки.
При виде живой добычи охотники издали восторженный клич. Шампуры с нанизанным мясом были отложены в сторону. Двое гостей распахнули дверцы клетки, где сидел детёныш сапта. Дядя Ляс, поигрывая огромным вертелом, больше напоминавшим копьё, вышел вперёд. Самка, сидевшая в соседней клетке, завыла и всем телом бросилась на стальные прутья. Билась, кровавя морду, которая только что была похожа на лицо, трясла решётку, стараясь выломать её. Только неразумный зверь способен поступать так, ведь ясно, что сталь не уступит никаким усилиям.
Детёныш, забившись в угол клетки, круглыми глазами следил за приближающимся человеком.
Дядя Ляс резко ударил вертелом. Удар был мастерский, металлический штырь пробил тело насквозь, но детёныш ещё оставался живым. Он тонко верещал и сучил лапками. Музыка, льющаяся с потолка, изящно сливалась с воплями, подчёркивая и оттеняя их.
Дядя Ляс двумя руками вздел вертел и уложил на стойки очага, чтобы тушка могла вращаться в самом жару. Запахло палёным волосом, детёныш вякнул последний раз и вцепился лапками в вертел.
Самка выла, но на решётку уже не бросалась.
— Чего она кричит? — спросил Лики. — Её же ещё не жарят.
— Это её детёныш.
— Она, что, понимает?
— Такое понимает любое животное.
Выждав лишь ему известное время, дядя Ляс перебросил тушку на разделочный стол, вытащил вертел, одним движением вспорол живот и выгреб не успевшие прожариться кишки.
— Главное, чтобы желчь не растеклась, — громко сказал он, ни к кому в особенности не обращаясь.
Взамен вытащенных потрохов напихал внутрь заранее нарезанных яблок, лука и травы душицы. Кривой иглой с грубой ниткой зашил разрез. Вертел на этот раз вонзил вдоль туловища, так, чтобы острый конец торчал из развороченного горла.
Самка размазывала по морде кровь и тянула одну безнадёжную ноту.
Ляс ловким ударом отрубил у недожаренного детёныша лапку со спёкшимися пальчиками, швырнул в клетку матери:
— На, жри!
— Почему она не ест? — спросил Лики. — Вроде бы, просила.
— Это её детёныш.
— И что с того? Вон, когда кабанчика холостят, то ятра вырезают и бросают на землю, а кабанчик, как его отпустят, их тут же сожрёт. После этого быстро успокаивается и уже не визжит.
— Ты это откуда знаешь?
— Сам видел. Думаешь, я только с тобой хожу? Я везде бываю.
Вращать вертел дядя Ляс доверил кому-то из подростков, а сам плеснул в широкую чашу вина, обмакнул в неё густую кисть и принялся сбрызгивать жарящееся мясо вином.
— Иди за детский стол, — сказала Эльма. Скоро вам первую порцию принесут.
— А ты вместе со взрослыми пировать будешь? — ревниво спросил Лики.
— Нет. Я вообще не люблю мяса. Особенно, если без хлеба.
Пир продолжался далеко за полночь. Но задолго до этого срока служанки развели детей, в том числе и неугомонного Лики по спальням. Эльма незаметно ушла ещё раньше. Охотничий пир — развлечение не для девушек; трудно найти особую радость в этом действе. Мужчины едят, едят… запивают мясо вином и снова едят. Куда в них столько лезет?
Уйти удалось, не попрощавшись с матерью. Ещё пару лет назад мама была весёлой молодой женщиной, первой красавицей в семье. Но после смерти мужа она как-то вдруг состарилась, обрюзгла, стала не похожа на саму себя. Эльма понимала, что поступает нехорошо, но была рада, что сумела уклониться от слюнявых материнских поцелуев. А уж Лики тем более от мамочки сбежит; у него с этим просто.
Сна не было и намёка. Эльма сидела у окна, глядя в ночную даль. Можно было бы почитать или, на худой конец, заняться вышиванием, но все книжки заперты в библиотеке и, вообще, огонёк мерцающий ночью на башне, означает, что девушка там живущая тоскует и ждёт любимого или, попросту любого мужчину, который сумеет к ней проникнуть. Недаром заневестившихся девчонок переселяют из нижних этажей на башню. Жизнь в семье обусловлена множеством причудливых обычаев, и со всеми приходится считаться. Любовника у Эльмы не было и, вообще, ни по кому ей не вздыхалось. Значит, сиди без света, пяль глаза во тьму, вспоминай сегодняшний вечер. До чего неприятно дикие сапты похожи на людей, особенно самка с детёнышем, которых так весело слопали пару часов назад.
Когда-то, в ту пору, когда Эльма была совсем мелкой, она повадилась бегать на птичий двор, возиться с курами. Заправляла на птичнике тётя Даля. Вообще-то, с такой должностью мог управиться кто-нибудь из слуг, но тётя Даля была прирождённой птичницей, так что птичий двор был в полном её владении. Мама, тогда ещё вникавшая во всякое дело, не возражала против увлечения дочери, ведь тётя Даля была членом семьи и, значит, ровней. Эльма с восторгом сыпала хохлаткам и пеструшкам пшено, собирала в корзинку яйца и тискала попавших в её руки кур. Однажды она подошла к тёте Дале, держа в руках голенастую цыплушку, и спросила:
— Её как зовут?
— Курица, — последовал ответ.
— Почему — курица? Можно Кудкудашка или Квоча…
— Это просто курица, — тётя Даля была непреклонна.
— Но почему?
— Потому, что как подрастёт, то отправится в суп. Имя может быть только у самых лучших наседок. А если дать имя просто курице, то получится, что её чуток очеловечили. Как её после этого съедать?
Урок запал в память, и сегодня, бьющаяся мать маленького сапта также показалась очеловеченной. Но её тут же съели, не испытывая никаких особых чувств.
Внизу раздался шум, стук копыт, скрип повозок. Гости уезжают домой в свою усадьбу, чьи башни чуть виднеются за лесом.
Хмельные голоса, прощание — и всё стихло.
Лечь бы и уснуть, но не получится. Сиди, вспоминай, лениво думай.
Интересно, в опустевшем зале всё ещё слышна музыка, или зал тоже уснул вместе со всем домом?
Хотела спуститься, посмотреть, но раздумала. Есть музыка, нет ли, но там темно, пахнет не выветрившимся дымом, кровью, горелым или недожаренным мясом. Хуже нет запаха, чем аромат вчерашнего пира.
Эльма распахнула окно. Казалось, даже тянущий от леса ветерок пропах недавним охотничьим торжеством, в нём тоже отчётливо ощущался привкус дыма.
Не может такого быть, дым очага давно должен был рассеяться. Или это дают о себе знать коптильни?
Опершись о подоконник, Эльма наклонилась вперёд, стараясь рассмотреть хоть что-то. Через час начнёт светать, а пока — самое непроглядное время суток. Лишь потом она поняла, что смотреть надо не вниз, а вдаль. У самого окоёма, за лесом, где обычно чуть виднелась башня с мерцающим по ночам огоньком, разгоралось дымное зарево. Соседская усадьба, куда ещё не успели вернуться вчерашние гости, горела.
Несчастье случилось далеко, и помочь было нечем. Когда ещё доберёшься к пожару. Даже гости, выехавшие час назад, скорей всего поспеют к затухшему пожарищу, где уже нечего будет спасать. Останутся каменные стены и закопчённые своды, в которых, может быть, сохранится дух семьи. Тогда усадьбу удастся восстановить. Если же своды и башни рухнут, то погибнет и семья, погорельцы станут слугами у более удачливых соседей.
Хотя сделать было ничего нельзя, Эльма побежала вниз по винтовой лестнице, будить дядю Ляса. Уж он-то знает, как поступать.
— Пожар! Соседи горят!
Дядя Ляс выметнулся из своих покоев в то же мгновение. Видимо, он уснул, не раздеваясь; на нём был вчерашний праздничный наряд, только измятый и залитый вином. Физиономия его тоже была помятой, но в движениях не оставалось и следа недавнего пьянства.
Что он мог увидеть со своего второго этажа, но в руке у него был боевой рог, а во второй тщательно вычищенный вчерашний вертел, в котором теперь угадывалось копьё. Сигнал тревоги прогремел в ночной тишине. На этот звук едва ли из половины покоев появились мужчины, расхристанные, непротрезвившиеся.
— К воротам! — проревел Ляс. — Мост поднять! Сапты взбесились!
Вот уж чего можно было ожидать всего меньше: чтобы после ужасающего избиения, устроенного охотниками, в лесу найдётся достаточно саптов, способных напасть на усадьбу. Хотя, когда дикие бесятся, они нападают, не думая о своей ничтожной жизни. Ох, как некстати эпидемия бешенства началась именно в эту ночь, ведь семья чувствовала себя в полной безопасности и половина воинов попросту не держалась на ногах.
В такую минуту девушке нечего делать внизу. Эльма поспешила в комнатку на вершине башни. Также наверх, но в другую башню служанки уводили младших детей. Увидав сестру, Лики подбежал к ней и вцепился в подол. Вместе они поднялись в келью невесты и сразу приникли к окну. На улице светало, дым над соседней усадьбой был почти незаметен, огонь бушевал внизу. Это было дико и непонятно. Пусть среди лесных саптов началась эпидемия бешенства, пусть зараза охватила саптов одомашненных, но откуда взялся огонь? А огонь был и вдали, и здесь, у самых стен дома. Запас дров и непогашенные печи находились у коптилен, но как раз там пламени и не видно. Горел хлев, загон одомашненных саптов, полыхал птичник, и пеструшки, хохлатки, квочки, кудкудашки и просто курицы равно гибли в огне. Откуда огонь у безмысленных животных? Взбесившись, они могут вопить, размахивать лапами, яростно бросаться на людей и гибнуть под их ударами. Так говорил дядя Ляс. Не мог же он ошибаться или что-то недоговаривать.
От загонов бежала толпа саптов. Бежали, выпрямившись во весь рост, как только людям дозволено ходить и бегать. Прежде, если кто-то из одомашненных пытался подняться с получетверенек, на него тотчас обрушивался удар плети. Ещё вчера в жизни одомашненного сапта не было ничего страшнее хозяйской плётки, а теперь они мчались с визгом и рёвом, прямо под удары плетей, и надсмотрщики падали один за другим. Их топтали ногами, били кулаками и камнями, грызли, захлёбываясь кровью. Добраться к воротам усадьбы не смог ни один. Да и что толку от этих ворот, они были заперты и распахивать их перед ревущей толпой желающих не было.
Со стороны коптилен к воротам приближалась другая группа. Несомненно, это были дикие, лесные сапты. Ни один из них не пытался опуститься на четвереньки, бежали они, выпрямившись, подобно людям, и сразу было видно, что с плетью они не знакомы. В лапах дикари сжимали дубины, длинные палки, похожие на копья, а у самого первого был металлический топор, какими слуги рубили в лесу хворост для печей и очага. Где сапт раздобыл эту вещь, кому пришлось платить за неё своей жизнью, не скажет уже никто.
Вооружённый сапт первым добежал к подъёмному мосту. Как раз в это время раздался грохот и скрип цепей, и мост начал медленно подниматься. Сапт мощный прыжком взлетел на наклонный, но ещё не успевший встать дыбом мост и обрушил удар топора на туго натянутую цепь. Будь там канат или цепь потоньше, их, наверное, удалось бы перерубить. Но так, железо ударилось о железо, топор отскочил.
Башня, где укрывались Эльма с братом, находилась сбоку от ворот, из узкого окна Эльма могла явственно видеть, что творится на мосту.
После двух ударов сапт, видимо понял, что с цепью ему не совладать, и с размаху заклинил топор в узкой щели, куда уходила одна из цепей. Раздался скрежет, мост перекосило, и он перестал подниматься.
— Что ж ты делаешь, зверь! — выкрикнула Эльма.
— Гад! Гад! — вторил ей Лики.
Сути дела он не понимал, но орал на славу. А Эльма видела: не поднимут защитники мост, и ров уже не защитит подход к воротам, бешеные пусть и по кривому мосту, но доберутся к воротам посуху, и, того гляди, ворота могут вынести.
А что Эльма может сделать? Скамеечкой сверху запустить? Так ведь не докинет.
Внизу тяжело заскрипели ворота, на скособоченный мост выскочил дядя Ляс. В руках он сжимал то, что Эльма недавно полагала вертелом. Теперь было ясно, что это пика — оружие охотника и воина. Острие, смазанное жиром от жаркого, было нацелено в грудь большого сапта. Наверное, тот мог спрыгнуть с моста на землю и спасти свою жизнь, но сапт ринулся на человека, лишний раз подтвердив, что когда в лес приходит эпидемия бешенства, животные забывают о себе, и звериные законы для них уже не действуют.
Вместо того чтобы высвобождать подъёмную цепь, дяде Лясу пришлось разбираться с рехнувшимся зверем. Копьё пробило сапта насквозь, выйдя со спины. Но и теперь сапт не остановился, продолжая переть на человека. Дядя Ляс пытался высвободить своё оружие, но умирающий сапт вцепился в железо двумя руками и не отпускал. Точь-в-точь, как маленький сапт, которого дядя, насадив на вертел, сунул в угольный жар.
Чудилось Эльме, что это отец малыша пришёл умирать за своё чадо.
Мощным толчком дядя Ляс опрокинул сапта с торчащей в груди пикой в ров, но освободить зажатую цепь уже не успел, на мост выскочили ещё трое саптов с дубинами в руках. Будь у Ляса его копьё, нападавшим пришлось бы худо, но он остался безоружным против троих саптов. Охотничий нож — плохая защита против трёх дубин. По ту сторону ворот топтались свои, но вряд ли после вечерних возлияний они были готовы к битве. А слуги… они не имели оружия, к тому же, разведя господ по спальням, они тоже приложились к вину, которого было запасено с великим избытком.
Ворота, захлопнувшиеся после вылазки, вновь не раскрылись.
— Дядюшка! — закричала Эльма.
От крика её не много было помощи, а к первым трём саптам набежало ещё несколько, и дядя Ляс упал.
На кривом мосту толпилась уже куча саптов. Удары сыпались на ворота. Грохот разносился по усадьбе, но ворота держались.
А затем Эльма увидела такое, чего никак не ожидала от взбесившегося зверья. Сапты, дикие и одомашненные, самцы и самки, и едва ли не детёныши, потащили к воротам дрова, заготовленные возле коптилен. Охапки мелкого хвороста, стволы, собранные в буреломе, дрова пиленные и целые брёвна. Через несколько минут на мосту громоздилась преогромная куча сухой древесины. Будь мост полностью поднят, такое бы не удалось, помешал бы ров, огибавший усадьбу; дрова пришлось бы кидать в воду.
Эльма не поняла, откуда взялся огонь: принесли его от коптилен, где могли сохраняться угли, или сапты высекли его сами. В любом случае, такого не могло быть, звери обязаны бояться огня, и тем более, они не могут толково им распорядиться. Но пламя взвилось, обнимая каменные стены усадьбы, вгрызаясь в ворота, которые теперь было не открыть изнутри. Дым поднимался к самым башням, заставляя судорожно кашлять. Эльма поспешно захлопнула окна.
— Что это? — кричал Лики. — Где дядя Ляс?
— Успокойся. Всё будет хорошо… Стены крепкие, отсидимся.
За лесом, где на фоне утренней зари виднелись башни соседской усадьбы, тоже поднимались неистощимые облака дыма, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что это значит. Огонь не в силах справиться с камнем, но сапты выжигали ворота, выкуривая защитников из-за стен. Хотя, скорей всего, люди, отрезанные огнём, попросту не могли покинуть усадьбу и задыхались в дыму.
Оставалось ждать и твердить, как заклинание:
— Стены крепкие, отсидимся. И дядя Ляс вернётся.
От закоптелого свода доносилась не музыка, а стон, хрип, рычание. Парадный вход в зал казался раззявленной пастью, от дверей осталось несколько головешек, висящих на почернелых петлях. Усмирённый огонь оставался только в очаге и быстро превращал сухие дрова в тлеющий уголь. Столы, кресла — всё было сожжено, как и мебель с верхних этажей.
Пиршественный зал наполняли сапты. Прежде, хоть дикие, хоть одомашненные они попадали сюда только в виде разделанных туш, а теперь по-хозяйски шастали по комнатам и переходам, сволакивали по лестницам тела убитых людей, сдирали одежду, рубили человеческую плоть подобранными ножами и просто острыми сколками камня. Насаживали мясо на тонкие ветки, а то и на трофейные шампуры, совали кровавые куски ближе к угольям, жрали жареное, что дикому зверю вовсе не по чину. Где они могли такому обучиться, никто не скажет. Не сами же придумали.
Попадали живые сапты и в этот зал, но живыми не выходили. Сидели в железных клетках, ждали своей очереди быть наколотыми на вертел. Железные клетки и сейчас целы и не пустуют. В одну брошена схваченная Эльма, в другой — маленький Лики.
Всё, как вчера, только музыка чужая, и мир перечёркнут стальными прутьями.
Здоровенный сапт с дядиным копьём в руке, плотоядно улыбаясь, приблизился к меньшей клетке. Ему бы ещё парадный охотничий костюм, и он был бы неотличим от человека.
Клацнул запор. Сапт распахнул дверцу, приготовился, нацелив копьё.
Лики вскочил на ноги.
— Ты, тварь, не смей!
Сапт ударил без замаха, мгновенно насадив Лики на вертел. Человеческий крик сменился дрожащим, исполненным боли воплем. Сапт хрипло хохотал, смех его был неотличим от кашля.
Лики кричал и бился. Сапт сунул его в угольный жар, принялся неспешно поворачивать. Крик смолк, Лики дёрнулся последний раз, судорожно вцепившись в вертел.
Эльма зубами впилась себе в руку. Больше всего она боялась завыть и начать биться лицом о прутья.
Сапт хохотал, Эльма не могла отвести от него глаз и не могла погасить последнюю мысль:
— Как они похожи на людей! Как похожи…