Гуннар обхватил ее за талию, пытаясь притянуть к себе, но девушка отвела его руку, поднялась, отойдя от кровати.
– Ты настолько меня стыдишься? – спросила она, по-прежнему глядя куда-то в стену.
Он так оторопел, что даже перестал таращиться на ее задницу.
– Какая муха тебя укусила?
Это она его стыдится, если уж на то пошло. Его, обделенного даром, его, который никогда не встанет на одну доску с ними, меняющими плетения мира. С теми, на ком «все заживает как на собаках» и кто может лишь усилием мысли остановить чужое сердце или залить водой легкие, или обрушить с рук поток пламени. Гуннар приподнялся на локте.
– С чего ты взяла?
– Я не слепая.
– Что. Вдруг. Случилось?
– Не вдруг. Кто я тебе, если на людях ты стыдишься даже взять меня за руку?
– Дело не…
Да она сама на людях держится с ним так, будто все, что их связывает – общее дело, будто он всего лишь один из мечей, что на нее работают. Лучший, да, и все же – один из. Как и условились, и, говоря по правде, Гуннар был этому рад. Впрочем, даже если бы не приходилось скрывать, едва ли он вел бы себя при всех по-другому. В конце концов, он не одаренный, чтобы прилюдно миловаться.
Что за вожжа ей под хвост попала сегодня?
– Как называется женщина, которую приводят домой, только чтобы насытиться, и выпроваживают, едва нужда в ней отпала?
– Разве я тебя гоню? Оставайся.
– До утра? Чтобы снова уйти, едва рассветет?
Гуннар промолчал. Вигдис горько усмехнулась:
– Разве тут есть для меня место?
Наверное, и в самом деле нет. В кровати вдвоем помещались, а остальное… Стол, табурет. Жаровня, на которой он изредка готовил. Камин, согревавший зимой, сундук с вещами и ящик с промасленным песком, где хранилась кольчуга. Женщинам же, наверное, надо много места под наряды и безделушки… В походах Вигдис, как и все, обходилась немногим, но в городе носила платья, дорогие, шелковые. Гуннар понял вдруг, что у нее дома он не бывал дальше гостиной, обставленной уютно и со вкусом. Но чья это была заслуга – Вигдис или ее матери?
Он резко сел, вляпавшись в холодное и липкое, поморщившись, обтер руку о простыню.
– Вот-вот, – усмехнулась она. – Даже это оставить брезгуешь.
Гуннар застонал вслух. Какого рожна?
– А ты не забыла, что я не одаренный, и могу тебя обрюхатить, если не буду осторожен? – Он встал, шагнул ближе, нависая сверху. – В чем еще я провинился? В том, что не таскаю за косы, как это делает простонародье, чтобы баба знала свое место?
– А что, хотелось бы, да руки коротки?
Это только в платье Вигдис выглядела худой и хрупкой, а без него становилось очевидно, что вовсе это не худоба, а отточенность сильного и ловкого тела, не обремененного лишним жиром. Гуннару доводилось видеть, как она рубилась: разъяренный демон во плоти. Он залюбовался бы, если бы не был так занят в тот миг. Тогда он ее и разглядел… Нет, доведись им схватиться один на один, сила на силу, он бы одолел, мужик все-таки. Только это ж совсем край…
– Чего ты от меня хочешь? Чтобы я орал с каждой крыши о том, что ты моя женщина? Вы… Отодрал на рыночной площади, чтобы уж точно все знали?
А на самом деле? Что ей нужно на самом деле? Будь это кто другой, Гуннар решил бы – хочет, чтобы в жены взял. Чтобы на шею гривну, волосы под платок, все, как у людей, жить-поживать, да детей… Только Вигдис от такой жизни взвоет через полгода, впрочем, как и он сам. Да и…
Одаренные не имели права давать обеты перед лицом Творца – те самые обеты, что связывают двоих до конца жизни. И Гуннар не замечал, чтобы их это огорчало. Большинство одаренных вообще не утруждали себя хоть сколько-то долгими отношениями: приглянулись друг другу, провели вместе ночь, через пару дней приглянулся кто-то другой… Ингрид с Эриком выглядели скорее исключением. У одаренной пары не могло быть детей и те, кто хотел семью, нормальную семью, искал себе кого-то без дара. Кого-то, кто готов был наплевать на шепотки и сплетни. Впрочем, женщинам, связавшимся с одаренными, многое прощалось.
Так вот отец Вигдис прожил с ее матерью много лет, вырастив двоих детей. Оставался бы с ней и дальше, если бы не холера – по рассказам, он сгорел за считанные часы, потеряв способность плести, и, значит, исцелить себя, прежде, чем понял, что болен. Позвали за помощью, но больной в охваченном мором городе был не один, и целитель дойти не успел.
Гуннар помнил, как они с Вигдис вернулись в город через три года после того, как уехали. Он взялся ее проводить – и вовсе не потому, что ему пока некуда было идти, ведь снять комнату на постоялом дворе – дело недолгое. Каково ей было идти домой и объяснять родителям, что сталось с братом? Гуннар помнил, как в проеме двери выросла сухощавая женщина, очень похожая на Вигдис, и, окинув их взглядом, спросила:
– А где Орм?
– Орм не придет, мама, – тихо сказала Вигдис. – Пошли за папой, и я все расскажу.
– Папа тоже не придет.
Женщина заплакала, Вигдис обняла мать, повела ее в дом, коротко оглянувшись – мол, извини, а Гуннар так и остался стоять столбом, ощущая себя лишним, беспомощным и бесполезным.
Жалела ли мать Вигдис, что так и не надела свадебной гривны, которую отец ее детей не смог бы ей подарить, даже если бы и захотел?
Зря он вспомнил. Наорать бы, сорваться: в конце концов, чем он заслужил все эти упреки, и, главное, нашла когда… Но злость схлынула, отставив лишь усталость, и Гуннар негромко добавил:
– Я не могу быть таким, как вы, просто потому, что дара мне не досталось. И то, что сойдет с рук вам, мне припомнят. Да и не хочу быть таким, если уж совсем начистоту. Ты это знаешь. – Он помедлил, точно перед прыжком в холодную воду. – Какой есть – такой уж есть, другим не быть. Оставайся или уходи, держать не стану.
Только одному Творцу ведомо, что он будет делать потом. Но это будет потом.
Вигдис вдруг стремительно шагнула вперед, ткнулась головой в плечо.
– Я просто до смерти перепугалась за тебя, и успокоиться никак не получается.
Гуннар прижал ее крепче.
– Неделя прошла. Я жив. Давно пора было…
– Как у тебя все просто. Мамы месяц как нет, я и по ней не должна больше плакать?
– Сравнила. Мать у тебя одна была, а мужиков… – он осекся. – Прости. Я не то хотел сказать.
Вигдис отстранилась, отворачиваясь, обхватила себя за плечи.
– Но сказал именно это.
Гуннар обнял ее со спины, зарылся лицом в волосы, пахнущие розовой водой. Повторил:
– Прости. Я правда не о том. – Как это у нее выходит? Ни с того ни с сего начала она, а извиняется он. И, главное, было бы за что. – Просто… Когда-нибудь все равно…
Все, что он умеет, и умеет хорошо – убивать. А людям, как ни удивительно, обычно не нравится, когда их пытаются убить. Так что когда-нибудь кто-то другой окажется сильнее, только и всего. Гуннар сам выбрал этот путь, когда сбежал из пансиона, куда его определила мать, поняв, что первенец надежд не оправдал, так что чего теперь жалеть?
– Не надо. – Вигдис поймала его руки. – Не говори так. Ты – все, что у меня осталось.
– Врешь, – улыбнулся Гуннар, прихватывая губами ее ухо, девушка хихикнула – щекотно. – У тебя друзья. Полгорода знакомых. У тебя есть занятие, в конце концов, которое тебе нравится, я же вижу. И хорошо, что врешь.
Творцу ведомо, он не тот, кто стал бы смыслом чужой жизни, как бы лестно это ни звучало по-первости.
Она развернулась, заглядывая в глаза:
– Я просто хочу быть с тобой.
– Ты и так со мной.
– Засыпать рядом с тобой. Просыпаться рядом. Разве это много?
А разве мало? На самом деле потесниться нетрудно, причина была не в том. Гуннар не слишком любил, когда она оставалась на ночь. Рядом с ней не удавалось выспаться – и не потому, что засыпали под утро, примерно в такое время он обычно и ложился. Но Вигдис была ранней пташкой, и каждый раз, когда она оставалась у него, Гуннар продирал глаза невыспавшийся и злой.
Проснувшись ни свет ни заря Вигдис, как бы поздно ни заснула, уставала лежать тихонько и пыталась «незаметно» выбраться из постели. Незаметно не получалось никогда. Хоть она и двигалась почти бесшумно, Гуннар все равно подскакивал от малейшего шороха – повадка, несколько раз спасшая ему жизнь, и не только ему. И пока он пытался отпиться жуткой черной дрянью, привезенной из восточных земель, и перебирал способы уйти из жизни быстро и безболезненно, чтобы никого не видеть и не слышать очередным ранним утром, Вигдис щебетала птичкой, вызывая желание запустить в нее кружкой, а то и чем потяжелее. Все-таки слишком разными они были, чтобы легко ужиться.
Гуннар умело владел лицом, но и она тоже не вчера родилась. Вывернулась из рук, потянулась за одеждой.
– Извини. Я вела себя как капризная барышня. – Вигдис исчезла под рубахой, а когда вынырнула из ворота, лицо было абсолютно спокойным. – Подумала, что, может быть, ко мне переберешься, дом стал слишком большим для меня одной. Он и при маме был уже слишком большой, а теперь и вовсе… Глупо.
И в самом деле. Жить в доме женщины на правах непонятно кого…
– Продай и найди что-нибудь по душе.
Она посмотрела долгим странным взглядом. Что он опять сказал не так?
– Это дом, где жили поколения моих предков по матери. Где выросла я сама. – Вигдис дернула щекой – Хватит об этом. Я была не права.
До Гуннара, наконец, дошло. Одареннная, она не могла унаследовать дом после смерти матери. Поэтому, если в течение трех месяцев после смерти владелицы других наследников не объявится, имение объявят выморочным, опишут и опечатают. А если наследников не окажется и через год оно отойдет городу, и Совет пустит дом с молотка вместе со всем, что внутри. Гуннар совершенно об этом не помнил – немудрено, сам он на наследство от своей матери не рассчитывал, даже если бы у нее и не было дара. Потому, наверное, Вигдис и чудит: кто бы на ее месте не переживал, сознавая, что скоро родной дом будет чужим?
– Забыл, – сказал он. – Я не хотел тебя обидеть.
Да что такое сегодня: что ни брякнет, все невпопад?
– Ты не обидел. – Она наклонилась, завязывая башмаки.
– Погоди. – Гуннар тоже потянулся за одеждой. – Провожу.
– Белый день на дворе, – усмехнулась она. – А у тебя наверняка полно еще дел, так что не стоит. Если кому-нибудь понадобится меч, за тобой посылать? Или хочешь передохнуть?
– Наотдыхался. – Он влез в штаны. – Давай все-таки провожу.
– Не надо. Ты уже сказал слишком много, и еще больше – не сказал. Но другим тебе действительно не стать, как и мне. Я пришлю за тобой, если появится что-то интересное.
Мягко закрылась дверь. Гуннар длинно и прочувствованно выругался.
***
Дел у него было не то чтобы много, могли и до завтра подождать. Но хоть найдется чем голову занять сегодня вечером вместо того, чтобы размышлять, вернется ли Вигдис и какого рожна ей от него было надо на самом деле. В то, что она действительно голову потеряла от любви и потому чудит, он не верил вот ни на столечко.
Прежде всего следовало привести в порядок вещи после похода: все это время они так и лежали в сумке. Разве что одежду на смену оттуда достали, увязав то, что сняли с бесчувственного, в отдельный узел. С ним, кстати, тоже надо было разобраться.
Гуннар развернул полотно на столе, и, присвистнув, выругался. Отличная бригандина с тройным нахлестом, которую не каждый меч пробьет, не годилась больше совершенно ни на что. Подол не просто оторвался от верха, с пояса словно выжгли – или выплавили – полосу. Ткань по краям обветшала и побурела, как опаленная, рассыпаясь от прикосновения. Пластины и клепки покорежились, поменяли цвет, словно на них плеснули крепким купоросным маслом. Повезло, что сам жив, и, похоже, тех троих, что с ним были, Гуннару до конца жизни поить. И за то, что оттуда уволокли, и за то, что потом помереть не дали. А доспех добыть можно, так что нечего Творца гневить, призывая на головы тех тварей кары небесные, тем более, что у них и голов-то нет.
Лучше в храм зайти да благодарственную молитву заказать, за то что отделался лишь тратами. Даже если и обернулся этот поход сущим убытком. За путь в один конец наниматель расплатился сполна, а вот обратная дорога с другим купцом… Задаток он требовать обратно не стал и даже немного сверху приплатил. Как ни крути, жив остался и, по слухам, вернувшись – а жадность быстро пересилила страх – обнаружил почти все свое добро нетронутым. Чистильщики на чужое не позарились, да и к чему им, если подумать, заморские шелка? Но все же получилось намного меньше оговоренного, и спорить не годилось. А чем наемник будет за новый доспех расплачиваться – не нанимателя забота.
Гуннар мельком подумал: был бы одаренным, оказалось б сейчас одной заботой меньше – те не носили доспехи, говорили, железо, даже обычное, плести мешает, хоть и не настолько сильно, как небесное. Да только если твари с доброй броней такое сделали, что бы от незащищенного тела осталось? Нет уж, хорошо, что вышло, как вышло.
Бронник, увидев то, что осталось от бригандины, на миг забыл все ругательства. Только и спросил, чем это так. Хмыкнул недоверчиво, узнав про тварей. Гуннар убеждать не стал, каждому доказывать, что не приврал, только зря язык отбалтывать. Кто знает Гуннара – тот знает, что он хвастать не приучен, а до остальных дела нет. Услышав, сколько времени займет починка, Гуннар скривился, но выбирать не приходилось. Благо кольчуга осталась. Он вернул на пояс изрядно полегчавший кошель, и решил, что стоит повидать Руни.
В походы начальник стражи больше не выбирался, но работу время от времени подбрасывал: иногда горожане просили стражу найти обидчика и примерно наказать, естественно, не задаром. Чаще всего для этого хватало усилий самих стражников: как-никак караулили они обычно те улицы, на которых сами выросли и жили, потому не составляло особого труда узнать, кто стащил белье с веревки или курицу с насеста: Белокамень не столица, где дома теснились на улицах, а люди жили едва ли не друг у друга на головах, он раскинулся вольготно, многие и скотину держали.
Но порой обращались и другие: те, кто знал своего обидчика, но к судье пойти не мог или не хотел. И то сказать: обвини простолюдин вроде самого Гуннара кого-то из благородных, тот лишь поклянется перед всеми, что чист, аки слеза – и сам обвинивший батогов и получит. Одаренного хоть на поединок вызвать можно, пусть исход того поединка изначально ясен, если небесное железо в расчет не брать, а откуда оно у обычного меча, не говоря уж о горожанине. Вот и шли: кто – к людям вроде Вигдис, а кто и к Руни, не зная или не желая знать, что нередко работа уходила к тем же, кому ее отдала бы и Вигдис.
С Руни нужно было поговорить непременно. Но прежде самое неприятное – зайти к родичам погибших соратников. Они не были друзьями, скорее много раз проверенными в деле товарищами, и с семьями их Гуннар особо не знался, так, здоровались. Наверное, и навещать их необязательно было. Тем более, что когда настанет его черед, приходить с соболезнованиями будет не к кому: о матери Гуннар не знал ничего со времени того последнего письма, прочтя которое, он сбежал из пансионата и поклялся никогда в жизни не возвращаться домой. И все же не заглянуть и не спросить, нужно ли чего, было как-то… не по-человечески, что ли.
***
Жена Фридмунда, Маргрит, открыла сама. Будь она благородной, не показалась бы: овдовев, знатные женщины должны были две недели провести, не поднимаясь с постели. Пришлось бы оставлять письмо со всеми полагающимися случаю словами, и, наверное, это было бы проще. Но для простолюдинки проваляться две недели в постели – непозволительная роскошь, к тому же едва ли Маргрит была обучена грамоте.
Платок замужней женщины она уже сняла, вдовье покрывало пока не надела: время не пришло, еще неделя оставалась. С остриженными в знак траура по мужу косами, одетая в серую некрашеную – тоже траурную – рваную холстину, женщина походила бы на нищенку или тяжело больную, кабы не была такой дородной.
Купцы городского совета мерились друг перед другом, у кого толще жена и домашний кот, остальные – кто мог – старались не отставать. Гуннар припомнил, с какой снисходительной жалостью Маргрит смотрела на тонкую и на вид хрупкую Вигдис. Поклонился, как подобает, высказал соболезнования в приличествующих выражениях. Все-таки хорошо, что они почти незнакомы: можно спрятаться за этикетом, давно и прочно затверженными фразами и не подбирать слова. Доблестный воин, отличный товарищ, большая потеря, навсегда в памяти… а что, кроме этого, Фридмунд был не дурак выпить, сквернослов и чревоугодник, вспоминать неприлично.
И что самого от этих гладко слетающих с языка фраз тошнит, никого не касается. Женщина удовлетворенно кивала. Гуннар припомнил, что Фридмунд как-то, рассказывая о тех временах, когда за ней ухаживал, отдельно упомянул, что «говорил красиво, по-писаному, а она млела, парни посадские особо-то слов не выбирали». Ответные фразы звучали не так гладко – но видно было, что Маргрит старательно их заучивала. Приличия прежде всего, а что там на самом деле на уме, никому не интересно. Впрочем, предлагая обращаться за помощью, если понадобится, Гуннар был искренен. Только вряд ли понадобится. Семья у нее наверняка большая, братья-сваты помогут, если что. Это одаренные да выродки, вроде самого Гуннар, все одиночки. Распрощались так же вежливо и без приязни. И не прийти было не по-человечески, и все равно не по-людски вышло.
У Зигмунда долго не открывали, Гуннар уже почти решил уходить, когда за дверью все же раздались шаги. Седая женщина вопросительно на него посмотрела, поклонилась, приветствуя, но в дом, как должно бы, не позвала. Оставила переминаться на пороге на виду у всей улицы. Гуннар поклонился в ответ.
– Примите мои соболезнования. Мы с Зигмундом, пусть Творец примет его душу, сражались вместе. Если нужна какая-то помощь…
– Ты не одаренный, – перебила она.
Значит, остальные у нее уже были. Все втроем?
– Нет.
– Тогда почему ты жив, а мой сын – нет?