«Левенгук умер… Наука понесла потерю, которую трудно возместить. Кто теперь продолжит изучение крохотных животных?» – вопрошали ученые люди из английского Королевского общества, вопрошал Реомюр вместе с блистательной Парижской академией. Этот вопрос недолго оставался без ответа: в 1723 году навечно закрыл глаза неутомимый привратник из Делфта, а в 1729 году на расстоянии в тысячу миль, в Скандиано, в Северной Италии, родился новый охотник за микробами. Преемником Левенгука стал Ладзаро Спалланцани – в детстве странный ребенок, бормотавший стихи во время возни в песочнице, и с удовольствием оставлявший песочницу ради жестоких детских опытов над жуками, клопами, мухами и червями. Вместо того чтобы докучать вопросами старшим, он сам занимался изучением живых существ, обрывая им лапки и крылышки и пытаясь приделать их на место. Он интересовался не столько тем, что они собою представляют, сколько их устройством и механизмом действия.
Как и Левенгуку, молодому итальянцу пришлось приложить немало усилий, чтобы сделаться охотником за микробами вопреки воле своей семьи. Отец его был юристом и прилагал все старания к тому, чтобы заинтересовать молодого Ладзаро красотой объемистого свода законов, но мальчик более интересовался киданием плоских камешков по поверхности воды, и задавался вопросом, почему камни подпрыгивают и не тонут.
По вечерам ему приходилось сидеть с отцом, осваивая нудную премудрость, но стоило отцу повернуться к нему спиной, он смотрел из окна на звезды, мерцающие на черном бархате итальянского неба, и по утрам читал о них лекции своим товарищам, за что его прозвали «астрологом».
В свободные дни он уходил в лес близ Скандиано и с бьющимся сердцем пробирался к бурно пенящимся горным ключам. При виде них он забывал о шалостях и возвращался домой, погруженный в глубокое, недетское раздумье. Что заставляет бить эти ключи? Родственники и священник говорили, что они образовались в древние времена из слез несчастных прекрасных девушек, заблудившихся в лесу.
Ладзаро был вполне благовоспитанным и достаточно почтительным для того, чтобы не спорить со своим отцом или священником, но внутренне он полностью отверг это объяснение и решил, что рано или поздно непременно узнает истинное происхождение этих ключей.
Но хотя молодой Спалланцани с неменьшей решительностью, чем Левенгук, стремился проникнуть в чудесные тайны природы, свою карьеру будущего ученого он начал совсем в ином духе. Он сказал себе: «Отец настаивает, чтобы я изучал юриспруденцию? Хорошо, пусть будет так!» Он делал вид, что с интересом изучает юридические науки, но каждую свободную минуту посвящал изучению математики, греческого и французского языков и логики, а в свободные дни предавался созерцанию прыгающих по воде камней и естественных родников и мечтал постигнуть причину бурного извержения вулканов. Однажды он не без задней мысли отправился к знаменитому ученому Валлиснери и рассказал этому великому человеку о том, что знает.
– Да ты же рожден, чтобы стать ученым! – сказал Валлиснери, – и лишь напрасно тратишь время на изучение законов.
– Ах, учитель, но мой отец настаивает…
Валлиснери с негодованием отправился к Спалланцани-старшему и принялся ругать его за то, что он тратит таланты Ладзаро на заурядное изучение законов.
– Ваш мальчик прирожденный исследователь; он способен стать гордостью Скандиано и создать ему бессмертную славу – наподобие второго Галилея!
И многообещающий юноша с отцовского благословения был послан в университет в Реджио, чтобы начать там карьеру ученого.
В те времена быть ученым считалось уже более почетным и не столь опасным, как тогда, когда Левенгук впервые начал шлифовать свои линзы. Великая инквизиция свирепствовала меньше. Вместо преследования Серветов и Галилеев она довольствовалась вырыванием языков у мелких преступников и сжиганием малоизвестных еретиков. Членам «Незримой академии» не грозило попасть в каменные мешки и мрачные подземелья, и научные общества нередко пользовались покровительством правительств и королей. Высмеивать и критиковать суеверия стало не только дозволенным, но и престижным занятием. Увлечение естественными науками коснулось даже кабинетных философов. Вольтер переселился на несколько лет в глухую французскую провинцию, чтобы изучить великие открытия Ньютона и затем популяризовать их в своей стране. Наука проникла даже в блестящие, легкомысленные и безнравственные салоны; и такие столпы высшего общества, как мадам де Помпадур, склоняли головы над запрещенной Энциклопедией, чтобы постигнуть премудрость изготовления помады и шелковых чулок.
Наряду с увлечением всякого рода научными исследованиями, начиная с небесной механики и заканчивая «крохотными животными», люди блистательного века Спалланцани стали открыто выказывать презрение к религии и догмам, не щадя даже самые священные из них. За каких-нибудь сто лет до рождения Спалланцани вы рисковали бы своей шкурой, если бы вздумали усомниться в существовании мифических животных, описания которых Аристотель со всей серьезностью поместил в свои книги по биологии. Но теперь уже допускалось над ними посмеиваться и говорить между собой полушепотом:
«Но нельзя же верить ему, когда он врет, только потому что он Аристотель!»
Но оставалось все еще много невежества и всякого псевдонаучного вздора даже в королевских обществах и академиях. И Спалланцани, освободившийся от ужаса посвятить свою жизнь нескончаемым судебным спорам и тяжбам, стал жадно впитывать в себя всевозможные знания, изучать разнообразные теории, развенчивать авторитеты, сводить знакомства с разными людьми, начиная с располневших епископов, чиновников и профессоров и заканчивая странствующими певцами и актерами.
Он был полной противоположностью Левенгуку, который в течение двадцати лет тщательно и с терпением шлифовал свои линзы и рассматривал все подряд, прежде чем ученый мир впервые о нем услышал. В двадцать пять лет Спалланцани занялся переводами древних поэтов и смело раскритиковал старый, вызывавший всеобщее восхищение итальянский перевод Гомера. Он значительно преуспел в изучении математики со своей кузиной Лаурой Басси, знаменитой женщиной-профессором в Реджио. Теперь он стал пускать по воде камни с более серьезным видом и вскоре написал ученый трактат о механике подпрыгивания камней. Затем он стал священником католической церкви – и теперь мог поддерживать себя, служа обедни.
Презирая в душе любую власть, он сумел все же войти в милость к влиятельным лицам того времени, чтобы спокойно заниматься работой. Имея статус священника, обычно слепого последователя веры, он в своих изысканиях подвергал сомнению любые религиозные тезисы, за исключением, конечно, самого существовании Бога, своего рода высшего существа. Во всяком случае, если он и задумывался над этим вопросом, то оказался достаточно осторожен, чтобы не высказывать этого вслух. Ему еще не было и тридцати лет, когда его назначили профессором университета в Реджио, и он стал читать лекции группам студентов, глядящих на него восторженными, широко раскрытыми глазами. Здесь ему впервые довелось понаблюдать за чудесными крохотными животными, открытыми Левенгуком. Он с рвением занялся изучением их, поскольку им грозило снова уйти в таинственную неизвестность, из которой их вытащил Левенгук.
Эти крохотные животные оказались вовлеченными в некие жаркие дебаты, благодаря которым вокруг них возникла перепалка; если бы этого не случилось, то, возможно, они так и остались бы на многие века только курьезом или даже оказались бы совершенно забыты. Дебаты, в ходе которых лучшие друзья превращались в заклятых врагов, а профессора готовы были крушить черепа священникам, происходили вокруг вопроса: способны ли живые существа зарождаться самостоятельно, или же у каждого живого существа обязательно должны быть родители? Создал ли творец за шесть дней все растения и всех животных и затем взял на себя роль быть просто исполнительным директором Вселенной, или же он и теперь развлекается тем, что разрешает новым живым существам возникать забавным образом?
Во времена Спалланцани более популярной была теория, что жизнь может самозарождаться. Большинство здравомыслящих людей полагали, что у многих животных не бывает родителей – что они зарождаются сами собой в отвратительном месиве из разных грязных отбросов. Применялся, например, такой вот проверенный рецепт для получения хорошего пчелиного роя: надо взять молодого бычка, убить его ударом по голове и закопать в землю в стоячем положении, чтобы рога торчали, оставить его в таком виде на месяц, затем спилить рога – и из них вылетит замечательный пчелиный рой.
Даже видные ученые придерживались такой точки зрения. Английский натуралист Росс со знанием дела писал: «Подвергать сомнению, что жуки и осы зарождаются из коровьего помета, – это выступать против разума, здравого смысла и реального опыта». Даже столь сложным животным, как мыши, не обязательно иметь маму и папу; а если кто-то сомневается в этом – пусть поедет в Египет и там убедится, что поля просто кишат мышами, зарождающимися из ила реки Нил, и это поистине бедствие для населения!
Спалланцани слышал много таких историй, признаваемых за факты весьма уважаемыми людьми, и читал о вещах еще более странных; он обращал внимание на горячие споры студентов относительно попыток доказать, что мыши и пчелы не всегда обладают родителями. Он все это слышал… и не верил. Ему это казалось несуразностью. Значительные достижения в науке часто происходят из предубеждений, берутся не из научных идей, а прямо из головы ученого, основаны на убеждениях, всего лишь просто противоположных преобладающей в тот момент суеверной чепухе. Он имел собственные убеждения в вопросе о зарождении жизни; по самой природе вещей ему казалось абсурдным предполагать, чтобы животные – пусть даже «ничтожные зверюшки» Левенгука – могли зарождаться самопроизвольно из гнили или грязи. В их возникновении должен быть определенный закон и порядок, должны быть причина и следствие. Но как это доказать?
Однажды вечером, когда он сидел в своем кабинете, ему попалась небольшая простенькая книжка, подсказавшая ему мысль о совершенно новом подходе к вопросу о зарождении жизни. Человек, написавший эту книжку, ничего не доказывал словами, он все строил на опытах, и – о Боже! – подумал Спалланцани, – какую поразительную яркость приобретали все приводимые им факты! Он совершенно забыл о сне и, продолжая читать, не заметил, как наступил рассвет…
В этой книге говорилось о суеверии, бытовавшем относительно происхождения белых червячков и мух, и о том, что даже наиболее образованные люди признавали возможность их зарождения из гнилого мяса. Затем приводился небольшой опыт, опровергающий эти ложные воззрения раз и навсегда.
«Великий человек этот Франческо Реди, написавший такую книгу! – подумал Спалланцани, снимая сюртук и нагибая толстую шею, чтобы потушить свечу. – Как он просто и ловко доказывает! Берет два кувшина и кладет в каждый из них по куску мяса. Один кувшин оставляет открытым, а другой покрывает легкой кисеей. Затем он следит и видит, как в открытый горшок влетают мухи, а через некоторое время там появляются червячки, а из них новые молодые мухи. Он смотрит в кувшин, покрытый кисеей, и не находит там ни червячков, ни мух. Удивительно просто! Кисея закрывает мухам доступ к мясу, всего-навсего… Но при этом насколько умно, а ведь люди тысячу лет вели ожесточенные споры по этому вопросу, и никому из них не пришло в голову сделать простой опыт, сразу все объясняющий…»
На следующее утро, вдохновленный этой книгой, он решил проделать подобный опыт, но не с мухами, а с микроскопическими животными. В то время все профессора соглашались с тем, что хотя можно допустить возможность происхождения мух из яичек, то уж маленькие-то, еле видимые существа безусловно могут зарождаться сами собой.
Спалланцани начал неуклюже учиться, как разводить «ничтожных зверюшек» и как обращаться с микроскопом. Он резал себе руки и разбивал дорогие флаконы. Иногда он забывал протереть линзы, и крохотные животные казались тогда едва различимыми, как пескари в замутненной сетями воде. Собственные ошибки его страшно злили – у него не было мрачного спокойствия и упрямства Левенгука. Но при всей своей нетерпеливости и вспыльчивости он был достаточно настойчивым и решил во что бы то ни стало доказать, что эти басни о простейших животных были всего лишь баснями.
В это время другой священник, которого звали Джон Нидхем, ревностный католик, воображавший себя ученым-экспериментатором, снискал заметную популярность в Англии и Ирландии сообщением о том, что крохотные микроскопические животные могут чудесным образом зарождаться в… бараньей подливке. Он отправил отчет о своих опытах Королевскому обществу, и они произвели впечатление на ученых джентльменов.
Он описал, как он взял прямо с огня баранью подливку, слил ее в бутылку и закрыл плотной пробкой, чтобы крохотные животные или их яички не могли попасть туда из воздуха. Для верности он подогрел бутылку – и ее содержимое – еще раз на горячих углях. «Ясно, – добросовестно описывал Нидхем, – что эта процедура должна была совершенно убить крохотных животных и их яички, которые могли еще оставаться в стеклянной посуде». Он сохранял эту бутылку несколько дней, затем вытащил пробку, и – чудо из чудес! – когда он исследовал содержимое бутылки под микроскопом, оказалось, что оно кишит простейшими животными.
«Это чрезвычайно важный факт! – писал Нидхем Королевскому обществу. – Крохотные животные в данном опыте могли зародиться только из самой подливки. Это реальный факт, доказывающий, что жизнь может возникать самостоятельно из мертвой материи».
При этом он добавлял, что баранья подливка – не обязательное условие; такой же эффект получается при употреблении отвара из семян или из миндаля.
Королевское общество и весь ученый мир были крайне взволнованы открытием Нидхема. Это были уже не какие-то суеверия! Это был экспериментально установленный факт! И руководство Королевского общества поспешило устроить собрание для обсуждения вопроса о принятии Нидхема в свой узкий круг высшей научной аристократии.
В это время в далекой Италии Спалланцани тоже читал эту научную новость о поразительном зарождении крохотных животных из бараньей подливки. По мере чтения он все больше и больше хмурил брови и щурил темные глаза. Наконец фыркнул:
«Микробы не зарождаются сами собой ни из бараньей подливки, ни из миндального отвара, ни из чего бы то ни было на свете! В этом замечательном опыте есть какой-то обман… Сам Нидхем о нем, возможно, и не знает… В чем-то здесь есть подвох, и я должен его найти».
Им овладел бес предубеждения. Он заточил нож против своего церковного коллеги, – этому итальянцу вообще нравилось убивать те идеи, которые противоречили его воззрениям. Однажды ночью, когда он был один в своем кабинете, вдали от восторженного шума университетских лекций и веселых салонов, где его всегда окружала толпа поклонниц, он вдруг почувствовал острую уверенность в том, что нащупал зацепку, позволяющую найти ошибку в опыте Нидхема. При этом он грыз кончик гусиного пера, запустив пальцы в свои косматые волосы.
«Откуда могли взяться крохотные животные в кипяченой подливке или в отваре семян?.. Почему они вдруг там появились?.. Несомненно, потому что Нидхем недостаточно долго кипятил бутылку или недостаточно плотно ее закупорил!»
В нем проснулся дух подлинного исследователя. Он не направился к своему письменному столу, чтобы тотчас же написать об этом Нидхему – нет, он бросился в свою заваленную стеклянной посудой лабораторию, с лихорадочной поспешностью выбрал несколько колб, собрал разные семена и стер пыль с микроскопа. Он решил немедленно провести опыт, пусть даже тот грозит ему поражением.
«Итак, для начала предположим, что Нидхем недостаточно долго кипятил свой бульон, – вдруг в нем могли остаться крохотные животные или их яички способны переносить даже высокую температуру».
Спалланцани взял несколько больших пузатых колб с коническим горлышком. Он протер их, вымыл, высушил и выстроил на столе длинным сверкающим рядом. Затем он насыпал в одни из них разных семян, а в другие – горох и миндаль, после чего наполнил все колбы чистой водой.
«Я буду не только нагревать эти отвары, – решил он, – а буду их целый час кипятить». Начав разводить огонь, он вдруг остановился. «А как же мне закрывать свои колбы? Одной пробки будет недостаточно: через нее все-таки могут проникнуть какие-нибудь крайне малые существа». Он задумался. «Вот что: я размягчу горлышки колб на огне и закрою их самим стеклом – а через стекло не проникнут даже самые мельчайшие существа».
Одну за другой он брал свои блестящие стеклянные колбы и вертел их горлышки на сильном огне, пока не запаял их все наглухо. Иногда, обжигая себе пальцы, он ронял их из рук, ругался и заменял разбитые колбы новыми. Когда все они оказались запаяны, он с довольным видом пробормотал: «Теперь как следует прогреем их!»
Несколько томительных, скучных часов он просидел над своими колбами, наблюдая, как они перекатываются и пузырятся в котелках с кипящей водой. Одну группу колб он кипятил всего несколько минут. Другую группу продержал в кипящей воде целый час.
Его глаза уже стали смыкаться от усталости. Он достал из котелков все свои колбы и убрал их подальше, чтобы потом, по прошествии нескольких дней взволнованного ожидания, посмотреть, появятся ли в них микробы. И сделал еще одну вещь, о которой я чуть было не забыл сказать: приготовил другую точно такую же группу колб с отварами, но не запаянных, а закрытых одной обычной пробкой, прокипятил их в течение часа и поставил отдельно.
Затем он на несколько дней вернулся к тысяче повседневных хлопот и занятий, которым никогда не удавалось истощить его бурную энергию. Он написал письмо известному натуралисту Боннэ в Швейцарию, рассказывая ему о своих опытах; он играл в футбол, охотился и занимался рыбной ловлей. Он читал студентам лекции, не только излагая сухие научные теории, но рассказывая тысячи занимательных историй, начиная с чудесных «ничтожных зверюшек», найденных Левенгуком во рту, и заканчивая таинственными евнухами и толпами покрытых чадрами женщин в турецких гаремах… Но вдруг он исчез. Все студенты, профессора и его поклонницы, светские дамы, спрашивали друг у друга:
«Куда делся аббат Спалланцани?»
Аббат Спалланцани вернулся к своим колбам с отварами из семян.
Спалланцани двигался вдоль длинного ряда запечатанных колб, у каждой из них отбивал горлышко, забирал полой стеклянной трубочкой немного жидкости и рассматривал ее под микроскопом. Теперь он уже не был прежним бурным и пламенным Спалланцани, а действовал медленно и хладнокровно – брал по капле жидкости и рассматривал через линзы.
Сначала он просмотрел каплю за каплей жидкость из тех колб, которые кипятил в течение часа, и его утомительный труд оказался не напрасным – он не нашел в них ничего! Затем он нетерпеливо, но методично принялся за колбы, кипятившиеся всего несколько минут. Сломав запаянное горлышко, он поместил первую каплю под микроскоп…
«Так я и знал!» – воскликнул Спалланцани. Тут и там на сером фоне прыгали и резвились крохотные животные, правда, совсем крошечные, меньше, чем те микробы, которых он обычно видел, но тем не менее это были живые микроскопические существа.
«Они похожи на крошечных мальков величиною с муравья, – пробормотал он, затем его мысль лихорадочно заработала: – Колбы были запаяны, снаружи в них ничего не могло попасть; и все же в них находятся крохотные создания, которые оказались способны вынести кипячение в течение нескольких минут!»
Затем он перешел к дальнему ряду колб, которые нарочно закрывал одной только пробкой, как это делал его противник Нидхем. Он открывал их одну за другой и по капелькам брал из них жидкость прокипяченной стеклянной трубочкой. Затем взволнованно вскочил со стула и, схватив истрепанную записную книжку, с лихорадочной поспешностью начал стенографически записывать свои наблюдения. Он записал, что в каждой колбе, закрытой одной только пробкой, было изобилие крохотных животных! Даже те из колб с пробками, которые кипятились в течение часа, «были похожи на озера, в которых плавает рыба всех размеров – от кита до пескаря».
«Из этого несомненно следует, что крохотные животные проникли в бутылки Нидхема из воздуха, – заключил он. – А кроме того, я сделал еще одно важное открытие: существуют микробы, способные выживать в кипящей воде; чтобы убить их, их нужно кипятить не менее часа».
Это был великий день для Спалланцани и, хотя он этого и не знал, великий день для всего мира. Спалланцани доказал, что теория Нидхема о самозарождении микробов ошибочна, точно так же, как Реди в свое время доказал, что мухи не зарождаются из гнилого мяса. Но он сделал значительно больше: спас молодую науку о микробах от того, чтобы она уподобилась сказкам Матушки Гусыни, что заставило бы ученых из других областей науки воротить нос при одном лишь упоминании о том, что охота за микробами – это важная и вполне здравая отрасль знания.
Взволнованный Спалланцани позвал брата Николо и сестру и рассказал им о замечательном опыте. Затем с горящим взором он объявил своим студентам, что жизнь появляется только из жизни, у каждого живого существа должны быть родители, – даже у этих крохотных, ничтожных зверюшек Левенгука. Запаяйте колбу с отваром на огне, и снаружи в нее ничего не сможет проникнуть. Держите ее на огне достаточно долго, и все микробы в ней, даже самые живучие, способные переносить кратковременное кипячение, окажутся убиты. Ни в каком отваре никакое живое существо не может самозародиться, даже если вы будете хранить его до Страшного суда. Затем он изложил свое разоблачение Нидхема в виде блестящей саркастической статьи, и весь научный мир пришел в волнение. «Неужели Нидхем действительно ошибался?» – задумчиво спрашивали друг у друга люди, собиравшиеся группами под высокими лампами и канделябрами научных обществ Лондона и Копенгагена, Парижа и Берлина.
Спор между Спалланцани и Нидхемом не удержался в стенах академий. Он просочился сквозь тяжелые двери на улицы и дополз в великосветские гостиные. Большинство было готово согласиться скорее с Нидхемом, потому что люди восемнадцатого века отличались веселой развязностью и цинизмом: повсюду росли насмешки над религией и над великими силами природы, и идея о том, что жизнь может возникать сама случайно и как попало, некоторым казалась весьма привлекательной. Но опыты Спалланцани оказались настолько убедительны и показательны, что даже умнейшие головы не могли придумать против них никакого возражения.
Между тем Нидхем тоже не сидел на месте и не бездельничал. Он хорошо знал пользу широкой гласности и для спасения своего дела отправился в Париж с публичными лекциями о бараньей подливке. Здесь он познакомился со знаменитым графом Бюффоном. Этот граф был очень богат, очень красив и очень любил писать статьи на научные темы; он был твердо уверен, что в его голове зарождаются великие истины, но при этом он был одет слишком хорошо для того, чтобы заниматься опытами. Помимо этого, он все же действительно знал математику и перевел Ньютона на французский язык. Поскольку он мог манипулировать сложными формулами и при этом был богатым дворянином, то, согласитесь, очевидно, что он обязан был знать – без всяких экспериментов, – могут ли крохотные животные появляться на свет без родителей или нет. Так рассуждали парижские остряки.
Нидхем и Бюффон отлично подошли друг другу. Бюффон носил мантию с украшениями и кружевными манжетами, которые ему не хотелось пачкать о грязные лабораторные столы, загроможденные стеклянной посудой, покрытые пылью и лужицами пролитого отвара. Они поделили между собой роли: Бюффон взял на себя труд размышлять и писать, а Нидхем возился в лаборатории. Эти двое задумали разработать новую великую теорию происхождения жизни, которая оказалась бы понятной всем и удовлетворяла бы как правоверного христианина, так и убежденного атеиста. Эта теория расходилась с реальными фактами, установленными Спалланцани, – ну и что с того? Зато она создана гениальным мозгом Бюффона, и этого вполне достаточно, чтобы отвергнуть любой факт, каким бы значимым он ни был, как бы он ни был основательно запротоколирован.
– Что бы это могло значить, ваша светлость? Крохотные животные появляются в бараньей подливке даже после кипячения, – спросил Нидхем знатного графа.
Мысли графа Бюффона завертелись в вихре воображения; затем он ответил:
– Вы сделали великое, чрезвычайной важности открытие, отец Нидхем. Случайно обнаружили самый источник жизни. В вашей бараньей подливке заключается, по-видимому, та основная сила, – несомненно, сила, ибо все есть сила, – которая творит жизнь!
– Не назвать ли нам ее «животворящей силой», ваша светлость? – предложил отец Нидхем.
– Удачный термин, – согласился Бюффон и, удалившись в пропитанный ароматами кабинет, начал писать о чудесных свойствах «животворящей силы», производящей крохотных животных из бараньей подливки и отваров из семян.
Вскоре «животворящую силу» упоминали везде и по всякому поводу. Ее обнаруживали повсюду и ею все объясняли. Атеисты подставляли ее на место Бога, а церковники называли ее могущественнейшим божьим орудием. Она стала так же популярна, как уличная песенка или затасканный анекдот, – или как современные обсуждения теории относительности.
Хуже всего было то, что Королевское общество, старавшееся стоять во главе всякого научного движения, уже успело принять Нидхема в свои члены, и Парижская академия наук поступила так же. В это время в Италии Спалланцани метался по своей лаборатории и неистовствовал. Это же самая большая опасность для науки – игнорирование реальных фактов, без которых наука – ничто! Спалланцани был священником, и его вера в Бога не требовала никаких фактов, но ученые ни в коем случае не должны игнорировать его замечательные опыты и установленные им факты!
Но что он мог поделать? Нидхем и Бюффон затопили весь научный мир своими словоизлияниями; они совершенно не считались с доказанными фактами и даже не пытались показать, в чем, по их мнению, ошибка Спалланцани. Спалланцани был смелым и отважным бойцом, но он опровергал противника фактами и опытами, а здесь оказался в густом тумане громких слов и не понимал, против чего ему сражаться. Он кипел гневом и сарказмом и ядовито высмеивал эту чудовищную мистификацию – таинственную «животворящую силу».
«Это есть та самая сила, – лепетал Нидхем, – которая произвела Еву из ребра Адама, и она же позволяет существовать знаменитому дереву-червю в Китае, которое, оставаясь червем в течение зимы, весной чудесным образом преобразуется этой силой в дерево!»
И много другой подобной чуши довелось услышать Спалланцани, пока он наконец не понял, что вся наука о жизни рискует быть поверженной этой пресловутой «животворящей силой», посредством которой Нидхем на глазах у всего мира из червей делает деревья и из мух слонов.
Но тут вдруг Спалланцани посчастливилось получить от Нидхема вполне путную критику одного из его опытов.
«В вашем опыте, – писал итальянцу Нидхем, – дело вовсе не в воде. Дело в том, что вы, прокипятив свои колбы в течение часа, настолько повредили и ослабили животворящую силу, заключенную в семенах, что она стала неспособной создавать крохотных животных».
Именно этого и не хватало Спалланцани; он сразу забыл и о религии, и об аудиториях, переполненных нетерпеливыми студентами, и о прекрасных дамах, которых так любил водить по своему музею. Он закатал свои широкие рукава и погрузился в работу, но не за письменным столом, а за лабораторным, и не с пером в руке, а с колбами, семенами и микроскопами.
«Итак, Нидхем утверждает, что жар ослабляет в семенах животворящую силу. Чем он это может доказать? Как возможно увидеть, почувствовать, взвесить или измерить эту «животворящую силу»? Он говорит, что она заключена в семенах. Ладно. Попробуем нагревать одни лишь семена!»
Спалланцани снова достал из шкафа свои колбы и тщательно их вымыл. Затем стал делать отвары из разных сортов семян: из зеленого горошка, бобов, вики и всяких других. Вся его лаборатория буквально утонула в изобилии колб: они громоздились на высоких стеллажах, занимали все столы и стулья, теснились кучами на полу, так что передвигаться было затруднительно.
«Теперь мы будем кипятить все эти колбы в продолжение разного времени, а затем посмотрим, в какой из них окажется больше крохотных животных», – сказал он и стал погружать колбы в кипящую воду, одну группу на несколько минут, другую – на полчаса, третью – на час и четвертую – на два часа. Вместо запаивания на огне он закрывал их одними пробками – Нидхем же сказал, что этого достаточно! – а затем убрал их все подальше, чтобы потом посмотреть, что получится.
Оставалось только дожидаться результатов. Он ходил ловить рыбу и забывал дергать удочку, когда рыба клевала; он собирал в окрестностях образцы минералов для своего музея и забывал забрать их с собою домой. Он писал прошения о прибавке жалованья, служил обедни, изучал вопрос скрещивания лягушек и жаб – и наконец снова скрылся в своей темной рабочей комнате с ее шеренгами колб и всякими удивительными приборами.
Если Нидхем прав, то колбы, кипятившиеся всего несколько минут, должны непременно содержать в себе крохотных животных, а те, что кипятились в течение часа или двух, должны быть совершенно без жизни. Он одну за другой вынимал из них пробки, подолгу смотрел на капли отвара через микроскоп и наконец весело расхохотался. Оказалось, что сосуды, кипятившиеся в течение двух часов, содержат больше крохотных животных, чем те, что кипятились всего несколько минут.
«Животворящая сила? Что за вздор! Поскольку колбы закрыты всего лишь пробками, крохотные животные запросто могут проникать туда из воздуха. Вы можете кипятить свой отвар до второго пришествия, но едва он остынет, в нем тотчас же появятся микробы и начнут размножаться».
Спалланцани торжествовал, но сделал тогда одну курьезную вещь, которой вряд ли займется начинающий ученый: он попытался опровергнуть свою собственную идею, разбить свою собственную драгоценную теорию с помощью строгого, честно поставленного опыта. В этом и заключается суть науки. Это есть тот странный дух самоотречения, встречающийся крайне редко, у особого сорта людей, для которых истина дороже их личных нежно взлелеянных прихотей и фантазий.
Спалланцани ходил взад и вперед по своей узкой лаборатории, заложив руки за спину, и размышлял: «А вдруг Нидхем и в самом деле прав? Может быть, действительно в семенах существует какая-то таинственная сила, которую жар может разрушать?»
Он снова тщательно вымыл свои колбы и взял новую порцию семян; но вместо того чтобы кипятить их в воде, положил их на кофейную жаровню и испек до состояния черных, обуглившихся зернышек. Затем засыпал их в чистую дистиллированную воду, бормоча себе под нос:
«Если в этих семенах и была какая-то «животворящая сила», то я, без сомнения, зажарил ее до смерти».
Вернувшись через несколько дней к колбам с отваром из жженых семян, он зло и саркастически улыбнулся, и эта улыбка не предвещала ничего хорошего для Бюффона и Нидхема, потому что в каждой капле отвара из всех без исключения колб оживленно прыгали и резвились крошечные животные, проводя свои ограниченные, забавные и короткие жизни так же весело, как в лучшем отваре из свежих семян. Он попытался разбить свою собственную теорию исходя из воззрений благочестивого Нидхема и блистательного Бюффона. «Они утверждают, что жар убивает их Силу и мешает ей создавать крохотных животных, но вот оказывается, что сожженные до угля семена – прекрасная питательная среда для ничтожных зверюшек, а значит, эта их так называемая «животворящая сила» – всего лишь миф!» Спалланцани громко заявил об этом всей Европе, которая теперь уже прислушивалась к нему.
Затем он решил немного отдохнуть от утомительной возни с крохотными животными и занялся изучением процессов пищеварения в человеческом желудке, проводя жестокие опыты на самом себе. Но этого было ему недостаточно, и параллельно с этими исследованиями на жарком и темном чердаке своего дома он стал разбираться с тем удивительным фактом, что летучие мыши, будучи слепы, почему-то не наталкиваются на предметы во время полета. И среди всех этих занятий он находил время для помощи в воспитании своих маленьких племянников и в хлопотах брата и сестры, скромных людей, не обладающих никакими талантами, но близких ему по крови и потому любимых.
Довольно скоро он вернулся к сакральному вопросу, как же возникает жизнь – вопросу, который религия учила его игнорировать, принимать со слепой верой за чудо Создателя. Интересовали его при этом не только крохотные животные, поэтому он начал обширные исследования относительно спаривания жаб. «В чем причина сильного и неустанного стремления жабы мужского пола к женской особи?» – задался он вопросом, и любопытство сподвигло его на проведение неслыханно жестоких опытов.
Он проделал их не из прихоти, чтобы причинить жабе-самцу боль, а желая разобраться во всех фактах относительно того, как возникают новые жабы. Что заставляет жабу совершать эти действия? Этот безумный священник отрезал жабе-самцу ноги посреди их совокупления, но умирающее животное не прекращало совершать то, к чему призывала природа. Этот причудливый опыт навел Спалланцани на многие размышления. «Такое упорство жабы-самца, – решил он, – свидетельствует скорее не о бездумной глупости его чувства, а о страстности его страсти».
В погоне за всевозможными знаниями он не только позволял себе бессердечные опыты над животными, но точно так же не щадил и самого себя, проводя столь же безжалостные опыты над собой. Например, для изучения процессов пищеварения он проглатывал выдолбленные внутри и нафаршированные мясом кусочки дерева; затем вызывал у себя рвотный рефлекс и смотрел, что сделалось с мясом в этих деревянных пирожках. Но в этом самоистязании он не доходил до безумства: ощутив недомогание, прекращал такие эксперименты.
Спалланцани поддерживал обмен письмами с половиной всех скептиков и искателей Европы. Одним из его друзей по переписке был Вольтер. Тот жаловался, что в Италии из-за влажного и туманного климата слишком мало талантливых людей; он стал вожаком смелой группы ученых и философов, которые, сами того не подозревая, своими попытками найти истину подготовили одну из величайших революций. Эти люди полагали, что Спалланцани окончательно похоронил миф о самопроизвольном появлении животных, даже самых крошечных, и вместе жестоко высмеивали «животворящую силу» и ее изобретателей – напыщенного Бюффона и его лабораторного мальчика, отца Нидхема.
«И все же животворящая сила существует! – упорствовал Нидхем. – Даже если ее нельзя ни взвесить, ни увидеть, существует ведь таинственное Нечто, способное сотворить жизнь из подливки, бульона или вообще из ничего. Возможно, эта сила способна выдерживать то накаливание, которому ее подвергал Спалланцани, но для проявления ей крайне необходим упругий воздух. А когда Спалланцани кипятил свои колбы целыми часами, он, естественно, нарушил упругость воздуха в них».
Спалланцани отреагировал на это моментально и стал требовать от Нидхема проверки на опыте.
«Нагревал ли он воздух для того, чтобы проверить, уменьшилась ли его упругость?»
Итальянец ждал результатов опытов, но получал в ответ одни только слова.
«Тогда я сам все это проверю», – сказал он и снова наполнил свои колбы семенами, залил воду, запаял их горлышки на огне и прокипятил в течение часа. Затем как-то утром он вошел в свою лабораторию и отбил горлышко у одной из колб.
Его ухо уловило тихий шипящий звук: пш-ш-ш…
«Что такое?» – пробормотал он, взял вторую колбу и, держа ее у самого уха, отбил горлышко. Пш-ш-ш-ш… Снова этот звук. «Ага, воздух или входит в колбу, или выходит из нее!» – воскликнул он, после чего зажег свечу и расположил ее возле самого горлышка третьей колбы в тот момент, когда его отламывал.
Пламя свечи отклонилось к колбе, к отверстию.
«Воздух устремился внутрь… Значит, в колбе воздух был менее упруг, чем снаружи… А это значит, что Нидхем, возможно, прав…»
На мгновение у Спалланцани появилось ощущение странной пустоты в животе, на лбу выступил холодный пот, а мир вокруг закружился…
Неужели этот кретин Нидхем в самом деле нанес удачный удар своей остроумной догадкой о влиянии жара на упругость воздуха в запаянной колбе? Неужели этот краснобай смог опрокинуть столь тщательно выстроенное здание из фактов, потребовавшее многих лет тяжелой работы?
Несколько недель Спалланцани ходил мрачнее тучи, придирался к студентам, с которыми был обычно очень любезен, пытался развлечь себя декламацией Данте и Гомера, но становился от этого только более сварливым. Безжалостный и неутомимый бесенок постоянно издевался над ним и шептал ему в уши: «Попробуй разобраться, почему воздух устремляется в колбу, когда ты отламываешь горлышко, – может быть, дело вовсе не в упругости?» Этот бесенок будил его среди ночи, сбивал во время ведения церковной службы…
И вдруг объяснение пришло к нему будто вспышка молнии, и он поспешил к своему лабораторному столу, все еще заставленному колбами с отбитыми горлышками; такое запустение красноречиво свидетельствовало об унынии и упадке духа.
Он открыл шкаф и достал одну из колб. У него было предчувствие, что напал на след; он докажет Нидхему, что не ошибся и на этот раз. Еще до того, как Спалланцани доказал это, он испустил вздох облегчения – настолько был уверен, что нашел причину слышанного им шипения воздуха. Он осмотрел разбитые колбы и сказал с улыбкой:
«У всех колб, которыми я пользуюсь, довольно широкое горлышко. Когда я их запаиваю на огне, требуется сильно нагревать их, чтобы расплавить стекло и плотно закрыть отверстие. Вот этот-то нагрев и выгоняет воздух из колбы перед запаиванием. Ничего удивительного в том, что воздух устремляется в колбу, когда я отламываю горлышко».
Очевидно, предположение Нидхема, что кипячение колбы понижает упругость заключенного в ней воздуха, – вздор и больше ничего! Но как это доказать? Как запаять колбу, не выгоняя из нее воздуха? Дьявольская изобретательность и тут пришла ему на помощь. Он взял новую колбу, насыпал в нее семян и налил чистой воды. Затем он стал прогревать горлышко на огне до тех пор, пока оно почти не спаялось, так что в нем осталась одна только маленькая дырочка – очень узкое отверстие, через которое свободно мог проходить воздух. Затем он позволил колбе полностью остыть – теперь плотность воздуха внутри колбы была такой же, как и снаружи. Тогда он использовал слабенькое пламя для запайки оставшегося отверстия, и колба оказалась запаяна, не потеряв ни одной капли воздуха. С довольным видом он положил колбу в кипящую воду и в течение часа наблюдал, как она там перекатывается, сам же при этом декламировал стихи и напевал песенки.
Через несколько дней он зашел в лабораторию открыть эту колбу, нисколько не сомневаясь в результатах опыта. Он зажег свечку, поднес ее близко к горлышку, осторожно сломал запаянное место. Пш-ш-ш-ш… Но на этот раз пламя не потянулось внутрь, а отклонилось от горлышка колбы: упругость воздуха внутри была больше, чем снаружи.
Продолжительное кипячение не разредило воздух внутри колбы, а сделало его еще более упругим, упругость же, по теории Нидхема, была обязательным условием проявления его замечательной «животворящей силы». Но хотя воздух в колбе был очень даже упругим, Спалланцани, выуживая одну каплю бульона за другой, не находил ни одного крохотного животного. Снова и снова, с упорством Левенгука, он повторял этот опыт и расширил масштаб своих опытов до достижимого предела, разбивал колбы, обливался кипятком, обжигал себе пальцы – а результат всякий раз получался тот же самый, что и в первый раз.
Торжествующий, он с разослал по Европе письма с описанием своего последнего опыта, и Нидхему с Бюффоном оставалось только молча и угрюмо сидеть среди руин их глупой теории. Они не могли больше ничего сделать – одним маленьким фактом Спалланцани полностью сокрушил их. Затем итальянец сел и записал всю эту историю в виде отдельной статьи.
Теперь он язвил и жалил поверженного противника, ибо знал вполне определенно, что своими опытами окончательно разбил теорию Нидхема о самопроизвольном зарождении жизни. Он нисколько не сомневался, что и мельчайшие живые существа всегда происходят от таких же точно существ, живших раньше. Также он был уверен, что крошечные микробы одного вида происходят от точно таких же микробов, подобно тому как зебра не может превращаться в жирафа или рожать мускусных быков, а всегда остается зеброй и производит на свет маленьких зебрят.
«Короче говоря, – писал Спалланцани, – Нидхем полностью неправ, и я доказал, что в науке о животных существует такой же строгий порядок и закономерность, как в науке о звездах».
Затем он описал тот хаос, в который Нидхем обратил бы науку о мелких животных, если бы факты не оказались сильнее его. Описал, каких животных эта фантастическая животворящая сила могла создать – или нас стали бы уверять, что могла, – если бы она вообще существовала. «Она могла создать, – писал Спалланцани, – микроскопическое животное, похожее на всех находимых иногда в отварах и настойках, подобное новому Протею, непрерывно меняющее свой вид: то оно как тонкая палочка, то овальной или сферической формы, иногда извивается как змея, бывает украшено лучами или снабжено рожками. Такое замечательное животное стало бы для Нидхема удачным примером, чтобы с легкостью объяснить, как же получается, что животворящая сила производит то лягушку, то собаку, бывает, мошку, а бывает, слона, сегодня паука, а завтра кита, в эту минуту корову, а в следующую – человека».
Нидхем вместе со своей «животворящей силой» сошел со сцены, а люди обрели уверенность, что нет никакой таинственной зловещей силы, подстерегающей их где-то, чтобы превратить в гиппопотама.
Имя Спалланцани стало известно во всех европейских университетах; научные общества признавали его величайшим в данный момент ученым; Фридрих Великий писал ему длинные письма и приказал назначить его членом Берлинской академии; а заклятый враг Фридриха Мария-Терезия, императрица австрийская, поспешила превзойти короля, предложив Спалланцани профессорскую кафедру в своем старинном провинциальном университете в Павии, в Ломбардии. К нему явилась напыщенная группа тайных советников, имеющих письма и мандаты с императорской печатью, и просила его поставить на ноги этот умирающий университет. Последовали долгие дебаты и торг по поводу жалованья (Спалланцани никогда не забывал и про финансовую составляющую), завершившиеся тем, что он согласился принять на себя должность профессора естественной истории и заведующего кабинетом естественной истории в Павии.
Придя в музей, именовавшийся кабинетом естественной истории, Спалланцани обнаружил, что все его шкафы пусты. Он закатал рукава и энергично принялся за работу. Он читал лекции на всевозможные темы и устраивал масштабные публичные опыты, приводившие в восторг многочисленных слушателей, потому что под его руководством эти опыты всегда проходили исключительно удачно. Он выписывал из разных частей света причудливых зверей, странные растения и невиданных птиц – для пополнения кабинета. Он совершал опасные экскурсии на горные вершины и приносил оттуда минералы и редкие руды; ловил акул и расставлял западни для птиц; участвовал в опасных экспедициях для того, чтобы обогатить коллекцию своего музея, но отчасти и для того, чтобы дать выход той кипучей энергии, которой так резко отличался от расхожего типа спокойного и рассудительного человека науки. Он был подобен Рузвельту, со всей храбростью Тедди и умением обращаться к толпе, но без его великих недостатков.
В промежутках между лекциями и пополнением коллекции он запирался в лаборатории со своими бульонами и микроскопическими животными и подолгу занимался тонкими опытами, стараясь доказать, что эти животные подчиняются тем же самым законам природы, что и люди, и лошади, и слоны. Он помещал капельку бульона с кишащими в нем микробами на маленькое стеклышко, обдувал их табачным дымом и с восхищением наблюдал, как они мечутся взад и вперед в раздражении от этого дыма. Он пропускал через раствор электрическую искру и замечал, что крохотные животные «становились как бы расслабленными», начинали вертеться на одном месте и вскоре погибали.
«Могу допустить, что зародыши или яички крохотных животных в чем-то отличаются от куриных, лягушачьих или рыбьих яиц, – хотя бы в том, что могут в течение некоторого времени переносить кипячение в запаянной колбе, – но по своей природе эти крохотные животные ничем не отличаются от всех прочих живых существ!» – воскликнул он однажды. Однако довольно скоро ему пришлось взять обратно свое смелое заявление.
«Все живые существа на земле нуждаются в воздухе, чтобы жить, и если эти животные, будучи помещены в пустоту, умрут, то тем самым будет доказано, что они такие же животные, как все прочие», – сказал однажды Спалланцани, сидя один в своей лаборатории. Он искусно вытянул на огне тончайшую стеклянную трубочку вроде тех, которыми пользовался Левенгук для изучения крохотных животных. Эту трубочку он окунул в бульон, кишевший микробами; жидкость набралась в нее. Затем он один ее конец запаял, а другой остроумно соединил с откачивающим воздух насосом и, запустив его, приставил линзу микроскопа к тоненькой стенке трубочки. Он ожидал, что крошечные создания перестанут размахивать «крохотными лапками, которые им служат для плавания»; он ожидал, что они сразу сделаются расслабленными и перестанут двигаться.
Насос исправно пыхтел, но с микробами абсолютно ничего не происходило. Они продолжали попрежнему беззаботно резвиться, похоже, совершенно не сознавая, что их лишили такой важной для жизни вещи, как воздух. Они оставались живыми целые дни и недели, а Спалланцани снова и снова повторял свой опыт, пытаясь понять, что он делает не так. Происходящее казалось ему совершенно невероятным: ничто ведь не может жить без воздуха, чем же эти дьявольские животные дышат?
Он написал об этом удивительном факте своему другу Боннэ:
«Природные особенности некоторых из этих микроскопических созданий вызывают удивление. Они способны действовать в пустоте точно так же, как и на воздухе. Они столь же оживленно двигаются взад и вперед, а за прошедшие несколько дней даже размножились в этой пустоте. Это же просто поразительно! Ведь мы привыкли полагать, что на свете не бывает живых существ, способных жить без воздуха».
Спалланцани гордился силой своего воображения и быстрой сообразительностью, и эта гордость усиленно поддерживалась в нем лестью и поклонением студентов, умных женщин, ученых профессоров и увенчанных славой королей. Но прежде всего он был честным экспериментатором, и потому кротко склонял голову, когда новый факт разрушал одно из его смелых предположений. Так вот, этот человек, который в своих опытах отличался строгой и суровой порядочностью, который всегда исключительно правдиво описывал то, что наблюдал среди ядовитых испарений и блестящих приборов своей лаборатории, – этот кристально честный ученый не гнушался прибегать к даже некрасивым порою уловкам для того, чтобы добиться прибавки жалованья. Спалланцани-футболист, Спалланцани – неутомимый искатель, альпинист и исследователь без конца хныкал и жаловался венским властям на слабость своего здоровья и на то, что туманы и миазмы Павии скоро вгонят его в гроб. Император пошел ему навстречу: повысил жалованье и удвоил срок каникул. Спалланцани же весело смеялся и цинично называл свою ложь политическим маневром. Он всегда получал то, чего хотел. Он добивался истины своими удивительными опытами, наблюдательностью и сумасшедшим терпением; он добивался денег и общественного положения своей работой, хитрыми интригами и ложью; он защитил себя от религиозных преследований, получив сан священника.
С годами в нем выросло страстное желание посмотреть далекие страны и заниматься научными изысканиями за пределами своей маленькой лаборатории. Он загорелся идеей во что бы то ни стало посетить место древней Трои, история которой его так сильно волновала; ему хотелось посмотреть на гаремы, рабынь и евнухов, которые казались ему таким же важным разделом естественной истории, как летучие мыши, жабы и крохотные животные в отварах из семян. Наконец он подергал за все ниточки, и дело закончилось тем, что император Иосиф предоставил ему годовой отпуск и деньги на поездку в Константинополь – для поправки здоровья, которое в тот момент было просто в превосходном состоянии.
Спалланцани убрал колбы в шкафы, запер лабораторию и драматически-слезливо простился со своими студентами; при путешествии через Средиземное море он ужасно страдал морской болезнью, пережил кораблекрушение – но при этом спас образцы для естественно-научной коллекции, которые собрал на островках. Султан устроил для него роскошный прием, врачи гарема позволили ему ознакомиться с бытом прекрасных наложниц… Затем, как добрый европеец восемнадцатого века, Спалланцани заявил туркам, что восхищается их гостеприимством и архитектурой, но не одобряет существующего у них обычая невольничества и не разделяет их мрачных фаталистических представлений о жизни…
Легко представить, как он говорил своим любезным, но малокультурным восточным друзьям: «Мы, люди Запада, с помощью нашей новой науки стремимся одержать верх даже над тем, что кажется неизбежным, – над вечными муками и страданиями человечества». Сам он верил во всесильного Господа, но при этом дух искателя в нем, дух поиска фактов, светящийся в его глазах, сказывался на всех его помыслах и словах, вынуждал его выделять неподвластную Богу область, называемую Природа и Неизвестное, заставлял полагать, что сам он назначен помощником Богу в открытии или даже завоевании этой неизвестной Природы.
Много месяцев спустя он отправился обратно сухопутным путем через Балканский полуостров в сопровождении почетного эскорта из отборных солдат, предоставленного ему болгарскими князьями и валашскими господарями. Наконец он прибыл в Вену для засвидетельствования почтения своему патрону и покровителю императору Иосифу II – это был самый знаменательный момент всей его головокружительной карьеры. Упоенный успехом, он уже думал было, что все его мечты осуществились, но потом…
Пока Спалланцани совершал свое триумфальное путешествие, темные тучи сгущались над его университетом в Павии, которому он отдал столько сил и энергии. Другие профессора университета много лет молча смотрели, как он отнимает у них студентов, втихую точили на него зубы и дожидались удобного случая.
Своими экспедициями в опасные места Спалланцани создал когда-то пустому естественно-историческому кабинету европейскую известность. Кроме того, он собрал и небольшую собственную коллекцию в своем старом доме в Скандиано. В один прекрасный день Канон Вольта, его заклятый враг, с помощью уловки проник в его частный музей; он прогулялся по нему и недобро улыбнулся: в одном месте он увидел несколько старинных ваз, в другом – чучело птицы, в третьем – какую-то замечательную рыбу, на которых красовались розовые ярлычки университетского музея в Павии. По дороге из музея, завернувшись в темный плащ, он обдумывал злобные планы, как бы подложить свинью блестящему Спалланцани, и незадолго до возвращения последнего из Вены Вольта, Скарпа и Скополи выпустили ехидную брошюрку и разослали ее всем выдающимся людям и во все научные общества Европы; в этой брошюре они обвиняли Спалланцани в том, что он обокрал Павийский университет и спрятал украденные музейные экспонаты в своем собственном небольшом музее в Скандиано.
Свет померк в глазах Спалланцани; ему показалось, что вся его великолепная карьера пошла прахом; в своем воображении он уже слышал радостное хихиканье людей, которые, осыпая его комплиментами, в душе его ненавидели; он представлял себе торжество врагов, которых он когда-то разгромил своими блестящими опытами, – и вообразил даже возвращение той дурацкой «животворящей силы».
Но через несколько дней он морально оправился, и хотя находился посреди ужасающего скандала, но все же на ногах и спиною к стене, готовый встретить своих обвинителей. Это был уже не прежний Спалланцани – терпеливый охотник за микробами и учтивый корреспондент Вольтера. Он превратился в хитрого и лукавого политика, стал требовать назначения специальной следственной комиссии и добился ее, организовал клуб своих сторонников – он отвечал огнем на огонь.
Спалланцани вернулся в родную Павию, и легко себе представить, о чем были его мысли, когда он подъезжал к ней, – он представлял, как тайком пробирается в город, как отвернутся от него все его бывшие друзья и почитатели, а вокруг постоянно будут слышаться злобное шипение и насмешки. Но когда он подъехал наконец к воротам Павии, то увидел нечто странное: восторженная толпа студентов вышла к нему навстречу, заверяя его в своей преданности и готовности стать на его защиту, и с радостными выкриками сопроводила его до старого лекционного кресла. Прежде звучный и самоуверенный голос этого человека сразу охрип… Он всхлипывал… Запинаясь, он едва смог сказать лишь о том, что значит для него в данный момент их преданность.
Спустя некоторое время следственная комиссия вызвала его и его обвинителей, и, зная Спалланцани уже достаточно, вы можете себе представить, какая ругань там поднялась! Он доказал судьям, что «украденные» им птицы были бракованными, плохо изготовленными чучелами и испорченными экземплярами, которые позорили бы музей государственного университета; их следовало бы просто выбросить. Что же касается пропавших змей и броненосца – он продал их другим музеям, и Павия на этом деле хорошо заработала. Более того, сам Вольта, его главный обвинитель, забирал без спроса из музея драгоценные минералы и раздаривал их своим друзьям.
Судьи полностью оправдали его, хотя, говоря откровенно, трудно определить, был ли он действительно невиновен; Вольта и его сообщники были изгнаны из университета, и всем сторонам, и выступающим за, и выступающим против Спалланцани, самим императором было предписано прекратить перебранку, так как этот скандал обсуждали по всей Европе, студенты в возбуждении ломали казенную мебель, а в других университетах посмеивались и хихикали. Спалланцани сделал последний выстрел по разбитому наголову противнику: он назвал Вольта «пузырем, наполненным ветром» и придумал позорные и непечатные прозвища для Скарпа и Скополи; после чего, успокоившись, вернулся к своей охоте за микробами.
Много раз за время своего многолетнего изучения микробов он задумывался над тем, как же они размножаются. Ему часто доводилось видеть двух ничтожных зверюшек, слипшихся вместе, и он писал Боннэ: «Когда мы видим, как две особи любого вида животных соединяют свои тела, нам, естественно, приходит в голову, что они заняты размножением». Но так ли это с микробами?
Он записывал свои наблюдения в старую записную книжку и делал простые зарисовки наблюдаемых микробов; при всей своей нетерпеливости в других отношениях, когда дело касалось опытов или выводов из них, он был почти так же сдержан и осторожен в суждениях, как старый Левенгук.
Боннэ поделился сомнениями Спалланцани о способе размножения крохотных животных со своим другом, талантливым ученым, но почти неизвестным в наше время, – де Соссюром. И этот ученый всерьез занялся изучением вопроса о деторождении у микробов. Вскоре он опубликовал замечательную статью, в которой указывал, что если мы видим двух крохотных животных, соединившихся вместе, то это вовсе не значит, что они сошлись для воспроизведения потомства. Напротив, как это ни удивительно, такие парные крошечные животные представляют собой не что иное, как одного старого микроба, делящегося на две части – на двух новых. «Это, – писал де Соссюр, – есть единственный способ размножения микробов, радости взаимной любви им неведомы».
Прочитав эту статью, Спалланцани тут же бросился к микроскопу, почти не веря в возможность такой странной вещи, но внимательное наблюдение показало ему, что де Соссюр прав. Итальянец написал швейцарцу любезное письмо с поздравлениями. Спалланцани был забиякой и отчасти даже интриганом, чертовски самолюбив и завистлив к славе других людей, но в данном случае открытие де Соссюра настолько порадовало его, что он изменил самому себе. Между Спалланцани и этими женевскими натуралистами установилась крепкая дружеская связь, – того рода, что проистекает из сознания, что совместный труд по нахождению и подбору фактов и постройке из них великого храма науки гораздо значительнее и выше, чем работа отдельного исследователя и отдельного собирателя фактов. Они стали первыми пацифистами, ненавистниками войны – первыми гражданами мира, первыми подлинными интернационалистами.
После этого случая Спалланцани оказался вовлечен в одно из самых интересных и дьявольски трудных изысканий, какие ему когда-либо приходилось делать. Он был втянут в эту работу своей дружбой с женевскими товарищами и неприязнью к появившемуся на сцене новому научному вздору, почти столь же опасному, как пресловутая «животворящая сила». Англичанин по фамилии Эллис опубликовал статью, в которой заявил, что выводы де Соссюра относительно процесса расщепления крохотных животных абсолютно неправильны. Эллис допускал, что крохотные животные могут иногда раскалываться надвое. «Но из этого вовсе не следует, – писал Эллис, – что они таким способом размножаются. Это происходит просто потому, что одно крохотное животное, быстро двигаясь в воде, ударяет сбоку другое и раскалывает его надвое. Этого хватило де Соссюру, чтобы построить свою теорию».
«Более того, – продолжал Эллис, – микробы рождаются друг от друга совершенно так же, как все прочие животные появляются от матери. Рассматривая их внимательно в свой микроскоп, я заметил молодых микробов, помещающихся внутри старых, а присмотревшись к ним еще ближе, – как это ни кажется невероятным, – я увидел еще и внуков внутри этих молодых…»
«Что за вздор!» – подумал про себя Спалланцани. Вся статья казалась ему совсем ненаучной; но как доказать, что все это глупости и что микробы размножаются, делясь надвое?
Он был прежде всего человеком науки и отлично знал, что назвать Эллиса глупцом – это одно, а доказать, что крохотные животные не раскалывают друг друга ударом в бок, – это другое. Но довольно скоро сообразил, как это сделать.
«Главное, что мне нужно сделать, – рассуждал он, – это заполучить одно, отделенное от всех остальных крохотное животное, чтобы ему не с кем было столкнуться; а затем только сидеть и наблюдать в микроскоп, разделится оно на двух или нет».
Это был, конечно, самый простой и заведомо правильный подход, но как отделить одно из этих чертовски крошечных созданий от многочисленных толп его товарищей? Можно взять одного щенка из помета, можно отделить малька пескаря от мириад его братьев и сестер, но абсолютно невозможно протянуть руку и взять за хвост одного микроба, которому следует для этого быть в миллион раз больше, чем он есть на самом деле.
И вот Спалланцани, упоенный хвалебными гимнами и всеобщим поклонением, этот венецианский вельможа и кумир толпы, ушел от всех радостей и восхвалений и углубился в одну из самых изобретательных, искусных и поразительных по терпению работ за всю его лихорадочную жизнь. Он изобрел ни больше ни меньше как верный способ отделить одного живого микроба – некоторые из них длиною менее одной двадцатипятитысячной доли дюйма – от всех остальных.
Он взял капельку семенного отвара, кишащего микробами, и осторожно поместил ее на чистое прозрачное стеклышко. Затем тонкой как волос стеклянной трубочкой набрал каплю чистой дистиллированной воды, в которой не было ни одного крохотного животного, и поместил ее на то же стеклышко рядом с каплей с микробами.
«Теперь займемся ловлей», – пробормотал он, наводя микроскоп на каплю с микробами. Он взял чистую тоненькую иглу, осторожно ввел ее в каплю бульона с микробами и провел ею в сторону водяной капли, создавая узкий канал, после чего быстро перевел микроскоп на этот водяной мостик между двумя каплями и с удовлетворением увидел, что крохотные извивающиеся создания начали двигаться гуськом по этому каналу. Он заготовил крошечную щеточку из верблюжьей шерсти.
«Вот он! Пока что только один микроб добрался до водяной капли…»
Он ловко смахнул щеточкой узенький мостик, лишив других крошечных животных возможности пробраться к водяной капле и присоединиться к своему одинокому товарищу.
«О Боже! – восторженно воскликнул он. – Я добился, чего хотел. Еще никому до меня этого не удавалось. Я поймал одного микроба! А теперь, когда ничто не может ударить его в бок, посмотрим, разделится он на два новых?»
Микроскоп в его руках чуть заметно дрожал, когда он сидел, сгорбившись, с окаменевшей шеей, с напряженными руками и пальцами, всматриваясь в водяную каплю с ее единственным обитателем.
«Какой он невероятно крохотный! – подумал он. – Похож на одинокую рыбку в бескрайнем просторе моря».
Затем удивительное зрелище заставило его вздрогнуть. Зверек, напоминавший формой маленькую палочку, начал в середине становиться все тоньше и тоньше. Наконец две его части остались соединенными между собой только тоненькой, чуть заметной паутинкой, и тогда две половинки начали отчаянно извиваться и вдруг… резко отскочили в разные стороны. Они были немного короче, но во всем остальном ничем не отличались от своего родителя.
Затем произошла еще более удивительная вещь: эти двое молодых крошечных животных через несколько минут точно так же разделились надвое, и теперь их оказалось целых четыре там, где раньше был только один.
Спалланцани повторил этот остроумный фокус десяток раз и всегда получал тот же самый результат и видел ту же самую картину, после чего обрушился, как гора кирпичей, на голову злосчастного Эллиса и полностью поверг его и его веселую сказочку о детях и внучатах внутри крохотного животного. Спалланцани был язвителен и не пожалел яду: он покровительственно советовал Эллису вернуться в школу и изучить азы охоты за микробами. Он высказал предположение, что Эллис не сделал бы такой ошибки, если бы потрудился более внимательно прочитать прекрасную статью де Соссюра, вместо того чтобы изобретать нелепые теории, которые только тормозят трудную работу настоящих исследователей, старающихся получить подлинные факты от скаредной Природы.
Настоящий ученый, подлинный естествоиспытатель подобен писателю, художнику или музыканту. Он отчасти художник, отчасти холодный исследователь. Спалланцани сам себе рассказывал истории, считал себя героем нового славного эпоса; он сравнивал себя – даже в своих сочинениях – с Колумбом и Веспуччи. Он описывал этот новый таинственный мир микробов как новую вселенную и представлял себя отважным искателем, которому впервые удалось добраться до ее границ. Он ничего еще не говорил о возможной вредоносности крохотных животных, – он не любил заниматься фантазиями, – но его гений подсказывал ему, что этот мир таинственных крохотных созданий имеет какое-то чрезвычайно важное, хотя и неизвестное еще значение для их больших собратьев – человеческих существ…
В начале 1799 года, когда Наполеон разносил на клочки Старый Свет, а Бетховен стучался в дверь девятнадцатого века с первой из своих могучих симфоний, отразивших дух протеста лучших умов того времени, великий охотник за микробами был разбит апоплексическим ударом. Три дня спустя он уже метался своей буйной, неукротимой головой по подушке, декламируя Тассо и Гомера для развлечения своих друзей, явившихся его навестить. Но, хотя он и отказывался этому верить, это было, как выражается один из его биографов, Канто ди Чиньо, его лебединой песней, поскольку через несколько дней он умер.
Великие египетские фараоны увековечивали себя для потомства тем, что придворные специалисты по погребению превращали их тела путем бальзамирования в драгоценные и величественные мумии. Греки и римляне запечатлевали свои образы в благородных статуях. Существуют сотни художественных портретов более поздних исторических личностей. Что же осталось нам от славного Спалланцани?
В Павии на площади стоит скромный небольшой бюст, а в музее поблизости, если вам это интересно, можно посмотреть на… его мочевой пузырь. Что может быть лучшим памятником Спалланцани? Какая еще реликвия могла бы лучше передать его неутолимую страсть к познанию истины, страсть, которая не останавливалась ни перед чем, которая заставляла его презревать удобства, смеяться над превратностями и ударами судьбы и пренебрегать собственным здоровьем, если это было нужно для целей опыта?
Он знал, что у него больной мочевой пузырь. «Извлеките его и сохраните после моей смерти, – шептал он в свой последний час. – Может быть, оно поможет открыть какой-нибудь новый факт относительно болезней мочевого пузыря».
Это было совершенно в духе Спалланцани. Подобное было вполне характерно для этого циничного, до неприличия любопытного, развязно философствующего века – века, создавшего мало практически полезного, но построившего высокое, светлое здание для трудившихся в нем в более позднее время: для Фарадея и Пастера, Аррениуса, Эмиля Фишера и Эрнеста Резерфорда.