3

Стол был длинный, едва ли не во всю светлицу. Перед каждой мастерицей – свои узелки с пестрыми лоскутьями. Еще на столе до штуки тонкого полотна приготовлено, чтобы сорочки наконец скроить, но пока не до тонких рукоделий девкам: царские стольники уйдут с богоданным государем чистехонькие, а вернутся через неделю – словно с Ордой воевали, живого места на кафтанах нет. Уморили починкой, будь она неладна!

Досталось этой починочной радости и Аленке. Боярыни зорко следили, чтобы заплатки цвет в цвет подобраны были. Хоть и опальный двор в Преображенском, а негоже, чтобы царевы люди в отрепьях позорных ходили, недругам на злорадничанье.

Но нет худа без добра: если б девки сейчас дорогие заморские ткани кроили, персидские или иранские, если б волоченым золотом пелены расшивали или ежели б жемчуг низали, то расхаживали бы вдоль стола верховые боярыни, строго наблюдая порядок и блюдя каждое жемчужное зернышко. Ныне же одни верховые боярыни вместе с Натальей Кирилловной и государем в Измайлово укатили – справлять именины молодой царицы, Авдотьи Федоровны, другие в царицыных хоромах странницу слушают, и девкам можно вздохнуть повольнее.

Верховые! Были верховыми – да только Верх-то в Кремле остался… Царицына Светлица! Была Светлица – а теперь так, огрызочки. Часть мастериц в Москве при правительнице Софье остались, а других Наталья Кирилловна с собой по подмосковным возит – из Измайлова в Преображенское, из Преображенского в Коломенское, оттуда – в Алексеевское, а оттуда – к Троице. И Москву ее девки только зимой видят – когда не очень-то в летних царских дворцах погреешься…

Карлица Пелагейка в потешном летнике, сшитом из расписных покромок, все же крутилась поблизости. Боярыню хоть сразу видно, а эта кикимора на коротких ножках вдруг вынырнет из-под стола – и окажется, что все-то она слышала, все уразумела.

Правда, Аленка Пелагейки не боялась. Во-первых, ни в чем дурном пока замечена не была, а во-вторых – едва ли не лучшая рукодельница из молодых. Даже сама государыня похвалила ее как-то за кисейную ширинку паутинной тонкости, по которой был наведен нежнейший и ровнейший узор пряденым золотом.

Одно только тут Аленку допекало – девичьи тайны. Когда в одной подклети ночует десятка с два девок да молодых вдов, когда нет за ними ни родительского, ни мужнего присмотра, а за стенкой – молодые парни подходящих лет, тоже без присмотра, то что на уме? Вот то-то и оно, что это самое – стыдное…

Все девки были здешние, былых мастериц дочки, в царицыной Светлице выросшие, одна Аленка – со стороны, новой царицей да новой ближней боярыней, Натальей Осиповной Лопухиной, приведенная. Дал бы ей Бог нрав полегче и пошустрее, заглядывалась бы, глядишь, и она на статных всадников в светло-зеленых кафтанах. Авось и проще бы ей тогда жилось.

Работая, девки-рукодельницы тянули песню, но не от большой любви к пению – просто пока все поют, двум подружкам удобно втайне переговорить, склонившись низко и как бы упрятавшись за два составленных вместе высоких ларца со швейным прикладом.

– «Что у ключика у гремучего, что у ключика у гремучего, у колодезя у студеного…» – повела новую песню Феклушка, девка, которую, видно, только за песни в царицыну Светлицу и взяли, потому что от ее работы Аленка лишь сердито сопела.

– «…у колодезя у студеного», – поддержали прочие пока еще нестройно, прилаживаясь.

Пелагейка показала над краем стола широкое щекастое лицо, которому красная рогатая кика с медными звякушками шла примерно так же, как корове – седло. Теперь уж держи ухо востро: может и стянуть нужную вещицу. Аленка подвинулась на скамье – подальше от пронырливой карлицы.

Тем временем Феклушка, кинув взгляд на дверь, хитро подмигнула мастерицам и вполголоса завела другую песню:

– «Что не мил мне Семен, не купил мне серег, что не мил мне Семен, не купил мне серег! А что мил мне Иван, он купил сарафан, а что мил мне Иван, он купил сарафан!..»

– «Он на лавку положа, да примеривать стал, он на лавку положа, да примеривать стал! – негромко подхватили все мастерицы, торопясь, как бы за лихой песней их не застали. – Он красный клин в середку вбил, он красный клин в середку вбил!..» – И буйно расхохотались – все разом.

Аленка изумилась было глупости этой короткой песни, но тотчас уразумела, что означают последние слова. Огонь ударил в щеки, она быстро закрыла лицо ладошками.

Пелагейка шустро схватила ее шитье, государев зеленый становой кафтан с наполовину выдранным рукавом, и скрылась с ним под столом. Аленка соскользнула с лавки следом и, стоя на корточках, ухватилась за другой рукав. Пелагейка свою добычу не удерживала.

– Охолони… – шепнула лишь. И вынырнула уже по ту сторону стола, возле вдовушки Матрены, женщины основательной и богомольной, к девичьим шалостям притерпевшейся.

Аленка же так и осталась на корточках под столом.

Скорее бы Дунюшка приехала!

Три дня назад увез государь Петр Алексеич Дуню в Измайлово, а сегодня уж Преображенье… Вроде должны вернуться.

Аленка выбралась наружу, оглянулась – никто вроде бы на нее внимания не обратил. И, не отпрашиваясь, выскользнула из горницы. Решила разведать: вдруг бояре уже готовятся государя с Дунюшкой встречать?

Неслышно промчавшись переходами и не заметив, что следом крадется Пелагейка, Аленка осторожно заглянула в столовую палату. Увидела на лавках вдоль стен осанистых бояр – правительница Софья присылала к Петру тех, кто поплоше родом и чином. Они исправно скучали всюду, куда переезжала опальная царица с семейством, по любой жаре носили долгополые шубы и горлатные шапки едва ль не в аршин высотой и сидели на скамьях по полдня, а то и по целому дню с достоинством, пригодным для приема иноземных послов. И лишь на то малое зимнее время, что Наталья Кирилловна с окружением проводила в Кремле, делались они как бы ниже ростом, и шубы тоже как бы поменьше места занимали, ибо там, в Кремле, были другие бояре – поделившие промеж себя лучшие куски придворного пирога.

В палате было трое, но третий – князь Борис Голицын – спал, привалившись к стене. Спал, надо полагать, не с усталости, а с хмеля – эта его добродетель всем давно была известна. Не задумавшись, почему он вместо поездки со всеми в Измайлово спит себе в Преображенском, Аленка втиснулась в палату и ловко уместилась промеж занавесок.

Другие два боярина, усевшись вольготно, вели втихомолку речи, за которые недолго было и спиной ответить, кабы нашлось кому слушать.

– А то еще говорят, будто царенок наш – не царского вовсе рода, – сказал с опаской боярин, чей живот с немалым, видно, трудом приходилось умащивать промеж широко расставленных колен. – Ты посмотри – в покоях чинно не посидит, уважения не окажет.

– И какого же он, Никита Сергеич, рода, как ты полагаешь? – заинтересовался другой, старавшийся сидеть похоже, но живота подходящего не имевший. – То, что он на покойника государя Алексея Михалыча не похож, мы и сами видим. В нем, окаянном, росту – на двух покойников хватило бы.

– Я о том и толкую, что ни в царском роду, ни у Нарышкиных таких не водилось! – обрадовался собеседник. – А знаешь ли, кого родителем называют? Сатанинское отродье – Никона…

– Никона?! Да ты, Никита Сергеич, с ума, чай, съехал! – от изумления боярин забыл и голос утишить. – Да ты вспомни, где тогда Никон-то был! Он, охальник и греховодник, в Ферапонтовом монастыре грехи свои о ту пору замаливал! Да и сколько ему, Никону, тогда лет-то сравнялось? Совсем уж трухлявый старец стал…

– Кто, Никон – трухлявый старец?! А не попадался ли тебе, Андрей Ильич, доносец его келейника, старца Ионы?

– Что еще за старец Иона? – высокомерно осведомился Андрей Ильич.

– То-то… Вольно тебе, свет мой, сумасбродами добрых людей честить, а дела-то истинного и не знаешь! А я тот доносец видел, мне его покойный государь за диковинку показывал. Посмеялись… К патриарху-то нашему бывшему женки и девки как будто для лекарства приходили, а он с ними в крестовой келье один на один сидел и обнажал их донага, будто для осмотру больных язв – прости, Господи!

– Прости, Господи! – торопливо согласился старенький стольник Безобразов.

– А ты говоришь – дед трухлявый! Легко тебе так-то, не знаючи…

– Про Никоновы блудные дела и я ведал, – приосанясь, молвил Андрей Ильич. – А только к царенку нашему этот сукин сын отношения не имеет – его и на Москве-то в те поры не было!

– Как же? – расстроился Никита Сергеич. – Неужто врут люди? Явственно же говорят – Никон, Никон!..

– А не ослышался ли ты, часом? – прищурился Андрей Ильич. – Может, не Никон то был, а Тихон? Стрешнев Тихон Никитич? Который потом в воспитатели к царевичу был назначен? Вот про него я нечто подобное слыхивал… Служил при государе Федоре Алексеиче стольником, похоронить государя не успели – был пожалован спальником, а как нашего царенка с царем Иванушкой на царствие венчали, он уж царским дядькой стал! А на следующий день в окольничьи бояре был пожалован! Как полагаешь – спроста ли это?

– Да что ж я, совсем с ума съехал, чтобы Никона с Тихоном спутать? – возмутился Никита Сергеич. – Свет Борис Лексеич! Рассуди хоть ты нас, ведь этот изверг меня непутем честит!

Голицын счел нужным проснуться.

– Слушать вас обоих скучно, – сказал он лениво. – От баб своих, что ли, этих дуростей понабрались? Ведь доподлинно известно, когда Петр был зачат. Наутро после той ноченьки ученый чернец Симеонка Полоцкий ни свет ни заря к государю Алексею Михалычу пожаловал с воплями: мол, звезда невиданная явилась и славного сына предвещает! А государь в мудрости своей и день зачатия, и обещанный день рождения записал и к дому Полоцкого караул приставил. Государю-то, чай, виднее было, кто с царицей ту ночь ночевал!

Бояре растерянно переглянулись.

– А жаль… – едва не хором проворчали оба и, покосившись на Голицына, добавили для бережения: – Спаси, Господи!

– И нечего такими отчаянными словами добрых людей смущать, – с тем Борис Алексеевич опять откинулся, приладился поудобнее и закрыл глаза.

Тут бояре заговорили о делах, совершенно Аленке непонятных, и ясно ей стало, что ничего она от них о прибытии государя не услышит. Не шелохнув занавеской, выпорхнула Аленка из столовой палаты и – лицом к лицу столкнулась с Пелагейкой.

– Не бойся, девка, – улыбнулась ей карлица, – уж я-то не скажу.

– Ой ли? – Аленка все же отстранилась от нее.

– А что мне с тебя проку? Нешто у государыни время есть еще и о тебе, свет, беспокоиться? Я ей про дела важные доношу. – Пелагейка сообщила это без всякого стыда, даже с достоинством.

Государыней в Светлице звали Наталью Кирилловну, а Дунюшку – как когда, хотя именно она, царева жена, и была царицей настоящей, а Наталья Кирилловна – вдовствующей.

– А когда государыня к нам опять будет? – спросила Аленка, сообразив, что уж эта проныра должна такое знать.

– А вот сегодня и обещалась. Да ты не бойся, свет! Ты мне, Аленушка, сразу приглянулась – не охальница, не бесстыдница, девка богомольная. Я-то в Светлице на всякое насмотрелась. А на тебя глянешь – сердечко радуется. Через годик-другой, коли государыне угодишь, быть тебе в тридцатницах!

– Куда мне в тридцатницы… – вздохнула Аленка. – Это ж честь такая, а я еще неумеха рядом с теткой Катериной, теткой Авдотьей и теткой Дарьей. И поучиться у них сейчас не могу…

Тридцатницы! Говорят, еще с царицы Авдотьи Лукьяновны, благоверной супруги государя Михаила Федоровича, повелось, что в Светлице всегда есть тридцать мастериц наилучших, царицыных любимиц. Ежели одна из них уходит по старости или по болезни, то государыня другую тридцатницей нарекает, так что всегда их в Верху – ровно три десятка. Сейчас же самые знаменитые мастерицы-тридцатницы – Катя Соймонова, Дуня Душецкая и Даша Юрова – в Верху остались, на правительницу Софью работают. В черном теле держит Софья младшего братца Петрушу, денег жалеет. Братца Ивана холит и лелеет, потому что он – из Милославских, а братца Петра унижает – не холить же нарышкинское отродье!

– Твоя правда, светик, – согласилась Пелагейка. – Ну да ничего, мы люди простые, подождем. А только знаешь, что мне странно показалось?

– Что, Пелагеюшка?

– А то, что государыня тебе муженька никак не подыщет. Сколько годков-то тебе?

– На Алену равноапостольную восемнадцать исполнилось.

– Да, теперь не то, как раньше бывало. Раньше ты и горя бы не ведала! Думаешь, с чего девки бесятся? Да раньше завсегда у них свахой сама государыня была, а теперь никому до горемычных дела нет. – Пелагейка горестно скривила лицо. – Раньше, светик, как увидит государыня царица, что девица в возраст вошла, – сама жениха присмотрит. Сколько свадеб так-то сыграли! А теперь-то живем не во дворце, а в колымаге, прости господи, Верх только зимой и видим… Вот девки и шалят… А коли бы ты в тридцатницы вышла, тебе бы муженька работящего сыскали, вы бы себе домишко на Кисловке купили, детушек завели бы…

– Да я, Пелагеюшка, все никак в обитель не отпрошусь, – призналась Аленка. – Боярыня Наталья Осиповна сперва обещалась, потом оставаться велела. А я в Моисеевской обители сговорилась было, меня там и старицы знают, и матушка игуменья помнит…

– В обитель? В Моисеевскую? Побойся Бога, девка! Куда тебе в черницы? – замахала Пелагейка на Аленку короткими ручками. – Это ежели бы ты какая хромая или кривая уродилась, или вовсе бестолковая – тогда и шла бы мирские грехи замаливать. А ты ж красавица! Чего это тебя в обитель-то потянуло? Чай, старухи с пути сбили? Сами-то нагулялись, а тебя, дурочку молоденькую, раньше срока с собой тянут! Хотя… А не потому ли ты, девка, к черницам собралась, что с молодцем каким неувязочка вышла? – хихикнула вдруг карлица. – Скажи, свет, не стыдись! Уж в этом-то деле я тебе помогу.

– Да господь с тобой, Пелагеюшка! – отпрянула Аленка. – Ни с кем у меня неувязки не было!

– А и врешь же ты, девка… – тихо рассмеялась Пелагейка. – В твои-то годы – да без этаких мыслей? Ты скажи, я помогу! Думаешь, коли я – царицына карлица, так уж этих дел не разумею? Я, свет Аленушка, такие сильные слова знаю, что, если их на воду наговорить и той водой молодца напоить, – с тобой лишь и будет.

– И что за слова, Пелагеюшка? – Аленка знала, что всякие заговоры бывают – и такие, где Богородицу на помощь зовут, и такие, где нечистую силу призывают, и спросила потому строго, всем личиком показывая, что зазывательнице нечистой силы от нее лучше держаться подале.

– Слова праведные, – убежденно заявила Пелагейка. – И не бойся ты, девка, бабьего греха. Сколько раз бывало – сперва парень с девкой сойдутся, а потом – и под венец. Ты-то у бояр жила, у них построже. Однако нигде на девок такого обмана нет, как на Москве! Приедут сваты – а к ним невестину сестрицу выведут или вовсе девку сенную! Так что лучше уж сперва сойтись – так оно надежнее выйдет… – снова хихикнула карлица. – Ведь и ко мне, Аленушка, сватались…

– К тебе?..

Глаза у Аленки чуть ли не на лоб вылезли. Присвататься к карлице Пелагейке?!

– А что? Нешто я муженька не прокормлю? Но я так рассудила: детушек мне все одно не родить, тогда уж лучше в Верху состарюсь. А как придет пора грехи замаливать – определят меня в хорошую богаделенку и присмотрят там за мной, старенькой. Нас, девок верховых, как смолоду в Верх возьмут, так ведь до старости и обиходят.

– А сколько же тебе лет, Пелагеюшка? – Аленке впервые пришло в голову, что Пелагейка не так уж стара, как можно подумать, глядя на ее широкое, щекастое лицо.

– А тридцать третий уж миновал, Аленушка. Ты меня слушайся, я плохому не научу. Неужто и впрямь у тебя ни с кем ничего не было?

– Господь с тобой, Пелагеюшка, у нас – строго! – поняв, что только это соображение и доступно карлице, отвечала Аленка.

– Да я гляжу, и молодую государыню в строгости взрастили, – сделала карлица постно-рассудительную рожицу. – Ты ведь с ней сызмала жила? При ней и росла?

– Сколько себя помню, – подтвердила Аленка.

– А ведь род-то дьячий, небогатенький, невидный… Только и славы было, когда дедушка, Аврам Никитич, у государыни Натальи Кирилловны дворецким был, а выше и не залетали, – прищурилась Пелагейка. – А может, так оно и лучше. Пожила Авдотья Федоровна по-простому, порадовалась девичеству своему, а теперь узнала цену богатому житью. Ведь ей уж девятнадцать было, когда государыня ее избрала? Еще бы годок-другой – и перестарочек. Для кого ж ее берегли-то, свет, что замуж не отдавали?

– Да не сватали что-то, – честно призналась Аленка.

– А может, сватали, да тебе не докладывали? Может, кого по соседству приглядели, да и сговорились без лишнего шума?..

– Да нет же, Пелагеюшка, я бы знала! Да и не было никого по соседству подходящего. Вот разве что у Глебовых… – Тут по вспыхнувшим глазкам Пелагеюшки Аленка сообразила, что, кажется, сболтнула лишнего. – Да того Степана уже, кажись, сговорили! – спешно добавила она.

– Степана? – переспросила карлица. – Уж не того ли, что к потешным взять хотели?

Аленка молча развела руками: не знаю, мол.

– Чем же не угодил? Или собой нехорош? – домогалась Пелагейка.

– Да хорош он собой, и ровесник Дунюшке… Авдотье Федоровне, – поправилась Аленка. – Да только такого и на уме-то ни у кого не было.

– А жили, стало быть, по соседству… – Карлица усмехнулась. – Чистая у тебя душенька, свет Аленушка. Может, и верно, что ты в обитель собираешься. Однако вспомни, коли полюбится кто, про мои сильные словечки. Я и присушить могу, и супротивницу проучить, и тоску навести, и тоску отогнать. Меня – не бойся! Чего душенька пожелает – то и бери, а грех замолить времени хватит. – Она потянулась к Аленкиному уху. – Знаешь, как мы, бабы, говорим? Дородна сласть – четыре ноги вместе скласть!..

С тем, рассмеявшись, и убежала Пелагейка вперевалочку, и показалось Аленке, что шустрая карлица на деле куда моложе ее – скромницы-неулыбы, которая за полгода верхового житья даже подружки себе не нажила, а все при старухах да при старухах…

Однако то, что хотела, Аленка у Пелагейки узнала: еще часок-другой – и вернется Дунюшка! А что, коли выбежать встретить? Замешаться среди девок сенных, ответить улыбкой на улыбку, когда ближние боярыни Дунюшку под руки из колымаги выводить будут…

Так Аленка и порешила.

Проходила через сельцо Преображенское проезжая дорога Стромынка – шла от самой Москвы, оставляя чуть в стороне Измайлово, и далее. Именно по Стромынке должны были возвращаться тяжелые колымаги из Измайлова, вот Аленка на самую дорогу и вышла.

Тихо и пусто было – все от жары попрятались. Но вдруг издали прилетел стук конских копыт, и Аленка заволновалась: не из Измайлова ли скачет гонец предупредить, чтобы готовились встречать? Однако прислушалась – нет: всадник скакал с другой стороны, из Москвы.

Был он, по случаю жары, в одной желтой рубахе подпоясанной, шапку, чтобы на скаку не потерять, в руке держал. Подъезжая ко дворцу, придержал коня, потом спешился, но не во двор его повел, а все задами, задами (примерно тем же путем, каким выбиралась на Стромынку сама Аленка). А встретил того всадника у изгороди сам Борис Голицын – видать, ждал.

– Говори! – приказал нетерпеливо.

– Плещеева схватили! – спрыгнув наземь, без всякого излишнего почтения доложил гонец.

– Добро! Это нам на пользу. Как дело было?

– Плещеев, как к Кремлю подъехал, сразу не спешился. Там Федькины прихвостни, Гладкий со Стрижовым, стояли со сторожевыми стрельцами. Плещеев крикнул, что от государя Петра. Гладкий ему: тебя-то, мол, нам и надо! И – за ногу его, с седла стаскивать. Плещеев – за саблю, саблю отняли, а самого – бить. Потом в Верх потащили, к Федьке Шакловитому. А Гладкий стрельцам говорит: ну, мол, теперь начнется! Они на нас ночью собирались, а мы, как они поближе подойдут, в набат ударим!..

– Стало быть, нашли письма? – перебил князь.

– Одно нашли. То, где писано, что потешные придут из Преображенского царя Ивана с сестрами побить. Куда второе задевалось – одному Богу ведомо. Может, сыщется еще, – предположил гонец.

– Да ну его, хоть одно до Софьи дошло – и ладно. Проняло, выходит, голубушку?

– Да уж проняло! В Кремле все ворота на запоре, никого не пущают! Того гляди, и впрямь по слободам за стрельцами пошлют.

– Добро… – Голицын задумался. – Возвращайся, Кузя. И держи двух-трех коней под седлом. Где подполковнику Елизарьеву с товарищами в ночь стоять?

– Да на Лубянке, чай.

– Вот пусть Мельнов с Ладогиным от него ни на шаг не отходят. И как только он словечко вымолвит, что Шакловитый в эту ночь вроде как собрался медведицу с медвежонком насмерть уходить, пусть домогаются, чтобы их и послал в Преображенское.

– В эту ночь, стало быть?

– С Божьей помощью, – подтвердил князь. – Немного уж потерпеть осталось.

Кузя усмехнулся в густую бороду, неспешно вставил ногу в стремя – и Аленкин глаз не уловил, как стрелец взвился в седло. Конь под ним вытянул шею и заржал.

– Нишкни, черт! – прикрикнул на него Кузя.

– А ну, катись отсюдова! – совсем по-простому приказал Голицын. – Это ж он царский поезд учуял! Государь из Измайлова возвращается, и тебя лишь мне тут недоставало!

Кузя весело глянул на него сверху вниз и послал своего крепкого гривастого конька вперед.

Голицын перекрестил уносящегося всадника и пошел назад – встречать у главного дворцового крыльца колымаги с обеими государынями, Натальей Кирилловной и Авдотьей Федоровной, с царевной – государевой сестрицей Натальей Алексеевной, с верховыми боярынями и всяческой женской прислугой.

За ним, крадучись, поспешила и Аленка.

Вспомнила вдруг: нужно же успеть в подклет за подарком Дунюшке! Приобрела она его еще весной, на Пасху, и упрятала основательно – из рабочего-то ларца товарки могли и стащить, как таскали друг у дружки сласти. И не было Аленке никакого дела до загадочных затей Голицына. И невдомек ей было, что князь, наскучившись долгим противостоянием государя Петра Алексеича и его матушки с правительницей Софьей, решил малость поторопить события.

Едва Аленка успела достать завернутый в красивый лоскуток подарочек, как заметила ее заглянувшая ненароком в подклет старая постельница Марфа и погнала в светлицу. А там уж мастерицы, кинув работу, облепили окна – глазеть на царский поезд.

Четыре большие расписные колымаги медленно подъехали к крыльцу. Издали посмотреть – вроде прежняя царская роскошь, но одна из мастериц постарше шепнула со вздохом:

– Не то, что раньше. Тогда в царском поезде полсотни колымаг считали, да за ними – до сотни подвод. Вот как государь-то в Измайлово ездил!

– То-то и оно, что государь… – быстрым шепотком отвечала ей другая. – Был бы жив государь – Сонька-то и не пикнула бы…

Аленке и взглянуть не досталось – росточком мала, статные пышные девки оттеснили ее от окошечка. Однако она знала, как быть: у них с Дуней давно уж повелось встречаться в крестовой палате. Главное было – проскользнуть туда незамеченной.

Хорошо, помогла Пелагейка. Увидев, что Аленка среди сенных девок затесалась, поманила ее пальчиком: ступай, мол, за мной. А Пелагейке многое дозволено.

В крестовой палате образов было не счесть – иные с собой из Кремля привозили, иные так тут зиму и зимовали. Аленка перекрестилась, помолилась – а тут и Дуня вошла, шурша тафтяной распашницей, накинутой поверх тонкой алой рубахи. Замучила ее жара, пока она в колымаге из Измайлова добиралась, и ближние женщины поспешили снять с нее тяжелый наряд.

Похорошела Дуня, а главное – улыбка с уст не сходила. И раньше-то не шла – плыла, а уж теперь, казалось, и вовсе не перебирает ногами, а стоит на облачке, и облачко ее несет…

– Аленушка!

Но не к подружке, а к книжному хранилищу поспешила Дуня, и рука сразу нашла тонкую рукописную книжицу, зажатую меж толстых божественных.

– С ангелом тебя, Дунюшка! – Аленка быстренько развернула лоскуток. Неизвестно, много ли у них на беседу минуточек.

– Ах ты господи!.. – умилилась юная государыня.

В ладошках Аленки сидела, как живая, птичка деревянная, искусно перышками оклеенная. И глазки вставлены, и носок темненький – голубочек малый, да и только.

– Вот радость-то… – любуясь голубком, прошептала Дунюшка. А более ни слова сказать не успела – обе услышали шорох. – Схоронись!

Аленка присела за невысоким книжным хранилищем.

В крестовую вошла статная сорокалетняя женщина в черной меховой, невзирая на жару, шапочке, бледная от вечного сидения в комнатах, с лицом, уже не округлым, а болезненно припухлым и отечным, но с глазами, по-молодому большими и темными, с бровями дугой. То была вдовствующая государыня Наталья Кирилловна, кою не только недруги, но и приверженцы называли порой медведицей. Государыня дала рукой едва заметный знак, и, повинуясь, вся ее свита – и ближние боярыни, и карлицы, и боярышни, – осталась за дверью.

Аленка в ужасе съежилась, Дуня же, быстро положив книжицу на высокий налой, вышла на середину и встала перед свекровью – не менее статная, но вовсю румяная, глаза опущены, руки на груди высоко сложены. Любо-дорого посмотреть!

– Чем, свет, занимаешься? – царица подошла к налою, коснулась рукодельной книги. – Не молишься, а виршами тешишься?

Дуня молча кивнула. Уразумела, умница, что государыня в сварливом расположении духа, и выгораживаться не стала.

– А тебе бы, свет, про божественное почитать, – приступила к выговору Наталья Кирилловна. – Когда при мне была, постные дни, помню, всегда соблюдала. А как замуж вышла – у тебя, свет, память отшибло?

Дуня покраснела так, что аж взмокла вся, бедняжка. Однако опять ни слова не молвила.

– Отшибло, видать, – продолжала государыня. – Ну так я напомню! Таинство брака запрещается накануне среды и пятницы, перед двунадесятыми и великими праздниками, а также во все посты! У нас что ныне?

– Пост, Успенский, – прошептала Дуня.

– И какой же то пост?

– Строгий, матушка…

– Гляди ты, помнишь! – притворно удивилась царица. – А таинство брака? Что молчишь? Думаешь, не донесли мне? Гляди, Дуня. Я с покойным государем ни разу так-то не оскоромилась – и ты сыночка моего в грех не вводи.

– Прости, государыня-матушка.

– Бог простит. И чтоб впредь такого не было! – вдруг крикнула царица, да так страшно, что Дунюшка аж отшатнулась. – Не для того я тебя из бедного житья в Верх взяла! – Тыча перстом, Наталья Кирилловна добавила уже потише: – Ты царскую плоть во чреве носишь – тебе себя блюсти надобно! – С тем, плавно повернувшись, и вышла.

– Ушла? – еле слышно спросила из-за книжного хранилища Аленка.

– Ушла… – Дуня быстренько перебежала к подружке, присела рядом и тихо рассмеялась.

– Что ты, Дунюшка? – удивилась Аленка.

– Он ко мне ночью прокрался! – зашептала Дуня. – Я ему: Петруша, грех ведь! А он мне: не бойся, замолим!..

– А ведь грех, – согласилась с Петром Аленка. – Как же ты?

– Вот с Божьей помощью замуж тебя отдадим – поймешь! Отказать-то как? Себе ж больнее сделаешь, коли откажешь! Аленушка, он уж ко мне под одеяльце забрался, и жарко вмиг сделалось, а на пол ступить – досточки заскрипят… А уж как в самое ушко зашептал – и вовсе сил моих не стало… Ну, думаю, а и замолю потом!

– Его-то небось она корить не станет, – неодобрительно сказала про государыню Аленка.

– Уж так было хорошо… – Дуня встала, выпрямилась, вздохнула всей грудью. – Бог даст, и ты мужа полюбишь. А то заладила – в обитель да в обитель… Вот узнаешь, как с муженьком-то сладко, – вмиг забудешь. Ох, Аленушка, и за что мне Господь такую радость послал?..

Слушая эти скоромные слова, Аленка испытала чувство, которое и назвать-то вовеки не решилась бы, – а то была ревность.

Дунюшка относилась к ней вроде и по-прежнему, однако душою уже не принадлежала, и это было мучительно. Аленке припомнилось, каково им обеим жилось в лопухинском доме, когда и в крестовую палату – вместе, и рукодельничать – вместе, и в огород за вишеньем и смородиной – непременно вместе… И все яснее ей делалось, что Дунюшка была к ней привязана лишь до поры, чтобы готовое любить сердечко вовсе не пустовало. А явился суженый – высокий, черноглазый, кудрявый, – и сердечко, от прежних девичьих привязанностей освободясь, все ему навстречу распахнулось! Горестно было Аленке глядеть на счастливую Дунюшку.

– А государыня меня любит, да и отходчива она, – полагая, что подружка переживает из-за полученного от Натальи Кирилловны нагоняя, сказала Дуня. – Добра желает и Петруше, и мне…

Насчет Петра – и то Аленка сомневалась. Казалось ей, что мать, желающая сыну добра, не станет его с сестрами ссорить. Софья-правительница – сводная сестра ведь, от этого никуда не денешься. А коли не сама государыня – так братец, Лев Кириллыч, племяннику в уши напоет. Или вон тот же Голицын – завидует он братцу Василию, что ли, не понять… Двоюродные братья – а вот поди ж ты, как их по углам судьба развела. Василий – любимец и главный советчик Софьи, Борис – любимец и главный советчик Петра. А Петру Алексеичу лишь в мае семнадцать исполнилось, Аленка – и та его на год старше.

Однако Петра Аленка крепко невзлюбила. Да и как прикажешь сердцу любить этого долговязого, что Дунюшку у нее отнял? Хоть и государь, а все одно – долговязый…

Дуня взяла наконец у Аленки оперенного голубка.

– Как живой, того и гляди – заворкует, – умилившись, сказала она и, положив птицу на ладонь, поднесла клювиком к губам: – Гули, гули…

Коснулся деревянный клювик царицыных уст, и те уста принялись его мелко-мелко целовать с еле слышным чмоканьем. Тешилась Дуня, играла, да только не девичьей игрой – бабья уже нежность в ней созрела и выхода пролиться искала. Хоть на игрушку, пока дитя еще во чреве…

Дверная занавеска колыхнулась – заглянула Наталья Осиповна.

– Ушла государыня-то, – сообщила она. – Помолилась, Дунюшка? А то там ужинать собирают. Сегодня к столу рыба дозволена. На поварне кашки стряпали – судачиную, стерляжью и из севрюжины. Еще икру пряженую подадут, вязигу в уксусе, луковники и пироги подовые с маком. И киселей сладких наварили. А вот оладьи сахарные, Дунюшка, тебе бы сегодня есть не след…

– Что же так, матушка? – удивилась Дуня.

– Сахар-то, я слыхивала, на коровьих костях делан, скоромный, стало быть. И ты, Аленушка, тех оладий не ела бы. Не то скажут: экую дуру Лопухины с собой в Верх взяли – постного от скоромного не отличит…

Видя, что боярыня не гневается, застав Аленку в крестовой палате, девушка подошла к ней и приласкалась – поцеловала в плечико, прижалась к бочку.

– Ступай, ступай, светик, – отослала свою воспитанницу Наталья Осиповна. – А тебе, государыня, к столу наряжаться пора. Не так часто государь с тобой за стол садится – принарядись! – И, перекрестив доченьку, боярыня поплыла из крестовой прочь.

– Я первая пойду, а ты трижды «Отче наш» прочтешь – и за мной! – приказала Аленке Дуня. И поспешила к себе – наряжаться.

Аленка дождалась, пока шорох тафтяных летников стихнет в переходах, и тоже выбралась из крестовой. Вернулась в светлицу, а там уж суета: к вечеру все торопятся работу закончить, ведь с утра государь снова свое потешное войско школить собрался. Батюшки, а у Аленки рукав не вшит!..

Словом, провозилась Аленка допоздна. В подклет прокралась, когда те девки, что спать собрались, уж засыпали, а те, что с полюбовниками уговорились, лежали тихонько, готовые живо подняться и выскользнуть. Не Верх, чай, а сельцо: дворец огородами окружен, каждый кустик ночевать пустит!

Легла Аленка на свой войлочек, отвернулась к стенке. И вроде даже задремала, когда вдруг раздались на дворе крики, да такие отчаянные, что в подклете, не разобравшись, заголосили:

– Ахти нам! Пожар!..

Здешний дворец – красы несказанной, но коли полыхнет сухое дерево – успеть бы выбежать! С визгом, с причитаниями кинулись мастерицы из подклета в одних сорочках. Поднялись, спотыкаясь, по лесенке, выскочили на высокое крыльцо – а по двору потешные с факелами носятся.

– Да где же кони?! – раздался пронзительный крик.

Не воды требуют – коней… Да что ж это деется-то?!

А Дунюшка-то младенчиком тяжела! А ну как с перепугу скинет?

Забыв про заведенные порядки, понеслась Аленка, как была, переходами в государынины покои. Только сарафанишко кое-как на бегу напялила поверх сорочки, а про повязку на голову, чтобы не выскакивать на люди простоволосой, и не подумала.

Навстречу ей бежали с огнем люди, и Аленка вжалась в бревенчатую стенку, пропуская их. Впереди – государь в одной белой рубахе (вот он каков, без кафтана-то… длинноногий, тощий, глаза выкачены, дороги не разбирает…), за ним – постельничий Гаврюшка Головкин с одежонкой через плечо, карла Тимофей с пистолем и постельный истопник Лукашка Хабаров с саблей наголо… И – князь Борис Голицын, одетый так, словно и не ложился… Пронеслись, выскочили во двор, перебежали открытое место, сгинули во мраке…

Господи Иисусе, неужто Софья стрельцов на Коломенское двинула?!

И как бы в ответ – вой из царицыных хором.

Аленка понеслась туда – к Дунюшке!

Замешалась в сенях среди сенных девок, перепуганных постельниц, бабок и мамок. Увидела Пелагейку: та стояла, привалившись к стене, и лишь головой крутила вправо-влево, приоткрыв редкозубый рот.

– Пелагеюшка! – так и бросилась к ней Аленка. – Да что ж это деется? Спаси и сохрани!

– Стрельцы по Стромынке прискакали, свет! – отвечала карлица. – Кричали – на Москве набат гремит, полки сюда движутся!

– Бежать же надо! – без голоса прошептала Аленка.

– Государынь собирают! – карлица снова принялась вертеть головой. – Возников в колымаги закладывают. Сейчас и двинутся в путь!

– А нас, мастериц?

– Ты, Аленушка, при мне держись, – велела Пелагейка. – Я-то не пропаду, нас, карлов, николи не трогают!

– Я к Дуне! – вскрикнула Аленка, мало заботясь, так или не так назвала государыню всея Руси.

И побежала, маленькая да верткая, и проскочила в двери.

В покоях верховые боярыни сами укладывали короба и увязывали узлы. Все здесь смешались – и казначеи Натальи Кирилловны, и казначеи Дунюшки, и государева мамка, и мамка царевны Натальи… Женщины толклись, мешая друг другу.

Несколько в стороне, обняв дочку, стояла Наталья Кирилловна, как всегда – в темном наряде. Смотрела в пол, сдвинув красивые черные брови. Кусала губы. И молчала. Царевна Натальюшка испуганно жалась к ней.

Аленка огляделась – Дуни не было.

Тогда она вдоль стены прокралась в крестовую палату.

Дуня стояла на коленях перед образами и пылко вполголоса молилась, не по правилу путая слова и добавляя своих. Рядом, на коленях же, стояла ее сестрица Аксиньюшка и молчала – стиснув губы, глядя мимо образов.

– Господи, со мной что хочешь делай, хоть стрельцам отдай, хоть огнем пожги! Спаси Петрушеньку, Господи! Все обители обойду, Господи! – твердила Дуня.

Аленка кинулась на колени с ней рядом.

– И ты молись, и ты, светик! – воскликнула Дуня.

– Да, Дунюшка, да!..

– Мы его вымолим! Мы, только мы – понимаешь? Аленушка, ничего у него более нет – только молитовка наша!

– Да, Дунюшка, да… – ошалело повторяла Аленка. Отродясь она не видела таких глаз у подружки – обезумевших, огромных…

– Вымолим, выпросим, спасем! – позабыв о самой молитве, обещала Дуня истово. – Не настигнут его, не тронут его – а это мы, а это молитва наша… – Она повернулась к сестрице: – А ты что же?

Девочка молчала.

– Аксиньюшка, свет! – решив, что это с перепугу, подползла к ней на коленях Аленка.

– Дунюшка, что же это?! – отбиваясь от Аленки, воскликнула тут Аксинья. – Он – убежал, тебя с чревом бросил, а ты – молиться за него?!

– Государь же! Ему себя спасать надобно! – возразила Дуня, да так, что и спорить с ней было невозможно. – Государь же, Аксютка!

– И матушку свою бросил, и сестрицу Натальюшку! И всех нас! – упрямилась девочка. – Вот подымут нас стрельцы на копья – а он-то цел останется!

– Государь же! – в третий раз повторила Дуня. – Я бы и на копья – он бы уйти успел!..

Вдруг Аленка поняла: а девочка-то права. Возникло перед глазами лицо бегущего царя – черные глаза навыкате, застывший в немом крике рот. И в каждом движении, в каждом взмахе длинных рук – ужас!

– Пойдем к матушке, Аксиньюшка, – шепнула Аленка девочке. – Обеспамятела Дунюшка…

– Пойдем, – ответила Аксинья.

И видно было – не одобряет она старшую сестру. До того не одобряет, что и к молитве ее присоединиться не захотела. Строга была девочка – уж она-то за любезного мужа на копья не кинется.

Высунули носы Аленка с Аксиньюшкой из-за пыльного сукна, но выходить не стали – так и застряли меж занавесок. Потому что остались за это время в горнице три женщины – государыня Наталья Кирилловна, княгиня Волконская и царевна Натальюшка. Прибавился же один неожиданный посетитель – мужчина. Князь Борис Голицын.

Княгиня Домна Никитична с незапамятных времен в Верху служила, царице была предана. Что до Натальюшки – негоже, конечно, чтобы посторонний мужчина, не родственник, на царевнино лицо глядел, да в эту ночь, видать, не до правил всем было. Сообразив все это, Аленка поняла, что прочих женщин выслали ради тайного разговора, и удержала Аксинью при себе.

– Да все же, Борис Алексеич, – молвила государыня, – боязно мне что-то…

– Ты, матушка государыня, в шахматы игрывала? – спросил он.

– Да, покойный супруг забавы ради обучал.

– Видывала, как супротивнику три и более фигур отдают, а он, дурачок, берет? Вынуждают его поставить свои фигуры в неловкое положение, потом же ему стремительный удар наносят. Затянулась эта дурь, матушка. То Софья про тебя с Петрушей нелепое скажет – и вы в терему по целым дням ее слова обговариваете, то Петруша Софью не тем словечком обзовет – и ей доносят, и она по месяцу дуется…

– Устала я, князюшка, от пересудов, потому лишь тебя и послушала…

– А меж тем государство – как пьяный мужик в болоте: уже по самые ноздри ушел, вопить нечем, лишь пузыри пускает, – продолжал Голицын. – Мы-то ныне с шумом да гамом отступили, сейчас, с Божьей помощью, соберемся, к Троице все поедем и там укроемся, а Софье-то – объяснять всему миру, что не собиралась она посылать стрельцов брать приступом Преображенское. А чего ради тогда в Кремле сборы были? За каким бесом – прости, государыня, – ворота позапирали? Почему стрельцы набата ждали? Ах, подметное письмишко нашли?! Государыня, я ведь сам то письмишко сочинял да веселился! Сколько в Преображенском у тебя с государем людишек? И что – шесть сотен конюхов, истопников и постельничьих пойдут ночью в Кремль царя Ивана с сестрами губить? Блаженненький разве что какой поверит…

– Преображенское приступом брать… Господи, да чего его брать-то? Факел швырни – и заполыхает, – покачала головой Наталья Кирилловна. – Однако не надо было Петрушу одного отпускать. С дороги бы не сбился…

– Далеко ли отсюда до Троице-Сергия? С ним трое, и уж один-то – надежен. Мельнов, тот стрелец, что с известием прискакал. Слыхала, чай? Не кричал – дурным голосом вопил: спасайся, мол, государь, в Кремле набат бьет, стрельцы на Стромынке рядами строятся! Вот голосина – сам не ожидал… Пусть все ведают, в какой суматохе государь жизнь спасал… – Князь негромко рассмеялся.

– Стрелец?! Ты что же, князюшка, с ним государя отпустил?!

– Мельнов этот – мой человек, – успокоил царицу Голицын. – И послан от подполковника Елизарьева. Помяни мое слово, государыня: тот один из первых свои стрелецкие сотни к Троице приведет.

– Не разумею я что-то, Борис Алексеич…

– А чего тут разуметь? Из Троицы государь Петр Алексеич грамоту на Москву пошлет, чтобы все верные к нему собирались. Однажды Софья так-то Москву припугнула: мол, уйдет она отсюда с сестрицами к чужим королям милостыньки просить. Так Софьюшка-то лишь грозилась, а Петруша и в самом деле от беды неминучей убежал. Ну-ка, и что Москва скажет, как думаешь?

– Ловок ты! Не в пример братцу…

Голицын вздохнул. Двоюродный брат Василий, советчик и любимец Софьин, Москве не по душе пришелся.

– Успокойся, государыня-матушка, – сказал он. – Тут не ловкость, а расчет. Семь лет назад стрельцы и пошли бы пеши в Преображенское тебя с чадом на копья сажать, а за семь лет они Софьиным правлением по горло сыты. Покричать ради нее – милое дело, если она же еще и чарку поднесет. А с места сняться, мушкетик на плечо взвалить, ножками семь верст одолевать – пусть других дураков поищет… И она то ведает.

Загрузка...