Старый большевик А. Е. Евстафьев, около 20 лет проведший в тюрьмах и лагерях и вернувшийся в Москву лишь после XX съезда КПСС, должен был посетить друга, живущего на Фрунзенской набережной. По рассеянности он прошел мимо нужного ему подъезда, поднялся на лифте в другом подъезде и позвонил в квартиру на том же этаже, что и у друга. Дверь открыл очень старый человек, в котором Евстафьев узнал Лазаря Моисеевича Кагановича, в прошлом вождя московских большевиков и всесильного «сталинского наркома», которого Евстафьев считал прямым виновником своих несчастий. От неожиданности Евстафьев не мог произнести ни слова. Но Каганович не узнал его и, сказав: «Вы, наверное, ошиблись», — закрыл дверь. Рассказывая об этом, Евстафьев с удовлетворением заметил: «Каганович исключил меня из партии. Но сейчас я снова член партии, а Лазарь из нее исключен». Человеку, лишенному на 20 лет свободы и чести, казалось, что справедливость восторжествовала.
Когда-то Каганович обладал не только большой популярностью, но и огромной властью. Московский метрополитен, которым ежедневно пользуются миллионы москвичей и гостей столицы, более 20 лет носил имя Л. М. Кагановича. Во время праздников портреты Кагановича вместе с портретами других вождей несли через Красную площадь, где на трибуне Мавзолея всегда стоял и сам Каганович. Его появление в любой аудитории вызывало овации…
Но в последние 20 лет его жизни мало кто узнавал Кагановича. Однажды он вызвал к себе врача из местной поликлиники. Молодая женщина, беседуя с пациентом, несколько раз назвала его «гражданином Казановичем». Это вызвало у последнего вспышку раздражения. «Не Казанович, а Каганович, — сказал он и добавил: — Когда-то мою фамилию хорошо знал весь Советский Союз».
В разговоре со знакомыми он обещал прожить сто лет, почти осуществил это, немного не дожив до девяноста восьми. Он пережил и свою жену, и приемного сына, и всех братьев. Только его дочь — Майя, которой было уже за 60, два раза в неделю навещала отца, живущего в полном одиночестве.
Лазарь Каганович родился 10 ноября 1893 года в деревне Кабаны Киевской губернии. Его биографии сообщают: «родился в семье кожевенника». Роман Степанович Федченко, учившийся в 30-е годы неподалеку от родины Кагановича, в Чернобыле, уточняет, что, по рассказам стариков, глава семьи Моисей Каганович был прасолом — то есть скупал скот и гуртами отправлял его на бойни Киева. Согласно этим сведениям, семья Кагановичей жила не бедно, но юный Каганович не пошел по стопам отца. Сведения о его юности противоречивы. По одним данным, изучив ремесло сапожника, Лазарь стал с 14 лет работать на обувных фабриках и в сапожных мастерских; согласно другим сведениям, работал на кожевенном заводе «Поставщик», а сапожником не был. Лишенная многих прав, которыми пользовались в России не только русские, но и другие «инородцы», еврейская молодежь была благодатной средой для революционной агитации. Все оппозиционные партии вербовали здесь своих сторонников. Молодой Каганович сделал выбор — он примкнул в 1911 году к большевикам. Непосредственно привлек его к революционной работе двоюродный брат — Самуил Хацкелевич Губерман (по словам его внука А. В. Губермана). Несомненно, здесь сказалось и влияние старшего брата — Михаила, который вступил в партию большевиков еще в 1905 году. Он тоже был рабочим, но не сапожником, а металлистом. Большевиками стали и двое других братьев Лазаря Кагановича.
Главной задачей Лазаря Кагановича партия поставила организацию большевистских кружков и групп на кожевенных заводах, которых было много на Украине. Переезжая с места на место и иногда подвергаясь кратковременным арестам, Каганович создавал нелегальные кружки и профсоюзы кожевников и сапожников в Киеве, Мелитополе, Екатеринославе и в других городах.
В 70—80-х годах получила распространение версия о том, что Каганович был сионистом и что в 1914 году, за полтора месяца до начала мировой войны, Лазарю в Гомель был прислан общий список доходов Всемирной сионистской организации за 1913 год. При этом ссылаются на книгу Ю. С. Иванова «Осторожно: сионизм!»[47]. Действительно, в этой книге приводится отрывок из списка доходов сионистов, включая доходы по Америке и Южной Африке, со ссылкой на архив Октябрьской революции. Однако читатели не обратили внимания на одну тонкость: Ю. С. Иванов НЕ УТВЕРЖДАЕТ определенно, что речь идет именно о Лазаре Моисеевиче Кагановиче. Он просто упоминает некоего Л. Кагановича и дает его гомельской адрес. Но поскольку читатели, естественно, заключили, что адресатом был именно Лазарь, стоит сказать несколько слов об этой улике. Удивляет, что Ю. С. Иванов, публикуя столь сенсационную информацию, не приводит никаких подробностей. Сказано, кто адресат документа — а кто отправитель? Что вообще представляет собой эта бумага? Написана ли она от руки, напечатана ли на машинке или типографским способом? На каком языке составлена? Почему содержит лишь доходы без расходов? Ничего этого из книги Ю. С. Иванова узнать нельзя. Что касается адресата — тут тоже немало вопросов. Был ли 20-летний Лазарь главой всемирного сионизма «или только» министром финансов? Являлся ли Гомель «столицей» сионистов и если да, то почему? Может, сионисты чувствовали себя в Гомеле свободнее, чем в Нью-Йорке или Копенгагене? Или из Гомеля проще поддерживать связь с различными уголками земного шара? Ответов нет…
Во время Первой мировой войны Киевское жандармское управление арестовало Кагановича за антигосударственную пропаганду. Он был выслан по этапу на родину, в Кабаны, но через несколько месяцев бежал обратно в Киев, а оттуда с паспортом на имя Стомахина перебрался в Екатеринослав[48].
Перед революцией Лазарь работал на обувной фабрике в Юзовке, возглавляя и здесь нелегальный союз сапожников и кожевников. 1 мая 1916 года в городе прошла грандиозная по тем временам майская демонстрация. В Юзовке Каганович познакомился с молодым Н. С. Хрущевым, который еще не вступил в партию большевиков, но участвовал в революционной работе. Это знакомство и связь уже не прерывались полностью и в более поздние годы.
Каганович принадлежал к поколению, на детские годы которого пришлось потрясение 1905 года, а на юность и молодость — события 14-го и 17-го годов. Неудивительно, что именно у молодежи революция вызвала самые большие надежды и самую большую радость.
Весной 1917 года произошла большая перемена и в жизни Лазаря Кагановича: его призвали в армию. Он был направлен для военной подготовки в Саратов, в 42-й пехотный полк, где стал активным членом большевистской организации города, часто выступал на митингах, говорил ярко и подолгу. В июне от саратовского гарнизона Каганович участвовал во Всероссийском совещании большевистских военных партийных организаций; после возвращения в Саратов его арестовали, но молодой солдат бежал и нелегально перебрался в прифронтовую зону, в Гомель. Через несколько недель он стал здесь председателем местного профсоюза сапожников и кожевников, а также председателем Полесского комитета большевиков.
Маленький провинциальный Гомель был важным железнодорожным узлом, через который могли осуществляться переброски войск между Западным и Юго-Западным фронтами или с фронтов — в обе столицы России. Кроме того, от Гомеля было рукой подать до Ставки, располагавшейся в Могилеве. В первой половине июля на передовой командованию еще удавалось силой оружия «усмирять» взбунтовавшиеся полки, но с каждой неделей покорных становилось все меньше, а восставших — все больше. В пору бабьего лета попытался «навести порядок» поднявший мятеж генерал Корнилов. В гомельском совете в тот момент большинством обладали эсеры, меньшевики и бундовцы; телеграф и железную дорогу контролировал Викжель. В союзе с Полесским комитетом большевиков все эти силы внесли свой вклад в срыв мятежа.
Однако революция продолжалась, и день 25 октября разделил временных союзников навсегда.
О событиях в столице Гомель узнал в ночь на 26-е. Сведения были отрывочные и неясные. Начались стихийные собрания и митинги, но никто ничего не знал толком.
Прошло и 27-е число. Около 500 рабочих получили оружие. Полесский комитет двинул на железную дорогу агитаторов и красногвардейцев — в результате Гомель перестал пропускать воинские эшелоны на Москву и Петроград. В городке скапливались прибывавшие по железной дороге солдаты и казаки. В части сразу же шли агитаторы. Разносились все новые слухи — о неудавшемся перевороте в Петрограде, о победе Керенского и Краснова, о боях в Москве, об ультиматумах Викжеля.
По инициативе большевиков 28 октября собрался на экстренное собрание гомельский совет. На повестке дня — вопрос о событиях в Петрограде. Кто-то зачитал телеграмму о бегстве Ленина и аресте большевистского правительства. Меньшевики и бундовцы предложили по примеру Петрограда создать Комитет спасения Родины и революции. Обладая большинством в Совете, они имели хорошие шансы на успех. Перелом в ход собрания внесло выступление лидера большевиков Кагановича. Вспоминает большевик Привороцкий: «Мне запомнилось несколько фраз из его речи. Обращаясь к соглашателям, он заявил: „От кого вы хотите спасти революцию? От петроградских рабочих, которые устлали своими трупами петроградские мостовые в 1905 году и теперь, или с помощниками Родзянко и Гучковым спасать революцию от нас, рабочих…“ Вот эти несколько фраз произвели такое сильное впечатление, что рабочий-меньшевик, который около меня стоял, голосуя за резолюцию большевиков, сказал: „Умеет же Каганович так говорить, что прямо дрожь по телу пробегает, и нельзя с ним не согласиться“. Это выступление произвело огромное впечатление»[49].
Резолюция большевиков была принята. Совет образовал Комитет революционной охраны (из 7 человек — 4 большевика). На улицах появились караулы Красной гвардии, начались аресты, была введена цензура. В Петроград и Москву послали людей с целью выяснить наконец, что там происходит.
Между тем Гомель по-прежнему не пропускал войска по железной дороге; их скопилось очень много. Обстановка менялась с каждым часом. Работа агитаторов принесла плоды, и уже в ночь на 30 октября Ставка в Могилеве почувствовала себя неуютно: Духонин послал телеграмму Брусилову на Юго-Западный фронт с просьбой срочно выслать 1-й ударный полк для охраны Ставки.
Не успели вернуться посланные за известиями гонцы, как 30 октября приехал в Гомель депутат II съезда Советов Леплевский. Весть об успешном восстании в Петрограде и Москве облетела город. Каганович сразу же созвал Полесский комитет. Леплевский сообщил о происшедшем. Тут же был созван и Совет. После яростной полемики, в которой участвовал и Каганович, была принята резолюция в поддержку съезда Советов. Провозглашалась власть Советов в Гомеле; все представители Временного правительства подлежали аресту.
17 ноября Каганович вошел в первый состав Военнореволюционного комитета Гомеля, а на следующий день сюрпризом закончилось подведение итогов выборов в Учредительное собрание — вопреки всем ожиданиям в Гомеле победили не эсеры, а большевики. Депутатами стали Каганович и Леплевский.
В тот же день был послан первый вооруженный отряд из Гомеля в Могилев. Вскоре и в этом губернском центре установилась советская власть, и 15 декабря в Могилеве под председательством Кагановича открылся губернский съезд Советов. Выступая на нем, Каганович сказал: «Мы решили поддержать рабочее движение в Петрограде 25 октября 1917 года. Мы локализовали движение ударников-корниловцев, вошли в контакт с железнодорожным комитетом, организовали комиссариаты, и наладилась практическая работа. Мы опирались на мощный, дисциплинированный гарнизон… Мы провели закон об единовременных налогах, организуем теперь особый советский отряд, который будет существовать до окончательного закрепления революции, провели много начинаний в общественной жизни города и деревни. И если бы все Советы губернии подражали бы гомельскому, какая замечательная могла бы наладиться работа»[50].
Через несколько дней оратор уехал в Петроград на Учредительное собрание (он был также депутатом III съезда Советов) и, как это часто бывало с депутатами в те месяцы, на прежнее место не вернулся: Каганович был избран во ВЦИК РСФСР и остался в Питере, а вскоре стал одним из комиссаров Всероссийской коллегии по организации Красной Армии. В июне 1918 года он был направлен агитатором в Нижний Новгород. В тот момент это было довольно важное задание: на Волге спешно формировался Восточный фронт, и будущее этого фронта представлялось тревожным. Вначале Лазарь работал заведующим местным агитотделом и был малозаметен. В Нижнем Новгороде впервые пересеклись пути Кагановича и Молотова; благодаря последнему Каганович стал председателем Нижегородского губкома партии и губисполкома. Во время недолгой работы Кагановича весной 1918 года в Москве в аппарате советского правительства произошла неожиданная и памятная для участников встреча Лазаря Моисеевича с поэтом Сергеем Есениным и его друзьями: Рюриком Ивневым, Анатолием Мариенгофом и Матвеем Ройзманом. Вот как описывает подробности состоявшейся беседы Рюрик Ивнев в своем романе «Богема»:
«Мы поднялись на третий этаж. Впереди всех шел Есенин. Дойдя до дверей, на которых написано „Секретарь“, он приоткрыл дверь. „Товарищ, можно? — спросил он, — я вам вчера звонил насчет приема к… товарищу Кагановичу…“ „Он на заседании, будет минут через двадцать, не раньше“. „Хорошо, мы подождем“, — сказал Есенин, закрывая дверь. Все отошли к окну. „Как? — воскликнул Мариенгоф, — ты же говорил, что звонил самому Кагановичу“. „Ну не все ли равно, — махнул рукой Есенин, — к Кагановичу или к секретарю, ведь это одно и то же…“ „Подождите, ребята, — вмешался Ройзман, — еще раз порепетируем, чтобы не напутать: сначала будет говорить Есенин… общие, так сказать, основы дела. Затем уж я коснусь деталей. Бумажка у тебя?“ — обратился он ко мне? „Да“. „Давай ее мне, я подсуну в подходящий момент, он подпишет“.
„Главное, не забывайте, — шептал Мариенгоф, — что произносить фразу „отдельные кабинеты“ ни в коем случае нельзя“. „Что ты нас учишь? — огрызнулся Ройзман, — мы это знаем не хуже тебя“. „Я напомнил… на всякий случай…“ „Тсс… вот, кажется, он сам“, — прошептал Есенин, кидаясь к поднимавшемуся по лестнице невысокому усатому брюнету в военной форме. „Здравствуйте, товарищ Каганович, — заулыбался Есенин. Военный пристально посмотрел на него равнодушными стальными глазами и, слегка кивнув, прошел мимо. Есенин почесал затылок. „Экой черт, не узнал, а ведь вместе пьянствовали в прошлом году…“ „Не надо было подскакивать“, — деловито вставил Ройзман. „Ну, теперь все равно, идем, он нас примет“. Под водительством Есенина мы вошли в комнату секретаря. Молодой человек в черной рубахе, затянутой тонким поясом, пропустил нас в кабинет Кагановича. „Только не слишком задерживайте Лазаря Моисеевича“, — бросил он в догонку.
Хозяин кабинета сидел у письменного стола, положив локти на стол. Видный большевик, уже известный партийным массам, одним глазом он смотрел на лежащую перед ним коричневую папку, другим — на вошедших поэтов. Первым выступил Есенин. „Здравствуйте, товарищ Каганович, вы меня не узнаете? Я Есенин, а это мои товарищи, тоже поэты, вы, конечно, слышали их имена: Рюрик Ивнев, Анатолий Мариенгоф, Матвей Ройзман“.
„Садитесь“, — сухо произнес Каганович. „Вот, товарищ Каганович, — продолжал Есенин, — мы имеем маленькое издательство, выпускаем журнал, ведем культурную работу, и так как для издания альманахов и сборников нужны средства, мы открыли кафе“. „Кафе?“ — переспросил Каганович, занятый, очевидно, своими мыслями. „Да, кафе-клуб, где наши нуждающиеся товарищи-поэты получают бесплатные обеды.“ „И при клубе образованы библиотека, шахматный и марксистский кружки“, — выпалил Ройзман. Анатолий наступил ему на ногу и тихо прошептал: „Не лезь!“. „И вот, — распевал Есенин, — всей этой большой культурной работе грозит полное разрушение“. „Я не совсем вас понимаю, — устало произнес Каганович, — при чем тут я… и потом нельзя ли покороче, у меня тут дела… и заседание“. „Товарищ Каганович, — взволновался Есенин, — мы понимаем, что вы — человек дела, и если решились посягнуть на ваше время, то…“ — „Дело в том, — перебил его Ройзман, — что наше кафе помещается в двух этажах, так вот нижний этаж захлопнули“. — „Захлопнули?“ — „Ну да, закрыли“. — „Ничего не понимаю, кто закрыл?“ „Административный отдел Моссовета“. — „Как это можно — один этаж закрыть, а другой не закрыть?“ — „Вот и мы не понимаем этого… Мы пришли к вам… У нас приготовлены бумаги, вот, товарищ Каганович, подпишите… нам тогда откроют“. Каганович прочел вслух: „В Адмотдел Моссовета. Прошу оказать содействие Правлению Ассоциации поэтов, художников и музыкантов в деле полного функционирования их клуба 'Парнас'“.
„Что значит, 'полного функционирования'? А потом, товарищи, я не имею никакого отношения к Адмотделу…“ „Ну, товарищ Каганович, вас там так уважают“, — сказал Ройзман. „Товарищ Каганович, вы нас выручите“, — вставил Есенин. Я и Мариенгоф сидели молча и не могли выдавить из себя ни одного слова… „Я не могу ничего предписывать Адмотделу и не могу подписывать никаких бумаг. Самое большее, что я могу сделать, это позвонить“. Он взялся за телефонную трубку. Есенин переглянулся с Ройзманом. „Кабинет начальника Адмотдела… Да… Спасибо… Саша, ты? Говорит Каганович… Здорово… Послушай, в чем дело? Тут пришли поэты из 'Парнаса' — клуб-кафе… Их прихлопнули. Что? Не прихлопывали? Закрыли только отдельные кабинеты? Очаг проституции? Понимаю. Да. Да. Овечками. Ха-ха-ха. Ну будь здоров“. Он опустил голову.
„Все кончено“, — шепнул Есенин Мариенгофу. Каганович молча посмотрел на Есенина и Ройзмана. Я и Мариенгоф отвели глаза в сторону. „Ну, — вздохнул Есенин, — мы пойдем“. „Не задерживаю“, — буркнул Каганович, причем нельзя было разобрать, смеется он или сердится. Есенин вышел первым. За ним, точно сконфуженные школьники, шествовали я, Мариенгоф и Ройзман, крутивший прядь волос у виска и наверняка размышлявший, к кому бы еще пойти… Жаль, что Соня не в Москве. Спасти положение здесь могла бы только женщина. „Удивительно, — сказал Есенин, когда все вышли на улицу, — кто бы мог подумать, что он забудет, как мы проводили время. Можно сказать, друг закадычный, вместе пили, кутили, и вдруг такой пассаж…“[51]»
С востока наступали армии Колчака. Но после многих драматических и кровавых событий, к концу лета 1919 года, этот фронт перестал был главным. Теперь для советской власти наибольшая угроза исходила с юга, от Деникина. Его войска быстро продвигались на север, имея конечной целью взятие Москвы. Обстановка менялась каждый день. На южный фронт мобилизовывали большевиков и комсомольцев. В первых числах октября Каганович был направлен в Воронеж для инспектирования работы партийных и советских организаций города и губернии. В тот момент Воронеж еще был (а точнее — казался) тыловым городом. Но едва Лазарь успел прибыть на место, как все вокруг всполошилось: вспыхнули слухи о прорвавшей фронт и идущей с юга коннице Мамонтова. С той стороны все прибывали и прибывали в город люди с дурными вестями. Все партийцы получили на складе оружие, «забронировали» несколько вагонов мешками с песком, положенными вдоль стен, и покинули Воронеж. 11 сентября в город ворвался Мамонтов. Кое-где вспыхивали перестрелки, но настоящих боев не было. Проведя в Воронеже одну ночь, мамонтовцы двинулись дальше, взрывая мосты и грабя винные подвалы монастырей. Вышестоящие организации поставили короткое пребывание Мамонтова в вину воронежскому ревкому и назначали его новым председателем Кагановича, который тут же вызвал свою «команду» из Нижнего Новгорода (Сергушева, Белова, Миронова и др.). Но те прибыть не успели — с юга подходили теперь основные силы белых. Корпус генерала Шкуро преследовал разбитые части 12-й армии красных. 30 сентября утром началась бомбардировка города, около 11 часов терские и кубанские казаки генерала Губина появились на улицах, завязались уличные бои. На следующий день продолжались бои лишь на окраинах, в Монастырщенке и Придаче. Ко 2 октября Воронеж был полностью в руках белых.
Принимал ли Лазарь Каганович участие в боях? Никаких определенных свидетельств на этот счет пока не найдено. Нами просмотрено довольно много воспоминаний 30-х годов о боях под Воронежем. Руководящая роль Кагановича при этом непременно подчеркивалась, но ни одного боевого эпизода с его участием и ни одного твердого утверждения о том, что он действительно воевал, в нашем распоряжении нет. И только в статье самого Кагановича о событиях 1919 года присутствует намек на участие в боях, да и то очень туманный. Естественно предположить, что Каганович отнюдь не рвался в бой. Во всяком случае, с приходом белых Лазарь с остатками ревкома оказался не в подполье и не на передовой, а в тылу, на станции Грязи. К югу от нее Мамонтов взорвал мост, и на путях стояли без движения эвакуированные с юга составы. Ревком поселился в пустых вагонах. На постройку временного железнодорожного моста собирали крестьян со всего Грязинского района. Вели агитацию в проходивших через станцию красных войсках — выступали на вокзале, на путях и в вагонах. Ни типографии, ни бумаги не было, и ревком от случая к случаю выпускал стенные газеты — на найденных где-нибудь листах писали синим карандашом текст и вывешивали на видных местах. Чувство неизвестности постоянно тяготило местных жителей и солдат, и у стенгазет каждый раз собирались толпы.
Тем временем в Воронеже открытые белыми газеты «Народное слово» и «Воронежский телеграф» сообщали об «ужасах чрезвычайки», склоняли лозунги «На Москву» и публиковали приказ начальника гарнизона: «26 сентября (9 октября) 1919 года в 12 часов дня на кадетском плацу, по случаю выступления 3-го конного корпуса (ген. Шкуро) на Москву будет отслужено торжественное Господу Богу молебствие и произведен парад войскам корпуса». Ходили слухи о ночных развлечениях Шкуро в гостинице «Центральная» с вином и балеринами. Действовал военно-полевой суд. В Круглых рядах стояли виселицы с повешенными, которых по нескольку дней не снимали с веревок.
Вскоре началось контрнаступление красных, и 24 октября Каганович, по-прежнему находившийся на станции Грязи, получил известие от Буденного: Воронеж взят. К Лазарю уже приехали вызванные им из Нижнего Новгорода работники губкома. И пока их поезд еле двигался к Воронежу, в вагоне шло долгое совещание. В Графской стала слышна отдаленная канонада. На станции Отрожек остановились: оказалось, дальше ехать нельзя, взорван мост. Долго шли пешком. На окраине Воронежа ревкомовцев встретили военные на автомобилях и развезли их по местам. Комнаты советских учреждений стояли разгромленные и пустые. Никого из оставшихся в городе работников не встретили.
К ночи оказалось, что света в городе нет: то ли на электростанции не было дров, то ли произошла поломка. Утром на видных местах был развешан подписанный Кагановичем приказ ревкома: «Городу Воронежу и части Воронежской губернии пришлось пережить временное господство белогвардейских банд. Ныне, 24 октября 1919 года, город занят красными геройскими войсками…
1. Вся власть в городе и губернии принадлежит военнореволюционному комитету.
2. Город объявляется на осадном положении, всякие попытки нарушения революционного порядка путем ли активных действий, путем ли распространения ложных слухов будут пресекаться в корне по всем строгостям революционных законов вплоть до расстрела…
4. Все фабрики, заводы, мастерские и учреждения должны немедленно приступить к работам, вся милиция обязана немедленно явиться в управление городской милиции…
Да здравствует славная Красная Армия, дающая возможность пролетариату строить новую коммунистическую жизнь!»[52]
Война уходила на юг. Туда же проследовал Реввоенсовет Южного фронта, членом которого был Сталин. Судя по всему, он должен был разговаривать с Кагановичем в октябре 1919 года, хотя было ли это их первым знакомством — сказать трудно.
В Воронеже была напечатана «Памятная книжка советского строителя», написанная Лазарем. Вероятно, это была первая его книга. Он дал название воронежской газете «Коммуна», сохранявшееся более сорока лет.
В конце лета 1920 года Каганович был направлен на работу в Ташкент. «Я ехал тогда из Москвы до Ташкента 23 дня, — вспоминал он впоследствии. — Мы жили тогда в голоде и холоде. Промышленность и сельское хозяйство были как на костылях, еще не были ликвидированы врангелевский и польский фронты… Я помню, как рубили тополя и парки на дрова. Не было хлеба, и жить было тяжело. Даже незначительная промышленность Ташкента не работала. Железнодорожный транспорт был развален, школы закрыты…»[53]
Прибыл Каганович в Ташкент как раз к 11 сентября — к открытию V съезда компартии Туркестана. Его выступление на съезде было посбящено национальному вопросу. Каганович стал членом Туркестанского бюро ЦК РКП(б), членом Туркестанской комиссии ВЦИК и СНК, членом Реввоенсовета Туркфронта, наркомом Рабоче-Крестьянской инспекции Туркестана. Вдобавок 20 ноября 1920 года его избрали председателем Ташкентского горсовета. Совмещение множества постов было в ту пору обычным явлением, и многие партработники даже делали ошибки при перечислении своих «титулов»[54].
Обстановка в Средней Азии была напряженной: не так давно был свергнут хивинский эмир, а за неделю до приезда Лазаря — изгнан из Бухары эмир бухарский, до того дня сохранявший нейтралитет по отношению к советской власти. Война с ним затянулась более чем на год (пока он не ушел в Афганистан), а за это время оживились ферганские басмачи. Дорог и связи практически не было. Огромные пространства гор и пустынь накладывали свой отпечаток и на ведение войны, и на гражданское управление. В партии числились целые кланы киргизов, узбеков, казахов, продолжавших исповедовать ислам, плохо знавших или совсем не знавших русский. Вдобавок начались переформирование и частичная демобилизация армии, хотя бои шли своим чередом.
Ташкент делился на «старый» (узбекский) и «новый» (европейский) город. Спокойствие здесь было чисто внешним. Женщин, откликнувшихся на призывы снять чадру, немедленно убивали.
Каганович часто ездил на заводы, часто выступал, говорил горячо и ярко, «не скрывая тяжелых моментов». Его беспокоило, что «среди пролетариата было очень мало узбеков»[55].
В феврале 1921 года на краевой конференции КПТ Каганович сделал доклад о профсоюзах — острая и злободневная тема того года, предмет горячей внутрипартийной полемики.
В начале марта 1922 года он совершил последнюю поездку из Ташкента в область — на Сырдарьинскую партконференцию. Теперь ему предстояла дорога в столицу. Только сейчас возвращался Каганович из атмосферы гражданской войны в подлинно мирные места, хотя назвать его настоящим фронтовиком, видимо, нельзя. Он в прошлом уже однажды приступал к работе в Москве, прибыв туда из Петрограда вместе со всем советским правительством в марте 1918 года. С той поры безжизненная столица ожила, политический курс внезапно повернул к нэпу, а перед самим Кагановичем открылись большие перспективы.
Назначение Кагановича в Туркестане не могло пройти мимо Сталина, который был в это время и наркомом по делам национальностей, и наркомом РКИ РСФСР. Во второй половине 1921 года заболел Ленин. Он все меньше занимался делами. В этих условиях отношения в политбюро стали обостряться, хотя борьба еще не носила открытого характера.
Как только Сталин был избран в апреле 1922 года генеральным секретарем ЦК РКП(б), он отозвал Кагановича из Средней Азии. Лазарь был поставлен Сталиным во главе организационно-инструкторского, а вскоре и организационнораспределительного отдела ЦК. Это была, вероятно, самая важная позиция в непрерывно расширявшемся аппарате ЦК. Через отдел, которым руководил Каганович, шли все основные назначения на ответственные посты в РСФСР и СССР. Ключевая роль «орграспреда» ни для кого в партии не была тайной. В печати даже появились товарищеские шутки на этот счет.
Сталин был жестким и грубым шефом, который требовал безоговорочного и полного подчинения. Пределы его власти были пока довольно узкими, и он нуждался в верных сторонниках. Каганович также обладал сильным и жестким характером. Но он не вступал в споры со Сталиным и сразу же показал себя абсолютно лояльным работником, готовым к выполнению любого поручения. Сталин сумел оценить эту лояльность, и Каганович вскоре стал одним из наиболее доверенных людей своеобразного «теневого кабинета», или, как выражаются на Западе, «команды» Сталина, то есть того личного аппарата власти, который Сталин стал формировать внутри ЦК РКП(б) еще до смерти Ленина. Лазарь Каганович быстро обогнал в партийной карьере своего старшего брата Михаила, который в 1922 году был секретарем уездного комитета партии в небольшом городке Выксе, а затем возглавил Нижегородский губернский совнарком.
Первая крупная кампания, пришедшаяся на этот период работы Лазаря в ЦК, была связана с широкомасштабным изъятием церковных ценностей, что официально мотивировалось необходимостью оказать помощь миллионам голодающих Поволжья. Методы проведения этой акции вызвали множество конфликтов верующих с властями. Затем началась кампания борьбы со взятками.
В 1923 году в столице были изданы две брошюры Лазаря — «Местное советское самоуправление» и «Как построена ВКП(б)», — не претендовавшие на теоретическую новизну. Однако его имя получило несколько большую известность. Этому способствовали и довольно частые выступления Кагановича на разного рода партийных собраниях в Москве. Лазарь выступал на них как представитель ЦК, что придавало ему в глазах слушателей дополнительный вес, которым он ранее не обладал. На XII съезде партии он исполнял чисто техническую должность председателя мандатной комиссии; это, однако, дало Кагановичу возможность выступить перед съездом с официальным докладом, что было для молодого аппаратчика важным шагом вперед.
21 января 1924 года умер Ленин, давно уже выключенный болезнью из политической борьбы. Не сохранилось ни одной записки или письма Ленина с упоминанием о Кагановиче. Вероятно, вождь большевиков никогда не слышал о молодом честолюбивом партработнике.
Стояли сильные морозы. Через Дом союзов несколько дней и ночей подряд проходила траурная очередь. На улице хвост ее тянулся по Охотному ряду к церкви Параскевы Пятницы. Люди отходили греться к кострам, в аптеки и подъезды. Кто-то из журналистов назвал эту очередь самой длинной из всех немыслимых очередей революции. Скорее всего, Каганович отстоял ее вместе со всеми. И конечно, он был на Красной площади в то утро, когда тело Ленина помещали в наскоро сколоченный деревянный Мавзолей. Через 29 лет на этой же площади будут вносить в Мавзолей другого покойника, и Лазарь вновь будет участвовать в церемонии. А между теми и этими похоронами уместятся его самые жестокие дела и самый большой страх.
А пока ему помогали расти. Летом Каганович стал членом ЦК ВКП(б) и секретарем ЦК. Ему было всего лишь 30 лет.
Самые значительные, имеющие далекие последствия поступки в момент их совершения нередко представляются малозначащими и даже пустяковыми. Так, Каганович в конце 20-х — начале 30-х годов сыграл определенную роль в успешной карьере Хрущева, не подозревая, что, быть может, роет могилу сталинизму. В начале 20-х годов он совершил похожую ошибку: среди работников, подрабатывавших по совместительству вечерами в орготделе ЦК, Каганович подобрал будущего личного секретаря Сталина и технического секретаря заседаний политбюро Бориса Бажанова. Проработав в ЦК несколько лет, Бажанов в ночь на 1 января 1928 года перешел советско-иранскую границу и вскоре опубликовал на Западе воспоминания, которые сразу же были переведены на многие языки. Их прочли с острым интересом — не только зарубежная публика, но и Сталин.
Далеко не все в книге Бажанова заслуживает доверия, но некоторые факты и обстоятельства, связанные с «политической кухней» начала 20-х годов, стоит привести:
«На заседаниях оргбюро, — пишет Бажанов, — председательствует Молотов. В оргбюро входят три секретаря ЦК, заведующие главнейшими отделами ЦК Каганович и Сырцов, начальник ПУР… а кроме того, один-два члена ЦК, избираемых в оргбюро персонально…
Сталин и Молотов заинтересованы в том, чтобы состав оргбюро был как можно более узок — только свои люди из партаппарата. Дело в том, что оргбюро выполняет работу колоссальной важности для Сталина — оно подбирает и распределяет партийных работников: во-первых, вообще для ведомств, что сравнительно неважно, и во-вторых, всех работников партаппарата — секретарей и главных работников губернских, областных и краевых партийных организаций, что чрезвычайно важно, так как завтра обеспечит Сталину большинство на съезде партии, а это основное условие для завоевания власти. Работа эта идет самым энергичным темпом; удивительным образом Троцкий, Зиновьев и Каменев, плавающие в облаках высшей политики, не обращают на это особенного внимания. Важность сего поймут тогда, когда уж будет поздно»[56].
Но, как ни важна была работа, в которой участвовал Каганович, в словосочетании «секретарь ЦК» партия и народ пока лучше слышали слово «секретарь». Войти в политбюро было нужно через какую-то другую дверь.
В развернувшейся после смерти Ленина острой внутрипартийной борьбе Сталину было крайне важно обеспечить себе поддержку Украины — самой крупной после РСФСР союзной республики. По рекомендации Сталина именно Каганович был избран в 1925 году генеральным секретарем ЦК КП(б)У.
Несмотря на продолжавшийся неуклонный рост влияния Сталина, пост генерального секретаря даже в центре никто еще не воспринимал как пост № 1. Официальной табели о рангах не существовало, однако на всех совместных документах партии и правительства Украины подпись Кагановича неизменно стояла лишь третьей — после фамилий Петровского и Чубаря. И, например, на похороны Фрунзе в Москву ездил именно Петровский.
В те времена Каганович разделял распространенные в партии идеи и представления, оказавшиеся в дальнейшем несостоятельными. Ожидалось, что ближайшие крупные революционные потрясения произойдут на Востоке, в Азии. Советская пресса с большим и пристрастным интересом следила за неутихающей многосторонней Гражданской войной в Китае. Компартия Китая была еще слишком молода и не могла играть заметной роли в происходящем, но было очевидно, что во всех борющихся друг с другом китайских армиях основную силу составляет крестьянская беднота, и это порождало среди большевиков большие надежды на появление в скором будущем сознательного и сильного союзника.
1 ноября 1925 года, говоря о внешней политике, Каганович привел положительный факт: на основе противоречий между Японией и Америкой мы добились того, что Япония нас признала. Велики симпатии широких масс трудящихся Японии и СССР. Далее следовала оговорка: «Конечно, мы пока не требуем, чтобы Япония присоединилась к Союзу Советских Республик, мы люди скромные. На первое время мы согласились бы, чтобы японцы организовали советскую республику у себя, а потом уже включили ее и в наш союз». Многие зарубежные революционные и даже просто оппозиционные партии и движения казались тогда чуть ли не большевистскими, что дало Кагановичу повод в том же выступлении с оптимизмом заявить: «Вместе с революционным Китаем, вместе с революционной Индией мы, как говорил Ленин, являемся большинством населения и, значит, — являемся огромной силой»[57].
Перевод Кагановича из Москвы совпал по времени с первыми, пока еще не договариваемыми до конца, но уже публичными взаимными выпадами между сторонниками Зиновьева и Каменева, с одной стороны, и сталинским руководством — с другой. Тот факт, что Зиновьев возглавлял ленинградскую партийную организацию, делал его позиции достаточно прочными: в Ленинграде работало 10 процентов от общего числа членов партии, к тому же город на Неве по-прежнему принято было считать «второй столицей»; мнение Ленинграда всегда имело особенный вес в партийной жизни.
Троцкистская «оппозиция» временно была забыта. Сам Троцкий предпочитал в сложившейся ситуации отмалчиваться. Для довольно многих рядовых партийцев положение могло представляться запутанным, но сторонники Сталина в ЦК, очевидно, не сомневались в успехе.
Каганович и на Украине проявил готовность к конфликту с любыми противниками укрепляющего свою власть Сталина. Он буквально рвался в бой, выделяясь среди самых преданных сторонников «линии ЦК». Не успев обвыкнуться в Харькове, он вновь едет в Москву на XIV съезд партии, где произошло решающее столкновение сторонников Зиновьева и Каменева с большинством ЦК. Один из оппозиционеров, М. М. Лашевич, опровергая обвинения в адрес оппозиции, заявил, что ЦК сам плетет интриги, в течение многих месяцев постепенно устраняя неугодных ему секретарей местных организаций: «Если хотите, выйдет Зорин и расскажет вам, как технически подготовлялось снятие секретаря из Иваново-Вознесенска… Технически ловко было подстроено. (Голос: „Каганович знает“). И Каганович знает, он вам тоже расскажет…»
В свой черед выйдя на трибуну, Каганович, действуя по принципу «сам дурак», отвечает: «Когда я слышал здесь речь тов. Лашевича, который говорил о лицемерии, я был возмущен лицемерием тов. Лашевича… Совершенно недопустимо на партийном съезде и является оскорблением партии, когда Лашевич… говорит: „махинации“, „комбинации“ и т. д. Может быть, тов. Лашевич, вы по себе судите, может быть, вы занимаетесь комбинациями, а ЦК… комбинациями не занимается».
Критику в свой адрес молодой вождь трактует как оскорбление партии. Со временем этот прием станет классическим и войдет в боевой арсенал многих наших политиков.
Ленинградская делегация, хотя и многочисленная, оказалась на съезде в изоляции. Случайно или нет, ленинградцев рассадили компактно справа от трибуны, и их противники, выступая, не без удовольствия упоминали ту или иную реакцию ленинградцев — зиновьевцев: «возмущение товарищей справа», «аплодисменты товарищей справа». Слово «правый» было для большевиков, как и для всех российских революционеров, синонимом слова «враг». Оказавшись в явном меньшинстве, сторонники «новой оппозиции» не могли оказать никакого, реального влияния на принимаемые съездом решения.
Съезд стал большой победой Сталина и его тогдашних союзников. Кагановичу открывалось многообещающее будущее. На Новый год он вернулся в Харьков и погрузился в дела Украины всерьез и надолго. Тем временем в Ленинград отправилась авторитетная делегация ЦК, чтобы нанести Зиновьеву еще один удар.
Политическая обстановка на Украине складывалась крайне сложно. Гражданская война была здесь ожесточенной и продолжалась дольше, чем в иных местах; среди крестьян оставались очень сильными националистические настроения. Большевики опирались главным образом на промышленные районы Украины с преобладавшим там русским населением. Значительную часть кадров партия черпала и среди еврейского населения республики, которое видело в советской власти гарантию и защиту от притеснений и погромов, прокатившихся по еврейским поселкам в годы Гражданской войны. Далеко зашедшая русификация по-прежнему давала себя знать. Не менее половины студентов украинских вузов составляла русская и еврейская молодежь.
Основой национальной политики на Украине были два курса: на украинизацию, то есть поощрение украинской культуры, языка, украинской школы, выдвижение украинцев в аппарат управления и т. п., и курс на борьбу с «буржуазным и мелкобуржуазным национализмом». Провести четкую границу между этими двумя курсами, особенно в городах и промышленных центрах, было нелегко, и Каганович явно тяготел ко второму курсу: он был безжалостен ко всему тому, что казалось ему украинским национализмом.
Он любил повторять, что каждый украинец — потенциальный националист, и со временем благодаря ему в Кремле именно к украинцам стали относиться с особой подозрительностью.
Курс на украинизацию стал проводиться Кагановичем в высоком темпе и носил явную политическую окраску. Уже к февралю 1926 года (то есть через месяц после возвращения Кагановича со съезда партии) весь управленческий аппарат должен был завершить проверку на знание украинского языка. Служащим, не знающим языка, предлагалось выучить его в течение трех месяцев; при этом если соответствующая комиссия решала, что служащий до сих пор не знает украинский язык по своей собственной вине, то на эти три месяца человека временно увольняли с работы.
В эти годы столкновение мнений и острая полемика, хотя и имели свои границы, но все же были делом обычным, и показной характер украинизации нередко подвергался открытой критике. К примеру, газета «Труд» писала 5 октября 1926 года в заметке «Украинизация для массы или масса для украинизации?» следующее: «Киевская опера, стоящая на третьем или четвертом месте среди всех оперных театров Советского Союза, в наступающем сезоне ПОЛНОСТЬЮ УКРАИНИЗИРУЕТСЯ. Вернее не полностью, а на 85 %, ибо из семи опер первого цикла 6 будет дано на украинском языке и 1 на еврейском. А на русском языке, на котором разговаривают 70 % рабочих семей Киева, не будет ни одной оперы. Хорошо бы еще было, если бы на украинском языке составили такие чисто украинские оперы, как „Черевички“, „Майскую ночь“ и „Гальку“. Но курьез именно в том и состоит, что ни одной из этих опер в 1-м цикле нет, но зато украинизируются „Мадам Батерфляй“, „Пророк“ и т. п. Украинские национальные вещи!»
Впрочем, не приходится сомневаться, что главной заботой Кагановича была та политическая борьба, центром которой являлась Москва.
В 1926 году впервые после революции не было съезда партии. До этого раза съезды собирались ежегодно. В этот год была проведена Всесоюзная партконференция, что казалось, видимо, не очень существенной подменой. Никто не мог предположить, что в свои права вступает долгосрочная тенденция, которая однажды приведет к 13-летнему перерыву между съездами. Каганович вновь находился в Москве и на одном из фото был запечатлен сидящим вместе с Углановым — молодым и перспективным, как тогда казалось, секретарем ЦК, недавно заслужившим расположение Сталина своей твердой антизиновьевской позицией. Позднее, спустя два года, выяснилось, что Угланов излишне принципиален, и он разделил судьбу остальных людей, обладавших этим «недостатком».
На Всесоюзной партконференции все противники Сталина, успевшие ранее обозначить себя в этом качестве, предпочитали не выступать. На четвертый день работы Рыков констатировал в своей речи, что представители оппозиции воздерживаются от выступлений, и заявил, что «партия должна знать: продолжает ли оппозиция оставаться на тех позициях, которые она только что отстаивала, или от них отказывается»[58]. Вслед за тем Сталин выступил с большим специальным докладом об оппозиции, в котором изображал ее как беспринципный союз Троцкого с ярым критиком «троцкизма» — Зиновьевым.
В ответ с большой и крайне неудачной речью выступил Каменев. Выступление Зиновьева было более продуманным, но уже не могло поправить испорченное впечатление. После этого в числе других сторонников большинства ЦК выступил и Каганович. Он сказал: «Когда мы слушали речи т.т. Зиновьева и Каменева, то грусть охватывала нас, ибо мы до некоторого времени считали т.т. Зиновьева и Каменева вождями нашей партии, учившими нас ленинизму. В их речах не оказалось ничего цельного, я бы даже сказал, ничего принципиально выдержанного, ничего, кроме повторения, поддакивания ошибкам троцкизма. А Троцкий выступил с новой защитой всей своей оппозиции… Их путь — путь обирания крестьянства — гибельный путь. Совершенно не случайно, что матерый меньшевик Дан, приветствуя съезд австрийской социал-демократии в Линце от имени „нелегальной социал-демократии России“, заявил: „Наша критика большевизма только что получила подтверждение не от кого иного, как со стороны наиболее компетентных в этом вопросе представителей старой большевистской гвардии“. Вот вам, т.т. Зиновьев, Каменев и другие, поцелуй от Дана. (Смех. Голоса: „Позор!“)…Мы требуем от оппозиции, чтобы она не только отказалась от фракционности, но чтобы она отказалась от тех взглядов, которые породили ту безумную, преступную политику разложения нашей партии… Партия не позволит играть словечками о версальском договоре и вести подготовительную работу к реваншу…»[59]
Фиаско группы Троцкого — Зиновьева на партконференции было легкопредсказуемым и имело прежде всего психологическое значение, снизив и без того подорванное влияние прежних лидеров партии. Каганович возвращался к повседневной работе как важная фигура, подтвердившая свою правоту и свой вес.
У него происходили частые конфликты с председателем СНК Украины В. Чубарем. Не уступая Кагановичу в весе и габаритах, Чубарь отличался от него не только взглядами, но и характером. Это был уравновешенный, спокойный и вежливый человек, никогда ни на кого не повышавший голоса, немногословный, ценивший и поощрявший самостоятельность и инициативу подчиненных.
Одним из наиболее активных оппонентов Кагановича был также член ЦК КП(б)У и нарком просвещения Украины А. Я. Шумский. Последний в 1926 году добился приема у Сталина и настаивал на отзыве Кагановича с Украины. Хотя Сталин и согласился с некоторыми доводами Шумского, но одновременно поддержал Кагановича, направив специальное письмо в политбюро ЦК Украины.
Имел место и конфликт Кагановича с секретарем Харьковского (столичного в то время) окружкома КП(б)У, членом партии с 1910 года К. О. Киркижем. В декабре 1925 года К. О. Киркиж был избран в политбюро, оргбюро и секретариат ЦК компартии Украины, но менее чем через год, в ноябре 1926 года, переведен на другую работу, а еще через два месяца отправлен на работу в Узбекистан. Спустя пять лет К. О. Киркиж погиб в автомобильной катастрофе[60].
Возможно, какой-то отзвук всех этих раздоров присутствовал в выступлении Кагановича на Всеукраинском съезде Советов в апреле 1927 года.
«Т. Каганович читает заметку из газеты „Русь“. Под строгим заголовком „Независимость Украины“ белогвардейцы пишут, что в Харькове на съезде Советов будет обсуждаться вопрос о независимости Украины и создании национальной армии.
Весь съезд хохочет. А тов. Каганович говорит:
— Глупые сплетни. Они не знают, что независимость Украины уже провозглашена с начала Октябрьской революции…
Т. Каганович читает далее отрывок из белогвардейских газет о том, что сепаратизм развивается на Украине, что контрольная комиссия с Затонским во главе борется с сепаратизмом в партии, что к Петровскому приставили надежных чекистов. Зал трясется от смеха, когда т. Каганович говорит:
— Вы видите — 95 чекистов в президиуме окружают Петровского, а здесь, в зале — сотни делегатов — тоже надежные чекисты…»[61]
Влияние Кагановича неуклонно возрастало. При любых разногласиях между Москвой и Харьковом он становился на сторону Москвы. Украина поставляла другим республикам и регионам уголь, металл, пшеницу, сахар, спирт. Естественно, в украинском руководстве возникла идея — часть поставок направить на экспорт. Каганович в резкой форме выступил против, вновь козыряя обвинениями в национализме и лишь мимоходом поминая (но не обосновывая) «экономическую несостоятельность» развития связей с мировым хозяйством.
В своих действиях и речах он всегда шел от общих установок к конкретным фактам и делам, а не наоборот. В его представлении лозунги были высшей реальностью, а житейские нужды и проблемы — чем-то производным. А проблем хватало, и не только экономических. По Украине каждый год от лета до лета гуляла эпидемия скарлатины, в 1927 году добавился брюшной тиф. Тогда же произошло сильнейшее землетрясение в Крыму, сопровождавшееся человеческими жертвами. Десятки тысяч людей остались без крова. Крым был тогда отдельной союзной республикой. В Харькове был образован Всеукраинский комитет помощи Крыму, Петровский подписал специальное обращение к украинским трудящимся с призывом о помощи. По-видимому, Каганович совершенно не участвовал в подобных, не имевших идеологического оттенка, делах.
Он усмотрел национализм в произведениях писателя М. Хвылевского, но вновь столкнулся с возражениями Шумского. Оппоненты Кагановича нашли поддержку в литературных кругах, а также в компартии Западной Украины. Эта партия действовала на территории Польши, но руководство ее находилось в СССР. Разгорелся острый конфликт. Каганович дошел до обвинений КПЗУ во вредительстве, а на одном из заседаний политбюро ЦК КП(б)У цинично заявил, что не знает, на чьей стороне в случае войны против СССР будет КПЗУ[62]. В результате Шумского перевели с Украины в другое место, часть руководителей КПЗУ арестовали, и о положении в этой партии была принята резолюция Исполкома Коминтерна, пространная и решительная: «КПЗУ должна повести борьбу со всякими шатаниями в национальном вопросе и, прежде всего, с опасностью украинского национализма».
Лазарь в 1927 году очень много ездил и часто выступал. Он объехал 10 приграничных округов (Волынь, Бердичев и др.), повсюду затрагивая одни и те же темы: обострение международной обстановки, борьба с оппозицией Троцкого — Зиновьева, украинизация и борьба с национализмом.
Центральное место, безусловно, занимал вопрос о партийной оппозиции. В конце года предстоял очередной съезд партии, и обе стороны понимали, что нынешняя схватка может оказаться последней. По указанию Москвы повсеместно организовывались «парттройки» для разбора персональных дел оппозиционеров. Исключения из партии следовали одно за другим. Появились и публичные заявления о разрыве с оппозицией. Раскаявшихся с легкостью принимали обратно в партию: в Гражданскую у всех большевиков были не только общие идеи и враги, но и общий риск, а это придавало человеческим отношениям оттенок, характерный для окопного братства. Поэтому даже исключенного оппозиционера на эмоциональном уровне многие еще воспринимали как «своего», и лидерам приходилось считаться с такими настроениями.
13 октября ЦК комсомола Украины исключил из организации 17 фракционеров, днем раньше в Москве из партии исключили видных большевиков Е. Преображенского, Л. Серебрякова и Я. Шарова «за организацию нелегальной антипартийной типографии в союзе с беспартийными буржуазными интеллигентами»[63]. Такова была обыденная практика.
27—28 октября пленум украинского ЦК обсуждал республиканский пятилетний план. Каганович отмалчивался. Собравшиеся приветствовали исключение Троцкого и Зиновьева из ЦК ВКП(б) — известие об этом пришло на днях из Москвы. С этого дня для Кагановича началась длинная череда выступлений в районных организациях Харькова и в разных городах Донбасса.
День 7 ноября в Москве был отмечен не только военным парадом и докладом Бухарина в Большом театре, но и крупной демонстрацией сторонников оппозиции, закончившейся при встрече с официальной демонстрацией уличными потасовками. В Харькове празднество прошло довольно чинно: комсомольские батальоны в полувоенной форме промаршировали мимо деревянной трибуны, руководители республики выкрикивали лозунги в микрофон. На улицах Киева была разыграна инсценировка восстания завода «Арсенал» в 1917 году. Коминтерн обратился с воззванием ко всем трудящимся и угнетенным народам мира; в нем были, в частности, и слова о «советской крепости мирового пролетариата» и «восстании трудящихся во всем мире».
Харьковская газета «Пролетарий», рассказывая о праздновании, поместила фотографию, на которой Каганович оказался на первом плане, а остальные руководители республики — чуть сзади. Подпись была соответствующей: «Т. Каганович приветствует демонстрацию»[64]. До этого момента украинская пресса не выделяла своего генерального секретаря. Но теперь, на протяжении ноября, Каганович все увереннее и определеннее претендовал на первое место среди украинских большевиков. На состоявшемся в этом месяце съезде компартии Украины он выступил с главным докладом — отчетом ЦК, — тогда как Петровский делал доклад о сельском хозяйстве. Необычным было также и то, что один человек (Петровский) открывал съезд, а закрывал — другой (Каганович). По окончании съезда Каганович оказался единственным человеком, избранным во все три исполнительных органа (политбюро, оргбюро, секретариат) ЦК КП(б)У.
В ноябре, в последние недели перед съездом в Москве, конфликт с оппозицией обострился до предела. Сторонников Зиновьева и Каменева на Украине почти не было, зато троцкистов насчитывалось довольно много, особенно в Киеве, Николаеве и Одессе. Из Москвы приехал видный оппозиционер Христиан Раковский, только что снятый с поста полпреда СССР в Париже. Он проводил собрания оппозиции в Харькове и Запорожье и попытался выступить в Харьковском горсовете. Недоброжелательно настроенный зал стал его освистывать, сгонять с трибуны. Тогда Раковский обратился к иностранным крестьянским делегациям, присутствовавшим на заседании: «Смотрите, как здесь, у нас, можно СВОБОДНО высказываться представителям рабочего класса. Это социал-фашизм»[65]. Впоследствии эти слова без конца ставились в вину Раковскому и Кагановичем, и другими политическими противниками. Любые апелляции к иностранцам уже считались недопустимыми. Из известных оппозиционеров кроме Раковского на Украине побывали Вуйович и Смирнов. Сторонники ЦК, со своей стороны, провели около 900 собраний, принявших резолюции в их пользу.
Каганович ездил и выступал непрерывно. В Луганске его застала секретная телеграмма, предлагавшая всем членам ЦК ВКП(б) высказаться «за» или «против» исключения Троцкого и Зиновьева уже из партии, а не только из ЦК. Им инкриминировалась организация контрдемонстрации на октябрьские праздники. Тем самым, очевидно, Сталин, Бухарин, Рыков и их союзники предрешали исход борьбы за две недели до съезда. И сам способ голосования, навязанный членам ЦК, был явно лукавым и опасным. Каганович, не колеблясь, дал телеграмму в поддержку исключения лидеров оппозиции[66].
Каганович отлично уловил, куда дует ветер, и бил все рекорды враждебности к бывшим партийцам. Он один, раньше всех, потребовал их физического уничтожения. Так, говоря о рабочем движении, он заявил: «…Когда мы с величайшими трудностями и лишениями добрались только до середины горы… появились в армии отдельные единицы, которые начали разлагать ее… Если эти единицы будут продолжать в великой армии свою раскольническую работу, перед нами останется один путь, один выход: сбросить их с этой горы вниз, в бездну, пусть погибает один, зато останется твердая крепкая армия»[67].
Аргументация Кагановича неизменно сводится к старинной идее: «Кто не с нами, тот против нас». В 1927 году Лазарь не произносил это открытым текстом, но 10 лет спустя центральная печать даже выносила эту фразу в заголовки. А пока Каганович лишь разъяснял заветную мысль применительно к конкретной ситуации: «Буржуазия и меньшевики поддерживают оппозицию потому, что, разлагая партию, оппозиция делает их дело… Все честные элементы, которые сейчас поддерживают оппозицию, должны понять, куда она их ведет, и вовремя одуматься. Наступит жестокое похмелье. Если бы мы сделали то, чего добивается оппозиция, то мы бы разбазарили все завоевания Октября и заварили бы такую кашу, которую пришлось бы расхлебывать в крови. Революция дает два выбора: либо партия, либо контрреволюция. Среднего быть не может»[68].
Иной раз речь Кагановича прямо-таки дышит ненавистью к свободе и правам человека: «Мы имеем и рост реакционных настроений со стороны нэпманских и кулацких элементов. Они наглеют, они требуют свобод… И в пролетариате есть отдельные круги и отдельные группы, которые подвержены мелкобуржуазному влиянию… Мелкобуржуазная стихия прет, она хочет свободы, ей душно в диктатуре пролетариата, которая не дает ей свободы слова, свободы собрания… Вот почему оппозиция, когда она выдвигает лозунг свободы… является по существу организатором контрреволюционных сил»[69]. Пушкин утверждал, что слова поэта — его дела.
В неменьшей степени это справедливо и для политического деятеля. Если бы Каганович только дрался и оскорблял окружающих, он был бы примитивным грубияном и не оставил бы следа в истории. Самые страшные преступления были им совершены не своими руками, но посредством написания, подписания и произнесения тех или иных слов.
Как оружие политической борьбы он рассматривал и «октябрьский призыв» в партию, проводившийся в связи (а вернее — в увязке) с юбилеем. Каганович говорил: «Мы должны… за неделю, за две организовать активное вовлечение в партию»[70], — мотивируя это необходимостью противостоять активности оппозиции, ищущей поддержки у беспартийных, собирающей подписи в поддержку своих лозунгов. Но по другому поводу он не стеснялся изобразить массовый приток в партию как стихийное явление, проводя аналогию со столь же «стихийным» призывом 1924 года: «Несколько часов, когда умер Ильич, мы переживали период упадка, но вдруг у нас появилась могучая волна подъема. Первым ответом трудящихся на смерть Ленина был ленинский набор»[71]. Эта спонтанность и даже внезапность («вдруг») притоков в партию не мешала Кагановичу во вполне застойно-разнарядочном духе рассуждать о должном или не должном проценте принятых женщин, батраков, рабочих со стажем свыше 5 лет и так далее[72].
Тема «международной обстановки», по 10-летней традиции превалировавшая в политической пропаганде, лишь изредка отступая на второе (но иногда — на третье) место, тоже обыгрывалась Кагановичем в интересах внутренней борьбы: «Может показаться противоречивым наше утверждение, что у нас растут социалистические элементы нашего хозяйства. И одновременно с этим происходит обострение международного положения и нашей внутрипартийной борьбы… Ничего противоречивого здесь нет. МЕЖДУНАРОДНОЕ ОБОСТРЕНИЕ ЕСТЬ РЕЗУЛЬТАТ ИМЕННО НАШЕГО РОСТА… ОСНОВНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ ОППОЗИЦИИ заключается в том, что она отрицает, будто обострение нашего международного положения есть результат нашего роста… Мы с вами… будем идти вперед через трупы врагов до конца, до полной победы коммунизма во всем мире. (Шумные аплодисменты, переходящие в овацию.)»[73]. Эти слова были произнесены на партконференции Украинского военного округа.
Судя по всему, политика украинизации тоже была призвана служить прежде всего победе над оппозицией. Правда, с 1922 по 1927 год число украинских школ возросло с 6150 до 15148, а украинских литературных журналов — с 3 до 8[74]. Но возможно, это был всего лишь побочный эффект совсем иного замысла. Обращает на себя внимание тот факт, что Каганович, занимавшийся делами Украины и в 20-х, и в 40-х годах, больше никогда не заботился об украинизации и вообще не поднимал этот вопрос, а также не подчеркивал опасности великорусского шовинизма, что было для него характерно в 20-е годы (с меньшим напором он возражал против украинского и еврейского шовинизма, а об остальных национальностях в этом контексте не упоминал).
Говоря об украинизации, Каганович неизменно делал ударение на украинизацию партии. К его приходу украинцев в КП(б)У было немного меньше половины, причем в аппарате процент украинцев был еще ниже, чем в партии в целом. В 1927 году доля украинцев и в партии, и в аппарате превысила 50 процентов. От остальных Каганович настойчиво требовал выучить украинский язык. Сам он владел им свободно (возможно, с детства), делал на украинском доклады.
Если где-нибудь в Твери или Чите для удаления неугодного деятеля требовалось подыскивать повод, то на Украине Каганович мог заменить большинство работников, просто отметив незнание (или недостаточное знание) языка. Не зря против лозунга украинизации возражали Ларин и Зиновьев.
Итак, в декабре 1927 года в Москве прошел XV съезд партии. Оппозицию уже не били, а добивали. Рыков с иронией заявлял: «Товарищи, т. Каменев окончил свою речь тем, что он не отделяет себя от тех оппозиционеров, которые сидят теперь в тюрьме… Я не отделяю себя от тех революционеров, которые некоторых сторонников оппозиции за антипартийные и антисоветские действия посадили в тюрьму. (Бурные аплодисменты, крики „ура“.)»[75]. На этом столичном фоне Каганович выделялся не столько своими нападками на оппозицию, сколько постоянными упоминаниями Сталина. Выступавшие не восхваляли Иосифа Виссарионовича, да и вообще не упоминали о нем. Это было не в обычае. К тому же даже беспринципные подхалимы не могли бы с первого взгляда определить, предстоят ли в будущем столкновения, например, Сталина с Бухариным, и если да, то чем они закончатся. Делать окончательную ставку на кого-то одного было все еще рано. Каганович подстраивался под общий тон и, когда бывал в глубинке, имя Сталина в выступления не вставлял; а в важных докладах в Харькове или в Москве произносил слово «Сталин» обязательно, но только один раз за одно выступление и как бы вскользь, между прочим. Аудитория не могла ничего заметить, а сам Сталин должен быть заметить непременно. Так и на XV съезде: в речи Кагановича проскочила фраза: «Прав тов. Сталин — нет у нас еще полного стопроцентного благополучия»[76]. Неделей раньше, на съезде украинском, этот прием был исполнен так: «Оппозиция пытается всегда доказать, что у нас все делается по наказу верхушки и, в частности, Сталина. Эта ложь целиком опровергается теми фактами, которые мы имеем… Мы сделали все за последние 2 года, чтобы спасти оппозицию. Кое-кого ЦК спас. Некоторые товарищи, которые пошли было с Троцким, пришли к партии. Например, т.т. Николаева, Бадаев, Сокольников, Крупская»[77]. Сказано вроде бы не о Сталине…
В начале съезда Каганович был впервые избран в президиум; в конце — стал кандидатом в члены политбюро (вместе с Петровским и Чубарем). В новом составе ЦК был и противник Кагановича Киркиж.
Уже после отъезда Кагановича в Москву, в 1928 году, В. Я Чубарь, выступая на объединенном заседании политбюро ЦК и Президиума ЦК КП(б)У, таким образом характеризовал обстановку, созданную Кагановичем в партийном руководстве Украины: «Взаимное доверие, взаимный контроль у нас нарушались, так что друг другу мы не могли верить… Вопросы решались за спиной Политбюро, в стороне… Эта обстановка меня угнетает»[78].
К Сталину приезжали Г. Петровский и В. Чубарь с просьбой об удалении Кагановича. Сталин вначале сопротивлялся, обвиняя своих собеседников в антисемитизме, но все же в конце концов возвратил Кагановича в Москву. За время работы на Украине Лазарь успел издать книжку «Два года от IX до XI съезда КП(б)У».
«Вместо Кагановича к нам на Украину был прислан товарищ Косиор, — вспоминал Н. С. Хрущев. — В Киеве меня считали близким Кагановичу человеком, а это так действительно и было… Косиор был довольно мягкий, приятный человек. Я бы сказал, что в отношениях с людьми он был выше, чем Каганович, но как организатор он, конечно, уступал Кагановичу. Каганович — более четкий и более деятельный. Это — буря. Он может и наломать дров, но непременно решит задачу, поставленную Центральным комитетом. Он был более пробивной, чем Косиор»[79].
Как мы увидим ниже, Каганович еще много раз приезжал на Украину со срочными заданиями, и многие трагические события и повороты в жизни республики совершались под его руководством и в те годы, когда формально он к Украине отношения не имел.
Вернувшись в Москву, Каганович снова стал секретарем ЦК партии, а также приступил к работе в Рабоче-крестьянской инспекции (Рабкрин), уже знакомой ему по Туркестану. Нет оснований предполагать, будто Сталин остался недоволен его деятельностью на Украине.
К этому времени Рабкрин проявлял особую активность в преследовании «бывших людей», «осколков разгромленных классов», добиваясь увольнения их с работы, что, как правило, означало и лишение средств существования, так как уровень безработицы был весьма высок. Под удар попадали не только бывшие дворяне или капиталисты, но и все государственные служащие царской России, вплоть до простых регистраторов. Если обнаруживалось, что на каком-либо заводе, железнодорожной станции или в магазине рядом работают несколько «бывших людей», это расценивалось как заговор против советской власти, и в некоторых случаях дело доходило до смертной казни «виновных». При этом не имело никакого значения, насколько хорошо работают «бывшие». Например, некоторые монастыри были преобразованы в колхозы, сохранив за собой часть земель и построек. В них жили и работали те же монахи, что и до революции, официально называвшиеся теперь «колхозниками». Несмотря на то что власти на местах чаще всего были довольны работой таких «колхозов» и даже называли их образцовыми, после вмешательства Рабкрина такой практике был положен конец.
И хотя Рабкрин достаточно решительно и резко выступал по конкретным вопросам и против руководителей-коммунистов, главной его заботой было то, что считалось «классовой борьбой».
Лазарь обладал теперь несравненно большим опытом, а главное — зарекомендовал себя ревнивым и опасным сталинцем, способным самостоятельно побеждать неугодных, точно угадывать желания Хозяина и бескомпромиссно проводить их в жизнь. Он был уже проверен в больших делах и представлял собой весьма ценную для Сталина фигуру.
Москва переменилась мало. На кремлевских башнях еще красовались двуглавые императорские орлы. Тут и там проглядывали старорежимные черты и обычаи. Дискуссии и ссоры 20-х годов еще не отшумели, а многие думали — не отшумят никогда. Еще попадались в городе нэпманы, а в деревне — коммуны. Работал политический Красный Крест. Маяковский свободно ездил в Париж.
Первое время в политической жизни столицы Каганович был незаметен, да и пост секретаря ЦК многими все еще не воспринимался как особо важный — по старой памяти. Важнейшим его делом становилась борьба с инакомыслием в партии. 24 сентября 1928 года на заседании оргбюро ЦК ВКП(б) под председательством Кагановича в острокритическом духе обсуждалась работа Краснопресненского райкома Москвы, глава которого М. Н. Рютин не проявил должного рвения в связи с начинавшейся травлей пока еще анонимных «правых». В течение двух недель последовало еще несколько заседаний за закрытыми дверями, на которых Рютина обвиняли в «примиренчестве». В итоге он был снят со своего поста. Спустя восемь лет непокорного Рютина расстреляют[80].
В конце 1928 года Каганович «всплыл» в президиуме съезда рабселькоров. Впрочем, всесоюзные съезды, слеты и т. д. были еще очень частыми и будничными. В Москве одновременно проходили в различных залах три-четыре подобных мероприятия. Открыла съезд рабселькоров Мария Ульянова; с сообщением о «текущем моменте» — обязательная в те годы тема — выступил Бухарин. Каганович вообще не выступал.
В конце декабря он в качестве представителя Рабкрина участвовал в VIII съезде профсоюзов. На этот раз в президиум Каганович не попал, зато выступил в прениях. Скромное это выступление было посвящено рационализации производства и прошло незамеченным. В конце съезда Кагановича как представителя Рабкрина избрали в ВЦСПС, а на первом же его пленуме — в Президиум ВЦСПС, состоявший из 20 членов и 74 кандидатов, последним среди которых значился «Бочинин, пионер московской организации»[81].
Тут с Кагановичем произошла малозаметная, но важная и любопытная метаморфоза. Попав в Президиум ВЦСПС, он вдруг превратился из «представителя Рабкрина» в «представителя ЦК ВКП(б)». Неизвестно, кто и каким образом произвел подтасовку статуса, но перемена была большая. Каганович занял совершенно особенное положение в Президиуме ВЦСПС. Глава профсоюзов и член политбюро Томский не участвовал в текущей работе Президиума. Ее организовывал и вел секретарь ВЦСПС Догадов. Каганович занимал второе по значению место после Догадова. Но в отличие от него и других членов Президиума, Каганович ни разу не принял участия ни в одной временной комиссии из тех, что во множестве образовывались для решения разных вопросов; он также не готовил никаких докладов для ежедневных заседаний. А через месяц после избрания стал пропускать многие заседания.
Лишь 26 февраля 1929 года, при обсуждении острейшего вопроса о последствиях «Шахтинского дела», Каганович впервые выступил в прениях на Президиуме ВЦСПС.
Рассмотрение вопроса о «Шахтинском деле» ярко и выразительно иллюстрирует, как работал Президиум ВЦСПС в год Великого перелома.
Судебный процесс о «вредительстве» инженеров Донбасса — «Шахтинское дело» — проходил летом 1928 года. В сравнении с московскими процессами 1936–1938 годов он был длительным и не слишком громким. По его окончании ВЦСПС разослал во многие города Союза комиссии с целью установить, имеется ли в работе профсоюзных организаций на местах надлежащий благотворный эффект «Шахтинского дела». Сама постановка вопроса означала, что карательные меры всерьез рассматриваются как инструмент развития общества.
Комиссии обследовали рабочие казармы, больницы, бани и т. д.; беседовали с рабочими и проводили совещания. В итоге 26 февраля Президиуму была предъявлена поразительная докладная записка — в связанных с нею бурных прениях и выступил Каганович[82].
«Везде рабочие и местные организации, — говорилось в докладной, — ждут решений и мероприятий центра, везде спрашивали, „какой толк будет от проверки“… После „Шахтинского дела“ во многих предприятиях Донбасса союзные органы стали несколько быстрее реагировать на материально-бытовые запросы рабочих и несколько энергичнее предъявлять свои требования хозорганам».
В докладной с удовлетворением констатировалось, что «в ряде мест специалисты жаловались на то, что их слишком часто стали судить за несчастные случаи, что косвенным образом подтверждает более энергичное реагирование союзных органов». (Здесь имеются в виду профсоюзные органы.)
Но оказывается, что чуда в результате «Шахтинского дела» не произошло: «Методы руководства не изменились. По-прежнему преобладает бумажная связь. Инструкции и циркуляры также не уменьшились… Не уменьшилось число всяких заседаний».
Констатируется «усталость части профработников от истекшей полосы самокритики».
Но самое яркое и печальное место в докладной — это описание отношений, сложившихся после «Шахтинского дела» между рабочими и техническим персоналом. В документе много раз употребляется бывшее в то время в ходу слово «спецеедство», обозначавшее отрицательное отношение к специалистам и связанные с этим явления и происшествия.
«Даже сами специалисты считают, что спецеедства как массового явления — нет, — оптимистично начинается эта тема в докладной. — Отношения рабочих и специалистов удовлетворительные».
И тут же эти удовлетворительные отношения обрисованы подробно.
«…Случаи проявления спецеедства после „Шахтинского дела“ не уменьшились. Не уменьшились и случаи физической расправы над отдельными специалистами… Новое (помимо спецеедства) явление, характеризующее происшедшие изменения во взаимоотношениях рабочих и специалистов после „Шахтинского дела“, заключается в том, что рабочие более критически и с большим недоверием относятся к мероприятиям административно-технического персонала. Часто простую ошибку техн. персонала рабочие расценивают как вредительство, контрреволюцию, называя тех. персонал „шахтинцами“, „шанхайцами из сетельмента“ или просто вредителями… Особенно это имеет место в Донбассе».
Единственный раз в этой большой записке упоминается о том, что таково отношение к специалистам не только рабочих, но «и даже ответработников».
«…У специалистов упадочное настроение, которое выражается в стремлении свалить с себя ответственность на своих помощников-иждивенцев и на производственные совещания, в замкнутости и в отношении к труддисциплине в том смысле, что техперсонал стал менее требователен к рабочим, слабее, а местами и вовсе не применяет правил внутреннего распорядка… В результате на многих предприятиях, особенно Донбасса, имело место ослабление труддисциплины».
Казалось бы, не может слышавший все это человек быть сторонником репрессивных методов развития экономики — Каганович смог. Но продолжим цитату:
«Падение дисциплины… выражается в новых явлениях… Не столько увеличились прогулы по неуважительным причинам — наоборот, на ряде предприятий есть даже уменьшение этих прогулов… выросло потребление рабочими спирта (в Сталинском округе в этом году продано спирта в два раза больше прошлого года). Сильно распространилась картежная игра… Наблюдаются частые случаи появления рабочих в грязном виде на производстве, а также и драки на производстве, чего не было раньше… Прибавилась новая причина — различные очереди: за хлебом, за водой, за мясом, в больнице и даже… в уборной».
И, наконец, уже в полном противоречии с утверждением об удовлетворительных отношениях говорится: «Чуть ли не каждый шаг техперсонала расценивается как „Шахтинское дело“. Рабочие говорят, что „Шахтинское дело“ „продолжается“, „Шахтинское дело“ еще будет, как было до „Шахтинского дела“, так и теперь. Среди отдельных рабочих проскальзывают нотки отчаяния: „как будто мы осуждены на всю жизнь только и говорить о неполадках“… Летом по всему Донбассу проводились широкие производственные совещания… были приняты громадные резолюции о мерах по устранению выявленных неполадок, но все эти резолюции не проводятся в жизнь…»
Президиум ВЦСПС после небывало долгого обсуждения сложившегося положения принял спокойную резолюцию, не содержавшую никаких идей, кроме усиления воспитательной работы и вовлечения масс в производственные совещания[83]. Этот случай показывает, что Каганович — как и другие высокопоставленные лица — был достаточно хорошо осведомлен об отрицательных последствиях террора в экономике, и объяснять принимавшиеся решения неведением нет оснований.
Чем еще занимались профсоюзы?
Занимались «чисткой» библиотек (60 процентов библиотек в стране принадлежали профсоюзам) — уничтожались религиозные книги, книги с портретами царей и т. д. Уничтожение книг сопровождалось обвинением библиотекарей: «Библиотечные работники, в значительной своей части выходцы из интеллигентских слоев, стоят в стороне от политических задач рабочего класса… среди библиотечных работников есть и ПРЯМЫЕ КЛАССОВЫЕ ВРАГИ, использующие библиотеку в качестве орудия контрреволюционной деятельности…» — писала, например, газета «Труд»[84].
Кроме того, профсоюзы заботились и об организации демонстраций. Городские организации подробно инструктировали предприятия, как построить колонну, кто за кем пойдет и что будет демонстрировать; не забывали напомнить: «Изготовить различные украшения, лозунги, политигрушки…»[85]
Впрочем, до политигрушек у Лазаря руки не доходили. Молодой и напористый секретарь ЦК был нацелен лишь на то, что имело значение для борьбы за власть в партии и государстве. Сталин теперь наступал на новом фронте, против недавних союзников — членов политбюро: Бухарина, Рыкова, Томского. В открытой печати публиковались сообщения из разных уголков страны о борьбе с «правыми» на местах, но кого имеют в виду под этим словом в центре — было известно лишь посвященным. Попавшие под удар члены политбюро довольно резко спорили со сторонниками Сталина, но избегали каких-либо действий и жестов, которые могли бы быть истолкованы как сколачивание оппозиции. Они, очевидно, сделали выводы из поражения Троцкого и Зиновьева, но все равно проигрывали раз за разом, так как соотношение сил было явно неравным. И все-таки поводы для обвинений «правых» приходилось выискивать не без труда. Разыгрывали как козырную карту факт разговора Бухарина с Каменевым тет-а-тет, что вполне сошло бы в 1937 году, но для 1929-го было неловкой натяжкой. Сталин не ввязывался в полемику, отводя роль «экстремистов» своим приверженцам.
И здесь Каганович был впереди. В апреле 1929 года на пленуме ЦК партии он выступил как главный обвинитель «правых». На другой день Бухарин ответил ему очень длинной речью, без стеснения вскрывая двуличие Сталина, Молотова и др. Его постоянно перебивали Орджоникидзе, Каганович, Микоян, Рудзутак — что вызвало со стороны Бухарина реплику: «Я не люблю, когда другие КРИЧАТ И МЕШАЮТ МНЕ ГОВОРИТЬ. Нужно все-таки вам УСПОКОИТЬСЯ И НЕ ВПАДАТЬ В ПАНИКУ! И не нужно, тов. Каганович, скрывать громким деревянным смехом своего глубокого смущения! (Смех.)»[86]. Фраза насчет паники дословно повторяла недавние антитроцкистские лозунги, что, очевидно, и смутило Кагановича.
Ранее на этом же пленуме Куйбышев подтверждал и развивал теорию обострения классовой борьбы по мере строительства социализма. Бухарин же заговорил об этой теории с иронией: «Она смешивает известный временный этап обострения классовой борьбы — один из таких этапов мы сейчас переживаем — с общим ходом развития… По этой странной теории выходит, что чем дальше мы идем вперед в деле продвижения к социализму, тем больше трудностей набирается, тем больше обостряется классовая борьба, и у самых ворот социализма мы, очевидно, должны или открыть Гражданскую войну, или подохнуть с голоду и лечь костьми.
КАГАНОВИЧ. Не делайте шаржа из речи тов. Куйбышева. (Шум.)»[87].
Обмен выпадами продолжался. Бухарин говорил: «Вчера тов. КАГАНОВИЧЕМ была вытащена залежавшаяся в троцкистском мусоре клевета о бухаринской „теории мирного врастания кулака в социализм“. Это, с позволения сказать, „обвинение“^ было впервые пущено ТРОЦКИСТСКОЙ ОППОЗИЦИЕЙ… Вчера с этим же обвинением выступил здесь тов. Каганович и был сфотографирован на месте преступления. Итак, на чем основывала троцкистская оппозиция свою клевету?.. Они, по Троцкому, стали опираться на то место, которое я сейчас зачитаю и которое тов. Каганович вчера здесь приводил, УМЫШЛЕННО НЕ ДОЧИТАВ ЦИТАТУ ДО КОНЦА. У меня сказано было:
„Таким образом, основная сеть наших кооперативных крестьянских организаций будет состоять из кооперативных ячеек НЕ кулацкого, а ТРУДОВОГО типа, ячеек, врастающих в систему“.
КАГАНОВИЧ. Врастающих в систему?
БУХАРИН. Я все прочту, тов. Каганович, я не жульничаю с цитатами, как вы, тов. Каганович!
КАГАНОВИЧ. Вы зато с Каменевым жульничаете…»[88]
Заметна уверенность Лазаря в своей силе. Он аргументирует в манере коммунальной кухни, не утруждая себя логически строгими умозаключениями. Бесконечные грубости, доносящиеся из президиума, заставили одного из участников пленума воскликнуть: «Ну дайте же говорить. Что же засели тут эти новые крикуны»[89].
Все бухаринские опровержения и острые слова пропали понапрасну. Борьба с «правыми» неторопливо и неуклонно раскручивалась, набирала обороты, и никакие апелляции к здравому смыслу партийных аудиторий ничего не могли изменить. Логика вообще была не в почете. Прямой вопрос Томского: «Где мы выступали, на каком собрании мы выступали против линии большинства политбюро?» — попросту проигнорировали[90].
Летом на коротком пленуме ВЦСПС Томский был освобожден от поста председателя ВЦСПС. Предложение об этом внес Догадов. Каганович присутствовал на пленуме, но не выступал. Строящаяся радиостанция ВЦСПС имени Томского была построена уже без этого имени. Вскоре утратила окончание «им. Томского» и Высшая школа профдвижения.
Во время октябрьских праздников Каганович внес свой вклад в теоретическое обоснование беззаконий. «Наши законы, — заявил он в докладе, — определяются революционной целесообразностью в каждый данный момент… Ведь мы отвергаем понятие правового государства даже для буржуазного государства. А применять это к советскому государству — значит идти на поводу у буржуазных юристов»[91]. В данном случае расхождения между словом и делом воистину не было.
Октябрьские праздники 1929 года не были похожи на торжества 30-х годов: Красная площадь оживленно реагировала на демонстрацию, как реагирует стадион. Зрители аплодировали, смеялись, шумели. Сама демонстрация тоже была иной: разыгрывались сценки — «похороны субботы и воскресенья»; какая-то кляча с ободранным хвостом бросалась наперерез колонне тракторов, видимо, изображая попытки кулачества остановить шествие колхозного строя.
Шло строительство нового каменного Мавзолея, вдоль площади стоял забор, и правительственная трибуна помещалась на этот раз в нише забора. На трибуне не было Кагановича, но уже со следующего года его фигура обязательно будет появляться на Мавзолее в течение почти трех десятков лет[92].
В середине ноября состоялся важный пленум ЦК партии, который вывел Бухарина из состава политбюро. Еще через 10 дней открылся 3-й пленум ВЦСПС, с большой речью на нем выступил Каганович. Газета «Труд» обещала опубликовать эту речь, но не опубликовала. Видимо, Каганович был слишком откровенным.
Ухудшалось положение в экономике, второй год подряд ощутимо снижался уровень жизни; в работе профсоюзов было много трудностей, порой она превращалась в театр абсурда. На фоне всего этого удивляет склонность Кагановича к теоретизированию. Он основательно и толково обосновывает концепцию «обострения классовой борьбы» по мере продвижения вперед: «Некоторые понимают это дело так: раз мы в первом периоде пролетарской диктатуры подавляли классового врага, значит, в нынешний период классовой борьбы и обострения классовой борьбы быть не может, так как мы перешли ко второму периоду. Это неправильно. Все периоды пролетарской диктатуры до окончательной победы социализма и начала коммунистического общества сохраняют все функции пролетарской диктатуры… Сегодня мы с вами делаем ударение на хозяйство, однако мы расстреливаем так же, как расстреливали в первые годы революции. Иначе говоря, задачи подавления классового врага, разрушения старого аппарата и строительства нового остаются в силе. Возьмите государственный аппарат. Мы разрушили старый царский аппарат, но, товарищи, мы его не разрушили… Бюрократизм у нас есть, и борьба с бюрократизмом есть продолжение задачи разрушения старого государственного аппарата…»[93]
Может быть, в этих «революционных» представлениях сталинского руководства кроется объяснение террора против управленческих кадров и командиров Красной Армии? Ведь Каганович в этой речи открытым текстом говорит, что вскоре кровь польется еще обильнее: «Реконструктивный период означает, когда мы с вами не просто уничтожили буржуазию, а когда мы, засучив рукава, начинаем выкорчевывать корешки этого капитализма, когда перестраиваем все, обострение классовой борьбы необычайно велико, необычайно жестоко… Мы строили новые заводы, но не будет кому управлять — нас вредители будут разъедать…»
Разоблачив ошибки «правых», Каганович заговорил об их работе в профсоюзах: «Они продолжали отстаивать „наше дело“ и говорили — мы должны заботиться о защите интересов рабочих. Приходит время заключения колдоговоров — давайте „поторгуемся“ немного. Дальше, снабжение рабочих плохое — давайте покритикуем, поставим вопрос, выступим, скажем НКТоргу, что это не дело…»
Казалось бы, чем плоха эта «правая» позиция? Каганович разъясняет: «Товарищи, это значит — становиться в позу…» Он расценивает такой подход как противопоставление профсоюзов государству и партии.
«И вот, когда вопрос встает о хлебе, о масле, о картошке, о капусте — рабочие недовольны. Придите на заводы, ведь это не секрет, вам скажут: черт возьми, картошка гниет, капусты не хватает, яиц не хватает, масла не хватает… дело не в том, чтобы предъявлять требования, а чтобы, закатав рукава, всем профсоюзам работать… Сейчас ЦК партии поставил так, что мы через 2 года нуждаться в мясе не будем. Мы будем иметь 100 млн голов крупного рогатого скота…»
Как известно, за годы коллективизации поголовье крупного рогатого скота сократилось примерно на 25 миллионов голов. А пока Каганович призывает «год перетерпеть и через год получить всего вдоволь». К этой мысли он возвращается неоднократно. Вот речь заходит о простом рабочем человеке: «Он иногда говорит — на кой черт мне ваша индустриализация? Вы мне показываете в диаграммах и в цифрах всякие там достижения, вы строите Днепрострой, вы под Москвой начинаете строить Бобриковский комбинат, который обойдется в 150 млн рублей, да к черту эти ваши миллионы, когда у меня сегодня нет масла. А жена пошла в очередь и простояла 4 с половиной часа. А я пришел обедать — обеда не оказалось. На кой черт мне ваши достижения?»
Что можно возразить на это? Каганович возражает — обещаниями: «Люди не понимают того, что, если мы упорно проработаем год, мы будем иметь все…»
По-своему замечательна и такая фраза: «Несмотря на то, что масса недовольна трудностями, она все-таки чувствует, что мы творим что-то новое». Здесь фактически признано, что творцом перемен является НЕ МАССА.
Доходчиво разъясняет Каганович и следующий принцип: всякий несогласный должен быть устранен. «Завод можно поставить так-то, и если вы этого не понимаете, то вы либо вредители, либо дураки. Если вы вредители, то мы найдем вам место, а если дураки, то мы вас просто выбросим, хотя бы вы были и коммунистическими дураками — и такие бывают».
В заключение Каганович вновь напомнил о борьбе с правым уклоном: «Нужно, чтобы профсоюзы эту борьбу продолжали систематически, не думая — ну что же, сейчас все кончилось, раз уж заявление подали, раз уж ошибки свои признали. Сейчас уж, значит, нет правого уклона… Правый уклон остался, он жив, он не может не быть, он не может не жить… Сегодня мы одного приводим в „христианскую веру“ — завтра появляется другой… мы вступили в такой период развития, когда мы не живем, а насмерть боремся с классовыми врагами…»
В следующем месяце, в самом конце 1929 года, был отпразднован юбилей Сталина. Демьян Бедный, именовавшийся тогда «великим пролетарским поэтом», опубликовал в связи с этим любопытное стихотворение. Несколькими годами ранее или несколькими годами позднее стихи по такому случаю были бы совсем другими.
Вдруг из «Правды» резко-звонная
Трескотня телефонная:
«Демьян!» — «Я не слышу! Оглох!» —
«Брось шутить!» — «Ну, не буду!» —
«В редакции переполох:
Телеграмм — груда на груду…
Вся редакция ими завалена —
По случаю полустолетия Сталина!
Пусть там Сталин как хочет —
Сердится, грохочет,
Но „Правда“ не может больше молчать.
Пиши о Сталине безотлагательно,
Сталинский номер сдается в печать
Двадцатого декабря обязательно!..»
И действительно, 21 декабря большая часть 8-страничного номера «Правды» была посвящена 50-летию Сталина. Ничего подобного до того дня никогда еще не бывало. То был новый шаг к грядущему — уже близкому — культу. Среди многих статей о Сталине (Куйбышева, Калинина и пр.) выделялись и были гвоздем номера две — статья Ворошилова «Сталин и Красная Армия» и Кагановича «Сталин и партия». Как известно, с партийной точки зрения у Сталина бывали в прошлом ошибки, бывали и расхождения с Лениным, и это для очень многих не было секретом. Каганович в своей статье отутюжил биографию Сталина до идеально гладкого облика: «Самой замечательной и характерной чертой т. Сталина является именно то, что он на протяжении всей своей партийно-политической деятельности не отходил от Ленина, не колебался ни вправо, ни влево, а твердо и неуклонно проводил большевистскую выдержанную политику, начиная с глубокого подполья и кончая всем периодом после завоевания власти». В данном случае Каганович сыграл ту роль, которую он часто и охотно брал на себя и в дальнейшем: он произнес и сделал официально установленным то, что хотелось бы, но было неудобно произнести от первого лица самому Сталину.
Работа по трансформации образа Сталина была на этом этапе составной частью более широкого идеологического процесса, мыслившегося как «наступление пролетариата на идеологическом фронте». Как представляется, функции текущего управления этим «наступлением» выполнял именно Каганович. О том, как виделась продолжительная акция, дает представление передовая статья одного из политико-литературных журналов: «Своеобразие теперешнего периода состоит в том, что успехи социалистического наступления на всех фронтах, в том числе на идеологическом фронте, ВПЛОТНУЮ поставили пролетариат перед задачей завоевания гегемонии во всех идеологических областях… Гегемония диалектического материализма во всех идеологических областях стучится в двери, становится ПЕРВООЧЕРЕДНОЙ И БЛИЖАЙШЕЙ ЗАДАЧЕЙ рабочего класса на идеологическом фронте… Одной из форм последнего сопротивления теснимой пролетариатом буржуазной реакции является ИДЕЙНАЯ МАСКИРОВКА… Пролетариат должен усилить свое наступление на все и всяческие виды идейной маскировки буржуазной реакции, на все лжемарксистские извращающие марксизм теории»[94]. Дальнейшее развитие событий показало: это были не пустые слова. Установка на «идеологическое наступление» воплощалась в конкретных акциях и сломала многие человеческие судьбы, научные, художественные и литературные школы и течения.
В начале 1930 года Лазарь Каганович стал первым секретарем Московского городского и областного комитетов партии, а также полноправным членом политбюро ЦК ВКП(б).
Летом 1930 года перед XVI съездом партии в Москве происходили районные партийные конференции. На Бауманской конференции выступала вдова В. И. Ленина — Н. К. Крупская, не раз выступавшая в 20-е годы на стороне оппозиции. Она подвергла критике методы сталинской коллективизации, заявив, что эта коллективизация не имеет ничего общего с ленинским кооперативным планом. Крупская обвиняла ЦК партии в незнании настроений крестьянства и в отказе советоваться с народом. «Незачем валить на местные органы, — заявила Крупская, — те ошибки, которые были допущены самим ЦК».
Это было прямое возражение статье Сталина «Головокружение от успехов», в которой местные власти с раздражением обвинялись в «перегибах», допущенных ими при осуществлении якобы безупречного замысла коллективизации.
Когда Крупская еще произносила свою речь, руководители райкома дали знать об этом Кагановичу, и он немедленно выехал на конференцию. Поднявшись после нее на трибуну, Каганович подверг ее речь грубому разносу. Отвергая ее критику по существу, Каганович заявил также, что она, как член ЦК, не имела права выносить свои критические замечания на трибуну районной партийной конференции. «Пусть не думает Н. К. Крупская, — заявил Каганович, — что если она была женой Ленина, то она обладает монополией на ленинизм»[95].
Последние слабые отголоски открытых дискуссий в партии затихали. Высказывание неортодоксальных мнений (или хотя бы сомнений) вскоре должно было окончательно замкнуться на доверительных разговорах близких людей.
Первая половина 30-х годов — время наибольшей власти Кагановича. Интересно, что в 1930 году он еще носил небольшую аккуратную бородку, подобно Ленину, Троцкому, Калинину, Каменеву, Рыкову, Бухарину, Дзержинскому и многим другим видным большевикам. Но вскоре Каганович оставил одни усы, попав тем самым по своему внешнему облику в другой ряд: Сталин, Молотов, Орджоникидзе, Ворошилов, Шверник, Микоян… В сталинском политбюро со временем остались люди низкорослые, под стать вождю. Каганович был исключением — высокого роста, тяжелый, с большими руками и толстыми пальцами. И взгляд у него был невероятно тяжелый, проницательный, бычий. Большие вытаращенные глаза, если он всматривался в лицо человеку, становились еще больше. Первенство Сталина в 1930 году было уже несомненным, но абсолютной властью он еще не обладал, а начинавшийся культ его личности лишь немного «превышал отметку», обычную для довольно многих руководителей 20-х годов. Газеты тоже пока еще позволяли себе опасные шалости. Так, в «Известиях» от 7 марта 1930 года можно было прочесть поразительный заголовок: «Сталинщина не выполняет своих обязательств». Под ним было помещено совершенно безобидное сообщение из города Сталино (ныне Донецк) о том, что в Сталинской области плохо идет работа по ликвидации безграмотности.
В высшем партийном руководстве также еще случались разногласия. Хотя «правые» лидеры — Бухарин, Томский и Рыков были уже выведены из политбюро, этот орган не был еще полностью послушен воле Сталина. По ряду вопросов Киров, Орджоникидзе, Рудзутак, Калинин, Куйбышев иногда возражали Сталину. Но Каганович всегда голосовал на стороне последнего.
В 1930 году, после внезапного появления статьи Сталина «Головокружение от успехов», внутренняя политика на какое-то время смягчилась. Деревня вздохнула свободнее. Люди почувствовали послабление, и в течение нескольких недель многие крестьяне вышли из колхозов. Тогда из центра на места выехали руководители высшего уровня с задачей: положить конец саботажу колхозного дела. Начиналась новая волна репрессий на селе. Каганович отправился в Воронеж, знакомый ему по Гражданской войне.
Молодой летчик Иосиф Ханнович Явно служил в то время под Воронежом. Как-то под утро, после ночных полетов, он пешком возвращался домой с аэродрома. Светало. Пешехода догнал длиннейший обоз телег, прикрытых рогожами. Мрачные возчики молчали, на летчика не глядели. Когда последняя телега ушла вперед, стало видно, что обоз оставляет за собой на дороге полосу крови. В последующие дни, после осторожных расспросов, И. Явно узнал, что под рогожами лежали мертвые крестьяне, расстрелянные по приказу Кагановича за отказ возвращаться в колхоз.
В эти месяцы Лазаря заметили за рубежом. О нем стала упоминать иностранная пресса.
В 1930 году какому-нибудь не знакомому с жизнью СССР новоприбывшему политическому наблюдателю должно бы было, вероятно, показаться, что Каганович — человек № 2 в партии и государстве; при том, что никому в Союзе это, наверное, пока не приходило в голову. Своеобразие положения Кагановича заключалось в том, что он все еще был сравнительно новым человеком в Москве, его имя до сих пор никогда еще не звучало на всю страну, и всерьез воспринимать его как выдающегося лидера было невозможно. Используя его в качестве противовеса другим, не столь покорным деятелям, Сталин мог до поры не опасаться, что верный соратник захочет стать великим вождем. Поэтому активность Кагановича не ограничивалась, и его выступления звучали чаще и были больше по объему, чем 4–5 лет спустя, когда его влияние действительно достигло апогея. На XVI съезде партии в июне 1930 года Каганович выступил с большим докладом, не уступавшим по объему докладу Сталина. Обсуждение двух докладов шло на съезде параллельно, благодаря чему словосочетание «Сталин и Каганович» примелькалось и впервые сделалось привычным.
Трудно сейчас осознать, что Кагановичу в пору его возвышения было всего 37 лет. Даже в обновленном сталинском политбюро он был самым молодым. Это также делало его временно неопасным для Сталина. Не укладывается в голове, что многие из тех, кому пришлось публично восхвалять «мудрость нашего Лазаря Моисеевича» и с замиранием сердца выслушивать его указания и разносы, по возрасту годились ему в отцы. Тут проявился характер эпохи. Дело не только в том, что молодежь сыграла огромную роль в революции и Гражданской войне. В 20-е годы многим подсознательно казалось, что строить новое — означает делать все наоборот. В частности, ставились с ног на голову отношения между возрастами. Так, на XIII съезде партии Бухарин говорил: «После того как они (пионеры. — Авт.) несколько окрепли, они стали действовать по линии влияния на родителей, что чрезвычайно важно, потому что центр новой борьбы — это современная организация семьи. И здесь мы имеем детскую организацию, которая своими слабыми ручонками разрушает старые отношения в этой семейной организации, то есть ведет медленный подкоп под консервативную твердыню всех гнусностей старого режима… Таким образом, создается новый тип отношений»[96]. Раннее (даже по тем временам) возвышение Кагановича все же не было совершенно необычным, как это может показаться нам теперь.
О его деятельности, связанной с Москвой, ниже будет сказано в отдельной главе. Но и будучи первым секретарем московской парторганизации, Каганович, как член политбюро, занимался самыми разными делами, часто выезжал в различные области страны, участвовал в организации и осуществлении всевозможных государственных и партийных акций и кампаний.
Первой постоянной его заботой был «подъем авторитета» Сталина. Тут Каганович опережал свое время. В июне 1930 года на Московской областной партконференции он выступал трижды, гораздо чаще других цитируя Сталина и ссылаясь на вождя. Остальные почти не упоминали Сталина в выступлениях — в крайнем случае лишь как автора каких-либо статей и заявлений, не выражая никакого отношения к его личности. Но Каганович настойчиво повторял весьма положительные оценки деятельности генерального секретаря ЦК[97].
На XVI съезде партии он играл куда более значительную роль, чем на предыдущих, — не только на трибуне, но и за кулисами. Каганович неожиданно подошел к опальному Мартемьяну Рютину и предложил ему выступить по политическим вопросам, сказав при этом: «Мы решили выставить вашу кандидатуру в ЦК»[98]. Рютин расценил это как приглашение к публичному покаянию и, по его выражению, «увильнул от этого дела». Сделанное предложение звучало тем более неестественно, что за несколько месяцев до этого Рютин направил в политбюро записку с критикой методов коллективизации, вызвав неудовольствие Сталина и Кагановича.
Ревностно исполнял Каганович и обязанности идеологического полицейского. На съезде партии он атаковал выдающегося философа и ученого А. Ф. Лосева: «…Последняя книга этого реакционера и черносотенца под названием „Диалектика мифа“, разрешенная к печати Главлитом, является самой откровенной пропагандой классового врага»[99]. В результате тираж книги (всего 500 экземпляров) подвергся уничтожению — чудом уцелел, по-видимому, лишь один экземпляр; сам же «реакционер» был приговорен к 10 годам лишения свободы. Работа А. Ф. Лосева действительно не была ортодоксальной; показательно, однако, что Каганович не обратил внимания на прямые и аргументированные возражения официальной философской доктрине. Больше всего его разгневали ироничные пассажи автора, вроде следующего: «Говорили, идите к нам, у нас — полный реализм, живая жизнь; вместо ваших мечтаний откроем живые глаза и будем телесно ощущать все окружающее, весь подлинный реальный мир. И что же? Вот мы пришли, бросили „фантазии“ и „мечтания“, открыли глаза. Оказывается — полный обман и подлог. Оказывается: на горизонт не смотри, это — наша фантазия, на небо не смотри — никакого неба нет; границы мира не ищи — никакой границы тоже нет; глазам не верь, ушам не верь, осязанию не верь… Батюшки мои, куда же это мы попали? Какая нелегкая занесла нас в этот бедлам, где чудятся одни только пустые дыры и мертвые точки? Нет, дяденька, не обманешь. Ты, дяденька, хотел с меня шкуру спустить, а не реалистом меня сделать. Ты, дяденька, вор и разбойник». Неудивительно, что Каганович расценил такие интонации как проявление неслыханного нахальства, и в ряду прочих политических ругательств применил к философу и выражение «наглейший наш классовый враг».
Кампания травли А. Ф. Лосева была широкой. При обсуждении доклада Кагановича Киршон, говоря о «Диалектике мифа» как «оттенке философской мысли» заявил: «А я думаю, нам не мешает за подобные оттенки ставить к стенке. (Аплодисменты. Смех.)»[100].
Но не Лосев был в центре философских дискуссий 1930 года. Если он и ему подобные еще пока кое-где выступали, то это происходило скорее по недосмотру, и не ударить такого «высунувшегося» мог только ленивый. А на главном направлении шел горячий спор между близкими по духу философами. Молодые сталинисты — М. Б. Митин, В. Ф. Ральцевич, П. Ф. Юдин — обвиняли «философское руководство» во главе с А. М. Дебориным в признании общечеловеческих норм морали.
Всего двумя-тремя годами ранее сам Деборин в дискуссии с Л. И. Аксельродом заявлял: «Что полезного для класса, что соответствует его общим интересам, то нравственно; то, что вредно для общих интересов класса, то безнравственно. Как только вы попытаетесь построить НАДКЛАССОВУЮ этику, она по необходимости… лишается всякого содержания… бесклассовой или надклассовой морали вообще не существует».
При этом философ прежде всего доказывал несоответствие воззрений оппонента взглядам классиков марксизма: «Энгельсовская постановка вопроса логически исключает всякие „общеобязательные, объективные нравственные законы“… навязывая Энгельсу общеобязательные… нормы, Аксельрод просто клевещет на основоположника марксизма…»[101]
Теперь с ним воевали его же оружием: «ДЕБОРИН СЛЕПО ПОШЕЛ ЗА КАУТСКИМ, забыл, игнорировал или не понял Маркса, Энгельса и Ленина». По содержанию обвинения также остались прежними: «Деление нравственных явлений, предпринимаемое Каутским и вслед за ним тов. Дебориным, неправомерно и бессмысленно. Единственный „смысл“ или, лучше, УМЫСЕЛ в этом делении тот, чтобы таким путем оставить место неизменному нравственному закону»[102].
Обе стороны обращались с жалобными и обвинительными письмами к начальству. В науке такой метод полемики всегда был неприемлемым и бесперспективным (с точки зрения развития науки), но в эти годы он входил в привычку и многим начинал казаться чем-то естественным. Сталин предпочитал не вмешиваться в конфликт, роль главного арбитра исполнял Каганович, вставший на сторону «молодежи». В конце концов, под напором зловещих обвинений в «меньшевиствующем идеализме» Деборин и его сторонники капитулировали и перешли к публичным покаяниям. Осенью согласился еще раз отречься от своих взглядов и Бухарин. Год назад, в ноябре 1929 года, он уже объявлял о признании своих ошибок вместе с Рыковым и Томским. Повторно он выступал в одиночестве. Его открытое письмо в ЦК редактировал Каганович[103].
«Наступление на идеологическом фронте» разворачивалось все шире.
В апреле 1931 года Сталин впервые лично вмешался в дела исторических журналов, настояв на публикации одной из статей в «Историке-марксисте». 8 июня Емельян Ярославский, один из активных партийцев-историков, в письме Кагановичу предложил несколько вариантов редколлегий исторических журналов[104]. Однако кадровые перестановки последовали лишь в середине октября. При этом в ЦК ВКП(б) прозвучала критика в адрес журнала «Пролетарская революция». Редколлегия не почуяла опасности и отправила в ЦК недостаточно самокритичное письмо. Редакции тут же ответил сам Сталин, и этот ответ мгновенно превратили в политическое событие. Еще до публикации его (письма) оно стало обсуждаться на партийных собраниях. Корифей всех наук придрался к опубликованной в «Пролетарской революции» дискуссионной статье А. Г. Слуцкого об отношениях большевиков и немецких социал-демократов до революции. Обвинив историков в «троцкистской контрабанде», а редакцию — в «гнилом либерализме» (эти слова тотчас стали крылатыми), Сталин с гневом и раздражением подчеркивал ненужность дискуссий: «Вместо того, чтобы заклеймить этого новоявленного „историка“, как клеветника и фальсификатора, ввязываетесь с ним в дискуссию, даете ему трибуну… Вы намерены вновь втянуть людей в дискуссию по вопросам, являющимся аксиомами… Вы беретесь дискутировать против этой галиматьи, против этого жульнического крючкотворства… Разве не ясно и так, что разговорами о документах Слуцкий старается прикрыть убожество и фальшь своей так называемой установки?.. Допустим, что кроме уже известных документов будет найдена куча других документов… Значит ли это, что наличия только лишь бумажных документов достаточно для того, чтобы демонстрировать действительную революционность?.. Кто же, кроме архивных крыс, не понимает, что партии и лидеров надо проверять по их ДЕЛАМ прежде всего?.. Редакция совершила ошибку, допустив дискуссию с фальсификатором…»[105]
В первый момент выступление генсека вызвало недоумение. За ним еще не закрепился статус теоретика, и многие историки по традиции 20-х годов восприняли письмо Сталина просто как одно из выступлений в дискуссии. Не было ясно, отчего вдруг внимание вождя привлекла малоприметная статья по второстепенному вопросу. Но в ходе развернувшегося обсуждения письма началась «охота на ведьм», к названным Сталиным трем фамилиям прибавлялись все новые и новые. Впоследствии почти все подвергшиеся в те недели осуждению были арестованы. Сталин больше не включался в кампанию, ею теперь руководил Каганович.
На собрании, посвященном 10-летию Института красной профессуры, он как член президиума института сделал доклад «За большевистское изучение истории партии», тут же изданный отдельной брошюрой (и несколько раз переизданный). Докладчик нагнетал подозрительность: «…оппортунизм пытается поэтому пролезать сейчас в наши ряды, прикрываясь, примазываясь, прикрашиваясь, ползая на брюхе; пытается проникнуть в щели и в особенности — влезть через ворота истории нашей партии». Изучение документов было охарактеризовано как «формально-бюрократическое ковыряние в бумажках»[106].
Доклад был направлен прежде всего против «правых» (давно и многократно раскаявшихся), что обретало особое звучание в стенах института, в котором на протяжении 20-х годов большую роль играл Бухарин и где сложилась «бухаринская школа».
В январе 1932 года развитие темы было продолжено на Московской партконференции, где Каганович сказал: «В самое последнее время, как вы знаете, вскрыты серьезные извращения в освещении истории большевистской партии. Эти извращения прямым образом вели и ведут к ревизии основных вопросов ленинизма, к ревизии явно троцкистского характера»[107]. В очередной раз был проклят «гнилой либерализм» по отношению к инакомыслящим, мягкотелость и примиренчество.
Расширялся масштаб перетасовки кадров историков. В учреждениях царила напряженная атмосфера. К Кагановичу поступало все больше жалоб и контржалоб. На несколько месяцев прервалось издание исторических журналов, так как редколлегии не могли прийти к единому мнению о подготовленных к публикации материалах, не зная, как застраховаться от обвинений. Таким образом, зимой 1931/32 года история вслед за философией была заведена в тупик страха и боязни ответственности. На многие десятилетия вперед свободное и естественное развитие исторической науки стало невозможным.
В 1932 году Каганович был председателем комиссии, решавшей судьбу прекрасной пьесы Эрдмана «Самоубийца». На репетиции во МХАТе, когда герой пьесы Подсекальников в минуту самоубийства вдруг ощутил себя свободным и независимым и, пораженный, произнес: «На любом собрании, на любом, товарищи, могу председателю язык показать!», Каганович, Молотов и Жданов встали и ушли[108].
С той же жестокостью и убежденностью в своей правоте (а скорее — в своей силе и безнаказанности) действовал Каганович и по отношению к рабочим. Когда в том же 1932 году в Иваново-Вознесенске начались забастовки рабочих и работниц, вызванные тяжелым материальным положением, то именно Каганович руководил расправой с активистами этих забастовок. Досталось от Кагановича и местным руководителям, часть которых бойкотировала организованные тогда закрытые распределители для партийных работников, посылая своих жен и детей в общие очереди за продуктами.
Каганович расценил такое поведение как «антипартийный уклон».
Для выдвижения человека требовалось порой так же мало труда, как и для опалы. Как-то раз Лазарю понравилась статья в «Правде» — «О троцкистских контрабандистах», написанная молодым коммунистом И. П. Алексахиным. Он тут же позвонил в Бауманский райком партии: «Молодцы! Кто этот парень у вас — Алексахин! Привлекайте его к работе!» О дальнейшем рассказывает Алексахин: «Да, моя статья в „Правде“ была замечена. Каганович умел находить кадры и выдвигать их. Меня отозвали из института, при Бауманском райкоме создали журнал „Политработник“ (в других райкомах таких изданий не было) и поручили там работать. Мое имя стало постоянно появляться в печати. Пишущих людей тогда очень ценили…»[109] Несмотря на все это, в 1937 году Алексахин был арестован.
Одну из первых ролей играл Каганович в деле коллективизации. Однажды он так подвел ее итоги: «Мы… превратили наше сельское хозяйство в самое крупное сельское хозяйство в мире… Мы ликвидировали… обнищание деревни и подняли бедноту до уровня середняков… Мы… сделали значительный шаг вперед по превращению всех колхозников в зажиточных»[110]. Но он отнюдь не ограничивался жизнерадостными теоретическими выводами. Лазарь выезжал с чрезвычайными полномочиями на Украину, в Западную Сибирь, в Воронежскую и другие области. И всюду его приезд означал массовое применение насилия в отношении крестьянства, депортацию не только десятков тысяч семей «кулаков», но и многих тысяч семей так называемых «подкулачников», то есть всех, кто сопротивлялся коллективизации.
Особенно зловещую роль сыграл Каганович в хлебозаготовках зимы 1932/33 года.
Еще летом 1932 года обнаружилось, что важнейшие зерновые районы страны — Поволжье, Северный Кавказ и Украина, — видимо, не справятся с планом поставок хлеба. Около трети посевных площадей остались незасеянными из-за чрезмерных изъятий зерна в общегосударственный фонд. Колхозникам было нечего сеять и нечем питаться, к тому же пропали и всякие стимулы трудиться. 11–13 июня Матэ Залка, венгерский коммунист, участник Гражданской войны, работавший теперь в аппарате ЦК ВКП(б), записал в дневнике: «Признаки тяжелого заболевания налицо. Украина, несмотря на нормальный урожай, обречена на голод»[111].
Простые партийцы и беспартийные пытались достучаться до «вождей», посылая им отчаянные письма с описаниями сцен голодной смерти на улицах городов и сел и доказывая: не может быть, чтобы это и был социализм.
В июле Молотов и Каганович участвовали в III конференции КП(б) Украины, посвященной итогам хлебозаготовок предыдущей осени и зимы. К концу месяца стали повсеместными хищения зерна рядовыми колхозниками. Чтобы хоть как-то прокормить себя и детей, люди уносили немного зерна в карманах, в узелках; ночью стригли колоски на полях ножницами — таких при поимке называли «кулацкими парикмахерами». 7 августа последовал «Указ об охране общественной собственности», назначавший расстрел за малейшие хищения, и лишь при наличии смягчающих обстоятельств — лишение свободы не менее, чем на 10 лет. Действие Указа распространялось и на детей начиная с 12 лет.
В 20-х числах сентября Каганович вместе с Калининым и Орджоникидзе посетил Днепрогэс, а еще через месяц Сталин решил спасать нереальный план хлебозаготовок при помощи чрезвычайных мер и направил в хлебные районы три комиссии: на Украину — во главе с Молотовым, на Северный Кавказ — во главе с Кагановичем и на нижнюю Волгу — во главе с Постышевым. Из них лишь комиссия Постышева стремилась действовать на основе здравого смысла и несколько смягчила новый удар, наносимый крестьянству.
В комиссию Кагановича входили также Микоян, Шкирятов, Ягода, Гамарник, Косарев, Чернов и Юркин. Насколько велика еще путаница вокруг исторических фактов той поры, показывает публикация Владимира Левченко в «Литературной России», где утверждается, что данная комиссия выезжала на Кубань «для претворения в жизнь директивы Оргбюро ЦК РКП(б) от 29 января 1919 года, подписанной Я. М. Свердловым»[112]. Это, конечно, абсурдное утверждение.
4 ноября комиссия совместно с Северо-Кавказским крайкомом приняла постановление о хлебозаготовках: невыполнение заданий истолковывалось как кулацкое сопротивление и саботаж. Виновными в «злостном саботаже» решено было объявить целые станицы, к которым применялись следующие меры:
прекращение подвоза товаров, свертывание всех форм торговли с вывозом из магазинов всех товаров;
полный запрет торговли и колхозникам, и единоличникам;
досрочное взыскание кредитов и других финансовых обязательств;
чистка местного аппарата, в первую очередь райкомов партии;
аресты «организаторов» саботажа[113].
В тот же день, 4 ноября, первые три станицы — Ново-Рождественская, Медведковская и Темиргоевская — были занесены на «черную доску». В дальнейшем этот список постепенно пополнялся. 23 ноября по докладу Кагановича на Ростовском партактиве было принято новое постановление о хлебозаготовках[114].
Молотов, как и Каганович, не возвращался в Москву и стремился не отстать в хлебозаготовках. Печально знаменитым стал Ореховский район Днепропетровской области. Секретарь райкома В. П. Головин, уговаривая колхозников принять планы, говорил, что «РКП (райпарткому. — Авт.) известно, что планы нереальны, но план нужно принять, выполнить на 40–50 процентов, а там на нет и суда нет». Кто-то донес самому Сталину, что в Ореховском районе разрешили колхозам оставить себе посевной и страховой фонды. 7 декабря генсек разослал всем партийным органам циркуляр, объявлявший таких руководителей «обманщиками партии и жуликами, которые искусно проводят кулацкую политику под флагом своего „согласия“ с генеральной линией партии» и потребовал давать им от 5 до 10 лет тюремного заключения[115]. Вот что последовало за этим циркуляром на Северном Кавказе…
Василий Николаевич Щека, назначенный в феврале 1932 года руководителем Березанского зерносовхоза, в декабре был вызван в Ростов. В крайкоме партии происходило следующее:
«Собралось нас там немало — руководителей хозяйств разных рангов. Сидим в большой комнате. Тут же — вооруженная охрана. По одному вызывают в кабинет первого секретаря крайкома Шеболдаева. Некоторых людей после беседы сразу берут под стражу и куда-то уводят. На них лица нет. Да и мы в смятении. Что будет?
Назвали мою фамилию. Захожу в кабинет. За большим столом — Каганович, радом с ним — Шеболдаев.
— Расскажи о хлебозаготовках, — предложил Каганович.
— Туго дело идет, — ответил я.
— Знаем, что туго. Саботажников развелось… Когда закончишь? В семь дней управишься или нет?
— Я управлюсь, но…
— А без „но“? Мы дадим тебе две тысячи подвод.
— Смогу.
— Вот и действуй. Только учти: неделя сроку.
Я вышел в общую комнату. Охрана ко мне не подошла. Значит, мне поверили…
Что это была за хлебосдача!.. Дожди, грязь непролазная. Некоторые ездовые сваливают кукурузу в грязь и бегут вместе со своими подводами по домам. Выбираем из грязи початки, моем их в бочках. Прошло семь дней. У меня всего 10 процентов вывезенного зерна. Получаем телеграмму за подписью Кагановича: „На окончание сдачи зерна даю три дня“… Сдали мы еще 10 процентов зерна. Вскоре в райком партии приходит телеграмма Кагановича: „За саботаж хлебозаготовок директора Березанского зерносовхоза Аникина, его заместителей Щеку и Бухтиярова из партии исключить, отдать под суд“.
В тот же день приехал из райцентра прокурор. Нас арестовали и посадили в сельсовет под охраной милиционера…»[116]
Уже на следующий день состоялся суд, приговоривший В. Н. Щеку к 10 годам лишения свободы.
Была в ходу и такая, ныне труднопостижимая, формулировка осуждения руководителей как «дезертирство с низовой работы».
Всего на «черную доску» на Северном Кавказе было занесено 15 станиц. Три из них (Полтавская, Медведковская и Темиргоевская) были выселены на Север поголовно (45 тысяч человек), остальные — частично[117]. Что означала эта «частичность», еще предстоит выяснить историкам. Каганович несет всю ответственность за это зверство.
Опустевшие дома были заселены колхозниками из северных районов и красноармейцами. Станица Полтавская была переименована в Красноармейскую. Другая станица стала называться Ленинградской потому, что в ней поселились демобилизованные из Ленинградского военного округа.
10 декабря было принято постановление ЦК о крупномасштабной чистке партии[118]. Каганович стал председателем Центральной комиссии по проведению этой чистки. Таким образом, на Кубани параллельно с хлебозаготовками проходила как бы «эталонная» чистка. В печати назывались следующие касающиеся Кубани цифры: 1296 коммунистов проверено, 396 — исключено из партии (30 %). В действительности было исключено из партии 26 тысяч человек, то есть 45 процентов всех коммунистов Кубани[119].
Умерших от голода на Кубани хоронили в большие общие ямы, которые из протяжении многих недель не засыпали землей: каждая такая яма заполнялась постепенно, день за днем.
Встань, Ленин, подивися,
Как колхозы поднялися:
Хаты раком, гарбы боком,
Две кобылы с одним оком.
Такие частушки пели в станицах[120].
В конце 1932 года лично Сталину доложил о массовом голоде на Украине секретарь Харьковского обкома Р. Терехов. Сталин ответил ему: «Нам говорили, что вы, товарищ Терехов, хороший оратор, оказывается, вы хороший рассказчик — сочинили такую сказку о голоде, думали нас запугать, но не выйдет! Не лучше ли вам оставить посты секретаря обкома и ЦК КП(б)У и пойти работать в Союз писателей: будете сказки писать, а дураки будут читать»[121].
20 декабря Каганович перебрался с Кубани на Украину. На следующий день политбюро ЦК КП(б)У отправило телеграммы обкомам о «позорном» положении организаций с требованием «мобилизовать все силы для выполнения плана хлебозаготовок»[122]. 29 декабря украинское политбюро при участии Кагановича выработало директиву обкомам и райкомам: колхозам, не выполняющим планы хлебозаготовок, следовало сдать все имеющееся зерно, в том числе и так называемые семенные фонды[123]. На это давалось 5–6 дней, любая задержка заранее объявлялась саботажем.
Голод продолжался.
В селах и станицах нередки были случаи людоедства.
И спустя полвека можно было услышать в тех местах поговорку: «Каганович проехал — как Мамай прошел».
Миссия Кагановича была завершена. Новый год он встретил в Москве. Там на столах, за которыми он сидел, по-прежнему стояли деликатесы, и охранники изредка, в нарушение инструкции, позволяли поварам тайком взглянуть на «соратников», но ни в коем случае не на Самого.
2 января 1933 года в Кремль прибыла колонна из 25 первых легковых автомобилей Горьковского автозавода имени Молотова. В церемонии встречи и осмотра советских «фордов» участвовали Каганович, Орджоникидзе, Постышев и Енукидзе[124].
Но забота о сельском хозяйстве на этом отнюдь не кончилась.
Под траурную музыку сообщений с Запада — «Капитализм вступил в четвертую голодную зиму», «Всюду нужда и нищета», «Горькие признания банкротов», «Из бездны кризиса»[125] — Сталин 7 января 1933 года в праздничном тоне сообщил о досрочном выполнении невыполненной пятилетки. Это произошло на открывшемся в тот день совместном пленуме ЦК и ЦКК партии.
На пленуме с большими речами выступили Бухарин, Рыков и Томский. В них содержалось признание былых ошибок и вины перед партией, однако основное внимание бывшие «правые» уделили обсуждению наравне со всеми текущих партийных и государственных дел. В частности, все они довольно эмоционально поддержали политику ЦК в области сельского хозяйства.
Сталин выступил на пленуме и со вторым докладом — о работе в деревне.
Кроме Сталина с докладами выступили Молотов, Куйбышев и Каганович; причем доклад Кагановича в отличие от остальных не был опубликован. Он был посвящен созданию политотделов в совхозах и на машинно-тракторных станциях. Из резолюции пленума по докладу Кагановича Сталин собственноручно вычеркнул слова: «Пленум ЦК одобряет решения политбюро по разгрому кулацких организаций (Северный Кавказ, Украина) и принятые политбюро жесткие меры по отношению к лжекоммунистам с партбилетом в кармане»[126]. Иосиф Виссарионович не хотел брать на себя ответственность за массовое убийство посредством голода. Перед лицом будущих поколений «крайними» должны были оказаться Молотов и Каганович.
Резолюция по докладу Кагановича утверждала: «Борьба за дальнейший подъем сельского хозяйства и завершение его социалистического переустройства является в настоящее время важнейшей задачей партии»[127]. С тех пор на протяжении десятилетий этой задаче суждено было оставаться важнейшей, а подъему — «дальнейшим». Единственное препятствие, упоминаемое в резолюции, — жестокое сопротивление антисоветских элементов села (против такой логики выступил на пленуме Постышев). В связи с этими «элементами» многословная и вялая резолюция содержит одно поразительное заявление. Грубо говоря, авторы проболтались. Они вдруг заговорили о врагах с чувством признательности и одобрения!
«Что касается явлений вредительства и саботажа в колхозах и совхозах, то они должны сыграть в конце концов такую же благодатную (!) роль в деле организации новых большевистских кадров для колхозов и совхозов, какую сыграли вредительство и шахтинский процесс в области промышленности»[128]. После таких слов остается только заключить: если бы вредителей не было, их надо было бы придумать. Политически наивным резолюция разъясняет: «Шахтинский процесс послужил поворотным пунктом в деле усиления революционной бдительности коммунистов и организации красных специалистов в области промышленности. Нет оснований сомневаться в том, что явления вредительства и саботажа в некоторых колхозах и совхозах, проявившиеся в нынешнем году, послужат таким же поворотным пунктом в деле развертывания революционной бдительности наших сельских и районных коммунистов и подбора новых большевистских кадров для колхозов и совхозов».
17 января Киров в Ленинграде, а Каганович в Москве выступили на пленумах горкомов с докладами о завершившемся пленуме ЦК. Слова Кагановича: «На то мы и свершили Октябрьскую революцию, чтобы избавить крестьян от „идиотизма деревенской жизни“[129]», — звучат, как черный каламбур: именно в те дни и часы тысячи людей благодаря ему в мучениях избавлялись от идиотизма деревенской (и всякой другой) жизни на вечные времена.
Суть текущего момента Каганович видел вот в чем: «Кулак, как выразился тов. Сталин, „перешел от прямой атаки против колхозов к работе тихой сапой“. Кулак ведет главным образом борьбу с нами не столько вне колхозов, сколько внутри колхозов. Это тем более легче ему, что наши коммунисты в деревне, к сожалению, не поняли нового в деревне». Точно такая же схема рассуждений будет на устах у Сталина в 1937 году, только вместо слова «кулак» в ней слово «враги», а вместо «колхозов» — «партия».
«Политотделы в МТС и совхозах, — сказал далее Каганович, — должны быть в известной мере партийным глазом». В стремлении завинтить гайки организаторы коллективизации дошли до предела: всяких «глаз» у них в деревне было достаточно, и добавлять ко всем имеющимся политотделы было незачем. Отметим, что политотделы не организовывались в колхозах. Дело в том, что МТС и совхозы представлялись как бы троянскими конями пролетариата в мелкобуржуазной деревне. Сталин утверждал: колхозники — не единоличники, но сознание у них частнособственническое. И, например, не было термина «совхозник» по аналогии с «колхозником», но — «рабочий совхоза».
Каганович в официальных выступлениях охотно вспоминал поездку на Северный Кавказ и часто ссылался на этот опыт. 24 января было опубликовано постановление Совнаркома за подписью Сталина и Молотова о весеннем севе на Северном Кавказе: главной заботой оставалась борьба с вредительством и воровством.
15 февраля 1933 года в Москве открылся съезд колхозников-ударников. Стиль таких мероприятий всего за 3–5 лет резко изменился. Теперь они проводились гораздо реже, стали намного пышнее и бессодержательнее. Председательствовавший на первом заседании Каганович обратил внимание собравшихся на то, что до сих пор проводились съезды и слеты лишь ударников-рабочих. Раз теперь собрались ударники-колхозники — значит, колхозы идут в гору[130].
Выступление Кагановича на этом съезде дает хорошее представление о его ораторском стиле, поэтому стоит процитировать несколько характерных мест[131].
«Выполнив пятилетку в четыре года, мы, товарищи, к буденновской кавалерии прибавили еще „кавалерию“ техническую, „кавалерию“ летающую, ползающую, плавающую и ныряющую…
…Что это значит — пакт о ненападении?.. По-дипломатически это называется пакт, а по-простому можно бы сказать: не лезь на нашу землю, мы на твою не полезем; полезешь на нашу — по морде дадим. (Бурные аплодисменты.)
…Продуктов много, и конкуренция уменьшает прибыли капиталистов. Попы, которые служат помещикам и капиталистам, устраивают молебны, чтобы была засуха. Пожалуй, можно было бы им отправить для этих молебнов значительную часть наших безработных попов. (Смех, аплодисменты.) Они быстро приспособятся к американским капиталистам и молебны перестроят: вместо просьбы бога о дожде начнут просить бога о засухе. (Смех.)
…Ученые Америки бьются, бьются, а план у них не выходит. А у нашего вчерашнего единоличника Митюхи, сегодняшнего колхозника, план в колхозе выходит (смех)… вместо баланса он говорит „баланец“. (Смех.) И все-таки выходит у него план лучше, чем у американцев. (Аплодисменты.)
…Жалко, конечно, наше рабоче-крестьянское золото давать капиталистам! Но, покупая у них эти машины, мы знаем, что этими машинами мы перестроим нашу страну, потом перестроится и весь мир так, что, как писал Ленин, наступит время, когда из золота будем уборные строить (смех.)».
И, наконец, Кагановичем было произнесено и новое слово в марксистско-ленинской теории: «Пролетариат — руководитель крестьянства».
Тем временем на Кубань и Украину уже в этом месяце пришлось отправлять из госрезервов миллионы пудов зерна — семенного и продовольственного[132]. Такова была кровавая бестолковщина «хлебозаготовок». «В стране миллионы голодающих, — записал Мате Залка в дневник 6 марта. — Гадко коммунисту, который видит ошибки и не может об этом сказать»[133].
В начале марта прошел процесс над работниками Наркомзема и Наркомсовхозов, выходцами «не из тех слоев». 75 человек обвинялись во вредительстве «с целью подорвать материальное положение крестьянства и создать в стране состояние голода»[134]. При помощи такой формулировки факт голода и не признавался открыто, и в то же время получал объяснение. 35 человек были расстреляны, остальные получили различные сроки заключения. Нельзя назвать методы Сталина разнообразными: чтобы замаскировать одно убийство, он совершал другое.
Здесь уместно привести стихи Осипа Мандельштама, относящиеся к маю 1933 года:
Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле — такой же виноватый.
Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,
Такой же серенький, кусающийся дым…
…Природа своего не узнает лица,
А тени страшные — Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
Правда о коллективизации оставалась в СССР запретной вплоть до доклада Горбачева к 70-летию Октябрьской революции. Умолчания, подтасовка фактов и эмоциональный пропагандистский напор принесли свои плоды. Вологодский писатель Анатолий Ехалов описывает разговор в избе у старушки, перенесшей все испытания «единственно правильной политики» в деревне: «А вот, — показала она на портрет вождя всех народов, — Иосиф Виссарионович. Они со Владимиром-то Ильичем у Карса Марса обучались за границей. Их тамот-ко много училось, а вот на большое правление только эти двое и вышли. Уж ницево худова не про которова не скажу. Особенно Иосиф Виссарионович, представительный такой мушщина. Он умственно правил, безо всяких секлетарей да министров. Вот только Каганович ему помогал да Ворошилов. Всю-то жись с врагами боролся…»[135] Такие образы политических деятелей остались в памяти людей.
Но вернемся в 1933 год. Осенью Каганович повторил свои прошлогодние деяния, но не на Украине, а в Московской области. Прибыв в Ефремовский район, он потребовал от председателя РИКа Уткина выполнить план заготовок зерна и продовольствия в течение трех дней. На резонные возражения Уткина о том, что урожай определялся на корню, а в действительности собрано продукции вдвое меньше, Каганович ответил площадной бранью и обвинениями в «правом оппортунизме». Как ни старались уполномоченные МК, хотя они забрали у крестьян и колхозов даже продовольственное зерно, картошку и семена, план заготовок был выполнен по району на 68 процентов. После этого Уткин был исключен из партии. После такой «заготовительной» кампании почти половина населения района уехала, забив свои избы. В течение трех лет в район завозили зерно и картофель[136].
Добившись таких успехов, Каганович стал заведующим вновь созданного Сельскохозяйственного отдела ЦК партии. Он же был — по совместительству — и руководителем Транспортной комиссии ЦК. Когда Сталин уезжал в отпуск к Черному морю, именно Каганович оставался в Москве в качестве временного главы партийного руководства. Многие письма с мест в то время адресовались «товарищам И. В. Сталину и Л. М. Кагановичу».
Кагановичу приходилось решать и вопросы внешней политики. Как свидетельствует бывший сотрудник Наркомата иностранных дел СССР Е. А. Гнедин, основные внешнеполитические решения принимались не в Совнаркоме, а в политбюро. «В аппарате (НКИДа), — пишет Гнедин, — было известно, что существует комиссия политбюро по внешней политике с меняющимся составом. В первой половине 30-х годов мне случилось присутствовать на ночном заседании этой комиссии. Давались директивы относительно какой-то важной внешнеполитической передовой, которую мне предстояло писать для „Известий“. Был приглашен и главный редактор „Правды“ Мехлис. Сначала обсуждались другие вопросы. Решения принимали Молотов и Каганович; последний председательствовал. Докладывали зам. наркома Крестинский и Стомоняков; меня поразило, что эти два серьезных деятеля, знатоки обсуждавшихся вопросов, находились в положении просителей. Их просьбы (уже не доводы) безапелляционно удовлетворялись либо отклонялись. Но надо заметить, что Каганович не без иронии реагировал и на замечания Молотова»[137].
Впрочем, участие Кагановича во внешних делах государства и партии было лишь эпизодическим. В работе Коминтерна, он, по-видимому, не участвовал совершенно.
Правда, 9 ноября 1933 года Каганович выступал от ВКП(б) на похоронах японского коммуниста Сен-Катаямы, происходивших на Красной площади при большом стечении народа. Кроме него выступали Вильгельм Пик, Окано и Ван Мин. «Японский рабочий класс и все трудящиеся, — заявил Каганович, — должны вести лишь одну войну, и эта война — против помещиков и буржуазии своей страны»[138].
В конце этого месяца Кагановичу исполнилось 40 лет. Но ни одна газета не обмолвилась об этом ни единым словом. Видимо, молодость столь влиятельного лица решили не афишировать. Как мы убедимся ниже, Кагановичу как-то не везло с юбилеями. Ни разу в жизни ему не довелось отметить день рождения с такими почестями, каких удостаивались по случаю круглых дат Сталин, Молотов, Калинин, Ворошилов, Хрущев или Брежнев.
Приближался XVII съезд партии. В парторганизациях изучали тезисы докладов Молотова и Куйбышева о второй пятилетке и Кагановича — по оргвопросам. На предсъездовской партконференции в Ленинграде писатель Юрий Либединский говорил: «Ленин и Сталин — какая громадная тема… Какие силы нужны для того, чтобы подойти к изображению таких характеров, чтобы изобразить таких людей как Ленин, Сталин, Киров, Каганович, этих гениальных людей нашей партии»[139]. О выборах на съезде центральных органов партии рассказывает Хрущев: «Перед голосованием Каганович инструктировал нас, молодых. Он доверительно, чтобы никто не знал, рекомендовал вычеркнуть из списка тех или иных кандидатов, в частности Ворошилова и Молотова. Мотивировал тем, что заботится, как бы Сталин не получил меньше голосов, чем Ворошилов, Молотов и другие члены политбюро. Говорилось, что все это делается из высших соображений политики, и мы относились с пониманием…»[140]
Каганович, как председатель оргкомитета по проведению XVII съезда, организовал фальсификацию результатов тайного голосования, уничтожив около 300 бюллетеней, в которых была вычеркнута фамилия Сталина.
В дальнейшем большинство делегатов этого съезда и большая часть избранного на съезде ЦК партии подверглись репрессиям вместе со своими родственниками и детьми. Важным нововведением стала на этом съезде замена Центральной контрольной комиссии (ЦКК) партии на Комиссию партийного контроля, которая, в отличие от ЦКК, обязана была подчиняться Центральному комитету. Это был еще один большой шаг к окончательному выводу руководства партии из-под контроля нижестоящих организаций и рядовых партийцев. Теперь на действия ЦК даже теоретически можно было бы пожаловаться лишь самому же ЦК. Во главе новообразованной КПК стал Каганович.
По окончании съезда были предприняты меры по усилению контроля над Украиной. Вторым секретарем ЦК КП(б)У стал Постышев, заместителем Чубаря — Любченко. Новички вели себя напористо, оттесняя первых руководителей от реального руководства. Съездил в Харьков и Каганович. Он выступил на собрании в оперном театре с политическими обвинениями в адрес Скрыпника, также занимавшего не последнее место в правительстве Украины. Вскоре Микола Скрыпник застрелился. Это был старый член партии, имевший неосторожность спорить со Сталиным еще в 1917 году.
В середине 30-х годов отделом науки в Московском горкоме партии некоторое время заведовал А. Кольман. В своих воспоминаниях об этом периоде жизни он писал: «Из секретарей нашим отделом руководил Каганович, а потом Хрущев, и поэтому я, имея возможность еженедельно докладывать им, ближе узнал их, не говоря уже о том, что я наблюдал их поведение на заседаниях секретариата и бюро ЦК, как и на многочисленных совещаниях. Я помню их обоих очень хорошо. Оба они перекипали жизнерадостностью и энергией, эти два таких разных человека, которых тем не менее сближало многое. Особенно у Кагановича была прямо сверхчеловеческая работоспособность. Оба восполняли (не всегда удачно) пробелы в своем образовании и общекультурном развитии интуицией, импровизацией, смекалкой, большим природным дарованием. Каганович был склонен к систематичности, даже к теоретизированию, Хрущев же к практицизму, к техницизму…
…И оба они, Каганович и Хрущев, — тогда еще не успели испортиться властью, — были по-товарищески просты, доступны, особенно Никита Сергеевич, эта „русская душа нараспашку“, не стыдившийся учиться, спрашивать у меня, своего подчиненного, разъяснений непонятных ему научных премудростей. Но и Каганович, более сухой в обращении, был не крут, даже мягок, и уж, конечно, не позволял себе тех выходок, крика и мата, которые — по крайней мере такая о нем пошла дурная слава — он в подражание Сталину приобрел впоследствии»[141].
А. Кольман в данном случае, несомненно, приукрашивает облик и образ Кагановича середины 30-х годов. Разумеется, Каганович совсем иначе вел себя с некоторыми ответственными работниками горкома и обкома партии, а тем более на заседаниях секретариата и Бюро ЦК, чем с работниками и организациями на более низком уровне.
В августе 1934 года многие члены ЦК ВКП(б) были вновь разосланы в разные концы страны для организации хлебозаготовок. И вновь Украине достался Каганович. Молотов на этот раз поехал в Западную Сибирь.
26 октября праздновалось 15-летие «освобождения Воронежа от белых банд»[142]. На проспекте Революции была устроена выставка. В центре ее на фоне большого красного полотнища висел портрет Кагановича, ниже был помещен текст его приказа об освобождении Воронежа. Совсем скоро подобные почести никому кроме Сталина оказываться не будут.
В конце ноября 1934 года, за несколько дней до убийства Кирова, Каганович на пленуме ЦК обосновывал ликвидацию политотделов в деревне — с той же уверенностью, с какой за полтора года до этого дня обосновывал обратное.
1 декабря было страшным ударом. Узнав об убийстве Кирова, Бухарин, побледнев, сказал: «Теперь Коба сделает с нами все, что захочет». Рыков, которого эта весть застала на спектакле в филиале МХАТа, обреченно произнес: «Это сигнал к развязыванию террора». О «средневековых мыслях», ощущении резкой перемены всей жизни, предчувствии нависшей впереди опасности вспоминали впоследствии Вера Панова и Константин Симонов. О реакции Кагановича на это событие оставил свидетельство Хрущев: «Вечером телефонный звонок. Каганович говорит: „Я звоню из Политбюро, прошу вас, срочно приезжайте сюда“. Приезжаю в Кремль, захожу в зал. Каганович меня встречает. Страшный вид у него, какой-то настораживающий: „Несчастье. Кирова убили в Ленинграде…“ Каганович был потрясен и, по моему, даже напуган»[143].
В Колонном зале в Москве Каганович стоял у гроба Кирова вдвоем со Сталиным. Звезда его была в зените…
Каганович — исключительно удобная мишень, если постигать историю «методом поиска врагов». Его участие в разрушении старой Москвы — особенно выигрышная тема. Дело в том, что, как поросенок любит, чтобы его жарили целиком, враг «любит», чтобы его можно было легко отличить от прочих граждан. Для этого нужен какой-то «признак врага» — не обязательно справедливый, но обязательно четкий и недвусмысленный. Так, в 20-е годы случалось, что из комсомола исключали за применение одеколона (не вовнутрь, а снаружи), и в этом не было какой-то особой глупости: просто в обстановке Гражданской войны классового врага часто приходилось различать буквально с первого взгляда, и впоследствии, при встрече с надушенной комсомолкой (или комсомольцем) срабатывал условный рефлекс.
Самый простой и удобный признак врага — национальность. Каганович долгие годы был единственным евреем в политбюро. И ни один из постов, которые он занимал на протяжении своей политической карьеры, не представляет сторонникам версии жидомасонского заговора таких идеологических возможностей, как факт пребывания Кагановича на посту первого секретаря МГК ВКП(б). Трагедия исчезновения красивейшего русского города, растянувшегося на десятилетия, непоправимая и очень сложная, упаковывается иногда в одну фразу: «Каганович разрушил Москву».
Но, во-первых, деятельность Кагановича, как будет показано ниже, не исчерпывалась одним только разрушением; во-вторых, до и после Кагановича Москва понесла намного больше невозвратных потерь, чем за пять лет его руководства; в-третьих, для осуществления разрушений в обществе должна сложиться (и сложилась) благоприятствовавшая им психологическая ситуация; и, наконец, возложение на Кагановича всей ответственности за происшедшее с Москвой — сталинская традиция.
«Огромна роль в строительстве новой Москвы Лазаря Моисеевича Кагановича. Лазарь Моисеевич каждодневным своим участием и руководством в создании генплана совершенно справедливо заслужил звание главного и первого архитектора Москвы», — писал секретарь Союза советских архитекторов К. С. Алабян в 1935 году[144]. Эти слова близки к истине. Небольшое упрощение, таящееся в них, мало заметно.
Свою практическую деятельность в Москве Каганович начал в обычном для него духе: в сентябре — ноябре 1930 года в областном коммунальном хозяйстве, в сельскохозяйственных и других организациях были «раскрыты» контрреволюционные заговоры[145].
К 1930 году население Москвы выросло, в сравнении с довоенным, более чем на миллион человек. «За годы революции», как тогда выражались, переселилось в новые дома около 500 тысяч человек[146]. Жилищный кризис становился реальностью. Естественный прирост населения в Москве был втрое выше, чем в Лондоне[147]. К нему добавлялась волна переселенцев из деревни. Уже существовали поселки Сокол и Дукстрой, осуществлялось строительство 3—5-этажных жилых домов по типовым секциям, причем на Шаболовке был построен экспериментальный комплекс — попытка совместить дешевизну строительства с художественной выразительностью[148]. При строительстве Всесоюзного электротехнического института в Лефортове впервые были использованы горизонтальные окна, плоская крыша, поперечные несущие стены[149]. Уже были построены три знаменитых клуба архитектора К. С. Мельникова, стадион «Динамо», Центральный телеграф, здание газеты «Известия», Планетарий, Мавзолей В. И. Ленина[150]. Среди архитекторов шли горячие дискуссии о путях развития городов.
Трамвай перевозил 90 процентов пассажиров. Автобусов в Москве насчитывалось менее двухсот, их маршруты соединяли город с пригородами, где не было трамвайных рельсов. Троллейбусов не было, 90 процентов площади улиц составляли булыжные мостовые[151]. Больше половины домов были одноэтажными, среди них очень много деревянных. В некоторых частях города не было канализации и водопровода. Но и там, где водопровод был, летом, когда потребности города в воде возрастают, на третьих и четвертых этажах домов воды нередко не было. Отапливалась Москва в основном дровами и донецким углем[152].
Архитектурными памятниками официально были признаны лишь 216 зданий, но и этот список на союзном уровне не был никем утвержден[153]. Еще с 1918 года в городе сносили памятники, срывали иконы с башен Кремля и соборов[154]. В 20-е годы продолжался снос церквей (например, на Мясницкой) и разгром монастырей (в их числе — Данилов монастырь). В 1927 году были снесены Красные ворота.
Могущественные предприятия и организации, размещавшиеся в Москве, вели несогласованную, хаотичную застройку. До 1930 года на планировку Москвы тратилось 50 тысяч рублей; на планировку Харькова — 100 тысяч, Ленинграда — 130 тысяч[155].
К многочисленным разрушениям 20-х годов Каганович не имел, да и не мог иметь никакого отношения. Однако он сам нередко подчеркивал малоценность, никчемность старой Москвы: «…пролетариату в наследство осталась весьма запутанная система лабиринтов, закоулков, тупичков, переулков старой купеческо-помещичьей Москвы… плохонькие, старенькие строения загромождают лучшие места нашего города»[156]. Признание хоть какой-то ценности, хоть какой-то части архитектурного наследства Москвы полностью отсутствует в речах и докладах Кагановича.
В свое время А. В. Луначарский возражал против сноса древних Иверских ворот с часовней, располагавшихся при входе на Красную площадь у Исторического музея. Там же предполагалось снести церковь на углу Никольской улицы. А. В. Луначарского поддерживали ведущие архитекторы. Каганович, подводя итог обсуждению, безапелляционно сказал: «А моя эстетика требует, чтобы колонны демонстрантов шести районов Москвы одновременно вливались на Красную площадь».
Замахнулись и на храм Василия Блаженного. Помешал архитектор, реставратор и историк П. Д. Барановский. Он добился встречи с Кагановичем и решительно выступил в защиту замечательного храма. Увидев, что Кагановича не убедили его доводы, Барановский отправил резкую телеграмму Сталину. Храм Василия Блаженного удалось отстоять, но Барановскому пришлось явно не без «помощи» Кагановича пробыть несколько лет в ссылке. Его жена рассказывала: «Петр Дмитриевич одно только и успел спросить у меня на свидании перед отправкой: „Снесли?“ Я плачу, а сама головой киваю: „Целый!“[157]»
Как видим, в этих случаях Каганович сам принимал варварское решение и категорически настаивал на его исполнении. В других случаях (и это как правило) его роль и долю ответственности невозможно установить точно. Видимо, многие «белые пятна» останутся белыми, несмотря на усилия историков; и в этом есть своя мрачная логика: преступления — и малые и большие — всегда совершаются подальше от людских глаз, и дефицит сведений у историков сам по себе дает почувствовать дух эпохи: «Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны» (О. Э. Мандельштам). Но — возвращаясь к Кагановичу — даже если инициатива уничтожения была не его (пример — храм Христа Спасителя), от него исходило отнюдь не молчаливое согласие.
Да и Сталин, позволивший Василию Блаженному остаться в живых, сделал это отнюдь не из любви к старине: «Как-то Хрущев доложил Сталину о протестах по поводу сноса старинных зданий. Сталин задумался, а потом ответил: „А вы взрывайте ночью“[158].
В начале связанной с Москвой деятельности Кагановича, в декабре 1930 года, по его инициативе и с одобрения Сталина была произведена административная реорганизация: вместо шести районов стало десять, было закрыто управление коммунального хозяйства и появились тресты при Моссовете: Трамвайный, Мосавтотранс, Гордоротдел и другие[159]. Вместо Мослеспрома, заготовлявшего дрова для всего города, стали выделять лесные участки районам, которые сами должны были себя обеспечить[160].
В эти месяцы впервые был поднят вопрос о новом Генеральном плане для Москвы — пока еще не на трибунах, а в кабинетах. Сам Каганович так описывал это: „Началось с того, что в связи с некоторыми заминками в снабжении населения топливом и водой на политбюро товарищем Сталиным был поставлен вопрос об обеспечении населения топливом, водой, о жилищном хозяйстве и о плохом состоянии мостовой на Арбатской площади. По мере рассмотрения этих вопросов товарищ Сталин все расширял и расширял рамки обсуждения до вопроса о Генеральном плане перестройки города Москвы… выросли вопросы о канале Москва — Волга, строительстве водопроводных станций, обводнении реки Яузы, постройке новых мостов, сооружении метро, сносе Китайгородской стены…“[161]
Обращает на себя внимание странное соседство в предложениях товарища Сталина — в ряд общегородских проблем (вода, топливо и т. д.) почему-то попала разъезженная арбатская мостовая. Если вспомнить, что Сталин ездил в Кремль через Арбат, можно предположить, что Генплан начался с какой-нибудь дорожной выбоины, на которой в одно прекрасное утро слегка подбросило пассажира правительственной автомашины…
В июне 1931 года на пленуме ЦК Каганович сделал доклад, сыгравший, по-видимому, ключевую роль в судьбе Москвы и советской архитектуры в целом[162]. В нем говорилось о строительстве метро и о составлении Генерального плана реконструкции Москвы, о канале Москва — Волга. Предполагалось сделать Москву „лабораторией“ строительства и „образцовым“ городом — эта идея впоследствии оказалась удивительно живучей. 40 лет спустя лозунг „Превратим Москву в образцовый коммунистический город“ произнес с трибуны сам Брежнев, и в течение нескольких лет слова эти не сходили с плакатов и газетных полос.
А пока, в 30-е годы, только начали утверждать, что законы роста городов для нас не писаны — Каганович даже применил термин „социалистический тип роста столицы“. Он считал реальным равномерно распределять население по площади города и столь же равномерно „растить“ город по всей территории страны, равномерно распределяя промышленность. Было провозглашено решение не строить новых заводов в Москве и Ленинграде — оно осталось на бумаге.
Двумя фразами было покончено с целым направлением архитектурной мысли — „дезурбанистами“: „Болтовня об отмирании, разукрупнении и самоликвидации городов — нелепость. Больше того — она политически вредна“. Развитие города мыслилось как развитие прежде всего городского хозяйства — механизма, в котором житель будет винтиком, как и в сталинском государстве в целом. Лишь в самом конце раздела „жилищное хозяйство“ Каганович сказал пару слов об эстетической стороне дела: „Точно так же мы должны поставить перед собой задачу наилучшей планировки города, выпрямления улиц, а также архитектурного оформления города, в целях придания ему должной красоты“. Примитивное понятие „оформление“ Каганович применял очень часто. Говоря об „оформлении“ всех городов СССР, он смог додуматься лишь до того, что улицы должны быть „ровными“ и „широкими“, а дома в центре — „большими“. Но зато он многословно опровергал идеи вроде массовой ликвидации индивидуальных кухонь, и „никаких комнат для общего пользования мужа и жены“.
Но кроме слишком бедных и грубых архитектурных концепций пленум наметил много полезных практических работ, о которых будет сказано ниже.
В тот год на улице Фрунзе была снесена Знаменская церковь, впервые упоминавшаяся в 1600 году. По имени этой церкви улица до 1925 года называлась Знаменка. 30 августа закрыта церковь на Вознесенской улице (у Никитских ворот), в которой ровно за 100 лет перед этим венчался Пушкин (здание церкви сильно пострадало, но уцелело и впоследствии, в 70-е годы, было отреставрировано).
В том же 1931 году было заасфальтировано Можайское шоссе. Впервые Москву асфальтировали не иностранные фирмы (американские и немецкие), а дорожный отдел Моссовета[163].
Началось строительство метрополитена. О некоторых первых трудностях свидетельствовал впоследствии сам Каганович: „Подавляющая часть набранных рабочих совершенно не была знакома не только со строительством метро (никто из нас, понятно, не имел ранее опыта подобного строительства), но и с теми отраслями земляных, бетонных, арматурных и прочих работ, на которые они были поставлены“[164].
В 1932 году при Моссовете было создано Архитектурнопланировочное управление (АПУ); в конце мая в него был передан для согласования новый список московских памятников архитектуры, опять вдвое „похудевший“: из 216 зданий, перечисленных в 1928 году, в нем осталось 104[165].
В 1932 году в Кремле завершен снос монастырей — Вознесенского и Чудова (XIV век), Николаевского дворца и старейшего в Москве строения — храма Спаса на Бору (XII век). Кроме того, на улице Фрунзе снесена церковь Святого Николая Чудотворца, построенная в 1682 году „по прошению стремянного полка стрельцов“.
На совещании архитекторов-коммунистов Каганович произнес несколько фраз, звучащих ныне как саморазоблачение: „…ведь характерно, что не обходится дело ни с одной завалящей церквушкой, чтобы не был написан протест по этому поводу“. Уже из этих слов ясно, что московская интеллигенция сделала все от нее зависящее, чтобы остановить разрушения. Но какой вывод следует из этих многочисленных протестов? Тот же самый, какой Каганович делал всегда, при любых возражениях — вывод о враждебности оппонента: „Ясно, что эти протесты вызваны не заботой об охране памятников старины, а политическими мотивами — в попытках упрекнуть советскую власть в вандализме. А создают ли коммунисты-архитекторы атмосферу резкого отпора и общественного осуждения таким реакционным элементам архитектуры? Нет, сейчас не только не создают, но и потворствуют этим реакционерам…“[166]
Ведал Каганович, что творит. И предупреждений услышал достаточно.
Между тем объявленный в конце 1930 года конкурс на новый план реконструкции Москвы тихо, без некрологов скончался: не дожидаясь официального утверждения победителя, как и официального утверждения списка неприкосновенных памятников, АПУ приступило к осуществлению проекта В. Н. Семенова, ставшего главным архитектором Москвы. Началось осуществление с того, что в 1932–1933 годах при строительстве Дома Совета труда и обороны (ныне — здание Госплана) в Охотном ряду снесли церковь Параскевы Пятницы; в разгар очень тщательной, с большим искусством выполнявшейся под руководством П. Д. Барановского реставрации — снесли палаты В. Голицына (1687). Напротив, в Охотном ряду, стали строить гостиницу Моссовета (впоследствии гостиница „Москва“), начисто позабыв о принятом в 20-х годах по предложению С. М. Кирова решении построить на этом самом месте Дворец труда, на проект которого уже был проведен громкий международный конкурс. Почти все 104 еще оставшихся в официальном списке памятника попадали по проекту В. Н. Семенова в зону реконструкции[167].
Многие молодые руководители 20-х и 30-х годов проявили желание и способность осваивать новые для себя сферы деятельности. Каганович, не в пример им, не пытался расширить свой кругозор. Его суждения об архитектуре оставались столь же примитивными и самоуверенными.
Осенью 1933 года он говорил о строительстве Москвы так: „Построили мы много. Но среди многого хорошего настроили много неумелого, некрасивого. Некоторые считают, что упрощенное грубое оформление — это стиль пролетарской архитектуры. Нет уж, извините, пролетариат хочет не только иметь дома, не только удобно в них жить, но также иметь дома красивые. И он добьется того, чтобы его дома, его архитектура были более красивыми, чем в других городах Европы и Америки“[168]. Архитектура Азии и Африки, видимо, представлялась Кагановичу неконкурентоспособной.
В 1933 году было создано свыше 20 проектных и планировочных мастерских[169]. Какую роль в разработке нового Генплана играл лично Каганович, можно понять из похвального слова В. А. Дедёхина, начальника отдела проектирования Моссовета: „Я вспоминаю одно из многочисленных совещаний у Лазаря Моисеевича, посвященное реконструкции Москвы.
На этом совещании был создан ряд комиссий и подкомиссий. Мне пришлось работать председателем исторической подкомиссии. К работам в ней были привлечены виднейшие историки и архитекторы. Мы изучали и анализировали планировку Москвы, ее рост, развитие, начиная с XIV века…
Когда эта работа была проделана, нас опять собрал Лазарь Моисеевич, снова обсуждал вместе с нами все вопросы, говорил, что и как надо исправить. Его указания были так четки, замечания сделаны с таким знанием дела, что вызывали восторг у каждого из нас“[170].
Под „четкостью“ указаний, видимо, имеется в виду не их категоричность (что разумелось само собой), а предельная конкретность вплоть до мелочей. Это подтверждал архитектор Д. Ф. Фридман, с энтузиазмом отрекавшийся от творческой самостоятельности: „Лишь тогда, когда я впервые попал на заседание Моссовета, где Лазарь Моисеевич Каганович дал установки по реконструкции столицы, я увидел и почувствовал в конкретных и ясных образах, какой должна быть новая Москва.
Речь Лазаря Моисеевича была настолько конкретна и ясна, что после нее архитектору оставалось сделать лишь одно: поскорее взяться за карандаш“[171].
Важное свидетельство, не оставляющее сомнений в ответственности Кагановича за печальную судьбу Москвы, оставил руководитель 7-й архитектурно-планировочной мастерской Н. X. Поляков: „Архитектурно-планировочное решение центра, пожалуй, самая трудная из всех мыслимых задач планировки любого города, тем паче Москвы. ДО ПОЛУЧЕНИЯ УКАЗАНИЙ ТОВ. Л. М. КАГАНОВИЧА МЫ С ОПАСКОЙ ПОДХОДИЛИ К РЕШЕНИЮ ЦЕНТРА… Лазарь Моисеевич и тут разрешил все сомнения, развязал творческую инициативу архитекторов и планировщиков. По его предложению весь центр, то есть Китай-город, будет путем сноса всей мелкой застройки и озеленения превращен в огромный парк“[172].
Устная легенда рисует „конкретные указания“ Кагановича более простыми по форме и содержанию, чем их преподносят письменные свидетельства: он якобы вошел в комнату, когда архитекторы обсуждали Генплан, стоя над макетом центра; подошел, смахнул рукой со стола какие-то памятники и сказал: убирайте.
Одновременно вождь московских большевиков забраковал предложение архитекторов возвести на Красной площади, на месте ГУМа огромный небоскреб Наркомтяжпрома. Каганович „перенес“ высотное здание в Зарядье, на Варварку. Единожды принятое решение повлияло на судьбы нескольких поколений архитекторов: и после войны, и после смерти Сталина различные коллективы разрабатывали все новые и новые проекты высотных доминант, предназначавшихся на указанное место, пока наконец там не появилась гостиница „Россия“. Получается, что ее местоположение определил человек, к началу строительства давно уже отстраненный от руководства и исключенный из партии. В 70-е годы архитекторы и проектировщики продолжали также работать и над идеей прокладки четырех скоростных магистралей в обход центра города. А как этот замысел в свое время возник и утвердился, рассказал тот же Н. X. Поляков: „Первый этап нашей работы был посвящен проектированию обходных магистралей. Наша бригада разработала ряд эскизов и проектов, в отдельности неплохих, но в сумме своей в целом только усложнявших сеть улиц и схему движения. Мы сами не могли прийти к единому плану. Тогда Лазарь Моисеевич, тщательно ознакомившись с материалом, просто и ясно, наилучшим образом разрешил все наши сомнения“.
Решения июньского (1931) пленума ЦК были рассчитаны на три года, и действительно, Москва в это время быстро становилась качественно иным городом. К началу 1935 года, еще до постройки канала Москва — Волга, был реконструирован водопровод (в частности, построены Рублевская и Истринская плотины), благодаря чему подача воды в город удвоилась. Впервые появился водопровод в Кожухове, Ростокине, Кутузовской слободе, в Филях. Было проложено 59 километров канализационных труб и ликвидированы старые свалки в черте города: Калужская, Алексеевская, Сукино болото. Площадь асфальта выросла с 1928 года в семь раз и составила 25 процентов площади города, хотя мощение улиц брусчаткой и булыжником продолжалось. С улиц исчезли последние газовые и керосиновые фонари[173].
При Кагановиче был похоронен опыт 20-х годов (впрочем, небольшой и не особенно пышный) по борьбе с нищенством, бродяжничеством и проституцией. Начиная с 1926 года специальные комиссии пытались обеспечить взрослых беспризорников (преимущественно выходцев из деревни) хоть каким-то жильем и работой. В 1929–1930 годах в Москве открылись пункты социальной помощи — на Казанском вокзале, при женском ночлежном доме и в других местах. Примеру Москвы последовали еще 8 городов. Однако в дальнейшем решено было не помогать проституткам и нищим (среди которых было много инвалидов), но объявить их врагами. В конце 30-х годов было объявлено, что этих социальных язв в нашей стране больше нет[174]. Трудно установить, какую роль сыграл в бездумном откладывании этих проблем на будущее лично Каганович. Как и в ряде других случаев, можно лишь констатировать, что он мог сделать многое и не сделал ничего.
Положение с жильем обострялось, несмотря на рост строительства. В эти годы был преодолен сезонный характер строительства, в 4 раза выросла кирпичная промышленность Москвы. Однако уничтожилось много старого жилья, а вводившиеся ежегодно 500–700 тысяч квадратных метров жилой площади не могли компенсировать рост населения, составлявший в начале 30-х годов около 200 тысяч человек ежегодно.
Хотя Каганович и говорил о необходимости иметь в Москве не менее двух тысяч автобусов, в намеченный срок эта цифра достигнута не была: в 1934 году в Москве насчитывалось 422 автобуса. В ноябре 1933 года первые два московских троллейбуса были пущены по Ленинградскому шоссе от Тверской Заставы до Окружной железной дороги[175].
Той же осенью была решена судьба Сухаревой башни, замечательного памятника архитектуры Петровского времени, стоявшего на месте нынешней Колхозной площади. Вопрос о ее сносе как будто решили еще летом (таким образом от Сретенки на 1-ю Мещанскую открывалось уличное движение, которому башня препятствовала). Но несколько видных архитекторов написали письмо Сталину с предложением решить проблему движения без сноса башни. На время вопрос повис в воздухе. Затем из Сочи последовала телеграмма Кагановичу от Сталина и Ворошилова (многие важные решения Сталин оформлял именно такими телеграммами с юга в Москву за двумя подписями — Сталин и Жданов, Сталин и Молотов и т. д.):
„Мы изучили вопрос о Сухаревой башне и пришли к тому, что ее надо обязательно снести. Предлагаем снести Сухареву башню и расширить движение. Архитекторы, возражающие против сноса, слепы и бесперспективны. Сталин. Ворошилов“[176].
Через день — услужливый и циничный отклик Кагановича: „…я дал задание архитекторам представить проект ее перестройки (арки), чтобы облегчить движение. Я не обещал, что мы уже отказываемся от ломки, но сказал им, что это зависит от того, насколько их проект разрешит задачу движения. Теперь я бы просил разрешить мне немного выждать, чтобы получить от них проект. Так как он, конечно, не удовлетворит вас, то мы им объявим, что Сухареву башню ломаем. Если вы считаете, что не надо ждать, то я, конечно, организую это дело быстрее, то есть сейчас, не дожидаясь их проекта“.
Архитекторы еще трудятся в надежде спасти памятник, а все уже решено. Когда разборка башни началась, было отправлено новое отчаянное письмо Сталину, на которое тот спокойно ответил: „Лично считаю это решение правильным, полагая, что советские люди сумеют создать более величественные и достопамятные образцы архитектурного творчества, чем Сухарева башня“[177].
На этом примере хорошо видно, кто персонально несет наибольшую долю ответственности за разрушение архитектурных памятников Москвы.
Роль Кагановича в новом строительстве, осуществлявшемся в Москве в 30-е годы, исключительно велика. Приведем рецензию тех лет на новую книгу о Москве[178].
„Москва“ — так называется эта прекрасно изданная книга — документ о реконструкции старой, купеческой Москвы и сказочного превращения ее в молодую, жизнерадостную столицу социалистической родины… Не узнаешь старых мест, где лишь несколько лет назад бывал неоднократно… Там, где когда-то стоял Симонов монастырь, выросло красивое, монументальное здание Дворца культуры…
И красной нитью по всей книге проходит могучая личность нашего вождя товарища И. В. СТАЛИНА, гений его ума, вдохновляющий социалистическую реконструкцию нового города, и фигура его соратника, непосредственного организатора побед, руководителя московских большевиков Л. М. КАГАНОВИЧА.
Какой теплотой и любовью к уму великого человека, к его ученику и соратнику пронизаны строки всей книги…
Тов. Кагановича авторы книги именуют запросто Лазарем Моисеевичем. Именно так звали его тысячи строителей московского метро, так зовут пролетарии столицы, вкладывая в эти слова свое уважение к крупному организаторскому таланту, к пылкому темпераменту и пламенным речам этого большого человека…»
Далее в этой рецензии следуют, казалось бы, все такие же дежурно-проникновенные восторги, но сквозь них начинает проступать и угадываться реальный стиль Кагановича-руководителя.
…Для него не существует «мелочей». От разрешения сложнейших технических вопросов строительства метро, над которыми задумывались крупнейшие специалисты, до определения ширины Моховой улицы… Ничто не ускользает от взора и внимания Лазаря Моисеевича.
«Если бы меня спросили, кто является автором проектов реконструкции московских улиц, мостовых и набережных, то я с полной уверенностью заявил бы, что в основу каждой детали, вплоть до выбора цвета облицовки, ложатся четкие и бесспорные указания нашего любимого руководителя и организатора — Л. М. Кагановича», — пишет начальник городского дорожного отдела П. Сырых.
Как представляется, все это — не пустая лесть. Работавшие с Кагановичем вспоминают его как энергичного, работоспособного, дотошного руководителя, умелого организатора. Кроме того, данное свидетельство доказывает, что доля ответственности Кагановича за все, творившееся в Москве в 30-е годы, очень велика. А стиль его работы по-своему эффективен, но от совершенства далек, ибо нельзя объять необъятное. Если политический руководитель вникает во все «вплоть до цвета облицовки», то что же остается архитектору и зачем он, архитектор, нужен? В кого превращается художник, творец? Видимо, не случайно при Кагановиче прокатилась волна разоблачения «формалистов», «урбанистов», «дезурбанистов» — и архитектурные дискуссии, и конкурсы сменились диктатом и интригами.
Но закончим прерванную цитату: «…И с гордостью носят ударники метро почетный значок им. Кагановича, знак ударной работы по созданию лучшего в мире метро под руководством нашего железного народного комиссара».
Первый проект метрополитена в Москве был представлен Городской думе в августе 1902 года инженером П. И. Балинским. Единогласное решение думы и Московского митрополита: «Господину Балинскому в его домогательствах отказать». Объяснялась причина отказа: «Тоннели метрополитена в некоторых местах пройдут под храмами на расстоянии всего лишь 3 аршин, и святые храмы умаляются в своем благолепии»[179].
В 30-е годы «умаление благолепия» считалось, конечно, не минусом, а плюсом. Первая очередь Московского метрополитена — возможно, главная стройка, связанная с именем Кагановича. Печать называла его «Магнитом Метростроя» и Первым Прорабом. Бывший репортер газеты «Вечерняя Москва» А. В. Храбровицкий вспоминает: «Роль Кагановича в строительстве первой очереди метро была огромной. Он вникал во все детали проектирования и строительства, спускался в шахты и котлованы, пробирался, согнувшись, по мокрым штольням, беседовал с рабочими. Помню техническое совещание, которое он проводил под землей в шахте на площади Дзержинского, где были сложности проходки. Было известно, что Каганович инкогнито ездил в Берлин для изучения берлинского метро. Вернувшись, он говорил, что в Берлине входы в метро — дыра в земле, а у нас должны быть красивые павильоны.
Желанием Кагановича было, чтобы первая очередь метро была готова „во что бы то ни стало“ (помню эти слова) к 17-й годовщине Октября — 7 ноября 1934 года. На общемосковском субботнике 24 марта 1934 года, где Каганович сам действовал лопатой, его спросили о впечатлениях; он ответил: „Мои впечатления будут 7 ноября“. Поэт А. Безыменский написал в связи с этим стихи: „То метро, что ты готовишь, силой сталинской горя, пустит Лазарь Каганович в день седьмого ноября“. Сроки были передвинуты после посещения в апреле шахт метро Молотовым в сопровождении Хрущева и Булганина, в отсутствие Кагановича. Стало известно (очевидно, были серьезные сигналы) о низком качестве работ, вызванном спешкой, грозившем неприятностями в будущем. О сроках пуска перестали писать… Рядом с Кагановичем я всегда видел Хрущева. Каганович был активен и властен, а реплики Хрущева помню только такие: „Да, Лазарь Моисеевич“, „Слушаю, Лазарь Моисеевич…“»
Заметим, что в воспоминаниях А. В. Храбровицкого присутствует та же характерная черта: «вникал во все детали».
Первая очередь метро была пущена 15 мая 1935 года. На станциях висели огромные портреты Сталина и Кагановича, красочные лозунги с приветствиями Кагановичу. Сталин прокатился «вместе с народом» из конца в конец линии, туда и обратно. Московскому метрополитену тут же было присвоено имя Кагановича. Первое время многие москвичи ходили в метро просто «посмотреть», как на аттракцион или в цирк, и даже старались по такому случаю одеться получше.
Немного ранее, когда строительство метро только завершалось, 14 июля 1934 года, Сталин устроил совещание по Генплану Москвы. Кроме членов политбюро в нем участвовали, как выразился Каганович, «более 50 архитекторов и планировщиков, работающих по оформлению нашей столицы»[180]. Как видим, слово «оформление» не только было у Кагановича случайным, но выражало его понимание роли и места архитекторов. «Товарищ Сталин дал нам основные важнейшие установки дальнейших путей развития и планировки города Москвы»[181], — говорил об этом совещании Каганович. В действительности Сталин предложил лишь создать по всему городу крупные зеленые массивы. В проект немедленно включили (в интересах озеленения) ликвидацию кладбищ — Дорогомиловского, Лазаревского, Миусского, Ваганьковского, что и было в дальнейшем осуществлено — к счастью, не до конца.
После встречи в Кремле началась вакханалия разрушений: Златоустовский, Сретенский, Георгиевский, Никитский монастыри; церковь Сергия Радонежского (XVII век) на Большой Дмитровке; церкви Крестовоздвиженская и Дмитрия Солунского; напротив Большого театра идут разрушения в Никольском греческом монастыре — вместе с собором 1724 года постройки уничтожаются могилы поэта и дипломата А. Д. Кантемира и его отца, молдавского господаря начала XVIII века; в октябре сносят церковь Троицы на Полях (1566) — на ее место перенесен и поныне стоит памятник Ивану Федорову (1909); рядом с этой церковью сносят дом, в котором в 1801 году жил Н. М. Карамзин.
Но, может быть, главная утрата 1934 года — Китайгородская стена (1535–1538). Вместе с Варварскими ее воротами снесена пристроенная к ним часовня Боголюбской богоматери. Вместе с Владимирскими (Никольскими) воротами на Лубянской площади снесена давшая им название Владимирская церковь и высокая часовня Святого Пантелеймона, принадлежавшая ранее Афонскому Пантелеймоновскому русскому монастырю; годом раньше на этом же небольшом участке снесена церковь Николы Большой Крест.
Перечень утраченного при Кагановиче можно продолжать и продолжать: храм Христа Спасителя, церковь Михаила Архангела на Девичьем поле, красивейшая церковь Святой Екатерины в Кремле у Спасской башни, дома, в которых родились Пушкин и Лермонтов. К тому же рядовую застройку вообще никто не рассматривал как культурную и историческую ценность, то есть «сохранение старины» понималось всего лишь как сохранение отдельных зданий в качестве музейных экспонатов. Среда города, его неповторимая атмосфера были обречены.
Но даже и включавшиеся в списки памятников постройки отнюдь не были застрахованы от уничтожения. Из трех упоминавшихся выше в списке ни один не был утвержден на союзном уровне. Из 104 зданий списка 1932 года погибло 29. 20 марта 1935 года ВЦИК своей властью наконец-то взял под охрану государства 74 московских памятника архитектуры. То есть предыдущий перечень уменьшился почти на треть. 74 — это шестая часть списка 1925 года, или одна треть списка 1928 года. 74 — это 5 процентов того, что ныне, после всех разрушений, считается в Москве памятниками архитектуры и охраняется государством. Но даже из этих 74 два — Успенская церковь на улице Чернышевского и Никольская в Армянском переулке — были снесены[182].
Каганович был рьяным сторонником такой «градостроительной» политики. Разумеется, остановить ее было не в его власти, но попытаться спасти хотя бы что-то он мог.
В марте 1935 года, только что назначенный наркомом путей сообщения и занятый срочными делами по «наведению порядка» на железных дорогах, он нашел время внезапно нагрянуть посреди рабочего дня в Архплан. Потребовав карту рельефа Москвы, Каганович несколькими штрихами синего карандаша очертил будущий юго-западный жилой район и тут же открыл совещание архитекторов, продолжавшееся до трех часов ночи. В 6 часов утра он повез участников заседания на Воробьевы горы. В рассветных сумерках, проваливаясь в талом снегу, они долго ходили по пригороду. Каганович дал указание не уничтожать овраги, но использовать необычные ландшафты в сочетании с мостами и зеленью. Разъехались по домам засветло[183].
Принятое решение тоже было выполнено много лет спустя, уже после отставки его автора.
10 июля 1935 года Генеральный план реконструкции Москвы был утвержден. Один из участников его разработки, А. Кольман, вспоминает: «В 1933 или 1934 году Л. М. Каганович пригласил меня — как математика — принять участие в возглавляемой им комиссии по составлению Генерального плана реконструкции города Москвы. Задачей этой многочисленной комиссии… было окончательно сверстать план, над которым уже много времени трудились сотни специалистов. Нам нужно было проработать, на основе несметной кучи материалов, компактный документ и представить его на утверждение политбюро.
Наша комиссия работала в буквальном смысле днем и ночью. Мы заседали чаще всего до трех часов утра, а то и до рассвета, — таков был в те годы и до самой смерти Сталина стиль работы во всех партийных, советских и прочих учреждениях. Трудоспособность нашей комиссии и ее председателя была в самом деле неимоверна. На окончательном этапе работы Каганович поселил пятерых из нас за городом на одной из дач ЦК, где мы, оторванные от отвлекающих телефонных звонков, быстро завершили всю работу, составили проект постановления политбюро.
Нас пригласили на его заседание, на обсуждение плана. В громадной продолговатой комнате, за длиннющим столом буквой „Т“ сидели члены политбюро и секретари ЦК, а мы, члены комиссии, разместились на стульях вдоль стен. В верхней, более короткой стороне буквы „Т“ восседал в центре только один Сталин, а сбоку — его помощник Поскребышев. Собственно, там было только место Сталина, а он безостановочно, как во время доклада, так и после него, прохаживался взад и вперед вдоль обеих сторон длинного стола, покуривая свою короткую трубку и изредка искоса поглядывая на сидящих за столом. На нас он не обращал внимания. Так как наш проект был заранее роздан, Каганович лишь очень сжато доложил об основных принципах плана и упомянул о большой работе, проделанной комиссией. После этого Сталин спросил, есть ли вопросы, но никаких вопросов не было. Всем было все ясно, что было удивительно, так как при громадной сложности проблемы нам, членам комиссии, проработавшим не один месяц, далеко не все было ясно. „Кто желает высказаться?“ — спросил Сталин. Все молчали.
Сталин все прохаживался, и мне показалось, что он ухмыляется в свои усы. Наконец, он подошел к столу, взял проект постановления в красной обложке, полистал и, обращаясь к Кагановичу, спросил: „Тут предполагается ликвидировать в Москве подвальные помещения. Сколько их имеется?“ Мы, понятно, были во всеоружии, и один из помощников Кагановича… тут же подскочил к Кагановичу и вручил ему нужную цифру. Она оказалась внушительной, в подвалах, ниже уровня тротуара теснились тысячи квартир и учреждений.
Услышав эти данные, Сталин вынул трубку изо рта, остановился и изрек: „Предложение ликвидировать подвалы — это демагогия. Но в целом план, по-видимому, придется утвердить. Как вы думаете, товарищи?“ После этих слов все начали высказываться сжато и одобрительно, план был принят с небольшими поправками… В заключение Каганович взял слово, чтобы извиниться за подвалы. Этот пункт, дескать, вошел в постановление по оплошности… Это была неуклюжая и лживая увертка… Ведь каждый понимал, что перед тем, как подписать столь ответственный документ, Каганович несколько раз внимательнейшим образом перечитал его…»[184]
Вскоре после утверждения состоялось посвященное Генплану общемосковское собрание архитекторов, превратившееся в ритуал поклонения принятому документу. Докладчик А. Я. Александров утверждал, что такой план не был бы возможен «ни при какой другой общественной формации»; что он «формулирует основные принципы планирования социалистических городов» и т. п. В несколько туманных выражениях критиковались архитектурные мастерские: «многие из них построили свою работу не на принципах, указанных т. Л. М. Кагановичем, и выродились в деляческие проектные конторы»[185].
В Ленинграде последовали аналогичные мероприятия со Ждановым в главной роли. На октябрьские праздники в Москве на улице Горького в витринах выставили проекты будущих площадей и проспектов — и это стало традицией на все предвоенные годы.
Генплан 1935 года по сей день оказывает влияние на принимаемые градостроительные решения. Прихотливая «вязь» московских улиц и архитектура должна была, согласно Генплану, погибнуть первой. По плану не только прорубались прямые и широкие проспекты к самому центру — расширялось и спрямлялось все, включая московские бульвары и переулки. Предполагалось огромное количество площадей — все открытые, парадные, удобные для транспорта. Город проектировался, как на ровном месте. Но составители Генплана демагогически изображали его как «золотую середину» меж двумя крайностями.
«ЦК отвергает предложения сохранить Москву вместе с Кремлем на положении музейного города старины, со всеми недостатками его планировки, и создать новый город за пределами Москвы. ЦК также отвергает предложения, сводившиеся к сплошному сносу всех зданий города, уничтожению нынешних улиц и прокладке новых улиц на нынешней территории города», — говорилось в постановлении о Генплане[186].
Безусловно, при осуществлении Генплана было много сделано для развития города: перекинуты новые мосты через Москву-реку, прорыт канал Москва — Волга, решивший проблему водоснабжения. Были устроены новые набережные, построен стадион в Лужниках… Но какой ценой? А были и образцы прямо-таки черного юмора: так, на месте Страстного монастыря спроектировали Дворец литературы; снесли монастырь, поставили на новое место памятник Пушкину — «как бы» перед дворцом; а самого Дворца литературы нет и теперь уже не будет. Аналогичная история (но еще в большем масштабе) повторилась с Дворцом советов.
Сами методы, какими велось строительство и развитие Москвы, эволюционировали при Кагановиче не в лучшую сторону. В 20-е годы советская архитектура выдвинула много новых идей. С приходом Кагановича к руководству Москвой большая часть этого опыта была всерьез и надолго забыта. Пресеклось строительство домов-коммун и домов «переходного типа» — впоследствии эти идеи были позаимствованы и получили распространение в Швеции. Архитектурные конкурсы постепенно теряли значение.
Во все времена и во всех странах политическое руководство активно участвует в принятии решений о строительстве крупных объектов. Но в СССР в 30-е годы роль политиков оказалась гипертрофированной и в этой области. Не будучи архитектором, Каганович лично указал, что новое здание театра Красной Армии нужно строить в форме пятиугольной звезды — это было, конечно, бессмысленное решение, так как форму нового здания можно видеть ныне разве что с вертолета.
В разгар строительства дома Радиокомитета на Колхозной площади кто-то из руководителей страны высказал нечто отрицательное о вырисовывавшихся формах здания. Главный архитектор был отстранен. Каганович пригласил большую группу архитекторов и за столом с обильным угощением предложил «спасти» стройку. Никто не хотел браться за опасный для жизни объект. Тогда Каганович взял список приглашенных и назвал первую по алфавиту фамилию — архитектор Булгаков[187]. Знакомые «избранника» восприняли это назначение чуть ли не как смертный приговор, но в дальнейшем все, к счастью, обошлось благополучно. И хотя проект Булгакова тоже был не во всем доведен до конца, архитектор обрел известность и авторитет.
При Кагановиче были построены Дом общества политкаторжан (ныне — Театр-студия киноактера), Военная академия имени Фрунзе, Военно-политическая академия имени Ленина на Садовой, возле знаменитой ныне булгаковской квартиры № 50; Северный речной вокзал, здание комбината газеты «Правда», здания наркоматов — Наркомлес, Наркомзем, Наркомлегпром; одна из бывших гимназий была перестроена в Наркомат путей сообщения…[188]
Уже во время войны советский теоретик архитектуры Н. А. Милютин (одно время работавший председателем малого Совнаркома РСФСР) в неопубликованной тогда рукописи подводил итоги начатых в 1931 году под руководством Кагановича градостроительных работ: «Десятилетний опыт реконструкции Москвы показывает: 1) При реконструкции улиц (напр., улица Горького) жилая площадь не увеличивается, а сокращается.
2) В реконструируемых районах города зеленые насаждения не увеличиваются, а резко сокращаются.
3) Не сокращается, а увеличивается число людей, живущих за городом и тратящих по 2–3 часа ежедневно на дорогу.
4) Не сокращаются, а увеличиваются задымление, запыление и шумы города…»
Об эстетических достоинствах нового строительства архитектор высказывается еще резче: «Сплошная, без зеленых разрывов застройка улиц (ул. Горького, 1-я Мещанская, Можайское шоссе и др.), мещанская безвкусица и эклектика архитектуры, особенно жилых зданий, застройка зеленых массивов и закрытие от улиц имеющихся парков… небрежная планировка улиц, отсутствие видовых раскрытий, низкое качество строительства… вот скромная характеристика нашей градостроительной практики»[189].
Примерно в таком же духе высказался посетивший в 1935 году СССР французский писатель Ромен Роллан: «Москва становится одним из заурядных европейских городов. Я не ощущаю в ней особой прелести. Меня поражает банальность ее застройки. Толпа на улице выглядит намного более по-московски, нежели новостройки, в которые ее одевают»[190].
В 1935 году Г. Я. Сокольников предложил в политбюро разрешить издание беспартийного журнала. Он подвергся жестокому разносу, причем первой скрипкой в этом деле стал Каганович[191]. И на этот раз он был верен себе. На прошедшем в январе в Ленинграде судебном процессе впервые бывшие лидеры партии — Зиновьев и Каменев обвинялись не в каких-либо искривлениях «генеральной линии», а в уголовных преступлениях (причастности к убийству Кирова и других террористических замыслах). Эти, как и другие, бывшие оппоненты Сталина давно уже не представляли реальной опасности для его власти, и их возвращение на политическую арену было совершенно исключено по множеству причин. Невзирая на это, долгая и тщательная работа по подведению их под смертную казнь продолжалась. Тут сыграли свою роль и неограниченная мстительность Сталина, и расчетливый замысел использовать намеченные жертвы в качестве объектов идеологических кампаний, нагнетающих шпиономанию, недоверие и страх.
От либеральных надежд 1934 года не осталось и следа. Всю зиму 1935 года не прекращалась интенсивная всесоюзная кампания пропаганды необходимости, неотложности террора.
Тот год был особым годом Кагановича. Особым, но не безоблачным, как мы убедимся ниже.
7 января колхозник Поляков приветствует III съезд Советов Московской области. «Заключительный возглас Полякова:
— Да здравствует великий Сталин! Да здравствует его ближайший соратник, любимый руководитель московских большевиков тов. Л. М. Каганович! — тонет в аплодисментах, которые с новой силой возобновляются и переходят в бурную продолжительную овацию при предложении послать приветствия товарищам Сталину и Кагановичу»[192].
Сталин отсутствует. Каганович сидит в президиуме и выслушивает ритуальное послание, которое ему собираются направить. Это не первый и не последний случай, когда его величают «ближайшим соратником», «лучшим учеником» Хозяина. Впрочем, подобные эпитеты звучат лишь от имени восторженных рабочих и колхозников, в лучшем случае — в редакционных статьях. Официально никаких заявлений об особой близости Кагановича к Сталину не делается. Сам Сталин не опровергает и не подтверждает восклицания трудящихся.
28 февраля, в последний день зимы, происходит «частичная рокировка» должностей: наркомпути А. А. Андреев становится секретарем ЦК ВКП(б), а Каганович занимает его место в НКПС, сохраняя за собой пост секретаря ЦК; однако он теряет два других важнейших поста — секретаря Московского комитета партии и председателя Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б)[193]. Освободившиеся места занимают молодые и «растущие» — Хрущев и Ежов соответственно.
Назначение виднейших руководителей партии в хозяйственные наркоматы было в обычае еще со времен Гражданской войны. Железнодорожный транспорт для огромной страны был не просто важен — то было «узкое место» народного хозяйства, сдерживающее экономический рост. Назначение Кагановича на такой участок работы не выглядело опалой, однако преподнесено было чуть ли не как повышение. Всюду подчеркивалось, что железнодорожникам оказана большая честь. На всех вокзалах были вывешены портреты Кагановича. На Северном (Ярославском) вокзале Москвы буквы лозунга «Привет железному наркому т. Кагановичу» сделали такими крупными, что они целиком закрывали окна фасада второго этажа[194]. Без конца повторялись слова «под руководством тов. Л. М. Кагановича выведем транспорт на широкую дорогу побед». На несколько дней эта «широкая дорога» стала таким же вездесущим штампом, как минувший «перелом с перегибом» или грядущие «ежовые рукавицы». На полные обороты был запущен локальный ведомственный культ Кагановича в системе НКПС, о котором будет рассказано ниже. Пленум Московского комитета партии, заменивший Кагановича Хрущевым, принял в адрес уходящего руководителя большое послание, полное похвал и славословий[195].
В действительности новое назначение никак не могло способствовать росту влияния Кагановича, какие бы бури организованного энтузиазма ни бушевали вокруг. В то же время сравнительно «тихие» назначения Хрущева и Ежова были несомненным шагом наверх для них обоих. Уже не за горами было время, когда Каганович, оставаясь наркомом путей сообщения, навсегда уйдет во «вторую шеренгу» Политбюро; но пока на первый взгляд его роль и значение даже еще больше возросли.
Впереди было присвоение имени Кагановича московскому метро; но уже носили его имя — завод в Ташкенте и железная дорога в Сибири, Днепропетровский институт инженеров транспорта, подшипниковый и кожевенный заводы в Москве; в Воронеже привокзальный поселок был переименован в Кагановичский район, а также имелся Парк культуры и отдыха имени Кагановича. Был Кагановичский район и в Новосибирске, а в Николаевске-на-Амуре закладывался огромный по тем временам ледокол «Лазарь Каганович».
Судя по всему, Лазарь Моисеевич, в отличие от Горького, испытывал не смущение, а удовольствие от вторжения своей фамилии в топонимику страны.
15 марта Каганович был награжден еще очень редким в ту пору орденом Ленина[196]. Поздней весной 1935 года Каганович, Постышев и нарком внутренних дел Украины Балицкий посетили Чернобыль. Для маленького городка это было выдающееся событие. Встречать дорогих вождей (в тот год это слово еще официально употреблялось во множественном числе) вышло все городское руководство, учащиеся двух средних школ, значительная часть рядовых жителей. Районная газета поместила стихи, специально сочиненные по этому случаю. Они были исполнены перед гостями на мелодию песни «По долинам и по взгорьям». Руководитель Метро-строя посетил свое родное село, которое с того дня стало именоваться «Кагановичи». Лучшее здание Чернобыля, в котором размещался райисполком, было отдано под Дворец пионеров. В те времена районный центр не мог об этом и мечтать[197].
Новая демонстрация любви к Лазарю Моисеевичу была связана с пуском метро в середине мая. Через несколько дней произошла авиакатастрофа — разбился самолет «Максим Горький», на борту которого находились многие известные стране ударники труда. Вскоре в печати появились резолюции собраний трудящихся о сборе средств на постройку новых самолетов-гигантов, причем первые дни упоминались лишь два имени для этих самолетов: «Максим Горький» и «Лазарь Каганович»[198].
10—11 июля прошел объединенный пленум МГК ВКП(б) и Моссовета, посвященный новому Генеральному плану реконструкции Москвы. Каганович выступил с большой речью. Пленум послал два приветствия: одно — Калинину и Молотову; другое, втрое больше, — Кагановичу. В последнем говорилось: «Во всей своей работе ты неуклонно проводил и проводишь в жизнь гениальные указания товарища Сталина. Изо дня в день ты учишь нас и показываешь нам всей своей работой, что высшим законом для большевика и каждого пролетария является преданность и горячая любовь к вождю пролетариев всего мира — товарищу Сталину…
Да здравствует лучший сталинец товарищ Каганович!
Да здравствует наш великий вождь, учитель и друг товарищ Сталин!»[199]
Но напомним: и 1935 год не был для Кагановича безоблачным.
Как известно, и при самом высоком полете попадаются воздушные ямы. Сталин периодически делал зловещие намеки каждому из приближенных, находящихся как будто бы на вершине власти — точно так же, как он подавал неожиданную надежду многим обреченным накануне предрешенной казни.
12 июля 1935 года Каганович участвовал в поездке на Тушинский аэродром в компании со Сталиным, Ворошиловым, Андреевым, Хрущевым и Косаревым. Был устроен воздушный праздник. Четыре парашютистки, приземлившись на виду у гостей, преподнесли вождям цветы, обделив при этом Кагановича и его протеже — Хрущева. Участники праздника могли и не заметить такую мелочь, но сам Каганович должен был задать себе вопрос: случайность это или сигнал? Если сигнал, то что он означает? Когда гости уехали, аэроклуб, по традиции тех лет, принял восторженные обращения — но только к Сталину и Ворошилову, начисто позабыв о «ближайшем соратнике»[200].
Общение с массами — и ритуальное, и неформальное — занимало сравнительно много времени. Через четыре дня после посещения аэроклуба Каганович, выступив днем на пленуме Моссовета, вечером поехал вместе со Сталиным, Орджоникидзе, Калининым, Чубарем и Ждановым в НАТИ, где они два часа наблюдали за испытаниями тракторов[201]. 30 июля, во время физкультурного парада, на трибуне Мавзолея рядом с Кагановичем посасывал трубку Горький; стоял на трибуне и приехавший в Союз Ромен Роллан[202].
В следующем месяце в течение всего лишь четырех дней — с 26 по 29 августа — Каганович принял конников Туркмении, совершивших переход Ашхабад — Москва, велосипедистов-железнодорожников, участвовавших в велопробеге Хабаровск — Москва, и участников совещания графистов[203]. Причем встреча с графистами была сугубо деловая, без всяких общих слов.
Между прочим, Ромен Роллан упомянул о Кагановиче в своих записках о поездке в СССР: «…Кто может быть уверен, что знает его? Из всех народных комиссаров он самый замкнутый. Что он представляет собой на самом деле, о чем думает — нелегко догадаться… Он холоден и никогда не смеется. (Это поражало на ужине у Горького среди всеобщего шумного веселья.) Если бы он не был старым испытанным революционером, соратником Сталина по Гражданской войне, я подумал бы: „Берегись будущего соперника!“ Но, как бы то ни было, я думаю, что это руководитель завтрашнего дня»[204].
Но было бы ошибкой думать, что Каганович хотя бы на время занял положение, подобное тому, которое занимали какой-то срок Геринг при Гитлере или Линь Бяо при Мао Цзэдуне. Фактически Сталин никому не позволял быть «человеком номер два». Даже на пропагандистском уровне такой статус ни за кем не был жестко зафиксирован. Когда тем же летом 1935 года был опубликован список именных самолетов-гигантов, намеченных к постройке взамен погибшего «Максима Горького», самолет «Лазарь Каганович» шел в списке лишь восьмым — пропустив вперед имена Калинина, Молотова, Ворошилова, Орджоникидзе. Каждый из этих четверых тоже время от времени изображался «ближайшим». Этим же четверым (не считая Калинина и включая Кагановича) рассылались важнейшие секретные документы, предназначенные для сведения лично Сталина.
Прошло всего десять лет с того дня, когда Лазарь отправлялся руководить компартией Украины, будучи малоизвестным в партии и стране аппаратчиком. А ныне ему давно уже было некуда дальше расти, и лучшее, что могло бы произойти с его карьерой, — это если бы не происходило ничего. Он довольно легко выдерживал сталинский режим рабочего дня почти без сна, почти без выходных; но многих подчиненных доводил до нервного истощения. Он полностью вписывался в распространенный в то время среди управленцев тип человека — дисциплинированного, работоспособного, фанатичного, подозрительного и грубого.
Наивысший взлет Кагановича не имеет четких временных границ, и о причинах последовавшего в дальнейшем уменьшения его влияния можно лишь догадываться. Впрочем, догадки требуются при поисках истины. При поисках же врагов требуется другое — упрощение. «Кто таков Каганович, чей план последовательного разрушения исторического центра Москвы тоже приписывается Сталину? Каганович, долгие годы бывший, по сути, вторым лицом в партии?» — вопрошает Анатолий Иванов[205], имея, по-видимому, за пазухой точный ответ, «кто таков» Каганович. Насколько это «второе лицо» было вторым, мы уже увидели. Насколько эти годы окажутся долгими — увидим ниже.
Мы не напрасно отметили, что Каганович пришел к руководству НКПС на исходе зимы. Самый трудный для железных дорог период заканчивался, на переломе к лету продемонстрировать первые успехи в руководстве было, конечно, легче.
Здание наркомата было построено совсем недавно — в прошлом, 1934 году, и было по тем временам крупным. Напротив него, на той стороне Садового кольца, видна была новенькая станция метро «Красные Ворота». Сам предмет забот наркомата — железные дороги — начинался всего в трехстах метрах к западу: там шумели знаменитые московские три вокзала.
Каганович был не первым из лидеров партии, поставленных «на транспорт». Среди его предшественников были Дзержинский и Рудзутак. В 20-е годы железные дороги оправлялись от нокаута, в который их послала Гражданская война. И хотя к 1935 году взорванные мосты были давно уже восстановлены и последние разбитые вагоны, долгие годы ржавевшие на откосах, сданы в металлолом, работа железных дорог все еще не была по-настоящему отлажена. Систематически срывался план погрузок. В порожнем, непроизводительном пробеге находилось около 30 процентов товарных вагонов. Из фактического оборота вагон находился в движении лишь 34 процента времени, а 66 процентов времени — в простое. Погрузка достигала максимума в конце календарного месяца, а в начале каждого следующего месяца падала примерно на 10 тысяч вагонов в сутки. Затем история повторялась. Эта неритмичность не позволяла полностью использовать пропускную способность дорог. Крушения и аварии были совершенно обыденным явлением, к ним привыкли. За 1934 год проезды закрытых семафоров составили 6 тысяч случаев, крушений или аварий из-за излома осей бандажей и рельсов произошло 4 тысячи, в том числе 1700 сходов поездов с рельсов. За 1934-й и первые два месяца 1935 года произошло 26 тысяч разрывов поездов. 65–70 процентов всех аварий и крушений происходило по прямой вине железнодорожных агентов[206].
Одно из знаменитых русских стихотворений — «С любимыми не расставайтесь» — было написано после страшной железнодорожной катастрофы, унесшей больше сотни жизней.
В связи с назначением Кагановича газета «Гудок» писала 1 марта: «Железные дороги сейчас самый отсталый участок социалистического строительства, но 1935 год должен стать годом настоящего перелома и улучшения в работе транспорта». Утверждалось, что Каганович «всегда и везде, куда бы ни ставила его партия, добивался победы».
Непосредственный предшественник Кагановича — нарком пути А. А. Андреев на совещании эксплуатационников 2 октября 1934 года так описывал положение на железных дорогах: «…происходит накопление запасов угля в Донбассе и Кузбассе, большого количества металла на заводах, хлеба и овощей на станциях, руды и другого сырья для металлургии в Кривом Роге при недостатке этого сырья на заводах. Я уже не говорю о громадном накоплении лесных и строительных материалов… На Октябрьской, Казанской, Курской, Северной дорогах имеются грузы для юга и, однако, с этих дорог вагоны уходили на юг порожними…» Аварийность была названа «невероятно высокой» и «безобразной»[207]. К моменту прихода Кагановича в НКПС дороги задолжали народному хозяйству 400 тысяч непогруженных вагонов.
Кроме того, назначение Кагановича в точности совпало по времени с подписанием соглашения по КВЖД: Советский Союз продавал эту огромную дорогу Маньчжоу-го. Тысячи квалифицированных специалистов возвращались в марте-апреле из Маньчжурии в СССР, и это тоже должно было положительно повлиять на работу транспорта внутри страны. Через полтора-два года почти все эти «красные спецы» были, с благословения своего наркома, репрессированы.
Первым нововведением был старт особого «железнодорожного» мини-культа нового наркома. Украсившись однажды портретами и приветствиями, вокзалы уже не снимали его имя со своих фасадов: портрет сменялся цитатой из приказа, цитата из приказа сменялась цитатой из последней речи. По всему Союзу у железнодорожников на всевозможных собраниях и совещаниях большой портрет сталинского наркома за спиной у президиума стал непременным атрибутом[208]. Правда, прославление ведомственного или местного начальства давно уже было элементом политической традиции страны. И все же А. А. Андреев в 1934-м — начале 1935 года отнюдь не подвергался подобному поклонению. А 3 марта 1935 года в газете «Гудок» среди заголовков «Будем работать, как работает тов. Каганович», «Верного руководителя дал нам товарищ Сталин» и т. п. был и такой: «Лазарь Моисеевич был у нас на станции». Далее сообщалось: «Ровно год тому назад — 4 марта 1934 года — станцию Москва-товарная Павелецкая посетил Лазарь Моисеевич Каганович. И именно благодаря этому посещению 4 марта 1934 года стало днем решительного перелома во всей работе станции…» Здесь не было помещено приветствие Кагановичу от собрания рабочих станции с вариациями на тему «заверяем тебя, дорогой Лазарь Моисеевич»[209]. «Гудок» в тот же год время от времени публиковал на первой полосе изображения сталинского наркома со сталинскими усами на лице и с подписью: «новое фото товарища Кагановича» или «новый портрет Л. М. Кагановича». Еще в первую декаду марта на Трехгорной мануфактуре, шефствующей над поездом № 10 вагонного депо Москва-Смоленская, изготовили в подарок «подшефникам» 10 ткано-шелковых портретов Кагановича, которыми были украшены вагоны[210].
На Кзыларватском заводе в Узбекистане было устроено соревнование за чистоту рабочего места. Победившей бригаде присвоили имя Кагановича[211].
19 марта Каганович подписал очень большой и необычный приказ «О борьбе с крушениями и авариями». Собственно пункты приказа составляли лишь одну шестую всего текста. Основная — констатирующая — часть содержала нехарактерные для такого рода документов эмоциональные выражения вроде: «казенное, бездушно, чиновничье отношение к борьбе с крушениями», «крушение или авария подобны поражению отдельной воинской части в бою», «глупо-хулиганская ухарская езда» и т. д. Объявлялось, что «в крушениях концентрируются все недостатки в работе железных дорог»; первым пунктом приказа значилось: «Считать основным показателем улучшения работы дорог сокращение из месяца в месяц числа аварий и крушений»[212].
Для сравнения заметим, что в упоминавшемся выше докладе А. А. Андреева недостатки в работе железных дорог были перечислены в таком порядке: 1) плохой план перевозок; 2) неправильная группировка вагонных парков; 3) медленный оборот вагонов; 4) наличие «узких» по пропускной способности мест и неритмичность погрузки; 5) аварии; 6) канцелярщина и косность в управлении. Однако в рамках сталинской системы Андреев оказался, по-видимому, менее эффективным руководителем, нежели Каганович, несмотря на откровенное обсуждение минусов и попытку комплексного подхода к проблеме. Система управления, не желавшая базироваться на интересе и инициативе снизу, могла либо апеллировать к нравственности и чувству долга, либо полагаться на террор. Андреев не был мягкотелым и все-таки «главное» видел в том, что все «товарищи должны понять, что так работать нельзя»[213]. Каганович определенно полагался на кнут, пряник и политические кампании.
В сравнении с Андреевым, Каганович произносил больше общих слов, больше говорил о намерениях и меньше — о проблемах. Он больше наказывал и больше награждал. Впрочем, постоянное «выжимание» все новых рекордов, мания перевыполнения всего и вся приводили к курьезным достижениям вроде такого: «Товарищ Огнев первым провел трехтысячетонный состав быстрее, чем нужно по расписанию»[214]. Это строки из областной газеты, но и сам Каганович лично пропагандировал опережение расписания как трудовую победу. «Паровоз и вагоны в полной исправности, поезд пришел в Москву раньше определенного для него срока. (Аплодисменты.)»[215] — так рассказывал он на митинге о молодом машинисте Макарове.
31 марта последовал приказ Кагановича об организации индивидуальных огородных хозяйств железнодорожников. Надлежало обеспечить организацию 350 тысячами личных огородов на 250 тысячах гектаров, прирезать для этого новые земли в железнодорожной полосе, продать железнодорожникам из совхозов ОРС 5 тысяч телят, 40 тысяч поросят, 50 тысяч кроликов, 2 тысячи ульев с пчелами[216]. Лучший сталинец не стеснялся «поощрять частнособственнические инстинкты», когда считал это целесообразным. По вопросу об огородах было созвано специальное совещание 65 лучших ударников-железнодорожников и их жен-домохозяек[217].
По свидетельству И. Ю. Эйгеля, много лет связанного с железнодорожным транспортом, у многих работников НКПС остались добрые воспоминания о Кагановиче как руководителе, который «умел казнить, умел миловать», «поднимал рабочий класс», в частности, «поднял машиниста даже выше, чем он был до революции» — хороший машинист паровоза получал больше, чем начальник депо (правда, перед самым приходом Кагановича в НКПС, в январе 1935 года, Андреев подписал приказ о повышении зарплаты машинистам на 28 процентов). В заслугу Кагановичу ставится введение платы за выслугу лет.
Каганович довольно часто принимал чем-либо отличившихся работников, лично вручал им значки «Почетный железнодорожник», именные часы и другие награды, присуждал денежные премии, фотографировался на память. Он придавал большое значение ритуальной стороне дела.
Уже летом 1935 года 56 работников железных дорог были награждены различными орденами СССР[218].
3 июля новый нарком присутствовал на собрании выпускников московских железнодорожных вузов. На следующий день Орджоникидзе и Каганович подписали приказ об усилении ответственности заводов Наркомтяжпрома за качество поставляемой железнодорожному транспорту продукции[219]. Несколько торжественные приказы Кагановича следовали один за другим, но вскоре он отказался от такого стиля работы.
25—29 июля в НКПС состоялось уже второе за четыре месяца совещание работников железнодорожного транспорта. Каганович мог сообщить, что за короткое время его руководства среднесуточная погрузка увеличилась с 56,1 тысячи вагонов до 72,9 тысячи, оборот вагона сократился с 8,65 суток до 6,81 суток, сократилось число аварий[220]. Громадный долг по погрузке был ликвидирован.
По окончании совещания, вечером 30 июля, четыреста его участников были приняты Сталиным в Большом Кремлевском дворце. К этому вечеру Каганович приготовил любимое блюдо Сталина с новой, «железнодорожной», начинкой. Назвав Хозяина «первым машинистом Советского Союза», он продолжил так: «Машинист революции внимательно следил за тем, чтобы в пути не было перекосов вправо и влево. Он выбрасывал гнилые шпалы и негодные рельсы — „правых“ и „левых“ оппортунистов и троцкистов… Большая беда железнодорожников — разрывы поездов. Они бывают от неумелого управления… Наш великий машинист Сталин умеет вести поезд без толчков и разрывов, без выжимания вагонов, спокойно, уверенно проводя его на кривых поворотах.
Машинист социалистического строительства Сталин твердо изучил и отлично знает, не в пример многим нашим машинистам, тяговые расчеты своего непобедимого локомотива… При этом форсировка котла, техническая и участковая скорость локомотива революции куда выше нашей железнодорожной (оживление в зале)… А если кто-нибудь спускал революционный пар, то товарищ Сталин нагонял ему такого „пара“, что другому неповадно было (веселое оживление в зале, аплодисменты)».
В ответ Сталин предложил тост «за всех вас и за вашего наркома»[221].
Словосочетание «великий машинист социалистического локомотива» еще не один год кочевало из газеты в газету. Возможно, этот поэтический образ невольно подсказал Кагановичу Троцкий, заявивший на одном авиационном празднике 20-х годов: «Ленин был величайший пилот революции»[222]. А день 30 июля в память об этих исторических речах был объявлен Днем железнодорожного транспорта.
Умение льстить легко уживалось в Кагановиче с хамством и грубостью по отношению к подчиненным и, в сущности, беззащитным перед ним людьми. По словам того же И. Ю. Эйгеля, в 50-е годы бывший начальник Управления кадров НКПС с восторгом («вот это был руководитель!») вспоминал, как Каганович схватил его, в чем-то провинившегося, за грудки «так, что пуговицы отлетели» и сказал: «Уходи отсюда, а то убью».
В 1962 году, на бюро МГК партии знавшая Кагановича по работе Тюфаева говорила ему: «Вам ничего не стоило плюнуть в лицо своему подчиненному, швырнуть стул в него, когда вы вели заседание… Вас многие знали как руководителя-грубияна, который не уважал людей…»
22 декабря на пленуме ЦК Каганович с оптимизмом докладывал: «Впервые в 1936 году на железнодорожном транспорте получит распространение новый тип паровоза — с конденсацией пара… Этот паровоз совершит целую революцию в паровозном хозяйстве»[223]. Лишь спустя десятилетия противники такой технической политики смогли высказать свое мнение о ней. Железнодорожник Жигалин вспоминал: «Мы были свидетелями, когда, руководя транспортом, Каганович отстаивал паровоз, противясь всему новому, передовому и новой технике на транспорте, особенно внедрению электровозов, тепловозов…»[224] Как известно, технический прогресс обеспечивается не столько модернизацией уже существующих изделий, сколько разработкой и внедрением чего-либо принципиально нового. Чтобы пойти таким путем, Кагановичу не хватало компетентности и готовности рисковать.
Приход Кагановича в НКПС отмечен пароксизмом насилия и обвинений. Стартовала кампания борьбы против «предельщиков». Говорилось о них примерно так: «Среди многих работников транспорта имеют еще некоторое распространение вредные и безграмотные теорийки, что без полного технического перевооружения транспорта невозможно серьезно поднять погрузку, что дороги работают „на пределе своей пропускной способности“[225]. Сам Каганович характеризовал „предельщиков“ так: „…частью грамотные, но антисоветские, частью малограмотные“[226]. Это не мешало ему проводить в жизнь „вредные“ и „безграмотные“ рекомендации казненных и сосланных о необходимости технического перевооружения.
А в газетах и журналах исправно появлялись рассказы и статьи, повествующие о гуманности Кагановича и его заботе о простом человеке, что отчасти соответствовало фактам, так как почти все вожди время от времени демонстрировали „низам“ свою человечность. К сожалению, в эту кампанию по восхвалению Кагановича включился и такой выдающийся писатель, как Андрей Платонов. Автор „Котлована“ и „Чевенгура“, после прочтения которых Сталин сказал: „Талантливый писатель, но сволочь“, оказавшийся в немилости и получавший теперь отказы от журналов и издательств. А. Платонов опубликовал в конце 1936 года рассказ „Бессмертие“, центральный эпизод которого — неожиданный звонок Кагановича уже под утро начальнику дальней станции „Красный перегон“ Левину:
— Вы почему так скоро подошли к аппарату? — спросил нарком. — Когда вы успели одеться? Вы что, не спали? (А Левин еще и не ложился.) Люди ложатся спать вечером, а не утром… Слушайте, Эммануил Семенович, если вы искалечите себя в Перегоне, я взыщу как за порчу тысячи паровозов. Я проверю, когда вы спите, но не делайте из меня вашу няньку…
— В Москве сейчас тоже, наверное, ночь, Лазарь Моисеевич, — тихо произнес Левин.
Каганович понял и засмеялся. Нарком спросил, чем надо помочь.
— Вы уже помогли мне, Лазарь Моисеевич…
На следующий день Левин вернулся домой в полночь. Он лег в постель, стараясь скорее крепче заснуть, но не для наслаждения покоем, а для завтрашнего дня. Но через час его разбудил телефон. Дежурный по станции доложил, что только что звонил из Москвы Каганович и справлялся, как здоровье Левина, начальника станции, и спит ли он или нет. Левин уже не уснул. Он посидел немного, оделся и ушел на станцию. Ему пришли соображения об увеличении нагрузки нормы вагона»[227].
А вот правдивый рассказ о человечности Кагановича ташкентского рабочего М. Чечина: «…Мне неожиданно передали телеграмму. Любимый нарком приглашал меня в Москву на слет стахановцев-кузнецов. Мы ехали в мягком вагоне… поезд прибывал в Москву поздно ночью, и мы еще дорогой решили обождать на вокзале до утра. Но только мы вошли в помещение Казанского вокзала, как услышали сообщение по радио: „Стахановцев-кузнецов, прибывших на слет, приглашают пройти в кабинет дежурного по вокзалу“. Там нас встретил представитель НКПС. Нас ждал автомобиль… Приветливый, ласковый, внимательный Лазарь Моисеевич часто шутил. Обратившись к нам, он сказал: „Да, знаете, ваша высокая производительность труда выше той, которую позволяет природа. Расскажите, как вы этого достигли?..“[228]»
Сталинисты 80-х годов иногда говорят о «сталинской гласности», утверждая, будто для получения полного представления о репрессиях достаточно открыть газеты 50-летней давности. Как образец резкой и сравнительно откровенной публикации можно привести приказ Кагановича «Об антигосударственной линии и практике в работе Научно-исследовательского института эксплуатации и отдела восточных дорог эксплуатационного управления НКПС». В нем говорилось: «…Вся линия и практическая деятельность института и отдела идут вразрез с решениями партии, правительства и НКПС о выполнении государственного плана погрузки, в особенности об ускорении оборота вагона… руководящие работники института и отдела восточных дорог… составили группу, задавшуюся целью обосновать невозможность ускорения оборота вагонов… лжеученые фальшивыми и льстивыми рассуждениями о том, что наш транспорт по своим показателям работает якобы лучше американского, демобилизовывали и вводили в заблуждение даже некоторых руководящих работников НКПС…»[229]
И при таких обвинениях в приказе сообщается лишь о понижении в должности пяти человек! Насколько это соответствовало истинному характеру и масштабу репрессий? Вновь обратимся к заседанию бюро МГК КПСС 23 мая 1962 года. Свидетельство Иванова: «Мой отец был старый железнодорожник, жили мы рядом с наркоматом в доме комсостава железнодорожного транспорта. Это те люди, которые восстановили железнодорожный транспорт нашей страны. А как Каганович разделался с нами? Как он расправился со слушателями Высших курсов комсостава железнодорожного транспорта? Однажды я пришел домой, а мой отец держит коллективную фотографию старых партийцев и плачет. Ни одного не осталось в живых из тех людей, которые были на той фотографии».
Обращаясь к Кагановичу, выступает Дыгай: «Вот там фотокопии ваших писем в НКВД о необходимости арестовать сотни руководящих работников транспорта, и все они написаны по вашей личной инициативе на основе ваших личных впечатлений и умозаключений. В этом томе указаны только работники транспорта, арестованные по вашим письмам…»[230]
К примеру, на Дальнем Востоке, совершив поездку по краю, Каганович сам принял решение о разделении Уссурийской дороги на Дальневосточную, Амурскую и Хабаровскую. Естественно, связанные с этим новые назначения производились не без его ведома. Но прошло совсем немного времени, из Москвы приехал капитан Грач и подвел под расстрел начальника Амурской дороги Рутенберга и 45 его подчиненных. Начальник Дальневосточной дороги Лемберг, когда в его кабинет внезапно вошли сотрудники НКВД, связался с Кагановичем по прямому проводу, надеясь на спасение, но получил приказ подчиниться аресту и тут же застрелился. Его собирались обвинить в подготовке взрыва знаменитого Амурского моста.
Многие руководители (например, Орджоникидзе) стремились защитить подчиненных от репрессий. Изредка это удавалось; чаще непокорные уступали давлению или гибли сами. Но Лазарю вообще не приходило в голову кого-либо спасать. В НКПС надолго запомнили случай, когда личный представитель наркома сообщил с одной из станций об опоздании поезда и запросил разрешение на расстрел виновных. Ему тут же по телеграфу отстучали ответ: «Приветствую расстрел нерадивых железнодорожников. Каганович»[231]. Начальник другой станции послал телеграмму Сталину о том, что «остался совсем один — трудовой коллектив арестован полностью, включая грузчиков и стрелочников, — пришлите хоть кого-нибудь!» Такой ценой достигались крепкий чай и чистые салфетки в купе (а они действительно были при Кагановиче).
В 1937 году на одном из собраний актива железнодорожников нарком заявлял: «Я не могу назвать ни одной дороги, ни одной сети, где не было бы вредительства троцкистско-японского… И мало того, нет ни одной отрасли железнодорожного транспорта, где не оказалось бы таких вредителей»[232]. В полном соответствии со сказанным были арестованы заместители Кагановича, почти все начальники дорог и политотделов дорог. Спустя много лет А. П. Кириленко рассказывал о происходившем в Свердловске: «Почти полностью были выведены из строя два состава обкома партии, все секретари горкомов и райкомов, руководители предприятий и высших учебных заведений. — А затем добавил: — Особенно много пострадало кадров на Свердловской железной дороге»[233]. Из этого следует, что наркомат, возглавляемый Кагановичем, был, вероятно, самым страшным местом среди всех гражданских ведомств, не занимавшихся террором специально, по долгу службы.
Другая черта Кагановича-руководителя, не совсем точно именовавшаяся современниками «вниманием к мелочам», оставалась при нем и на новой работе: он между делом указывал техническое решение, связанное с конструкцией тепловоза, — так же, как диктовал решения архитектурные[234].
Каганович руководил железнодорожным транспортом дольше, чем его предшественники; ниже мы еще не раз обратимся к его работе на этом участке. Сама продолжительность пребывания Кагановича наркомом путей сообщения указывает на то, что Сталин был удовлетворен функционированием железных дорог, в том числе и в военное время. Другая точка зрения выражена в анекдоте, ходившем в иностранном дипкорпусе Москвы перед 22 июня 1941 года: «Как могут русские выиграть войну, спрашивается, если Гитлер и Муссолини сумели обеспечить движение поездов строго по расписанию, а Сталину и Кагановичу это никак не удается!»[235]
Звучало у нас Кагановича слово,
Он в Гомеле партию нашу растил.
Рабочие Витебска помнят Ежова,
Отдавшего много для партии сил.
Лазарь Каганович был одной из ведущих фигур той страшной террористической «чистки» партии и всего общества, которая проходила волна за волной в СССР в 1936–1938 годах. Именно Каганович руководил в Москве репрессиями в наркоматах путей сообщения и тяжелой промышленности, в руководстве Метростроя, а также по всей системе железных дорог и крупных промышленных предприятий. При расследовании, которое проводилось после XX съезда КПСС, были обнаружены десятки писем Кагановича в НКВД со списками множества работников, которых Каганович требовал арестовать. В ряде случаев он лично просматривал и редактировал проекты приговоров, внося в них произвольные изменения. Каганович знал, что делал. Сталин настолько доверял ему в тот период, что поделился с ним планами великой чистки еще в 1935 году.
После окончания в августе 1936 года первого из московских процессов — процесса Зиновьева — Каменева — сразу же началась подготовка к последующим. 8 сентября Каганович в компании с Ежовым и Вышинским провел очную ставку Бухарина и Рыкова с арестованным Сокольниковым, дававшим на них «обличающие» показания[236]. В том же месяце наркомом внутренних дел стал вместо Ягоды Ежов, а 29-го числа Каганович, по указанию Сталина, подготовил директиву «Об отношении к контрреволюционным троцкистско-зиновьевским элементам», которая была принята политбюро и привела к многочисленным повторным арестам участников всевозможных былых «уклонов» и «оппозиций»[237].
Аресты и казни происходили почти буднично, на фоне обычных, не связанных с террором дел. Ломая и калеча судьбы людей, Каганович, например, в конце 1936 года выполнял довольно безобидную работу: просматривал по ходу монтажа кадры готовящегося документального звукового фильма «Доклад тов. Сталина И. В. о проекте Конституции Союза ССР на Чрезвычайном VIII съезде Советов»[238]. Мимоходом он потрепал нервы Соломону Михоэлсу, посетив премьеру спектакля Еврейского театра «Разбойник Бойтро». В антракте Каганович громко возмущался: «Где вы видели таких кривых евреев?» Старшая дочь Михоэлса вспоминает: «Его начальственному гневу мы так и не нашли тогда объяснения. Установившийся советский стандарт предусматривал четкую границу в изображении „до“ и „после“ революционного периода… Если действие… протекало при советской власти, то героям следовало отличаться богатырским здоровьем и красотой пластмассового пупса. Если же действие происходило в „царской России“, то тут допускалось большее разнообразие и не возбранялось даже показывать всевозможные бедствия, свойственные капиталистическому обществу, в том числе и „кривых евреев“. Почетный гость предпочел тем не менее рассердиться…»[239]
В ту же зиму прошумело довольно короткое, но громкое торжество в связи с пробегом нового паровоза «СО» («Серго Орджоникидзе») по маршруту Москва — Владивосток — Москва. Идея пробега принадлежала Кагановичу. Печать подчеркивала, что это — «небывалый на транспорте рейс»[240]. Некоторые детали этого торжества указывали на то, что влияние Кагановича как будто начинает сокращаться.
В новогодней «Пионерской правде» Сеня Гинзбург из Гомеля рассказывал о своей учительнице, участвовавшей в VIII съезде Советов: «На съезде Мария Марковна беседовала с Лазарем Моисеевичем Кагановичем. Он в годы революции работал в Гомеле. И теперь обещал приехать к нам.
И вот мы снова мечтаем…
Приезжает Лазарь Моисеевич. Он, конечно, в той самой вышитой рубашке, которую ему преподнесли делегаты нашей республики. И мы сразу же ведем его на нашу железную дорогу — „малую Белорусскую“. Потом показываем ему пионерский парк, детскую техническую станцию, лучшие отряды…»
В таком же тоне Лёня Капторов из Днепропетровска вспоминал о посещении в прошедшем году Кагановичем их «малой Сталинской» детской железной дороги.
Но праздник прошел, и наступил год 1937-й…
Начался он еще одной поездкой Кагановича на Украину. 13 января была принята (но не опубликована) резолюция ЦК, критиковавшая работу Киевской парторганизации, возглавлявшейся в тот момент вторым секретарем ЦК КП(б)У П. П. Постышевым. «Три „П“», как его называли подчиненные, не согласился с критикой, после чего в Киев и прибыл Каганович, обеспечил снятие Постышева с его поста в Киевском комитете и вернулся в Москву[241].
В январе прошел процесс «параллельного центра» Пятакова — Радека. Поэт Виктор Гусев писал в те дни:
…Родина!
Видишь, — как мерзок враг.
Неистовый враг заводов и пашен,
Как он пробирался с ножом в руках К сердцам вождей,
а значит — и к нашим.
Суд окончит свои заседания.
Огни погасит судебный зал.
В конце их гнусного существования
Волей народа
раздастся
залп[242].
Населению всячески разъясняли, что нынешние враги на вид — самые обыкновенные люди, практически неотличимые от честных граждан, что враги в целях маскировки стараются хорошо работать, публично проклинают троцкизм, ходят на праздничные демонстрации и т. д.
Трое из 17 подсудимых работали в НКПС под руководством Кагановича и, несомненно, попали за решетку не без его участия. На суде они высказывались не как разоблаченные преступники, но как провинившиеся работники. Так, заместитель Кагановича Я. А. Лившиц говорил: «Я был окружен доверием партии, я был окружен доверием соратника Сталина — Кагановича. Я это доверие растоптал…» Другая жертва — И. А. Князев — работал начальником различных дорог и, как он сказал на процессе, «по существу техническим руководителем» эксплуатационного управления НКПС; его последнее слово было как бы наглядной иллюстрацией приказа Кагановича 1935 года о крушениях и авариях, начиная с заявления о том, что «вся система нашей подрывной, вредительской, диверсионной работы сосредоточивается на крушениях», и кончая такими словами, более уместными в передовице «Гудка», нежели в устах «неистового врага»: «…несмотря на огромную созидательную и творческую работу, которую проделал Лазарь Моисеевич за полтора с небольшим года работы на транспорте, в сознании рада работников и большинства специалистов не изжито понятие, что без крушений и аварий на транспорте работать нельзя, что крушения и аварии являются неизбежным следствием и спутником сложного производственного процесса на транспорте…» Далее в словах обреченного сквозит абсурдное для преступника чувство вины перед начальством: «Поднявшись до больших постов, я пользовался исключительным доверием и партии, и правительства, и Л. М. Кагановича. Я искренне скажу, что эти полтора года, когда мне приходилось не раз встречаться с Лазарем Моисеевичем один на один, у нас было много разговоров, и всегда в этих разговорах я переживал чудовищную боль, когда Лазарь Моисеевич всегда мне говорил: „Я тебя знаю как работника-железнодорожника, знающего транспорт и с теоретической, и с практической стороны. Но почему я не чувствую у тебя того размаха, который я вправе от тебя потребовать?“ Вероятно, выговоры Кагановича „облагорожены“ в этом пересказе; но за этим следует крик души: „Надо было нечеловеческое усилие, чтобы пройти эти разговоры…“[243]»
Через три недели после окончания процесса «параллельного центра» открылся очень продолжительный февральско-мартовский пленум ЦК 1937 года, ставший одним из ключевых, поворотных пунктов в развитии террора. Пленум не только предрешил судьбу Бухарина и Рыкова; руководители выступали с отчетами о разоблачении врагов в своих ведомствах после сентября 1936 года (окончание процесса Зиновьева-Каменева и назначение Ежова в НКВД). Двухчасовой доклад о чистке в НКПС сделал Каганович: «Мы в партийном аппарате дороги НКПС разоблачили 220 человек, с транспорта уволили 485 бывших жандармов, 220 эсеров и меньшевиков, 572 троцкиста, 415 белых офицеров, 282 вредителя, 449 шпионов. Все они были связаны с контрреволюционным движением»[244]. Но апогей террора был еще впереди.
Пространный доклад Сталина на пленуме недвусмысленно сулил небывалую интенсивность террора в ближайшем будущем. «Гениальный вождь» объявил, что вредительство и шпионаж задели «все или почти все наши организации, как хозяйственные, так и административные и партийные». Он убеждал собравшихся (нисколько, впрочем, не оспаривавших его установки), что врагов внутри страны не может быть мало: «Доказано, как дважды два четыре, что буржуазные государства засылают друг к другу в тыл своих шпионов, вредителей, диверсантов, а иногда и убийц. Спрашивается, почему буржуазные государства должны засылать в тылы Советского Союза меньше шпионов, вредителей, диверсантов и убийц, чем засылают их в тылы родственных и буржуазных государств? Откуда вы это взяли?»
Очевидно, многие партийные работники на местах проводили курс на репрессии без особого рвения; Сталину пришлось подчеркнуть, что в сложившейся обстановке партийцам «не хватает только одного: готовности ликвидировать свою собственную обеспеченность, свое собственное благодушие… Но неужели мы не сумеем разделаться с этой смешной и идиотской болезнью, мы, которые свергли капитализм, построили в основном социализм и подняли великое знамя мирового коммунизма?»[245]
Каганович, очевидно, не принадлежал к числу тех, кто страдал болезнью беспечности и благодушия.
На этом пленуме ЦК Сталин выступил также за развитие критики и самокритики, против парадности и культа вождей. Повсеместно произошло коллективное прозрение. Московский партактив по итогам пленума ЦК принял лицемерную резолюцию: «…собрание актива считает совершенно недопустимым такое положение, когда в ряде партийных организаций Москвы и области партийные собрания и пленумы райкомов превратились из арены большевистской критики и самокритики в арену нескончаемых парадов, шумливых рапортов об успехах, никому не нужных приветствий по адресу руководителей партии»[246]. Повторялся маневр типа «головокружение от успехов»: вновь жизнерадостные недотепы где-то внизу поторопились торжествовать, но их вовремя одернули. Итак, борьба с культом личности как принципом, а также с его конкретными проявлениями успешно велась задолго до XX съезда. Культ самого Сталина, естественно, затронут не был, и психологическая дистанция между «гением» и «соратником» еще более возросла. Стало ощутимым некоторое отдаление Кагановича от вершины власти: «ближайшим» к Хозяину его больше никто не именовал, даже в Наркомате путей сообщения культ Кагановича стал чуть потише. Статья в «Правде», посвященная прокладке вторых путей на Транссибирской магистрали, ни единым словом не упоминала о наркоме путей сообщения, что совсем недавно было бы абсолютно немыслимо[247]. На похоронах Орджоникидзе Сталин стоял у гроба вместе с Молотовым, Калининым и Ворошиловым. Теперь Кагановича рядом с ним не было. Даже в День железнодорожного транспорта восхваления Кагановича не превысили будничный уровень.
Впрочем, хоронить Железного Наркома было рано.
В конце мая — начале июня он, вместе со Сталиным и Молотовым, анализировал «показания» арестованных по делу Тухачевского — Якира военных, определял состав подсудимых на процессе, утверждал текст обвинительного заключения[248]. Временами к решению этих вопросов подключались Ворошилов или Ежов.
10 июня перед началом суда обвиняемым разрешено было обратиться с заявлениями к Сталину и Ежову. На этих письмах Сталин с соратниками начертали грубые резолюции с требованием казни. Впоследствии наиболее известной из них стала резолюция Кагановича на письмо Якира: «Мерзавцу, сволочи и бляди одна кара — смертельная казнь. Л. Каганович»[249]. В тот же день в присутствии Молотова, Кагановича и Ежова Сталин принял председателя суда Ульриха и фактически продиктовал ему будущий смертный приговор[250]. После этого, уже третьего по счету, московского процесса кровавая кампания достигла кульминации. Как сказала Анна Ахматова, «это было, когда улыбался только мертвый, спокойствию рад».
Все лето велась невиданная по накалу пропаганда шпиономании. Утверждалось, что мировая война капитала против Советского Союза должна была начаться уже сейчас, в 1937 году, и только трудами НКВД, разоблачившего вражескую агентуру, начало схватки было пока предотвращено и отодвинуто. Даже пионерские газеты без конца инструктировали детей, как надо отличать и вылавливать шпионов. Ставились в пример пионеры, совершившие донос на родителей или незнакомых встречных и прохожих. Ни один гражданин страны не знал в точности, откуда к нему может прийти беда. Любая личная связь, включая обычное знакомство по службе, могла назавтра стать поводом для смертельно опасных обвинений. В отличие от более ранних волн террора, в эти месяцы беспрецедентные репрессии обрушились и на проверенные временем кадры, ничем не провинившиеся перед партией и даже по жестким анкетным признакам («сын священника», «участник оппозиции» и т. д.) не вызывавшие никаких подозрений. Семьи арестованных партийцев, если и оставались на свободе, попадали в тяжелое положение еще и потому, что у них, как правило, не было сбережений: ведь члены партии долгие годы получали зарплату не выше сравнительно небольшого «партмаксимума». Закрытые магазины-распределители обеспечивали им уровень жизни выше среднего, но после ареста главы семьи положение резко менялось, жена и дети репрессированного руководителя нередко становились беднее самых бедных. И это происходило в течение одного дня или одной ночи.
Однако «большой террор» был направлен отнюдь не только против партии. Жертвами становились люди, подпадавшие под самые разные критерии отличения «врагов народа». Так, в это лето прошла еще одна антирелигиозная кампания. Религия вновь была объявлена «орудием классового врага». Творившееся избиение не было и не могло быть делом рук одного вождя, его соавторами были и тысячи исполнителей, обладавших большим или меньшим объемом власти и различной степенью свободы в своих действиях. Известны случаи, когда отдельные сотрудники НКВД по своей инициативе тайком оказывали помощь родственникам арестованных. Среди партийных и государственных функционеров имели место самоубийства и (хотя и редкие) открытые выступления против репрессий. Но что касается героя этой книги, нам пока не известно ни одного, хотя бы малейшего, скрытого его поступка, который обнаружил бы сочувствие к пострадавшим или внутреннее несогласие с «генеральной линией».
Каганович выезжал для руководства чисткой во многие районы страны: он руководил репрессиями в Челябинской и Ярославской областях, в Ивановской области и в Донбассе. Так, например, не успел Каганович приехать в Иваново, как сразу дал телеграмму Сталину: «Первое ознакомление с материалами показывает, что необходимо немедленно арестовать секретаря обкома Епанчикова. Необходимо также арестовать заведующего отделом пропаганды обкома Михайлова». Вторая его телеграмма из Иванова гласила: «Ознакомление с положением показывает, что правотроцкистское вредительство здесь приняло широкие размеры — в промышленности, сельском хозяйстве, снабжении, торговле, здравоохранении, просвещении и политработе. Аппараты областных учреждений и обкома партии оказались исключительно засоренными»[251].
Получив санкцию Сталина, Каганович организовал подлинный разгром Ивановского обкома партии. Выступая в начале августа 1937 года на пленуме уже весьма поредевшего обкома, Каганович обвинил всю партийную организацию в попустительстве «врагам народа». Сам пленум проходил в атмосфере страха. Стоило, например, секретарю Ивановского горкома А. А. Васильеву усомниться во «вражеской деятельности» арестованных работников обкома, как Каганович грубо оборвал его. Тут же на пленуме А. А. Васильев был исключен из партии, а затем и арестован как «враг народа». Такая же судьба постигла и члена партии с 1905 года, председателя областного Совета профсоюзов И. Н. Семагина[252].
Если остановиться на примере Ивановской области, обнаруживается, что под колеса террора благодаря Кагановичу попали и сами исполнители террористической кампании. Впрочем, это в 1937 году было общим правилом: для Сталина не существовало «своих», которые бы моги чувствовать себя в безопасности.
Ивановская газета «Рабочий край» задолго до приезда Кагановича пестрела заголовками: «Подозрительное поведение тов. Фрумкина», «Перерожденцы из облсовета ОСОАВИАХИМа», «Двурушник Крутиков исключен из партии» и т. д.[253] Какую роль во всем этом играл обком партии, видно из происшедшего в апреле случая, когда управляющий Шуйским хлопчатобумажным трестом Гусев, обвиненный в приеме на работу 12 троцкистов (то есть на его предприятии было арестовано 12 человек, что становилось поводом для ареста руководителя), был «оправдан» партийным собранием треста. Обком вмешался и восстановил несправедливость[254]. К концу мая «врагов» обнаружили во всех крайкомах города Иваново, в горкоме и облисполкоме. Первый секретарь обкома Носов на областной партконференции сделал вывод: «Было бы вредным думать… что все враги народа — троцкисты и правые контрреволюционеры уже разоблачены и обезврежены»[255]. Но после приезда Кагановича «врагом народа» оказался и сам Носов. Это посещение Кагановичем Иванова было бесшумным — не только не было никаких торжеств, но и вообще ничего не сообщалось о факте приезда в город секретаря ЦК партии.
С такой же грубостью и жестокостью, что и в Иванове, действовал Каганович и в давно знакомом ему Донбассе. Он созвал сразу же совещание областного хозяйственного актива. Выступая с докладом о «вредительстве», Каганович прямо с трибуны заявил, что и в этом зале среди сидящих руководителей имеется немало «врагов народа» и «вредителей». В тот же вечер и ночью было арестовано органами НКВД около 140 руководящих работников Донецкого бассейна, директоров заводов и шахт, главных инженеров и партийных руководителей. Списки для ареста были утверждены накануне лично Кагановичем.
10 августа 1937 года он отправил в НКВД письмо с требованием арестовать 10 ответственных работников Наркомата путей сообщения. А буквально накануне «любимый нарком» встречался с выпускниками и студентами Московского института инженеров железнодорожного транспорта, которые должны были вскоре сменить казненных и сосланных, а может быть, и разделить когда-нибудь их участь.
В конце августа Каганович участвовал в пленуме ЦК комсомола, собранном по инициативе Сталина с единственным вопросом в повестке дня — «Сообщение о работе врагов народа внутри комсомола». К тому моменту уже были арестованы по политическим мотивам 35 членов и кандидатов в члены ЦК ВЛКСМ, многие местные организации были обезглавлены. Но руководство комсомола во главе с его генеральным секретарем Косаревым не проявляло достаточного рвения в этой чистке, а в ряде случаев стремилось защитить комсомольцев, на которых падали обвинения в шпионаже и вредительстве.
Фактически комсомольский пленум проводили представители ЦК партии. Кроме Кагановича здесь были Жданов, Андреев и молодой Маленков, имевшие в то время меньший политический вес, чем Лазарь Моисеевич. В навязанной ими резолюции говорилось: «В бюро ЦК ВЛКСМ и среди многих комсомольских работников существовала прямая недооценка проникновения врагов народа в комсомол и отсутствие политической засоренности… Среди актива комсомола были широко распространены вредные, политически ошибочные настроения, что врагов в комсомоле нет»[256]. В результате работы пленума было арестовано 42 члена ЦК комсомола и еще 13 секретарей различных обкомов ВЛКСМ, за оставшиеся месяцы 1937 года более тысячи комсомольских работников всех уровней были обвинены в связях с «врагами народа». В редакции «Комсомольской правды» были репрессированы десятки сотрудников, главный редактор В. Бубекин — казнен.
23 августа 1937 года Каганович был назначен наркомом тяжелой промышленности. Ровно за две недели до этого в связи с критической статьей в подведомственному Кагановичу «Труде» был разгромлен нарком Наркомтяжа. Таким образом, Каганович внес свой вклад в чистку наркомата, еще не успев возглавить его. Начатая с приходом нового руководителя перестройка структуры управления тяжелой промышленностью вскоре была объявлена в Совнаркоме «примером для перестройки работы других хозяйственных наркоматов»[257]. Никогда не забывавший о наградах, Каганович учредил переходящие Красные знамена победителям социалистического соревнования в Наркомтяжпроме, «Похвальный лист» ударникам и значок «Отличник социалистического соревнования Тяжелой промышленности»[258].
Как теперь становится известным, в начале ноября прокатилась волна арестов — большая и страшная даже на общем невеселом фоне 1937 года. Быть может, в руководстве партии и страны вспоминали 10-летие Октября, когда оппозиция устроила альтернативные демонстрации, и перед новым юбилеем решили перестраховаться. Но в данном случае, в отличие от многих других, о проводившемся «мероприятии» ни слова не говорилось открыто. Официально главной темой было начавшееся 1 ноября выдвижение кандидатов в депутаты Верховного совета. В течение десяти дней ежедневно публиковались цифры: кто из членов политбюро на скольких собраниях был выдвинут кандидатом. Цифры эти, естественно, с каждым днем возрастали; однако числовая пропорция между вождями оставалась одной и той же. Пожалуй, это можно истолковать как некоторый «индекс влияния». К примеру, на 5 ноября расстановка была следующей: Сталин выдвинут на 742 собраниях, Молотов — на 270, Каганович — 235, Ворошилов — 189, Ежов — 165, Калинин — 97, Микоян — 91… С докладом о 20-летии революции выступил 6 ноября Молотов.
Баллотировался в Верховный совет и Юлий Моисеевич Каганович, глава Горьковского обкома партии.
Затем начались предвыборные митинги. Кандидатами на два места от Ленинского избирательного округа Ташкента были В. Я. Емцов и Л. М. Каганович. Интересно, что на митинге в поддержку Емцова 19 ноября говорилось преимущественно о Кагановиче[259].
23—25 ноября Каганович, по совету Сталина, провел в Свердловске совещание работников медной промышленности с целью «выяснить причины плохой работы»[260]. И хотя разговор был предметным и деловым, первая и главная причина отставания подотрасли была предопределена заранее: «Мы проглядели вредительство в медной промышленности, а после того, как факты подлого вредительства были вскрыты, мы не выполнили до конца указаний товарища СТАЛИНА по ликвидации последствий вредительства японо-германских, троцкистско-бухаринских шпионов[261]». В конце совещания Каганович премировал всех его участников именными часами.
Вскоре после этого Каганович принимал в Москве главного инженера Ново-Тагильского металлургического комбината Анания Демьяновича Скрыпника. При рассмотрении проектного задания гость не согласился с предложениями хозяина о специализации завода, так как они означали торможение технического прогресса. Спутники Скрыпника ждали его на вокзале и, не дождавшись, решили, что он задержался у наркома. В действительности Скрыпник был арестован[262]. Каганович приложил руку и к гибели строителя Магнитки и Тагила К. Д. Валериуса.
Примером некомпетентного и самоуверенного вмешательства Кагановича в вопросы производства является его указание об изменении технологии изготовления автомобильных покрышек на заводе в Ярославле. В результате формальный показатель производительности труда резко возрос, зато качество упало. Километраж пробега покрышек сократился в несколько раз, и спустя какое-то время пришлось возвращаться к старой технологии[263].
В начале декабря Каганович в третий раз в жизни отправился в Ташкент. Здесь он работал в Гражданскую, а теперь произносил предвыборные речи, воспевая НКВД и предупреждая, что ловля шпионов еще не закончена[264]. Его доверенное лицо — рабочий А. Замышляев — говорил: «После прихода на транспорт сталинского наркоматов. Кагановича работа нашей мастерской и жизнь ее рабочих круто изменилась. Чужаки из мастерской были изгнаны… я, столяр, в 1934 году… получал 218 рублей. А после того, как тов. Каганович по-сталински, по-большевистски стал поднимать транспорт… я стал зарабатывать больше 500 рублей»[265].
9 декабря на Красной площади Ташкента состоялся невиданный в городе 200-тысячный митинг в честь Кагановича. А на следующий день на трибунах городского стадиона «расположились раскрепощенные женщины Узбекистана», как выразилась газета «Правда Востока»[266]. Каганович воспевал самые свободные, самые демократичные в истории выборы: «За границей при выборах тоже опускают бюллетени в избирательные урны. Сегодня опустят, а завтра самих избирателей выгоняют на улицу, и они, голодные, придушенные капиталистами, месяцами и годами ходят безработными». Закончил он свою речь лозунгами на узбекском языке. Само собой, на выборах кандидат получил почти 100 процентов голосов.
Завершился 1937 год празднованием 20 декабря 20-летия ВЧК — ГПУ — НКВД. Всюду висели портреты Дзержинского и Ежова. По просьбе трудящихся имя Ежова присвоили одной из шахт Донбасса. Теперь «ближайшим соратником» Сталина называли руководителя НКВД. Казалось, он меньше, чем кто-либо другой, может беспокоиться за свою судьбу…
Сталин поручал Кагановичу самые различные карательные акции. Так, например, Каганович имел непосредственное отношение к разгрому театра Мейерхольда, а стало быть, и к судьбе великого режиссера. По свидетельству Д. Шостаковича, Сталин ненавидел Мейерхольда, но это была, так сказать, ненависть на расстоянии, ибо Сталин никогда не посещал ни одного спектакля Мейерхольда. Неприязнь Сталина была основана исключительно на доносах. Непосредственно перед закрытием театра одну из его постановок посетил Каганович, обладавший тогда громадной властью. Спектакль не понравился Кагановичу. Верный «соратник» Сталина покинул театр, не дождавшись и середины постановки. Мейерхольд, которому было за шестьдесят, бросился за Кагановичем на улицу. Но Каганович сел со своей свитой в машину и уехал. Мейерхольд бежал за машиной, пока не упал[267].
7 января 1938 года в театре Мейерхольда с огромным успехом было дано последнее представление. На следующий день пришедшие в театр зрители обнаружили в том же здании совсем другую организацию.
В январе 1938 года был избран первый Президиум Верховного Совета СССР во главе с Калининым. Наиболее влиятельные в стране деятели в него не вошли. Среди членов Президиума был и руководитель Горьковской парторганизации Юлий Моисеевич Каганович, брат Лазаря Кагановича. Был избран и маршал Блюхер, которому предстояло погибнуть под пытками осенью этого же года.
19 января прогремела на всю страну новость — пленум ЦК принял постановление об ошибках при исключении из партии. У множества оклеветанных людей, у их родственников и близких появилась надежда на восстановление справедливости. В постановлении пленума цитировались различные официальные документы прошлых месяцев и лет, в которых говорилось о «внимании к людям». Делался вывод: «Как видно, предупреждающие указания местным партийным организациям были. И все же, несмотря на это, многие партийные организации и их руководители продолжают формально и бездушно-бюрократически относиться к судьбам отдельных членов партии. Известно немало фактов, когда партийные организации без всякой проверки и, следовательно, необоснованно исключают коммунистов из партии, лишают их работы, нередко даже объявляют, без всяких к тому оснований, врагами народа… Так, например: ЦК ВКП(б) Азербайджана на одном заседании 5 ноября 1937 года механически подтвердил исключение из партии 279 чел… Еще не вскрыты и не разоблачены отдельные карьеристы-коммунисты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключении из партии, старающиеся застраховать себя от возможных обвинений в недостатке бдительности путем применения огульных репрессий… Пора всем партийным организациям и их руководителям разоблачить и до конца ИСТРЕБИТЬ ЗАМАСКИРОВАННОГО ВРАГА, пробравшегося в наши ряды и старающегося фальшивыми криками о бдительности скрыть свою враждебность…»[268]
Авторы текста глубоко и тонко понимали психологию доносчика.
В течение последнего года Сталин в среднем раз в два дня подписывал очередной список обреченных на расстрел; каждый раз это был приговор десяткам или сотням людей. Член политбюро Ежов совместно с Вышинским за один день 18 октября прошлого года приговорили к высшей мере 4551 человека. Об успехах Кагановича на этом направлении работы мы уже писали выше. Согласно здравому смыслу, именно их постановление должно было бы назвать главными клеветниками и карьеристами. И это была не единственная фальшь: говорилось о несправедливостях только по отношению к коммунистам, как будто беспартийных репрессии не коснулись; говорилось лишь об исключениях из партии, но не об арестах и казнях. Имелись и другие натяжки и умолчания. Тем не менее и в пропаганде того времени, и в позднейших ортодоксальных курсах истории данное постановление изображалось как поворотное решение, остановившее прошлогодние беззакония или, во всяком случае, уменьшившее их размах. В действительности это было еще одно исправленное и дополненное переиздание «Головокружения от успехов».
Промышленность лихорадило. Не было в стране предприятия, на работе которого не отразилась бы террористическая акция 1937 года. На некоторых заводах осталось всего по 2–3 неарестованных инженера или техника. Например, Ижевский машиностроительный завод, выпускавший винтовки, в течение двух месяцев не мог сдать заказчику ни одного изделия: все стволы подряд браковались. Руководителей завода без конца вызывали в местное отделение НКВД, грозили и запугивали, требуя повысить качество, но это не помогало. Внезапно в дело вмешался Сталин, велел освободить всех арестованных инженерно-технических работников завода и обратил свой гнев на «перестраховщиков»[269]. Это слово после январского пленума вошло в число политических ругательств. С января же вновь стали брать на работу родственников арестованных, и толпы несчастных, собиравшиеся у ВЦСПС, как у биржи труда, рассосались.
Весной Каганович пытался толкать вперед забуксовавшее производство при помощи серии всесоюзных совещаний. 3 марта, в день открытия судебного процесса Бухарина — Рыкова, он поехал в Воскресенск, где посетил цементные заводы «Гигант» и «Красный строитель». Назавтра в Наркомтяжпроме открылось и продолжалось до Женского дня 8 марта, совещание по цементной промышленности. Каганович предложил построить в каждой области свой цементный завод, а кроме того, выдвинул идею строительства цементных заводов при металлургических предприятиях с целью максимального использования шлаков доменных цехов. Атмосфера совещания ощутимо отличалась от той, что царствовала еще осенью — никаких подарков участникам, ритуальная часть сведена к минимуму. В принятом обращении упоминались только Сталин и Ежов.
Тем временем в Колонном зале Дома союзов бывший руководитель Госплана Украины Гринько, хорошо знакомый Кагановичу еще с 20-х годов, подтверждал сфабрикованные обвинения в создании национал-фашистской организации: «Я стою перед судом как украинский буржуазный националист… Две террористические группы изо дня в день вели слежку за Сталиным и Ежовым с целью убить их»[270].
В эти дни германский рейх поглотил Австрию. По Вене шел военный парад войск вермахта и СС. Гитлер посетил свою родину, австрийский городок Браунау, где произнес подобающую случаю речь. В те же часы в Москве казнили Бухарина, Рыкова и их однодельцев. В отличие от прошлогоднего процесса «параллельного центра», не устраивалось демонстраций ни на Красной площади, ни в Ленинграде. Поэты не писали яростных стихов, а Ежов не получил нового ордена.
Каганович на этот раз был в стороне от главных событий. С 14 по 20 марта он руководил еще одним совещанием — работников электростанций и сетей. Москва с ликованием встречала четверку папанинцев, прибывших прямо с Северного полюса, где они работали всю зиму. Сталин принимал их с женами один, без соратников. Это было явное нарушение традиции последнего десятилетия. Приглушались культы всех личностей, кроме одной, что и в те времена именовалось «борьбой с культом личности». «Правда» критиковала газету «Советская Украина» за помещенное в ней фото: секретарь Кировского райкома вручает партбилет. Снимок трактовался как «возрождение шумихи и кампанейщины»[271]. Участники проводившихся Кагановичем совещаний тоже фотографировались теперь без него. 26 марта началось еще одно совещание — по золотой и платиновой промышленности.
В апреле Кагановича вернули на пост наркома путей сообщения. Страх ответственности и утрата множества специалистов сказались и на работе транспорта. На протяжении зимы железные дороги создавали дополнительные трудности для всех отраслей народного хозяйства. На этот раз демонстрация радости в связи с назначением «сталинского наркома» была скромной и носила дежурный характер.
Набирала обороты «борьба с клеветниками». Как типичную в своем роде можно привести заметку «Правды» под заголовком «Дело агронома Шамшина». Речь шла о работнике МТС в городе Шацке (Рязанская область). Описывается заседание бюро райкома партии в августе 1937 года:
«В прениях выступил Лизунов — заместитель директора по политчасти. Он говорил о том о сем и договорился до того, что в МТС… вредительство.
— Как? Вредительство? — переспросили присутствовавшие члены бюро райкома.
— Да, — подтвердил Лизунов.
— А кто же возглавляет это вредительство?
— Шамшин!
С этого и началось. Сразу „обнаружили“, что Шамшин — вредитель и очковтиратель. Шацкая районная газета „Советская деревня“… истерически кричала о том, что „открылась мерзкая картина вредительской работы врага народа Шамшина“. Секретари райкома Лавникевич и Юньков пустили в ход все средства…»[272] Заканчивался газетный материал благополучным для агронома Шамшина финалом разбирательства и намеками на предстоящие преследования гонителей честного человека. Пропаганда подобных случаев велась на протяжении 1938–1939 годов постоянно, хотя никогда не становилась темой № 1. В качестве гонимых, но в конце концов побеждающих фигурировали члены партии со стажем, как правило — рабочие. Показная борьба с «перестраховщиками» вызвала сильный отклик снизу. В газету «Правда» и ЦК приходили тысячи писем от рядовых членов партии с требованиями положить конец террору и наказать его организаторов. Подавляющее большинство авторов писем было дезориентировано и смутно представляло, где следует искать этих организаторов репрессий.
А заведенная машина все работала. В 1938 году Каганович приложил руку к аресту Николая Чаплина — генерального секретаря ЦК BЛKCM с 1924 по 1928 год: он отозвал Чаплина из командировки, и в ночь после приезда за ним пришли[273]. Осенью Каганович вместе с Молотовым и Маленковым руководил пленумом ЦК ВЛКСМ, за которым последовало «дело Косарева». Из 93 участников пленума было арестовано 77 и расстреляно 48 человек[274]. Месяцем раньше на другом, юбилейном (к 20-летию комсомола) пленуме ЦК ВЛКСМ Косарев выступил с нестандартными восхвалениями в адрес Сталина: он дважды подчеркнул в своем докладе, что репрессии в комсомоле начались только после личного вмешательства вождя. Похоже, что это была отчаянная попытка дать понять современникам или потомкам, кто автор совершающейся трагедии. Во всяком случае, на фоне других официальных выступлений 1938 года заявление Косарева прозвучало резким диссонансом. Не исключено, что оно и было подлинной причиной его гибели. А ведь всего шестью годами раньше Косарев и Каганович вместе выкачивали зерно из Северного Кавказа. Теперь пути их разошлись.
Подписи Кагановича обнаружены на списках к расстрелу 36 тысяч человек. В одном из таких списков из 223 перечисленных жертв 23 — члены ЦК партии, 22 — члены КПК, 21 — наркомы и их замы. Многих из них Каганович не мог не знать лично.
В феврале 1939 года после небывало долгого пятилетнего перерыва в Москве состоялся XVIII съезд партии. Но это была совсем не та партия, что прежде. Неузнаваемо изменился и состав делегатов съезда, и царившая на нем атмосфера. Впервые партийцы с дореволюционным стажем составляли незначительную долю делегатов. Впервые множество известных всей партии имен ни в коем случае нельзя было упоминать не только с трибуны, но и в кулуарах. Каганович на этот раз не был избран секретарем ЦК, что свидетельствовало о снижении его влияния.
С начала 1939 года Каганович стал наркомом топливной промышленности, а в 1940 году возглавил Наркомат нефтяной промышленности. Он был заместителем председателя СНК — вторым человеком в Совнаркоме после Молотова. Забот у него прибавилось также и потому, что даже в Наркомате путей сообщения стали изготавливаться некоторые виды вооружения.
Зимой 1939/40 года, во время неудачной, неоправданной и кровавой советско-финляндской войны началась новая перетряска руководящих кадров, затронувшая часть армии и работавшие на нужды обороны промышленные наркоматы. Был снят со своего поста и нарком авиационной промышленности, брат Лазаря — Михаил Каганович. Сменивший его А. И. Шахурин вспоминал: «Наутро началось знакомство с работой наркомата… Сначала встретился с М. М. Кагановичем, которого мне предстояло сменить на посту наркома. С ним я был знаком и до этого, когда работал парторгом ЦК на авиационном заводе. Каганович приезжал на наш завод, а я — в наркомат. Кабинету Кагановича предшествовали две приемные — одна побольше, другая поменьше. В маленькой сидел его секретарь. В приемных, как правило, всегда было полно народу. По тому, с каким видом выходили из кабинета, узнавали о состоянии наркома. Чаще всего оно было возбужденным. Михаил Моисеевич слыл человеком резким в суждениях, вспыльчивым и экспансивным. Под горячую руку ему лучше было не попадаться.
Когда мы с ним встретились, он все еще находился под впечатлением своего освобождения и не скрывал свои чувства. Беседы, из которой я мог бы составить представление о положении дел в промышленности, у нас не получилось».
Как показало будущее, у Михаила Кагановича были все основания «находиться под впечатлением» происшедшей перемены: ему оставалось не так уж долго жить.
Между прочим, годом раньше Шахурин сменил еще одного из братьев Кагановичей — Юлия — на посту первого секретаря Горьковского обкома партии. Его предшественника тогда охарактеризовали в ЦК как «неплохого товарища», не обладающего, однако, инженерной подготовкой, необходимой для руководства такой крупной индустриальной областью. В Горьком в 1937 году уцелело несколько больше партийных работников, чем в иных местах[275]. Юлий Каганович был переведен в Москву, в Наркомат внешней торговли, где числился членом коллегии. После войны он работал торговым представителем СССР в Монголии. В начале 50-х годов умер после продолжительной болезни.
…В начале 1941 года дистанция между Лазарем Кагановичем и Сталиным обозначилась еще четче, чем прежде. На долгие ночные обеды на кунцевской даче Сталина Каганович приглашался очень редко. С ответственными политическими заявлениями стали выступать деятели нового поколения, еще моложе совсем нестарого политбюро — Щербаков, Маленков. На прошедших в феврале XVIII Всесоюзной конференции ВКП(б) и VIII сессии Верховного Совета Каганович не только ни разу не выступил, но и не председательствовал ни на одном из заседаний. В президиуме он теперь сидел в заднем ряду, вместе со Сталиным не появлялся.
На исходе партконференции Сталин загадал своему «экс-ближайшему» соратнику одну из самых грозных загадок: конференция приняла необычную резолюцию по кадровым вопросам из девяти пунктов. В ней сообщалось о довольно многочисленных перемещениях вверх и вниз по партийной линии, а также с мрачной торжественностью делались предупреждения нескольким «нерадивым» работникам, которые, впрочем, оставались на своих местах. То был, несомненно, театральный жест, рассчитанный на рядовых, плохо осведомленных зрителей; и до, и после конференции руководитель любого уровня отправлялся на тот свет или, наоборот, изымался из лагерного ада безо всяких резолюций и публикаций в печати, если почему-либо Хозяин решал не устраивать шума. Из девяти пунктов лишь один был посвящен персонально одному человеку и звучал так: «Предупредить т. Кагановича М. М., который, будучи наркомом авиационной промышленности, работал плохо, что, если он не исправится и на новой работе, не выполнит поручений партии и правительства, то будет выведен из состава членов ЦК ВКП(б) и снят с руководящей работы»[276]. Вероятно, какая-то часть читателей газет и радиослушателей не поняла, о каком именно Кагановиче идет речь, и перепутала знаменитого Лазаря Кагановича с его братом Михаилом. Не исключено, что именно на такой эффект и рассчитывал автор резолюции. В таком случае это мог быть первый шаг — пока еще двусмысленный и осторожный — к будущей кампании дискредитации Кагановича.
На протяжении предвоенных месяцев подведомственная Кагановичу печать все реже именовала его «сталинским наркомом», чаще просто — «наркомом» и даже еще проще «тов. Л. М. Кагановичем»[277]. Передовицы почти не цитировали его, а письма трудящихся почти не упоминали. В апреле прошло совещание производственно-хозяйственного актива НКПС. Ни доклад Кагановича, ни изложение доклада, ни хотя бы портрет не были опубликованы; зато все остальные выступления (с портретами выступавших) публиковались в «Гудке» в течение двух недель[278].
Едва ли когда-нибудь будет точно установлено, что все это значило и как сложилась бы судьба Кагановича, если бы все планы всех людей в стране не смешались в самую короткую ночь того лета…
Автор изданной в США книги о Кагановиче «Кремлевский волк» Стюарт Кэхан утверждает, что в ночь на 22 июня начальник Генштаба Г. К. Жуков, получив сообщения о начавшихся бомбежках и артобстрелах и не дозвонившись до Сталина, стал просить разрешения открыть огонь у Кагановича.
«Он попросил позволения немедленно начать боевые действия. Молчание.
— Вы меня поняли? — повторил Жуков.
Опять молчание.
— Вы понимаете, что происходит?
Лазарь был потрясен. Он старался придумать вопрос, любой вопрос.
— Где комиссар обороны?
— Разговаривает с Киевским округом.
— Приезжайте в Кремль немедленно. Я посоветуюсь со Сталиным»[279].
Это образец преднамеренного, ничем не обоснованного раздувания роли Кагановича. Весь разговор подозрительно напоминает телефонный диалог Жукова и Сталина, описанный в мемуарах маршала. Между тем в ночь с 21 на 22 июня 1941 года Каганович, как член политбюро, не мог не участвовать в потрясающих, хотя на первый взгляд и «тихих» событиях. К тому моменту близость вражеского нападения ощущали уже все сколько-нибудь осведомленные люди[280]. Тем не менее члены политбюро, наравне с менее высокопоставленными работниками, могли лишь догадываться о причинах бездействия Сталина. Поздним вечером 21 июня их вызвали в Кремль, где они узнали о немецком перебежчике, сообщившем, что вторжение начнется в 3 часа ночи. На вопрос Сталина: «Что будем делать?» — никто не ответил. В эти минуты через западную границу в районе Бреста проследовал последний поезд из Москвы в Берлин. Утвердив новую директиву войскам, Сталин отпустил членов политбюро и остался один, хотя до указанного перебежчиком момента оставалось менее четырех часов, да и обычно Сталин ложился спать намного позже. Неизвестно, что чувствовали члены политбюро, вынужденные в самые критические минуты разъезжаться из Кремля, но не успело пробить четыре, как Поскребышев вызвал их обратно. Предсказание перебежчика сбылось[281].
Все молчали. Сталин, не зная, что теперь решать, послал Молотова разговаривать с германским послом Шуленбургом. В ожидании заранее очевидного исхода этой беседы все бездействовали. На дворе было уже совсем светло. Самая короткая ночь кончилась, начинался самый длинный день. Наконец, вошел Молотов: «Германия объявила нам войну». Прохаживавшийся по кабинету Сталин опустился на стул…
На рассвете Каганович разослал на все железные дороги запоздалую телеграмму: «Вручить немедленно. Начальнику дороги. Находящиеся на дороге транзитные грузы, а также экспортные грузы, следующие в Германию, задержите на дороге нахождения. Погрузку экспортных и перегрузку транзитных грузов назначением в Германию перекрыть…»[282] А в приграничных районах уже попали под удар 11 железных дорог. Связь с военным командованием у них полностью отсутствовала, местные власти, запуганные годами террора и страшащиеся ответственности, расценивали эвакуацию «как создание паники, как нарушение государственной дисциплины»[283].
Многие мемуаристы называют июнь 1941 года поворотной точкой в своем отношении к Сталину. В один из первых дней войны он заявил: «Ленин нам оставил пролетарское Советское государство, а мы его просрали! Я отказываюсь от руководства»[284]. И уехал на свою Ближнюю дачу в Кунцево. Скорее всего, Каганович тоже был потрясен поведением того, о ком привык знать: «страшнее зверя кошки нет». Время шло, Сталин не появлялся. Надо было что-то делать. Молотов, Берия, Каганович и Ворошилов, посовещавшись, поехали на Ближнюю дачу уговаривать главу партии и правительства приступить к работе. Увидев их, входящих, Сталин в первую секунду изменился в лице от страха.
Война все переменила. Политические кампании и ритуалы ушли для Кагановича в прошлое. На перегруженного работой наркома путей сообщения обрушилась лавина дел. Единого плана перевозок на случай войны не было. 24 июня под председательством Кагановича создан Совет по эвакуации. В тот день у невоенной части руководства, по-видимому, еще теплилась слабая надежда на то, что отступление не будет очень уж большим и долгим. Однако, как вспоминал первый зам Кагановича в Совете по эвакуации А. И. Микоян, «через два дня стало ясно, что эвакуация принимает огромные масштабы. Невозможно было эвакуировать все подряд. Не хватало ни времени, ни транспорта. Приходилось буквально с ходу выбирать, что в интересах государства эвакуировать в первую очередь. Надо было также решать, в какие районы страны эвакуировать те или иные заводы и предприятия…»[285].
А железные дороги задыхались. Требовалось обеспечить прохождение потока войск на фронт, потока эвакуируемых материалов и людей с фронта на восток и «обычных» грузопотоков — ибо экономика должна была функционировать и ее потребность в перевозках с началом войны никак не могла снизиться. Еще больше усложняло положение господство противника в воздухе. Железные дороги были одной из главных целей для немецкой авиации. В дневнике начальника немецкого генштаба неоднократно упоминаются образовавшиеся в те дни в тылу Красной Армии огромные скопления вагонов на станциях[286].
Яркий эпизод, характеризующий как работу железных дорог, так и стиль руководства Кагановича, содержится в мемуарах работавшего в ВОСО генерала 3. И. Кондратьева. 30 июня его направили в Смоленск организовать вывозку имущества со складов. Заметим, что в тексте мемуаров, изданных в 1968 году, автор не имеет возможности назвать Кагановича по имени и обозначает его лишь словом «нарком».
«Тихая, не тронутая войной улица, огромное каменное здание. У входа вывеска: „Управление западной железной дороги“. Зашел в кабинет начальника. За резным дубовым столом — молодой чернобровый Виктор Антонович Гарнык, мой давний знакомый. Увидев меня, он обрадовался. Я рассказал о цели своего приезда. Виктор Антонович… распорядился приступить к погрузке и отправке в тыл боеприпасов и всего, что у них есть из военного имущества.
Управление дороги работало в полном составе.
„Что за беспечность? — удивился я. — Город эвакуируется, бои идут под Оршей и Витебском, магистраль непрерывно укорачивается…“
— Почему медлите с отправкой людей? — спросил у Гарныка. — Оставьте себе небольшую оперативную группу, а остальные пусть едут в тыл. Там станции забиты, нужны специалисты.
— Нет распоряжения наркома, — ответил Виктор Антонович. — А напрашиваться не хочу, скажет: трус, испугался, убегаешь с боевого поста…
Неожиданно здание качнулось, задрожали оконные стекла, и только после этого послышался взрыв. Над крышей прогудел немецкий бомбардировщик. Зениток здесь нет. Фашисты летают безнаказанно и бомбят на выбор. Настаиваю, чтобы Гарнык немедленно доложил в Москву о сложившейся обстановке. В случае чего я помогу убедить наркома в необходимости немедленной эвакуации управления. После долгих колебаний Гарнык снимает телефонную трубку. Короткий разговор!.. Разрешение на эвакуацию получено»[287].
Оба собеседника уверены в целесообразности эвакуации людей. Но Гарнык боится Кагановича сильнее, чем немецкого бомбардировщика. Ведь даже после близкого разрыва бомбы его колебания были «долгими»! Однако здесь же ощущается, насколько необходимо жесткое руководство в условиях войны.
Тогда же, 30 июня, при фронтах были учреждены должности уполномоченных НКПС с широкими правами, подчинявшиеся непосредственно Кагановичу[288].
А в Москве в этот день было объявлено о создании Государственного Комитета Обороны. Каганович не вошел в его первый состав, но вскоре был включен в ГКО вместе с Булганиным, Микояном и Вознесенским.
За первые 10 дней войны была потеряна шестая часть железных дорог страны.
К 5 июля положение на железных дорогах Москвы было таково:
«Станционные пути, ветки, тупики столичного узла оказались забитыми вливавшимися со всех направлений поездами. Выхода на запад почти не было. Железнодорожные магистрали, идущие к фронту, представляли собой обрубки. Москва превратилась в головную базу снабжения войск и перевалки военных грузов с железной дороги на автомобильный транспорт»[289].
На западных дорогах скопилось почти 90 тысяч вагонов сверх нормы. Зачастую поезда шли один за другим на расстоянии нескольких сотен метров. Небывалую нагрузку испытывали дороги, бывшие до войны второстепенными. А на Кавказе, в Средней Азии и Сибири вагонов катастрофически не хватало[290].
Тем временем на железных дорогах стали теряться вагоны с оружием и боеприпасами. Оказалось, что по настоянию Кагановича и с согласия маршала Кулика ВОСО перестало присваивать номера воинским транспортам. Они отправлялись на фронт мелкими партиями по 3–5 вагонов, что привело к утрате контроля над движением этих составов, нередко начальники станций загоняли эти бесконтрольные, но крайне необходимые армии грузы в тупики. За этот крупный промах поплатился жизнью начальник ВОСО генерал Н. И. Трубецкой. По словам его преемника, И. В. Ковалева, «он неожиданно, причем незаметно для всех, исчез, и никто в управлении не мог сказать, куда он убыл»[291].
«Уже в июле, — вспоминает А. И. Микоян, — стало ясно, что Л. М. Каганович, будучи перегружен делами на транспорте, не может обеспечить надлежащую работу Совета по эвакуации…»[292]
16 июля председателем Совета по эвакуации вместо Кагановича был назначен Шверник. Все исследователи, как отечественные, так и зарубежные, называют массовую эвакуацию советской промышленности одним из выдающихся технических достижений Второй мировой войны. В связи с этим значительная доля заслуг принадлежит Кагановичу как наркому путей сообщения.
22 июля Москва — не только столица, но и крупнейший железнодорожный узел страны — подверглась первой массированной бомбардировке.
Днем и ночью к Кагановичу в кабинет стучался то один, то другой нарком-хозяйственник: они лично прибывали в НКПС, чтобы разыскать потерявшиеся в дороге остро необходимые грузы. Но нередко и сам Каганович, несмотря на беспрекословное подчинение исполнителей и военное время, не мог добиться от подчиненных никаких сведений о пропавших вагонах. Типичный эпизод описывает нарком авиапромышленности Шахурин: «Докладывали: „Завтра завод станет, если не будет поковок или подшипников“… Оказывается, поковки есть. Они отгружены, однако потерялись в пути. А поковок — 20 тонн. Это сотни самолетов. В поиски включается даже НКВД. Поковки находят где-то в Актюбинске, где они, естественно, никому не нужны. Там наших заводов нет. Срочно переправляем все по назначению…»[293] Заводы чуть ли не на каждый эшелон вынуждены были назначать своих сопровождающих. Наиболее влиятельные наркоматы всеми правдами и неправдами доставали транспортные самолеты и в критических ситуациях перебрасывали крохи производственного дефицита по воздуху.
В любое время дня и ночи вызывали Кагановича в Совнарком, где его, как правило, ждали Микоян и председатель Госплана Н. А. Вознесенский, лично распределявшие уголь между предприятиями, а также кто-нибудь из Наркомата угольной промышленности и из других ведомств. Разгорались горячие споры из-за каждого вагона с углем, принимались решения о переназначении и повороте эшелонов.
При вызовах к Сталину нередко приходилось ждать и в приемной, чего в мирное время не бывало никогда и ни с кем.
В конце августа по инициативе Кагановича начались работы по сооружению большого (534 км) железнодорожного кольца вокруг Москвы для разгрузки московского узла от транзитных перевозок. Это была несвоевременная идея, и вскоре трагические события на фронте поставили на ней крест[294].
В первые месяцы войны жертвой шпиономании стал старший брат Кагановича — Михаил Моисеевич, который еще в 1940 году был снят с поста министра авиационной промышленности, а на XVIII партийной конференции весной 1941 года был выведен из состава членов ЦК ВКП(б).
Он был обвинен во вредительстве в области авиационной промышленности и в тайном сотрудничестве с гитлеровцами. Утверждалось даже, что Гитлер собирается включить Михаила Моисеевича в марионеточное русское правительство. Эти вздорные обвинения рассматривались на политбюро. Докладывал Берия. Каганович не защищал своего брата. Сталин лицемерно похвалил Лазаря за «принципиальность», но столь же лицемерно предложил не торопиться с арестом Михаила Моисеевича, а создать комиссию для проверки выдвинутых против него обвинений. Во главе этой комиссии был поставлен Микоян. Через несколько дней в кабинет Микояна был приглашен Михаил Каганович. Приехал и Берия вместе с человеком, который дал показания против М. М. Кагановича. Тот повторил свои обвинения. «Этот человек ненормальный», — сказал Михаил. Но он также по-над, что для него означает весь этот спектакль. У него в кармане был пистолет. «Есть в твоем кабинете туалет?» — спросил он Микояна. Анастас Иванович показал нужную дверь. Михаил вошел в туалет, и через несколько мгновений там раздался выстрел. После самоубийства Михаил Каганович был похоронен без почестей.
2 октября немецко-фашистские захватчики начали операцию «Тайфун» с целью окружения Москвы. На первом этапе крупные силы Резервного, Брянского и Западного фронтов попали в окружение. Все теперь зависело от того, насколько быстро железные дороги смогут перебросить под Москву новые войска с других участков фронта и из глубины страны. Именно в эти дни, например, была быстро перевезена из Сталинграда в Мценск 1-я танковая бригада Катукова, сыгравшая ключевую роль в задержке продвижения танковой армии Гудериана от Орла на Тулу.
Утром 15 октября на заседании политбюро принято решение о немедленной, в течение суток, эвакуации советского правительства, наркоматов, иностранных посольств. Сталин предлагал политбюро выехать из Москвы в ночь с 15-го на 16-е число, а сам намеревался уехать утром 16-го. Но, по предложению Микояна, было решено, что политбюро выедет только вместе со Сталиным. Микоян вспоминает:
«Запомнился разговор с Л. М. Кагановичем. Когда мы вместе спускались в лифте, он сказал фразу, которая меня просто огорошила:
— Слушай, когда будете ночью уезжать, то, пожалуйста, скажите мне, чтобы я не застрял здесь.
Я ответил:
— О чем ты говоришь? Я же сказал, что ночью не уеду.
Мы поедем со Сталиным завтра, а ты уедешь со своим наркоматом»[295].
Ближе к полудню начальник одного из отделов метрополитена С. Е. Теплов вместе с начальником метрополитена был вызван в НКПС.
«В наркомате мы увидели нечто невероятное: двери раскрыты, суетятся люди, выносят кипы бумаг, одним словом, паника. Нас принял нарком Каганович. Он был, как никогда, возбужден, отдавал направо и налево приказания.
И вот от человека, чье имя носил Московский метрополитен, мы услышали:
— Метрополитен закрыть. Подготовить за три часа предложения по его уничтожению, разрушить объекты любым способом. Поезда с людьми эвакуировать в Андижан. Что нельзя эвакуировать — сломать, уничтожить.
Каганович сказал, что Москву могут захватить внезапно»[296].
И вновь обратимся к свидетельству А. И. Микояна, относящемуся к все тому же дню 15 октября 1941 года:
«В Совете по эвакуации мы все время проверяли ход выполнения решения. Каганович, который составил план отъезда наркоматов, звонил чуть не каждый час, докладывая, как идет процесс эвакуации. Все было организовано очень быстро, и все шло нормально»[297].
Утром 16 октября отправлявшиеся на работу москвичи вдруг обнаружили, что метро закрыто. Это оказалось наиболее явным и красноречивым признаком серьезности положения и вызвало панику. Во второй половине дня метро вновь пришлось открыть, чтобы как-то успокоить людей.
В. И. Рыхлов, начальник политотдела одной из железных дорог, провел весь этот день на Казанском вокзале, с которого шла эвакуация в Куйбышев. В середине дня ему сообщили, что отправка одного из эшелонов задерживается из-за конфликта: «У одного из вагонов суматоха… Вижу: одна половина загружена мебелью, домашними вещами, а на второй — генерал НКВД, его жена, двое детей.
— В чем дело, товарищ генерал? — спрашиваю его.
— Мне товарищ Каганович лично выделил вагон, — раздраженно говорит он. — И вы ответите за самоуправство.
— Не знаю, разрешил ли Лазарь Моисеевич, — делаю упор на имени и отчестве наркома, — а начальник станции справедливо требует разместить людей на свободной половине.
— Я не могу позволить…
— Тогда отцепляйте этот вагон и прицепляйте другой, — приказываю начальнику станции. — Вы срываете график отправления поездов.
Генерала смутил такой поворот дела:
— Пусть размещаются…»
Ни этот генерал, ни сам Каганович в дальнейшем не мстили Рыхлову за принятое решение.
К вечеру обозначилась новая проблема: массовая отправка эшелонов из Москвы на восток привела к нехватке вагонов для продолжения эвакуации. У Рыхлова состоялся разговор с начальником дороги:
«— Собирайте с линии электросекции, готовьте из них поезда по 12 вагонов.
— Иван Федорович, — спрашиваю, — а чем же будем доставлять в Москву рабочих из пригородной зоны?
— Ты, Василий Иванович, философию не разводи. Это приказ Кагановича, и если вы не выполните его, знаете, чем это грозит?»[298]
Вместе с другими наркомами Каганович отбыл в Куйбышев. Вернуться в прифронтовую столицу ему было суждено лишь в следующем, 1942 году.
Зима, самое трудное для железнодорожников время, была в 1941/42 году особенно суровой. Положение на транспорте было критическим. К декабрю для замены дефектных рельсов требовалось 846 километров новых рельсов, а получили железнодорожники лишь 8 квадратных километров. Из-за нехватки угля простаивали сотни паровозов. Многие вагоноремонтные заводы были перепрофилированы на производство военной продукции. В январе по сравнению с декабрем общая погрузка снизилась на 3295 вагонов, а выгрузка — на 3813 вагонов. Северная железная дорога, перевозившая грузы, поступавшие из Великобритании и США, была, по выражению А. В. Хрулева, «близка к параличу»[299].
Но Каганович еще пытался участвовать в развитии всевозможных «починов снизу», ограничиваясь, правда, лишь короткими одобрительными телеграммами на места[300].
14 февраля при ГКО был образован Транспортный комитет, председателем которого стал Сталин, а его заместителем — не Каганович, а А. А. Андреев. Каганович же оказался лишь одним из членов комитета[301].
Тогдашний начальник Военных сообщений И. В. Ковалев свидетельствовал: «Обстановка на железных дорогах в феврале-марте 1942 года по-прежнему оставалась напряженной. Несколько раз вопрос об этом рассматривался на заседаниях Транспортного комитета. Л. М. Каганович признавал серьезность положения, заверяя, что примет необходимые меры, однако вновь возвращался к своему излюбленному методу „мобилизации масс“ — частым и продолжительным совещаниям — „накачкам“, и УП ВОСО было вынуждено направить в ГКО записку „О тяжелом положении на железнодорожном транспорте, грозящем остановкой всего движения“… ГКО решил освободить Л. М. Кагановича от обязанностей наркома[302]».
25 марта, накануне особо важного военного совещания, определившего советскую стратегию на будущее лето, Каганович был отстранен от должности наркома путей сообщения. Было заявлено, что он «не сумел справиться с работой в условиях военной обстановки». ГКО при этом принял постановление «Об НКПС», критиковавшее работу Наркомата[303]. Руководителем НКПС стал по совместительству начальник тыла Красной Армии А. В. Хрулев.
Каганович не был арестован, не был отстранен от государственных дел, но положение его стало очень тревожным. По-видимому, в печати совершенно перестали упоминать многочисленные объекты, носящие его имя (это наблюдение требует, впрочем, дальнейшей проверки). Летом он был назначен членом Военного совета Северо-Кавказского фронта, и после знаменитого приказа Сталина № 227 — «Ни шагу назад!» — вводившего штрафные роты и заградотряды, Каганович вылетел на юг с особой миссией: наладить работу военной прокуратуры и военных трибуналов. В отличие от Хрущева, он задержался на фронтовой работе недолго. Так, в конце лета 1942 года он руководил ликвидацией нефтепромыслов на Северном Кавказе, оказавшихся под угрозой захвата фашистами. Вот как описывает эти события их участник — Николай Байбаков[304]: «Не успел я доехать до станицы Апшеронской, как меня тотчас разыскал член Военного совета Каганович и дал команду приступить к ликвидации промыслов. Теперь пришлось это делать вблизи немцев, когда они уже подошли к станице Апшеронской, где начинались нефтяные промыслы Краснодарского края. Электростанции в Апшеронской уничтожили под автоматным и пулеметным обстрелом гитлеровцев… В Хадыжах взрывники и специалисты-нефтяники подчищали последние „мелочи“, когда прибыл Каганович. Сюда перебазировался штаб фронта из станицы Белореченской, и Каганович на правах члена Военного совета осматривал промыслы. Ни одна скважина уже не работала, наземное оборудование — компрессорные, станки-качалки, подстанции — было в основном демонтировано. Остальное подлежало уничтожению. Дотошно ознакомившись с одной из ликвидированных скважин, Каганович поинтересовался: „Сколько потребуется времени, чтобы снова пустить скважину?“ „Трудно сказать“, — ответил я. Ровно через сутки наступила критическая необходимость уничтожить все, что еще подлежало уничтожению. С промыслов сообщили мне, что в районе Кабардинки появились немецкие части, идет перестрелка, уничтожаются последние объекты. Учитывая близость немецких войск к штабу фронта, я срочно сообщил Кагановичу о том, что есть угроза прорыва немцев в районе Хадыжей, где находился штаб фронта. „Что вы паникуете!“ — закричал по телефону Каганович. „Посылайте разведку, убедитесь!“ — „Войска надежно держат район!“ — не слушая возражений, кричал он. Однако не прошло и пятнадцати минут, как был дан приказ о срочной эвакуации штаба фронта в Туапсе. Мы остались уничтожать промыслы и только когда взорвали последний объект — электрогазо-станцию, двинулись по Малому Кавказскому хребту…»[305]
Сталинградская битва означала несомненный перелом в ходе войны. После ее успешного окончания, в конце февраля 1943 года, Сталин позвонил Хрулеву и спросил, от какой должности он хотел бы освободиться: наркома путей сообщения или заместителя наркома обороны в тылу? Хрулев предпочел оставить работу в НКПС, и через несколько часов Каганович был возвращен на этот пост[306].
15 апреля 1943 года на всех железных дорогах было введено военное положение; 25 апреля — утвержден новый дисциплинарный Устав. Работа транспорта ощутимо улучшалась. В сентябре 1943 года ГКО принял характерное для Кагановича решение об увеличении числа наград железнодорожникам: вместо 9 знамен ГКО учреждалось 17, вместо 52 знамен ВЦСПС и НКПС — 88. Выделялись дополнительные средства для премирования победителей[307]. Самому Кагановичу было присвоено звание Героя Социалистического Труда.
Правда, это было награждение к 50-летию Кагановича. Если не считать ордена, круглая дата никак не была отмечена. В марте 1940 года финская война не помешала отметить 50-летие Молотова с большим шумом. А на долю Кагановича не досталось даже газетной заметки.
Всю войну страна голодала. Но Сталин не находил неуместным устраивать официальные банкеты по разным поводам. На одном из банкетов, данном в конце 1944 года в честь французской делегации во главе с Шарлем де Голлем, он произнес шутливый тост: «За Кагановича! Каганович — храбрый человек, он знает, что, если поезда не будут приходить вовремя, его расстреляют!» Похожий тост он произнес и в честь маршала авиации Новикова — с той разницей, что Новикова Сталин пообещал не расстрелять, а повесить[308].
В декабре 1944 года Каганович в третий и последний раз оставил пост наркома путей сообщения. Перед уходом он настаивал на перешивке железных дорог восточноевропейских стран на более широкую советскую колею. После замены Кагановича в наркомате ощутимо уменьшилось число совещаний и составляемых документов. Работавшие и соприкасавшиеся с ним люди оценивают его работу на железнодорожном транспорте во время войны, как правило, отрицательно.
И. В. Ковалев так комментирует окончательный уход Кагановича от руководства железными дорогами: «Он и на этот раз не сделал надлежащих выводов из суровых уроков войны. НКПС по-прежнему недопустимо медленно реагировал на частые изменения транспортной обстановки и внезапно возникающие запросы армии»[309].
Уже в 1944 году Каганович все более и более переключается на мирную хозяйственную работу. Оставаясь заместителем председателя Совета министров СССР и председателем Транспортной комиссии, Каганович был назначен на пост министра промышленности строительных материалов, это была одна из наиболее отстающих отраслей.
Влияние Кагановича продолжало меняться в течение войны. Он выполнял важные задания, но общее руководство военной экономикой по линии Совета министров и ГКО осуществлял в первую очередь И. Вознесенский, а по партийной линии — Г. Маленков. Вознесенский в 1945–1946 годах нередко руководил заседаниями Совета министров СССР. В партийно-государственной иерархии имя Кагановича стояло и в 1946 году лишь на девятом месте — после Сталина, Молотова, Берии, Жданова, Маленкова, Вознесенского, Калинина и Ворошилова.
Почти для всех руководителей война стала жестоким испытанием на эффективность. В результате завоевали авторитет кадры нового поколения — Косыгин, Устинов, Кузнецов, Барабанов, Шахурин и многие другие, внесшие ощутимый вклад в победу. После Хиросимы лучшие силы и огромные средства были брошены на осуществление атомного проекта. Каганович не принимал в нем участия и, по-видимому, вообще не был в курсе производившихся сверхсекретных работ.
Но и производство стройматериалов для разрушенной войной страны было отнюдь не последним делом. В первый раз приехав в министерство, Каганович у себя в кабинете выстроил в шеренгу замов. Они оказались как на подбор физически крепкие, высокие. «Я не плох, — сказал их новый шеф, — но и замы у меня хороши». Начал он свою деятельность с прорубания в здании министерства нового персонального лифта для себя. Возле лифта поставили охрану. В середине дня министру привозили опломбированный обед. Начальник личной охраны, генерал-майор, пробовал блюда в комнате отдыха, после чего к ним приступал и хозяин.
И на этом посту рукоприкладство было стилем его работы. Ни разу непонравившаяся бумага не была возвращена в руки подчиненного — комкал и швырял в лицо. Седой зав-секретариатом ползал по полу и собирал; вскоре у него начала трястись голова, и Каганович сказал: «Тебе, старый баран, надо отдохнуть, пойти в другое место, вместо тебя возьму твоего сына». Завотделом стройматериалов Совмина Владимир Александрович Коленков говорил впоследствии: «Когда мы думали о том, что надо идти на работу, — лучше б, казалось, под трамвай попасть, чем идти на работу».
Однажды Каганович замахнулся на одного из своих заместителей, но тот пообещал дать сдачи. «Ух, какой смелый», — сказал Лазарь, и на этом инцидент был исчерпан.
Весь аппарат министерства сидел на рабочих местах практически круглосуточно. Если кто-нибудь и успевал приехать домой, чтобы отдохнуть и пообедать, — не проходило и получаса, как работника вызывали обратно в министерство по срочному делу. Дети не видели отцов месяцами. Болезни на нервной почве были обычным явлением.
По праздникам Каганович посылал подчиненного объехать Москву и посмотреть: как висят его портреты? Точно ли на том же месте от портрета Сталина — или перемещены?
Когда про одного из работников нашептали, что он много пьет, Лазарь при очередной встрече у себя в кабинете спросил у него: ты, мол, сколько можешь выпить? «Пол-литра», — ответил тот. «Ну, пол-литра и я могу», — заявил министр и потерял интерес к вопросу.
Как-то раз, зайдя в кабинет к своему заместителю И. П. Гвоздареву, Каганович случайно увидел там его 16-летнего сына и взял его с собой в поездку на кирпичный завод. Ехали на семиместных «паккардах», закупленных за границей в 1933 или 1934 году, с бронированными 10-сантиметровыми зелеными стеклами, со спецсигналом и двумя машинами охраны. По дороге встретился железнодорожный переезд с опущенным шлагбаумом. Один из охранников с красным флагом бросился останавливать подходивший к переезду поезд, другой поднял шлагбаум.
На завод уже были доставлены 5 автобусов охранников. Они стояли шеренгами. Бледный директор со своей свитой ждал министра. «Ты что трясешься заранее? — сказал ему Каганович. — Я же тебя не съем. Вот если найдем неполадки — будешь трястись».
Подросток Гвоздарев-младший 20 лет спустя случайно ехал с Кагановичем в лифте жилого дома. «А я вас знаю, — сказал тогда пенсионер Каганович, — вы ездили со мной на кирпичный завод». Чтобы узнать в человеке средних лет однажды виденного юношу, надо обладать очень цепкой памятью на лица.
Один из членов коллегии Министерства стройматериалов во время войны занимал более высокий пост, работал под непосредственным руководством Сталина и много сделал для победы. Это был хороший руководитель, уже не молодой человек. Во время одного из докладов Сталин вдруг приказал ему раздеться. Он разделся. Сталин примерил его одежду и сказал: «Как раз впору. Будешь примерять мои костюмы». И во время заседаний коллегии бывало, что Каганович снимал трубку зазвонившей «вертушки» и, выслушав сказанное, произносил фамилию невольного живого манекена: «На примерку». И заслуженный, солидный мужчина стремглав, бросив все дела, мчался на примерку.
А в общем, и на этом месте Каганович оставил память о себе как о начальнике энергичном, с большими организаторскими способностями, но нечеловечески жестоком[310]. Его гипнотизирующий, тяжелый взгляд люди и здесь запомнили на всю жизнь.
С другой стороны, у многих простых рабочих предприятий, подчиненных его министерству, остались самые лучшие воспоминания о своем министре. Так, в дни субботников он обязательно приезжал на какой-нибудь завод и трудился вручную наравне со всеми, всегда бывая при этом очень приветливым и простым в обращении. Это неизменно производило очень хорошее и глубокое впечатление.
В 1946 году Каганович принял участие в совещании высших военных и государственных руководителей, на котором по инициативе Сталина были заслушаны сфабрикованные компрометирующие материалы на маршала Жукова. Обвинения были достаточно серьезные, и при дурном обороте дела маршал мог быть арестован. Но военные почти единогласно выступили в защиту Жукова, и он остался на свободе, хотя и был переведен на более низкую должность — командующим Одесским военным округом. В этот день Каганович, как и Берия, выступал против Жукова.
В том же году во время одной из поездок по стране Кагановичу довелось заехать и в город Асбест, куда 11 лет спустя он был отправлен в почетную ссылку. Министр остался недоволен состоянием местной строительной промышленности и устроил местным руководителям крупный разнос.
В феврале 1947 года Каганович был направлен Сталиным на Украину в качестве первого секретаря ЦК КП(б)У. Одновременно секретарем по сельскому хозяйству назначили Патоличева. Республика не выполнила в 1946 году плана хлебозаготовок из-за тяжелой засухи, и Сталин был недоволен Хрущевым, который вот уже девятый год стоял во главе ЦК КП(б)У. Между тем зерна в фонд государства было отобрано слишком много; как и в 30-е годы, на Украине начался голод, в укромных местах находили останки съеденных людей. А Сталин, не торгуясь, удовлетворял просьбы восточноевропейских стран о поставках зерна.
Каганович совершил поездку по Полтавской области, в ходе которой у него вышел конфликт с председателем колхоза Могильченко, применявшим метод мелкой вспашки.
Когда-то Лазарь отдавал за мелкую вспашку под суд. Его разговор с Могильченко пересказывает Хрущев:
«Нужно хорошо знать Кагановича, чтобы представить себе, как он, наверное, гаркнул на этого председателя колхоза:
— Почему, черт возьми, вы пашете так мелко?
Могильченко, который хорошо знал свое дело, ответил:
— Я пашу так, как надо.
Каганович резко парировал:
— Если вы будете пахать так мелко, то кончите тем, что будете выклянчивать хлеб у государства.
— Только не я, товарищ Каганович, только не я, — гордо возразил Могильченко. — Я никогда не просил хлеба у государства. Я сам кормлю государство хлебом. И вообще я не посмотрю на то, что вы первый секретарь, и буду продолжать пахать так, как считаю нужным…»[311]
Переезд в Киев был для Кагановича явным понижением, и он работал здесь без прежней энергии. К тому же Хрущев не был освобожден от работы в республике, он остался здесь на посту председателя Совета министров УССР. Если в 30-е годы в Москве Хрущев склонен был говорить: «Да, Лазарь Моисеевич», «Слушаю, Лазарь Моисеевич», то теперь на Украине между ними часто возникали конфликты. Каганович не слишком много времени уделял сельскому хозяйству, но стал привычно раздувать кадило борьбы с «национализмом», переставлять кадры, удаляя нередко хороших и ценных работников.
Обстановка на местах была тревожной. Продолжала действовать в подполье украинская повстанческая армия (УПА), вооруженная некогда фашистским командованием. Террористические акты совершались ежедневно. В среднем каждые один-два дня убивали кого-либо из руководящих работников. Наиболее крупные формирования бандеровцев были разгромлены за несколько месяцев до приезда Кагановича, но борьба с мелкими отрядами и боевыми группами продолжалась с тем же ожесточением, и конца ей не было видно. Впрочем, Каганович никогда не занимался специально делами военными.
Мимоходом он сыграл огромную роль в стремительной карьере 23-летнего В. Е. Семичастного — будущего генсека комсомола, грубого хулителя Пастернака и председателя КГБ. Вспоминает В. Е. Семичастный: «Тогда на Украину приехал Каганович… а с Кагановичем приехал и Патоличев, который был тогда секретарем ЦК. Но они скоро переругались, и Патоличев уехал в Ростов — первым секретарем обкома. Каганович вообще со всеми тогда переругался… он, по существу, разогнал руководство ЦК комсомола Украины, обвинив его во всех смертных грехах… Я был в Харькове, и вдруг меня срочно ночью вызывают: „Тебя требует Каганович“. Ну, думаю, очередь и до меня дошла, приехал в Киев, три дня сижу в ЦК, смотрю, помощники Кагановича по всем делам комсомола советуются со мной, ничего не понимаю, и вдруг меня действительно приглашает к себе Каганович. Мы, говорит, решили, что вы будете первым секретарем. Я говорю: „Лазарь Моисеевич, куда мне первым…„…А я хотел, чтобы первым был Митрохин, он старше меня, опытнее, но Каганович говорит — нет, нельзя, потому что он не украинец, а вы — украинец, ну и сделали меня первым, а Митрохин был при мне вроде как дядька“[312]».
Кстати, Патоличева Каганович успел выжить в то время, когда Хрущев тяжело болел (у него было воспаление легких). Никита Сергеевич вспоминает: «Он совершенно затравил Патоличева. Тот пришел ко мне, когда я еще лежал в постели… и с трудом выговорил: „Я больше не в силах терпеть помыканий Кагановича. Не знаю, как быть дальше“. Я видел, что он доведен до отчаяния. Потом он написал письмо товарищу Сталину с просьбой освободить его от занимаемой должности, так как он не может работать с Кагановичем…»[313] Это было не в сталинских традициях — жаловаться на начальство и просить отставку. Но что такое «помыкания» в исполнении Кагановича — представить нетрудно…
В сентябре того года было с размахом отмечено 800-летие Москвы. Колхозы голодной страны направили в столицу массу продовольствия в качестве подарков к годовщине. Была иллюминация, торжественное заседание в Большом театре, танцы на улицах и спортивный праздник на стадионе «Динамо». Сталин, отдыхавший на Черном море, не приехал на торжество. Газеты пытались сделать его отсутствие незаметным, публикуя в праздничные дни картины разных художников, изображавшие Сталина в гуще народа. Присутствовали в Москве многочисленные иностранные делегации, зато отсутствовали сыгравшие большую роль в судьбе города Каганович и Хрущев. Это по нынешним временам кажется странным, но оба они оставались в Киеве и лишь появились в президиуме торжественного заседания, посвященного московскому юбилею.
Через несколько дней состоялся пленум правления Союза писателей Украины; ночью в ЦК КП(б)У для его участников был устроен прием, на котором Каганович выступил с резкой речью. Он усмотрел враждебный умысел в романе Юрия Яновского «Живая вода». Рисуя весенний пейзаж, писатель употребил военные сравнения: «Зима отступала, удерживаясь, подобно армии, на промежуточных рубежах, словно она получила приказ ни за что не сдаваться весне… Зима была загнана в доты — овраги, чащи, обрывы, где она еще имела возможность цепляться за клочок скрытой от солнца территории. Валом повалили под облаками птицы с юга — гуси, лебеди, аисты, жаворонки. Они летели через море, неся на крыльях колхозную весну, атаковали последнее сопротивление зимы». Бдительному Кагановичу не понравились слова «парашютный десант». Что это еще за десант? Значит, Яновский мечтает о десанте? Ясно, что имеется в виду вражеский десант на нашей земле! Значит, и сам Яновский — враг. Затем грозный оратор обрушился на Максима Рыльского, обвинив его в идейных связях с петлюровщиной. Но тут коса нашла на камень: Рыльский встал с места и, перебив Кагановича, сказал, что никогда, ни в каком смысле связей с петлюровщиной не имел. Каганович смутился и перешел на другую тему. Теперь был не 1935 год, и смелые возражения экс-ближайшему соратнику вождя иной раз сходили с рук.
Гораздо больше, чем Каганович, Украине помогли обильные весенние дожди, обеспечившие в республике в 1947 году высокий урожай. Не имея на этот раз чрезвычайных полномочий, Каганович часто посылал записки Сталину, не показывая их перед этим Хрущеву. Но Сталин потребовал, чтобы и Хрущев подписывал все эти записки, что было явным выражением недоверия к Кагановичу. Вскоре стало ясно, что от пребывания Кагановича на Украине нет никакой пользы. Хрущев имел здесь гораздо большее влияние, тогда как у Кагановича была не слишком добрая слава еще с середины 20-х годов. В конце 1947 года Каганович вернулся в Москву, возобновив свою работу в Совете министров СССР.
По свидетельству Валентина Александровича Зайцева, дед которого работал в сороковых — пятидесятых годах в Лечупре Кремля, Каганович отличался хорошим природным здоровьем и, как и другие члены политбюро, имел личного врача, ежегодно проходил санаторно-курортное лечение в местных санаториях или на Черноморском побережье. Каганович, Молотов, Маленков и Ворошилов, в отличие от других руководителей, внимательно и серьезно относились к своему здоровью, регулярно проходили медицинское обследование, тщательно выполняли все советы и рекомендации врачей, что не избавляло самих врачей от проявлений начальственной грубости.
Вскоре после возвращения в столицу Каганович принял попросившегося к нему на прием председателя Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), театрального режиссера Соломона Михоэлса. Члены ЕАК, образованного в начале войны, еще в 1944 году написали письмо Сталину, предлагая создать на территории Крыма Еврейскую Социалистическую республику. Теперь, три года спустя, обсуждалась идея о заселении трех районов Крыма, где до войны существовали еврейские колхозы. Работающие в ЕАК не подозревали, что ими заинтересовались органы госбезопасности, уже составлены секретные документы, оценивающие деятельность комитета как политически вредную. Их действия внутри страны рассматривались как претензия на роль посредника между еврейским населением и властями, выступления в зарубежной печати, как считалось, преувеличивают вклад евреев в достижения СССР. Суслов уже обращался к Сталину с предложением о ликвидации ЕАК. Примерно в те же дни, когда в Москве были арестованы и начали под нажимом давать сфальсифицированные показания против ЕАК научные сотрудники И. И. Гольдштейн и 3. Г. Гринберг, — Михоэлс попытался обсудить с Кагановичем вопрос о Крыме. Каганович сразу перевел разговор на спектакль «Фрейлахс». Вот эта беседа в передаче А. Борщаговского.
«— Лазарь Моисеевич, я пришел посоветоваться. Кое-кто в комитете хочет просить жилья в Крыму…
Каганович не слышит собеседника, его голос делается громче, раскатистее, он заполняет все пространство кабинета:
— Каждый сезон хорошо бы ставить такой спектакль, как „Фрейлахс“! Его могут смотреть и не евреи; танцы, песни, всем весело, все понятно.
— Да… Мы ищем, это не так просто, Лазарь Моисеевич… Как говорится, свадьба бывает раз в жизни. Говорят о Джанкое, но это чужая земля…
— Как студия при театре? — гремит голос Кагановича. — Студийцы участвуют в „Фрейлахсе“, и очень к месту… Прибавилось молодости.
— У нас споры, я хочу посоветоваться с вами.
— Без молодых актеров у театра нет будущего, — бодро говорит „оглохший“ Каганович. — Хорошо, что вы добились создания школы-студии, дальновидно.
Каганович поднимается, берет Михоэлса под локоток, ведет через весь кабинет к двери, громко говорит пустяки, любезности, обещает при нужде помочь театру и выпроваживает растерянного посетителя…»[314]
Не прошло и двух недель, как Михоэлс был по приказу Сталина убит вечером на улице в Минске. Официально было объявлено о смерти в автомобильной катастрофе. Многие впоследствии утверждали, что сразу все поняли. Наталия Вовси-Михоэлс рассказывает о семье погибшего: «Мы же ничего не поняли. Нам было не до того. Мы не поняли даже тогда, когда в нашу набитую людьми квартиру пришла вечером того же дня Юля Каганович, моя близкая подруга и родная племянница Лазаря Кагановича. Она увела нас в ванную комнату — единствейное место, где еще можно было уединиться, и тихо сказала:
— Дядя передал вам привет… И еще велел сказать, чтобы вы никогда никого ни о чем не спрашивали»[315].
Вскоре стартовала кампания борьбы с «безродными космполитами». От евреев очищали партийный и государственный аппарат, их не принимали на дипломатическую службу, в органы безопасности, сократился прием евреев в институты, готовящие кадры для военной промышленности и наиболее важных отраслей науки. Евреев перестали принимать в военные училища и академии, в партийные школы.
Сам Лазарь Моисеевич в это время нередко вел себя как антисемит, раздражаясь присутствием в своем аппарате или среди «обслуги» евреев. Удивляла мелочность Кагановича. Так, например, на государственных дачах для членов политбюро часто устраивались просмотры иностранных кинолент. Текст переводился кем-либо из вызванных переводчиков. Однажды на даче Кагановича это была еврейка, прекрасно знавшая итальянский язык, но переводившая его на русский с незначительным еврейским акцентом. Каганович распорядился никогда больше не приглашать к нему эту переводчицу.
Среди еврейской интеллигенции прошли массовые аресты. Хотя Каганович и не был инициатором этих арестов, он не протестовал против них и никого не защищал, хотя под удар попали и его родственники. Вот какую сцену, относящуюся к 1949 году, сообщила нам Клавдия Васильевна Генералова: «В один из сизых дней, не столь уж частых в центральном Казахстане… когда с неба сыпалось нечто вроде абразивного ледяного порошка и порошило дали, пара мохноногих и шустрых казахских лошадок бодро подкатила наши сани к зоне Кингирлага, в районе Балхаша… Только-только вышедший из проходной дежурный распахнул перед нами ворота, как с другой стороны степи к зоне подкатили другие сани…
В этих вторых санях сидели двое: конвоир, как водится, и второй — рослый и грузный, богато-тепло одетый в черное длинное пальто с большим меховым воротником и такого же меха пушистую шапку… Я внимательно посмотрела на этого человека, чем-то напоминавшего русского боярина. Лицо его, крупное, упитанное, сразу напомнило мне знакомое по бесчисленным фотографиям в газетах, журналах, плакатах лицо Л. М. Кагановича, но еще более мясистое. Да и выражало оно нечто прямо противоположное самодовольному и победительному чувству Лазаря Моисеевича. Тоска в глазах, уныние и безнадежность в поникшей фигуре…
Вахтер в это время принял от обоих конвоиров наши формуляры и вызвал поочередно:
— Генералова!
— Петренко!
— Шишкина!
— Каганович!
Мы должны были назвать свои имена и отчества. Каганович ответил невнятно… вахтер с веселым смехом крикнул другому стражу, стоявшему на пороге проходной: „Во! У нас теперь есть Генералова, Каганович…“ В его голосе явно ощущалось удовольствие коллекционера…» Возможно, именно об этом представителе фамилии Кагановичей И. Бергер писал в своей книге: «Один из моих собратьев по лагерю был близким родственником Л. М. Кагановича. В 1949 году его арестовали. Тогда его жена стала добиваться приема у Кагановича. Каганович принял ее только через 9 месяцев. Но прежде чем она начала говорить, Каганович сказал: „Неужели вы думаете, что, если я мог что-то сделать, я бы ждал 9 месяцев? Вы должны понять — есть только одно Солнце, а остальные только мелкие звезды“[316]».
Старший из братьев Кагановичей, Арон Моисеевич, работал после войны в Киеве директором кожевенно-обувного треста. Он был малограмотным, но неглупым, стриг усы «а La Лейзерка», как он называл брата Лазаря. Рассказывает об Ароне Кагановиче его бывшая подчиненная М. А. Корнюшина: «Он был доброжелателен, демократичен, патриархален, очень проницателен, произношение выдавало его национальную принадлежность.
В это суровое и очень голодное время Арон Моисеевич, используя свое служебное положение и связи в верхах, добывал продукты и устраивал в тресте празднования всех революционных праздников и встречу Нового года, причем разрешалось, за умеренную плату, приводить своих жен и мужей. Благодаря Арону Моисеевичу его подчиненным несколько раз в году удавалось поесть досыта… С Ароном Моисеевичем Л. Каганович поддерживал родственные отношения. Арон Моисеевич с восторгом рассказывал своим сотрудникам, к которым питал доверие, подробности придворной жизни своего брата, которого обязательно посещал во время каждой командировки в Москву…
Когда на Украине у власти пребывал Хрущев, по какому-то чрезвычайному вопросу в Киев прибыл Лазарь Моисеевич и уведомил старшего брата о своем намерении посетить родственников.
Собралась вся родня в ожидании Лазаря, который прибыл под усиленной охраной глубокой ночью. По обе стороны лестницы и по периметру лестничной площадки расположились вооруженные люди в форме, а его сопровождали товарищи в штатском. Отчаяние Арона Моисеевича было неописуемо, так как Лазарь к приготовленным с такой любовью кушаньям не прикоснулся и даже не выпил чаю с лимоном, опасаясь, как бы его не отравили…
Не помню, в каком году Арона Моисеевича отправили на пенсию. Тогда по всему Союзу прокатились судебные процессы по делу „Заготживсырье“, и, хоть он к этому делу был непричастен, только высокое родство избавило его от суда.
Похороны Арона Моисеевича были пышными и многолюдными… Все надеялись увидеть на похоронах Лазаря Моисеевича, который ограничился тем, что прислал представительствовать своих дочь (редкой красоты женщину) и зятя (морского офицера в высоком чине)».
…В декабре 1949 года Сталину исполнилось 70 лет. Уже в течение четырех лет он время от времени серьезно болел, но об этом знал лишь узкий круг людей, да еще догадывались по косвенным признакам иностранные наблюдатели.
Очевидцы помнят этот юбилей. Выставки подарков Сталину, поздравления Сталину, сочинения о Сталине в школах, песни о Сталине по радио… Теперь был уже не 29-й год. Каганович не был запевалой, да это и не требовалось. Тем не менее на торжественном заседании он сидел в первом ряду президиума, рядом с Мао Цзэдуном, чьи войска за три месяца до этого вступили в Пекин.
Поэт Алексей Сурков, обращаясь к Сталину, выражал абсолютную уверенность то ли в скором построении коммунистического общества, то ли в физическом бессмертии вождя:
…Настанет, в песнях солнечных воспетый,
Обетованный, долгожданный час,
Когда, исполнив Ленина заветы,
В мир коммунизма вы введете нас…[317]
По аналогии с «первой империей» и «первой республикой» во Франции последние годы жизни Сталина можно назвать первым застоем. Сам Сталин как-то в разговоре назвал это «центростопом». Вождь почти стал соответствовать древнекитайской пословице: «Лучший правитель тот, о котором народ знает лишь то, что он существует». Изредка, впрочем, он подавал признаки жизни, что начинало восприниматься как сюрприз, особенно молодежью. Когда над столицей стал подниматься третий десяток этажей Московского университета, Сталин вспомнил обычаи 20-х годов и посетил стройку, но не поддался искушению поглядеть на Москву с высоты, не решился подняться на верхний этаж — вместо него это сделал сопровождавший его Каганович.
Сталин все реже и реже встречался с Кагановичем, он уже не приглашал его на свои вечерние трапезы.
Сфера деятельности Кагановича, в сравнении с тем временем, когда он замещал Сталина во время его отпусков, сузилась в несколько раз. Он, по-видимому, не принимал участия в руководстве странами народной демократии, не говоря уже о других внешних делах; не чувствовал себя хозяином в «чужих» министерствах и областях, как бывало лет 15 назад; не участвовал в решении проблем столицы. Его роль в идеологической работе также ощутимо изменилась, но не стала нулевой. Так, в 1950 году Кагановичу и Ворошилову было поручено утвердить новый памятник Горькому, устанавливавшийся у Белорусского вокзала в Москве. К тому времени в изображении Горького предписывалось скучное единообразие. Писателя представляли таким, каким он был в последние годы жизни в СССР. Автор нового памятника, выдающийся скульптор В. Мухина, стремясь отойти от стандарта, вылепила Горького молодым, стройным и буйноволосым. Именно это не понравилось двум полуопальным полысевшим лидерам 30-х годов. Походив вокруг памятника, они потребовали срочно переделать Горького на привычный лад. Закипело неохотное, но торопливое исполнение указаний. Стояла сырая, холодная погода. Мухина, спеша довести работу до конца, слишком много времени проводила у памятника и серьезно заболела. Вероятно, эта работа ускорила ее смерть.
Тем временем в высшем руководстве страны постепенно нарастала напряженность. Сталин стал третировать старейших своих союзников — Ворошилова, Молотова, Микояна, встречая при этом сопротивление остальных приближенных. Исключением, как всегда, оказался Каганович, энергично нападавший на Молотова. Складывается впечатление, что ориентация на Сталина была для него единственно возможной тактикой при любых обстоятельствах.
По словам Хрущева, его коронная фраза была: «Я полностью согласен с товарищем Сталиным!» Никита Сергеевич рисует в своих воспоминаниях такую сцену: «Каганович, бывало, отодвигал стул, выпрямлялся во весь рост и начинал орать: „Товарищи! Пора сказать правду народу. В партии все продолжают толковать про Ленина и ленинизм. Надо быть честным перед самим собой. Ленин умер, сколько лет он проработал в партии? Что было достигнуто при нем? Сравните с тем, что достигнуто при Сталине! Пришло время заменить лозунг „Да здравствует ленинизм!“ лозунгом „Да здравствует сталинизм!“. Пока он так разглагольствовал, обычно все молчали, опустив глаза. Первым и единственным, кто с ним вступал в полемику, был сам Сталин“[318]».
Необходимость занимать на пьедестале лишь второе (после Ленина) место все больше и больше тяготила Иосифа Виссарионовича. Постройка грандиозного Дворца Советов, например, опять была отложена из-за возникшей необходимости вместо одной статуи Ленина разместить на крыше две — Ленина и Сталина.
На XIX съезде КПСС Каганович был избран в состав расширенного Президиума ЦК и даже в Бюро ЦК, но не был включен в отобранную лично Сталиным «пятерку» наиболее доверенных руководителей партии. Он выступил на съезде с небольшой дежурной речью, о необходимости принятия новой Программы партии, а также был включен в комиссию по выработке программы, которая должна была проделать всю работу к следующему съезду.
В январе 1953 года после ареста группы кремлевских врачей, в большинстве евреев, которые были объявлены «вредителями» и «шпионами», в СССР началась новая широкая антисемитская кампания. В некоторых западных книгах и, в частности, в книге А. Авторханова «Загадка смерти Сталина», полной вымыслов и противоречий, можно найти версию о том, что Л. Каганович якобы бурно протестовал против преследования евреев в СССР, что именно Каганович предъявил Сталину ультиматум с требованием пересмотреть «дело врачей». Более того, Каганович якобы «изорвал на мелкие клочки свой членский билет Президиума ЦК КПСС и швырнул Сталину в лицо. Не успел Сталин вызвать охрану Кремля, как его поразил удар: он упал без сознания»[319].
Авторханов ссылается на какие-то слова и свидетельства Ильи Эренбурга. Старший из соавторов настоящей работы часто встречался с И. Эренбургом в 1964–1966 годах, не раз разговаривал с ним о Сталине, но ничего подобного Эренбург никогда не говорил, да он и не мог знать подробностей смерти Сталина. Все это чистый вымысел. Каганович не мог бы восстать против Сталина. Он никогда и ни в чем не противоречил вождю, а к началу 50-х годов к тому же и не располагал рычагами реальной власти. В начале 1953 года он молчал и со страхом ждал развития событий. Как и многих других, и отнюдь не только евреев, Кагановича, по-видимому, спасла смерть Сталина.
Итак, умер человек, на которого Каганович ориентировался на протяжении всей своей политической карьеры, чьей политике он стал служить задолго до того, как это стало обязательным для всех. Лазарю Моисеевичу было 59 лет, здоровье — отличное. Однако по ряду причин он не мог надеяться занять освободившееся первое место и выступал в начавшейся борьбе в качестве важной, но не главной фигуры.
В траурном марте 1953 года многие терялись в догадках и не могли представить, как дальше пойдет жизнь — до такой степени все зависело от Сталина. Но практически никто не предполагал, что начинается совсем иная эпоха. Не исключено, что люди, подобные Кагановичу, менее других были способны предвидеть грядущий крутой поворот, несмотря на всю свою осведомленность.
После смерти Сталина влияние Кагановича на короткое время вновь возросло. Он вошел в новый, более узкий состав Президиума ЦК и в качестве одного из первых заместителей Председателя Совета Министров СССР возглавил несколько важных министерств. В начале лета он совершил поездку по стране с целью проследить за ходом лесозаготовок. Вероятно, рабочей силой в увиденных им местах были заключенные. Вернувшись в Москву, он был вызван на откровенный разговор Хрущевым, заявившим о необходимости отстранения Берии от руководства и согласии на этот рискованный шаг большинства политбюро. Каганович сразу же охотно поддержал Хрущева и Маленкова, хотя в развернувшихся затем событиях сыграл пассивную роль. Еще раньше он активно поддержал все меры по пересмотру «дела врачей» и прекращению антисемитской кампании в стране. Был реабилитирован и брат Лазаря Кагановича — М. М. Каганович. В ноябре 1953 года Каганович получил к своему 60-летию очередной орден Ленина. Но никаких особых торжеств опять не было.
Начавшиеся в 1953–1954 годах первые реабилитации ставили Кагановича во все более трудное положение. Не все жертвы террора 1937–1938 годов были расстреляны или погибли в лагерях. В Москву стали возвращаться люди, которые знали о той ведущей роли, которую играл Каганович при проведении незаконных массовых репрессий. Так, например, в 1954 году был полностью реабилитирован А. В. Снегов, которого Каганович хорошо знал еще по партийной работе на Украине в середине 20-х годов. Снегов был назначен по предложению Хрущева на работу в политотдел и коллегию МВД СССР. На торжественном заседании в Большом театре по случаю 38-й годовщины Октябрьской революции в перерыве Каганович увидел Снегова, он шел под руку с Г. Петровским, который все еще был тогда завхозом Музея Революции. Каганович поспешил к ним с приветствиями. Но Снегов не ответил на них. «Я не буду пожимать руки, запятнанные кровью лучших людей партии», — громко, чтобы слышали все вокруг, сказал Снегов. Каганович помрачнел и вместе с дочерью быстро отошел в сторону. Он уже не имел прежних возможностей карать и преследовать своих врагов.
В различных сферах жизни Союза продолжались перемены и небольшие подвижки, свидетельствовавшие об изменении характера политического режима, обещавшие отход от сталинской жестокости и жесткости. Реже и глуше стало упоминаться само имя Сталина. Прекратилась пропаганда (да и осуществление) некоторых крупномасштабных проектов — таких как, например, посадка лесополос в степях. Иногда и малозначительный эпизод превращался в красноречивый признак перемен.
Но в целом общественная и политическая жизнь изменилась пока незначительно. По-прежнему круг доступных для критики лиц и организаций был строго ограничен, а частота и тон публичных критических высказываний подвергались тщательной дозировке. Пропаганда сохраняла дух искусственной приподнятости, чрезмерной бодрости независимо от событий и обстоятельств. Для руководящих кадров наиболее ощутимым изменением оставалась пока отмена изматывающего режима рабочего дня с обязательными ночными бдениями. Ранее этот распорядок соответствовал режиму дня Сталина, а теперь стал ненужным.
Подлинные перемены принес 1956 год. В самом его начале, 3 января, было объявлено о назначении Кагановича председателем Комитета по труду и заработной плате, что, видимо, не имело никакого политического подтекста. Подготовка к намеченному на февраль XX съезду КПСС проходила в традиционном духе. Не было и намека на какие-либо политические дискуссии или хотя бы разницу во мнениях. Привычный образ «монолитного единства» всей партии оставался в неприкосновенности. В центре внимания прессы и радио были «предсъездовские вахты» рабочих и колхозников, сообщения о трудовых рекордах.
В такой атмосфере и начался первый съезд КПСС после смерти Сталина.
Каганович решительно протестовал против намерения Хрущева доложить делегатам XX съезда КПСС о преступлениях Сталина. Когда было предложено дать слово на съезде нескольким вернувшимся из лагерей старым большевикам, Каганович воскликнул: «И эти бывшие каторжники будут нас судить?» В своей речи на съезде партии Каганович должен был все-таки мимоходом сказать несколько слов о «вредности» культа личности. Хрущев, однако, преодолел сопротивление и прочел в конце съезда свой знаменитый секретный доклад.
В прошлом Каганович был в очень плохих отношениях с Молотовым и Маленковым. Но теперь они стали сближаться на почве общей вражды против Хрущева и его политики. Они тщательно фиксировали все ошибки Хрущева в руководстве промышленностью и сельским хозяйством. Но главное, что им не нравилось, — это проведение «десталинизации» и освобождение и реабилитация миллионов политических заключенных.
2 июня 1957 года они в последний раз появились на людях все вместе — Хрущев, Брежнев, Молотов, Маленков, Каганович. Открывалась Всесоюзная сельскохозяйственная и промышленная выставка 1957 года. На открытие выставки пришли десятки тысяч москвичей, иностранные дипломаты и журналисты.
Обычно после осмотра экспонатов лидеры партии дегустировали вина в ресторане «Золотой колос», но на этот раз почти все члены Президиума ЦК после официальной части разъехались. С Хрущевым остались Микоян, Брежнев и Аристов.
Вскоре на заседании Президиума ЦК была предпринята попытка добиться отставки Хрущева. Перед его началом Каганович сказал Сабурову: «Или мы их уберем, или они нас»[320]. Каганович резко критиковал политику Хрущева в области сельского хозяйства. Он и Молотов припомнили первому секретарю разглашение цифр резервных запасов зерна на митингах в Алма-Ате и Оренбурге — что расценивалось ими как раскрытие государственной тайны. Как ни странно, при этом они намеревались назначить Никиту Сергеевича после снятия с поста первого секретаря ЦК министром сельского хозяйства. Каганович должен был стать секретарем ЦК партии и как бы разделить с Молотовым высший партийный пост. Но события обернулись по-другому.
Хрущева поддержали прибывшие в Москву рядовые члены ЦК. Мощной его опорой оказалась и армия во главе с министром обороны Г. К. Жуковым. Хрущев предъявил участникам пленума документы, доказывавшие, что его нынешние противники в годы террора активно участвовали в проведении репрессий по отношению к авторитетным и преданным членам партии. Когда стало ясно, что пленум поддержит Хрущева, многие его оппоненты тут же выступили с покаянными речами, а за окончательную резолюцию, резко осуждавшую «антипартийную группу», проголосовали все, кроме Молотова. Исход этого пленума, несомненно, повлиял на всю дальнейшую историю СССР.
1 июля руководители партии и правительства присутствовали в Большом театре на концерте мастеров искусств Кабардино-Балкарской АССР. Среди них не было Молотова, Маленкова и Кагановича. Исторический июньский пленум ЦК партии уже закончился, но страна еще около недели пребывала в неведении.
Выступление антихрущевской группы закончилось полным поражением. Молотов, Каганович, Маленков и «примкнувший к ним Шепилов» были выведены из состава политбюро и ЦК КПСС. Их имена и их выступления обсуждались и осуждались на партийных собраниях. На полосы газет вернулись интонации и лексикон 30-х годов: «Подняли руку на самое святое», «Проявлять как можно больше партийной бдительности», «Нет слов, чтобы выразить возмущение», «Позорный провал антипартийной группы»… Причем из публикаций трудно было понять, что конкретно возмущает выступающих в печати. Через несколько дней кампанию оборвали на полуслове.
Едва закончилась решающая схватка, Комитет партийного контроля при ЦК КПСС начал проверку материалов о возможных былых преступлениях побежденных; но, видимо, перед сотрудниками были поставлены весьма ограниченные задачи — из всех многообразных «подвигов» Кагановича в отчетной записке вскрывались лишь те преступления, которые он совершал на посту наркома путей сообщения. Как только известие о переменах в руководстве облетело страну, в Президиум ЦК поступили заявления коммунистов Ю. В. Клементьевой и А. М. Набатчикова об «антипартийном» отношении Кагановича к работавшим с ним сотрудникам. И уже 13 июля Каганович первым из товарищей по несчастью получил партийное взыскание: строгий выговор в учетную карточку «за издевательство над подчиненными»[321].
Кагановича охватил страх. Он опасался ареста и боялся, что его постигнет судьба Берии. В конце концов, на совести Кагановича было не намного меньше преступлений, чем на совести Лаврентия. Каганович даже позвонил Хрущеву и униженно просил его не поступать с ним (Кагановичем) слишком жестоко. Он ссылался на прежнюю дружбу с Хрущевым. Ведь именно Каганович способствовал быстрому выдвижению Хрущева в Московской партийной организации. Хрущев ответил Кагановичу, что никаких репрессий не будет, если члены антипартийной группы прекратят борьбу против линии партии и станут добросовестно работать на тех постах, которые им поручит теперь партия. И действительно, Каганович вскоре был направлен в город Асбест Свердловской области, где был назначен директором крупнейшего в стране Уральского калийного комбината.
В те летние вечера 1957 года многие знающие люди впервые рассказали за столом друзьям и детям о разных случаях с участием Кагановича — об издевательствах над людьми, произвольных арестах и т. д. Ведь до тех пор это было смертельно опасным, и даже после XX съезда нельзя было поручиться, что лишнее слово о Кагановиче не окажется для рассказчика когда-нибудь в будущем роковым. И вот можно было говорить без страха. Официально же имя, бывшее у всех на слуху столько лет (а у многих — всю жизнь), вскоре было предложено просто забыть.
Когда в 1933 году в нашей стране проходила чистка партии, перед комиссией по чистке должны были пройти и все ответственные партийные работники. Хрущев проходил чистку в партийной организации завода имени Авиахима. Его спросили, в частности, как он в своей работе применяет социалистическое соревнование? Хрущев ответил: «С кем же мне соревноваться? Только с Лазарем Моисеевичем, но разве я могу с ним тягаться…» В 30-е годы Хрущев, конечно, не мог «тягаться» с Кагановичем. Но в 40-е годы Хрущев нередко вступал с ним в споры и конфликты. А во второй половине 50-х годов именно Хрущев нанес политическое поражение группе членов Политбюро, в которую входил и Каганович.
«Такое было время», — повторяют с 1956 года многие в оправдание своих (реже — чужих) некрасивых поступков. При этом добавляют или подразумевают, что «просто не было выбора», а значит, и осуждать никого нельзя.
Существует и другая точка зрения: дескать, все они одним миром мазаны, все они по уши в крови, и точка. При этом, говоря «все», — как правило, имеют в виду руководство страны, порой — членов партии, а иногда даже целые поколения советских людей поголовно. Не будем заявлять, что истина посередине — истина в другой плоскости.
В 1957 году завершилась политическая карьера Кагановича. Окидывая взглядом весь путь этого человека в целом, обнаруживаем множество случаев добровольного нравственного (точнее — безнравственного) ВЫБОРА.
Первый пример. Ноябрь 1925 года. В траурные дни похорон М. В. Фрунзе Каганович заявляет: «Мы не позволим ни врагам, ни друзьям сбить нас с избранного пути»[322]. Эта мелькнувшая и едва ли кем-либо замеченная фраза очень красноречива. Какая-то неестественная равноудаленность от друзей и врагов! Но еще красноречивее тот факт, что остальные три десятка речей и выступлений, опубликованных в «Правде» и «Известиях» в те дни, не содержат ни единого намека на внутрипартийные разногласия и борьбу. Да, до конфликта на XIV съезде партии остается чуть больше месяца. Но над гробом все соблюдают приличия. Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сталин, Ворошилов, Калинин, Рыков — все высказывают скорбь и призывают «сплотить ряды». Один Каганович считает обязательным сделать воинственный жест. Может, этим он и нравился Хозяину?
Пример второй. В январе 1933 года на объединенном Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) Каганович в обличительном тоне говорил о том, что в 40 процентах дел, проходящих по знаменитому Указу о десяти колосках судебные работники на местах дают наказание нарушителям НИЖЕ НИЖНЕГО ПРЕДЕЛА[323]. Вдумаемся: это те самые судьи, чьими руками только что производилась коллективизация. Это они приговаривали к расстрелу, к ссылке с детьми на Крайний Север… И все-таки у них в душах есть еще граница, которую трудно, а кому-то из них и невозможно перейти. Они были несправедливы и жестоки, но все же в их глазах это была хоть и жестокая, но — НЕОБХОДИМОСТЬ. Указ же «семь восьмых» оказался, даже в их глазах, БЕССМЫСЛЕННОЙ жестокостью — и машина репрессий забуксовала. В том же докладе Каганович приводит пример судьи, заявившего, что у него не поднимается рука давать срок 10 лет за четыре украденных колеса телеги.
Подчеркнем: эти 40 процентов судей — НАРУШАЛИ нижнюю границу наказания. А сколько еще ПРИЖИМАЛИСЬ к этой нижней границе в своих приговорах? Да, давали 10 лет за четыре колеса, но не расстреливали, хотя и могли бы. Можно не симпатизировать этим недостаточно жестоким исполнителям террора (все-таки они — исполнители террора); но давайте отличать их от Кагановича, который выводил их на чистую воду, обвинял, что мало расстреливают, призывал исполнять не законы, а постановления партии и правительства, приучал к палачеству и прививал вкус к нему.
Нередко Каганович заявлял или делал нечто такое, что на первый взгляд не вписывалось в его образ убежденного сторонника и проводника террористических методов руководства. Так, в 1935 году Хрущев, видимо, не во всем кривил душой, хотя и преувеличивал человеколюбие Кагановича, говоря: «Он боролся за каждого секретаря РК. Были случаи, когда на том или другом участке стоит слабый человек, действительно слабый, и предлагают его заменить, а Лазарь Моисеевич говорил нам, что он слабый, но дело освоил, колхозы узнал, изучил район, поменяем — может быть, сильнее возьмем, а может быть, такого же, а пока он район узнает — шишку набьет.
— Слабы — это значит надо больше помогать, больше руководить, больше внимания уделять, — говорил тов. Каганович»[324].
При всех явных натяжках этой похвальной речи доля истины в ней была. Каганович, когда было нужно, претворял в жизнь индивидуальный подход, хотя человек оставался для него не целью, но средством, о чем свидетельствует и его выступление на IX съезде комсомола: «Надо не только считать 1000, 2000, 3000, 500000, миллионами, а изучать каждого: Ивана, Сидора, Петра и т. д. Каждый имеет свою особенность. Уметь нужно тысячами ворочать, но надо и уметь выявлять талант каждого в отдельности… Когда ты видишь не просто лицо, когда ты будешь считать не по головам, а когда будешь читать, что в этой голове находится, тогда увидишь, что ты гораздо богаче»[325]. Подчеркивая значение индивидуальности, Каганович отнюдь не высказывает какого-либо уважения к личности и достоинству «Ивана, Сидора, Петра»; он рекомендует индивидуальный подход в качестве средства стать «гораздо богаче» самому.
Зачастую 100 процентов лицемерия содержали не только какие-то ключевые высказывания Кагановича, но и обычные, проходные — вроде такого: «Первая очередь метрополитена показала, что трудящимся нравятся красивые, добротные сооружения, без мишуры, без „финтифлюшек“, что трудящийся любит строгие линии»[326]. Излишне говорить, что никакого опроса трудящихся, прежде чем сделать такое заявление, не проводилось. Более того: автор этих слов вскоре приложил руку к внедрению самого «финтифлюшечного» стиля в архитектуре.
Время действительно было ТАКОЕ: оно породило поговорку: «Порядочный человек тот, кто делает подлость неохотно». Но люди, как и во все другие времена, оставались разными, по-разному отвечая на вопрос «что такое хорошо и что такое плохо».
И в окружении Сталина, несмотря ни на что, люди были неодинаковы в моральном отношении. У Хрущева, по его собственному признанию, тоже «руки по локти в крови», но он пошел на риск разоблачения Сталина; Микоян тоже участвовал в терроре, но поддержал Хрущева в 50-е годы; маршал Жуков публично возносил хвалу Сталину на Параде Победы, но умел отстаивать перед Гениальным Стратегом свое мнение; безропотный Калинин в 20-е годы возражал против «закручивания гаек» в деревне; многие, подобно Фадееву, не выдержали тяжести грехов и заблуждений и покончили с собой.
Каганович не принадлежал к числу тех, кто пытался хоть как-то уменьшить свое участие во лжи и терроре или, считая себя бессильным что-либо изменить, испытывал муки совести. Наоборот, Каганович активно боролся с «ленью» таких невольных и полуневольных соучастников преступлений. Еще при жизни Кирова он с осуждением заявил, что в Ленинграде на собраниях и митингах присутствующие НЕ встают при упоминании имени Сталина, тогда как в Москве это давно стало правилом.
И тут Лазарь Моисеевич был отчасти прав: человека характеризует не только то, что он делает, но и то, чего он НЕ делает.
При исключении Кагановича из партии он не стал переосмысливать свой жизненный путь. Когда ему предоставили слово, он заговорил с обидой и возмущением: «Судя по тем обвинениям, которые мне предъявляют, я уже труп, нечего мне делать на земле, когда подо мной земля горит, как можно продолжать жить. Надо умирать. Но я этого не сделаю…
Я буду жить и жить для того, чтобы доказать, что я коммунист. Когда здесь говорят, что я нечестный человек, совершил преступление… да как вам не стыдно… Вы должны подумать и сказать: вот, Каганович, записываем решение, тебя следовало бы из партии исключить, но мы тебя оставляем, посмотрим, как ты будешь работать, опыт у тебя есть, этого отрицать нельзя, этого отнять у меня никто не может…»[327]
Каганович не пустил себе пулю в лоб. Никогда не выказал раскаяния. Не поддержал хрущевские разоблачения в 50-е годы. Не возражал Сталину. Не просил облегчить чью-то участь, оставить в живых приговоренного к смерти. Каганович — не жертва обстоятельств, не жертва «такого» времени. Он сам, сознательно и неуклонно, творил «такое» время и поэтому стоит в одном ряду с Ежовым, Берией, Вышинским, Ворошиловым…
Несмотря на предрешенный отъезд из Москвы, Лазарю Моисеевичу выделили квартиру в новом доме, построенном для работников Совета Министров. Вселившаяся в тот же дом М. П. Гвоздарева, идя утром из булочной, увидела, как разгружают фургон с мебелью — поразительно плохой, буквально рухлядью. На стульях и шкафах видны были казенные бирки. Мария Петровна поинтересовалась: кто владелец этого старья? Ей ответили: въезжает Каганович. В том же доме получил квартиру Маленков, а несколько позднее и Булганин. «Дом бывшего правительства», — говорили местные. Квартира Кагановича была двухкомнатная, с большим холлом и кухней, большими изолированными комнатами. Для вождя это было, конечно, скромное жилище, но семьи простых москвичей, едва начавшие переселяться из переполненных коммуналок в пятиэтажки с совмещенными санузлами и тонкими стенами, за которыми слышны разговоры соседей, не могли рассчитывать на жилье такого качества, какое получил Каганович.
А пока ему пришлось переехать в город Асбест. Он поселился в доме № 85, квартире № 9 на улице Уральской, где как раз в середине лета было закончено строительство новых 5-этажных домов.
Накануне приезда Кагановича первому секретарю горкома партии Л. И. Свиридову позвонил из Свердловска секретарь обкома А. П. Кириленко и предупредил, что Маленкова, отправленного на работу директором Усть-Каменогорской ГРЭС, встретили оркестром и цветами и этот промах не надо повторять при встрече Кагановича.
Уже вскоре после приезда отставной вождь обнаружил вопиющую безграмотность: асбест не был внесен в периодическую систему таблицы Менделеева. Ему разъяснили, что асбест — не химический элемент, а сложное соединение и в таблице Менделеева ему не место.
На предприятиях города шло соцсоревнование в честь 40-летия Октября. Лучшие комсомольцы получали путевки на Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Москве. Ветераны выступали с воспоминаниями. Но Каганович не принимал никакого участия в общественной жизни.
Через месяц после нового назначения он уехал с женой в отпуск в Сочи. Главный врач санатория «Новые Сочи» В. Н. Сармакешев вспоминает: «Странная это была пара. Попросили с ними в „люксе“ разместить женщину-домработницу, в том же „люксе“ на электроплите варили кур себе на обед, избегая ходить в прекрасную, но общую столовую. Уже в те времена столовая была оборудована кондиционерами, и получить там отварную курицу никакого труда не представляло. Когда разнесся слух, что в „Новых Сочах“ отдыхает Каганович, началось довольно оживленное паломничество к нему. Это льстило Лазарю Моисеевичу. Он любил порассказать. Преобладали выражения: „Мы это тогда решили… Мы осваивали…“ Любил особенно говорить об освоении Арктики…»
11 сентября 1957 года был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР за подписями Ворошилова и Георгадзе, отменявший все названия в честь ныне (то есть тогда) здравствующих людей. Семь населенных пунктов утратили имя Кагановича, а наибольшие «потери» понес Молотов.
Работа Лазаря Моисеевича в Асбесте продолжалась. На новом своем посту он оказался весьма либеральным начальником. Стоило кому-нибудь из участвующих в совещании повысить голос, как он вставал и заявлял:
— Не кричите! В знак протеста я покидаю кабинет![328]
В первые недели пребывания Кагановича в Асбесте его приемная в тресте ежедневно набивалась до отказа — люди шли с различными просьбами и жалобами. У его дома на Уральской тоже каждое утро собиралась толпа просителей и зевак. Он не отказывался от встреч, многим помогал. Вскоре оказалось, что он совершенно не знает реальной жизни. У него легко можно было выпросить квартиру или запросить (на рынке) немыслимую цену за стакан ягод. Он не имел представления о том, сколько стоят деньги, о зарплате и тарифах, о продолжительности отпусков, не говоря уже о других сторонах хозяйственной жизни и деятельности, отлично известных любому директору.
Зато он собирал досье на своих подчиненных, вечерами вел с сотрудниками беседы тет-а-тет, выясняя, кто что говорит и думает. Начальнику производственного отдела Шорниковой однажды сказал:
— Вы, Мария Георгиевна, в группировке. Я вас вижу насквозь…
— Я даже не знаю, о чем вы…
— Не притворяйтесь…
При любой аварии Каганович сигнализировал о происках вредителей, требовал создавать комиссии и разбираться.
Работник комбината Ю. А. Надеждинский свидетельствовал:
«Узнав о „дележке“ жилья, обо всем этом, мы с ужасом поняли, какое у нас было правительство, кто нами повелевал! Это не Боги на Олимпе — баре и проходимцы…»
Город Асбест был ровесником Кагановича. В конце XIX века на этом месте в тайге возникло несколько приисков. Вокруг них постепенно росли поселки: добротный дом управляющего в центре, вокруг него — несколько домов для служащих и казармы для рабочих. Летом вокруг поселков возникали таборы крестьян-сезонников: землянки, времянки и т. д.
Образовывавшийся с годами поселок получил название Куделька. Первый клуб в нем появился в 1912 году, второй — в 1913 году, к 300-летию Дома Романовых. При советской власти город стал именоваться Асбестом.
Скорее всего, молчание Кагановича — и о Кагановиче — в год 40-летию Октября было результатом указаний сверху. Такой словоохотливости, как в Сочи, он не проявлял. В 1957–1958 годах Каганович приезжал в Москву на сессии Верховного Совета, однако на очередных выборах в Верховный Совет его кандидатура уже не выставлялась. В ноябре 1957 года в связи с 40-летней годовщиной Октября Каганович даже дал интервью одной иностранной корреспондентке.
В сентябре 1958 года на XXII городской партконференции первый секретарь горкома стал резко критиковать Кагановича:
«Тов. Каганович до сих пор не стремился освободиться от присущих ему порочных привычек: грубости и оскорблений. В работе треста ввел министерский стиль, заменив живую организаторскую работу заседательской суетней, сбором виз и справок при решении малозначительных и непринципиальных вопросов… Свое величие тов. Каганович пытается демонстрировать в публичных выступлениях, увлекаясь обсуждением вопросов общегосударственного значения, и массовых фотографированиях, в решении вопросов, в которых он некомпетентен…»
Ему вновь припомнили и участие в «антипартийной группе». В ответном слове Каганович сказал: «Я со всей резкостью признавал и сейчас признаю свои ошибки, осуждал свою политическую ошибку, первую и последнюю в моей жизни. Я всегда призывал и сейчас призываю к неуклонному выполнению решений XX съезда партии и всех последующих решений и постановлений ЦК партии…»[329]
В конце речи Кагановича раздались аплодисменты, за что первый секретарь горкома Свиридов получил устный выговор из Свердловска.
На дворе было время космических сенсаций: первый спутник, первые животные благополучно вернулись на Землю с орбиты, первая фотография обратной стороны Луны, первый космонавт — Гагарин… Если бы исторический июньский пленум ЦК закончился по-другому, эти выдающиеся успехи науки и техники, возможно, связывались бы не с именами Хрущева и Брежнева, а с именами Молотова и Кагановича. Да и вся государственная мифология 60-х и 70-х годов могла бы быть другой. А теперь «железному Лазарю» приходилось выкручиваться из неприятных ситуаций.
В Асбесте на приеме в честь китайской делегации директор Северного рудоуправления Звездинский, выпив, подошел к Кагановичу, взял его за пуговицу и сказал:
— На вашей коже нет ни сантиметра чистого, все в крови…
— Так надо было, — ответил, не колеблясь, Каганович.
В конце 1958 года он покинул Урал, но в Москву его не пустили.
Некоторое время Каганович жил в Калинине, в Заволжском районе; имел персональную машину и как-то раз сказал водителю: «Не тормози сильно. Жутко ненавижу скрип тормозов. Особенно возле своего дома. Всю жизнь боялся». Сообщивший этот факт тверской строитель Е. К. Карасев замечает: «Представлять человека, всю жизнь боявшегося скрипа тормозов, вдохновителем и организатором сталинских злодеяний по меньшей мере наивно».
На последнем своем месте работы Каганович мирно, без конфликтов руководил строительством ведомственного дома отдыха у Волги. Впоследствии он не раз проводил там лето и, познакомившись с кем-либо из отдыхающих, с законной гордостью сообщал: «Это моя последняя работа».
Осенью 1961 года только что построенный в Кремле Дворец съездов впервые принял в своих стенах съезд КПСС. Главным вопросом повестки дня стала новая программа партии, обещавшая к 1980 году построение материально-технической базы коммунизма, что на практике должно было означать фантастическое наращивание «вала» различных видов продукции. В центре внимания был и острый спор с албанскими коммунистами. Тем не менее уже в первый день съезда Хрущев в своем докладе вернулся и к вопросу об антипартийной группе 1957 года. Это было тем более неожиданно, что с тех пор уже имел место XXI съезд партии, на котором эту тему не затрагивали.
В прениях по докладу Хрущева подробно об антипартийной группе решились говорить лишь некоторые влиятельные делегаты. Представители рабочих и крестьян посвящали свои выступления другим вопросам. Из опальных вождей больше всех досталось Молотову, который написал съезду большое письмо с критикой проекта программы партии, а до этого прислал в «Правду» статью о Ленине. Его называли «идейным вдохновителем» антипартийной группы. Но не забыли и Кагановича. О некоторых его преступлениях 30-х годов рассказал Н. М. Шверник. Иногда критика носила верноподданный и странный характер. Так, редактор «Правды» П. А. Сатюков заявил, что после смерти Сталина «Каганович дошел до того, что цинично называл поездки руководителей партии на места ненужным „мотанием по стране“. Жили, мол, без этого и дальше проживем… Партия нанесла сокрушительный удар по таким антипартийным взглядам, по таким поборникам культа личности. (Аплодисменты.)»[330]. Нежелание куда-то ехать, разумеется, не является преступлением, а на фоне подлинно преступных деяний Кагановича подобное обвинение вообще было смехотворным. Н. В. Подгорный назвал Кагановича «большим мастером интриг и провокаций» и рассказал о его деятельности на Украине, ограничиваясь одним 1947 годом. По его словам, Каганович «окружил себя сворой беспринципных людей и подхалимов, избивал преданные партии кадры, травил и терроризировал руководящих работников. Как настоящий садист, Каганович находил удовлетворение в издевательствах над активистами, интеллигенцией… Он требовал, например, от художников в уже написанные картины по поводу освобождения Украины от немецких оккупантов дорисовывать и свой портрет, хотя к этим событиям он не имел никакого отношения. (Смех, оживление в зале.)»[331].
И делегаты съезда, и радиослушатели впервые узнавали такие факты, впервые слышали такие оценки с всесоюзной трибуны. Степень откровенности была выше, чем в 1956 или 1957 году, изменились и интонации. Однако и в речи Подгорного звучали фальшивые нотки: «В конечном итоге Каганович преследовал цель скомпрометировать и расправиться с руководящими кадрами компартии Украины, и в первую очередь он нацеливался на компрометацию товарища Хрущева. Это для нас сейчас совершенно ясно». Зато сам товарищ Хрущев «всеми мерами срывал провокации со стороны Кагановича». Сказанное Подгорным, вероятно, соответствовало истине, но главная вина Кагановича состояла вовсе не в этом, и явно недостаточным, не в меру мягким было требование об исключении из партии: «Это перерожденец, у которого давно уже нет ничего коммунистического»[332]. Оценку деятельности Кагановича на Украине, данную Подгорным, подтвердил в своей речи писатель Корнейчук.
Однако многие высокопоставленные ораторы не выражали солидарности с Хрущевым по этому вопросу. Умолчали об антипартийной группе Кунаев и Рашидов. Скороговоркой сказали о ней Громыко и Брежнев. Леонид Ильич решил продемонстрировать свой радикализм и критический настрой применительно к менее опасным объектам: «Чимкентский горисполком Южно-Казахстанской области своим решением вдруг запретил продавать в городе Чимкенте шашлык после пяти часов вечера. В чем дело? Непонятно. (Оживление в зале.)»[333].
Что касается исключения Кагановича из партии, оно было предрешено. По стране шли партийные собрания, принимавшие резолюции за исключение из партии «антипартийной группы». Каганович вернулся в Москву. Парторганизация Московского отделения НИИ гидролизной и сульфатно-спиртовой промышленности, в которой он встал на учет, также высказалась за исключение его из партии. Но это было дело не одного дня. Бывшему «вождю московских большевиков» пришлось давать неприятные объяснения на бюро Фрунзенского райкома и в Комиссии партийного контроля при ЦК.
Окончательно вопрос решался на заседании бюро Московского горкома под председательством П. Демичева 23 мая 1962 года[334]. Кагановичу напомнили многое. Г. А. Иванов говорил: «Вы работали в Главснабе, это было в Свердловском районе. Коммунисты рассказывают столько возмутительных фактов о вашем поведении. Я напомню вам фамилию Черняка. Человека, который вместе с вами состоял в партии, вы оскорбляли, били по лицу. Это поведение садиста». Второй секретарь МГК КПСС Н. Г. Егорычев требовал объяснений: «Вот, посмотрите ваш документ об одном товарище, в котором говорится, что его отец крупный промышленник, три брата находятся за границей, поэтому вы полагаете, что он немецкий шпион. И вы требуете проверить и арестовать. А ведь для ареста нет никаких доказательств. Причем вы дописали своей рукой слово „арестовать“… Вашей рукой написано.
Или так вы пишете: завод работает плохо, я полагаю, что там все враги, и даете указание: расследовать и арестовать. Вы прямо пишете, прошу арестовать этих лиц… Вы в раде писем пишете, что требуете арестовать потому, что они не разоблачили врагов народа у себя в организации… Вы разъясните нам, почему писали такие, совершенно бездоказательные письма?»
Каганович неуклюже уклонился от ответа: «Я не помню о них, это было 25 лет назад. Если есть эти письма, значит, они есть. Это является, конечно, грубой ошибкой».
Напомнили выступавшие Нижний Тагил, Иваново, Москву, аресты железнодорожников. «Массовые расстрелы, — нехотя признался Каганович, — да, такое излишество было». Несмотря на это, он защищался. Приводил факты: «Я на Украине был генеральным секретарем ЦК в 1925–1928 годах, и никого из работников не арестовывали». Теоретизировал: «Нельзя смотреть глазами 1962 года на события 1937 года».
Оправдания были слабы, исход дела — очевиден. Кагановича исключили из партии. Его можно было бы привлечь и к уголовной ответственности, однако по этому направлению развитие событий не пошло. Хрущев был против крупномасштабных репрессий в отношении не только невинных, но и виновных. Сын Лазаря Моисеевича энергично выступил в защиту отца и был направлен на работу из Москвы в Челябинскую область.
Итак, подошла к концу не только политическая карьера — подошла к концу официальная переоценка деятельности и жизненного пути Лазаря Кагановича.
Кагановичу было 67 лет. Начиналась жизнь пенсионера.
Ему была назначена персональная пенсия в 800 рублей в месяц и все положенные к ней льготы[335]. К тому же бывший «сталинский нарком» накопил достаточно средств для вполне обеспеченной жизни. Тем не менее Каганович позвонил однажды директору Института марксизма-ленинизма П. Поспелову и, пожаловавшись на маленькую пенсию, попросил бесплатно присылать ему издаваемый институтом журнал «Вопросы истории КПСС». Партийные журналы стоят у нас недорого, и тот журнал, о котором просил Каганович, стоил всего 40 копеек в месяц. Ясно, что Каганович просто хотел обратить на себя внимание.
Еще одну «денежную» сценку описал портной Ю. Д. Ефремов, реставрировавший для Кагановича шубу: «…А скоро мне деньги понадобились. Иду по швейному цеху занимать — у той нету, у того нету. Дай, думаю, к Лазарю Моисеевичу сбегаю, аванс возьму. Прихожу — он дома. „Я, — говорю, — шубу вашу распорол, верх колонок, низ белка — там все рухлядь. Я за работу восемьдесят рублей возьму. Нельзя ли аванс?“ „Знаете что, — говорит, — из меня врага народа сделали, я пенсию семьдесят шесть рублей получаю…“ В конце концов с ценой согласился, но аванса не дал. Ну, а когда я сделал, принес ему, он меня усадил, работу принял и вышел. Я сижу тихо, смотрю на дверь. А у него в двери стекло такое дутое, я потом специально посмотрел — он из своей комнаты меня хорошо видит, а я со своей стороны — только тень смутную за стеклом. Шелестел-шелестел за дверью — выносит пятьдесят рублей, двадцать пять и пятерку, все новенькие. На том и распрощались»[336].
Когда был снят со своих постов Н. С. Хрущев, Каганович направил в ЦК КПСС заявление с просьбой восстановить его членство в партии. Но Президиум ЦК отказал Кагановичу в пересмотре ранее принятого решения. В дальнейшем его пенсия была снижена до 300 рублей. Но по-прежнему в случае надобности к подъезду подавали машину. Как-то раз в разговоре с молодыми родственниками о прошлом Лазарь Моисеевич воскликнул: «Разве сейчас могут так работать! Мы же горели, мы ночей не спали…» Видимо, это и есть его подлинная самооценка.
Каганович записался читателем в Историческую библиотеку. Его приняли без возражений. При заполнении анкеты его спросили об образовании. «Пишите — высшее», — сказал Каганович. Иногда Каганович приходил для работы и в Ленинскую публичную библиотеку. Он, как и Молотов, стал писать мемуары. Это было видно уже по тем книгам и журналам, которые он подбирал с помощью библиографов: о событиях в Саратове и Гомеле в 1917 году, о Туркестанских делах 1920–1922 годов, об организационно-партийной работе в 20-е годы, об истории московской партийной организации.
Каганович часто работал и в газетном зале Ленинской библиотеки. Мимо него в эти дни проходило множество посетителей, некоторые из любопытства, но он не обращал на них особого внимания.
Однажды при сдаче книг в академическом зале Ленинской библиотеки из-за отсутствия библиотекарши у стойки перед выходом образовалась маленькая очередь ученых, хотевших сдать книги. Каганович подошел и встал первым. Ему спокойно заметили, что имеется небольшая, но очередь. «Я — Каганович», — заявил неожиданно Лазарь Моисеевич, обиженный невниманием к его персоне. Однако из очереди вышел ученый и встал перед Кагановичем, громко сказав при этом: «Я — Рабинович». Это был очень известный физик по проблемам плазмы М. С. Рабинович.
Ночами Лазарь Моисеевич ходил кругами с палочкой и в очках вокруг своего дома два-три часа подряд; во всех встречных внимательно вглядывался. Впрочем, жильцы обходили его стороной, как и Маленкова и Булганина. Между собой бывшие соратники и нынешние соседи не общались совершенно. Пока Каганович гулял, жена его сидела у подъезда и разговаривала с лифтершами, которые любили ее и не любили ее мужа. Мария Марковна Каганович была очень полной женщиной, у нее была водянка, и она с трудом передвигалась на распухших ногах. Она тоже была старой большевичкой, получала персональную пенсию и пользовалась кремлевской столовой и поликлиникой.
Каганович ежегодно отдыхал в пансионатах и санаториях 4-го управления Минздрава. Он не избегал общения с другими отдыхающими. Но в этих беседах Каганович не касался темы сталинских репрессий и своего участия в них. Он также очень любил кататься по Москве-реке на речном трамвае. Когда повысили стоимость билетов, Лазарь Моисеевич был крайне недоволен. Он ворчал: «При мне этого не было…» Когда-то он отвечал и за работу московского транспорта.
Однажды его видели на речном трамвае читающим «Грамматику русского языка».
Конечно, и у Кагановича было немало неприятных для него встреч. Однажды его увидела на улице группа немолодых мужчин — детей партийных работников, погибших на Украине в годы сталинских репрессий. Некоторые из них и сами провели немало лет в лагерях. Среди них был, например, сын В. Чубаря. Они окружили Кагановича и стали ругать его как палача и негодяя. Лазарь сильно испугался. Он начал громко кричать: «Караул! Убивают! Милиция!» И милиция появилась. Всех участников этого инцидента задержали и препроводили в ближайшее отделение милиции. Дело кончилось лишь выявлением личности задержанных, которых после этого сразу же отпустили.
Разных слухов о драках Кагановича на улице существует очень много: то кто-то его побил, то кто-то напал, но победителем вышел Каганович, то он звал милицию, то просил милицию не вмешиваться. Надо полагать, нет дыма без огня, и вряд ли «заслуженный отдых» Кагановича мог протекать без неприятных встреч.
В конце 60-х годов у него умерла жена. Вскоре Каганович женился вновь на пожилой, приятной и крепкой даме; но через несколько лет она тоже умерла.
В начале 70-х годов знаменитая артистка Алиса Коонен, которой было уже за восемьдесят, пришла на Новодевичье кладбище к могиле своего мужа А. Я. Таирова. Таиров был основателем и неизменным руководителем Камерного театра. Еще в 1929 году Сталин назвал в одном из писем драматургу В. М. Биль-Белоцерковскому театр Таирова «действительно буржуазным Камерным театром». Тогда это не имело для театра существенного значения. Но в 1949 году в собрании сочинений Сталина указанное письмо было опубликовано и популярный в Москве Камерный театр, обвиненный в формализме, был закрыт. Вскоре Таиров умер. И вот теперь к Алисе Коонен подошел старик и стал выражать ей свое восхищение. Он действительно помнил многие ее роли: Эммы Бовари, Комиссара, Катерины из «Грозы» Островского. «Простите, с кем я имею дело?» — спросила артистка. «Я — Лазарь Моисеевич Каганович, — ответил старик. — Скажите, Алиса Георгиевна, — спросил Каганович, — после того, что случилось с Таировым и с вами, ваши друзья не отвернулись от вас?» «Нет, почему же, — ответила артистка, — когда закрыли наш театр, я уже не могла встречать своих поклонников у подъезда театра после спектакля. Но у нас много друзей и родных, и они всегда были с нами». — «Да, в вашем мире все это происходит иначе, чем в нашем», — заметил Каганович. Сухо простившись с собеседником, Алиса Коонен ушла. Своим знакомым она позднее говорила: «Мне стал выражать свое восхищение Каганович, одно слово которого в 49-м году могло спасти наш театр».
Мой коллега и помощник П. В. Хмелинский родился в 1958 году и впервые о существовании Кагановича узнал в возрасте 24 лет, случайно наткнувшись в каком-то старом журнале на фотографию с подписью «Московский метрополитен им Л. М. Кагановича» На протяжении школьного курса истории СССР и университетского курса истории партии о Кагановиче не было сказано ни слова Брежнев однажды сказал, что «нам не нужно» никакого Сталина — ни хорошего, ни плохого На самом же деле «нам не нужно» было никакой истории С момента исключения Кагановича из партии и до снятия Хрущева со всех постов участников антипартийной группы еще упоминали, в нейтральном или отрицательном тоне, в публикациях на исторические темы А затем настала долгая тишина Будто поставлена последняя точка.
Редко-редко, а все же приходилось автору какой-либо книги назвать имя Хрущева или Молотова Но Каганович принадлежал к числу приговоренных к абсолютному забвению (в качестве другой такой фигуры умолчания можно назвать, к примеру, Берию) Изданные когда-то книги «несуществовавших» деятелей не числились больше в каталогах библиотек Их имена отсутствовали в энциклопедиях Их лица не попадали в фото- и кинокадры прошлого О них попросту негде было узнать Особенность Кагановича в этом ряду состояла в том, что из-за него вычеркивались из мемуаров и монографий и имена его братьев У ортодоксальной идеологии не было никаких претензий к Михаилу и Юлию Кагановичам, и получалось, что они не упоминаются как «члены семьи фигуры умолчания» Впрочем, в одной братской могиле беспамятства по разным причинам хоронили очень разных людей — и известных, и безвестных, и гениев, и злодеев, и слова их, и дела Могло показаться пройдет время, и о Кагановиче и его «подвигах» уже никто никогда не узнает В такой политике по отношению к прошлому была какая-то наглая наивность.
Наверное, Кагановичу это замалчивание тоже казалось несправедливым, хотя вряд ли удивляло В сущности, таким способом безуспешно пытались замаскировать идеологическую импотенцию брежневского руководства Но в результате выросли поколения, с детства отученные интересоваться прошлым, привыкшие жить вне исторического времени Очень многие воспринимают всплеск исторических публикаций времен перестройки как очередную кампанию или как пустую блажь журналистов, никак не связанную ни с судьбой и заботами человека, ни с интересами и проблемами общества Но времена меняются, и скоро историки будут с трудом воссоздавать эту причудливую игру белых пятен — брежневское мышление.
Среди множества других имен, идей и событий — имя Кагановича вернулось из небытия, как в фильме Тенгиза Абуладзе «Покаяние». Варлам Аравидзе возвращался с того света. Неизвестно, надеялся ли Каганович «вернуться», и если да, то на такое ли возвращение он рассчитывал. Во всяком случае, ничего уже поправить нельзя.
Лазарь Каганович отличался всегда крепким здоровьем. Но сказывался возраст. В 1980 году ему была назначена обычная для стариков операция. Его положили в урологическую больницу на Басманной улице, в палату, где стояло еще 20 коек. Со всех этажей приходили десятки больных, чтобы посмотреть на бывшего вождя. В подобного рода клиниках лежат обычно пожилые люди, которые хорошо помнили Кагановича. Главный врач больницы вынужден был положить Кагановича в свой кабинет и завесить стеклянную дверь большой занавеской. Даже персонал больницы разделился на два лагеря. Вечером старые нянечки бранились. «Опять ты положила ему четыре куска сахара, — выговаривала одна из них другой. — Хватит ему, старому хрычу, двух кусков. Клади как всем».
Во время короткого и ничем не примечательного правления Черненко к долгожителям-сталинцам из антипартийной группы 1957 года были проявлены внимание и чуткость. По случайному или неслучайному совпадению как раз в эти месяцы в Афганистане наши войска несли наибольшие потери за все время этой, замалчиваемой тогда, войны. Молотова восстановили в партии. Если поступать последовательно, Кагановичу тоже надлежало вернуть партбилет, но на это не решились. Зато ему повысили пенсию. Скорее всего, тогда же для него была вновь забронирована одна из палат кремлевской больницы, обнаруженная в таком качестве в 1990 году Комиссией по привилегиям Верховного Совета СССР[337].
С 1985 года Лазарю Моисеевичу стало трудно выходить на улицу. Балкона у него в квартире не было. Он предложил обменяться квартирами нескольким соседям по дому, но те отказались.
С началом политики гласности жить Кагановичу стало сложнее. Многие журналисты и историки искали свидания с ним, но безуспешно. В. Коротич рассказывал о попытке «Огонька» взять у Кагановича интервью: «Пришел наш сотрудник. Открылась дверь на цепочке. В эту щель пожилая женщина спрашивает: „Кто?“ Он говорит: „Я из журнала, не согласился бы Лазарь Моисеевич дать интервью?“ — „У вас разрешение есть?“ — „Разрешения нет“. Дверь закрылась…»[338]
Теперь Каганович вновь смог услышать свое имя по радио или прочесть в газете. Он проявлял определенный интерес к таким публикациям и передачам.
Мир переменился. Родное село Кагановича давно уже не носило его имени, а после чернобыльской катастрофы попало в зону повышенной радиации. Ни в годы его детства, ни в годы его наивысшей славы и наибольшей власти о радиоактивности никто и понятия не имел.
Биография человека — это обычно биография профессионала: ученого или путешественника, полководца или спортсмена. В данном случае — биография политика. Но в конце ее стоит вспомнить о том, что человек, может быть, мог бы заниматься другим делом и прожить другую жизнь. Но прожил такую, какую прожил.
В конце жизни Каганович перенес инсульт. Но его крепкий организм выдержал и это испытание. Да и уход в кремлевской больнице гораздо лучше, чем в обычных городских больницах.
В 1988 году у него был перелом шейки бедра. В его возрасте после этой травмы не выживают, но он выжил. Тем не менее слухи о его смерти время от времени ходили по Москве.
Оказавшись единственным живым соратником Сталина, Каганович попал в центр внимания. Он отказался давать интервью и журналу «Известия ЦК КПСС», но просил передать привет Горбачеву. В 1989 году члены общества «Мемориал», собравшиеся под Киевом, в Быковне, на месте захоронения жертв сталинских репрессий, собрали мелкими монетками 30 рублей для Кагановича — на проезд от Киева и обратно — и направили ему письмо с предложением, если у него сохранились остатки совести, приехать и дать в Быковне показания об организации террора.
4 марта 1990 года, в день выборов народных депутатов РСФСР и местных Советов, Кагановичу на дом принесли избирательную урну, хотя обычно этого тогда уже не делали. Он сильно рассердился, но не отказался голосовать. Дочь Майя Лазаревна зачитывала полуслепому, полуглухому отцу содержимое бюллетеней и по его указаниям вычеркивала фамилии кандидатов. Каганович посетовал, что среди кандидатов мало представителей рабочего класса и добавил: «Вот откуда все наши беды».
В процессе работы над этой книгой обнаружилось, что некоторые знавшие Лазаря Моисеевича люди категорически отказываются сообщить какие-либо сведения о нем. Разумеется, это их право; но читателю, как нам кажется, интересно будет узнать мотивировки таких отказов. Вариант первый: «Я ничего не знаю, кроме того, это было давно». Вариант второй: «Я знаю о Кагановиче только хорошее и ничего рассказывать не буду». Противоречивость обоих заявлений очевидна: если мы знаем о человеке только хорошее, то отчего бы не рассказать?
Он пережил обеих жен и сына, пережил долгожителей Молотова и Маленкова, не говоря о Ленине, Сталине, Хрущеве, Брежневе, Андропове, Черненко. И по-прежнему пребывал в здравом уме и твердой памяти. Каганович жил в большой пустой, без всякой роскоши, квартире. Зато у него была огромная библиотека — много тысяч томов, включая ценнейшие издания по искусству и философии. Когда-то ему привозили на просмотр книги из квартир арестованных, и он лично отбирал лучшие из них для себя. Кроме книг в квартире множество фотографий Кагановича со Сталиным.
В последнее время он пребывал в раздраженном состоянии, по-прежнему ни с кем не общался, никуда не звонил и продолжал жить по сталинскому режиму: спал примерно с 2 до 9 часов дня, затем смотрел программу «Время». У него был секретарь. Каганович выписывал газеты и в редких разговорах с несколькими давно знакомыми людьми обсуждал преимущественно текущие новости, а не дела минувшие. Осталась и черта, принесенная из отрочества: еще недавно он сам шил себе обувь. Есть сведения, что до последнего времени ему еженедельно доставляли продуктовые заказы — то ли из ЦК КПСС, то ли из Совмина, то ли откуда-то еще. Старушке, приносившей ему газеты и журналы, он как-то раз сказал, что надеется пережить «перестройку», и что тогда-то о нем еще услышат.
Скончался он в ночь на 26 июля 1991 года, не дожив до своего столетия менее двух с половиной лет.
По странной иронии судьбы умер Каганович в день, когда очередной пленум ЦК КПСС одобрил принципиально новый проект программы партии, порывавший со множеством стереотипов не только сталинских, но и ленинских времен. Похороны его совпали по времени с визитом в Москву президента США Буша и подписанием первого в истории договора о сокращении стратегических ядерных вооружений. Телевидение передало, а главные газеты Союза поместили краткие сообщения о кончине. Кремировали тело Кагановича в крематории Донского монастыря, в нескольких десятках метров от огромной братской могилы, в которую в конце 30-х годов тайно хоронили расстрелянных и замученных в застенках НКВД, в том числе и тех, кто был арестован по приказу Кагановича. Через неделю после похорон Кагановича на той братской могиле был впервые установлен памятник жертвам репрессий.
На церемонию кремации пришли сотни людей, множество фотографов и журналистов, однако многочисленные силы милиции не пропустили их в зал, где собрались только родственники, приглашенные ветераны партии и избранные иностранные корреспонденты. Крышку с гроба родственники снять не разрешили, и сфотографировать покойного никому не удалось. Могила Кагановича находится на Новодевичьем кладбище рядом с могилой жены. Известие о его смерти было замечено общественностью, но не стало событием, затерявшись в бурных перипетиях 1991 года.