На скамейке возле одноэтажного, обшитого тесом здания уездной земской управы сидел смуглый черноволосый парень в солдатской шинели и сдвинутой на затылок бурой папахе. Он держал перед собой «Губернские ведомости» за 31 августа 1917 года и, покусывая тонкие губы, пробегал глазами приказ главнокомандующего армиями Западного фронта генерала от инфантерии Балуева. В приказе говорилось, что германское правительство использует беспорядки внутри России и отсутствие дисциплины в русской армии для развития своего успеха, что с этой целью оно заслало в Россию многочисленных агентов, снабженных значительными суммами денег, которые возбуждают и поддерживают всеми способами несогласие и недоверие между командным составом и солдатами, чтобы лишить Россию стойкой и могучей армии; что эти агенты распространяют среди населения и войск мысль о необходимости заключения сепаратного мира без аннексий и контрибуций и побуждают крестьян отбирать землю у помещиков, не ожидая Учредительного собрания, а рабочих подстрекают на забастовки и бунты…
Парень положил на колено газету и пристукнул ее сжатым до блеска смуглым кулаком. По нервическому движению нижней челюсти видно было, что прочитанный им приказ сильно задел его за живое. Он быстро сложил и сунул газету за широкий кавалерийский обшлаг шинели, повел в сторону черными цыганскими глазами и встал. Частыми короткими шажками к нему приближались две девушки. Одна из них — белокурая, с веселым, смелым выражением лица — была одета в демисезонное клеш-пальто; на другой как-то по особому ладно сидело тоже демисезонное пальто — черное бархатное, покроем напоминавшее манто; глаза у этой зоркие, карие, взгляд быстрый, проницательный. Козырнув девушкам по всем правилам строевого устава, парень проводил их глубоким, по-солдатски въедливым взглядом до каменного крыльца деревянного здания земской управы. Девушка в черном бархатном пальто оглянулась с веселой, ласкающей улыбкой. Будто утреннее солнце выглянуло из-за тучки и ярким светом всего озарило. Ни одна еще так не улыбалась Степану Северьянову, демобилизованному младшему унтер-офицеру Кульневского гусарского полка. А может быть, она и сама впервые так улыбнулась?
Северьянов сел и долго не мог успокоиться; он сердито вертел на пальце левой руки серебряный перстень с изображением рогатой головы Мефистофеля. Под конец выругал себя: «Глянула на тебя девка красивая, а ты уж из седла вон». Перевел мысли на только что прочитанное генеральское воззвание: «До сих пор травили нас на митингах, а теперь в приказах объявляют немецкими шпионами… Не выйдет, господа толстобрюхие! Вашей подлости всегда и везде была дорога широка, мы ее вам сузили, а скоро и совсем семафор закроем. Учредительное собрание кто отложил? Вы. Народ волнуется, а вы на нас ушатами грязь льете. Сердитесь, господа. Видно, забыли, что на сердитых воду возят! Лаете на нас на всех перекрестках — скоро сами себе языки прикусите, а мы чихали на ваш лай. Собака лает, ветер носит, а рабочие и крестьяне свое дело делают». Снял папаху и погладил ею черные, коротко остриженные волосы. Но, вспомнив что-то, быстро нахлобучил свой изрядно поношенный головной убор и опять встал.
На крыльцо вышла та самая девушка, которая одарила Степана хорошей улыбкой. Бархатное пальто сейчас спокойно облегало ее стройную фигуру. Северьянову вдруг показалось, что карие ясные глаза девушки давно ждали встречи с его глазами, потому и засияли они необыкновенным светом женской радости, счастьем желанной встречи. Степан молчаливо любовался чаровницей, цепенел под ее проникающим в кровь взглядом, боясь спугнуть его грубым солдатским движением, неуместным вахлацким словом. И сделал самое смешное: выпрямился, как в строю, и встал в положение «смирно».
— Что вы передо мной руки по швам, будто я генерал?.. Вас просят в школьный отдел. — А себе сказала: «И по глазам, и по лицу настоящий цыган, только бы кнут в руки».
Северьянов, не глядя на девушку, молча и твердо прошагал мимо нее. Переступив порог двери, обернулся, бросил с растерянной улыбкой:
— Спасибо!
В кабинете заведующего школьным отделом за большим письменным столом, застланным красным сукном, сидели самые знаменитые тогда в Н-ском уезде земские деятели. На председательском месте возвышался Дьяконов, учитель гимназии, математик, он же лидер местной кадетской организации, заведующий школьным отделом земской управы. Перед ним возле стола — Гедеонов, преподаватель шестиклассного городского училища, пока еще не определивший четко свою политическую линию. У стола сбоку сердито кусал губы Баринов, старый земец, сочувствующий эсерам, член президиума губернской земской управы, бывший учитель Северьянова, его земляк и дальний родственник.
Умное сухое лицо кадета, с тонкими преждевременными морщинами, носило отпечаток жестокости, очень плохо сочетавшейся с его вкрадчивыми и мягкими манерами.
В пытливых веселых глазах Гедеонова через стекла пенсне светилось любопытство и глубоко затаенная хитрая улыбка. Он спокойно курил папироску и пристально всматривался в Северьянова.
Баринов выглядел так, будто его только что чем-то обидели. Действительно, он выдержал сейчас бой с Дьяконовым, который категорически возражал против назначения Северьянова на должность учителя.
И Дьяконов и Гедеонов были спокойны. Баринов волновался. Он один знал, что Северьянов, заподозренный в поджоге гумна местного попа, был исключен из четвертого класса высшего начального училища Подозревали же его в этом потому, что незадолго до пожара поп поставил ему «кол» после ответов на вопросы о «предопределении» божьем. Отец Петр вообще считал Северьянова еретиком и не любил особенно за то, что тот своими вопросами на уроках закона божия часто ставил законоучителя в тупик, заставлял краснеть перед всем классом. Северьянову приписывали также и то, что он будто бы запустил коркой хлеба в лысую голову законоучителя, когда тот, наклонившись над журналом, выбирал, кого бы ему вызвать к доске… И вот теперь этот «еретик» предстал перед школьным начальством.
Дьяконов, щуря глаза и как-то странно вытягивая шею, вежливо предложил Северьянову сесть. Зловещий блеск его стекляшек пенсне не обещал ничего доброго. После небольшой паузы Баринов сердито и в то же время как бы в шутку выговорил:
— Ну, большевик, армию разложил, теперь учительство разлагать приехал?
— Армия разбегается не по вине большевиков, — резко возразил Северьянов, глядя в сторону, на кипы новеньких пахучих букварей, разрезных азбук и ученических тетрадей, лежавших стопками у стены. — Солдаты не хотят воевать за Дарданеллы.
— «Не хотят воевать»? — передразнил Баринов. — А по дорогам грабят?
Гедеонов легким движением прикоснулся папироской к краю пепельницы, сбивая нагар.
— Вы, Алексей Васильевич, совершенно правы: в лесных волостях дезертиры ни пешего, ни конного не пропускают, не обшарив их карманы.
«Не дадите работы в школе, устроюсь на шпагатку кочегаром!» — решил Северьянов, чувствуя, что вершители его судьбы срывают на нем свою злобу к большевикам, которых все эсеры, кадеты и меньшевики обвиняли в развале армии и дезертирстве.
Баринов, покусав губы, опять устремил обиженные глаза на бывшего своего ученика:
— Как тебе разрешили в армии держать экзамен на звание учителя?
Северьянов пожал плечами.
— Нужны были прапорщики, вот и разрешили.
— Отчего же ты не стал прапорщиком?
— Умные люди отсоветовали.
— Ну, слава богу, хоть в армии научили тебя умных людей слушать.
— Умных людей я всегда слушаю, Алексей Васильевич.
Дьяконов со скрытой неприязнью смотрел на Северьянова, на его сапоги на толстых подметках. «Вот такие недоучки теперь валом валят к большевикам». Гедеонов шмыгнул носом и протянул руку с выкуренной папироской к пепельнице: «Где он добыл этот перстень с головой немецкого черта?»
— Говорят, — вкрадчиво и сладко начал Дьяконов, — до призыва в армию вы бродяжничали?
— Бродяжничал.
— И долго?
— Около года.
— М-м… А на какие средства существовали?
— От случая к случаю работал: косил у богачей, крючничал на пристанях, глину месил у печников, был кочегаром.
— А воровать не приходилось?
— Съестное — да, после голодовки. — Северьянов смутился вдруг и добавил: — У богачей.
— А убивать?
— Нет.
— А могли бы?
— Тогда — не знаю, а теперь… Я двухгодичную практику прошел по этой специальности.
— М-да… Биография у вас очень интересная. Вы, конечно, не сомневаетесь в моем к вам доброжелательстве?
— Очень сомневаюсь.
— Напрасно. Мне нравится ваше честное признание, и вы мне нравитесь. У вас открытые, смелые глаза.
Северьянов с терпеливой досадой слушал и думал: «Беззубая у тебя лесть, кадетик, человека с костями съешь».
— Мне очень жаль, — продолжал Дьяконов, — что я не могу вас ничем порадовать. У нас кипа заявлений окончивших гимназию с золотыми медалями, и лежат без движения: нет вакантных мест.
— Если бы я кончил гимназию, — уставил Северьянов черные большие зрачки в лицо Дьяконову, — я бы не пошел просить у вас место учителя.
— Вот как? — показал мокрые хрящеватые ноздри кадет и, мягко махнув над столом ладонями, с пристальным любопытством всмотрелся в Северьянова. — А чем бы вы занимались тогда?
— Я бы пошел в университет доучиваться. — И себе сказал: «Из носа течет, а говорит свысока». Северьянов считал чванство самым контрреволюционным признаком в человеке.
— А я полагаю, — вмешался Баринов, — не дело нам Северьянова стричь под одну гребенку с барышнями. Он как-никак, а защищал родину, два тяжелых ранения имеет…
— И ваш родственник? — бросил, как палку в колеса, кадет. Баринов, вздрогнув, притих.
— Кровное родство, — шмыгнул носом и развалился на своем кресле Гедеонов, — при известных обстоятельствах ни к чему не обязывает: общая колыбель детства создает лишь одинаковые привязанности и привычки. Настоящее же родство — в единстве убеждений, приобретенных длительной совместной борьбой и жертвами во имя высоких общих идеалов.
Говоря это, Гедеонов с достоинством помахивал пенсне на шнурке. Дьяконов тихо наклонился над столом и каким-то робким фальцетом пропел:
— Если в нервах и крови не утрачено накопленное предками, то кровь крепче всего соединяет людей.
«Нашли время, чертовы куклы, философию разводить! — с нетерпением подумал Северьянов. — Кончайте поскорей волынку с моим заявлением! — Стиснув зубы почти до скрипа, скользнул злым взглядом по восковому длинному носу Дьяконова: — У этого кадета глаза за носом ничего не видят».
А Дьяконов в эту минуту, казалось, совсем забыл о присутствии Северьянова и перебирал уже какие-то бумаги на столе.
— Я предлагаю, — выговорил твердо Баринов, — назначить Северьянова в Пустую Копань. Пусть там в лесной глуши медведям да дезертирам свою большевистскую программу разъясняет.
Дьяконов с ядовитым умилением сузил сухие глаза:
— В Пустую Копань? Но туда уже намечена кандидатура.
— Эта ваша кандидатура совсем не имеет специального образования.
Дьяконов глянул на Северьянова опять из-под стекол пенсне:
— Прошу вас на минутку оставить нас.
Когда Северьянов вышел, кадет привстал и положил костлявые ладони на стол.
— Вы настаиваете?
— Совершенно категорически.
— Кроме родства, какими мотивами располагаете?
— Северьянов имеет хотя и экстерное, но специальное образование. И повторяю: он фронтовик, дважды тяжело ранен.
Вытянув из острых плеч худую тонкую шею, кадет пропел с поклоном:
— Нам нужно обучать людей грамоте, а не стрельбе из пушек. — И мягко Гедеонову: — Ваше мнение?
— В Пустую Копань можно, пожалуй, назначить.
— Гм-гм… что ж, раз большинство «за» — подчиняюсь большинству.
Гедеонов быстро встал, вышел в коридор. Лукаво улыбаясь, предложил Северьянову зайти в кабинет. Когда Северьянов проходил мимо, сказал ему тихо:
— Пришлось за вас копья поломать. — Проводив глазами Северьянова до дверей, подошел к молодым учительницам, ожидавшим кассира. — Хорош? В вашу Красноборскую волость только что назначен. Большевик.
— Большевик?! — с веселым любопытством переспросила учительница в черном бархатном пальто.
— Самый настоящий. Для вас, Серафима Игнатьевна, я лично постарался. — И, вскинув брови, залился шелестящим тихим смешком.
— Спасибо, Матвей Тимофеевич! У нас скучища ужасная. Наши красноборские кавалеры брюзжат, как осенние мухи.
— Только предупреждаю: парень серьезный. Шутить не любит. Все за чистую монету приемлет.
— Ладно уж, не пугайте.
Хлопнув сердито дверью, из кабинета вышел Баринов. Молча поклонившись учительницам, направился в глубь коридора.
Гедеонов зажег новую папироску, закурил, возвратился в кабинет и сел в свое кресло. Дьяконов со сладкой миной передавал Северьянову заявление с резолюцией о назначении его в Пустокопаньскую школу.
— Зайдите в канцелярию. Желаю всяческих успехов. Напрасно сомневались в моем к вам добром расположении.
Северьянов, забыв откланяться и поблагодарить доброжелателя, быстро скрылся за дверью.
— Вот таких хамов, — прошептал кадет, — мы посылаем воспитывать крестьянских детей. — Опускаясь медленно в кресло, он тихо выговорил, обращаясь уже к Гедеонову: — Матвей Тимофеевич, к примеру будучи сказать, Баринов мне ясен: он что-то около правого эсера. А какой партии вы… ну, хотя бы сочувствуете?
— Вам.
— Нам?! Партии народной свободы? — Жиденькие брови кадета, изображая крайнее удивление, подняли к всклоченным волосам рубцы сухой кожи.
— Нет, не партии, вам лично.
Кадет вдруг сгорбился, покраснел, потом какая-то мысль выпрямила его, он уставил в Гедеонова свои бесцветные глаза. В них затеплилась по-иезуитски хитрая улыбка. Гедеонов откинулся в кресле и закатился своим заливистым шелестящим смехом. Папироска выпала из его пальцев.
Из коридора в кабинет властно и шумно распахнулась дверь. На пороге остановился стройный юноша с окладистой черной бородой и пушистыми бакенбардами, одетый в серо-голубую гимназическую шинель. Это был председатель уездной земской управы, вождь эсеров Н-ского уезда Салынский, самый лучший оратор в городе, недосягаемая мечта уездных и городских барышень. Гедеонов и Дьяконов встали, держа руки по швам, и, как опытные службисты, маскируясь почтительностью, откланялись гимназисту с бородой.
— Как же это вы, батенька? — обратился Салынский к Дьяконову, остановившись против него и сбрасывая с себя шинель. Он всегда это делал, когда собирался говорить внушительную речь. Гедеонов подхватил шинель и положил на спинку своего кресла. Салынский белыми тонкими пальцами поправил бакенбарды. — Ведь мы же с вами договорились в Пустую Копань назначить Нила Сверщевского?
Дьяконов, облизывая сухие тонкие губы, начал бормотать в свое оправдание:
— Бейте нас, Георгий Вячеславович, таскайте за волосы, не устояли мы против Баринова. Сами понимаете: как-никак, а все-таки член президиума губернской земской управы. Он нам поставил ультиматум: «Назначайте Северьянова или будете иметь дело с губернской земской управой». Ведь он, знаете, какой гром!..
Гедеонов шмыгнул носом и заговорил с украдкой, стараясь успокоить начальника:
— Мы, Георгий Вячеславович, этого большевика упекли в школу, где неделю тому назад дезертиры убили учителя.
— Ну, тогда черт с ним… Хотя… Нет, нет… Укреплять позиции большевиков в деревне?!
— Мы его при всяком удобном случае можем убрать, — покорно предупредил вспышку гнева у Салынского Дьяконов. — Это же в нашей с вами власти. А случаи всегда найдутся.
Северьянов тем временем, проходя по коридору мимо учительниц, все еще ожидавших кассира, весело им улыбнулся. «Большевик, а улыбается!» — мелькнула у Гаевской насмешливая мысль. Она, как и многие тогда среди интеллигенции, под влиянием оголтелой агитации «черной сотни» представляла большевиков самыми жестокими на свете людьми, которым чужды обыкновенные человеческие чувства и переживания.
В глубоких потемках коридора, у дверей канцелярии, Северьянов натолкнулся на Баринова. Старый земец доброжелательно ткнул его в бок свернутой в трубку газетой с генеральским воззванием.
— Это про вас тут пишут?
— Про нас, Алексей Васильевич.
— Не сносить тебе, парень, буйной головушки.
Северьянов взглянул на Баринова с благодарной усмешкой.
— Двух смертей не бывать, а одной не миновать, Алексей Васильевич. Наша теперь доля такая: либо шея прочь, либо петля надвое.
— Нил! Нил! — кричала Даша, белокурая подруга Симы Гаевской, сложив в трубочку ладони в черных перчатках. Голос ее падал и тонул в плавных звуках духового оркестра, игравшего вальс «Осенний сон».
Молодой человек в сером темном пиджаке, зеленой студенческой фуражке, которого звала подруга Симы, шагал задумчиво в ногу с Орловым — офицером, одетым в шинель с тщательно выглаженным правым пустым рукавом, вправленным в карман. И студент и офицер неожиданно затерялись в толпе, на главной кольцевой дорожке железнодорожного садика. Гаевская сердито сжала ладонь подруги, пытавшейся снова выкрикнуть имя студента.
— Не сходи с ума, Даша! Смотри: на нас с тобой уже обратили внимание. И вообще… Ты мешаешь мне слушать музыку.
— А может быть, я хочу, чтобы на меня сейчас все смотрели? А твой «Осенний сон» я терпеть не могу.
— Тогда иди одна! — Гаевская решительно высвободила руку, на которой повисла Даша.
— Я шучу-у! Мне тоже «Осенний сон» нравится.
В это время девушки опять увидели студента с одноруким офицером. Оба они стояли у скамейки и всматривались в двигавшийся по широкой песчаной дорожке людской поток.
— Нил, ты слышал, как я тебя звала? — смело взяла Даша под руку студента.
— Нет, не слышал.
— Знаешь, Нил, все учителя нашей Красноборской волости сегодня в городе.
— За керенками явились, — со злой усмешкой объявил офицер и, скользнув по чистенькому черному велюровому пальто-клеш и новеньким лакированным туфлям-лодочкам Даши, сказал себе: «Как они ухитряются на эти несчастные тридцать рублей керенками жить да еще прилично одеваться?»
— Посидим, господа, — предложил Нил, — посозерцаем, послушаем… Музыка замечательная, осенняя.
— Немножко можно, — поддержала Гаевская и первая села на край скамейки, отстраняя рукой упавшие на спинку ветки душистого табака. Потом наклонила к себе одну ветку и стала с наслаждением вдыхать живительный аромат белых лепестков.
— Здесь самые большие кусты табака. Какая прелесть! У меня в памяти стоят всегда рядом музыка вальса, который играют сейчас, и вечерний аромат душистого табака. — Гаевская всмотрелась через образовавшийся разрыв толпы в большой газон по ту сторону дорожки. — И там тоже табак. Везде, кругом настоящие кустарники… Отчего ты, Нил, сегодня такой грустный?
— Ты знаешь.
— Нет. Ты сегодня особенно грустный.
— А, по-моему, как всегда.
— Сегодня тридцать первое августа, — задумчиво и протяжно выговорила Гаевская и вдруг вся встрепенулась: — Почему ты не уехал? Первого сентября в университете начнутся занятия.
Нил вынул из бокового кармана сложенную вчетверо жесткую бумажку и показал ее Симе. Это была телеграмма, в которой сообщалось, что занятий в высших учебных заведениях не будет.
— Въезд в Петроград воспрещен, — пояснил Нил. — Разрешается выдавать железнодорожные билеты только по особым свидетельствам губернских властей. И все это из-за корниловского мятежа.
— Молодец Корнилов! — подхватил Орлов: — Хоть один настоящий генерал у нас остался. Он еще не так тряхнет этих… временных.
— Вы корниловец? — резко обернулась Гаевская к Орлову.
— Я ему сочувствую. Надо прекращать эту говорильню. — Орлов кивнул в сторону ярко освещенных дверей летнего театра, через которые виднелись занятые ряды скамеек и откуда слышалась речь оратора.
— Господа, — спохватилась Гаевская, — сообщаю интересную новость: в нашу Красноборскую волость назначили учителем демобилизованного из армии большевика.
— В Пустую Копань? — спросил с тревогой Нил и, получив утвердительный ответ, нахмурил брови: — Как же так? Дьяконов сегодня утром сказал мне, что в Пустую Копань они назначают меня.
— Не волнуйся! — выжал из своего сухого лица принужденную улыбку Орлов. — Твой дружок Салынский завтра же в нашей Красноборской школе для тебя третий комплект откроет.
Нил молча всматривался в сверкавшие медные трубы духового оркестра.
— Тяжелое время! — словно про себя выговорил, наконец, он. — Разруха. Министерство труда обращается с воззванием к рабочим, призывает их бороться со стихийными выступлениями. А рабочие предъявляют все новые требования и отказываются от переговоров с владельцами предприятий до выполнения этих требований, угрожают насилиями…
— Чтоб прекратить эту волынку, — перебил его Орлов, — нужна твердая рука. Вот почему я и голосую за Корнилова.
— Но Корнилов ваш… увы! — Нил поднял выше своей головы и опустил почти до земли ладонь.
— Неудачи были и у Наполеона, — потупив свои круглые зоркие глаза, возразил Орлов и обратился к Гаевской, переводя взгляд на носок своего начищенного до блеска сапога. — Как он выглядит, этот большевик?
— Сами увидите. Да вот он! — встрепенулась Гаевская. — Смотрите! — и указала на Северьянова, который стоял у открытой двери летнего театра и о чем-то разговаривал с девушкой, дежурной по залу.
— Кавалерист, — процедил сквозь зубы Орлов.
— Как вы узнали? — спросила Даша.
— По шинели: длинная, разрез до самого хлястика, обшлага на рукавах до локтей, с хвостиками.
— Не иронизируйте! Шинель как шинель, и хорошо лежит, — возразила Даша. — Говорят, большевики замечательные агитаторы.
— Демагоги, скоро их языки возьмут в прищепы.
— Ну уж и возьмут!
— Советую познакомиться с приказом главнокомандующего войсками Западного фронта. Напечатан в сегодняшней газете.
— Фу, генеральские приказы читать! — возмутилась Даша. — Что я — прапорщик?
— Напрасно. Там бы вы доподлинно узнали, кто такие большевики. Вы учительница и обязаны быть в курсе политики. России грозит немецкое нашествие. Немцы заслали к нам тысячи шпионов. Они разлагают армию, подстрекают рабочих к самоуправству, крестьян — к самочинным захватам помещичьих земель.
— По-вашему, этот кавалерист — немецкий шпион? — Даша с откровенной недоброжелательностью взглянула в лицо Орлову.
— Я этого не утверждаю, но такие, как он, без пяти минут социалисты, льют воду на мельницу немецких шпионов.
— Слушай, Анатолий! — перебил друга Нил. — Твой любимый философ Штирнер — немец.
— Там философия, а здесь — политика. Со Штирнером я гражданин вселенной, а…
— …с Корниловым, — вставил Нил, — чистокровный русак.
— Да, в политике я за исконно русский твердый курс.
«Сразу видно, что ты сын мельника, — подумала Даша, продолжая глядеть в упор и уже с враждебным вызовом в лицо Орлову. — Интересно, как ты будешь отбиваться от этого большевика на красноборских волостных сходках?»
— Я очень люблю этот уголок, — тихо сказала Гаевская Нилу. — Осенью, бывало, когда училась в гимназии, по вечерам приходила сюда делать уроки, а слушала музыку. Теперь, где бы я ни уловила этот очаровательный запах, — Гаевская приникла губами к цветку, — во мне сейчас же зазвучит музыка моего любимого вальса.
Нил закрыл глаза и опустил голову.
— Любимым цветком королевы был душистый табак, а любимой музыкой — вальс «Осенний сон».
— Ты напрасно смеешься, Нил. — Гаевская вздохнула и поднялась. Она подумала о Северьянове: как бы он сейчас отнесся к ее словам, к ней, к перепалке Нила с поручиком Орловым? «Непременно приглашу его на чашку чая в воскресенье. Можно бы и из других школ кое-кого пригласить. Жаль только, что у него сапоги дегтем пахнут». — Гаевская погладила мизинцем свой чуть вздернутый кончик носа.
Когда они вошли в людской поток и Нил что-то начал ей рассказывать смешное, она плохо слушала. «Лицо суровое, — думала она о Северьянове, — а как он добродушно улыбнулся нам тогда в коридоре. Что, если сейчас я подойду к нему и скажу: я ваша соседка, березковская учительница Сима Гаевская. Вот и все. Интересно, что он ответит, как посмотрит?»
Оркестр играл уже какой-то другой, но тоже грустный вальс. За густыми липами на небольшой площадке, разбрасывая по газонам уродливые тени, мелькали танцующие пары. Рассеянный свет грязно-желтых электрических лампочек скрадывал бедность и убожество обстановки пятачка со скрипучими гнилыми досками. Нил поморщился.
— Потанцуем, Сима?
Гаевская в последний раз взглянула на открытую дверь летнего театра. Северьянова там уже не было. Она вяло подала Нилу руку.
А Северьянов, узнав от девушки, дежурившей по залу, где находится агитпункт, прошел в фойе летнего театра. У стен стояли столы дежурных от различных партий. За столом большевиков сидел молодой солдат в старой потрепанной шинели и выцветшей фуражке защитного цвета. Рядом с ним стояли костыли. Видно, товарищ недавно вышел из госпиталя. На столе лежали стопки газет, листовок и брошюр. Северьянов подошел к дежурному. Назвал себя, показал партийный билет. Запросто поздоровались, как старые знакомые.
— Между прочим, я Усов, — отрекомендовался, приветливо улыбаясь, дежурный.
«Веселый хлопец», — прозвучало у Северьянова где-то возле самого сердца.
— Северьянов! Фамилия чудная! Здешний?
— Да! Демобилизовали в бессрочный.
— По чистой, значит? — окинул Северьянова с ног до головы. — Да садись! Чего стоишь? На работу устроился?
— Назначили учителем в Красноборскую волость, в Пустую Копань.
— Учителем?! — удивился Усов. — Видно, не знают, что ты большевик?
— Знают. Родственник помог.
— Не Баринов ли?
— Он.
— Большой чудак. Иногда контра контрой, а другой раз посмотришь, вроде свой. А в общем, полуинтеллигент, полумужик, полуэсер, полубольшевик. — Усов стал читать какой-то список. — Красноборская, вот она! Э-э, куда они тебя упекли. От города, брат, верст сорок, а то и больше. На карте — сплошные леса, глушь. Рядом, на большой дороге, эсеровская Вандея — село Корытня. Тьма дезертиров. — Усов стал водить пальцем по клочку карты, лежавшей у него на столе. — А вот и твоя Пустая Копань, от большака в сторону, на запад. Трущоба, одним словом. Никаких сведений о большевиках оттуда не поступало. — Усов опять окинул Северьянова с ног до головы доверчивым взглядом. — Полагайся, брат, только на местные силы. Мы тут, сам понимаешь, еле добываем средства на выписку газет. Держи живую связь с нами. На почту не рассчитывай! Присылай нарочным. Задание комитета такое: немедленно проведи волостной сход! Разъясни нашу политику. Если землю не отобрали у помещиков, организуй ревком и действуй! — Усов подумал и добавил: — Трудно тебе будет. В эту лесную глушь, к дезертирам, ты первый направляешься. Ячейку сочувствующих сколоти сразу же. Митинговать мне тебя не учить. Накопи силы и ударь по эсерам на межволостном сходе. Народ сейчас охотно собирается, жадно ловит каждое наше слово. Ленинским тезисам крестьяне сочувствуют. Только ни на минуту не забывай его совет: «Организация, организация и еще раз организация». Понял? И, повторяю, пока полагайся только на местные силы. У нас тут начальник гарнизона вроде лоялен к нам, а в каждом полку с первой маршевой ротой на фронт отправляет всех наших ребят, то есть всех большевиков полка.
— Наши хлопцы и там не теряются, — улыбнулся Северьянов. — Пожар мировой революции зажигают.
— Сколько возьмешь? — Усов указал на стопку газет. — На первый раз можно в кредит.
— Дай десяток номеров! — Северьянов положил на стол бумажные гривенники. Усов написал отпечатанную на шапирографе квитанцию на получение денег и передал ее Северьянову.
— Эсерам и меньшевикам в партийную кассу местные лабазники тысячи жертвуют, а мы вот работаем на собственные копейки.
Из сада в фойе через открытое окно ворвалась веселая музыка. Усов прислушался, вздохнул.
— Девочки знакомые со шпагатки. Одни там… Всех ребят с фабрики вчера на фронт отправили. На шпагатке у нас крепкая ячейка сочувствующих. А девчата!.. Ну просто замечательные! Хочешь, познакомлю?
— Спасибо, тороплюсь.
— Ты там этим не пренебрегай. Вечеринки, игрища используй.
— Можешь быть спокоен. На этом направлении фронта прорыва не будет.
— То-то ж, а то у нас некоторые товарищи засушивают агитацию словесностью. Учителей эсеры прибрали к рукам, есть и корниловцы. Это тоже учти! — Усов вдруг широко открыл глаза: — Откуда у тебя перстень с головой черта?
Северьянов покраснел до ушей. И встал. Усов не спускал глаз с перстня.
— С убитого немца снял?
— Нет. Немочка девушка подарила.
— Ты этот чертов перстень сними. Еще раз предупреждаю — на почте везде кадеты окопались. Писать нам бесполезно: из деревни в наш адрес ничего не доходит. Да, еще вот что: там, в Корытне, во главе эсеров друг Салынского, помещик Качурин. Организация у них Сильная, но сам Качурин ограниченный человек. Сидит, как лягушка в грязной луже, и думает, что под его лопухом весь мир. — Усов наморщил лоб, припоминая, все ли он поведал товарищу, который отправляется на фронт, и, решив, что все, быстро взял его за руку: — Ну, друг, бывай здоров. По твоим цыганским глазам вижу — спешишь к зазнобушке.
Северьянов несколько раз встряхнул руку товарища. «Черт возьми, — говорил он себе, — неужто по моей роже видно, что я думал сейчас об этой кареглазой?» Он чувствовал, что Гаевская непременно находится сейчас в железнодорожном садике. А ему очень хотелось встретить ее. Спрятав газеты и листовки за пазуху, он с ощущением какой-то приятной лихорадки во всем теле вошел в ворота садика, В говорливой толпе возле стены высоких лип Северьянов вдруг услышал впереди:
— И безрогую корову, Сима, дразнить не следует.
— Нил, эта пословица для трусов.
— А по-моему, она учит и храбрых благоразумию. Силы свои всегда, а сейчас в особенности, надо беречь и употреблять с расчетом.
— Расчет! — брезгливо возразила Гаевская. — Как это скучно!
Совсем рядом шел более возбужденный разговор.
— Сколько бы собака ни лаяла, — говорил отрывисто и желчно поручик Орлов, — гора от этого не рухнет.
— Противоречите сами себе, господин поручик, — возразила решительно Даша. — Вы только что говорили, что большевики митингами разлагают армию, а ведь вы их агитацию считаете собачьим лаем.
— То армия, а здесь хозяйственная политика.
Северьянов чуть было не вмешался в разговор Даши с поручиком Орловым, но только убыстрил шаги и прошел вперед, обгоняя гулявших на широкой кольцевой дорожке. Под липами остановился, сел на пустую скамейку. «Расчет! Как все это скучно! — повторил он мысленно слова Гаевской. — Она возражает по-женски. Ну а мне что здесь надо? Чего я примчался, как сбросивший узду конь?» Северьянов ощутил на себе чей-то взгляд, поднял лицо. В него всматривалась, проходя мимо с Нилом, Гаевская. Не выдержав северьяновского взгляда, отвернулась и потупилась. Нил что-то говорил ей с грустным выражением. Северьянову показалось, что Гаевская сделала движение, чтоб освободить свою руку, которую держал выше локтя Нил. Но, видимо, передумала, и Нил еще крепче прижал ее руку к своей груди.
Потянул легкий ветерок. Северьянов чувствовал лицом его вечернюю свежесть. «Почудилось ли мне или она действительно это сказала: «У нас в Красноборской волости…»? Значит, она из той же волости, куда меня назначили?!» Мысленно представил себе статную фигуру студента, его задумчивое, умное лицо, сочный, добродушный баритон. Степан ощутил, будто кто-то коснулся его груди холодным клинком, и злая мысль резанула по сердцу: «Ну чего ты, вахлак, примчался сюда? — Северьянов вспомнил товарищескую добродушную улыбку Усова. — Дурацкая у меня, должно быть, рожа была. Первый раз встречаемся, а он уже читает по моим глазам. Черт возьми, обидно!» Степан встал и пошел по дорожке в направлении, обратном общему движению толпы. Он так был сосредоточен на своих мыслях, что не слышал ни веселой музыки духового оркестра, ни говора праздношатающихся. Трижды переходил кольцевую дорожку, дважды садился все на ту же скамейку, но не встретил больше компании Гаевской. «Зачем ты тут? — теперь уже задал ему вопрос трезвый, спокойный и немножко насмешливый его внутренний спутник. — Чего ради ты всполошился? Видишь, у него сапоги хромовые, а у тебя? Сыромятина солдатская, дегтем смазанная». Степан круто повернул к выходным воротам. Еще резче и тоскливей запахло душистым табаком, слышался звонкий дразнящий смех, тихий шепот, вздохи. Грустные звуки осенней музыки падали в самый заветный уголок встревоженной души, рождая наивные надежды и ожидания. Из ворот вышел нехотя. Впереди слабо освещенная фонарем мостовая, поворот направо и… прощай. «Что прощай?» Северьянов не заметил, как из садика поспешно вышла Гаевская. В одной руке она держала пачку газет.
— Товарищ Северьянов! — вскрикнула вдруг она. — Вы уронили газеты.
Северьянов остановился, прошагал ей навстречу. Принимая газеты, каким-то чужим голосом сказал спасибо. И вспомнил, как он ей уже говорил «спасибо» на крыльце земской управы при первой их встрече. «Откуда она знает мою фамилию?»
А в глазах Гаевской все тот же ласковый блеск. Северьянову показалось, что она искренне рада встрече с ним.
— Я ваша соседка. Березковская учительница, Гаевская… Сима. Моя школа в восьми верстах от вашей Пустой Копани. Будем знакомы. — Сказав последнее слово, Гаевская дружески улыбнулась. Северьянов стоял неподвижно и молчал. Гаевская, чувствуя силу своего женского обаяния, продолжала улыбаться, но уже не дружески, а с чувством жалости. — Можно мне один номер вашей газеты?
— Пожалуйста.
Гаевская с дразнящей миной выговорила:
— Спасибо! — И подала ему руку: — До свидания… Ах да, хотите, я вас познакомлю с нашими красноборскими учителями?
Северьянова обдало жаром и холодом. Он на миг увидел себя в чуждой для него компании еще более смешным и неловким, чем наедине с Гаевской.
— Благодарю, очень спешу, — буркнул он себе под нос. А когда шагал под липами, его невидимый, неотступный спутник издевался над ним: «Струсил, бедный Степа!»
Северьянов не спеша шел правой стороной большой дороги, которая с обступившими ее с обеих сторон шеренгами берез-гвардейцев напоминала широкую бесконечную аллею, терявшуюся в вечерних сумерках. Под ногами задумчиво шуршала жестковатая муравка; за спиной лениво покачивался, набитый до отказа вещевой походный мешок, почему-то на фронте прозванный солдатами «сидором».
По стволам берез скользили бронзовые лучи заката. Кое-где они скатывались на длинные кривые лапы, протянутые старыми деревьями до самой середины большака.
Впереди лежали десятки верст, а с востока надвигалась темная осенняя ночь. Она уже укутала своим черным покрывалом широкие просторы Поволжья и опустилась над Москвой, Тулой и Калугой; теперь бесшумно наступала на холмы древней Смоленщины и осторожно вползала в Брянские леса.
Направо, в черневшей горбатыми силуэтами хат деревеньке, прокричал петух. На проселке проржал отставший от матери сосунок-жеребенок. Прогремели на краю деревни у колодца ведра. Будто совсем рядом прозвучал счастливый молодой голос:
— Не надо! Пусти-и!
За вздохом — прерывистый звон покатившихся под гору ведер… И сладкая тишина, в которой чудится Степану чье-то жаркое дыхание…
— Петька, дьявол!
И за этой вспышкой мгновенной радости — бешеный цокот копыт помчавшейся с места в карьер лошади. Видно, Петька решил показать свою удаль перед той, что напоследок так любовно его выругала.
Северьянов слышал эти звуки и хмурился: он был далек от чужих радостей. Думалось ему сейчас о матери и братишках с сестренками, об отце, метавшемся всю жизнь по свету в поисках стороны, где человеку можно получить свою долю, не обижая других. Вспомнились долгие горячие школьные разговоры на переменах о новом училище, открытом в их селе помещиком, которое в насмешку учителя окрестили «мужицкой гимназией»; вспомнилось, как ему объявили об исключении его из училища и как школьный сторож Марк вывел его на крыльцо и показал в конец улицы: «Терпи, голова садова, да помни — море песком не закидаешь».
Тогда-то и почувствовал Степан перед собой высокую каменную стену, которая встала на его пути. И решил, что не будет ему ходу вперед, если не взорвать эту стену. А как взорвешь? Где достать такие бочки с порохом? Кто станет рядом с тобой копать подкопы под эту стену? Северьянов перебрал тогда в памяти своих товарищей-сверстников. Одним показалась бы его затея страшной, другим — глупой и смешной, а третьи ответили бы: «Нам твоя стена не помеха». Вспомнился злосчастный урок, на котором обуяло Степана жгучее желание хлопнуть ладонью по поповой лысине, и как рука натолкнулась в парте на засохшую корку и корка полетела в голову попу, а поп, прижав ее ладонью к лысине, убежал к инспектору с классным журналом под мышкой.
Больше недели потом инспектор оставлял весь четвертый класс после уроков и требовал, чтобы ученики сказали, кто запустил корку. Многие знали, но никто не выдал товарища.
В поджоге поповского гумна, о котором ему напомнил Баринов, Северьянов принимал лишь косвенное участие. Сожгли гумно братья бывшего шахтера — сельского бедняка, которого после его исповеди урядник арестовал по доносу попа.
«До чего же ехиден этот лопоухий кадет в очках! — неожиданно ворвалось в память Северьянову. — Решил, чинуша, ударить меня по самолюбию золотыми медалями. А я горжусь, что добился права быть сельским учителем без помощи попов и богачей».
Мимо Северьянова, обгоняя его, прогремело несколько подвод, запряженных сытыми лошадками. На передней сидел старик с пушистой бородой и молодуха. На задних покачивались сонные головы в овчинных шапках.
Пропустив подводы, Северьянов прошагал через канаву на гребень откоса, заросшего чабрецом, сбросил с плеч «сидора» на траву, присел и огляделся. Прямо перед ним за могучей шеренгой берез-богатырей раскинулось молчаливое, укутанное сумерками поле, белела в отсветах зари далекая колокольня.
По редкой траве откоса пробежал легкий ветерок, пронеся возбуждающий аромат чабреце и вечерней свежести.
От всего, что сейчас увидел и почувствовал Северьянов, на него повеяло родным спокойствием. Он стал обдумывать свои городские встречи и, неожиданно просияв, улыбнулся. Обрадовало состояние полной свободы: он уже не испытывал над собой власти Гаевской; более того, он и на нее перенес свое не очень лестное, сложившееся у него под влиянием случайных встреч в условиях походной фронтовой жизни мнение о прекрасной половине рода человеческого. Хлопнув себя по коленке, он повернулся лицом к закату. Солнце уже совсем улеглось спать за зубчатым обрезом леса. В сырой промозглой тени, падавшей от плотной стены елей над узкой луговиной, не клубились, как бывало летом, седые туманы, не звенели перекрики ребят в ночном.
Северьянов поднялся и забросил на плечи мешок. В его голове вдруг шевельнулась тревожная мысль: «А что, если она с этим студентом догонит сейчас меня и предложит ехать с ними?» И опять, помимо его воли, Гаевская вошла к нему в душу и всматривалась с любопытством в ее тайники своими карими глазами с какой-то загадочной улыбкой. Северьянов пытался найти в ее движениях, словах что-нибудь отталкивающее. Наконец вспомнил, что она одинаково улыбалась и ему, и этому студенту. Это на минуту успокоило. А потом, убыстряя неровные шаги, прошептал:
— Вползает, как змея… Не оторвешь…
Неожиданно в дремучих зарослях хвойного леса, подходивших справа к большаку, раздался сухой треск. Северьянову показалось, что кто-то идет и из этих зарослей наблюдает за ним. Какая-то птица шарахнулась в дремавшей чаще и полетела в глубину леса. Пахнуло грибным запахом лесных оврагов. Стало еще тише и темней, но Северьянов заметил, как впереди выдвинулась из чащи и пошла вдоль большака еле различимая в темноте огромная фигура. «Вот и попутчик. Вдвоем будет веселей». Но на всякий случай достал из кармана браунинг. Попутчик остановился и, когда Северьянов приблизился к нему, вдруг скомандовал:
— Стой, стрелять буду!
— А ружье у тебя заряжено?
— А ты почему знаешь, что не заряжено?
— Своих не признаешь, эх ты, Артюха!
— Да ты и впрямь свой, — выговорил глухо лесной житель и опустил ружье к ноге. — Меня ведь в самом деле Артемом звать.
Северьянов подошел к Артему и, сунув ему почти в рот дуло браунинга, отобрал винтовку.
— У меня целей будет. А теперь давай присядем, отдохнем, поговорим. Дорога дальняя. — Не сводя глаз с Артема, указал на траву перед собой. Артем вдруг сунул пальцы в рот, но не успел свистнуть, как сильный удар прикладом в грудь опрокинул его на спину.
— Не с того краю ковригу начинаешь резать, — процедил сквозь зубы Северьянов.
Артем, лежа на спине, простонал:
— Правду говорят, что смелый долго не думает. Так и убить человека можно.
— Попробуй еще схитрить — костей твоих ворон не соберет.
— Браток, — сказал тихо Артем, когда Северьянов помог ему сесть, — я ведь пошутить хотел, спытать, что за человек меня настиг. Небось тоже, как и я, дезертир и насквозь ранетый?
— Ты один промышляешь тут? — отклонил вопрос Артема Северьянов.
— Закурить можно? — уклонился Артем.
— Кури, — Северьянов сказал это так, как будто желанию дезертира он не придавал никакого значения, а сам косящим взглядом следил за каждым его движением. Артем достал кисет, распустил его, вынул кресало. Северьянов выбил из рук дезертира кресало. Артем молча поднял его, вздохнул и нехотя сунул кисет в карман.
— Ты, браток, часом, не большевик?
— Зубы мне не заговаривай. Один орудуешь или с бандой?
Дезертир продолжал свое:
— Напоминаешь мне нашего взводного, тоже вот такой: долго не думал, отчаянная башка. А в революции большевиком оказался.
— Ты мне, Артем, петли не закидывай. Сколько в твоей банде человек и долго ли намерен по кустам шляться?
— Кабы можно было домой, разве я тут валандался бы? Мы, впрочем, никакого насилия. Продукты берем на прокормление, ну, ежели состоятельный, — деньжонки для нашей общей кассы. Иной день куска хлеба не добудешь, отощал народ, но безобразий не делаем. Тут, днями, появились, которые без разбору, а мы по совести — только на прокорм.
— А все-таки сколько же вас?
— Со мной четверо.
— Дома бываете?
— Редко. Ночью коли. У нас тут по помещикам черкесов нагнали тьму. А в иных имениях есть и казачишки. Председатель земской управы Салынский, говорят, приказ дал: ловить, которые, вроде меня, войны не хотят, и расстреливать на месте, как немецких шпионов. — Артем подумал и добавил: — И расстреливают, сволочи, не по-русски: сперва тебя всего кинжалом исполосуют — курице негде клюнуть. Потом к колу привяжут и вроде как в мишень стреляют, сколько им вздумается… И что б не сразу, не наповал.
— Много расстреляли?
— В наших Блинных Кучах — двоих. Стояли привязанные к кольям, пока вороны не расклевали мясо до костей…
Несколько мгновений длилось тяжкое молчание. Со стороны города слышалось погромыхивание телеги и песня. Пел пьяный, вихляющий голос. Северьянов закинул ремень винтовки через плечо.
— Что же мы с тобой дальше будем делать?
— Я собирался к своей бабе. Пойдем, гостем будешь.
— Сколько отсюда до Красноборья?
— Верст двадцать, пожалуй, наберется. Ты что, красноборский?
— Теперь красноборский.
— В зяти пристал?
— Вроде.
— Вот, браток, коли бы из вашей да из нашей волости всех зеленых бродяг собрать, мы не то что Салынского, а и самого Керенского с трона спихнули бы.
Громыханье телеги слышалось уже совсем близко. Можно было хорошо разобрать слова песни. Артем улыбнулся:
— Пустокопаньский ведьмак.
— Из Пустой Копани?
— Его тут все дезертиры знают и побаиваются. Голопузик, как и мы, грешные, но глаз тяжелый. Ежели не по добру на тебя глянет, что-нибудь попричинится: либо хвороба, либо несчастье какое, а то и покойника жди.
Телега громыхала совсем рядом. Певец смолк, видимо прислушивался к разговору Северьянова с Артемом. И вдруг в темноте на высоких нотах стариковский хриплый фальцет затянул:
Риспублику Советскую
В сем мире утвердим.
И снова примолк. Потом ударил вожжами по коню:
— Поддай рыси, Гнедко! Хоть по нашей с тобой судьбе давно бороной прошли, но от злодея загороды никому нету.
— Семен Матвеевич!
— Артем! — По лесу в ответ прогремело: «А-а-о-м!», — Высеки мне огня. Моя трубка потухла.
— Не разрешают, обезоружен я.
— Кто смел тебя обезоружить?
— Ваш красноборский, как и я, ранетый из госпиталя, в побывку идет.
— Тьфу! Раненый — и тебя обезоружил. — Семен Матвеевич остановил свою телегу перед Северьяновым. В темноте блеснула круглая белая лысина, потом два зловещих, широко расставленных глаза.
— Что же вы теперь тут? Зубами скатерть с конца на конец натягиваете? — И ткнул кнутовищем в грудь Северьянова: — Подойди поближе, вояка.
Северьянов подошел к самой телеге. Копаньский ведьмак, сопя, оглядел его с ног до головы.
— Клади сумку, садись, подвезу. Одному ехать — дорога долга. А ты, Артем, кажи нам путь! У тебя заночуем. Хочу дядю твоего, Федора Клюкодея, видеть.
— В Корытню он вчера пошел, волчий паспорт менять.
Северьянов вздрогнул, насторожился: того бродягу, с которым он исходил весь Крым и Кубань, звали тоже Федором Клюкодеем, и, кажется, он был из этих мест.
Направляя лошадь за Артемом, Семен Матвеевич глубоко вздохнул:
— Вместе мы с ним ходили ночью лыки драть в Мухинском лесу, вместе нас и с Воргинской Гуты турнули после пятого года. Ему волчий паспорт дали, а меня выпороли при всем народе.
По-особому понятны вдруг и близки стали сейчас Северьянову незнакомые ему до этой минуты два человека, и будто прояснилась и потеплела тоскливая лесная глушь, обступившая со всех сторон большую дорогу. «Значит, Федор жив? Шутка ли, двенадцать лет с волчьим паспортом!»
Солнце по-осеннему ярко обливало вершины урем, траву, начавшую наливаться золотом; особенно ослепительно блестели перила и переплеты моста и деревянные тумбы на насыпи.
— Земство перед самой войной выстроило, — кивнул Семен Матвеевич на повисший над широким протоком деревянный мост, по которому шагал простоволосый человек с узелком на палке через плечо. Семен Матвеевич всмотрелся в одиноко шагавшего путника, потом перевел взгляд на широкую пойму реки с низкими, заросшими осокой и очеретом берегами. Справа и слева от насыпи, посылая вперед кусты лозняка и крушины, входил в пойму дремучий, нетронутый лес.
Когда поравнялись с простоволосым путником, тот неожиданно остановился, отшатнулся назад и, сбросив узелок с плеч, упер глубоко запавшие глаза в Северьянова, который мигом соскочил с телеги:
— Федор!
— Он, самый, Федор Клюкодей, бродяга с волчьим паспортом. — Федор говорил слегка в нос, покачиваясь на чуть согнутых длинных, худых ногах, как на рессорах. Голос у него был надорван и дребезжал. Северьянов обнял бывшего своего товарища-бродягу, долго глядел в изрезанное морщинами лицо, сухое, желтое, обветренное. Федор поглаживал всклокоченную бородку и жесткие усы. Большой кадык на его худой шее как-то странно поднимался и опускался. Будто Федор хотел и не мог проглотить что-то. Волосы на голове вились дикими кольцами. Тонкие седеющие пряди шевелились на ветру.
— С месяц назад за Юзовкой батю твоего встретил, — сказал наконец Федор и улыбнулся. — Бурт скота какому-то прасолу-еврею гнал на Кубань. Хвалился, будто в компанию к себе принял богатейший прасол. «Разживусь, говорит, семью на Кубань увезу». Мечтает по-прежнему о молочной речке с кисельными берегами. — Федор грустно качнул головой, обвел взглядом пойму и добавил: — Свет велик, Степа, а нам с твоим батей деться некуда.
— Как с паспортом? — уклонился Северьянов от разговора про отца.
— Одичал я, Степа, а новая власть тут, вишь, опять на богачей работает, ну да я своего добьюсь: как-никак революция. За нее двенадцать лет волком по России бегал… Ба! Семен?..
До сих пор пустокопаньский мудрец сидел в телеге и слушал терпеливо и внимательно. Федор подошел к нему. Приятели обнялись:
— У твоего племяша ночевали. Везу к нам в Пустую Копань нового учителя. Оказывается, твой друг, а значит, и мой.
Пока старики вспоминали свою молодость, Северьянов пристально оглядывал Федора Клюкодея. Вспомнился он ему, окруженный народом на ярмарке. Стоит с лицом полупомешанного с вещими, голодными глазами; пучит на народ обнаженную коричневую грудь с мослатыми худыми ключицами и стучит по выпирающим ребрам: «Слышите, люди? Гремит, как пустое лукошко: нет души у Федора Клюкодея, черту продал и расписку в том собственной кровью сатане написал». Бабы цепенели, крестились, охали. Остановившиеся мужики мрачно молчали. Некоторые совали в холщовую переметную суму Федора краюху пахучего хлеба и отходили.
— Ну, не буду больше вас задерживать, — сказал наконец Федор, надевая на палку свой узелок. Северьянов неохотно попрощался с ним.
— Заглядывай ко мне в Пустую Копань, в школу!
— Непременно, — как-то весь встряхиваясь, выговорил Федор. — Кабы новая власть настоящая была, веселей бы встретились, а то вот вы — граждане, а я по-прежнему волк. В волости у нас, — Федор махнул рукой, — те же богачи, кожа дубленая, а рыло свиное. Только вывеску переменили, а нашего брата готовы живьем съесть. Опять, говорят, бунтовать народ пришел. Я говорю, вот, мол, волчий билет переменить надо. Зубы скалят: «Насчет вашего брата закон еще не вышел». Посмеялись, погоготали. Плюнул и ушел.
— Приходи, приходи, что-нибудь придумаем. — Северьянов сам не знал сейчас, что он может придумать, ему хотелось сказать ободряющее слово старому бродяге. Северьянов не переставал волноваться за судьбу Федора и проклинать кулачье, захватившее власть в Корытнянской, родной для Федора волости, и тогда, когда они миновали мост, съехали с насыпи, и Гнедко легкой рысцой бежал уже по узкой песчаной дороге меж пахучих сосен.
Не слышал Северьянов у себя над головой грустных вздохов старого бора и отдаленного непрерывного лесного шума, бежавшего навстречу. Голенастые сосны тихо и по-женски ласково покачивали над ним своими курчавыми головами. «Да, одичал, и самое страшное, что веру в революцию, кажется, потерял. А как он ее ждал! Какие надежды возлагал! Растерзали душу человека, вырвали и затоптали в грязь сердце». Степан прикусил до боли губы. Никогда он еще так, как сейчас, не проклинал старый мир стяжательства, лжи и насилия. И мир этот вдруг встал перед ним в образе очкастого кадета с высохшей шеей, длинными ушами и хрящеватым носом с мокрыми ноздрями. В голове Северьянова возникали самые решительные планы предстоящей жестокой борьбы.
Семен Матвеевич вслушивался в оживленный и тревожный говор леса. В просвете над дорогой из-за густых вершин медленно выползал край темной тучи. Неожиданный порыв ветра перекинул гриву лошади на другую сторону, прошуршал соломой в телеге и ударил сырым холодом по всему, что ему попадало навстречу.
С гулким звоном закачались сосны, а через минуту по песчаной дороге застучали первые крупные капли ливня, напоминая звуками своих ударов далекий цокот лошадиных копыт.
Двор Силантия Маркова, брата Семена Матвеевича, находился на краю деревни, у самой стены густого хвойного леса. Две хаты в одну связь рублены из вековых елей. Ворота с дубовыми шулами в два человечьих обхвата стояли уверенно и прямо. Амбар широким приклетом обращен был внутрь двора. Все было крепко сбито и выглядело прочно, как бы напоминая, что хозяин выбирал в лесу любое дерево. На передних углах хаты чернели шесты скворечниц с привязанными поперек к ним метлами.
Школа, возле которой остановил Семен Матвеевич своего гнедого, стояла на отлете шагах в двухстах от хаты Силантия. От леса ее отделяла узкая, изрезанная корнями елей лесная дорога. Северьянову показалось, что нескладно срубленное здание школы с выветренной землисто-серой обшивкой покачнулось в поле, а школьный дровяной сарай с открытым навесом совсем врос в землю. «Невеселая картина у нас, и народ — зверь!» — вспомнились слова Семена Матвеевича, оброненные им, когда подъезжали к Пустой Копани. Деревенский ведьмак с сократовской лысиной хотел тогда же рассказать новому учителю о его предшественнике, да так и не решился. Не хотелось омрачать первую встречу с молодым учителем, который ему понравился. Подходя ко двору Силантия, старик подмигнул Северьянову.
— Эй вы, хозяева! Отчиняйте школу, нового учителя привез. — И громко стукнул ботагом в калитку, которая тотчас же тихо открылась. Мелькнул клетчатый платок. Не говоря ни слова, выбежавшая из калитки девушка быстрыми частыми шагами пошла к школе. Она ступала твердо и смело; так же решительно, как шла, загремела замком и открыла дверь в школьные сени. На мгновение оглянулась.
— Ты что ж не здороваешься с нами, Проська? — выкрикнул с тоненьким свистом в груди Семен Матвеевич. — Учитель ведь молодой.
— Здрасте! — вместе с звонким брызгом смеха бросила Прося и побежала в школьные сени.
Девушка открыла комнату, или, как все ее здесь называли, «каморку» учителя, живо поставила по бокам стола две табуретки и, все еще улыбаясь, остановила свой взгляд на пустой деревянной кровати.
— На чем же он будет спать? — проговорила и, всплеснув руками, вскрикнула: — Ой, боженьки, вот дура! Принесу свой сенник! — Прося скакнула через порог в сени и угодила в объятия нового учителя. От внезапности такого столкновения Северьянов несколько мгновений не выпускал из своих рук девушку. Она тоже растерялась. Потом стала поправлять сбитый на плечи клетчатый платок. Лица ее Северьянов не успел разглядеть. Она выскользнула из его рук и со звонким хохотом побежала в темные сени.
— Понравилась? — просопел Семен Матвеевич, облизывая усы и кладя походный вещевой мешок учителя и винтовку на лежанку возле печи.
— Хорошая девушка.
— А есть еще лучше. Только смотри: девки у нас до свадьбы с парнями ложатся спать. Но предупреждаю, ежели какую тронешь (они у нас и на это до венца бывают согласны), на другую ночь вас поднимут с постели с музыкой. Тут же вот, — Семен Матвеевич указал на стол, — за этим столом сосватаем. А откажешься — голова прочь.
Северьянов выслушал суровую шутку человека, желающего ему добра.
— Спасибо, Семен Матвеевич! Чувствую, что мы будем хорошими друзьями.
— Поздно почувствовал. Ну и то хорошо. Я с первого взгляда в тебе своего человека узнал, потому и сказал сейчас матку-правду про наших девок.
Вошла Прося с сенником, подушкой, дерюжным одеялом и простыней из домотканого, хорошо отбеленного холста, быстро постлала постель. «Что за золото наши крестьянские девушки!» — любовался Северьянов проворными и умелыми движениями Проси. Он, осторожно касаясь плеча девушки, сказал:
— Прося, простыня и одеяло у меня есть.
Девушка резко обернулась. Он, не заметив ее растерянного взгляда, быстро выпотрошил на лежанку из своей сумки содержимое.
— Вот! — сказал Северьянов и подал сдвинувшей брови Просе желтую бязевую простыню и байковое серое одеяло. Прося насмешливо взглянула на солдатское белье Северьянова, нехотя скатала на сеннике свою белоснежную выбеленную росами простынь и чистую домотканую дерюжку. На мгновение о чем-то задумалась, потом стала раскидывать на сеннике за углы плохо выстиранную солдатскую простыню. Когда все было готово, она взглянула прямо и смело на нового учителя. В карих глазах ее Северьянов заметил притихшего, настороженного, но не очень злого бесенка.
— Я школьная сторожиха.
— Очень приятно.
Прося, видно, боролась с желанием расхохотаться.
— Ко мне обращайтесь за всем.
— За всем? — переспросил Северьянов с хитрой усмешкой.
— Ну да… За всем… По хозяйству… — Не сдержав смеха, девушка захохотала и выбежала, бросив на лету: — А ну вас, учитель!
— Сколько сегодня про тебя разговоров будет у наших девчат! — махнул рукой Семен Матвеевич. — Весь день будут, сороки, щебетать. Вечером готовься к смотринам. Это у нас закон: все придут смотреть нового учителя.
— Садись, Семен Матвеевич! — подал табурет Северьянов. — Сколько я тебе должен за подвоз?
— Что-о?! — вытянул шею и сдвинул брови колдун. — Если ты хоть раз повторишь это, дружба врозь. Я первый «богач» в Копани: семерых детей в один кафтан одеваю.
— Семен Матвеевич, к тебе просьба! — Северьянов взял на лежанке пачку листовок. — Завтра же утречком обойди, пожалуйста, все хаты и объяви: у кого есть дети-семилетки, пусть приводят в школу часам к девяти, а через пять дней пусть приходят остальные… А эти листовки раздай.
Семен Матвеевич встал, принял листовки и, сперва прищурив, а затем совсем закрыв правый глаз, с какой-то лихостью стал всматриваться в учителя открытым левым, совсем круглым, как пятак, глазом. Копаньский колдун был среднего роста, головастый и коренастый человек. Лицо скуластое, чуть опушенное черной татарской бородкой с редкими вьющимися волосами. Шишковатый лоб со впадиной над переносьем. В открытом глазу суровая проницательность, лихорадочный блеск, блеск ума, способного жадно принимать чужое и с безумной отвагой защищать свое.
— Еще не всю правду я тебе открыл, — медленно заговорил Семен Матвеевич. — Учителя, что до тебя тут был, убили.
— Убили? — наморщил лоб, встал и машинально глянул на винтовку Северьянов. — За что?
— На этот вопрос и у других не спрашивай ответа.
Во взгляде своего нового друга Северьянов прочитал, что он знает, за что убит бывший учитель… Копаньский колдун глянул в черный потолок каморки учителя.
— Бог — старый хозяин: все ведает, все знает да на нас, грешных, примеряет — кому прутья, а кому кнутья.
— Я бы хотел, Семен Матвеевич, чтобы листовки дальше вашей деревни пошли.
— Так и будет. Сороколетовцам и высокоборцам, словом, по всем ближайшим деревням. Насчет чего тут?
— О земле, о власти и про войну.
— Ну, будь здоров, Степан Дементьевич. Все сделаем, как ты желаешь. Отдыхай с дороги. Спи спокойно. Ты человек нашенский.
Семен Матвеевич вышел. Северьянов, проводив его, закрыл все двери на крючки, кованные могучими руками какого-то деревенского кузнеца-силача. В комнате кроме крючка дверь запиралась еще на две железные огромные задвижки. «А все-таки ухлопали тебя, дружок. И кованые задвижки не помогли», — подумал с каким-то холодным участием к своему предшественнику Северьянов. Долго ходил по своей каморке, позволявшей делать только три шага. «Вот куда вы меня упекли, дорогой мой родственничек и вдобавок учитель Алексей Васильевич». На всякий случай зарядил винтовку пятью патронами, обойму бросил на стол, разделся нехотя, лег на кровать. Вслушиваясь в завывание осеннего ветра, кое-как забылся. Проснулся от громкого удара в стену. Сел на кровати. В окна глядел зеленый, холодный вечер. «Приветствуют нового учителя…» Встал, подошел к окну. Догорала мрачная осенняя заря. Небо снизу чуть освещалось зеленой полоской. На земле чернели горбатые силуэты хат с редкими огнисто-желтыми пятнами окон.
Ранним утром Северьянов еще при свете лампы просмотрел методические пособия. Особенно увлекло чтение Евтушевского. Потом беседовал с первачками и их родителями. Записал в журнал двадцать мальчиков и девочек. Школа была однокомплектная, трехклассная. Предстояло одному в небольшой комнате заниматься с тремя классами. По лицам родителей, а большинство их были женщины, Северьянов догадался, что Семен Матвеевич уже рассказал всем историю его встречи с Артемом. В крайних хатах Пустой Копани уже толковали о том, что новый учитель разоружил целую банду дезертиров на большаке. После первой беседы с первачками Северьянов отпустил их и, оставшись один в классе, долго осматривал длинные парты. Он не заметил, как в класс вошла Прося с молодкой, обе с ведрами и тряпками.
— Учитель! — разбудил его от дум смешливый голос Проси. — Мы пришли грязь выгребать. Втроем нам в классе тесно будет.
— Пожалуйста, — пробормотал Северьянов, не поднимая глаз, но все же заметил на ногах обеих женщин новенькие лапти и золотистые пеньковые оборы крестами по белоснежным холстинам. Женщины стали разуваться. Северьянов вышел из класса.
Когда он распахнул дверь в свою каморку, перед ним открылось необыкновенное зрелище: на кровати, на табуретках и на полу, под лежанкой, в шапках и солдатских фуражках сидели парни и пожилые крестьяне, почти все курили, а некоторые, расположившись как у себя дома, поплевывали на пол. Один из них, беловолосый, лет двадцати пяти, самый, видно, бойкий, сидя на кровати и держа в руках винтовку, говорил безапелляционно:
— Раз в типографии напечатано, значит, закон. — Заметив учителя, он вскочил и поспешно повесил на гвоздь над изголовьем кровати винтовку.
— Мы тут без вас нахламили! — И живо представился: — Василь Марков, племянник Семена Матвеевича, вашего друга. — Обращаясь к конопатенькому белобрысому парню в белом из домотканого сукна пиджаке, сидевшему у стола на табурете, бросил повелительно: — Освободи место Степану Дементьевичу!
«Уже знают мое имя и отчество! — улыбнулся Северьянов. — Новый друг мой и об этом постарался».
— Хороша винтовочка! — кивнул на гвоздь Василий. — Новенькая. — Все присутствующие воззрились на учителя: ждали, что тот похвалится, как добыта эта винтовка. Но Северьянов молча сел на освобожденный для него табурет и стал так же непринужденно, как и они, рассматривать своих гостей. Потом, вспомнив, что не поздоровался с ними, встал:
— Прошу прощения! Будем знакомы! — И по очереди стал рукаться.
— Я двоюродный брат Проси, вашей сторожихи, — по-новому отрекомендовал себя Василь Марков, подмигивая кому-то из сидевших на полу, у лежанки.
— Почти свояком приходится вам, — сострил, хитро улыбаясь, крестьянин лет тридцати пяти в рыжем домотканом пиджаке, подпоясанном старой заверткой. Когда Северьянов поздоровался с ним, крестьянин, поблескивая большим правильным носом, назвал себя Кузьмой Аноховым.
— Чем черт не шутит: Проська девка хоть куда! — подхватил под общий смех лобастый парень с нахальными глазами и черными кудрями на фуражке.
«Испытывают!» — сказал себе учитель. И по-прежнему смолчал, добродушно улыбаясь. Гости тут же решили, что новый учитель не гордый и свой парень.
— А скажите, Степан Дементьевич, — начал Василь деловым тоном, — под вашими листовками подпись: «Социал-демократическая рабочая партия». У нас тут некоторые считают, что этой партии не дано решать земельные вопросы. Нашими крестьянскими вопросами занимаются только социалисты-революционеры. Ну а некоторые возражают. Поясните нам эту разноголосицу.
— Есть социал-демократы меньшевики и большевики, — ответил Северьянов. — Первые, действительно, отказываются от борьбы за крестьянские интересы. А большевики призывают рабочих и крестьян сообща бороться против помещиков и капиталистов.
— В точку бьют, — подхватил Василь.
Лобастый парень с кудрями на фуражке заломил упавшие на лоб пряди волос.
— А, часом, не на немецкие деньги ваши листовочки печатаются?
В комнате стало так тихо, что отчетливо слышалось напряженное дыхание. Все время улыбавшийся со слезливой хитрецой конопатый паренек, которого Василь прогнал с табурета, пытливее всех всматривался в учителя. В классе заразительно хохотала Прося, заскрипели передвигаемые парты.
— Сколько у вашего отца десятин земли? — ответил вопросом Северьянов.
— В точку! — подпрыгнул, скаля большие белые зубы, Василь.
Конопатенький парень, мигая белыми ресницами, ответил вместо кудрявого парня:
— Одной надельной сорок десятин да купчей в два раза больше.
— Брат его всей волостью командует, — добавил Василь. — В армии до поручика дослужился.
— Что ж, что земли много? Не награбленная, — осклабился кудрявый лихач. — А брат? За Россию кровь проливал.
— С князем Куракиным кажый дён теперь в карты дует, — смешливым голоском выдавил конопатенький парень. — Хоть и однорукий, а все денежки у старого дурака выгреб, а на прошлой неделе жеребца выиграл.
— Ежели и дочку свою красавицу ему князь проиграет, — молвил с достоинством к себе и с презрением к окружающим брат поручика Орлова, — это вас не касается.
— А как черкесов да казаков на нас пускать, это, по-твоему, Орлов, кого касается? — вступил в разговор Кузьма Анохов.
— Захватную политику закона нет проводить, — не сдавался. Орлов. — Закон новой власти не разрешает анархию, а вы нахрапом хотели стога увезти.
— А твоему бате, — продолжал Кузьма, — закон но-: вой власти разрешает пять десятин панского луга скосить и в свои сараи уложить? Выходит, этот закон, Маркел, что паутина: шмель проскочит, а муха завязнет.
— Батя наличными князю за его часть отсчитал, а вы нахальничаете.
На Кузьму напустились двое парней, сидевших рядом с Орловым.
— Ты, Кузьма, нас купишь каждого и продашь.
— Его ежели тряхнуть, самое малое — пригоршня золота.
— Обсчитался, брат, — улыбнулся Кузьма, — тащи дерюгу, я тебе сейчас такую кучу золота навалю, шапкой не накроешь.
Орлов пытался перекричать громовой взрыв хохота. Северьянова не смутил «диалект» Кузьмы, он с нескрываемым интересом слушал и наблюдал перепалку.
— Чертовы подлокотники, — погрозил кулаком Василь приятелям Орлова, — нечего вертеть: либо этак, либо так. Ежели за Орлова — значит, и с Куракиным заодно, а ежели с нами — Орловых и Куракина по боку.
— Они, как черт попа, боятся Куракина, — кричал конопатенький парень, распахнув свой белый жупанчик. Он метко плюнул под ноги Орлову.
Когда разноголосый шум чуть поутих, Кузьма обратился к учителю:
— Степан Дементьевич, дело тут такого рода. Мы нынешним летом скосили луг у князя Куракина, договор до революции подписан. За работу он должен был нам уплатить по два воза сена с десятины. Скосили, сгребли, в стога сложили. Хотели делить, нас в контору: «Получайте за работу керенками. Сено, говорят, казне продано». Мы — на луг. Куракин следом за нами казачишек и чеченцев. Нахомутали нам нагайками, на том дело и кончилось. Вот какая у нас тут революция. А председатель волостной земской управы, про которого только что говорили, царский офицер, зубы нам заговаривает: ждите, мол, Учредительного собрания.
Оно разберет вас с князем. — Кузьма громко и зло высморкался и продолжал: — Ваша листовка диктует напротив: землю и луга у помещиков отбирать, не дожидаясь Учредительного собрания. Вот мы и пришли.
Орлов встал, заломил кудри на фуражку.
— Эх вы, дурачье сиволапое! Вам подсовывают барашков в бумажке, заставляют на чужую кучу глаза пучить. А вы и рады. Смотрите, как бы под вами лед не затрещал.
— По-моему, — вскинулся Василь, скользнув серыми глазами по винтовке, — завтра же, промеж того-сего, топоры в руки, и все, как один, делить стога. Пусть слушает дубрава, как лес шумит.
Больше десятка глаз впились в лицо учителя.
— А сколько и какого оружия вы имеете? — спросил серьезно Северьянов, обращаясь к Василю. По решительному выражению лица учителя все видели, что он хоть сейчас готов пойти с ними отбирать у князя сено.
— Топоров с полсотни найдется, — неожиданно упавшим голосом сообщил Василь, — четыре охотничьих ружья, да ваша… — Василь опять глянул на винтовку, не договорил, заметив улыбку учителя.
— А вооруженных чеченцев и казаков сколько в охране князя?
— Больше полусотни.
Северьянов подвигал челюстями, сжимая их, будто раздавливая катавшуюся на зубах горошину.
— Одна винтовка, четыре охотничьих ружья да полсотни топоров — сила немалая. В воскресенье в Красноборье, говорят, земская волостная управа своих уполномоченных собирает.
— Земская?! — крикнул Василь. — Нашли с кем разговаривать — поп, лавочник, дьякон, управляющий имением князя, лесничий…
— А боже ж мой! — открывая дверь, заголосила вдруг Прося. — Накурили, хоть топор вешай, наплевали… Гони их, учитель! Совести у вас нет, мужики!
Молодежь повскакала с мест. Пожилые и старики медленно, кряхтя, тоже встали. Орлов устремил глаза на молодку с острым смуглым лицом и темными карими глазами, стоявшую за Просей, встряхнул кудрями и раньше всех вышел из комнаты. Тесня молодку в темный угол прихожей, к нарам, он хотел поднять ее на руки. Молодка изловчилась и, схватив ведро с помоями, ахнула их ему на голову.
— Ай да Наташка! Так ему, кобелю, и надо: не лапай чужих баб.
Орлов, отфыркиваясь, озверев, бросился за Наташей, которая успела вскочить в комнату учителя. Василь и несколько других парней преградили ему дорогу. Раскидав их, Маркел ринулся в дверь, но грудь в грудь налетел на Северьянова. Мокрый, вонючий, он сперва отшатнулся, оглядел учителя с ног до головы; измерив налитыми кровью глазами крутые плечи Северьянова, подался грудью вперед и, скрипнув зубами, рыкнул:
— У, цыганская рожа!
Северьянов с принужденным спокойствием указал ему на дверь прихожей в сени.
— Прошу немедленно покинуть здание школы!
— Что?! — заревел и полез Маркел на Северьянова, за спиной которого раздался металлический щелчок. С неистовым криком Прося загородила собой Орлова. Маркел попятился:
— А-а, что ты мне сделаешь?
— Потребую от твоего брата надеть на тебя намордник.
Орлов, уверенный, что опасность для него миновала, распахнул полы пиджака, рванул ворот вышитой рубахи:
— Стреляй! Ну?!
— Не запряг, не нукай! — с судорожной усмешкой бросил Северьянов. — Видно, у тебя легких не хватило, что печенкой заговорил. — Вынес руку из-за спины; поставив курок на предохранитель, сунул пистолет в карман синих кавалерийских шаровар.
Василь, зорко следивший за учителем и Маркелом, махнул с досадой рукой.
— Дал бы ты, Дементьевич, ему в ухо этой машинкой, и вся недолга. А мы бы добавили. Потому собаке — собачья и честь.
Орлов, надутый и красный, обтирая лицо фуражкой, вышел, не сказав больше ни слова. За ним побрели все мужчины, кроме Василя. Прося и Наташа начали убирать комнату учителя. Северьянов, сопровождаемый Василем, вышел в класс.
— Наташа — золовка моя. Жена моего старшего брата. С год писем от него нет, говорят, пропал без вести. Вот Орел на нее и наседает. Все лето проходу ей не давал. Ну да она у нас баба — кремень. На всякий привет имеет свой ответ.
Северьянов плохо слушал говорливого собеседника. Мысли, одна другой горячей, проносились в его голове: «А должно, смешон я был в роли защитника этой смазливой молодки?»
Василь решил, что новый учитель скоро в волости делами ворочать будет.
— Я такой человек: себя заложу, а маслену весело проведу. Заходи к нам, Степан Дементьевич! В картишки поиграем. Наш дом совсем рядом. Вообще, со мной не заскучаешь. Я страсть находчивый — кому красное словцо, кому прибаутку.
— Голосовать в Учредительное собрание, — неожиданно обратился Северьянов к Василю, — за кого собираетесь?
— Дана команда за эсеров.
— Кто такую команду дал?
— Да та же самая волостная земская управа, а короче — Орлы. Тут у нас под ними вся волость ходит.
— И учителя?
— А как же? Анатолий Орлов, брат Маркела, им всем эсеровскую программу диктует.
«Значит, она эсерка, — подумал Северьянов о Гаевской. — Ничего себе… Нашла компанию «народных заступников». До мельчайших подробностей представилась сейчас красная рожа Маркела Орлова с налитыми кровью глазами.
— Добро! Добро! — кряхтел Силантий в жарко натопленной бане на полку под веником. — Поддай-ка, Серега, ковшика два на каменку!
Пока Серега, младший сын Силантия, промыл глаза в деревянном ведре, Василь успел плеснуть из огромного ковша в темный угол бани, на груду раскаленных докрасна камней. Взрывом толкнуло Василя к стенке, сидевших на полу придавило к мокрым половицам… Василь стучал ковшом по кадке:
— Поддать еще, дядя Силантий?
Силантий гоготал в горячих облаках и разъяренно хлестал себя по спине веником. Ничего не слышал он, кроме крапивных ожогов прилипавших к телу березовых листьев.
Против каменки в углу еле заметно мерцало желтое пятно утопленного в сале самодельного светильника.
— Хороша баня! — простонал Василь, падая на пол. — А потому — рублена из сухих липовых бревен.
Липа в этих краях считалась издавна священным деревом. Из вязкой от корня липовой древесины здесь делали почти всю домашнюю утварь: божницы, стольницы, лавки-лежанки, лавки-подоконницы, кадки, кадушки, ведра, даже сундуки. Но особым искусством считалось сделать из комля липы с витым слоем красивые разливные корцы и солонки.
Силантий ржал на полку:
— Я считаю, что нашего князя Куракина теперь и дубовым веником не пропаришь.
Семен Матвеевич, давно повергнутый на пол, прохрипел со свистом в груди:
— С этого леща давно бы надо чешую поскрести. А потом взять за хвост да через мост, подальше от нас.
В предбаннике загремели дверной клямкой.
— Пара баня легкий дух! — услышали все протяжный голос Кузьмы Анохова. — Кто парится, тому на здоровье.
— Спасибо, Кузьма, — гоготнул Силантий с полка, — проходи, садись.
Кузьма опустился на пол рядом с Василем.
Возле банного окошечка, заткнутого пиджаком Василя, скромно притулился к стене брат Силантия — Алексей Матвеевич, самый богобоязненный и набожный из всех братьев Марковых.
— Что-то учитель не вдет? — тихо молвил он. — Не забыла ль Проська его пригласить?
— Проська забыла?! — передразнил, садясь на полку, Силантий. — Да он у ней с языка не сходит. — Выплеснул на себя воду. — Серега, сбегай, покличь учителя.
— Я приведу его сейчас! — вскочил всегда готовый к услугам Василь и птицей вылетел из бани.
Алексей Матвеевич начал мылить себе голову. В Пустой Копани он один мылся в бане мылом. Пустокопаньцы в бане не употребляли мыла. Парились веником, обдавались на свежем воздухе холодной водой или катались в сугробе снега. Горячую воду, по обыкновению, оставляли бабам.
— Очень уж смелую политику проповедует наш новый учитель! — выплеснул на себя воду из ушастого деревянного ведерка Алексей Матвеевич, «человек божий», как его в шутку звал Семен Матвеевич.
Силантий тряхнул веником над каменкой.
— В политике, Ляксей, надо завсегда быть смелым: не постой за волосок, бороды не станет.
— Пусть себе так, — перекрестил Алексей Матвеевич свое деревянное ведерко, в которое налили ему свежей воды, — а я все-таки стою за то, чтоб нам ждать Учредительного собрания.
— Которое опять отложили, — гоготнул Силантий и стал слезать с полка. — Не верю я больше в Учредительное собрание: никакого в нем, мужик, для себя поощрения не жди!.. Почему братья Орловы скрыли от нас, что есть большевики? А скрыли они потому, что большевики, как мне разъяснил новый наш учитель, это и есть настоящая наша мужицкая партия, которая без всякого выкупа предлагает передать крестьянам земли помещиков.
«Дельно рассуждает!» — сказал себе Северьянов, укладывая шинель в предбаннике на место, указанное ему Василем. Василь уже вскочил в баню, выхватил веник из кадки с холодной водой, специально положенный туда Просей для учителя, и начал распаривать на каменке, поливая горячей водой и приговаривая:
— Листяный, майский.
Камни прыгали, стреляли под падавшими на них струйками.
— Дай-ка, Василь, веник сюда! — встал Семен Матвеевич. — А ты, Дементьевич, полезай на полати! — Посопев и подумав, добавил: — В старину у нас дорогого гостя бабы в баню водили, и самая красивая молодуха, а то и девка, парила.
Северьянов поздоровался и не без страха подошел к полку. У первой ступеньки столкнулся с Силантием. Если бы он не видел раньше этого человека и не слышал его голоса, ни за что не принял бы его иначе, как за ручного медведя: вся грудь Силантия, спина, руки и ноги были покрыты мягкими курчавыми волосами.
Северьянов осторожно забрался на полок и не успел там освоиться, как его чуть не сбросило на пол волной нового взрыва над каменкой.
— Ложись на брюхо! — хлопнул изо всей силы веником по спине учителя Семен Матвеевич. — Хорошо?
— Замечательно!
— Кабы Прося аль Наташка вместо меня банили, ты бы не так вертелся.
— Правую ногу ниже колена и правый бок, пожалуйста, тише, Семен Матвеевич!
— Дай передохнуть человеку! — пожалел учителя сердобольный Алексей Марков.
— Поворачивайся на другой бок! — командовал Семен Матвеевич.
Минут через пять Северьянов сел на полку.
— Хватит, Семен Матвеевич, солдат должен и честь знать: погрелся — и долой.
Когда Северьянов слез с полка на пол, Силантий попросил:
— Объясни нам, пожалуйста, Степан Дементьевич, кто составил программу вашей партии? Каких наук человек?
Северьянов сел на приготовленное ему место. Пол был чистый, горячий. Кузьма открыл дверь в примыльник.
— Я газетку, которую вы мне дали, прочитал, — продолжал Силантий, — мне в ней все приемлемо. А вот в подробности вашу программу интересно знать и кто ее составил…
Северьянов не ждал таких вопросов в этом кипящем котле. Изложить программу партии в какие-нибудь пять — десять минут, когда тебе обжигает губы паром, дело нелегкое. Но надо было отвечать. Все молчали и ждали.
— Нашей партией руководит самый ученый — социалист Ленин. Он и составил нашу программу. — На слове «ученый» Северьянов сделал особое ударение. Он хорошо знал, что не один Силантий, а и каждый крестьянин был убежден, что политикой должен руководить образованный человек, иначе эта политика несерьезная, политика некапитальная.
Не замечая сам того, Северьянов с первых же слов загорелся и с жаром рассказал, чего добиваются большевики для рабочих и крестьян, как они хотят построить общество без помещиков и капиталистов.
— Никакого сомнения, — вымолвил убежденно Силантий, повторяя крепко засевшую у него мысль: — Большевики — наша мужицкая партия! — Подумал и добавил: — Эсеры тянут нас на мировую с князем Куракиным, а рабочего — с капиталистами. Я ж так считаю, что мы управимся теперь без панов, которые сотни годов твердили мужику, что у него тело государево, душа божья, а спина барская.
Разговор, как и в комнате учителя, скоро перешел на самое волнующее всех пустокопаньцев. Начал его, как и в школе, Кузьма Анохов. Кузьму горячо поддержали Василь и Семен Матвеевич. Силантий слушал молча. Когда же его брат предложил подпустить под стога красного петуха, он стал на одно колено:
— Это проще всего. Петух — птица домашняя. Нам, мужикам, за него не раз терто полозом по шее. А я так считаю: ежели не прорубил окошко, решетом в хату света не наносишь. Я согласен с Кузьмой. Надо опять рискнуть. Запряжем коней и тронемся всей деревней.
Богобоязненный Алексей Матвеевич, привыкший бить земные поклоны не только небесному триликому богу и всем святым его, но и земным божкам, поспешно выжал горстью воду из своей узкой бородки.
— Я слышал, братцы, что князю казаков добавили.
Все ждали, что скажет учитель. А Северьянов уже, казалось, позабыл, что он находился в курной бане.
— Много ваших пустокопаньских дезертиров скрывается в лесу?
— В Сороколетове до обеда, — ответил Кузьма, — всю деревню ваши листовки облетели, а к вечеру и до леса к дезертирам дошли. Три человека ночью из лесу в Сороколетово явились. Все трое с винтовками. Таких по деревням больше полусотни наберется. А наших и сороколетовских больше двух десятков явится.
— Вот с этого и начнем, — сказал Северьянов. От Кузьмы он тут же узнал, что в волость на днях с большевистскими листовками приходили два фронтовика. Кузьма обещал свести Северьянова с ними.
Силантий стоял возле полка с веником. Он всегда парил Семена Матвеевича, который страдал одышкой.
— На тебе еще поездить можно! — хрипел колдун под могучими шумными ударами Силантия.
— Нет тебе миру, Семен, — с укором пропел богобоязненный Алексей Матвеевич. Силантий, видимо, давно привык к ворчливому обращению своего старшего брата-голяка и с усердием наддавал ему веником по всем частям тела.
— Го-го-го-го! Я, Лексей, бородой оброс, оттого и не слышу, что Семка мелет. Вот косточки его чувствую, они у него, что крючья, хошь — хомуты вешай.
— В кого ты такой уродился непутевый? — медленно выговорил Алексей Матвеевич, когда «непутевый» слез с полка и умостился перед ним на полу. — Помнишь, наш покойник татка что говорил? Против зла твори добро, добро господь тебе отдаст. А ты за добро злом норовишь.
— Тебе отдавал! — съязвил Семен Матвеевич. — У тебя старшина был приятель.
«Интересная семья!» — размышлял Северьянов, всматриваясь в четвертого из братьев Марковых, Ивана Матвеевича, отца Василия, который, ни слова не проронив до сих пор, никем не замеченный, успел каким-то образом попариться, окатиться холодной водой и, сидя на полу возле бочки, терпеливо ждал, ни о чем не думая и ни к чему не прислушиваясь.
В предбаннике, насаживая на голову свою барашковую папаху, Северьянов перед самым своим лицом услышал из темноты тихий голос Силантия:
— Прошу вас, Степан Дементьевич, чайку с медом у меня откушать!
— У меня, Силантий, все подготовлено, — возразил также из темноты богобоязненный Алексей Матвеевич. — Прошу, пожалуйста, всех ко мне.
«За женихом ухаживают! — подумал о братьях Семен Матвеевич, выходя из предбанника. — Чем черт не шутит! Аришка девка хитрая: вся в батьку, ну и, ничего не скажешь, красавица. Красотой да лаской девичьей живо окрутит моего приятеля. А Проське он сам уже голову вскружил. Только глазом на нее поведет, как кумач, загорается девка. Что ж, дай бог! Хоть так, хоть этак, а все мне родня: на свадьбу позовут и чаркой не обнесут — и той и другой дядя родной». Семену Матвеевичу от этих свадебных дум стало грустно. Вспомнил свою бесприданницу Аленку, и что он — отец пятерых детей, и что ему самому дозарезу хозяйка в доме нужна. «Аленка моя совсем замоталась и на люди глаз не кажет. Да и выйти ей не в чем. Съезжу опять в город к монашке. Хоть она от крестьянской работы отбилась, да все ж сестра жены-покойницы и на Семку Маркова не раз засматривалась, да и теперь не отталкивает. Попрошу Степана Дементьевича густым сватом. А уж если с ним не сосватаем, пойду тогда к самой игуменье: «Твоя, мол, инокиня Серафима живет со мной. Ежели не выгоните ее из монастыря, на весь уезд вашу обитель ославлю. Приятель, мол, у меня учитель, в газету о похождениях Серафимы напишет».
Северьянов неуверенно шагал за набожным отцом красавицы Ариши Алексеем Матвеевичем и чувствовал себя как-то не в своей тарелке. Его неотступный спутник, как старый заговорщик, таинственно шепнул ему:
— Не робей, Степан, нашему брату, пролетарию, полезно иногда довериться случаю и положиться на авось!
Зимняя хата Алексея Матвеевича была просторна и рублена, как и у Силантия, в лапу из отборных сосен. Стол накрыт чистой белой скатертью с кружевной дорожкой посредине. На столе шумел, как загулявший купчик, медный самовар. Резанный из корня липы огромный корец наполнен был до краев васильковым медом. Стояли чашки в глубоких блюдечках с темными каемками, лежали ломти свежего хлеба.
Висячая лампа с эмалированным голубым кругом тускло освещала широкую божницу, сосновые бревна стен, чистые лавки, судницу и большую русскую печь, от которой веяло теплом и уютом.
За шумным самоваром стояла со смуглым твердым лицом девушка в белой кофте и синем сарафане. Спокойная, гордо застенчивая, она держала кисти чуть согнутых в локтях рук на краю стольницы. Черная коса тяжелым жгутом была перекинута через плечо на грудь. В ответ на приветствие Северьянова девушка тихо поклонилась. Глаза с какой-то бездонной неподвижной чернотой. «Обалдеть можно, до чего она красива! — пронеслось в голове Северьянова. — Поди парни стаями бегают». От женихов у Ариши действительно отбою не было. Но только одного удостаивала своим вниманием гордая красавица. На всех игрищах неотступно при ней был Маркел Орлов, то самый лихач с кудрями на фуражке, которого Северьянов выгнал из школы.
Разливая чай гостям, Ариша ни на кого не глядела. Движения ее были наполнены сознанием ответственности, налагаемой положением молодой хозяйки. Она, казалось, и гордилась своей хорошо развитой грудью, и стыдилась того, что вот она уже невеста на выданье. Глубоким дыханием, похожим на тихие вздохи, отвечала на короткие, но зоркие взгляды Северьянова. Подавая ему самую большую белую чашку с красными звездочками, Ариша в упор глянула на него. Хоть и недолог был этот черный взгляд, но Степан не выдержал его и потупился, принял чашку и стал помешивать оловянной ложкой пустой чай. Она заметила его смущение и украдкой улыбнулась. Расставив перед всеми гостями налитые чашки, встала на свое прежнее место за самоваром и будто окаменела.
«И мысли и чувства у нее спрятаны, как огонь под золой», — продолжал думать о ней Северьянов, отхлебывая ложкой малиновый чай. Ариша сравнивала его со своим единственным: «Маркел нахальный, а этот — стыдливый, и неправду говорила Прося, что он отчаянный. Он смелый, но добрый». Она чувствовала, что лицо ее запылало. Не хотелось выходить из своей засады. «Увидит, догадается, что я очень волнуюсь. Ах, боже мой, дядя Силантий уже выпил свою чашку! А он на меня смотрит!». Ариша собралась с духом, вышла все-таки из своей засады, приняла от дяди чашку, налила ему одного черного, как кровь, малинового отвару. «Кончилась моя спокойная жизнь». На ее счастье, кто-то вошел в хату, и взгляды всех устремились к нему.
— Корней Емельянович! — встал приветливо, но не теряя собственного достоинства, гостеприимный хозяин. — Милости прошу! Ариша, дай прибор! Это нашего князя Куракина бессменный лесник, — представил хозяин нового гостя Северьянову. А обратившись к леснику, сказал: — А это наш новый учитель.
— Солдат? — фамильярно рукаясь с Северьяновым и пошатываясь, выговорил лесник. Он был изрядно навеселе и, как многие тихие и покорные в трезвом виде, вел себя сейчас не в меру развязно.
— Теперь молодежь — все солдаты, — вставил со вздохом хозяин. — Кто воюет за родину, кто раненый, кто демобилизованный, а кто просто по своему усмотрению в самовольной отлучке.
Силантий поднял на кончиках пальцев блюдце.
— На свою голову царь всех под ружье поставил. — Ехидно ухмыльнувшись, отхлебнул из блюдца два глотка и добавил: — Само на себя царское правительство в кнут узлов навязало.
Семен Матвеевич, сидевший рядом с учителем, толкнул его тихо локтем в бок:
— Жених, скажи и ты что-нибудь! Вишь, Аришка как на тебя воззрилась: ума твоего девка пытает.
«И верно, девка замуж хочет, — подумал Северьянов. — Отец старается, а я уши развесил. Что же сказать ради нее?»
Нет, он ничего не скажет. В его глазах красота Ариши внезапно поблекла.
Лесник отказался от угощения и заверял хозяина, что зашел взглянуть только на нового учителя.
— С Кузьмой осушили полжбанчика перегона, — бахвалился лесник, — целого поросенка умяли. Сыт по горло, а чаю не потребляю. — Покачиваясь, подошел к Силантию. — Про твои двести пудов с десятины весь уезд толкует: «Силантий Марков всех казенных агрономов превзошел».
— Земля — тарелка, — возразил Силантий, — что на нее положишь, то и возьмешь.
До сих пор не проронивший ни одного слова Иван Матвеевич Марков погладил свое острое иконописное лицо, обернул чашку вверх дном и перекрестился в красный угол:
— Спасибо, брат, за хлеб, за соль!
— Ешь, не стесняйся! — бросил ему Семен Матвеевич. — За чужим столом что спив, что зъев, как знашев.
Лесник тыкал шапкой в плечо Силантию:
— Князь, слышь, тебя в списки депутатов в учредиловку вписал. Не будь я Корней Аверин, ежели он не назначит тебя председателем уездной управы. Назначит непременно, потому наш князь самому Керенскому друг-приятель. Станешь первым в уезде человеком, за одним столом с князем чай пить будешь. Понял? Довольно Орловым прохлаждаться, всю волость под себя подмяли, идолы!
Лесник отошел на середину хаты. Силантий, провожая его насмешливым взглядом, сузил свои медвежьи глазки:
— За хлебом-солью всякая шутка хороша.
Семен Матвеевич вылез из-за стола, подошел к леснику и похлопал его по плечу:
— Из трезвого Корнея хоть веревки вей, а хлебнет сивухи — кум королю, сват губернатору.
— Ты, лысый ирод, под меня мины не подкладывай! — без всякой обиды возразил лесник. — Ты вот лучше скажи честной компании, когда твоя свадьба будет?
— В тот самый час, когда ты церковный замок проглотишь.
— Мне церковный замок ни к чему, а вот ты святой деве Серафиме хохол завязал, а на свадьбу не зовешь.
— Жду, пока твой князь хоромы освободит.
— Но-но, брось эту дурочку насчет хором князя! Корнилов власть заберет, за такие слова… — знаешь?! — на каторгу.
— Скажите, Степан Дементьевич, — обратился к учителю хозяин, желая замять разговор приятелей, — кто такой этот Корнилов и какая у него программа?
— Монархист, — ответил, озирая хозяина, Северьянов. — Его корпус разбит, а сам он бежал.
— Корнилов себя еще покажет, — вмешался лесник. — Какие-то большевики в Петрограде появились, подбили солдат. Ну, он временно отступил. Собирает войско. От князя сегодня всех казаков отправили к нему.
Северьянов встрепенулся. Семен Матвеевич подмигнул ему одним глазом. Силантий устремил свои недоверчивые глазки на лесника. Хозяин спокойно гладил ладонью донышко своей опрокинутой чашки.
Ариша облегченно вздохнула. Все гости обернули свои чашки. Теперь она посматривала на учителя из своей засады, не опасаясь, что ей придется встретиться с ним взглядом. Один раз все-таки взгляды их встретились. Она потупилась. Северьянов долго не сводил с нее своих глубоких нетерпеливых глаз. Он любовался сейчас Аришей, как замечательным чудом природы, но сердце его было спокойно и равнодушно.
Братья Марковы, Алексей и Силантий, о чем-то степенно, не повышая голосов, заспорили. Уверенный в себе голос Силантия звучал, как струя холодной воды:
— А по-моему, осерчал на вшей — и шубу в печь!
— У-у, черная овчина, — тыкал лесник шапкой Силантию в бороду, — леший! В такой бороде сам черт запутается.
— Борода — трава, — отстранил Силантий от себя лесника, — скосить можно.
— Ежели тебе, — наступал снова лесник, — все княжеские удобия и неудобия учредилка сдаст, ты семью свою заживо в корчах закопаешь, ей-бо, закопаешь! — Лесник почесал шапкой себе темя. — Силантий Матвеевич, скажи по совести, неужли тебе князя не жалко?
— Твой князь для государства теперь плохой конь, а в плохого коня корм тратить — все равно что в худую кадушку воду лить.
Лесник махнул шапкой и, не надевая ее, ушел, ни с кем не прощаясь. Силантий встал. Семен Матвеевич мял в руках свой треух и ходил медленно взад-вперед по одной половице, досадуя на брата-церковника.
— Корней говорит, — бросил он наконец сердито брату-хозяину, — что казаков от Куракина убрали, а ты сказал, что прибавили.
— За правду и солгать не грех.
Семен Матвеевич с яростью нахлобучил свой треух:
— Разная у нас с тобой, Ляксей, правда! Ну, все равно: прибавили или убавили, а послезавтра ни одного клока сена на куракинском лугу не оставим. Ты, Силантий, со мной согласен?
— Согласен. Дружному стаду волк не страшен. Царскую судьбу решили, надо и княжескую решать.
Вордак, молодой русоволосый стройный человек лет тридцати, в воинственно заломленной папахе и в такой же, как у Северьянова, длиннополой шинели, спустился по ступенькам крыльца волостного правления. На ходу он нервно пощипывал колечки своих рыжеватых усов. Перед крыльцом его ждали Северьянов, Стругов и Ковригин, стоявшие в окружении большой группы людей в замызганных шинелях, серых папахах и в фуражках защитного цвета. Кое-где виднелись белые жупанчики и рыжие пиджаки. Все нетерпеливо ждали, что скажет Вордак.
— Отказал, грак однокрылый, — Вордак сверкнул серыми выразительными глазами. — Говорит, уполномоченные члены волкомиссий будут заседать до обеда.
— Может быть, подождем? — оглядел собравшихся Стругов, человек средних лет, низкого роста, в короткой старенькой шинели без ремня, с марлевой окровавленной повязкой на беловолосой голове. Мятую серую папаху он держал в руке.
— По-моему, ждать нечего, — возразил Северьянов, — нам не привыкать митинговать на открытом воздухе.
— Поддерживаю! — рубанул решительно ладонью Вордак. — Откроем собрание прямо, вот здесь. Попросим стол в той вон хате. — Вордак взглянул в сторону новой хаты с резными наличниками на окнах, стоявшей невдалеке от здания волостного правления. — Не дадут, достанем вон в тех хибарках, — он кинул через дорогу свой энергичный взгляд. — Богачи не дадут, бедняки не откажут.
— Я мигом слетаю! — отозвался Василь, одетый сегодня не в бобриковый пиджак, в каком его в первый раз увидел Северьянов в школе, а в рыжевато-серую шинель. На голове Василя красовалась глубоко посаженная серо-зеленая солдатская фуражка с большим свислым козырьком, укрывшим половину его лица.
— Фуражку поправь, а то испугаются и в хату не пустят, — заметил, улыбаясь быстрыми карими глазами, Ковригин. Он стоял сейчас рядом с Северьяновым в офицерской шинели, хорошо сидевшей на нем.
— Извиняюсь! — приподнял за козырек и передвинул фуражку на затылок Василь. — Чтоб ее холера съела, в госпитале каптенармус наградил, злой, как цепной кобель. «На, говорит, и — кругом! А то и эту отниму». — Василь кивнул парню в белом жупанчике: — Пошли, Слепогин. Я притащу стол, а ты скамью. Мигом припрем. Вон из той хаты! Там мой приятель живет: мы с ним на одном солнышке онучи сушили.
— Ящик какой-нибудь для трибуны прихватите! — крикнул им вдогонку Северьянов.
Василь и Слепогин побежали через площадь к старенькой хате, обмазанной глиной: рядом с этой хатой стояла на каменном фундаменте под железной крышей пятистенка местного торговца Салазкина.
— А что, если нам атаковать эту контрреволюционную свору, — кивнул на окна волостного правления Вордак, — и попросить ее вежливенько очистить казенное здание?
— Пока стол принесут, — крикнул кто-то из толпы, — расскажи-ка лучше, Вордак, как вы вчера чеченцам пить давали?
— Может, ты, Степан Дементьевич, удовлетворишь просьбу масс? — потеребил колечки своих усов Вордак. — У тебя складней получится.
— Тебя просят, — улыбнулся Северьянов.
— Хорошо, я — так я. — Вордак повел по колыхнувшейся толпе серыми умными глазами. — Только с одним условием — не отступать сегодня ни на шаг перед контрреволюционной сворой, засевшей в казенном здании, а в случае надобности опыт с чеченцами применить в данной обстановке.
— Давай! Давай! — заколыхалась толпа.
Стругов молча надел свою папаху так, что бинт только кроваво-грязной каемкой чуть-чуть выделялся из-под нее. Он был против решительных действий, предложенных Вордаком, но, малоразговорчивый по натуре, пока что только слушал и наблюдал. Уставив неподвижные глаза свои в Северьянова, думал: «Парень, видать, горячий, вроде Вордака, заведет песню — только подтягивай».
Вордак начал свой рассказ:
— В пятницу утром является ко мне в хату с оравой вооруженных хлопцев товарищ Северьянов. Подходит, как обыкновенно, подает руку: «Будем знакомы, говорит, пустокопаньский учитель». — «Очень приятно, говорю, с образованным человеком дело иметь. На какую, говорю, авантюру вы меня подбивать пришли?» — «У вас, говорит, в Высоком Борку шесть человек способных к оружию». — «Да, говорю, если учесть дезертиров, и больше натрясем». Тут товарищ Северьянов вкратце изложил мне весь задуманный план действий по отобранию у князя Куракина сена, скошенного и сгребенного сороколетовцами и пустокопаньцами, и на которое, согласно договору, заключенному при царизме, князь лапу наложил, конечно, при поддержке нашей контрреволюционной волостной земской управы. План товарища Северьянова мне понравился. Думаю: «Военную тактику товарищ знает: засаду на данной позиции нельзя отрывать далеко от разбираемых стогов». Посчитали оружие, у некоторых оказались дробовики такого калибра: полполя картечью накрывают. Я послал своего братишку кликнуть наших высокоборских ребят. Прибежали мигом. Товарищ Северьянов объяснил, что требует от нас в данный момент революция. Мы все, как один, согласны на кровавый бой. Загорелись хлопцы: надоело под кустами в двадцать одно играть… Чуть свет со стороны Пустой Копани и Сороколетова около ста подвод за сеном тронулись. Наложили возы. Противник — ни гу-гу! Думаем, оценил нашу силу — струсил. Только передние возы двинулись с места, летит наш дозорный: «Чеченцы седлают коней!» Мы с товарищем Северьяновым коротко обсудили создавшееся положение, дали команду: «Подпустить оголтелую татарву на верный выстрел и — первый дружный залп вверх». Мужскую рабочую силу с вилами, с кольями, с топорами положили в резерв. Все рвутся в бой. Для виду стариков, девчат и баб оставили копаться у возов. Ждем. Сын князя в офицерском кителе гарцует впереди. Все спокойно. Мы начеку. Вдруг золотопогонная гидра бах-бах из нагана. Чечня нагайки вверх, рысью в карьер. «Вот контра, думаю, как насобачились с мирным населением!» Тут наша цепь ахнула. Конь под князьком рванулся в кусты. Товарищ Северьянов из-за куста гидру золотопогонную прикладом по шее и по-кавалерийски оседлал сиятельное отродье. Чеченцы завернули коней и россыпью назад. Только пятки сверкают. Наши ребята повскакали, защелкали затворами. Кричу: «Отставить! Беречь патроны!» А товарищ Северьянов уже дипломатические переговоры начал. «Развяжите руки!» — кричит молодой князек. Вертится на траве, будто на шило сел. Копаньский Силантий упер перед ним вилы в землю, разглядывает, смеется: «Потише, ваше сиятельство, — говорит, — нет теперь вам власти над нами». А князек свое: «Развяжите немедленно! Я сейчас же в земскую управу к товарищу Салынскому!» — «Пожалуйста, — спокойненько говорит товарищ Северьянов его сиятельству, — только чтоб сегодня же ни одного чеченца в вашем имении не было! Всех забирайте с собой к Салынскому!»
Развязали, коня подали. Сел бывший князек и… ни разу не оглянулся, гнус.
— Зря коня отдали! — выкрикнул кто-то из толпы.
— Я был такого же мнения, да вот главнокомандующий распорядился. — Вордак взглянул на Северьянова. В глазах у него запрыгали веселые синие огоньки. Из толпы опять, перекрывая разноголосый тихий говор:
— Этот князек любого из нас в ложке утопит.
— Паразит! — поддержал с расстановкой однорукий фронтовик в захлюстанной шинели. — В одном полку я с ним служил. Бывало, начнет тебя в грудь наганом бить, аж патроны из барабана сыплются.
— Несут! — взорвалось над толпой.
— Ступу прут!
— Молодцы! — подхватил живо Вордак. — Это ж такая трибуна, закачаешься.
— Действительно закачаешься, — улыбнулся Северьянов.
Василь сиял. Он заставил хозяина хибарки, своего приятеля, нести стол, сам взвалил себе на плечо в сенях березовую ступу. Слепогин тащил две скамьи. Шествие замыкала детвора, за которой топали две старухи.
Когда стол, скамьи и обернутая дном вверх ступа очутились в горячем кольце бывших фронтовиков и всё прибывавших крестьян села Красноборья, Стругов несмело подошел к столу и снял папаху.
— Прошу наметить президиум данного митинга!
— Стругов!
— Северьянов!
— Вордак!
— Ковригин!
— Силантия Маркова!
— Братцы, какой я фронтовик?
— Ладно, не чинись, двое сынов на фронте.
— Есть еще кандидаты?
— Хватит!
Избранный единогласно президиум быстро распределил роли. Ковригин уселся с желтым листом оберточной бумаги, свернутым вчетверо. Стругову очистили председательское место.
Толпа перед зданием волостного правления быстро росла.
Когда Стругов объявил митинг открытым, половина площади была уже заполнена народом.
— Данному нашему первому митингу, — не спеша заговорил Стругов, — предлагаются такие вопросы: первое — о волостной ячейке сочувствующих большевикам и о создании при ней военно-революционного отряда; второе — избрание волревкома и о проведении во всех деревнях выборов в волостной Совет крестьянских депутатов. Есть ли еще какие у кого вопросы? Нет… Тогда, кто за повестку, прошу поднять руки!
Поднимали руки все, даже ребятишки, забравшиеся на прясла.
— Слово предоставляется товарищу Северьянову, пустокопаньскому учителю.
Красноборцы жадно глотали новые для них слова: «ячейка сочувствующих большевикам», «волревком», «военно-революционный отряд», «Совет крестьянских депутатов».
И в ответ на неслыханные на этой площади слова отдавалось:
— Вот это, брат, наша власть!
— Не чета той, что с Куракиным чай пьет!
— Слышь-ка, помещичью землю и луга безвозмездно в мужицкие руки!
— Да это ж солдаты с фронту! Они знают, какая теперь власть нужна!
Кто-то комментировал речь оратора:
— Труженик-крестьянин сочувствует нашей программе.
— Верно!
— Мы, рабочие и крестьяне, справимся с делами без помещиков и капиталистов!
— Справедливо!
И опять тихая сочувственная разноголосица:
— Пусть сам князь с этими керенками до ветру ходит!
— Слышь-ка, военно-революционный отряд!
— Подожди, дай послушать, что новая власть продиктует!
— Правильно! Сноп без перевясла — солома, так и народ без начальства!
— Кто сочувствует и может держать в руках оружие, вступай в отряд!.. Ясное дело: кто не с нами, тот против нас!
— Хватит дезертирам в банды собираться.
— Правильно! — густо разлилось по толпе. — Мы за твердую власть, но за рабочую, за крестьянскую!
Когда Северьянов закончил свою речь по первому вопросу, вперед вышел молодой человек в короткой нерусской шинели голубого цвета, в лаптях с новыми оборами, закрученными крест-накрест по рыжеватым онучам. На голове вместо фуражки — густая копна черных, как деготь, волос.
— Я есть военнопленный… Словен. Юзеф Лаврентьич. Можно мне ваш отряд?
Северьянов, стоявший не очень твердо на ступе, обернулся. Вордак одобрительно кивнул головой. Стругов вперил испытующие свои глаза в военнопленного.
— Только у мене нет винтовка! — упавшим голосом и краснея признался Юзеф Лаврентьич. — Я работаю в имении.
— Оружие найдем! — перебил его весело Вордак, сдвигая папаху на лоб.
Из толпы выступил высокий парень в шинели с черными петлицами.
— Мы с ним из Березок, — кивнул он на военнопленного и положил исписанный листок перед Ковригиным — заявление о приеме в Красноборскую ячейку сочувствующих большевикам.
— Винтовка есть? — спросил тихо Ковригин парня из Березок.
— Есть карабин.
У стола стали подстраиваться в затылок друг другу желавшие вступить в военно-революционный отряд и в ячейку. Стругов сказал что-то Вордаку. Вордак передал его слова Силантию. Поглаживая ладонью черный ком своей бороды, Силантий шепотом передал словесную эстафету Ковригину.
— Товарищи, президиум предлагает, чтобы не задерживать докладчика целый час на ступе, запись производить после решения по второму вопросу.
Передние ряды колыхнулись:
— Правильно! Повремени!
— Которые стоят в очереди, — возразил, улыбаясь, Северьянов, — те пусть запишутся. За эти минуты я в обморок не упаду.
Ковригин начал записывать стоявших у стола. Кое-кто из ожидавших своей очереди недоверчиво посматривал на его офицерскую шинель. Это те, которые не знали, что отца Ковригина в деревне называли бессменным поповским батраком.
Поп был либерал, и, когда Петр Ковригин окончил двухклассное училище с похвальным листом, он помог сыну своего батрака поступить в учительскую семинарию. По окончании учительской семинарии Ковригин попал в школу прапорщиков, а через четыре месяца с полуротой солдат был отправлен на фронт.
После тяжелого ранения в последнем наступлении, организованном Керенским, лечился в госпитале, много передумал там и пришел к твердому убеждению, что только большевики указывают правильный выход из того тяжелого положения, в котором очутился тогда русский народ в результате навязанной и ненужной ему войны.
— По второму вопросу, — начал Северьянов, после того как Ковригин записал последнего, — тоже много говорить не приходится. Вы все знаете: собрание уполномоченных волземства отвергло нашу резолюцию, подтверждающую право сороколетовцев и пустокопаньцев на стога сена, скошенного и сгребенного ими на куракинских лугах. Что отсюда вытекает? Отсюда вытекает, что в Красноборской волости нет революционной власти.
— Какая там революционная? Что хотят богачи, то и творят. Где покос отведут — там и коси.
Кто-то во все горло гаркнул из середины толпы:
— На вожжах и лошадь умна! Чего расшумелись?
Когда утихли возгласы, Северьянов продолжал:
— В Совет крестьянских депутатов надо выбрать таких товарищей, которых никакими пряниками не перетянут на свою сторону ни князь Куракин, ни кулачье вроде братьев Орловых, то есть людей твердых и верных, неподкупных и смелых, и чтоб они умели правильно разъяснять нашу рабоче-крестьянскую политику! — Северьянов привел известные почти всем собравшимся примеры пресмыкательства красноборских членов управы перед Орловыми и князем Куракиным. Дальше его речь походила скорее на оживленный крепкими, выразительными словечками диалог между ним и толпой.
Подавляющее большинство присутствовавших на митинге проголосовало за создание волревкома. Ни один кандидат в члены временного органа революционной власти не получил серьезного отвода. Северьянов спрыгнул с широкого днища ступы и, чтобы размять онемевшие члены, стал похаживать взад-вперед перед столом президиума.
Против ожидания организаторов митинга, здание волостного земства намного раньше до объявленного Орловым срока выплеснуло разгоряченных, красных и потных бородачей земцев. В этот момент как раз и из церкви повалил народ под трезвон колоколов, возвещавших об окончании церковной службы. На площади все усиливался многоголосый говор и шум. Когда Стругов предложил задавать оратору вопросы, на Северьянова, остановившегося возле ступы, начал напирать земец — рослый, с огненно-рыжими волосами на голове и в бороде, в армяке нараспашку, под которым был аккуратно, на все пуговицы, застегнут и подпоясан широким офицерским ремнем новенький бобриковой пиджак.
— Не своим товаром стал ты торговать, молодой человек! — погрозил рыжеволосый овчинно-белой шапкой.
— По себе судите, — спокойно оглядел Северьянов земца.
В толпе кого-то взорвало:
— Дай ему, товарищ Северьянов, пороху понюхать!
— Заткни ему, Силантий, рот рукавицей!
Рыжеволосый земец окинул хищным взглядом умолкшую толпу:
— Чужих коз собрались считать?!
— Миллян! Не хами! — поднялся Силантий за столом. — Из щеп похлебки не сваришь.
Это был старший брат поручика Орлова. Не удостоив вниманием реплику, он обратился снова к Северьянову:
— Товарищ оратор, прошу сперва на мой вопрос ответ дать! Ежели я, к примеру, имею восемь лошадей, — он покосил хитрые, скользящие глаза на Силантия, который с язвительным прищуром царапал его лицо медвежьими глазками, — имею также 50 десятин земли, то есть хутор, двух батрачек…
— …которые у тебя больше месяца не живут, — вставил Силантий.
— Он даже Марюху Горюнову заездил, — хохоча, вставил Василь. — Не девка — конь, а и та удрала.
— Известный снохач! Ему невесток мало.
Орлов ворочал огромными желтыми белками в сторону стоявшего в нетерпеливом ожидании Стругова.
— Председатель, веди собрание! По какому праву оратору рот затыкают?
— По такому, по какому ты не попросил у меня слова! — ответил спокойно Стругов, не спуская с Орлова своих серых немигающих глаз, полных открытой лютой, но сдерживаемой ненависти.
— Могу я быть депутатом Совета? — обратился Орлов снова к Северьянову.
— Если выберут…
— Попробуй такого бугая не выбери! — не дал договорить Северьянову Василь. — Крыши со всех бань раскидает.
«А действительно, — подумал Северьянов, — что как в деревнях таких вот «орлов» выберут в волостной Совет?»
Кто-то, будто вторя его мыслям, выкрикнул:
— Этот любую деревню под себя подомнет.
Орлов с притворным почтением поклонился Северьянову:
— Вашим большевистским ответом я вполне довольный. Спасибо за внимание к мужику! — Орлов надел шапку и прошагал, как победитель, в круг уполномоченных волземства, столпившихся с правой стороны президиума. Проходя мимо Маркова, бросил:
— Ты, Силантий, лаять лай, да почаще хвостом виляй!
— Не злобствуй, Миллян, все равно толокном Волги не замесишь.
По ступенькам крыльца, нарочито не торопясь, спускались поручик Орлов, средний из братьев, и Нил.
За ними, печально опустив голову, шел Володя — сын красноборского священника. На нем была солдатская шинель с погонами вольноопределяющегося. По выправке, по движениям и по тому, как поручик Орлов держал свой острый подбородок, видно было, что сознание собственного достоинства у него давно переросло в сознание собственного превосходства, что он себя давно и решительно причислил к высшему кругу российской интеллигенции. Но как он ни пыжился, а печать какой-то приниженности и хронического испуга на красивом, с болезненным румянцем лице выдавала сейчас его духовное убожество.
— Вы, Володя, все бездельничаете? — бросил он через плечо сыну красноборского попа.
Попович с добродушной ленцой поднял брови:
— Лучше ничего не делать, чем делать ничего.
— Вот как! — поручик дрыгнул слегка тонкими бровями. — Выходит, мы воду в ступе толчем?
Володя молча отвернулся. В глазах его теплилась спокойная, не злая ирония. Поручик быстрой военной походкой подошел с правой стороны к президиуму митинга.
— У вас есть мандат на право организации ревкома и отряда? — обратился он к Стругову, стараясь быть корректным.
Вместо Стругова в президиуме стремительно поднялся Вордак. Вынул быстро из кармана шинели наган, положил перед собой на стол:
— Вот наш мандат!
Поручик спокойно скользнул холодными колючими зрачками по лицу Вордака и брезгливо отвернулся.
— Гражданин Северьянов, вы тоже считаете вполне достаточной эту аргументацию? — он кивнул на наган.
— Да, вполне! — Северьянов не мог сдержать улыбку.
— Я спрашиваю серьезно. На каком основании вы организовали ревком?
— Спросите лучше у Родзянко, на каком основании он образовал временное правительство?
Лицо поручика исказила судорога, похожая на улыбку. Он процедил сквозь зубы:
— Что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Вордак и Родзянко — вещи несоизмеримые.
Северьянов сжал кулак и слегка стукнул им по днищу ступы.
— И вы смеете после этого называть себя социалистом?
Толпа зашаталась в разные стороны в шуме и криках: «Долой снохачей!», «Конец буржуйской власти!», «Вон Куракиных из нашей волости!», «Грабители, сгубили Россию!».
Кто-то за спиной Северьянова пел жидким тенорком: «Э-эх! С огнем играют ребятки! А ведь с чем играешь, от того и помираешь».
Фронтовики и примкнувшие к ним до конца обедни красноборцы оказались прижатыми к зданию волземства пестрой подковой богомольцев из разных деревень, среди которых было большинство стариков, старух, пожилых женщин, молодиц и девушек.
Чуть в сторонке, справа от этой подковы, на небольшом бугорке, прижавшись друг к другу, стояли Наташа, Прося и Ариша. Все три молча, но с волнением следили за колыхавшейся в разные стороны растревоженной любопытством толпой. Неподалеку от них с напряженными до испуга лицами стояли Гаевская и Даша.
Когда, наконец, Стругову, ставшему на стол, удалось угомонить толпу, поручик Орлов продолжал:
— Вы ответите за учиненное вами самоуправство во владениях князя Куракина!
— Можете не беспокоиться, господин поручик, — возразил Северьянов. — На любые ваши действия ответим, как сочтем нужным. А Салынскому, вашему другу, сообщите, что в Красноборье не удастся, как в Корытне, разогнать ревком.
Стругов сошел со стола, стоя перед столом, поправил на голове окровавленную повязку. Северьянов, как на своего боевого коня, быстро вскочил на ступу.
— Товарищи крестьяне, крестьянки и трудовая интеллигенция! — И вдруг ему показалось, что Даша и Гаевская, которых он только сейчас заметил, насмешливо улыбнулись. «Им нужен другой язык, — мелькнуло в его разгоряченной голове, — а моя речь… впрочем, не любо — не слушай!» Продолжал вслух: — От имени волостной ячейки сочувствующих большевикам поздравляю вас, труженики Красноборской волости, с организацией у вас волревкома, настоящей рабоче-крестьянской революционной власти…
Взорвавшимся над толпой разноголосым гулом красноборцы приветствовали рождение на их земле новой власти. В толпе земцев растерянно бормотали:
— Всякая власть для себя всласть, а нам — что останется.
— Бог кому похочет, тому и власть даст.
— Ну и времечко! Не знаешь, какому святому молиться.
— Замолчите вы, контрреволюционная свора! — потянулся к нагану Вордак.
Раздался короткий, как удар плети, выстрел, за ним раздирающий душу крик Проси:
— Учителя убили!
На секунду все замерло. Собираясь в пылу мщения выпустить сейчас все патроны из своего нагана в контрреволюционную свору ненавистных ему бородачей-земцев, Вордак увидел в тесном кольце фронтовиков улыбающееся лицо Северьянова, до этого мгновения как сноп свалившегося со ступы. «Вот шут полосатый! Его прошили пулей, а он смеется». Вордак пробрался к Северьянову:
— Ранен?
Северьянов снял папаху, приложил пальцы к темени:
— Кажется, царапнуло вот здесь.
Вордак отобрал у него папаху, вывернул подкладку:
— Вот где прошла. — Надел папаху на голову Северьянова. — Ты стоял лицом вот сюда? Вот так… — Вордак глянул в направлении прострела папахи и ткнул дулом нагана в сторону церковной ограды: — Из тех вон домов стреляли. — Повел дуло нагана по высоким хатам красноборского ктитора и его братьев, стоявшим в одну линию с церковной оградой.
— У кого есть оружие — за мной!
Стругов схватил Вордака за полу:
— Стой! Дурак он нас с тобой ждать. Мое предложение: сейчас же объявить митинг сорванным и записывать добровольцев в отряд.
— Учитель! — прорвалась наконец к президиуму Прося и схватила Северьянова за руку. — Жив?
Северьянов смущенно улыбался и не знал, что ответить девушке. Он находился в необычном возбуждении. Выстрел и почти одновременно с ним рывок Василя за полу шинели, стремительное падение на землю — все это отдалось в мозгу каким-то горячим кипением и шумом. Правда, по счастью, когда он падал, его подхватили на руки и не дали ушибиться. Темя под пулевой царапиной ныло. Стоявший рядом Слепогин снял папаху с головы Северьянова и показал Просе, где прошла пуля.
— Господи, — всплеснула девушка руками. — Какая окаянная школа наша, чтоб она сгорела!
Северьянову и приятно было чувствовать себя героем, и неловко видеть себя в центре общего внимания.
Стругов поднялся на скамью. Необычным своим видом, с кровавой повязкой на голове, он быстро привлек к себе внимание. Когда толпа затихла, коротко объявил, что по случаю бандитского выстрела из-за угла в товарища Северьянова митинг закрывается и что стрелявший будет, вне всякого сомнения, пойман и наказан именем революции по законам военного времени. И тут же предложил Ковригину продолжать запись добровольцев в Красноборский военно-революционный отряд и в ячейку сочувствующих. Сходя со скамьи, он заметил, как из пятистенки Салазкина вывалила орава во главе с Маркелом Орловым, который шел впереди, закинув свои кудри на козырек фуражки. В его размашистых руках зеленели мехи «тальянки». Гармошка надрывно и пьяно визжала на всю площадь. Сынки красноборской знати, толкаясь и зазывая девушек и молодух, рвали охрипшие глотки. По лицам этих молодцов видно было, что они готовы совершить сейчас любую подлость.
Стругов подошел к одному из фронтовиков, уже записавшемуся у Ковригина, отозвал в сторону и тихо кивнул на горланившую ораву:
— Сергей, я тебя в этой компании не раз видел. Пристройся незаметно к ним. Нам надо знать, кто там сейчас из орловских прихлебателей отсутствует, понял? Сделаешь?
— Выполню, как боевое задание революции!
— Не торопись, действуй осторожно, как в боевой разведке.
Северьянов не заметил, как к нему подошли Гаевская и Даша.
— Вас ранили? — в голосе Гаевской звучала искренняя тревога.
— Чепуховая царапина.
В глазах Гаевской ласковый блеск:
— Пришли вас благодарить.
— За что?
— За что? — Тонкие, подвижные брови Гаевской вздрогнули. — За то, что упомянули нас, несчастную интеллигенцию, в своей речи. Сколько месяцев революции, а все ораторы только и склоняют: рабочие и крестьяне, крестьяне и рабочие. А интеллигенции как будто и на свете не существует.
Шагах в десяти от группы молодых женщин, оживленно о чем-то разговаривавших, стояли, посматривая на учительниц, Наташа, Прося и Ариша. Гаевская знала, что красавицы были из Пустой Копани. Встретив их взгляды, она сдвинула брови:
— Вы нам разрешите сочувствовать вам?
— Вы же эсерка.
— Кто вам Сказал?
Даша иронически возразила:
— Мы беспартейные.
Гаевскую заметно раздражали пристальные взгляды Проси, Ариши и Наташи.
— Это ваши, пустокопаньские? — спросила она тихо, указывая взглядом на женщин. — Как звать эту молодку в высоком повойнике?
— Наташа.
— У нее точь-в-точь, как у тебя, Сима, тонкие подвижные брови, лицо совсем не крестьянское, острое, отточенное, — заметила Даша. — Вероятно, скрытная, и характер, должно быть, ой-ой-ой!
Гаевская сделала гримасу: «Как у него сапоги дегтем пахнут», и тихо Северьянову:
— Ваши красавицы с вас глаз не сводят.
— Напротив, они вами любуются! — простодушно возразил Северьянов, но кто-то другой, невидимый, зорко наблюдавший из тайников его чувств за Гаевской, шепнул ему: «Гримасничает, несчастная интеллигентка, а душу прячет и дразнит».
— Ох, Симочка, и достанется же от них нам с тобой! По косточкам разберут каждую, — воскликнула Даша.
— Хотите, я в следующую встречу расскажу вам их мнение о вас? — обратился Северьянов к Гаевской.
— Вы у них будете выспрашивать?
— Они сами охотно расскажут.
— Это интересно. — Даша стиснула руку Гаевской. — Обязательно, обязательно расскажите нам потом все.
Северьянов молча с усмешкой взглянул в лицо Гаевской: «Открой такой свою душу, заглянет, а потом посмеется с каким-нибудь поповичем».
— Хотите познакомиться сейчас с здешним учительством? — спросила Гаевская. — У отца Николая собирается почти половина учителей волости.
— Спасибо, в другой раз с удовольствием, а сегодня не могу.
— Может быть, вам вообще нельзя у священника бывать, как большевику?
— Запрета нет, но, признаюсь от души, мало радости.
— Тогда в следующее воскресенье ко мне в Березки, пожалуйста! У меня соберутся учителя соседних школ. Приедете? Приезжайте обязательно! Буду очень, очень рада.
— Вот к вам непременно приеду и обязательно в следующее воскресенье.
Учительницы собрались уходить. Северьянов подошел к Стругову, разговаривавшему с добровольцами.
— Я отлучусь на минутку.
— Ладно. — Стругов наградил Северьянова отеческой усмешкой. — С учительницами тоже надо проводить работу.
Когда Северьянов, Гаевская и Даша проходили мимо группы пустокопаньских парней, Николай Слепогин толкнул локтем Василя:
— Охотник наш учитель до женского полу.
— У всякого Гришки свои делишки, — хитро подмигнул Василь. — А промеж того-сего, и они им не брезгают.
— Учителка эта березковская, — продолжал Слепогин после глубокого вздоха, — за один ее взгляд… ну словом, в такие глаза глянешь — сразу свянешь. В прошлом году в церкви ее в первый раз увидел — так и пристыл к полу.
— Смотри, не вызови учителя на дуэль.
— Его Маркел за вашу Наташку уже вызвал. Только новый учитель наш — это, брат… Шапку прострелили, а он хоть бы хны.
— Братьям Орловым, промеж того-сего, теперь при нашей солдатской власти не сдобровать. А Маркел жди, как вол обуха, и не дрыгни.
Слепогин повел слезящимися глазами по площади, остановил взгляд на густой толпе, среди которой дружки Маркела поднимали пыль столбом, и медленно почесал за ухом:
— Орлы еще повоюют. Ты думаешь, кто дуло винтовки сегодня на учителя навел?
— Маркел, кто ж еще.
— А как, смотри, хитро глаза отводит: я — не я и хата не моя. — Слепогин вытер рукавом своего белого жупанчика глаза. — Ты говоришь, солдатская власть? В Корытне раньше нас ее организовали. А из города по просьбе таких вот, как наши Орлы, корытнянских бугаев отряд прискакал и разогнал солдатскую власть. Опять там всеми делами земская управа вершит. И у нашего однорукого черта в городе, говорят, сам председатель земской управы друг.
Василь и Слепогин долго судачили о судьбе Красноборского ревкома. А над площадью визжала гармоника, ныряли и кувыркались голоса пьяной разухабистой песни.
В небольшое окошко тесной, душной и дымной каморки учителя падал тусклый свет осеннего дня. Северьянов сидел на табурете между кроватью и столом. Перед ним лежала стопка тетрадей. За столом на табурете, положив по-ученически руки на стольницу, сидел Андрейка, брат Ариши, такой же черноглазый, с такими же густыми черными ресницами, как у сестры. Только волосы на голове у Андрейки были редкие, выцветшие, лицо и худые длинные пальцы бледны. Андрейка шевелил с болезненным напряжением пальцами и губами. Наконец, посмотрев робко на учителя, выговорил неуверенно:
— Четыреста восемьдесят девять.
— Правильно, Андрейка! Пятый раз безошибочно сложил трехзначные, а в классе почему не мог?
— Слепогин просмехает.
— Просмехает?
Андрейка ободрился, поднял лицо. Северьянов улыбнулся:
— Хорошо, я его накажу! А тебя посажу к девочкам!
На лице Андрейки вдруг выразилось и отчаяние, и испуг, и просьба:
— Они еще хуже просмехают…
— Тогда как же нам быть?
На густых длинных ресницах Андрейки заблестели слезинки.
— Ладно! Не горюй, что-нибудь придумаем!..
Кто-то тихо постучал в дверь. Северьянов крикнул:
— Можно!
Вошла Ариша с узелочком, который сразу же поставила на лежанку. Андрейка встал, опустил руки по швам.
— Ну, как он?
— Хорошо считает… Очень рассеянный только.
— Он у нас такой после болезни стал… Воспаление в голове было… Теперь похож на выродка.
Последние слова Ариши, которые хоть и сказаны были ею мягко, с обычной для нее осторожностью, поразили Северьянова. «Неужто она такая бесчувственная?» — подумал он.
— Жалко его! — поняла Ариша жестокость своих слов по взгляду учителя. — Иной раз смотришь на него, слез не удержишь… Я почти каждый день твержу и отцу и матери, что Андрейку обязательно дальше учить надо… К крестьянству он не способен… Иди домой, Андрейка!
Андрейка медленно, старческой походкой вышел.
— Это вы мне принесли? — указал Северьянов на узелок, положенный Аришей на лежанку.
— Отец и мать вам подарочек прислали — махоточку меду. — Ариша покраснела, заметив неодобрение в глазах учителя.
— Спроси отца, Ариша, сколько это стоит, и больше чтоб никаких подарков.
— Вы же с нашим Андрейкой после уроков занимаетесь, — оправдывалась Ариша.
— Я обязан это делать за жалованье, которое мне платят.
Ариша совсем растерялась, потупилась и не знала, как ей выйти из того положения, в котором она явно не нравилась учителю.
— Братишка ваш умный, способный мальчик. Свою физическую немощь он и сам больно чувствует. И вы, Ариша, никогда, нигде больше не называйте его выродком.
Девушка застыла в каком-то немом оцепенении и вдруг заплакала тихими слезами, которые медленно скатывались по ее смуглым покрасневшим щекам на концы огнисто-жёлтого большого платка с зелеными крупными цветами.
Северьянов встал, подошел к ней.
— Не обижайся, Ариша!
Она открыла глаза. В их бездонной черноте спокойно мерцал холодный отраженный свет, падавший через окно в убогую каморку учителя.
— Я знаю, что вы подумали обо мне, — прошептала она. — Вы подумали, что я очень злая…
— А ты на самом деле не злая?
— Не знаю! — с наивной вкрадчивой робостью призналась Ариша.
«Ох и возненавидит же она меня, когда я не оправдаю ее надежд! Будь, Степа, с ней просто эгоистом, чтобы не стать эгоистом-подлецом».
В сенях забренчали ведра, послышался Просин голос:
— Ната-аш!.. Ой! Я же забыла голик!
— Распустеха! — сердито выругалась Наташа. — По уши втюрилась уже в учителя и память потеряла.
Прося захохотала и убежала за забытым голиком. Слышно было, как Наташа налила воды из бака и, хлопнув дверью, вошла в класс.
— Пришли мыть полы? — выговорил Северьянов и что-то близкое к неприязни шевельнулось у него в груди, когда он мельком взглянул на свою гостью, стоявшую перед ним с спокойным и гордым сознанием силы своей красоты. Северьянову как-то однажды сболтнул Василь, что с его приездом Ариша потопила все корабли, на которых Маркел Орлов плавал вокруг нее в качестве самого богатого и красивого жениха.
— Чему вы смеялись, Степан Дементьевич, когда вошли Наташка с Просей?
Северьянов невпопад ответил неправдой:
— Вспомнил, как в меня стреляли и промахнулись.
— Чего ж тут смешного?
— Смешного, конечно, нет. Но радостно: все-таки жив остался.
— Улыбка у вас сейчас была нерадостная.
Степан почувствовал, что у него похолодело в груди:
«Ведьма, а не девка!»
Ариша продолжала мягко и вкрадчиво:
— Усачев Ромась приехал.
— А кто этот Ромась?
— Был лучший парень в нашей деревне: очень хитрый и смелый, брат Наташкин.
— Откуда ж он приехал?
— С фронту. — Почуяв, что она как-то не так выразилась, Ариша сунула себе в рот конец платка и стала его мять губами. — Ну, был он на фронте, потом убежал в Мухинский лес. С год жил там дезертиром. Потом опять ушел на фронт, а теперь с фронта — прямо в деревню, домой. — Ее густые черные брови сдвинулись. — С Маркелом были дружки закадычные.
Прося вихрем влетела из сеней в прихожую, ойкая и вздыхая, быстро набрала воды из бака в ведро и убежала в класс. Северьянов прикрыл дверь из комнаты в прихожую, которая сама открылась под напором взбаламученного Просей воздуха.
— С Маркелом, говорите, дружки закадычные?
— Водой, бывало, не разольешь. — Ариша уставила свои задумчивые глаза в учителя, хотела и не решалась что-то сказать ему. — Вы собираетесь в город ехать? — спросила, наконец, она робко.
— Да, за жалованьем. Вам что-нибудь купить? — В грудь холодной змеей вползла гаденькая мыслишка: «Вдруг попросит купить, привезу — и понесут кумушки по всем хатам: «Учитель, мол, свадебные подарки своей невесте покупает».
Ариша обрадовала:
— Нет, мне ничего не надо. Татка позавчера, что надо было, все привез. В магазинах пусто. Из-за прилавка только знакомым продают втридорога, не подступишься.
— Отец все ж подступился? — улыбнулся Северьянов, показывая крепкие большие зубы цвета ржаной соломы.
«Я серьезно, а он смехом зубы чистит». Ариша опустила длинные ресницы и с достоинством вслух:
— Мой татка ко всякому человеку подход имеет. — И замолчала, затаив обиду. Не поднимая лица, обронила тихо: — Можно у вас для чтения дома книжку попросить? У татки одни божественные, про святых. Я их все уже перечитала.
— Пожалуйста! — Северьянов порылся в ворохе книг и белья на лежанке. — Вот «Князь Серебряный». Хорошая книжка.
— Спасибо! — Ариша осторожным движением руки приняла книжку. — Сегодня после бани вы к нам зайдете?
— Нет, Ариша! Видите, какая стопка тетрадей, — он кивнул на стол, — часов до двух ночи над ними сидеть придется. Прямо из бани приду и засяду. — Он говорил правду, но за стопку тетрадей ему засесть не пришлось.
Только вышла Ариша, в каморку учителя ввалились Василь, Николай Слепогин и высокий статный парень лет двадцати двух в старой кавалерийской шинели. Лукавые глаза нового гостя приветливо щурились из-под вьющихся колец надвинутой на лоб черной папахи. Под мышкой у него зажата была буханка хлеба. Из оттопыренного кармана торчало горлышко бутылки, заткнутое мокрым вонючим хлопком. Василь подвел парня за руку к учителю:
— Ромась Усачев! Сочувствующий, свой в доску! Отчаянный, как и вы!
— Пусти! — Ромась отстранил руки Василя. — Мы не из благородных, сами можем познакомиться. Разрешите, Степан Дементьевич, вашу солдатскую фронтовую лапу пожать!
Северьянов крепко тряхнул протянутую руку. Усачев положил буханку хлеба на стол:
— Не брезгуете?
— Пожалуйста!
— Я так и думал. От хлеба-соли и царь не отказывался. Ну а к хлебу-соли полагается быстрая из медного змеистого родничка водица. Не возражаете?
Ромась, не дожидаясь ответа, вынул бутылку самогона и поставил на стол. Василь достал из карманов куски копченого окорока и положил их рядом с буханкой хлеба.
— Кутнем, чтоб и рога в землю.
— У тебя и без того уже на носу онучи сушить можно, — вперил в него прищуренные глаза Ромась. «Такой же острый и пронзительный взгляд, как у Наташи», — усаживая гостей, подумал Северьянов. Закрывая дверь в прихожую, заглянул в класс. Между партами, с ведром, с выжатой тряпкой в руке, стояла без повойника Наташа. Не замечая учителя, улыбалась чему-то весело карими глазами с девичьим росяным блеском. «Как они здорово похожи друг на друга! Как похожи!»
— Класс кончаете?
— Нет еще, — ответила, вздрогнув, Наташа и, переставив ведро, стала быстро вытирать широкую половицу перед собой.
— Мы, учитель, — выпрямилась в углу Прося, — сегодня и полы, и парты, и стены, и потолок, и окна — все моем.
— На собрании родителей обязательно отмечу вашу работу.
— Хорошее дело само себя хвалит, — возразила Наташа, сердито выжимая из тряпки воду в ведро.
«Ишь ты, какая занозистая», — решил Северьянов, входя с двумя табуретами в свою каморку.
Ромась стоял спиной к окну и разливал ровными частями самогон по стаканам. Василь и Николай рассматривали на лежанке книги.
— Вы очень похожи на свою сестру, — сказал Северьянов, приставляя принесенные табуретки к столу.
— Я дружиться пришел, — отвел разговор на другое Ромась, — а в дружбе — не на службе; говори прямо, а делай криво; низко кланяйся, да побольше кусай.
— Ромась! Как вас по батюшке?
— Меня? Вот чудак! Мы любим, когда нас чаще величают по матушке.
— Нет, серьезно.
— Коли серьезно, называй просто Ромасем. Я не учитель и не старик — не обижусь. — Ромась сел последним, вынул из кармана большой охотничий складной нож, подвинул к себе буханку хлеба.
— Ты, Василь, режь свою ветчину, а я… — Ромась всадил нож в край буханки по самую рукоятку и задумался. — А может быть, ты, Степан Дементьевич, по-хозяйски? А то ворвались к тебе архаровцы, и распоряжаемся.
— Какой я хозяин: ваш хлеб, ваша выпивка, ваша закуска.
— Хозяину положено хлеб резать: не будем рушить обычай.
Северьянов взялся за рукоять ножа, торчавшего в пододвинутой к нему буханке, быстро повел лезвие на себя. Нож звякнул, натолкнувшись на металлическое препятствие.
— Режьте, режьте! — загадочно сузил глаза Ромась. — Это солдатская начинка.
— Что там у вас?
— Разломите, увидите.
Северьянов разломил по надрезу буханку: из мякоти вывалился обмотанный в чистую холщовую тряпку офицерский наган.
— Это вам от меня фронтовой подарок, Степан Дементьевич! В знак будущей нашей дружбы. Видите: я не вор, а под полой, случается, унесу.
Северьянов достал из кармана свой браунинг и положил его перед Ромасем:
— Взаимно.
Усачев молча поднес к лицу северьяновский пистолет:
— Красивая штучка, заграничная! — и осторожно положил браунинг перед собой.
Северьянов нарезал ломтики хлеба.
— Запечь наган в буханку, это здорово!
— Эка важность — вошь в пироге, хорошая стряпуха и две запечет.
— Наш Ромась, — вскочил Василь, — и из-под пятки на ходу каблук вырвет — не услышишь.
— Когда это было? — Ромась полоснул Василя темно-карими зрачками с металлическим блеском. — Даже мой старший брат, царствие ему небесное, такими пустяками не занимался.
— Никакого у него старшего брата не было, Степан Дементьевич, — добавил, потупив глаза, Василь.
Подняли разом, чокнулись. Ромась обвел всех глазами с поволокой:
— Под столом встретимся… За дружбу!
— До гроба! — добавил суетливо Василь. — Ешьте, братцы, — подсовывал он нарезанные ломти ветчины, — пейте, а там… Была бы пыль да люди сторонились! — и принялся сам энергичнее всех уминать хлеб с ветчиной.
Слепогин Николай как-то стеснительно поглядывал на учителя, посыпая густо свой ломоть хлеба крупнозернистой солью, которую он щепотью таскал из своего кармана. Ромась нюхал корку хлеба. Северьянов, выпив свой стакан, ни до чего не дотронулся, только, морщился и икал.
— По-моему, хороша! — заметил Ромась. — Кузьма плохую сам пьет.
— Я в этом ничего не смыслю, — признался Северьянов.
— Закусывай, Степан Дементьевич! — потчевал Василь. — Свинка пудов на шесть была, окорочки молоденькие, ветчинка нежная: сама во рту тает.
Скрипнула дверь — все увидели Просю с мокрой тряпкой в руке. Глаза у нее были влажные, сердитые, но, казалось, каждую минуту готовые к безудержному смеху. Ромась встал и с какой-то отчаянной тоской подался к ней:
— Не гони нас, Прося! Мы к учителю, видишь, с хлебом-солью пришли.
— А оружие на столе зачем?
— Войну, Прося, кончаем! Вот и сгрудили за ненадобностью. — Ромась рванулся, чтоб обнять Просю. А она прыгнула назад через порог:
— Тронь только! Всю тряпку так и влеплю тебе в бельмы!
— Не влепишь! Пожалеешь.
— Пожалею?!
— Тряпку пожалеешь, ведь ты ой какая расчетливая, хозяйственная девка! А вот сердца у тебя нет, Прося.
Прося закатилась звонким хохотком, потом внезапно опять нахмурилась:
— У меня есть сердце, да закрыты дверцы, а ты все шуточками-прибауточками зубы заговариваешь.
— Такой я зародился, Прося: живу шутя, помру вправду.
— Нашла время с парнем играть, — вступила на порог Наташа, — уходи, Ромась! И вы, — сказала тише, — учитель, уходите. Мы в баню опаздываем!
— Сегодня бабы раньше мужиков моются, — подтвердила Прося.
Ромась выпроводил Василя и Слепогина. Прощаясь в прихожей с Северьяновым, сказал ему без малейшей тени шутовства:
— Дружба, Степан Дементьевич, будет у нас с тобой железная. Мне рассказывали про тебя, потому и пришел в тот же день, как появился в своей Копани.
Северьянов расчувствовался:
— Зови меня, Ромась, просто Степой.
— Э-э, нет! Ты у нас учитель. Разве когда с глазу на глаз, вот так. А при людях ты Степан Дементьевич, и ни шагу в сторону… Учитель — святое дело.
— Красавица у тебя сестра, Ромась! — вырвалось неожиданно у Северьянова.
Лицо Романа стало прежним, лукавым, блеск глаз исчез под поволокой. Северьянов почувствовал у себя над ухом жаркое дыхание:
— Ты тоже по сердцу ей пришелся. — Ромась тряхнул охмелевшего Северьянова за плечи: — Что с тобой, Степа, чего разрумянился, как красная девка? С сегодняшнего дня ты мне брата родного дороже! — Ромась опустил голову. — Наташку жалко, бабой ее рано сделали. Девчонку семнадцати лет выдали за грака, а проще — в батрачки отдали. — Наморщил лоб, откинул голову, встряхнулся, будто сбрасывая хмель, и повел злым взглядом по темным стенам прихожей: — Аришка тебе, наверное, уже болтала, что я был другом Маркела. Ерунда все это! До войны вместе девок на сеновал таскали, к молодухам по клетям лазали. Что было, то прошло, а теперь я ему за Наташку язык ниже пяток пришью! Он тебе враг, а мне — вдвойне! — Крепко поцеловались и разошлись.
Только после бани, часу в десятом, Северьянов засел за тетради. В верхнюю половину единственного окна его тесной каморки через холстинковую занавеску смотрела серая осенняя ночь. В стеклянной черноте — зловещая затаенность. Из какой-то хаты в самой середине деревни доносились тоскливые звуки посиделочной песни. Мелодия еле прорывалась сквозь тяжелую преграду, а иногда вдруг пробивала плотную ночную мглу и звучала совсем-совсем близко. Казалось иногда, какой-то волной подносило песню почти к самым стенам школы:
Ах ты, приемщик, толстый, гладкий,
Не оставь меня солдаткой.
Потом слышалось хлопанье двери, звяканье клямки, и песня снова как бы отдалялась и звучала приглушенно и тихо.
Далеко в противоположной стороне деревни заржала лошадь. Должно быть, кто-то запоздавший въезжал в околицу из лесу с крадеными бревнами на новую хату.
Северьянов старался и не мог отогнать слова, сказанные ему на прощанье Романом о Наташе. «Напрасно я ему ни с того ни с сего брякнул о красоте Наташи. Он мог подумать… А впрочем… сколько их теперь, одиноких солдаток, тоскует по утраченным радостям!»
Северьянов с трудом заставил себя сесть за проверку тетрадей. Вот Слепогин Сеня, брат Николая, рассказывает, как он в ночном по звону медного ботала отыскивал своего жеребенка-стригунка. Сеня по-местному называет это ботало «болобоном» (в лесных деревнях пасущимся лошадям подвешивают на шеи медные или железные ботала). Андрейка Марков весь в созерцании замечательной живописи ярких рожков иван-да-марьи, его чарует свежая, пахучая зелень лесных трав.
Увлекшись содержанием детского словотворчества, Северьянов не заметил, как тихо открылась дверь и в его каморку вошла Наташа. Она так же тихо закрыла за собой дверь, молча подошла к лежанке, положила на нее сверток со стираным и тщательно выглаженным бельем Северьянова. Хотела так же незаметно уйти, но ей странным показалось, что учитель не замечает ее; со скрытой грустной гордостью она выпрямилась и устремила пытливый взор на Северьянова.
В Пустой Копани все, и Наташа также, относились к Северьянову как к своему простому деревенскому парню, который хоть и стал образованным, а не дичится своих, не задирает нос, как Анатолий Орлов, к которому еще до его золотых погон подступу не было. А как навесили погоны да оторвали руку на фронте, Анатолий так потянулся вверх, будто сам себя перерасти хочет.
— Наташа?! — не встал, а вскочил Северьянов: он только что заметил ее.
— Я вам чистое белье принесла, Степан Дементьевич, простите, что запозднилась, только что из бани.
— Садись, Наташа! — Северьянов схватил табуретку, поставил перед ней, но Наташа продолжала стоять.
— Наташа, я очень не люблю, когда передо мной стоят, особенно женщины.
— Ничего, я не из благородных.
— Если не сядешь, Наташа, рассержусь.
Наташа села. Северьянов сложил тетради в стопку.
У него на душе стало неожиданно просторно и легко. Все тяжелые мысли выкатились из головы как-то сами собой. Он не мог оторвать взгляд свой от смуглых, раскрасневшихся после бани щек Наташи, от освещенного каким-то хорошим добрым сочувствием ему лица с острыми выразительными чертами. Глаза Наташи были чуть-чуть прищурены, как у Ромася. Во всем чистом и новом, и сама вся чистая и какая-то новая в эту минуту, она покоряла Северьянова этой чистотой. Ни к одной женщине, с которыми он случайно встречался в годы своей солдатской жизни, не влекло его так, как сейчас потянуло к Наташе.
— Степан Дементьевич, Прося стесняется передать вам, что попова батрачка, ее подруга, рассказала ей про вас…
— Про меня? Попова батрачка?
— На учительском собрании в Красноборье, у попа, наш однорукий Орлов предлагал лишить вас должности. Целый час, говорит, распинался, чтоб все учителя за это подняли руки.
— Ну и что ж? — с злорадной усмешкой выговорил Северьянов.
— Сын максимковского попа предложил, чтоб все учителя отвергли ваш захват куракинского сена, а вас предать военному суду.
Северьянов встал, прошелся по комнате: «Интересно, «за» или «против» голосовала Гаевская?..»
— Ну, а еще что рассказывала Прося о собрании учителей у попа? — спросил, а про себя подумал: «Зря я отказался зайти к попу!»
— Больше ничего не говорила. А вот слухи ходят, — сказала Наташа после небольшой паузы, — что стрелял в вас с чердака ктиторовой хаты дезертир, подкупленный Маркелом.
— Кто вам об этом сказал?
Наташа не ответила и молча встала.
— Очень серьезные новости сообщили вы мне, Наташа. Такие серьезные, что не знаю, чем вас с Просей отблагодарить.
— Никакой благодарности нам не нужно, — Наташа сделала движение с намерением покинуть каморку. Северьянов снова усадил ее с просьбой, чтоб она еще хоть одну минутку посидела у него. После неловкой паузы Северьянов спросил:
— Вы получаете письма от мужа?
— Он без вести пропал. — Наташа задумалась и неожиданно заключила: — А может быть, в плен сдался.
— Любили вы своего мужа?
— Жалко мне его было, — уклончиво ответила Наташа, — он из всех братьев в семье самый тихий.
— Вы с Просей и Аришой, говорят, ровесницы?
— А что? Очень меня повойник старит?
— Что вы, Наташа, вы и в повойнике моложе Ариши, только очень, должно быть, скрытная.
Наташа повела заблестевшими глазами:
— Скрытная! Целый час болтаю с вами. — И опять встала.
Северьянов подошел к ней, взял за локти. Она попыталась освободиться. За окном послышался дребезжащий старческий голос:
— Наташка у вас, учитель?
— Свекровь… Не верит… — прошептала Наташа. — Помнит, карга, свою молодость.
Семен Матвеевич сидел за столом в каморке учителя и неуверенно водил скрюченным ногтем по страницам. Читал про себя и глухо сопел, потягивая из своей трубки. В трубке иногда поднимался такой треск, будто рядом, в печке, загоралась большая охапка сырого хворосту.
Перед стариком за столом на табуретах сидели Ромась Усачев и Корней Аверин, лесник князя Куракина… Ромась, поглаживая курчавые русые волосы, с насмешливой ухмылкой следил за пальцами чтеца. Лесник сидел, как на горячих угодьях, и то и дело поправлял свою овчинную ушанку, посматривая на дверь и собираясь, видно, улизнуть.
В классе слышалось треньканье балалайки, тиликанье скрипки и пронзительный звон трензелей. Веселилась молодежь. Музыканты, стараясь, видимо, заглушить шум и смех танцующих, отчаянно наигрывали какую-то польку. Игрище было в полном разгаре.
— Вот послушайте, что тут граф Толстой проповедует! — вынул трубку изо рта Семен Матвеевич и начал по складам читать вслух: — «Живи так, как будто ты сейчас должен проститься с жизнью, как будто время, оставленное тебе, есть неожиданный подарок…» — Ткнув Корнея ногтем в плечо, от себя добавил: — А граф Толстой не чета твоему князю Куракину, который с клоком мужицкого сена расстаться не хотел. — Деревенский философ погладил усы и всклоченную черную, как сажа, бороду.
Лесник выразил робкое нетерпение подергиванием плеч и трусливо взглянул на дверь. Сегодня он был трезв.
— Удирать собираешься?
— Дело серьезное меня в Сороколетове ждет.
— Врешь, боишься, что князь узнает про твои шашни с нами и даст тебе пинка.
Лесник как-то обреченно дернул головой.
— Что к чему обычно: нос — к табаку, шея — к кулаку.
— Когда ты, Корней, перестанешь мутить чистую воду, как водяной под мельницей?
— Мое дело сторона!
— Говорят, — перебил спор приятелей Ромась, — в учителя стрелял с чердака ктиторовой хаты сороколетовский Шингла.
Семен Матвеевич поперхнулся дымом трубки.
— Шингла способен, он в любой час с собственной жизнью готов проститься, а поставь ему осьмуху, не моргнув, отправит любого на тот свет.
— Когда его мать рожала, три года дрожала! — пробормотал скороговоркой лесник. В прихожей кто-то черпал воду в баке и громко хохотал.
— Слепогин Николка регочет, — заметил Семен Матвеевич.
— С Василем хлестанули у Кузьмы, — пояснил Ромась, — теперь водой в кишках пожар тушат. Семен Матвеевич, говорят, у тебя с ним скоро засвадьбится?
— Я не против, да без Аленки мне только и ходу, что из ворот да в воду. — Поковыряв в трубке, старик добавил: — Бабу привезти во двор мне край надо. Монашка моя пока еще не дает мне твердого слова. Живет со мной, мокрохвостка, а в семью не хочет идти. Сколько ей, ведьме, подарков передарил! Надысь всю выручку за воз оглобель на подарки извел. Половину подарков приняла, остальные, говорит, Аленке своей свези. А в Копань со мной не поехала. Грехи, говорит, надо отмаливать родительские, ну и свои. А то потом, говорит, и за свои некогда будет лоб перекрестить, как впрягусь с тобой в хомут.
— Наверное, городского хахаля завела, — сощурил глаза Ромась.
Семен Матвеевич метнул на него агатовые зрачки. В проминке высокого шишковатого лба появилась морщина. Ничего не сказав, он стал просматривать наобум открытую страницу толстовского «круга чтения», оставленного Северьяновым на столе. Сопя и потягивая из трубки едкий дым самосада, про себя читал: «Трусость в том, когда знаешь, что должно, а не делаешь», — и неожиданно возразил Роману:
— Никакого хахаля у ней нет.
— Откуда ты знаешь?
— По взгляду, каким меня встречает и провожает. Она с телом и душу мне доверила. А коли с душой, тут, брат, никаких хахалей, особенно у богобоязненной бабы.
— А ты, Семен Матвеевич, оказывается, мудрец по женской части.
— У меня на всякое дело разума много, а вот денег нет.
— Старый волк в овечьем мясе знает толк! — буркнул лесник.
Семен Матвеевич распахнул свой — лапик на лапике — овчинный жупан. Долго листал книгу и, отыскав отмеченную им страницу, стал читать вслух, медленно водя пальцем по строчкам:
— «Чтобы исправить людей, творящих зло, нужно говорить им не об их недостатках, и без того сильно запечатленных в их душах, но о таящихся в них добродетелях…»
— Вот эту заповедь я признаю, — подхватил Ромась. — Только невдомек мне, дядя Семен, зачем ты Маркела Орлова ругаешь? Давай-ка его по-толстовски переплетем на свой копыл, а?
Пустокопаньский философ как-то нетерпеливо стал гладить лицо ладонью, потом взял книгу и хотел швырнуть на лежанку, но, подумав, отодвинул только от себя.
— Не подбивай клин под свежий блин: поджарится, сам отвалится! — и нетерпеливо постучал трубкой по столу, выбивая пепел. — Вот Корней говорит: Маркел грозился карательным отрядом сено у нас отобрать, учителя в тюрьму засадить, а нас под лозовые прутья. За князя в городе хлопочет однокрылый. — Неожиданно освирепев, крикнул леснику: — Да что шапки не снимаешь? Все равно не уйдешь без моего разрешения.
— А коли иконы нет?
— Снимай сейчас же! — Семен Матвеевич сорвал с головы приятеля овчинный треух.
Роман взял книжку и, перелистывая ее, спросил:
— Учитель эту ерунду читает?
— Не знаю. Уходил, положил на стол, сказал: побалуйся, пока я схожу к Кузьме.
— А зачем он к Кузьме пошел?
— Раньше к старосте учителя ходили, а теперь Кузьма заместо старосты — депутат. Вот бы тебя, Ромась, депутатом в Совет выбрать.
— И выберем, Семен Матвеевич, дай срок! — весело подхватил Северьянов, входя в каморку и оставляя дверь открытой. Когда он здоровался с Ромасем, у открытых дверей сгрудились парни, девушки и молодки.
— Закройте двери! — крикнул на них сердито Семен Матвеевич. — Чего глазеете? Два вечера смотрины устраивали, не насмотрелись?
— Глядите, глядите, девки и молодухи, — открыл Ромась шире двери, — учитель глазу не боится.
— Повернись к нам, учитель! — смело крикнула бойкая молодка в синем с бисером повойнике и, сама, казалось, испугавшись своей смелости, поскорей отступила в толпу.
Кто-то пригрозил ей:
— Ох, Ульяна, узнает твой Назар — в гроб заколотит.
Из класса выскочила веселая, горячая, как огонь, Прося:
— Учитель, потанцуй с нами!
— Я плохой танцор.
— Ничего, мы поучим.
Музыканты настраивали свои инструменты и готовились резануть «Лявониху».
— Иди, иди, Степан Дементьевич, — посоветовал дружески Ромась, — покажись девчатам. Тут ведь у двери самые смелые, а самые красивые там, в классе.
— У вас в Пустой Копани я до сих пор не встречал ни одной некрасивой, даже среди старых женщин.
Семен Матвеевич осклабился и лизнул мундштук своей трубки.
— Дед теперешнего князя из нашей Пустой Копани всех некрасивых баб и девок по дешевке продавал другим помещикам, а для наших женихов втридорога покупал красавиц. С той поры повелись у нас красивые бабы.
Прося утащила Северьянова в класс. Лесник опять надел свой треух и следом за ними попытался ускользнуть в дверь. Ромась осадил его за воротник жупана:
— Ты еще, Корней, мне понадобишься.
Семен Матвеевич потянул лесника к себе за рукав:
— Садись! Князь твой теперь лесу не хозяин.
Ромась положил леснику руку на плечо:
— Вот что, Корней Емельянович, завтра пять молодцов заявятся к тебе в лес с пилами и топорами, ну и еще кое с чем. Можешь ты вроде как бы не заметить нас?
— Ты за кого меня считаешь?
— За самого преданного куракинского холуя.
Лесник вскочил, надвинул в этот раз треух на лоб до самых бровей и рванулся к дверям.
— Бай, Ромась, на свой пай, а я раскину на свою половину.
— Не торопись, — осадил его опять Ромась, — записался в прихвостни, вперед не забегай! И не советую со мной умничать: умнее тебя в тюрьме сидят.
Из класса сквозь гомон, смех и шум прорезалось дергающее пиликанье скрипки.
Ромась повернул лесника за воротник лицом к себе.
— Завтра в Бунаковское урочище мы к тебе заявимся. А что я тебе сказал — это не просьба, а приказ. Секретный. Военная тайна. Заруби себе это на носу.
Лесник дернул плечами, как конь в хомуте, и выскочил в прихожую. Семен Матвеевич встал, плюнул за порог и закрыл дверь.
— Зачем ты, Ромась, назвал ему Бунаковскую пущу?
— А затем, что мы ни завтра, ни послезавтра в эту пущу не поедем. Пусть ищут тумари ветру в поле. — Ромась снял с гвоздя винтовку и набросил погонный ремень на плечо.
Семен Матвеевич махнул крестообразно трубкой:
— Дай слово, Ромась, что без самогона обойдетесь.
— В лесу — боже упаси! А выедем на долинку, да сядем под рябинку… Тут уж никак, Семен Матвеевич, нельзя!
Ромась скрыл от всех, что едет он с компанией вооруженных и преданных ему ребят совсем не за строевым лесом для хаты. С первого дня своего приезда в Копань он связался с бандой дезертиров сороколетовского Шинглы. Никто из этой банды не вступил в военно-революционный отряд и не зарегистрировал в ревкоме свое оружие. Даже пулемет «льюис», который Шингла ухитрился как-то пронести через заградительные зоны, банда укрыла на своей дезертирской базе. Ромась знал все это и назначил Шингле и его сторонникам явку на их базе с целью якобы обсудить совместный план действий против ревкома. На самом же деле он решил напоить банду до положения риз и обезоружить. Ромась сознавал, что задуманное им дело очень рискованно и что сам Шингла и его головорезы с звериным нюхом. Потому и утаил свою операцию от ревкома из боязни, что потребуют обсуждения его затеи на заседании. А это разгласит тайну непременно. Так думал он.
Северьянов возвратился, перетанцевав почти со всеми девчатами. Семен Матвеевич рассказал ему о затее Ромася учинить самовольную порубку леса. Слушая своего приятеля и перелистывая книгу, Северьянов вспомнил рассказ Василя о том, как однажды Семен Матвеевич воровал дрова в княжеском лесу. Нарубил, наложил воз, тронулся из лесу и на радостях по привычке затянул: «Солнце всходит и заходит». Голос пронзительный. Весь лес насквозь прошивает. Ну, лесники и встретили его. Свалили дрова и отняли топор. Неделю потом отрабатывал Семен Матвеевич штраф, наложенный князем.
В классе от топота скрипели половицы, раздавались «ухи», «эхи», горячие звонкие хлопки. Василь отплясывал с Ульяной барыню.
— Семен Матвеевич, — положил книгу на лежанку Северьянов, — я разговаривал с девушками и парнями — неграмотными и теми, которые плохо, как ты, читают и пишут. Все согласились по вечерам в школе учиться. Может быть, и ты будешь ходить? Читаешь ведь по складам. А учение — свет, сам мне говорил.
— Верно, говорил, только в том смысле, что умные люди учатся для того, чтобы знать, а глупые для того, чтобы их знали. А вот мать Ариши третьего дни говорила мне: «Я свою Аришу четырем классам выучила и выдам только за образованного. Чтоб моя дочь, говорит, да с ее красотой, да нашу мужицкую грязь месила?!. Пропади же она пропадом, жизнь такая!» — Семен Матвеевич затянулся табачным дымком, закашлялся хриплым стариковским кашлем. — Я вот об чем сейчас думал, Дементьевич. Ты холостой, а холостой — что бешеный, как бы не опутали тебя. А опутают, тогда ты для мирских дел плохой ходатай.
— Не опутают, Семен Матвеевич. — Покопавшись на лежанке, Северьянов вытряхнул из своего походного мешка серебряный перстень с изображением головы Мефистофеля. Он этот перстень после встречи с Усовым хотел выбросить на дороге, но раздумал и запрятал в сумку. Сейчас гадал, что с ним сделать, и, подняв с лежанки, подбрасывал его на ладони. Семен Матвеевич увидел перстень и даже трубку уронил под стол.
— Кольцо с чертом?! Любую цену назначай!
— Не продаю, Семен Матвеевич.
— Ну, тогда подари, а я в какую хошь погоду — в ночь, в полночь — в город возить тебя буду по гроб моей жизни.
— Дорого ты оценил…
— Мне не до барыша, была бы слава хороша. А перстень твой… Ты ему цены не знаешь! — Мелькнувшие искорки в глазах Семена Матвеевича на мгновение даже испугали Северьянова. Что-то суеверное, буйное, разбойничье блуждало во взгляде пустокопаньского ведьмака.
— Да зачем тебе этот перстень?
Старик не слышал вопроса, любуясь изображением оскалившего зубы коварного нерусского черта. Он почесывал загнутым ногтем блестящие рога, ожидая, казалось, что тот оскалит еще шире зубы и захохочет. Старик думал: открыть или не открыть учителю свою тайную мысль, которую породил перстень? Взглянув исподлобья на учителя, он наконец убежденно выговорил:
— Я с ним свою монашку теперь покорю. Не пойдешь, скажу, за меня, вот ему душу продам и собственной кровью расписку в том дам, как Федор Клюкодей. Баба да бес — один у них вес. Бога она боится, а черту покорится… Ты собирался в понедельник в город? Вот и едем! Только давай во вторник.
— Почему во вторник, а не в понедельник?
— Потому в дорогу отъезжать надо либо во вторник, либо в субботу: такой у нас обычай. Договорились?
— Договорились.
— В каком часу запрягать?
— Часа в три.
Семен Матвеевич надел перстень на палец с потрескавшейся темной кожей.
— Ну, друг, бесстыжего гостя и пивом не выгонишь. Спокойной ночи! Смотри, не поддавайся на пчелкин медок: у нее жальце в запасе.
В классе раздавался только один голос Проси: она командовала парнями, которых принудила расставлять на прежние места парты. Скоро все затихло, а через минуту в прихожей послышались торопливые шаги Проси и ее веселый голос: «Спокойной ночи, учитель!» Хлопнули двери, и все затихло. Школа опустела.
На улице, удаляясь, зазвучала веселая песня:
Я не столько нагуляла,
Сколько начудесила —
Троим голову вскружила,
Семерым повесила.
Северьянов оглядел уныло свою каморку и с горечью и насмешкой подумал о себе: «Круглый ты бобыль и сверху и снизу. Тебя не только опутать, а стреножить ничего не стоит». Вздохнул и добавил вслух:
— Живешь — не с кем покалякать, помрешь — некому будет о тебе поплакать.
В мрачном коридоре земской управы на длинной скамейке у стены, против зала заседаний, сидели Гаевская, Даша и поповичи Нил и Володя.
— Вот черти лохматые, — выругалась Даша, сверкая светло-голубыми глазами, — второй день заседают, на учителей навалили гору дел: третий раз списки избирателей составляем, а окаянную учредилку опять отложили и жалованье учителям не прибавляют.
— На войну, Дарья Кирилловна, денежки копят, — заметил Нил, улыбаясь и посматривая на Гаевскую.
Гаевская проговорила в раздумье:
— Зачем он просил слова? Ведь знает же, что большевику они не дадут говорить.
— Северьянов с Орловым — два лаптя пара, — вставил Нил, — оба власть любят и на виду быть.
— Ну уж и сравнили! — кокетливо, притворяясь сердитой, глянула на Нила Гаевская. — Северьянов говорит и действует, не помня себя, а Орлов ни на минуту не забывает о собственной персоне.
— Вы правы, Сима, — поддержал Гаевскую Володя, обычно мало принимавший участия в разговорах, — я согласен с вами: Северьянов способен на сильные движения души, а Орлов — потомок Чичикова, выросший из лаптя. Вообще, все эсеры страшные подхалимы и идолопоклонники. Во что они превратили свою Брешко-Брешковскую? Как на богородицу молятся…
— Ого, Володя, — воскликнул Нил, — какой у тебя прогресс! А собирался вступить в эсеровскую организацию.
— Места своего в вашей организации я не вижу.
— Ну, тогда иди к большевикам!
Володя под пытливым взглядом Симы и Даши пожал лениво плечами и ничего не ответил. Все вдруг услышали за стеной настойчивое, громкое и самоуверенное:
— Прошу слова!
«Опять он! — заметалось в голове Симы. — Чудак, чудак, чудак!»
Шум, выкрики, лошадиный топот ног, гневное рыдание колокольчика, рев и свист заглушили голос Северьянова. Потом внезапная тишина и повелительный и вместе с тем визгливый голосок на высокой ноте: «Земство должно защищать старые вековые устои! А вы их взрываете и растаптываете солдатским сапогом!»
— Молодец Салынский! — не утерпел Нил. — Блестящий ораторский талант. Я слышал Керенского. Салынский ему не уступит. Далеко пойдет, а ведь всего только восемнадцать лет.
— Молодец среди этих лохматых овец, — возразил Володя под аплодисменты Даши. — Попробовал бы он среди солдат с такой вот красивой речью о вековых устоях выступить.
Нил погладил густые длинные каштановые волосы:
— Вам, Володя, определенно надо податься к большевикам.
В зале опять послышался голос Северьянова:
— Вы обвиняете нашу ячейку в том, за что крестьяне нам говорят спасибо. Ваши разъяренные глаза убеждают меня, что в Красноборской волости мы действуем правильно!
— Демагог! — бросил, кисло кривя губы, Нил.
— Господа! — истошно закричал кто-то в зале. — Я ничего не понимаю. Этого молодца за решетку надо, а вы терпите его здесь!
Опять шум, рев, выкрики и рыдание колокольчика. Когда же волнение улеглось, Салынский на прежней высокой ноте:
— Теперь вы, гражданин Северьянов, убедились, что вас здесь не хотят слушать?! Прошу соблюдать порядок, иначе я вынужден буду удалить вас с заседания.
После выкриков и требований выслать карательный отряд в Красноборскую волость уездное земское море наконец успокоилось, а полчаса спустя хлынуло через две двери в коридор. Над сюртуками, бобриковыми пиджаками, суконными поддевками и дублеными шубами клубился пар. Расходились, как из бани, не хватало только веников.
— Больше почет, больше хлопот, — говорил земец с огромными свислыми усами в длиннополой серой поддевке на сборках. Его сосед в бобриковом пиджаке кровавого цвета заламывал снизу вверх бороду:
— Это справедливо: сегодня ты в чести, а завтра тебе свиней пасти!
— Да, ваша милость, Евграф Тимофеевич, — тянул нараспев, обращаясь к одному из своих сермяжных спутников, городской земец с зачесанными набок тяжелыми волосами, в захлюстанном черном сюртуке. — Мужику на своем веку всяких щей приходится хлебать.
Наконец вышел в коридор сияющий Орлов Анатолий. Подойдя к Нилу, который встал ему навстречу, наклонил голову:
— Азанчевский и начальник гарнизона обещали Салынскому выслать казаков в самое ближайшее время. Казаки сейчас заняты, разоружают проходящие эшелоны украинцев.
Нил испытующе посмотрел на Гаевскую:
— Вы остаетесь здесь?
— Нет, нет, — быстро поднялась Гаевская.
— Мы с Анатолием немного задержимся в кабинете Салынского.
— А нам можно зайти с вами?
Нил подхватил под руки Гаевскую и Дашу и, вопреки желанию Орлова, повел их следом за ним в темный конец коридора.
Северьянов вышел в сопровождении Баринова. Старый земец отечески распекал бывшего своего ученика:
— Надо ж таки, до чего достукался. Стреляли — и куда? Прямо в башку. Покажи шапку! — Баринов приостановился, взял из рук Северьянова папаху и посмотрел внутрь: — Навылет, а? На фронте бок продырявили, так ведь то ж за Россию-матушку, а тут за что?!
— За новую Россию-матушку, рабочую и крестьянскую!
— Сядем-ка, посидим! — предложил Баринов. Сели в коридоре на той самой скамейке, где только что сидели красноборские учителя. Проходивший мимо Гедеонов учтиво поклонился Северьянову, бросив на него защищенные стеклами пенсне проницательные глаза.
— Был дома, у матери? — обратился к Северьянову Баринов.
— Нет, не был. — Северьянов, сосредоточенный на какой-то неприятной мысли, провожал взглядом Гедеонова.
— А она там бьется, как рыба об лед, — продолжал Баринов. — Батя твой детишками обсеменил ее, мал мала меньше, а сам по белу свету шляется. Матери деньги посылал?
— Вот получил жалованье, пошлю.
— Смотри, гусар! Проверю и, если подтвердится, что ты действительно вместо того, чтобы матери помогать, деньги на солдаток тратишь, прогоню из школы! В отделе уже и так кипа заявлений на тебя… Салынский требует выгнать тебя немедленно, Дьяконов уже и решение состряпал. На какого дьявола понадобилось тебе это куракинское сено?
— Не мне — крестьянам, которые его косили, гребли и в стога метали.
— А ты читал их договор с князем?
— Не читал и читать не буду.
— Вот как? Ну, тогда я поддержу предложение Салынского и Азанчевского послать в вашу волость казаков, обезоружить организованную тобой шайку разбойников, а тебя, Ковригина и других сеятелей произвола отдать под суд.
— Эх, Алексей Васильевич! А я-то думал, вы революционер. Договор князя с крестьянами составлен ведь по царским законам.
— Хватит, — перебил Северьянова Баринов и встал. Из зала, закрывая за собой дверь, вышел Салынский. По-прежнему в гимназической шинели, с пушистой черной бородкой и вьющимися баками. На ходу почтительно кивнул Баринову:
— Смотрите, Алексей Васильевич, как бы вас товарищ Северьянов не распропагандировал.
Баринов не удостоил его ответом. А когда Салынский скрылся, сердито плюнул в корзину с мусором.
— Ласковая рыбка, про которую говорят: уснула, да зубы не спят. С ним пришлось больше всех эти три дня воевать за себя да еще, видно, придется. Умен, за словом в карман не лезет, из молодых, да ранний.
— Я вам кровно обязан, Алексей Васильевич, но в политике драться буду с вами, как и с Салынским. За каждый клок мужицкого сена.
— Сумасброд, весь в батю. Выть тебе волком за твою овечью простоту.
— Уж лучше выть, чем плакать по издохшему коту, как ваши земцы.
— Я тоже земец! Гляди у меня, чтоб твои первачки к рождеству все читали. А сейчас присылай своего извозчика на склад, получишь новые, буквари и тетради.
— Вот это по-родственному, — подхватил радостно Северьянов, — и разрешите вам, старейшему в нашем уезде непоследовательному последователю Николая Гавриловича Чернышевского, руку пожать!
— Вот как! Видно, лесть да месть рядом ходят. — Баринов махнул рукой и встал. — Эх, молодежь: утром вас не разбудишь, вечером не найдешь! — И, весь прямой и как-то нескладно подтянутый, зашагал в глубь коридора. Северьянов проводил его с добродушным сожалением. Он прощал старику мешанину его взглядов на происходившие тогда события в селах и городах проснувшейся России.
По пути в железнодорожный садик Северьянов зашел на монастырский двор. Семен Матвеевич под навесом задал корм и ухаживал за своим Гнедко. Под дырявой крышей навеса были аккуратно сложены высокие штабеля саней. На стенах висели хомуты с ременными шлеями, приятно пахнувшие чистым дегтем. Монастырский конюх, древний евнух, смахивал пыль кисточкой с войлоков. Гнедко без обыкновенной лошадиной жадности жевал овес, насыпанный на дерюжку, разостланную в телеге. Семен Матвеевич горстью свежей соломы обтирал спину коню. По шаловливо-легкомысленному выражению черных глаз своего друга Северьянов догадался, что сватовство продвигается успешно. «Неужели действительно мой перстень помог?» Северьянов передал старику записку на получение букварей и тетрадей в складе земства и, рассказав, как найти склад, ушел в железнодорожный садик доложить Усову о результатах своего выступления на собрании уполномоченных земства.
Проходя по центральной дорожке садика, который теперь назывался Политгородком, Северьянов заметил в раковине Для летнего оркестра выставку большевистских плакатов и диаграмм на тему «Кому нужна война?». Вся территория садика была старательно очищена от мусора. Заборы починены. Бараки, в которых помещались госпитали, а теперь разместились комитеты различных политических партий, были тщательно побелены или выкрашены.
Маленькое, уютное, чистое и светлое пространство Политгородка было превращено в живой родник, где кипели, брызгали и звенели ключи новых революционных мыслей.
Большевики занимали самый большой барак. В дальнем его углу, возле столика, рядом с Усовым, по-прежнему одетым в шинель, но уже с одним костылем, Северьянов застал рабочего, говорившего с латышским акцентом, и военного врача-с эспаньолкой и стрижеными усами. Врач, видимо, куда-то торопился. Поздоровавшись с Северьяновым, сейчас же ушел. Рабочего Усов отрекомендовал депутатом Совета от железнодорожных мастерских. Депутат, получив от Усова пачку листовок, пожал ему и Северьянову руки на прощанье и, так же как и военврач, поспешно покинул барак.
Усов указал Северьянову место рядом с собой.
Потомственный рабочий крупной московской типографии, Усов до ранения служил в пулеметной команде и среди солдат гарнизона сейчас был самым популярным оратором.
— Ну, рассказывай, как тебя встретили земские зубры?
— Постановили послать к нам карательный отряд и распустить ревком.
— Вот подлецы! — стукнул костылем Усов. — Не на кого опереться в массах — посылают казаков. Чем, мол, мы хуже царя Николашки? Ну, а вы что теперь намерены делать?
— Будем защищать ревком с оружием. Винтовок у нас, правда, маловато.
— Десятка два могу дать хоть сейчас. Мы тут с помощью сочувствующих нам солдат гарнизона разоружили эшелон украинцев. — Усов всмотрелся в замкнутое лицо Северьянова. — Чего нос повесил, комитет одобрил ваши действия. В конце месяца мы созываем съезд крестьянских депутатов. Предложим везде переименовать земские волостные управы в исполнительные комитеты Советов и провести повсеместно перевыборы. У нас тут, брат, тоже есть «революционеры» вроде ваших братьев Орловых. Дней пять назад устроили демонстрацию с иконами, а когда ворвались в центр города, начали еврейский погром. Пришлось пострелять, правда, пока в воздух. Одного захватили. Вот тут, — Усов указал на стол, — я с ним целый час митинговал. Сидит, подлец, бородка Минина, а совесть глиняна. «Мы, говорит, должны воевать до победы». Я ему: «Получай винтовку и марш с первым эшелоном на передовую!» Задом, боком и поскорей за дверь улизнул «патриот». Рабочие и солдаты нас крепко поддерживают. Мы вчера окончательно большевизировали Совет. Провели председателем подпольщика-большевика, того самого военврача, который только что тут с тобой встретился. — Усов помолчал и продолжал в другом тоне: — А видал, что у нас в садике творится? Все собственными руками с помощью сочувствующих нам солдат и рабочих оборудовали. Начинаем о мирных делах, о красоте думать, В нашем Политгородке поэзия и политика теперь рядом!..
На обратном пути из Политгородка Северьянов зашел в газетный ларек. Купленные им газеты продавщица, узнав, что он из далекой волости, аккуратно свернула в трубочку и перепоясала красной лентой. Поблагодарив и прощаясь с ней, Северьянов заметил Гаевскую и Дашу, остановившихся на тротуаре, в тени старой липы, перед воротами женского монастыря.
— А мы спешили вас застать в железнодорожном садике, — объявила Гаевская, когда Северьянов подошел к ним. — Баринов сказал, что вы в Политгородке.
— Да, я только что оттуда, иду вот сюда, — указал Северьянов на монастырские ворота.
— В женский монастырь? — учительницы не поверили.
— Нам сейчас не до шуток, Степан Дементьевич, — сказала Гаевская, — мы разругались с поручиком Орловым, решили обратиться к вам с просьбой подвезти нас хотя бы до вашей Пустой Копани, а там мы как-нибудь устроимся.
Северьянов задумался. «Он не желает с нами ехать, — мелькнуло в голове Гаевской, — что мы будем делать, если откажет?» Просьба учительниц действительно привела в замешательство Северьянова. Ему представились коляска, рысак Орлова и Гнедко, запряженный в телегу Семена Матвеевича, нагруженную учебниками и тетрадями.
— С удовольствием подвезем вас, — наконец выговорил он. — Только не ругайтесь за отсутствие удобств.
Даша, смеясь, перекрестилась на монастырские ворота и пообещала на радостях положить серебряный двугривенный в кружку перед неугасимой лампадкой, горевшей в нише монастырской стены перед иконой божьей матери, и поцеловать руку старушки монахини, которая сидела рядом с кружкой, перебирая четки.
Семен Матвеевич, узнав от Северьянова о двух новых пассажирках, сейчас же набил монастырским сеном пехтерь и привязал его к задку телеги. Получилась хорошая спинка к сиденью на двух человек. Учебники и тетради сложили в передок телеги.
— Не робей, Степан Дементьевич, со мной не пропадешь. Ночью все дороги гладки, а учителки — девки умные, понимают, что гость — невольный человек: где посадят, там и сидит.
Гаевской и Даше не пришлось долго ждать. Только что они возвратились из ларька с газетами, как Гнедко резвой рысцой вынес Северьянова и Семена Матвеевича из монастырских ворот.
Бросив свои сумочки и газеты в телегу, учительницы объявили, что так как улица от монастыря идет в гору, они пойдут пешком. Северьянов спрыгнул с телеги и шепнул крестившемуся на икону в нише Семену Матвеевичу:
— Ты же неверующий!
— Не перекрестив лба, в ночную дорогу не суйся.
Улица от монастырских ворот шла по высокой насыпи, пересекавшей глубокую долину между центром города и зареченским посадом. Справа мерцали желтые огоньки северного Заречья. Над россыпью рассеянных в темноте огоньков полыхали большие костры в окнах земской больницы. Даша приложила к лицу ладонь козырьком.
— Ох, мало я, Сима, ругала «порючика» Орлова.
— За что? — оглянулся на нее Северьянов.
Даша рассказала, как в присутствии Баринова, Нила, ее и Симы поручик Орлов передал Салынскому резолюцию красноборских учителей и потребовал немедленно убрать Северьянова из школы.
— Я объявила, что на собрании присутствовала лишь половина учителей волости и что резолюция принята большинством в один голос. Орлов полез на стену, ну и я сорвалась… Целый час потом заседал президиум управы. Приняли предложение Баринова послать в нашу волость комиссию.
— Почему вы мне раньше не сказали об этом? Я бы свел вас в чайную…
— Мы эти слова ваши запомним, — улыбнулась Даша, — а когда с вами опять будем здесь, напомним.
На выезде из города Даша наклонилась к Семену Матвеевичу:
— Вы от Копани меня до Высокого Борка, а Симу до Березок подвезете?
Приятель Северьянова ответил хриплым шумом трубки. Потом вынул ее не спеша изо рта, снял шапку, положил себе на колени, почесал затылок и, поблескивая сократовской лысиной, обратил, наконец, лицо к учительнице:
— Тело довезу, а за душу не ручаюсь.
«Какой он страшный! — вздрогнула Гаевская. — С таким одна ни за что на свете не поехала бы!»
— Вы шутник! — весело засмеялась Даша. — Довезите наши тела, а души как-нибудь на крылышках сами долетят. У вас такая хорошая лошадка, резвая, осанистая.
— Без осанки конь — корова! — Семен Матвеевич тряхнул вожжами. Телега закачалась. Огни в укутанных сумерками деревянных домишках побежали назад еще быстрее.
— Вы нас не обернете? — спросила Гаевская, когда левые колеса телеги, казалось, завертелись в воздухе.
— Не беспокойтесь, барышня, я девятипудовых барынь возил, ничего не случалось.
Из открытого настежь окна под занавеской плыли бархатные звуки старинного вальса. Грустно настроенный баянист играл «Березку». Даша тихо сказала Гаевской;
— Настя Кротова замуж выходит. Весь август бесилась: каждый день вечеринки.
Впереди по синему звездному небу над большаком промчался метеор. Семен Матвеевич задумчиво всмотрелся в его постепенно гаснувший голубой след.
— Звезда упала, ветер поднимется.
Через минуту телега, щелкая ступицами колес, мягко катилась по хорошо укатанному большаку. Учительницы молчали, вслушиваясь в чуткую тишину ночи. Город тихо засыпал, прикрытый трепетавшим заревом отраженных в небе огней. Северьянову хотелось обратить внимание учительниц на красоту безлунной звездной ночи, но он не находил слов, которые бы передали всю полноту его чувства. Вслушиваясь в живой легкий говорок девушек, он с жгучей болью ощутил их превосходство над собой и отчужденность. Учительницы говорили о каких-то пустяках, связанных с ухаживанием какого-то сорокалетнего машиниста за двадцатилетней Настей Кротовой. Северьянов видел, как иногда со скрытой завистью загорались глаза Даши, особенно, когда она начинала говорить порывистым шепотом.
Семен Матвеевич, угадав настроение Северьянова, подвинулся к нему ближе.
— Одна головня, говорю я своей монашке, и в печи гаснет, а две и в поле курятся, поедем я Копань!
Учительницы прекратили свой разговор и навострили уши. Семен Матвеевич, посасывая трубку, продолжал, не обращая на них никакого внимания:
— Одна пчела, говорю, немного меду натаскает. Собирай свою рухлядь и марш за мной. Руки вскинула четки об пол — шлеп, головой качает: «Мука мне с тобой, Сенюшка, искушение ты мое, грех мой тяжкий! Разлучат нас с тобой только заступ и лопата!» — Семен Матвеевич, преодолевая жар нахлынувших на неге любовных переживаний, сунул даже негашеную трубку в карман. — Повисла у меня на шее, плачет. Я поднял четки, положил на стол, снял тихонько с своей руки твой подарок и двиг ей на палец. — Вот тебе, говорю, знак вечной моей любви. Хе-хе… Обрадовалась, милует, приговаривает: «Родной мой, Сенечка, дружок мой, заступничек! Перстень твой…» — рассказчик неожиданно закатился беззвучным смехом.
«Чего же здесь смешного!» — возмутилась Гаевская. Даша вся превратилась в слух. Северьянов задумчиво вперил глаза в плывшую мимо темноту.
— Подбежала к лампадке: «Батюшки! Черт! Что ты наделал со мной, Семен?» Глядит на меня, сует мне руку с перстнем, колотится вся, рвет перстень с пальца, а снять не может. Вижу, обалдела баба. Думаю, чего доброго, приключится порча. Снял перстень, говорю: «Теперь ты самим сатаной со мной обручена и не достойна монашеского сана!» — «Хотела я, говорит, Сенюшка, влиться в твою семью за неделю до масленицы, а теперь весь великий пост кажодён по сорок поклонов придется отбивать перед Варварой-великомученицей, чтоб помогла грех великий снять».
Семен Матвеевич примолк.
Северьянов спросил:
— Значит, опять неудача?
— Нет, теперь удача. Теперь сама ко мне прибежит моя Серафима.
Гаевская вздрогнула, услышав свое имя в устах этого, как ей казалось, полупомешанного мужика с разбойничьими глазами.
Дорога вошла в густой лес и стала подниматься в гору. Учительницы попросили остановить лошадь, повскакали с телеги. Северьянов, шагая с ними рядом по широкой обочине большака, все время не мог приспособить свой размашистый шаг к частым и коротким шагам девушек. Это его не на шутку раздражало. Учительницы сами пробовали подладиться под ого солдатскую походку, но дело кончилось веселым смехом, от которого в душе Северьянова все-таки зашевелился какой-то змееныш. Он вспомнил, как в садике Нил свободно шел с Гаевской шаг в шаг, а поручик Орлов без всякого напряжения ступал в ногу с Дашей.
Гаевскую всю дорогу мучил запах дегтя. Сидя в телеге, она думала, что идет он от колес, но когда и сейчас пахнуло на нее, она с содроганием отвернулась к лесу: «И здесь, на свежем ветру (а ветер действительно поднялся, как предсказал Семен Матвеевич), пахнут, его сапоги, а что же будет в комнате? Ужас!» И вслух:
— Какой замечательный воздух! Должно быть, в сосновый бор въехали. — Прислушалась к шороху леса, и какая-то неизведанная тоска сдавила ее грудь.
Северьянов разговаривал с Дашей, а думал о Гаевской: «Несчастная интеллигентка! Сказала бы прямо: не нравится, мол, запах твоих сапог, а то отвернулась и о благоухании соснового бора заговорила. В воскресенье нарочно двойную порцию чистого березового дегтя вотру в сапоги и заявлюсь к тебе». Так говорил сейчас себе Северьянов со зла, а в городе уже заказал хромовые сапоги. Откуда-то из потемневшего дна его души вдруг вырвалось: «Черт знает что со мной творится, развожу психологию: душа не принимает, а сердце, черт бы его побрал, так и тянется к ней!»
Семен Матвеевич остановил своего гнедого. Северьянов, сам не зная, как это случилось, подхватил Гаевскую на руки и, не дав ей опомниться, осторожно опустил на соломенное сиденье. Даша с звонким «ой-ой» выскользнула из его рук и вскочила сама в телегу. Северьянов ухватился за грядку телеги, как за луку седла, оттолкнулся от земли и сел на свое прежнее место.
— Простите, по-солдатски у меня вышло.
Учительницы переглянулись, награждая друг друга загадочными улыбками.
— Эй, милай! — взмахнул кнутом Семен Матвеевич. Ему гулко ответило щелкающее лесное эхо. Навстречу эху из далекой глубины леса уныло прокричала какая-то птица.
Стругов обратил к собранию депутатов волостного Совета свою короткую ладонь гладкой стороной:
— Ясно?!
— Давно бы их надо заставить рылом хрен копать! — выкрикнул Ромась из середины зала.
— Круто берешь, не туда попадешь! — вскинул на него свои желтые белки Емельян Орлов. Он стоял у двери в самой гуще непримиримых и не сложивших оружие земских деятелей.
— Подожди, Орлов, скоро узнаешь, чем крапива пахнет, — поддержал Ромася Вордак, сидевший в президиуме рядом с Струговым.
— Бог милостив, — вскинул теперь глаза к потолку Орлов, — авось с твоих гроз богаче буду!
По скамьям депутатов прошел тихий ропот:
— Побанить бы наших богачей, чтобы помнили до новых веников.
— Они из нас все кишки повытеребили.
Ромась поднялся с каким-то невинным выражением на лице.
— Разреши, товарищ Стругов! Я Милляну прическу поправлю.
— Сядь, успокойся! — приказал коротко Стругов. Ромась сел, недовольно пожимая плечами. Косым взглядом скользнул по лицам загалдевших земцев. Со скамей депутатов в сторону Орлова Емельяна чьи-то возгласы:
— Что с ним разговаривать: он из песку веревки вьет.
— С такой рожей только в горохе сидеть.
— Миллян с колокольни родного отца блином убьет.
Орлов с злорадной усмешкой погладил пальцами свои огненные усы и бороду.
— Будешь, Ромась, меня вспоминать, когда станешь свою кобылу за хвост поднимать. Я считаю, что Шинглу обвиняют облыжно.
— Да он сам сознался! — снова не утерпел Ромась.
Сидевший рядом с Ромасем пожилой крестьянин кивнул на Орлова:
— С этого лица надо бы давно чешую поскресть.
Стругов спокойно ждал. Просторный зал бывшего волостного правления представлял не виданное никогда до сих пор в Красноборье зрелище. На длинных скамьях и на пахнувших смолой свежих сосновых досках, положенных на табуреты, сидели депутаты волостного Совета. Тут были крестьяне в жупанах из суконной домотканины и солдаты-фронтовики, прибывшие по ранению из госпиталей или дезертировавшие из армии Керенского, На передней скамье в качестве подсудимых сидели Шингла, напоминавший телосложением и длинными руками орангутанга, и четверо его самых активных сподвижников. Около стен справа и слева на досках, умощенных на чураки, сидели гости. Среди них на первых местах Баринов, Гедеонов, Дьяконов, Семен Матвеевич и Корней Аверин. Рядом с Гаевской и Дашей прислонился к стене узкими плечами долгоносый, с припухлыми веками губследователь. Он плотно прижимал красными ладонями к своим мослатым коленям желтый кожаный портфель.
Перед открытыми в сени дверями и в сенях сгрудились земцы.
Северьянов в конце своей речи предложил немедленно распустить волостную земскую управу, объявить единственно законной властью Совет крестьянских депутатов, которому тут же и поручить решить дело Шинглы.
Ковригин, сидя в президиуме и пропуская мимо ушей зычные, а порой пронзительные выкрики, смеялся со сжатыми губами и посматривал на дверь в правой стене вала. На двери висел клочок серой оберточной бумаги. Корявыми буквами на нем было написано: «Занит!» Ниже на той же двери была прибита доска. Надпись на доске гласила: «Продовольственный комиссар Красноборской волостной земской управы Салазкин».
Стругов неподвижным взглядом следил за расходившимся среди земцев бородачом в новом сером армяке. Из-за спины бородача неожиданно показалась голова Василя, который шагнул через порог и остановился, уставив свой быстрый взгляд в открытую пасть крикуна с мокрыми красными губами.
— Не кричи, гости на полатях! — бросил прямо в открытую пасть Василь. — Чего расшумелся, как ветер в пустой трубе?!
Даже в толпе земцев начали раздаваться голоса, призывающие к порядку. Но у дверей на Василя неожиданно накинулось трое земцев.
— Чего ты там с ними не поделил? — резанул Вордак и, вскакивая за столом, ударил своей папахой по стольнице. — Прекрати разговоры с этой контрреволюционной сворой! А вы не брюзжите, как мухи после спасова дня! — Поднятые брови Вордака вздрагивали, раскаленный взгляд блуждал по овчинным шапкам и суконным армякам земцев. Зал и сени притихли.
— Веди собрание! — бросил Вордак Стругову, не спуская взгляда со «своры», и сел.
— Разрешите вопрос дать! — поднялся Корней Аверин.
— Тебя только тут недоставало! — дернул его за локоть Семен Матвеевич. Вытянув из-за пазухи армяка письмо, лесник приседающей походкой подошел к трибуне и отдал Северьянову письмо. Северьянов разорвал пакет и, быстро прочитав про себя вынутую из него записку, объявил:
— Ультиматум князя Куракина. Читать?
— Читай! — загудел зал.
— «Ревкому и первому съезду депутатов волостного Совета Красноборской волости. Предлагаю…»
— Ого! Предлагает? — выкрикнул кто-то из депутатов.
— Обнаглевшая гидра! — процедил сквозь зубы Вордак.
— «…Предлагаю, — повторил Северьянов, — для удовлетворения нужд бедноты и семей фронтовиков на вырубку и вырезку древесины безвозмездно Сороколетовскую и Высокоборскую дачи. Остальные мои лесные угодия считать неприкосновенными. В случае нарушения вотчинных владетельных прав моих я вынужден буду обратиться за содействием к командующему войсками Западного фронта генералу Балуеву. Князь Куракин».
После минутной могильной тишины Северьянов сказал леснику:
— Передай его сиятельству, что ревком и Совет лесными угодиями на территории волости распорядятся по-своему. Бедноте и семьям фронтовиков будем возить лес бесплатно на куракинских рысаках.
Зал отозвался громовым треском хлопков и разноголосым гулом. Семен Матвеевич с одним открытым глазом поднялся с места, подошел к Аверину и в замершем зале слегка хлопнул треухом по затылку своего друга:
— Всю жизнь, аспид, ради князя, где бочком, где ползком, где и на карачках…
— Отвяжись, Сенька! — дернул плечом лесник. — Чей хлеб ем, того и песенки пою; революция в пятом году была, а сколько нашего брата мужика перевешали да на каторгу отправили, забыл?!
Дверь с выразительными надписями распахнулась: к леснику прошагал продовольственный комиссар Красноборской волости лавочник Салазкин.
— Милый Корнюша, дай я тебя расцелую за твои золотые слова! — оттолкнув Семена Матвеевича, Салазкин стал лобызать Корнея. — Один ты не сошел еще с ума. А этого… — Салазкин повел дрожащую руку на Северьянова… — этого расстрелять как немецкого шпиёна, как смутьяна, подрывщика законной революции и власти!
— Хо-хо, какой ты, оказывается, злой! — переставил свою папаху Вордак. — Только в народе говорят: от сердитой свиньи визгу много, а шерсти нет. — Перевел взгляд на толпившихся у противоположной стены земцев, и странным ему показалось, что ни на одном лице среди них не увидел он сочувствия ни Куракину, ни Салазкину. Подумал: «Не прочь, подлюги, протянуть лапу к жирному куракинскому пирогу!»
Из толпы земцев кто-то укорил Салазкина:
— За себя не можешь толком дело делать, а кричишь за всех!
— Вас до одного всех расстрелять надо! — гаркнул Салазкин.
Со скамей депутатов ему отвечали уже с веселым смехом.
— Патронов у тебя не хватит, толстозадый!
— У него хватит: он на ветру блох ковал.
Салазкин разъярился.
— Не признаю вашей бандитской власти! Снимаю с себя продовольственного комиссара! Подыхайте с голоду, гольтепа несчастная!
— Иди лучше тухлыми селедками торгуй! — бросил спокойно Вордак. — Силантий Матвеевич, укажи ему выходную дверь!
Салазкин яро сверкнул желтыми глазами и рванулся к выходу. Кто-то под гомерический хохот зала бросил ему вслед:
— Дуй, Салазкин, по пеньям, черт в санях!
Из комнаты рядом с продотделом вышел в шинели с погонами поручик Орлов, за ним — трое учителей, тоже в офицерских шинелях, и Нил. Все чинно сели на скамье у стены за президиумом.
— Разреши вопрос, товарищ Стругов? — поднялся в третьем ряду молодой парень с забинтованной шеей. — Правда ли, что есть постановление уездной управы сажать в тюрьму членов крестьянских большевистских комитетов?
Стругов кивнул Северьянову: «Отвечай!» Северьянов распахнул шире полы своей шинели.
— Вождь эсеров нашего уезда Салынский, он же председатель уездной земской управы, предлагал принять такое решение. Оно было принято, хотя и не единогласно. — Северьянов взглянул на Баринова.
Парень с забинтованной шеей уставился на Орлова.
— А нельзя ли этому Салынскому самому пеньковый ошейник на глотку?
Баринов поднял руку, прося слова для справки, и, получив разрешение, встал.
— Президиум уездной управы действительно по предложению председателя Салынского, при двух против, принял в начале августа такое решение. Но оно было отменено губернской земской управой как опротестованное голосовавшими против. В числе голосовавших против был и ваш покорный слуга.
Слова Баринова были последним гвоздем в крышку гроба, под которой сами красноборские эсеры упрятали себя, став на сторону князя Куракина. Деревенским же богачам сейчас не было охоты больше воевать против бедноты за князя. Они до сих пор рычали и ревели на красноборских большевиков за то, что те оттесняют их от власти, но выступлению большевиков против князя и других помещиков большинство из них втайне сочувствовало. Только Орловы, Емельян и Маркел, решили сейчас защитить честь своей знаменитой в Красноборской волости фамилии. Емельян, распахнув полы армяка, подошел вплотную к последнему ряду скамеек и с вежливой ехидцей обратился к Северьянову:
— На каком основании требуешь распустить нашу земскую управу?
— Земская управа защищает не трудовое крестьянство, а помещиков и небольшую кучку деревенских богачей. Это контрреволюционная власть, поэтому я и предлагаю ее распустить.
Неожиданно и разъяренно выскочил молчавший до сих пор Маркел:
— Товарищ председатель данного собрания, прошу ответ дать: как надо поступать с тем учителем, который школу превратил в бардак, у которого ежедневно в школе ночуют солдатки?
— Прошу назвать фамилию этого учителя! — потребовал Стругов, уставив немигающие серые глаза в Маркела.
— Этот учитель — его фамилия вам известна! — сейчас с трибуны проповедует нам новую красивую жизнь.
Северьянову бросилось в глаза побледневшее лицо Гаевской. В голову ему горячей волной ударила кровь. Ромась Усачев с сочувствием и досадой взирал исподлобья на покрасневшего до корней волос друга. Весь зал, казалось, глядел одним огромным глазом на Северьянова. Баринов, опершись локтями о свои колени и стиснув виски ладонями, покачивался медленно из стороны в сторону. Дьяконов, задрав голову, насмешливо глядел на Северьянова из-под тусклых стекол. Гедеонов вертел свое пенсне на черном шнурке, который он то наматывал на указательный палец, то разматывал. Близорукие глаза его болезненно щурились. Губследователь поднял плечи и еще сильнее надавил красными ладонями на свой портфель. На его лице лежала печать спокойного удовлетворения дополнительными уликами против субъекта, у которого, по его мнению, «что ни шаг, то криминал».
С напряженным усилием мысли встал необычно медленно Вордак.
— Миллян! — окинул глазами он старшего Орлова. — Как, по-твоему, надо поступать с тем отцом, который спит по очереди с женами своих сыновей?
Мстительный и торжествующий хохот почти всего зала разрядил обстановку.
— Вот это в точку!
— Завертелся небось снохач, как вор на ярмарке.
Емельян Орлов, пригнувшись почти к самому полу, поворачивался то вправо, то влево, ища упавший из его рук треух. Наконец выпрямился и, к удивлению всех, набросился на Маркела:
— Дуралом! На себя плеть начал вить! — и поспешно пробился локтями в сени.
— Слово имеет товарищ Северьянов, — выговорил жестко, с расстановкой Стругов.
Маркел, сбитый с толку неожиданной выходкой старшего брата, на мгновенье потерялся, но, услышав фамилию своего лютого врага, приосанился. Северьянов, глядя на него с напряженным спокойствием, сказал негромко:
— На днях я этого субъекта выгнал из школы.
— За что? — бросил Маркел.
— За попытку применить насилие к женщине.
— Какой женщине? — наступал Маркел.
— К моей сестре, — встал, пошатываясь, Ромась Усачев. — Товарищ президиум, разрешите же наконец хоть этого младшего травкой накормить!
— Маркел, — тихо бросил поручик Орлов брату, — немедленно удались отсюда!
— Ты мне не указчик! Ты сам себе, я сам себе.
— По рылу видно, что не из простых свиней! — заметил спокойно Кузьма Анохов, сидевший рядом с Ромасем.
Все время неподвижно каменный Шингла ворохнулся, встал спиной к президиуму и поправил длинной рукой давно нестриженные и нечесанные желтые волосы. Редко мигая тусклыми зелеными глазами, прохрипел одичавшим голосом:
— А ну, Маркел, пулей отседова! Не то при всем честном народе одену тебе сейчас пеньковый галстук. Ну?!
Маркел вышел тупым, ленивым шагом. Стругов обратился к депутатам:
— Вопросов больше нет?
— Все ясно.
— Кто имеет что сказать по предложению докладчика о роспуске земской управы?
— Разрешите мне! — встал поручик Орлов. — Я предлагаю вопрос о роспуске волостной земской управы обсудить на совместном заседании уполномоченных управы и депутатов Совета.
— Вы ревкому предлагали это, — возразил Стругов, — ревком отклонил ваше предложение, а сегодня мы управу положим в гроб и крышку приколотим трехдюймовыми гвоздями.
— Я прошу мое предложение поставить на голосование, — настаивал Орлов.
— Хорошо, проголосуем, — процедил сквозь зубы Стругов. — Голосуют только депутаты, с мандатами. Прошу тех поднять руки, кто поддерживает мнение ревкома!
Над скамьями взметнулись белые квадратики тетрадной бумаги в косую линейку с текстом, написанным от руки, и с печатью, в середине которой виднелся фиолетовый силуэт церкви.
— Отвергли единогласно ваше предложение, — объявил Стругов Орлову.
— Правильно сделали! — крикнул Семен Матвеевич. — Дай волю этому осоту, и огурцов на белом свете не станет.
Среди земцев кто-то, покоряясь судьбе, вздохнул:
— Времена, братцы, ноне шатки, берегите ваши шапки!
Земцы зашевелились. Многие из них действительно потрогали свои треухи, будто проверяя, крепко ли они сидят у них на головах.
— Мы люди темные, — притворялись самые осторожные из них, — не знаем, в чем грех, в чем спасенье.
— Богу угождай, — бормотал кто-то тихо, — а черту не перечь.
— Сколько кобылке ни прыгать, а быть в хомуте.
— Разрешите мне слово! — встал Баринов. Стругов кивнул ему доброжелательно головой. — Я, как член президиума губернской земской управы, категорически возражаю против роспуска Красноборского волостного земства.
— Скоро и вашу губернскую земскую управу распустят, — вставил с насмешкой Вордак.
— Этот вопрос, — объявил Стругов, — не подлежит теперь дискуссии. Товарищи депутаты, приготовьте мандаты! Сейчас будем голосовать предложение о роспуске Красноборской волостной земской управы.
Баринов беспомощно развел руками и взглянул с печальным укором на Северьянова. «Наделал ты делов, — говорил его взгляд, — а впрочем, плетью обуха не перешибешь». И сел, отмахиваясь от Гедеонова, который, смеясь, обращал его внимание на мандат, лежавший на коленях самого близкого к ним депутата:
— Да взгляни, взгляни! Большевистский мандат, а печать с изображением церкви.
Голос Стругова сурово прозвучал:
— Кто согласен распустить Красноборскую земскую управу, прошу поднять руки! Принято единогласно.
Северьянов покинул наконец трибуну и занял свое место в президиуме рядом со Струговым.
— С сегодняшнего дня, — поднялся, радостно блестя глазами, Вордак, — в Красноборской волости существует только одна законная власть, избранная народом — Совет крестьянских депутатов, который поведет нас по стопам рабоче-крестьянской революции.
Все депутаты встали; от перекатного гула, выкриков и грома работящих ладоней звенело стекло в окнах. «Разбушевалася божья погодушка!» — прозвучало в груди Северьянова. Он отчаянно аплодировал вместе со всеми депутатами. Орлов Емельян, укрывшись в сенях, шипел своему соседу:
— Видишь? Пришла честь и на свиную шерсть, а?
Сосед в армяке, подпоясанном старым чересседельником, высокий, худой, с редковолосой сизой бородкой, снял шапку, как бы для отдания чести новой власти, и проговорил:
— А по-моему, дай теперь, боже, чтобы все было гоже.
— Переметнулся?
— Это, Миллян, ты мечешься, а я смотрю обнакновенно. При вашей управе ночью по дорогам ни ездить, ни ходить было невозможно — грабеж, разбой. А как ревком заступил, я безо всякой опаски по любой дороге хоть днем, хоть ночью, хоть на коне, хоть пешком. Самая, значит, подходящая нам власть, потому она у трудящих совета просит, а ваша управа ни с кем не считалась. Мне эта власть на радость, а у кого совесть не чиста, тому и в ясный день — дождь.
Над утихшим залом опять голос Вордака:
— Красноборская ячейка сочувствующих большевикам вносит предложение: всех членов ревкома и штаба военно-революционного отряда ввести в состав волисполкома и послать делегатами на уездный съезд Советов.
Предложение приняли единогласно. Стругов поставил на обсуждение вопрос о Крупенине Ефиме, или, по-уличному, Шингле. Докладывал Ромась. Вместе с ним поднялся со своего места и губследователь.
— Господа! — начал он и поперхнулся. — Простите… граждане! Предлагаю арестовать этого Крупкина, а его дело передать в губпрокуратуру.
— Чтоб года два он у вас там на казенных харчах пробавлялся? — бросил губследователю Вордак. — Мы именем революции в полчаса решим дело Шинглы.
— Я прошу, я настаиваю, господа! — переступая с ноги на ногу, продолжал губследователь. — У меня тут ваша тяжба с князем Куракиным! — губследователь стукнул трясущейся ладонью по портфелю.
— «Господа»! — передразнил его Вордак. — Говорить по-нашему не научился, а суешься разбирать наши дела. Садись, господин! И не мешай нам! Если тебя в Смоленске не научили балакать по-рабочему, так поучись у нас в Красноборье. Слушай и на ус мотай!
Стругов молча уставился на губследователя и, пока тот не сел, не спускал с него въедливого взгляда, ничего хорошего не обещавшего представителю губернского правосудия.
— Докладай, Ромась!
Усачев, все время терпеливо стоявший в рядах депутатов, высоко вскинул красивые брови и сказал:
— Мы, группа бойцов военно-революционного отряда, вооруженные тремя четвертями самогона и пятью винтовками, пробрались в дезертирскую базу к Шингле. С помощью зеленого змия я убедил Крупенина, что все мы покинули революционный отряд и желаем влиться в его банду.
Шингла повернулся в сторону Ромася, тряхнул широкими плечами:
— Ты масляным блином хоть кому в рот влезешь.
Ромась пропустил мимо ушей реплику Шинглы.
— Пьяненьких всех обезоружили, перевязали.
Шингла еще на пиру признался, что стрелял в товарища Северьянова с чердака ктиторовой хаты. Вот и весь мой доклад.
— Разрешите, — поднялся со скамейки парень с забинтованной шеей, — сейчас же на площади, перед всем народом, пустить в расход бандюгу. Я его с одной пули уложу.
Из среды земцев выдвинулся к последнему ряду депутатов богобоязненный Алексей Матвеевич Марков, отец Ариши:
— Человек, братцы, повинился, а кто повинился, тому бог судья.
— Не потакай своеволию! — потянул назад в сени богобоязненного брата Силантий. — Потачка и добрую жену портит.
— Обойдемся без адвокатов, — возразил Алексею Матвеевичу Вордак. — Хоть и согрешим, а своим судом решим. Ну, говори ты теперь, Шингла. Правду ли нам сказал тут Ромась?
Шингла встал. Нижняя челюсть у него еще больше выдалась вперед. Он повел по залу одичавшими глазами и не нашел сочувствия ни на одном лице. Подумал: «Либо веревка, либо пуля… и… конец!» Помимо его воли, у него отвисла и задрожала нижняя губа, руки замахали крыльями ветряка, из большезубого широкого рта с хрипом и шипением вырвалось и покатилось по залу накопившееся в его больной душе за годы вшивой жизни:
— Почему меня немцы не убили?! А? Почему я три года в окопах вшей кормил?! А? Почему мне дома жрать нечего?!
Шингла замолчал. Северьянов, не сводивший с него глаз, почувствовал на себе каменный взгляд Стругова, понял, что ему предоставляется решающее слово, встал и с глубоким вздохом выпрямился.
— Тут предлагали расстрелять Шинглу…
— Я в воздух хотел стрелить! — перебил Северьянова Шингла. — Спьяна лишку даванул на собачку, пуля низом пошла.
— А кто тебя напоил и втравил в это дело? — спросил Ромась.
Шингла затрясся весь, как-то нелепо задергал руками:
— Стреляйте, вешайте, не скажу: потому икону целовал.
Северьянов обвел глазами замерший зал и остановил взгляд на парне с забинтованной шеей:
— Я поддерживаю предложение товарища Карасева: применить к Шингле высшую меру наказания, то есть расстрелять! — Северьянов сделал длительную паузу и терпеливо ждал, пока успокоится зал. Шингла втянул шею в плечи и замер, точно на него вот-вот должна опуститься с потолка глыба. Северьянов тихо повторил: — Расстрелять, но условно. Второе. Отпустить Крупенину лесу на хату и как безлошаднику толокой вырезать и вывезти. Организовать также общественную помощь в плотничьих работах.
Стругов погладил стольницу ладонью:
— Все? Больше ничего не добавишь?
— Все.
— Кто за эти предложения? — с необычным для него волнением обратился к залу Стругов, а через несколько секунд добавил: — Крупенин, ты свободен. И с этого момента находишься на поруках председателя волостной ячейки товарища Северьянова.
Северьянов шепнул что-то тихо на ухо Стругову, который сразу же после этого поднял ладонь, прося у зашумевшего зала внимания:
— Слово имеет командир военно-революционного отряда товарищ Ковригин.
Ковригин встал, бегая лукавыми глазами по залу.
— Уездный комитет нашей партии прислал нам недостающее оружие. У кого нет винтовок, должен завтра в одиннадцать часов дня явиться в штаб и получить. Очередное строевое занятие отряда будет проводиться в полном боевом снаряжении завтра же в двенадцать часов дня.
Вордака окружили жаждущие получить разрешение на вырубку леса.
Дьяконов, продвигаясь бочком вон из зала, категорически объявил Гедеонову, что он сейчас же уедет, пока их не расстреляли в этой самозваной большевистской республике. Баринов, прощаясь с Северьяновым, сказал:
— Что ж это ты большевистский съезд созываешь, а мандаты у депутатов с церковной печатью?
— Каюсь, грешен. Писал сам билеты, Алексей Васильевич, а школа ведь моя — бывшая церковноприходская.
— Ну и заварил ты тут кашу, несчастный анархист. Кому расхлебывать придется, не помянет добрым словом.
— Кашу, Алексей Васильевич, не расхлебывают, а прожевывают и глотают. Питательная штука. И для здоровья, говорят, полезная.
Орлов Анатолий шушукался тем временем с губследователем. Представитель губернского правосудия выслушал его, покачал головой:
— Без сотни казаков здесь делового разговора не получится.
— Скоро будет две, — шепотком похвастался Орлов. — Вот почему я, как вы правильно заметили, спокойно веду себя с этой оголтелой ордой.
Северьянов видел, как Гаевская, пряча лицо в муфту, словно боясь, что он подойдет к ней, торопливо пробиралась сквозь толпу к выходу.
Над Пустой Копанью в эту синюю октябрьскую ночь раздавались влюбленные в жизнь молодые голоса; робкий девичий выводил нараспев:
— Небо — терем божий! Звезды — окна, откуда ангелы на нас смотрят.
— А земля на трех китах стоит! — дразнил девушку насмешливый голос парня. — Эх, Аленка! Какая же ты тьма, до сих пор веришь бабьим приметам!
— Верю! — серьезно подтвердила девушка. — Если, например, невеста под венцом уронит платок, а жених поднимет, то скоро умрет.
Слепогину Николаю, посещавшему аккуратно все беседы, которые проводил по вечерам в школе Северьянов, дико было слушать все это от своей возлюбленной, и он вздыхал с горьким сожалением о том, что Аленка не ходила на эти беседы.
— Смотри! Смотри! — вскрикнула Аленка. — Огненная метла небо подметает!
— Тьфу ты, господи! Метеор это, а не метла.
— Нет, метла! Это она богу путь на землю очистила.
— Говорят же тебе, что это метеор, то есть звезда, которая сбилась с дороги, загорелась и полетела в тартарары.
Аленка насторожилась, вслушиваясь в темноту. Через несколько мгновений оба услышали звуки торопливых шагов: кто-то почти бежал с середины улицы прямо на них. А через минуту они столкнулись с Наташей.
— Ромася не видели?
— Нет.
— Господи, куда же он запропастился? А твой татка, Аленка, дома?
— Дома. С лесником там ругается.
— Побегу к нему.
— Постой! Что случилось? — тревожно спросил Николай: волнение Наташи передалось и ему.
— Учитель пошел к Кузьме, а за ним, сама видела, сейчас же ввалились Орлы — все три брата.
— К нам уже заявились! — процедил сквозь зубы Слепогин. Он знал: после собрания депутатов в Красноборье братья Орловы по всем деревням объезжали бывших и настоящих своих сочувственников; вот пожаловали и к Кузьме, который всегда поддерживал их политику. Проговорил:
— Бегите за Семеном Матвеевичем, а я живо найду Ромася! — И уже на ходу додумывал: «Дело нечистое, напоят учителя снадобьем и пошлют со дна рыбу ловить».
Улица опустела. Слышался близкий загадочный шорох леса. Над хатами стояла прежняя глубокая пустынная тишина. Где-то на краю деревни старая дворняга встретила кого-то хриплым лаем, который гулко отдавался в дремучей чаще. И опять все замерло.
Николай осторожно подкрался к хате Кузьмы Анохова, вынул из бокового кармана своей серой свитки наган и сунул его за пояс штанов. Перед крыльцом обошел коляску, запряженную рысаком, тихо жевавшим овес в кошелке, приник к оконной раме.
Под божницей на почетном месте сидели братья Орловы. Кузьма — против них, спиной к полку, завешенному дерюгой, за которой к стенке спала жена Кузьмы с детьми. «Где же учитель?» — мелькнуло в голове Слепогина.
Из избы тянули теплые запахи: самогонки, ржаного свежего хлеба и копченого окорока.
— А ведь у тебя, Кузьма, тоже двор кольцом и амбар с крыльцом, — говорил Емельян Орлов, видно, после неудовлетворительных для братьев переговоров с хозяином.
Кузьма покачнулся на скамейке.
— Топором, долотом да честным хребтом нажил! — возразил лучший в округе плотник-столяр; кивнув на порезанный крупно окорок, добавил: — Ешьте, сколько душе угодно: вволюшку, в раздолюшку! А ваша политика… теперь она мне совсем без надобности.
— Значит, наотрез отказываешься у князя подряд взять? — возобновил переговоры Емельян. — Зря! У него для тебя на целую зиму работы — во! — Емельян резанул ладонью себе по горлу. — А плата двойная супротив прошлогодней. И на кой ляд ты, Кузьма, в это воровское дело влип? Шингле хату они и без тебя сгламаздают.
Кузьма усмехнулся хитро одними глазами. Маркел недовольно, с упреком, процедил:
— Кузьме нужны ваши керенки, как мертвому попу кадило. Кузьма окончательно перешел к большевикам.
— Ничего на свете не бывает окончательно, — ухмыльнулся Кузьма. — Большевистская программа мне сейчас…
— Выгодней! — вставил поручик, молча и зорко наблюдавший за Кузьмой своими круглыми карими глазками.
— Выгодней… — признался Кузьма.
Анатолий встал из-за стола, тише тени прошел по хате, у порога остановился и задумался.
«Тих ты, да лих! — подумал о нем Кузьма. — Молчал, как стена, а теперь кукиш из рукавицы кажешь». Маркел тоже встал.
— Ты, Кузьма, подумай! От нас зря откалываешься.
— Пошли! — скомандовал братьям привыкший приказывать Анатолий. Орловы, не прощаясь с хозяином и даже не закрыв дверей, вышли на улицу. Кузьма долго сидел за столом, опустив голову на ладони. Встал медленно, убрал со стола четверть с самогоном под лавку, хлеб и окорок — в подвесной шкаф на стене, опять сел и задумался: «У рака мощь в клешне, а у Орловых — в мошне. Некоторые потянутся за их мошной. Миллян — мастер увещать словами. Хоть и рыло у него свиное, зато голос соловьиный. Не одному он еще с лаптями в рот влезет…» Встал, подошел к полку, поднял полог. Жена его лежала, уткнувшись лицом в плечо старшему сыну. Северьянов, лежавший с краю полка с открытыми глазами, сел. В сенях послышалась возня и голос лесника:
— Чего ты меня пихаешь своим осиновым дышлом?
— Из этого дышла тридцать три холуя вышло, ты тридцать четвертый.
Кузьма открыл дверь. Проталкивая перед собой через порог лесника, Семен Матвеевич поставил в угол сырой осиновый кол рядом с веником:
— Ну вот, хошь сбоку припека, а и мы тут. Всю дорогу, анафема, упирался, кричит, будто черт с него лыко дерет.
— Не хочу свою голову в вашу петлю совать! — пробормотал Корней, озираясь, снимая и опять надевая свой треух. — Мне моя голова дорога. — И сделал шаг назад, к двери.
Семен Матвеевич перегородил ему дорогу:
— Зря шапку надел: я тебя не совсем еще отпел. — И протолкал лесника в красный угол, под образа: — Видишь, какой тебе почет?
— Почетно, да уши мерзнут! — буркнул Корней, но на этот раз покорился, сел за стол, подергивая плечами, как на морозе.
— Зябко, что ли?
— Зябко.
— Рака на водке настой, выпей — как рукой снимет. — Семен Матвеевич проследил, насколько успокоился его приятель, и обратился к Кузьме: — Я ему предлагаю завтра чуть свет отметить нам в Сороколетовской даче деревья на хату Шингле.
— А что я скажу князю? — возразил Корней, потирая ладони.
— Плюнь ты на своего князя!
— Тебе сверху легко плевать, а попробуй-ка вот снизу!
— Почему же это я сверху, а ты снизу?
— Потому что ты теперь выше князя себя ставишь, а я человек маленький. Да и ежели, между прочим, мы все в старостах ходить станем — некому будет и шапки перед нами снимать.
Семен Матвеевич подошел к Кузьме:
— Учителя куда девал?
Северьянов вышел из-за полога.
— Чего Орлы к тебе прилетали? — поздоровавшись с учителем и Кузьмой, продолжал допрос Семен Матвеевич.
— Предлагали у князя подряд взять на постройку нового флигеля.
— Очень уговаривали?
— Миллян, можно сказать, на карачках ползал.
— Миллян в ногах ползает, а за пятки зубами хватает.
Семен Матвеевич снял шапку, бросил ее на лавку и начал набивать трубку. Стоя среди хаты, он испытующе уставил в лицо Кузьме левый; широко округлившийся глаз. Правый, как всегда в таких случаях, сузился, почти закрылся:
— Ловко подъезжали они к тебе, Кузьма, а ведь главная задача у Емельяна сорвать постройку хаты и Шинглу опять натравить на ревком.
— Видно, что так! — согласился Кузьма.
Семен Матвеевич подошел к леснику:
— Слышал?
— А мне что до того? У меня на чужое добро руки не чешутся.
— Эх, Корней! По бороде ты — Авраам, а по делам — хам. — Семен Матвеевич выкатил из трубки горячий уголек. В душе лесника сейчас шла борьба между желанием отгородиться от большевиков и страхом перед последствиями.
На улице послышались торопливые шаги. Спустя минуту лихо открылась дверь. На пороге встал Ромась. Из-за его плеча выглядывал Николай Слепогин, Ромась скользнул взглядом по хате:
— Улетели?
— Коротко шагал, — сердито, с грудным свистом потянул из своей трубки Семен Матвеевич.
— Садитесь! — улыбаясь, подвинул скамью Ромасю Кузьма. — Доброму гостю хозяин всегда рад. Что там, в Сороколетове?
— Прошлой ночью братья Орловы сороколетовских кулаков собрали, а Шингла им колом подпер дверь, хотел с четырех углов поджечь. Да бабы помешали.
— Жаль! — плюнул на веник Семен Матвеевич. — Давно бы этих апостолов надо всех перелобанить да под лавку. Кузьму вот тоже они уговаривали, чтобы отказался Шингле хату рубить.
Северьянов сердито сдвинул брови и повел усталым взглядом по лицу лесника:
— Ты, Кузьма Ануфриевич, хорошо отпел Орловых.
Кузьма достал гостеприимно четверть, налил стакан самогонки и подал ее Северьянову. Тот решительно отказался:
— Не хочу!..
— Трудно поверить.
— Верь не верь, но мне противно это зелье до тошноты.
— Я тоже на самогон глядеть не могу, — шутливо признался Ромась, — тотчас выпью.
— Наливайте сами, братцы! — сказал Кузьма и поставил четверть с самогоном на стол. — Пейте и закусывайте! — И улыбнулся: — Что на столе — то братское, что в закроме — то хозяйское.
Семен Матвеевич приложился первым, за ним — Ромась. Корней дернул ноздрей понюшку табаку с ногтя; ему тоже предложили выпить, но он завертел головой и чуть не просыпал из тавлинки весь табак.
— Прикрой тавлинку — черт влезет! — бросил ему, весело осклабясь, Семен Матвеевич.
— Типун тебе на язык! — перекрестил торопливо табакерку лесник и, закрывая плотнее, хлопнул крышкой. Слепогин Николай рассматривал винтовку, которую он снял с крюка у полога. Кузьма предупредил его:
— Повесь, Коля! Заряжена.
— Откуда она у тебя? Ты же в штабе не получал.
— За три ведра самогона принес один из Корытни. — Кузьма погладил самодовольно лоснящиеся щеки: — Ежели что, за самогон могу целую роту вооружить.
— Не бахвалься, Кузьма! — Ромась наложил шмат ветчины на ломоть хлеба. — В ревкоме уже обсуждали, с кого начинать борьбу с самогонщиками.
— Я для личного потребления, а не для спекуляции.
Слепогин осторожно повесил винтовку на крюк, подошел к столу, налил стакан самогона, выпил и закусил маленьким куском хлеба, обмакнув его в солонку. До ветчины не дотронулся. Равнодушный к политическим разговорам, Корней уставил сонные глаза на Кузьму с выражением не то испуга, не то крайнего удивления. Ромась взял четверть со стола:
— Убьем последнюю муху, друзья!
— Наливай! Сполоснем зубы напоследок, — поддержал Семен Матвеевич. Северьянов вновь отказался от налитого ему стакана. Завтра ему предстояло провести сход по выборам в учредиловку в Березках. Вспомнилось пугливое бегство Гаевской с волостного съезда депутатов. «Говорят, любовь — это счастье. Какое же это счастье, если я чувствую себя, как зараженный сыпным тифом? С тоски стихи сочинять начал… И совсем запутался в любовных делах. Так дальше нельзя! Наташа меня любит и нравится мне… Женюсь на ней, и к черту всех этих интеллигенток несчастных!» — Северьянов чуть не стукнул кулаком по столу, чтоб заглушить боль уязвленного глубокими уколами самолюбия.
— Чего опять закручинился, Степан Дементьевич? — положил ему руку на плечо Кузьма. — Мы тебя никому в обиду не дадим, потому ты себя не жалеешь для нас.
Северьянову хотелось ответить Кузьме чем-нибудь задушевным, умным, но все, что приходило на память, казалось ему недостойным того глубокого сочувствия и доверия, которые выказывали ему. Он смутился, покраснел и еще ниже опустил голову.
— Выпей! — сунул ему стакан Кузьма. — Все пройдет.
Северьянов отстранил стакан. Кузьма жарко дышал ему в ухо:
— Не кручинься! Кручина хоть кого, Степан Дементьевич, иссушит в лучину. Пусть Орлы кричат, ветер все в лес унесет. Маркел — собака, и ничего больше, гнилая солома в омете. Ты плюй на его собачий лай!
Семен Матвеевич на чем свет стоит костил Емельяна Орлова:
— Где эта лиса пройдет, там три года куры не несутся! Сам себе, подлюга, без божбы не верит, а хочет, чтоб ему люди поверили. Барышник, барышник и есть.
Корней добродушно-насмешливо, как трезвый в пьяной компании, со значительным видом зарядил двумя понюшками ноздри:
— Оставь ты, Сеня, Милляна в покое: в нашем лесу и медведь архимандрит. — Поморщился, чихнул и добавил, глядя на своего друга свысока: — Иду вам на уступки, только с одним условием: ежели, в случае, княжеские объездчики найдут ваши пни, то подтвердите, что вы, вооруженные, заставили меня елки метить.
— Черт с тобой! — отмахнулся, занятый сейчас своими думами, Семен Матвеевич. — Подтвердим!
— А с тем, значит, и до свидания! — Корней поднялся. — Мне до хаты далеко.
— Заночуешь у меня! Смотри, какая тьма! Заблудишься.
Корней с особым удовольствием сейчас сознавал свое превосходство над пьяным другом.
— Наш брат лесник найдет келью и под елью. Ну, ежели приглашаешь, то тем более пошли спать: завтра вставать рано.
Последние слова Корнея неожиданно подействовали на всю загулявшую компанию. Все встали, Ромась потянулся, расправил могучие плечи:
— Не гром грянул — бедняк умное слово молвил. Корней Емельянович, ну ты же, как и мы, грешные, голь перекатная…
— Всю жизнь колотится, как козел об ясли! — подхватил Семен Матвеевич, пошатываясь и напяливая облезлый свой треух на лысую голову.
— Я человек маленький: чье кушаю, того и слушаю! — Попрощавшись с Кузьмой, Корней вышел из хаты первым. Опираясь ему на плечо, протопал пустокопаньский Сократ.
В темной улице Ромась взял Северьянова под руку — он верил учителю, как никому на свете. Сказал:
— В Сороколетове меня спрашивали: правда ли, что к нам скоро прибудет казачий отряд? Орловы везде всем раструбили, что этот казачий отряд, на площади в Красноборье на столбах будет вешать большевиков и тех, кто им сочувствует.
— Орлы не только об этом раструбили, — отозвался Северьянов. — Они по деревням народ запугивают немцами. Говорят, вся Могилевщина ими уже занята и скоро, мол, Смоленскую губернию займут. А если, говорят, большевики в Питере захватят власть, то немцы оккупируют всю Россию.
Помолчали.
— Кузьма мне теперь ясен, — будто самому себе, сказал Северьянов. — А что представляет собой Алексей Матвеевич Марков, отец Ариши?
— Алексей Марков смотрит на революцию, как гусь на зарево. А вообще Марковы издавна ненавидят Орловых и за ними не пойдут.
— Тогда поручику Орлову больше не на кого в Копани опереться. Кузьма сейчас тоже не пойдет за ними.
— Степа! — резко остановился Ромась. — С чего ты эти дни на себя не похож стал?
— И сам не знаю. Вторую ночь в головах подушка вертится.
— Подумаешь, беда какая, положи в головы кулак, а высоко — на два пальца спусти!
— Мне сейчас не до смеха, Ромась.
Попрощались не торопясь и разошлись нехотя. Возле самой школы в темноте Северьянов увидел еле различимый силуэт, выхватил из кармана наган, но не успел взвести курок…
— Это я, Степа! — Наташа обвила его шею. — Тяжело мне. Слезы весь день глотаю… Люби меня, месяц мой ясный, красное солнышко мое…
Единственный класс в пустокопаньской школе, размером с обыкновенную крестьянскую избу, имел три маленьких, но зорких окна: два обращены были на околицу деревни, третье — на опушку леса. В это окно видна была узкая лужайка, разрезанная глубокими черными колеями, которые почти всегда были наполнены грязной водицей. За лужайкой извивалась змейкой дорога, то врываясь в густые заросли, то выскакивая в пустое поле с уцелевшими на межах чернобылом и полынью.
Несмотря на унылую картину глубокой осени, в школе сейчас царило весеннее оживление. Ребята были одеты в холщовые рубахи, подпоясанные витыми разноцветными поясами либо тонкими веревочками, специально свитыми, а то и просто лычком, содранным с молодых липок. Штанишки на всех — посконные или из набивной синей холстины с белыми звездочками.
Девочки выглядели более опрятно и нарядно: в маленьких сарафанчиках поверх рубашек из отбеленного холста с широкими, на сборках, вышитыми рукавами. У всех длинные косички, заплетенные, как у взрослых девушек.
У многих ребят на ногах были старые зацвевшие отцовские лапти. У девочек лапоточки почти у всех были новенькие, с головками особого ажурного плетения из узкого лыка цвета дубленой овчины.
Шла большая перемена. Часто хлопали двери из класса в прихожую и из прихожей в сени и на улицу. В углу беспрерывно звенела крышка бака с водой; латунная, из артиллерийской гильзы, кружка переходила из рук в руки целой очереди жаждущих. Время от времени ее отбивали миром у нарушителей порядка. Пока до крупной драки дело не доходило, но иногда слышались очень свирепые выкрики.
В классе, кто сидя за партой, кто прыгая в проходах, кусали ломти хлеба, жирно пропитанные конопляным маслом и густо посыпанные крупнозернистой солью. Были и такие, которые, успев съесть свой ломоть хлеба и запить его кружкой воды, носились галопом из класса в прихожую, а из прихожей на улицу.
У двери в класс сидел Семен Матвеевич. Он, по просьбе Проси, сегодня заменял ее до конца уроков. Держа в руках квадратную линейку, он внимательно и прозорливо следил за детворой глазами всеведущего колдуна и не разрешал бегать по партам. Одним взглядом быстро утишал драки ребят в самый момент их возникновения и умирял пыл самых забубенных сорванцов, которые забывали о существовании внешнего мира или, наоборот, очень ретиво хотели напомнить этому миру о своем существовании.
Вдруг громкий стук линейки о парту. Класс замер. Ребята положили перед собой ломти хлеба.
— Учитель вас бьет линейкой?
— Не-е-ет! — хором пропели ребята.
— Зря, — посопел, сплюнул и растер плевок на полу лаптем, подшитым сыромятной кожей от старого хомута. — Учитель, вижу, вас балует, а баловство до добра не доведет.
— Степан Дементьевич нам не дает баловаться! — возразил Сеня Слепогин, братишка Николая. — Он нам примеры задает: читать, писать, задачки решать заставляет!
— Это хорошо, что работать заставляет! — скептически взглянул на удальца Семен Матвеевич. — А «Отче наш» знаешь?
— Знаю!
— Ну-ка, прочти!
Слепогин Сеня поднял глаза к потолку, протараторил слова молитвы.
— А что такое ад?
— Это на том свете, где котлы кипят!
— Правильно! Но ежели не будете драться, как ваш учитель, за Совет, то мы по-прежнему и в аду будем на бар работать: они будут в котлах кипеть, а мы дрова подкладывать.
Северьянов, не подозревая о просветительской деятельности своего друга, использовал большую перемену для составления тезисов к докладу на завтрашней сходке в Березках. Он, собственно, уже составил их и только перечитывал и вставлял факты, которые надо будет приводить. Первым вопросом было записано: «Разбить в пух и прах эсеровскую брехню о немцах. Немецкие рабочие и крестьяне тоже не хотят воевать. Факты: бунты немецких солдат на фронте… Эсеры с Керенским во главе своими наступлениями и атаками на немцев помогают Вильгельму убеждать немецких крестьян, рабочих и солдат продолжать войну. Рабочим и крестьянам не нужна война! Мы за мир со всеми народами. Надо заставить Временное правительство, Керенского заключить мир без аннексий и контрибуций».
Второй вопрос: «Учредительное собрание третий раз отложено. Мы требуем от правительства Керенского не препятствовать съезду Советов. Сверху донизу по всей России поставить у власти Советы, которые предложат всем воюющим народам справедливый мир».
Третий вопрос: «Надо разъяснить всем — от детей школьного возраста до столетних старух, почему мы должны голосовать только за список большевиков № 7. Потому что большевики против войны, за мир, за рабоче-крестьянскую власть Советов без помещиков и капиталистов, за передачу всей помещичьей земли крестьянам…»
Раздался звонок. Семен Матвеевич, не в пример Просе, звонил оглушительно и властно. Каждый школьник по его звонку летел с улицы птицей и сразу садился за парту.
— Закон божий ребята хорошо знают! — объявил Семен Матвеевич, войдя в каморку учителя и ставя звонок на стопку книг на лежанке.
— А я хочу попу отказать в уроках! — возразил Северьянов, беря с подоконника мел и тетради.
— Не становись между богом и мужиком! Не в твоей это власти.
Северьянов, весело улыбавшийся до сих пор, серьезно посмотрел своему приятелю в лицо, дикое, но умное.
— Какой же ты безбожник после этого?
— А вот такой: власть буржуев в нашей волости мы с плеча рубили, а власть бога с плеча рубить нельзя! Ты лучше самому себе повыше подтяни чересседельник да не поддавайся этой учителке, у которой глаза гуслями играют и заманивают. Не забывай: подстреленного сокола и ворона носом долбит.
В классе Северьянову все было обычно и успокаивало. Поручив дежурному стопку тетрадей для раздачи, он аккуратно вывел букву П на новой (работы Кузьмы Анохова) классной доске, пахнувшей свежим черным лаком.
— Простые палочки вы — умеете писать, — сказал малышам-первоклассникам, — палочку с крючками, загнутыми вверху и внизу, — тоже. Буква П составляется из этих двух палочек: простая палочка впереди, а палочка с крючочками — позади. Понятно?
Малыши ответили перелистыванием тетрадей.
— А вы, — обратился Северьянов ко второму классу, — будете решать примеры на сложение.
У второклассников уже лежали на партах открытые задачники, чистые аспидные доски, зачиненные грифели.
Для старшего класса Северьянов выбрал из диктовника и прочитанных им книг такие предложения, которые выразительно рисовали картины природы или отражали простые человеческие настроения.
— Слушайте! — бросил он третьеклассникам, как, бывало, своему взводу команду. — «Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти…»
Андрейка Марков, вытаращив на учителя черные глазенки и наморщив бледный лобик, шевелил губами, стараясь как можно крепче запомнить то, что прочитал учитель. Сын Емельяна Орлова, Максимка, смотрел со второй парты на учителя враждебными немигающими глазами. Лицо его было напряжено, губы сжаты, руки он держал на парте.
— Повтори, Орлов! — Мальчик послушно и быстро встал, почти слово в слово повторил фразу. — Хорошо, садись.
Северьянов прочитал эту фразу еще раз.
— Вдумайтесь все хорошенько в то, о чем здесь говорится, и запишите своими словами.
Дружно заскрипели перья по бумаге. Напряженно дышали прижатые к партам груди, кое-где слышался молитвенный шепот. Северьянов обратился ко второму классу:
— Прекратите на минутку вашу работу!
Разнозвучный и радостный звук грифелей по аспидным доскам умолк. Малыши, не привыкшие еще к длительным усилиям, радостно вперили свои глазенки в учителя с выражением надежды услышать от него что-то очень интересное.
— Пятьдесят семь и тридцать девять, — сказал учитель, — складывайте в уме! Кто сложит, сейчас же поднимите руку! — и зорко наблюдал за лицами, отражавшими веселое беспокойство детской мысли. Через два-три десятка секунд в последнем ряду беловолосый малыш в рубахе с очень просторным воротником резко поставил локоть на парту и старательно вытянул ладонь кверху. Узкое лицо малыша обливалось потом.
— Сосчитал уже? Вот молодец! Сколько получилось?
«Молодец» ткнул ладошкой, не разжимая пальцев, в соседа:
— Вот ён воздух портит!
Взрыв веселого детского хохота передался и самому учителю.
— Садись, Перелякин! — сказал он, улыбаясь, и тут же сразу, чтоб перебить смех, обратился к сыну Кузьмы Анохова, самому способному во втором классе математику. Анохов только что с серьезным видом поставил локоть на парту. — Сколько, Анохов?
Мальчик, блестя носатым, как у отца, лицом, степенно встал:
— Девяносто шесть!
— Правильно. Продолжайте решать заданные примеры.
Будто воробьи стайкой влетели в класс и застучали своими коротенькими клювами по аспидным доскам. Напряженная рабочая тишина, и вдруг все ребята дружно встали. Им нравилось вставать при появлении посторонних в классе. Члены особой комиссии уездного земства Баринов, Дьяконов и Гедеонов переступили порог и приветливо поздоровались с ребятами.
Северьянов усадил учеников и, хмуря негостеприимно брови, осматривал парты, ища свободные места, чтоб предложить их гостям.
— Не беспокойтесь, пожалуйста! — пропел вкрадчивым фальцетом Дьяконов. — Мы постоим. — Про себя подумал: «А мы хотели Нила в эту дыру назначить. Это же тюремная камера, а не класс!» И опять вслух: — Продолжайте, продолжайте, пожалуйста!
Северьянов хоть и был неробкого десятка, но такая неожиданная инспекция в трех лицах его чуть не выбила из колеи. Он с минуту ходил между партами старшего класса и проверял вольную запись продиктованного им текста. Это отвлекло его внимание, успокоило. Дальше урок шел так, как будто кроме него и учеников в классе никого больше и не было. Ребятам передалась его выдержка. Они спокойно слушали диктовку. Дьяконов, а за ним Баринов и Гедеонов стали ходить между партами, просматривая работы учеников. Северьянов с радостью видел, что большинство учеников, как и он, будто не замечают присутствия в классе посторонних людей…
— Устный счет, — слащаво начал Дьяконов, когда Северьянов распустил по домам учеников и кое-как усадил своих ревизоров в тесной каморке, — устный счет — самое радикальное средство для развития у детей памяти и мышления.
Гедеонов, стоя у лежанки, с разрешения Северьянова просматривал книги, лежавшие ворохом у самой перегородки. Дьяконов повернулся так, чтобы свет из окна падал ему в спину. Семен Матвеевич, сидя в прихожей на нарах, заметил это: «Перхотливый хоронится от света, как собака от мух».
— Признаюсь, — сморщив сухое лицо улыбкой, продолжал Дьяконов, — я хотел уехать сейчас же после вашего якобинского съезда депутатов, чтоб не оказаться жертвой самосуда. Выносить приговор о расстреле резолюцией на собрании — это ужасно! Это попрание самых элементарных судебных норм.
Северьянов положил на стол стопку тетрадей, которую он до сих пор по рассеянности держал в руках. Он чувствовал, что Дьяконов говорит не то, и подумал: «Видно, брат, ты большой мастер выстаивать в передних!»
— Ближе к делу, — сказал вдруг резко Баринов, который не терпел Дьяконова и считал мямлей. — Мы вот зачем к тебе: уговори своих якобинцев не чинить препятствий собранию уполномоченных земства.
— Мы собрание не разгоняли.
— Не разгоняли?! — передразнил Баринов. — Весь день сегодня в здании волостного земства бродят твои красногвардейцы с заряженными винтовками и наганами. Куда ни сунься, на дула натыкаешься, щелкают затворами, взводят и спускают курки. В председательской комнате выросла пирамида — штыки в потолок. Это же казарма, а не учреждение!
— У нас сегодня выдача недостающего оружия и строевые занятия отряда, — объяснил Северьянов. — Когда вы там были, бойцы готовились к занятиям. Только и всего.
— И так будет каждый день?
— Каждый день, — подтвердил Северьянов и пояснил: — Ждем ваших казаков.
— Я о казаках ничего не знаю и прошу отменить роспуск земской управы!
— Это не в моей власти.
— Вы должны учесть одно очень важное обстоятельство, — вступил опять вкрадчиво в разговор Дьяконов, — что ваша большевистская Красноборская республика изолирована. Вы очень поторопились с объявлением в вашей волости Советской власти. Ее еще в Петрограде не объявили.
— По-вашему, поторопились, — возразил Северьянов, — а по-нашему, ее давно надо во всех волостях объявить. О Петрограде не беспокойтесь. Скоро будет Всероссийский съезд Советов. Он и объявит.
— С вами трудно спорить, — пропел Дьяконов, — но я все-таки хочу продолжить наш разговор.
— Пожалуйста.
— Зачем вы так поспешно и жестоко поступили с князем Куракиным? Ведь он же либеральнейший человек, старейший, можно сказать, народник. С ним можно было полюбовно договориться.
Северьянов расчесал пятерней плотную кучу черных своих волос: «Прощупывает кадет: нельзя ли без карательного отряда, мирным путем дело уладить». И вслух:
— С князем у нас разговор будет короткий: мы ему предложим покинуть нашу волость.
— Это очень жестоко и рискованно! — ссутулясь и пряча шею в воротник, поежился Дьяконов. — Это — гражданская война. Ну, скажите, зачем нам, русским, устраивать у себя междоусобицу на глазах у вероломных немцев, попирающих святую русскую землю?
— Ближе к делу! — опять вмешался Баринов. — Уездная земская управа требует ликвидировать ваш конфликт с Куракиным, возвратив ему треть сена, которое вы самовольно захватили.
— Ни одного фунта! — отрезал неожиданно появившийся на пороге учительской каморки Вордак. — А если ваша уездная земская управа будет настаивать, то мы потребуем, чтобы в городе Совет рабочих и солдатских депутатов распустил ее, как контрреволюционную… власть! — Вордак хотел сказать «свору», но сдержался сейчас, не желая уронить авторитет красноборских большевиков перед этими образованными соглашателями.
— Совет в городе такой власти не имеет! — возразил Баринов. — Это совещательный орган при комиссаре Временного правительства.
— Ну, это по-вашему совещательный, — возразил Вордак, — а рабочие и солдаты считают его революционным органом своей власти.
— Считать — солдаты пусть считают, — заметил, язвительно щурясь, Дьяконов, — а подчиняются они все-таки начальнику гарнизона, а не Совету. За неподчинение военно-полевой суд карает. Вы солдат, сами хорошо это знаете.
— Пусть попробуют приехать нас Карать, — Вордак сел на кровать Северьянова. — А землю, леса, луга, дом, движимое и недвижимое имущество мы отберем у Куракина.
Дьяконов взялся за голову.
— Что же это такое?
— Борьба! — сказал спокойно Северьянов. — Вы боитесь слова «насилие», а мы его применяем к насильникам. По-вашему — между капиталом и трудом можно найти общий язык, а по-нашему — надо сперва власть труда установить, утвердить, а потом подумать, с кем из капиталистов можно разговаривать другим языком. Теперешний разговор наш — пустая трата времени.
Когда особая комиссия уселась в орловскую просторную телегу на железном ходу с рессорами, Дьяконов снял свое пенсне, а с ним и маску мягких манер.
— Сотня казаков, суд и расправа на месте — и никаких с ними больше разговоров.
Баринов переглянулся с Гедеоновым.
— Чем же это отличается от карательной политики Николая Кровавого?
— Насилие за насилие!
— Большая разница, господин Дьяконов, в их и вашем насилии. Большевики здесь насилуют князя Куракина, а у нас — оптовика-лобазника Гуторова. Вы же, как и кровавый царь, готовитесь стрелять в рабочего и мужика.
— Вам бы только земство ваше оставили.
— Вы и ваш приятель Салынский своей политикой земство погубили.
В каморке учителя в это время Вордак делал по три обычных шага вперед-назад.
— У этих господ на дурака вся надежда, а дурак-то, вишь, поумнел. Я по пятам за ними сюда ехал от Высокого Борка. В нашей школе они запугивали учителей немцами и карательным отрядом казаков. Говорили, скоро прибудет. Наши высокоборские учителя заявили им: «Карательный отряд нас не касается. Каждый гражданин волен голосовать за кого хочет. Мы будем голосовать за список № 7, за большевиков, и к этому призываем крестьян». Всех отважнее рубила куракинским холуям ухажерка Ковригина, Дашей звать, солдат-девка, не чета твоей богомолке… Кстати, ты в Березки когда собираешься?
— Завтра.
— Говорят, поручик Орлов и его друг студентик днюют и ночуют в Березковской школе. Держи ухо востро! Я, брат, видел, как твоя богомолка тебя глазами ела и как ты размяк. Откуда у тебя такая чувствительность к бабам?
— Хватит! — рассердился Северьянов. — Мне начинает надоедать эта опека. Что я вам, мальчишка, что ли?
— Ерепенишься зря. Не посади я на волостном съезде этого старого снохача, они бы с Маркелом из нашего собрания депутатов анекдот сочинили. До тебя, вижу, это не дошло.
— Дошло. И прошу — хватит.
— Дошло только с одной точки — с точки этих карих завлекательных глаз.
— Товарищ Вордак!?
— Ну?! — взялся за рыжий ус Вордак. — Самолюбивый интеллигент! Готов весь свет забыть и в небо на огненной колеснице, как Илья-пророк, взвиться.
— В небо, ну и чушь! — выговорил, отходя, Северьянов.
— Кому-нибудь скажи, а не мне! — улыбнулся Вордак. — Я, брат, весь в тебя. Только и разницы, что необразованный. А тоже бывало: увижу красивую девку, глянет на меня, как только они одни умеют глядеть, — ну, и готов лететь за ней на ковре-самолете за тридевять земель. А в общем, ладно, кончим с любовной волокитой! Я пришел набиваться к тебе в помощники. Березковцев из эсеровской веры в нашу крестить.
— Спасибо, только я один справлюсь.
— Опять самолюбие?
— Нисколько.
— Ну, как хочешь. Была бы честь предложена, а от убытка бог избавит. Бывай здоров! Это, имей в виду, идея Стругова, а не моя, назначить тебе помощника. Да, между прочим, Кузьма Анохов, хоть и бывший эсер, а молодец. Через неделю обещал Шинглу в новую хату ввести. Ну, а Шингла, бандюга, слыхал, что отмочил?
— Знаю.
— Приговорили подлеца условно к расстрелу, а он после этого братьев Орловых и сороколетовских кулаков живьем чуть не сжег… Ну, желаю успеха! Поскачу следом за этой бандой соглашателей, они в Литвиновку умчались.
Семен Матвеевич в прихожей, не торопясь, поджигал возле печи свою трубку горевшим концом лучины.
— Что-то сегодня твоя трубка плохо зажигается, — проводив Вордака, подошел к нему Северьянов.
— Мою трубку можно быстро разжечь только тобой либо Вордаком, — прохрипел старик, сидя на корточках против бушевавшего в печи пламени жарко горевших березовых дров. — Глядючи на вас, сидел тут и думал: вот-вот от слов за ножи схватятся.
В сенях послышался шорох шагов. С необычной для него поспешностью вошел Ромась.
— Учитель, сейчас к тебе явится Орлов Миллян, будет звать в гости. Советую — иди. Постарайся узнать их планы. Они что-то замышляют. Я, Василь и Колька Слепогин будем в дозоре. Действуй смело.
Действительно, не больше получаса прошло, как Емельян Орлов появился в школе.
— Можно с вами, господин учитель, пару слов перемолвить? — поклонился он Северьянову, не теряя собственного достоинства.
— Пожалуйста, — Северьянов указал на свободный табурет у стола.
Ромась укрылся в темном углу возле лежанки. Орлов снял бараний треух, перекрестился на винтовку, висевшую у изголовья кровати:
— Я пришел вас поблагодарить. Сынка моего вы грамотой не обходите.
— Это моя прямая обязанность! — ответил Северьянов, переглянувшись с Ромасем. — Но ваша признательность мне приятна.
По оспяному лицу Орлова видно было, что в его голове бродило много мыслей, и он решал, какую выбросить на свет божий.
— Князя вы окончательно решили вытурить?
— Окончательно.
— А с его имением как?
— Организуем коммуну.
Орлов взглянул через открытую дверь на сидевшего сейчас на нарах Семена Матвеевича.
— Командовать в коммуне хозяйством, конечно, будет ваш приятель Семен Марков?
— А чем я плохой командир? — подхватил с ухмылкой Семен Матвеевич.
— А тем, мне думается, — стараясь удержаться в границах шутки, молвил Орлов, — что ты в воскресенье песни поешь, а в понедельник кобылу ищешь. В амбаре у тебя даже мыши перевелись. Сколько годов ворота бороной подпираешь.
Семен Матвеевич закрыл один глаз, другой у него стал круглым.
— Мы, Миллян, живем, не макаем, а пустых щей не хлебаем: хоть сверчок в горшок, а все с наваром.
Орлов повертел в мослатых ладонях свой треух.
— А что, ежели мы, Степан Дементьевич, состоятельные хозяева, купим у князя имение? Вы на это как смотрите?
— Пока никак.
Орлов сказал себе: «Не знаю, что вы за народ, большевики? Все на свой копыл подняли: и ни с рожком, ни с добром к вам подступу нет». Вслух:
— Я, Степан Дементьевич, собственно, заехал пригласить вас от всей нашей семьи откушать хлеба-соли. Хозяйка приказала вас забрать и представить ей. Конь у крыльца ждет.
Северьянов подумал, прошелся по комнате и принял приглашение. В сенях встретил Просю. Она шла убирать школу. Сегодня предстояла легкая уборка, потому она явилась одна и начала с комнаты учителя. Семен Матвеевич сразу же ушел.
Ромась отошел к окну и оттуда любовался движениями, сноровкой, красивым телом Проси. Она, наконец, почувствовала на себе его взгляд, выпрямилась и обернулась к нему. Щеки у нее пылали, девичья грудь порывисто поднималась и опускалась. Прося смотрела в лицо Ромасю с чувством собственной силы, здоровья, молодости. Устремленный на нее взгляд Ромася заставил ее сделать шаг назад. Ромась подошел к ней, положил руки на ее плечи, скользнул ладонями и крепко, крепко прижал к себе. Буйным хмелем ударило ему в голову от веселого задорного смеха, от какого-то весеннего вишневого запаха ее щек, губ, от бесенячьих глаз, пронизывающих насквозь.
— Пусти! А то закричу! — выдохнула она. Смеясь и играя глазами, обдавала горячим дыханием лицо Ромася.
— Отчего я тебя, Прося, так люблю?
— Лучше, чем Аришку?
— Кто старое помянет, тому глаз вон.
— А кто забудет, тому два… Ты ее и сейчас любишь! — выпалила Прося и, чувствуя, что начинает слабеть, рванулась изо всех сил. Но Ромась еще крепче прижал ее к себе. — Пусти, Ромась!! Пусти-и-и! А то учителю все расскажу!
— Вот как! — сразу освободил Просю Ромась и отошел к окну. — Значит, он и за тобой…
— Он за мной не ухаживает! — Прося нахмурилась и, заправляя кофту за поясок клетчатой набивной юбки, вздохнула: — А тебе от меня ничего не будет! Давно сказала, а ты пристаешь!
— Потому и на сеновал со мной больше не хочешь ходить?
— Если любишь — женись! — неожиданно озлившись на кого-то, быстро выбежала в класс. «Зачем я ему про учителя сказала!» — и сердито стала раздвигать парты.
Ромась достал из-за печки охотничью новенькую берданку работы ижевского мастера Василия Петрова, которую Северьянов купил в охотничьем магазине в последнюю поездку в город, и начал любоваться ореховой пистолетной ложей, длинным семнадцативершковым стволом замечательной сверловки. «Шагов на сто двадцать будет бить картечью…» А перед внутренним взором стояла пылающая Прося. Ромась, не знающий, что такое страх, покосился на раскрытые двери, потом повесил берданку на место и, ступая красивой развалкой, вышел молча из комнаты.
Березки — такая же небольшая лесная деревенька, как и Пустая Копань. Только стоит не у самого леса, а поодаль, на открытом холме, который с южной стороны подмывает змеистая крутобережная речушка. Холм обрывается над рекой высокой кручей, поросшей орешником, дубняком и осинником. Кое-где на застывших зеленых оползнях кручи гнездились молодые сосны.
Школьное здание под железной красной крышей на кирпичном фундаменте выстроено земством в первый год войны на усадьбе разорившегося помещика. Оно приветливо выглядывало из старинных лип и кленов своими широкими светлыми окнами в глубокую долину за обрывом. Дорога из деревни бежала в тридцати шагах от школы, почти по обрыву.
В комнате учительницы сегодня за круглым столом, колотя по очереди орехи деревянным пресс-папье, сидели Орлов Анатолий, Нил, Володя и Дьяконов. Гаевская у окна, за маленьким столиком рядом с кроватью, проверяла тетради.
— Проснись, Самсон! — тронул Нил за плечо вздремнувшего Володю. — Тебе же придется высказать свое мнение о речи господина поручика.
— Сон во время речи — тоже мнение, — ответил, позевывая, Володя.
Нил выждал, пока Дьяконов наколотил себе орехов. Передавая пресс-папье, Дьяконов поднял подбородок и показал свой длинный острый кадык на тонкой шее:
— Ничего, съедобно! — Трудно было понять, что, по его мнению, съедобно — орехи или речь поручика?
— Нам надо мобилизовать всех учителей, сочувствующих нам, для контрагитации! — продолжал Орлов. — И бить, бить по большевикам, не стесняясь в средствах.
— Я бы тебе, Анатолий, — сквозь дрему пробормотал Володя, — не советовал плевать против ветра.
— Молодец, Володя! — бросила карандаш на развернутую тетрадь Гаевская.
Дьяконов, желая не ударить лицом в грязь перед Гаевской, вскинул бровями к волосам складки сухой кожи, нравоучительно произнес:
— Поверьте мне, Володя, угрызения совести научают нас грызть других!
Гаевская, сердито хмурясь, снова взялась за карандаш. Орлов, раскусывая орех зубами, стиснул челюсти так, что на полированных щеках взбугрились острые желваки.
— Я предпочитаю быть сострадательным издали, — выговорил он и сплюнул в тарелку скорлупу раздавленного им ореха. Гаевская с гадливой гримасой отвернулась.
Нил потянулся и зевнул.
— Господа! Предадим хоть на минуту забвению наши политические чувства. Володя, сыграй что-нибудь такое… вроде «По улице мостовой», а? — И он указал на двухрядную венскую гармонь, сиротливо стоявшую на стуле рядом с Гаевской.
— Нет настроения.
— И ты в байронизм ударился! А по-моему, живи так: людям тын да помеха, а мне смех да потеха!
— Нил, — выдавил Орлов, — вообще говоря, я уважаю твой эпикурейский нигилизм, но сегодня у нас забот полон рот. Речь идет о серьезном.
— А ну вас к богу в рай с вашими серьезностями! — поднялся Нил и заходил по комнате. — Помяли вам ребра на собрании березковских мужиков Северьянов с Вордаком, вы и нюни распустили. Готовы собственные локти кусать. Ну побили, еще раз побьют, поумнеем, и только.
«От битья осел не станет лошадью!» — хотел сказать, но только подумал Володя.
— Я все время решаю уравнения, — после небольшой паузы начал опять Дьяконов, — отыскиваю неизвестные причины наших поражений в этой революции.
— Какие там уравнения! — перебил, зло сверкая глазами, Орлов. — Наши поражения временные.
— А я и не собирался это отрицать! — пропел сладким фальцетом Дьяконов. — Я, господа, сравниваю нашу теперешнюю революцию с классической французской революцией. Там революция сперва выдвигала демагогов. Они шли смело к простолюдинам, говорили с ними, подлаживаясь к их интересам, вели, так сказать, процесс разрушения…
— Слишком у нас этот процесс затянулся, — процедил, давя орех зубами, Орлов. — Пора бы нам вожжи покрепче натянуть.
— Нас попросят с вами это сделать. Мы еще пригодимся.
— Вот и я ему все время говорю это, — подхватил Нил.
— Для разрушительного процесса революции, — продолжал Дьяконов, — нужны демагоги вроде Северьяновых и Вордаков. Этот процесс у нас скоро кончится. Революция призовет подлинных исполнителей ее творческих начертаний. Революции понадобятся государственные…
— Чиновники! — вставил Володя, катая орех по столу пальцем, как мякиш хлеба.
— Ничего в этом звании я не вижу позорного, — возразил Дьяконов. — Я имею, конечно, в виду таких, например, как Калинович, Сперанский.
— Столыпин, — добавил Володя.
— Пробросаетесь Столыпиными! — сверкнул глазами Орлов. — Побольше бы таких нашей матушке-России, и мы копытами наших кавалеристов и казаков улицы Берлина давно уже топтали бы.
На молчаливого Володю нашел злой дух противоречия.
— А вы стучали бы кулаками по столу под самым носом испуганного кайзера!
— И стучал бы, — стукнул по столу кулаком Орлов.
— Разрешите же, господа, мне закончить свою мысль, — пожаловался забытый Дьяконов.
— Говорите, только покороче, — по-председательски властно бросил Орлов.
— Продолжаю. Революция скоро потребует в центр политической жизни…
— Столыпиных! — помог кадету Володя.
— Хотя бы! — согласился всерьез Дьяконов. — Демагоги уйдут в массы, в самую гущу народной жизни.
— Они, кажется, оттуда и не уходили.
Дьяконов постарался не заметить реплики и продолжал нараспев:
— Демагоги займут отведенные им историей места у станков и плугов. Они…
— Будут петь аллилуйю чиновничьей прыти ваших чиновников.
— Это же, господа, наконец, несносно! — не выдержал Дьяконов и уставил стекляшки своих пенсне на взбунтовавшегося поповича.
— Володя у нас без пяти минут большевик! — грустно улыбнулся Нил.
— Я просто хочу, — добродушно объяснился Володя, — внести свой вклад в очерк великих революций.
Нил подошел к Гаевской, взял из стопки книгу и указал взглядом на обложку:
— Люблю Мольера! Его смех ярко изобличает алчность, невежество, низкопоклонство, бездарность, золотые мешки, медные лбы подлых святош, чванливых выскочек, рвачей, стяжателей, бездельников, расхитителей народного достояния! — Произнося громко и выразительно эту тираду, Нил все время попеременно поглядывал то на Орлова, то на Дьяконова. Положив книгу, шепнул Гаевской: — Молодец Володя! Этот общипанный кадетик решил нам читать поучение, как Владимир Мономах детям. Оба они с Орловым сегодня портят нам музыку. Веселый вечерок провели бы, а? Сима? Взять, что ли, да и сыграть «Березку»? — Нил потянул руку к двухрядке, но раздумал. — У меня плохо получится! — Подошел к столу с орехами и сел, не нарушая больше воцарившегося тоскливого молчания.
На этот раз молчали долго. Слышалось кислое дразнящее тиканье ходиков. Нил не выдержал:
— Мне тяжело с вами. Я не могу молчать, а вы не можете слушать.
— Для чего ты о Мольере заговорил? — спросил у него Орлов.
— Попала под руку книга, ну и заговорил. Вообще, ты знаешь, я люблю французских драматургов. С ними весело и легко. Они, если даже и поучают, — Нил взглянул на Дьяконова, — то и это у них получается остроумно. Скриб, например, одному начинающему драматургу советовал: «Сокращайте вашу пьесу, обязательно сокращайте! То, что вычеркнете, не будет освистано».
— Я тоже люблю французских писателей, — поддержала Гаевская. — Совершенно согласна с тобой, Нил: с ними весело и легко живется.
— А Чехов? — сощурил длинные черные ресницы Орлов. — С ним вам не весело?
— Мне с Чеховым скучно! — возразила Гаевская.
Всем как-то сразу почувствовалось, что они «по-чеховски» устали друг от друга. Каждому из них хотелось убежать куда-нибудь, как можно дальше от своего соседа. Только куда бежать? Во что верить? Перед чем склонить колена? Чему молиться?
Володя, как всегда, держал себя сейчас особняком, наблюдал и думал. Он представил вдруг, что вот они трое — Орлов, Нил и Дьяконов — сходятся, по старинному русскому обычаю, за стаканом вина, пьют, закусывают, разговаривают, и в разговорах тонкими нитями плетут одну мысль, что они самые умнейшие на русской земле люди. Но не могут решить одного: кто же из них троих самый умнейший. Втайне за это ненавидят друг друга и ждут, у кого первого из них от этой ненависти рот свернет набок. Окинув унылым взглядом своих собеседников, Володя подумал: «Куда уползет этот массовый продукт духовного растления цивилизованного мещанства, когда рабочие и крестьяне возьмут власть в свои руки?»
Из кухни отворилась дверь, вошла сторожиха — пожилая солдатка в темно-синей клетчатой паневе и белой холщовой рубахе с вышитыми плечами и обшлагами на рукавах.
— Серафима Игнатьевна, там какой-то солдат с ружьем стучится, ти пускать?
Гаевская оторвалась от тетрадей, встала и пошла сама открывать. Сторожиха, уходя следом за ней, захлопнула звонко за собой дверь. Орлов невпопад двинул по столу рукой, оттолкнув в сторону какую-то записную книжку в синей дерматиновой обложке. Дьяконов снял пенсне, стал протирать стекла носовым платком. Володя с ухмылкой почесывал коротко стриженный затылок.
От неожиданной встречи с «контрреволюционной сворой» Северьянов в нерешительности остановился у порога. Гаевская, показалось ему, смотрела на него такими же глазами, как в первую их встречу у крыльца земства. Сейчас этот взгляд говорил: «Мне захотелось на вас посмотреть в их компании».
— Садитесь, пожалуйста! — сказала она и поставила стул между Орловым и Дьяконовым.
Северьянов снял папаху, поздоровался общим поклоном, стуча громко каблуками своих солдатских сапог, подошел к столу. Но не успел он сесть, как Орлов сделав кислую мину, встал:
— Извините, Серафима Игнатьевна! Мне очень срочно в Литвиновку. И вас, господа, прошу извинить.
— Я тоже с вами, в Литвиновку! — подхватил Дьяконов. — Мне, господа, необходимо там быть. Прошу прощения! — Обратясь к Северьянову, мягко добавил: — Весьма сожалею, что не могу разделить с вами компанию. — И расшаркался, улыбаясь с наигранным сожалением и уважением. От порога опять любезно откланялся и помахал даже фуражкой. Нил и Володя молча наблюдали эту театральную мизансцену.
Разговор плохо клеился, как ни старался Нил расшевелить гостя. Гаевская молча, как и Володя, слушала. Когда Северьянов смотрел на нее, она не отвечала на его взгляды, а глядела на Нила, на Володю либо куда-нибудь в сторону. Когда же он обращался к ней, говорила, стараясь по-прежнему не глядеть на него, избегать встречи с его взглядом. Это злило Северьянова, он рассеянно и вяло отвечал на вопросы Нила и не всегда впопад. «Черт возьми, что мне делать с этими сапогами, тут в комнате они еще пуще пахнут дегтем!» Заметив Володину улыбку, с трудом сдержал желание взять этого поповича за воротник и вывести из комнаты. Не рассчитывая и не желая видеть здесь представителей, как он считал, колокольного дворянства, Северьянов очень обрадовался бы, избавившись от их присутствия.
Гаевская вся загорелась от стыда, замечая, что поповичи в душе потешаются над ним, сдержанно переглядываясь между собой после какого-либо неправильно произнесенного Северьяновым слова. Она уже раскаивалась, что устроила такую встречу, и была сейчас тоже не прочь остаться наедине с Северьяновым, поговорить с ним запросто, откровенно, ближе узнать его. Она говорила бы с ним тогда, хотя и не в полную меру, но гораздо откровеннее, чем с Нилом и Володей. И сам Северьянов, и его мысли были для нее новей, интересней; в его словах, как и в нем самом, не было лжи. Она в этом была уверена.
Гаевская сидела несколько мгновений неподвижно, потом взглянула на него открытым, ясным и виноватым взглядом, в котором чувствовалось и желание женской власти над ним, и укор.
— Угощайтесь, Степан Дементьевич! — указала с ласковой улыбкой радушной хозяйки на тарелку с орехами. — Простите, что сразу не предложила. — Полистала на своем столике тетрадь. Щеки ее покрылись легким румянцем. — Это мне ученики наносили.
— Благодарю. Не могу.
— Почему? У вас такие прекрасные зубы.
— Не хочу портить прекрасные зубы, — улыбнулся простодушно Северьянов.
— Вот вам колун, — подал Нил Северьянову пресс-папье.
— Пресс-папье тем более нельзя портить: вещь казенная. Я, Серафима Игнатьевна, в следующий раз на орехи со своим молотком приду.
«У него, подумал Нил, — возмутительно красивые и выразительные глаза!»
Гаевская встала, подошла к стулу, взяла гармонь и подала ее Володе:
— Сыграйте что-нибудь.
Музыкант послушно принял гармонь, накинул лениво на плечо ремень и начал звучным аккордом, полным удали и широкого русского размаха. Нил откинулся на спинку стула и, выждав момент, когда гармонист возвратился к началу мелодии, затянул приятным бархатным баритоном:
Вниз по Волге-реке,
С Нижня-Новгорода
Снаряжен стружок,
Как стрела летит.
«Черт возьми! У всех поповичей хорошие голоса», — с завистью подумал Северьянов. С детства ему любы были грустные, протяжные русские песни. Он подхватил искренний широкий запев Нила своим задушевным тенорком, и словно с крутого берега ринулся в разбойный струг и поплыл над зыбучими просторами великой реки:
Как на том на стружке
На снаряженном
Удалых гребцов
Сорок два сидят.
С переливчатым звонким плеском набегает волна на волну. Над головой мечутся чайки: то взмывая с тревожным криком в беспокойное небо, то молча припадая к пенистым гребням волн. С крутого берега кланяются, готовые ринуться в объятия реки, кусты цветущей рябины.
Как один-то из их,
Добрых молодцев,
Пригорюнился,
Призадумался…
Буйный ветер расчесывает кудри молодцу, ласкает свежим дыханием горячие плечи, не знающие устали; клонят думы на грудь хмельную головушку.
Лучше в Волге быть
Утопимому,
Чем на свете жить
Нелюбимому…
— Здорово получилось! — после минутной паузы выговорил Нил. — Сразу спелись, а?!
— Потому что запели родную, русскую, — отозвался с задушевной искренностью Северьянов.
— Вот именно, — подхватил Нил, — русскую, родную! А скажите, товарищ Северьянов, если немцы придут к нам, — а они, говорят, Оршу заняли и все прут, — если они придут и начнут топтать нашу родную землю, насиловать наших девушек…
— Неправда. Немецкий народ, как и наш, русский, трудолюбив, суров и добр. Это буржуазия у всех народов сентиментальна, бесчеловечна и вероломна.
— Вы думаете, что немецкий рабочий и крестьянин возьмут своего кайзера за горло?
— Уверен.
— Вашими устами да мед бы пить.
Северьянов мельком взглянул на Гаевскую. Она ответила ему долгим, мягким взглядом. Северьянов перевел взгляд на Володю: «Рожа умная, а все молчит, будто язык за порогом оставил».
— То, что вы сказали о народе, — продолжал Нил после небольшой паузы, — трудно оспаривать. Но я не марксист и не могу принять ваших слов за аксиому. Мы с вами по-разному понимаем, что такое народ, и тут, — Нил улыбнулся, — видно, не споемся.
Северьянов все-таки заметил сейчас, что не только Гаевская, но и Нил и Володя стали смотреть на него как-то иначе, чем в первые минуты его появления здесь. У Гаевской уже не было раздражавшей его пугливой настороженности, а у поповичей он не замечал больше иронических переглядок и язвительных прищуров, когда они обращались к нему или смотрели на него.
«Черт возьми, — говорил уже самому себе Нил, — как эти вундеркинды быстро насобачились в политике и философии! Хотя и лепит словечки вроде: «покупил», «совремённый», а логика железная». И вслух:
— Сыграй, Володя, нашу, студенческую! — И, не ожидая музыки, затянул:
Быстры, как волны,
Дни нашей жизни;
Что час, то короче
К могиле наш путь…
Но оборвали песню. Гаевская подошла к столу.
— Давайте отодвинем его в угол! — сказала она Северьянову и, следуя за ним, когда он подхватил и понес стол, тихо спросила:
— А вы разве не знаете этой песни?
— Знаю.
— Отчего же не поддержали?
— Не подходит к моему сегодняшнему настроению.
— А первая — подходила?
— Даже очень, — улыбнулся Северьянов.
Володя заиграл вальс «Осенний сон».
— Что вы меня не приглашаете? — сказала Гаевская Северьянову, когда они поставили стол в угол.
Северьянов выпрямился и, не зная, куда девать глаза и руки, невесело повел ладонью по своим густым черным, как смоль, волосам.
— Не умудрил господь. Вальсы…
— Контрреволюционная музыка?.. — предупредила Гаевская, смеясь ему в лицо.
— Да, буржуазная. А над словом «контрреволюционная» зря подтруниваете: хорошее, большевистское слово. Эсерам, кадетам да меньшевикам оно не нравится, а в народе привилось.
Нил пригласил Гаевскую. Они плавно и красиво закружились по комнате. Северьянов смотрел завистливым и ревнивым взглядом с задумчиво небрежной иронией. «Что ж, когда-нибудь придет солнышко и к нашему окошку».
Танцевали недолго. Сима отвела руку Нила, лежавшую плотно на ее талии, отошла к своему столику и оперлась на него ладонями. Румянец стыда и какой-то досады на себя облил внезапным пламенем все лицо ее и шею.
— Голова кружится! Ты извини меня, Нил! — Встретившись с недружелюбным пылким взглядом Северьянова, вздрогнула: «Боже, как он ревнив! Такой и убить может».
Северьянов чувствовал себя возле стола в углу изгнанным из рая. Какая-то обида без адреса давила на его сердце, и он представлял себя то демоном, презирающим этот чуждый ему крохотный мир, овеянный теплым мещанским уютом; то добрым молодцем, который примчался на тройке лихих серых коней похитить красотку из высокого терема. Северьянов нередко ощущал в душе, как и сейчас, рядом — дикий страстный разгул фантазии и властно требовавшие себе места трезвые мысли о жизни, о людях. Он так размечтался сейчас в своем уединенном углу, что не заметил даже, как подошли к столу все трое его соучастников в невинных и скромных развлечениях этого памятного для него вечера.
— Идемте погуляем на воздухе! — пригласила его-с виноватым участием к его «одиночеству» Гаевская. Она посмотрела пристально ему в лицо, потом окинула его взглядом.
— Спасибо! Если разрешите, я останусь здесь.
— Тогда я вашу шапку, на всякий случай, возьму с собой!
Гаевская надела папаху и такой красавицей-чаровницей стала она вдруг для Северьянова, что он потерял дар речи и не ответил на ее вопрос: к лицу ли ей папаха? В бархатных карих глазах Гаевской светилась необыкновенная радость женской власти над этим диковатым парнем с опущенными глазами, с собранной в жесткий кулак железной волей. «Что она кокетничает со мной? — рассердился не на шутку Северьянов. — Видит, что я балдею от одного ее взгляда, и играет со мной, как кошка с мышкой. А мне эти бабьи увертки надоели, мне души хочется… Пойми ты, интеллигентка несчастная!»
Через несколько минут Северьянов услышал за окном веселый, звонкий смех Гаевской. «Вот и позабыла обо мне, либо дразнит, либо сплетничает про меня!» Он представил Гаевскую, озаренную первым вечерним светом луны, стройную, свежую, молодую, красивую. А она продолжала смеяться так беззаботно и весело, что Северьянов, наконец, возненавидел ее. Отчаянная грусть щемила его сердце: «Я для нее уже не существую!»
В комнату с зажженной лампой вошла сторожиха. Она чуть не уронила лампу, натолкнувшись в темноте на Северьянова, который встал, намереваясь взять гармонь со стула.
— Что ж ты, красавец, не пошел с ними? — кивнула сторожиха на окно, все голубое под ярким светом луны.
— Не захотел, Петровна!
Северьянов прислушался опять к звонкому хохоту Гаевской, взял гармонь, сел у стола. Сторожиха поставила на стол лампу.
— Правду говорят, что вы в волости постановили кончить войну?
— Постановили, Петровна, — повеселел вдруг Северьянов. — Только подлая душа Керенский не хочет подчиняться постановлению нашему.
— Березковцы почесь все собираются за вас голосовать! — Сторожиха прибавила огня в лампе. — Выберем вас в эту учредиловку. Тогда и в Петрограде постановите кончить войну и этот злодей Керенский не устоит против вас. Мой мужик с фронта пишет, что все солдаты не хотят воевать, разбегаются. Советует мне голосовать за большевиков. Скоро сам…
— Тоже разбежится? — улыбнулся Северьянов.
— Разбежится! — с добродушной усмешкой повторила Петровна. — А что ему, больше всех надо? Буржуев этих защищать! Вон как они нажились, растолстели! А мы день ото дня все ниже и ниже опускаемся. В нашей деревне все больше и больше нивы пустуют. В закромах одни мыши бегают да мышиный помет вместо зерен валяется. — Сторожиха вздохнула. — Вы уж простите, что я в ваше веселье свою тоску подсыпала! Сыграйте-ка лучше что-нибудь по-нашему, по-деревенскому, а я послушаю, пока самоварчик закипит. — Петровна таинственно наклонилась к уху Северьянова: — Серафима Игнатьевна приказала мне поставить. Это, слышь, для тебя, — перешла она вдруг на «ты», — для тебя, голубчик. Она давно тебя ждала и все про тебя говорила.
На радостях Северьянов рванул «Полосоньку». И через минуту услышал, как к звону переливчатых звуков полухромки сперва робко, как будто откуда-то издалека, потом смелее и смелее подплывал задушевный грудной женский голос:
Раз полосоньку я жала,
Золоты снопы вязала,
Молодая! Э-эх!!
Молода-а-ая!
Навстречу этому порыву женского простого сердца к веселью и счастью бросил Северьянов все самое красивое, смелое и сильное своей души. Ему чудилось, что все на свете сейчас слушало любимую простыми людьми песню, переполненную знойным запахом созревшей ржи, песню о мимолетной земной человеческой радости. И луна через окно бросала, как бесценный подарок свой, самые яркие голубые лучи в маленькую уютную комнату сельской учительницы.
Северьянов и не заметил, как вошла Гаевская, как она, стоя неподвижно у порога, вслушивалась в последние слова песни.
— Петровна, — встрепенулась, наконец, она, когда Северьянов, заметив ее, сорвал с колена гармонь, встал и поставил ее на прежнее место. — Что же ты Володе ни разу не подпела эту песню?
— Володя попович, — объяснила сторожиха, — а со Степаном Дементьевичем мы люди свои: он наш, деревенский.
«Она помолодела даже!» — мелькнуло у Гаевской.
— Чем жить да век плакать, — молвила как бы в свое оправдание Петровна, — лучше спеть да умереть.
— Зачем же умирать? — засмеялась Гаевская, проходя к настенному шкафчику, заменявшему буфет. — Старики умирают, а вы еще совсем молодая, Петровна, особенно сегодня!
— Умирает не старый, а спелый, — поправила Петровна.
Гаевская быстро обернулась с пачкой чая в руке и, будто не узнавая ее, вгляделась в сторожиху: «Что это она при нем вдруг стала такая речистая?» — И вслух, передавая пачку сторожихе:
— Завари, пожалуйста, покрепче. Вы любите крепкий чай? — спросила она у Северьянова.
— Сойдет.
— То есть, как это сойдет? — засмеялась Гаевская.
— Я в чаях не разбираюсь. Чай по-солдатски всегда с хлебом, а хлеб, особенно круто посоленный, перебивает вкус чая.
— Перенесите, пожалуйста, стол на место! — попросила Гаевская и взялась было за край стольницы.
— Посторонитесь, Серафима Игнатьевна! — Северьянов осторожно поставил стол на то место, где он стоял раньше. В комнате сразу стало уютней. Гаевская налила крепкого чаю в стакан в серебряном подстаканнике. Северьянов привык пить солдатский чай из железной кружки и на голых досках нар или просто на траве или на снегу. И у себя в школьной каморке он пил чай из той же жестяной кружки на голом столе. А тут перед ним — белоснежная скатерть и серебро. Попробовал взять за ручку подстаканник; неуверенный, что он не прольет чай на скатерть, поставил стакан ближе к себе, поглядел на Гаевскую: она пила из синей фарфоровой чашки и смотрела на него с игривой улыбкой.
— Отчего вы не пьете? Чай остынет, — прищурила длинные темные ресницы Гаевская. — Берите сахар! — пододвинула к нему хрустальную с металлической крышкой сахарницу. Доставая сахар ложкой, Северьянов стрельнул куском в потолок. К счастью, кусок сахара упал на скатерть. Гаевская рассмеялась и положила рукой в его стакан два куска сахару. Северьянов почувствовал себя так, будто он свалился на полном скаку с подстреленной лошади. Все кругом как-то не стояло на месте, плечи, шея и лицо горели. Потом жар сменился холодом.
— Берите печенье. — Гаевская поставила ближе тарелку, плетенную из тонкой проволоки. На ворохе желтых пахучих звездочек, сердечек, полумесяцев и кружков с дырочками и без дырочек лежали блестящие пружинные щипцы. Северьянов с напряжением, которого хватило бы для того, чтобы поднять обернувшийся воз сена, взял щипцы и тиснул ими первую попавшуюся звездочку. Звездочка брызнула на скатерть мелкими кусочками.
Гаевская опять рассмеялась. «Смейся сколько хочешь, а я ни черта не понимаю в этих мещанских манерах». И сунул щипцами в рот кружок, первый попавшийся ему на тарелке, и заглотнул его полстаканом чаю.
Когда кончилось, наконец, для него мучительное чаепитие и Гаевская убрала со стола посуду, а Петровна унесла самовар на кухню, Северьянов вздохнул свободно.
— Ну, а те? Что же? — спросил он у Гаевской, подразумевая под «теми» Нила и Володю.
— Не захотели, — усмехнулась Гаевская, и Северьянов понял, что она их сама выпроводила.
— Ну, а… молчун зачем гармошку оставил?
— Он ее берет, когда в Литвиновку ездит, а на обратном пути опять у меня оставляет.
— Значит, весело живете!
Гаевская поняла, что он ревнует ее, опустила с тихой усмешкой глаза.
— Должен чистосердечно признаться, Серафима Игнатьевна, — сказал Северьянов, когда Гаевская села возле столика, на котором она проверяла тетради. — Я первый, раз в жизни пью чай вот так, в культурной обстановке. Поэтому прошу простить меня, что я, ну, словом, смешил вас.
Гаевская долго не спускала глаз с Северьянова.
— Ваше поведение было естественно, а значит, ничего плохого в нем не было.
Но Северьянов не поверил ей. «Опять говорит вообще. Ты мне конкретно, по-простому скажи: вот это ты, мол, сделал не так, а надо делать вот так… Ну, одним словом, просто, по-товарищески».
— Напрасно с нами не пошли гулять! — заговорила первой Гаевская. — Чудная погода! Воздух — прелесть!
Опавшими листьями пахнет. А с лугов и от речки — такая свежесть! Я очень люблю эту пору. А вы?..
— Я с этими поповичами чувствую себе, как некованый конь на льду.
Гаевская грустно взглянула на Северьянова: «Себе!». В лампе вдруг замигало пламя, зачадило и неожиданно погасло. Северьянов быстро накрыл ладонью отверстие стекла, чтобы задержать копоть.
— Вот беда, керосин весь, а свечей нет! — услышал он голос Гаевской и быстро встал.
— Благодарю вас, Серафима Игнатьевна, за хороший, крепкий чай, за сегодняшний вечер, вообще за все, даже за поповичей! Мне пора.
— Я не подаю вам руки и не разрешаю уходить! — сказала решительно Гаевская. — Посмотрите, как здесь у моего столика светло!
Северьянов взглянул за окно и почувствовал, что теряет над собой власть. Без единого слова покорился. Из большого высокого окна падали в комнату голубые полосы лунного света. Искрящимися квадратами ложился он на пол и одевал снежным покрывалом стопки книг, тетради и газеты на столике. Гаевская села на кровать у изголовья, и оно заискрилось, как бугорок морозного снежного поля.
В такие минуты бывает радостным общение только с очень близкою и родной душой, а глаза Гаевской мерцали из какого-то чуждого ему далека. За ними зияла страшная бездонная пустота и в то же время его неотвратимо, до боли в сердце, тянуло в эту пустоту. Его лихорадило. Никогда ничего подобного не испытывал еще Северьянов. Лицо Гаевской, облитое лунным светом, было бледно, но глаза смотрели ласково и просто. Она тихо смеялась. Для Северьянова все в ней было сейчас загадочно.
— Вы где учились? — спросила она после томительной для Северьянова паузы.
— В мужицкой гимназии — так в насмешку называли учителя наше высшее начальное училище. Да что о нем говорить: меня выгнали из четвертого класса.
— За что?
— Попу во время урока сухой коркой в лысину заехал.
— Фу!.. Что же такое он вам сделал?
— Мне — ничего. Всегда пятерки ставил за ответы на уроках. Одному бедняку в нашем селе он беду накликал. По глупости тот признался на исповеди в своих политических грехах. Ну, беднягу и отправили по Владимирке.
— Говорят, вы и гумно этому священнику подожгли?
— Нет. Но… спалил бы, конечно; случайно не участвовал.
Гаевская вздрогнула, лицо ее еще более побледнело.
— А кто у вас русский язык и литературу преподавал?
— Сам инспектор. Рыжиком мы его дразнили за огненно-рыжие волосы. А почему вас это интересует?
На лицо Гаевской тихо легло выражение легкой грусти. «Говорит и что-то недоговаривает, — прозвучало в груди с горькой обидой у Северьянова. — В чем дело? Скажи прямо, не скрытничай с тайными вздохами». По просьбе Гаевской он поведал, где и как бродяжничал два года после изгнания из училища. Рассказал, как его досрочно призвали в армию и как в их полку «вольнопер» князь Кугушев, разжалованный в рядовые, корнет, подружился с ним и помог подготовиться к экзаменам на вольноопределяющегося второго разряда. Полк их тогда стоял в Воронеже. Экзамен пришлось держать в Воронежской мужской гимназии, но не на вольноопределяющегося, а на звание учителя начального училища. Северьянов вспоминал об этом с грустью, в которой слышалась затаенная гордость.
— Однажды наш полк бросили в атаку. Ну, как водится, сабли наголо. Ветер свистит в ушах. Чувствуешь только озверелого коня да клинок в руке. Не помню, как меня резанули пулеметной очередью. Очнулся, открыл глаза. Огромный немец в каске тычет мне в грудь палашом, должно быть тупым, выбирает место, куда бы всадить.
Гаевская закрыла глаза. Северьянов смолк.
— Как же вы уцелели?
— Другой немец подскочил, двинул своего же прикладом в живот, и оба, как ошалелые, побежали прочь, а я на локтях поволок себя к видневшемуся в стороне лесу. Часто терял сознание. Последний раз очнулся возле куста папоротника. Ядовито пахнет эта трава. Вижу, впереди прикорнули рядышком двое наших. Меня трясло, зуб на зуб не попадал. А уже ночь наступила, холодная. Подтянулся локтями к землякам, протиснулся меж ними и опять память потерял. Очнулся от страшного холода, ровно меня в льдинах затерло, ощупал земляков — как лед холодные, оба мертвецы. Лежу между ними, попробовал выползти — руки не действуют, закоченели. Ну, думаю, все! Придут немецкие санитары и живьем с мертвыми зароют в землю. К счастью, немцы отступили. Свои подобрали. Потом — госпиталь, выздоровление, опять фронт, опять ранение, и вот… Пустая Копань. Мы сидим с вами: я разыгрываю героя, а вы слушаете и переживаете… — Северьянов усмехнулся, но Гаевская строго заметила:
— Грех над этим смеяться.
— Наш народ свое горе всегда шуткой пересыпает.
Долго после этого в каком-то сладком оцепенении любовались синим небом, мерцавшими звездами, лунной порошей на молодых осинках, дубах и орешнике за дорогой. Ярко облитая лунным светом дорога говорила Северьянову, что пора уходить. Он взглянул на Гаевскую. Ему показалось, что она взглядом манила его к себе. Глаза у нее загадочно смеялись. В них отражался холодный лунный свет. «Вот в этих, глазах и утонет моя вольная волюшка! Черт возьми! Какая сила в бабьих глазах?.. Она уже… не девушка? — шепнул ему кто-то. — Девушки так не смотрят, так не улыбаются…»
Северьянов встал. У него все кипело. Прошагал через всю комнату, надел рывком шинель и, боясь дотронуться до загородившей ему дорогу Гаевской, рванул дверь. Гаевская стала на порог, взяла его за руки, повернула лицом к окну и умоляюще проговорила:
— Ночь… Не уходите! Десять верст… Лесная глушь! Дезертиры, самые озверелые! Завтра воскресенье…
— Знаю, спасибо! — а про себя: «Ты мне сейчас страшнее всего на свете!»
Она попыталась снять с него шинель. Но Северьянов отстранился с решимостью поставленного под петлю преступника. Гаевская закрыла ладонью глаза и уступила дорогу:
— Бог с вами! Вы меня очень обидели сейчас. Идите!
Накинув через плечо ремень берданки, Северьянов прошел через кухню, открыл дверь в тамбур, но вдруг в темном тамбуре мимо него с змеиным изгибом скользнула Гаевская к наружной двери, щелкнула ключом и быстро выдернула его из скважины.
Замороженный непонятным ему страхом, Северьянов хотел ударить плечом дверь, но Гаевская удержала тихо и виновато, с горькой обидой:
— Не останетесь? Хорошо! Возьмите ключ, подождите меня. Я провожу вас.
Северьянов принял ключ, открыл дверь и вышел на волю. Небо высокое-высокое. Луна неподвижно висела почти в самой его середине. Звезды, разбежавшись по небосклонам, таращили свои веселые дразнящие глазенки.
Мысленно ругал себя Северьянов, что так плохо подумал о Гаевской: «Развратник до мозга костей и свою же мерзость переносишь на других!» Ожидая Гаевскую, ходил взад и вперед обочиной дороги. Осинки быстро и тревожно что-то лепетали ему, дубки укоризненно качали кудрявыми верхушками. Шум легких молодых шагов заставил Северьянова оглянуться: Гаевская вышла в расстегнутом жакете с легкой косынкой на плечах, поправляя спадавшие ей на щеки чуть вьющиеся локоны. Лицо ее было сейчас спокойно, задумчиво. Шли рядом молча по облитой ярким лунным светом дороге, похожей на серебристую ленту, брошенную на осенние опустевшие поля. Где-то прозвучали редкие удары топора. Эхо, колыхаясь, пролетело от леса над уснувшими полями… Остановились, где обрыв кручи подходил вплотную к дороге. Внизу на реке горел лунный костер. Впереди, шагах в тридцати, стояли неприступной стеной сосны-исполины. Дорога исчезала в пахучем темном бору.
— Теперь я вас обратно провожу! — сказал Северьянов. Гаевская улыбнулась. Улыбка ее была доброй, прощающей и в то же время виноватой. Промчавшийся шаловливый ветерок сбил ей локон на грудь и ласково водил им по складкам кофточки, ярко освещенной лунным светом.
— Как вы могли подумать, что мне с Нилом интересней, чем с вами? Нил хорошо начитан. Но он со стороны поглядывает на жизнь с язвительной, чаще пустой усмешкой.
Северьянов слушал ее, цепенея от счастья. Ему хотелось запомнить на всю жизнь сейчас это красивое и дорогое ему лицо с тонкими, высокими, чуть вздрагивающими бровями и открытыми светлыми глазами, с тихой, доброй улыбкой. Вся она была овеяна сейчас каким-то внутренним спокойным светом. Никогда он еще не видел ее такой… А луна сыпала и сыпала на них голубое серебро.
Северьянов проводил Гаевскую до школы, потом она снова пошла его провожать до самого темного бора. Говорили они спокойно, и каждый наслаждался не смыслом, а звуком голоса другого. В эту сказочную лунную ночь ходили они от школы к бору и обратно, провожая друг друга до тех пор, пока зеленая метла зари не вымела с неба луну, а старый бор не загудел сердито и ворчливо над их головами. Гаевская не позволила больше Северьянову провожать ее. И от посветлевшего уже сердитого бора к школе пошла одна. Когда переступила порог своей комнаты, в деревне пели третьи петухи, сторожиха начала топить печи. Учительница робко подошла к ней:
— Как тебе, Петровна, показался мой новый знакомый?
— Черны волосы — сто рублей, буйна голова — тысяча, а всему молодцу и цены нет.
Гаевская ойкнула, всплеснула руками, выбежала в коридор, весело смеясь и танцуя.
У красноборцев этот день был необыкновенно тревожным. Сотни крестьян из окрестных деревень заполнили площадь перед волревкомом, на которой только что прошумел общеволостной митинг. Поручик Орлов в своей речи убеждал крестьян помочь прибывающему сегодня в село отряду армии «спасения Родины» разоружить «дезертирскую банду» (так он называл красноборский военно-революционный отряд). Он требовал также разогнать «самозванный» большевистский ревком и восстановить законную власть земской управы. Властным раскатом тысячеголосого «долой» толпа смяла жалкие выкрики подпевал и прихвостней Орлова. А когда Маркел Орлов вскочил на трибуну и объявил, что Вордак и Северьянов — немецкие шпионы, его стащили под град угроз и ругательств:
— Дай ему, Ромась, не говоря худого слова, в рыло!
— Ишь, рожа красная, хоть онучи суши.
— Такая, что сама на оплеуху напрашивается!
Красноборские большевики приготовились достойно встретить казаков-карателей. Военно-революционный отряд, разбившись на три группы, еще до митинга занял свои оборонительные рубежи. Первая группа, вооруженная винтовками и гранатами, под командованием Вордака, залегла поперек дороги на опушке леса, в полуверсте от въезда в село. Вторая, под командой Северьянова, расположилась в лесу, выдвинув вперед пулемет «льюис», принесенный Шинглой со своей дезертирской базы, где укрывалась до организации ревкома часть бежавших из армии Керенского красноборцев.
Эти передовые группы отряда должны были взять карателей под перекрестный огонь. Третью группу поставили в резерв также в лесу на правом фланге цепи, залегшей через дорогу, а за ними под командой Стругова и Кузьмы Анохова укрыли сочувствующих большевикам крестьян, вооруженных дробовиками, вилами, топорами, косами, пожарными баграми и просто кольями и камнями.
На околице села были расставлены бороны, выпряженные телеги, воткнутые под углом ухваты и вилы и всякая домашняя рухлядь.
Возле ближайшей к селу деревни за дорогой из города наблюдали два конных дозорных поста. Третий дозор находился на колокольне.
На околице села больше всех распинались лавочник Салазкин и Емельян Орлов, оба навеселе.
— Семен Матвеевич! — кричал Салазкин, снимая шапку и поясно кланяясь. — Ведь ты же по праздникам в сапогах ходишь! Ума у тебя — вон лоб какой: на трех министров хватит, а тоже с этими голодранцами топор за пояс запихнул и с колом в руках старые бороны охраняешь! Тьфу!
— Не старые бороны, а новые порядки! — поправил Семен Матвеевич, очищая от свежей коры дубовый кол сверкавшим лезвием топора. Сощурив левый глаз, добавил, — Ты, мироед, тогда мне губы лижи, когда они горькие, а когда сладкие, я и сам оближу.
— Зачем ругаешься.
— Проходи, проходи, а то я тебя, как кота, поперек живота вот этим пояском опояшу. — Семен Матвеевич указал прищуренным глазом на кол.
— Сегодня казаки пригнут вас к ногтю, — бросил Емельян Орлов.
— Не грози, есть и на вашего черта гром!
Салазкин и Емельян Орлов пошли дальше в сторону выгона.
Им хотелось хоть одним глазком взглянуть на главные силы большевиков, хотя бы издали, хотя бы из-за угла последней хаты.
— Эти стыд за углом делили да под углом и схоронили, — кивнул на них Семену Матвеевичу хромой крестьянин с косой, стоявший поодаль от него у выпряженной телеги.
— Неправдой, Купрей, свет пройдешь, да назад не воротишься.
— Это точно! — согласился хромой и, потрогав грядку телеги, забрался в ее кузов.
По ту сторону дороги, осматривая насмешливо баррикады, шел поручик Орлов. Злобная самоуверенность выбелила его лицо, как выбеливает едкая весенняя роса бабьи холстины. За ним семенил Корней Аверин. Часто забегая вперед и заглядывая ему в лицо, лесник будто говорил приподнятыми локтями, вытянутой шеей и всем напряжением своего тела: «Что прикажете, ваше благородие!»
— Смотри, — повел пяткой косы в сторону Корнея хромой, — твой дружок у князя все тарелки пролизал, теперь к Орлам под крылышко лезет.
— Корнеем богачи давно полы моют и пороги подтирают, — плюнул Семен Матвеевич. — Скажи ему, подлецу, сейчас Орлов: «А ну, Корней, шапку в зубы и — пять раз вокруг села бегом!» — побежит и ни разу не оглянется.
— Точно! — подергивая плечами, усмехнулся хромой. — Корней такой. Потому князь бессменно двадцать пять лет в лесниках держит.
Маркел, обхаживая со своими приятелями ближнюю к церковной площади баррикаду, заметил Северьянова, проходившего к церкви в сопровождении двух бойцов с винтовками:
— Как царю почет, ни шагу без часовых. Наверное, и до ветру под охраной.
— Уходи, Маркел, подобру-поздорову! — бросил черноволосый крестьянин, стоявший возле борон, опираясь на ручку вил, воткнутых железными пальцами в землю. — Хватит вам под святыми сидеть.
— Были бы деньги, — вызывающе огрызнулся Маркел, — а честь везде найдем. Пошли, ребята! Сегодня казаки из них большевистский сок выжмут.
— Своих не стращай! А наши и так не боятся.
Проходя мимо зевавшего на бочке крестьянина в шинели с деревяшкой вместо правой ноги и с большой рогатиной в руках, Маркел крикнул, указывая на Северьянова:
— Подбери губы! Начальство идет.
— Ладно, проваливай! — отмахнулся инвалид рогатиной.
Рядом на камне, лежавшем возле бочки, точил топор богатырского склада пожилой крестьянин в рыжем пиджаке, подпоясанном обориной.
— Дема! Как живешь?
Дема блеснул смоляными зрачками:
— Живем с кашлем в прикуску! — Дема попробовал на ногтю лезвие топора, потом вскинул на Маркела свои угрюмые глаза: — Чего зубы ощерил? Железо увидел, в дрожь небось бросило.
Дема был самый верный друг Шинглы, живший с топора, безлошадник. Хозяйство имел никудышное. Зимой делал бочки и ушаты. Орлов Емельян за полцены брал их на комиссию и продавал на ярмарках и базарах. Не сказав больше Деме ни слова, Маркел повернул обратно:
— Пойдем баб щупать! — Отойдя подальше от Демы, он кивнул в сторону бочара-великана: — С этой бедой еще покалякаем.
— Долго Северьянов «гостил» у вас? — спросил у Маркела один из его свиты — носатый парень.
— Старикам нашим кто-то вдолбил, что красноборские большевики тайно продают имения князя. Вот они, дурачье, и собрались у брата, чтоб с глазу на глаз поговорить с их атаманом.
— Ну и что ж?
— Расколол наших бородачей: одна часть объявила, что будут голосовать в учредиловку за большевиков.
— Это в честь чего?
— Он сказал, что коммуна только часть земли князя берет под себя, а остальная будет отрезана прилегающим деревням. Общества сами будут делить эту землю по своему усмотрению.
— Мудёр!
По пути от баррикады к столпившимся перед церковью девчатам и молодухам компания пустокопаньского ухаря, лавируя в говорливых кучах красноборского люда, натолкнулась на большую толпу мужиков, державших нейтралитет. Среди них Маркел сразу узнал мужа Наташи, невзрачного, лет двадцати пяти парня с выцветшими спереди русыми волосами и серым землистым лицом. Он давно следил круглыми неподвижными глазами за движением Маркеловой ватаги и не сводил с самого Маркела прямого, ничего не выражающего взгляда.
— Круто наши большевики взялись за дело! — говорил кто-то в толпе «нейтралистов».
— Большевики, ребята, не из таких, чтоб грабить нагих, — отозвался парень в захлюстанной шинели с костылем под мышкой. Озирая насмешливым взглядом Маркела, добавил: — Милости прошу к нашему грошу со своим пятаком!
— Миром блоху ловите, Степичев? — ответил, будто не замечая насмешки бывшего фронтовика, Маркел.
— Мы, Маркел Афанасьевич, — живо отозвался Степичев, — недавно прибывши, кто с фронта, кто с заработков, а кто и так по свету шатающий, должны разобраться, что тут у вас к чему?
У баррикад неожиданно поднялся истошный шум. Емельян Орлов с окровавленным лицом и растрепанным костром рыжих волос орал на всю площадь, танцуя перед Демой. Дема спокойно разглядывал на свету широкое серебряное лезвие топора.
— Не бойся собаки, — успокаивал он своего соседа-инвалида, — хозяин на привязи! — И Емельяну Орлову строго: — Уйди, Миллян, от греха! Вертел ты тут нашей волостью, как черт болотом. Теперь твоему правлению конец. А будешь бегать и народ мутить, опять наткнешься рылом на мой кулак.
По толпе, собравшейся вокруг Степичева, пробежал тихий смешок, вслед уходившей Маркеловой компании полетели напутственные словечки:
— Все белобилетники!
— Такими молодцами можно мост мостить.
— Ничего себе хрячки! От любого и негульливая баба двумя крыльями не отобьется.
Перед церковью среди женщин шли свои разговоры. Шагах в трех от Нила и Гаевской, в сторонке, стояли две пустокопаньские молодки. Одна из них, бойкая, круглолицая, с румянцем во всю щеку, обводила толпу маленькими круглыми глазками. Увидев возле ворот церковной ограды Просю, Аришу и Наташу, круглолицая тихо толкнула свою соседку, высокую молодуху в повойнике.
— Наташкин муж приехал. Теперь, видишь, она в сторону учителя разу глазом не ведет, а бывало, не наглядится им. А любит злей прежнего.
— Ох, Ульяна! Любовь не пожар, загорится, не потушишь! — ответила молодуха в повойнике.
— Видела я, — продолжала Ульяна, — сегодня встретились возле церкви. Он к ней оком, а она к нему боком! — И тихо, тихо шепотом: — А уже понесла от него, на втором месяце.
— Муж бьет? — спросила строго Ульяну ее соседка.
— Что ты?! Пальцем ее тронь — она такое сотворит… Он у нее тише воды, ниже травы. Да и не в правах казнить: у нее от командира его части бумажка, что без вести пропал. Отец и мать за упокой в поминальник записали. Ну, а больше всего он Ромася боится как огня. Этот душегуб — что в руках, то и во лбе.
— Долго жить будет теперь Наташкин мужик, раз за упокой души поминали.
— Какой ни муж, а муж! — вздохнула Ульяна, не гася улыбки в бойких темных глазках и вся отдаваясь невинной болтливой радости. — Хоть плох муженек, да затулье есть: завалюсь, бывало, за него — не боюсь никого, а теперь?..
— Может, и твой, как Наташкин, объявится.
— А знаете, бабоньки? — подошла к собеседницам курносая пожилая баба с злыми серыми глазами. — Кто теперь к учителю вместо Наташки спать ходит?
При этих словах Гаевская потупила глаза, но невольно продолжала слушать.
— Все копаньские солдатки, — хихикнула Ульяна в кончик платка, — под видом писать письма мужьям, по очереди бегают.
От Церкви к сплетницам подходили не, спеша Ариша, Прося и Наташа.
— Бабоньки! — зажмурила глаза Ульяна. — Смотрите! Легка на помине. Ненавидит Аришку, а все с ней под ручку.
— Ну, Аришка — царь-девка, — возразила молодуха в повойнике. — Походка — из милости ступает, травинки не примнет. Вот кто захороводит учителя!
— Его уже березнянская учителка захороводила, — бросила с издевкой молодка с серыми злыми глазами. Гаевская вздрогнула, побледнела и быстро отошла. Нил взял ее под руку:
— Уйдемте отсюда!
Сероглазая сплетница притворно всплеснула руками:
— Бабоньки, что я наделала? Березнянская учителка за моей спиной стояла.
Прося прижалась к остановившей их Наташе:
— Отчего ты такая стала? Все молчишь, слова от тебя не допросишься? А то плачешь?
— Не плачу я, слезы сами льются.
Гаевская, оставив Нила, не пожелавшего идти в церковь, торопливыми шагами пошла вдоль церковной ограды. У самых церковных ворот столкнулась с Северьяновым.
— Степан Дементьевич! — подняла она глаза с усилием прочитать мысли в сосредоточенном суровом лице Северьянова. — Неужели нельзя избежать кровопролития?
— Мы ни на кого не нападаем, Серафима Игнатьевна! — сухо возразил Северьянов и, заметив слезы на дрогнувших ресницах Гаевской, добавил мягче: — Все делаем от нас зависящее, чтоб избежать столкновения с казаками.
— Господи! С немцами — война, между собой — война, что же будет с Россией?!
— Где вы будете?
Гаевская не ожидала такого вопроса, ответила с виноватой торопливостью:
— В церкви. Буду молиться, чтобы бог не допустил кровопролития… и чтобы вы остались живы-невредимы! — Гаевская быстро повернулась и зачастила короткими шагами к воротам церковной ограды. У самых ворот остановилась, оглянулась. Северьянов задумчиво шагал вдоль ограды в сторону околицы: «Юродивая… Даша тоже в гимназии училась, а ведь не юродствует: медицинскую сумку надела и с нами в цепь залегла. А эта богу молиться в церковь побежала. Узнают Вордак и Ромась — проходу не дадут!» Мозг протестовал каждым кусочком своим, а сердце с бешеной болью тянулось к Гаевской: она ему была и жалка и дорога в эту минуту, как никогда.
Через несколько минут Северьянов со сжатым до боли сердцем докладывал в отряде Ковригину:
— С колокольни до самого леса дорога, хорошо просматривается. Движутся пока отдельные путники и одиночные крестьянские подводы. Часовые у входа на колокольню — надежные ребята, поставил еще двух на втором ярусе под звонницей. Слепогина предупредил. Набат в большой колокол. Чего ты смеешься? — Северьянову показалось, что Ковригин догадывается о его встрече с Гаевской и разговоре с ней.
— Ну, что ты! С ума сошел? В такой момент! — возразил Ковригин каким-то напряженно-серьезным голосом, сдерживающим внутренний смех. Глаза его блестели тихой не прорвавшейся наружу улыбкой.
— Товарищ Ковригин надо мной тут подтрунивал, — призналась жена Ковригина Даша, выходя с медицинской сумкой через плечо. Говорила она грубоватым голосом, а улыбалась по-девичьи добродушно. Одета была в серый крестьянский суконный пиджак поверх черного платья. — Я, признаться, трушу, меня лихорадит, а он издевается.
Ковригин, теперь уже ясно было, сдерживал смех, плотно сжав губы и блестя бесенячьими темно-карими глазами. Перед Северьяновым маячил висевший неловко у Даши на ремне наган в кобуре; думалось с грустью о Гаевской: «Стоит поди уже на коленях и отбивает поклоны. Прикрепить, что ли, к ней Дашу, чтобы религиозный дурман вышибла. Да где? Очень разные. У той такая религиозность, хуже падучей болезни! Вот морока!..»
— Где Сима? — будто угадав его мысли, грубо, как провинившегося в чем-то, спросила Даша. Северьянов растерялся, покраснел и ничего не ответил. Ковригин смотрел на него какими-то совсем другими, как показалось Северьянову, строгими, даже злыми глазами. Ни искорки от прежнего смешливого лукавства. Окинув завистливым взглядом Дашу и Ковригина, Северьянов пошел к пулемету, возле которого лежали Шингла и Ромась. Умостившись на обочине дороги под молодой елью на длинных космах бурой травы, Шингла спокойно дымил папиросой. Ромась сидел рядом с ним, держа руку на пулеметной ленте. Северьянов остановился перед ними.
— Товарищ Крупенин!
— Ну, что еще? — как-то лениво и нехотя поворачивая длинноволосую голову, отозвался Шингла и погасил в траве папироску.
— Скажи по совести, ты взаправду хотел живьем сжечь собравшихся в хате твоего соседа братьев Орловых?
— А чего их жалеть? Ежели кто из них и выскочил бы, так вилами опять же в огонь, да еще повертел бы сатану на огне, как гуся на вертеле.
— Но ведь тебя ревком приговорил к расстрелу условно?
Шингла сел, царапнул когтистыми пальцами по бурой траве:
— Товарищ Северьянов, да разве у вас… Да что у вас!.. — Шингла тряхнул рыжими лохмами в сторону Романа. — У него вот даже… рази поднялась бы рука Шинглу расстрелять за этих паразитов?
— Шингла! — хлопнул Ромась ладонью по пулеметной ленте. — Через час, через два, а може, совсем через несколько минут нас с тобой шальная пуля к прадедам отправит…
— Может, и не отправит, — перебил Шингла, — ну да валяй! Что там сварила твоя башка.
— Скажи, Шингла, кто тебя тогда напоил, чтоб в учителя стрелять?
Шингла отвернулся и снова лег грудью на траву, сжал выступившие челюсти:
— Не скажу! Икону целовал! — посмотрел косящими дикими глазами на Ромася, потом снова поднялся, сел, рванул ворот гимнастерки, обнажая волосатую грудь:
— Бей ножом, прямо вот сюда, в сердце, — клятвы не нарушу. А прикажи всем богачам нашим, которые хотели купить Северьянова, топором головы поотрубать — каждому гаду, как петуху: шею на колоду и — аминь. Ни одного гнуса не пожалею, а клятву не порушу! Больше не спрашивай.
С каким-то особым болезненным сочувствием к Шингле Северьянов подумал: «Посмотрели бы вы, гордые своей властью, славой и богатством, сколько и какой накопили вы ненависти?»
Отрывистый сильный удар колокола оборвал размышления Северьянова. Догоняя друг друга, помчались во все стороны тревожные, гулкие удары набата.
Шингла с необыкновенной для него верткостью проверил устойчивость лап треноги и прильнул рыжей шерстистой бровью к затвору пулемета. Роман подтянул ближе коробку со скаткой ленты. Северьянов прошагал в цепь. Минут через двадцать мимо него с криком «казаки!» проскакали дозорные… Через полчаса, не более, из-за леса выскочил жиденький разъезд карателей. «Ишь, как они о нас плохо думают!» — бросил кто-то в цепи Северьянова.
— Настоящие… старорежимные… — ехидно заметил Ромась, вглядываясь в черные полушубки и папахи с красными доньями и желтыми кистями. — Керенский во все новенькое нарядил.
К остановившемуся разъезду казаков подскакал офицер в серой мерлушковой папахе и зеленой бекеше. За ним облегченной рысью выдвинулась из-за леса большая колонна в черных полушубках и на черных конях. Когда она подтянулась к разъезду, офицер выхватил клинок, вертанул им над головой и пустил своего коня полевым галопом, устилая за собой дорогу белой лентой пыли.
Ковригин, стоя на правом фланге цепи, лежавшей поперек дороги, махнул рукой:
— Приготовиться! Два залпа в воздух.
— Лавой прут, — поправил наводку, собираясь резануть первой очередью по головной шестерке казаков Шингла.
— Казачишкам невдомек, видно, — отозвался из цепи Вордак, — что мы пулям давно кланяться перестали.
— Эх, была не была, — вздохнул Василь, прицеливаясь в офицера. — Узнают они сегодня, что на своей улочке и курочка храбра.
Северьянов приложил глаз к прицельной раме пулемета. Но Шингла предупредил его и поднял в воздух ствол.
— Не доверяете? Думаете, приказ нарушу и резану по казакам, да?
— Не обижайся, Крупенин, не такая сейчас минута.
Больше сотни молний блеснуло над дорогой и справа и слева от нее перед опушкой леса. Заупокойным пением пуль всколыхнуло воздух. Будто заколачивая в крышку гроба гвозди, простучала первая пулеметная очередь. Перед лошадью офицера брызнула черной кровью земля. Первые ряды казаков осадили коней на всем скаку. В головной шестерке двое кубарем полетели через головы своих лошадей. Задние смяли строй, многие рванули лошадей в стороны и загалопировали по полю обратно к лесу. Упавшие вскочили и побежали следом за своими лошадьми по полю.
— Эх, кабы сотню таких вот лошадок, — кивнул Вордак на привязанных дозорными к ели рысаков, конфискованных ревкомом у князя Куракина, — дали бы мы сейчас казачишкам прикурить, да так, чтоб каждый из них всю жизнь от своей тени шарахался.
— Если бы да кабы, — усмехнулся Ковригин. Следя зорко за скакавшими к лесу карателями в бинокль, бросил в цепь: — Можно закурить!
— Не приняли боя, — сказал с спокойной радостью Стругов, выходя с винтовкой из кустов. Остановясь возле Вордака, он вытер полой шинели потное лицо.
— Это, видно, из тех, что всю войну на мирных жителей в атаку ходили! — поддержал Северьянов. — А удирают толково.
— Их теперь пошлют офицерам шпоры чистить! — съязвил Ковригин и, с обычными для него бегающими огоньками в глазах, продолжал следить за карателями. Казачий офицер рысил рядом с первыми шеренгами и то и дело поправлял папаху. Видно, покорился, бедняга, неудачной судьбе. Не ожидал, должно, что перед каким-то затерявшимся в лесной глуши селом его встретят ружейным и пулеметным огнем.
— Не помогло! — выговорил Ромась.
— Что не помогло? — спросил Северьянов.
— А то, что казачишкам Керенский выдал новенькое обмундирование.
Из кустарника с берданкой на плече подошел Федор Клюкодей, сел рядом с Ромасем, причесал пятерней всклоченную шевелюру.
— Вот бы теперь всем отрядом на Корытню, кулачье оттуда вытурить.
— Видно, оно тебя шибко обидело, Федор Игнатьевич? — встряхнулся Ромась, по лицу которого можно было Заключить, что он не прочь совершить такой поход.
— Волчий билет куркули Федору до сих не меняют на пачпорт! — процедил сквозь зубы Шингла, сворачивая толстую и длинную папиросу.
Федор грустно посмотрел на Северьянова.
— С тех пор, как мы с тобой встретились на мосту, пять раз ходил в Корытню. Там теперь за главного учитель Овсов, громила вот с эту сосну, скалит лошадиные зубы: «Ты, говорит, двенадцать лет у черта на рогах ездил по белу свету. Теперь один-два таких осталось, а там и на погост».
Северьянов сломал ветку ели.
— Ты ему не плюнул в рожу, Федор Игнатьевич?
— А бог с ним…
— Подождем с полчасика, посмотрим, как себя казаки дальше вести будут. Если не пойдут в новую атаку, сразу же зайдем с тобой в ревком, получишь настоящий паспорт. — Северьянов улыбнулся. — Правда, с двуглавым орлом и печать волостного старшины. Земцы свою не сдали. — Северьянов бросил ветку на затвор пулемета и поспешно удалился к Ковригину, возле которого уже собрался штаб местной самообороны обсуждать создавшееся положение.
К пулемету подошел Василь, сел на траву рядом с Шинглой.
— Целил же хорошо! Мушку снизу подводил и на ж тебе, того-сего, промахнулся. А конек под ним добрый был.
— Я всю шестерку гнедых в коммунию хотел привести, — оскалил большие желтые зубы Шингла, — да товарищ Северьянов помешал. — Сквозь сощуренные белесые ресницы Шингла смотрел хищно на уползающую за лес колонну казаков. — Га! Курощупы! Мы новую жизню закладаем без богачей-кровососов, без помещиков-грабителей, а вы? Защищать князя Куракина прискакали! Это вам не девятьсот пятый год!..
Со старой звонницы, держа в руке веревку, наброшенную силком на било, Николай Слепогин недоверчиво оглядывал слезящимися глазами большак и подползавшие к нему змейками полевые и проселочные дороги.
На краю деревни тоскливо завывала собака. За печкой назойливо пилил сверчок. Стекла в окнах черные-черные, и кажется, чьи-то недобрые глаза смотрят сквозь них в каморку. Лампа начинает коптить, а достать из-за печки бидон и налить керосину лень…
Три часа ночи. Северьянов никак не придумает начало письма Гаевской. На столе рядом со стопкой проверенных тетрадей — куча бумажных лоскутков. На некоторых из них — стихотворные строки. Вздохнул и снова наклонил голову над чистым голубым листком бумаги. «Вас испугало вчера возможное пролитие крови…» — написал и почувствовал, что слово «испугало» не подходит, «пролитие» — сразу же зачеркнул. Задумался. Посмотрел вокруг себя. Взгляд остановился на прокопченных досках двери. «Надо ударить по ее религиозным предрассудкам!.. Ударить?..» Губы скривились в горькую улыбку. Написал над зачеркнутым «испугало» слово «возмутило», но зачеркнул и это. «Недаром она спросила меня тогда, кто у нас был учителем русского языка». Думал, думал и, наконец, зачеркнул всю фразу и быстро стал писать: «Вы вчера молились в церкви, чтобы не пролилась человеческая кровь. Это говорит о вашей доброте. Но что кровопролития не было, не ваша молитва тому причиной. Не обижайтесь, ведь вам пишет неверующий в существование бога и черта человек. Кровопролития не было потому, что мы оказались сильнее того, как о нас думали. Казакам представили нас в виде неорганизованной банды, а мы их встретили по всем правилам полевой войны. Да и не тот воздух теперь, которым дышат, конечно, и казаки…
Много столетий труженики терпели грабительские и торгашеские порядки, а вот в этом году решили уничтожить продажный, залитый кровью человеческой строй жизни… Вы подумайте, сколько крови пролито в эту ненужную рабочим и крестьянам войну? А кто затеял ее? Помещики, капиталисты. Они и сейчас кричат, чтобы кровь солдатская лилась до победы, а в их карманы — золото… Кто разоряется от войны? Рабочие и крестьяне. Кто наживается? Гляньте на князя Куракина! Он от интендантства только за сено, которое мать-природа вырастила, а крестьяне убрали, хапнул сотни тысяч. И так каждый из них. Народ понял все это. Вывод один: надо бороться с помещиками и капиталистами, надо силой отнять у них власть. Вот за это идет сейчас борьба. Нам в Красноборье в первой стычке повезло. Артем (я вам о нем расскажу как-нибудь), сговорившись раньше с нами, половину казаков уничтожил на их обратном пути в Мухинском лесу, из засады. Но мы на лаврах почивать не умеем. Мы, большевики, организуем рабоче-крестьянскую силу во всероссийском масштабе.
Власть Советов будет создана повсеместно. Помещики, городские и деревенские капиталисты бросают на нас своих наймитов. Вы вчера воочию убедились, что не мы, а они первые подняли оружие.
Серафима Игнатьевна, вы подумаете: почему я так много написал вам о политике и ничего о серебристых ручейках и луне. Потому что люблю вас и хочу, чтобы вы правильно относились ко всем нашим поступкам. Вы по натуре хороший человек. Но вы в создавшейся обстановке многое не понимаете, да еще плюс ваша несчастная религиозность. О вашей религиозности мы как-нибудь крепко поговорим с вами. Как это вы, умная, образованная и вдруг!? В общем, извините! На этом кончаю, прилагаю мой стишок… О природе и о любви. Тут вы услышите звон ручейка под кручей, увидите дорогу в лунном свете, по которой мы с вами ходили до третьих петухов, и почувствуете, что было у меня тогда и есть теперь на сердце… Искренне вам преданный С. Северьянов».
Перечитал письмо, покачал головой: «Хотел сперва начать борьбу с ее религиозностью, а потом уже убеждать в политике, а получилось наоборот». Чтобы не разорвать этот последний вариант своего любовного письма, он сунул в конверт, не читая, исписанные размашистым почерком листки, заклеил, написал адрес и положил в боковой карман шинели, в которой он с вечера, не снимая, сидел за тетрадями. Взял с лежанки «Воскресение» Льва Толстого и стал дочитывать. Читал до тех пор, пока строчки не запрыгали перед глазами. Взглянул в окно. Оно было по-прежнему зловеще черно и неприветливо. Сквозь черное от копоти стекло лампы плохо пробивался свет. Северьянов прикрыл стекло сверху ладонью. Копоть закружилась, пахнула черным и вонючим. Огонь мигнул, чихнул, вылетел сквозь решетку горелки на волю и исчез в густом и плотном мраке убогой каморки.
Сидя на табурете, Северьянов положил налитую свинцом голову на руки и прикорнул. Тяжелой глыбой опустился на него предутренний сон. Но скоро разбудил сильный стук палки в наличник окна.
— Степан Дементьевич! Вставай! Пора! — звал под окном Кузьма Анохов.
Северьянов с дрожью во всем теле увидел в окне зеленое зарево холодного осеннего рассвета. Быстро опоясав себя охотничьим патронташем, схватил берданку и выскочил на крыльцо. Черный силуэт Кузьмы перед пряслом на фоне зеленой полосы неба над горизонтом показался неестественно огромным.
За пряслом Северьянова поджидали Ромась и Василь. Откуда-то прямо под ноги выскочила гончая собака, обнюхала Северьянова и побежала рядом.
— На куракинские ляда пойдем, — объявил Кузьма. — Это за Мошковым логом. Там нас встретит Шингла со своим Куцым.
— Разве Шингла охотник? — удивился Северьянов.
— Да еще какой! — подхватил Василь. — Все заячьи лазы наперечет знает. Его Куцый беляков живьем хватает.
Шли огородами, ломая мерзлый заиндевевший осот и чернобыл, спотыкались на полевых межах и шуршали на нивах стерней. Версты через четыре мягко зашуршала под ногами густая отава Мошкова лога. По зеленой заре, у черного среза земли будто кто-то водил золотой кистью. Подол зари горел все ярче и ярче, выхватывая из предрассветной серой мглы кусты орешника, молодые дубки, купы лозняка, похожие на разбросанные копны сена.
Когда охотники поднимались по отлогому суходолу, прилегавшему к куракинским лядам и сороколетовской лесной даче, в морозном воздухе раздался вдруг и покатился над логом, будто падая откуда-то сверху, звонкий позывной сигнал охотничьего рожка.
— Шингла зовет! — объявил Кузьма и поднял свою латунную самодельную флейту. Бойко и весело понеслась ответная охотничья побудка. Дробясь и звеня, возвращалась от голенастых сосен переливчатым эхом.
«Как хорошо, черт возьми!» — подумал Северьянов и с приятным теплом в крови вспомнил о своем письме к Гаевской. Его незримый спутник шепнул с трусливой осторожностью: «Покажет поповичам твое письмо, будут хохотать!» Рука потянулась за пазуху, и письмо было бы порвано в мелкие кусочки, но Северьянову вновь шепнул его спутник: «А все-таки ты ее любишь. Одним сердцем, без души, а любишь!» Письмо осталось на месте. Выдернутая из кармана рука угодила в чью-то горячую лапу с жесткой берестяной ладонью. Рядом с ним стоял Шингла. Поздоровавшись, он простуженно прохрипел:
— Охотимся сегодня в княжеском заповеднике!
— Что это у тебя? Петух в горле засел? — насмешливо спросил у него Василь.
— Простудился… В этот заповедник князь всей семьей выезжал на соколиную охоту…
— И княжны? — поинтересовался Северьянов.
— Га-а! Особо младшая… вихрем тут носилась… Сатана в юбке, но добрая, не панится.
Собаки, обнюхав друг друга, толкались мордами в колени охотников, скулили и просили начинать охоту.
— Запустим вот в этот лаз, — объявил Шингла, указывая на полосу свободного от кустов суходола. — Свежие следы тут.
…У кого не стучало до боли сердце, готовое выпрыгнуть из груди и полететь вслед дикой песне гончих, спущенных со сворок! В свежем воздухе осеннего утра то далеко, то где-то совсем рядом слышится: «Ах, ах, ах!» Это быстроногие помощники человека, не жалея ни себя, ни своей жертвы, мчатся с первобытной страстью хищников.
Северьянову достался самый открытый участок лаза, с которого во все стороны хорошо просматривался косогор. На юге в синей дымке трепетало мелколесье, облитое уже ярким светом зари. На той стороне Мошкова лога, над самой кручей тонким кружевом висел передний ряд заиндевевших кустарников. По лядам, к востоку, темнели островки молодых берез, обсыпанные белым порохом утреннего заморозка. Стерня искрилась мириадами мелких звездочек. Казалось, что ночное небо посеяло все зерна безмерных кладовых Млечного Пути. С севера и запада суходол обжимала огромная синяя подкова нетронутого леса.
Северьянов, держа под мышкой свою берданку со взведенным курком, медленно похаживал вдоль лаза, прислушиваясь к пению гончих. Их звонкие протяжные голоса слышались ему то на дне лога, то возле самого леса. Он уже передумал все свои дела и поступки последних дней. С тревогой чувствовал, что мысли о Гаевской заводили его всегда в какой-то тупик. Гаевская была первая девушка, которая заставила его пристально присмотреться к самому себе и окружающим его людям. Особенно к тем, которых он бесповоротно считал для себя чужими.
Размышления Северьянова неожиданно оборвал истошный крик Василя, стоявшего на той стороне лога, над самой кручей. Василь кричал что-то, махал рукой с ружьем в сторону леса. Северьянов после минуты обалдения увидел, наконец, шагах в ста мчавшегося прямо на него Куцего. Но между гончей собакой и собой он ничего не замечал, как ни пялил глаза в это пространство. Василь начал уже материться, позабыв самое искреннее уважительное отношение свое к учителю.
Вдруг шагах в пяти, не больше, метнулось в сторону рыжее пятно. Заяц, мчавшийся прямехонько на Северьянова, сделал скидку перед самым его носом. Северьянов приложился и, не целясь, ахнул. Заяц взвился над землей, ударился о кочку и, лежа на спине, задергал задними лапками, закричал жалким душераздирающим детским криком. И страх смерти, и отчаянная мольба о пощаде слышались в этом детском крике смертельно раненного беззащитного зверька. Северьянов в состоянии, близком к столбняку, моргал мокрыми веками. «Что я наделал? — стучало у него в голове. — Пошла она ко всем чертям эта охота!» Не слыша похвал, которые сыпал на его голову охрипшим голосом Василь, Северьянов смотрел на дергавшийся у кочки светло-рыжий комочек.
Куцый уставился в глаза охотнику, словно говоря своими преданными собачьими глазами: «Вот какой я! За мою работу причитается!» Подбежавший Василь живо опозончил зайца и бросил собаке передние заячьи лапки. Куцый размолол зубами косточки, быстро проглотил их вместе с окровавленной шерстью и, вильнув хвостом, побежал к лесу, обнюхивая траву в маленьких западинках, заросших папоротником и иван-чаем.
Скоро у Кузьмы, Романа и Василя тоже висели притороченные к патронташам зайцы-беляки. У Шинглы болтались за поясом беляк и русак. Самые удачные загоны на зорьке кончились, и охотники решили сделать привал на опушке леса перед входом в глубокую просеку, возле большого орехового куста. С этого места хорошо просматривался весь суходол до самой излучины, за которой лог круто поворачивал на север, образуя красивый холмистый мыс с вековым дубом над кручей.
Охотники выпили, закусили, разговорились.
— У тебя, Шингла, чутье… жуть! — заметил Василь, отламывая кусок отварной баранины, лежавшей перед ним на чистом полотенце.
— Ему нос в детстве собакой натерли! — пошутил Ромась, рассматривая граненый стакан, позолоченный холодным лучом утреннего солнца, только что поднявшегося над кружевными верхушками мелколесья.
— У кого что, — возразил Шингла, обтирая губы. — Тебе, например, Ромась, в руку свинца влили, а в мою…
— Железо! — подхватил Василь.
Ромась спокойно выпил самогон и поставил стакан на кочку, густо засеянную кукушкиным льном. Кузьма наполнил Шингле стакан из своего походного жбанчика, искусно повитого тонкой берестой:
— Давно, Шингла, твоя рука креститься перестала?
— Одно другому не касаемо, — неопределенно ответил Шингла. — Бывает, которая рука крест кладет, та и нож точит.
Ромась принял от Кузьмы стакан с самогоном и передал с ухмылкой Шингле:
— Ты когда-нибудь смотрелся в зеркало?
— Зачем мне? Я и так знаю, что с моей рожей только детей пугать.
Ромась потянулся, повел сонными глазами на Северьянова, и они вместе зевнули. Василь погрозил Ромасю обглоданной костью:
— Зевок пополам — быть в родне.
Ромась ухмыльнулся:
— Мы уже породнились.
Северьянова укололи не столько слова друга, сколько его ухмылка.
— Ромась! — встрепенулся опять охмелевший Василь. — А Маркел ведь тебе в самом деле приходится сродни, а?
— Он моему дядьке троюродный плетень, — вскинул дугами красивые брови Ромась.
Из далекой синей глубины леса, на сером в яблоках рысаке верхом, в прососу выскочила молодая женщина с соколом на локте левой руки. Одета она была в зеленую с узкой талией куртку, отороченную черным каракулем. На голове черная меховая шапочка. Наездница осадила коня, подобрала длинный чембур уздечки, накрутила конец его на ладонь руки с птицей. Зорко вглядываясь в даль просеки, будто решала, ехать ли ей дальше вперед или повернуть обратно в чащу леса.
— Таиска Куракина, холера! — крякнул Шингла. Это была младшая дочь князя.
Лошадь нетерпеливо била копытом землю, обрывая желтый папоротник и разбрасывая его вдоль просеки. Свободною рукой Куракина изредка гладила шею горячившегося коня. Она, видимо, не ожидала встретить на заповедном ляде целую ватагу охотников.
— Хороша девка! — протянул Ромась. — Действительно, сатана в юбке.
— Поцеловать бы такую разок, — не утерпел и сочно чмокнул губами Василь. — А там — режь лыко из моей кожи!
— Может, она от самогонки не откажется? — встряхнул жбанчик Кузьма. — Вишь, как рассердилась, что мы в ее владениях по-хозяйски разлеглись.
Таисия Куракина после недолгого раздумья выпрямилась гордо в седле с широким, в красивой оторочке, вальтрапом, потрогала что-то у передней луки и решительно дала шпоры коню. Ретивый и послушный скакун, довольный своим седоком, рванул с места широким галопом.
— Самая зайчиная просека, — прохрипел на этот раз с озлоблением Шингла. — Думал после привала двух-трех зайцев поднять. А сейчас она их разгоняет.
Действительно, через несколько секунд в просеке перед густыми кустами папоротника из-под копыт коня поднялись два зайца: один, видно, матерый, сделал скидку и скрылся в лесу; другой, по всей видимости, неопытный, молодой заяц, пошел вдоль просеки.
Таисия красивым броском кинула с локтя сокола. Умный и смелый хищник взвился над лесом и с большой высоты стрелой ударил в зайца. Всадил ему отлетный коготь в шею и словно ножом резанул от головы к плечу. Заяц из последних сил нес на спине собственную смерть. Сокол выпустил его из когтей, чуть взлетел над жертвой и с минуту, скользя на крыльях, летел почти над самой головой косого. Казалось, он высматривал, где ему нанести последний смертельный удар. Заяц, истекая кровью, замедлял бег. Сокол стремительно взмыл в высоту, и второй меткий удар доконал косого. Красавец-хищник, сидя на трепыхавшем тельце молодого глупого зверька, жадно пил его горячую кровь.
Таисия перевела бег коня с галопа на рысь, потом на шаг. Остановилась перед привалом охотников. Озирая компанию умными, хищными, как у сокола, глазами, она поздоровалась непринужденно, легким поклоном головы. Ромась вскочил и бросился к зайцу. Таисия с взлетевшим к ней на руку соколом подъехала вплотную к привалу.
— Вы, — обратилась она к Северьянову, — судя по вашей шинели, кавалерист?
— Бывший.
— Проверьте, пожалуйста, в моем седле подпруги.
Северьянов встал и под зоркими взглядами хищной птицы и ее хозяйки подошел сбоку к лошади. Подняв подол вальтрапа, он начал не торопясь проверять подпруги. Чувствуя колеблемый дыханием Таисии и показавшийся ему сейчас нестерпимо жарким воздух, он с досадой и с усмешкой вспомнил слова Вордака: «До чего же на тебя, Степа, действуют красивые молодые девки и бабы!»
Когда проверял переднюю подпругу, на его лицо тихо опустился правый конец чепрака и с ласковой осторожностью погладил ему щеку. Это совсем добило Северьянова, которому представилось: не подойди на выручку Ромась с зайцем, Таисия, накинув ему на шею конец длинного чепрака, наверное, увела бы его на княжескую усадьбу.
— Положите зайца, пожалуйста, в переметную сумку! — попросила Таисия Ромася. Ромась, заметив торчавшую из передней переметной сумки рукоять маузера, быстро выхватил его, а на его место небрежно сунул окровавленного зайца.
— Положите на место маузер! — бледнея, но не повышая голоса, сказала Таисия.
— За невыполнение решения волревкома о сдаче оружия, — с назидательной издевкой возразил Ромась, — я именем революции конфискую ваш маузер.
— А кто вы такой?
— Самый ответственный член волревкома.
— Очень приятно познакомиться! — бросила с убийственным спокойствием Таисия и смело вперила в лицо Ромасю черные, ненавидящие глаза.
— Мне тоже приятно, — Ромась сблизил темные ресницы и тоже спокойно играл огоньками своих разбойничьих карих глаз. Конь, учуяв опасность, сильно рванул храпой чепрак и с места карьером понес свою обиженную хозяйку. Северьянов с Ромасем явно расслышали слова: «Лучше умереть, чем покориться этим хамам!»
Минут пять спустя, охотники подторочили своих зайцев и пошли просекой. Первое время шагали молча: всех поразила неожиданная встреча с младшей дочерью Куракина. Наконец, споткнувшись о пень, Василь сердито выговорил:
— Привыкла командовать нашим братом.
— Привычка не отопок, — возразил Кузьма, — с ноги не скинешь. — И опять шли, не проронив ни слова. И вдруг в чаще леса, почти рядом с просекой, голос Семена Матвеевича:
— Что ты за мной, как обезьяна на веревочке, ходишь?!
— Корнея Аверина отчитывает, — шагая широким приседающим шагом, объяснил Шингла. — Когда я шел сюда, они за мочажиной клеймили на оглобли молодые березки.
Северьянов подумал о леснике, тихо улыбаясь: «Этот Корней может быть только прилагательным. Как ни строгай, из него существительное не выстрогаешь».
Когда просека круто повернула в Мошков лог, Шингла попрощался с охотниками и пошел узкой тропкой по опушке леса, ступая редко своей приседающей походкой.
— Ишь как идет, — заметил ему вслед Василь, — будто репу сеет.
Но никто ни улыбкой, ни словом не отозвался на его шутку. Пересекли лог. Гончая метнулась в сторону, напав, видимо, на старый след зайца, но Кузьма сердито крикнул:
— Бабай, назад!
Собака вскинула черноносую морду и с недоумением устремила желтоватые глаза на хозяина.
— Домой! — приказал собаке Кузьма и с досадой передвинул сумку со жбаном с правого на левое плечо. — Раз с бабой встретились, толку не жди!..
У околицы разошлись. Кузьма с Василем пошли по выгону, Северьянов и Ромась — картофлянищами и конопляниками.
— Сдалось мне, — сказал Ромась, окинув Северьянова пристальным взглядом, когда они подходили к школе, — что ежели бы я не помешал, повела бы тебя Таисия Куракина, как бычка на веревочке.
— Повела бы, Ромась, — улыбнулся Северьянов, но тут же добавил: — До известной точки. Красивые девушки и молодые женщины — это моя самая слабая струнка. Возможно, эта Таисия заставила бы меня на некоторое время обалдеть. Только волю свою, убеждения мои ни за какие ласковые взоры никому не отдам, никогда.
— Ой ли, Степа! Был такой сын у Тараса Бульбы, Андреем звали. А впрочем, посмотрим.
— Ты на меня злишься за Наташу!
— А ты как бы думал? Если мне память не отшибло, она мне сестра, да еще самая любимая… А ты наградил ее: беременна она. Муж, допустим, пальцем не тронул и не тронет Наташку, потому что вкус моим кулакам знает.
— Что ты хочешь от меня? — серьезно спросил Северьянов. — Хочешь, женюсь на Наташе!
— При живом муже?
— Потребую развода.
— Муж развода не даст: он в десять раз больше, чем ты, любит ее. Это раз. А второе: она сама за тебя замуж не пойдет.
— Почему? — самолюбиво вскинул голову Северьянов.
— Потому что она, хоть и малограмотная, да не совсем дура. И бросим об этом! Не сегодня-завтра нам с тобой первым придется стать под ружье. Видал, какая цаца эта сиятельная?! Глядит, как змея из-за пазухи. «Лучше смерть, чем подчиниться хамам!» Своей власти над нашим трудом и над этой вот землей они не отдадут без кровопролития.
Северьянов стоял, опустив голову, сжимая и теребя рукой ремень своей берданки.
— Ладно, — улыбнулся Ромась, — на первый раз прощаю твою интеллигентскую мягкотелость! — Ромась вынул засунутый за патронташ маузер в деревянном футляре. — Возьми на память о моих сегодняшних словах тебе, — и сунул маузер Северьянову в карман шинели. — А я слова на ветер не бросаю. За наганом зайду, передам его Кольке Слепогину… За Наташку не беспокойся! Я ее в обиду не дам…
Над полями и мелколесьем быстро и легко мчались серебристые, с распущенными краями тучки. Луна и звезды поминутно ныряли в их мягкий лиловый пух. В воздухе кружились и медленно падали на усадьбы братьев Орловых мелкие сухие снежинки. Свыше сотни десятин надельной и купчей кулацкой земли храбро наступало на обширные куракинские владения. Тыл хутора братьев Орловых надежно был защищен невысокой, но плотной стеной ельника-беломошника и запольными заброшенными пустокопаньскими землями, кое-где заросшими мелким редким кустарником. Эти земли братья Орловы использовали под выпасы для большого стада коров, овец и табуна коней местной породы, улучшенной тяжелоподъемными рысаками из куракинских конюшен.
Хуторские постройки братьев Орловых подтянулись к хорошо наезженной лесной дороге. В центре усадьбы красовался «дворец» Анатолия — большой деревянный дом с антресолями под осмоленной железной крышей. Этот дом был построен Емельяном на деньги, высланные Анатолием из армии. Анатолий слыл в офицерской среде большим скромником: не пил, не курил, часто отказывал себе в самом необходимом для молодого офицера; ухаживал тайком только за чистенькими горничными, которые не требовали расходов, а наоборот, сами платили за номера свиданий в гостиницах. Да еще баловали его самыми отборными яствами со стола своих богатых хозяев в их отсутствие.
В углу хутора, который упирался в сороколетовские облоги, Емельян поставил себе простую пятистенку, окружил ее кольцом надворных построек. Маркелу, как младшему, были совсем недавно возведены по его собственному проекту две просторные хаты в одну связь через сени: горница для лета с голландской печью и зимница с русской печью в пол-избы.
В зимнице сегодня Маркел устраивал игрища для пустокопаньской и сороколетовской молодежи. С этой целью он привез из города лучшего гармониста Ваську Косого. Во всем уезде никто так; как Васька Косой, парень с сухим рябым лицом, не мог исполнять деревенские польки и городские, самые новейшие вальсы.
Для танцев в зимнице были разобраны перегородки. Горница для избранных гостей, которым Маркел достал на куракинском винокуренном заводе ведро чистого спирта, была убрана приглашенными им девушками.
В качестве почетного гостя, вопреки протестам Анатолия, Маркел пригласил Северьянова, поклявшись на особом свидании с Ромасем перед иконой, что никакого свинства и злодеяния учителю он не сотворит.
К удивлению Маркела, пустокопаньский учитель охотно принял приглашение. Северьянов выполнял свято обет, данный Усову, — использовать для влияния на молодежь все вечеринки и игрища.
В новых, пахнувших смолой хатах, уже ярко горели огни и слышался разноголосый гул. Ветер стих на дворе, а небо затянуло плотной тучей, густо сыпавшей на землю пушистые, мягкие, сухие хлопья. В горнице было особенно неспокойно и шумно. За тремя составленными рядом столами после первых выпитых стаканов спирта, размешанного водой, званые гости — сынки богачей из четырех окрестных деревень — перебрасывались друг с другом острыми, крепко посоленными словечками. С небрежностью сытых закусывали не спеша ломтями отварной остуженной баранины, ветчиной и холодцом с хреном.
Яства гостям подавали три самые красивые в округе девицы. (Хозяин оказывал особую честь своим званым гостям.) Среди них особенно выделялась Ариша Маркова, с пылающим румянцем во все щеки и дарившая безмолвные улыбки парням в ответ на их шутки и остроты.
Северьянов не узнавал сейчас Аришу: откуда у нее такая живость в движениях, возбужденное кокетство, искрометное сияние огоньков в черных бездонных глазах? А как стало выразительно и живо, всегда спокойное, неподвижное и уверенное в своей красоте лицо!
Учитель сидел против угла стольницы спиной к окну, в выглаженной Просей солдатской гимнастерке и синих кавалерийских рейтузах с малиновыми тонкими кантами. Он наотрез отказался пить и отодвинул от себя стакан, в который специально для него Маркел налил одного чистого спирта. Чувствовалось Северьянову здесь не по себе. До сих пор он не заметил ни одного простого добродушного взгляда, брошенного в его сторону. За ним следили, подглядывая ненароком, мельком, но с враждебной зоркостью, и всегда после каких-нибудь просоленных похабщиной реплик о распутных солдатках, о рогатых мужьях и бойких девчатах.
Маркел нарядился в синюю сатиновую рубаху, опоясанную черным шелковым поясом с кистями, которые бились по его коленкам. Хромовые сапоги и черные суконные брюки с напуском на короткие голенища выделяли его среди остальных парней. Он то и дело закидывал назад молодецким броском головы свои черные кудри; носился от одного конца стола к другому, подбадривая ленивых, подкладывая закуски, журил тех, в чьих стаканах замечал недопитую водку, по его словам, довоенного качества; вежливенько, в знак поощрения, поглаживал по плечам и бедрам девушек, подносивших к столу противни с горячими закусками. Особенно настойчиво увивался возле Ариши, которая кокетливо ойкала, когда он порывался к ней. «Дразнит, — думал об Арише Северьянов. — Все девки, как и бабы, на один копыл!» И что-то мстительное шевельнулось в его груди: «Ромась тоже хорош, затянул меня сюда, а сам с Просей до поту прыгает под гармонь в зимнице. Напьется это кулацкое отродье, пожалуй, драку затеет!» А кулацкое отродье в подпитии гутарило кто во что горазд:
— Хороших не отдают, а плохую брать не хочется! — отвечал соседу Северьянова носатый парень с костлявым сухим лицом.
— А не ошибаешься ли ты в расчетах, — заметил стриженный под ерша в солдатской гимнастерке с «Георгием» на груди, — котора хороша, котора плоха?
— Я выбираю девку не глазами, а ушами! — ответил носатый.
— То есть, как это ушами?
— Прислушиваюсь, что народ о ней гутарит.
В глазах стриженого мелькнуло презрение с оттенком иронии:
— Народ?! Народ глуп, в кучу лезет. Соберется на площади, сутки простоит, небо подкоптит и разойдется не солоно хлебавши.
— Устарела твоя присказка! — возразил носатый. — Теперешний народ зря часу на площади не простоит.
Стриженный под ерша молча обсасывал косточку. Оба покашивали глаза на Северьянова, чего-то ждали от него.
— Ой, не дури, Маркел! Чуть противень из рук не выбил, — вскрикнула с игривым хохотком высокая стройная девушка в зеленом сарафане.
— Ты, Маркел, Устю не трожь! — стукнул кулаком по столу носатый. — Хватит с тебя сегодня одной Аришки!
Маркел замял дело шуткой:
— Мимо девки, что мимо репки, так не пройдешь, непременно щипнешь.
В середине стола ценители Маркеловой отваги и остроумия разразились пьяным хохотом. Рядом с Северьяновым белокурый парень думал вслух:
— Умную взять — не даст слово сказать, а дура заживо в гроб уложит.
— А ты хорошую сваху пошли!
— Свахе годи да годи, а то такую лесину всучит… Вон один дурак сваху полгода кормил копченым льдом. И она ему такую оглоблю в дом привела, что через месяц парень на переводине в хлеву повесился. Вообще, ребята, жениться — не лапоть надеть! — заключил белокурый, хлопнув Северьянова по плечу. — Верно говорю, а?! Образованный товарищ!
— Совершенно правильно! — улыбнулся Северьянов.
— А ведь, робя, не гордый, а? — хмыкнул белокурый.
— Наш парень! Разве не видишь?
— А не пьет?! — уставился в Северьянова белокурый парень. — Почему не пьет? Значит, что-то на уме против нас держит.
Застолье, шумно перебивая друг друга, заговорило почти все разом. Слушал только один Северьянов. Отрезая ломтики вкусного холодца и густо накладывая хрен, он не спеша ел, вслушиваясь в несвязный галдеж.
— Чем же я не молодец, — кричал носатый, — коли нос у меня с огурец.
Кто-то орал в другом конце стола:
— Его легко ранили, головы не нашли!
— А я его так звезданул, что у него в глазах мальчики запрыгали!
— Горница у тебя хороша, — обнимая Маркела, твердил носатый парень, — да окна кривы.
Маркел, освободившись из объятий, остановился у конца стола, противоположного тому, возле которого сидел Северьянов.
— Товарищи! — крикнул он с митинговой хваткой. — Я пригласил вас всех не ради только одного веселья, но и ради обширной политики! Я честно заявляю и откровенно, что с сегодняшнего дня наотрез откалываюсь от политики моего брата Анатолия! — Маркел обвел всех хмельными глазами, в которых светился злой, дикий и верткий ум. — Почему, вы спросите меня, я раньше шел за Анатолием, как та обезьяна на веревочке за цыганом? Потому он образованный, а я — малограмотный, ну и родной брат. Это имело силу с детства.
В горницу вломились запотевшие, разгоряченные танцоры. Вместе с ними вошел и Ромась. Он прислонился к стене и сощурил свои трезвые проницательные глаза, устремленные на оратора.
— Теперь, товарищи, — продолжал Маркел, — когда против Анатолия увидел я тоже образованного политика и такого же потомственного хлебороба, как и все мы с вами, товарища Северьянова, пустокопаньского учителя, я понял, что образование моего брата старорежимное.
— Правильно! — загудел носатый. — Старорежимщик твой брат.
— Товарищ Северьянов, например, — Маркел поднял над столом ладонь, — своим хребтом науку себе добыл, а брат мой на отцовские рубли, в готовом виде. Он, можно сказать, прилепился к той науке, которую в гимназии буржуйским сынкам преподносили. Верно я говорю?
— Верно! Валяй, Маркел! Не гляди, что будет впереди!
— В данный момент мой брат откололся от народа и всем существом прилип к помещикам и капиталистам и нас хочет с ними слить в одно стадо. Не бывать этому! С помещиками у нас должен быть один разговор: кто кого смог, тот того и с ног!
— Катай дальше!
— Почему я держался за Анатолия до сих пор? А потому: кто тонет — нож подай и за нож ухватится. Так и я — ухватился за брата, раз сам в политике плавать не умел. И много глупостей в этом плаванье я наделал и наговорил, за которые готов сейчас себя растерзать!
Кто-то, перепивший, гаркнул в углу, стуча кулаком по стольнице:
— Пьем, посуду бьем, а кому не мило, того в рыло!
Маркел выждал, пока угомонили крикуна:
— Вы знаете, конечно, что во всех деревнях нашей волости на сходах постановили голосовать только за списки большевиков. Я всецело к этому присоединяюсь и всех вас призываю, и вот последнее мое слово: прошу всех мужчин стаканы налить и выпить за победу большевиков в Учредительном собрании и за то еще, чтобы ни один голос хлебороба в нашей волости и во всем всероссийском масштабе не был подан за кадетов, эсеров и тому подобных соглашателей с нашими угнетателями!
Когда были налиты стаканы и в застолье все встали, Ромась подошел к столу, взял торжественно свой стакан, стоявший рядом с северьяновским:
— Пью за Советскую власть! И за то, чтоб наша доля нас не цуралась, щоб краще в свите жилося! — И выпил под гром и шум пьяной братии. Обтирая губы, повел глазами на Северьянова: «Что, мол, скажешь теперь о Маркеле?» — «Хорошо подлец лавирует!» — отвечал взглядом Северьянов.
Ввалившиеся в горницу из зимницы парни и девчата больше, чем званые гости, ожидали, что сейчас скажет пустокопаньский учитель в ответ Маркелу.
— За такой тост нельзя не выпить, — поднял, наконец, свой стакан Северьянов. — Целиком присоединяюсь к предыдущему оратору! Пью за будущую Советскую Россию! — Единым духом выпил и сразу почувствовал, будто всадил себе в горло раскаленный добела клинок. Собравшись с духом, потянул к закуске руку. Сел под гулкий треск хлопков шумного застолья и толпы парней и девушек. Одна Ариша заметила скрытые Северьяновым усилия не выдать жгучей боли. В продолжение всей пирушки он ничего не чувствовал, кроме этой жгучей боли в горле. Не ощутил он опьянения даже тогда, когда кончилось застолье и парни ринулись в зимницу занимать места для игры «Кто кого любит, тот того и поцелует».
Хороводницы долго шептались в кругу среди хаты, кого из парней первого вызвать. Решили пропеть вызов учителю. Не чувствуя и сейчас опьянения, Северьянов думал лишь о том, чем бы ему погасить пылавший внутри костер. Заметив, что Ариша все время тревожно всматривается в него, подошел к ней и тихо попросил принести кружку холодной воды. С готовностью, не замечая насмешливых улыбок, девушка побежала в сени. Бойкая Устя шептала подругам:
— Ох, девочки! Глазами влюбляются. Посмотрите на Аришу, какая у нее в глазах любовь к учителю!
Песня вспорхнула как раз в тот момент, когда после выпитой кружки воды Северьянову ударил хмель в голову. Все закружилось и поплыло в зеленом тумане. Услышав свое имя, он встал, повел взглядом по девичьему кругу. Голубые лучистые очи Усти, казалось ему, смело смотрели на него, озаряя все вокруг каким-то необыкновенным небесным светом. Северьянов, шатаясь, подошел к ней, вывел за руку из круга, обнял так, что хрустнули ее косточки, и, как в омут бросился, — впился в горячие губы Усти, со стоном прижавшейся к нему.
— Бесстыдница! — прошептал тихо-тихо кто-то среди хороводниц. Северьянов посадил Устю рядом с собой на лавку под иконами. Бойким ручейком побежал шутливый разговор, как между давнишними друзьями после долгой, долгой разлуки.
— Коротко и ясно! — громко выговорил кто-то среди оказавшихся без места парней. — И не некалась девка, и спорить не стала!
— Этот друг на всех вдруг!
У стены направо от порога стоял Устин носатый суженый. Он был очень во хмелю и ничего не видел и не слышал. Когда же ему кто-то растолковал, наконец, что его Устя напела себе пустокопаньского учителя и до упаду целуется с ним при всем честном народе, «носарь» загремел на всю хату:
— За такую погудку по рылу бьют!
— Будто и в сам деле ударишь, Ефрем! — бросил проходивший мимо Маркел.
— Убью! — носатый сунул в подбородок георгиевскому кавалеру огромный, с полпудовую гирю кулак. — Видишь! Раз… и нету.
— Вижу, — отозвался георгиевский кавалер, — а ты вот из пяти пальцев и одного не видишь.
— Теперь кулаки не в моде! — двусмысленно подзуживал Маркел, — политикой действуют, Ефремушка, а на девчат в особенности.
— Какая там политика.
— У Ефрема слово слову костыль подает!
— Могу! — гремел Ефрем.
— Где, Ефремушка, тебе! Говоришь ты, как клещами на лошадь хомут тащишь.
— Могу! — твердил Ефрем. Заметив, наконец, как Устя поцеловалась с учителем, рванулся в середину хаты, но его осадили. Ромась, Слепогин Коля и хлопцы из Ромасевой ватаги загородили ему дорогу. На выручку носарю сунулись было собутыльники Маркела. Быть бы кровавой потасовке, но Маркел с поднятыми руками врезался между своими и противной стороной. Ромась схватил носаря правой рукой за гашник штанов, а левой за ворот рубахи и, как пастух барана, вскинул себе на плечи.
— Упрись, Ефрем, в губернскую тащат! — крикнул кто-то, отступая перед Ромасем.
Ромась вышел в сени, положил распустившего нюни, не раз битого им парня на рундук:
— Не тужи, красава, что за нас попало: за нами живучи не улыбнешься! — сунул под голову носаря попавшееся ему в руки решето и поспешил к Северьянову, который внушал ему своим поведением тревогу: «Ему собираются на боку дырку вертеть, а он… ха-ха!»
Северьянов, действительно, с безудержным весельем обнимал податливую и доступную Устю, целовал ее то в шею, то в губы, то в глаза. Ромась взял его за солдатский ремень гимнастерки, что-то шепнул на ухо. Северьянов, мимо ушей и глаз которого прошла вся история с Ефремом, поднял черные густые брови, обвел, казалось, протрезвевшим взглядом избу, встал и послушно пошел за Ромасем в чуланчик между печью и стеной. Ромась усадил его на кровать.
— Ты что, Степа? Захотел, чтобы тебе в ушах поковыряли? Да? Уши залегли? Давно, видно, оплеух не получал!
— Я очень пьян, Ромась, — пробормотал Северьянов, — а Устя — красивая девка. Не поцелуешь — обидится: игра такая…
Ромась расстегнул другу ворот гимнастерки и уложил на кровать. Под протяжную девичью песню Северьянов тихо погрузился в беспокойное забытье. Очнулся, сидя на кровати в шинели и папахе. Перед ним стояли Прося и Ариша. Ромась давал девушкам какие-то наставления. Северьянов понял, что его должны сейчас увести домой. За Мошков лог Ромась провел Северьянова сам. Шагали по колена в только что выпавшем пахнувшем грозовой тучей снегу. Дальше петлявшего поминутно то вправо, то влево Северьянова вели Прося с Аришей. Часто останавливались. Северьянов отстранял девушек, бросался в снег, шептал: «Все горит!» — сбрасывал шинель. Девушки умоляли его подняться, убеждали, как ребенка, что он простудится. Северьянов не внимал просьбам. Только когда Прося и Ариша начинали плакать, он быстро вскакивал. Девушки очищали прутьями его шинель от снега, надевали на горячие плечи. Шли медленно, мучились с ним так до самой деревенской околицы. Через каждую сотню шагов он умолял их разрешить ему охладиться в снегу. Они разрешали. Северьянов бросался лицом в снег, глотал его, растирал им шею и грудь… У околицы долго стояли: Северьянов просил у девушек прощенья, клялся, что это первый и последний раз.
— Верите мне?
— Верим, Степан Дементьевич.
— Ну, вот и хорошо. Мне легче стало. После чуланчика как надели на меня шинель, я в горячей смоле кипел. Был в настоящем аду…
— А до чуланчика — в раю, — усмехнулась, стряхивая густыми длинными ресницами слезинки, Ариша. Прося в первый раз за дорогу закатилась своим беспечным, безудержным смехом.
— Не сердись, Ариша! — повинился Северьянов.
— Я не сержусь. Только мне страшно было за вас: Ефрему свинчатку в руки уже сунули.
Возле первых домов от выгона кто-то в шинели обогнал их, отворачиваясь и пряча лицо. Северьянов посмотрел на уходившего, потом на свой двоившийся у него в глазах указательный палец:
— Все еще два! Больше никогда, ни капли.
Девушки, оставив учителя у крыльца школы, побежали за ключом. Северьянов, испытывая какое-то необыкновенное возбуждение своей вины и злобы на себя, ходил медленно у стены школьного здания. Опьянение проходило, но возбуждение усиливалось. Что-то прошумело у него над головой и, грохнув о дощатую обшивку стены, отскочило и упало под ноги. Из-под навеса школьного сарая вынырнул и побежал вдоль улицы человек в шинели, тот самый, что обогнал их деревенской околицей. Северьянов выхватил браунинг, который ему сунул в карман на дорогу Ромась, но тут же опустил руку и положил браунинг обратно. «Стоит мне! — Подошел к стене, нащупал ногой в рыхлом снегу булыжину. — Кто же это такой добряк напомнил мне сейчас о моей подлости?»
— Степан Дементьевич! — крикнула, не успев погасить смешок, Прося. Она шагала, держа в руках ведра и поломойные тряпки. — Мы решили убрать школу. Повесим на стену вашу лампу в классе, а вы со свечкой посидите! Ладно?
— Хорошо… Нас по дороге из хутора никто не обгонял?
— Никто, — ответила Ариша. — А что?
— Так, ничего. — И про себя: «Он мог в кустах обойти нас. Мог и пулю пустить в затылок».
Девушки с веселым возбуждением принялись за работу. Северьянов зажег свитые вместе четыре церковные восковые свечки и начал проверять тетради. Работа плохо клеилась. «Возможно, это муж Наташи? Я бы на его месте не промахнулся!.. Надо поговорить с Наташей, да она за версту теперь обходит меня». Отвлекаясь от неприятных дум, Северьянов напряг все усилия, чтобы понять смысл сочинения Андрейки. «Ого! Да это же очень здорово! Ты сам так не напишешь!» — «Ну и что ж, — возразил его верный спутник, — учителю надо понять и почувствовать, что в классе есть, наверняка есть, дети, одареннее его самого, что учитель богаче таких детей только знанием и жизненным опытом». Лихорадка возбуждения не проходила. Мысли были сейчас ясные, но как-то по-особому мрачно освещенные. Так бывают освещены предметы солнцем, которое вот-вот закроет грозовая туча.
Держа в одной руке ведро с водой, в другой выкрученную поломойную тряпку, в комнату вошла Ариша, раскрасневшаяся, с каким-то опасным блеском решимости в черных, необыкновенно сейчас для нее смелых глазах.
— Степан Дементьевич, я беспокоить вас пришла. Убирать вашу комнату… Вы сидите, работайте!
Северьянов все-таки встал и отошел с табуреткой к лежанке. Маленькая каморка с приходом Ариши наполнилась каким-то электрическим током.
Когда Ариша убрала комнату, Северьянов предложил ей послушать сочинение Андрейки. Она чуть отвела руки в стороны, чтоб не запачкать поломойной тряпкой свой сарафан, отчего ее девичья грудь поднялась и открыла всю прелесть своих целомудренных очертаний. Северьянов прочитал ей от первой до последней строчки сочинение ее брата.
— Лучшее сочинение класса, Ариша!
Девушка с доброй насмешкой подняла глаза на учителя:
— Мы вместе с Андрейкой это сочинили.
— Вот как? Значит, это ты написала? — Северьянов подошел к Арише, взял ее осторожно за локти и притянул к себе: — За это я сейчас крепко накажу тебя.
— Ой, учитель, пусти! Запачкаю! — нехотя отбивалась Ариша и тихо-тихо шепнула ему: — Хочу, чтоб Андрейка образованным был!
Вспоминая сейчас, как она кокетничала с Маркелом, при одной мысли, что тот может овладеть ею, Северьянов вдруг озверел от ревности. Чувство жалости, которое он раньше испытывал к ней, совершенно исчезло. Он забыл все человеческое и готов был не только обидеть свою, но и ее душу и отдать все за один миг простой, но самой большой земной радости. С последним остатком воли сделал необыкновенное усилие над собой, отошел к лежанке и, взяв книгу, в которой он не видел ни одной строчки, заставил себя перелистывать ее страницы.
Кончив уборку, девушки возбужденно и весело смеялись, моя с мылом руки над ушатом, поливая одна другой и вытираясь одновременно одним полотенцем с разных концов. Ариша, набросив на голову Проси полотенце, расцеловала ее.
— Ты что задумала? — отвечая неохотно и холодно на ласки подруги, прошептала Прося.
— Зайду к учителю! Обещал мне сочинение Андрейки прочитать.
— Ах ты, лгунья! Я же слышала, как он читал тебе сочинение Андрейки! — Уводя подругу, Прося думала: «С кем там мой Ромась танцует? Поди, и его Устя захороводила?» Вспомнилось, как они с Ромасем первый раз встретились. Ромась улыбнулся и сказал ей: «А тебя, Прося, пора замуж выдавать!» Она ответила: «А тебе, Ромась, жениться».
Сквозь сон почудилось: кто-то позвал Северьянова. Зов не повторился. Но Северьянов вскочил с постели, оделся, зажег лампу и сел за стол. Глаза ожидающе уставились в окно. На черные стекла падали хлопья снега, таяли и ползли вниз. «Вторые рамы надо сегодня же вставить!» — подумал он с досадой, по-прежнему продолжая напряженно ждать оклика. За окном слышался тревожный шум леса, вдали раздавалось уханье падающих деревьев. «Валят под корень лес!» — Встал и начал ходить по каморке. «Надо написать воззвание против порубки леса; продиктую третьеклассникам, и разошлем по деревням». — Порылся в стопке книг и тетрадей на лежанке, достал чистую тетрадь, опять сел за стол и начал писать.
Не успел заполнить первую страницу, раздался осторожный стук в наружную дверь. Вышел быстро в сени, лихорадочными движениями горячих пальцев открыл засов. В синей мгле маячил черный силуэт лошади.
— Кто тут?
— Это я, товарищ Северьянов, дежурный по отряду Якунин.
— Якунин! Заходи, брат!
— Некогда! — Якунин ослабил поводья, которыми он удерживал лошадь, начавшую беспокойно бить копытом о землю, достал из кожаной сумки пачку листовок и, сделав шаг вперед, передал пачку Северьянову. — Только что нарочный из города привез, а товарищ Стругов приказал мне, если вы не возражаете, немедленно скликать экстренное волостное собрание всех большевиков и сочувствующих.
Северьянов нутром учуял: наконец долгожданное совершилось! Якунин, как бы подтверждая его предчувствие, улыбаясь, добавил: — Питерские рабочие и солдаты свергли Керенского! Совету власть передали!
— Ну вот, Якунин, а ты говорил, что питерские солдаты и рабочие перешли на сторону меньшевиков.
— Люди ложь и я тож! — вздохнул виновато Якунин и услышал строгий голос Северьянова:
— А кто эти люди?
— Овсов днями к тестю в нашу деревню приезжал, объяснял… народу.
— Народу? Объяснял?
— Он же учитель, как и вы, а народ к учителям прислушивается.
— Спасибо, Якунин! — бросил торопливо Северьянов. — Всем объявляй, чтоб к десяти часам и — без опозданий!
Где-то в лесу ухали падающие деревья. По дорогам стучали колесами и бревнами обозы с лесом.
Нарочный вскочил на коня и ускакал.
В каморке Северьянов с небывало пристальной поспешностью прочитал обращение питерских большевиков, декреты Второго съезда Советов «О мире», «О земле».
Грозны были вести и радостны. Удесятерялась ответственность, да сила такая кровь всколыхнула, что впору земной шар поднимать. Есть за что ухватиться. Заблестело кольцо стальное, о котором мечтали старо-русские богатыри.
Долго ходил Северьянов в каморке. «Как-то наша волостная контрреволюция поведет теперь себя?! До этого дня она нас всерьез не принимала: молокососы, мол, самозванцы. Вот сверху нагрянут и раздавят вас. А оказалось сверху теперь не давить, а помогать нам будут… Озвереет кулачье…»
А когда совсем обутрело, Северьянов и Ромась шагали по никлой бурой траве просеки, огибавшей слева лесное болото, которое заросло корявым ельником-беломошником, частым осинником да непролазной серой ольхой. Кое-где сквозь непобедимую тесноту болота настойчиво пробивались низкорослые суковатые сосны.
Земля в середине просеки была превращена в черное месиво, местами сохранившее свежие следы колес. К просеке подступали огромные сосны с густыми зарослями черники, вереска и ползучими плаунами. Под соснами там и сям виднелся валежник и сухолядник.
Над усыпляющим благоуханием осени победно плавал спиртовой запах папоротников, оберегавших границу бора и болота.
Друзья искренне выговаривали друг другу все, что пришло каждому на ум о совершенном питерскими рабочими и солдатами вооруженном выступлении против Временного правительства в ночь под 26 октября.
Северьянов мечтательно всматривался в сложные кружевные узоры папоротника.
— А ты знаешь, Ромась, — спросил он, — почему сельские колдуны сложили столько легенд о папоротниках? — Ответа не последовало; Северьянов возбужденно продолжал: — Потому что это самое древнее на нашей планете растение. Когда-то папоротники были гигантскими деревьями высотой с две-три красноборские колокольни.
Ромась далек был от северьяновской романтики.
— Ты, слышал, какой грохот стоял ночью в лесу? Говорят, Орлы за эту ночь навозили кряжей и бревен под самые застрехи.
— Недаром Маркел на вечорке за большевиков агитировал.
Приятели услышали впереди, за поворотом просеки, отчаянное понукание вперемешку с матерной руганью.
— Не везет у Кольки Буланка: навалил, должно, бедняга, через край в честь низложения правительства Керенского.
Слепогин длинной палкой бил по ребрам коня, тщетно прыгавшего после каждого удара в оглоблях. Но воз, с тремя свежими девятиаршинными бревнами, погряз в черном месиве просеки.
— Загубишь скотину! — задержал занесенную Слепогиным руку с палкой Ромась. Обойдя лошадь, Ромась положил ладонь на ее плечо под хомутиной. — Не будет из тебя, Колька, путного хозяина! Посмотри, что ты наделал? Плечо у коня горит — блин испечь можно.
Николай с раскрытым от удивления (он не ожидал этой встречи) ртом поднял свое красное конопатое лицо и уперся в Ромася красными слезящимися глазами. У ног его валялись ильмовые палки с концами, побитыми в мезгу о седелку, об оглобли, бока и спину Буланки.
— Навалился на дармовщинку? Видно, ты сочувствуешь большевикам только потому, что при них можно лес красть?
Николая прорвало:
— Что ты на меня кричишь?! Я трех лесин от этого чертова болота за ночь никак не оттащу, а Орлы, вон, и вся почесть Пустая Копань горы лесу за сегодняшнюю ночь навозили.
— Хватит вам ругаться, — подошел к ним Северьянов, — вы же свои люди! Развязывай, Коля, кривули!
— Ни за что на свете! — исступленно выкрикнул Николай. — Убейте на месте, не дам свалить бревна! — Потом, одумавшись, проворчал уже более спокойно: — Ромасю, вон, на хату талокой лесу навозили.
— А ты почему в волревком не обратился?
— Он, — ответил за Слепогина Ромась, — как и Орлы, видно, нашей власти при Керенском не признавал, а в ячейке, должно быть, состоял для виду! А теперь, когда Керенского спихнули, вслед за Орлами лес воровать поехал.
— Гордый, значит? — вскинул на Слепогина испытующие глаза Северьянов.
— Все воры гордые! — заметил Ромась.
Северьянов подошел к возу, развязал огромный узел лыко-пеньковой веревки над крестовиной кривуль. Ромась помог ему свалить одно верхнее бревно и увязать оставшиеся. Буланка как будто ждала этого, без понукания понатужилась, ударила плечами в хомут и потянула воз, хлопая широкими некованными копытами по черному тесту разъезженной лесной дороги.
— Свалишь бревна, — сказал Северьянов, — сейчас же, не медля ни минуты, на экстренное собрание ячейки!
— Я мигом верхом прискачу! — Слепогин поднял голову, поморгал слезящимися голубыми глазами и побежал следом за своей Буланкой.
Через несколько минут Северьянова и Ромася догнал Василь:
— Куракин вчера наших баб с клюквы прогнал, — сообщил он как самую важную новость. — Вылез змей из-под старой елки и как гаркнет бабам: «Анархию поддерживаете?! Двух недель ваш Ленин у власти не продержится. Вернусь, и тогда вы, — ткнул сатана рукой в елку, — будете, как вот эти шишки, висеть на сучьях в моем лесу!» — И скрылся леший в ельнике. За ним Ульяна подглядела — там его с лопатой и с каким-то кожаным ящиком на плече поджидал Корней Аверин.
— Что-нибудь в землю, подлюги, прятали! — пояснил Ромась.
Спустя полчаса Северьянов, Ромась и Василь подходили к зданию волисполкома. У крыльца стояли две оседланные лошади. У одной ноги, живот, стремена были сплошь залеплены дорожной липкой грязью; другая была под чистым новеньким седлом, с блестевшими серебром стременами — это бывший куракинский, а теперь волревкомовский рысак, на котором днями и ночами разъезжал теперь по княжеским владениям Вордак.
В здании волревкома, в зале, на скамейках сидело уже человек двадцать красноборских большевиков и сочувствующих. За перегородкой вокруг стола столпились члены бюро ячейки и ревкома. Вордак что-то горячо доказывал товарищам и, наконец, потеряв терпение, сорвал с своей головы папаху и бросил ее на стол:
— Тогда предлагаю отдать такой приказ: «Всей контрреволюционной своре в трехдневный срок свезти награбленный ими государственный лес к зданию волисполкома для дальнейшей раздачи беднейшему крестьянству и в первую очередь — безлошадникам».
Ромась первым зашел за перегородку:
— То и беда, что лес этой ночью воровала не одна контрреволюционная свора. Отберешь у богачей, свезешь сюда. Пока безлошадники развезут его, богачи обольют керосином и сожгут.
— Предупреждение резонное! — заметил тихо Стругов.
Вордак, встряхивая руку Северьянова, крикнул:
— А ты что скажешь?
— По-моему, надо прежде подворно описать весь лес, вырезанный и вывезенный этой ночью. Отобрать охранные расписки, а в остальном я с тобой согласен, то есть объявить этот лес государственной собственностью и раздавать нуждающемуся населению по нарядам.
Это мнение Северьянова без прений и было проголосовано, принято и записано во внеочередном решении волисполкома, которое практический и расчетливый Стругов умудрился провести на ходу до собрания всех членов ячейки.
В больших лучистых от бессонных ночей глубоко запавших глазах Вордака Северьянов читал: «Каких градусов был поднесенный тебе маркеловский напиток, а?» От этого взгляда кровь ударила Северьянову в голову: «Вся волость, поди, уже знает, каким меня Прося и Ариша вели с маркеловской пирушки! После собрания, на бюро скажу: «Судите и наказывайте, но больше этого не повторится!»
— Считаю, — услышал он успокаивающий голос Стругова, — решением лесного вопроса заседание волревкома закрытым.
Когда все члены и сочувствующие волячейки были в сборе, Северьянов, стряхнув с себя груз тяжелых дум, торжественно объявил:
— Товарищи, в ночь с 25 на 26 октября революционные солдаты, матросы и рабочие Петрограда штурмом взяли Зимний дворец. Временное правительство арестовано. Керенский бежал… Второй съезд Советов взял власть в свои руки! В честь этого самого радостного, и не только на нашей русской земле, события прошу товарищей встать и спеть «Интернационал»!
По-солдатски, как молитву на утренней поверке, подхватили фронтовики пролетарский гимн и пели славу самому смелому и человечному поступку, который когда-либо совершали угнетенные всех времен и народов… Прозвучали последние слова гимна. Северьянов выждал, пока все усядутся, и вышел из-за стола к решетчатой перегородке, отделявшей зал от президиума:
— «Гражданам России!» — прочитал он дрогнувшим голосом заголовок обращения петроградских большевиков. За перегородкой и в зале все опять поднялись и такой напряженной тишиной ответили Северьянову, что ему на мгновение показалось, будто он остался один. Декреты 2-го съезда Советов о мире и о земле все слушали также стоя, а когда кончил, Стругов своими твердыми немигающими глазами оглядел зал:
— Ясно?
— Теперь, — подхватился Василь, сидевший в первом ряду, — наш Красноборский ревком и братья Орловы признают!
— Подумаешь, какая честь! — возразил Ромась. — Советскую власть никому, нигде не остановить теперь: гвардейским шагом пошла она по всей матушке-России.
Выждав, пока зал успокоился, Северьянов с усмешкой обратился к собранию:
— Тут наша почта, товарищи, приказ Керенского прислала. — И поднял желтый Из оберточной бумаги пакет. — Читать?
— Кинь в печку!
— Читай для смеху!
Кто-то притворно вздохнул:
— Недолго пришлось Саше под святыми сидеть.
Северьянов вынул из пакета лист с двуглавым орлом без короны в углу и под веселый шумок зала объявил:
— «Приказ Верховного Главнокомандующего! Безусловно воспрещаю производить самовольные порубки в чужих частновладельческих и казенных лесных угодиях, а равно препятствовать производству лесовладельцами заготовок дров и лесных материалов, так как лесные материалы и топливо нужны жителям, армии и отечественному производству… За нарушение — тюрьма от шести месяцев, а лицам, действовавшим скопом, — до трех лет…»
— Вот бродяга!
— Кто?
— Почтарь.
— А я думал Керенский.
— Наш почтарь теперь будет нам служить лишей, чем Керенскому! — Василь быстро чиркнул спичкой, поднес пламя спички к желтому листу с двуглавым орлом, который продолжал держать Северьянов: — Где их закон, там и обида! — Василь подмигнул Северьянову: — Степан Дементьевич, а куда, по-вашему, Саша Керенский смылся? — И, не дав открыть учителю рта, сам поспешно ответил: — Поди, забился, промеж того-сего, где-нибудь в кучу буржуев, как козырь в колоду, и сидит! — Мелкие черные кусочки пепла медленно падали на пол.
— У меня, товарищи, — продолжал Северьянов, проходя за стол на свое председательское место, — есть такое предложение: сейчас же выделить десять троек по числу экземпляров привезенных нам нарочным декретов. Закрепить за тройками селения. Прямо отсюда тройки направляются по деревням, читают, разъясняют на сходках декреты. Нет возражений?
— Меня прошу прикрепить к Сороколетову, — выкрикнул из середины зала простуженным голосом Шингла.
Ковригин зачитал список троек и закрепленных за ними селений:
— Какие будут исправления?
— Утвердить!
— Во всех деревнях нашей волости, товарищи, — Северьянов широко распахнул шинель, — сходы постановили голосовать только за большевистский список. Да сказанное еще не доказано, надо делом подтвердить. Гонцы Салынского и Овсова уже побывали в Березках и Пожари, призывали народ явиться в Корытню на повальный сход четырех волостей. Надо вывести на свежую воду эту эсеровскую махинацию. Надо доказать, что все посулы эсеров — грязный обман, что у этих господ на словах мед, а под языком лед. Вот тут сидит товарищ Анохов Кузьма. Он только что сегодня утром приехал из Корытни. Корытнянская земская управа постановила не признавать Советской власти. Как мы должны на это ответить? По-моему: на всех организуемых нашими тройками сходах вынести одобрение действий Второго съезда Советов; из среды сочувствующих нам крестьян выделить представителей на эсеровский повальный сход в Корытню. И всем нам быть на нем в обязательном порядке.
— Против этого нет возражений? — поднялся Стругов.
— Какие могут быть возражения? — вскинулся Василь, — борьба есть борьба, а подхалимам и буржуйским прихвостням никакой пощады!
— Последний вопрос! — Северьянов, стоя за столом, еще шире распахнул полы своей шинели: — Бюро нашей ячейки предлагает для учета имений наших помещиков создать также тройки. Есть предложение создать три тройки.
Ковригин зачитал список троек по учету помещичьих имений Красноборской волости. Тройки утвердили единогласно.
— По имению Куракина, — продолжал Северьянов, — временно, до организации там коммуны, есть предложение назначить комиссаром товарища Вордака, который будет отвечать перед волостным Советом за сохранность хозяйства и вести работу по организации коммуны. Какие будут по этому последнему предложению суждения?
Зал молчал. Одни робко переглядывались, другие, недовольно потупив глаза, смотрели в пол. Были такие, которые бродили по залу рассеянными взглядами.
— Ну, что, хлеборобы, молчите?! — поднялся за столом Вордак. — Не позволят нам делить по нивкам такое могучее хозяйство. — Вордак улыбнулся. — Свою кандидатуру я, конечно, поддерживаю, но не навязываю. Можете наметить другую. Ведь общая наша цель — мировая коммуна!
Зал молчал. Вордак сел. Поднялся Ковригин:
— Предлагаю поддержать кандидатуру Вордака, а коммуне дать название «Парижская коммуна».
— Почему «Парижская»? — спросил медленно и раздельно Шингла.
— Потому, город такой есть, — крикнул Вордак, — где первую коммуну организовали!
— А где этот город стоит?
— Вот чудак, а еще на фронте был. Во Франции. Столица.
— Это ты чудак! Парижская, значит, и место ей во Франции, а не в России. Мы должны свое название иметь, к примеру, «Красноборская коммуна».
— Товарищ Вордак хотел сказать, — вмешался Северьянов, — «Имени парижских коммунаров».
— Которые первые против буржуев власть создали, — пояснил Вордак, — и жертвою пали в борьбе с мировой буржуазией.
— В честь погибших, — примирительно погладил рыжие усы Шингла. — Пиши, согласен.
— Повестка дня, товарищи, исчерпана. Бюро ячейки предлагает тройкам по учету закончить работу в пятидневный срок.
— Пять дней маловато! — поежился Кузьма Анохов.
— Хватит! — резко возразил Вордак. — С косой в руках погоды не ждут.
— Я предлагаю в три дня! — метнулся Василь, — а то кулаки все растащат, потому чужие замки колотить — это не то что жать, або молотить.
Большинство проголосовало за пять дней.
— На этом разрешите… — но не успел Северьянов договорить, как стремительно отворилась дверь. Через порог легкой поступью шагнула Таисия Куракина. Закинув черную короткую вуаль на соболью шапочку, она тихо провела рукой в черной перчатке по ослепительной белизны страусовому перу и остановилась шагах в двух перед последним рядом. Ее неожиданное появление, ошеломляющая красота заставили встать больше половины зала. Куракина не выразила удивления невольно оказанной ей почести от людей, которых она с детства считала милыми и послушными дикарями. Но ее заставил вздрогнуть резкий голос, обращенный в зал:
— Садитесь, товарищи!
«Бог мой, — вспыхнуло в голове Куракиной. — Ведь это тот самый кавалерист, что подтягивал подпруги в седле моей лошади».
— Вы зачем к нам? — услышала жесткий властный голос и ответила с неприсущей ей робостью:
— Я пришла посмотреть на самых жестоких людей…
— Только и всего? — еле сдержал усмешку Северьянов.
— Да. Мы получили ваш приказ покинуть имение. Как изгнанница, я решила посмотреть на тех, кто поступил с нами так жестоко! — Таисия повернулась и стремительно вышла, оставив за собой дверь открытой. Тягостное молчание зала прорвалось не сразу. Заговорили осторожно в разных местах:
— Вот так штучка!
— Эту штучку тысячу лет на своем горбу мужик растил.
— Сегодня в Москву улетает! — объявил Шингла.
— А ты откуда знаешь?
— Она ему отчет дала.
— Таиска, — встал со скамьи Шингла, — добрая девка, хоть и княжеского роду. Не смотрите, что она сейчас такая гордая. Всегда при встречах со мной первая мне поклон отдавала. А от моей образины, вам известно, все бабы, как от волчьей хари, шарахаются. Таиска еще маленькой девочкой со мной не боялась в лесу встречаться, когда по грибы и по ягоды ходила.
Никто, даже Ромась, не решился на этот раз поднять на смех Шинглу. Все знали, что Шингла никогда не лгал. Вордак встал и сказал:
— Подтверждаю. Верно.
Тройки агитаторов окружили Ковригина, раздававшего листовки. Остальные не спеша расходились.
«Неспроста она заявилась к нам», — думал Северьянов, сходя следом за Ромасем с крыльца. Вордак поджидал их возле ворот и внушал что-то Деме, недавно назначенному Струговым сторожем волисполкома. Дема молчаливо слушал Вордака с высоты своего саженного роста. Ему было лет сорок, не более. Борода темная, как сажа, курчавая и мягкая. Глаза убийцы.
— Ты? Дема! Лучший в волости бондарь, — почти кричал Вордак, — и не нашел себе лучшего дела, как подпирать исполкомовские ворота.
— Емельян, как понюхал мой кулак, — переступил с ноги на ногу Дема, — окретно[1] объявил: «Кончаю торговлю ушатами и оглоблями. Налогов, гырть, боюсь». Ну, а мне, Ляксеевич, самому в город возить мои бочонки и ушата не на чем. — В больших черных, до этого сверкавших преступными огоньками глазах Демы заиграла детская улыбка. — Сам знаешь, баба в соху меня впрягает, чтоб как-нибудь хоть ближайшие нивки взбурдулять.
Вордак набросился на Стругова:
— Товарищ предисполкома! Сегодня же находи себе другого сторожа! А ты, Дема, сию минуту шагай в имение Куракина. Именем революции назначаю тебя заведующим бывшей куракинской бондарной мастерской! И зашумит теперь у нас с тобой артельное бочарное дело! На весь уезд бочкотару поставлять будем!
— Премного благодарствую вам! — улыбнулся угрюмо Дема. И, сутуло наклонившись, зашагал по площади босыми ступнями в сторону выгона.
— Сегодня сам посторожу, — сказал Стругов, и вся компания тронулась следом за Демой. Вордак вел свою оседланную лошадь в поводу. По лицу его было видно, что горячая голова его уже полна новых созидательных дум и забот. Мимо них в легкой таратайке на поповом коне промчались к выгону Нил и Гаевская. На козлах за кучера сидел Володя.
Стругов посмотрел на Северьянова.
— Что у тебя с этой богомолкой? — Указал он на Гаевскую.
— Сам не знаю, что у меня с ней. Любить, может быть, не люблю, а отвязаться не могу. Ни разу со мной такого не бывало.
— Девка хоть куда! Жаль, что в церковь ходит и, говорят, богу очень старательно молится. О ней часто думаешь?
— Чересчур даже.
Стругов задумчиво и грустно замолчал, а Северьянов продолжал думать о Гаевской, о своем показавшемся ему сейчас глупом письме к ней. «Больше ни ногой в Березковскую школу!» И тут же кто-то перебил: «Врешь, подлец! Завтра же подцепишь на плечо свою берданку и побежишь».
Остановились возле хаты с обмазанными глиной углами, засыпанной землей до самых окон. Вордак кивнул на вросшие в землю окна:
— Дворец председателя волисполкома!
— То и добро! — заметил Стругов, как-то болезненно кривя лицо: рана его еще не зажила. — В таком дворце сон крепче.
— Завтра, — возразил с непреклонной решимостью Вордак, — я сам создам толоку из бедноты, отберем у красноборских кулаков наворованный лес, приволокем к твоей халупе и начнем строить тебе новую хату… хорошую хату.
— Лучшей агитации против Советской власти, — сердито обрезал Стругов Вордака, — трудно придумать. Организуем коммуну, семью перевезу, там на общих основаниях и жилье получу.
— Эх, чудак! Я бы в ночь эту работу провернул. А насчет твоей философии скажу одно: найди ты мне такую руку, которая себе добра не желает?
— Будем себе делать добро в последнюю очередь! — поддержал Стругова Северьянов.
Вордак забросил поводья на шею рысаку:
— Тяжелые слова ты сказал, но правильные! Против ничего возразить не могу. — Пожал торопливо, но горячо руки товарищам, вскочил лихо в седло.
— Да, — крикнул, поправляя папаху, — организую из куракинских батраков конный отряд местной самообороны! — и помчался в самую дальнюю куракинскую лесную дачу.
Северьянов вспомнил, как, заполняя анкету, Вордак коротко рассказал о себе: «Нас было восемь братьев, Два надела земли. В призывном возрасте каждый брат отдавал свою четверть надела старшему брату и уходил в солдаты, а потом в шахты. Мои братья, покинувшие деревню, все стали шахтерами. Я еще до ухода в армию отдал свою четверть надела и бессменно батрачил у князя Куракина».
Минут через сорок Северьянов был у себя в школе, а часу в десятом вечера укладывался спать, чтоб завтра чуть свет встать и идти со своей тройкой в имение березковской помещицы составлять опись имущества. Надо было организовать охрану имения, а главное — хлеба. Беднота в те дни голодала. Из города уже требовали хлеб для армии и рабочих. Мелкими стычками на широкие просторы России выходила гражданская война. Все красноборские большевики и сочувствующие мобилизовались и жили на казарменном положении.
Северьянов проверил, заряжена ли винтовка, и поставил ее у изголовья кровати. Подвинул лампу на край стола, начал быстро раздеваться. В дверь каморки кто-то осторожно постучал.
— Войдите!
В комнату робко вошла Ульяна, молодая солдатка, младшая сестра жены Кузьмы Анохова.
— Я вас побеспокоила? — потупила она бойкие глаза.
— Пожалуйста, садитесь! — пододвинул Северьянов табурет, который только что приготовил для своих гусарских брюк и гимнастерки. — Чем могу быть полезен?
— Письмо мужику моему пришла попросить написать!
Северьянов знал, что муж этой солдатки пропал без вести, но не удивился, так как за последнее время был не один случай, когда пропавшие без вести мужья неожиданно присылали письма своим женам.
— Мой хозяин объявился. Письмо прислал, — выговорила, не поднимая глаз, Ульяна. — Пишет, что из плена границу перешел, да свои задержали.
Северьянов быстро выдрал из новой ученической тетради несколько листков и приготовился писать со слов самой Ульяны: так он обычно писал письма солдаткам. Ульяна села на предложенный ей табурет, облокотилась одной рукой на стол, прислонила щеку к ладони, пригорюнилась и грустно вскинула на учителя свои небольшие серые глазки. Диктовала, сопровождая вздохами каждую фразу. Северьянов исписал уже три страницы и, наконец, вывел размашистым почерком: «И еще раз низко кланяются тебе батюшка, и матушка, и я, верная по гроб жизни, горячо любящая тебя твоя жена Ульяна Старовойтова». С радостью, что, наконец, освободился от очень нудной обязанности, передал письмо Ульяне.
Ульяна приняла письмо и тут же медленно скомкала его в горсти, улыбаясь смелыми и открытыми глазами, в которых светилось сознание женского превосходства над глупым и доверчивым мужчиной.
— Что это значит, Ульяна? Зачем ты скомкала письмо?
— Какой ты недогадливый!..
Красноборские большевики в несколько дней взяли на учет имущество всех имений волости, реквизировали продукты, создали отряды местной самообороны из бедноты и батраков, включив их в состав революционного волостного отряда и поручив им охрану имений и конфискованного хлеба. Батракам бывших имений назначен был месячный паек, а деревенской бедноте установили каждому двору в отдельности размер продовольственной помощи до нового урожая.
Все эти и другие дела перебирал в памяти Северьянов, возвращаясь сумерками лесной дорогой из Березок в свою Копань. Он только что провел в Березках собрание батраков и крестьян. Очень много говорилось на этом сходе о судьбе имения. Одни предлагали разделить по живущим душам, другие — по трудовой норме панскую землю между березковскими крестьянами и батраками, третьи нарезать участки желающим выйти из деревни на хутора, а в Березках провести передел надельной крестьянской земли; были и такие, которые требовали организовать в имении коллективное хозяйство. Много пришлось Северьянову потратить сил и слов, чтобы убедить, наконец, березковцев принять последнее предложение.
К Гаевской он не зашел, потому что было поздно, а главное — в последние дни не было у него желания видеть ее. Не просветлялась, а отягчалась душа его от встреч с этой девушкой. Разговоры с ней как-то угнетали сердце, а мозгу не давали пищи. Северьянову хотелось высказать себя любимому человеку, но он сомневался: поймет ли? Может быть, в душе посмеется над самым для него дорогим.
Под ногами хрустел мелкий валежник. В лесу сгущалась темнота. Придавленный грузом дум, Северьянов то и дело сбивался с лесной стежки. Кто-то дружески советовал: «Хватит, Степа, перебесился. Женись на Гаевской, успокоишься!» Налетел на сухой высокий пень. «Тьфу ты, пропасть! Недаром в народе в черта верят. Ведь вот он, нашептывает сейчас мне!» Пахнуло теплым запахом распаренного дерева. Стежка в этом месте проходила почти рядом с лесной парней, где гнул полозья для саней и ободья для колес Кузьма Анохов.
Через полчаса звонкие удары топора вывели Северьянова из суматошного раздумья. Он остановился, осмотрелся, прислушался: удары топора смолкли, зажвыкала тихо и равномерно пила.
— Зря вы эту ячейку создали! — выговорил кто-то незнакомый и осторожный. — Будет она теперь пчелиное жало свое везде совать. Вот, говорят, где нет этих ячеек, там народу сейчас полная воля дана: бери, что хошь, лишь бы рука твоя достала.
— Ты что ж, на смертоубийство нас толкаешь?! — возразил сурово чей-то показавшийся Северьянову знакомым голос. Швыканье пилы затихло.
— А по-моему, чего там левшой сморкаться? — вступил полный бесшабашной удали тоже знакомый голос: — Отрубил, да и в шапку!
Северьянов вспомнил, какой могильной тишиной ответили на сходке березковцы, когда он, разъяснив им Декрет о земле, прочитал в предложенной резолюции: «Имение самочинно не делить, поступить с ним по декрету Советской власти». В памяти встали преданные лица батраков березковского имения, заступивших на ночное дежурство по охране хлебных амбаров, сенных сараев и риги, окруженной ометами пахучей соломы. «Эти не подведут и не предадут!»
У крыльца школы Северьянова ждал Семен Матвеевич. За его спиной трусливо спрятался Корней Аверин. Пустокопаньский Сократ вытащил лесника за рукав из-за своей спины и поставил впереди себя:
— Ты что о мою спину, как свинья о панское крыльцо, чешешься?! — И Северьянову: — Вышел сегодня из лесу на ляды, гляжу — под сосной один дурак козла доит, а другой решето подставляет. На суку золотое паникадило, люстра болтается из княжеских хором. «Что вы делаете?» — кричу. Молчат. А дурацкую работу свою не бросают: роют яму для панского добра. «По чьему приказанию и кому, спрашиваю, могилу копаете?» — «Князь велел!» Отобрал лопаты, заставил подцепить на кол паникадило и — марш за мной! Принесли люстру в школу, в классе повесили. — Семен Матвеевич взглянул сурово на осоловевшего лесника: — Не прикидывайся овцою — волк съест!
В другой бы раз над всей этой историей Северьянов посмеялся, и дело с концом, а сейчас ему всерьез захотелось припугнуть лесника.
— Что ж? Устроим ему военно-революционный суд на Красноборской площади!
Корней снопом повалился Северьянову под ноги. Семен Матвеевич дернул приятеля за ворот сермяги и поставил опять на ноги.
— Смолоду ты кур крал, а теперь руки трясутся! Степан Дементьевич! — старик подмигнул учителю. — На этот раз прошу отдать его на мой суд. А ты ступай ко мне! Я тебя сегодня луком накормлю, в баню свожу, хреном натру, потом квасом напою! — Старик выпроводил своего приятеля, и когда тот скрылся за школьным сараем, сказал Северьянову: — Гнедку овес засыпал, сена целый пехтерь. Под дугой колокольчик. Сто верст нам теперь не дорога. Завтра чуть свет подкатываю к школьному крыльцу.
— Колокольчик под дугой, Семен Матвеевич, лишнее. Я не становой пристав. Лучше, Семен Матвеевич, поедем без звону.
— Ну, как хошь, с колокольчиком бы словно веселее.
— Когда жениться соберусь, сватать невесту поедем обязательно с колокольчиком.
— Тебя с царь-колоколом не проженишь!
На зорьке, когда снег еще был голубым, Семен Матвеевич мчал учителя из Пустой Копани в Корытню на повальный межволостной сход по выборам в учредительное собрание. Салынский уже два дня рыскал по соседним волостям в качуринском кованном медью расписном возке.
В одиннадцать часов вдоль древнего большака, под столетними березами с длинными свислыми голыми ветками, напоминавшими растрепанные косы плачущих девушек, расположились боевым лагерем красноборцы.
По большаку, на околицах Корытни, этой эсеровской тогда Вандеи, на площади перед высоким зданием земской волостной управы, бродили веселые шумные толпы молодых и пожилых крестьян в солдатских шинелях, в белых, серых и рыжих жупанчиках и армяках. Были и в дубленых тулупах. Собрались из пяти волостей. Смеялись, спорили, кого выбирать в учредилку? Бранились, доказывали и защищали друг перед другом то, кто во что верил.
Штаб красноборцев собрался в круг на санях Силантия и Кузьмы. Говорили, кому с чем выступать. Кузьма Анохов, назначенный в ораторский резерв, подмигнул Силантию и Вордаку, вытащил из передка своих саней из-под сена заветный жбан с самогоном и переложил его на сани Силантия. (В те дни еще мирились с этим злом.) Марков достал пахучую буханку хлеба, сало и соленые огурцы.
— Для почину будем пить по чину! — подал Кузьма стакан с самогоном Северьянову.
— Не то, чтобы пить, а с добрыми людьми полчасика посидеть, побеседовать! — заметил Савелий.
Никакие уговоры Кузьмы, Силантия и Вордака выпить стакан самогона не подействовали на Северьянова. Он взял огурец, кусок сала, ломоть хлеба и стал завтракать.
— Степан Дементьевич! Сполосни хоть зубы! — настаивал Кузьма.
Ромась, одобрительно поглядывая на друга, нехотя выпил, поморщился, сплюнул и закусил только одним огурцом. От второго стакана тоже отказался. За ним отказался и Стругов. Василь, держа перед собой стакан, подмигнул Вордаку:
— А мне чай, кофий не по нутру, была б водка поутру.
После второго стакана Силантий закрыл горбатой мясистой ладонью горлышко жбана.
— Хватит! Прячь, Кузьма, чтобы жить сполна, надо пить в полпьяна! — и захлопнул кошель.
На подмостках перед крыльцом бывшего волостного правления у стыка двух столов, покрытых кумачом, появился Яков Овсов, грузный и рослый человек лет сорока, в офицерской замызганной фуражке. Судя по широким плечам, этот детина был из породы тех хлеборобов, которые весну, лето и осень пахали и косили за троих, а зиму промышляли топором и пилой. Глаза умные, нахальные, скрывающие сейчас лишь ради приличия презрение к деревенскому люду, бродившему по большаку и на площади. Красные щеки и жирный подбородок — в рамке рыжей щетины. Оценив взглядом толпу, он взял со стола большой колокол, снятый специально с церковной звонницы. Злым набатом долго в его руках горланила медь. Когда площадь наполнилась до краев гудевшей людской разноголосицей, он грохнул колоколом о стол:
— Повальный межволостной сход пяти волостей, посвященный выборам в учредительное собрание, считаю открытым.
На крыльце здания управы, окруженный эсеровским волостным активом, стоял лучший оратор уезда гимназист 9-го класса Салынский. Его друг, корытнянский помещик Качурин, стоял за ним.
— Граждане! — продолжал Овсов. — Группа предлагает в состав президиума следующих товарищей… — Овсов прочитал эсеровский список в тринадцать человек. — Какие будут замечания по данным кандидатурам?
Из толпы к подмосткам выдвинулся Северьянов.
— Прошу внести в список Силантия Маркова и голосовать предложенных вами кандидатов поименно.
— Правильно! — прокатилось в толпе. — Пиши Силантия Маркова! Всем известный хлебороб!
— По двести пудов с десятины намолачивает.
— Северьянова! — пальнули орудийным залпом красноборцы, сгрудившиеся плотно в левом крыле толпы.
— Пиши Северьянова! — выкрикнул после всех и злее всех Ромась, зорко следивший за тяжелой рукой Овсова, который охотно записал Силантия, но, прежде чем записать Северьянова, обменялся косым взглядом с Салынским. Повторные с нарастающей силой выкрики заставили Овсова все-таки записать в список Северьянова, Романа Усачева, Вордака и Стругова. На крыльце корытнянской земской управы не на шутку встревожились. Сторонники эсеров в толпе кричали и требовали прекратить запись. На помостки вскочил солдат в короткой шинели с пустым правым рукавом. Вскинув злобный взгляд на Овсова, который давил мясистой ладонью на ухо колокола, резанул с издевкой:
— Ага! Нашел черт ботало, да и сам ему не рад! Пиши тех, которых народ диктует, а не твоих подпевал. Довольно мы вашего звона наслушались. Теперь желаем знать программу большевиков. Товарищи, посадим в президиум всех новых выдвинутых кандидатов. Они нам растолкуют, как землю у помещиков отобрать! — Солдат-инвалид спрыгнул с подмостков и исчез в толпе. Корытнянские эсеры не ожидали от красноборских большевиков такого стремительного натиска. Но Салынский, так легко разогнавший здесь ревком и удерживавший до сих пор власть земской управы, не растерялся. Он был уверен, что только его партия знает душу мужика и что мужик по природе своей доверяет только эсерам и пойдет только за ними. С этим убеждением бородатый гимназист поднялся из-за стола и вышел к трибуне, когда Овсов предоставил ему первому слово.
— Большевики узурпировали, власть! — прозвенел его чистый, красивый тенорок.
В городе уездные барышни, чиновники и гимназисты отвечали каждый раз на эти слова дружными аплодисментами, но здесь могильную тишину прорезал голос из президиума:
— А что это такое означает: узурпировали! — чуть приподнялся Силантий.
— Захватили силой власть, — бросил в толпу Салынский.
— Только-то! — ухмыльнулся Силантий. — А в народе такой слух: будто большевики не своей, а нашей силой эту власть взяли и в деревне нам, а в городе рабочим передают.
— Правильно!!
— А в Корытне до си буржуйская власть нами распоряжается!
— Прошу не перебивать оратора! — выпалил медным горлом Овсов.
— Мы не желаем этого белорукого слушать!
— Долой карателя!
Салынский, просчитавшись на самой, как ему казалось до сих пор, выигрышной фразе о большевиках-захватчиках, быстро пересел на другого своего любимого конька, — он призывал не торопиться с захватом помещичьих земель, вынести на суд всенародного учредительного собрания давние споры крестьян с помещиками, под конец устрашал братоубийственной гражданской войной. Но как раз в этом месте, где он ожидал перелома в настроении толпы, звенящий его тенорок опять утонул в выкриках:
— Ошиблась кума, не с той ноги плясать пошла!
— Наплюй, Силантий, этому молокососу в бороду!
— Просим красноборских большевиков на трибуну!
— Граждане, — пытался овладеть вниманием толпы Салынский, — вы же нарушаете свободу слова, завоеванную кровью честных революционеров!
— Ишь ты, смеется! Ты к нему спиной, а он к тебе рылом!
— В управе небось наоборот!
— А кто нам карателями рот затыкал?! Кто нам ревком разогнал?!
«Что случилось?» — думал Салынский, занимая свое место в президиуме. Силантий, не ожидая, пока его вызовет председатель, вылез из-за стола.
— Гражданин предыдущий, — улыбнулись с ехидцей маленькие черные глазки, — хотел отколоть нас от рабочих. А спросите-ка у него, с кем он сегодня утром чай пил?
— С помещиком Качуриным! — крикнул солдат-инвалид в толпе.
— Вот потому он нас от рабочих откалывает и с панами в союз зовет.
— Теперь все паны с нами ласковы стали!
— Панская ласка не коляска, — возразил с спокойной хитрецой Силантий, — не сядешь и не поедешь! — Нащупал в толпе кого-то взглядом: — Аксен Потапов! Брат у тебя, который в Щербиновке, кто будет?
— Нагольный шахтер, двадцать лет кайлом под землей долбает.
— А у тебя, Семен Войткевич?
— Токарем смальства на Путиловском!
— А ты, Герасим Шматков? Что скажешь?
— Два моих брата в Бежице на заводе. Один оглох, его и зовут там глухарем. Всю жизнь котлы клепает.
Силантий обвел толпу прямым взглядом, скрывающим какую-то неожиданную для его противника мысль:
— Ответьте на мой вопрос! — обратился он к Салынскому.
— Пожалуйста!
— Где супонь бывает, когда коню хомут надевают?
Подброшенный взрывом хохота Салынский вскочил со своего места:
— Председатель! Прошу немедленно прекратить издевательства!
Силантий сузил и без того укрытые бровями угольки своих глаз.
— Слышите, граждане! А отдай ему полную власть, не хуже Куракина спиной поворачиваться будет, когда ты с ним разговаривать станешь… Товарищ Северьянов, можете вы на мой заданный вопрос ответить?
Северьянов поднялся. Толпа притихла.
— Могу, — и, с трудом сдерживая смех, ответил: — Хомут не наденешь, не повернув его за клешни верхом вниз, от этого супонь, которая продета в нижнюю часть клешни, поднимается вверх.
Салынский выскочил из-за стола и не сошел, а сбежал с подмостков. Лицо его было бледно, рука, теребившая пушистую черную бороду, дрожала. Он не знал, куда девать глаза. Качурин схватил его за обе руки и повел к себе. Овсов долго гремел колоколом. Силантий терпеливо ждал. Когда народ успокоился, он указал на удалявшихся демонстративно с митинга Салынского и Качурина. — Видали, в чьи хоромы пошел предыдущий оратор? А ведь он уму-разуму учит всех эсеров в нашем уезде и большевиков ругает. А большевики к помещикам чай пить не ходят, они установили власть без помещиков и капиталистов, землю и фабрики у них отбирают. Землю передают нам, крестьянам, без всякого выкупа. Потому наша Красноборская волость на повальных деревенских сходах постановила голосовать за большевистский список № 7, а не за гимназистов, которые не знают, на чем свинья хвост носит. К тому и вас призываем!
Выступившему за Силантием эсеру не дали говорить. Овсов долго звенел в колокол, кричал, что надо дать высказаться всем ораторам. Его перебивали: «Долой эсеров!» «Отдай колокол Силантию!» «Голосуй его резолюцию!». Когда толпа стихла, кто-то пожалел председателя:
— Эх, Овсов, Овсов! Велик ты телом, да мал делом!
Толпа долго не унималась. Северьянов поднялся:
— Товарищи! Резолюцию мы зачитаем после! Сейчас от имени всех моих красноборских товарищей прошу дать высказаться всем ораторам!
— Пусть поговорят!
— Нам сегодня не гречку косить: не опсыпится!
— Потерпим малость!
— Только, товарищ Северьянов, — выскочил однорукий солдат-инвалид, — эсеров сокращай: мы довольно наслушались их сладко-мороженых речей. Желаем вас послушать!
Северьянов весело взглянул на президиум.
— Товарищи эсеры учтут эту просьбу!
Овсов, держа колокол на животе, стоял с небрежной неподвижностью и со своего огромного высока озирал толпу. Его выцветшая и помятая офицерская фуражка сбилась набекрень.
— Мне Овсов, — громко выкрикнул солдат-инвалид, — пообещал пособие и тут же забыл. А Федора Клюкодея, который двенадцать лет с волчьим билетом за революцию страдал, до си мурыжит: билет не меняет на пачпорт.
— Он привык нас на первый-второй рассчитывать.
— Граждане, — крикнул, осклабя лицо в улыбку, Овсов. Но посиневшие губы и багрово-красное лицо его говорили, что ему сейчас не до смеха. — Ну, до каких пор можно оскорблять и ругать?! Вчера вы кричали нам, эсерам, «осанна!», а сегодня кричите «распни!»
— Ишь какой Иисус Христос нашелся!
Овсов пустил нахально умные, полные сознания превосходства глаза свои бродить по толпе, потом устремил их на Северьянова.
— Ваши красноборцы рта раскрыть не дают! Мы, эсеры, вынуждены будем покинуть настоящее собрание.
— Сделай одолжение! Мы, корытнянцы, желаем большевиков слушать; у вас, у эсеров, слова дешевы!
— За шапку берется, значит, не скоро уйдет!
— Замолчите! — перебил кричавших Кузьма Анохов. — Выпускай, товарищ Овсов, следующего!
— У меня к Силантию вопрос есть! — выкрикнул вдруг из середины толпы крестьянин в сером новом армяке; он с какой-то разбойничьей удалью в серых глазах перемигнулся с Овсовым и обратился к Силантию:
— Силантий! Мы когда-то с тобой закадычными друзьями считались.
— Был, Петра, такой грех! — перелезая через скамью и кряхтя, отозвался Силантий. Закадычный друг снял свой зеленоватый овчинный треух и почесал пятерней начавшие седеть курчавые густые волосы.
— В большевистскую коммунию пойдешь?
Силантий выпрямился, царапнул бывшего своего друга черными с антрацитовым блеском зрачками.
— А ты понимаешь, что означает коммуния?
— Не юли, Силантий, отвечай прямо: пойдешь в коммунию?
— Мне труд никакой не страшен! — уклончиво возразил Силантий. — Сейчас туда идет моя дочь с зятем.
— Я не о дочери спрашиваю. Ты пойдешь?
— Ежели революция этого требует? Пойду!
Овсов взял слово, передав руководство сходом Северьянову. Вожак местных эсеров говорил горячо, убежденно. На выгодных ему местах обрывал описание живого факта и перескакивал к другому, показывая в нем как раз то, что подтверждала его мысль: разжечь собственнические инстинкты крестьян. Не употребляя против большевиков оскорбительных слов вроде «узурпаторы», «захватчики», он, искусно владея крестьянской логикой, иногда уклонялся от политики, сводил дело к психологии, называл большевиков ребятами с горячими головами. «Гляньте, это ж все почти безусая молодежь!» — кивал он на Ромася, Северьянова и Василя. Порою ему удавалось вызвать даже смех у толпы соленым грубоватым мужицким юмором. Слушали его внимательно, но настороженно.
Северьянов понял ход Овсова и решил дать противоядие в лице скромного деловитого Стругова, который согласился выступить сейчас же и начал с того, как русские солдаты с немецкими в окопах братались. После овсовских каламбуров спокойная рассудительная речь Стругова была отрезвляющим душем. Выступивший за ним Ромась изобличил предвыборные махинации корытнянских эсеров, которые вручали избирателям только свои списки и объявляли всем, что, мол, большевистские бюллетени из центра не присланы. В конце речи он объявил, к кому и куда обращаться теперь за этими бюллетенями. Вордак с настроением, в живых картинах, поведал о том, как красноборцы распорядились с имениями своих помещиков. Северьянов еле успевал записывать вопросы: «Можно ли в вашу коммуну поступать проживающим в другой волости?», «Правда ли, что в коммуне бабы будут совместные?», «Разрешается ли продать всю движимость свою и недвижимость, а потом записаться в коммуну?», «А в случае, ежели я не пожелаю больше существовать коммунально, возвратят мне мое имущество?». Овсов сидел неподвижно. Лицо его заморозила печальная ирония. Председательство его сейчас было ни к чему. Руководство сходом как-то помимо его воли перешло к Северьянову.
Сверкая улыбающимися глазами, Вордак весело перечитывал записки с вопросами и почесывал затылок. Устные вопросы все сыпались, сыпались и сыпались. Наконец Северьянов передал ему два исписанных с обеих сторон тетрадных листа. Вордак огляделся:
— Товарищи! На все эти заданные вопросы должен ответить наш коммунальный устав, а его еще составляют. Вот в чем загвоздка.
— И насчет баб?
Вордак нахмурил тонкие брови, потом, поймав щепоткой колечко правого уса, сунул его в рот, зажал губами и крепко стиснул челюсти. Через минуту он резко поднял уже смеющиеся глаза:
— Интересуюсь знать, сколько лет тому гражданину, который мне такой вопрос подсунул?
— Детинка с сединкой. Ваш красноборский снохач Миллян Орлов.
Емельяна вытолкали вперед. Он нехотя подошел к подмосткам, остановился, кося жесткие глаза на Северьянова. Повадка, взгляд известного и в Корытне горлопана напомнили Северьянову выступление Маркела на первом съезде депутатов красноборского Совета, и только сейчас он впервые по-настоящему ощутил всю глубину своей ответственности не только за революционную работу, но и за личное поведение в быту. «Этот с костром на голове может сейчас сплоченную с такими усилиями массу людей превратить в балаганную толпу». На площади установилась предательская тишина. Многие смотрели пристально в лицо Северьянову. Вордак ждал, подкручивая по очереди колечки своих усов. Орлов встряхнул плечами и опять с жесткой ехидцей повел свои желтые глаза на Северьянова, скользя ими по президиуму, наскочил на пристальный взгляд Ромася и подумал: «Сказал бы богу правду, да черта боюсь. Тебе, Маркелка, что? Гавкнул и — в лес. А мне жить с этими собаками!» И вслух двусмысленно:
— Люди говорят тайно, а я вот брякнул явно. Потому как и действительно я глупей всех. Касательно того, как говорил товарищ Овсов, что большевики — одна молодежь безбородая, скажу напротив: ум бороды не ждет! Вот и все! — Емельян осторожным шагом вошел обратно в толпу.
— Продолжаю по существу земельного вопроса, — разрубил тишину Вордак, — кто желает в коммуну всерьез и на всю жизнь, может сейчас подавать заявление. Поддерживая друг друга мозолистыми руками, мы пойдем к светлой жизни, где не будет ни богачей-живоглотов, которые с камней лыки дерут, ни нищих бедняков, которые ходят под окнами босиком и зимой и летом, прося подаяния. Да здравствует власть Советов рабочих и крестьянских депутатов! Да здравствует мировая революция! Ура!!
Под громовые раскаты толпы эсеры покинули президиум. Овсов бросил Северьянову: «Торжествуйте пока! Скоро и вас потащат с трибуны!» Северьянов из-за шума не расслышал слов Овсова.
— Товарищи крестьяне! — вставая, бросил он в пространство, согретое дыханием тысячной толпы. — Поступило такое предложение: распущенному незаконно Корытнянскому ревкому сейчас же взять власть в свои руки и завтра по всей волости провести выборы депутатов в учредительное собрание. На этой неделе организовать волостной съезд крестьянских депутатов и избрать на нем исполнительный комитет.
Предложение было принято подавляющим большинством. Северьянов продолжал:
— Этим голосованием за мое предложение вы выразили доверие нашей большевистской партии, а следовательно, и голосовать в учредительное собрание будете только за наш список № 7.— Северьянов рассказал дальше сходу, как он ездил делегатом от своего полка на первый крестьянский съезд в Петроград, какую речь на этом съезде произнес Ленин и как он, Северьянов, с другими делегатами съезда ходил к Ленину.
Под крики одобрения Северьянов закрыл митинг и под перекрестными взглядами пробирался с Ромасем к подводам красноборцев.
— Степан Дементьевич! — услышал вдруг он, проходя мимо чужих подвод.
Ромась толкнул его локтем:
— Березковская учителка зовет. Иди!
Гаевская не сразу и несмело подала руку:
— Как вам не стыдно! Целый день пробыли в Березках, не зашли и теперь обходите!
Северьянов молча поздоровался с ней, с Дашей, Нилом и Володей.
— Сима, — сказал Нил, — жена Качурина давно желает с тобой познакомиться.
Гаевская посмотрела в лицо Северьянову и потупилась. На щеках ее вспыхнул румянец. Она отказалась идти к Качуриной.
— Жаль! — Нил попрощался со всеми общим поклоном.
В широкой гостиной Качурина кроме самого хозяина и Салынского Нил застал Анатолия Орлова и Овсова. Салынский нервно шагал взад-вперед по кроваво-черному ковру перед столом. Качурин, худощекий мужчина лет тридцати пяти в шубе на лисьем меху с каракулевой шалью, и поручик Орлов в шинели с пустым рукавом сидели в мягких креслах. Овсов стоял шагах в трех от порога, держа фуражку за спиной. Заметно было, что он тяготился этой компанией и собирался покинуть ее. Богатырская фигура эсера из мужиков с огромной, стриженной по-солдатски головой отражалась в двух противоположных зеркалах от пола и до потолка. Овсов смотрел то на огромную люстру над столом с сотней хрустальных висюлек, то на лихорадочно шагавшего уездного вождя. Иногда он поднимал глаза на огромный шкаф-часы с черными человечьими руками вместо стрелок, указывавшими время на сияющем бронзовом циферблате.
— Вам надо сегодня же уезжать отсюда! — выговорил, наконец, обращаясь к Качурину, Салынский. — Здесь вам нельзя быть больше ни минуты. Народ взбесился. Можно всего ожидать.
Качурин переглянулся с Орловым, потом перевел со сдержанной досадой взгляд на часы, на люстру, на огромную картину, изображавшую голых женщин у ручья, возле куста цветущей сирени. «А куда все это прикажете спрятать?» — вопрошал его печальный взгляд.
— Дней на пять раньше вы должны были бы сказать мне это! — возразил он тихо Салынскому.
— Ты во всем виноват! — закричал вдруг Салынский на Овсова. — Писал, что мужики большевиков к зданию земской управы на ружейный выстрел не подпускают. А что на деле получилось!? Эх вы, горе-народник!
— От большевистской заразы, — выговорил с громовой ударной силой в голосе Овсов, с какой он разговаривал с мужиками на митинге, — наши теперешние эсеровские пилюли не спасают. Надо менять рецепты. Учиться у большевиков! Сейчас мы оказались без армии, но в городах голод. Скоро большевики начнут отбирать у крестьян хлеб. Надо выбросить мужицкие лозунги, которые начисто, отмежевали бы мужика от помещика. Народ валом повалит к нам. А сейчас в лесной глуши создадим отряды народных партизан…
— Мой брат, — вставил с достоинством Орлов Анатолий, — с двенадцатью преданными нам людьми уже ушел в лес. Я тоже скоро последую за ними.
— Коли гражданин Качурин, — ухмыльнулся нагло Овсов, — всерьез перешел на сторону мужика, пусть поживет с Маркелом в лесных землянках. — Овсов наградил Салынского язвительной усмешкой, широко раскланялся всем и вышел.
Над зубчатым срезом леса, на зеленом небосклоне висел большой красный шар солнца. Казалось, оно не хотело ложиться под черное одеяло ноябрьской ночи. Из середины деревни доносился шум голосов и пение загулявших людей.
Скучно милому мому,
— послышался хмельной женский голос, —
Сидеть в окопах одному.
Если б были сизы крылышки,
Слетала бы к нему.
С пьяной лихостью отвечал молодой мужской:
Ты, сударушка, не вой,
Пока — за речкою Невой…
Ты тогда по мне рыдай,
Когда угонят за Дунай.
На полдороге от деревни до школы мужчина в солдатской шинели с винтовкой за плечами вел под руку молодую женщину, совершенно пьяную, в расстегнутом осеннем пальто, под которым пестрил нарядный сарафан. Женщина безвольно махала рукой с зажатой в горсти косынкой:
— Вы и на сходе были с винтовкой?
— Нет, я ее оставил у одного крестьянина-бедняка.
— Ха-ха! Иду домой под большевистским конвоем!
— Серафима Игнатьевна!
— Что?! — девушка выпрямилась и попыталась вырвать свою руку из цепкой солдатской ладони. — Опять наставления?!
— А я могу и без наставлений, — жестко выговорил спутник учительницы, — завтра соберем волисполком, обсудим ваш поступок и уволим.
— За что? Ах, да! Учительница Гаевская, вместо того чтобы пойти на собрание по учету излишков хлеба, пошла на кулацкую свадьбу, назначенную с целью сорвать это собрание, и напилась… в стельку! За это вы, конечно, можете уволить, арестовать и расстрелять. Я теперь в вашей полной власти. Делайте со мной, что хотите. Я готова любой ценой платить за свой поступок! — Сима прижалась к руке своего спутника и заплакала, вытирая косынкой хлынувшие из глаз слезы. Северьянов зябко вздрогнул: «Что ее заставило пить окаянный самогон? Что произошло у них с Нилом?»
— Я очень несчастная! — будто отвечая Северьянову на его мысли, прошептала Гаевская. — Делайте со мной, что хотите!
— Зачем, Серафима Игнатьевна, вы в город ездили?
— С Нилом? — уточнила с улыбкой Гаевская, и ее карие глаза заиграли, заискрились. — Наконец-то спросили, зачем? — и крепко-крепко прижала к себе руку Северьянова: — Ведь вы теперь наш учительский волостной комиссар! Вы имели право у меня тогда спросить, когда разрешали закрыть школу на два дня. Я обязательно спросила бы.
Северьянов молча вел пьяную учительницу и, уже не слушая ее, думал с какой-то жгучей болью: «Может быть, ездила с Нилом кутнуть?» — на мгновение поверил в свое мрачное предположение, и на душе сразу стало легко: «Не та! и из сердца вон». Но стоило ему усомниться в своей догадке, снова увидеть ее такой, какой создал в своем пылком воображении раньше, — в груди опять заныло с прежней сладкой и мучительной болью.
Сима что-то говорила, шептала, словом, изливала свою душу. Прислушавшись на мгновение к ее лепету, Северьянов вдруг с каким-то льдом в груди ощутил, что эта пьяная девушка куда опытнее его. Ему вспомнились чьи-то слова: «Пусть женщина до самых последних дней своих будет в чем-то неопытна. Это ее украшает. И девушку ведь то и красит, чего она не знает. А на торной дороге трава не растет». Северьяновым овладело желание заставить Гаевскую всеми доступными ему средствами сказать о себе всю правду… Он не знал еще волнений истинной любви.
— Вчера ночью, — встрепенулась вдруг Гаевская, — Маркел Орлов со своей бандой ломился ко мне в школу, требовал открыть им класс для проведения экстренного собрания красноборских народных партизан. Я сперва очень струсила, а потом выругала его. А он, нахал, под окном стоит и поет:
Я с ватагою верной поеду
И разгромлю хоть сто городов,
И персидских ковров там награблю,
Это все я отдам за любовь…
И опять: «Серафима Игнатьевна! Открой! Ночку проведем — на всю жизнь воспоминания!»
— Вы открыли?
— Нет. Долго под окнами грозились, кричали: «Боишься Северьянова! Скоро мы его кокнем! Лучше открой! А то и тебе та же участь будет!» — Гаевская примолкла, отдышалась. — Вы их не боитесь?
— Дешево меня они не возьмут.
— Неужто у вас рука не дрогнет в своих стрелять?
— То-то и дело, Серафима Игнатьевна, что это не свои. Стоим мы с Маркелом на одном поле, да на разных концах. А коли у поля стал, так бей наповал.
Гаевская остановилась, повязала голову косынкой и выговорила с грустью:
— В Питере рубят, а к нам, в Березку, щепки летят!
— Я бы сказал, в Питере молнии сверкают, а у нас здесь полыхают зарницы! — улыбнулся Северьянов. — Вы очень испугались Маркела?
— Совсем нет. По настроению я на нож полезу. Я никого не боюсь, кроме…
— Кроме кого?
— Кроме бога и вас!
Гаевская опустила глаза. Щеки ее запылали.
В полумраке своей комнаты, сняв с помощью Северьянова пальто, она почувствовала себя хозяйкой и, казалось, чуть отрезвилась: надо же принять гостя! Она прошла легкой, неожиданно ровной походкой к этажерке, пошарила там рукой и объявила:
— Сторожиха унесла спички. У вас есть?
— К сожалению… некурящий.
— Что вы стоите? — Гаевская подошла к Северьянову. — Раздевайтесь! Я вас угощу чаем.
— Как же вы угостите без огня?
Гаевская пошатнулась и, чтобы сохранить равновесие, прислонилась к широкому переплету оконной рамы. Обратив к окну пылавшее лицо, залюбовалась небом, вышитым гладью вечерней зари. Грудь беспокойно поднималась и опускалась. Северьянову чудилось, что он слышит удары ее сердца, что Сима будет очень счастлива, если он сейчас зацелует ее до потери сознания, подхватит и понесет вот на ту, сверкающую белизной своего покрывала, кровать. Северьянов закрыл глаза. Но и с закрытыми глазами он видел красивые плечи, женственные очертания стройного девичьего тела.
«Зачем беречь, если она сама себя не бережет? — промчалось в голове. — Берегут береженое, а такое?..» Судьба Северьянова сложилась так, что в пятнадцать лет он уже испил полную чашу унижений и горя, бродя по самому дну жизни. До сих пор было так, что к общению с женщинами его побуждало лишь одно желание забыться в опьяняющем хмелю плотской страсти. В казарме, и особенно на фронте, Северьянов шел по проторенной солдатской дорожке: «Не сегодня, так завтра пуля в лоб, значит, и кати головней по дороге!»
Глядя на Гаевскую сейчас, он подумал, что у нее, наверное, есть братишка, такой вот, как и он, Северьянов, а может быть, и не один, что она, бедная, запуталась в поисках своего счастья, своих маленьких радостей… Только тогда Северьянов сделал несколько шагов к окну, когда почувствовал, что накатившийся и чуть не сбивший его с ног хмель прошел. Ему по-человечески вдруг жаль стало Симы. Захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, чистое, по-настоящему красивое, как вот это замечательное небо за окном.
— Хорошо сегодня заряет, не правда ли, Серафима Игнатьевна?
— Я часто любуюсь зорями из своего окна. Над лесом у нас зори бывают очень красивые.
По заснеженному полю темнела узкая полоса дороги. «Сколько людей сейчас бродит, — мелькнуло в голове Северьянова, — на длинных, успокаивающих дорогах наших, как мы когда-то бродили с Федором Клюкодеем». Улыбающееся лицо холодной вечерней зари напомнило ему, как они с Гаевской с вечера и до рассвета ходили по песчаной лунной дороге над кручей, провожая друг друга. В те замечательные мгновения ему казалось, что он нашел, наконец, ту, с которой душа в душу может смело идти в любую жизнь. И неожиданно для себя заговорил сейчас с удивившим Гаевскую чистым чувством красоты о любви. Гаевская слушала, улыбалась: ей хотелось, чтобы он обнял ее. Она смотрела на него, как на милого, одержимого чудака. Лучистые глаза ее с ласковым блеском говорили: «Ну, люби же! Люби!» Наконец Сима перестала улыбаться, слушала с отчаянием внезапной решимости пойти на все.
Не сразу понял этот взгляд девушки Северьянов, но, заметив на ресницах ее слезинки радости и готовности все выстрадать и принять, он в минутной внутренней борьбе, опять охватившей его, представил себе живо судьбу его отношений с Симой. «Угар улетучится, а потом я ее не буду даже уважать. У нее позор, а у меня на совести подлость» — и вслух:
— Мне пора, Серафима Игнатьевна!
Гаевская медленно опустила глаза с блестевшими слезинками на ресницах. Отвечая вяло на прощальное пожатие его руки, она тихо вымолвила:
— Со мной вам скучно.
— Я не умею скучать. — О том, что его после встречи с ней часто гложет тоска, Северьянов умолчал.
Гаевская смотрела ему в лицо. Глаза ее выдавали сосредоточенное напряжение мысли.
— Вы, конечно, накажете меня? — выговорила, наконец, тихо.
— Накажем, но не очень. — Северьянов вспомнил свое состояние после выпитого им стакана спирта на Маркеловом хуторе.
— Нет, вы уж накажите как следует. А то подумают, что я откупилась!..
— Все равно теперь подумают! — улыбнулся Северьянов. Если бы Степан, отделавшись легкими сабельными царапинами, только что прорубился через неприятельскую кавалерию, он не чувствовал бы себя таким героем-победителем, каким считал себя, удаляясь от школы в сторону черневшей стены темного леса. Шел быстро, не оглядываясь, и, только переступив границу между полем и опушкой леса, обернулся. Черный силуэт школы врезался в синий бледноватый небосклон. В окне учительской комнаты горел красный свет. «А может быть, зря я сегодня убежал?!» — проползла холодным ужом мысль и тут же вспыхнула другая: «Грязненький ты, Степа, человечишка! И других пачкаешь собственной грязью!» Северьянов перевел взгляд на деревню. В сторону леса из околицы выкатились четыре темные фигуры. Одна из них отделилась, подняла руку над головой, и высокий пронзительный тенор взвился над поляной:
Иду, а ночка темная,
Вдали журчит ручей…
Песню живо подхватили пьяные молодые голоса. Полная удали и затаенной грусти мелодия подчинила себе все ночные звуки леса, поля и недалекой деревни. Северьянов щелкнул затвором винтовки, досылая патрон, и, поставив курок на предохранитель, вскинул ремень на плечо. В запевале он узнал Слепогина Николая, который по его поручению с целью разведки присутствовал на кулацкой свадьбе, устроенной богачами, чтоб сорвать деревенскую сходку. «Нализался, стервец!» — подумал о нем Северьянов. Шел не торопясь, была мысль подождать веселую компанию, но потом раздумал и зачастил.
Кругом стоял молчаливый и строгий по-ночному лес. Пройдя лесной тропкой с версту, Северьянов вдруг остановился. Ему почудилось, что на него из темного леса смотрят два синеватых огонька. Сбросил ремень с плеча. Огоньки скрылись. Но в самой середине чащи, где лесная тропа вилась мимо глухой омшары, ему пришлось опять остановиться. Два неподвижных фиолетовых светлячка загорелись впереди и на этот раз упорно не исчезали, потом поднялись, опустились, будто кто махнул двумя фонариками, и исчезли. Через минуту загорелись снова, но гораздо ближе и не на тропе, а чуть в стороне.
Северьянов вскинул винтовку и выстрелил. Огоньки мгновенно погасли…
В своей прокуренной дымом козьих ножек каморке, лежа в кровати, гадал: «Был ли это волк или ему, как и перед тем, только почудилось?» Заснул крепко. Утром, чуть свет, встал с постели. Подходя к рукомойнику, перед окном, на снегу увидел распластанного во весь свой огромный рост лобастого матерого волка с рыжеватым по спине отливом. Волк как бы силился подняться на вытянутых вперед передних лапах, все еще будто собираясь ползти дальше к крыльцу школы. «За мной гнался, — подумал Северьянов, — да я бежал, видно, здорово! Кабы этакий на плечи взвалился?..» Скрип двери перебил мысли. Прося принесла крынку молока и две горячие лепешки; следом за ней в каморку зашел Слепогин Николай.
— Видал? — хотел похвалиться ему Северьянов, кивая за окно.
— Это мы вам приволокли! — хитро заморгал слезившимися глазами Слепогин и рассказал историю с волком.
— Только мы подошли к лесу, слышим — тресь! — выстрел винтовочный. Ну, думаем, вчера в этот лес втянулся со своей бандой Маркел. Мы бегом на звук выстрела. Прибежали. Чиркаем спичками. Фронтом двинулись. Я шел сбочь тропы. У меня спичка погасла, только хотел зажечь другую и — зашумел через какую-то корчагу прямо волку в лапы. Кричу: «Братцы, волк!» На мое счастье, вы ему пулю всадили меж глаз, а то бы он разделал меня на котлеты! Положили зверюгу на два кола и поволокли.
— Спасибо, Коля! — сказал Северьянов, отставляя пустую крынку.
— За что? — хитро и добродушно посмеиваясь, поправил в кармане рукоять нагана Слепогин.
— За то, что ты первый на выстрел побежал.
Слепогин моргнул мокрыми ресницами и пощипал рыжеватый чуб:
— Я теперь семерых не боюсь.
— Почему семерых?
Коля вытащил из кармана наган, повертел барабан, считая патроны, потом рука его выхватила из-за портянки в новых оборах длинный нож.
— Да вот еще самый верный друг.
— Ясно! Только, Коля, давай условимся? Как зашел ко мне в каморку, снимай шапку! Хорошо?
— Ладно! — покраснел до ушей Коля и, сняв братнюю солдатскую папаху с набивной мерлушкой, спрятал свое и горячее и холодное оружие. Прощаясь с ним, Северьянов подумал: «Белые волосы, белесые брови, белый жупанчик, белые, как снег, портянки — настоящий белорус».
Слух о застреленном пустокопаньским учителем ночью волке быстро разлетелся по окрестным деревням. Приходили даже смотреть убитого волка. Дошел этот слух и до Маркела Орлова. С суеверным предчувствием слушал главарь первой в волости кулацкой банды, когда ему сообщали об этом. Он был не в духе: налет на куракинские амбары, где хранились конфискованные в имениях и реквизированные у красноборских богачей излишки хлеба, не удался. Поджог куракинских амбаров был сорван. Отведав метких пуль Вордака, Ромася и Шинглы, бандиты с тремя ранеными отступили и решили было возместить неудачу налетом на Пустокопаньскую школу. Но убитый Северьяновым волк заставил суеверного Маркела отложить свою «прогулку» в родную деревню. А хотелось ему грозовым вихрем пронестись по Пустой Копани. «Эту собаку в голую горсть не сгребешь!» — думал Маркел о Северьянове, бегая, как затравленный зверь, вокруг лесной землянки. Апостольское число бандитов, с которыми Маркел ушел в лес, пока не увеличилось, но зато это были преданные ему сынки красноборских кулаков. После первой реквизиции излишков хлеба все они поклялись жизни не жалеть, беспощадно истреблять большевиков и уничтожать все создаваемые ими в волости запасы продовольствия и фуража. «Я тебе покажу Москву в решете! — грозил Маркел сейчас Северьянову, опускаясь на сырую валежину. — Жив не буду, а положу спать под дерновое одеяльце! Не будешь, подлец, пялить глаз на чужой квас и ходить в чужую клеть свои молебны петь!»
Красноборская почта помещалась в здании бывшего постоялого двора, на перекрестке двух проселочных дорог с большаком. Князь Куракин в девятисотых годах купил этот постоялый двор и выгодно перепродал его казне, которая открыла в нем почтовое отделение. До этого ямские тройки сбрасывали почту целовальнику на прилавок и проносились дальше, оглашая окрестность веселым звоном бубенцов и колокольчиков.
Много романтических и загадочных историй, совершенных на хуторе и окрест его на дорогах, передавалось из уст в уста среди населения ближайших деревень. Да и теперь почтовый хутор служил пристанищем для жаждущих острых ощущений, обладателей свободного времени и бешеных денег или просто для беспаспортных скитальцев и бродяг. Почтарь тайно поддерживал традиции былых времен, продавал из-под полы спиртное и готовил гостям незатейливые, но горячие до слез закуски.
Здесь почти всегда можно было увидеть веселые лица, услышать бренчание гитары, воркующий басок или баритончик, а то и летающий в поднебесье лирический тенор какого-нибудь загулявшего местного Яшки-турка.
Сегодня стояло морозное утро. Над лесом трепетала розовая полоска утренней зари. Местный дьячок Семен Игнатьевич Самаров, горбоносый и большеглазый умняга с длинными жесткими усами какого-то буланого цвета, сидел в служебном помещении почты на провалившемся, похожем на лодку, диване и читал «Губернские ведомости». Иногда он скользил своими большими глазами через лист газеты и, остановив их на черной, блестящей, как антрацит, шевелюре дремавшего бледнолицего почтаря, изрекал:
— Скажите, пожалуйста, Сергей Ильич, сии «Ведомости» печатают приказы министра внутренних дел Временного правительства, приказы царских генералов, а об Октябрьском перевороте и о Советской власти, которая вот уже более трех месяцев стоит нерушимо, ни слова?
— Нерушимо? — прошептал ехидно и как бы сбрасывая с плеч сон почтарь. — Коли бы нерушимо! А то в городе ей не сегодня-завтра голову чик — и под лавку!
— Откуда ты знаешь? — отбросив газету и подбив горстью усы, спросил дьячок.
— Проезжающие все в один голос говорят. Только вы тут, несчастное эсерье, перед захватчиками головы склонили и ни гу-гу! А в городе, вон, даже рабочие-железнодорожники за оружие взялись.
— Малое смирение, Сергей Ильич, поборает великую гордыню, аки Давид Голиафа.
— Прохлопали вы с поручиком Орловым и Давида и Голиафа.
— Анатолию наши мужики в хвост перышко воткнули.
— А почему?
— Зазнался. Возомнил себя Голиафом, не преклонился народу. Народ же и до сего времени не всегда покорно шапку перед начальством снимал, а теперь желает, чтобы оное перед ним снимало.
— Овсов всех вас обставил. К большевикам втерся в доверие: председателем Корытнянского Совета оставили, а руками Маркела против них же армию в лесу вколачивает. Придет судный день: ему будут пышки, а вам шишки!
— Ладно, Сергей Ильич, хватит о политике! Налей стаканчик живой водицы да захвати гитару! Овсов порядочный нечестивец! — Дьячок перекрестил поставленный перед ним стакан водки. — Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его, а мне на людей бы глядеть ясным соколом! — Выпил. — У меня, Сергей Ильич, святое правило: чего в других не люблю, то и сам не делаю. Дай гитару! — И мягкий, задушевный бас поплыл по комнате:
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку…
Над лесом полоска зари стала уже раза в два шире и не розовая, а светлая, с легкой позолотой. Почтарь вкрадчиво подошел к дьячку, когда тот, кончив песню, задумался.
— Метрические книги из церкви изъяли?
— Изъяли.
— Скоро и церковь закроют!
Умные, большие серые глаза дьячка смерили почтаря боковым взглядом.
— Стругов предложил мне вчера стол, шкаф и принять у попа метрические книги, вести запись гражданских актов.
— И ты согласился?
— Согласился.
— Ну, помяни мое слово! Свалят эту власть и повесят тебя Орловы на первой горькой осине.
— У меня по этому вопросу другое мнение. Помнишь, карателей мы ждали? Батя ни в какую не хотел пускать большевиков на колокольню. Я и Володя убедили его не препятствовать. Каратели показали пятки, а нам теперь не стыдно Советской власти в глаза смотреть, понял?
— Понял. Только богачи проглотят большевиков.
— Не проглотят! Живоглотам, Сергей Ильич, аминь, а большевикам — многие лета! — Самаров как вывел последние два слова, что в окнах зазвенели стекла. Почтарь задумался. Дьячок продолжал: — Вспомни-ка, как большевики выборы в учредительное собрание проводили: дети-школьники на всех перекрестках каждому прохожему вручали их листовки и взывали ангельскими голосами: «Тети и дяди, голосуйте за список № 7». А ведь устами младенцев глаголет истина! — Дьячок встал. — Овсов партию левых эсеров организует. О Маркеле я ничего не ведаю! Давай пилу и топор!
Почтарь поднялся.
— Отработай хоть половину того, что я израсходовал на заполнение твоей бездонной утробы. Кто за тебя сегодня на клиросе часы читает?
— Друг мой юный, Володя. Все гласы и тропари на высокой ноте отбарабанит!
Дьячок ушел с пилой на плече и топором под мышкой. На дровосеке под доровой крышей его поджидал сторож почты, он же истопник и дворник, жилистый, сухопарый старик с блеклыми глазами. Хукая в ладони, он танцевал и постукивал мерзлым лаптем о лапоть. Только что успели пильщики положить на козлы трехаршинный березовый чурак, к почте шумно подкатило десятка полтора розвальней. С передних саней соскочили Ромась, Вордак и Северьянов. Все трое были вооружены винтовками. Их сани свернули к крыльцу почты и остановились. Остальные подводы с шумом и говором бойцов волотряда помчались в Красноборье. Северьянов, очистив ствол своей винтовки от налипшей соломенной трухи, постукивая подошвами сапог о звонкие деревянные ступеньки, взбежал на крыльцо. Через небольшой тамбур прошагал в узкую прихожую, которая отделялась от почтовой конторы перегородкой с маленьким волоковым окошечком.
Ромась уселся на длинную скамью и начал перематывать смерзшиеся онучи. Вордак с Северьяновым стали ходить по узенькой длинной комнатушке, толкая друг друга плечами при встречах. Сделав три-четыре конца, оба как по команде остановились. Вордак приставил винтовку к стене за спиной Ромася и постучал в закрытое окошечко.
— Кто там? — сердито отозвался почтарь.
— Свои, открой!
Окошечко открылось. Сперва высунулся бледный подбородок, затем черные усы:
— Ах, это вы? — Глаза почтаря забегали, выражая собачью преданность. — Заходите, заходите, товарищи, сюда!
— Зайдем? — подмигнул Северьянову и Ромасю Вордак.
— Мне и здесь хорошо! — возразил Северьянов, начавший снова мерить пол широкими шагами.
— А мне и возле холодной печки не жарко, — отозвался Ромась, завязывая под коленом оборину.
— Ну, так я один, к начальству поближе! — Вордак зашел за перегородку: — Почта опаздывает?
— Кто ее знает! У нас телефона нет.
— Октябрьскую революцию совершили, а у тебя телефона нет! Тряхни по-большевистски начальство, проведут. Надо требовать, а не ждать!
— Нас приучили ждать! — осторожно возразил почтарь. — Мы люди терпеливые.
— Всякому терпению бывает конец!
— Конечно, и сырые дрова загораются!
— То-то ж! Надо, Сергей Ильич, действовать с большевистской верой в свое правое дело! А правому за честь хоть голову с плеч.
Почтарь вздохнул:
— Добро тому, кто верует.
— А ты что ж, Советской власти не веришь?
— Как можно власти не верить.
— Ну, значит, садись и пиши заявление на имя волисполкома. Буду в городе, тряхну твое начальство!
В прихожей слышно было, как заскрипело перо почтаря по сухой гербовой бумаге. Вордак диктовал.
Стук обледенелых лаптей в тамбуре отвлек Северьянова от того, что происходило за перегородкой. Он выжидающе уперся глазами в дверь, которая медленно отворилась. Подталкиваемый в спину, порог перешагнул Корней Аверин.
— Домой собирался улизнуть! — доложил Семен Матвеевич, ступая следом за своим приятелем. — Говорит, из лесу выехали: на поле я вам не слуга.
Лесник вытер рукавицей заиндевевшие усы и бороду.
— Наше дело лесное. Прикажете, по лесу еще три дня и три ночи водить буду, а в поле я без глаз.
— Не хнычь, а лучше скажи, — подступил к нему Семен Матвеевич, — какое куракинское добро закопал осенью на луговине, возле Соколиной горы? Ульяна видела.
— Твоя Ульяна соврет — не дорого возьмет. А ты, Семен, не суй — я тебе говорил и говорю — носа в чужое просо! Ульяна твоя и мне в прошлое воскресенье баила, что видела, как ночью в твою трубу ворона летела, а у той вороны на хвосту собака сидела.
Семен Матвеевич поковырял чем-то в трубке, зажег в ней зажигалкой, предложенной ему Ромасем, вонючий мусор самосада, перемешанного с пеплом, затянулся раза три и снова принялся за своего друга.
— Ты, Корнюша, не виляй! Княжеское добро в лесу зарыл? Зарыл. И князя поджидаешь! Люди слышали, как тебя князь уверял, что Советская власть короткая и что он не сегодня-завтра следом за немцами с виселицей к нам в Красноборье заявите я.
— Отстань, Семен. У всякого Гришки свои делишки!
Семен Матвеевич умостился на лавке и приказал леснику сесть рядом с ним:
— Горе ты, а не человек! Посадил тебе князь блоху за ухо, а товарищ Вордак и почесаться не дает! Все равно нам с тобой от Маркела теперь первая петля.
— Я человек подневольный.
К почте, шумно скрипя полозьями, подъехали сани. В прихожую ввалились Ковригин, Стругов в шинелях с винтовками на ремнях через плечо и Даша в овчинном полушубке и солдатской папахе с медицинской сумкой.
— Ну, как он? — встал навстречу им Северьянов.
— Температура очень высокая, — ответила Даша, — но заснул. Кровотечение удалось остановить.
— Молодец вы, Даша!
Жена Ковригина сурово сдвинула брови и покраснела. Она всегда чувствовала себя неловко, когда ее хвалили или благодарили.
— А почта, видно, очень запаздывает, — сказала она.
— Шинглу охраняют сменные часовые! — доложил Ковригин. — Все члены сороколетовского отряда местной самообороны объявили себя «под ружьем».
«Старик этот, — думал спустя минуту Северьянов, всматриваясь в лесника, — лес знает хорошо, только трус отменный: Шинглу нам не заменит. Облаву на бандитов придется временно приостановить. Из города просят послать часть отряда к ним». Ковригин, будто угадав его мысли, сказал тихо:
— В город придется ехать ночью. Что там у них?
— По слухам, эсеры железнодорожников подняли. Вооруженное восстание, — ответил Северьянов и задумчиво добавил: — Усов уехал. При нем бы железнодорожники не пошли за эсерами. Знаешь, что я думаю? — переменил неожиданно тему разговора Северьянов. — Под кличкой Князя Серебряного, по-моему, скрывается совсем не Маркел, а матерый офицер царской армии, вроде Овсова или старшего сына князя, хорошо знающий военную тактику и стратегию! Такие засады, дозоры и секреты Маркел ставить не мог. Анатолия в банде нет, он рыщет по деревням, собирает пополнение.
— Трое суток по пятам гонялись, — подошел задумчивый Стругов, — четверых уложили, зато Шинглу потеряли. Теперь как без глаз. Хоть и гнусы, а не тупицей тесаны, живьем не сдаются.
На дороге послышался звон бубенцов приближавшейся почтовой тройки, а за перегородкой голос Вордака:
— Вот и хорошо, почта идет. Наши все в сборе. — Вордак вышел из-за перегородки. — Идем, Ромась, поможем почту втащить!
Ромась, подпаливая погасшую трубку, посоветовал Семену Матвеевичу возить с собой пузырек с бензином.
С помощью Вордака и Ромася почтальон втащил почту в огромном губастом кожаном мешке, прошнурованном и опечатанном большой сургучной печатью. Но не шествие с кожаным мешком приковало сейчас внимание старого колдуна и заставило сунуть непогашенную трубку в карман, а то, что его приятель сорвался со своего места навстречу перешагнувшему порог человеку в офицерской шинели и молодой женщине, укутанной в серый армяк.
— Господи! — поклонился до самого пола Корней Аверин. — Пречистая богородица… Таисия Никаноровна… Ваше сиятельство! Вот не чаял. — Лесник засеменил навстречу остановившейся у порога в клубах морозного воздуха Таисии.
— Иван Никанорович! И вы, ваше сиятельство, живы! Здоровы? А я-то думал…
— Что меня уже повесили! — с веселым настроением духа одарил старший сын Куракина лесника коротким взглядом.
Аверину до боли в коленях хотелось броситься барину в ноги и бросился бы, если бы встреча произошла в другом месте, а не на глазах у посторонних. Ограничился тем, что метнулся закрывать за своими господами дверь.
В служебное помещение вошли все, кроме лесника, Семена Матвеевича и Северьянова, которому что-то шепнул на ходу ямщик. Через минуту ямщик вышел из конторы и передал Северьянову маленький пакет, опечатанный по углам и в середине черным сургучом.
Северьянов вскрыл пакет. У ком писал, что вчера эсеры во главе с Салынским организовали в городе демонстрацию протеста против роспуска учредительного собрания. После митинга кучка эсеровствующих мещан и черносотенной сброд, примкнувший к шествию, устроили еврейский погром. Разгул черной сотни прекращен с помощью войск. Но в городе неспокойно. Среди вооруженных викжеловцами[2] железнодорожников появились офицеры… Уком предлагал: волостной революционный отряд привести в полную готовность и сегодня же, не медля ни минуты, выслать полсотни красноборских красногвардейцев под командой Ковригина в распоряжение укома.
Северьянов спрятал пакет в нагрудный карман гимнастерки и вошел в служебное помещение почты. Стругов медленно вслух читал письмо, переданное ему Куракиным, подписанное новым председателем уездного ревкома. Недели две тому назад Куракин, неожиданно появившийся в имении отца, под конвоем был направлен из Красноборья в город. В письме говорилось, что ревком допросил Куракина и предлагает не чинить препятствий к его выезду с необходимыми в дороге вещами; необходимые вещи выдать под расписку.
Таисия в распахнутом сером армяке поверх собольего манто, в черно-бурой шапочке с черной вуалью, чуть приспущенной, глядела прищуренными глазами в спокойное лицо Стругова. Куракин в офицерской шинели под тулупом, в серой каракулевой папахе следил за движением рук Вордака, который мял на столе свою порыжелую папаху и кусал колечки усов. По всему видно было, что он возмущен и письмом и действиями уездного ревкома. Иногда его сверкающие глаза скользили по лицам Таисии и ее брата. Куракин заметно был встревожен. Его самоуверенность, с которой он переступил порог этого здания, сменила мягкая и вкрадчивая готовность пойти на уступки, но лицо плохо скрывало отпечаток жестокости и злобы, которые он готов был обрушить на этих ненавистных ему людей. Таисия медленно перенесла на Северьянова свои еще более сузившиеся черные глаза, и ему показалось, что сейчас откроются ее тонкие сжатые губы, и красавица, привыкшая к власти и чужой покорности, вонзит в его лицо свое змеиное жало. Стругов кончил читать, и Вордак понял, что он тоже не согласен с письмом, но не считает удобным сейчас дискутировать.
— Что будем делать? — спросил Стругов.
«Усов не написал бы такого письма», — мелькнуло в голове Северьянова. Стругову ответил:
— Придется тебе с Вордаком поехать с ними! — Северьянов обвел Куракиных взглядом, в котором выражалось предупреждение: не очень-то надейтесь на безоговорочное согласие местной революционной власти с мягкодушием товарищей из уездного ревкома.
— Что они там делают?! — сорвалось все-таки у Вордака, но он тут же прикусил язык. Нахлобучив папаху, процедил сквозь зубы: — Ладно, пользуйтесь пока нашей добротой!
Осмелевший молодой Куракин выдержал с достоинством опасный взгляд Вордака и подумал: «Этот отъявленный негодяй готов меня сейчас на сук вздернуть!» И вслух:
— Я не сомневаюсь, что вас, большевиков, раздавит империалистический капитализм, и нам, истинно русским людям, придется расхлебывать кашу, заваренную вами! — При словах «истинно русским людям» у Таисии смешливо зазмеились брови. Северьянов прочел в ее взгляде насмешку над туповатой самоуверенностью ее брата. Она, сдержав улыбку, покусывала слегка губы. Взгляд ее стал еще пронзительнее. Пропустив брата, Стругова и Вордака, бросила Северьянову:
— А вы, оказывается, не так уж жестоки!
— Потому что мы сильны, — вырвалось у Северьянова.
— И смелы! — добавила Таисия. — А сила и смелость с жестокостью не уживаются. До свидания!
— Вряд ли оно состоится у нас с вами!
— Состоится, и непременно.
Когда из раскрытой двери пахнуло на Северьянова холодком, он почувствовал, что идет за Таисией, как на сворке, и остановился. Таисия тоже остановилась:
— Запомните, это третья, но не последняя наша встреча!
«Считает встречи! — мелькнуло в голове Северьянова. — Как у нее все слаженно: и слова, и движения». — В памяти встала последняя встреча с Гаевской, и больно царапнуло по его самолюбию: «Неужели Гаевская после нашей встречи действительно жила три дня в гостинице с Нилом? А впрочем, пошли они ко всем чертям!» — Северьянов поискал в памяти, но не нашел общего слова, какое подходило бы и к Гаевской и к Куракиной.
— Слушай! — заставил его очнуться голос Ковригина. — Вот Семен Игнатьевич, — он указал на стоявшего перед ними, водившего усами дьячка, — просит подвезти его. Мне, ты знаешь, надо срочно быть в штабе, собирать ребят в город, а тебе можно запоздниться. — Ковригин с хитринкой подмигнул дьячку. Северьянов заметил это и решил, что у Ковригина с дьячком какой-то против него заговор. Дьячок еще энергичней шевельнул усами, как ворон крыльями, и добродушно, с забегающей вперед благодарностью пробасил:
— Я бы не стал вас утруждать. Хуторок мой всего верстах в трех отсюда. Да, признаюсь, устал: отрабатывал у приятеля выпитое вино, превращенное им в воду.
Семен Матвеевич охотно предоставил место дьячку:
— Умный попутчик — половина дороги.
Бывают такие в январе дни, когда воздух пахнет маем и после серых ноябрьских и декабрьских дней солнечные лучи, отраженные снегом, так щекочут ноздри, что люди начинают чихать по-мартовски.
— Игнатьевич, — обратился к дьячку Семен Матвеевич под веселый скрип полозьев, — ты меня с моей монашкой запишешь в метрику без «Исайя ликуй»?
— Говоря правду, без «Исайя ликуй» причту явный убыток.
— Из рук в руки получишь жбан аноховского первака.
Дьячок чмокнул с аппетитом губами и, сощурив свои умные большие глаза, перевел их осторожно на задумавшегося о чем-то Северьянова.
Когда подъезжали к хутору дьячка, солнце в затишье боровой поляны пригревало так, что Северьянову почудилось, будто у нагретых стволов сосен жужжат веселые апрельские мухи.
Хуторок Самарова стоял на пологом холме, в полуверсте от села, и окружен был молодым сосняком. Весь сейчас облитый солнцем, он с дымом топившейся печи распространял окрест запах пирогов и кислых щей с крутым наваром из свинины. Пятистенка и маленький дворик кольцом под доровой крышей придавали особый уют небольшой лесной поляне, обжитой человеком. Не было бы этого дворика на перекрестке двух дорог, полянка потеряла бы большую половину своей привлекательности.
— Товарищ Северьянов, — выговорил как-то несмело Самаров, — я хочу подать заявление в коммуну. Примут меня?
Северьянов любовался мачтовыми соснами, протянувшими свои зеленые лапы над дорогой, оставшейся позади. Затрудняясь с ответом, молчал. Семен Матвеевич указал на пятистенку:
— А ее перевезешь в коммуну?
— Конечно. Правда, у меня, кроме дьячихи, запрягать некого.
— Коммуна на своих лошадях перевезет.
Гнедко сам свернул к воротам хутора. Самаров и Семен Матвеевич уговорили учителя зайти «погреться». Вешая в чистенькой прихожей винтовку на лосевый рог, Северьянов чуть не уронил ее на пол. Из кухни, приветливо улыбаясь, к нему шла переодетая Наташа.
— Здравствуйте, Степан Дементьевич! — протянула она руку. — Никак не чаяла увидеть вас у себя. «Что за наваждение?» — недоумевая, покраснел до волос Северьянов. Хозяйка, заметив замешательство гостя, еще приветливее поклонилась ему:
— Я сестра Наташи! Старшая. Правда, всего на два года. Мы с ней очень похожи. А что же Ромася нет с вами?
— Он по неотложному делу уехал.
— Раздевайтесь! У нас тепло.
Вошел Семен Матвеевич. Хозяйка, как старая его знакомая, поздоровалась с ним и помогла ему раздеться. Северьянову ничего не оставалось, как снять шинель. Поправляя на ремне колодку с маузером, вспомнил, что Ромась просил у него маузер на время поездки в город. С оглядкой вошел в небольшую светлую комнату с круглым столом посередине и дощатым диваном в простенке меж окон. На только что вымытом полу, перед окнами, лежали горячие золотые снопы, щедро накиданные январским солнцем. Со стены, справа от входа, из разреза ситцевых портьер бросились в глаза густо выкрашенные суриком филенки двухстворчатой двери в соседнюю комнату. Слева от двери висела большая копия шишкинских «Сосен во ржи». Художнику-копировщику удалось передать июльский зной оригинала и запах спелой ржи. От сосен веяло богатырским спокойствием, от поля и ржи — бескрайними просторами.
— Это Володина работа! — объявил Самаров, входя в комнату в новеньком красном подряснике и ставя на стол поднос с двумя бутылками самогона-первака, ломтями пирога и копченого окорока.
— Что это вы придумали?
— У нас, Степан Дементьевич, тяжелый климат: без вина правды не говорят.
— Чарка вина прибавляет ума! — подхватил, входя в столовую, Семен Матвеевич. Приглаживая рукой черную каемку подстриженных под горшок, вьющихся на висках и затылке мягких волос, он подмигнул Самарову: — Хлеб живит, а вино крепит. Скоро, Игнатьевич, и у меня хозяйка в доме будет.
Самаров отодвинул от стола стулья и пригласил:
— Прошу не прогневаться на нашу хлеб-соль!
— Чарочку винца обойти нельзя, — чувствуя себя как дома, вытер усы Семен Матвеевич, — а хороший гость хозяину в почет.
— Хоть не богат, а хорошим гостям всегда рад! — откланялся Самаров. Хозяйка вошла с весело шипящей и потрескивающей на большой сковороде яичницей. Самаров проворно прошагал на кухню и возвратился с кружком, который тут же и поставил на стол под сковороду.
— Куры у меня сегодня между собой драку устроили, — молвила хозяйка, ставя сковороду на кружок. — Ну, думаю, либо к гостям, либо к вестям. А когда печку затапливала, дрова развалились, ну, тут я окончательно и уверилась, что сегодня непременно будут гости. Вот и сбылась примета. Милости просим нашего хлеба-соли откушать!
Хозяйка была поразительно похожа на свою сестру, только мягче были у нее движения да чувствовалась выделка нового уклада жизни, и одета она была не по-крестьянски, а как положено одеваться дьячихе — в городское платье и без повойника.
Отказавшись наотрез от водки, Северьянов с аппетитом принялся за яичницу. После мерзлого хлеба, разваренного в кипятке, служившего главной пищей в течение трехсуточных походов в погоне за Маркеловой бандой, горячая яичница казалась пищей богов. Самаров все еще стоял, держа в одной руке бутылку, в другой — налитый самогоном стакан. На выручку приятелю подоспел Семен Матвеевич:
— Потчевать, Игнатьевич, потчуй, а неволить не неволь! Гостю ведь честь, коли воля есть.
За яичницей появились на столе горячие гречневые блины и миска творогу со сметаной — одно из излюбленных блюд в этих краях. Северьянов не умел разыгрывать ломливого гостя, да и не по характеру была ему эта роль. Он ел запросто, за обе щеки. Это ободрило Самарова и хозяйку. Семен Матвеевич встал из-за стола первый:
— Просим прощения за ваше угощение! Приезжайте и вы к нашему крещению рождества похлебать, масленицы отведать!
Самаров на балагурство старика ответил поясным поклоном с широкой улыбкой:
— Гость доволен — хозяин рад!
— Пойду-ка на кухню! Там угольки вольные. Трубку выкурю! — объявил Семен Матвеевич. — Винцо — радость, а трубка да баба — первая забава.
— Старик, а большой греховодник! — ухмыльнулся дьячок.
— Я старик, у которого душа еще не сгорбилась. А грешу только словом, потому как не люблю в чужих дачах охотиться.
Северьянов встал. Намек друга больно уколол. Поспешно, и стараясь не глядеть в лицо Самарову, поблагодарил хозяина за гостеприимство. «Старый хрен! — сердито подумал о своем друге Северьянов. — Что это он сегодня вздумал мораль мне читать?» И чтоб скрыть волнение, уставился на копию картины Перова «Охотники на привале», которая висела на другой стене против копии шишкинской картины. Не сводя глаз с перовского балагура, тихо спросил у дьячка:
— Вы охотник?
— В наших краях диво быть не охотником. В прошлую зиму двух лосей положил. А зайцам и прочей божьей пищи счету нет.
— Где вы рамы для картин заказывали?
— Сам делал. И сию келью, и все присное к ней собственными руками возвел. Клиросным песнопением я привлек только мою горлицу в готовую горницу. В церковном причте я случайный гость. Самаровы, древнейшая династия столяров и плотников, — богом проклятый род.
— За что?
Самаров показал желтые лошадиные зубы.
— За то, что много лесу извели.
— В коммуне вы будете очень нужным человеком.
— К чему и речь завел с вами в пути.
Северьянов искренне верил желанию дьячка стать коммунаром. Будучи убежден в преимуществе крупного коллективного хозяйства, он не допускал мысли, что Самаров, как и некоторые другие, могут вступать в коммуну, лишь ожидая ее скорого развала и дележа жирных приусадебных земель куракинского имения.
— Премного буду обязан! — поклонился Самаров. Вошла дьячиха. Самаров помог жене убрать со стола, и гостеприимные хозяева не замедлили оставить Северьянова одного в комнате. «Мой друг, наверно, всю кухню зачадил!» — подумал Северьянов и решил позвать его, чтоб продолжать путь. Но не успел он сделать и одного шага, как дверь за ситцевой портьерой тихо скрипнула. В столовую вошла Гаевская. Северьянов так опешил, что позабыл даже поздороваться. «Она подслушивала? Хороша же ты, моя горлица!» Гаевская стояла, виновато опустив голову.
— Как вы оказались здесь?
— Я знакома с Самаровыми. После обедни всегда захожу к ним.
— Ах да, совсем забыл, что вы усердно боженьке кланяетесь! — Спокойные сейчас глаза Северьянова выражали упрямое любопытство.
— А кому же мне кланяться, — возмутилась Гаевская, — вам, что ли?
— Совсем никому! — Северьянов подошел к ней, взял ее за руку: — Здравствуйте!
— Наконец-то вспомнили добрый обычай! Хотя вы все старые обычаи рушите!
— Не все! — возразил Северьянов, не выпуская ее руки.
— Каким же вы милостиво позволяете существовать?
— Которые не учат человека лгать и притворяться! — Северьянов окинул взглядом дверь на кухню.
— Сядемте здесь, — указала Гаевская на дощатый диван.
«Черт возьми! — с болью подумал Северьянов. — От ее близости у меня по-прежнему кружится голова».
— После скольких брошюр вы перестали верить в бога? — услышал Северьянов насмешливый голос Гаевской, севшей на диван рядом с ним.
— Не после брошюр, — возразил с откровенной обидой Северьянов, — а после горячих детских молитв, чуть не сделавших меня сумасшедшим… Десять лет мне было. Принесла мать из богомолья толстую книгу «Жития святых». Набросился на эти «Жития», читал взахлеб. Нравились мне святые, особенно которые с богом разговаривали. Захотелось и мне поговорить с богом, и решил я стать святым. Ночи напролет читал дома молитвы, пел акафисты перед иконами с зажженной лампадкой. Забросил школу. По настоянию матери, а она очень богомольная, отец свез меня великим постом в Белобрежскую пустынь, отдать в послушание какому-нибудь мудрому старцу-монаху. В пустыне, к счастью, нашелся здравомыслящий старик монах. Когда я обшарил всю его келью и переглядел почти все его книги, пахнувшие воском и ладаном, он взял меня за подбородок, посмотрел в глаза и объявил отцу: «Твой сын никогда не будет монахом!» После этого свидания с мудрым старцем, на третий день страстной недели, отец драл меня вожжами за то, что я наотрез отказался молиться. Почему отказался, об этом расскажу как-нибудь в другой раз!
Гаевская, глядя в пылающий квадрат освещенного солнцем пола, печально выговорила:
— Бога вы отрицаете, а утверждаете что?
— Власть труда и право человека на счастье.
— Орлов Маркел, — возразила спокойно и мягко Гаевская. — тоже человек, а вы за ним трое суток с оружием гонялись.
— Маркел назвался Князем Серебряным.
— И вы его уничтожите?
— Не сложит оружия — уничтожим.
— Вы считаете Христа социалистом?
— Учение первых христиан относят к утопическому социализму.
— Христос был против насилия даже над злом.
— Такую чушь Христу приписали попы в угоду царям, князьям, графам и прочим угнетателям. Христос, судя по евангельским легендам, сам применял насилие: нещадно бил бичом и выгонял из своего храма торгашей.
Гаевская скривила лицо в усмешку:
— А не приходила вам в голову мысль, что таисии куракины раньше, чем проси и ариши, и в социализме сядут ближе к общественному пирогу?
— Нет, не приходила. Да и не дело забегать так далеко. Я думаю сейчас, как уберечь отобранный у помещиков хлеб, взять на учет у кулаков и зажиточных излишки продовольствия, чем кормить армию, рабочих, бедноту, служащих, и твердо убежден, что для этого нельзя выпускать из рук винтовки, а отдыхая и во время сна держать ее у изголовья заряженной.
— Мрачно это, но правда. А зачем вы объявили войну религии?
— Мы не объявляли войны религии. При царе неверующих учителей, я это знаю хорошо, сразу гнали из школы, а мы с верующими учителями так не поступаем.
Гаевская опустила глаза. Закусив губы от скрытого огорчения, она молчала. Лицо ее побледнело. Северьянов чувствовал, что они с Гаевской не стали после этого разговора ближе, но что-то из стены, разделявшей их, выпало и валялось под ногами и что это что-то можно было теперь перешагнуть. «Как она закутана в пелену обычаев и привычек!» — подумал он о ней и предложил подвезти Гаевскую до ее школы, но она отказалась под предлогом, что ждет Володю, который по пути в Литвиновку обещал захватить и ее.
До самого Красноборья Северьянов распутывал сложный клубок чувств, которые завязала в нем эта неожиданная встреча, и иногда добродушно-насмешливо посматривал на себя со стороны. «Чувствами своими ты не можешь управлять, — говорил он себе. — Они возникают и уходят помимо твоей воли. Но страстям твоим ты должен быть всегда хозяин!»
— И буду! — произнес Северьянов вслух и, спохватившись, поднял глаза на Семена Матвеевича, который давно внимательно в него всматривался.
— Ничего, пройдет! — покачал тот сочувственно головой. — У меня тоже бывало: сам с собой разговаривал, когда с монашкой похождения начались. Бабий яд — самая лихая отрава! Мне, бывало, в твои годы тоже вот так девка или баба молодая улыбнется — я и пьян.
— Семен Матвеевич, дорогой! Жизнь ведрами пить хочется. Иной раз подумаешь: сурова, тяжела! Да не променяю ни на какую другую!
Полозья саней весело шушукались с сухой поземкой, наметенной на дорогу. Гнедко бежал ровной трусцой. Иногда, пересекая путь, проносились колючие снежные смерчи, в которых исчезали и Гнедко, и сани, и Семен Матвеевич, уныло сосавший свою неразлучную носогрейку. Северьянов поворачивался спиной к ветру и поднимал воротник шинели.
— Прохватывает?
— Немножко знобит.
Между ними лежал запорошенный снегом, как и они сами, армяк, который Семен Матвеевич, проехав версты три от Пустой Копани, снял со своих плеч и предложил надеть Северьянову. Северьянов наотрез отказался, настаивая, чтобы Семен Матвеевич снова надел его на свой дырявый, латанный и перелатанный полушубок. Верст пять проспорили они, утверждая друг перед другом свою нечувствительность к холоду, а армяк между тем засыпало и засыпало сухой звонкой поземкой.
Большая часть красноборского отряда под командой Ковригина третьи сутки была в городе и, возможно, принимала участие в подавлении эсеровского мятежа. Из города шли самые противоречивые вести. Одни говорили, что большевики держат в своих руках вокзал и южную окраину города, прилегавшую к нему. Остальную часть города, по этой версии, заняли поднятые эсерами солдаты. Другие утверждали, что вокзал и весь город, за исключением небольшой части его в районе шпагатной фабрики и маслобойного завода, находятся в руках белых. И те и другие заявляли, что большинство солдат гарнизона держит нейтралитет и что восстали только два отдельных батальона под командой какого-то проходимца Драко-Дракона, пробравшегося в партию большевиков и пролезшего на пост уездного военного комиссара.
Говорили также о том, что к городу шли двадцать тысяч польских легионеров, которые везде свергают Советы и восстанавливают прежнюю власть, что им навстречу выслано собранное по северным и восточным волостям большевистское ополчение и будто бы произошел крупный бой на подступах к одной из железнодорожных станций и что польские легионы изменили направление своего движения в сторону Смоленска.
На всех перекрестках во все трубы трубили о наступлении немцев. Шли разговоры о всеобщей мобилизации для отпора этому наступлению. Положение в самом деле весьма критическое: легко было потерять голову, и некоторые действительно ее теряли — прятали либо уничтожали партбилеты, уходили в лес, попадали в лапы бандитам.
Но у большинства закаленных и ожесточенных невзгодами первой империалистической войны и не раз смотревших смерти в глаза личная судьба целиком слилась с судьбой революции и советской власти. Эти беззаветно вручали свою судьбу партии и шли туда, куда звала она. К таким и принадлежали товарищи Северьянова и он сам. Все надвинувшиеся тогда черной тучей события они представляли естественными препятствиями, которые надо опрокидывать и брать с такой же решимостью и отвагой, с какой они бросались на немецкие проволочные заграждения. Твердая вера в бесконечность своей жизни и воспитанная войной готовность умереть в любую минуту помогали сейчас Северьянову и его товарищам спокойно встречать самые разнообразные неожиданности. Северьянов не ломал голову над тем, как в городе проберется он к своим. Конкретная обстановка подскажет, как действовать. А может быть, и пробираться-то не придется: мятежники капитулировали, а они с Матвеевичем влетят в улицу с размашистым свистом полозьев на раскатах. На случай неожиданной встречи с чужим дозором Северьянов подальше запрятал браунинг, который он получил от Ромася взамен на свой маузер. Северьянова тревожило сейчас: правильно ли они с Вордаком составили по деревням подворно-семейные списки и хорошо ли Вордак подготовился к распределению земли. Особенно остро стоял вопрос с обмежеванием угодий будущей коммуны. То же с «дворцом» князя Куракина. Отдать его под общежитие или школу? А какую замечательную библиотеку оборудовала в нем из куракинских книг Даша! «Золото у Ковригина жена! Теперь, поди, где-нибудь у вокзала с медицинской сумкой под пулями раненых перевязывает. Везет же Ковригину! Ни о боге, ни о политике с ней не надо дискутировать».
— Гнедко фыркает, — перебил думы Северьянова Семен Матвеевич, вглядываясь в серые силуэты выплывавших из-за горизонта зданий собора, церквей и двухэтажной гостиницы. — Коли мой Гнедко в дороге фыркает, так и знай — впереди радостная встреча!
Почти рядом с санями вихрь поднял высокий столб звонкого сыпучего снега и понес его по полю, и тут Семен Матвеевич не потерялся:
— Черт с ведьмой венчается.
— Надень армяк, Матвеевич, а то подумают, с убитого. Начнут шомполами в санях шарить, а там у нас с тобой винтовки.
— Ничего, моя монашка меня обогреет! — Хитро подмигнув, старик добавил: — Твой перстень судьбу мою решил, потому я теперь по гроб жизни твой бесплатный ямщик. — Семен Матвеевич сунул, по обыкновению, небрежно трубку с пеплом в карман штанов и потянул к себе армяк. Стряхнув с него ворох снега, накинул Северьянову на плечи.
— Штаны спалишь! — заметил, улыбаясь, Северьянов.
— Тепло на ветер грех бросать! — Семен Матвеевич соскоблил концом кнутовища снег со своей бороды. В полуверсте от города большак с обеих сторон обступил молодой березнячок. Семен Матвеевич собрался приструнить своего Гнедка, но из березняка выдвинулась серая фигура.
— Стой! Пропуск!.. Руки вверх!!
Пришлось поднять. Северьянов успел с улыбкой шепнуть:
— Нафыркал твой Гнедко приятную встречу.
— А может, это свои! — не сдавался Семен Матвеевич.
— Что за разговоры! Ты… — толкнул Северьянова в грудь дулом винтовки, видно, старший дозорный, — слазь живо! Десять шагов вперед! — Северьянов послушно вышел из саней и отшагал указанное расстояние. — А ты, дед!.. Направо и кругом! Улетай назад пулей!
«Действительно, встреча удачная, — мелькнуло в голове Северьянова, — особого усердия к службе у дозорных не видно: сани не обыскали и меня тоже».
Из березняка вышли еще двое:
— Документы?!
Северьянов показал свое учительское удостоверение и обвел глазами дозорных, не обращая внимания на дула их винтовок, почти упершихся в его грудь.
— Ведите меня к вашему начальнику! — тоном приказа выговорил он, а стоявшему в нерешительности Семену Матвеевичу бросил: — Подождешь меня в Творожкове! — и махнул рукой, чтобы скорей убирался отсюда.
— Веди, Степанов, его в караулку!
Под конвоем пожилого солдата с крестиком на папахе Северьянов вошел в караульное помещение — тихую с виду горенку мещанского особнячка на окраине города. Когда подходили к караулке, он, зорко всматриваясь в окружавшие особняк постройки, заметил сарайчик с чердачным окошком и лесенкой к нему, затрушенной сеном, и поветь с поставленными под ней на-попа саженными чураками. Часть забора без крыши, соединявшего сарайчик с особняком, была разобрана. В образовавшемся просвете виднелись голые ветки яблони, невысокая изгородь, сбегавшая под гору в лог. К изгороди прислонилась дощатая уборная, сколоченная из обломков старого товарного вагона.
В караулке справа зловеще чернела утермарковская печка. Вся хозяйская мебель была спешно выброшена, а перегородки убраны. В левом дальнем углу на высоких крестовинах лежали две широкие потолочные доски — солдатский стол. По обе его стороны на низких чураках — две узкие доски-скамейки. За столом из котелков хлебали какое-то варево два солдата, тоже ополченцы, в растрепанных, с набивной серой мерлушкой, папахах. Они чуть только покосились на Северьянова и его конвоира и продолжали усердно стучать по стенкам медных котелков деревянными ложками. За печкой, на полу, на соломе, лежали человек шесть такого же возраста, что и сидевшие за столом. Прислоненные к стене, с привинченными штыками, стояли давно не чищенные винтовки. У окна, сидя на чураке, читал газету самый молодой из всех находившихся в караулке солдат.
— Задержали вот! — отрапортовал, глядя на печь, конвоир.
— Задержали — и катись колбасой! — крикнул один из обедавших, громко стукнув котелком и обтирая свислые черные усы. Глянул угрожающе большими темными зрачками на Северьянова:
— Садись, дэ стоишь! А ты уматывай в секрет, а то большевики тут нас голоручь сцапають.
— Слухайте, браты, шо тут брешут! — выкрикнул читавший газету.
— А ну, выкладывай ту брехню! — скомандовал, потирая ладони, черноглазый. — А то от правды мой бок болит девятый год, только не знаю, которо место.
— Все американские газеты до си ругали большевиков, — начал молодой солдат, — а теперь пишут, шо прэзидэнт Вильсон отозвался о свободной России и ее теперешних вождях гораздо благожелательней, чем многие социалисты.
— От, зараза!
— Кто?
— А ты що, не кумекаешь сам, кто?
— Братики! — вступил в разговор только что опрокинувший свой котелок второй ополченец. — То ж про нашу Россею, которую объявил нам товарищ Дракон!
— Сообразил, общипанный дрозд! — зло бросил, шурша соломой и поворачиваясь на другой бок, один из спавших на полу. — Наша с тобой Россея на четырех улицах в этом с… городишке уместилась.
— Комиссар?! — обратился к Северьянову черноглазый.
— Учитель.
— Значит, эсер?
— Беспартийный.
— Брешешь! Это мы беспартошные: где баланду выдают, туда на голенищах с котелками.
— Разве у большевиков вам не давали баланды?
— Не знаю, как у других, — продолжал черноглазый, холя большими указательными пальцами козью ножку, — а в нашем батальоне воблой гнилой та плесневым горохом целый мисяц кормили. — Черноглазый, подпаливая зажигалкой козью ножку, указал место Северьянову рядом с собой: — Сюда седай!
Читавший газету встал, положил ее на конец стола и потянулся.
— Эх, жизнь! Один спать ложись! Не придется и сегодня к Маринке улизнуть!
— Марина твоя — не малина, в одно лето не опадет, — отрезал черноглазый, отгоняя от себя табачный дым ладонью.
— Черствый ты человек, Руденко!
— А почему я не мякиш? Ты об этом подумал?
— Такой сроду.
— Брешешь, гадюка! Три года действительной та три года войны — и ни одного лычка! Да что я, скаженный? Быть добреньким после этого.
— А я так располагаю, братики, — вступил в разговор ополченец, сидевший рядом с Руденко, поглаживая пальцем блестящий кончик своего маленького носа с детскими круглыми ноздрями. — Почему у Дятлова Марина и днем и ночью в глазах стоит? Потому девка глазастая. А в глазах вся сила у бабской любви.
— Верно, Чепиков! — подхватил Дятлов и пошел укладываться на соломе за печью.
— Можно газетку посмотреть? — спросил Северьянов у Руденко, принимая его за старшего в караульной команде.
— Читай, потом нам расскажешь, шо там брешут.
На четвертой полосе сообщалось, что Центросибирь объявила себя властью в противовес «Комитету спасения революций», образованному из юнкеров, казаков и комсостава. Военный комиссар издал приказ о роспуске военного училища и школы прапорщиков во избежание излишнего двухмиллионного расхода народных средств. В ответ на это юнкера и казаки открыли по Совдепу пулеметный огонь. Со стороны Совдепа дали отпор. Произошел кровопролитный бой. Совет поддержали гарнизонная артиллерия и Красная гвардия. После ультиматума, который Совет предъявил казакам и юнкерам, последние были разоружены. Власть Советов закреплена. — Северьянов мельком скользнул глазами по караулке, перелистал в памяти возможные способы бегства и продолжал читать:
«Казанский Совет вынес решение закрыть буржуазную газету «Камско-волжская речь». (Подумал: давно бы пора!) Из разных концов России писали: одни — об организации новых управлений имениями из батраков и солдат-инвалидов, другие — о том, что в волости решили волостную земскую управу перенести в контору имения (вновь решил про себя: пора бы распустить ее совсем); третьи сообщали, что часть излишнего скота имений они постановили отправить на нужды армии («Надо и нам сделать это»); откуда-то сообщали, что домолачивают помещичий хлеб. Читая газету, Северьянов все время чувствовал, как окружавшая его братия присматривалась к нему и что их мысли заняты им. Он начал опять напряженно перебирать в голове возможные способы побега. Осененный вдруг радостной мыслью, он чуть не вскочил с места, но в одно мгновение вернул выражению лица своего спокойное равнодушие ко всему окружающему. «Это самое лучшее. Так и сделаю!» Положил газету на стол.
— Можно… в уборную? — обратился он тихо к Руденко.
— Что за вопрос? Естественные надобности первее всего! Карасев, дай мне сюда моего винта! — И скомандовал: — Геть, за мной! Оправишься, а там сведу тебя к самому Дракону, а ты, Чепиков, — бросил он своему курносому соседу, — тут за меня останешься.
— Ладно, браток! — подмигнул Чепиков. — Отчаливай налево! Как-нибудь обойдемся без хохлов.
На дворе уже вечерело. На востоке загоралось зарево вылезавшей из-за горизонта луны. Северьянов, войдя в уборную, закрыл за собой дверь на крючок из загнутой проволоки.
— Ты смотри, в очко не нырни! — крикнул ему с издевкой Руденко.
— А ты сам попробуй! — огрызнулся Северьянов, доставая из кармана брюк браунинг. Покряхтел с минуту и открыл дверь.
— Где ты такую гнетучку прихватил?
— Закрой хайло — и ни звука! — Северьянов указал на изгородь. — Ставь сюда винтовку! — кивнул в сторону лога. — И шагом марш!
— Та що ты, расстреливать меня хочешь?
— Еще слово — всажу пулю!
Руденко нехотя поплелся в указанном направлении. Северьянов, с винтовкой на ремне, пошел за ним. В стороне южнее вокзала неожиданно зачастили ружейные выстрелы. Руденко уныло поднял голову.
— Откуда ты на мою голову взялся, такой скаженный?
— Какая партия руководит вашей бузой?
— Та эсеры ж, хай им грец!
— А ты сам чем был недоволен?
— Та я же казал, как тилько уихал товарищ Усов, вот гарный хлопец був, так и зачали нас кормить гнилой воблой та прелым горохом. Подыхать стали, мутит, крючит, кишки в рот и — в Могилевскую губернию! В нашем батальоне человек двадцать отравилось. Да бул еще такий тут комиссар Юшкевич, всеми юристами в городе, подлюга, заведовал, у буржуев золото отбирал. Одного железнодорожника под видом буржуя расстрелял и сам утек. Эсеры подняли рабочих депо, а к нам Дракон прибежал: «Геть за мной!» Ну, и пошла буза.
Ружейную перестрелку заглушили частые пулеметные очереди. В одно мгновенье показалось, что бой шел совсем рядом, в самом конце спуска в лог. Скоро вышли на берег небольшой речушки, заросшей голым лозняком. Не успели сделать десяти шагов вдоль речки, из лозняка: «Отзыв!»
— Ложись! — скомандовал Северьянов. Ему показался очень знакомым окрикнувший их голос. Лежа на снегу, он смело выкрикнул пароль, установленный в их Красноборском отряде во время облавы на банду Князя Серебряного.
— Степа! — ринулся к ним Ромась, пряча на бегу за пояс маузер. — Кого это к нам в гости тянешь?
— Да вот на большаке двое плешивых за гребень дрались. Один удрал, а этот попался.
— Попался? — выговорил зло Ромась. — Значит, паразит, дюже кусался! Тащи его за виски, сунем за кустом в тиски да под лед!
«Дело твое табак!» — подумал, насмехаясь над собой, Руденко, потом, воспрянув духом, вслух:
— Что ж, топите, горя у меня было много, а смерть хай буде одна!
В стороне от вокзала взвилась ракета. Все кругом осветилось голубым, режущим глаза, светом. Потом в голубое будто брызнули кровью. Снег стал багровым. Ружейная и пулеметная стрельба на мгновение стихла. Северьянов отвел Ромася в сторону. Не спуская глаз с Руденко, они остановились шагах в десяти.
— Я должен, — сказал Ромась, — захватить караулку и оседлать большак. Разреши с ним побалакать? — И подошел к Руденко, наведя на него дуло маузера: — Какой у вас пароль и отзыв? Если соврешь, отправим пешком на тот свет провиант получать! Ну?!
— Пароль «Винтовка», отзыв «Мулек».
— Если, белуга, нам на нос ты очки надел, перед отправкой на тот свет заставлю до тех пор самогон пить, пока у тебя глаза поперек станут!
— Що я, моряк? Воны бывали далеко, потому и врут легко! — Руденко почесал себя в затылке. Из-за кустов выдвинулись ревкомовские разведчики. Ромась попрощался с Северьяновым и начал объяснять бойцам задачу в новой обстановке. Близкая пронзительная пулеметная стукотня забила слова Ромася. Северьянов и Руденко спустились на лед в узкий снежный тоннель, под прикрытие крутых берегов и наметенных сугробов.
Через полчаса они пробрались в сводный отряд Ковригина, которому был дан приказ захватить не позднее 12 часов ночи двухэтажное кирпичное здание военкомата, обнесенное каменной стеной. За стеной укрылась сильная группа мятежников. Цепи ревкомовцев только что залегли за длинной грядой сугробов. Всякую попытку дальнейшей перебежки белые встречали бешеным огнем из пулеметов и винтовок. Лунный свет на снегу клал четкие тени. Это выдавало движение наших бойцов. Ковригин отдал приказ втянуться, прикрываясь сугробами, в сенные сараи, темневшие в пойме речушки. В сараях бойцы набивали собственные гимнастерки сеном. Успевшие набить протыкали их снизу штыками, на концы штыков надевали папахи и упражнялись в пластунских передвижениях с чучелами.
Дозорный привел Северьянова и Руденко в штаб отряда под навес какого-то полуразрушенного строения. Ковригин объяснял командирам взводов и отделений новый прием атаки. Заметив Северьянова, он бросился ему навстречу.
— Откуда ты?
— Да вот, на счастье, попал в караулку, а начальник караула, прошу любить и жаловать, — Северьянов поднял глаза на Руденко, — сам изъявил желание перейти на нашу сторону.
— Тильки с одним условием.
— Интересно, с каким? — блестя смеющимися глазами, спросил Ковригин.
— Щоб салом с кашей кормили.
— Вот как? Не кашей с салом, а салом с кашей.
— Так точно! Смерть надоела баланда!
— А мы третьи сутки и баланды не видим. На сухом пайке.
— Ставьте тоди зараз к стенке.
— К стенке успеется, а пока садись, одумайся! — Ковригин продолжал объяснять новый план атаки: — Правый фланг первый поднимает чучела и ползет. Пулеметчики открывают огонь по обнаружившим себя огневым точкам противника. Левый фланг в этот момент делает молниеносный бросок и закрепляется. Прицельным огнем бойцы левого фланга бьют по огневым точкам врага. Под прикрытием огня левого фланга делает перебежку правый. Пулеметчики подтягиваются на самое короткое расстояние, бешеным огнем прикрывают штыковую атаку цепи. Ясно?
— Под крышей ясно, — отозвался Василь.
— А под пулями?
— Там совсем развидняет! — усмехнулся Кузьма Анохов.
— То ли, се ли, а задумано — делай! — выговорил мягко и рассудительно Артем, прибывший сюда вместе с красноборцами со своей группой. В отряде Ковригина помимо красногвардейцев трех южных волостей были железнодорожники, перешедшие на сторону большевиков. Взводные и отделенные покинули навес. Под навесом приторно пахло куриным пометом и гниющим деревом. Ковригин обратился к Руденко:
— Как же нам с тобой быть?
— В цепь, рядом со мной! — ответил Северьянов.
— Тогда пошли на правый фланг!
По пути Северьянов сообщил Ковригину, что этим участком мятежников командует сейчас фельдфебель Сытнюк, приятель Руденко, так как всех офицеров Дракон срочно созвал на военный совет. С помощью Руденко Северьянов предлагал завязать с Сытнюком переговоры.
Новую атаку засевшие в военкомате мятежники встретили, как и все предыдущие, бешеным огнем. Били через каменную ограду и из окон. Огонь был настолько плотным и метким, что многие чучела под градом пуль бойцы не могли удержать в вертикальном положении и тащили на своих спинах. Пули зверски трепали гимнастерки, туго набитые соломой. Но на этот раз перебежку к стене удалось сделать быстро и с небольшими потерями. В одном из сараев, превращенном в полевой госпиталь, Даша, сама с пробитой двумя пулями ногой, перевязывала тяжелораненых.
Северьянов и Ковригин предложили пленнику вызвать своего приятеля и вступить с ним в переговоры. Руденко подошел к самой стене:
— Гей, хлопцы, с вами говорит Руденко.
— Как ты туда попал, черт большеглазый? — отозвался сиплый тенорок за стеной.
— Сам перешел! Одни вы, дурни, гада Дракона защищаете. Уси уже сдались большевикам.
— А не расстреляют?
— Вот дурной, а еще кацап. Та тут же все таки, як и мы с тобой, Федосеев, хлеборобы, кузнецы та слесари.
— А жрать е что?
— Тю! С Полтавщины два вагона шпику привезли та эшелон гречки.
— Брешешь.
— Ой же и дурной ты, Федосеев. Коли я брехал?
— А коли ты правду казал?
— Як покинул гада Дракона! — Руденко неподдельно чихнул. — А ну, позови Сытнюка! Надоело мне с тобой попусту балакать.
— Коли чихнул, так правда! — выговорил за стеной чей-то другой голос.
— Зови, говорю, скорей Сытнюка. Скажи, Руденко с большевистской точки балакает!
— Сейчас.
— От скаженны тумари! — возмутился с ухмылкой Руденко. — Вчера солгал, а сегодня брехуном обзывают. Ну, я таки вам сейчас докажу, кто брешет, а кто на правде стоит!
Минут через пять из-за стены раздался уверенный голос Сытнюка:
— Руденко, говори, шо там у тебе?
— Твой отряд окружен! Караулку на большаке я сдал большевикам. К большевикам присоединились железнодорожники. Против подлюги Дракона весь гарнизон поднялся. Складывай зараз оружие!
— То правда?
— У большевиков сказано — завязано! Говорю, зараз давай команду складать оружие! А потом каждый текай на все четыре стороны.
Северьянову раздумье Сытнюка показалось вечностью. Ковригин кусал губы, и быстрые глаза его блестели в темноте кошачьими огоньками. И за стеной у белых, и в цепи красных — могильная тишина. Наконец Сытнюк объявил:
— Сдаемся!.. Федосеев! Ружья складать у ворот справа и слева. Отчиняй зараз!
Отряд Сытнюка сложил оружие.
Утром весь гарнизон дал присягу на верность Советской власти. К 11 часам на железнодорожных путях были убраны завалы. Железнодорожные рабочие сами привели в Совет дочь местного священника и трех офицеров — штаб восстания, вернее, послушный придаток к диктатору Драко-Дракону, исчезнувшему сразу же после военного совещания мятежников.
В три часа этого же дня в здании мужской классической гимназии собрались все городские учителя решать вопрос: признавать или не признавать Советскую власть? Уездный комитет большевиков, узнав о собрании, послал своих представителей: Северьянова, Ковригина, Дашу и бывшую слушательницу Бестужевских курсов Хлебникову.
Тон собранию задавали вожаки городского учительства, лидеры кадетской партии — Иволгин, Миронченко, Барсов и Дьяконов. Вместе с ними в президиуме сидели Гедеонов и Баринов. Салынский после организованной им демонстрации в поддержку Учредительного собрания, превратившейся в еврейский погром, а затем в мятеж, куда-то скрылся. Говорили, что сбежал в Калугу. Вел собрание Дьяконов.
Собравшиеся с верноподданническим умилением слушали спокойную, рассудительную речь Миронченко, рослого, носатого, с плотно приглаженными маслянистыми темными волосами, жирными складками на лбу и чисто выбритым костистым подбородком. Оратор умно и зло высмеивал большевиков, поблескивая белоснежными манжетами с изумрудными огоньками запонок. Красными длинными ладонями он уверенно дирижировал молчаливым оркестром чувств и мыслей городского учительства.
— Мы должны решительно потребовать от большевиков вновь созвать депутатов незаконно распущенного ими Учредительного собрания и передать ему всю полноту власти! Что же касается, господа, совдепов, то я вношу предложение: не признавать этой самозванной власти и не подчиняться ей! Я кончил.
— Ишь ты, какой храбрый! — не утерпела Даша и с ненавистью уставила на оратора глаза, повлажневшие от обиды. В полушубке, в солдатской серой папахе, опираясь на костыль, она казалась каким-то инородным телом среди этих мундиров с ясными гербовыми пуговицами и костюмов с крахмальными воротничками и манжетами. Миронченко с учтивым презрением поклонился ей:
— Простите! Кому я обязан столь лестной для меня характеристикой?
— Я сельская учительница.
— Но тут, к сожалению, собрание городских учителей. — Гром аплодисментов потряс воздух, пропитанный табачным дымом.
— Вы хотите сказать, — не сдавалась Даша, — что мне здесь делать нечего?!. — Она громко стукнула костылем и сделала несколько шагов вперед. — Попробуйте меня прогнать!
— Вас никто не собирался прогонять! — растягивая каждое слово, мягко выговорил Дьяконов, осторожно поглаживая как всегда взлохмаченную реденькую свою шевелюру. Он мгновенье насмешливо оглядывал Дашу из-под стекол пенсне, что заставляло его высоко задирать голову на тонкой цыплячьей шее. — Вам намекнули, что вы на данном собрании гость. Мнение ваше, если пожелает данное собрание, мы можем выслушать, и только.
— Несчастный вы кадетишка! — выдавила с болью Даша и, постукивая костылем, вернулась на свое место.
— Чего ты расхрабрилась? — шепотом обратился к ней Ковригин. — Не знаешь Дьяконова? Он ведь всегда носом окуней ловит.
— Ненавижу я их всех! А Хлебникова, вон, говорит, что надо буржуазную интеллигенцию перевоспитывать. Перевоспитаешь их!
— Банить их надо! — нагибаясь к Даше, сказал тихо Северьянов. — Миронченко сейчас агитировать за Советскую власть, что по лесу с бороной ездить.
Северьянов по-братски относился к Дарье Михайловне Шимохиной, теперь Ковригиной. Даша была дочь старшего мастера Обуховского завода, кончила женскую гимназию на Васильевском острове. В августе голодного 1916 года приехала на родину своего отца и сразу же получила назначение в Высокоборскую двухкомплектную земскую школу на место призванного в армию учителя, полюбила школьную работу и решила, что для нее лучшего дела нет на целом свете.
На трибуне покачивался из стороны в сторону Баринов; говорил, будто воз тяжелый вез. Со спокойной убежденностью, плавно водил в воздухе рукой, сжимал и разжимал кулак, ровно гречиху сеял:
— В заключение вот что я скажу, братцы. Когда крестьяне и рабочие по команде большевиков собирались прыгать через канаву, мы их предупреждали: не прыгайте, канава широкая, лучше давайте мост через нее перекинем. А теперь, когда народ все-таки прыгнул и летит над бездной, мы не имеем права хватать его за ноги. Такой наш поступок история зачтет нам как величайшее преступление! — Произнеся эти слова, он с каким-то страшным напряжением не только в голосе, но всего своего тела, поднял высоко кулак, тряхнул им у себя над головой и опустил не быстро и не сильно на стол. — Я категорически возражаю против предложения Миронченко.
— Не народ прыгнул, — пропел фальцетом Дьяконов, — а кучка солдат, сбитых с толку!
— А я, граждане, — Баринов боданул воздух головой и поддал плечом, — со всей ответственностью сейчас заявляю, что не кучка солдат, а народ взял власть в свои руки. Кучка вон пыталась посадить нам на шею какого-то Дракона, черта лысого, да и трех дней не процарствовал этот змей-горыныч. Народ грязной метлой вымел его из нашего города, как и негодяя Салынского, который карательные отряды посылал на крестьян!
Баринов тихо сел при молчаливом неодобрении. Дьяконов повел по залу очкастое, вытянувшееся лицо. Медленно закрывая и открывая бледные веки, он напоминал сейчас какую-то умирающую болотную птицу.
— Господа, все ораторы высказались, прошу вносить предложения по существу обсуждаемого вопроса!
В зале начали переглядываться. Дьяконов выжидал стоя:
— Желающих выступать, очевидно, нет? Есть одно предложение Мартына Сергеевича Миронченко, вы все его слышали.
— Разрешите! — попросил Баринов и натужно встал. — Я предлагаю признать Советскую власть законной властью и оказывать ей всяческое содействие в развитии народного образования!
Зал задвигался, зашушукал. Два-три несмелых протеста с оглядкой. Дьяконов поклонился равновеликой Миронченко уездной знаменитости — математику Иволгину:
— Александр Владимирович, вашу речь, достойную всероссийской трибуны, — Дьяконов снял даже пенсне, — мы все слушали с величайшим волнением. Но вы не внесли конкретного предложения, как это сделал Мартын Сергеевич. Просим вас высказаться по поводу его предложения!
Иволгин, белобрысый, с белыми изящными усиками, завитыми в тонкие колечки, с видом хорошо знающего, кому какие и когда усы больше к лицу, медленно встал, повел плечами, вздохнул, поправил легким касанием тонких пальцев изумительной белизны накрахмаленные манжеты.
— Господа! Представьте себе на одну минуту такую картину: перед нами сейчас открывается дверь, в зал вваливаются разъяренные медведи. Мы с вами, все безоружны. Как мы в данном случае должны вести себя?
— Пасть ниц! — выкрикнул кто-то из зала. — Лежащих звери не трогают.
— Это я и хочу предложить.
В зале веселое движение, нетерпеливое шушуканье, облегченные вздохи, возгласы и вдруг Дашин голос:
— Трусы несчастные!
Всегда спокойно самоуверенный Иволгин почувствовал, что хватил через край.
— Где сила — там и бог, — улыбнулся он, кланяясь Даше, — а где бог — там и правда! — И, вполне довольный собою, поглядел в потолок. — С юридической и принципиальной, так сказать, точки зрения прав Мартын Сергеевич, но с практической точки зрения я буду голосовать за предложение товарища Баринова.
— Есть, господа, два предложения! — объявил, морщась, Дьяконов.
— Господа! — поднимаясь, перебил его Гедеонов. — По вопросу о том, как мы должны относиться к Советской власти, нам свыше нет еще никаких указаний. Поэтому я предлагаю до получения разъяснений от Всероссийского учительского союза вопрос о признании Советской власти оставить открытым.
— Браво! Гениально, Матвей Тимофеевич! — с утробной радостью закричали сразу в нескольких местах. — Ставьте на голосование! Все, как один, поддержим.
Подавляющим большинством было принято предложение Гедеонова. Гедеонову жали руки. Он весело смеялся, закидывая назад голову и напоминая петуха-победителя, когда тот пьет воду из лужи после удачного поединка.
Утром следующего дня Северьянов записал карандашом в своей маленькой памятной книжке: «Не всякий честный человек способен на горло наступать подлости. Но он ее никогда не забывает. Подлость глубоко ранит честную душу…»
В банные дни пустокопаньцы, по древнему русскому обычаю, после горячих березовых веников пили, как чай, только без сахара, душистый розовый отвар сухих стеблей малины, приготовленный в глиняных, политых изнутри махотках. Закусывали отвар хлебом, круто посоленным прозрачной, как слеза, крупнозернистой солью. Пот лился ручьями. Пустокопаньцы обтирались длинными с красными петушками полотенцами, потом сходились к кому-нибудь на вечерние беседы. Старики рассказывали были и небылицы из далекого, пожилые вспоминали прожитое. Молодежь слушала. Пели старинные песни. Хозяин, у которого собиралась беседа, иногда обходил гостей с бутылью самогона и миской соленых огурцов. Северьянов любил эти банные «клубные» вечера. На них формировалось общественное сознание пустокопаньцев. Где бы его ни задержали дела, в такие дни он обязательно являлся вовремя и проводил на этих вечерах беседы, читки газет или революционной литературы.
Сегодня послебанная вечерняя беседа проходила у Семена Матвеевича. Хозяин сидел перед открытой дверцей топившейся печки, окрещенной в те дни бранным именем «буржуйка». Пламя ярко горевших сухих березовых дров щедро осыпало червонным золотом серые валенки, синие порты и чистую посконную длинную рубаху Семена Матвеевича, подпоясанную узким ремешком, на котором вместо ключей висел кусочек изогнутой медной проволоки.
— Коля! — обратился старик к Слепогину, будущему своему зятю, — сыграй-ка мою любимую!
Слепогин хмыкнул в потемках с каким-то особым удовольствием и, подмигнув Аленке, сидевшей с ним рядом, ударил по струнам, настроенным на гитарный лад специально для исполнения грустных протяжных песен.
Как по-о-о морю, как по-о-о морю,
Как по морю, морю синему…
За окном синий морозный вечер. Старики вспоминали вёсны своей молодости, своих лебедушек с лебедятами, со малыми со дитятами, тогда полных счастья, готовности выносить любые удары судьбы, с упругим молодым смехом. У большинства певцов лебедушки спали вечным сном под бугорками земли, заросшими луговицей и душистым мелким чабрецом. Молодежь прониклась глубоким сочувствием к давно прошедшей молодости, и певцы под конец песни забыли разницу лет. Глубокий проникновенный мотив поднял у каждого все самое лучшее со дна души. Люди стали ближе и понятнее друг другу. После песни на несколько минут воцарилось тихое раздумье. Семен Матвеевич медленно щурил свой правый глаз, а левый расширял до зловещей круглоты.
— Да! Могло быть и хуже, — вспомнил он что-то. — Бывало, у нас весной каждый хозяин опахивал свой двор сохою на жене, а бабы голые опахивали на себе всю деревню, чтоб горе горькое, которое по свету шляется, на нас не набрело.
— Семен Матвеевич! — наклонился к нему из темноты с лицом заговорщика Ромась. — Расскажи, как ты учителя в плен белякам сдал?
— Сдал?! — выпрямился старик. — Хотя… ты прав. Как есть сдал. А ведь у меня на груди тогда на бечевке мешочек с землей из семи могил висел.
— С такой святой силой и побоялся! — упрекнул приятеля лесник, сидевший в темном углу на колодке, в которую был вставлен светец со свежей, но не зажженной лучиной.
— Усумнился! — признался с горечью Семен Матвеевич. — Хоть хитрость — мать всех трусов, но решил и я к ней прибегнуть.
— И про землю с семи могил забыл?
— Не забыл, говорю, а усумнился. Потому, вижу, Дементьевич послушней ягненка стал. Беляк винтовку, как перед покойником свечку, перед ним держит и повел. Двое опять в кусты спрятались. Я для виду завернул коня к Творожкову. Проехал с полверсты большаком и взял вправо по снегу целиком. Обогнул крюк верст пять, заехал с другой стороны белякам вбок. Винтовки наши заряжены были, а как стрелять — меня Дементьевич перед тем три дня обучал. Ну, думаю, чирий вам в ухо, а камень в брюхо, узнаете вы сейчас у меня сами, куда кривы сани! Завел Гнедко в крайние кустики, положил ему сенца, отпустил чересседельник. Винтовку под мышку и тихонько пробираюсь березнячком, где пореже. Пройду шагов с полсотни, прилягу на снег, обшарю глазами кусты и дальше. На мое счастье, ветер поземкой звенел. Вечереть крепко стало, но моим глазам это нипочем: у нашей породы у всех волчьи глаза. Прилег шагах в тридцати от большака. Шарю по снегу глазами. Из-за можжевелового кустика вышел один беляк, винтовку прислонил к кусту. Оглядывается. Я прицелился и — хлоп! «Что за притча? — думаю. — Когда целился, был один, а повалились двое?» Кричу второму: «Бросай винтовку!» Бросил. Я поднялся, держу свою наготове. Подошел. Лежат смирно. Забрал и отнес подальше их винтовки. Один, который постарше, носом зарылся в снег, другой, молодой, стал на колени, руки вверх держит: «Батя, оставь душу на покаяние! У меня дома жена молодая…» — «А куда, говорю, нашего учителя уволок?» — «Так тож вот он, старшой наш…» Приказываю: «Клади ему руки на спину, вяжи своим ремнем!» Все в точности исполнил. «Ну, теперь, говорю, скидай с него ремень, ложись рядом!» — «Холодно, говорит, батя!» — «Ложись!» Скрутил я этому на спине руки, думаю: «Как же мне дальше с ними быть? Отвезти в Творожково? Кому они там нужны, да и переполох поднимется. Эх, думаю, съездить бы вам обоим в деревню Мордасово да и с богом на все четыре стороны! Думал, думал — ничего лучше не придумал, как сходить за Гнедко, навалить их в сани… Навалил, притрусил соломой. Окольными путями, думаю, к Серафиме в монастырь доволоку как-нибудь. А там сдам начальству. Потянул Гнедко нас шажком и будто про себя тоже обсуждает, как и я, наше с ним липовое положение. Снег поскрипывает. Выехали на чистину. Вижу, идут навстречу трое, вооруженные. Я, долго не думая, сани поперек дороги, залег, жду. Шагах в тридцати встречные остановились. Слышу знакомый голос: «С кем это мы сошлись, как клин с обухом?» Кричу: «Мой мост — не великий пост, можно и объехать!» Ну, а дальше, Ромась, ты доскажи сам.
— Дальше! — встрепенулся Ромась. — Только знает ночь глубокая, как поладил дядя Семен со своей грешницей Серафимой!
— Поладили хорошо, — осклабился старик, — согласились жить да богатеть, да спереди горбатеть.
Аленушка вскочила и прошла к суднице.
— Вот уже и обиделась. Эх, дочка! Не надолго старик женится: только обычай тешит.
— А если я не пойду замуж, тогда ты не женишься?
— Не обижай Кольку. Парень все глаза на тебя проглядел, каждый день прилетает к тебе, как грак к березе.
Аленушка быстро сняла с полки миску, сердито вылила из нее воду в лохань, окатила миску чистой водой из ведра, вытерла насухо, до скрипу, чистым полотенцем. Положив в миску ложки, сунула ее обратно на полку и выбежала из хаты. Семен Матвеевич посмотрел на полати, где младшие его безмятежно спали, раскинув руки на общей соломенной подушке.
— Очень обидчива. Не знаю, Николка, как ты с ней уживешься? — И круто переменил разговор: — Пришел сегодня к Силантию Миллян Орлов. Силантий насыпал жито в мешки. «Куда это ты?» — спрашивает Миллян. «В волостную гамазею, рабочему классу одолжаю». Орлов-ехида: «Учителю на похвалу напрашиваешься?» Ну, братюга за словом в карман не лазит: «Как, говорит, ни гнись, Миллян, а своей поясницы не поцелуешь!» Силантий на нашей точке стоит, а вот Ляксей, божий человек, любит про ягодку говорить, цвету не видавши. В евангелию тычет: «Зачем Орловых обидели? Теперь про Маркела вон какая слава в пяти волостях гремит».
— В лесу и сковорода звонка! — бросил из темноты Кузьма Анохов. Семен Матвеевич молча подложил березовых поленьев в печку. Пламя забушевало, загудело. По избе от накалившейся докрасна жести потекло приятное сухое тепло и багровые блики. В синие верхние стекла окна, сквозь белоснежные узоры, расписанные трескучим морозом, смотрела ледяным глазом луна. Ромась распахнул теплу навстречу свой пиджак.
— А вот, послушайте, что я вам расскажу! Иду вчера под вечер просекой, что от Высокого борка на Сороколетово. Подхожу к Соловьеву дубу, вижу: в чащу — свежий санный след. Я — по следу. Шагов двести прошел, слышу, направо барахтаются и — голос Шинглы: «Большевик — это революционер, всему народу пример, а ты, паразит, записался в ячейку, чтоб обчественный лес воровать и Советскую власть дискритировать. За это становись к гнилой осине! Именем революции…» Но я успел винтовку из рук Шинглы выбить. На снегу рядом с возом березовых дров лежит сороколетовский Мартын Забегаев, член нашей ячейки. Еле уговорил Шинглу отложить расстрел до обсуждения на собрании ячейки…
Под окном раздался звук, будто винтовочный выстрел. Слепогин сжал в ладони гриф своей балалайки, Кузьма ворохнулся на своей колодке:
— Мороз стреляет!
— Афанасий-ломонос балуется! — пояснил Семен Матвеевич. — Сегодня восемнадцатое. В старину в этот день знахари на мороз ведьм выгоняли.
— А по-моему, — улыбнулся Ромась, — это домовой стучит, гости ему твои надоели.
— Мой домовой сдружливый, — хитро повел глазами хозяин, — он у меня с гуменником по очереди хату и двор стерегет.
Коля Слепогин, как всегда, внимательно слушал и улыбался.
— Зря ты, Матвеевич, разрешаешь в такой мороз Аленке в одной кофте на улицу выбегать! — с серьезной озабоченностью сказал Кузьма.
— Она у меня в крещенские морозы босиком в одной рубашонке за водой бегает.
— Все это, Матвеевич, знают, — возразил Кузьма, — да никто, кроме тебя, не одобряет.
— Бранил я ее, — Семен Матвеевич махнул рукой. — «Я, говорит, может быть, поскорее умереть хочу», — старик с грустью взглянул на Колю Слепогина. — «Я, говорит, давно бы на себя руку наложила, да тебя и маленьких жалко оставлять одних!»
С улицы кто-то вошел в сени, резко открыв и захлопнув двери. Все услышали голос Северьянова и всхлипы Аленки. «Нет, нет, голубушка!» — говорил Северьянов Аленке, на которую он натолкнулся в темноте. Открылись двери. Северьянов осторожно перевел девушку через порог.
— Что ж это ты, Семен Матвеевич, — сказал учитель, загораживая собою двери перед рванувшейся опять из хаты плачущей Аленкой. — Так недолго и до беды. На дворе мороз, да и ветер, а она в одной кофточке. — Северьянов закрыл дверь на крючок. Семен Матвеевич уставился на дочь сердитым взглядом. Аленка сжалась вся:
— Батечка! Прости! Не буду больше! — и, рыдая, побежала к полатям, сперва села, потом подтянулась к крайнему разбросавшемуся на соломенной подушке братишке, обняла его и замерла.
— Вся в меня, — сказал Семен Матвеевич, уже сурово глядя в красную дверцу буржуйки. — Замуж девке пора, да и мне без нее погибель, пока бабу не приведу в дом. — Поднял на Северьянова неподвижные и еще более потемневшие глаза. — Садись, Степан Дементьевич! Говорят, вы сегодня с Вордаком настигли банду Маркела?
Кузьма подвинул из-под лавки к печке обрубок. Северьянов сел на него, отдышался, потирая ладони и радуясь теплой встрече и теплу.
— Настигли мы его в урочище Рубежное. Операциями бандитов, оказалось, руководили два кадровых офицера: один полковник, другой в чине поручика. Дело было так. Вчера мы через труднопроходимые чащи вышли на небольшую поляну, к хутору, где, по словам местных жителей, бандиты обосновались для длительного отдыха. К поляне мы подошли на рассвете, прикрываясь густым туманом. Но бандиты все-таки учуяли. Маркел и полковник сразу же с частью бандитов ушли в лес. Поручик с порядочной кучкой залег перед лесом. Несколько раз пытался поднять цепь и контратаковать наш отряд. В последний, раз выскочил вперед с маузером в руке. Ему кто-то из наших бойцов угодил пулей в правую руку. Перебросив на ходу маузер в левую, он продолжал стрелять и ранил одного нашего бойца. Тогда Вордак приложился с пня и наповал уложил остервенелую белугу. Бандиты разбежались. Одного раненого удалось захватить. А поручика, оказывается, мы за бритьем застали, успел побрить только половину бороды, другая половина так и осталась в мыле. Здоровый детина, да пуля в лоб угодила. Сжал маузер.
— Пуля чинов не разбирает.
Северьянов достал из кармана трубку газет:
— Не возражаете?
— Давай, давай! Что там в мировом масштабе творится?
— «Совет Народных Комиссаров, — начал читать отмеченное карандашом Северьянов, — признал ответ Украинской рады уклончивым и указывает, что причиной действий наших войск против рады является ее поддержка Каледина. За перерыв переговоров ответственность поэтому падает на раду…»
— Руденко с Сытнюком, — вставил Ромась, — поклялись свергнуть раду…
— «Японцы, — продолжал Северьянов, — прислали ноту, в которой доказывают, почему они направили свои крейсеры во Владивосток…»
Кузьма Анохов сказал задумчиво:
— Придется с ними биться люто!
— А иначе, — подхватил Ромась, — разве заставишь их обратно повернуть круто?
— «Правительство Японии объясняет, — читал далее Северьянов, — что крейсеры присланы якобы для защиты интересов японцев, проживающих во Владивостоке, и что японское имперское правительство не думает вмешиваться во внутренние дела России…»
— Не один раз на нашу землю, — пояснил как бы самому себе Семен Матвеевич, — приходили гости незваные, да уходили всегда драные.
— Вот это верно! — Северьянов развернул другую газету: — «Мирные переговоры с немцами в Бресте продолжаются. В германском флоте матросы подняли бунт… В Вене рабочие объявили всеобщую стачку. Австрийцы согласились на мир…»
— Этим мы в Карпатах ребра пересчитали!
— Немцам тоже приперло, — заметил Кузьма. — Говорят, они уже хлеб из опилок жрут.
— Почему с эсерами до сих пор чокаемся? — вытянул перед собой ногу Ромась, доставая кисет с табаком. — Против Гучкова, подлюги, не выступали, а против нас подняли бунт.
— Разве мы с ними всегда и везде чокаемся? — возразил Северьянов. — Там, где они поднимают бунт и лезут на нас с оружием… ты ведь хорошо знаешь, как мы с ними поступали!..
Семен Матвеевич взял за гриф балалайку, которую Коля поставил на пол, повертел в кровавых бликах догоравших в буржуйке углей и передал Коле:
— Сыграй теперь любимую Степана Дементьевича.
Коля проверил настрой балалайки. Струны тихо-тихо запели в его руках:
Как во лужке при луне,
При счастливой доле,
При знакомом табуне
Конь гулял на воле…
Кузьма Анохов, не обладавший слухом, шевелил губами, шептал слова песни. Глаза его заметно повлажнели, помолодели. Пелось и думалось ведь о верном друге пахаря, который помог русскому человеку сбросить двухвековое иго чужеземцев. Кузьме вспомнилось, как он, еще холостой парень, в первый раз ушел из дому с артелью плотников рубить богатым мужикам пятистенки, которые те по весне продавали с большим барышом в безлесые деревни и села, и как он все заработанные деньги ухлопал на покупку первого коня. Потом ему пришли на память хороводы; среди пестрого весеннего цветения новеньких сарафанов он выбрал свою сердитую и смелую подругу жизни.
А Семен Матвеевич вспомнил, как он работал на сахарном заводе под Киевом, вишневый садочек, в розовой пене которого утопала беленькая хатка, где жила с матерью-бобылкой его черноглазая, тихая Маруська. Кончили песню. Он плотно сжал ноги в коленях и словно пожаловался кому-то:
— Спокинула!.. Теперь я крайний.
— Поживешь еще! — искренне посочувствовал ему Ромась.
— Как у тебя тут со сдачей излишков? — неожиданно для всех обратился Северьянов к Ромасю.
— Согласно списку, — ответил Ромась, — который утвердили на сходе, в Пустой Копани все свезли хлеб в волостную гамазею, кроме Алексея Маркова. — Ромась сощурил глаза, ему хотелось добавить «твоего будущего тестя». Северьянов понял ход мысли своего друга.
— Семен Матвеевич, поговори с братом, по-родственному и как председатель комитета бедноты.
— У меня с ним разговор будет короткий. Всю жизнь богомол, шилом горох хлебает, да и то отряхивает! Завтра чуть свет запрягу Гнедка, сам подъеду к его амбару. Аришке прикажу ключи вынести. Насыплем и свезу. Это вернее смерти!
— А у тебя, Коля, в Сороколетове как дела?
— Мы с Шинглой вчера помогли двоим. Остальные сами свезли.
— В Высоком Борку, — упредил вопрос Кузьма, — только один брат Вордака поломался малость, обругал Ефима Михайловича матом, но коня запряг и свез три мешка.
— В Пожари и Березках, — сообщил Северьянов, — десять пудов сверх задания свезли.
— Березковская учительница, — улыбнулся Ромась, — пришла, говорят, к Климу Привалову, который ее напоил на свадьбе, и заявила, что не уйдет от него, пока он хлеб в гамазею не свезет. Села в красный угол и сидит. Клим долго чесался, а все-таки велел сыну запрягать коня.
— Боевая, — заметил Кузьма, — с такой не пропадешь!
— Девка с норовом, — набивая трубку, добавил Семен Матвеевич, — жаль, что богомолка! — И стал выбирать в буржуйке уголек для запала трубки.
Время ушло далеко за полночь. Старики, кряхтя и вздыхая, стали нехотя расходиться. Ромась и Кузьма ушли последними. Прощаясь, Ромась сказал Северьянову:
— Поставим на сегодняшнюю ночь ребят под ружье! Маркел явится к нам в гости. Я его ухватку знаю.
Семен Матвеевич, не выпуская изо рта трубки, быстро надел полушубок:
— Иду к Ляксею. Долго не задержусь. Ты, Степан Дементьевич, подожди тут результату.
Северьянову после нескольких бессонных ночей, проведенных в погоне за бандой Князя Серебряного, захотелось лечь на полу и прикорнуть часок-другой. Но, проводив друга, он, чтобы разогнать сонливость, стал ходить по избе, поскрипывая половицами. Мысли его перебегали от Маркела Орлова к Гаевской и — опять к Маркелу, к реквизиции излишков хлеба у зажиточных крестьян и кулаков.
— Что расходился? — услышал он вдруг сердитый голос Аленки, о существовании которой совсем было забыл. Аленка быстро соскользнула с полатей и зажгла в светце лучину. — Зачем Аришку обижаешь?
— Чем?
На него в упор смотрели готовые загореться огнем отцовского бешенства глаза Аленки:
— Спал с ней, а теперь отталкиваешь?!
— Не спал, Аленка! Это Маркеловы дружки болтают.
— У нас все девушки с парнями сами ложатся спать. Поспал — женись!
— А у нас, Аленка, с парнями спать ложатся только гулящие девки. Не люблю я ее, Аленка!
Девушка вздрогнула. В окно с улицы кто-то тихо стукнул; послышался голос Ариши:
— Учитель! В школу этой ночью недобрые гости придут.
— Легка на помине! — у Аленки задрожали губы. — Весь вечер сегодня, дура, ходила, будто вчерашнего дня искала.
Мчались низкие прозрачные облака. Зеленоватый свет луны стлался на заснеженные поля, на дорогу, на темные силуэты хат проплывавшей слева деревеньки и на черный лес справа, похожий на мощную рать в молчаливом ночном походе на запад, где вчера весь день гремели залпы орудий. Кулаки с часу на час ждали немцев.
Северьянов перебирал в памяти фронтовиков-однополчан. Вспомнился командир эскадрона князь Кугушев, самый отчаянный в их Кульневском полку офицер-забулдыга, впоследствии разжалованный в рядовые за выступление на офицерском собрании против придворной немецкой партии, возглавляемой царицей. Прозвучали строки стихотворения, которое Кугушев часто бормотал себе под нос, покачиваясь в седле:
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный…
Северьянов даже продекламировал эти строки вслух. Гаевская, сидевшая рядом с ним, поморщилась, прикусила губы, но ничем не отозвалась на его выходку. Потом она приложила лицо к заиндевевшей муфте и, улыбаясь, жадно внюхивалась в пахнувшие йодом пушистые ворсинки. Сидя в головах саней, Семен Матвеевич дымил носогрейкой и неодобрительно смотрел на своего приятеля. Он был недоволен Северьяновым за то, что тот не поддержал его против Силантия, который предложил и настоял, чтобы не на Гнедке, а на Силантьевом рысистом жеребце поехал учитель в Литвиновку на вечеринку с березковской учительницей. Северьянов не замечал этого нерасположения к нему. Он был сейчас в каком-то особом угаре. Ему захотелось даже блеснуть знанием поэзии, которую, кстати сказать, знал он плохо, но стихи писал. Из процитированного им стихотворения он не знал больше ни одной строчки. Да и вообще знал не больше десятка коротких стихотворений, запомнившихся ему в начальной школе.
— Это вы сами сочинили? — спросила насмешливо Гаевская, оглядываясь на бежавшие за ними две подводы.
— Вам не нравится?
— Кому может зюзя нравиться?
— А Пушкину вот нравится! — с оттенком снисходительной иронии выговорил Северьянов. — Это из стихотворения…
— Прочтите дальше!
— Зачем, раз вам не нравится…
— А мне кажется, вы больше ни одной строчки не помните из этого стихотворения, — мстила за что-то Гаевская. Северьянов с жгучей болью проглотил горькую пилюлю и стал вслушиваться в перестук лошадиных копыт позади.
Следом за ними Ромась на куракинском рысаке вез Ковригина с женой, а дальше, позади, в щегольском поповском возке сидели Нил и новый учитель, демобилизованный офицер, назначенный в Красноборскую школу на место Анатолия Орлова, сбежавшего в банду Князя Серебряного. Лошадью в поповском возке управлял Володя.
— Что вы молчите? — обратилась Гаевская к Северьянову.
— Боюсь, что покажется скучной моя философия.
— Что касается меня, — возразила Гаевская, — я очень люблю иногда поразмыслить. Вот, например, сейчас вспомнилась мне гоголевская тройка, и я подумала: ведь ни об одном предмете не сложено столько песен, как о тройке. И житейскую обиходную речь тройка обогатила: одни только «пристяжная», «пристяжной» чего стоят. А «коренник»? Мысленно взглянешь на море людское: сколько там коренников, сколько пристяжных! Коренники — тянут вовсю, а пристяжные — за этими гляди да гляди, потому что среди них чаще всего опускаются до такого умственного уровня, при котором жизнь познают только нюхом.
Северьянов ответил выжидательным молчанием. После неловкой паузы Гаевская продолжала:
— Степан Дементьевич, сила большевиков видна пока только в разрушении. А для этого ведь, кроме озлобления да жестокости, ничего не требуется. Вас я, правда, не считаю жестоким, хотя вы и неверующий…
— Большевики — самые гуманные на свете люди, — возразил Северьянов с горячей готовностью чем угодно доказать это, — большевики ведут борьбу не за то, чтобы самим сесть раньше всех и поближе к вкусному и жирному пирогу, испеченному руками тружеников, а за то, чтобы все труженики хорошие пироги ели. А вот ваши верующие в бога помещики, капиталисты и их прихлебатели воюют за то, чтоб сохранить свое место у жирного пирога, который они никогда не пекли и печь не умеют.
Возбужденный высказанной мыслью, Северьянов оглядел заснеженные поля с неистребимым жизнелюбием здорового человека, ненавидящего застой и рутину. С особой резкостью заговорил, о том, что богатые и чиновные возвысили себя над простыми людьми и обдирают их, утешая небесным раем и низводя на степень рабочего скота. Он сказал, что считает своим священным долгом непримиримо драться с сидящими на плечах народа дармоедами вроде Куракиных, Кочуриных, Орловых и иже с ними, которые утвердили, как закон жизни, грабительство, ложь, лень, двоедушие, чванство, холуизм и тому подобное…
— Вы верите, — спросила Гаевская, — что в том обществе, о котором вы мечтаете, общественный пирог будут делить честно?
— Да! — не задумываясь, ответил Северьянов и показался сейчас Гаевской человеком, сознательно одевшим шоры, чтоб не видеть в людях того, что на каждом шагу ей бросалось в глаза. Северьянов смутно почувствовал это и добавил:
— Не сразу, конечно, но люди научат друг друга делить общественный пирог честно. Главное в том, что закон будет не поощрять, как у капиталистов, частное присвоение общего труда, а преследовать.
Гаевская молчала.
— Что вы думаете о Дьяконове? — спросила она через некоторое время.
— Я иногда гляжу на него, — ответил с усмешкой Северьянов, — и думаю: если бы ему предложили на выбор — сходить в рай и узнать, что это за учреждение, или отыскать дурацкое описание рая в какой-нибудь забытой старой книжонке, он бы, ни на минуту не задумавшись, выбрал последнее… Зануда он страшный и книжник.
— А по-моему, — возразила Гаевская, — он милый и хорошо образованный человек.
Северьянов покачал головой.
— Вам нравится, как он перед вами тает и как у него слюнки текут по губам, когда смотрит на вас?
— Вы циник!
Северьянов отвернулся и молча поглядел на бежавшую мимо них темную стену леса. Ветер порывисто шумел концами пахучей соломы, со знанием дела уложенной в розвальни Семеном Матвеевичем. Старик сидел сейчас с запорошенной снегом спиной и похож был на вытесанный из белого камня памятник какому-то древнему языческому богу. Он все время внимательно вслушивался в разговор и размышлял с гордостью о том, что вот его друг нравится этой кареглазой красавице. Но она не показывает свою любовь, хочет, чтоб он покорился ей. Не на того нарвалась. Обивая кнутовищем снег, наметенный ветром на передок саней, Семен Матвеевич попробовал уловить, о чем говорили на задней, поповской подводе. Но Володя, как бы угадав, что их подслушивают, осадил своего рысака и перевел на шаг.
— В городе мятеж разгромлен, — горевал спутник Нила в офицерских погонах, — планы нашего уездного комитета провалились. Вот если бы на каждые три волости иметь по такому отряду, какой сколотили у вас братья Орловы, большевикам можно было бы устроить Варфоломеевскую ночь.
— Я не одобряю братьев Орловых, — возразил тихо Нил, — торопятся. Третьего дня Маркел ночью явился в Пустую Копань и напоролся на засаду. Делать то, что сейчас делают Орловы, — это плетью по обуху стегать: первая реквизиция излишков хлеба прошла удачно, во вторую никто добровольно хлеб не повезет, а она не за горами. Начнутся принудительные меры. Вот тут-то и надо развернуть работу наших боевых отрядов и групп.
— Это верно! Но таким, как Орловы, уже сейчас невтерпеж. Пусть и щелкают помаленьку большевиков. А мы будем накапливать свои силы. Собирать тучки в кучку.
Володя размечтался о чем-то своем, и лошадь его набежала на вторую подводу. Ковригин, которому шлепнул в ухо кусок вспененной слюны разгоряченного рысака, сердито крикнул:
— Эй, вы там! Своих не давите!
Северьянов, услышав этот окрик, чуть наклонился на бок, глянул вперед вдоль дороги. Справа в серо-зеленом мареве вьюжливой ночи маячило черное пятно.
— Волк!
— Где? — вздрогнула и невольно прижалась к Северьянову Гаевская.
— Впереди, справа.
— А вдруг он не один?
— В эту пору они по одному не ходят, — заметил Семен Матвеевич, поправляя кнутовищем белую от налипшего снега шлею.
— Ой! Что вы? Не надо! — схватила Гаевская за руку Северьянова, который вытащил из саней винтовку. — А вдруг это человек.
— Это не человек! — улыбнулся Северьянов, ставя винтовку прикладом себе на колено. — Это настоящий матерый вожак. И стоит поперек дороги. Голову, подлец, задирает, сейчас банду свою скликать станет.
— Пи-и-у! — пропело чуть правее головы Северьянова. Ковригин опередил его. Волк скакнул с дороги в снег, сделал два прыжка, остановился.
— Опять задирает голову! — прошептал, целясь, Северьянов. Звук выстрела похож был на удар мокрого от росы пастушьего кнута. — И моя за молоком пошла! — выговорил с досадой Северьянов. На этот раз волк отбежал шагов с полсотни от дороги. За ним следили уже со всех подвод.
— Остервенел зверь, — выговорил Семен Матвеевич, — опять задирает голову. Стреляй, Дементьевич! А то накличет на нас всю стаю.
На этот раз Северьянова опередил Ромась, и все заметили, как волк покачнулся, сел на снег и медленно пополз на одних передних лапах к лесу. На всех подводах воцарилось выжидающее молчание. Ветер шелестел соломой в санях, колечки под дугами позвякивали. Скоро черный силуэт волка маячил уже одиноко позади.
— Недолго метил, а хорошо попал! — оценил Семен Матвеевич выстрел Ромася. Гаевская обратилась к Северьянову:
— Зачем его подстрелили?
— Вам жалко?
— Да.
— Он бы вас не пожалел.
Из-под синей черты горизонта всплыли темные пятна хат. Минут через десять Семен Матвеевич свернул с дороги к высокому крыльцу Литвиновской школы. В больших окнах горел яркий свет. В открытые форточки вылетал веселый шум голосов. Сторож школы приветливо махал из сарая фонарем. Все живо повскакали с саней и шумно стряхивали друг у друга снег горстями соломы.
— Зря, Ковригин, не подобрал волка, — шутил Северьянов, — мех добрый.
— Он в лесу от белки шарахается, — смеялась Даша, сбивая мужу с воротника снег соломенным жгутом.
В большой класс, освещенный двумя лампами-молниями, Северьянов входил один. Пока он советовался с Ромасем и Семеном Матвеевичем о необходимых на всякий случай мерах, Нил увел Гаевскую. Поправляя под ремнем гимнастерку, ослепленный ярким светом, Северьянов щурил глаза, оглядывая класс со сдвинутыми к стенам партами. В центре класса, превращенного в танцевальный зал, по небольшому кругу ходили шумные говорливые группы ранее прибывших. Молодых учительниц окружали демобилизованные из армии учителя, не снявшие еще офицерскую форму. Северьянов заметил, что помимо красноборских учителей на вечеринку приехали учителя Корытнянской волости.
— Что, большевик? — услышал вдруг он рядом насмешливый голос Овсова. — Мужиков в четырех волостях покорил, а учителок, видно, досе ни одной?! — Овсов щеголял местным диалектом. Рядом с ним, детиной в сажень без малого росту, ступала маленькая, худенькая, рыженькая, остроносенькая учительница, лет восемнадцати, его жена. Северьянов невольно улыбнулся под впечатлением воплощенного в образе Овсова и его подруги максимума и минимума.
— Ну, что улыбаешься? — не отступал Овсов. — Аль в наших местах нет быстроглазых? Плохо, брат, вижу, шукаешь.
— Моя сама меня заметит!
— Ишь ты, гордый!
— Не гордый, скромный, — с лукавой усмешкой возразил Северьянов.
— Скромный?! — Овсов наклонился к Северьянову и с шепотком подмигнул: — А слава за тобой ходит другая.
Подруга Овсова взглядом, выражавшим одновременно и любопытство, и удивление, и испуг, всматривалась в Северьянова. Она впервые видела учителя-большевика.
Яд овсовской насмешки все-таки отравил Северьянову настроение. Он нетерпеливо искал Ковригина с женой и натолкнулся на Гаевскую, которая кокетливо отвечала веселыми улыбками на остроты Нила и учителя в офицерском кителе с погонами штабс-капитана. Заметив, наконец, Ковригиных, Северьянов прошагал к ним, то и дело сталкиваясь и извиняясь перед встречными.
— Мы уж тут с Петей сплетничаем вовсю! — встретила его жизнерадостная, раскрасневшаяся Даша.
— Мне кажется, Даша, вы не способны сплетничать! — возразил, садясь рядом с ней, Северьянов. — Вы всем правду-матку в глаза режете. А то, что мы можем сказать человеку в глаза и говорим о нем за глаза, — не сплетня.
— Ну, вы, как всегда, сейчас же за философию! — показала белые частые зубы Даша. — Несчастный вы человек! Учительницы терпеть не могут философии.
— А что они могут терпеть? — засмеялся Ковригин, крепко сжимая губы и блестя танцующими в глазах бесенячьими огоньками. Улыбаясь только одними глазами, он кивнул на жену и продолжал шепотом: — Она никак не налюбуется Овсовыми, говорит: «Страсти-то какие! Он до потолка, она ему по колено».
Даша закрыла ладонью рот мужу:
— Болтун несчастный!
— Это ж правда!
Из противоположной двери вышло милое хрупкое существо с синими ласковыми глазами, предмет обожания Володи, сестра Нила, хозяйка бала — Маргарита Свирщевская. Она осторожно ввела в зал своего застенчивого кавалера, у которого небрежно висела на ремне за спиной полухромка. Мягко ступая и напоминая кошечку, Свирщевская пересекла зал, приветливо здороваясь со всеми светлой улыбкой и изящными поклонами. Поздоровавшись за руку с Северьяновым, она посадила Володю рядом с ним.
— Господа!.. — зардевшись вся, поправилась, — Товарищи!
— Кто же здесь «господа», а кто «товарищи»? — крикнул Овсов, останавливаясь в кругу со своим рыжеволосым мышонком.
— Извините!.. Ради бога! — бархатным голоском мяукнула Свирщевская. — Я хотела сказать, что сейчас начнутся танцы. Володя!
Попович, не медля ни секунды, ударил по клавишам и заиграл все тот же свой любимый и популярный тогда вальс «Осенний сон».
«Почему я среди этой публики становлюсь пень пнем? — подумал Северьянов, вставая на приглашение Свирщевской. — Ведь я должен был ее пригласить, а не она меня».
— Я очень плохо, можно сказать, совсем не танцую, — бормотал он.
— Я вас научу, — протянула Свирщевская Северьянову свои изящные пальчики. Движением рук и всего тела она напоминала милую избалованную кошечку, которая щурила обволакивающие, как паутинка, синие глаза. — Подчиняйтесь женщине! Вот так. Да вы же хорошо танцуете! — Она красиво закинула назад свою головку с мягкими светлыми волосами, легко кружась и почти не касаясь пола. Северьянов невольно носил ее в своих руках, как самый драгоценный дар природы. Нежась в его железных лапах, Свирщевская шептала: — Я очень хотела познакомиться с вами. О вас так много говорят.
— Плохое, конечно! — настороженно засмеялся Северьянов.
Синие круглые глазки горели сейчас голодным любопытством. Мимо вихрем промчались Гаевская и Нил. Свирщевская улыбнулась брату. Карие ясные глаза обожгли лицо Северьянова.
После вальса Северьянов заметил, что Свирщевская, подойдя к Володе и говоря ему что-то, обтирала носовым платком ладонь правой руки, которую во время танца Северьянов держал в своей лапе. «Вордак тысячу раз прав, — прорезалось с болью в мозгу Северьянова. — Здесь почти сплошь поповичи, да поповны, да кулацкие сынки. Презирают нас и подленько льстят».
Даша пригласила его танцевать следующий вальс. Крепко и ладно сложенная, она стояла перед ним и посмеивалась над его рассеянностью.
— Что это с вами, Степан Дементьевич? — грубовато-добродушно молвила она, когда они проносились по залу. — Вы сегодня не похожи на себя.
— Я сейчас не в своей тарелке.
На третий вальс Северьянов сам пригласил Свирщевскую. Она и теперь прижималась к его груди, складывала коралловые губки бантиком и закатывала глаза, когда Северьянов приближал к ее лицу свое. Но обоим скоро надоела эта игра. Северьянов посадил Свирщевскую рядом с Володей и попросил у него гармонь. «Не танцевал эти буржуйские танцы и больше никогда и нигде не буду». Пока публика предавалась шумным, веселым разговорам — одни, сидя на скамьях, повернутых к стенке, другие, шагая непринужденно по кругу? — Северьянов стал тихо перебирать клавиши двухрядки.
— Вы тоже играете? — обратилась к нему Свирщевская.
— Пока только на чужих гармошках, — засмеялся Северьянов.
— Пора своей обзавестись! — осклабил нахальное лицо проходивший мимо Овсов. Окружавшее его созвездие учителей и учительниц поняло намек и наградило Северьянова, к его удивлению, сочувственными улыбками. Свирщевскую покоробила эта грубая выходка Овсова.
— Какой он мужик и страшный нахал!
— Овсов от семи собак на любом перекрестке отгрызется, — добавил Северьянов, — но мужик тут, по-моему, ни при чем.
Двухрядка звучными аккордами влилась в разноголосый говор. Уверенно и ловко вывел Дашу Ковригин, за ним вплыла в танцевальный круг со штабс-капитаном Гаевская. Володя нежно подал руку своей кошечке. Овсов подхватил и понес свою худенькую рыженькую овечку, и через несколько мгновений в веселой метелице кружился весь зал.
Во саду ли, в огороде
— проносилось в памяти Северьянова:
Девица гуляла.
Она ростом невеличка,
Собой круглоличка…
Роль гармониста, как никогда, пришлась сейчас ему по душе. Эта роль освобождала его от необходимости соревноваться с обожателями Гаевской. Когда же Свирщевская после танцев стала деятельно готовить игру в «кота и мышку», Северьянов ушел на кухню к Семену Матвеевичу, охранявшему винтовки. Ромась вышел посмотреть лошадей. Но Свирщевская, затеявшая эту игру специально для него и Гаевской с целью примирить их, нашла его.
— Мы вас ждем! — в ее синих глазах скакнул веселый чертенок. — Без вас игры не хотят начинать.
— Вы желаете, чтобы я был первым котом?
— Непременно! Я вам уже и мышку подобрала.
— Из уважения к вам, — возразил, краснея до ушей, Северьянов, догадываясь, кто эта мышка, — первым котом, так и быть, я согласен стать, но мышку себе выберу сам.
— Хорошо! Не будем спорить? — Свирщевская мило Кивнула Северьянову, и вдруг глаза ее, скользнув по винтовкам, стоявшим в углу, остановились на нем с выражением тревожного удивления:
— С кем вы воевать у нас, в Литвиновке, собираетесь?
— На всякий случай. Волки теперь свадьбы свои справляют.
— Идемте! — сказала Свирщевская, со страхом поглядывая на винтовки, которые, казалось ей, вот-вот выстрелят. — Нас с вами ждут.
— Нас с вами? — с улыбкой повторил Северьянов. — Ну, раз ждут нас с вами, вы и будете моей мышкой!
Северьянов скоро поймал свою мышку. Гаевская в роли мышки неестественно громко смеялась, убегая от долговязого учителя с погонами поручика, а когда кот хватал ее за плечи, она вздрагивала с отвращением. В большой перерыв после шумной игры молодежь бродила по темному коридору. Кое-кто уединился в еще более темный класс. Северьянов шагал один взад и вперед, стараясь держаться у самой стены коридора. Проходя мимо открытой двери в темный класс, он каждый раз слышал там мужское бормотание, шепот и дразнящий женский смех. Ему казалось, что больше всех смеялась в классе Гаевская. Возвратился в зал, раза два-три прошелся по кругу, опять потянуло в темный коридор. Только перешагнул порог двери из класса в коридор, за стеной, в стороне дровяного сарая, раздался выстрел.
— Тревога! — Ковригин уже засовывал обойму винтовочных патронов в карманы своей шинели. Даша подстегивала к ремню наган. Семен Матвеевич, стоя у двери, держал наперевес заряженную винтовку. Северьянов схватил свою винтовку и всю цинку с патронами. Семен Матвеевич накинул ему на плечи шинель:
— Недолго в одной гимнастерке навоюешь!
Даша вышла последней и закрыла снаружи дверь тамбура, в котором уже слышался топот мужских шагов.
— Откройте! Мы же на вашей стороне!
— Уходите в класс!
Кто-то насмешливо посоветовал просившему открыть дверь:
— Не спорь с эхом: последнее слово всегда останется за ним.
— Лучше быть эхом правды, чем на каждом шагу сеять ложь!
Когда от дверей отхлынули, в замочной скважине Даша услышала шепот:
— Выпусти меня, Даша! Это я, Сима!
Даша открыла и сейчас же быстро опять закрыла дверь. Гаевская в накинутом на плечи пальто и пистолетом, оказавшимся в ее руке (похитила у перетрусившего кавалера), бросилась к сараю. Через форточку из освещенного класса вырвался голос Овсова:
— Не лезьте в чужой огород капусту садить!
Заметив Северьянова с Ковригиным, лежавших на снегу за толстыми березовыми кряжами, которые Ромась откатил за угол дровяного сарая, Гаевская прилегла на снег поодаль от Северьянова. Впереди, шагах в ста в сугробе барахталась лошадь, подбитая Ромасем под бандитом-разведчиком. Бандит маячил черным пятном в синеватой мгле, удирал.
— Промазал! — со сдержанной злобой выговорил Ромась, не спуская глаз с черной полосы всадников на горизонте. — Хорошо бежит белуга: со страху отрапортует, что у нас тут целый батальон.
От группы всадников отделились трое и цепочкой помчались навстречу потерявшему лошадь бандиту. Ромась вынул из кармана две новые обоймы и положил перед собой на широкую спину кряжа. Всадники, встретив разведчика, с минуту постояли с ним рядом, потом быстро оторвались и вскачь помчались к школе. Из открытой форточки опять окрик Овсова:
— Климов, говорят тебе, не суйся в волки с телячьим хвостом!
— Тоже мне, учитель! — плюнул Ромась, досылая патрон на место выброшенной гильзы. — По-моему, из Овсова учитель, как из пивной бутылки кадило.
— По два патрона беглый огонь! — скомандовал Ковригин, приложился и выстрелил. Гаевскую лихорадило. Ее не замечали. Она не умела стрелять и только сжимала холодную рукоять пистолета коченевшими пальцами.
Скакавший впереди бандит вздыбил своего коня и круто вертанул назад. Под задним конь захромал. Средний на обратном скаку махал кулаком в сторону школы.
— Грозит мышь кошке, — бросил вслед бандиту Ромась, — а близко боится подойти.
Конный отряд бандитов медленно удалялся к лесу.
— Пороху у Маркела не хватило! — сказал Северьянов. Ромась прицелился. Пуля пропела колдовское «пиу». Под этим мертвящим звуком на мгновение будто еще пустынней и холодней стали заснеженные поля, а серая мгла январской ночи еще тяжелей и загадочней. Ромась встал и кивнул на освещенные окна школы:
— Тряхнем, что ли, контрреволюционную свору?!
— Я за, — поддержал Ковригин, — отберем оружие и сорвем погоны.
Северьянов ответил не сразу:
— Я возражаю: нас эсеры и без этого разрисовали головорезами. А тут все-таки учителя, трудовая интеллигенция. Завтра напишем во все школы, чтобы сняли погоны и сдали оружие, а там посмотрим.
— Табак совсем отсырел, — пожаловался поднявшийся позже всех Семен Матвеевич, — два раза затянулся, в горле только першит. Не продохну.
— Это тебе ветром надуло.
— Погода сырая, — взглянул на небо старик. — Ведьмы луну утащили к черту на лысую гору.
— Разве луна греет?
— Не греет, а при ней всегда сухо.
Ромась погладил ладонью ствол своей винтовки:
— Ну что ж, танцуйте на здоровье! На Дону казаки Советскую власть объявили. Винниченко бежал из Киева. Каледин предлагает перемирие. Немцы наступление прекратили. Танцуйте, — и хитро подмигнул Северьянову, который вошел в полосу света, падавшего из окна школы.
— Степан Дементьевич, а в вашем дворе — цыган ночевал.
— Может быть! — улыбнулся Северьянов, и все только сейчас заметили Гаевскую, дрожавшую возле угла дровяного сарая. Она бросила в снег пистолет: пальцы ее окончательно окоченели.
Ариша в нарядном сарафане стояла возле окна в прихожей. Скованная какими-то тяжкими думами, она смотрела в умные по-человечьи глаза степного орла — беркута, сидевшего на нарах со связанными крыльями. «Ему со мной скучно, а мне без него все постыло!» — думала девушка о Северьянове, сравнивая его со степным орлом. Девушке показалось, что в глазах орла сверкнуло какое-то умное сочувствие ее горю. Ариша вздрогнула и отошла к окну. Слезы душили, но ее черные, со стальным глянцем, глаза были сухи.
За окном на деревьях — глыбы облипающего снега. Все бело, чисто и радостно. Но не находит эта радость места в сердце Ариши. Девушка только что вышла из каморки учителя, в которой четвертые сутки без сознания, с закрытыми глазами, неподвижно, как труп, лежал на своей кровати Северьянов, захвативший в городе какую-то страшную нерусскую болезнь. Ариша с Просей три дня дежурили у изголовья больного. Ночью их сменяли Семен Матвеевич и Ромась. Каждый день навещали больного Вордак, Стругов и другие члены партийной ячейки.
Сидельцы пользовались зеркалом Проси, прикладывали его к губам больного. Еле заметное пятнышко на зеркале каждый раз говорило, что учитель еще дышит, жив.
Сейчас Прося только что сняла с серых потрескавшихся губ Северьянова зеркало. Оно было чисто; кожа на заостренном лице учителя покрылась липким потом. Девушки решили, что учитель «кончается». Прося стремглав бросилась за Семеном Матвеевичем.
— Что вы тут натворили? — вспугнул мрачные думы Ариши Семен Матвеевич, останавливаясь у порога с корзинкой в руках и пропуская впереди себя Просю. Девушки молча и виновато переглянулись. Старик подошел к орлу, достал из корзинки двух связанных за хвосты огромных крыс и бросил их на нары с бортами в пол-аршина высоты, сделанные Кузьмой из широких сосновых досок. Крысы рванулись в разные стороны и закружились в какой-то нелепой карусели. Орел сперва с насмешкой водил своими большими умными и сейчас особенно хищными глазами, потом рубанул когтем самую резвую, отрубил клювом кровавый кусок мяса и жадно глотнул.
— Сороки длиннохвостые, — крикнул из комнаты учителя Семен Матвеевич. — Волос у вас долог, а язык еще длиннее. Мой приятель еще не одной вам бока намнет, только повизгивать будете! — Покачал головой на девушек с заплаканными от радости глазами, подобрел и добавил со вздохом: — Что с вами поделаешь, коли у баб обычай у всех один: слезами беде помогать, слезами и радость встречать. Убирайтесь вон, плачьте в своих чуланах!
Девушки, тихо закрыв за собой двери, послушно покинули школу. Семен Матвеевич открыл форточку.
— Ох, уж мне эти плакухи! Жалеючи человека в гроб загонят. С ночи форточку не открывали, дух — хоть топор вешай.
Старик поправил подушки у больного, разделся и, залезая на печь, продолжал думать вслух: «Что-то из волости сегодня никого нет? Опять по деревням сходки. Опять, мужик, давай хлеб даром! Хоть бы солью, там, ай мануфактурой какой платили. Не соля, целый год хлебаем, в ошметках да в ряднине домотканой ходим. Дела?! Ну, а коли поглядеть из-за угла партейного зрения: солдат и рабочих кормить надо!
Орел гордо шагал из прихожей в класс. Недавно его в туманную ростепель, возвращаясь из Красноборья с Колькой Слепогиным да с Василем, подобрал Семен Матвеевич на снегу с обледенелыми крыльями. Уложили кое-как на Василев полушубок и принесли в школу. Дней пять хищник озирался на людей, дичился, не подходил к мясу, которое ему бросали на нары. Силантий не пожалел даже, зарезал петуха. Но и до петуха не дотронулся степной красавец. Раз попытался он броситься в окно, но звук разбитых стекол, видно, напомнил ему звон наледи на крыльях, которая заставила его приземлиться на чужой стороне. Больше не повторял попытки вырваться из неволи. Подобрав под себя когтистые ноги, целые дни сидел на нарах, озирая любопытных зрителей хищным проницательным взглядом.
В первые дни приходили смотреть орла даже из Сороколетова и Высокого Борка. Семен Матвеевич с учителем ломали головы, чем кормить своего пленника. Северьянов вспомнил, что беркуты охотятся не только за ягнятами, лисами и зайцами, но и за сусликами, значит, орел должен есть живых крыс. Третьеклассники организовали охоту на длиннохвостых. Первый день орла чуть самого не съели крысы — столько натаскали их ребята. Крысы носились по нарам, скакали через орла, отгоняемые ребятами от бортов. Орел долго озирал крысиное нашествие, выпрямив ноги и пошевеливая связанными крыльями. Потом лапой ударил пробегавшую мимо него крысу и с наслаждением хищника остервенело рванул ее крючковатым клювом, напоминавшим лезвие садового ножа.
Ребята решили носить крыс по очереди, не больше трех в день. В каждом доме были устроены крысоловки.
Появление орла всполошило всех пустокопаньцев, особенно стариков и старух, которые говорили, что залетела к ним такая невиданная птица с глазами разбойника не к добру. Вспоминая это, Семен Матвеевич смотрел в темный запечный угол. Там какая-то глупая крыса, может быть из тех, которым в первый день кормления орла удалось сбежать, грызла с упорством узника крайнюю от стены половицу, видимо желая выбраться из холодного и темного подполья. «Работай, работай! На ужин угодишь нашему Кудеяру». Монотонные звуки в углу напомнили Семену Матвеевичу усыпляющее поскрипывание санных полозьев на снегу. И в памяти нескончаемой чередой потекли далекие и близкие впечатления изъезженных им за свой век больших и малых зимних и летних дорог. Он не заметил, как у него смежились ресницы и на его поникшую голову опустилась дрема. А когда от внезапного толчка открыл глаза, у изголовья Северьянова спиной к печи, держась одной рукой за подушку, стоял человек в новом овчинном полушубке.
— Тебе что здесь, идол, надо?! — упал кулем с печи Семен Матвеевич. Сорвав висевшую на ремне винтовку, старик упер ее дулом в отпрянувшего от кровати мужа Наташи. — Задушить учителя хотел, гнус?!
— Дядя Семен! — стал на колени племянник. — Не губи! Я… сказали… помер!
— А ты обрадовался? Не шевелись!
— Дядя Семен, прости!
— Черт тебе лысый дядя! А я сейчас вот тут уложу тебя на месте, и мне власть только спасибо скажет, выродок, гнида паршивая! Слушай, что буду говорить! Если я о твоем подлом замысле расскажу Вордаку либо Стругову, тебе тут же, возле школы, у стены — расстрел!
Муж Наташи, стоя на коленях, тянулся вперед дрожащими руками, нижняя челюсть его прыгала. Он силился что-то сказать и не мог.
— Перестань колотиться, как окунь на сковороде! Сейчас же запрягай коня, насыпай осьмину хлеба и вези в волостную гамазею!
— В момент исполню, дядя Семен!
— Скажи ему, — послышался вдруг слабый голос Северьянова, — пусть встанет! Что он перед тобой, как перед князем Куракиным, ползает? Безобразие!
— Вставай, паразит! — крикнул Семен Матвеевич. — И живо выполняй приказ председателя бедноты!
Северьянов хотел что-то возразить, но голова бессильно упала на подушку. Он только вздохнул и еле прошептал:
— Какое безобразие!
— Никакого безобразия! — пробурчал Семен Матвеевич, вешая винтовку на гвоздь. — Рабочих и солдат кормить надо!
Муж Наташи выбежал из школы. Ничего не говоря отцу, открыл клеть, насыпал осьмину ржи в два мешка и, стоя в санях на коленях на выезде из ворот, чуть не сбил с ног Ромася.
«Что это с моим зятем сделалось? — спросил у себя Ромась. — Чуть оглоблей мне в рот не въехал».
Через несколько минут, сидя на табурете возле кровати Северьянова, Ромась рассказывал об этой встрече Семену Матвеевичу. Заметив, что Северьянов внимательно слушает и всматривается в него, Ромась добавил, потягиваясь и сдерживая зевоту:
— Некоторые опасаются, что вторая продразверстка сорвется. Мужики теперь, говорят, добровольно хлеб не повезут. А у мужика на одной неделе десять четвергов.
— Нехорошо!.. — тихо выговорил Северьянов.
— Где нехорошо? — вскочил Ромась и подошел к изголовью больного.
Северьянов слабо махнул рукой.
— Кисленького бы, во рту — конюшня.
— Сейчас к Алексею сбегаю! — накинул на голову свой тулуп Семен Матвеевич. — Моченых антоновок принесу.
— Ариша свеженьких в погребе достанет! — процедил сквозь зубы Ромась. В глазах у него вспыхнули холодные огоньки.
— Отчего ты говоришь сейчас, — прошептал Северьянов, — сквозь зубы. Вообще, я замечаю, когда говоришь об Арише, всегда сквозь зубы.
— Есть причина! — отвернулся Ромась и посмотрел сощуренными глазами в потолок. — Бегал я за ней с пятнадцати лет, с ума сходил, а она меня перед самым моим уходом на войну на Маркела променяла. «Нищих, говорит, разводить не хочу!» — Ромась злорадно хмыкнул. — Теперь ее дружок нам каждый день работы прибавляет. А она к тебе, как кошка к соловью, подбирается.
— Подбирается, — повторил Северьянов с усмешкой, — она на кошку совсем не похожа.
— Аришка, — протянул раздельно Ромась, — змея под цветами. Ни одного шагу зря не ступит. У нее старший брат на сверхсрочной до фельдфебеля дослужился, такая, говорят, стерва был. В чин втирался лисой, а в чине людей рвал волчьими клыками.
— Но геройски погиб, говорят, — возразил Северьянов.
— Это верно. Все братья ее погибли в первый год войны. Одна семья троих лишилась. На Андрейку у них теперь вся надежда. — Ромась вздохнул о какой-то потерянной надежде. Северьянов, с желанием поднять утраченную надежду друга, сказал:
— А ты бы в зятья к ним.
— Это после того, как она с Маркелом на сеновале валялась? — метнул Ромась насмешливые карие глаза на кровать. Северьянов не сдавался:
— А ты все-таки, я вижу, любишь и сейчас ее больше, чем Просю.
— Брось, Степа, чужую любовь аршином мерить! — резко выговорил Ромась. — Ты бабий непротивленец.
— Непротивленец бабий! — с усмешкой повторил Северьянов. — Это ты верно сказал. Не любил я, видно, по-настоящему никого из всех, которые…
— А теперь кого-нибудь любишь?
Северьянов задумался и ничего не ответил. Ему трудно было говорить и потому, что он устал, и потому, что Ромась уколол его в самое больное место. Северьянов дал себе клятву: вести себя с Аришей строго по-братски. Семен Матвеевич шумно ввалился в каморку, шурша своими подшитыми кожей лаптями. Он держал в руке деревянную миску с крупной моченой антоновкой.
— Бери любое! Аришка самые лучшие отобрала. Всю капусту в бочке перерыла.
Северьянов с жадностью впился зубами в самое крупное, сочное яблоко.
— Не кисло, как репа!
— Смага у тебя во рту от жары большая, — пояснил Семен Матвеевич, — а яблоки первый сорт. Ешь, ешь, от моченой антоновки смага пройдет, шея будет белая, а голова кудрявая.
За дверью кто-то потопал ногами и кашлянул, вроде спрашивая: «Можно, мол, войти?» Семен Матвеевич поставил миску с яблоками на стол.
— Ну, заходите! Что расплясались за порогом?
В комнату вошли, ступая тихо, как ребята ходят воровать горох, Василь с рукой, висевшей на марле, Слепогин Николай, Корней Аверин, Силантий и Кузьма. Василь сразу уселся на табурете, а остальные на полу у лежанки. Семен Матвеевич вынул из своего овчинного размахая бутыль первака, настоенного на целебных травах.
— Это для очищения крови! — поставил бутыль на стол.
Северьянов положил недоеденное яблоко рядом с бутылью, наполненной густо-зеленой жидкостью:
— Убери сейчас же эту дрянь, Семен Матвеевич!
— Зря! Что людям полезно, то и нам с тобой, Дементьевич, не вредно.
— Убери, прошу! — Северьянов болезненно сморщил бледный лоб. Знахарь вспомнил, что у него на голове треух, сдернул его небрежным движением, вытер запотевшую бутыль ладонью и сунул обратно в карман. Хитро сощурив глаза, он повел их на учителя:
— Раз я тебе моим декохтом не угодил, другим обрадую.
— Чем же это?
— Корней Аверин Советскую власть признал.
— Грош цена такому признанию, — возразил Ромась. — Совет вместо князя стал паек выдавать и жалованье, ну вот теперь мы и за Совет. А плати князь…
— Тогда, — подхватил Василь, — опять: чей хлеб ем, того и песни пою.
— Нет, ребята, — со степенной хитрецой возразил Силантий, сидя на корточках и глубже подбирая под себя ноги, — не то вы говорите. Сегодня я с Корнеем долго беседовал о политике. Совсем другой человек стал! «Ежели, говорит, самый образованный в России человек, Ленин, во главе Советов, значит, это власть настоящая». — Силантий из-под мохнатых бровей добродушно покосил маленькие глазки на лесника. — Словом, теперь мы с Корнеем решетом в хату свет не носим.
От охватившего всех простодушного смеха Северьянову показалось, что в его тесной каморке стало уютнее. Ему также показалось, что он только что родился. Его все радовало сейчас. На все смотрел он счастливыми глазами. От каждого звука приятно замирало сердце. Каждое лицо казалось добрым и милым.
В каморку вихрем влетел Вордак. Не снимая папахи, рванулся к Северьянову и весело улыбнулся.
— Значит, опять рубимся с бандюками и пожар мировой революции разжигаем! А у крыльца… народ собрался! Спрашиваю: «Зачем?» — «Учитель помер». Вошел, глянул, а ты, брат, вон какой молодец!
Стругов, входя в комнату, с тихой радостью подошел к Северьянову:
— Поборол, значит!
Вордак подергал Семена Матвеевича за веревочку, свисавшую с шеи на грудь, за пазуху полушубка.
— Что это у тебя там? Часы?
— Мешочек с землей от семи могил! — серьезно объявил Ромась. Но все видели, что за этой серьезностью притаилась плутоватая насмешка. — В тот день, как заболел учитель, Семен Матвеевич и повесил этот мешок у себя на груди.
Но никто не засмеялся. Все уставились в деревенского колдуна. Ромась продолжал:
— С этой землей мы и в городе белых усмиряли.
— А что, не помогло?! — поднял Семен Матвеевич на Ромася блеснувшие глаза.
Вордак снял папаху, бросил ее на стол:
— Степан Дементьевич, — обратился он тихо к Северьянову, — мы пришли тебя проведать, но раз так получилось, что президиум волисполкома почти весь налицо, потолкуем о неотложных делах. А?
Северьянов положил в миску огрызок третьего яблока.
— О неотложных потолкуем.
Вордак оглядел каморку и набитую уже битком людьми прихожую и проговорил:
— Заседание президиума волисполкома. Дела, товарищи, такого рода… Заходи, заходи, Артем! И ты, Федор Игнатьевич! Что прячетесь?
В каморку в сопровождении Федора Клюкодея вошел рослый, розовощекий молодой солдат. Не снимая серо-зеленой помятой фуражки, он, подтянувшись по правилам строевого устава, отдал всем честь, а потом снял фуражку. Северьянов оттолкнулся локтем, сел на кровати.
— Я собирался к вам, да вот слег! Проходите, садитесь!
Прислонясь плечом к дверной притолоке, Артем переступил с ноги на ногу и пропустил Федора, которому Василь освободил табурет.
— Ну, объявляй повестку! — обратился Вордак к Стругову.
В политическом развитии и как организатор Вордак шел впереди Стругова, хотя так же, как и Стругов, даже газеты редко читал. В отсутствие Северьянова он всегда брал инициативу, начинал разговор, подсказывал выводы. Так случилось и сейчас, даже в присутствии Северьянова. Стругов медлил.
— О второй реквизиции излишков хлеба, — выговорил, наконец, он, — докладывает Вордак.
— Доклад короткий, — начал Вордак. — Из города опять просят хлеба. Советую разложить на богачей, на зажиточных, опереться на бедноту.
— Опереться на бедноту?! — с издевкой повторил кто-то в толпе, в прихожей. — Ну и пусть эта опора хлебом вас кормит!
— Кто это там? — шагнул к двери Вордак. — Молчишь, паразит, подосланный массы разлагать?!
У дверей вспыхнул огонек выстрела. Коренастый парень с вьющимся черным пушком на щеках и подбородке в самодельной овчинной папахе и полушубке ахнул плечом в дверь и вылетел на улицу. Вордак, прижав ладонь к груди, бросился за ним. С поднятым вверх наганом следом промчался Коля Слепогин, за ним Ромась, Артем и Василь. В прихожей поднялась суматоха. После беспорядочных выстрелов на улице, через толпу, гудевшую в сенях и в прихожей, Ромась и Слепогин медленно провели под руки Вордака. Василь, задержавшись у порога, оправдывался:
— Ну что я, того-сего! Правая не действует. С левой резанул, а он уже черт знает где!.. через дорогу в кусты метнулся.
Взоры всех были устремлены на бледное, как выбеленное полотенце, лицо Вордака, на его растопыренные длинные, в пятнах крови, пальцы, прижатые к груди.
— Пуля, кажется, ударила в ребро, скользнула и висит… внутри! — Вордак покружил ладонью над сердцем. Ромась и Слепогин Коля посадили его на табурет перед окном и начали раздевать.
— Не насквозь! — блеснул радостно слезившимися глазами Слепогин и посмотрел вокруг себя, как бы желая убедиться, все ли ему поверили.
— Чудак! Разве я сидел бы, коли насквозь! Поскорее бы перевязать!
— Прося сейчас принесет чистое полотенце! — крикнула бойко Ульяна. Ромась, положив шинель и гимнастерку Вордака на стол, оглядел темную маленькую точку на его груди, из которой медленной струйкой сочилась кровь.
— У меня ребра железные, отскочила, — отшутился Вордак.
— Прочь от окна! — горласто крикнул светло-русый подросток. Толпа в прихожей быстро раскололась на две половины, оставив перед окном свободную полосу, в которую хлынул из окна тусклый свет. — Должно, закатилась под нары? — сказал с досадой конопатенький белобрысый парнишка, брат Слепогина Николая. Он и два подростка, тоже поверившие, что пуля отскочила, с удвоенным усердием принялись шаркать под нарами своими шапками. Прося вбежала с двумя белыми полотенцами. Ромась с ее помощью перевязал рану.
Облокотись одной рукой о стол, Вордак дышал с минуту медленно и ровно, закрыв глаза и крепко сжав рот. Потом открыл глаза, посмотрел в сосредоточенное лицо Северьянова.
— Отступать не будем?
— Нет! — ответил Северьянов.
— Тогда продолжайте! — Вордак с помощью Ромася стал надевать гимнастерку. Стругов тихо сказал:
— Продолжать тут нечего! Все ясно, надо скликать общеволостную сходку. Объясним народу: хлеб рабочим и солдатам, а не буржуям. Прошу, кто желает, высказываться!
Василь, опершись здоровой рукой на лежанку, думал: «Опять, как на погорелое…» И вслух:
— Рабочим хорошо: у них — и гумно, и покос, и паровой, и яровой, и ржаной клин — все под одной крышей, а тут на носу весна, по нивкам из клина в клин с сохой мотайся, да за Маркелом с винтовкой по белу свету бегай!..
— Ну, ты же в коммуну записался?! При чем тут нивки?
— Я не о себе: вон, с первой разверстки сколько недовольных! Братья Орловы целую армию из них вербуют против нас.
Прижимая руку к ране и склонясь в сторону Василя, Вордак прохрипел:
— Хлеб повезешь?!
— С нашего двора, — зачастил Василь, — братюга уже в гамазею два мешка засыпал!
— А ты, Кузьма, депутат волостного Совета?
— Я свою долю хоть сейчас! Но народ поднять на вторую бесплатную отдачу хлеба трудно. (Кузьма керенки не считал деньгами.) Хоть бы соли на обмен прислали!
— Эх, Кузьма! — вздохнул Вордак. — Сразу видно, что ты в эсерах ходил. Никогда прямо не ответишь.
— Не повезут?! — вскипел Ромась. — Трясти богачей начнем.
— Ты потише тряси, Ромась! — спокойно возразил Силантий.
— Ты что ж, — исподлобья взглянул на него Вордак, — Советской власти не хочешь помогать? Ай, на дорожку Орловых собираешься выходить с обрезом? Все вы, богачи, одним миром мазаны. Придется с вами окончательно размежеваться.
— Не спеши, Вордак, со мной размежевываться. Таких, как я, несметная сила… К примеру, нас, Марковых, ты доси богачами считаешь, а зря! Мой брат Ляксей и я, действительно, до войны были зажиточны. У него были три сына, как дубы. Это главное богачество мужицкое. А теперь сынов война съела, как и у меня. Только у меня двоих, а у него все трое полегли. И вот Ляксей три года на одну Аришку опирался. Андрейка болезненный не в счет. Жена тоже больная и самому седьмой десяток. По каким же статьям ты его и теперь считаешь богачом? В первый год войны излишки были, да за три года сплыли. Теперь мое положение: я, конечно, и сейчас крепче брата. У меня трудящих душ более его. Прося, пущай Никитка подуросток, но вполне трудящая душа в нашем мужицком быту. Сам я — не в пример Ляксею: из рук коса и топор еще не валятся. Но и я сегодня липовый богач! Батраков мы, Марковы, спокон веков не держали: сами злы на работу. — Силантий поник головой, потом медленно поднял ее, заговорил снова: — Но все-таки я напротив Василя скажу! Слушай, Василь, ты должен больше других понимать, что мы в эту лихую годину хлебом одолжаем рабочего, что рабочий, как и мы, трудящий, а не барышник, и одолжение наше вспомнит, и должок отдаст. Мы с рабочим всегда будем друг друга одолжать. Рабочий нам помогает помещиков гнать, а мы ему — капиталиста. Ну, а Красную Армию кормить мы обязаны, само собой. Не накормим армию, не поможем рабочему продовольствием — капиталист опять осилит рабочего, а нас помещик в старые оглобли запряжет.
— Вот это золотые слова! — встрепенулся Вордак. — А таких вот, шатающих, — Вордак с лихорадочным блеском в глазах указал на Василя, — кулачье на рабочих сейчас натравливают.
— Силантий Матвеевич, — поднялся на локти и сел на кровати Северьянов, с сияющим лицом слушавший его речь, — прошу вас завтра обязательно выступить на волостном сходе!
— Со всем моим удовольствием! — улыбнулся Силантий, почесывая бок. — Правильным людям всегда рад помочь.
Семен Матвеевич, сидевший в запечье на поставленном на попа чураке, с каким-то намагниченным вниманием зорко следил за Северьяновым и Вордаком. Заметив, как Северьянов упал на подушку, быстро поднялся и обратил суровый взгляд на столпившихся в прихожей:
— Предлагаю немедленно очистить помещение, а товарища Вордака сейчас же в город, в больницу!
— Я, Семен Матвеевич, — улыбнулся, сморщив страдальчески лицо, Вордак, — сегодня же в ночь с первым обозом реквизированного хлеба уеду! — Вордак с помощью Ромася поднялся и уставил глаза на лежавшего с закрытыми глазами Северьянова: — Дементьевич! Не залеживайся! Нам с тобой хворать некогда!
Оставшись с Северьяновым, Просей, Артемом и Федором, Семен Матвеевич снял свой размахай и начал им выгонять табачный дым в открытую форточку.
— Вишь, как накурили. Дым — хоть топором руби!
Прося подмела пол. Когда она ушла, старик подсел к Северьянову.
— Дементьевич, что у тебя с Аришей? Голосила тут по тебе, как жена по мужу.
— Стыдно мне ей в глаза глядеть!
— Значит, правду говорят, что ты испортил девку?
— Неправда. Не трогал я ее, Матвеевич.
— Не давай ей больше предлогов ходить к тебе!
— Сама приходит, просит книжки. Книжку дам, сам поскорей оденусь и совру что-нибудь: «Мол, к Кузьме!» или «К Ромасю надо!», а то к тебе загадаю. Врать тяжело, а вру, потому и стыдно перед ней.
— Книжки она любит читать, это верно. Наша порода Марковых начетистая, из монахов род наш тянется, которые в лесах разбойничали, потом по священным книгам души спасали. Чего ты смеешься?
— По предкам, выходит, мы с тобой родня. — Северьянов переглянулся с Федором и Артемом. — Бабка моя тоже рассказывала мне легенду про монахов, которые бросили разбойничать под старость, образовали обитель в Брянских лесах для спасения своих душ. Из той обители будто наше село. Мы от тех монахов-разбойников.
— Я еще той ночью, когда ты Артема заарестовал, подумал: раз парень темной ночи не боится, значит, породы нашей, разбойной. Ну, а Аришка девка умная: поймет и перетерпит.
— Вокруг твоей головы, Степан Дементьевич, — заметил Артем, — братья Орловы очень высокий плетень заплели. Даже такое распускают, будто ты Ромася подослал убить прежнего учителя, чтоб на его место сесть.
Северьянов поглядел на Артема с задумчивым вниманием.
— Ну что ж! Пусть говорят. Нас миллионы, море веслом им не расплескать.
У крыльца школы кто-то, лихо звеня конской сбруей, осадил коня. «Ковригин с женой? — пронеслось в уставшей памяти Северьянова. — Они, да. Но чей это третий голос?» — И что-то больно ударило в налитую свинцом голову. Мысли заметались, не повинуясь и казня. Северьянов вытянулся и закрыл глаза… Когда очнулся, увидел склонившееся над его изголовьем встревоженное лицо Даши.
— Как чувствуете себя?
— Хорошо. Слабость в теле — ерунда. Уже начал митинговать. Завтра утром на сход.
Артем и Федор, молча стоявшие у дверей, стали торопливо прощаться с Северьяновым.
— На сходе завтра увидимся! — пожал руку Артем и покраснел до ушей от намеренно сказанной им успокаивающей лжи.
Северьянов, хмурясь и кусая губы, повернул голову в ту сторону, где стояла, не решаясь подойти к нему, Гаевская.
— Вы недовольны, что я приехала? — услышал он, прежде чем успел увидеть ее лицо.
— Мне неловко было поворачивать голову! — ответил Северьянов. Ковригины, под предлогом переговоров с отцом Ариши о покупке ими меда, оставили Северьянова и Гаевскую одних. Семен Матвеевич вышел в класс раньше. Не выпуская руки Гаевской, Северьянов молчал. Приятно было чувствовать, как в грудь вливается живительная теплота чужого здорового тела, как чаще начинает биться сердце.
— У вас тут все пропитано дымом махорки, — сказала Гаевская, осмотрев каморку.
— И запахом березового дегтя, — усмехнулся Северьянов и, заметив, что Гаевская вспыхнула, примирительно добавил: — Каждый почти вечер у меня собираются и курят отчаянно! — В голове Северьянова быстро промелькнул его разговор с Гаевской на обратном пути из Литвиновки. Терзаемый тогда чувством ревности, он грубо спросил ее: «Много ли раз Нил вас сегодня целовал?» Гаевская ответила: «Я с каждым встречным не целуюсь». — «Разве Нил для вас «каждый»?» — «Как и вы, — и, не на шутку обидевшись, еще злей добавила: — Только с Нилом весело, а с вами скучно!» Вспоминая все это сейчас, Северьянов выпустил руку Гаевской.
— Вы были в Березках? — спросила она.
— Был.
— И опять не зашли в школу.
— Не хотел наводить на вас скуку.
— Вы злопамятный.
«Та ли ты, — говорил сейчас себе, подняв глаза на Гаевскую, Северьянов, — которая пойдет рядом по любой дороге, во всякую погоду?» Вспомнился недавний рассказ Ковригина о Свирщевской, которая вот уже больше года мучает поповича Володю: то вдруг объявляет ему, что он ее «идеал»; то неожиданно ошпарит признанием, что он не «идеал», что между ними все кончено, что он враг ей и всему роду человеческому! И так изъясняется, будто готова весь век быть с ним на ножах. И смотреть в ту сторону не хочет, где он, и чтоб он в ее сторону не смотрел… А потом? Новая бомбардировка записочками, снова единственный и самый лучший… Новое обожание продолжается до первого открытия в Володе какого-нибудь недостатка, вроде того, что он снял галоши в кухне, а не в прихожей. Вспомнилось Северьянову и то, как Свирщевская после танца с ним обтирала носовым платком свои маленькие ладошки с детскими розовыми пальчиками. Лицо его скривила болезненная улыбка.
— Да, я злопамятный, — сказал он, — и все-таки рад, Сима, что вы приехали!
Гаевская вздрогнула. Бледность покрыла ее лицо: он никогда еще не называл ее так. Она услышала:
— А если бы Нил заболел? Вы и к нему тоже поехали бы?
— Поехала бы, конечно! — ответила несмело, с мучительным ощущением раздвоенности.
— Простите меня, Сима, за такой глупый вопрос! Это у меня от нелепого желания заставить вас сейчас пережить хоть одну тысячную того, что я пережил после Литвиновки.
Гаевская помолчала, потом робко спросила:
— Почему вы так ненавидите Нила?
— Не из-за того, конечно, что он около вас вертится. Это мне, признаюсь, неприятно, потому что он и на вас свою черно-белую тень бросает. А ненавижу я его за то, что он единомышленник Орловых. А выражаясь языком Ромася Усачева, — контра. У нас нет данных доказать его связь с бандой братьев Орловых, но мы чутьем угадываем его участие в подлостях, совершаемых этой бандой. Вы, конечно, не чувствуете его связи с Орловыми!
— Вы очень смело обвиняете людей!
— Таких, как Орловы, как Нил, да.
— Я однажды поинтересовалась у Нила, — призналась Гаевская, — почему он сторонится вас, большевиков?
— Это интересно! — нетерпеливо оперся на локоть Северьянов.
— Я, говорит, не создан для разрушения!.. Зачем вы поднялись? — испугалась Гаевская. — Вам надо лежать спокойно! — Осторожно взяла Северьянова за плечи и тихо уложила на подушку.
— Черт знает, что такое! — прошептал он. — Опять голова заболела… Испанка, говорят, очень заразная болезнь.
— Мне говорили, что вы ночи напролет читаете? — постаралась замять разговор о болезни Гаевская.
Северьянов закрыл глаза, и с закрытыми глазами боль в голове стала тупее.
— Читаю не много, а долго, вернее, медленно. Хочу обо всем думать правильно, а говорить, не повторяя чужих слов. У меня упрямый характер: все хочу на свой копыл повернуть, то есть к нашему делу примерить. Что не подходит — в угол, а что лезет на мой, то есть на наш копыл, стараюсь запомнить, своими словами или такими, какими бы это повторили. Ромась, Вордак, Стругов и другие мои товарищи. Оттого вот и читаю медленно. А читать еще вон сколько, — Северьянов указал на лежанку, — да в городской библиотеке горы. А башка у меня голодная, жадная. Для меня большое счастье читать, особенно ночью: кругом тихо и никто не мешает.
После небольшой паузы Гаевская спросила:
— Вы серьезно собираетесь завтра на волостной сход?
— Серьезно.
Тогда я у вас остаюсь ночевать, и завтра вы никуда не поедете.
— Вы у меня ночевать? Это серьезно?
— Совершенно серьезно. Вы у меня побоялись, а я у вас не боюсь. — Гаевская оглядела убогую каморку вождя красноборских большевиков. — На вашей лежаночке и устроюсь!
Северьянов повел глаза на стоявшие под лежанкой сапоги, вычищенные вчера Семеном Матвеевичем и жирно смазанные дегтем. Подумал: «Вот же и запах дегтя теперь ей нипочем! Черт их разберет, баб!» И вслух:
— А не сбежите от дегтярного запаха?
— Ради вашего здоровья как-нибудь перетерплю! — ответила Гаевская, смеясь ему в лицо карими бархатными глазами.
От этого взгляда у Северьянова закружилась голова, и трудно было ему понять сейчас: радовала ли его решимость Гаевской или пугала?
— Хорошо! — выговорил он после длительной паузы. — Ночуйте! Завтра вместе с вами поедем в Красноборье на волостной сход.
Гаевская, улыбаясь, подошла к двери и заметила Семена Матвеевича, который сидел на корточках на полу прихожей и совал в крючковатый нос орла кусочек мяса.
— Откуда у вас такая чудесная птица?
— В поле, барышня, нашли с пудом наледи на крыльях. Наледь с него, как большевики с нас помещиков, сбили и принесли в школу.
— Зачем же вы его в неволе держите?
— Степан Дементьевич давно говорит: «Выпусти на волю!» Да я решил за него мою белую гусыню замуж выдать. Новую породу гусей разведу. Перья у них будут лебединые, а хватка орлиная, — Семен Матвеевич поднялся. — Клетку делаем с Кузьмой, в сарай вынесем. Там и свадьбу сыграем.
— Вы большой шутник! — Гаевская прошла в класс. Орел поднял на нее умные хищные глаза и зашагал следом за ней.
«Понравилась горбоносому девка! — усмехнулся в бороду Семен Матвеевич. — Тварь бездушная, а тоже в бабах толк понимает!» — Пожелав Северьянову доброй ночи, старик покинул школу.
Держа лошадей в поводьях, перед окнами хаты его ждали Артем и Федор Клюкодей. Он им сам предложил переночевать у него.
— Вот беда, — объявил Артем, когда они вошли в хату, задав коням корм под поветью, — не ко времени Степан Дементьевич заболел.
— Эту беду можно еще с хлебом съесть! — бросил свой треух на лавку и стал раздеваться Семен Матвеевич. Ребятишки его глазели с печи на гостей. Аленки не было дома. Она ушла к Просе на посиделки.
— Чего стоите? Раздевайтесь, садитесь!
— Не под дождем! — пошатнулся на длинных худых ногах Федор. — Постоим и подождем.
— Учитель отказался, — вынул Семен Матвеевич из кармана штанов бутыль с самогоном, настоянным на травах, и поставил на стол. Быстро нарезав крупными ломтями хлеб, налил в деревянную миску постных притертых щей, разлил свою микстуру в глиняные, с внутренней поливкой, чарки собственной работы.
— Пьем за здоровье Степана Дементьевича!
— За его счастливую супружескую жизнь! — добавил, чокаясь и почему-то краснея, Артем.
— Девка хорошая! — выговорил, поднося свою чарку к губам, Федор.
— Хорошая, ничего не скажешь, — Семен Матвеевич выпил. — Только хочет Дементьевичем командовать, а он бабьей власти над собой не признает. Да ты, Федор, лучше меня его знаешь: вместе ведь бродяжничали.
Федор, морщась, потрогал пальцами свои усы.
— Война нас в Ялте застала. Турки корабли поддвинули и давай палить по городу. Буржуи с дач разбежались, все побросали. Первый раз в жизни мы со Степой наелись в тот день досыта. Снаряды хлопают по камням, а мы забрались в самую богатую дачу и пируем. Лохмотьями своими в зеркалах любуемся. Степа забрел в спальню, стащил перину на пол, а под периной, на кровати, черная перчатка, набитая золотыми. Вышли с ней на улицу. Снаряды то тут, то там камни к небу швыряют, дымом пахнет. Несколько дач загорелось. Идем. Навстречу бежит нищий. Степа ему: «Держи подол рубахи!» Тот поднял подол. Степа бух ему все золотые монеты из перчатки. Нищий вспрыгнул, заорал благим матом и — от нас. Подол в одной руке держит, другой крестится. Монеты за ним сыплются на мостовую…
— Это на Дементьевича похоже, — покачал головой Семен Матвеевич. — Он за чужим не гоняется, своим завсегда поделиться рад.
— За него, братцы, я готов в огонь и воду, в любую минуту! — признался охмелевший Артем.
Рыхлый синеватый снег похож на крупнозернистую соль. Ноги проваливаются в нем до самой земли, путаются в прошлогодних плаунах. В мочажинках вода чавкает под подошвами. Бор шумит верхушками сосен, и чудится Маркелу Орлову в отдаленном шуме леса то звон колоколов, то унылое погребальное пение. «Кому они поют отходную?» — злится Маркел, стоя с двумя бутылочными гранатами за поясом под старой разлапистой сосной и пропуская свою банду, сколоченную из кулацких сынков, подпевал-пропойц и сброда уголовных преступников, выпущенных из тюрем в первые дни Февральской революции. Бандиты с угрюмым шумом протискивались сквозь молодой сосняк-подлесок к плотам, причаленным к берегу паводкового лесного озера. Стряхивая снег с ног на моховой зелено-бурый ковер береговой проталины, подталкивали друг друга и заходили на плоты из девятиаршинных сосновых бревен.
— Хватит! — крикнул Маркел. — Отчаливай!
Ботая шестами по воде с плавающим снегом, торопливо гнали плоты к острову, прозванному в здешних местах Китай-городом. В летнее и осеннее время Китай-город был окружен широким кольцом замшелых трясин с укрытыми в зелени окнами мертвиц. Ранней весной это кольцо заполнялось талыми водами. В течение весенних месяцев Китай-город, поднятый над уровнем воды более чем на сажень, был неприступной крепостью. Среди населения окрестных деревень из уст в уста от поколения к поколению передавалось много легенд о Китай-городе. По этим легендам, в глубокую старину он был пристанищем большой шайки разбойников. Позже на нем стояла Пустынь. Частые набеги на усадьбы окрестных помещиков заставили уездное и губернское начальство присмотреться к святой братии с кистенями под черными рясами. Пустынь была стерта с лица земли.
Много отважных кладоискателей оставили в Китай-городе свои буйные головушки и легли костьми на его сырой и обильно омоченной человеческой кровью земле. Заросший черным лесом, кустами черемухи, бузины и ломких ив, он и сейчас внушал людям окружающих деревень суеверный страх. На этом острове братья Орловы и облюбовали себе место под лагерь для остатков растрепанной банды.
Маркел переплыл на плоту после того, как были переправлены последние группы бандитов и лошади конной части отряда. Загнав плоты в изогнутую рогом заводь и распорядившись насчет кормежки лошадей, он хозяйской поступью направился внутрь острова, пробираясь сквозь густой навес сбежистых еловых веток. Маркелу казалось, что сегодня старые ели-монахини нарочно опустили до самой земли длинные черные рукава своих ряс и со злобой старых дев загораживали ему дорогу. Через полчаса он все-таки выбрался на широкую свежую вырубку. В небольших хороводах уцелевших здесь елей синели дымки землянок, слышны были приглушенные удары топоров, осторожные выкрики. В самом густом и широком хороводе старых елей, под зеленым навесом, у огромного котла с кашей потели три пожилых бандита в белых полушубках и овчинных треухах. Все они были одной масти — огненно-рыжие. Самый по виду старший и грузный, сидя на корточках, нарезал на дощечке, лежавшей на свежем пне, мелкими кусочками сало; другой, с крупными веснушками на переносье и под глазами, мешал веслом кашу в котле; третий, с красным лицом и жесткой белой растительностью, стоял перед котлом на коленях, поправлял и подбрасывал дрова в костер, горевший под котлом.
— Ну как, Петрочата, скоро каша будет готова? — бросил братьям Маркел.
— Сей минутой! — отозвался ковырявший веслом в котле.
— Смотрите, чтобы опять дымом не пахла!
— Седни сушины припас! — ответил кочегар, обтирая рукавом потное лицо. Нарезавший сало, не глядя на своего вождя, пропел:
— Сальце на убыли, Маркел Игнатьевич!
— А ты что к берегу привалит, то и крючь! — Маркел расстегнул свой полушубок. — Смотрите, чтоб все было в порядке, а то ребята вас самих с потрохами сожрут! — Маркел всмотрелся в кашевара, счищавшего с весла о борт котла кашу. — Ты опять наклюкался?
— Ну что вы, Маркел Игнатьевич! Это у меня от пару рожа вспухла. Теперь я после вашей взбучки капли в рот не беру.
Кочегар бросил на костер охапку сухих сучьев:
— Заговела рыжая лиса — загоняй гусей! Он, Маркел Игнатьевич, заклялся пить от вознесенья до поднесенья.
Маркел пошел узенькой просекой. Сделав шагов сто, остановился около кучи хвороста, откатил ее в сторону, поднял люк и опустился в штабную землянку. За столом из плетенки, уложенной на кольях, сидел Анатолий и читал газету, держа ее возле самого почти стекла пятилинейной керосиновой лампы. С бревенчатого потолка шлепали в лужи на глиняном полу редкие большие мутные капли. Маркел по мостику из бревенчатых половинок подошел к брату, сел рядом с ним на кровать из частого настила ольховых жердочек, прикрытых соломой и грязной дерюгой. Брат продолжал дочитывать последние вести с фронтов только разгоравшейся тогда гражданской войны. Его лицо то хмурилось, то вдруг озарялось, светом радостной надежды. Маркел снял свой полушубок, отстегнул от ремня бутылочные гранаты и повесил их на сук боковой стойки стены из тонких неошкуренных бревен, опущенных в котлован землянки. Не желая отрывать брата от его любимого занятия, Маркел молча оглядывал штабную берлогу с четырьмя такими же, как и та, на которой он сидел, кроватями из настила ольховых жердей с чугунной печью, стоявшей в неглубокой лужице посредине пола. У Маркела заныло в груди, вспомнился грустный звон колоколов и погребальное пение, которые ему чудились в шуме высоких старых сосен. «Если Вордак и Северьянов сегодня полковника расчехвостят, подамся к хохлам али к казакам. Там на широкую ногу англичане дела ставят. Не то что у нас — немчура голодная!»
— Ну как? — не глядя на брата, положил на плетенку газету Анатолий. Маркел, тоже не глядя на брата, ответил:
— Еле унесли ноги. Полковник, спасибо, задержал краснюков! Дозорные донесли, что Вордак только что на плечах у него промчался в сторону Половитни. Северьянов с Усачевым задержались против наших подходов с дороги, спешились и, по всей видимости, заметили наши следы.
— Все возможно. Северьянов на фронте командовал взводом разведки, а Ромась «Георгия» за собачий нюх получил.
— Я своим дозорным морды хотел набить! — признался Маркел. — Четыре остолопа в дозоре — стоят и любуются, как большевистские заправилы наши следы вынюхивают.
— Когда, наконец, освоишь нашу тактику и стратегию? — сказал Анатолий. — Пойми! Мы должны уметь заметать следы, маскироваться и наносить молниеносные удары там, где их не ждут, не давать большевикам сомкнуть глаз ни ночью, ни днем. Всеми имеющимися средствами дискредитировать их в глазах населения. Использовать каждый их промах и разжигать недовольство.
— Тактика! Стратегия! — хмыкнул Маркел. — Полковник вон говорит: небитый солдат — серебряный, а битый — золотой! — Маркел подбросил на ладони вынутый им из кармана полушубка «Смитт-виссон». — Этой вот твоей стратегией в упор в Вордака выстрелил, а ему хоть бы хны! — Маркел бросил револьвер на грязную дерюгу. — Толковал с Аришкой. Молчит, дура. Глядит на меня, как коза на мясника. Я налег: «Иди к нам!» Заплакала. «Ни к вам, говорит, не пойду, ни против Степы!» Он у ней уже Степа. «Дура, говорю, несчастная, опозорил тебя на весь свет». — «Все равно, говорит, уходи! Ничего тебе от меня не будет, а силой потянешь, на первой осине повешусь!»
Анатолий, терпеливо слушавший брата, наконец, перебил его:
— Тебе было дано задание: связаться с Нилом. А ты девку в отряд тянешь! Чувственная скотина!
— Она уже баба, а не девка! И полно, братюга, браниться! Пора бы нам с тобою подраться. — Маркел широко зевнул. — Затянул бы я песню, да подголосков нет. Этот твой дружок — интеллигентик задрипанный — и вашим и нашим. Ждет, чья возьмет, к тем и приспособится.
— Я спрашиваю, ты связался с ним?
— Никто мне не указ! Я вольный казак! Нил твой говорит, что эта березковская учителка спорит с ним напропалую, попрекает: почему-де он в сторонку отходит, большевикам не помогает. Подозрительная, говорит, до чертиков стала. Про Северьянова и не спрашивай! Нил твой хочет в тени под вишенкой отсидеться! — Маркел уперся колючими зрачками в спокойное лицо брата, потом взял газету, стал читать сообщение о подписании Брестского мира. И вслух резанул: — Уйду к казакам! Англия, говорят, танками, пушками и пулеметами завалила их. А у нас с тобой хуже, чем у царя Николашки: на весь отряд два десятка винтовок… Топоры, багры да вилы.
Анатолий, нахмурив брови, спросил:
— С Шинглой как распорядился?
— Ощипали гуся так, что и не крякнул.
— А жена?
— Под семнадцатым богу душу отдала! — Маркел оживился и начал свой рассказ о совершенном им ни с чем не сравнимом зверстве: в два часа ночи заставил он соседа постучать Шингле. Шингла вышел на улицу. Трое самых сильных бандитов налетели на него. Он стряхнул их на землю. Двух задушил. Когда возился на земле с последним, Маркел ударом приклада в затылок оглушил его. Связали, ввели в хату, поставили грудью к стене, на глазах у детей и жены Маркел наносил ему удары ножом против сердца. Всю стену обрызгал кровью. Малышей хватали за ноги и били головами об угол печки…
— Грубовато, — поморщился слегка Анатолий, — ну, да будет так со всеми предателями.
Маркел вдруг поник головой. Тяжесть им содеянного, видно, все-таки пробудила умирающую совесть. По лицу его пробежала тень человеческой мысли.
— Железный был, стерва! — процедил он, наконец, сквозь зубы. — Про то, что его напоил я тогда и уговорил стрелять в Северьянова, никому не проболтался. За эту крепость языка жалко сатану! Силищу сатанинскую в лапах подлеца тоже жалко: двум нашим, как цыплятам, головы открутил. А ведь тоже бугаи были.
Бывший поручик погладил свои волосы.
— Теперь такую же черту, как и под Шинглой, ты должен подвести под делами Вордака, Северьянова и Стругова!
В землянку опустились сперва ноги в порыжелых сапогах, затем полы офицерской шинели и, наконец, вся шинель без погон.
— Поплывем мы скоро на своих ольховых жердочках! — изрек опустившийся в землянку русобородый бандит в офицерской шинели.
— Завтра чуть свет уходим отсюда! — объявил мрачно Анатолий свое решение.
— Что так?
— Нас обнаружили. А капитан Куракин?
— Сейчас придет.
Через полчаса штаб банды, которая насчитывала сейчас около полусотни человек, слушал план новых операций, которые носили массовый, но не военный характер. В ближайшие дни Орлов предлагал организовать крестный ход с лозунгами протеста против якобы изданного большевиками закона о закрытии церквей и изъятии церковных ценностей.
— Весна голодная нынче будет, люди злые! — согласился Куракин, расстегивая офицерский зеленый китель и поглаживая ладонью черные с проседью волосы, подстриженные под ерша. — Вы, Анатолий Игнатьевич, прекрасно продумали ваш план!
Анатолий продолжал:
— Во многих деревнях на сходах удалось разверстать реквизицию хлеба и на бедноту. Эти деревни до сих пор ни пуда не свезли в общественный амбар по второй разверстке. Надо теперь вдалбливать в голову каждого мужика и каждой бабы мысль, что крестьяне не обязаны даром кормить рабочих, довести крестьян до того, чтобы они, ложась спать и вставая, ругали большевиков! — Докладчик примолк на мгновение, подумал и объявил: — Довожу до вашего сведения, что в соседних с нами волостях действуют, правда менее сильные, чем наш, отряды. Из уезда отдан приказ врем этим отрядам связаться с нами. Мне предложено командование всеми отрядами южных волостей. Час возмездия приближается. По всей России встает попранная земская сила. На юге с помощью Англии создается могучая добровольческая армия. Недалек тот час, господа, когда ураган нашей великой земской революции сметет большевиков с лица многострадальной России.
— Простите, Анатолий Степанович, — сказал русоголовый, — мне не совсем ясна наша стратегия.
— Стратегия? — повторил Орлов. — Наша стратегия — опора на союзников, и в первую очередь на Англию.
— А немцы?
— У немцев у самих дела плохи. Их солдаты на нашем фронте отказываются выполнять приказы. Вы все помните, как еще в январе в немецкой армии произошли крупные столкновения. Под Ковно и сейчас двадцать пять тысяч восставших немецких солдат с орудиями и пулеметами окопались и готовы дать отпор карательным немецким отрядам. В Берлине, как вы знаете, образован Совет рабочих и солдатских депутатов. Мы можем опереться сейчас только на союзников. Такова внешнеполитическая часть нашей стратегии, а о внутреннеполитической я вам уже доложил: накалять атмосферу до всенародного взрыва и… беспощадный террор, физическое уничтожение большевиков! — После значительной паузы Орлов добавил: — Господа, наш лагерь обнаружен. Чуть свет мы покидаем Китай-город. У меня все. Какие будут вопросы?
— По-моему, все ясно! — ответил Куракин, посмотрев на Анатолия черными глазами с затаенным, как у Таисии, юмором.
— Мы с братом, — объявил, поднявшись, Анатолий, — пойдем поприсутствуем на раздаче обеда, а то как бы опять не учинило мордобой наше зверье.
— Пожалуйста, прошу вас, — улыбнулся добродушно Куракин, — пришлите сюда нам каши побольше и помасленнее, — князь причмокнул влажными губами.
— Вам жирное вредно, — зло бросил Маркел, поднимаясь за братом, — толстеете!
Куракин с подкупающим незлобием широко развел руками:
— Не понимаю! Зачем вы, Князь Серебряный, со мною, князем Куракиным, обостряете отношения? Я глубоко убежден: если большевики поймают нас с вами, повесят непременно рядом.
Братья Орловы молча выбрались из землянки. Русоволосый тихо выговорил:
— Только бы поскорей, опираясь на это вот кулачье, сколотить военную машину, а управлять ею уж будем мы.
— Вы совершенно правы, штабс-капитан! — согласился Куракин, и в глазах его погасли вдруг и юмор и добродушие. — Но пока мы должны таким вот хамам, особенно как этот младший Орлов, во всем потрафлять. За ними идет вся эта вырвавшаяся из хомута кобылка. Ух, как я их ненавижу! Брр! Я привык менять каждый день белье, а меня здесь вши заели. Никогда этого не прощу хамскому отродью! — Куракин помолчал и добавил: — Откровенно говоря, я до весны здесь кое-как проканителюсь, а там махну в Новороссийск. Отец пишет: генерал Алексеев создает добровольческую армию. Англичане ее вооружают самым современным оружием, вплоть до танков.
Братья Орловы на воле поменялись ролями. Маркел подошел к кухне первым и, чувствуя в среде бандитов свое неоспоримое атаманское положение, крикнул кашевару:
— Пробу!
Кашевар кончиком весла выхватил из котла шматок каши, специально для пробы приготовленной, с крошками поджаренного сала с луком, и красиво подал его Маркелу, артистически поднимая голые локти.
— Ну и атлет! — похвалил кто-то повара из очереди бандитов, глазасто взиравших на котел и кашевара. Маркел прожевал кусок каши, снятой им с весла концом лезвия ножа, которым вчера добивал Шинглу. — Опять дымом пахнет?! — Бандиты замерли. — Ты что ж? Думаешь, голодные люди — свиньи, все, мол, съедят! За такое отношение к бойцам я тебя самого в котле сварю!
Блестя потным лицом, кашевар терпеливо выслушал брань атамана.
— Ну что вы, Маркел Игнатьевич! Разве ж можно так относиться к нашим бойцам? Это ж первые герои на всю Россию. — Вам из-под котла дымком в нос шибануло. В этом винюсь! Надо было головешки повыкидать.
— Ну, поговори еще! Дымом из-под котла шибануло! Я тебе другой раз так шибану… — Маркел блеснул ножом.
— Как Шинглу! — подхватил молодой парень в рваных кавалерийских брюках и облезлой папахе, из дна которой нечесаным чубом свешивались охлопья.
— Гы-гы-гы!.. Го-го-го!!.
— Шибани его, Маркел Игнатьевич, чтоб выше сосны брызнуло!
— Зачем собственную кровь проливать? Ведь он нашего стада скотина.
— Ничего. Засохнет, как на собаке!
Кашевар, привыкший к такому обращению голодной братии, ловкими движениями нарезал веслом ровные части круто сваренной гречневой каши и накладывал ее в солдатские котелки, медные кружки, глиняные миски и берестовые кузовки.
К кашевару подошел бандит с масляной наглой рожей, огромного роста, и подставил свой котелок.
— Мой Абросим много не просит, а дашь пуда три — не бросит.
— У твоего Абросима не тем концом нос пришит! — язвительно сощурил глаза молодой парень в рваных кавалерийских брюках. Очередь на разные голоса и лады опять загоготала и загегекала. Осмеянный бандит глянул на парня сверху вниз, сжимая кулак свободной руки.
— Вот вдарю в темя, как гвоздь в доску, по пояс в землю войдешь! — Но, встретившись ленивым взглядом с налитыми кровью глазами Маркела, сдерживая обиду, добавил: — Молод смеяться! На зубах еще волосы не выросли.
— Го-го-го! — снова поднялось над толпой и поплыло в чащу. Анатолий тихо, чтобы слышал один Маркел, сказал ему на ухо:
— Надо бы объявить им, что завтра чуть свет снимемся отсюда!
— Зачем людям нервы портить! Пусть хоть одну ночку поспят спокойно.
— Упрям ты, как бык!
— Совсем наоборот, — сказал, улыбаясь ехидно, Маркел. — Просто я здесь с ними умней тебя. Как хочу, так и строчу. А ты хоть и лайковый, а все равно проплеток.
— Зачем Куракина дразнишь? Он, как-никак, а князь. Англичане и французы без Куракиных нашей с тобой власти не признают.
— «Князь»! — передразнил Маркел. — Я этого князя плевком пришибу. Здесь он против меня гусь, а не князь. Здесь я князь, да еще Серебряный! И знать его не хочу! Он мне одним видом своим людей разлагает.
Разговор братьев утонул в перекриках и смехе бандитов. На утоптанном становище то там, то сям уже дымились котелки, кружки, глиняные миски и березовые кузовики, наполненные горячей кашей. Ели, умостившись на хворосте или сидя на корточках возле пней, кто ложками, кто просто пригоршнями.
— В наших лесных трущобах сынки кулаков и помещиков вьют бандитские гнезда…
— Как соловьи-разбойники! — нетерпеливо подпрыгнул на скамье Василь.
— Вот-вот, — усмехнулся одобрительно Северьянов, озирая напряженные вниманием лица депутатов волостного Совета. — Залетит такой соловей темной ночью в какую-нибудь деревеньку и поет свои контрреволюционные песенки! Только крестьянин-бедняк да и многие середняки теперь зорка всматриваются в этих певчих птиц и видят, что голоса у них соловьиные, да рыло свиное. В разгроме главного гнезда братьев Орловых — Китай-города — нам, как вы все знаете, помогли местные крестьяне. Скоро братьям Орловым ничего не останется другого, как улететь в теплые края и продать свою шкуру англичанам. В гуще нашего народа им опоры нет… Таковы, товарищи, наши внутренние волостные дела! Теперь оглянемся на пройденный Советской властью шестимесячный путь! Вспомните картину, какая была у нас в феврале этого года! Что мы имели? Обнажение Турецкого фронта. Кулаки и помещики каркали: «Турки захватывают Кавказ!» А на самом деле после перемирия турецкие войска лавиной хлынули в свой тыл. На фронте у турок не осталось регулярных частей… Когда немцы возобновили наступление, нас начали пугать кайзером и прусскими юнкерами. Но вдруг американский президент Вильсон обратился ко всем воюющим государствам с воззванием ни больше ни меньше, как о заключении мира без аннексий и контрибуций. Почему он подхватил наш лозунг? Потому что рабочие и крестьяне всех воюющих государств заговорили нашим большевистским языком: «Долой войну!», «Буржуев — в окопы!..» Вильсон, может быть, хотел, чтобы освободившиеся боеспособные войска всех капиталистических стран бросить на нас…
Вордак, вертевший нервно в руках папаху, кинул ее на стол:
— Правильно! Масло с водой не смешать, а нас с буржуями тем более.
— Рядовой состав немецких войск, — продолжал после паузы Северьянов, — отказался наступать. Среди наступающих немецких и польских отрядов — одно офицерье да юнкера. Но после воззвания Вильсона и эта белогвардейская свора умерила свой пыл. Правда, немецкие генералы все-таки продолжали движение войск на Петроград, медлили с ответом на наши мирные предложения. Наша партия бросила лозунг: «К оружию! На защиту социалистического отечества!» В Петрограде на призыв Ленина откликнулись пятьдесят тысяч добровольцев. Для защиты революционной России встали немецкие, финские, английские, латышские, эстонские, украинские и польские красные отряды. Все в Красную Армию! Все в бой! За первую в мире рабоче-крестьянскую республику. Немецким генералам и юнкерам дали на орехи!
— Вылудили бока, — скривил тонкие сухие губы Стругов, — будут помнить.
Северьянов мельком взглянул на его бледное лицо:
— В феврале продающая Украину рада заключила мир с немцами. Немецкие юнкера грабят сейчас Украину. Но украинские крестьяне поднимаются на священную войну. С нашей помощью они выгонят вероломных юнкеров. Сейчас у нас апрель. Кулаки и помещики еще громче каркают: «Во имя спасения России Япония высадила десант во Владивостоке, англичане захватили Мурманск». Но наша молодая, с каждым днем крепнущая Красная Армия переходит от обороны к наступлению. Она заняла гнездо калединщины — Новочеркассы. Самоявленный спаситель России Каледин пустил себе пулю в лоб. Немцы возвратили нам Псков. Под Белгородом наши войска одержали крупную победу. Товарищи, во многих воюющих и невоюющих странах рабочие и солдаты поднимают красные знамена, организуют Советы. Даже в такой далекой от нас стране, как Египет, создан Совет рабочих и солдатских депутатов. Русская революция зажгла мировой пожар! Близок час, когда революционные волны смоют до основания подгнившие твердыни буржуазного строя. Он падет, и над всеми народами ярко засияет солнце братства и мира! Да здравствуют революционные рабочие, солдаты и крестьяне! Да здравствует наша молодая Советская власть! Да здравствует партия большевиков, выросшая в самой гуще народной и живущая в массах и с массами!
— Дай, Степа, руку! — перегибаясь через стол, под дружные хлопки и выкрики присутствующих приветствовал оратора Вордак. — Я всем говорю, что ты весь в меня — огонь, только я выше ростом, а граматешкой пониже!
Стругов, действуя вместо звонка ладонью, кивнул Северьянову на его место в президиуме: садись, мол. И вслух:
— Какие будут вопросы?.. Нет вопросов? Товарищ Вордак нам сейчас расскажет о контрибуции.
Под охи и вздохи зала Вордак громко зачитал разверстанные по деревням цифры. Вместо вопросов оратору раздались покряхтывания. Стругов бросил в зал:
— Есть вопросы? И какие будут суждения?
— Суждения? — как всегда первым подхватился со скамьи Василь. — Они с нас брали, теперь мы с них. Наше государство, наш и закон!
— С тебя, Василь, надо тоже дерануть! — выкрикнул сороколетовец с русской отпетой удалью в смуглом лице. — На самогонке ты крепко заработал!
— О самогонке стоит вопрос впереди. — Вордак посмотрел Василю в лицо, потом окинул его взглядом: — Сейчас толкуйте: правильно ли исполком по деревням разверстал контрибуцию?
— Высокому Борку надо бы прибавить! — улыбнулся из президиума Ромась.
— Своих высокоборских кулаков пожалел, — послышалось из середины зала.
— Нашли жалельщика, — дернул себя за правый ус Вордак, — по количеству кулацких душ разверстано пропорционально по всем деревням. Можете создать комиссию, проверить.
— Ладно уж, голосуй!
— Теперь о самогоне, — объявил Стругов, когда разверстка контрибуции была утверждена единогласно, — докладывает Ковригин.
Ковригин не в состоянии был унять свои бегающие глаза. Он морщился, шевелил губами, несколько раз прищемлял их белыми подковами частых мелких зубов.
— Сразу видно, — поддел его Ромась, — что докладчик сочувствует самогонщикам.
— Пошел ты к черту на блины! — Ковригин осклабился беззвучной, со сжатыми губами, улыбкой. Начал доклад с жесткой характеристики вреда, который приносит самогоноварение. Горячо критиковал тех, у кого были отобраны самогонные аппараты, требовал самых суровых мер пресечения. На первый раз предложил на Василя и Слепогина Николая, у которых с помощью Силантия обнаружили самогонные аппараты, наложить контрибуцию в двойном против зажиточных размере, а в случае повтора отобрать партийные билеты и отдать под суд.
— Почему Кузьма Анохов не попал в этот список?
— Не нашли самогонного аппарата.
— Вот черт носатый! Хитер!
— Товарищи, какую хотите, — поднялся снова Василь, — наложите контрибуцию, а самогон оставьте мне! Потому иначе…
— Опять самогон придется варить! — перебил его, улыбаясь, Вордак. — У одного, братцы, крестины, у другого свадьба. Возвратим им самогон, а контрибуцию наложим!
Постановили и Василю и Слепогину самогон возвратить, аппараты уничтожить, на обоих наложить контрибуцию. С последней скамьи, опираясь на костыли, встал молодой парень в солдатской шинели.
— Мы, инвалиды Красноборской волости, переехавшие в коммуну, на своем собрании сочинили воззвание против самовольной порубки леса. — Инвалид вынул из кармана два вырванных из ученической тетради листка. — Просим создать комиссию по учету нарубленной самовольно строевой древесины! — Он прочитал воззвание. Утвердили состав предложенной им комиссии.
За столом снова поднялся Вордак. Стянутые к глазам и к носу тонкие морщинки на его лице вздрагивали. Все видели, что он хочет и затрудняется сделать к своему объявлению вступление. Несколько раз он взглянул на Северьянова, как бы прося у него помощи.
— Сорок домохозяев, — сердито покрутил, наконец, колечки усов Вордак, — хлеборобы нашей волости, первые отреклись, то есть сбросили со своих плеч хомут собственности и решили сообща пахать землю и свозить урожай в общий закром…
Кто-то перебил оратора вопросом:
— А столовая общая будет? Или питание единоличное?
— Для холостых — да, то есть общее. Для семейных — по желанию. Все будет согласно уставу. — Вордак посмотрел на президиум. — Товарищ Северьянов вам обрисует в точности наш устав, мое дело объявить поселённый список, когда и какой деревне переселяться в коммуну.
Коммунары Пустой Копани стояли в списке последними. Семен Матвеевич, сидевший в качестве гостя в боковом ряду, видимо довольный очередью, почесал за ухом чубуком трубки:
— К тому времени моя монашка из боговой родни выпишется! — Смех в зале не смутил мечтающую вслух душу, и старик бросил Вордаку: — Имеет право коммунарка икону держать у себя и в церковь ходить?
— Не желательно, — ответил Вордак, — но беспартийной женщине исключение сделать можно.
Северьянов живо представил себе умное, трезвое земное лицо Гаевской и с горечью подумал: «Что заставило ее пойти на тайное собрание церковников? Да еще сочинять это глупое письмо патриарху? Может быть, кулаки пригрозили? Не похоже. Она не трусливого десятка. Главное, обидно: от меня все это скрыла!» — И началась у Степана Северьянова очередная потасовка между сердцем и головой. Северьянов заметил, что в президиуме не оказалось Ромася. С последнего ряда быстро поднялся и легко прошагал к столу знакомый Северьянову березковский крестьянин — старик Евлаха, бедняк и страстный ходатай по общественным делам. Евлаха вытянул руку с замусоленным, пожелтевшим листком гербовой бумаги. На одной стороне листок был исписан красивым правильным каллиграфическим почерком:
— Это барышня наша в бедноту заявление подала.
— А сколько лет вашей барышне? — осклабился Вордак, принимая от Евлахи заявление.
— Восьмой десяток. Добрая еще при старом режиме была барыня. Бедных поддерживала.
Вордак пробежал глазами заявление.
— Ну, и что же березковская беднота решила?
— Постановили хлопотать перед волостью. Пусть живет. Куда ей деваться? Флигилек маленький ей отказали. Постановили: по гроб жизни закрепить пятнадцать десятин из бывших ее экономических земель.
Вордак стал читать вслух заявление: «Я вас выручала во всем, я вас кормила, я вас учила, я вас лечила, я вас одевала…»
— Даже одевала?
— Всех почесть, — перебил Евлаха, — баб, молодух и девок по-праздничному обшивала, у ней хорошая ножная машинка, зингерская. Поликарпов, наш богач, сколько раз подъезжал к барышне: «Продай!» — говорит. Не продает.
— Как, товарищи, решим с березковской помещицей, которая обшивает наших баб и девок?
— Пускай живет!
— Старуха, куда ей!
— Вот нашему Семену Матвеевичу невеста…
Колдун зажмурил глаза, напоминая старого кота, хихикнул и отмахнулся трубкой, из которой на пол посыпался горячий пепел.
— В такой ступе только черту табак толочь! Хи-хи!
Депутаты волостного Совета со смехом, с шутками единогласно подтвердили постановление березковской бедноты. Только земли не дали. Пусть, мол, обшивает баб, прокормится со своей зингеровской машины. Евлаха поясным поклоном поблагодарил всех и возвратился на свое место. Северьянов тихо сказал Стругову:
— Ну что ж, вызывай из коридора церковников.
Но не успел Стругов открыть рта, дверь в зал из сеней с грохотом распахнулась. Порог перешагнули две красивые молодайки. За их спинами с наганом в руке позеленевший от зла Ромась и сосредоточенно-задумчивые бойцы из караулки отряда.
— А ну, спойте птички, по-соловьиному, — крикнул красавицам Ромась, — как вы под хоругвями пели на крестном ходе!
— До чего красивые бабенки! — вздохнул кто-то в зале. Ромась сорвал с молодаек платки и повойники. Перед депутатами волсовета предстали два красивых безусых парня. У одного блестели на голове жирно смазанные деревянным маслом черные густые волосы; у другого кольцами вились на лбу белокурые мягкие локоны. Черноволосый глядел в пол и кусал досиня губы. Белокурый, видимо еще не привыкший к своей роли, поддергивал сарафан и виновато озирался веселыми голубыми глазами. Судя по лицу, голова его не была обременена мыслями.
— Как ты их завлек?
— Не я, а вот Дударев! — Ромась указал на одного из дежурных бойцов отряда, молодого парня с настороженными черными глазами, стоявшего у самого порога двери, как в строю, с винтовкой к ноге. Дударев виновато косил глаза на Ковригина.
— Не ожидал, не ожидал, Дударев! — засмеялся Ковригин быстрыми глазами. — Ну что ж, в штабе поговорим о нарушении тобою Устава гарнизонной службы, а сейчас докладывай, как этих красавиц к себе приворожил?
— По-солдатски, обыкновенно. Вижу, две молодухи у плетня коноплю лущат. Одна мне миг-миг. Я с поста, конечно, к ней, в чем винюсь, ну, обыкновенно, по-солдатски прижал к плетню. Она шепчет: «Тут неудобно, пойдем к вам, в караулку». А в караулке у нас больше полсотни, как вы знаете винтовок в пирамиде. Я сразу почувствовал, что держу в лапах не бабу, а мужское сложение. «Пойдем, говорю, — кивнул и другой, — тебе, мол, тоже кавалер найдется». Повел обеих. Товарищ Усачев из окна караулки все мои амурные дела видел и красавицам «руки вверх» скомандовал. Обезоружили. Черный было за нож, да товарищ Усачев его в чувство произвел, обе руки к лопаткам загнул. Ну, а белобрысого мы с Мажеевым обезоружили.
— Отведите бандитов в темную! — приказал Стругов. — Продолжаем, товарищи, заседание волостного Совета согласно повестке дня. Семен Матвеевич, позови членов церковного совета!
Церковники входили по одному гусиной цепочкой. Уселись на задней скамье у стены. Поп, низенького роста, розовощекий, с густыми короткими косичками, в сером лоснящемся подряснике, первым сел на краешек скамьи. За ним церемонно рассаживался весь церковный актив.
В движениях отца Ариши было столько древнерусской покорности, что у Северьянова при взгляде на него заныло в груди. Больнее всего было видеть среди них Гаевскую. Она вошла последней и, сделав один шаг от порога, остановилась. Стояла, готовая, казалось, к любой казни.
— Серафима Игнатьевна! — позвал ее громко Семен Матвеевич. — Садитесь вот тут, рядом со мной!
Гаевская встрепенулась, слезы благодарности блеснули на ее густых темных ресницах.
— Идите же! — настойчиво повторил Семен Матвеевич. — Вам не место среди этих лицедеев. Ведь это все богачи. А у богачей хоть брюхо и сыто, да душа голодная, вот они и выдумали боженьку для прокормления своих голодных душ.
Отец Ариши, слушая безбожную речь брата, смотрел на него неподвижным, глубоко запавшим внутрь взглядом.
— Гражданин Вознесенский, — обратился к попу Северьянов, — почему вы не сообщили ревкому о вашем собрании?
— Обыкновенный церковный совет! — земно поклонился поп.
— Да не гни спины перед товарищем Северьяновым, — возмутился Вордак. — Он ведь не патриарх всея Руси, которому вы письмо стряпали.
— Ваша власть незаконная! — встал ктитор Ладынин, встряхивая по-молодому седеющими, подстриженными под горшок волосами. — Захватная вы власть.
Поп с трудом сдерживал свой гнев против ктитора, который затеял всю эту канитель с тайным собранием, письмом к патриарху и крестным ходом. Поправив блестевший на груди крест, он встал.
— В священном писании нигде не сказано, какую власть признавать, а какую не признавать, ибо всякая власть от бога! — В обычное время безвольный и бесхарактерный, поп сейчас весь кипел и готов был, не замечая шума, смеха и возгласов в зале, наброситься на Ладынина, своего мучителя, поставившего его в такое дурацкое положение. Поп возражал на собрании церковников против крестного хода. Поднимая, как Евангелие, пачку последних газет, убеждал членов церковного совета, что нет никаких распоряжений местным властям о закрытии церквей. Ктитор не дал ему договорить тогда. «Ежели сейчас нет, — заорал он, — так в скором времени будет!» Собрание большинством голосов приняло предложение Ладынина. Поп и Гаевская голосовали против и потребовали точной записи всех речей в протокол, объявив, что иначе они покинут заседание церковного совета.
— Говоришь, Ладынин, мы захватная власть?
— Захватная! — кивнул убежденно головой ктитор.
Вордак посмотрел на Северьянова:
— Ты вот, Степан Дементьевич, нас два раза в неделю за парты садишь, просвещаешь политикой. А тут, смотри, какая еловая глушь! — Вордак кивнул на церковников: — Всю эту богову родню раз в неделю надо собирать вот здесь и разъяснять им нашу политику… А Ладынину особо вдолбить в его дубовый лоб, что Советы — самая законная рабоче-крестьянская власть на всем земном шаре.
— Прошу не оскорблять! — выпрямился Ладынин.
— Ничего, потерпишь! — Вордак поднял зоркие глаза. — Товарищ Северьянов недавно объяснял про французскую революцию, как буржуи французские у своих помещиков власть отбирали и непокорным головы отрубали стопудовым топором.
— Ты небось, — выпрямился гордо ктитор, — такой же топор на нас уже заказал в коммунской кузне?
— Недаром говорят про тебя, Ладынин, что ты молочко в пятницу не хлебаешь, постишься, а молочнице и в великую субботу не спустишь.
— Ладно, толкуй, — подергал плечами Ладынин с видимым удовлетворением от признания его нерастраченной мужской силы. — Я, брат, всем бит, и о печку бит, разве только вот печкой не били. Может, ты попробуешь.
Когда в зале стих пересмешливый говорок, Северьянов обратился к попу:
— Вы вели протокол вашего собрания?
— Как же! Как же! — обрадовался, быстро вставая, но уже без поклона, поп. — Серафима Игнатьевна все наши разговоры слово в слово записала. Я категорически потребовал этого. Мы с Серафимой Игнатьевной без протокола наотрез отказались присутствовать. — Мысль о протоколе попу подсказал его сын Володя, который долго уговаривал отца совсем не ходить на собрание церковников.
Гаевская достала из своей черной бисерной сумочки ученическую тетрадь, скрученную в трубочку, и подала ее Северьянову. Подавая тетрадь, она глянула ему в лицо каким-то обреченным взглядом. Где девалась чарующая игра ее карих бархатных глаз?
Стругов заметил это, понял по-своему состояние учительницы. Принимая от Северьянова протокол, он покачал с отеческой грустью головой: «Девка попала в кулацкие лапы. Ради Дементьевича придется без Чека обойтись. А Дементьевичу по-свойски всыплем, что до сих пор не перевоспитал ее». И вслух:
— Объявляю на десять минут перерыв!
Когда в небольшой боковой комнатке читали протокол, Северьянов с безысходной тоской думал о своих противоречивых отношениях к Гаевской.
— По-моему, — быстро и раздраженно заговорил Вордак, когда Ковригин закончил чтение протокола, — всю эту свору сегодня же — под конвоем в город! Пусть там с ними Чека разбирается.
— И учительницу Гаевскую? — спросил Ковригин. Вордак взглянул на Северьянова, сидевшего со скованным лицом.
— Действительно, шут ее бери! Правда говорится: счастье — на крыльях, а беда — на костылях! Стругов! Как же быть?
— Никуда не посылать, — объявил спокойно, как приговор суда, Стругов. — Церковников обложим в тройном размере контрибуцией. Учительнице Гаевской за участие в тайном собрании церковников объявим строгое порицание. А Северьянову… — Стругов хотел улыбнуться, но договорил, не теряя прежней строгости: — как комиссару народного образования, поставим на вид за слабую антирелигиозную работу среди учителей.
— Согласен! — поднял руку Ковригин.
— А ты? — обратился Стругов к Северьянову. Северьянов кивнул утвердительно головой. Выходя из комнаты последним, он, как во сне, услышал хлопки винтовочных выстрелов, голос Ковригина: «К оружию! За мной!» — и с депутатами ринулся в сени. Церковники попадали на пол. Гаевская, больше всего на свете боявшаяся запачкать свое черное бархатное пальто, стояла, прижавшись грудью к стене. В крайнем от угла окне зала звякнули стекла. Пули врезались в стену почти над самой головой Гаевской. Под окнами кто-то охнул, кто-то захрипел.
— Готовы!
— Здорово ты их, Ромась! Этот русоволосый не пикнул даже, только лицо загородил ладонью.
— Буржуй, Василь, в драке всегда бережет рожу, а бедняк — одёжу!
Перестрелка у здания Совета продолжалась недолго. Бандиты, отступая к лесу, отстреливались уже за околицей села.
Лесник держал охотничье ружье на коленях и тихо улыбался виноватой улыбкой.
— Как же это ты, Корней Емельянович, — говорил ему Северьянов, — забыл то место, где закопал ружье?
— Память дырява стала, — признался лесник. — Наша мужицкая память спокон веков и дырява и коротка.
— Ишь пес шелудивый! — с добродушной усмешкой выругался Семен Матвеевич. — Весь век сиротой казанской прикидывается. Кабы ты, контрик, Советскую власть осенью признал, не пришлось бы десятину луга перекапывать лопатой.
— Ружье могу только купить! — объявил Северьянов.
Лесник не мог взять в толк: почему учитель не хочет принять от него в подарок куракинское ружье? Ведь оно теперь ничье! Северьянов ему показался сперва чудаком, потом хитрым и осторожным парнем. Он даже раскаялся, что нарушил приказ князя: выкопал ружье.
— Коли ты от нас не хочешь принять этот подарок, — заявил решительно Семен Матвеевич, — на собрании депутатов волостного Совета поставлю на голосование!
— Вот тут-то, Семен Матвеевич, и начинается предательство революции. За свою работу я получаю жалованье. А принять от вас ружье в подарок — это значит частным путем присвоить общественную собственность. Ружье теперь принадлежит Советской власти.
Пустокопаньский философ, сопя, поднялся со своего табурета и задел спиной лежанку, от чего упало несколько книг.
— Да, да, предательство революции, — подтвердил Северьянов. — Это то же, что получать третий сноп с поля, на котором сам не работал. Нет, Семен Матвеевич, не ради того мы сейчас кровь проливаем, чтобы на место одного Куракина в волости завести десятки своих князьков.
Семен Матвеевич и лесник переглянулись, виновато опустили головы. До них дошла мысль учителя. Корней Аверин, поглаживая гравированную колодку ружья и щеки затвора, говорил себе: «Коли не хитрит, то с такими Советской власти сносу не будет». И вслух:
— Ну, а с ружьем как прикажете быть?
Северьянов взял ружье, прочитал на стволах выбитое чеканом по-английски: «Голланд-голланд».
— Оставьте ружье у Семена Матвеевича. Я узнаю у опытных охотников, сколько стоит такого мастера ружье, и внесу деньги в волостную кассу.
— Воля ваша! — вздохнул Корней.
— Ну, об ружье разговор кончен! — отрывисто выговорил, собираясь уходить, Семен Матвеевич. — Как твоя рука?
— Скоро заживет, пустяковая царапина, — улыбнулся Северьянов.
— Кусок мяса оторвали, а он — царапина. Говори спасибо, моя мазь помогла… Свежие почки тополя в несоленом гусином сале томил.
Проводив стариков, Северьянов лег в постель. Ему очень нравилось ружье. «Князь, конечно, специально заказывал. Может быть, оно стоит тысячи полторы золотом». С этими мыслями и погрузился в чуткую дрему. Спал недолго, разбудил слабый стук в двери. Открыл глаза. В каморке, у порога, стоял Василь Марков. Северьянов сел на кровати.
— Проходи, садись!
— Нельзя.
— Почему?
— Кума на крестины зовут у нас стоя, чтоб крестник сиднем не был. Ждем вас, все собрались.
Северьянов вынул из набедренного кармана часы.
— Восемь! Прости, брат, я тут со стариками заболтался, а потом забыл и прикорнул.
— Ружье приносили? — сказал Василь, помогая Северьянову надеть рукав шинели на раненую руку.
— Откуда знаешь? — пропустил перед собой Василя и закрыл дверь Северьянов.
— Вся деревня знает. Завтра вся волость будет обсуждать: у нас лапотный телеграф здорово работает.
Подходили к двум хатам в одной связи и к новому срубу, стоявшему перед ними.
— Правда, как куколка, а? — кивнул отрывисто Василь на сруб. — Мы с Колькой два таких: ему и мне за зиму отгрохали. В коммуне в своих хатах жить будем.
Из открытой двери зимницы на Северьянова вместе с теплом упал разноголосый веселый шум. Гостей было много. Василь созвал всю отцовскую и материнскую родню и всех близких своих друзей. Ромась, сидя за столом, рассказывал под «охи и ахи» женской половины про последнюю облаву на бандитов в Мухинских лесах.
— Семен Матвеевич, — говорил он с хитрой ухмылкой, — советовал мне: «Не гонись, друг, за простым вором, лови атамана!» Я так и поступал, но не вышло: Маркел, как налим, выскользнул из моих рук… — Заметив Северьянова, прервал рассказ и встал. Рукаясь с учителем, повел глазами на пустое место между Аришей и ее отцом. Ариша, потупив глаза, перебирала дрожащими пальцами бахрому скатерти. Раздевшись с помощью Ромася, Северьянов подошел к девушке, поздоровался с ее отцом, потом как-то неловко пожал холодные пальцы Ариши и посмотрел вокруг себя. Каким-то особенным взглядом растерянной злобы следили за ним муж Наташи и недавно вернувшийся из армии младший брат Василя. Больная старуха, свекровь Наташи, сидя на лежанке и кашляя, качала ногой люльку с новорожденным. Силантий сидел, наклонясь над столом, борода в бороду с Семеном Матвеевичем.
— Она девка добрая! — возразил он брату. Деревенский колдун поднес ко рту блин, с которого капал жир.
— У доброй девки — ни ушей, ни глаз!
Наташа поставила перед ними миску с холодцом. В быстрых сосредоточенных карих глазах ее светилась лихорадочная чуткость ко всему. Роженица, помогавшая Наташе разносить гостям яства, улыбалась приветливо добрыми голубыми глазами. Василь посматривал благодарно на жену, родившую ему сына, и, как счастливый отец, то и дело подливал гостям из толстобрюхой бутыли и просил не оставлять в стаканах недопитое. Он ходил вокруг застолья в хорошо отбеленной холстинной рубахе, вышитой красными и черными васильками и подпоясанной синим плетеным поясом с кистями. Рубаху шили и вышивали и пояс плели проворные работящие руки любимой жены Василя, сестры его друга Коли Слепогина.
— Помоги, Анохович, — прошептал Василь, наклонившись к Кузьме, — гости что-то плохо пьют.
Кузьма, красный от выпитых трех стаканов, поднялся, взял из рук Василя и встряхнул толстобрюхую бутыль.
— Фляга, моя фляга, сем-ка я к тебе прилягу. Ты меня не оставь, а я тебя не покину, — и начал разливать самогон в пустые стаканы, подставленные ему Василем. Пронося стаканы на место, Василь приговаривал:
— Ешьте, братцы, пейте, хозяйского хлеба не жалейте!
Проходя мимо Ромася, хитро подмигнул ему. Ромась встал, держа перед собой стакан.
— Сторонись, душа, оболью! — Выпил до дна. Отец Ариши, до сих пор вкрадчиво убеждавший Северьянова в правомочности собрания церковников, поднял свои глаза на Ромася:
— Всем хорош парень, да, видно, не знает, что кто чарку до дна выпивает, тот веку своего не доживает.
— Что ж, дядя Алексей, — скользнул пьяными глазами по лицу Ариши Ромась, — про меня раньше твоего сказано: уродился детина кровь с молоком, да черт в жилы горелки прибавил.
Семен Матвеевич, заспоривший о чем-то с Силантием, хотел стукнуть кулаком по столу, но муж Наташи, уберегая оказавшуюся под рукой тарелку со студнем, подхватил локоть старика обеими руками.
— Тише, бабы! — крикнул, стоя, Ромась. — Сейчас нам Семен Матвеевич расскажет, как в раю научились самогон варить.
Семен Матвеевич положил ложку с холодцом на стол.
— Ну что ж, и расскажу! Это было, когда бог пустил на землю свет. Идет он по облакам с самыми приближенными к нему святыми Петром и Николою. Видят: на земле, в кустиках, горит огонек. «Посмотрите, что это такое?» — посылает Николу с Петром бог на землю.
Спустились с облаков святые. Смотрят — возле куста черт самогон гонит. Они к нему. «Хотите? Попробуйте!» — говорит черт и наливает в желудевые чашки. Тогда желуди во какие были! Выпили святые, понравилось. Налил им черт по другой. Добрая самогонка была у черта. Зашатались Петр с Николою. Усы свои приглаживают. «Хороша!» Поднялись на небо, пришли к богу, докладывают: «Черт на земле самогон гонит». — «Ладно, — говорит бог, — идите к нему, опохмелитесь!» Спустились с облаков, выпили по второму разу, возвращаются. «Отец, устроим-ка и мы в раю такую штуку, как у черта, чтоб водку гнать!» — «Благословляю, — сказал бог, — только подальше от престола!» — Семен Матвеевич уставился в богомольного брата. Губы его насмешливо ухмылялись. Алексей Матвеевич перекрестился в угол. Силантий спросил:
— Это ж зачем подальше от престола?
— А затем, что хоть бог и всемогущий, а все ж большевиков и он побаивается! — Семен Матвеевич поднял глаза на Северьянова. — Сегодня я и напротив тебе скажу. Неправильно обошлись в Совете с самогонщиками.
— Почему неправильно?
— А потому, что для свадьбы аль там для крестин или поминок, одним словом для своих надобностей, запрещать не надо. Пусть только от сельского депутата представят в ревком бумажку, что, мол, жена родила либо сына надо женить и — все!
— Но ведь и ты был на этом собрании? Отчего молчал?
— Тогда надо было по этому чертову производству ударить, а то ведь до чего дошли? В каждом дворе аппарат, как в раю. А сегодня я прошу с Василя и Николая штрах снять!
— Хорошо, обсудим! — улыбнулся Северьянов.
— Ну и голова у тебя, дядя Семен, — с веселым благодарным смешком крикнул через стол Василь, — как у бывшего земского начальника Бабынина.
— Тьфу! Нашел с кем сравнивать! Мне бы по моей голове с Лениным сейчас рядом в Кремле сидеть!
Кузьма, красный как рак, отбивался от жены, отнимавшей у него пятый стакан, налитый до верху самогоном. Старшая невестка Силантия говорила тихо своей соседке:
— Она теперь на все глядит его глазами. А ведь какая самостоятельная девка была!
Отец Василя медленно жевал и, по обыкновению, как везде, молчал. Перед тем как сесть в застолье, он показал брату Силантию свои совсем растоптанные валенки.
— Как ты думаешь? Можно их припутить? — и с той поры, казалось, он только и думал о своих растоптанных валенках и о том, как их «припутить».
Наташа подошла со стопкой гречневых блинов и миской сметаны к свекрови, сидевшей по-прежнему на лежанке, у печки, перед люлькой с новорожденным. Старуха жаловалась, макая блин в сметану:
— Плохая жизнь наша бабья, Наташ: глазами гусей паси, голосом песни пой, руками пряжу пряди, а ногами дитя качай! — и тихо колыхнула носком валенка люльку. Наташа несколько раз пыталась покачать вместо нее люльку, но свекровь ревниво отстраняла ее.
— Своего скоро качать будешь, надоест.
Силантий сел верхом на скамью, держа большую глиняную махотку с кашей. Целая стайка родных, двоюродных и троюродных внучек и внуков окружила его. Один только всегда тихий и терпеливый Андрейка стоял как вкопанный и не тронулся с места. Силантий ахнул махоткой о скамью и подозвал Андрейку.
— Держи подол! Ты самый старший. Тут каждому по черепку. Запускайте через крышу, чтоб Ванек велик рос!
Андрейка принял в подол рубахи черепки и, окруженный шумной стаей детворы, вышел не спеша, по-стариковски, из хаты. Семен Матвеевич, изрядно во хмелю, указывал по очереди Северьянову пустой ложкой на своих братьев:
— Ляксей у нас по церковным книгам, Силантий по агрономическим, но больше с практики. А я, — старик похлопал себя ложкой по лысине, — ежели бы мне твоя грамота, сам книги бы сочинял. Ну, а Андрей — безответный пахарь.
Северьянов положил роженице на тарелку десятирублевую николаевскую бумажку и, приняв от нее полотенце в сажень длины из тонкой белоснежной выбеленной холстины, вышитое большими петухами, поднялся из-за стола и подошел к суднице напиться воды.
— Нахлестался, — тихо прошептала ему из темноты Наташа, — на воду погнало.
— Зря ругаешь, губы в самогоне не намочил.
— Кумом позову. Пойдешь? Своего крестить.
Северьянову сдавило горло.
— Иди уж, иди к ней! Вон, ждет тебя — не дождется! — Наташа подтолкнула Северьянова тихим медленным движением руки в сторону Ариши, стоявшей со своей младшей невесткой возле окна, потом быстро сняла с крюка тяжелую латунную кружку, сделанную из гильзы трехдюймового артиллерийского снаряда, налила из чугуна, стоявшего на загнети, теплой воды в ведро и начала мыть миски и ложки. Почти рядом с ней, прислонясь лицом к дверной притолоке и бодая лысой головой холодный воздух, тянувший из сеней, сидел на корточках и икал Семен Матвеевич. Изредка посасывая плохо горевшую трубку, он что-то бормотал себе под нос.
— Жарко, дядя Семен? — с тихим смешком бросила ему Наташа. — Наклонись ко мне, я тебе холодной водой плесну.
— Ты, солдатка, не смейся над стариком! Знаешь, что про вашего брата говорят?
— Послушать бы хоть краешком уха! — быстро вращая миску в воде, не переставала с какой-то неутешной обидой улыбаться Наташа.
— А то говорят, — подался к ней Семен Матвеевич, — что у солдатки сын семибатишный!
Наташа прикусила до крови тонкие губы. Семен Матвеевич поднялся, сел на порог возле чугуна с холодной водой. Оглядев шумную избу, сказал примиряюще:
— Не обижайся! В нашем роду всякого жита по лопате.
Наташа продолжала лихорадочно работать. Семен Матвеевич упер в нее свои тяжелые глаза.
— С учителем спишь?
— У меня теперь есть с кем спать.
— Хозяин бьет?
— Пусть тронет — только он меня и видел тогда.
Северьянова провожали Усачев и Слепогин. Ромась дурачился:
— Коля, отчего это: я к тебе голублюсь, а ты от меня тетеришься? Посмотри на него, Степан Дементьевич, был тише воды, ниже травы, свой парень, а стал женихом — на слепой кобыле не подъедешь.
Коля беззаботно заливался веселым смехом. Иногда сквозь смех у него прорывалось: «Вот шут!» Северьянов думал о встрече с Наташей. Отчаяние его грызло и успокоившаяся было совесть опять заговорила. Его внутреннему взору предстал Орлов Емельян на межволостном сходе, готовый осрамить его перед тысячной толпой. Мертвящая бледность покрыла лицо Северьянова. Ромась догадался, о чем думает его друг.
— Что было, Степан Дементьевич, то прошло. Кафтан грел, когда шубы не было. Тебя никому в обиду не давали и не дадим. Спи спокойно! А мы с Колей еще душу повеселим! В веселый час и смерть не страшна. Правда, Коля?
Слепогин качнул отяжелевшей головой:
— Пить больше — ни-ни-ни! И не… не приставай! Росинки в рот не возьму!
— Ну, раз так, жених, пошли решетом в воде звезды ловить! — И с безудержной удалью Ромась звонко затянул:
Бывали дни веселые,
Гулял я, молодец…
Ариша и Прося с материнским усердием расчесывали девочкам-третьеклассницам волосы, вплетали в косички ленты, поправляли плечики в сарафанчиках. Северьянов с ловкостью полкового цирюльника достригал под ежика бойкого и шустрого Сережку Маркова, братишку Проси, Андрейкиного закадычного друга. Ежик у Сережки получился точь-в-точь такой, какой носили в эскадроне, в котором служил Северьянов. На веселых рожицах выпускников сияло неподдельное довольство. Ведь их впервые обстригли так, под бравых гусарских рубак. До сих пор мать, бывало, наденет на голову глиняный горшок и по бережку подрежет волосы ножницами, которыми стригли овец. Семен Матвеевич, поглаживая усы, обошел ребят, сидевших за партами.
— Отвечайте, как генералу. Здорово, молодцы!
Хохот, хлопки, беспорядочные вскрики ребят заставили повскакать с мест девочек.
Ариша и Прося не скоро успокоили чувствительную половину выпускного класса. «Действительно, напоминают наших кульневских гусар!» — улыбнулся Северьянов.
— Я пойду покормлю орла! — объявил Семен Матвеевич.
Степной житель был переведен в школьный сарай. Кузьма Анохов соорудил ему клетку, почти в рост человека, зарешеченную ровными ореховыми палками. На предложение Северьянова сделать из орла чучело Семен Матвеевич решительно заявил: «Буду кормить до нашего переезда в коммуну, а там поглядим». Колдун загадал что-то на орла, но что — держал пока в строгом секрете, даже от Северьянова.
Отпустив детвору, Северьянов занялся своим гардеробом.
Предстояла самая неприятная работа — надраивание медных пуговиц на своей кавалерийской шинели. Эти пуговицы с царскими двуглавыми орлами ему одно время не давали покоя. Он даже хотел отпороть их и пришить обыкновенные роговые. Но прежде чем отпарывать старорежимные пуговицы, решил узнать на этот счет мнение Стругова и Вордака.
— Носи, да почаще, как я, надраивай суконкой! — сказал Вордак. — Утвердим Советскую власть повсеместно, тогда и новые пуговицы пришьем.
На загнети стоял уже готовый утюг, который принесла из дому и разогрела горячими углями из школьной печи Прося. Северьянов предупредил девушек, занявшихся уборкой классов, чтобы они к нему пока не заходили, и начал холить утюгом малиновые канты своих кавалерийских штанов. Мысленно он ругал городского портного, который назначал ему три раза сроки на примерку костюма и каждый раз подводил. Заказанная в городе знаменитому шапочнику Либерману учительская фуражка из синего кастора с черной бархатной тульей тоже не была готова.
В классе пела Ариша:
…Отдам я свой черный волос
Вороному коню в гриву;
Отдам я свои черные брови
Да черному ворону;
Как отдам свои ясные глаза
Да ясному соколу…
Плетися, моя верная коса,
У вороного коня в гриве!
Моргайте, мои черные брови,
У черного ворона.
Смотрите, мои ясные глаза,
У ясного сокола…
Пела Ариша тихо, но каждое слово несло частицу ее души. Северьянов водил шипевшим утюгом по воротнику гимнастерки и думал: «Красивая ты, Ариша, но я пролетарий-кочевник, а ты оседлая, у тебя на уме сундук, корова, поросята. Ты без них затоскуешь, а мне они ни к чему!»
Когда Ариша, закончив уборку класса, вошла в каморку и протянула к утюгу руку, он послушно отдал ей, а потом любовался, как ловко бегал утюг по полам его шинели.
Кончив глаженье, Ариша села на табурет у стола. Северьянов спросил у нее, прочитала ли она «Казаков» Льва Толстого, которых неделю тому назад дал ей. Она с каким-то особым оживлением в черных глазах объявила, что барин Оленин ей нравится больше, чем Лукашка. А про деда Ерошку сказала, что он похож на дядю Семена. О Марьянке говорила уклончиво и осторожно, свое отношение к ней притаивала. Северьянов не допытывался: по ее глазам он заключил, что Марьянка ей не нравится, что сама Ариша вышла бы замуж за Оленина, а не за Лукашку. На просьбу Ариши дать ей какую-нибудь новую интересную книгу Северьянов достал с полочки у окна «Воскресение».
В классе возвратившиеся из дому ребята уже устроили битву красных с бандитами. В горячей схватке у Сережки Маркова оторвали пуговицу в воротнике рубашки. К счастью, у Ариши оказалась иголка с ниткой, и Северьянов отправился со своими учениками только пятью минутами позже назначенного им времени в Высокоборскую школу, где проводились выпускные экзамены.
Дорога в Высокий Борок бежала по холмистым полям, потом опускалась в глубокий лог, заросший по обрывам орешником, отцветающей черемухой, низкорослыми дубками и кое-где белевшей блюдечками своих соцветий калиной. За логом, обрезая глинопесчаные косогоры, дорога шла тихим чернолесьем. Местами над ней нависали желтые скаты, изрезанные водами вешних талых и летних дождевых потоков. Перед Высоким Борком корабельными соснами начинались знаменитые в этих местах Мухинские леса, тянувшиеся на десятки верст по обе стороны Киевского большака.
В классе, специально убранном Дашей Ковригиной плакатами и лозунгами, Северьянов почти у самого порога столкнулся с Гедеоновым, присланным отделом народного образования присутствовать на экзаменах, и… Таисией Куракиной.
— Я каждый год бывала на весенних экзаменах школьников нашей волости, — как бы оправдываясь, сказала она с каким-то робким смущением, которого никак не предполагал в ней Северьянов. — Разрешите мне и нынче поприсутствовать!
Гедеонов предрешил ответ Северьянова:
— Это я, брат, сделал тебе такой сюрприз! — сказал он, хитро подмигивая и здороваясь с Северьяновым, как с давнишним приятелем. — Таисия Никаноровна по призванию и по образованию учительница. Она окончила Бестужевские курсы. Отдел образования наметил ее преподавательницей крестьянской гимназии, которую мы открываем с будущего года в бывшем имении ее отца. Бестужевские курсы — самое демократическое высшее учебное заведение в России, — Гедеонов шмыгнул носом, — так что Таисия Никаноровна…
— Совершенная демократка! — подкупающе-весело улыбнулась Куракина. Северьянов заметил глубоко затаенную иронию в ее быстром взгляде, которым она окинула Гедеонова.
— Таисия Никаноровна, — блеснул хитро стекляшками пенсне Гедеонов, — прекраснейший знаток естественных наук, в совершенстве владеет английским, французским и немецким языками…
— Большая культурная сила! — согласился Северьянов.
— Сила? — шевельнула мягкими собольими бровями Куракина. — Если б вы знали, Степан Дементьевич, как сейчас обидели меня.
— Чем?
— Какая я сила? Я бессильная женщина. Помните нашу встречу с вами на лядах? — Глаза Таисии договорили: «Когда вы подтягивали подпруги в седле моей лошади».
Северьянов процедил сквозь зубы:
— Это когда у вас отобрали маузер?
— Маузер был не мой, младшего брата, — а себе сказала: «Самолюбивый субъект!»
В класс вошел Вордак. Здороваясь с Северьяновым, он бросил, глядя в лицо Куракиной:
— На жестоких поглядеть приехали?
— Я убедилась, что вы вовсе не жестокие!
— Вот как? Ну коли такое дело, будете наших ребят учить. Нам культурная сила до зарезу нужна. — Кивнув Гедеонову, Вордак прошагал к группе учителей, в которой Ковригин о чем-то горячо спорил со старушкой учительницей.
«Культурная сила! — впилась в Вордака пристальным взглядом Куракина. — Как они все одинаково и примитивно мыслят!»
Первыми экзаменовались ученики Березковской и Пустокопаньской школ. Ученики Северьянова вошли в экзаменационный класс строем с военной выправкой — мальчики и девочки. Эта их военная стать и совершенно одинаковый ежик у мальчиков приковали к ним внимание всех, особенно учеников других школ.
— Здорово ты их вымуштровал! — оскалил частые зубы Ковригин, сидевший среди экзаменаторов за сдвинутыми столами.
— Сейчас военная выправка даже девушек красит! — подмигнул Северьянову Вордак. Гаевская, стоявшая возле своих ребят, слушала Свирщевскую и всматривалась широко открытыми глазами в пустокопаньских школьников.
— Ну зачем вы их по-солдатски остригли? — сказала она Северьянову, когда тот подошел к ней. — А в класс привели как на плац-парад. Они, видно, и отвечать будут у вас: «Так точно, никак нет!»
— Вы все о форме беспокоитесь! Следите лучше за моими учениками, а я за вашими! Посмотрим, чьи лучше напишут переложение. Идет?
Гаевская кивнула в знак согласия. Стругов пригласил Куракину за стол экзаменаторов. Она села рядом с Гедеоновым.
— Пустокопаньских учеников нельзя смешать с другими, — сказала она Гедеонову, принявшему вид, положенный уездному представителю. — Смотрите, даже девочки все одеты в одном стиле. У всех сарафанчики, как у взрослых девушек, с плечиками и рубашки с прелестной вышивкой!
— Да, выгодно выделяются! — высоко поднял брови Гедеонов. Он весь был сейчас в нетерпеливом стремлении понравиться волостному начальству и в то же время быть во вкусе Куракиной. — А Северьянов-то, — шепнул он ей на ухо, — это, скажу вам, такой донжуан, каких еще свет не родил. В него в Пустой Копани влюблена одна девушка, черноокая писаная красавица в духе некрасовской Катеринушки из «Коробейников». Уверен, что обработка школьниц — ее рук дело.
— Эта девушка, — возразила тихо Куракина, — хорошей породы, истинное воплощение русской красоты, терпения и преданности.
— Скажите, — поправил свое пенсне Гедеонов, — почему на него засматриваются положительно все женщины?
Куракина скользнула смелыми глазами по близорукому, вытянутому к носу лицу Гедеонова.
— Хотя бы даже потому, что он не сплетник.
Стекляшки пенсне уставились в лицо Куракиной: «Ядовитая кобра!»
Выпускники писали переложение рассказа «Пятачок погубил». Северьянов ходил меж парт, наблюдая за работой учеников Гаевской, читал внимательно заголовки и первые строчки. Гаевская сидела на последней из парт, занятых северьяновскими учениками. «И пишут все у него одинаковым почерком и почти без ошибок». Когда Северьянов подошел к ней, Гаевская встала. Не сказав друг другу ни слова, они подошли к окну.
— Как вы добились, — спросила Гаевская, — что ваши ученики пишут одинаковым почерком?
— Плохо это или хорошо? — подготовился к защите Северьянов.
— Хорошо, конечно, — ответила она ласково на его ершистый взгляд. Северьянов, с искренним желанием поделиться опытом, рассказал, как во втором полугодии почти ежедневно давал своим третьеклассникам списывание. В каждой тетради первое предложение вписывал сам каллиграфическим почерком. Гаевская слушала с обычным для нее игривым смешком, который всегда отталкивал от нее Северьянова. Куракина глядела на них с задумчиво небрежным любопытством и слушала, видимо надоевшего ей, Гедеонова.
После перерыва и объявления результатов письменных работ к Северьянову подошла Даша:
— Поздравляю! Рада за вас очень! — Голубые глаза ее полны были какой-то мужской удали, но были спокойны и ясны. Северьянов опустил голову.
Начались устные испытания. Ковригин вызвал к столу Андрейку Маркова.
— Прочитай, Марков, твое любимое стихотворение!
Андрейка пошевелил губами и, глядя с испугом в лицо Вордаку черными немигающими глазами, стал читать:
Осень наступила, высохли цветы
И глядят уныло голые кусты…
Вянет и желтеет травка на лугах…
Только зеленеет озимь на полях…
— Невеселое, брат, читаешь, — перебил его Вордак, — выбери-ка стихотворение побоевей и прочти нам!
Андрейка смолк, потом опять зашевелил губами, не сводя с Вордака прежнего, обращенного внутрь, в себя, взгляда. Наконец, постепенно повышая голос, прочитал другое, очень понравившееся всем экзаменаторам стихотворение. Вордак в восхищении стукнул даже по столу кулаком, повторяя запомнившиеся ему слова:
И за запорами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
— Вот это стих! Ставь, Ковригин, ему пятерку! И хватит с него. Да, Марков, постой, не уходи! Бог есть или нет?
Андрейка наклонил голову с редкими темно-русыми волосами и повел глазами исподлобья на Дашу Ковригину, как бы прося ее избавить от ответа на такой вопрос.
— Ну, что же молчишь?! — сказал Вордак. — Отвечай! Пятерка, брат, все равно тебе обеспечена за второе стихотворение.
— Степан Дементьевич, — начал несмело Андрейка, — говорит, что нет, а татка говорит, что есть…
— Ну а по-твоему?
Андрейка потупился и на этот раз приготовился молчать, хоть под пыткой.
— Умняга ты, брат, ну что — марковская порода!
Даша Ковригина выручила:
— Андрейка! Иди к доске. Я тебе задачку продиктую!..
В перерыве к Гаевской подошел Нил. Она сидела на подоконнике, облученная ярким весенним солнцем. Пучок света забрался в ее русый, с каштановым отливом, локон, упавший на тронутую загаром шею.
— Мечтаете? — сказал Нил, усаживаясь перед ней на скамью.
— Впереди вся жизнь, — улыбнулась она, переводя взгляд, устремленный в окно, с куста сирени на молодую березку, — а распорядиться ею с нашим бабьим умом —; вещь нелегкая.
— Ну, вы-то хорошо распорядитесь!
— Кто ее знает? Нил, почему вы ни в чем не сочувствуете большевикам?
— А вы уже во всем сочувствуете?
— Не во всем, но начинаю.
— В нашем университете с осени возобновляют занятия.
— Пока Северьянов за Советскую власть воевать будет, вы, конечно, профессором станете, а как Советская власть утвердится — в партию вступите. Перед вами откроется блестящая карьера. Вы ведь умеете быть милым человеком.
— Я не воин, — зевнул Нил, — мое дело — мирный созидательный труд. Ну а насчет карьеры — как бог даст! — Нил встал и вышел из класса.
На земле проплывала мягкая тень от тучи, надвигавшейся с запада и закрывшей уже полнеба.
После перерыва Северьянов и Гаевская выступили в роли экзаменаторов. Ковригин с женой и верховская учительница-старушка усаживали своих ребят и раздавали листки для переложения.
За окном ветер безжалостно трепал жидкие длинные ветки молодой березки. Куст сирени упруго покачивался, гордо сопротивляясь его ударам.
— Дождь пойдет, — с тревогой сказала Гаевская, — а наши ребята в одних рубашках по двору бегают.
— Дождь будет не очень холодный, — возразил Северьянов, — а наши ребята — народ закаленный.
— Только что ослепительно сияло солнце! — вздохнула Гаевская. — Природа наша, вся ты в контрастах: то солнце ослепляет, то вдруг ветер поднимется, то дождь, то опять солнце!..
— Счастье, говорят, Сима, тоже в контрастах.
Куракина тихо заметила Гедеонову:
— Эта богомолка недурна!
— Богомолка? — поднимая круто брови, повторил Гедеонов. — Знаете, в Средней Азии таким именем называют породу кузнечиков, которые смело нападают на самых ядовитых змей. Встретившись с гадюкой, богомолка метко вонзает передние лапки в змеиные глаза, гадюка мечется потом по степи и погибает, сослепу попадая в пасть какому-нибудь прожорливому хищнику. — Гедеонов задрал голову и радостно улыбнулся: «Это тебе за сплетника!»
Таисия спокойно продолжала всматриваться в Гаевскую: «Недурна, и если не пойдет дальше черты, ограничивающей ее натуру, будет иметь успех. Талантами ее бог не очень наградил. Но все видит, ничего не пропускает незамеченным, и умна».
Ковригин, закончив чтение рассказа, который выпускники школ должны были переложить своими словами, подошел к Северьянову, Гаевской и Даше:
— Ну вот, завтра мы — свободные казаки! Я с Дашей катну в Питер. Недельки две погощу у ее родных, а ты?
— Я? До проводов наших пустокопаньских коммунаров буду охотиться на уток. Замечательные места наглядел, когда гонялись за бандой Маркела в последний раз. В четверг с Кузьмой отправляемся затемно. Час ходу от Пустой Копани, — Северьянов с увлечением описал путь до места охоты и урочище для охотничьего привала, в центре которого находилась заросшая соснами Соколиная гора.
— Ну а раненая рука? — возразил Ковригин.
— Я под счастливой звездой родился, — ответил шуткой Северьянов, — пули меня любят, но раны скоро заживают.
— Возьмите меня с собой на охоту! — Сима сбросила заботливо волос с плеча Северьянова.
Северьянов посмотрел ей в лицо, потом окинул Дашу взглядом. Та тихо наклонилась к Гаевской.
— Ты с ума сошла! Что заговорят о тебе?
— Ну и пусть говорят!
На самой вершине Соколиной горы, рядом с молчаливой невысокой сосной, трепетала чуткими красными листочками тоненькая осинка. За ней, кружась в веселых хороводах, сбегали вниз по склону, к пойме реки, залитой вешними водами, молодые, резвые по-девичьи березки.
Северьянов стоял среди редких звонких сосен. Под ним, постепенно поднимаясь к востоку, расстилался неоглядный черный ковер сомкнутых вершин соснового бора. Солнце еще не взошло, но по черному ковру этих вершин уже проплывали отблески сходившей с неба на землю зари.
Первый луч солнца ударил по стволам и вершинам деревьев, окружавших Северьянова, затем загорелся лес на другой стороне разлива. На востоке, из-за черного гребня бора, осторожно высунул розовый кончик языка незримый, сказочный, только что проснувшийся великан.
У подножья горы, в лесной западине, густо заросшей орешником, бересклетом и малиной, щелкнул первый соловей. Как-то несмело, будто спросонья, откликнулись ему в разных местах его друзья. А когда взошло светило, чистое и ясное, соловьиный гром перекатывался уже из одной лесной западины в другую, рокотал над буераками, пропитанными грибным запахом, и терялся в туманах над берегами разлива.
Взгляд разбегался, дробился, скользил. Северьянов весь замер, отдался необыкновенному счастью глубокого и полного ощущения жизни. «Черт возьми, как же это здорово — стоять на высокой горе меж сосен и дышать на восходе солнца!»
В ярких косых лучах невдалеке от трепетной осинки нежилась молодая березка, подставляя ветру свою белую тонкую шею. Она была прекрасна, как лесная душистая свежесть, и так естественна, как все, что вокруг нее зеленело, светилось, двигалось, тянулось к ней, замирало и звенело. «Какая же это хорошая штука — жить! — сказал себе Северьянов. — Да, жить, и так, чтобы в старости не было стыдно вспоминать свою молодость, а в последний час — прожитую жизнь!»
Северьянов сделал несколько шагов по направлению к молодой березке. И только сейчас заметил в сторонке от нее, в тени можжевелового куста, солдатскую фуражку без кокарды, придавленную к земле огромным букетом ландышей. За кустом виднелась рама с натянутым полотном. Перед рамой стоял попович Володя Яновский и, не обращая внимания на Северьянова, что-то с увлечением набрасывал кистью на полотно.
— Вы давно пришли? — обратился к нему Северьянов.
— Ночевал здесь.
— Рисуете?
— Ту самую березку, которая очаровала и вас. Семь эскизов уже сделал.
— Вы что ж, и вчера рисовали эту березку?
— Да, в полдень два эскиза сделал, на закате — три; сегодня перед восходом и на восходе шестой заканчиваю. А когда увидел рядом с этой березкой вас, у меня возник новый сюжет, замечательный. Только разрешите набросать ваш портрет.
— Пожалуйста, только не сейчас! — молвил Северьянов, а самому себе: «Ну, брат, тебя и мировая революция не сдвинет с места. Отсидишься в этой глухомани со своей планшеткой», — Северьянов планшеткой назвал самодельный мольберт Яновского.
Ветер ласково гладил зеленые локоны лесной красавицы. Она то наклоняла, то поднимала свою кудрявую головку, томилась, переполненная земными желаниями, радуясь всему, но готовая радовать только того, кто ее поймет и полюбит. «Вот почему о тебе, березонька, люди сложили столько замечательных песен!»
— Женить тебя пора! — услышал Северьянов у себя за спиной голос Семена Матвеевича. — А то бегаешь, как нестреноженный жеребец.
— Послать сватов стыжуся, — отшутился Северьянов, — а сам идти боюся.
— Это правда! Ненадежный народ теперешние девки: поглядишь — хороша, а стала бабой — хоть брось.
— Разные бывают, — возразил Северьянов. Следом за Семеном Матвеевичем поднимался в гору Корней Аверин, вечный его спутник. — Можете уезжать, Семен Матвеевич. Мы с Кузьмой обратно пешком придем.
Семен Матвеевич кивнул на своего приятеля:
— Сейчас показывал мне перепаханную им лопатой ради княжеского ружья луговину. Больше десятины перекопал, ирод.
Лесник остановился и уставил несмелые глаза в Северьянова. Семен Матвеевич взглянул на солнце:
— Кузьма просил передать — лодки готовы. Все дырки законопатил и варом осмолил. — Старик сделал знак леснику, и они стали спускаться по противоположному склону горы, который упирался в лесную песчаную дорогу, исхлестанную поперек обнаженными корнями сосен.
— Опаздываем малость, — встретил Кузьма Северьянова, обращая к солнцу потное лицо охотника, — да уток тьма: все равно зарядов не хватит.
— Уток, Кузьма Анохович, по охотничьему уставу сейчас стрелять нельзя, — возразил Северьянов, сталкивая в воду свою душегубку.
— Пустяки! Они сейчас невестятся, вот когда утка сядет на яйца, тогда — шабаш!
Пробирались между утонувшими наполовину в разливе лозняками, крушиной и черемухой. Впереди чернели островки камышовых зарослей. Северьянов завидовал смелым движениям Кузьмы, который будто прирос к своей душегубке и гнал ее веслом, то метко направляя в узкие протоки, то ловко огибая утонувшие кусты. Боясь опрокинуться, Северьянов чуть касался воды веслом. Несколько раз врезался в кусты лозняка и отстал, а потом и совсем потерял Кузьму из виду. Минут через двадцать он, наконец, увидел его возле островка густых камышовых зарослей, окруженных со всех сторон широкой кольцевой протокой.
— Забирайтесь в самую середку, — посоветовал Кузьма, когда Северьянов подъехал к нему, — тут круговой обстрел. А уток целая туча поднялась. Они скоро обратно сюда прилетят. А я поплыву вверх, подальше отсюда, чтоб нам не мешать друг другу.
— Спасибо, Кузьма Анохович! — Северьянов, которому очень надоело болтаться на зыбких волнах разлива, вогнал поскорее свою душегубку в середину маленького уютного камышового островка и, почувствовав «твердь», вздохнул облегченно. В ожидании прилета уток он решил лечь на дно душегубки. Лег и тут же заснул. На солнечном пригреве в затишье спалось сладко. Проснулся от страшного утиного гама. Не поднимая головы, долго слушал, как утки шелушили воду. Потом, осторожно выдвинул голову, так, чтобы правый глаз был чуть выше борта лодки. Посреди чистиньки, шагах в сорока на отлете от стаи, красавец вожак покачивался на тихой волне, вытянув чутко шею и поворачиваясь кругом. Северьянов, не дыша, достал со дна лодки берданку, медленно занес ее и положил ствол на борт. Снял курок с предохранителя. Целил долго. После выстрела в дыму над водой взметнулись одни перья. Селезень исчез: ни на воде, ни в воздухе. А почти над головой Северьянова клубилась черная туча уток, и каждая, взлетая и падая, казалось, хотела долбануть незадачливого охотника в голову. Северьянов отчаянно щелкал затвором, но гильза не выходила из патронника. Со зла чуть не ахнул новеньким ружьем о борт лодки. Утки кружились над ним, будто дразня его. Северьянов швырнул берданку на дно лодки, проклиная ружейного мастера ижевского завода Василия Петрова, изготовившего это красивое полено. С горя опять вытянулся на дне душегубки. «Черт с ними, с утками… заело гильзу — и ладно. К лучшему: отосплюсь за всю неделю! Лодка в камышах хорошо держится, не обернется…» — И действительно, как и в первый раз, Северьянов быстро заснул. Но теперь во сне слово в слово повторился его разговор с Ромасем, который произошел на днях. Они сидели в учительской каморке.
— Пошли! — кивнул Ромась на дверь. — Кузьма в своем сарае разрешил. Все ребята с девчатами. К тебе Аришка придет.
— Ты из мести к ней, Ромась, совсем хочешь опозорить Аришу! Не пойду!
— Не пойдешь?
— Не пойду.
Ромась закрывает глаза, прижимает ладонь ко лбу. Кудри его русые свисают меж пальцев.
— Хороший ты парень, Степка! За то, что ты такой, я тебе друг по гроб моей жизни. Злоба моя была глупая. Теперь умная: в одну точку бьет, в контру. Аришку я очень… любил!
Ромась ушел, а за окном — голос Маркела:
— За Аришку его убить мало!
И чей-то знакомый женский:
— Не сходите с ума!
Северьянов открывает глаза, кругом тихо. В чистом небе лежат серые грядки облаков. Ветер позванивает камышом. Опираясь локтями о борт душегубки, поднялся, сел, глянул по килю своего корабля. Шагах в десяти от его камышового островка, в протоке, тихо покачивался дощатый баркас. Впереди, держа руку на затворе винтовки, сидел Маркел Орлов, за ним болтались весла в уключинах. У руля в охотничьем костюме, вся напряженная, Таисия Куракина.
— Здравствуйте! — сказала она, всматриваясь в Северьянова испытывающим взглядом. Северьянов, думая, что это продолжается его сон, не ответил ей.
— Мы настоящие, живые: Маркел Орлов, которого вы так страстно хотели видеть, и я, Таисия Куракина, которую вы ненавидите всею силою вашего классово сознательного сердца…
«Вот, сволочь, она не просто желает меня ухлопать, а сперва насладиться моим страхом смерти. Так не увидишь же ты его, шлюха!» — с холодной дрожью по телу разлилось злобное равнодушие. На сердце надавил тупой свинец. Куракина по выражению его взгляда, обращенного на нее, учуяла это его состояние.
— С моей стороны вам ничего не угрожает. Я попрошу вас только возвратить мне ружье моего отца.
— Пожалуйста! — с тихой иронией ответил Северьянов и поднял со дна лодки злосчастную берданку с открытым затвором и застрявшей в патроннике гильзой.
— В вашем положении опасно так шутить! — предупредила Куракина. Лицо и глаза ее приняли змеиное выражение.
— Можете обыскать лодку, — возразил нехотя Северьянов.
Маркел нетерпеливо мял в руках винтовку, которую он по-прежнему держал наготове. Куракина подняла тонкие брови:
— Мне хотелось узнать: идейный ли вы чудак или, как многие среди вас, обыкновенный грабитель?
— От вашего мнения мы не станем ни хуже, ни лучше.
— Не спорю, возможно, вы честный народ, но в вашу коммуну я не верю. Вот в их хуторскую Русь, — она кивнула на Маркела, — чуть-чуть! У них нет таких чудаков, как вы. Маркел Игнатьевич, например, свободен от порывов пробивать лбом пути грядущему человечеству, но за свое благополучие, в это я безусловно верю, готов половину человечества истребить. — Куракина дразняще улыбнулась и смахнула тыльной стороной пальцев в черных перчатках набежавшие на ресницы слезинки: — Я вам дарю ружье моего отца на память о такой же заядлой, как вы, спортсменке. По вашим законам, оно не подлежало экспроприации, как вещь личного пользования.
Северьянов, слушая Куракину, всматривался в Маркела и думал: «Зверски убил Шинглу, жесточайше расправился с его семьей и — не в одном глазу!»
— Вы что-то хотели сказать гражданину Северьянову? — взглянула Куракина на Маркела.
— У меня с ним один разговор! — Бандит вскинул винтовку.
Куракина ударила ладонью по ствольной накладке, и пуля шлепнулась в воду.
— Мне еще необходимо, — бросила она Маркелу, — при других обстоятельствах встретиться с гражданином Северьяновым. Берите весла!
Маркел послушно положил на дно лодки винтовку и сел на весла:
— Ну?! Чего молчишь, большевистский атаман? Кланяйся Таисии Никаноровне.
— Думаю о тебе: кто ты — человек, в которого влезла свинья, или свинья, в которую вселился сам сатана?
Маркел, к удивлению Северьянова и Куракиной, на этот раз захохотал и ухарски поднял весла:
— Уезжаю в добровольческую армию генерала Алексеева. А Нил, знай, порядочная сволочь — работал на нашу банду! Хотел я о нем написать в чека, да раздумал, — Маркел ударил веслами по воде: — Доносить — головы не сносить. Пусть приспосабливается. Вступит где-нибудь в вашу партию. И коли моя голова на плечах уцелеет, может, и меня, бродягу бездомного, на ночку-две переночевать пустит в худую годину.
Куракина помахала рукой в черной перчатке.
— Прощайте, Северьянов! Помните, все наши встречи с вами были не случайны. Мне хотелось поближе узнать вас, большевиков!
Лодка скрылась за камышовой стеной. Северьянов продолжал сидеть оцепенелый, с сердцем, готовым выскочить из груди. Ему начинало казаться, что все, что только произошло, — нелепая галлюцинация. Он последнее время днями усиленно работал в школе по подготовке учеников к экзаменам, а по ночам участвовал в облавах на остатки растрепанной банды братьев Орловых. Сидя неподвижно на дне душегубки, он говорил себе: «Маркелу о месте нашей охоты сообщил Нил, а Нилу рассказала Гаевская, а Гаевской — я сам в Высокоборской школе на экзаменах. И вот чуть не послали, как говорит Коля Слепогин, со дна рыбу ловить!» Взял весло и стал выгонять лодку из камышовой засады. Забыв про опасность быстрой езды в долбленом корыте, быстро поплыл вверх по течению. Кругом тихая, глубокая пустынная тоска. По обе стороны разлива — дремучие леса. Солнце уже палило изо всех своих батарей по красивой рати могучих правобережных сосен. Северьянов зорко всматривался в камыши. Нигде ни души. Но вдруг в протоке слева заметил нос лодки. Подогнал свою. Во весь рост на дне обнаруженной им в камышах лодки лицом вверх лежал Кузьма Анохов. Во рту у него торчал белый кляп из вышитого полотенца, в которое жена завернула ему с десяток соленых огурцов. Северьянов выдернул кляп.
Молча плыли вниз в сторону причала. Кузьма первый заговорил:
— Как они узнали, где мы с вами охотимся? — Северьянова больно ожгли эти слова, но он не признался, что оказался болтуном. Кузьма продолжал думать вслух: — Маркел несколько раз собирался пальнуть меня в упор, да Таиська не дала. Зверь, а бабьей команде поддается.
— Маркел зверь с мозгами бульдога, а собаки послушны своим хозяевам.
Показался причал. Северьянов еще раз оглядел широкую гладь бежавшей воды, острова камышей и прибрежных кустарников: «Как в воду канули!»
Втащили душегубки в зеленые сабельные заросли явора. Северьянов пыжовником от одностволки Кузьмы выбил гильзу из патронника своей берданки, вставил патрон, заряженный картечью. Набросил ремень через плечо. Молча подошли к Соколиной горе. Володя Яновский по-прежнему сидел со своим мольбертом возле можжевелового куста, кусал ручку кисти и задумчиво любовался все той же, но уже потерявшей утреннюю свежесть березкой. Северьянов хотел сделать ему допрос, как другу Нила Свирщевского, но, увидев по-детски невинное лицо страстного природолюба, махнул рукой. Объяснив Кузьме, что идет отсюда прямо к Вордаку, быстро зашагал по песчаной дороге, стараясь не задевать за выползавшие на нее желваковатые корни.
Сегодня отправлялся в коммуну первый обоз пустокопаньских коммунаров. Размеченные собственноручно Колей Слепогиным пахучие бревна его новой хаты лежали в головных подводах обоза, растянувшегося на всю деревню. Вордак обещал ему сегодня же поставить сруб и через два-три дня отделать хату «как войти». А потом Коля устроит пир на весь мир в честь зарегистрированного вчера в ревкоме Самаровым его брака с Аленкой Марковой.
День выдался безветренный, теплый и ясный. На небе стояли ярко облученные солнцем белые крупные облака. В садах свадебно цвели яблони, вишни, сливы и груши. Из густого мелколесья тянуло сладким парным запахом отцветающей черемухи. Кони звенели сбруей; отмахиваясь от мух, глухо постукивали копытами о теплую землю.
Пустокопаньцы, от мала до велика, столпились у школы, окружив трибуну, сооруженную из парт, накрытых досками. На трибуне за составленными столами сидели Вордак, Стругов, Силантий, Северьянов и Ромась — президиум митинга. Василь Марков стоял на краю трибуны.
— Товарищи, я вам обрисовал картину, — говорил он слегка дрожащим голосом, — почему мы, коммунары, покидаем вам свои наделы, чем обогащаем вас, остающихся в деревне. И, промеж того-сего, покидаем ту окаянную собственность, которая нас с вами давила. Мы верим, что и вы освободитесь из ее костлявых рук. Труд победит капитал и везде возьмет власть в свои руки, за что мы и вступаем в революционный бой не только с нашей, но и с мировой буржуазией. А чтобы победить, нужно сплотиться. Одна синичка немного из моря упьет. Коммуна сплачивает нас в бронированный кулак. Этот кулак обрушится, промеж того-сего, на голову наших и мировых паразитов. То, что это будет так, подтверждено делом наших рук: мы, коммунары, живя еще по деревням, засеяли яровые хлеба раньше вас. Сплоченный труд коммунаров — это беглый огонь по капиталистам. Вся Россия скоро сплотится в коммуну, которая сделает наш народ самым могучим на всем земном шаре, и тогда одним нашим согласным вздохом капиталисты будут сметены с лица земли. Да здравствует, товарищи, наш сплоченный труд! Да здравствует большевистская партия во главе с товарищем Лениным! Ура!
Когда толпа успокоилась, Василий, раскрасневшийся, блестя потным лицом и возбужденными глазами, махнул своей смятой солдатской фуражкой.
— На этом я кончил! — и под одобрительный гул сошел с трибуны. Его место не сразу занял Силантий.
— Граждане, — начал он, ища кого-то зоркими глазами, — я коснусь того вопроса: какая нам выгода от коммуны. Мы с вами хлеборобы и рассуждаем так: хлеб на стол, так и стол — престол, а хлеба ни куска, так и стол — доска. Уходящие от нас коммунары оставляют обществу девять своих наделов. Это свыше полета десятин. Ежели мы этих полета десятин путем удобрим, обработаем и уберем урожай, то на нашу деревню падет дополнительно три с лишком тысячи пудов хлеба.
Кусок, как видите, порядочный. Теперь посмотрим с другой стороны: с уходом коммунаров деревня уменьшилась на семь дворов. — Силантий посчитал вслух едоков, — сорок человек! Четвертая часть Пустой Копани ушла от нас. Их доля нам приплюсуется. Значит, хлеба на столе у нас, как видите, прибавится.
— Вот бы тебя, Силантий, председателем коммуны! — выкрикнул кто-то из толпы. — Вся деревня повалила бы на коммунарскую жизнь.
— Он богу норовит угодить за чужой счет! — съязвил кто-то.
— Что в людях живет, то и нас не минет, — возразил Силантий, — за мной дело не станет: в коммуне от дураков и лодырей отбиваться легче. — Силантий поклонился народу в пояс и занял свое место за столом. Емельян Орлов подошел к трибуне.
— Разрешите мое мнение сказать!
— Давай, говори! — бросил Стругов, переглянувшись с Северьяновым и Вордаком.
— Я, миряне, как видите, четверку лошадей заложил на сегодняшнюю толоку в честь коммунаров.
— Ты бы с удовольствием всех нас свез, — вставил Семен Матвеевич. Орлов молча поклонился ему и продолжал:
— По двум продразверсткам я с государством рассчитался. — В глазах Емельяна не осталось и следа былой самоуверенности, они вкрадчиво вглядывались в толпу, искали сочувствия, выказывали настороженность пленного в стане врагов.
— Впредь так поступайте! — улыбнулся Северьянов.
— И будешь жить, — добавил Вордак. — А полезешь на нас, как твои браты, с рожном, получишь вотчину в косую сажень. Расскажи-ка лучше народу, куда братьев сплавил?
— Товарищ Вордак, — умилился Емельян, — как они ушли из дому, вот Христом богом клянусь, ничегошеньки не знаю. Забирайте в коммуну поскорей их хаты, чтоб не думалось. А я объявлю всему миру, что больше ни батраков, ни поденщиков брать не буду и прошу выключить меня из кулаков.
— Ничего, у тебя жила крепкая, походишь в этом звании!
— Припусти его только к человеческой крови — сразу раздуется.
Вордак, посмеиваясь, вышел на край трибуны. Медленно смолкал говор. Он указал загоревшимися глазами на Орлова:
— Слыхали? А какой неприступный был! Теперь ягненком перед вами топчется, кровосос! — Вордак кивнул в сторону Емельяна: — Любуйтесь, это ваша победа. Теперь мы, а не они держим колесо истории в руках и зорко следим, чтобы Орловы и им подобные не бросали палки в это колесо, а ежели кто бросит, эти палки рикошетом будут бить по контрреволюционной своре. Наша коммунарская сплоченность, как правильно тут говорил Василь Марков, нужна нам не только, чтобы лучше пахать, сеять и тому подобное, но и для того, чтобы быстрее выкопать могилу буржуям, которые полезли на нас в атаку на машинах с хату ростом. Лезет такая машина и подминает под себя деревья, как стебельки травы. Но у наших коней копыта обмыты, нас эти машины не подомнут. В одну шеренгу с нами становится мировой пролетариат. Мироеды вместе со всеми своими прихвостнями неминуче потерпят крах и будут сметены с лица земли пожаром мировой революции. Да здравствует, товарищи, мировая революция! В ногу с рабочим классом, под руководством товарища Ленина и большевиков к мировой коммуне!
— Ура! — звонче всех кричали школьники.
Стругов взял Северьянова за локоть:
— Вишь, как рубит? Твоя выучка.
— Потому и уезжаю от вас со спокойной совестью. Ведь вот даже ты у меня заговорил, а вот послушай нового оратора, которого я два месяца готовил! — Северьянов быстрым взглядом отыскал кого-то в толпе.
— Слово имеет Корней Аверин!
Лесник, все время прятавшийся за спины других, боязливо оглядываясь, подошел к трибуне и снял шапку. У трибуны его подхватили и поставили на подмостки. Корней поклонился народу, спрятав шапку за пазуху своего серого жупана.
— Это самое, значит, я всегда говорю: всяк сам себе хлеб добывает, ну, и потому ежели мне в рот полезло, то, значит, и полезно. Учитель всю зиму допытывался у меня: мол, по какой статье тебе, Емельянов, власть Советская не подходит? Я, это самое, великим постом, в страстную пятницу, ему сознался, а теперь и вам объявляю. Ответ таков: князь говорил мне, что от Советской власти все образованные отшатнулись. А без образованных какое же руководство государством? Сами понимаете. Я с этой точки не схожу и теперь. Учитель много раз мне рисовал картину, кто такой Ленин. Ну я, конечно, все это на ус мотал, а потом сказал себе: «Раз такой высших наук ученый человек, как Ленин, присоединился к Советской власти и стал даже у руля ее правления, значит, власть Советская при всех обстоятельствах — самая правильная власть». На третий день пасхи, это самое, я пошел к учителю и говорю: «Присоединяюсь вне всякого сомнения». Если я неправду сказал сейчас, чтоб мне куском кулича подавиться! Ну и теперь, конечно, меня никто не сдвинет с моей черты! — Лесник оглянулся на президиум: дескать, все, и гордой походкой, под возрастающий гомон толпы сошел с трибуны. Стругов встал, кивнул вслед Аверину:
— Оттерпелись, и мы в люди вышли! Теперь среди нас нет больше шатающих. Банда братьев Орловых хотела, чтобы мы, большевики, покинули нашу волость. На ваших глазах произошла обратная картина: верхушка банды смылась на юг. Но, говорится, козла мы выжили, а псиной все еще воняет. Советская власть призывает нас мирно трудиться и заряженную винтовку далеко от себя не ставить. На этом заключаю митинг, посвященный проводам в новую жизнь пустокопаньских коммунаров.
— Стой! Стой! — надвинулся на трибуну Семен Матвеевич. Он влез на подмостки и махнул рукой, как библейский пророк жезлом. И словно море перед пророком, толпа раскололась на две части. В образовавшийся проход с огромной клеткой из ореховых палок вступили Василь Марков и Коля Слепогин. В клетке, озирая людей хищными умными глазами, расправлял свои крылья орел.
— Ну-ну! Не кусайся! — уговаривал его Семен Матвеевич, открывая на подмостках клетку. С помощью Василя он вытащил орла на волю. Гордый степной красавец выпрямился, цепко охватывая стальными когтями ореховые палки.
— Подожди! Не торопись! — погладил могучие крылья послушной птицы Семен Матвеевич. — Полетишь по моей команде! — Оглядев замершую толпу, колдун резким и сильным движением подбросил орла. Будто стальная пружина разжалась в железном теле беркута. Под скользнувшей его тенью толпа колыхнулась. Взорвались крики испуга и радости. Семен Матвеевич, стоя на трибуне, как бы вел полет птицы своим колдовским взглядом. Казалось, он сам порывался взлететь, когда орел делал могучий толчок и взмывал вверх, и спокойно покачивался из стороны в сторону, когда птица парила, широко раскрывая крылья.
— Здорово ты его, Матвеевич, откормил! — бросил в чуткую тишину Кузьма Анохов.
Отец Ариши Алексей Марков молитвенно устремил взор ввысь:
— К богу вознесся, как Илья-пророк.
Силантий с усмешкой оглядел богобоязненного брата:
— К богу? Нет, Ляксей, это народ наш, как эта птица, поднимается в новую жизнь.
— Правильно, Силантий Матвеевич! — подхватил Вордак.
— А ты хотел из него чучело набить! — Семен Матвеевич подошел к Северьянову, любовавшемуся, как и все пустокопаньцы, взлетом орла. — Я тогда же загадал: ежели орел взлетит, значит, коммуна наша богато жить будет! — Переглянувшись со Струговым, старик крикнул Николаю Слепогину, давно ждавшему его команды:
— Трогай!
Силантий перекрестился:
— С богом, братцы!
Обоз медленно поплыл из околицы деревни на полевую дорогу. Силантий следом за Вордаком сошел с трибуны. Семен Матвеевич остановил брата:
— Ты сказал «с богом», а может быть, я не хочу с твоим богом дело иметь? Что он дал нам, твой бог? Посадил на шею богачей и любовался, как они нашего брата к земле гнули. А нам кинул мосол — хошь гложи, хошь лижи, хошь на завтра положи! Вот с кем, — старик сунул брату в бороду серебряный перстень с рогатой головой Мефистофеля, — хочу спознаться.
— Не безумствуй, Семен, — ответил Силантий, — всему есть край.
Кланяясь то вправо, то влево людям, братьев догнала бывшая инокиня Серафима.
— Батюшки! Отцы святые! — вскинула она руки с притворным испугом. — Опять этого идола рогатого на руку напялил!
— Как живете-можете? — обратился к ней Силантий, чтоб избежать разговора о черте.
— Был бы хлеб да муж, — улыбнулась молодо Серафима, — и к лесу привыкнешь! — Она прощала старику выстраданный им безбожный протест. Походкой не растратившей сил женщины Серафима опередила братьев. Проходя мимо Вордака и Кузьмы Анохова, земно поклонилась им. Вордак ответил ей таким же поклоном и продолжал всматриваться в стучавшие колеса медленно двигавшейся подводы.
— Что ж Ты, Кузьма, в коммуну не записался?
— Возиков пять оглобель хочу в город свезти продать. В коммуне с этим делом не развернешься.
— Почему? Вон сорокалетовский Дема-бочар настоящую мастерскую развернул: «Век, говорит, в такую охоту не работал». Так въелся, что дома не ночует, спит на стружках. Жена обедать и вечерять носит в бочарню. Морда во какая стала, хоть прикуривай. А ведь до коммуны зверь-зверем на людей смотрел, баба в соху, как коня, впрягала.
— Возика два оглобель свезу в город, приду — тогда и потолкуем.
В голове обоза бойко шевелил вожжами Василь. Он весело что-то рассказывал Слепогину, шагавшему рядом с ним. Коля время от времени хватался за живот, покатывался со смеху.
Рядом с подводой, в которую была впряжена игреневая кобыла Коли, шли Аленка в зеленом платке, повязанном, как у молодухи, по красному с бисером повойнику, и Ариша со сбитым на глаза желтым кашемировым платком с крупными красными и синими цветами по широкой кайме. В этом платке Ариша первый раз робко вошла в каморку учителя с затаенным желанием понравиться ему. Сейчас, как и тогда, толстый блестящий жгут ее косы был переброшен на грудь.
Аленка хвасталась первыми днями замужней своей жизни, говорила, что живут они с Николаем душа в душу и что по гроб жизни будут так жить. Ариша шла молча, потупив взор.
— Дай бог с кем венчаться, с тем и кончаться.
— Ну а как твой? — спросила ее Аленка.
— Совсем уезжает. Последний раз вижу.
— Последний? Я бы с него клятву взяла.
Ариша тихо улыбнулась. Аленка прижалась к ней, обняла:
— Признайся! У вас с ним… было? — Аленка сжала смуглые свои кулачки. Ариша с печальной усмешкой поглядела на подругу:
— Люблю я его без памяти!
Подруги простились. Ариша отступила с обочины дороги на чью-то только что засеянную ниву и остановилась. Прямо перед ней, понуро опустив голову, шел за своей подводой муж Наташи. Он иногда с тревогой поглядывал на привязанные к кривулям новые пеньковые вожжи. Большая жирная муха вилась перед ним, поблескивая сизым брюхом. «Вот тоже идет без радости, как во сне».
Внимание Ариши отвлек голос Серафимы.
— Береги себя, Наташенька! Береги, родимая, — говорила бывшая монашка, — а Иван над тобой не злобствует?
— Злобствовал, глянет, бывало, на мой живот, скривит губы: «Все равно батькой не его, а меня звать будет». Теперь ничего.
— Порода Марковых не глупая, — пела монашка, — а ты хорошо сделала, что заставила Ивана в коммуну записаться. В отцовской семье его подзуживали, ну, а он тебя, видно, любит.
— Спереди любил бы, а сзади убил бы.
— Ничего, стерпится — слюбится, Наташенька. Конечно, со слабохарактерным мужем горе, а совсем без мужа — вдвое.
— А с глупым мужем жена всегда дура!
Под пристальным недобрым взглядом своей соперницы Ариша зарделась вся.
— Арине Алексеевне — мое нижайшее!
Не поднимая взгляда, поклонилась Ромасю. Он, помахивая вожжами, весело шагал рядом со своей подводой. За несколько минут до этого у него произошел такой разговор с Северьяновым.
— Ромась, — обратился к нему, подходя, Северьянов, — я уезжаю от вас. Ради нашей дружбы не обижай Аришу! Даешь слово?
— А ты что ее бережешь? Жениться собираешься?
— Не будем об этом Ромась, а?! Дай слово серьезно, честно, что ни разу ни словом, ни делом не обидишь Аришу!
— Ради тебя, Степа, даю! Не только сам ни разу ей худого слова не скажу, но при мне никому не позволю никаких похабных намеков. — Приятели обнялись. Ромась прижал Северьянова к груди и шепотком на ухо: — Но помни: год, не больше, беречь будем, а потом замуж выдадим.
— Ромась!
— Ну что еще?
— Мне говорили — я, конечно, не поверил, — что ты убил этого… который до меня у вас учительствовал.
— Принимал участие, а что?
— Говорят, он очень обидел Просю.
— Ты в десять раз больше кое-кого обидел, а тебя пальцем никто не тронул! Ну, и прошу, Степа, никогда больше об этом ни слова!.. Тот все под себя греб, а ты разъяснил нам ход революции. Теперь помрем в бою — не сойдем с ее пути. В Москве увидишь Ленина, так ему и скажешь: помрем — не сойдем!
Они расстались с глубокой верой в скорую встречу.
Ариша хотела пройти незамеченной, но Вордак повернул Северьянова за локоть лицом к ней. Учитель подошел к девушке.
— Прощай, прости, Ариша!
— Что мне тебе прощать! — первый раз дна назвала учителя на «ты», заметила это и вздрогнула. Глаза Ариши стали влажными. Черные ресницы заблестели. — Не в моих силах выгнать тебя из сердца. Прощай! — и быстро пошла навстречу Семену Матвеевичу, который только что снес клетку орла в школьный сарай и шел доложить Северьянову, что Гнедко уже поел овес и что пора запрягать. Северьянов стоял, понуря голову: настроение Ариши передалось ему.
— Ну, озадачил ты нас, как поленом в лоб, — подошел к нему Вордак, — в Москву на курсы, значит, уезжаешь? Как мы будем тут без тебя? А впрочем — лиха беда: полы шинели завернуть, а там пошел!
— Наше дело сейчас такое, — выговорил Стругов, тоже подходя и прощаясь с Северьяновым за руку, — где ни быть — осаживай обручи до места.
Стругов и Вордак еще раз попрощались и не спеша пошли за последней подводой обоза. Ступая по пыльной дороге, несколько раз оглядывались. Вордак высоко поднимал папаху, с которой он и в этот знойный день, как и с шинелью, не расставался. Северьянов в эту прощальную минуту по-особому увидел своих преданных партии соратников. Вордак, стройный, высокий, подтянутый, несмотря на висевшую у него в груди, под ребром, над сердцем, пулю, шагал широко и смело, голову держал прямо, в движениях чувствовалось стремление вверх. Стругов, приземистый, земной, шагал вразвалку, как бы с усилием отрывая ноги от земли. Голова на короткой шее с плохо зажившей раной то и дело наклонялась к левому плечу. Северьянов проводил их долгим взглядом и поднял глаза на солнце.
— Что ж, Семен Матвеевич, и нам пора, иди, запрягай!
Через полчаса к школе подкатили почти одновременно новая телега, запряженная гнедым меринком, и четырехместная коляска, которую мчал ревкомовский серый рысак. Северьянов вышел на крыльцо с тем же походным солдатским вещевым мешком, с каким осенью привез его в Пустую Копань Семен Матвеевич. За спиной на ремне висела винтовка. Кинув вещевой мешок в телегу, Северьянов быстро подошел к коляске, в которой сидели Ковригин, Гаевская и Даша. Приветливо пожал руки учительницам. Ковригину, здороваясь с веселой усмешкой, бросил:
— А у тебя, брат, замашки княжеские!
— Я ему то же самое говорила, — покраснела Даша, — да с ним разве столкуешься.
— Пошли вы… к аллаху, — брызнул своим беззвучным смехом Ковригин, вылезая из коляски. — Чем вы хуже Таисии Куракиной?
— Справедливо! — подхватил Семен Матвеевич. — Я тоже коммунарского рысака запрячь предлагал. Дементьевич отказал. Ну, с другой стороны, и правильно сделал: мой Гнедко любому рысаку ноздри утрет! — Семен Матвеевич наводил порядок на своей телеге. Ковригин кивнул на винтовку:
— Ты что ж это, брат? Она ведь числится на вооружении красноборского отряда?
— Беру на память о нашей встрече с Артемом. Он с нею из армии Керенского дезертировал, а мне скоро придется с нею идти в нашу Красную Армию.
— Ты еще воевать собираешься?
— Придется, Петя, от буржуев отбиваться.
Семен Матвеевич навел порядок не только на своей телеге, но и в коляске:
— Садись, Степан Дементьевич! Прокачу в последний раз!
Подымив горячей пылью в улице деревни, телега и коляска скоро выскочили на полевую дорогу, а через полчаса широко раскатанным большаком вкатили в пахучую тень соснового бора. Лошади с гонкой рыси перешли на шаг и, фыркая, отбивались хвостами и задними ногами от слепней. Под колесами лениво шуршал сухой песок. Где-то в чаще грустно куковала кукушка.
Северьянов спрыгнул с телеги и помог Даше с Гаевской на ходу выскочить из коляски. Ковригин, привязав вожжи к скобе облучка, разминал плечи и, видимо, не собирался сходить. Даша стащила его и стала отчитывать за бессердечное отношение к лошади.
Северьянов и Гаевская отклонились в глубь лесной опушки. Мечтательно вглядываясь в вершины сосен, прислушивались к тихому звону леса. Северьянов, цепляясь за плауны и обрывая ногой их плети на ходу, взглянул на спокойное и, как показалось ему, равнодушное ко всему лицо Гаевской. Впервые ему стало неприятно видеть эти красивые, часто не по-девичьи игривые глаза.
— Нил уехал? — неожиданно спросил он и тут же удивился следовательскому тону своего вопроса. На щеках Гаевской вспыхнули красные пятна:
— Он в последнее время как-то странно вел себя. Ни с кем не попрощался.
— Даже с вами?
Гаевская поправила на смуглых висках развеенные ветром, чуть припудренные пылью волосы:
— А почему он меня должен выделять?
Северьянов не ответил.
— Вы передали ему мой с вами разговор на экзаменах об охоте на уток?
— А разве это была тайна?
Северьянов рассказал, что случилось с ним на охоте. Гаевская, слушая рассказ, бледнела и все больше и больше сжималась от внутренней боли:
— Теперь вы меня, конечно, отправите в чека?
— До этого дело еще не дошло, — горько усмехнулся Северьянов, — мне все-таки кажется, что вы от скуки и из женского любопытства общались с этим милым поповичем.
— Боже мой, неужто вы допускаете и другие мысли? — Гаевская не договорила, губы ее задрожали.
— Допускал! — сознался с грустью Северьянов. — А с церковниками вы порвали?
— Больше не хожу в церковь. Молюсь дома… одна.
Чувство жалости охватило Северьянова: «Молюсь дома одна». Пожалуй, и это достижение для дочери лапотного дворянина-однодворца… Не глупая. В глазах трезвый ум светится. С золотой медалью гимназию кончила и — такое уродство! Вспомнился вечер в садике железнодорожников. Кусты белого душистого табака, опьяняющего тонким, горьковатым запахом. Вальс «Осенний сон» и шорох падающих со старых лип листьев. «Душа твоя и сейчас для меня потемки. Может, и любви-то не было? Что же тогда любовь?.. И все-таки жалость какая-то окаянная сосет: человек ведь?»
На пятнадцатой версте от моста через Ипуть Семен Матвеевич остановил Гнедко, слез с телеги, снял свой треух и пошел к красной стене боровой опушки. Северьянов, Ковригин и женщины последовали за ним. Меж двух сосен, заслонивших кривыми лапами обочину большака, на свежей насыпи одинокой могилы возвышался саженный дубовый крест, украшенный венком из лесных трав и цветов. Венок завял, и могильный холмик сосны присыпали желтыми иглами.
Старик опустился на колени, поклонился трижды могиле, трижды поцеловал песчаную желтую землю холмика. Все молча сделали то же.
— Венок переменить бы! — сказал он. Даша и Гаевская бросились собирать лесные травы и цветы.
— Вон там! Ты встретился с ним тогда ночью! — Семен Матвеевич указал на узкую дорогу, убегавшую с большака в неглубокий лог, заросший кустами ломкой ивы и пахучей черемухи. — У Керенского был дезертиром, а у большевиков стал революционным командиром!
Озирая влажными глазами могилу, Северьянов видел живого, стыдившегося своей силы Артема, и, как всегда о погибшем товарище, все самое светлое вставало в памяти.
Даша с Гаевской принесли небольшой венок из лесных колокольчиков, дубровки и дерезы, смело выбросившей свои золотые булавы. Бережно сняли увядший и повесили на его место пахучий свежий. Прежний положили на холмик могилы. Северьянов химическим карандашом написал на кресте. «Мы отомстим за твою смерть, товарищ Артем!»
С версту ехали шагом молча. Потом Семен Матвеевич пустил своего Гнедка ходкой рысью, и все скоро впереди в широком русле большака заметили человека с непокрытой вихрастой головой, в костюме из рыжей мешковины.
— Федор Клюкодей в город топает! — узнал раньше всех одинокого пешехода Семен Матвеевич. Северьянов соскочил с телеги. Федор, прижав к груди какую-то красную книжицу с белевшей вкладкой размером в тетрадный лист, остановился и покачивался на худых длинных ногах. Северьянов, не дав ему опомниться, потащил к телеге:
— Куда путь держишь?
— В город.
— А это что у тебя?
— Паспорт настоящий по месту жительства. Вот, наконец, соизволил выдать господин Овсов. Твой отобрал.
— А в паспорте что? — указал на вкладку Северьянов.
— Заявление Артемовой жены. Иду лесу ей на подрубку хаты хлопотать. Муж голову сложил за Советскую власть, а жену и детей хата скоро задавит.
— А Овсов что?
— Говорит, на строевой лес надо в уездном отделе разрешение получать.
Северьянов усадил Федора в телегу рядом с собой:
— Гони, Семен Матвеевич, Гнедого, сколько духу хватит! — и самому себе с горькой злобой об Овсове: «Убаюкал левоэсеровский оборотень товарищей в Корытне своим умным и нахальным языком. Поверили и поставили волка в овечьей шкуре овец пасти. Богачам разрешает вырубать лес на пятистенки, а этого бедняка за восьмью бревнами гонит в уездный земельный отдел… Завтра же добьюсь в у коме, чтобы Вордака послали проверить твои художества!» И вслух — Федор Игнатьевич, почему ты ко мне не обратился?
— Не по месту жительства.
— Тьфу ты, господи! Далось тебе это местожительство! Ах да, прости, брат! Забыл…
Под стук колес и шорох сбруи Северьянов тихо додумывал: «В партию, чего доброго, примут, и будет он умно и нахально танцевать на фразе, продавать нас и предавать кулачью, ссорить крестьян с рабочими и Советской властью!»