Николай Димчевский ОЛЕНИЙ УЗОР

Пряный густой аромат тундры вобрал в себя тысячеверстые просторы. Вдохнешь — замирает сердце, как перед прыжком в неизвестность. Даже когда придышишься и привыкнешь. А сейчас, после долгого сидения в душном городе, переворачивается что-то в груди, вызывает в памяти давнее. Иван Павлович ушел в воспоминания, пробужденные этим настоем багульника, березы и болотных трав.

Мутное, сырое утро. Поезд исчез за поворотом. Скрип допотопных вагончиков пропал сразу, накрытый мокрой подушкой тумана. Только чавкает под сапогами болотистая земля, мокрыми ветками чиркают по коленям березки, похожие на кусты крыжовника, сонная птица бормочет что-то свое рядом с тропой.

Поодаль, за овражком, скорей угадывается, чем виднеется, домишко — белесое пятно на серой мути. Кто не знает — не заметит. Но Иван Павлович знает домик Константина Кузьмича. И в ночной темени нашел бы, а теперь утро. Да и ночью сейчас не темнота.

В овражке совсем глухо. Даже ручья не слышно. Иван Павлович нагнулся зачерпнуть ладонью воды и только тогда уловил звон струи. Выпив пару пригоршней, отдохнул, прислушиваясь к тишине. Потом поднялся, поправил заплечный мешок, сползший набок, легко перебежал ручей по камням.

И тут сверху залаяли сразу несколько собак. Их лай раскатился, как неожиданный гром. Иван Павлович вздрогнул и рассмеялся. Привычное ухо различило хриплую трубу огромного, похожего на медведя пса, принадлежащего соседу Константина Кузьмича, и разноголосье остальных собак, привязанных по дворам. Лай кончился так же внезапно, как и возник.

Слышался лишь скрип камней под ногой на обрывистом склоне да звон комаров. Они набросились на лицо и руки, кусаясь по-собачьи до крови. Но Иван Павлович знал, что это еще не комар, и он ускорил шаг, отмахиваясь мокрой веткой.

Вот и жилье. То, что виделось издали бледным пятном, было не избой, а забором, сложенным из дров. Сотни полешек, зажатых между стоек, своими желтыми торцами напоминали соты. Поленница была так высока, что из-за нее выглядывала лишь крыша в потеках мха на черной щепе.

Иван Павлович обогнул эту дровяную крепость, защищавшую избу от северных ветров, и подошел к калитке. Знакомый дворик, навес над низкой дверью и на навесе, с краю, смоленая подсадная утка. Сидит, как живая.

Иван Павлович не сразу открыл калитку, а некоторое время рассматривал дворик, узнавал по очереди разные хозяйственные предметы и чувствовал, как необычайный покой наполняет грудь. С каждым вдохом улетучивались остатки протабаченной управленческой суетни и оставалось это исконное, ни часами, ни годами не меренное бытие, этот двор посреди тундры, уходящей к океану, эта деревянная подсадная утка, этот невод, повисший на кольях, и тишина, которую не могут пробить даже комары.

Калитка открылась без труда. Иван Павлович перепрыгнул через лужу, шагнул под навес, прислушался. Ни звука. Собака, привязанная за углом, даже не зевнула. Словно не она только что разрывалась от лая.

Он постучал в дверь. Тихо. Стукнул сильней. В избе что-то зашуршало, и дверь открылась. Она не была заперта. Иван Павлович понял, что опростоволосился: мог бы и не стучать, чтобы никого не будить.

Из-за мешковинного полога, висевшего за дверью, выглянул сам хозяин. Серые глаза на сухощавом лице расширились от удивления.

— Иван Палыч… Вот не ждал, так не ждал! — обрадованно сказал он, отступая в темноту сеней, и пригласил, коверкая слова своим странным ударением. — Заходите в дом-то, заходите!

Иван Павлович переступил порог и обнял хозяина за тощие, но еще крепкие плечи.

— Здравствуй, Константин Кузьмич, здравствуй, дорогой!

Сразу же справился, не приехали ли ветеринары из области.

Оказалось, приехали еще днем. А сегодня ждут пастухов из тундры. Они приведут упряжки. Это известие совсем уж обрадовало. Все складывалось ладно и хорошо.

Тьма сеней была пропитана густой вонью. Здесь, как всегда, сохли на вешалах сырые шкуры. Иван Павлович сразу же наткнулся на них, протянув руку, чтобы сориентироваться, куда идти. И даже эта вонь, остро ударившая в нос, не казалась отталкивающей. Она так же, как аромат тундры, возвращала Ивана Павловича к тому, что он любил, к делу, которому отдал жизнь. Да, теперь-то можно так сказать: отдал жизнь.

Хозяин распахнул низкую дверь, обитую коровьей кожей, Иван Павлович шагнул в мутную полутьму. В избе было парно. Сквозь запотевшие оконца сочился тусклый свет, обрисовывая спящих на полу людей.

Разве когда-нибудь случалось, чтоб у Константина Кузьмича не ночевали гости? Как всегда, полна изба. Иван Павлович остановился у порога, выбирая место, куда поставить ногу и перешагнуть через храпевшего у самой двери человека.

— Куша́ть будете́э? — громким шепотом спросил Константин Кузьмич, чудом оказавшийся уже посреди избы с кринкой молока и хлебом в руках.

— Спасибо, спасибо, дорогой, не беспокойся. Мне бы прилечь на часок.

— Ложите́сь сю́да, — показал Константин Кузьмич под стол, где было свободное место.

Иван Павлович повесил мешок на гвоздь у двери, пробрался к столу и, стоя, с удовольствием выпил кружку густого молока. Потом снял свой брезентовый плащ, постелил; стащил сапоги, лег, с наслаждением вытянул ноги; полежал минуту и лишь после этого накрылся пиджаком.

— Спите́э, — зевая, сказал хозяин, забираясь на печь.


Днем весь туман сволокло за реку. Правый берег, где стояла деревенька, обнажился, солнце четко выписало на нем каждую мелочь. И на голом холме за домами встали четыре покосившихся креста.

Но за рекой туман еще долго откатывался в тундру, неохотно редел. За полдень северный ветер совсем его иссушил. И тогда обнаружилась даль, отчеркнутая фиолетовым камнем Полярного Урала. По камню — белые прожилки снежников и черные тени от вершин. И ярко-зеленая равнина расхлестнулась во всю ширь.

Иван Павлович стоял у крестов и смотрел за реку. Всякий раз, приезжая в деревеньку, он приходил сюда и подолгу стоял у могил, почти сровнявшихся с землей и заросших стелющейся березкой. Зеленовато-серый лишайник сплошь покрыл кресты. Прошло столько лет, а Иван Павлович не научился спокойно смотреть на них. Он помнил их свежестругаными, неожиданно появившимися на могилах. Помнил посеревшими, покосившимися из-за таяния вечной мерзлоты, нарушенной людьми. И вот они обросли мохнатым пером лишайника, подгнили, потрескались. С одного креста зимним ветром сорвало доски кровли, по северному обычаю протянутой от вершины к концам перекладины.



Иван Павлович всегда заставлял себя думать только о крестах, но это никогда ему не удавалось. И когда он чувствовал, что воспоминание прорывается вопреки его желанию, садился на могилу, закрывал лицо ладонями и сидел так, пока прошлое само не ослабнет и не отпустит его…


— Хальмермя! [1] — по-ненецки сказал Савельев.

Проводник-зырянин Костя застыл на нартах. В серых глазах ужас. Он знал, что ветер дует с их стороны к чуму, но страх был слишком велик, и Костя хотел гнать упряжку прочь.

— Э, братец, так нельзя. А вдруг там живые? — сказал Савельев.

Он намеревался пойти один, но с ним вызвались все четверо, кроме Кости. Саженях в двадцати Савельев приказал им остаться и пошел к жилью. Вокруг чума лежало с полсотни издохших оленей. Смрад чувствовался, несмотря на ветер, относивший его в сторону. У входа, сунув головы за полог и сбившись в кучу, лежало несколько животных. Так бывало почти всегда: измученные болезнью олени словно просили помощи у человека. Они подползали к чуму, мордой отодвигали полог и умирали. Кто мог им помочь, если в чуме оставались одни мертвецы?

Савельев знал это лучше своих помощников, совсем молодых ребят, студентов-ветеринаров. И все же он подошел совсем близко к чуму и громко спросил по-зырянски, по-хантыйски и по-ненецки: «Есть живые? Есть живые? Эй!» И хотя никто не ответил, Савельев длинным прутом отодвинул полог, заглянул в чум, крикнул еще раз, бросил прут и махнул рукой.

Ребята вернулись к нартам. Саша Чикин налил в жестянку керосину и, пока Савельев мыл руки сулемой, подошел к чуму, плеснул на шкуры и поджег.

Проводник Костя отвернулся, забормотав молитву.

Только тронулись — олени прянули в сторону: неподалеку валялся издохший волк.

Хальмер! Смерть. Эпидемия.

Вскоре заболели четверо: Савельев, Саша Чикин, Кулешов и Кудрявцев. Там заразились, в другом ли месте, кто знает… Да и надо ли знать… Иван Павлович (тогда-то просто Ваня Рогов) и Костя (теперешний Константин Кузьмич) ухаживали за больными как могли. Сначала Савельев советовал, что делать, потом впал в беспамятство. И остальные метались в бреду.

Их похоронили на взгорке. Тела их, как приказал Савельев, засыпали хлорной известью и предали земле.

Никто из них в бога не верил, но, когда через год Иван Павлович приехал сюда на практику, четыре больших креста уже стояли на могилах…


Не надевая своей старой соломенной шляпы, Иван Павлович медленно сошел с холма, побрел по зарослям к реке. Иногда нога натыкалась на багульник, и одуряющий аромат вспыхивал, как костер. Птицы срывались с низких березок, светились редкие цветы, и морошка уже зажелтела яркими пятнами в зелени.

Иван Павлович знал, что Константин Кузьмич где-то рядом. Они никогда не ходили к крестам вместе, но он всегда оказывался неподалеку. Конечно же, вот он, под обрывом у самой воды со своей рыболовной снастью.

Иван Павлович смотрит на друга. Теплая радость разливается в груди. Радость пришла сейчас, неожиданно, неизвестно почему. Может, потому, что они еще живут на земле, или потому, что впереди поездка в тундру. А скорей всего потому, что вот здесь, рядом, стоит этот старый человек в резиновых сапогах, ватнике и треухе с опущенными наушниками.

В руках у него капроновая леска, протянутая к кораблику-дощечке, плывущей на ребре. Поводки с крючками, привязанные к леске, рассекают мелкие волны.

Иван Павлович сбегает по крутой тропке с обрыва, подходит к Константину Кузьмичу, но тот не оборачивается. В молчании они медленно бредут по берегу.

Прозрачная быстрая вода не скрывает цветной гальки на дне. Лишь подальше, где крутятся крепкие витые струи, дно исчезает и вода обретает густой синий цвет. Под ногами лаковые камешки и вытянутые плиты красноватого гранита. Возле розовых валунов, за зеленой щетиной осоки, голубые зеркала маленьких озер.

Константин Кузьмич поднимает леску. Из воды со свистом вырываются поводки. Крючки пусты. Надо менять место.

— Павло́вич, потя́ни леску, — говорит Константин Кузьмич и начинает сматывать ее на рогульку.

Иван Павлович входит в воду и потихоньку подтягивает кораблик к берегу.

Они шагают к галечному мысу, виднеющемуся ниже по течению. Словно по негласному уговору, они не вспоминают вслух прошлого, хотя каждый хорошо знает, о чем думает другой.

Мыс глубоко врезается в речное полотно. С него можно достать почти до середины реки. Здесь лучшее место для ловли хариуса. И то, что Константин Кузьмич начал ловить рядом с крестами, говорит лишь о его сочувствии настроению друга.

На самом конце мыса Константин Кузьмич зашел по колено в реку, кинул дощечку. Она повиляла немного и вдруг словно ожила — выправилась, встала носом против течения, поплыла, разбрасывая фонтанчиками воду. Чуть заметными движениями Константин Кузьмич направляет ее к середине реки. Вслед за ней из его рук одна за другой уходят в глубину серебряные капли блесен. Его сжатые губы слегка шевелятся, узкое лицо, прорезанное морщинами, сосредоточено, серые глаза видят только скользящую снасть.

Он поднял руку с леской. Из воды выскочили блесны.

— Хоп!

На дальних крючках прыгают три стальных хариуса. Константин Кузьмич подтягивает их к берегу. Кораблик как живой — нетерпеливо режет волну и норовит уйти обратно. Константин Кузьмич ловко снимает рыб и отпускает снасть.

Рыбы бьются на камнях. Константин Кузьмич роется в кармане и протягивает Ивану Павловичу кусок толстой лески с костяной перекладиной на конце. Тот продевает леску рыбам под жабры, бросает их в воду, хариусы рвутся уйти в глубину и долго не могут смириться с куканом.

— Начало есть, ко́нца не буде́эт, — говорит Константин Кузьмич, и голос его вздрагивает от радости.

— Дай мне половить, — не утерпел Рогов.

— Се́йчас, се́йчас… Не торопись… Рыбы хвате́эт. Этот год для рыбы добрый. На вершине́э реки много мошкиных куко́лок. Олешкам плохо буде́эт, нам с тобой плохо. — Константин Кузьмич засмеялся. — А рыбам хо́рошо буде́эт — маленьким корма много…

Константин Кузьмич не мог отказать другу в просьбе, но и отдавать снасть не хотелось: он чувствовал, как сразу огрузли поводки, едва кораблик отошел к середине. Поэтому и решил отвлечь Ивана Павловича разговором, чтоб протянуть время и вытащить еще пару заметов. Ход был ловкий.



— Вот как, на мошку́ урожай, говоришь? — оживился Иван Павлович. — Это мне как раз очень нужно. — И уже рассеянно смотрел на кораблик, захваченный своей мыслью. — Понимаешь, Кузьмич, я привез новый препарат для борьбы с гнусом. Он и против овода должен действовать, и против комара. Это мы теперь же проверим. А вот мошку мне очень хочется дождаться. У нас стада как раз в очагах размножения мошки… Это очень удачно, что на нее урожай. Посмотрим, как препарат поведет себя против мошки…

Константин Кузьмич вытянул леску, снял двух рыб и снова отпустил кораблик.

Иван Павлович сажал хариусов на кукан, отмечая про себя, что рыба крупная и красивая, но мысль испытать новый препарат сверх замысла еще и против мошки совсем отвлекла его от ловли.

— Как в тундре с комаром?

— Ко́мар сильный сей год. Не ко́мар — орол. Олешкам нет покою.

— Вот с него и начнем… А потом мошка… Попробуем бороться с этой напастью. Сибирку победили, ящур, чуму — самые страшные болезни уничтожили, а с комаром до сих пор не воевали. Надо, надо ему крылья пообрезать…

Константин Кузьмич оторвал взгляд от снасти и посмотрел на друга. Он хотел что-то сказать, но то ли не решался, то ли не находил слов. Иван Павлович заметил его смятение.

— Ты чего? Или комара пожалел? Экий ты, Кузьмич. Все новое в тундре с тобой начинали, и всегда ты с недоверием. Помнишь, как вакцинации боялся?..

— Вакцина́, вакцина́… — рассеянно повторил Константин Кузьмич. — Вакцина́ — то сибирка… От сибирка, от ящур только вред. Хальмер только от них… Мошка, ко́мар — то другое. Сибирка убил — всем хорошо. Мошку убьеэшь, кома́ра убьеэшь — рыбе плохо. Рыбе хальмер при́дет. Хариуса детки любят куша́ть от мошки деток… Этот маленький черный…

— Личинка, — подсказал Иван Павлович.

— Да, мошкина личинка́. Подрастет детка — куша́ть хочет комарий личинка́ — он поболе. А ты его убьеэшь. Хариус не стане́эт. Кораблик в печку кине́эм.

Иван Павлович похлопал его по плечу и рассмеялся.

— Не бойся, брат, никакого хальмера рыбе не будет. Мы не дураки личинок уничтожать. Этот препарат, что я привез, отпугивающий. Опрыснем оленя, и ни одна пакость на него не сядет. По нашим подсчетам, одного опрыскивания достаточно по крайней мере на сутки. Представляешь, целые сутки олени смогут отдохнуть, покормиться, не опасаясь ни комаров, ни оводов, ни мошки.

— О, ко́гда так — не страшно́. Ве́зи свою самогонку в тундру, — засмеялся Константин Кузьмич, подсек и вытащил еще одного, но очень крупного хариуса.

Так стояли они на мысе, и кукан становился все тяжелее, хотя лов сегодня был не настоящий. Константин Кузьмич сам считал сегодняшний лов забавой, потому что постоянно отвлекался от снасти. Сначала дожидался Ивана Павловича у крестов и забрасывал кораблик на месте, которое хариус навещает редко. Теперь они пришли в уловистое место, но Константин Кузьмич посматривал больше не на кораблик, а на противоположный берег, куда вскоре должен прийти аргиш [2] из тундры. Разве это лов?

Сегодня самое главное — аргиш.

Отсюда, с мыска, видно, как из дома постепенно вышли все, кто собирается ехать в тундру.

Первой к обрыву из калитки выплыла хантыйка Наташа. Ярким костром зажегся на ветру ее сарафан. Наверное, далеко его видно. Муж ее Данила, который едет с аргишем, должен заметить Наташу из-за реки, с последнего увала перед спуском в долину. Есть в этой женщине что-то сказочное, давнее. Только в тундре осталась еще такая одежда: длинная, до пят, из красной ткани с синей полосой по подолу. А на голове желтый платок с багровыми цветами. Ветер относит сарафан и треплет, как старинную хоругвь, и взметывает, как пламя. А Наташа стоит — не шелохнется. Приложила к черным бровям ладонь, всматривается в заречную даль. И лицо спокойно, только иногда губы трогает едва заметная улыбка. И в этом изгибе губ да в прищуре глаз собрано все ожидание, вся тоска и нетерпение, с которыми Наташа ждет мужа.

Два месяца не виделись, два месяца пробыла Наташа с сыновьями в больнице, два месяца прожила в большом поселке. Никогда еще не уезжала она так надолго. И никогда бы не уехала. Да разве можно спокойно сидеть в чуме и смотреть, как мучаются малыши? Вот и прогнала ее в чужие люди хворь сыновей. Теперь все позади. Теперь должен приехать Данила… А может, батюшка приедет? Может, Даниле пришлось собирать отбившихся оленей? Может, пришлось уехать в соседние стада?.. Ну ладно, пусть батюшка приедет. По батюшке она тоже соскучилась. С ним тоже хорошо промчаться до родного чума…

Теперь они откаслали [3], наверное, к озерам. К двум круглым озерам. И чум стоит между озерами, как нос между глазами. И олени на берегах, как брови. И дикая утка с выводком плывет, как слеза…

Стоя у самой калитки, всматривается за пойменный увал Валентин Семенович, ветеринар из области. Очень мешают ему комары. Он то и дело шлепает себя по полной шее, рассматривает ладонь и вытирает о пиджак. Для комаров он лакомый кусок: лицо, налитое густым румянцем, так и выпирает из-под серенькой потертой кепочки. А все, что не укрыто кепочкой, — сочнейший бифштекс для крылатых кровопийц.

Он начинает грузно шагать вдоль дровяной изгородки, поводя неохватными плечами. Ему кажется, что комары прокусили уже и его пиджак, сидящий в обтяжку, и в сапоги забрались, и ягодицы жалят через брюки… Отвык совсем от тундры, засиделся в конторе. Зимой, правда, три месяца крутился по Ямалу, а потом все бумаги да канцелярия.

Интересно, что за препарат привез Рогов? Если хоть часов на шесть сможет защитить оленей, и то овчинка стоит выделки… Бр-р-р… черти, как жалят! В пору на себе испробовать роговскую новинку. Впрочем, подальше от изгороди, на ветру немного легче. И с чего это комары так любят его? Вот Наташа: стоит — не шевельнется…

Петя, студент ветеринарного института, забрался на навес у входа в дом. Он едва не столкнул деревянную подсадную утку, сидевшую на самом краю навеса. Подхватил ее за клюв, отодвинул подальше, угнездился и поднял уже было бинокль, но опустил, взял утку в руки и принялся рассматривать. Неужели птиц можно обмануть такой грубой подделкой? Черный вар наплывами застыл на спине, клюв из смоленой щепки, глаз жестяной… Чушь какая-то.

А теперь посмотрим в тундру. Где же олени? Совсем пустая равнина…

Константин Кузьмич подергивает леску и сокрушенно качает головой:

— Столько о́чей смотри́ат — ни одного олешка не видя́ат…

— Запаздывают. Что и говорить, запаздывают, — озабоченно вздыхает Иван Павлович, не принимая шутки. — Не случилось ли чего с аргишем?

— С аргишем ниче́го. С воргой [4] че́го.

— Что ж с воргой?

— Тракто́р про́шел, везде́ход про́шел, всю воргу по́мял: нет травы, нет ку́ста — нарты плохо тянут олешки, устают…

Иван Павлович нахмурился. На небритых щеках вздулись бугры. Больно слышать о таком.

Тропка-то едва заметная, ворга эта, олени ее нюхом находят. Идет она, конечно, самым коротким путем — через болота. Но разве нельзя поискать другого пути? Или хоть в десяти метрах от ворги трактор вести? И ведь все знают, что мерзлота здесь в десяти сантиметрах. Только растения и берегут эту мерзлоту, не дают ей превратиться в болото. А сорвут покров, солнце за день все растопит — и на месте тропы, где нарты скользили по траве и мелкому кустарнику, трясина, хлябь, топь или глина…

Ни слова не сказал, но разволновался, махнул рукой и сдвинул шляпу на брови, потому что почувствовал, как влажнеют глаза.

Хариусы на кукане заснули и больше не тянули руку. Новых что-то не попадалось. Константин Кузьмич подергивал леску, блесны искрились на солнце, но рыба не брала: чувствовала — не до нее рыбакам.

Неожиданно Константин Кузьмич стал быстро сматывать снасть.

— Ты чего? — спросил Рогов.

— Аргиш пришел. Разве́э не видишь?

Иван Павлович внимательно осмотрел берег, но ничего не заметил. Только вглядевшись туда, куда указал Константин Кузьмич, различил в кустах за рекой нескольких оленей, уже отпущенных пастись.

«Нехорошо, внимание стало рассеянным. Сам не заметил», — подумал Рогов, вытягивая кукан из воды.

А Константин Кузьмич наматывал леску на рогульки и, приплясывая от радости, приговаривал:

— Вот хо́рошо. Вот хо́рошо. Се́йчас на лодке за пастухами сле́таю быстро́. Обедать буде́эм! Песни петь! До ночи долго́. Вы в ночь поеде́теэ!

Передал Рогову кораблик и побежал к лодкам, запрыгал по камням.

На обрыве у дома — смятение. Валентин Семеныч топчется возле навеса, выпрашивает у Пети бинокль. Петя смотрит, не отрываясь, и, хотя ничего не видит, отдать не хочет.

Из дома выбежали дети и внуки Константина Кузьмича. Вышла, вытирая руки передником, жена его Фекла Тихоновна.

Лишь Наташа стоит на обрыве одна, глядит из-под ладони, и ветер относит ее красный сарафан.

Когда Иван Павлович поднялся по крутой тропке к избе, никого уже не было ни во дворе, ни на обрыве. Зато дома — карусель.

Фекла Тихоновна, которая обычно так тиха и незаметна, что даже, когда глядишь на нее, кажется, будто ее нет, сейчас как бы заполнила всю избу. Она везде: у печки, где что-то кипит и трещит, в чулане, откуда вынимаются припасы, в горнице, где убираются следы ночлежки. Она помогает Наташе переодевать детей, сортирует гору продуктов, вываленных на стол ветеринарами (консервы не надо, шпиг не надо — их лучше взять в тундру; колбасу надо, сыр надо, конфеты надо, водку надо).

Иван Павлович открыл дверь, просунул кукан с рыбой, который нес перед собой, и не успел еще переступить порог, как рыба очутилась на кухонном столе, а Фекла Тихоновна уже чистила и потрошила ее. Еще несколько мгновений — рыба присолена, сложена в миску, и к приходу пастухов будет готова лучшая из всех закуска.

Одна Наташа тихонько сидит у окна, ничего не делая. Она ждет. Просто ждет. И никому не придет в голову попросить ее помочь в приготовлениях или уборке. Отрешенно смотрит она в окно. Она — сам праздник, к которому все еще только готовятся. Для нее он наступил. Она переоделась во что-то малиновое, зоревое, накинула на голову желтую шелковую шаль, и от этого низкая изба осветилась изнутри, точно жар-птицу внесли.

На руках у Наташи малыш, рядом стоит второй. Они тоже застыли — не пикнут, не шевельнутся. Ждут.

И вот Наташа поднялась, взяла старшего сына за ручонку, пошла к двери.

Тогда Фекла Тихоновна сказала: «Приехали!» Карусель закрутилась вдвое быстрей, хотя казалось, быстрей некуда. Дочери, сыновья и невестка заметались по избе, как олени, бегущие от овода.

Едва Наташа прикрыла за собой дверь, все было готово к приему гостей и все высыпали из избы вслед за Наташей.

Никого не удивило, как это Наташа угадала, что приехали. Ведь из окна не видно ни реки, через которую переплавлялись оленеводы, ни калитки, ни двора. Она была словно птица, чувствующая приближение радости. Почуяла и взметнулась навстречу. И никто не спросил, как она узнала, что радость рядом.

Наташа первая вышла к тропке. Там, внизу, уже поднимались по обрыву оленеводы.



Впереди Данила, за ним еще двое хантов и русский фельдшер. Данила, как увидел Наташу, на мгновение задержал шаг. Со стороны не заметить, и сам он никому бы не показал своего волнения. Но так уж вышло, что ноги словно бы оробели, а потом зашагали еще быстрей.

И Наташа не подала виду, что от радости потемнело в глазах и малыш на руках показался вдруг нестерпимо тяжелым. Захотелось опустить его на траву и побежать навстречу мужу. Но она не шевельнулась. Только глаз не отрывала от Данилы, рассматривала его, узнавала каждую ниточку в одежде, каждую пуговку на выгоревшей гимнастерке.

Голова Данилы повязана бледно-зеленым с красной каймой платком, который прикрывает лоб, а концы плотно замотаны вокруг шеи — ни один комар не заберется. В платке, как в оправе, спокойное, четко прочерченное лицо с хваткими глазами. Не слишком раздвинутые скулы и узкий подбородок придают лицу Данилы что-то стремительное.

Широкий пояс перетягивает гимнастерку. По старинному обычаю, он сплошь покрыт узорчатыми латунными бляшками и ремешками, на которых болтаются медвежьи клыки (по одному клыку от каждого убитого медведя). Слева приторочен нож в деревянных ножнах, обшитых кожей. Такие ножи бывают только здесь, в тундре. Он узкий, как шило, и острый, как бритва. В особом кармашке хранится брусочек из черного уральского камня — точить нож. Есть на поясе связка кожаных веревочек и ремешков — на ходу починить оленью упряжь, стянуть нарты. Все есть на поясе.

На ногах у Данилы летние то́боры — длинные, выше колен, то ли кожаные чулки, то ли сапожки. Они из белой замши, а спереди вшита полоса красной кожи, пропущенная до носка. На ступнях поверх сапожек надеты своеобразные тапочки, скроенные из одного куска кожи и стянутые ремешком. Тоборы плотно облегают ногу, придавая походке легкость и упругость.

Наташа сама выделывала для них кожу, сучила нитки из сухожилий старого хора [5] и долго, стежок за стежком, шила при свете костра. К весне тоборы были готовы, и Данила носит их не снимая — так они понравились ему. Ходит в них по болотам, через речки, в дождь, и они не промокают. Не промокают, потому что пропитаны жиром рыбы (и Наташа знает, где и в какое время эту рыбу ловить), потому что сшиты жилкой, которая плотно соединяет кожу лучше любых ниток. И еще они не промокают потому, что Наташа хочет, чтобы Даниле всегда было хорошо.

Вслед за Данилой идет Зосима. Но их и сравнивать нельзя.

Зосима мал ростом, щупл и давно не молод. Черный платок испачкан глиной, кургузый пиджачишко продрался на локтях, резиновые сапоги загребают землю, на губах блаженная улыбка. Он смотрит на Наташу из-за спины Данилы, машет рукой и кричит что-то приветливое, радостное.

Потом плосколицый сонный Кузя в вельветовой рубахе, залепленной куропаточьим пухом.

Ветфельдшер Василий Матвеевич одет в черный гусь — суконный балахон с капюшоном, из которого выглядывают лишь нос да глаза. Гусь перетянут веревкой и подобран у пояса, чтоб не путался в ногах. Поэтому ноги в резиновых сапогах болтаются под гусем, как язык под колоколом.

Позади всех Константин Кузьмич: привязывал лодку и поотстал — бежит, ветер отбрасывает назад наушники его шапки.

Вот они поднялись по тропке, и на луговине перед домом зашумел целый базар — столько людей собралось. Все заговорили разом на трех языках. Ничего не разобрать. Понятно только, что все рады встрече и всем весело.

Константин Кузьмич ловко протискивается к каждому, вьется, как хариус между камнями, смеется, шутит, справляется о здоровье родни, о делах в стаде, без умолку говорит по-коми, по-хантыйски и по-русски. А если очень уж ему понравится чья-то шутка или слово, переводит для всех на русский и какой-нибудь из местных языков.

Студент Петя фотографирует всех вместе и порознь. То на скамеечку у калитки взберется, то под обрыв спустится. А после на навес забрался, где сохнут сети, — оттуда снять. Все показывали на него руками, смеялись, но едва он собирался щелкнуть затвором — замирали как каменные.

Лишь двое никак не участвовали в этом празднике — Наташа и Данила. Они отошли в сторонку, встали у обрыва и молча смотрят друг на друга. Данила смотрит смущенно и обрадованно, но не хочет показать своей смущенности и обрадованности. От этого лицо его напряженно, и Данилу еще больше бросает в робость, он совсем деревенеет.

Наташа смотрит спокойно и ясно, глаз не отрывает. Но и она ни одним движением не выдает своих чувств. Ни за руки не возьмутся, ни обнимутся, ни слова не скажут. Просто стоят и смотрят.

Но и не касаясь, они слиты радостью, соединены в одно — их уже нельзя разделить: слились их яркие платки и одежда, сомкнулось над ними глубокое небо, легла под ноги студеная река. И если посмотреть на них со стороны, увидишь один цельный рисунок, сделанный чистыми и звонкими красками.

Про них все забыли в толчее. Один Зосима посматривает иногда в их сторону и сразу переводит взгляд на личико меньшого сына Данилы и Наташи, которого держит на руках. Поправляет платочек на его голове, заскорузлым пальцем ласково дотрагивается до носика, приближает губы к его щечке и что-то говорит потихоньку. В руках у мальчишки золотится спелая морошка — подарок Зосимы, привезенный из тундры. И старший тут же — одной ручонкой обнял сапог Зосимы, другой цепляется за полу пиджака, просит тоже взять на руки. Зосима поднимает и его, потряхивает, неловко пробирается между собравшимися и покрикивает словно бы на оленей, будто едет на нартах.

— Ой, ой, гля́дитеэ, Зосима подкинутых нашел! Ну, Зосима, те́перь же́нись, хозяйку бе́ри! — смеется Константин Кузьмич и повторяет свою шутку по-хантыйски.

Все с добродушной улыбкой смотрят на Данилу и Наташу, но те не шевельнутся, бровью не поведут. Точно запаянные в кусок синего стекла, они не слышали шутки.

Константин Кузьмич кружил среди оленеводов, пока в дверях из-за полога не показалась Фекла Тихоновна, которая подала знак, и хозяин пригласил всех в дом. Но гости пошли не сразу. Некоторое время они еще продолжали беседу, как бы не расслышав приглашения. Тогда Константин Кузьмич взял под руку Рогова и потянул в дом. За ними, как за старшими, потянулись и остальные.

— За вожа́ком все стадо и́дет!

Беседа продолжалась на ходу. Приглашение к столу придало ей еще больше огня. Деловые разговоры о комаре и оводе, об упитанности оленей, о болезнях и лечении все чаще перемежались рассказами об охоте и потешными историями.

Изба наполнилась людьми — негде повернуться. За маленький стол в углу, заставленный тарелками и бутылками, казалось, не могли сесть и четверо. Но уселись двенадцать человек: вдоль стен на лавках, а с другой стороны положили две доски на табуретки.

Иван Павлович подцепил самый сочный кусок хариуса, причмокнув, откусил и смаковал с полузакрытыми глазами. Давно не пробовал он свеженины и теперь отводил душу. Нежная рыба таяла на языке, и рот наполнялся речным ароматом. Рогов чувствовал запах цветущей тундры, свежесть ветра, вкус воды, текущей со снеговых вершин.

Петя взял рыбу с опаской. Шутка ли, только что сам видел, как хариусы трепыхались на кукане, и вот их, чуть присоленных, подают к столу. Сначала потихоньку лизнул. Ничего страшного. Откусил, пожевал. Вроде бы похоже на малосольную селедку. Он еще не понимал всей грубости своих сравнений.

Получилось так, что Данила оказался в углу, на противоположном от Наташи конце стола. С ней рядом уселся Зосима, от которого не отходил ее старший сын. Зосима незаметно пожевал чего-то и все время занимался с мальчишкой. Потихоньку ворковал на своем языке — может, сказку рассказывал, может, про дедушку говорил. Мальчик прильнул к нему, обхватил его колено и смотрел не отрываясь в лицо.

А Данила и Наташа глядели на сына. Друг на друга за столом они совсем не смотрели — только на сына. И молчали.

Константин Кузьмич сказал что-то по-коми Фекле Тихоновне, та засмеялась потихоньку и ушла в кухню. Потом то же самое сказал по-хантыйски и перевел для русских:

— Мальчик о́тцов перепутал. Зосиму за о́тца принял. Ой, ой, Наташа, получишь от мужа горячих!

Все смеялись. И Наташа смеялась. И Зосима.

Данила едва улыбнулся. В своей задумчивости он, вероятно, не разобрал смысла шутки. Он сидел прямой, не привыкший к избе. Он был словно кусок простора, затиснутого в четыре стены, — и сам не мог уместиться, и стены не могли его удержать. Другие пастухи, как сели за стол, сразу стали домашними, привычными. Один Данила не приспособился к дому и сидел, чужой всей этой домашней обстановке. Он сбросил платок на плечи и завязал большим узлом на груди. Красная кайма тревожным огнем горела на почерневших бревнах стены. Четкое лицо неподвижно и резко прочерчено в густой полутьме, наполнявшей угол.

Разговор неизменно возвращался к оленям, к стадам. Стоило одному слово сказать, как заговорили все.

— Тяжелое лето, — со вздохом сказал Василий Матвеевич, — жара, безветрие… А уж комара и овода — не приведи бог. Олени совсем отощали — по нескольку суток бегают, спасаются от укусов. И днем и ночью покоя нет… Хоть бы холодный ветер подул. Здесь у реки есть, а в тундре совсем тихо вот уж две недели.

Отвлекшиеся было от обычных мыслей и развеселившиеся пастухи согласно закачали головами, приуныли.

— Да, сей год кома́ра много, уток мало, — прервал молчание Константин Кузьмич. — Чего не надо, всегда много. Недавно гуся виде́эл. Хотел стрелять, а его оро́л взял. Унес к себе. Я и не думал, откуда орол? Такой орол — маленько оленя потяне́эт. Зачем тут орол? Не нужон. Гусь нужон. Утка нужон. А тебе, пожалуста, — орол! Зимой петли ставил на куропатку. Пошел глянуть — попали совы. Двадцать сово́в. Зачем столько совов? Не нада. А куропатка и́дет мало. В день тридцать — сорок. Было раньше сто сорок. Два ме́шка, несешь, несешь — ой, ой, сколько птиц, тяжело…

— Чего ж удивляешься, что птицы стало меньше? — перебил его Рогов. — Ты два мешка, я два, Данила два — вот и побили птицу. Остались совы да ястребы… Вчера с геологами разговорился. Так они и петель не ставят теперь на куропаток. Идут в горах вдоль телефонных проводов и собирают птицу в мешок. Оказывается, куропатки разбиваются о провода.

Иван Павлович сжал подбородок пальцами и стиснул губы.

Тут Фекла Тихоновна внесла большую миску, полную только что сваренной оленьей печенки.

Вареная оленья печенка очень понравилась Пете. Она была нежней и вкусней куриной. Петя подумал, что не зря согласился специализироваться по оленеводству…

— Куша́йте, куша́йте. Это для вас. Кто тундра живет, куша́ет сырую печенку. Заместо соли кровь макает. Русский так не может: варить надо. — Константин Кузьмич потрепал Петю по спине и рассмеялся. — Только Палыч может, да не хочет…

— Ну уж это вы зря, Константин Кузьмич. Я с удовольствием ем парную печень. И очень люблю, — не без гордости сказал Валентин Семеныч. — Вот айбат по-ненецки не мог. Чего не мог, того не мог. Знаете айбат? — спросил он Петю. — Парное мясо с кровью. Ненцы готовят его по-своему. Оленя не режут, а давят: ремень на рога — и под горло. Садятся двое напротив и тянут ремень — каждый к себе. Потом мужчины уходят, и женщины готовят кушанье: сдирают до половины шкуру, вспарывают грудную часть. Каждый своим ножом отрезает кусок, макает в кровь и ест. Говорят, какой-то особый вкус мяса у оленя, забитого именно таким способом. А мне что-то не по себе от такого приготовления. Наверное, поэтому и не ем айбат. Но когда просто олень забит, парное мясо действительно очень вкусно. Да вы еще попробуете, погодите…

Петя кивал головой и улыбался. Улыбался всем. Ну что за прекрасные люди! Это ж свой мир — тундра, олени, айбат, сырая рыба… и платки у мужчин. Не зря его уговаривал декан специализироваться по оленеводству.

Данила, все время молчавший, спросил о чем-то у хозяйки дома. Константин Кузьмич поговорил с ним. Пастухи согласно закивали головами.

— Данила спрашивает, у кого винтовка есть, патроны есть. Нужно е́му!

— На какого ж бандита ты так обиделся? — хитро посмотрел Рогов на Данилу, делая вид, что ничего не понимает.

Погасив улыбку, Петя насторожился.

— А что, в тундре бандиты?

— О-хо! — всплеснул руками Константин Кузьмич. — Такой бандит, у-ух!

Под общий смех Петя обиженно отвернулся. Зачем же смеяться, если спросил о чем-то невпопад? Он же впервые в тундре.

Василий Матвеевич взял его за локоть.

— Ну-ну, не обижайся. Тут все свои. А бандюга завелся настоящий: ходит за стадом — то оленей испугает, то теленка прирежет, то консервированное мясо испортит — раскидает по траве, мешки раздерет. Медведь это. Еще увидишь. Данила его недавно встретил. Вышел к реке, а он на другой стороне сидит в кустах, смотрит. Данила закричал, собака залаяла, а медведь сидит и смотрит. Видит, нахал, — пастух без винтовки.

— Не пугай, не пугай молодого человека, — вступился Рогов. — Первый раз в тундру попал, а ты сразу: медведи. Еще про волков расскажи, про росомах. Это все детали в нашем деле… Меня удивляет только, почему ж винтовок нет. Помнится, в эти бригады давали карабины и патроны. Я сам хлопотал…

— Была, была! Патрон стре́ляли волка. Пустой винтовка ржавел, — почти крикнул Кузя, не сказавший до этого ни слова. — Еще батарейка нужна — «Спидола» плохо говорит.

— Батареек я захватил, всем дам. А патронов и карабинов у меня нет. Оружие беречь надо. Как же вы допускаете, что ржавеют карабины? Патроны достать не трудно, а винтовки — другое дело. Ладно, на месте разберемся.


…Ехать собрались поздно, чтоб комар не мешал. Ночь выдалась холодная и светлая. Солнце здесь заходит, но темнота не наступает. Всю ночь горит пласт полярной зари. И небо светится в проемах между черными облаками.

Пастухи, Василий Матвеевич и Наташа с детьми переправились на другую сторону реки еще вечером — управиться с делами: проверить, как отдохнули олени, поправить упряжь, увязать грузовые нарты, запрячь олешков перед отъездом.

Ветеринары вышли из дому ближе к полуночи. Они вздремнули после обеда и теперь чувствовали себя бодро. Над притихшей рекой в безветрии далеко раскатывались голоса.

Как всегда, обогнав всех, Константин Кузьмич быстро шел к большой смоленой лодке, уткнувшейся в берег. Ловким движением он отвязал веревку, столкнул лодку в воду и потащил против струи. Только галька хрустела под ногами.

Река быстрая, поэтому надо уйти подальше вверх по течению и там начать переправу, чтоб пристать пониже, около пастухов.

— Эй, Кузьмич, ты чего потащил! — окликнул его Рогов. — Дай молодым поразмяться!

Тот, не оборачиваясь, махнул рукой и тащил, не сбавляя шагу, выставив вперед острое плечо.

Валентин Семеныч и Петя догнали его, выхватили из рук веревку.

— Че́го вы, че́го, вот напали, что медведи́, — не ото́бъешь. Палыч, винт давай, медведи́ озоруют!

Но они уже тащили лодку. Не сказать, чтоб быстрей, а тащили. Константин Кузьмич снял треух и обмахивался.

— Ох, жарко… Здоро́вы ребята у те́бе, Палыч… Как хоры здоро́вы — в нарты запря́гать надо́.

И, обернувшись к тащившим лодку, звонко крикнул:

— До кре́стов идите́э! Там стойте́э!

Шли молча. Галька звенела под ногами, скатывалась и булькала в воде. И больше ни одного звука не раздавалось во всем мире. Тундра, река и берег спали в жидком свете полуночной зари.

Кресты выросли неожиданно. Они встали на бугре, перечеркнутые полосами темных облаков и красного неба. Они раскинули руки, словно собирались лететь.

Сколько раз уходил Рогов от их подножия в тундру: и пешком, и один на упряжке, и с аргишем. И всегда сжималось сердце. И все еще не верилось, что под крестами Савельев, Чикин, и Ваня Кудрявцев, и Кулешов. Точно еще утром разговаривал с ними. Они совсем молодые. Даже Савельев, который тогда считался пожилым, — совсем молодой.

Они остались живыми в памяти. Сколько людей перевидал с тех пор, сколько смертей пережил, и все забывается, а эти живут, будто только расстались.



И странно: здесь, у крестов, вспоминая ушедших, Иван Павлович чувствовал себя таким, как тогда, — крепким, молодым. Он словно бы выскакивал на несколько мгновений из своего нынешнего обличья и уносился в прошлое. Иллюзия была так сильна, что он какое-то время не мог понять, почему же у их проводника Кости глубокие морщины. Ведь он моложе всех…

— Сажайте́эсь, я по́том.

Ах, это Константин Кузьмич уже стоит в воде, придерживая лодку за корму…

Расселись быстро. Валентина Семеновича как самого грузного оставили на корме. Петю — на нос.

Константин Кузьмич оттолкнул лодку и перебежал к веслам.

Петя хотел было сесть за весла, но Константин Кузьмич лишь засмеялся. Разве можно их доверить вовсе неумелому парню! Даже Палыча не пустил бы. Никто реки не знает. Только он сам. А не зная реки, никакой силой не возьмешь. Вон она как крутит, как несет. Чуть оттолкнулись — берег полетел мимо. Лодка точно на моторе идет. Течение тащит ее боком поперек реки.

Константин Кузьмич гребет быстро, сильными ударами. Весла так и мелькают. Он работает, как машина. И все никак от берега не отойдут. А по течению сплавились уже далеко. Кресты уменьшились и стали растворяться в ночной дымке.

Ледяная крученая вода пошлепывает по бортам крепкими ладонями. Даже при свете зари на дне видны камни. Лишь потом, когда берег отдалился, струи потеряли прозрачность, замерцали полосами вороненой стали и начищенной меди.

Здесь, на середине, все оценили искусность Константина Кузьмича.

Впереди совсем рядом показались камни. Лодка летела на них бортом. Широкие серые валуны, обточенные волной, как живые, лезли навстречу. Среди водоворотов чудилось даже, что их бока вздымаются от дыхания.

Петя, сидевший на носу, видел, что лодка приближается к камням быстрей, чем продвигается поперек течения. Скорей же! Скорей!

Но Константин Кузьмич греб, не меняя ритма, не прибавляя скорости.

Даже Иван Павлович крякнул и надвинул шляпу на глаза.

Петя совсем перетрухнул и думал только о том, сумеет ли быстро стянуть сапоги и штормовку, оказавшись в ледяной воде…Он на всякий случай расстегнул пуговицы и вцепился в борт.

Вот и все… Корма у камня… Петя почувствовал, что не может разжать пальцы, вцепившиеся в смоленые доски…

Но удара не последовало. Корма проскочила в двух вершках от боковины камня.

— О-хой! Прошли! — крикнул Константин Кузьмич и начал грести медленней.

Только тогда Петя разжал руки и отвернулся от воды. Радость теплой волной ударила в голову. Он закрыл глаза и сидел так почти до конца пути.

Лодка ткнулась в галечник, кое-где пробитый жесткой травой.

Берег пуст. Нигде ни пастухов, ни оленей. Пошли к приречным зарослям, за которыми должен быть привал оленеводов.

Петя шел последним. Вдруг за спиной — глухое постукивание. Он обернулся и замер на месте. Сказочное зрелище. Петя сразу даже и не сообразил, что это олени. Он видел, как по медному полотнищу зари проползало странное сплетение каких-то мохнатых ветвей. Больше он ничего не заметил сначала. Сами олени растворялись в сумраке. Пете почудилось, будто по берегу движется удивительное существо с десятком голов, посаженных на лебединые шеи.

Он побежал к упряжке. Ему показалось, что в нарты запряжено целое стадо — очень много оленей. Потом сосчитал: всего пять…

На нартах сидел Зосима с длинным шестом, хореем, в руках. На кончике шеста — костяной шарик, чтоб ненароком не поранить оленя. Зосима легонько дотрагивался хореем до оленьих спин и что-то пришептывал. Поравнявшись с Петей, он осадил упряжку, соскочил с нарт, принялся поправлять сбрую.

Петя подошел к оленям, стал их рассматривать. Сначала видел он только рога. От них нельзя было оторваться. Это чудо — молодые оленьи рога, еще покрытые мягкой шерстью. Такая торжественная корона, плетеная ваза высотой с самого оленя. Как только ее держит маленькая точеная головка?

Петя легонько погладил мохнатый рог и почувствовал, какой он горячий, мягкий, полный трепетного дыхания. Олень слегка вздрогнул и застыл. Петя знал, что в это время рога болезненны. Олени очень их берегут и опасаются поранить. Знал — и ничего не знал до того мгновения, когда ладонь ощутила дрожь и испуг животного. И сухая оболочка книжных знаний начала наполняться настоящим, живым знанием. И Петя обрадовался.

Он потрепал оленя по мягкой морде и заглянул в большие глаза, где в черно-синей глубине жил красный закат, река, тундра — весь новый, неизведанный мир, в который Петя сделал первый шаг.

Иван Павлович издали смотрел на Петю, не окликая. Пусть понаблюдает оленей, полюбуется, попривыкнет. Сам когда-то так же стоял, не мог оторваться, с места сойти. Самое красивое животное — олень.

Сколько их перевидел, а не привык, не стал равнодушным. Всякий раз точно заново их видишь. И на стадо по-прежнему можно смотреть часами, как на море, на облака, на огонь. Да что он, Рогов! Оленеводы родятся на нартах, у детей вместо игрушки олененок, и едят оленя, и одеты в оленя. И все равно видят его красоту.

Иван Павлович любил рассматривать зимнюю одежду хантов и коми, все эти малицы, совики, гуси-парки, тобоки, чижи, кисы… Что ни возьмешь — произведение искусства. Здешние женщины диво как шьют из оленьих шкур. Вырезают из кусочков меха каждая свой узор, собирают в полосы и нашивают на одежду. Такому орнаменту только завидовать да любоваться им. Научиться нельзя. Для этого надо родиться и прожить всю жизнь в тундре.

Давным-давно спросил как-то Иван Павлович у одной мастерицы, что же означает узор, который она шьет.

— Олений узор, — ответила. — От оленьих рогов взят. Матушка шила, меня научила. Бабушка шила, матушку научила. Спокон веку олений узор шьем…

Через всю жизнь проходит олений этот узор. Сразу его узнаешь, на любой одежде, но всегда он разный. Каждая мастерица по-своему шьет его. Нет двух одинаковых оленей, двух одинаковых людей, двух одинаковых жизней, и поэтому всегда разные узоры получаются.

Пока не знаешь, не присмотришься, все узоры одинаковы, все олени на один вид. А поживешь с пастухами — и откроется сокровенное, не доступное беглому взгляду…

Зосима возился со сбруей, бесцеремонно расталкивал оленей, перебирая ремешки и пряжки. Все было буднично, обычно.

А Петя никак не мог прийти в себя. С волнением глядел он на вторую упряжку, выплывающую из-за мыска. Странно смотреть, как сани тащатся по камням, переваливаются через крутые валуны. По такому бездорожью лошадь и без упряжи прошла бы с трудом, а олени легко и ловко тянут нарты. Остальные упряжки Иван Павлович просил не перегонять на берег: незачем полозья зря драть о камни, проще всем выйти на луговину за кустами и там устроиться по нартам.

Константин Кузьмич приставил ладони ко рту и крикнул по-хантыйски, чтоб оставили оленей на траве. Потом крикнул еще что-то.

От темных кустов отделились черные фигуры в гусях, спущенных до пят. Это пастухи вышли к реке. Они медленно плыли среди камней. Закругленные капюшоны плавно переходили к плечам, широкие рукава струились вниз, непомерные полы скрадывали движение ног, поэтому фигуры в тяжелой одежде двигались необычно, как бы плыли.

Но даже и в этом удивительном одеянии, даже в сумраке Данилу можно было узнать сразу. Он был выше всех, и кашошон его гуся был откинут на спину. В красноватых отблесках зари светилось его лицо, откованное из самородной меди. Здесь он хозяин, это его мир, его простор, его жилище. Привольем и ширью полнилась его осанка, каждое движение — поворот головы, взмах руки.

Пастухи шли прощаться с Константином Кузьмичом.

И вот опустел берег. Константин Кузьмич остался один около своей лодки. Теперь он не уходил в тундру. Стар стал. Теперь он только провожал других. Заломив шапку на макушку, он прислушивался к голосам за кустами. А голоса все дальше и дальше уплывают. Вот совсем пропали. Остался перезвон воды за спиной. Но Константин Кузьмич долго еще слушает — может, донесется еще чей-то голос. Тишина. Уехали.

Он прыгает в лодку и гребет. И от того, что грести легко, ему становится грустно.


На нарты Зосимы попросился Петя. Сел, свесил ноги, как с телеги, поставил каблуки на полоз.

Пока ехали по камням, Зосима бежал рядом.

— Э-э-э, нога поберегай! Нога не так ставил! — крикнул он.

Петя поджал ноги под сиденье.

— Ай, ай, не так… — засмеялся Зосима и остановил упряжку. — Слезай. Гляди, как нада.

Сел на нарты верхом, поставил ступни на полозья.

— Так нада.

Потом вытянул одну ногу на передок, а вторую поставил на полоз.

— Так нада.

Потом обе ноги протянул на передок.

— Так нада. Так ехай. Так нога хорошо будет.

Петя вытянул ноги, уцепился руками за сиденье. Зосима тронул упряжку. Олени побежали, не разбирая камней. Нарты стало валять по валунам, и у Пети сразу заныли от напряжения руки: при вытянутых ногах вся нагрузка приходилась на руки. Иногда полоз наскакивал на большой камень, нарты резко кренились набок, и Петя удерживался лишь чудом. Пока миновали прибрежную полосу и подъехали к кустам, Петю в жар бросило — точно в шубе на брусьях гимнастикой занимался.

За кустами — заросшая травой дорожка, и по ней вытянулся весь аргиш. Зосима выскочил со своей упряжкой вперед и хотел гнать, но Рогов его удержал, подошел посмотреть, как Петя сидит. Тот с непривычки не мог держать обе ноги на передке, поставил одну на полоз. Рогов нагнулся, посмотрел и присвистнул.

— Э, дорогой, так нельзя. У тебя носок с полоза внутрь сошел. Видишь? Попадется на пути кочка или камень, зацепишь ногой — и ее под нарты заломит. И от нарт носок нельзя отставлять — кустами схватит и вывернет. Держи всю ступню на полозу. Полоз все подминает, и нога в безопасности. Главное, брат, ноги береги. Тут этим не шутят. Понял? Ну, пошел, — сказал Рогов Зосиме.

…Это в третьей бригаде, кажется, пастух оплошал. И ведь не пьян был, не болен. Заломило на камнях ногу — всю измочалило. Полгода в больнице пролежал. Поправилась нога, но сколько муки перенес. Как его, беднягу, из тундры тащили до поселка… Воспоминание мельком пронеслось в голове у Ивана Павловича. Хорошо еще, новокаин нашелся и шприц удалось прокипятить. Парень только зубами скрипел. Крепкий парень. Случись такое с Петей — на всю жизнь к тундре страх останется. А новые люди здесь нужны, и пугать с самого начала нельзя, особенно молодых. Пусть попривыкнет, увлечется…

Зосима тронул хореем оленей, побежал рядом и с разбегу завалился на нарты. По мокрой от росы луговине полозья скользили легко и мягко.

— Ш-ш-ш-ш, — тихонько шипел Зосима. подбадривая оленей и щекоча их хореем между ног.

Олени набавляли ход, а Зосима все шипел, постепенно повышая голос почти до крика:

— Кщ-кщ-кщ-щ-щ-щы-ы-ыи!

Нарты вырвались в узкую щель между зарослями. Здесь, по ворге, свободно могли бежать лишь три оленя из пяти, собранных в упряжку. Для вожака слева и молодого оленя справа места на дороге не было. Они бросались грудью на кусты, подминали их под себя, ломали и перескакивали через стволы. Иногда, устав, они пытались протиснуться вперед, на свободное пространство, но упряжь не пускала, и олени продолжали свой почти невероятный бег по зарослям. Петю раза два так ударило по ноге упругими кустами, что он сразу же убрал ее с полоза. Он совсем сжался на нартах. Их бросало и кренило из стороны в сторону… Да, ворга — это совсем не то, что он привык считать дорогой…

Вот на пути высокая кочка. Нарты встали на один полоз боком. Зосима спрыгнул, а Петя почувствовал, что летит в кусты. Но едва он это почувствовал, как нарты уже выправились и Зосима снова сидел рядом.

И еще Петю все удивляло пыхтенье паровоза, словно бы доносившееся издали. Поглощенный одной заботой — не упасть и увернуться от свистящих веток, он ничего не замечал. Только это пыхтенье слышал. Когда же немного попривык и внимательней присмотрелся к оленям, увидел, как из их ноздрей с силой вырываются крутые клубы пара, четко обозначенные в холодном воздухе. Быки работали, как машины. Их дыхание ни разу не сбилось с одного ритма — точно пять поршней выбрасывали по очереди отработанный пар.

Зосима чутко и спокойно следил за их работой. Петя увидел лицо Зосимы и удивился. Так безмятежен бывает возница, когда лошадь бредет по сонному проселку.

За спиной тоже слышалось пыхтенье. Теперь Петя знал: это упряжка, бегущая следом. Не знал он только, что на ней Рогов. Не знал и того, что Рогов с беспокойством посматривает, верно ли Петя держит ноги. Иван Павлович забыл предупредить Зосиму, чтоб не слишком гнал. А в остальном Рогов был спокоен. Радостно, незамутненно спокоен. Он уже придышался к воздуху тундры, присмотрелся к простору. И теперь если где-то частицей сознания вспоминалась вдруг комната министерства, канцелярская повседневность, то все это казалось чем-то нереальным, нелепым и невозможным.



Реальными были олени, ворга, тяжелый хорей и поводок сбруи. Да, хорей стал тяжел. Рогов пытался уверить себя, что тяжел он с непривычки, но сам этому уже не верил, хотя мысль о старости не тревожила его, не нарушала радости и спокойствия. Он здесь, он делает свое дело, и не все ли равно — тяжел хорей или легок. Если тяжел, значит, дело делать тяжелей. Только и всего. Но ведь дело остается, и оно делается. Вот для Пети хорей не тяжел, да только он его и держать не умеет. Умение всегда тяжело дается. И чем дольше живешь, тем больше умения и тем оно тяжелей.

Иван Павлович вспоминал Чукотку, Индигирку, Оленек, вспоминал Таймыр, Ямал, вспоминал Норвегию… Господи, сколько же всего было! Неужели все это было с ним? Отрывочно мелькают в памяти вспышки прошлого… Где-то пурговал — двое суток пролежал под сугробом в «куропаткином чуме», как тут говорят. Закутался в малицу, прижался к оленям и замер. И двое суток ушли из жизни, чтоб сохранилась жизнь. Где-то вводили вакцину молодняку. Сотни уколов. Немеет правая рука, и большой палец уже не чувствует шприца. И перед глазами мертвый чум и Савельев, который мечтал об этой вакцине… Куда-то под Новый год привез мандаринов. Вез за пазухой в самолете, пешком, на нартах. Добрался до чумов, отдал ребятишкам, а они этими мандаринами стали кидаться, как мячиками, — не знали, что за штука…

А тот случай, когда позвали на стойбище, где бешеный волк покусал людей… Пастух рассказывал и плакал. Там жили его родственники. Волк забрался в чум, где сидела старуха с внуком, набросился на ребенка и так искусал, что мальчишка упал почти замертво. Бабушка хотела его отбить, тогда волк кинулся на нее. Она была в малице. Села на корточки, уткнулась лицом в колени и закрыла голову руками. Волк погрыз ей затылок и руки. Может, и больше ее поранил бы, да тут вошел сын, отец мальчика. Бросился на зверя с ножом, а волк совсем обезумел — никакой нож не страшен. Исполосовал всю одежду, искусал, где только мог. Все перевернули в чуме, костер погасили, когда катались в схватке. В дыму, в темноте боролись. И человек одолел. Но он был уже не жилец на этом свете.

Когда приехал Рогов, прошло несколько дней. Мальчик умер. Сын старухи заболел и страшно мучился. В жутких приступах бешенства он раздирал и ломал все, что попадало под руку. Его вязали, но он рвал ременные арканы, которые удерживали оленя на бегу. Такая сила в нем появилась.

Мать тоже болела и сокрушалась, что нет шамана — выгнать злых духов. Иван Павлович еще по рассказу пастуха-родственника предположил бешенство, но сыворотки не было. И тогда же, прежде чем ехать в чум, он вызвал по радио вертолет с врачами и сывороткой. А была пурга… Когда пришел вертолет, все было кончено и сыворотка не понадобилась.

Рогов проводил врачей в чум, где под пологом лежали умершие — старуха, сын и внук. У входа валялся волк. Двадцать ножевых ран насчитали на нем…

Рогов положил хорей на нарты, выпрямил затекшую руку. Олени шли хорошо. Правда, упряжка Зосимы бежала еще лучше. Теперь она показывалась лишь на мгновение, когда ворга вытягивалась в прямой коридор среди зарослей. Иван Павлович всматривался и видел, что Петя держится молодцом. И это радовало его.

Петя приноровился правой ногой отстранять распрямляющиеся кусты, со свистом проносящиеся мимо. Головка сапога теперь сплошь покрыта ошметками коры и прилипшими листьями. Правый рукав штормовки до плеча в перетертой зелени. Потом сквозь зелень стал проступать еще какой-то бурый цвет. Сначала Петя не обратил на него внимания. Да и некогда было рассматривать — знай увертывайся от хлыстов тальника. Но когда упряжка промчалась по длинной луже, затопившей воргу, и из-под копыт в лицо полетели комья грязи, Петя, загородившись рукавом, увидел на нем свежие следы крови. Да, вся рука до плеча в крови. И на груди штормовка забрызгана кровью.

Петя осмотрел кисть, провел рукой по лицу — нигде ни царапины… Э, да это ж олень пристяжной ранен! Петя показал Зосиме кровь, тот засмеялся и сказал, что это пустяки — олень ободрал молодые рога об острые ветки и теперь мажет кусты, а с них кровь попадает на рукав. Петя пожалел оленя и сказал, что надо рог забинтовать. Зосима тут и вовсе развеселился.

Постепенно заросли начали редеть. Хлестнули последние кусты, и упряжка вырвалась на широкое болото, заросшее тощей синеватой осокой с пятнами желто-рыжего мха. Посреди болота озерко. Олени, не сбавляя ходу, бросились вперед, почти до колена проваливаясь в густую жижу. В голове у Пети замелькали страшные картины из фильмов, где трясина засасывала людей. А Зосима вздохнул с облегчением: кончились заросли, теперь олешкам полегче. Из-под копыт летят брызги и комья сырого мха. Петя смотрит на полоз и видит, что он даже не залит водой. Нарты легко скользят по болотной подушке. И все же лучше бы Зосима обогнул это место…

Зосима же правит прямо на озерко, так и норовит в самую хлябь. Вот прошуршала под полозом щетка осоки, и нарты скользнули в воду. Олени теперь бегут в веере брызг. Петя сжался, ожидая, когда вода проглотит нарты.

И тут Зосима остановил упряжку. Так и остановил посреди озера, около одиноко торчащего стебля куги, соскочил с нарт — вода не доходила ему до колена — принялся осматривать сбрую. Олени бесшумно пили коричневатый настой мха и осоки.

Сзади слышалось хлюпанье и плеск — на болото выходили остальные упряжки. Пастухи и ветеринары перекликались, по-домашнему переговаривались. Рогов осадил упряжку рядом с нартами, на которых сидел Петя.

— Обрати внимание, как олени пьют болотную воду. Чем больше она поржавела, протухла, тем они до нее жадней. А вот в чистой горной речке пьют неохотно. Нехватка солей… — Рогов стряхнул с плаща волокна мха, встал на нартах, потянулся. — Будешь в тундре зимой — посмотришь, как они за мочой охотятся. Метра на полтора под снегом чуют такое место. Целый сугроб раскопают, чтоб добраться до лакомства.

Зосима подошел к нартам Рогова, осмотрел сбрую, поправил.

— Спасибо, дорогой. Все в порядке у меня.

— Порядка! — засмеялся Зосима и пошел к Пете.

Тронул оленей. Они подняли головы от воды, помедлили и побежали.

— Ворга, прощай! — махнул рукой Зосима. — Тундра поедем. Дальше ворга плохой — трактор ворга портил.

За озерком болотная луговина, потом плотная стена тальника. Зосима подбадривает оленей и правит прямо на стену. Нарты скользят все быстрее. Петя видит, что заросли раза в три выше оленей и в их гущине нет ни щели, ни тропки.

— Кщ-кщ-кщ-щ-щ-щ! — погоняет Зосима.

Сейчас олени вонзятся в тальник и застрянут в нем…

Но олени, добежав до зарослей, встали на дыбы, разом все пятеро упали на кусты, подмяли под себя и стали быстро пробираться между вывернутых, сломанных, измочаленных стволов и веток. Нарты кидало из стороны в сторону.

Горький запах свежесломанного тальника, паровозное дыхание оленей, напряженная фигура Зосимы, его суженные всевидящие глаза и путь напрямик, путь, не скованный чертой ворги, путь по бездорожью!

Проломившись сквозь заросли, упряжка вырвалась на равнину, полого поднимающуюся к югу. Равнина заросла низкими кустиками полярной березы — не выше нарт — и мхом. Вид равнины, простора и шири вызвал у Зосимы прилив пьянящего возбуждения.

Зосима отрешился от всего, кроме гонки по тундре, полета на нартах, прорыва через пространство. На ходу вскочил на сиденье, встал позади Пети и принялся погонять мчащихся оленей. Он почти не дотрагивался до них хореем. Хорей лишь помогал ему пропарывать воздух, бросаться вперед. Белой молнией вонзался он в сумрак тундры. Зосима погонял оленей страхом: пронзительно закричал по-птичьи, завыл по-волчьи, заверещал, залопотал по-шаманьи.

Петя закинул голову и увидел в его глазах клокочущее черное пламя.

— А-а-а-а-а-а-кя-кя-кя!

— У-у-у-у-у-у-э-э-э х-хе-хе-хе-х ы-ы-ы-ыи!

— И-и-и-и-ях-ха-ха-ха-хо!

Раскатилось по тундре до самого хребта, мутно проглядывающего впереди. Олени прижали рога к спине и, почти не касаясь земли передними ногами, взвились в воздух, со свистом и стоном выбрасывая из ноздрей горячий пар, колотя копытами мокрую землю.

Петя понял, что весь предыдущий путь по ворге был лишь присказкой.

— Бу-у-у-бу-бу-бу! Ба-а-а-а-ба-ба-ба-ба!

— Ках-ках-кях-кых-хы-хы-ы-ы-хых! — самозабвенно выкрикивал Зосима.

И Петя вдруг забыл обо всех опасностях, которые мерещились ему, забыл все: забыл, зачем приехал сюда, забыл всю свою жизнь, забыл самого себя. Он видел отверстый рот Зосимы, видел крик, от которого смещались пласты облаков, видел черное пламя, изливающееся из глаз пастуха, черное пламя, от которого зардели края туч; почувствовал, как ветер плотной пряной волной ударил в подбородок и закричал вслед за Зосимой. Не понимал и не помнил, что закричал, но их голоса слились в один пронзительный и захватывающий звук, летевший впереди оленей.

И в этот момент Петя понял, что останется в тундре, что больше ему ничего не нужно, что это и есть то, для чего надо жить.

Вслед вырвались остальные упряжки. Здесь, на просторе, нет нужды тянуться друг за другом. Здесь каждый летит сам по себе, как в небе.

Вон Данила, стоя, скользит по равнине. Издали за кустиками березы не видно нарт, виден лишь гусь, черным парусом выгнутый вслед за оленями. Протянув хорей, Данила летит над тундрой, вверх по склонам пологих холмов.

Чуть поотстав, плывет Наташа, стоящая на полозе нарт. Она не кричит, не улюлюкает. Плавно и быстро, как по волшебству, идут ее нарты. Редкостной белой масти вожак пластается по равнине, закинув корону алебастровых рогов. На шее расшитый красным узором ремешок с серебряными колокольчиками, позванивающими нежно, как льдинки в весеннем ручье. Сбруя в серебряных пряжках, сверкающих на черных ремнях. Остальные четыре оленя тоже белой масти. Они летят, как лебеди, вспугнутые с синего озера.

Но это чудо — лишь полчуда. Чудо — сама Наташа, скользящая за лебедями на полозе своих нарт. Праздничная расшитая накидка легким облачком парит над темной равниной. Желтая шаль горит солнечной каплей, золотой бусиной, покатившейся по ночной тундре. Встречный ветер развевает шалевые кисти, лучами относит их назад.

В одной руке у Наташи поводок с блестками резных украшений, в другой легкий хорей. А в глазах ее радость, и простор, и Данила, с птичьим криком мчащийся впереди. И еще там лица матушки и батюшки, и приветливый костер чума, и полог, и мягкие оленьи шкуры, и подушки нежного куропаточьего пуха, и дыхание Данилы на губах и плечах, и его руки, и губы. И так все мысли начинаются с Данилы и кончаются Данилой.

Наташа посматривает на нарты. Старший сын, закутанный в старый отцовский гусь, крепко привязан ременной веревкой к сиденью. Он спит. Младший — в берестовой люльке, тоже притороченной к нартам. Иногда он просыпается и плачет, но тут же снова засыпает, укачавшись от быстрой езды.

Взгляд Наташи скользит по земле и отмечает испуганно вытянутую шейку куропатки, притаившейся совсем рядом в кустах. На след полоза высыпают птенцы и с любопытством катятся за нартами. Эй, эй. прячьтесь, дурачки, бегите за матерью в заросли! Эй, эй! Сзади едет Кузя с собакой!

Не успели. С треском взвилась куропатка, выбросилась в серое небо, замелькала белыми подкрылками, тонко запищал птенец, сдавленный собачьими клыками.

Так вот и случается — растишь-растишь, радуешься детям, а подкрадется болезнь — и нет птенца. Хорошо еще, доктора могут помочь. Наташа вспоминает больницу и оглядывает родной простор. Нет, уж лучше не болеть, а всегда быть здесь, с Данилой и сыновьями.

Вслед за Кузей, далеко отстав, едет Василий Матвеевич и еще дальше Валентин Семенович. У того что-то не ладится со сбруей. Он то и дело останавливается, поправляет и снова пытается догнать аргиш.

Только Рогов гонит почти вровень с пастухами. Его брезентовый плащ задубел в сыром воздухе, и капюшон торчит на голове длинной дудкой. Эх, лихой старик, этот Рогов! Не дает ему покоя дух тундры — так и тянет, и манит к себе, и зовет из теплых московских краев, из каменной шестиэтажной избы. Что за сила в этом духе! Вот и Петю сегодня захватил. И Петя позабыл свой город, и полетел за Зосимой, и залился шаманьим криком.

Они еще впереди всех гонят. Данила хочет догнать, да не выходит пока. По пологому склону выскочили на увал и — вниз, как провалились, помчались под уклон в овраг, к ручью с крутыми каменистыми берегами.

— Прыгай! — дико крикнул Зосима, соскочил с нарт и побежал рядом, не выпуская из рук поводка и хорея.

Петя оттолкнулся от сиденья — пружиной отлетел в сторону, не веря, что удержится на ногах. Но его подхватил дух тундры — он не только не упал, а, не сбавляя ходу, помчался вслед за упряжкой.

Олени на всем скаку перемахнули ручей, пустые нарты лишь крякнули на камнях и полетели вверх по склону, увлекая Зосиму.

Петя остановился на берегу и только тут заметил, что перед ним глубокое русло, полное скользких камней. Теперь уж он не мог одним махом перескочить ручей. Он стал осторожно спускаться, придерживаясь за кусты. Ноги скользили и слегка дрожали. Вода доходила почти до верха голенищ. Он перебрел на другую сторону, вскарабкался по склону, ободрав руку об острый камень. Дух тундры оставил его. Петя, точно проснувшись, почувствовал тяжесть своего тела, неуклюжесть и медлительность движений. Он побежал вслед за нартами, но бег был вял и неловок. Петя понял, что без Зосимы и оленей он здесь ничто. Останься сейчас один — конец. Ему захотелось поскорей к Зосиме, к упряжке. Захотелось еще раз почувствовать полет.

Зосима ждал его на вершине увала. Олени уже легли, подвернув под себя передние ноги, и щипали березки, торчащие перед мордой: ловко цепляли губами ветку снизу и быстрым движением головы счищали в рот листья, оставляя голый прут.

В это время Рогов только переезжал ручей. Держась за нарты, он бежал за упряжкой через камни. И мимолетно, так же быстро, как ручей, мелькнула в памяти другая переправа.

…Тоже летом на двух нартах он ехал с пастухом в поселок за вакциной. Путь лежал через реку, которую сегодня переплывали на лодке. Пастух знал место, где нарты могли проскочить по камням. Говорил, что, если встать на сиденье, вода будет по щиколотку.

Утром в тумане подъехали к реке. Что за черт! Вся галька на берегу словно каша — перемешана с мясной тушенкой. Собака сразу принялась ее пожирать. Следы гусениц и раздавленные банки…

Как могли промерили дно. Вроде глубина небольшая. Другой переправы не было, и решили перебираться здесь. Сначала упряжка бежала по грудь в воде, и нарты лишь чуть заплескивало. А на середине олени разом провалились и поплыли — одни головы горчат. Рогов едва успел уцепиться за сиденье. Ледяная вода сдавила дыхание, сковала ноги. Выручила правая рука — вросла, как железная, в перекладину. Так и выволокли его из реки олени.

В поселка рассказали, что в этом месте застрял трактор с волокушей Вытаскивали двумя другими тракторами. Ну и выгребли все камни, углубили дно. В суете передавили несколько ящиков тушенки, упавших с волокуши…

С увала открывалась низина, залитая туманом, и противоположный пологий склон.

— Тама олешек кормить будем. Отдыхать, — сказал Зосима, кивнув на гребень склона.

Пете показалось, что это совсем рядом. На склоне были видны кусты, вышка триангуляции торчала на самом высоком месте.

Довольно долго мчались по равнине, но склон не приближался — все такими же виделись кусты и вышка.

Врезались в туман. Олени утонули в нем, как в сметане. Первой вошла упряжка Данилы, и Петя видел, как под белым полотнищем пропали сначала нарты и ноги оленей, потом остались только головы и Данила по колено, потом одни рога корягой поплыли впереди Данилы. Наконец Данила один, окунувшись по плечи, долго еще скользил, пока совсем не утонул.

Равнина продолжалась, но в тумане виднелись только мелькавшие рядом кусты березы — больше ничего. Ехали перекликаясь, чтоб не потеряться. Петя вскоре потерял всякое представление о времени и пространстве. Ему начало казаться, что они кружатся на одном месте. Перескочили ручей. Ехали, ехали — снова ручей, потом еще раз пересекли ручей… Те же камни, тот же куст тальника на берегу, те же волны тумана то прорежаются, то наплывают.

Зосима замкнулся в своем гусе — торчат одни брови, покрытые капельками влаги. Изредка крикнет и прислушивается, как глухо, нехотя доносится сквозь туман чей-то ответ.

— Не сбились? Дорогу-то знаешь? — неуверенно спрашивает Петя, ежась от въедливой сырости.

— Знаешь, знаешь… — бурчит Зосима и щекочет хореем оленей.

Пете стало тоскливо и одиноко. Он больше ни о чем не спрашивал Зосиму. Поднял воротник куртки, уткнулся в него и старался согреть дыханием замерзший кончик носа.

— Ты ветеринар будешь? — неожиданно спросил Зосима. — Про олешка книжки читаешь? Эх-хех… — Вздохнул, легонько кшикнул на оленей и снова надолго замолчал.

Ручьи кончились. Тундра, ограниченная туманом, катилась под полозья плоско и однообразно. Пете казалось, что нарты стоят на месте и олени только перебирают ногами, не двигаясь.

— Эх-хех… — опять вздохнул Зосима. — Хотел шофером я учиться. На вездеходе шофером. Вездеход, знаешь, быстрей олешка. Уй, как по тундре прет!.. А так чего я? Пастух…

— Почему ж не стал шофером? — спросил Петя, взглянув через окошечко гуся в лицо Зосимы. Под мокрыми бровями совсем сикались его глаза. В них не было больше черного пламени. В них чувствовалась горечь и беспомощность. Да, зрелая горечь и детская беспомощность.

— Почему, почему… — Зосима отвернулся. — Почему дурак был… Молодой дурак был… Интернат учился… Книжка читал… писал…

Зосима вдруг оборвал разговор, остановил упряжку, подошел к кореннику, повертел в пальцах ремень сбруи. Ремень был порван. Зосима вобрал руку в рукав гуся, ловко достал нож, висевший на поясе под гусем, быстро прорезал концы ремня, сорвал под ногами пучок какой-то травы и скрепил ремень.

— Скучал тундра… — продолжал он, погоняя оленей. — Батюшка, матушка скучал, братья, сестры… Убежал интернат… Учить кончал, дурак оставался… Эх-хех… Мой друг — вместе учился — сейчас в городе начальник стал… Я-то пастух…

— Ничего, ты же хороший пастух, а это… — начал было Петя, но Зосима прервал его:

— Ладна, ладна, харош пастух — почет, уважение, грамота, часы, знаю…

И здесь, так же внезапно, как началась, кончилась полоса тумана. И гребень склона, и вышка были уже действительно рядом.

И небо стало утренним. Медная заря побледнела, засветилась латунью, облака поредели, поднялись, вся округа засияла, запела красками.

Из тумана, как из озера, выплывали на склон упряжки и бежали к гребню. За гребнем начиналось тундровое плоскогорье. До этого момента горизонт был скрыт то кустами, то увалами, то склоном, а сейчас ничто не останавливало взгляда. Справа за тусклым серебром росной тундры поднялся Уральский хребет. Он видится как огромная плоская стена, прорезанная трещинами снежников. Неожиданным взмахом сломал он равнину, нарушил однообразие. Его подошва в белесой дымке, а вершины в смоляных облаках.

На север и запад развернулась низина, залитая туманом. Отсюда она как замерзшее море. Кое-где ее пропороли купола возвышенностей и черные клинья далеких лесов. А южнее, в ярко-зеленой тундре, просветились озера. Они были совсем круглые, и из каждого прямо в небо поднимался столб пара.

Голоса людей и дыхание животных лишь оттеняли неколебимую тишину.

Зосима выпряг оленей и пустил пастись. Они не стали ложиться — пошарили под кустами, метнулись в сторону, сбившись в кучу, прильнули мордами ко мху, опять отбежали.

— Смотри, смотри, — крикнул Рогов Пете, — грибы ищут!

Олени шарахнулись по зарослям карликовой, не выше травы, березки вдоль по склону. За ними и остальные, выпряженные и с нартами.

Пастухи бросились вдогонку.

— Когда грибное место проезжаешь, олени просто бесятся, не повинуются, — продолжал Рогов, — идут по грибы, да и только. Ты их и хореем, и криком, и уздой — ничего не помогает. Бывает, так понесут, что и седока свалят в азарте, и в тундру убегут сами по себе. Чего там! Грибы для них первое лакомство сейчас.

Он пошарил среди мха и достал маленькую крепкую шляпку подберезовика.

— Никогда не ел сырых грибов? Ha-ко, отведай.

Петя с опаской, так же как вчера сырую рыбу, взял шляпку, пожевал упругую мякоть и почувствовал, как необычайно пряный, острый аромат наполняет рот. Это было гораздо вкусней, чем вареный или соленый гриб.

— Ну, как? Теперь оленей понимаешь?

Иван Павлович рассмеялся и отправил в рот бледно-коричневый подберезовик.

Среди мха молодые грибки были рассыпаны, как яички, — только подбирай. И тут же сочные лепешки зажелтевшей поспевающей морошки.

Пастухи привели оленей, привязали к нартам, и олени, поняв, что по грибы все равно не уйдешь, ложились на мох, подгибая сначала передние, потом задние ноги, и щипали березки.



Собрались у нарт Данилы, выпили по пластмассовому стаканчику водки, закусили сырыми грибами и морошкой. На нарты кто-то положил кожаный мешочек соли. С ней грибы оказались еще вкуснее.

Когда тронулись в путь, взошло солнце. Тундра покрылась пластинами киноварной зелени и светлого серебра. От быстрого движения пластины, переливаясь, переходили одна в другую, меняли очертания, вспыхивали и тускнели. Столбы пара над озерами загустели и встали мраморными колоннами, поддерживающими небо. А березки и мох, покрытые росой, загорались по обе стороны от нарт, как крылья стрекозы.

Солнце стало пригревать, и Петя с удовольствием оглядывался вокруг, наблюдая утреннюю тундру.

Только Зосиме было не до восхищений.

— Ай, ай, — озабоченно причитал он, посматривая на солнце, — тепло пришел. Ай, не успел до чума ехать…

Засмотревшийся Петя не очень прислушивался к бормотанию Зосимы. Из созерцательного состояния его вывел резкий, жалящий укол в щеку, потом в руки, в лоб. Петя посмотрел на рукав штормовки и увидел вялых после ночного холода, но уже злых и настырных комаров. Они тыкали рыжими хоботками, перелетали, собирались в кучки. Чем сильнее пригревало солнце, тем больше их становилось. Руки и лицо теперь нестерпимо жгло от укусов. Особенно доставалось правой руке, которой Петя держался за сиденье, — она стала прямо-таки кормушкой для комаров.

Петя пытался их отгонять, но они уже насели роем, лезли в нос, в уши, в рот, жалили в губы, в веки, забрались за ворот и, изжалив шею, ползли по спине. Черный капюшон Зосимы стал серым от тысяч насекомых, облепивших его.

Тут уж не до красот природы. Теперь Петя видел только комаров. Они заполнили весь мир — жгли, хлестали, кололи, от них не было избавления.

Олени понесли как безумные. Но теперь в этой гонке нет ни веселья, ни лихости. Олени хотели движением спастись от комаров — ветром очистить свои тела от кровопийц. Зосима не кричал, не шаманствовал. Оп спрятал руки в рукава гуся, которые кончались чем-то вроде суконных варежек, натянул край капюшона на нос и замер.

Зато Петя крутился, как на сковороде. Он чуть не плакал от боли и бессилия. Несколько раз, когда нарты не очень валяло, он тер правую руку тыльной стороной о штормовку и чувствовал, как в это время комары впиваются в ладонь. Рука была в крови, в месиве раздавленных насекомых.

Зосима посмотрел на него, покачал головой и остановил упряжку. Густой звон наполнил уши. При езде комаров отгоняло ветром, а теперь они замельтешили перед глазами и облепили все, как серый живой снег.

— Ай, ай, парень. Комариный мазь нада. Так плохо будет.

Тундра не был, не привык. Плохо будет, — повторял Зосима, с болью глядя на Петю. Его черный гусь оброс шевелящимся мхом.

Петя поднял воротник, спрятал было руки в карманы, но тут же вынул — отгонять комаров от лица. Он чувствовал, что губы распухли и во рту появились волдыри.

— Погоди, парень, сичас Палыча комариный мазь берем.

Рогов догнал их сразу.

— Ах ты, мать честная! Как же мы забыли тебе репудин дать? Ну, скорей мажься!

Достал из плаща пузырек, плеснул Пете на ладони.

— Сначала руки натри, а потом лицо. Да смотри в глаза не попади. И шею натирай, и уши — все натирай.

От одного сознания, что спасен, Пете стало легче. Руки и лицо жгло по-прежнему, но комары на них больше не садились.

— А теперь иди на оленей посмотри, — кивнул Пете Рогов.

Комариный рой висел над упряжкой, точно густой пар. Беззащитные животные лишь вздрагивали и крутили головами. Их морды покрывал шевелящийся слой: тысячи крыльев и хоботков теснились возле ноздрей, губ и глаз, где тело не защищено шерстью. Рога тоже были покрыты живым налетом: короткий ворс не спасал от кровососов. Петя провел ладонью по морде вожака — рука в крови. Провел по рогам — кровь.

— Вот, брат, тебе и дело на всю жизнь — защита от гнуса, — сказал Рогов, обняв Петю за плечи. — Подумай над этим, тема очень стоящая. Если заинтересуешься, я тебе кое-что расскажу и почитать дам. Ладно, это потом. Держи пузырек. Начнут жрать — мажься снова. Поехали!

Теперь впереди упряжки Данилы и Наташи. Они скользят рядом. Каждый стоит на полозе своих нарт. Посматривают друг на друга, коротко переговариваются: Наташа скажет слово, Данила слово. Наташа улыбается и всматривается в даль. Данила не хочет показать виду, что смотрит в ту же сторону, а глаза сами тянутся к зеленым увалам, за которыми вот-вот прорежутся острые конуса чумов.

Сыновья все еще спали, пригретые солнцем. Люльку меньшого Наташа затянула от комаров ситцевым пологом, старшему тоже накрыла лицо. Она смотрела на детей, на мужа, и улыбка все время жила в ее глазах.

Скоро, скоро. Скоро чум. Как далеко откаслали пастухи, пока она была в больнице. И морошка поспевает, и грибов уже много, и у куропаток оперились птенцы… Где же поставили чум? На том ли месте, что в прошлом году? Или ближе к озеру?..

И тут Наташа вскрикнула и хореем показала влево.

Там над равниной торчали два еле приметных голых кустика. Конечно, кустиками их мог назвать только человек, никогда не бывавший в тундре. То виднелись концы перехваченных сверху шестов, которые держат чум. Сами чумы еще были скрыты холмистой далью. Но постепенно они поднимались.

А когда упряжки одолели последний подъем, открылась просторная луговина между двумя озерами и на ней два белых конуса, два чума — единственное людское поселение на сотни километров в округе.

И из чумов заметили упряжки, поэтому над их вершинами всплыл синий дымок.

— Чай пить будем! — обрадованно толкнул Зосима Петю. — Отдыхать будем! Ой, хорош у нас!

Залился птичьим криком, взметнул хорей, и олени понесли из последних сил.

Над тундрой в жарком безветрии висело солнце. Роса высохла. Зеленая равнина, холмясь, убегала к горам и там разбивалась о подножие хребта, дыбилась каменными глыбами.

Начался день, долгий трудный день, наполненный комариным гудением и непрерывным бегом оленьего стада, спасающегося от комаров.

Загрузка...