Аптека

Долгие годы Генри Киттеридж работал фармацевтом в соседнем городке и каждое утро вел машину по заснеженным дорогам, или по мокрым дорогам, или по летним дорогам, когда дикая малина выбрасывала новенькие колючие плети на самой окраине, перед поворотом на широкое шоссе, ведущее к аптеке. Теперь, на пенсии, Генри все равно просыпается рано и вспоминает, как сильно он любил утро – словно весь мир был его личной тайной, как тихонько шуршали шины, как проступал свет из утренней дымки и как справа на миг мелькал залив, а потом показывались сосны, высокие и стройные, и как почти всегда он ехал с приоткрытым окном, потому что любил запах сосен и густого соленого воздуха, а зимой любил запах холода.

Аптека была маленькая, двухэтажная и примыкала к другому зданию, в котором были два отдельных магазинчика – хозяйственный и продуктовый. Каждое утро Генри парковался во дворе у железных мусорных баков, через заднюю дверь входил в аптеку, включал везде свет, термостат или – летом – вентиляторы. Открывал сейф, заряжал кассовый аппарат деньгами, отпирал главный вход, мыл руки, надевал белый лабораторный халат. Этот ритуал был приятен и утешителен, как будто бы сама старая аптека – с ее рядами зубной пасты, витаминов, косметики, заколок для волос, даже швейных иголок и поздравительных открыток, а также красных резиновых грелок и клизм – была его неизменным и надежным другом. И все неловкое и неуютное, что случалось дома, все тревоги из-за того, что жена часто среди ночи покидала их постель и бродила по комнатам, – все это отступало, как берег в прилив, стоило ему перешагнуть порог своего надежного прибежища. Стоя в глубине аптеки, у выдвижных ящиков и шкафчиков с медикаментами, Генри радовался жизни, когда начинал трезвонить телефон, радовался жизни, когда приходила миссис Мерримен за своими таблетками от давления или старый Клифф Мотт за настойкой наперстянки, радовался жизни, когда готовил валиум для Рейчел Джонс, от которой сбежал муж в ту самую ночь, когда у них родился ребенок. Слушать – это было его, Генри, естественное состояние, и каждую рабочую неделю он по многу раз повторял: «Ох, до чего печально это слышать!» или «Ну надо же, ничего себе!»

В душе его жил тихий трепет человека, в детстве дважды пережившего нервные срывы матери, которая в остальное время неустанно о нем пеклась. И потому если иной покупатель – такое изредка, но бывало – огорчался из-за цены либо возмущался низким качеством эластичного бинта или пакетика со льдом, Генри всегда старался поскорее уладить недоразумение. Много лет у него работала миссис Грэнджер. Ее муж был ловцом лобстеров, и с ней в аптеку словно влетал холодный морской ветер: она была не из тех, кто стремится угодить придирчивому покупателю. Генри, готовя лекарства по рецептам, вечно прислушивался вполуха – не дает ли она там, у кассы, решительный отпор кому-нибудь недовольному. Похожее чувство не раз возникало у него, когда он поглядывал, не слишком ли сурово отчитывает Оливия, его жена, их сына Кристофера из-за невыполненного урока или несделанных домашних дел; он знал за собой это свойство – быть всегда настороже, знал эту свою потребность всех умиротворить. Заслышав резкие нотки в голосе миссис Грэнджер, он спешил из глубины зала, чтобы самому поговорить с клиентом. В остальном миссис Грэнджер справлялась с работой хорошо. Он ценил, что она была не болтлива, идеально вела учет товаров и почти никогда не отпрашивалась по болезни. И то, что однажды ночью она взяла да и умерла во сне, потрясло его и вселило даже некое чувство вины, как будто, годами работая с ней рядом и возясь со своими пилюлями, сиропами и шприцами, он не замечал какого-то важного симптома, а заметь – мог бы все исправить.

– Мышь, – сказала его жена, когда он взял на работу эту новую девушку. – Типичная мышка.

У Дениз Тибодо были круглые щеки и маленькие глазки, робко поглядывавшие из-за очков в коричневой оправе.

– Но милая мышка, – уточнил Генри. – Симпатичная.

– Не может быть симпатичным тот, кто горбится, – отрезала Оливия.

И действительно, узенькие плечи Дениз всегда были ссутулены, как будто она за что-то извинялась. Ей было двадцать два года, и она только что окончила университет штата Вермонт. Ее мужа тоже звали Генри, и Генри Киттеридж, впервые встретившись с Генри Тибодо, был восхищен совершенством этого юноши – совершенством, которого тот как будто вовсе не сознавал. Парень был полон сил и энергии, с твердыми чертами лица, со светом в глазах – казалось, светится все его простое, славное лицо. Он работал водопроводчиком в фирме своего дяди. Они с Дениз были год как женаты.

– Я не в восторге от этой идеи, – сказала Оливия, когда Генри предложил пригласить молодую пару на ужин.

Генри сделал вид, что не расслышал. Это было как раз в тот период, когда их сын, еще не проявлявший внешних признаков взросления, сделался вдруг напряженно угрюм, его дурное настроение выстреливало в воздух, словно ядовитый газ, и Оливия казалась такой же изменившейся и изменчивой, как Кристофер, и между этими двумя вспыхивали стремительные и яростные стычки, после которых их так же мгновенно словно бы окутывало одеяло безмолвной близости, отчего Генри, растерянный и ошарашенный, чувствовал себя третьим лишним.

Но, болтая на парковке за аптекой с Дениз и Генри Тибодо на излете лета, в конце рабочего дня, когда солнце так уютно пряталось за еловыми ветками, Генри Киттеридж испытал такое острое желание видеть эту молодую пару, быть рядом с ними, их лица, когда он вспоминал свои давние университетские дни, были обращены к нему с таким робким, но живым интересом, что он сказал:

– Знаете что? Мы с Оливией хотим в ближайшие дни пригласить вас на ужин.

Он ехал домой, мимо высоких сосен, мимо поблескивающего залива, и думал о том, как чета Тибодо едет в противоположном направлении, к своему трейлеру на окраине. Он представлял себе этот трейлер, уютный и чистенький – потому что Дениз была аккуратисткой, – и представлял, как они обсуждают минувший день. Дениз могла бы сказать: «С таким начальником легко иметь дело», а Генри мог бы ответить: «Отличный мужик».

Когда он повернул на свою подъездную дорожку – не столько дорожку, сколько лужайку на вершине холма, – Оливия трудилась в саду.

– Привет, Оливия, – сказал он, направляясь к ней. Он хотел обнять ее, но натолкнулся на тьму, которая будто бы стояла вплотную к жене, как старая знакомая, не желающая уходить. Он сказал, что Тибодо придут на ужин. – Так будет правильно, – добавил он.

Оливия смахнула пот с верхней губы и отвернулась сорвать пучок перловника.

– Вопросов нет, господин президент, – сказала она. – Передадите повару свои распоряжения.

В пятницу вечером Тибодо приехали следом за ним. Молодой Генри пожал руку Оливии.

– Красиво тут у вас, – сказал он. – И такой вид на залив… Мистер Киттеридж сказал, вы с ним этот дом сами построили, вдвоем.

– Так и есть.

Кристофер сидел за столом вполоборота, по-подростковому неуклюже ссутулившись, и не ответил, когда Генри Тибодо спросил его, занимается ли он в школе каким-нибудь спортом. Генри Киттеридж неожиданно ощутил, как в нем вскипает ярость, ему захотелось накричать на сына, чьи дурные манеры словно бы выдавали что-то неприятное, чего никак не ожидаешь встретить в доме Киттериджей.

– Когда работаешь в аптеке, – сказала Оливия, ставя перед Дениз тарелку печеных бобов, – узнаёшь секреты всего города. – Она села напротив девушки и придвинула к ней бутылку кетчупа. – Приходится учиться держать язык за зубами. Но вы, кажется, умеете.

– Дениз это понимает, – сказал Генри Киттеридж.

– Это уж точно, – сказал муж Дениз. – Такого надежного человека, как Дениз, еще поискать.

– Верю, – ответил Генри Киттеридж, передавая ему корзинку с булочками. – И пожалуйста. Зовите меня просто Генри. Это одно из моих любимых имен, – добавил он, и Дениз тихонько рассмеялась; он ей нравился, он ясно это видел.

Кристофер сгорбился еще сильнее и словно бы просел на стуле.

Родители Генри Тибодо жили на ферме далеко от залива, так что два Генри обсудили зерновые, и вьющуюся фасоль, и кукурузу, которая этим летом из-за дождей выдалась не такой сладкой, как обычно, и как сделать, чтобы спаржа хорошо росла на грядке.

– Да господи ж боже, – сказала Оливия, когда Генри Киттеридж, передавая гостю кетчуп, уронил бутылку и кетчуп густеющей кровью растекся по дубовому столу. Он потянулся поднять бутылку, она выскользнула, кетчуп оказался на кончиках его пальцев, потом на белой рубашке.

– Оставь, – скомандовала Оливия, вставая из-за стола. – Оставь ее в покое, Генри, ради бога.

Генри Тибодо – возможно, оттого что услышал собственное имя, произнесенное так резко, – вздрогнул и выпрямился.

– Боже, ну и свинство я тут развел, – сказал Генри Киттеридж.

На десерт каждый получил шарик ванильного мороженого в синей вазочке.

– Ой, ванильное! Самое мое любимое, – сказала Дениз.

– Надо же, – сказала Оливия.

– И мое тоже, – сказал Генри Киттеридж.

Пришла осень, и утра стали темнее, и в аптеку проникал один-единственный лучик солнца, а потом солнце пряталось за домом и приходилось включать верхний свет. Генри стоял в глубине зала, наполняя пластмассовые пузырьки и отвечая на телефонные звонки, а Дениз оставалась у кассы. Когда приближалось время перекусить, она разворачивала сэндвич, принесенный из дома, и съедала его в дальней комнате, где у них был склад, а Генри ел после нее; а иногда, если не было покупателей, они вместе устраивали себе перерыв со стаканчиком кофе из магазина за стеной. Дениз была прирожденной тихоней, однако у нее случались приступы внезапной разговорчивости.

– У моей мамы уже много лет рассеянный склероз, так что мы рано научились помогать по хозяйству. А братья мои, все трое, совершенно разные – правда, странно?

Старший брат, сказала Дениз, поправляя на полке флакон шампуня, был отцовским любимчиком, пока не женился на девушке, которая отцу не понравилась. Зато, сказала она, родители ее Генри – просто чудо. До Генри у нее был бойфренд из протестантов, и его родители были к ней не очень-то добры.

– Так что все равно бы ничего не вышло, – произнесла она, заправляя за ухо прядь волос.

– Генри потрясающий парень, – сказал Генри.

Она кивнула, улыбаясь сквозь очки, словно тринадцатилетняя. И он снова представил ее трейлер и как эти двое кувыркаются там, словно щенята-переростки; он сам не понимал, почему от этих мыслей чувствовал себя таким счастливым, как будто сквозь него текло жидкое золото.

Она была такая же прилежная и ответственная, как миссис Грэнджер, только с легким характером.

– Во втором ряду, прямо под витаминами, – говорила она покупателю. – Идемте, я вам покажу.

Как-то раз она призналась Генри, что иногда дает человеку вдоволь походить по аптеке и только потом спрашивает, чем ему помочь.

– Понимаете, люди тогда могут найти что-нибудь для себя нужное, хотя они и не догадывались, что им это было нужно. А у вас продажи вырастут.

Луч зимнего солнца, преломляясь на стеклянной полке с косметикой, прямоугольником ложился на пол; полоска деревянного пола сияла, словно медовая.

Он одобрительно приподнял брови:

– Повезло же мне, Дениз, когда вы впервые переступили этот порог.

Она тыльной стороной ладони подтолкнула очки на переносицу и прошлась тряпкой по баночкам с мазями.

Джерри Маккарти, паренек, привозивший медикаменты из Портленда раз в неделю, а если требовалось, то и чаще, тоже иногда перекусывал с ними в дальней комнате. Ему было восемнадцать, только-только после школы. Большой, толстый увалень с гладким лицом, так сильно потевший, что пятна расплывались по рубашке, как будто у бедняги протекло грудное молоко. Сидя на упаковочном ящике – колени доставали до ушей, – он уминал сэндвич, из которого вылетали щедро сдобренные майонезом куски яичного салата или тунца и приземлялись на рубашку. Генри не раз видел, как Дениз протягивала парню бумажное полотенце.

– Со мной тоже такое бывает, – услышал он однажды. – Каждый раз, когда я ем сэндвич, в котором есть хоть что-то, кроме мяса, я вся перемазываюсь с головы до ног.

Это была явная неправда. Дениз была чистюля – чистенькая, как белая тарелка, хоть и такая же простенькая.

– Добрый день, – говорила она, сняв телефонную трубку. – Аптека «Городок», чем я могу вам помочь?

Точно девочка, играющая во взрослую.

А потом было так: однажды утром понедельника, в насквозь промерзшей за выходные аптеке, он, открывая вход для покупателей, спросил:

– Ну, как прошли выходные, Дениз?

Накануне Оливия отказалась идти в церковь, и Генри, что было ему не свойственно, говорил с нею резко.

– Человек всего-навсего просит жену пойти с ним в церковь, – слышал он собственный голос будто со стороны, стоя на кухне в трусах и гладя брюки. – Неужели он слишком многого хочет?

Если он пойдет без нее, все сразу подумают, что семейная жизнь у них не задалась.

– Да, черт возьми, именно что слишком много! – Оливия чуть ли не брызгала слюной, вся ее ярость выплеснулась наружу. – Ты представить себе не можешь, как я устаю: целый день уроки, потом эти идиотские совещания у кретина-директора! Потом по магазинам. Потом готовка. Глажка. Стирка. Уроки с Кристофером! А ты… – Она стояла, вцепившись в спинку стула в столовой; темные волосы, спутанные со сна, падали на глаза. – Ты, мистер Старший Дьякон Святоша Всеобщий Любимчик, хочешь отнять у меня воскресное утро! Хочешь, чтоб я сидела среди этих надутых снобов! – Она вдруг, очень резко, опустилась на этот самый стул. – Как мне это все осточертело, – сказала она спокойно. – Просто до смерти.

Тьма прогрохотала сквозь него, душа словно задыхалась в дегте. Но утром в понедельник Оливия заговорила с ним как ни в чем не бывало:

– На прошлой неделе у Джима в машине стояла такая вонь, как будто там кого-то вырвало. Надеюсь, он ее помыл.

Джим О’Кейси преподавал вместе с Оливией и из года в год подвозил ее и Кристофера в школу.

– Будем надеяться, – сказал Генри, и тем самым ссора была исчерпана.

– Ой, выходные прошли прекрасно, – сказала Дениз, и ее маленькие глазки смотрели на него сквозь очки с такой детской радостью, что сердце его готово было расколоться надвое. – Мы были у родителей Генри и вечером копали картошку. В свете фар. Искать картошку в холодной земле – это как пасхальные яйца разыскивать!

Он перестал распаковывать коробку с пенициллином и обернулся к Дениз. Покупателей еще не было, под окном шипел радиатор.

– Как это здорово, Дениз, – сказал он.

Она кивнула и провела рукой по полке с витаминами. На лице ее мелькнуло что-то похожее на страх.

– Я замерзла и тогда пошла и села в машину, смотрела, как Генри копает картошку, и думала: «Это чересчур хорошо, чтобы быть правдой».

Удивительно, подумал он, что же в ее юной жизни приучило ее не доверять счастью. Может, болезнь матери…

– У вас впереди много-много лет счастья, Дениз. Наслаждайтесь им спокойно.

Или, может быть, подумал он, снова поворачиваясь к коробкам, все дело в том, что если ты католик, то тебя заставляют терзаться чувством вины по любому поводу.


Следующий год – был ли он самым счастливым в жизни Генри? Именно так он частенько думал, хотя и знал, что глупо утверждать такое про какой бы то ни было год жизни, и все же в его памяти именно этот год сохранился как блаженная пора, когда не думается ни о начале, ни о конце и когда он ехал в аптеку во мгле зимнего утра, а потом в пробивающемся свете утра весеннего, а впереди во всю ширь сияло лето, маленькие радости его работы своей простотой наполняли его до краев. Когда Генри Тибодо заезжал на гравийную парковку, Генри Киттеридж часто выходил открыть и придержать дверь для Дениз и кричал: «Привет, Генри», и Генри Тибодо высовывался из окна машины и кричал в ответ: «Привет, Генри» – с широченной улыбкой на лице, озаренном приветливостью и добродушием. А иногда это был просто приветственный взмах рукой: «Генри!» И второй Генри отвечал: «Генри!» Этот ритуал доставлял удовольствие и им обоим, и Дениз, и она, словно футбольный мячик, которым они легонько перебрасывались, ныряла внутрь аптеки. Ручки ее, когда Дениз снимала перчатки, были по-детски тоненькими, но когда она нажимала на клавиши кассового аппарата или опускала товар в белый пакетик, это уже были ловкие, изящные руки взрослой женщины – руки, которые (представлял Генри) нежно касаются любимого мужа, которые когда-нибудь будут с тихой женской уверенностью скреплять булавкой пеленку, остужать пылающий жаром лобик, класть под подушку подарок от зубной феи.

Наблюдая за ней, следя, как она подталкивает очки, сползшие на переносицу, когда читает прейскурант, Генри думал, что она – само вещество Америки, сама ткань ее; потому что происходило все как раз тогда, когда начинались все эти дела с хиппи, и, читая в «Ньюсуик» про марихуану и свободную любовь, Генри чувствовал беспокойство, которое мгновенно рассеивалось при одном только взгляде на Дениз. «Мы катимся ко всем чертям, точь-в-точь древние римляне, – торжествующе заявляла Оливия. – Америка протухла, как огромный шмат сыра». Но Генри по-прежнему верил, что победит умеренность, ведь в своей аптеке он изо дня в день работал рядом с девушкой, чьей единственной мечтой было строить семью с любимым мужем. «Эмансипация меня не интересует, – как-то сказала она. – Я хочу вести хозяйство и заправлять постели». И все же, если бы у Генри была дочка (а он бы очень хотел дочку), он предостерег бы ее от такого. Он бы сказал ей: хорошо, конечно, заправляй постели, но найди способ занять голову, не только руки. Однако Дениз не была ему дочерью, и он сказал ей, что создавать семейный уют – благородное дело, и мельком подумал о той свободе, которая идет рука об руку с заботой о ком-то, кто тебе не родня по крови.

Генри восхищало ее простодушие, чистота ее мечтаний, но это, разумеется, не значило, что он был в нее влюблен. Больше того, эта ее природная сдержанность всколыхнула в нем новую, мощную волну страсти к Оливии. Резкие суждения Оливии, ее полные груди, бурные перепады настроения, внезапный низкий раскатистый смех – все это пробуждало в нем какое-то новое, мучительное желание, и порой, когда он погружался в нее в ночной тьме, ему представлялась не Дениз, а, странным образом, ее сильный молодой муж – неукротимость молодого мужчины, который отдается животной силе обладания, – и это приводило Генри Киттериджа в невероятное неистовство, как будто, любя свою жену, он вместе со всеми мужчинами мира любил всех женщин, таящих глубоко в себе темную, мшистую тайну земли.

– О господи, – говорила Оливия, когда он скатывался с нее.


В колледже Генри Тибодо играл в футбол – как и Генри Киттеридж.

– Здорово было, правда? – спросил его однажды молодой Генри. Он приехал за Дениз чуть раньше времени и зашел в аптеку. – Слышать, как вопят трибуны. Видеть хороший пас и понимать, что ты его возьмешь. Ох, как же я это любил! – Он широко улыбнулся, его чистое лицо, казалось, излучало преломленный свет. – Обожал просто.

– Подозреваю, я играл куда хуже вас, – сказал Генри Киттеридж.

Он неплохо бегал и прыгал, но по-настоящему хорошим игроком так и не стал – не хватало агрессии. Ему было стыдно вспоминать, как перед каждой игрой на него накатывал страх. И какое облегчение он испытал, когда его отметки поползли вниз и спорт пришлось бросить.

– Да я не так уж хорошо играл, – сказал Генри Тибодо, потирая затылок большой ладонью. – Просто мне очень нравилось.

– Хорошо он играл, – вставила Дениз, надевая пальто. – Даже отлично. У чирлидерш был особый танец, специально для него одного. Пойдем же, Тибодо, пойдем, – позвала она застенчиво и с гордостью.

– Кстати, – сказал Генри Тибодо, направляясь к двери, – мы скоро пригласим вас с Оливией на ужин.

– Ох, да что вы, не стоит беспокоиться.

Тогда, раньше, Дениз написала Оливии благодарственное письмо своим аккуратненьким мелким почерком. Оливия пробежала письмо взглядом и щелчком отправила через стол мужу.

– Почерк такой же осторожный, как она сама, – сказала Оливия. – В жизни не встречала такого неказистого ребенка. Зачем она носит серое и бежевое, при ее-то бледности?

– Не знаю, – подхватил Генри с воодушевлением, как будто и сам об этом задумывался. Но он не задумывался.

– Простушка, – припечатала Оливия.

Но Дениз вовсе не была простушкой. Она быстро считала в уме, она помнила все, что рассказывал ей Генри о лекарствах. В университете она специализировалась по зоологии и была знакома с молекулярными структурами. Иногда в перерыв она сидела на ящике в дальней комнате с «мерковским» медицинским пособием на коленях. Ее детское личико, в очках становившееся серьезным, принимало сосредоточенное выражение, коленки торчали, плечи были сгорблены. Симпатичная, мелькало у него в голове, когда он поглядывал на нее в дверной проем, проходя мимо. Иногда он окликал ее:

– Все хорошо, Дениз?

– Да, все в порядке, спасибо!

И все время, пока он переставлял пузырьки и клеил этикетки, улыбка не сходила с его лица. Характер Дениз и его собственный ладили между собой так же хорошо, как аспирин с ферментом COX-2: весь день Генри проживал без боли. Приятное шипение радиаторов, мелодичное позвякивание колокольчика над дверью, когда кто-то входил в аптеку, скрип деревянных половиц, щелканье кассового аппарата, – в те дни Генри порой казалось, что аптека похожа на здоровую автономную нервную систему в рабочем, спокойном состоянии.

А вечерами у него начинались выбросы адреналина.

– Я только и делаю, что готовлю, убираю и подбираю за всеми! – срывалась на крик Оливия, с грохотом швыряя на стол миску с тушеной говядиной. – А другие только сидят с вытянутыми мордами и ждут, когда я их обслужу!

От тревоги у него начинало покалывать в руках.

– Может быть, тебе стоит больше помогать по дому? – говорил он Кристоферу.

– Как ты смеешь ему указывать? Ты понятия не имеешь, что ему приходится терпеть на обществоведении! Потому что тебе плевать! – орала Оливия ему в лицо, а Кристофер молчал, криво ухмыляясь. – Джим О’Кейси и то больше сочувствует ребенку, чем ты! – Оливия шваркнула салфеткой по столу.

– Слушай, ну честное слово, Джим все-таки работает в школе и видит вас с Крисом каждый день. Так что там с обществоведением?

– Да всего-навсего то, что учитель у него – чертов кретин, а Джим печенками это чует, – сказала Оливия. – Ты тоже видишь Кристофера каждый день. Но ты ничего о нем не знаешь, тебе уютно в твоем мирке с подружкой-простушкой.

– Она отличный работник, – ответил Генри.

Но с утра настроение Оливии обычно бывало не таким темным и мрачным, и пока Генри ехал на работу, в нем возрождалась надежда, которая накануне вечером казалась навек угасшей. В аптеке к мужчинам относились доброжелательнее.

Дениз спросила Джерри Маккарти, собирается ли он поступать в колледж.

– Не знаю, вряд ли. – Джерри покраснел; может, он был слегка влюблен в Дениз, а может, ощущал себя рядом с ней ребенком – этот мальчик с пухлыми запястьями и брюшком, все еще живущий с родителями.

– А ведь есть вечернее обучение, – жизнерадостно сказала Дениз. – Сразу после Рождества можно поступать. Запишись хотя бы на один курс. У тебя получится! – Дениз ободряюще кивнула ему и выразительно посмотрела на Генри, который тоже кивнул.

– Это верно, Джерри, – добавил Генри, прежде не обращавший на паренька особого внимания. – На кого тебе хотелось бы учиться?

Парень пожал толстыми плечами.

– Ну что-то же тебя интересует.

– Вот это. – И он показал на коробки с упаковками таблеток, которые недавно внес через заднюю дверь.

И, как ни поразительно, он записался на курс естественных наук, а когда весной получил высший балл, Дениз сказала: «Стой здесь, никуда не уходи!» – и вернулась из магазина с маленьким тортом в коробке: «Генри, давайте же скорей отпразднуем, пока телефон не зазвонил!»

Заталкивая кусок тортика в рот, Джерри сообщил Дениз, что в прошлое воскресенье ходил к мессе и молился о том, чтобы хорошо сдать экзамен.

Вот что поражало Генри в католиках. Он чуть не сказал: «Джерри, это не Бог получил за тебя высший балл, это ты сам!» – но тут Дениз спросила:

– Ты каждое воскресенье ходишь к мессе?

Мальчик с растерянным видом принялся слизывать с пальцев глазурь.

– Нет, но теперь буду, – сказал он, и Дениз рассмеялась, и Джерри, розовощекий и сияющий, тоже рассмеялся.

Сейчас осень, ноябрь, и прошло столько лет, что этим воскресным утром Генри, причесавшись, сначала вынимает из черных пластмассовых зубьев седые волоски и только потом прячет расческу в карман. Перед тем как отправляться в церковь, он разводит огонь в печи для Оливии.

– Принесешь свежих сплетен, – велит ему Оливия, оттягивая ворот свитера и заглядывая в большую кастрюлю, где кипят и булькают яблочные дольки. Она варит мусс из последних яблок этого года, и до Генри на миг долетает аромат – сладкий, знакомый, всколыхнувший в нем какое-то тайное древнее желание, – прежде чем он, в твидовом пиджаке и галстуке, успевает шагнуть за порог.

– Постараюсь, – говорит он.

Похоже, никто больше не ходит в церковь в костюме. Да и вообще почти никто больше не ходит в церковь регулярно, таких прихожан осталась всего горстка. Генри это огорчает и тревожит. За последние пять лет у них сменилось два проповедника, и ни один не отличался особой вдохновенностью. Нынешний – бородатый и без облачения – тоже, подозревает Генри, долго не продержится. Молодой, с растущим семейством, наверняка захочет продвигаться по службе. Что же до скудной паствы, они, наверное, – и этого Генри больше всего боится – тоже ощущают то, во что он сам запрещает себе поверить: эти еженедельные собрания уже не приносят подлинного утешения. Теперь, когда они склоняют головы или поют псалом, не возникает чувства – по крайней мере, у него, у Генри, – что Бог осеняет их своим присутствием. А Оливия и вовсе стала откровенной атеисткой. Он не знает, когда это произошло. Все было не так, когда они только поженились; обсуждая препарирование животных на биологии, они говорили о том, как совершенна дыхательная система – подлинное чудо, творение высшего разума.

Он едет по грунтовке, потом поворачивает на асфальтированную дорогу, ведущую в город. Клены опустили голые руки, на них остались лишь одинокие багряные листочки, листья дубов коричневые, сморщенные; иногда сквозь деревья на миг открывается вид на плоский стальной залив под пасмурным ноябрьским небом.

Он проезжает место, где раньше была его аптека. Теперь там другая – большая, сетевая, с огромными стеклянными дверями, которые сами разъезжаются в стороны; она вытеснила и старенькую аптеку, и продуктовый магазинчик, и даже парковку на заднем дворе, где Генри с Дениз после рабочего дня долго стояли возле мусорных баков, прежде чем разойтись по своим машинам. Все это теперь занято огромным заведением, в котором продаются не только лекарства, но и гигантские рулоны бумажных полотенец и большие коробки с мусорными пакетами всех размеров. Даже тарелки и чашки, даже кухонные лопаточки и кошачий корм. И рядом деревья вырубили, чтобы построить парковку. Ко всему привыкаешь, думает он, только привыкнуть все равно невозможно.

Кажется, очень много времени прошло с тех пор, как Дениз стояла, дрожа от зимнего холода, пока наконец не села в свою машину. Какой же она была юной! Как больно вспоминать растерянность на ее юном личике; и все же он и сейчас помнит, как умел вызывать у нее улыбку. Теперь она так далеко, в Техасе, – так далеко, словно в другой стране, – и ей столько же лет, сколько тогда было Генри. Однажды вечером она уронила красную рукавичку, он наклонился, поднял, расстегнул пуговку и смотрел, как она просовывает внутрь маленькую руку.


Белое здание церкви стоит возле голых кленов. Он знает, почему мысли о Дениз вдруг так пронзительно остры. На прошлой неделе от нее не пришла открытка ко дню рождения, как приходила, всегда вовремя, последние двадцать лет. На открытке она пишет поздравление и иногда еще пару строк – в прошлом году, например, упомянула, что у Пола, перешедшего в старшую школу, ожирение. Это ее собственное слово: «У Пола теперь совсем серьезная проблема: он весит триста фунтов, это ожирение». Ни слова о том, что она или ее муж собираются с этим делать, если тут вообще можно что-то «делать». Младшие девочки, близняшки, занимаются спортом, и им уже начинают звонить мальчики, «что приводит меня в ужас», написала Дениз. Она никогда не добавляет в конце «с любовью», только подпись «Дениз» ее мелким аккуратным почерком, ее маленькой рукой.

На гравийной парковке у церкви Дейзи Фостер как раз вышла из своей машины и шутливо разевает рот, изображая радостное изумление, – радость, впрочем, непритворная, Генри это знает: Дейзи всегда приятно его видеть. У Дейзи два года назад умер муж, отставной полицейский, старше Дейзи на двадцать пять лет: курение свело его в могилу; она остается все такой же хорошенькой, такой же изящной, с добрыми голубыми глазами. Что теперь с ней будет? Наверное, думает он, пробираясь на свое обычное место на средней скамье, женщины гораздо храбрее мужчин. Стоит ему представить, что Оливия может умереть и оставить его одного, как его охватывает невыносимый ужас.

И тогда его мысли снова возвращаются к аптеке, которой больше нет.


– Генри в выходные едет на охоту, – сказала Дениз однажды ноябрьским утром. – А вы охотитесь, Генри? – Она готовила к работе выдвижной ящичек для денег и не поднимала взгляда.

– Когда-то охотился, – ответил Генри. – Теперь я для этого слишком стар.

В тот единственный раз, в юности, когда он застрелил лань, ему стало тошно при виде того, как закачалась голова прекрасного испуганного животного, а потом тонкие ноги лани сложились пополам и она рухнула на лесную подстилку. «Ох, ну ты и тряпка», – сказала тогда Оливия.

– Он едет с Тони Кьюзио. – Дениз вставила ящичек в кассовый аппарат и принялась выравнивать и без того аккуратные стопки жевательных резинок и пастилок для свежести дыхания на прилавке у кассы. – Это его лучший друг с пяти лет.

– А чем этот Тони занимается?

– Он женат, у него двое детей. Работает в «Мидкост пауэр», и они с женой все время ссорятся. – Она подняла взгляд на Генри: – Только не говорите никому, что я вам рассказала.

– Не скажу.

– Она очень нервная, чуть что – кричит. Ох, не хотела бы я так жить.

– Да уж, такая жизнь никуда не годится.

Зазвонил телефон, и Дениз, шутливо развернувшись на носочках, пошла отвечать.

– Аптека «Городок». Доброе утро. Чем я могу вам помочь? – И после паузы: – Да, у нас есть мультивитамины без железа… Да, конечно, будем рады вас видеть.

В перерыве на ланч Дениз рассказывала Джерри, этому здоровяку с детским личиком:

– Когда мы с мужем еще только встречались, у него все разговоры были про Тони. Про их детские проделки. Однажды они ушли на целый день и пропали, а вернулись, когда уже совсем стемнело, и мама Тони сказала ему: «Тони, я так волновалась, я готова была тебя убить!» – Дениз сняла пушинку с рукава своего серого свитера. – Мне это всегда казалось ужасно смешным. Сперва волнуешься, жив ли твой ребенок, а потом говоришь, что убьешь его.

– Погодите, сами увидите, – сказал Генри Киттеридж, огибая принесенные Джерри коробки. – За них начинаешь волноваться с первого насморка – и на всю жизнь.

– Я уже жду не дождусь, – сказала Дениз, и до него впервые дошло, что скоро у нее пойдут дети и она больше не будет работать в его аптеке.

– А тебе он нравится? – неожиданно спросил Джерри. – Этот Тони. Вы с ним ладите?

– Да, очень нравится, – ответила Дениз. – К счастью. А то я боялась с ним знакомиться. А у тебя есть лучший друг детства?

– Наверное, – сказал Джерри, и кровь прилила к его гладким толстым щекам. – Но у нас, как бы, разошлись пути.

– А моя лучшая подруга, – сказала Дениз, – когда мы перешли в старшую школу, стала как-то чересчур быстро взрослеть. Хочешь еще газировки?

Суббота дома, на ланч – сэндвичи с крабовым мясом, запеченные с сыром. Кристофер как раз подносил сэндвич ко рту, когда зазвонил телефон и Оливия пошла брать трубку. Кристофер, хотя его никто не просил ждать, застыл с сэндвичем в руке. У Генри в мозгу этот момент запечатлелся как фотокадр: сын за столом замер, будто что-то почувствовал, и голос Оливии в соседней комнате.

– Ох, бедная ты детка, – сказала она голосом, который Генри никогда не забудет, полным такого смятения, что вся ее внешняя оливистость облетела, как листья. – Бедная, бедная детка.

И тогда Генри встал и пошел в ту комнату, и дальше он уже почти ничего не помнил, только еле слышный тоненький голос Дениз в трубке и потом какой-то короткий разговор с ее свекром.


Похоронный обряд проводили в церкви Пресвятой Богоматери Сокрушения, в трех часах езды от родного городка Генри Тибодо. Церковь была большая и темная, с огромными витражными окнами, священник в многослойном белом одеянии размахивал кадилом; когда Оливия и Генри приехали, Дениз уже сидела в первом ряду с родителями. Гроб был закрыт, и накануне вечером, когда проходило прощание, он тоже был закрыт. Церковь была почти вся заполнена народом. Генри, сидя рядом с Оливией в задних рядах, никого не узнавал, пока не ощутил рядом чье-то безмолвное присутствие, кто-то большой навис над ним, и, подняв взгляд, он увидел Джерри Маккарти. Генри с Оливией подвинулись, освобождая ему место.

– Я прочитал в газете, – прошептал Джерри, и Генри на миг опустил ладонь на его толстое колено.

Служба тянулась и тянулась: чтения из Библии, потом другие чтения, потом долгая и тщательная подготовка к причастию. Священник брал скатерти, разворачивал, накрывал ими стол, потом люди стали подниматься с мест, ряд за рядом, и подходить к столу, и каждый становился на колени, открывал рот и получал облатку, и каждый делал глоток из одного и того же большого серебряного кубка, а Генри и Оливия оставались сидеть где сидели. Несмотря на чувство нереальности происходящего, Генри был потрясен негигиеничностью этой процедуры, когда все пьют из одной чаши, – и еще цинизмом, с каким священник, после того как все остальные закончили, запрокинул голову с хищным крючковатым носом и допил все до последней капли.

Шестеро молодых мужчин понесли гроб по центральному проходу. Оливия ткнула Генри локтем, и он кивнул. Один из шестерых – из пары, шедшей последней, – был так бледен и на лице его было написано такое потрясение, что Генри испугался, как бы он не уронил гроб. Это был Тони Кьюзио, который всего лишь несколько дней назад, приняв в предрассветной тьме Генри Тибодо за оленя, нажал на спусковой крючок и убил своего лучшего друга.


И кто, спрашивается, должен был ей помочь? Отец ее жил далеко, где-то на севере Вермонта, с тяжело больной женой; братья с женами – в нескольких часах пути; свекор и свекровь окаменели от горя. Она пробыла у них две недели; вернувшись на работу, она рассказала Генри, что не может у них больше оставаться. Они были к ней добры, но она слышала, как свекровь плачет ночами, и от этого ее начинало трясти, ей нужно побыть одной, выплакаться наедине с собой.

– Конечно, Дениз.

– Но я не могу вернуться в наш трейлер.

– Да. Я понимаю.

Той ночью он сел в кровати и обхватил подбородок ладонями.

– Оливия, – сказал он, – эта девочка абсолютно беспомощна. Представляешь, она не водит машину, она никогда в жизни не выписывала чек…

– Как такое может быть, – сказала Оливия, – чтобы человек вырос в Вермонте и не умел водить машину?

– Не знаю, – признался Генри. – Я понятия не имел, что она не умеет.

– Ну ясно, почему Генри на ней женился. Я раньше не понимала, пока не увидела на похоронах его мать, – ох, бедная. Но в ней ни капли привлекательности.

– Вообще-то она была убита горем.

– Это я понимаю, – терпеливо сказала Оливия. – Я просто пытаюсь тебе сказать, что Генри женился на собственной матери. Мужчины часто так делают. – И после паузы: – Но ты – нет.

– Она должна научиться водить, – сказал Генри. – Это первым делом. И ей нужно где-то жить.

– Запиши ее на курсы вождения.

Но он вместо этого стал учить ее сам, на своей машине, на проселочных грунтовках. Выпал снег, но на дорогах, ведущих к воде, его раскатали рыбацкие грузовики.

– Вот, хорошо. Теперь медленно выжимайте сцепление.

Машина взбрыкнула, как мустанг, и Генри ухватился за приборную панель.

– Ой, извините, – прошептала Дениз.

– Нет, нет. Вы молодец.

– Мне просто очень страшно. Господи.

– Потому что вы начинаете с нуля. Но, Дениз, автомобиль водят даже полные бестолочи.

Она посмотрела на него и вдруг прыснула, и он тоже неожиданно для себя рассмеялся; она уже хохотала в полный голос, к глазам подступили слезы, и ей пришлось остановить машину и взять белый платок, который он ей протянул. Она сняла очки, и он, отвернувшись, смотрел в окно, пока она вытирала глаза. Из-за снега лес вдоль дороги был похож на черно-белый рисунок. Даже растопыренные лапы вечнозеленых елей казались черными из-за черноты стволов.

– Ладно, – сказала Дениз и снова завела машину, и Генри снова бросило вперед. Если она спалит сцепление, Оливия придет в ярость.

– Все в полном порядке, – сказал он Дениз. – Терпение и труд все перетрут.

Через несколько недель он повез ее в Огасту, где она сдала экзамен по вождению, а потом поехал с ней выбирать машину. Деньги у нее были. Генри Тибодо, как оказалось, застраховал свою жизнь на крупную сумму, так что хотя бы об этом можно было не беспокоиться. А теперь Генри Киттеридж помог Дениз застраховать автомобиль, объяснил, как совершать выплаты. А еще раньше он возил ее в банк, и она впервые в жизни завела себе счет. Он показал ей, как выписывают чек.

Он пришел в ужас, когда однажды на работе она походя упомянула сумму, которую отправила церкви Пресвятой Богоматери Сокрушения, чтобы они каждую неделю ставили свечки за упокой души Генри и раз в месяц служили по нему мессу. Но вслух он сказал: «Это замечательно, Дениз». Она похудела, и когда в конце рабочего дня он стоял на темной парковке и в свете фонаря на фасаде смотрел, как она садится в машину, у него сжалось сердце от того, с какой тревогой она вглядывается вдаль поверх руля, и когда он сел в свою машину, на него набросилась тоска, которую он не мог стряхнуть с себя весь вечер.

– Что ж тебе так неймется? – спросила Оливия.

– Дениз, – ответил он. – Она совсем беспомощна.

– Люди не так беспомощны, как нам кажется, – ответила Оливия. И добавила, грохнув крышкой по кастрюле на плите: – Господи, этого-то я и боялась.

– Чего ты боялась?

– Да выгуляй уже этого чертова пса, – сказала Оливия. – И садись ужинать.

Квартира нашлась в маленьком новом жилом комплексе за городом. Генри и свекор Дениз помогли ей перевезти вещи. Квартира была на первом этаже, и света было маловато.

– Ну что ж, по крайней мере тут чисто, – сказал Генри, наблюдая, как Дениз открывает дверцу холодильника, как вглядывается в пустоту его новенького нутра. Она молча кивнула и закрыла дверцу. Потом тихо сказала:

– Я никогда раньше не жила одна.


Он смотрел, как она ходит по аптеке в отрыве от реальности; он внезапно обнаружил, что собственная его жизнь невыносима – в том смысле, какого он никогда не ожидал. Чувство это было сильным до нелепости и пугало его: можно было наделать ошибок. Он забыл предупредить Клиффа Мотта, что теперь, когда они добавили к наперстянке мочегонное, нужно есть бананы – источник калия. У той дамы, Тиббетс, была ужасная ночь после эритромицина – неужели он не сказал ей, что его надо принимать во время еды? Он работал медленно, пересчитывал таблетки по два, а то и по три раза, прежде чем опускать их в пузырьки, тщательно проверял все рецепты, которые печатал. Дома, когда Оливия что-то говорила, он поедал ее глазами, чтобы она видела, как внимательно он ее слушает. Но он ее не слушал. Оливия была незнакомкой, наводившей на него страх, а сын, казалось, все чаще глядит на него с кривой ухмылкой.

– Вынеси мусор! – крикнул Генри однажды вечером, когда, открыв дверцу под кухонной раковиной, увидел пакет, полный яичной скорлупы, собачьей шерсти и скомканной вощеной бумаги. – Это единственное, о чем мы тебя просим, а ты даже этого не делаешь!

– Хорош орать, – сказала Оливия. – Думаешь, так ты больше похож на мужчину? Нет же, ты абсолютно жалок.

Настала весна. Дни удлинились, остатки снега растаяли, дороги были мокрыми. Форзиции запустили в зябкий воздух желтые облачка, потом рододендроны вызывающе вскинули красные головы. Он смотрел на все это глазами Дениз и думал, что и красота бывает оскорбительной. Проходя мимо фермы Колдуэллов, он увидел написанную от руки табличку «КОТЯТА В ХОРОШИЕ РУКИ» и на следующий день явился в аптеку с лотком для кошачьего туалета, кошачьим кормом и крошечным черным котенком с белыми лапками, как будто он наступил в миску со взбитыми сливками.

– Ой, Генри! – воскликнула Дениз, выхватила у него котеночка и прижала к груди.

Генри был счастлив невероятно.

Тапочек был еще совсем крошечным существом, поэтому Дениз брала его с собой в аптеку, где Джерри Маккарти приходилось держать его на толстой ладони, прижимать к пропитанной пoтом рубашке и говорить: «Да, да, ужасно милый, такой лапочка», пока Дениз наконец не избавляла его от этого маленького пушистого бремени. Она забирала Тапочка, терлась лицом о мохнатую мордочку, а Джерри наблюдал за этим, приоткрыв толстогубый блестящий рот. Джерри прошел еще два курса занятий в университете и снова получил высший балл по обоим. Генри и Дениз поздравили его между делом, словно рассеянные родители, на этот раз – без тортика.

У нее случались приступы маниакальной словоохотливости, за которыми следовали дни молчания. Иногда она выходила через заднюю дверь и возвращалась с опухшими глазами.

– Вы можете уезжать домой пораньше, если нужно, – сказал он ей.

Но она посмотрела на него с испугом:

– Нет! Господи, нет. Я только здесь и хочу быть.

Лето в тот год было жарким. Он помнит, как она стояла у окна возле вентилятора, уставившись сквозь очки на подоконник, тонкие волосы за спиной волнообразно взлетали. Застывала и стояла так по нескольку минут. Уехала на неделю к одному из братьев. Потом еще на неделю к родителям. Вернувшись, сказала: «Вот теперь я там, где хочу быть».

– Ну и как ей найти себе нового мужа в этом крошечном городке? – спросила Оливия.

– Не знаю. Я и сам об этом думал, – признался Генри.

– Кто-то другой уехал бы да поступил в иностранный легион, но это не про нее будь сказано.

– Да уж. Не про нее.

Настала осень, и он ее страшился. В годовщину смерти Генри Тибодо Дениз отправилась к мессе со свекром и свекровью. Он ощутил облегчение, когда этот день прошел, когда прошла эта неделя, за ней другая, но впереди маячили праздники, и он ожидал их с внутренним трепетом, как будто нес в руках что-то такое, что нельзя было опустить на землю. Когда однажды во время ужина зазвонил телефон, он пошел отвечать на звонок с тревогой и дурным предчувствием. Голос Дениз в трубке задыхался и тоненько повизгивал: Тапочек выбежал из дома, а она не заметила, и выехала в магазин, и переехала кота.

– Ну поезжай, – сказала Оливия. – Бога ради. Давай, утешай свою подружку.

– Перестань, Оливия, – сказал Генри. – Необязательно так себя вести. Молодая женщина, потерявшая мужа, задавила своего кота. Где, ради всего святого, твое милосердие? – Его трясло.

– Она бы не задавила никакого чертова кота, если бы ты ей его не подарил.


Он привез с собой валиум. В тот вечер она лежала и плакала, а он беспомощно сидел рядом с нею на тахте. Его мучительно тянуло обхватить ее узенькие плечи, но он сидел прямо, держа руки на коленях. С кухонного стола долетал свет маленькой лампы. Дениз высморкалась в его белый носовой платок и сказала: «Ох, Генри. Генри». Он не знал, какого Генри она имела в виду. Она подняла на него взгляд, маленькие глазки так опухли, что превратились в щелочки; она сняла очки, чтобы прижать к глазам платок.

– Я все время с вами мысленно разговариваю, – сказала она, и снова надела очки, и прошептала: – Простите.

– За что?

– За то, что я все время с вами мысленно разговариваю.

– Да ну что вы.

Он уложил ее спать, как ребенка. Она послушно пошла в ванную, переоделась в пижаму и легла в постель, натянув лоскутное одеяло до подбородка. Он сидел на краю кровати и гладил ее по волосам, ожидая, пока валиум подействует. Ее веки опустились, и она повернула голову набок и прошептала что-то, чего он не разобрал.

Он медленно ехал домой по узким дорогам, тьма казалась живой и зловещей и как будто заглядывала в окна машины. Он представлял, как они с Дениз живут в маленьком домике где-то на севере штата. Он найдет там работу, Дениз родит ребенка. Маленькую девочку, которая будет его обожать, – девочки обожают своих отцов.

– Ну что, утешитель вдов, как она там? – спросила Оливия с кровати в темноте.

– Ей плохо, – ответил он.

– Как и всем нам.

На следующее утро он и Дениз работали молча, и это было сближавшее их молчание. Если она была у кассы, а он за прилавком, он все равно ощущал ее незримое присутствие – как будто она стала Тапочком, или он им стал, – их внутренние «я» терлись друг о друга. В конце дня он сказал: «Я буду о вас заботиться» – голосом, хриплым от переполнявших его чувств.

Она остановилась напротив и кивнула. Он застегнул ей молнию на куртке.


И по сей день он не знает, о чем тогда думал. Вообще-то многое из этого он и вспомнить толком не может. Что Тони Кьюзио несколько раз приезжал к ней в гости. Что она сказала Тони, чтобы он не разводился, иначе он никогда больше не сможет заключить церковный брак. Ревность и гнев пронзали ему сердце, когда он представлял, как Тони сидит поздно ночью в маленькой квартирке Дениз, умоляя о прощении. Захлестывало чувство, что он погружается в липкую паутину, которая все сильнее обматывается вокруг него. Что он хочет, чтобы Дениз продолжала его любить. И она продолжала. Он видел это в ее глазах, когда она уронила красную рукавичку, а он ее поднял и расстегнул. Я все время с вами мысленно разговариваю. Боль была острой, тончайшей, невыносимой.

– Дениз, – сказал он однажды вечером, когда они закрывали аптеку. – Вам нужны друзья.

Лицо ее вспыхнуло. Она надела куртку резкими, порывистыми движениями.

– У меня есть друзья, – выпалила она.

– Конечно, есть. Но здесь, в городе. – Он ждал у двери, пока она сходит за сумочкой. – А вы могли бы поехать на танцы в Грейндж-Холл, в ассоциацию фермеров. Мы с Оливией раньше ездили. Там очень симпатичные люди.

Она вышла, резко шагнув мимо него, лицо ее было влажным, кончики волос взлетели перед его глазами.

– Или, может, для вас это слишком старомодно, – неловко проговорил он уже на парковке.

– А я сама старомодная, – тихо ответила она.

– Ага, – сказал он так же тихо. – Я тоже.

За рулем по дороге домой, в темноте, он представлял, как сам танцует с Дениз в Грейндж-Холле. «Покружились, поворот, два шага вперед…» Ее лицо озаряет улыбка, ножка притопывает, маленькие ручки лежат на бедрах. Нет – это невозможно, невыносимо, и к тому же он правда испугался внезапной вспышки гнева, которую у нее вызвал. Он ничего не может для нее сделать. Не может заключить в объятия, поцеловать влажный лоб, спать с ней рядом, когда она в этой совсем детской фланелевой пижамке, как в ночь гибели Тапочка. Бросить Оливию было так же немыслимо, как отпилить себе ногу. В любом случае Дениз не захочет выходить за разведенного протестанта, да и он не стерпит ее католичества.

Они теперь мало разговаривали между собой, а дни шли. Он чувствовал исходящую от нее непримиримую холодность, в которой было что-то обличающее. Чего она от него ожидала, на что он заставил ее рассчитывать? И все же если она вскользь отмечала, что к ней заезжал Тони Кьюзио, или упоминала между делом, что была в кино в Портленде, в нем вздымалась ответная холодность и ему приходилось стискивать зубы, чтобы не осведомиться: «Говорите, слишком старомодны для танцев?» В голове у него в такие минуты мелькали слова «милые бранятся – только тешатся», и как же он это ненавидел.

А потом, так же внезапно, она сказала – обращаясь якобы к рыхлому Джерри Маккарти, который в те дни, слушая ее, как-то по-особому приосанивался и расправлял плечи, – но на самом-то деле она обращалась к Генри (он понял это по ее быстрому взгляду и по тому, как нервно она сжала руки):

– Моя мама, когда я еще была очень маленькая, а она тогда еще не заболела, пекла на Рождество такое особенное печенье. Мы его потом украшали глазурью и разноцветной посыпкой. Иногда мне кажется, что это была самая большая радость в моей жизни. – Голос дрогнул, глаза за очками заморгали.

И тогда он понял, что со смертью мужа она пережила еще и смерть собственного детства, она оплакивала утрату единственного своего «я», которое знала; оно ушло, уступив дорогу этой незнакомой, растерянной молодой вдове. И глаза его, поймав ее взгляд, смягчились.

Этот цикл повторялся вновь и вновь, словно качели – туда-обратно. Впервые за все годы работы фармацевтом он позволил себе снотворное, каждый день опускал таблетку в карман брюк.

– Все в порядке, Дениз? – спрашивал он, когда наставало время закрывать аптеку. И она либо молча надевала куртку, либо говорила, кротко глядя на него: «Все в порядке, Генри. Вот и еще один день прошел».


Дейзи Фостер, вставая петь гимн, поворачивает голову и улыбается ему. Он кивает в ответ и открывает сборник. «Твердыня наша – вечный Бог, Он сила и защита…» Эти слова, эти звуки крошечного хора вселяют в него надежду и одновременно глубокую печаль. «Вы сможете кого-нибудь полюбить, вы научитесь», – сказал он Дениз, когда она подошла к нему в глубине зала в тот весенний день. Сейчас, опуская сборник гимнов в карман на спинке стоящей впереди скамьи и снова садясь, он вспоминает тот последний раз, когда видел ее. Они ездили на север навещать родителей Джерри и по пути заскочили к ним с Оливией. Они были с малышом, Полом. Вот что запомнилось Генри: Джерри говорит что-то саркастическое о том, как Дениз каждый вечер засыпает на тахте, иногда на всю ночь, до утра. Дениз отворачивается, смотрит на залив, плечи ее ссутулены, маленькие груди лишь слегка приподнимают ткань тонкого свитера с высоким воротом, но у нее появился живот, как будто она проглотила половинку баскетбольного мяча. Она больше не девочка, какой была, – девочки не остаются девочками вечно, – а утомленная мать, и ее некогда круглые щеки впали так же сильно, как выпучился живот, словно гравитация жизни уже придавливает ее к земле. Кажется, именно в этот момент Джерри резко сказал: «Дениз, выпрямись. И плечи расправь. – Он посмотрел на Генри и покачал головой: – Вот сколько раз я должен ей это повторять?»

«Поешьте чаудер, – сказал тогда Генри. – Оливия вчера вечером сварила». Но им было пора, и когда они уехали, он и слова не сказал об их визите, и Оливия тоже, как ни странно. Он никогда бы не подумал, что Джерри вырастет в такого мужчину – большого, опрятного (трудами и заботами Дениз), даже не такого уж и толстого, просто крупного мужчину с хорошей зарплатой, который говорит с женой таким тоном, каким Оливия иногда говорила с Генри. И больше он никогда ее не видел, хотя она, скорее всего, бывала в их краях. В своих открытках ко дню рождения, в тех нескольких дополнительных строчках она сообщила ему о смерти своей матери, потом, несколько лет спустя, о смерти отца. Наверняка она ездила на похороны. Думала ли она о нем? Заезжали ли они с Джерри на могилу Генри Тибодо?

– Сколько зим, сколько лет! Ты свежа как первоцвет! – приветствует он Дейзи Фостер на парковке у церкви. Это их шуточка, он говорит это Дейзи годами, все из-за ее цветочного имени.

– Как там Оливия? – Голубые глаза Дейзи все такие же большие и красивые, и с лица ее не сходит улыбка.

– Оливия хорошо. Осталась дома поддерживать огонь в очаге. А у тебя что нового?

– А у меня появился поклонник. – Она произносит это шепотом, прикрывая рот рукой.

– Правда? Дейзи, но это же чудесно!

– Продает страховки в Хитуике, а по вечерам в пятницу возит меня на танцы.

«Что у тебя за прихоть – всех переженить? – рассердился однажды Кристофер, когда Генри спросил, как у того с личной жизнью. – Почему бы не оставить людей в покое? Что, если человек хочет жить один?»

Он не хочет, чтобы люди жили одни.


Дома Оливия кивает в сторону стола, где у горшка с африканской фиалкой лежит конверт – открытка от Дениз.

– Вчера пришло, – говорит Оливия. – Я забыла сказать.

Генри тяжело опускается на стул, вскрывает конверт ручкой, находит очки, вглядывается в текст. Приписка к поздравлению длиннее, чем обычно. В конце лета она сильно испугалась. Экссудативный перикардит, на поверку оказалось – ничего страшного. «Как всякий жизненный опыт, – написала она, – меня это изменило. Правильно расставило приоритеты. С тех пор каждый день моей жизни исполнен глубочайшей благодарности моей семье. Ничего на этом свете нет важнее семьи и друзей, – вывела она своим аккуратным мелким почерком, своей маленькой рукой. – А мне Бог даровал и то и другое». И ниже: «С любовью», впервые за эти годы.

– Как она там? – спрашивает Оливия, пуская воду в раковину.

Генри смотрит на залив, на тощие елки по краю бухточки, и все это кажется ему прекрасным; в застывшей грации береговой линии, в легком колыхании волн он видит великолепие Божьего мира.

– У нее все в порядке, – отвечает он.

Не прямо сейчас, но скоро он подойдет к Оливии и положит ей руку на плечо. К Оливии, на чью долю тоже хватило горестей. Потому что он давно понял – после того как машина Джима О’Кейси перевернулась и Оливия неделями сразу после ужина отправлялась в постель и рыдала в подушку, – тогда Генри и понял, что Оливия любила Джима О’Кейси и что, наверное, он тоже ее любил, хотя Генри ни разу ни о чем ее не спросил и сама она тоже никогда и ничего не сказала – точно так же, как и Генри слова не сказал ей о том, как неотвязно и мучительно тянуло его к Дениз до того самого дня, когда Дениз пришла к нему и сказала, что Джерри сделал ей предложение, и он ответил: «Иди».

Он кладет открытку на подоконник. Не раз он задумывался о том, что она чувствует, когда выводит слова «Дорогой Генри». Были ли потом в ее жизни другие Генри? Об этом ему не узнать. Как не узнать и о том, что случилось с Тони Кьюзио и зажигают ли по-прежнему в церкви свечи за упокой души Генри Тибодо.

Генри встает, перед глазами у него на миг мелькает образ Дейзи Фостер, ее улыбка, когда она говорила о танцах. Облегчение, которое он только что испытал, узнав, что Дениз радуется той жизни, что раскинулась перед ней, внезапно и непонятно сменяется странным чувством утраты, будто у него отняли что-то очень важное.

– Оливия, – говорит он.

Она, должно быть, не слышит, потому что льется вода. Она уже не такая высокая, как раньше, и в талии стала гораздо шире. Шум воды стихает.

– Оливия, – повторяет он, и она оборачивается. – Ты ведь меня не бросишь, правда?

– Господи боже, Генри. Что ты несешь? У женщин от такого уши вянут. – Она быстро вытирает руки полотенцем.

Он кивает. Разве он мог бы сказать ей – он и не смог, – что главным во все те годы, пока он мучился виной из-за Дениз, стало то, что у него по-прежнему есть она, Оливия? Эта мысль невыносима, и через миг она улетучится, он отгонит ее от себя как ложную. Потому что кто же такое вытерпит, кто согласится признаться себе, что его вышибает из седла чужое счастье? Нет, это просто абсурд.

– У Дейзи появился друг, – говорит он. – Надо бы пригласить их в гости.

Загрузка...