Давно уже стало невозможно утешать и обманывать себя тем, что ещё не наступило время для писем. Письма приходили в город с разных фронтов от сыновей, мужей и братьев, даже друзей.
И Рытовым пришло наконец письмо. Очень странное, непохожее на все другие. Не с фронта, а из глубокого тыла, из Средней Азии, оттуда, где не было затемнений, куда не доносился отдалённый гул артиллерийского боя, где не летали фашистские самолёты.
Папа, оказывается, жил там в полном благополучии и безопасности.
Письмо лежало на столе, прижатое тяжёлым обломком кирпича, чтоб его не могло порывом ветра вынести на улицу и случайный прохожий, прочитав, не узнал всего позорного, постыдного, невероятного, что там было написано.
Мама его перечитывала несколько раз, тщетно стараясь отыскать между строк какое-нибудь объяснение, но объяснять было нечего: что написано, то написано.
Долго она сидела, забившись в дальний угол дивана, и, не шевелясь, издали смотрела на бумажку с конвертом, как смотрела бы на ядовитую змею, притиснутую камнем посреди стола.
Только когда внизу заскрипели ступени, извещая о появлении Козюкова, мама вскочила с места и бросилась прятать письмо. Такое письмо она не могла показывать даже другу. Она даже Оле не дала его читать целиком, но и того, что прочла вслух, было достаточно. На всю жизнь достаточно.
Оля слушала мамин милый, такой всегда тёплый, мечтательно-улыбчивый голос, которым она читала свои детские сказочки, — и вот теперь она точно какую-то мерзкую, уродскую сказку, вылезшую из распечатанного конверта со штемпелем далёкой Бухары, читала:
Войной тут и не пахнет, журчит вода в арыках. На рынке фрукты. Мне сильно повезло — попал в переплёт, но вот выбрался. Теперь мне оформили броню как артисту, и я начинаю работать. Ты была права — тебе надо работать самостоятельно и обо мне позабыть думать, я себе подыскал ассистентку, даже двух, номер очень выиграет. Обо мне не беспокойтесь.
Жить надо проще и считаться с фактами, а не с выдумками.
Пускай Оля учится и растёт послушной девочкой.
Адреса у меня пока нет, да тебе, наверное, он и не понадобится — мы будем разъезжать по разным районам, а писать нам друг другу больше нечего.
Я вам, конечно, желаю всего наилучшего.
Р. Рытов.
После целого дня молчания Оля спросила:
— Мама, что это значит? Ты понимаешь?
— Нет, — сказала мама. — Нет! Нет!
— Мама, как это может быть? Что с ним случилось? Ты что-нибудь поняла? Это он писал?
— Да, писал он. Нет, не понимаю… Какой позор… Понимаю только: он нас не любит.
— Вся твоя жизнь была фантазия? И он тоже фантазия твоя?
— Может быть, всё моя фантазия. Наверное, я всё вообразила. Может, полюбил другую. Говорят, это бывает.
— Да пускай не любит, но он же человек… Он даже снайпер, а тут фашисты… а он пишет такой позор: фрукты… и всякие гадости… Ты понимаешь это? Ведь это позор! Ты сочиняла нам про принцесс и осликов, мы любили Тюфякина, играли, что он нас любит. И мы только играли, что папа нас любит? И вот теперь всё рассыпалось? И вот мы дуры? Просто две дуры?
— Так ты и Тюфякина больше не будешь любить? — насильно попробовала пошутить мама.
— Что ты! Наоборот! Ни за что! Я его люблю. И буду. Иди ко мне, лохматенький… Куффи тебя вечно взъерошит, я тебя причешу… Где же правда на свете, если над нами даже отец смеётся? Мы с тобой, мама, просто девчонки со своим игрушечным миром? Где же правда?
— Правда у нас. Всё равно у нас, — проговорила мама, стискивая и разжимая руки, как всегда, когда волновалась. Сейчас у неё и зубы были так крепко стиснуты, что выговаривала эти слова она невнятно.