Каждую пятницу я встречаю с ощущением праздника: мы едем на выходные в Яворы, и хлопоты по сборам приятны.
Если даже надо побегать по магазинам, продовольственным и хозяйственным, съездить на рынок за семенами или рассадой, отправить срочные письма и вернуть другие долги, — все равно хлопоты приятны: в Яворах наш сельский дом.
Поселившись там, время от времени я делал какие-то заметки для себя, нечто вроде дневниковых записей — и вот они в этой низке, или цикле, если угодно, под одним общим названием.
Я сгруппировал их по временам года, насильственно подселив «сухое лето» к «мокрому». Но это, кажется, придаст низке хотя бы внешнюю стройность. Только и всего.
Добраться из города до села — проблема из проблем. Особенно в предпраздничные и летние предвыходные дни, когда едут целыми семьями, с малыми ребятишками и тяжелой поклажей. Село в стороне от больших дорог, и прямого автобуса нет, надо ехать электричкой до Руденска, а потом 18 километров «пазиком» районной автобазы. Но это если тот не в починке, не переброшен на другие линии, если не выбраны лимиты на бензин, если шофер здоров или под каким-либо предлогом, неведомым нам, не смотался, скажем, на рыбалку (из боязни обидеть человека, а потом сносить капризы и остаться вдруг вообще без автобуса — любопытство в данном случае неуместно).
Надежен дудичский автобус, и три километра пешком, которые ожидают тебя от развилки, не расстояние. Но попробуй-ка влезть в него. То же можно сказать и о тепленском, и от него три пеших километра. Разница лишь в том, что идти надо не гравийкой, а через торфяники, наполовину перерезанные греблей и сплошь — осушительными каналами.
Попутные же грузовики случаются редко, в основном, когда возят картошку, и полагаться на них — дело зряшное.
Словом, всяк добирается до села как умеет.
Обратно же торопиться особой охоты как-то не ощущается, в душе теплится надежда на счастливый исход до последнего, просто не хочется думать об обратной дороге и омрачать заранее настроение, и оттого вернуться в город, как правило, оказывается сложнее, чем вырваться из него. И каждому из регулярно приезжающих в Яворы по 15—18 километров да приходится топать хотя бы раз в году.
Но если бегает наш автобус, грязно-голубой, чумазый «пазик» нашей родной пуховичской автобазы… О, как спокоен ты, как размеренно и благостно течет время! Можно рассчитать каждую минуту и с толком использовать ее, можно праздно поболтать с соседом, а к остановке пойти тютелька в тютельку — все равно не уедут, скажут о тебе шоферу, еще и место займут, можно не тревожиться о сумках с огурцами, зеленью и литыми кабачками, помидорами, яблоками да яичками, не в руках же тащить черт-те куда, не душиться в чужих автобусах.
Впрочем, не о дорожных мытарствах я собираюсь сейчас рассказать, некогда пешком ходили в Киев молиться. Я хочу провести вас к нашей остановке и подождать автобус, а сегодня он придет непременно, подождать в летний воскресный день, примерно с трех часов пополудни: до села мы добираемся кто как умеет — уезжаем вместе.
Но сперва вот о чем. У нас 79 дворов. В общем-то немного, но когда-то действовала деревянная церковка, и поэтому Яворы — село. Как и соседние Теплень, Баламутовичи, Дудичи, Грабень. По осени старушки часто вспоминают о старинном веселом празднике — кирмаш, а я долго не мог взять в толк — что же это за праздник, ведь кирмаш в буквальном переводе с белорусского и польского означает ярмарка, а в рассказах никаких элементов собственно ярмарки не было. Пока не уяснил, что в нашей местности это нечто сродни русскому престолу и украинскому храму. Коротко говоря, у каждого села был свой собственный праздник, и села поочередно ходили друг и другу в гости. В Яворах кирмаш приходился на вторую половину сентября, на окончание основных полевых работ, в чем заключался, понятно, великий смысл.
Хаты стоят в два порядка, ленятся одна к другой — подчас между ними не наберется и нескольких шагов, кошка со стрехи на стреху перемахивает. Что ж, место возвышенное, сухое, а кому была охота лезть к чертям в болото? Женился, отделялся сын — рубил на родительской усадьбе новую, для новой семьи. Потом — сын этого сына, да еще приглядывался, где поселится еще не родившийся его прямой потомок. Лишь на нашем краю просторно, тут строились много позже, мою так вообще сюда перевезли, и дома расположены только с одной стороны улицы: со второй — мокрый выгон, бекасы блеют, заболоченные кустарники, а в них ручей, бобры и нерестится в апреле щука. А за ручьем — Птичь, верховья реки. И вот от границы старых и новых Яворов, от того места, где, как рассказывают, давным-давно, но на памяти старых людей, в ночи мерцала окошками еврейская корчма, — от этой условной границы сначала наизволок, а потом круто в гору поднимается дорога — к той самой церковке, приспособленной нынче под склад. По углам ее три старых тополя, четвертый не дожил до наших дней. И на одном из тополей гнездо аистов.
Обочь церковки бывший клуб — обыкновенная хата, разве что без сеней да печи, с заколоченными почему-то окнами и никогда не запираемыми дверями. С появлением телевизора надобность в кинопередвижках отпала, да и народу заметно поубавилось в селе. Эта хата, или клуб, если хотите, теперь используется для редких собраний да всенощных танцев во время свадеб.
Хотя нет, едва не упустил из виду: каждый год, когда молодые аисты впервые в жизни отваживаются оставить гнездо, они слетают на конек именно этой хаты — близко, не так страшно пробовать крыло.
И еще на горушке стоит магазин — новый, белого кирпича, с водяным отоплением и единственным на село телефоном. А торгуют в магазине всякой всячиной, крайне необходимой сельскому человеку, — хлебом, солью, сахаром, одеждой, гвоздями, сапогами, рубероидом, ведрами, косами, мылом и, необязательной всячиной — консервами «Борщ», например.
В дни бойких торгов в магазин приезжают представители окрестных деревень — либо в их магазинах нет того, чего душа жаждет, либо выходной, переучет. Приезжают кто на чем горазд, в основном на мотоциклах, а то и на бензовозах, телегах. Один чудак продрался из Теплени, а Теплень отнесена к Узденскому району и снабжается по иному расписанию, — продрался на подростковом велосипеде через болота, поднял только седло. Бедняга, как он ехал с бутылками обратно — в карманах ведь не разместились…
Всякий раз, возвращаясь с почты, а до нее вкруговую 6 километров, в магазин заходит почтарка. С газетами, письмами, пенсиями. Заходит передохнуть, обогреться в стужу, укрыться в дождь, испить в жару лимонада или простой водицы на худой конец. К тому же у нее помимо газет с новостями в сумке есть новости на языке — возвращается как-никак с совхозной центральной усадьбы, из столицы, по-нашему.
Словом, все новости закономерно стекаются к магазину, здесь их обычное гнездилище, а эта горушка и есть фактический центр села, вынесенный, так сказать, за пределы села.
И вот к этому центру по единственной дороге, связывающей Яворы с внешним миром, и приходит автобус. То есть дорог-то у нас немало, и все они жизненно необходимые, но так, местного назначения — к полю, лесу, ферме, к ямам, где глина или песок, к кладбищу.
Итак, три пополудни. До прибытия автобуса еще целых полчаса, до отправления — более часа, и есть время оглядеться. Но зачем мы явились так рано, тем более, что и магазин-то, по идее, закрыт на обеденный перерыв? Да нет, какой же сегодня перерыв, если магазинщица Таня сама провожает сына с невесткой и внуками, а вчера завезли два десятка ящиков долгожданного вина и с наплывом гостей из города, проводами разве сможет она спокойно похлебать дома холодника, выполоть какую-нибудь траву-мокрицу на грядках — будут торчать у ворот, занудливо звать, чтоб быстрее открывала краму, наш яворский ЦУМ. И народ — вот он народ, уже собирается под старыми тополями, толпится в магазине, восседает на мураве за магазином.
Пока в основном подходят те, кто не едет. Бабули — чтоб взять хлеба, карамелек кулек, того же вина, пока не расхватали (сенокос скоро, без вина не обойтись), занять заблаговременно для отъезжающих места в автобусе (молодые встали поздно, ходили в лес за черникой и еще только моются у колодцев); ко всему прочему, когда еще представится случай повидаться сразу со всем селом — через неделю только… Тут же вертятся ребятишки, почти все школьного возраста — младших братьев и сестер родители заберут с собою, а у этих каникулы, будут жить у бабушек до сентября.
Я не еду, я провожаю дочь. Она редкая гостья в Яворах, и ее знают лишь близкие наши соседи. И Толик, торопившийся из магазина за магазин, всегда розовощекий по дороге в Яворы и по дороге из Яворов, хлопец, вдруг сбился с шага, описал полудугу, вроде как попал в зону притяжения космической черной дыры — он не видел мою дочь прежде.
— Девушка!.. — загомонил он, — Я покажу вам дорогу до Руденска!
— Спасибо.
— А потом и до Минска!
— Я не в Минск еду. В противоположную сторону, — находится дочь.
— Как?! Но ведь под Пуховичами взорвали мост!.. — находится и Толик.
Веселое времяпрепровождение всем пассажирам автобуса и Толиным соседям по электричке обеспечено. Цирк уехал, а клоуны остались…
О, вон еще один, Славка Топорашев. В сапогах, красных фланелевых шароварах, в расхристанной на груди рубахе. В зубах «козья ножка», изломанная, как собачья задняя нога. Этому ехать незачем, живет в селе с матерью, но ни один воскресный автобус без него в путь не отправляется — авось, что-нибудь да перепадет на проводах. В прошлом работал в совхозе на машинах и тракторах, потом плавал по набору в Атлантике, ловил рыбу кошелем, деньги — мешками. Вернувшись однажды из рейса, прикатил в Яворы из минского аэропорта на двух такси — первое везло его морскую фуражку с «крабом», во втором ехал сам. А сейчас вот работает с бабами, куда пошлют.
Но теперь уже скоро грянет для Славки снова золотая пора — сенокос. Далеко не во всех дворах остались мужчины, не ко всем и не всегда приезжают сыновья из города, и Славку зовут наперебой, он мастер косьбы. Правда, лишь в первой половине дня — ведь по уговору в конце каждого прокоса его ожидает обязательная чарочка, и после энной чарочки Славка способен сшибать у трав лишь вершки. Тут его и разжалуют до завтра.
Сценарий встречи со Славкой известен заранее. Вот сейчас заметит нас, широко ухмыльнется, по-медвежьи повиснет мне руку: «Здорово!..», а потом и дочери. Как-то он сегодня ее назовет, ему это все равно… Мне же надо лезть в карман за сигаретами…
— Много куришь, Славка, вон «козью ножку» еще не докурил.
— А я с четырех лет курю. Без перекуров!..
— Даже жениться некогда…
— Американский философ Джон Форд, — наставительно отвечает Славка, — в 91 год вспомнил, что неженат. А мне только 41…
И по-прежнему широко ухмыляется, морщит крупный утиный поливаный нос, на лбу блестят капельки пота. В левой руке у него какой-то разодранный веник из ромашек — сапоги им, что ли, обметал.
Славка отправляется за магазин, и мы видим, как он пытается всучить свой букет отъезжающему высокому гостю Толику. Тот смеется, злится, не забывая однако плеснуть в стакан каплю и для него. Белорусский коньяк: один яблык — один червяк…
Все у нас относятся к Славке со снисхождением, безобидный он малый, хоть и большое трепло. Мне, например, на первых порах все морочил голову, что он — писатель, свободно пишет как на белорусском, так и на русском, ну и так далее. (Боже, неужели я таким уж дурнем выгляжу?!) Подобная фантазия, конечно, на пустом месте не расцветает — кажется, с четверть века назад районная газетка напечатала какую-то Славкину корреспонденцию — об успешном сборе яворскими школьниками металлолома или о слете пионерской дружины, что-то в этом роде.
Но на БМРТ Славка плавал, это без врак, и врываться в Яворы врывался — на двух такси, салютуя селянам заложенными средь бела дня фарами и ревущими клаксонами: вот он — я!.. Селедку кушаете?.. А кто ловил? Атлантическую, исландскую, беломорскую?! Кто солил в бочках и ящиках?! Кто разделывал ее, обезглавливал, зябрил для лучшего товарного вида, кто не разделывал?! И кстати, селедка пряного посола обожает следующие компоненты: сахар, лаврушку, душистый, красный и черный перец, кмен[2], анис, корицу, кориандр, а маринованная…
Где теперь та селедка, давно списался на берег Славка Топорашев, некому ловить…
А на пятачке возле магазина все время слышно:
— Здравствуйте!..
— Здравствуйте!
Приходит Буян, желто-черный выжлец Миши Яволя. Значит, на подходе и сам Миша.
Буян кажется псом нескладным. Тяжелая голова словно бы мотает его из стороны в сторону, и он с трудом удерживает равновесие на своих больших длинных лапах. Но в работе по зайчику у нас равных ему нет.
Буян оставляет без внимания присутствие у магазина Славки Топорашева. Может, потому, что народа уже порядком, а так ведь проходу ему не дает. Никому неведомо, отчего невзлюбил он Славку. По ночам, бывает, слышен на селе одинокий собачий лай. Не яростный, не захлебывающийся, но и не равнодушный — черт-те какой, никак я слова точного здесь не подберу. «Гав!..» — Потом через паузу: «Гав!..» — И снова через паузу: «Гав!..» Все знают, что это Буян пришел к Славкиному дому, сладкие сны видит Славка, до фени ему тот кобель, полудворняга-полуохотник, никогда его не задевал, чего связываться с дураком, но вот поди ж ты…
А вот и Миша. В сапогах, выходных синих бриджах, черной рубашке, кепке. По случаю воскресенья он побрился. «Домов!..» — тут же приказывает Буяну, но ведь всем интересно у магазина, и Буян, опустив хвост, развинченно вихляя задом, изображает послушание, семенит… в противоположную сторону.
— Куды?! Я сказал — домов!
Да где там…
Миша не спеша здоровается с дядькой Сергеем, провожающим своего младшего сына, Павла. Потом — с Павлом. У хлопца в руках сложенная, обмотанная мешковиной коса.
— Что, в Минске будешь сено косить на асфальте? — усмехается Миша.
— Ну а что робить?! — взвивается Павел. Ему, по всему, уже поднадоели такие подначки. — Дадут какую-нибудь ломачину — замучаешься. А эта ж своя — легкая, привычная.
— И куды завод посылает?
— Аж на Нарочь. Там наш подшефный. Ближе вот колхоза не нашлось.
Миша и дядька Сергей качают головой, косят глаз на лужайку за магазином.
Значит, на днях и к нам в Яворы забросят десант. Однажды, в самый трудный на моей памяти год, чуть не в каждой хате, сменяя друг друга, лето и осень жили постояльцы.
Это заболоченное чернолесье, хмызняки на торфах, принадлежат совхозу. На их месте предполагается сооружение рыбоводческого комплекса. Будут строить, не будут, тем не менее уже много лет здесь можно пилить и рубить все, что ни заблагорассудится, и народ с первыми морозами и до глубокого снега запасается на болотах дровами. Поэтому вроде бы и не жаль тех редких берез и осин, что попадаются средь ольхи, крушины, малины, можжевельника, елок и сосенок, задушенных крапивой и перевитых хмелем. Да попробуй сунуться в тот гущар, где непродуваемая духота и липнут к телу штаны и рубаха, где слепни и даже в полдень скопища племенных комаров, а ноги и в сухое лето вязнут выше щиколоток. Ни за какие пряники не полезешь, будь ты хоть сто раз ведущий популярной рубрики «Человек и природа». Работать ведь приехал, «зеленую массу» заготавливать, а не веничек связать к субботней баньке. Печально известный эксперимент…
Редакторов и стилистов сменили веселые человечки с какой-то шабашки, жарившие по вечерам шашлыки над кострами. Эти не отработали даже совхозный харч…
Потом на уборку хлебов прислали людей с завода и на картошку — студентов техникума.
Вот и Павел едет в район Нарочи. А к нам, возможно, попадет хлопец, рожденный у Нарочи. Но вряд ли все же со своего косой…
Как и большинство яворских мужчин, Павел не гнушается дома никакой работой. И на ферму вместо батьки сторожить выйдет, если тот в его приезд вдруг загуляет иль захворает, и матери на той же ферме принять отел поможет, свою корову подоит, и на болото один — если приехал без жены и не подобралось компании — не постыдится с бидончиком за малиной сбегать. Впрочем, что значит «не постыдится»? Стыдно, у кого видно, работа стыдной не бывает…
А люди меж тем подходят и подходят:
— Здравствуйте!..
— Здравствуйте!
Вижу Костю — высокого нескладного человека в очках с толстенными линзами. Костя первый яворский грибник, и я расскажу по случаю о нем особо. Толкует с группкой отъезжающих-провожающих, бросив набитую хлебом сетку на куст припорошенного пылью хрена: «А!.. Дети все съеду́т!..»
— Здравствуйте!..
— Здравствуйте!
Приходит Петя, наш сосед, истый труженик, фрезеровщик с «Интеграла». О нем тоже будет отдельный рассказ. Подбираюсь я к этому рассказу уж много времени, вижу, как говорится, его насквозь, а вот на бумаге мои слова неповоротливы и блеклы. Наверное оттого, что Петю я знаю много лучше других и нет ничего сложнее в нашем деле, как написать о близком тебе человеке. Тем более, как ни удивительно, если человек этот ярок. Повсюду видится несоответствие живого характера с рассказом о нем, фальшь, самому себе не веришь и к чему же, спрашивается, морочить голову другим…
— Уф! — сказал Петя, ставя на землю ношу с какими-то там деревенскими гостинцами. — Тяжкие вэнзелки.
— Так он тебя и понял, — имея в виду меня, заметил Миша. — Скажи по-русски.
— Клунки[3], — «перевел» Петя.
Длительный обряд обмена рукопожатиями. Полсела так или иначе Петины родственники. Что не помешало однако в свое время передраться со всеми, раз за разом, когда приспичило женихаться, приводить в дом невест своих, так сказать яворских: вот, мама, нашел себе воеводу…
«Петя, — говорила мать, — але ж Валентина — твоя троюродная сестра!..»
«И Люция, Петя, — тебе сестра!..»
«И Люба…»
Пришел потолкаться среди народа Митя Киселев. Работал некогда в городе, попал в переплет, голову ему проломили. Молодой хлопец, он получает пенсию по инвалидности, живет с матерью[4].
— Здравствуйте!..
— Здравствуйте!
И разыгралась вдруг сцена, не радующая глаз: к магазину притащился пьяненький дед Алешка, за ним его баба Тэкля, отняла у него палку и погнала той палкой взашей домой.
Тэкля пришлая, откуда-то из-под Светлогорска. Продав там хату, прибилась лет пять назад к бобылю Матвею, через полгода схоронила его, стала полновластной хозяйкой крепкой усадьбы и вот только что, с месяц назад, привезла себе из Шацка семидесятилетнего вдовца Алешку. К ледащему Алешке в Яворах еще не привыкли, не раскусили, что за человек, Тэклю за ее скверный язык недолюбливают, и спектакль этот в общем-то, не в обиду будет сказано односельчанам, за живое особо никого не задел.
— С ней не пропадешь, — усмехнулся Миша.
— Но и не воскреснешь, — добавил Петя. — Пьяны человек — святы человек, как не поймет… А, да ну их, времени мало.
Он метнулся в магазин, вынес стакан и пару «фаустов». То ли «Золотых песков», то ли «Золотой осени».
— Хоть сегодня и не Петров день, а все же… — сказал Петр.
— Ну а где Петр, там и Павел, — сказал Павел.
Хлопцы увлекли и меня на травку, отказываться было грешно. Телё в Дудичах не пило́, не пило́, его и зарезали, как отреагировал бы Петя.
Так и вышел у нас в Яворах день Владимира, Петра и Павла.
А вскоре на дороге показался, запылил автобус…
Мог бы и опоздать однако…
Это уличное прозвище наш сосед Миша привез из Германии. В переводе означает «слушаюсь». «Как здоровье, Клава?» — спросит мою жену. «Нема здоровья, ерунда!» — весело отвечает Клава. «Ерунда — есть такое растение. Я о здоровье спрашиваю. Яволь?..»
С первого дня войны Миша таскал трактором дальнобойную пушку. Может, оттого и жив остался: позиции дальнобойной артиллерии — тыл не тыл, но и не окопы передовой. Конечно, прямой наводкой тоже приходилось стрелять. По танкам.
Работал в молодости трактористом, теперь же — возчиком. Своего коня называет не иначе как «Форд», «Мерседес» и так далее, как взбредется.
Сегодня вывозили из его хлева на наш огород навоз. Когда работу окончили, напомнил: «Двадцать третьего у Женика (старшего сына) свадьба. Яволь?» — «Яволь, яволь…»
Я достал из нагрудного кармана рубашки пачку «Примы», и он потянулся к ней, предварительно вытерев перепачканные в навозе руки о хвост коня.
Завтра Егорий, или Юрий — праздник. Бабы пойдут на наряд на час позже — в первый раз пастух погонит стадо, так заведено.
…И назавтра: коровий рев, лай собак, с каждой коровой не менее одного провожающего; а она упирается, привыкла к теплому хлеву и отвыкла от «общества» — то идет по дороге галопом, то рысью, то в болото сдуру норовит. Иных даже тащат на веревке или ременном поводке. И повсюду стычки коров между собою. Ошалела скотина, как перед концом света. Только и слышно: «Куды?! Куды?!» С достоинством вели себя лишь грациозные белые козочки.
Наконец стадо выпроводили за околицу.
А спустя немного времени штук пять коров заявились в село. С громким мычаньем пошли по улице.
Миша заворачивал свою так, как, пожалуй, только он умеет:
— А каб ты сдохла, га?! Каб ты са скуры[5] вылезла!.. Кадушка!.. Куды?! Я тебе озирнуся, я озирнуся[6]…
Ко всему прочему пока мало травы, а дома ведь хлеб давали.
Не было четырех часов, когда стадо пригнали обратно. Немного сломленное, но все еще ревущее, бестолковое.
— Лепей за усё[7], — бранчливо выговаривал Миша своей, — каб твоя мать не родила бы тебя, а в крапиву бы выссала!..
Ну и праздник!..
У Миши большое хозяйство и работу не переделать — корова, стельная телка, бычок, три кабана, куры, пчелы. В прошлом году держал стадо гусей. Еще две собаки, три кошки; последние хоть и на собственном попечении, но все же…
В выходные и в отпуск из города приезжают с семьями обе дочери, сын. На какую пору года ни выпадает отпуск, когда ни приедут, работы для всех достаточно: и огород ведь надо посадить, и картошку вовремя обогнать, и сена накосить, и убрать огород, и свезти огурцы на продажу в город, и крышу перекрыть, и жито на мельнице смолоть, и дров на болоте с заморозками заготовить — мало ли чего…
Еще один сын служит в армии. Спросишь Мишину жену: «Что пишет, Танечка, Володик?» Ответит: «Прислал в неделю[8] письмо… Держу конверт, ведаю, что все до́бра, а плачу. Плачу вот, каб он сдох, ага!..» — И всякий раз замечаю слезы на ее глазах.
Накануне Миша ездил на центральную усадьбу, отправлял по почте посылку для Володика. С салом и домашней колбасой. А трешку, которую посылали в конверте с письмом, Володик так и не получил.
На первых порах, когда менять старый, упавший на улицу забор было еще недосуг, к нам захаживали не только гуси и куры, но, случалось, и кони.
Кристинины куры пользовались у нас привилегиями — до еды они были не жадными и грядок не трогали. А Мишины — это была напасть, это была какая-то саранча, оголтелое ханское воинство, способное перевернуть ради дохлого червяка весь твой огород вверх тормашками. Особенно остервенело разгребали землю вечно голодные поджарые блондинки.
Но Мишины куры неслись одна перед другой, вот ведь в чем фокус, а все Кристинины сообща стыдливо оставляли в гнезде лишь одно-два яичка в день. И Кристина справедливо грозилась свернуть своему петуху голову.
И сквозь дрему прекрасно знаю о времени.
Мышь перестает шуршать бумагой в подпечье, светает — половина четвертого.
Гремит ведро о бетонные кольца колодца, поскрипывает ворот — это встала Таня, жена Миши Яволя; с шумом моет в оцинкованном корыте картошку для свиней — половина шестого.
Под окнами стучит телега, перезваниваются бидоны. Это проезжает сборщик молока сухорукий дядька Степан. За нами по улице восемь дворов, на восемь дворов — две коровы. Одна хата, правда, заколочена, вторая опустела только что — из нее тоже вынесли хозяйку. Проезжает дядька Степан — значит, половина седьмого.
А без четверти восемь прогоняют стадо, слышны знакомые голоса селян.
Все. Как далеко заполночь ни лег спать, — пора вставать. Чтоб куры не засмеяли.
Часы можно и не сверять, дело ведь не в минутах.
А петухи, кстати, знать того не хотят, что часы у нас настроены не на действительное время, а московское декретное, и кричат не в час, не в два и три, а с получасовым примерно опозданием. То есть с поправкой на солнцедвижение над Яворами.
А заколоченная с нашего края хата — Волькина.
Помню, как пришла она к нам в первый раз. Мы копали грядки и не скоро заметили ее фигурку за забором. Вернее, не скоро поняли, что человек не решается войти во двор — ведь мы успели привыкнуть к деревенскому обычаю входить в любой дом без стука. Сами, правда, по-прежнему звякали на крыльце и в сенях щеколдой, но уж во двор-то заходили смело.
Ей было за девяносто. Маленькая, с длинными волосками на подбородке и с длинной клюкой в руке. Одета абы во что, ела абы-что, спала абы-как — прямо пуританка. Пете под сорок, и он рассказывал, что сколько помнит себя, Волька всегда выглядела так же, и малышню пугали ею.
— Вой, вой, вой! — ужаснулась она. — Весь огород — под лопату?! Да возьмите вы, людцы, коня, як жа можна гэтак страдать!..
Оно бы хорошо, конечно, взять коня… Да с конями сейчас худо, в селе очередь на коня — до десятого июня, бывает, огороды пашутся, куда уж нам, пришлым, соваться…
— А хочете, я вам бо́бов принесу?
— Да у нас есть, спасибо, бабушка…
— В понеделак Микола — можа, тёпла будет. Як раньше говорили: «Пришел Микола — бери варе́ньку[9] ды сей помаленьку». Не ведаю, як теперь гово́рят…
— Как же зовут вас, бабушка?
— Волька, — изумилась она. Действительно, как можно не знать… — Правда батюшка нарек Клавдией. Але ж тата был пьяный и, покуль довез из церкви, забылся. Правда што!..
Мы переглянулись с женою, и она скользнула в хату, вернулась с парниковым огурцом. Волька посмотрела на городской гостинец без особого интереса.
— Это ж я ходила домовиться, каб забили козла. А ниякого с него толку, козы в стаде к чужим бегают… А хочите, я вам козочку приведу?..
Да, все оно так и было года три назад. И историю эту я передал в последней повести через наполовину выдуманного героя — показалось, что к месту. Но именно к ней, Вольке, постучался осенней ночью сорок первого года еврей: пусти, мол, тетка, погреться на печи. И это с ним была коза, а коз никто тогда в селе не держал. Раницей гость засобирался. «Ды куды ж ты пойдешь?!» — «Ах, тетка-тетечка! Придут немцы — меня забьют, козу забьют и тебя вместе с нами!..» С тех пор и развелись в Яворах козы…
Только выдуманный герой хотел продать козу, а живая Волька — подарить.
Заколотили Волькину хату.
А того еврея немцы забили.
Троица (или семуха, седьмое воскресенье после пасхи) нынче ранняя, и еще не управились с картошкой. Но коням отдых — пасутся, спутанные, на лугу.
У магазина толкутся мужчины.
Я же ходил по строчки. С тем, чтоб и самому потом заглянуть в магазин.
Летним днем Дануся Концевая перебирала картошку, как кто-то застил ей свет: лаз в погреб был у самой двери в садок. Подняла глаза взглянуть, кто там пожаловал, и обмерла. А божечки! — сунув в дверь рогатую голову, за ней с любопытством наблюдал лось.
— Кыш! — замахнулась она на чудище котиком. — Пранцы на тебя!..
Едва ли не каждый сельский житель, городской грибник, рыбак, шофер, дачник, наконец, встречался с лосем. А недавно в «Известиях» был напечатан курьезный снимок — лось знакомится с городом Слуцком и горожанами.
Неловко признаваться, но мне, побывавшему в самых разнообразных заповедниках и заказниках, на многих биостанциях, видеть лося на воле еще не доводилось. Редкостных птиц и зверей, реликтовые растения — пожалуйста, а вот лося — нет, не доводилось, одни лишь экскременты. Как это понимать, я не знаю.
Вот и сегодня. Катились в автобусе через лесок, пылили помалу в Яворы. Я сидел у окошка, ворон считал. И, конечно же, заторможенно воспринял возгласы: «Лоси!.. Лоси!..», запоздало заметил оживление в автобусе. А когда и сам ринулся к окнам противоположной стороны, все на свете уже проехали.
Правда, считая ворон, я увидел именно в это время вновь появившийся самодельный щит при дороге и восхитился искренностью лесного грамотея, который неровными буквами сообщал: «Браконьер — вредитель, враг СССР и всего человечества!» Но ведь щит на врытых в землю столбиках и до следующего раза никуда бы от меня не ушел…
Солнце пекло так, как только ему хотелось, дождя все не было, и среди недели пришлось бросить в городе все дела, ехать в Яворы, чтоб спасти хотя бы помидоры и огурцы.
Жаль, конечно, было не только помидоры и огурцы, но и все эти чахоточные ростки, в неменьшей мере изнывающие от сухмени, жаль было обманутую землю, труда. Да и вообще — один лишь рассказ о том, как доставались семена, мог бы стать самостоятельным рассказом. 42 клубня «вербы», например, — столько поместилось в бумажном пакете, — мне подарил сам создатель сорта академик Альсмик. Картофель только-только прошел государственные испытания и потому еще не скоро выплеснется на поля, чтоб затмить славу знаменитого «темпа». А в Яворах картошка выродилась, все сорта давно перемешались, и я надеялся, что помалу именно высококрахмалистая «верба» с нашего огорода поможет селу, даст ток новой крови.
Но более всего я все же беспокоился о помидорах. Мало того, что это влаголюбивая культура, — ведь я же сам выращивал в городской квартире на окошке рассаду, еще в марте наковыряв стамеской в цветочном коробе на балконе мерзлой земли, переносил ящики из комнаты в комнату, оберегая всходы от сквозняков, и закалял их на негорячем солнышке. Помимо популярных, здесь тоже было несколько интересных сортов — они отличались и по сопротивляемости к болезням, и по форме, даже по окраске: были желтые помидоры, были черные — черно-красные на изломе, с черной кожицей.
Я торопился, чтоб управиться с основной поливкой до сумерек, и опоздал: вокруг каждого помидорного кустика уже темнело влажное пятно. И огурцы были политы, и морковка. Не столь обильно, как это обычно делаем мы, не с запасом, а так, чтобы дожить хотя бы до завтра — авось назавтра непутевые хозяева наконец-то появятся.
Мне не надо было долго ломать голову, чья же это работа. Конечно же, тетки Кристины, нашей соседки. А может, и не только ее одной. Может, пришли помочь толокою и Варька, и Стефка. Все они так или иначе родственницы между собою, эти одиноко живущие бабульки 73-х, 74-х и 75-ти лет… А может, и Прузына была, и Женя, и Таня…
Будто забот своих не хватает, с досадой подумал я. Но ведь вы-то понимаете, что я злился тогда лишь на самого себя.
На двери Кристининой хаты висел замок. Значит, после дневных праведных трудов ушла «гулять» на село.
«За́раз выпьем по стаканчику вина, — услыхал я однажды от Стефки, — и возьмемся за слезы…»
Мой колодец — в ту пору я только думал забрать его под одну крышу с летней кухней — оказался накрытым широким горбылем из моего штабеля. Ну а это еще зачем? Обрез верхнего бетонного кольца довольно-таки высоко над землей, в колодец-то и пьяному мудрено свалиться…
И все понял, лишь достав воды: в ведре плавали замечательно замоченные парашютики одуванчиков, они дожидались, когда я перенесу их на возделанную, удобренную, влажную почву тем же помидорам под бочок, чтоб мгновенно выстрелить. А сколько их, этих парашютиков, обманчиво-безмятежно толклось в воздухе!.. Известно, сорняку никогда и ничто не помеха.
…Из-за комаров пришлось окна и двери на ночь закрыть. Раскинувшись, я лежал поверх одеяла в полной темени, в полной тишине. Лишь с болота приглушенно доносился соловей.
Уже засыпая, услышал, как где-то каукнула кошка. Все верно, не мяукнула, а каукнула, как и положено белорусской кошке.
Гроза застала нас в чистом поле.
Я никогда не видел такого зловещего неба и не предполагал, что бывает на свете такая затаенная, враждебная человеку тишина.
Было как во сне: с одной стороны ты, а с другой — все остальное.
Гроза не подбиралась, не готовила тебя к встрече с него. Она рождалась прямо здесь, над тобою и вокруг тебя.
Мы ощущали телом электричество, которым был перенасыщен воздух.
Шелестел пробный дождь.
С первым ударом грома вспыхнули провода на четырех опорах. Горели, как свечки, в полусотне шагов от нас.
Ни в Узде, ни в Руденске, где можно было обесточить линию, до этого удара не знали, что у нас собралась гроза.
Хлынул дождь. Очки пришлось снять, и все плыло перед мокрыми глазами.
Жена вцепилась в мою руку. Она панически боится грозы. И, наверное, уже в который раз вспомнила давний совет Варвары Васильевны: «Попостись в последнюю пятницу перед Ильей — грозы бояться не будешь. У нас же в селе никто не боится…»
Второй удар, через значительный промежуток времени, пришелся по центру Яворов. Позже мы узнали, что с этим ударом рассыпался ко́мин[10] на хате Топорашевых.
Мокрые с головы до пят, мы свернули с дороги, пошли через заросшее бурьяном поле, через кладбище. Так было до дома много ближе.
Вода неслась по склону, как молодой конь в конюшню.
Дождь добрый, сказала наша соседка Женя, але ж нахальный — погреб залил…
И картошку бороздами вымыл.
И переколошматил огуречные всходы.
И унес машину песка, что был сгружен у моих ворот.
А наша речка, что Галкам по сека́лкам, вышла из берегов.
Не было ни гроша, да вдруг алтын. Нет, нам такой дождь не нужен, сказал Миша Яволь…
Дождливые дни. В лугах много травы, но мало цветов. Из медоносов совхоз нынче ничего у села не посеял (а прошлом году была гречиха), и пчелы злы — возле цветущей фасоли атакуют тебя без предварительного оповещения, то есть без обычного круженья, жужжанья, а с ходу, как оводы.
…Но вот зацвела липа.
Клава давно собиралась сходить с Варварой Васильевной на кладбище. Там похоронены многие бабулины близкие. Мама и тата, в том число — прежние хозяева хаты, в которой теперь живем мы.
И вот собрались «в отведки». Клава вымыла у колодца ноги, умылась и переоделась, когда за нею зашла Варвара Васильевна — как всегда чистенькая, аккуратная, в белом выходном платочке — интеллигентная старушка от земли. Увидев Клавины приготовления, она сперва обрадовалась, а потом засмущалась: от работы, мол, оторвала, а кладбище — вот оно, на бугре, можно было и так пойти, никто и не заметит.
— Но как же… — возразила жена. У нее самой еще свежо свое горе — не так давно погиб младший брат.
…Варвара Васильевна потом вся светилась. И впервые сказала ей «миленькая».
У Васи Шавеля поздний ребенок — женился Вася поздно. И вот жалуется:
— Саша растет один, жалко бить… — И по обыкновению, полуутвердительно добавляет: — Га-га?..
— Зачем же бить?.. Живой, бедовый мальчонка…
— Но как же?.. — теряется Вася. — «Папа — дурак!..», «Бабушка — дура!..», «Дай закурить!..», матюками ругается…
Саша один не только в семье, но и на всей нашей половине села. Лишь на лето привозят из города сверстников.
— Бабушка Варька!.. Ирочка приехала?
Нынче мальчонке в школу, и мы привезли букварь. Однако и пестрая книжка была интересна ему не более получаса — такой непоседа.
Саша носит нам молоко и делает это с охотою. Уж если не обнаружится в доме конфетки, отведут попастись в клубнику, сладкий горох, морковки, на худой конец, надергают.
Сегодня нашелся редкостный фрукт банан. А в бидон, разумеется, была брошена хлебная корка. Но это затем, чтоб не погубить корову.
Со вторым бидончиком Саша прошел к нашей соседке, бабушке Кристе.
После прошлогоднего инсульта Кристя зимовала у сына в городе, в котором и сорок-то не видать. И хозяйство свели на нет, ни куренка, ни кошки не осталось. А сейчас у нее были кислые блины с тертой бульбой, мороженая рыба, опущенная в бидоне в колодец, привозные яйца «с нейкими синими номерами». Да вот это молоко. Банана не оказалось, и Саша воспринял это как надувательство.
— Вы что же думаете, — заявил он, — из-за сухой корочки вам будут молоко носить?! Купляйте корову!..
«Купляйте», и весь тут сказ. Да кому ж ходить-то за нею, бестолочь ты, Саша…
Еще вчера, проходя под тополем с буслянкой[11], можно было угодить под упругую струю птенцов: пачкать в жилище — не в правилах аиста, это же вам не курица, а молодые, их нынче трое, только-только пробовали крыло.
И вот сегодня слетели. Рано утром мы вышли во двор, увидели все семейство на высоком коньке нашего сарая. Это как раз на полпути от буслянки до болота с лягушками. Рдяные солнечные блики играли на белом оперении птиц.
— Господи, до чего же красиво! — счастливо вздохнула моя сестра. Проездом из Чехословакии, где Люда живет и работает, она вместе с дочерью, первоклашкой Катькой, завернула к нам на несколько дней.
Кате было обещано парное молоко — городская девочка, для нее это было внове, земляника с грядки, стручковый горох, аисты, пенье петухов, русская печь и все такое прочее. Молока нам понаносили соседи, землянику еще не всю ободрали юные сладкоежки, а горох я и сам люблю, две грядки под него отводим. К тому же совхоз каждый год засевает у села большое поле смесью гороха, овса и вики.
И вот теперь пожаловали аисты.
Стреха сарая — островерхая, соломенная. Она единственная в своем роде во всей нашей округе, и я не собираюсь менять ее даже на черепицу, не говоря уж о жести, шифере или рубероиде. Хочется по возможности сохранить усадьбу такой, какой она была при прежних хозяевах. Последняя соломенная крыша в округе, и как бы не последние аисты…
— Катя, Катя!.. Аисты!.. — встрепенулась жена и побежала в хату будить девочку.
Та выскочила в одних трусишках на темную от росы стежку, стала шарить заспанными глазами по траве.
Аисты были обещаны. Но не было сказано, что это такое.
…Понимаю, что последний аккорд этой записи малооригинален, о подобных вещах теперь повсюду твердят. Но что поделаешь?..
Перед нашей поездкой в город пришла бобылка Ладя, попросила привезти килограммов пять круп, какие ни попадутся, и постного масла, если это возможно. И тех сердечных таблеток, что кладут под язык.
Миша Яволь заказал питание для плоского фонаря, десяток пачек «Примы». Гродненской желательно.
Мешок перловки и четыре мешка сухарей ему привез в прошлый выходной старший сын. Сухари Женик набрал в заводском общежитии, где жил до недавнего времени, до женитьбы. Там хлопцы крестьянские и хлеб берегут.
И всяк неловко упоминал о дрожжах — в городе дрожжи тоже редкость.
Ячмень в тот год уродился на славу. А погода, как теперь это водится, не баловала. И доставалось всем — и людям, и коням, и технике.
Саша, наш молодой парторг, мотался по бригадам, сушил зерно с женщинами на току. Застать его дома, конечно, было невозможно.
Я говорю лишь о том, что видел сам. Вот и видел я Сашу всегда по случаю, то в одном месте совхозных угодий, то в другом. Однажды столкнулся в Минске в дверях Дома книги: сотрудники издательств, редакций журналов и газет, словом — Белкомиздат был шефом совхоза. И как-то — на току, где он работал совковой лопатой, подменял кого-то.
Однажды в конторе к нему подошла Егоровна, бывшая учительница. Она давно на пенсии, ведет хозяйство. У нее отличные сливы, куры, лук, чеснок, огурцы, справные поросята. Весной к ней приходят за семенами.
— Саша!.. — обрадовалась Егоровна. И вдруг спросила о том, чем больше всего сейчас была жива: — Ну, как у нас дома мой чеснок?
Саша глядел на нее непонимающе. Наконец до него дошло, сказал устало:
— Ат, Егоровна! Я не знаю, какой у меня чеснок, я знаю, что у меня ячмень хороший!..
Мы не столько собирали грибы, сколько плутали. Надо было выходить на солнце, а на пути либо непролазный бурелом, либо черно-сизое от голубики (дурницы) болото. Откуда только что и взялось. Я уж и себе, и солнцу перестал верить, лазал на сосну, на триангуляционную вышку. Слепой, что я мог с нее увидеть… Совсем не знали мы этого крыла леса.
Наконец вышли к полю. Вдали виднелась какая-то деревня, в кустах пас коров дядька.
— Как выйти к Яворам? — спросили мы.
Пастух оказался дедком, высоким, худым, в зимней шапке и резиновых сапогах.
— Та́мака Яворы… — Он столь энергично рубанул рукою воздух, что рука заметно потащила его. — За горкой, километров са три.
— Но там болото…
Дедок стал объяснять, как миновать то болото, какой стежечкой идти и где сворачивать, и вновь рубил воздух, и вновь сухая рука тащила его, и я заметил — все время несколько в иных направлениях.
— Вы меня простите, — вдруг засмущался он. — А гадюк на болоте много?
— Вчера одна все сворачивалась на тропе, но это не тут, а сегодня нет, не видели.
— Бр-р!.. — поежилась жена.
Мы показали дедку наши бедные лисички, потом закурили. От коров прибежал веселый кобелек.
— А я пасвил на том болоте коров, — сообщил дедок, по-прежнему смущаясь. — Неколи, в детинстве. В селе вяселле[12], всем же хочется погулять, — вот меня и отправили. У батьки было семь коров, у соседа — три, еще у одного соседа… Коровы, — это не теперь, теперь они одна к одной привычные, — коровы дерутся, но меня не трогают, уважали, наверно, потому что мне мало годов было́. А тут буря! Молния за молнией! Коровы бесятся!.. Что такое, думаю!.. Оказывается, что ни шаг — на гадюку наступаю!.. Вспоминаю детинство…
Мы шли к лесу, оборачивались. Дедка пошатывал ветер, и потому он цепко держался за палку.
Пожалуй, с самого детства он в этом лесе, на этом болоте не был…
23 августа, приметный день. С утра до вечера было тихо, лишь изредка подувал слабый ветер, и вода в осушительной канаве, откосы которой Костя обкашивал, казалась мертвой. Темная, усеянная семенами отошедших трав, она не волновалась под этим ветром. Кусали комары… Все говорило за то, что и осень должна быть тихой, а зима — без шальных метелей. Для полного набора примет не хватало, пожалуй, дождика; но и тот вроде побрызгивал за близким лесным горизонтом, за Тепленью и Распутьем…
Конечно, кому не по душе спокойные осень и зима. А вот дождь, пусть себе сто раз приметный, был бы теперь не кстати — разом поспели жито, ячмень и овес. Хватит того, что лето выпало на редкость плаксивым, из теплой земли трава перла как на конец света, на сотках — у тех, у кого помимо одуванчика по дворам и обмежкам были участки сеяных трав, — уже во второй раз поднялась отава. Да и Косте дождь совсем ни к чему, хоть и возьмет он сейчас с тех канав клок того сена. Сено — оно всегда сено. Росла же здесь в основном всякая непотребная пакость навроде татарника, чернобыльника, осота; ну, аир у самой воды и в воде, годный разве что для подстилки скотине, местами встречался козлобородник с добрым разнотравьем, а порою на бровке перепадали клевер, овсянница, тимофеевка, оставленные совхозными сенокосилками. Посылали же Костю сюда не ради его тимофеевки, а ради аира и былья, и называлась работа профилактическое обкашивание гидромелиоративных каналов. Чтоб не зарастали.
Словом, Костя был штатным косарем у мелиораторов.
Костя окинул взглядом канаву, на которой сегодня трудился, она уходила наискосок к падающему за взгорье солнцу, закурил, забросил за плечо косу и пошагал к селу, подволакивая ноги в тяжелых кирзовых сапогах.
Справа от стежки, за гречихой, крепко заросшей сорной травой, был некогда хутор. Теперь там вперемежку с дичками и вокруг них, даже на крушне — камнях, оставшихся от фундамента да еще помалу свезенных с поля, — шелестели березы и осины. И если в этих зарослях выскакивал вдруг гриб-другой, какой-нибудь обабок или дурной красноголовик, значит, в лесах появился настоящий гриб, грянула пора серьезной охоты. Здесь, парень, время не теряй, останешься на бобах.
Эти одиночные хуторские грибы Костя называл разведчиками. И они никогда не подводили его. Гарантия была стопроцентная — как на станции «Салют-6». А Костя кое-что да понимал в современной технике.
Тут надо заметить, что по части грибов соперничать с ним могли у нас только Мишка Коваль и Дануся Концевая. Но Данусе давно за семьдесят пять, от переделанной за жизнь работы и прочего ее суставы к непогоде и по ночам разъедает соль. Схоронив мужика, она тем не менее не пожелала сокращать хозяйство хоть на куренка. Все же две дочки в городе, на заводах, еще одна в Крупице, у нее свое хозяйство, помощи от дочек практически никакой, если не сказать, что дело обстоит как раз наоборот — Данусе на лето привозили внуков. То есть какое-то ведьмовское чутье на грибы не изменило ей, непокой и непоседливость в душе остались — нужно отдать ей должное, а вот в руках-ногах мочи недоставало. Как и самого времени, понятно. Теперь, баба, особо не пошастаешь.
Костя, словом, был грибник вне конкуренции.
(Исключая Мишку, конечно. А наезжающие к родителям из города чижики — так эти не в счет, лес надо не наскоками видеть. Вон и Ванька, старший сын, приехал как-то прошлым летом, говорит: «У нас на Комаровке, — то есть на базаре в Минске, — боровиками торгуют. Наверно, и здесь появились?..» Появились! Десятка два ниток, помнится, одних только сухих уже висело!..)
Зацепив за голый, обломанный яблоневый сук косу, Костя не спеша прикурил потухшую «Приму», глубоко втягивая худые небритые щеки. Потом поднырнул под ветви одной из крайних осин. Грибница здесь была доподлинно слабая, разведчики проклевывались не каждое лето — не хотелось сразу же осматривать сравнительно толковые места и лишиться сразу же надежд. Он присел на корточки, услыхал, как затрещали по шву линялые штаны, пощупал вновь образовавшуюся дырку — можно ли будет идти домой через село, успокоился и лишь тогда повел взглядом по затененному суглинку, редко поросшему высокой худосочной травой. И неожиданно увидел возле притонувшего в земле окатыша подосиновичек, каб он сдох! — в полпальца ростом, в бледно-розовой шляпке с неразвернутыми полями. Что такое дождь, дурень, еще и не ведает, в тюбетейке, как узбек, гуляет…
Костя облазал бывшее селище, хотя в этом нужды теперь не было, поднял еще пяток — юных, крепеньких, поклал их в карман пиджака, переложив брусок в другой карман, к сигаретам, и, озабоченный, почесал к селу.
Он шел и размышлял, что завтра надо собраться пораньше, на коровьем реву, идти под Колодино. Это близко, меньше часа хода. Лес там невелик, но для него одного и колодинских грибов за глаза хватит. Грибы будут, и домой вернется до полудня, хозяйство, телка досмотрит, потому как Кристина, жена, опять вряд ли сможет прибежать с картошки, поди знай, когда подадут те машины под детскосельскую раннюю. А корова отелилась поздно, еще и в стадо не гоняли. Оно неплохо бы, конечно, подъехать автобусом до Казенного леса, но обратно ведь припозднишься…
В сырых кустарниках у села, там, где одной струею текла в новой канаве Осочка, гахнул выстрел. По кому он уже там бабахает, подумал Костя. Охоту открыли неделю назад, в субботу, с шести утра, а канонада, в буквальном смысле — канонада, началась до пяти, едва занялся рассвет. Костя лежал тогда дома на кровати, насчитывал порой до десятка дуплетов кряду — палили, видимо, по одной и той же ошалевшей от страха стайке.
Миша Яволь, ответственный в Яворах за охотничий порядок, после рассказывал, что на открытии были все нашенские, что из города приехали и хлопцы, страстные до охоты, да еще с приятелями. У одного Миши ночевали трое сы́новых друзей. А подбили скопом лишь одного чирка, но и того не нашли — собак по водоплавающей дичи давно никто не держал, негде гнездиться той водоплавающей.
Утка перевелась, и напрасно на нее открыли охоту, да еще так рано: птичья молодь не окрепла, едва лишь встала на крыло. Весна была затяжной и холодной, и в природе, считай, все опоздало с ростом на месяц. Недели две назад Костя ходил вдоль Осочки, присматривал в зарослях ольхи, лозы и крушины сосновые и еловые купинки, соображал, откуда будет удобнее проехать к ним по санному первопутку: в другую пору года с конем тут не пролезешь, тонет в кочках конь, да и воза не вытянет. Сырой этот лес был совхозным, по генплану подлежал выкорчевке, и яворцы бесплатно запасались в нем дровами, материалом на заборы — жердями, колами, столбиками. А Косте надо было обновлять забор. Так вот, он продирался среди относительно высоких сосен и елей, как внезапный шум крыльев и упругое движенье воздуха над головой заставили его остановиться. Метрах в трех от земли Костя разглядел гнездо, вроде бы воронье, но птица, что снялась с него, была, судя по наделанному шуму, намного крупнее вороны. Что за холера, подумал Костя и полез на дерево глянуть. В гнезде сидели всего два птенца, совята — не совята, дюбки же не крючком, глазели на него опять же не совиными очами, а нормальными, птичьими, брюшки были пока покрыты лишь нежным пухом. И двоим было тесновато в том гнезде. Костя съехал наземь, покурил под деревом: шестьдесят три года прожил, а о подобных птицах, кажется, никогда и не слыхал. И еще он думал — наступил уже август, а птичьи дети даже не оперились толком.
И вот в обычные для прежних лет сроки открыли охоту. Для нынешнего года — рано, всякому это понятно. Ну, у нас тут, положим, и стрелять-то не по чем, но не везде же так…
А вот зверь, зверь — тот размножился, кабан в картошку, в овес напропалую лазит, лось к молодым посадкам сосны сливы свои подсевает.
И снова гахнул выстрел. Костя приостановился, поправил очки и тут понял: сегодня пятница, прибыли охотники. И еще это означало, что завтрашние автобусы, рейсовые основные и дополнительные, служебные и арендованные, понавозят в казенный лес сверх меры горожан, подвалит и частник. Народ станет грести все что ни попадется, будь то трухлявая сыроежка, малина, незрелая клюква или голубика, дубок или береза на банные веники, будут плутать, буксовать, аукать, поджаривать на рожонах сало…
В общем, решено — двигаем в Колодино, там хоть ягоды нет, все спокойнее будет.
…И на ходу кусал комар, как ни пыхтел Костя своей сигаретой. А когда кусает комар, то растут грибы. Это проверено «от» и «до».
Серело. По всхолмленному горизонту тянулась неяркая цепочка бахаревичских уличных фонарей, она обрывалась у выгона, за которым вспыхивала размытыми огнями ферма.
А здесь, в Яворах лишь где-нигде светилось кухонное окно, лампочки на улице давно сгорели.
Кричали петухи, и больше никого не было слышно. Молчали собаки, безмолвствовало болото. Ферма и конюшня располагались за горушкой, на отшибе, из села их не видать и не слыхать.
У Кости все было приготовлено с вечера — двухведерная корзина, нож, плащ-дождевик. И теперь, поеживаясь, он только поднялся в сад, чтоб подобрать в темной мокрой траве пяток белеющих яблок — белого налива, который давно уже «ки́дался» у него.
Спас минул, и последняя старуха-то разговелась. А впрочем, для прохвоста, как известно, нема поста — яблоки освежали рот, зубы чистили, и Костя, будто пацан, грыз даже незрелые, первоиюльские. Любил их.
Под поветью проснулся, потянулся и зевнул Дозор, побелел за хозяином к воротам. И Костя турнул его — увяжется в лес, будет соваться носом ко всякому грибу, к какому ни нагнешься. Дурной!..
Еще щенком подарил его Женик из Баламутовичей. Смотри, горячился Женик, какой головастый!.. а лапы, а пасть!.. Овчарка!.. А выросла из «породистого» щенка необыкновенно ласковая неказистая собачонка, у которой все были в друзьях, и люди и кошки, и которая стыдилась собственного голоса. Просто жаль было Женику топить щенка, вот и все объяснение тому давнему застольному разговору.
Люди, говорят, избаловались, иной в городе за хлебом не пойдет, трамвай, автобус ему подавай. Но чего же вы хотите? Костя возил зимою с болота дрова, и этот дурной Дозор подъехать все норовил, бежать ленился: р-раз — и на воз. Притулится к Костиному боку, чтоб теплее было, — так и ездил.
Костя прошел мимо освещенных окон своей хаты, за которыми у печи гремела рогачами Кристина. Тоже получает пенсию, но на работу ходит — младшему сыну, Андрею, кто, как не они, поможет построить кооператив?
Печной дым тащился по улице. В кустах на болоте стоял туман. Аккурат в самое время вышел!..
Шел Костя быстро. Его вело нетерпение охотника. Поднялся на бугор, который Яворы со всеми своими хатами, хлевами, садами и огородами, тополями и печными дымами, повизгиваньем поросят и молодецким храпом перепоясывали широкой лентой, и различил впереди на дороге одинокую фигуру.
Кто бы это, обеспокоился Костя, куда и кого несет в такую рань?
В одинокой фигуре для Кости обычно виделся какой-то неизъяснимый печальный смысл. Но здесь не было этого смысла.
Миша Яволь идет на ферму? Так ему положено ночевать на ферме, возле коров и телят…
Костя знал, что этот человек не мог быть Мишей Яволем.
Гена Пардон возвращается от дружков? Но нет, песен ночью сегодня не пели…
Костя знал, что Пардон еще и не думал влезать в свои растоптанные кирзачи, еще только продирает глаза.
Лесник Сергей бродит в поисках валидола? Опять же нет, сердечник Сергей в приступы так шустро не ходит…
Костя знал, что лесник Сергей еще не вернулся из Логойска от внезапно осиротевших внучат.
Костя протер пальцами очки. Они у него были с толстенными линзами, «минус — семь». Одни родятся в сорочке, а он, Костя, вот в этих окулярах «минус — семь» — впереди с корзиною несся Мишка Коваль. Прямиком, как набравший скорость истребитель-перехватчик, — на лес под Колодино.
А им вдвоем в лесу под Колодино делать было нечего.
— Каб ты!.. — ругнулся Костя, прошел в растерянности еще несколько шагов. — Каб тебя приподняло ды шлепнуло?.. — пожелал он Мишке.
Остановился, закурил — теперь торопиться было некуда, проводил Мишку взглядом — дорога сворачивала за концевую хату.
И пошел обратно, стыдясь своей корзины, висевшей на согнутой в локте руке и торчавшей напоказ, как кость из горла.
Навстречу выбежал Дозор, завилял хвостом, стал пригибать к земле голову — соскучился…
Костя сел на лавку у своих ворот, бросил наземь корзину.
— На!.. — сказал он Дозору, протянув руку со свежей ссадиной.
Тот пожалел его, начал зализывать ссадину. Костя перевернул руку — отвернул ранку, — и Дозор не понял его, выказал равнодушие, став глядеть в сторону.
— Овчарка!.. — вздохнул Костя.
Да, но что же делать, матухна?..
А ведь вчера вечером они виделись с Мишкой. Костя проходил с косой на плече и подосиновичками, запрятанными в карман, мимо магазина, возле которого стоял Мишкин «пердунок» — тракторишко с тележкой сырой травы: Мишка работал при ферме, возил-развозил телятам корма. (Наверное, подумал сейчас Костя, сегодня вместо батьки будет работать Валик. Специально, к сроку, холера, обучил Мишка хлопчика управлять трактором.) Мишка вышел из магазина, приветливо заулыбался, деловито, но без особой надежды спросил: «Рубель есть?» И добавил: «Уже Таня закрывать надумалась…» Рубля не было, была мелочь, но под грибами, ее так просто не достать, и Костя с легким сердцем стал сочинять: не хочет да и не может, перебрал накануне, вывернуло, будто живую муху съел… А может, братка, несвежая водка попалась?..
Посмеялись и разошлись. И ни словом ведь не обмолвились о грибах. Будто их в природе не существовало, будто создатель вообще не изобретал их за делами поважнее.
Ах, как провел Мишка Костю!..
Но с другой стороны — сам же хотел обдурить его, а потом непременно попасться с корзиночкой на глаза…
Чтоб отвязаться ото всех этих мыслей, Костя начал думать о легком, веселом. Думать о последнем своем внучке Пете. Андрей привозил его в Яворы, когда в июне был в отпуске. Мальчонка крепенький, щечки, ножки тугие, не ущипнуть. Сидеть он еще не умел, радостно улыбался всем деревенским и вырастет, по всему, человеком общительным.
Еще Костя думал о том, что когда сдаст бычка по контрактации, то выручит те деньги, что не хватает Андрею на первый взнос за квартиру…
И подумал вдруг, что Мишка должно быть уже на полпути в Колодино.
А подумав так, подхватился и потрусил в хату. Кристины не было, ушла в хлев к скотине. Ждать ее, бежать к ней было недосуг, и Костя, схватив со стола будильник, сунул его в корзину: сейчас же через болото на большак, а там автобус, там Казенный лес.
Минуты оставались до восхода солнца. Петухи прочищали горло, чтоб приветствовать его. День открытия охоты на грибы начинался.
А будильник был нужен затем, чтоб знать точно время, чтоб не проворонить обратный рейс.
Вот так-то, Мишенька!..
Костя любил ходить в лес один. Неловко признаваться, но в свое время неохотно брал с собою даже Кристину и подраставших сыновей. Не выносил просто гама и суеты там, где должна быть тишина, без которой не бывает бережного внимания к живому. Что же касается публики, захламляющей леса битым стеклом, обрывками пленки, бумаги, то об отношении к ней и говорить-то не приходится. Публика эта особенно размножилась в последние полтора десятка лет — одновременно со взрывом производства малолитражек. Догонит тебя на дороге во чистом поле какой, не остановится подвезти — и свиньями от тебя смердит, и боты, дядька, грязные. Знай, как говорится, каждый сверчок свой шесток. И в лесу у Кости теперь выработалось еще одно правило: если заставал на излюбленных местах других грибников, не мешал им, незаметно, неслышно обходил стороной, пусть даже в его елках они и были слепы, как новорожденные щенята. Потом уж, переждав, возвращался, подбирал то, что принадлежало ему по праву. Видел срезанный белый корень боровика там, где ожидал увидеть, усмехался, но уходить не торопился — тут должна расти еще хотя бы парочка. И когда сегодня в самом центре своих владений он услыхал вдруг щелканье автомобильной дверцы и голоса, разглядел на лесной дороге синий «Жигуль», воспринял это как должное в субботний день, поморщился, взял круто вбок.
А грибов нынче высыпало множество. Боровички добровольно шли под нож, чистые, крепкие. Не в пример другим, Костя накрывал остающиеся в земле корни веточкой, листьями, пучком мха, сучком — всем, что ни подворачивалось под руку, — чтоб поменьше жгло грибницу солнце. И найти Костю в лесу по срезанным корням было делом зряшным. Грибы в корзине тоже были прикрыты ветками. Но это от случайного дурного глаза. Под ними назойливо стучал будильник.
Везенье сегодня шло под руку с невезеньем: не оставил Костю в покое, прикатил ему под бок вскоре тот же самый синий «Жигуль». И пришлось прервать священнодействие, пойти на хитрость.
— Ау!.. — подал голос Костя, сердито позвал неведомо кого. — Ау!.. — повторил он, сообщая тем самым миру, что под эти елки уже пришли люди, место, дескать, застолблено, проедьте, дороженькие, подальше, не будем мозолить глаза друг другу, лес, братка, велик. Побудьте по возможности наедине с этим лесом, неуж не устали вы от всяческих контор, собраний, телевизоров?..
Волк помечает свои владенья отметками, всяк знает, какими. Медведь — на деревьях когтями. А Костя, как зяблик, — голосом.
К удивлению, прибывшие на «Жигуленке» пошли прямехонько на его голос. Это было совсем уж невероятно. Грабеж, матухна, средь бела дня…
— Ау!.. — крикнул Костя. — Ау, где вы все там?!
Ему, естественно, никто не отозвался. А эти по-прежнему ломились через лес, как лоси. Двое мужчин, определил Костя, женщина.
Он только что вынырнул из чащи, где его очки и плащ собрали с ветвей всю росу. И Костя, протерев подкладкою пиджака стекла, пошел прочь — открыто, не таясь, будто все эти елки, березы, дубки были ему совершенно не интересны. Как не интересны грибы в чужой корзине.
Он покидал отличные места. Там, впереди, будут тоже неплохие, но эти лучше. Здесь больше муравейников и красных мухоморов, разнообразнее лес, подлесок что надо. И папоротника в меру, и вереска. И влаги довольно, тепла. В лесу за горушкой самая охота наступит позже, уже с похолоданьем, только во мху за горушкой и будут до первых морозцев сидеть боровики. С темно-коричневыми круглыми шляпками, на длинных белых упругих ножках в высоком мху.
Костя решил уйти сразу же подальше, оторваться от преследователей — побоятся бросить машину, и ошибся, не рассчитал другие варианты: опять заурчал мотор, его настигли, прошли параллельным курсом, стали.
А слева за неширокой полоской леса начиналось болото с черными груздями на спуске к нему, справа лес просвечивался — там было поле.
Вот же наказание!.. Согнали с одного места, второго, к третьему подступиться не дают. К тому же впереди перекликались голоса. Правда, далековато, и было не понять — сюда ли шли, отсюда ли.
Костя остановился, не зная, что предпринять.
Пойти обратно? Бог мой, не станут же они разворачиваться!..
Он вспомнил, что сегодня видел на опушках молоденьких маслят. А здесь, вон в том соснячке, была извечная их плантация. И Костя свернул к ней. Не потому что организму необходима разнообразная пища. Когда есть боровики, подосиновики, рыжики, иных грибов он не берет. Сейчас просто выпадал случай избавиться от хвоста. Сейчас он покажет плантацию, оставит «дачников» отводить на ней душу, пусть вечером, за чаркой под жаренку вспомнят добрым словом его. Иль посмеются над ним, что в общем-то все равно, — как, мол, ловко раскусили деревенского олуха…
Это же не грибники, как давно понял Костя, это ж так, недоразумение, лисичка и пара дрызглых подберезовиков сверху.
Он подошел к плантации. Повсюду в траве блестели бурые шляпки маслят. Не мелкие, но и не крупные, а в самый раз, что называется, «товарные», с редкой червоточиной. В другой раз Костя сам с удовольствием нарезал бы их корзину, но сегодня, в праздник боровика — к чему?..
Костя предусмотрительно зашел с тыла плантации, оставил ее нетронутой — словно понятия о том не имел! — меж собою и дорогою. Он не оборачивался к дороге. Лишь слышал тяжелое сопенье сперва перебегавших от гриба к грибу «дачников», сдавленные от волнения (от жадности?) восклицания. Но вот наконец все сели, сели намертво, пока не перелотошат всех маслят до единого. То-то будет радости…
Сделав крюк, Костя направился к позициям, оставленным наспех противником.
Догадывался, что опоздал к автобусу. И превратил догадку в сиюминутную беду — выкопал из-под боровичков будильник. Так оно и было…
Больше того. Заметив возле ручья нахальные синие «Жигули», пошел прямо на них, экономя, правда, сотню шагов до кладочек…
«Дачники» тоже свернули охоту. Один мужчина, довольно тучный, в узких красных плавках стоял по колено в ручье, умывался, плескался, отфыркивался; по воде от него расплывались белые пятна-плевки. Второй роскошествовал в тенечке, из высокой травы лишь торчали черные коленки — лежал, раскинувшись, на спине. А рядом с ним над разостланным пикейным одеялом хлопотала на корточках женщина, тоже загорелая, в лифчике и штониках, — накрывала на стол.
— Ну и как, дядька, грибочки? — без особого выражения в голосе спросил тот, что плескался в ручье. Потом поднялся на берег, брезгливо перешагивая через крапиву.
— Да ёсть трохи… — тоже безразлично ответил, подходя, Костя, свел глаза в щелочки, поставил корзину.
— А мы так ведер пять нарубили, — снисходительно сказал «дачник». — Хоть косою коси. И все чистые… — Он склонился над Костиной корзиной, по-хозяйски приподнял прикрывающие ветки. — Ну-ка, ну-ка… — И присвистнул. — А будильники что здесь тоже растут?.. — добавил растерянно.
Брал верхние грибы, заглядывал вглубь, не верил, что корзина полна только белыми и красноголовиками, изумлялся, не верил, завидовал, заглядывал меж прутьев корзины, но и там в основном либо белели ножками, либо чернели шляпками боровые.
Костя позволил ему все это проделать.
Костя стоял над ним, глядел на побитую золотистыми пятнашками и усеянную каплями воды розовую спину, на врезавшиеся в тело влажные алые плавки, разговаривал про себя: «Ну, здоров, здоров, товарищ Грак, дорогой директор!.. Это сколько же годов ты работаешь у нас? Может, пять, а может, и семь, хрен ее ведает… И все не признаешь ты меня, своего косаря Костю Воробья, тоже птушку, только не перелетную — со мною ж ты не летаешь…»
— Сеня!.. — окликнула Грака из-за кустов женщина. — У нас все готово…
— Давай неси, Сеня! — весело добавил, встал в траве их загорелый дочерна спутник.
Женщина была женою Грака — приехала вместе с ним, работала в сельсовете — гоняла справа налево костяшки на счетах. А угольного «африкана» Костя не знал, видел впервые. До Тишковичей, где располагалась рыбхозовская контора, было вкруговую километров десять, и Костя попадал туда от случая к случаю: зарплату он получал вместе с заречанской рыбацкой артелью — привозили на «газике».
Нет, не узнавал Грак Костю. Смотрел на него, хлопал короткими рыжими ресницами, выпячивал пухлую губу, что-то соображал.
— Зовут обедать, — сообщил наконец. — Ты, дядька, погоди… — И стал спускаться к воде, смешно сторонясь крапивы, достал из аира притопленную бутылку водки.
— Может, с нами, по махонькой, за компанию?.. — вдруг сказал он от ручья, щелкнул ногтем по бутылке, прихлопнул на плече комара.
Костя вроде бы подумал. И сказал, вроде бы колеблясь:
— Вообще-то трошки можно… Правда, докторка ругаться будет…
(От Кости до акушерки было шесть километров, до докторки — все двадцать.)
— А мы ей не скажем! — воскликнул. Грак.
Держась одной рукою за лозовую ветку, Грак поочередно пополоскал ноги в воде — липкая черная жижа, что продавилась между пальцами, не хотела ни вымываться, ни отмываться — ею можно было ваксить сапоги. Грак вытер ноги о траву, влез в сандалеты.
— Сеня, — протянул он дружелюбно руку.
— Костя, — представился Костя. Он впервые пожимал директорскую руку, и это было интересно.
— Вы говорите: грибы, грибы!.. Гляньте, какие у дядьки грибы! — в сердцах сказал Грак, подводя Костю к скатерти-самобранке.
— А-а, так это вас мы видели там, в лесу? — спросила Гракова женка.
Костя неопределенно дернул плечом.
Ничего бабенка, вспомнил молодые годы Костя, пухлявенькая. Волосы белявые, коротко стриженые, глаза зеленые, способные душу из человека достать. Вслед за Граком она нагнулась к корзине, и Костя нечаянно увидел молочного цвета волнующий срам.
— Ого! — изумилась она.
Подошел и африкан, присвистнул.
— Но это ж только сверху? — неуверенно предположил он.
— Где там к чертям сверху! — отмахнулся Грак. — Все — с Государственным Знаком качества… Ладно, будем обедать. Дядька — наш гость.
На покрывале, на газете лежали нарезанный хлеб, какая-то неведомая Косте красного цвета рыба, вяленые лещи, помидоры, колбаса. Стояло три стопаря.
Грак сходил к машине, вернулся со стаканом.
— Ну, садимся, — сказал он. — Присаживайся, не стесняйся, — пригласил персонально Костю.
Костя достал из кармана два оставшихся яблока, застенчиво поклал с краю покрывала.
Грак свернул с влажной бутылки желтую пробку, стал разливать. Разливал он забавно — сперва плеснул на донышко в один стопарик, потом недрогнувшей рукою наполнил с краями двухсотграммовый стакан, затем — два оставшихся стопарика и напоследок долил первый, тот, в котором уже было на самом донышке.
Сливки, что ли, снял, подивился Костя, век живи, а дубиной помрешь… Для меня, значицца, для гостя?..
Но нет, Грак поставил перед ним стакан.
— Это тебе, дядька… Ничего, ничего, свои же люди. А мы к тому же за рулем, нам много не можно…
Костя был, конечно, не против подобного дележа, хотя и смущался немало, и объяснить причину воздаваемых ему почестей — спросили бы — не смог бы. От него, правда, не ускользнуло веселое недоумение, тотчас отразившееся на лицах Граковой женки и африкана.
— Ну, за грибочки… — Грак поднял чарку со сливками.
— За грибочки!.. — согласился африкан и поднял свою. — Давай, сестренка, — обратился к Граковой жене. — Но с тебя, Сеня, причитается еще и большая водка — в целости-сохранности доставил с юга Нину. В море не утопла, с морячками не сплыла, грузины не умыкнули… А сил набралась — так на целый год… — И он подмигнул Нине, своей сестре, значицца.
— За мной не заржавеет, — кивнул Грак, совсем уж и неплохой человек, оказывается, а Костя-то думал…
Костя простил, что они никудышные грибники.
Он бы сказал, пожалуй, не раз говоримые им слова, однажды услышанные у Мишки Коваля по телевизору и сразу же полюбившиеся: «После первой не закусываю!..» — да зачем обижать людей? И он взял помидор, ядрено-красный, литой, где только вызрел, холера.
— Бери рыбку, Костя, — сказал Грак. Но Костя лишь покачал головою: зубы, братка…
И потом: в кино, по телевизору, те слова говорились немцам, а тут свои же люди, «от» и «до», — размокли Костины мозги от солнца, усталости, от русско-горькой, наконец; и душа растаяла…
Славно привечал грач воробышка…
Но здесь настала пора авторскому отступлению, чтоб кое-что прояснить. И боже вас упаси подумать, будто весь тот рассказ, который сейчас последует, есть неблагодарные Костины воспоминанья вот за этим вот щедрым застольем. Это я встреваю со своим словом, а Костя, как вы понимаете, тем временем благодушествует в тенечке на травке: Грак снова слетал к ручью, почертыхался в крапиве, повозился в аире — и не напрасно.
Вспомним, что Костя обкашивал рыбхозовские канавы. И меж чертополохов ему перепадало какое-никакое сенцо. И одним летом, когда в Яворах с конями была сильная запарка, Костя пошел-поехал в Тишковичи, чтоб на вывозку села взять коня там. Но в конторе сказали: дядька, какой еще конь?!. Ты у нас санитар, а не сенозаготовитель-собственник… Тогда Костя ткнулся в дверь самого директора — совещание… Пока курил с мужчинами, пока толковал о том о сем, Грак совещание закончил, сел в «газик» и был таков.
Костя со своей просьбой опять обратился к яворскому совхозному бригадиру. А тому опять было не до него, в кормах нуждается не только частная скотина.
Костя вновь пошел-поехал в Тишковичи. Но Грак даже слушать не пожелал, отмахнулся, хлопнул дверцей «козла» — да пойми же, дядька, некогда!..
Костя понял — понял, что к директору так просто ему не пробиться. И назавтра утром он поджидал Грака на дамбе, по которой тот проезжал каждодневно, осматривая хозяйство. Костя сидел за донной удочкой, заброшенной в пруд, где гуляли пудовые карпы-производители. Рыбу на прудах ловить запрещалось, а на этот пруд и смотреть-то не рекомендовалось. Словом, увидит здесь Грак человека с удочкой — обязательно остановится, никуда не денется.
Посочувствуем же Граку, заставшему наглого злоумышленника за этим его делом средь бела дня, ногами Грак затопал. И как Костя ни объяснял, что не карпы ему нужны, братка, а всего-навсего конь, коня он не получил, как недополучил и двадцати пяти рублей в получку.
Посочувствуем и Косте однако же…
— А что, дядька, не продашь ли свои грибы?
— Это можно, — не задумываясь, ответил Костя.
— Сколько возьмешь?.. — Грак мотнул головою в сторону лозового куста, под которым стояла Костина корзина. Мотнул не оборачиваясь, как словно бы она там стояла от века. Потянулся за брюками, достал бумажник, извлек из него десятку и вопросительно поднял на Костю глаза. — Хватит?
Ну это с какой стороны посмотреть… Десятка в рыбхозовской ведомости — деньги большие, а вырученная на рынке, положим, за огурцы — уже нет. Из-за десятки в город огурцы не повезешь, отвозились, братка, ждешь, покуда мешок не нарастет. А вот ходить на канавы из-за десятки несколько дней с косою будешь. Да и как же иначе? Когда жили в деревне натурой, возили-носили в город и яйца, и сметану, даже молоко, из-за пяти рублей, бывало, день гробили, на чужих людей скотину дома оставляли. В огуречную же страду брали два грузотакси. Пригоняешь машины в Яворы, грузишься с соседями, едешь на Комаровку, на Червенский рынок, тракторозаводской или автозаводской, на рынок, что был на Фабрициуса, разгружаешься, ночуешь на мешках, назавтра торгуешь, а к обеду на тех же машинах — таков уговор с шоферами — приезжает новая партия яворцев; ты же, распродавшись, опять гонишь машины в Яворы, где снова грузятся люди, теперь уже они едут с ночевкой в Минск. Нынче в огуречную страду, — а Яворы всегда славились огурками, на продажу растили их, ибо село расположено на теплом склоне и земля хорошая, чернозем, а он, этот редкостный чернозем, подостлан еще и удерживающим влагу суглинком, почему огурки и поспевают недели на две раньше, чем в соседних селах, — так вот, нынче Яворы тоже берут грузотакси в страду. Но не две машины, одну — все меньше народу остается растить этот овощ, оттого все меньше и рынков в городе. Словом, из-за десятки в город не потащишься, не стоит овчинка выделки: ведь еще надо дать шоферу три рубля с человека и рубль за каждый мешок, что ж останется, кроме твоих мозолей? Или они не в счет?..
Так хватит десятки тут или нет? Десятка, конечно, деньги немалые, особенно если причитается по рыбхозовской ведомости, — вон сколько можно спичек купить. Но с другой стороны…
— А!.. — сказал Костя. — Добавь, Сеня, еще рубель!..
— Детишкам на молочишко? — понимающе улыбнулся Грак.
— Не! Детям на конфеты!
— Пожалуйста! — И Грак добавил рубль, протянул деньги Косте.
Далеко заехал, далеко, помотал головою Костя, обратно не выберусь — думал, все это так, шуточки, а оно вон как все поворачивается.
— Да бери же, — мягко настаивал Грак.
— Не-не, погоди… — Костя соображал, что ему делать.
Нина и африкан с интересом наблюдали за этим торгом. И африкан невпопад сказал:
— У нас на Комаровке, между прочим, персики продаются почти по той же цене, что и в Ялте. Крым теперь дорог…
— Да подите вы к черту со своим Крымом, понятно?! — внезапно взорвался Грак. — Сколько жилы можно из меня тянуть?! Хватит, надоело! Понятно?!
— Сеня, Сенечка!.. — изумленно протянула Нина, округлила невинные зеленые глаза.
— Ваш этот зуд промеж ног!.. — Грак вскочил, он прямо орал, как баба, и смотреть на него, большого, рыхлого, взбешенного, было неприятно, неловко, стыдно. — Зуд, с которым в вашей семейке все на свет вылупливаются!..
— Уймись, — холодно заметил африкан. — Сходи головку окуни в ручей, — посоветовал, сузил холодные глаза африкан. — Помогает. Особенно психам.
Грак понесся к машине, вернулся обратно, забегал туда-сюда по траве, потом рывком распахнул дверцу, достал еще одну бутылку водки, сел с размаху у покрывала, неаккуратно налил себе теплого зелья, проглотил одним глотком. Схватил было помидор — и брезгливо бросил, всадил с яростью зубы в кусок сухой рыбы.
— А как же «нам не можно», «мы за рулем»? — спросил Костя.
— Доедем. — Грак хлопнул еще одну чарку. — На автопилоте.
— Он играет в любительском театре, — насмешливо пояснил африкан Косте. — И сейчас разучивает роль Безухова.
— Стихни, — устало, с внезапным равнодушием, пришедшим на смену внезапной ярости, сказал Грак. — Интеллигент-самоучка, поэт с великой дороги!..
— Большой дороги, — поправил африкан.
— Витя!.. — укоризненно сказала братцу Гракова жена. — Сеня выпил, бывает…
Сеня выпил, но пьян он не был, это Костя видел и, сам уже пьяненький, понимал. Сам уже пьяненький, Костя вспомнил однако, что вот таким же бешеным был Грак и тогда, когда увидел его с донкой на дамбе: ногами затопал, потом слепо нашарил под ногами камень, замахнулся на него, Костю, но спохватился, понял вдруг, что этим буликом можно убить человека, и неприцельно запустил им в Костин перяной поплавок — дал выход ярости. «Я полреспублики рыбой кормлю, а он!..» — Грак прямо задыхался от гнева, вместо того чтоб посмеяться над Костиной выдумкой, его изобретательностью. Порвал снасть, силком затолкал Костю на заднее сиденье «козла» и, держа за шкирку, ни на секунду не отпуская, привез к себе в контору. И только там разобрался, что Костя его рабочий, но слушать доводов не захотел, велел содрать с него в получку четвертную. Четыре… да, четыре года с тех пор прошло…
Витя-африкан взял бутылку, налил всем. Косте — полстакана.
Выпили.
Молчали.
Костя съел еще один помидор. Как только вырос, зараза, лето-то кислое.
Грак грыз свою рыбу.
Витя и Нина молодо работали по всему, что ни подворачивалось под руку.
И все молчали…
Так хватит ли десятки за грибы? Даже одиннадцати?..
Нет, конечно, глупство это. Чушь собачья, как говорит сын Андрей. Два боровичка к трем подосиновичкам на Комаровке — рубль. А в корзине — два ведра с шапками.
Килограмм сушеных белых среди зимы — семьдесят рублей… Одни белые, если высушить, полкило потянут…
Грак взял с покрывала деньги, которые он в порыве гнева скомкал и швырнул, разровнял.
— Никак, дядька, боишься продешевить? — поднял он глаза на Костю. И достал еще трешку.
Но Костя отвел его руку с деньгами.
— Мне интересно, — сказал Костя, — как это они у вас выросли? — И показал на помидоры.
— Не тут они выросли… — неохотно отозвалась Нина. — Привозные…
— А-а, — протянул Костя.
— Так ты продаешь грибы или нет? — теряя терпение, сказал Грак.
— Убери свои гроши, не нужны они мне. Заедем лучше в наше село, возьмешь там для меня бутылку — и все.
— В какое село?
— В Яворы. Вам по пути.
И опять ничего не понял Грак:
— Отдашь грибы за бутылку?! Ну а сам-то почему не можешь взять ту же бутылку? Даже две?
— Чудак-человек! Магазинщицей работает Таня, моя жена, она же ни за какие гроши мне не продаст! — Врал Костя, врал, вон куда его понесло — уже чужую жену себе присвоил. — Таня будет очень ра́дая видеть вас…
— Упрямый дед, в характером… — вздохнул Грак. — Ладно, будь по-твоему…
С шиком был доставлен Костя в Яворы. И раньше, чем ехал бы автобусом.
— Спасибочко, Сеня, — сказал он, выбираясь на машины и вытаскивая корзину. — Удружил от души, спасибо… А грибы, дорогой мой Арсений Данилович, мои дети тоже любят… У нас с тобою, как говорят по телевизору, боевая ничья — удочку мою, помнишь, на дамбе ты поломал?..
И пошел нетвердой походкой вниз по улице.
— Старый хрен!.. — послал ему Грак вдогонку.
Дело было вечером, делать было нечего, мы сидели на крыльце, чистили картошку. И пришел Петя, сказал:
— Добрая вечеря будет! — Он улыбнулся, показал глазами на сбой отдувающийся карман.
Ну, это уж как водится — добрый ужин, неторопливая беседа за столом и подкидной «дурачок» напоследок…
Не могу представить себе Петю, праздно убивающего время. Разве что в такой вот поздний час, когда день позади, а за этот день очередного отпуска столько всего-всякого переделано им…
С рассветом он ходил в лес за опенками и гонкими елочками на косовища. Сейчас, осенью, в косовищах, конечно, нужды нет, просто они должны вылежаться, высохнуть за зиму.
Потом электродрелью он сверлил отверстия в трубах, которые привез для забора.
Потом мы сходили с ним к Мише Яволю за вагонным домкратом, прилаживали домкрат под углами моей хаты — поднимали ее.
Подъем хаты — искусство тонкое, канительное, венцы в связке должны чувствовать себя непринужденно, весело, а у меня ведь «руки не к тому затесаны», мне б в деревне только «свиньям ести носить». И поэтому я нахожусь под постоянной Петиной опекой — ненавязчивой, но постоянной, он сам знает, когда необходимы его совет и помощь.
У Пети золотые руки. Прошу прощения за этот захватанный штамп «золотые руки», но ведь не скажешь «платиновые», или хотя бы «серебряные», а больше драгоценных металлов в обиходе, кажется, нет. Фрезеровщик высшей квалификации на заводе, он умеет делать буквально все, за что бы ни брался. Во всяком случае здесь, в Яворах.
Мы подняли хату, выверили по уровню углы, как пришла Дануся Концевая: свинья подрывает хлев, того и гляди стенка рухнет — хо́дим, Петечка, свинью задротуешь… Дротовать — значит, продеть у свиньи в лыче, рыле, медную проволоку, по-белорусски — дрот, согнуть кольцом, чтоб землю, холера, не рыла.
Петя чуть слышно вздохнул, пошел с Данусей.
Когда вернулся, на крыльце дома его поджидал уже Вася Шавель. С ножницами: подстриги, пожалуйста…
Потом Петя ходил к бригадиру насчет коня на завтра — надо свозить тещино жито на совхозную мельницу. По дороге заглянул к Платоновым — дядька Сергей просил «прозвонить» электросварочный аппарат. «Прозвонил», нашел место замыкания — и все, дню конец, дню очередного отпуска, пришедшегося по заводскому графику на осень.
Трудовой день позади. Вот почему теперь и не грех помухлевать-подурачиться в подкидного «дурачка»…
Бог, как говорят, забирает быстрее всего тех, кого любит.
Или лишает гениального композитора слуха, писателя — разума, ваятеля — зрения.
На нашу минскую квартиру позвонила жена Шуры, старшего Петиного брата: Петя резал на циркулярке дрова и на левой руке отрезал четыре пальца…
Середина декабря, пилиповки. Волчьи свадьбы. Дороги забиты снегом. Автобус не ходит. Хорошо, был бы только в магазине хлеб да никто тяжко не заболел бы в селе, с остальным же мириться можно.
Мне надо было в город, и я пошел за три километра к большаку в надежде на удачу.
Тракторы работали в других бригадах, и дорога пахла конями — уже неделю ездили лишь на конях.
На всякий случай я сунул в карман нож: на днях волки заступили дорогу ребятишкам, которые шли напрямую через поле в школу. Зарезали в Бахаревичах в загоне у конюшни трех жеребят; приходили и на нашу ферму, загнали внутрь перетрусившего Буяна — он едва не сбил с ног Мишу Яволя, когда тот, услыхав его скулеж, открыл дверь.
Уже возле большака меня нагнал Алик — подвозил сестренку с девочкой.
Но и по большаку автобусы не ходили. Решили ждать хлебовозку, накануне она все же пробилась сюда.
Конь взопрел, от него валил пар, и Алик укрыл ему спину мешком. Щедро бросил охапку сена, надерганного по пути.
Конь хрумкал сеном с удовольствием. Но потом начал выбирать сено позеленее, исподнизу.
— Хитрый!.. — усмехнулся Алик. — Из-под прилавка же смачней!..
Мы выбрались в переднюю дверь автобуса, а из задней вывалились еще трое парней — наши попутчики до Яворов. Но парни замешкались, и мы обошли их. Впотьмах я не разобрал, кто это был.
Славная мела метель. Ни один огонек не пробивался сквозь нее. По такой бы погодке валенки да тулуп с высоким воротником, меховые рукавицы, да не лететь бы сломя голову. Того и гляди, какому-нибудь зайцу на уши наступишь…
Хата, понятное дело, за неделю настыла. Но ничего. В сенях всегда сложены дрова: беремо коротеньких — для голландки, грубки, беремо длинных — для русской печи. И обе они заправлены. Остается только поднести спичку.
Минут через сорок придем и сразу же, не раздеваясь, запалим печи, потом я сбегаю за водой к колодцу, за картошкой и огурцами в погреб, поставим чугунки, и все, на сегодня дел уже никаких не будет. Ну, может, запустишь пару раз тапочком в распоясавшуюся без хозяев хаты мышь, так это не в счет.
Завтра — завтра другое дело. Перво-наперво очистить дорожки от снега, утоптать снег вокруг яблонек, чтоб мыши не погрызли, а в погребе услужливо положить на блюдечке с голубой каемочкой крысиный яд. И дров надо будет подрубить, и доски для ошалевки готовить — работа, словом, найдется. Придет, например, Мишин Буян, сунет голову в сени: «Гав!..» — «А-а, привет, дружище!.. Мы тут без тебя мойву жарили, голов рыбьих полно, всяких скрюченных рыбок. И цыпленка, знаешь, ели… Но косточки остались!.. Пойдем-ка в сад, ты следы свои там пахучие оставишь, чтоб по ночам зайчишек отпугивали…» А вечером, сидя у мерно горящей грубки, сверлить летки для скворечников и синичников, прислушиваясь при этом к разговорам жены и старушек, что непременно придут к нам на посиделки, — прислушиваться, мотать на ус, чтоб потом ничего не выдумывать…
— Кажется, нас догоняет машина, — сказала вдруг жена.
Какая машина, возразил я, откуда ей тут взяться?.. Да и как ты услышала ее за воем пурги, в этом ведьмином шабаше? И света фар, кстати, не видно…
Но сзади все же, действительно, кралась из-за горушки машина. Это была «Волга», такси. Мы соступили на обочину. Я заметил, что мест там не было.
— Вот видишь! Видишь!.. А ты еще не верил, — победоносно сказала жена. Лицо ее было мокрым от снега.
Машина медленно прошла метров десять вперед и почему-то остановилась. Мы миновали ее.
Да, мест в ней не было. Вроде бы пара человечков были даже лишними.
И снова она турнула нас на обочину, а потом снова рдяно загорелись стоп-сигналы, зачем-то сдала назад. Что еще за танцы во чистом поле?..
И опять она продолжила свою игру — поползла за нами следом.
— Ну, вы что — едете или нет? — с сердцем крикнул вдруг шофер, приоткрыв дверцу.
— А как? — растерялись мы. — Как же мы втиснемся?..
— А как-нибудь… Свои же люди… Рюкзак можно и в багажник…
Поверх чьих-то коленей, голов он буквально затолкал нас в машину. Вероятно, здесь были и те трое хлопцев, что сошли с нами. Но я не мог видеть их, не мог даже представить, сколько же человек находится в этой чудно́й «Волге». Очки висели на одной дужке, поправить их было невозможно, и каким-то боковым зрением я лишь разобрал, что на коленях одного из пассажиров на переднем сиденье безмолвно лежит вдобавок и собачонка.
— Свои же люди… — бубнил и этот, с собачонкой. — И проходимость лучше. А завязнем — народу хватит, вынесем машину на руках…
Я не называю здесь имена хлопцев, чтобы не создать прецедента с ГАИ и таксопарком. Уже в Яворах я все же пересчитал, сколько нас ехало: помимо собаки, девять человек.
Жена расчувствовалась: Яворы есть Яворы.
Поистине, на Беларуси нема конца добру…