Олег Константинович Селянкин ШКОЛА ПОБЕДИТЕЛЕЙ
Книга первая ОНИ СТОЯЛИ НАСМЕРТЬ

Пускай утопал я в болотах,

Пускай замерзал я на льду,

Но если ты скажешь мне снова,

Я снова всё это пройду.

М. Исаковский


Глава первая ПРИГОТОВИШКИ

1

Нависло над землей небо, обесцвеченное зноем. Пыль легла на деревья, застывшие в немой печали у дороги, и серыми стали листья. Поникли ветви, словно невидимый груз клонил их к земле, потрескавшейся от жары. Даже одинокая ромашка, подкравшаяся к самой дороге еще весной, склонила к примятой ногами траве свой желтый венчик с несколькими уцелевшими белыми лепестками.

По обочине дороги, в тени деревьев, вытянувшись цепочкой, шел батальон морской пехоты. По загорелым лицам матросов струился пот, стекал на фланелевые рубахи, и они покрылись серыми пятнами. У многих бескозырки и фуражки были сдвинуты на затылок. Автоматные диски и гранаты оттягивали ремни.

Моряки шли, немного наклонившись вперед и покачиваясь. Та же пыль, что покрывала деревья, лежала толстым слоем на обочине дороги и глушила шаги. Было слышно только мерное дыхание людей, да изредка звякал приклад автомата, ударившись о диски.

Кажется, что слишком медленно идет батальон, что устали матросы и вот-вот кто-нибудь из них опустится на землю. Но это только кажется. Несколько дней назад, так же вразвалку, вышел батальон из Ленинграда и с тех пор Не меняет темпа, по-прежнему упрямо движется вперед, оставляя позади десятки километров, проходя мимо встревоженных деревень.

— Слава богу! Пошли морячки — конец фашисту! — не раз слышали моряки за своей спиной старческий шёпот, и вроде бы меньше болели потертые ноги, меньше резал плечо ремень автомата.

Впереди батальона идет высокий, немного сутуловатый командир первого взвода лейтенант Норкин. Китель его распахнут, и видна влажная от пота грудь. Лейтенант изредка оборачивается назад и смотрит на матросов В углах их ртов собралась пыль. Она темными полосками обозначила морщины на лбу и складки на шее. С каждым часом все больше пыли на лицах, все глубже становятся морщины, но по-прежнему спокойно, уверенно смотрят на лейтенанта и голубые, и серые, и карие глаза, по-прежнему нет в них ни усталости, ни упрека за то, что он ведет их жарким полднем по пыльной дороге, и снова лейтенант идет вперед, положив руку на пыльный ствол автомата.

А дорога все вьется по отлогим холмам, изредка ныряет в лесочки и снова выползает на солнцепек. Кажется, не будет ей ни конца, ни краю. Еще сегодня утром встречались беженцы, санитарные машины, а сейчас нет никого. Будто вымерло все вокруг. От этого ещё тоскливее становится на душе.

Вот лейтенант шагнул на дорогу, нагнулся и поднял что-то. В его руках обыкновенная тряпичная кукла. Не мигая смотрят ее вечно открытые глаза дикого цвета. Нос, словно от загара, облупился. Тело куклы грязное, на нем отчетливо виден след колеса. Лейтенант подержал ее в руках и бережно положил на траву. Молча проходят матросы мимо куклы, бросают на нее взгляд и отворачиваются. Тяжело видеть ее здесь, на дороге, в пыли. Ведь у каждого она вызывает теплые воспоминания о доме, родных. И невольно думают моряки: где хозяйка куклы? Может быть, сидит на тарахтящей телеге, трет кулачками глаза и всхлипывает. А может быть, мимо ее могильного холмика, выросшего около воронки от бомбы, недавно прошли моряки?

Много различных предположений, но ни одного радостного.

Наконец, батальон свернул с дороги в лес и остановился. Матросы попадали в тень, а командиры собрались вокруг капитан-лейтенанта Кулакова. Он сидел, поджав под себя ноги, и гладил ладонью карту, разложенную на пне. На его худощавом лице с большим прямым носом не было заметно усталости, словно не шел он с батальоном в жару по пыльной дороге. Только орден Красной Звезды, полученный за финскую кампанию, подернулся дымкой пыли и немного повернулся, сдвинутый с обычного места ремнем автомата.

И хотя лицо командира батальона, как всегда, было спокойно, глаза налились усталостью и тоской. Трудно Кулакову, ой как трудно… Ведь почти двадцать лет отдал он флоту, все время служил на подводных лодках, и вдруг стал командиром батальона морской пехоты!

И если на подводных лодках ему все было ясно, привычно, то здесь, что ни час, — открытие, новая загадка сухопутной тактики. Взять хотя бы сегодняшний переход. Еще утром нашел Кулакова связной командира бригады и передал приказ выйти к деревне Ломахи. Кажется, чего проще: получил приказ — ну и трогайся к месту назначения. Будь это на подводной лодке, Кулаков бы не волновался, а тут — сразу вопросы, сомнения. Прежде всего — как идти? Ведь пехота соблюдает какой-то режим. Прошли немного — отдых, и опять переход до следующего привала. А когда отдыхать, когда привалы делать? Через час или когда люди устанут?

Правда, с этим еще можно мириться: матросы будут идти до тех пор, пока им не прикажешь остановиться. А как вот найти дорогу, по которой тебе нужно двигаться? На весь батальон только одна карта и есть. Да и на ней не все деревни и дороги обозначены. Дойдешь до перекрестка — и гадай, в какую сторону тебе поворачивать.

Нужна помощь, да где ее получишь? От начальства в этой горячке слова путного не добьешься, а командиры рот и взводов в батальоне — тоже подводники и пришли в батальон вместе со своими матросами. Им, как и Кулакову, все здесь казалось странным, необычным: и эти длинные переходы, и автоматы, и «правое плечо… марш!» — вместо привычного, понятного: «Лево руля!»

Больше же всего Кулакова угнетало то, что батальон шел к фронту, где должен был встретиться с врагом, врагом жестоким и, главное, — умеющим воевать. Как и где произойдет эта встреча? Не угадаешь. Пока ясно одно: батальон не побежит вспять, не опозорит себя. А победит ли… Мало вероятно, хотя он и большая сила. Ведь он весь вооружен автоматами, кроме того имеет специальный пулеметный взвод и даже гаубичную батарею. И это в то время, когда в некоторых частях еще и не видали автомата!

Сила большая, но и ответственность немалая. Надо бы учиться, да некогда: батальон все идет, идет вперед. Времени только для сна хватает.

Все понимал Кулаков, не льстил себя надеждами, а поэтому и хмурился, глядя на единственную в батальоне карту.

А что лицо у него было спокойным — привычка, оставшаяся от службы на подводных лодках. Там очень часто бывает так, что только командир, смотрящий в перископ, знает, что творится на поверхности моря, только по его лицу и могут узнать матросы, угрожает ли лодке опасность. Дрогнет лицо командира — переглянутся матросы, и страх перед неведомой опасностью заползет в их души, менее четкими и уверенными станут движения. Значит остается одно: пусть ты даже видишь, что через несколько секунд острый нос корабля противника может разрезать твою лодку, но не только дрогнуть — даже подумать об этом не имеешь права!

— Нам приказано занять оборону здесь, — наконец сказал Кулаков и провел пальцем с коротко остриженным ногтем по голубой полоске реки, пересекавшей карту.

Командиры сгрудились вокруг него, склонились над картой. Кто-то положил руку на плечо Кулакова, но он не сбросил ее, не сделал замечания: не такое сейчас время, чтобы к мелочам придираться.

Норкин тоже смотрел на карту. Зеленые пятна лесов, луга и несколько прямоугольников с надписью: «д. Ломахи». Не привык он еще, как и его товарищи, к этим картам. Там, где армейский командир видел, понимал всё, моряки замечали только краску, яркую, но мало говорящую краску. А ведь Норкин, который в финскую войну был рядовым в морской пехоте, считался в батальоне специалистом по вопросам сухопутной тактики.

Вот поэтому к нему и обратился Кулаков:

— Сходи-ка, дорогой мой, и взгляни, что там наворочено. Уж больно не люблю я картам верить… Сделай набросок местности и дай соображения о расположении на ней огневых точек. А вы, — Кулаков повернулся к остальным командирам, — объясните краснофлотцам, что мы здесь должны создать рубеж обороны и обжить его. Ночью начнем рыть окопы и до появления противника будем в них нести караул… Ты, дорогой мой, иди, куда приказано!..

Сделав несколько шагов, Норкин оглянулся и заметил, как Кулаков достал из кармана кителя «Боевой устав пехоты» и положил его на карту.

«Сегодня занятия без меня состоятся», — с радостью подумал Норкин, отдал свой автомат связному и быстро зашагал к виднеющимся за пригорком домам деревни.

Лес остался позади, и слабый ветерок перебирал мокрые от пота волосы, играл ими. Высоко в небе заливался жаворонок. Норкин видел его трепещущие, словно прозрачные крылья. И вдруг жаворонок почти отвесно упал на землю и исчез в траве: из-за леса, чуть шевеля крыльями, бесшумно, как корабль под парусами, выплыл ястреб. Он сделал круг над полем, поднялся выше. Стихли птичьи голоса, притаилось все живое. Только выцветшие васильки тихонько покачивались на своих тонких стеблях.

Большое поле разорвано трещиной с крутыми стенками, а между ними и течет речушка, которая обозначена на карте такой голубой краской. С обрыва, на котором остановился Норкин, хорошо видны мелкие камни, устилающие дно. Вода, искрясь, пробегает над ними. На самой середине речки стоит теленок и, отмахиваясь хвостом от надоедливых слепней, пьет воду, низко опустив свою безрогую голову.

«Вот это глубина! — подумал Михаил. — И штанов снимать не надо, чтобы перебраться через речку!»

А за рекой — серая лента шоссе. По нему и может прийти враг. Значит, река, хоть и не совсем надежная, но преграда. Танки могут перейти ее только по единственному мосту, а его всегда можно заминировать, даже взорвать.

Довольный осмотром, Норкин уселся на берегу под тенистым тополем, вынул из кармана тетрадь и начал рисовать. Вдруг над самым его ухом раздался звонкий голос:

— Не шевелись! Стрелять будем!

Норкин вздрогнул от неожиданности и оглянулся. У него за спиной стояли два парня и девушка, а перед самым лицом его чуть вздрагивали стволы берданки и малокалиберной винтовки.

— Уберите ваши «пушки». Я бежать не собираюсь, — как можно небрежнее сказал Норкин, стараясь казаться спокойным, хотя ему было и стыдно за свою беспечность, и боязно под мертвящим взглядом широкого дула берданки.

«Прямо хоть картину пиши: «Юные колхозники поймали шпиона», — подумал он.

— Покажите ваши документы! — сказала девушка чуть дрожащим голосом.

Норкин пожал плечами, словно хотел сказать этим движением: «Зачем такие формальности?» — и полез в карман за удостоверением личности. Ствол берданки тотчас угрожающе приподнялся и снова девушка крикнула:

— Не шевели руками! Стреляю!

— Так что вы мне прикажете делать? — вспылил лейтенант. — Документы показывать или сидеть сложив руки?.. А вообще, уберите ваши «автоматы», пока я не послал вас к черту!

Девушка покраснела так, что не стало видно веснушек, раскинувших свой лагерь на ее вздернутом носу, открыла рот, чтобы ответить, но один из парней тронул ее за локоть и прошептал:

— Помолчи, Маша. Опять сказанешь…

И как это часто бывает в нужный момент, Норкин долго не мог найти удостоверение. Он несколько раз похлопал себя по всем карманам, заглянул под подкладку фуражки, но оно словно сквозь землю провалилось. Было страшно неловко чувствовать на себе настороженные, недоверчивые взгляды ребят, и Норкин покраснел еще больше. Только того и не хватало, чтобы его под конвоем отвели в милицию…

Осмотрев все, Михаил развел руками и, подыскивая слова оправдания, смущенно посмотрел на ребят. В это время тетрадка соскользнула с его колен и из нее выпала маленькая книжечка с золотым якорьком.

— Пожалуйста, читайте.

Три головы сблизились, почти соприкасались. На Норкина больше не обращали внимания, он воспользовался этим, встал, застегнул китель и начал бесцеремонно рассматривать патруль. Босые ноги девушки в свежих царапинах. На смуглом, загорелом лице — яркие пятна веснушек. Только лоб, там, где его обычно закрывал платок, был белый. Девушка внимательно читала удостоверение, чуть шевеля припухлыми губами.

Парни, переходя речку, видимо не снимали ботинок и к их мокрому верху прилипла трава. Берданка и малокалиберная винтовка тупо уставились стволами в землю.

Удостоверение просмотрели от корочки до корочки. Парень в голубой майке облегченно вздохнул, закинул винтовку за плечо и теперь уже с уважением и некоторой долей зависти смотрел на лейтенанта. На лице девушки были заметны смущение и даже разочарование. Она, наверное, искренне сожалела, что этот лейтенант настоящий, что он не переодетый шпион.

— Вы не сердитесь, товарищ, — сказала девушка, возвращая удостоверение. — Сидим мы в правлении, вон в том домике за рекой, и видим, как подошел к берегу человек, осмотрелся, сел и записывает что-то… Не могли мы иначе!

У Норкина раздражение прошло, он уже не сердился. Ему было только стыдно, что он, лейтенант флота, оказался так неосторожен, невнимателен, и его задержали простые ребята, которые и о военной-то службе понятия не имеют.

«Чтб бы им сказать такое?» — думал Норкин, пряча удостоверение в карман кителя.

— Хорошо… Хорошо, что вы так внимательно следите за всем, — начал он после небольшой паузы. — Только спокойнее надо. Вон Маша растерялась и кричит: «Документы давай, а руками не шевели!..» И вы тоже хороши, — повернулся он к парням. — Прижались к ней, оружие опустили и за мной не следите. От вас настоящий шпион запросто удерет! — закончил Норкин и улыбнулся, довольный, что нашел ошибки и у них.

Больше приключений не было, и, выполнив задание Кулакова, Норкин вернулся к батальону. А ночью, когда лес начал казаться сплошной, непроходимой черной стеной, из него к берегу реки потянулись цепочки матросов.

Для окопов своего взвода Норкин выбрал высокий обрыв, поросший лесом. Никто не оспаривал у него этого места, так как формально он был прав: взвод Норкина первый, ну, ему и быть на самом правом фланге. Однако Норкин думал о другом, обосновываясь здесь. Он знал, что раз противник движется по шоссе, то не миновать ему моста, у которого расположились пулеметчики. Значит, наткнувшись на плотный огонь, фашисты собьются в кучу, замечутся около моста и домика правления. Вот тогда и покажет взвод Норкина, на что он способен! Ведь его окопы немного выдвинуты вперед и нависают над флангом врага.

Кроме того, в лесу легче и замаскировать окопы. Не так много жертв будет.

Матросы за работу взялись дружно. Комья земли один за другим падали на бруствер и окоп рождался на глазах. В темноте изредка мелькали огоньки папирос да звякали лопаты, ударившись о случайный камень.

Норкин еще раз осмотрел работы, вышел на пригорок и лег на спину, закинув руки за голову. Теплый ветерок чуть шелестел листвой деревьев, и если бы не звон лопат и не тревожные гудки машин на шоссе, то и не похоже было бы на войну. Ночь, обыкновенная июльская ночь.

Норкин тяжело вздохнул. Не будь этих проклятых фашистов — не горели бы сейчас родные деревни и города, не корчились бы в удушливом дыму листья деревьев, спокойно бы спал народ и счастливыми были бы глаза многих матерей.

А Норкин… Норкин не лежал бы сейчас на земле, не отмахивался бы веточкой от надоедливых комаров в ожидании того часа, когда придет его черед встретиться с врагом.

Как все неожиданно переменилось! Еще недавно ходил по отсекам подводной лодки, мечтал на ней выйти в море, и вдруг оказался здесь, в нескольких километрах от него. Не морской прибой, а жалкая речушка чуть лепечет рядом…

Невольно вспомнился тот день, когда все так неожиданно переменилось. Начался он обычно: подъем, физзарядка, завтрак… А в самый разгар работ раздался сигнал боевой тревоги. Построились быстро, бесшумно. Немного погодя пришел командир бригады.

— Товарищи! — сказал он, и Норкину показалось, что контр-адмирал говорит для него, Норкина, с его лица не спускает своих пытливых глаз. — Вы знаете, что враг напал на нас внезапно, коварно… Он с кровавыми боями продвигается вперед… Наши вооруженные силы вышли ему навстречу, но еще больше их готовится к боям…

Больше ничего Норкин не запомнил из этой короткой речи, но понял главное: армии здброво достается, она изнемогает в неравной борьбе и моряки должны помочь ей, уничтожать воздушные десанты противника, если они появятся в ее тылу.

И зашагал батальон подводников по дорогам войны. С противником он пока не встречался, десантов не уничтожал, и моряки очень обижались, что их все время задерживают у различных деревень, не пускают на фронт. Они искренне думали, что успехи фашистской армии временные, что еще несколько дней, недель — и остановят ее, погонят назад, а батальон расформируют. Ведь не напрасно же столько лет твердили везде и всегда, что враг будет разбит быстро и без особого напряжения! Случись так — вернется батальон в Ленинград, и хоть ложись и умирай от насмешек: на фронт ходили, а врага и в глаза не видывали! Много на кораблях осталось завистников…

Лишь одно успокаивало нетерпеливых моряков: батальон сменил уже несколько позиций и неуклонно приближался к фронту, который стремительно шел на сближение с ним.

— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант? — раздался рядом голос связного Ольхова.

— Обращайтесь, — ответил Норкин и сел.

Ольхов опустился на корточки и сказал уже просто, по-домашнему:

— Мы ждем вас.

— А окопы готовы?

— С перекрытием! — торопливо ответил Ольхов.

— Сейчас проверим, — сказал Норкин и легко, пружин нисто вскочил на ноги. Начиналась его работа. Еще в первую ночь после ухода из Ленинграда, когда всем надоело бесплодное ожидание чего-то, Норкин начал пересказывать Ольхову содержание «Овода». Начал лишь потому, что скучно ему было, и потому, что Ольхов, пришедший во флот из далекого рыбацкого колхоза, очень мало прочел книг и с жадностью набрасывался на любую. Это понравилось лейтенанту еще на подводной лодке, и он тогда же взял над ним своеобразное шефство: рекомендовал книги и помогал разобраться в прочитанном. Так началась их простая, бесхитростная дружба. Теперь он думал только продолжить начатое, но когда закончил рассказ, то вокруг него сидел уже весь взвод.

С той ночи и выработался твердый распорядок: матросы рыли окопы, лейтенант принимал работу, а потом рассказывал. Откровенно говоря, проверка окопов много времени не занимала и была простой формальностью, так как матросы работали на совесть. Лишь однажды, вырыв окопы, они не закрыли их бревнами. Сделали так — и закаялись: вместо рассказа матросов ждал такой нагоняй, что они больше не делали попыток обмануть лейтенанта.

— О чем сегодня разговор будет? — осторожно спросил Норкин, подходя к темнеющей щели окопа.

Ольхов немного помялся и ответил:

— Если вообще можно, то об училище… Там правила приема, учеба и прочее… Некоторые после войны туда поступить хотят.

Норкин украдкой облегченно вздохнул: уж о чем, о чем, а об училище он мог рассказать. Четыре года провел в его стенах, из тех же окон, что и Нахимов, смотрел на Неву. А то в прошлый раз попросили рассказать о Дарвине. Вот тут пришлось попотеть! Спасибо Кулакову: вызвал к себе и спас от позора.

— Вот проверю все, тогда и расскажу, — сказал Норкин.

Тщетно Михаил искал недостатки: придраться было не к чему, и, неопределенно хмыкнув, он сдвинул фуражку на затылок. Только одно движение, а матросы поняли, что официальная часть окончена, и матрос Богуш спросил, смеясь черными, немного навыкате, глазами:

— Прикажете играть большой сбор?

— Воздух! Левый борт, курсовой пятнадцать! Юнкерсы! — вдруг раздался крик наблюдателя. Не было здесь ни носа корабля, ни кормы, но матрос, как на корабле, точно указывал борт: нос — направление на противника. Не повернется матрос к врагу ни боком, ни спиной.

— По местам! — скомандовал Норкин и спрыгнул в вырытую для него ячейку.

В начавшем розоветь небе отчетливо видны фашистские самолеты. Выдвинутые вперед моторы и шасси, закрытые обтекателями, делают их похожими на хищных птиц.

До самолетов еще далеко, и Норкин высунулся из окопа. Берег реки ощетинился стволами пулеметов, снайперских винтовок и автоматов. Батальон был готов к бою.

Обычно самолеты проходили стороной или проплывали над окопами на большой высоте, но сегодня первый из них неожиданно повалился на крыло и понесся к земле, поливая ее из пулеметов. И сразу утренней, предрассветной тишины как не бывало: вслед за первым вошли в пике второй, третий, четвертый, а навстречу им из окопов затрещали автоматные и пулеметные очереди.

Вихрем пронеслись самолеты над речкой, поднялись, вновь построились и степенно, не торопясь, потянулись на восток.

— Вот гад! Ни одного не сбили! — злобно выругался кто-то.

— Да нешто его из такой фукалки достанешь? — оправдывался другой, пренебрежительно поглядывая на свой автомат. — Мне бы сюда мою пушку. Я бы им мигом мозги вправил!..

Самолеты больше не показывались, и, — едва первые солнечные лучи упали на землю, — так же бесшумно, как и появились здесь, матросы ушли в лес. Только извилистый желтый вал бруствера да пустые консервные банки напоминали о том, что еще недавно здесь были, работали люди.

Норкин снял ботинки и только теперь по-настоящему почувствовал, как горят его ноги. Трава, покрытая росой, хорошо освежает, и он трет ею ступни. Вокруг знакомая картина, которую можно видеть каждый день: матросы чистят оружие, делают шалаши или на маленьких кострах разогревают завтрак. Но большинство спит под деревьями. На земле ненужными котелками валяются каски, надоевшие за ночь.

Рядом с Норкиным сидит Ольхов. Его белые брови светлыми, золотистыми полосками выделяются на загорелом широком лице. Днем и ночью Ольхов находится рядом со своим лейтенантом, хотя они почти и не разговаривают между собой. Изредка бросит Норкин приказание, взглянет Ольхов в голубые глаза командира, спокойно ответит: «Есть!» — и можно не сомневаться: приказание будет выполнено немедленно и точно.

Сейчас он чистит автомат лейтенанта.

Вдруг кусты затрещали, расступились и на поляну вышел краснофлотец Любченко. На его плече лежала сухая елка. Остановившись около костра, Любченко сбросил дерево на землю и сказал, усаживаясь в тень:

— Теперь, Ольхов, тебе дров хватит? Бачил, бачил, да больше ничего, не було.

— Видали, товарищ лейтенант, моих помощничков? «Больше не було»! Да и этого дерева на неделю хватит!

— А нехай и на неделю, — флегматично заметил Любченко, растянулся на земле, а еще через минуту и захрапел.

Любченко тоже был торпедистом с лодки Норкина. Про его силу ходили анекдоты, но после одного случая он окончательно завоевал всеобщее признание. В тот день, когда это произошло, в гости к подводникам пришли армейцы. Поговорили о международном положении, о книгах, домашних делах, а потом кто-то запел песню. Так и начался смотр самодеятельности. Здесь не было выделенного по приказу жюри: сами слушатели оценивали каждый номер. Давно уже отошли в сторону охрипшие певцы и мокрые танцоры, а на гимнастических снарядах все еще мелькали синие матросские воротники и зеленые гимнастерки. Победа уже начала склоняться на сторону моряков, когда, бесцеремонно растолкав локтями зрителей, в центр круга вышел коренастый красноармеец и легко, играючи, несколько раз выжал гирю. Многие матросы подымали ее, но так легко, непринужденно — никто. Наступило молчание. Тогда и появился Любченко. Он не спеша вышел в круг, поправил бескозырку, сбившуюся набок, и, словно буханку хлеба, поднял гирю до уровня своей груди. Его вытянутая рука застыла горизонтально. На ладони, как в чаше, лежала гиря. Любченко стоял спокойно. Только побелевшие пальцы да лицо, начавшее краснеть от натуги, говорили о том, что он держит груз. Прошло несколько секунд, и, слегка качнув гирю, он отбросил ее в сторону, а потом сказал:

— В ней, братцы, нет двух пудов, фальшивая, — и ушел.

Конечно, после этого гирю взвешивали несколько раз и не могли найти подтверждения его словам. Но победа была одержана, и моряки были довольны…

Вот этот Любченко и спал сейчас рядом под кустом.

Норкин, дав ногам немного отдохнуть, встал, прошелся между шалашами взвода, проверил посты, потом лег и только начал было засыпать, как у его головы хрустнула ветка и раздался знакомый немного хрипловатый голос краснофлотца Богуша:

— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?

— Обращайтесь, Богуш, — ответил Норкин и нехотя сел.

— Там, мимо нашей базы, кто-то идет.

Михаил пристально посмотрел в глаза Богуша. Дело все в том, что среди подводников Богуш слыл затейником, страстным любителем шуток. Артист одного из белорусских театров, во флоте он быстро освоил специальность торпедиста, стал подтянут, более выдержан, но с шутками не расстался, и редко на лодках проходил день, когда бы он кого-нибудь не разыграл. Этому немало способствовало и то, что подводники жили все вместе, все время были друг у друга на виду. В свободное время матросы и командиры запросто беседовали, играли, вышучивали друг друга, как члены одной большой и очень дружной семьи.

Вот поэтому Норкин и вглядывался в чуть смеющиеся черные глаза Богуша, стараясь угадать, шутит он или говорит серьезно. Ничего подозрительного лейтенант не обнаружил, но на всякий случай ответил:

— И пусть себе топает мимо.

— Да нет! Вы думаете, я шучу? Понимаете… подозрительный он! Одет в синий комбинезон, в руках немецкая винтовка. Идет крадучись около кустов, а глазами так по сторонам и стреляет!.. Наши следят за ним, а я к вам с докладом.

Норкин, как и другие, слышал много рассказов о том, что фашисты повсюду забрасывают своих шпионов, готов был в каждом прохожем заподозрить диверсанта, а поэтому, выслушав Богуша, вскочил, потянулся было за автоматом, но терять время на его сборку не захотел, махнул рукой и сказал:

— Веди!

Несколько матросов, схватив оружие, побежали следом.

Действительно, от куста к кусту, временами останавливаясь и прислушиваясь, мимо леска, занятого моряками, пробирался человек. В каждом его движении были заметны настороженность, готовность в любую минуту отпрянуть в сторону, вскинуть винтовку и выстрелить.

Норкин посмотрел на матросов. Они с интересом наблюдали за незнакомцем. Да это и было понятно: вот она, первая встреча с врагом! Некоторые нетерпеливо поглядывали на лейтенанта. Он был для них сейчас не просто командир, но и человек с опытом войны на суше, человек, знающий, как нужно поступать в подобных случаях. А Норкин ничего не мог придумать лучше, как выйти из кустов. Незнакомец оглянулся, увидел его, вскинул винтовку и закричал:

— Стой! Не подходи! Убью!

— Я и так стою. А ты чего бежишь? Давай поговорим. Видишь, я без оружия.

Незнакомец в нерешительности остановился. Ствол его винтовки то подымался, то опускался.

— Кто ты такой? — спросил Норкин, доставая из кармана папироску и делая шаг вперед.

— А ты кто такой?

— По форме видишь — моряк.

— Нечего здесь морякам делать!

— Иди, проверь документы.

— Нет, ты иди сюда!

— Хорошо, — и Норкин сделал еще несколько шагов.

Но незнакомец не стал ждать его и побежал. Дальнейшего Норкин никогда не мог объяснить: словно какая-то сила подтолкнула его, и он тоже побежал. Ему, босому, бежать было легко, и расстояние быстро сокращалось. Рядом тяжело топали матросы. Незнакомец неожиданно задержался на секунду, обернулся, вскинул винтовку и выстрелил. Пуля просвистела совсем близко, но мысль, что она могла убить, почему-то не пришла в голову, и, прижав локти к бокам, Норкин побежал еще быстрее. Ему нужно было во что бы то ни стало догнать человека в синем комбинезоне, и он старался изо всех сил.

— Стрельну? — крикнул на бегу Богуш.

— В воздух! — ответил Норкин.

На автоматную очередь незнакомец опять ответил выстрелом, и снова пуля пропела над головой.

— В него? — вновь спросил Богуш.

Норкин не успел ответить: из кустов наперерез бегущему выскочил здоровый матрос, вырвал у него винтовку и ударил его кулаком по голове. Незнакомец вскрикнул, упал на траву. Матрос сел на него.

— Чисто Любченко работает, — позавидовал кто-то из матросов.

— Взял, — сидя на груди незнакомца и простодушно улыбаясь, кратко доложил Любченко.

— Молодец, Любченко! Веди к комбату, — распорядился довольный Норкин.

— Идем, немчура, — беззлобно сказал Любченко и встряхнул незнакомца за шиворот.

— Пусти! Ты сам фашист! — истерично крикнул тот, пытаясь вырваться из сжавшей его клешни.

— Но-но! Полегче! Как дам разок — сразу перестанешь ругаться! — и Любченко угрожающе приподнял свой огромный кулак.

Перед капитан-лейтенантом Кулаковым стоит Норкин. С чубчиком, выбившимся из-под фуражки, хоть и босой, он стоит спокойно, довольный собой, и косится налево, где, метрах в пятидесяти, сидит человек в комбинезоне.

— Значит, дорогой мой, он стреляет, а ты бежишь? — спрашивает Кулаков и, как кажется Норкину, ласково смотрит на него.

— Так точно, товарищ, капитан-лейтенант!

— И не боялся, что убьет?

— Никак нет!

— Не обижайся на правду, но ты дурак изрядный! — так же спокойно продолжает Кулаков. — Стоишь небось и думаешь: «Я герой! Под пулей головы не склонил!» Уж не мечтаешь ли, что я к ордену тебя представлю?.. Дудки! Не дождешься, дорогой мой, не дождешься! Зачем без оружия пошел? Почему краснофлотцев не послал? Командиров у нас лишка? Не затем тебя партия поднимала до командира, чтобы ты головой дурацкую пулю ловил!.. И вообще мне поговорить с тобой надо. Нехорошим душком от тебя попахивать начинает.

Норкин удивленно приподнял брови, хотел возразить, потом решил, что спорить — только злить начальство, и промолчал, пожав плечами.

— А ты плечиками не поводи! Не поводи! — повысил голос Кулаков. — Ты лучше ответь мне на такой вопрос… Почему твой взвод окопался на правом фланге?

— Так он же самый правый, — неуверенно и немного краснея, ответил Норкин.

— И только? — спросил Кулаков, хитро прищурясь.

Норкин не мог выдержать этого насмешливого, всё понимающего взгляда и опустил глаза на свои босые ноги. И если сначала он даже гордился тем, что был босой, то теперь кровь еще сильнее хлынула к лицу.

— Нет, дорогой мой! Меня, старого воробья, на мякине не проведешь! Я тебя насквозь вижу!.. Местечко для взвода с умом выбрал! Противник на товарища навалится, а ты противнику в бок?.. Товарищу — синяки и шишки, а тебе — пироги и пышки?.. Думал, что комбат — лопух, в сухопутной тактике не разберется? Так я говорю?

— Я ведь не для себя, для дела…

— Для дела, говоришь?.. Скажи, кто в штормовую ночь на вахте стоит?

— Ну, командир лодки…

— А почему? Ему мокнуть и мерзнуть больше всех хочется?

— Он опытнее…

— Во! — Кулаков ткнул пальцем в Норкина и подошел к нему вплотную. — Товарищи твои новички, а ты в финскую на фронте был. Значит, ты, хоть немного, но опытнее. Понял? Немного, вот на столечко, — Кулаков показал самый кончик своего мизинца. — Для пользы дела где должно было быть твое место? У моста!.. Понял?.. Подумай на досуге, а сейчас иди!.. Смотреть на тебя тошно!

И, забыв даже козырнуть, Норкин пошел к своему взводу. Теперь ветки кололи ноги, а во взглядах встречных матросов он видел не только восхищение его «подвигом», но и осуждение. Да, Кулаков имел право так говорить с Норкиным. Не как командир, а как старший товарищ, более опытный товарищ: Михаил учился вместе с младшим братом Кулакова — Борисом, и не один раз запросто разговаривал с Николаем Николаевичем, делился с ним своими планами, выслушивал его советы. Будь на месте Кулакова другой командир — может быть, и обиделся бы Норкин за грубоватую прямоту слов, а на него — не мог. Он верил ему, считал его правым. И поэтому, когда из-за дерева выскочил лейтенант Селиванов и, обняв Норкина, сказал:

— Молодец, Мишка! Рад за тебя! Ты, конечно, виноват, что сам побежал… Но ты не струсил под пулями и этим искупил свою вину! — Норкин оттолкнул его и бросил:

— Пошел ты…

Леня говорил еще что-то, но в ушах Норкина звучали слова Кулакова: «Подумай на досуге…»

— А ты кто будешь? — спрашивал тем временем Кулаков человека в комбинезоне.

— С аэродрома… Моторист…

— Почему стрелял по командиру?

— Я… Я думал, что он немец…

— Почему тогда не убил?

— Я думал… наш он…

— Думал, думал! — передразнил моториста Кулаков. — Сразу думать надо было! Решил, что это наш — остановись, предъяви документы! Думаешь — фашист — так бей в сердце!.. А у тебя всё одно: «Я думал, я думал»! У-у, многодум!.. Пристрелили бы они тебя и делу конец… Документы не предъявил? Стрелял?

— Больше не буду…

— А ты попробуй! Я этому командиру выговор влепил! Теперь он при таких встречах только автоматом разговаривать будет!.. Где ты взял эту чертову винтовку?

— Позавчера из Литвы приехал и привез… В бою взял…

— Вот видишь! В бою оружие у врага отобрал, а у себя дома перетрусил! Попал с фронта в тыл и теряешься… Отправлю тебя с провожатым в часть… Донцов! Проводи в часть и расскажи командиру про его геройство…

«Подумай на досуге», — сказал Кулаков. Норкин лежит под кустом, притворяется спящим, а сам всё думает, думает. Тысячу раз прав Кулаков!..

Невольно встает перед глазами маленький уральский городок. Он, как в чаше, скрылся среди обступивших его гор. И над этой чашей почти всегда не голубое безоблачное небо, а плотная крыша из клубящегося дыма. Да и как ему не быть? Дымит завод, дымят многочисленные паровозы, углежоги, дымят маленькие домики, прилепившиеся к склонам гор.

По мостовой, лоснящейся от жидкой грязи, в больших дедовских сапогах с загнутыми носками идет длинный, тощий паренек. Это он, Миша Норкин. Конечно, не совсем приятно ученику седьмого класса ходить в такой обуви, но ничего не поделаешь, приходится терпеть: мать-пенсионерка и так выбивается из сил, чтобы одеть и прокормить его. Даже брюки сшиты из ее пальто.

И все-таки хорошо жить! И мама хорошая, и товарищи хорошие. А школа? Учителя?

Окончив семь классов, заупрямился Миша, не хотел больше учиться. «Сам буду на хлеб зарабатывать!» — решил он. Но едва успел сходить в депо и спросить насчет работы, как пришла пионервожатая и сказала:

— А мы, Миша, нашли тебе работу.

У Михаила глаза расширились от удивления. Он думал, что его пришли отговаривать, а тут…

— И знаешь, какую? — продолжала вожатая, словно не замечая растерянности Михаила. — Через полмесяца мы выезжаем в лагеря, и ты назначен помощником физрука. Согласен?

Еще бы! Провести лето в лагере и работать!

Да разве это единственный случай, когда ему помогали?

Если бы не общая помощь — не окончил бы ты, Мишка, десять классов, не поступил бы в морское училище, не стал бы командиром. Да, командиром… Нечего сказать, хорош командир!..

Норкин перевернулся на живот и положил голову на руки. Солнце пробивается сквозь листву, его лучи бродят по матросским лицам и спинам, по примятой траве, и от этого все кажется пятнистым. Одно из таких светлых пятен остановилось на спине, жжет, надо бы перейти в тень, но вставать не хочется.

Слышно, как шуршит прошлогодняя трава под ногами дневального. Он одиноко ходит среди спящих и, наверное, с завистью посматривает на них.

«И Леня Селиванов тоже хорош… А еще другом называется! Вместо того чтобы указать на ошибку — оправдывать начал», — думает Норкин.

— Товарищ Метелкин! Краснофлотец Донцов прибыл после выполнения задания! Диверсант, задержанный вашим доблестным взводом, в целости и сохранности сдан командиру части! — бойко рапортует Донцов, видимо вытянувшись перед дневальным.

— Вольно, — басит тот.

— Тише вы! — тотчас раздается шепот Богуша. — Командира разбудите.

— Ничего. Я уже не сплю… Ольхов! Дай, пожалуйста, папироску…

Ольхов лезет в вещевой мешок лейтенанта, из распечатанной пачки достает одну папироску, протягивает ее лейтенанту, пересчитывает оставшиеся, качает головой и прячет пачку обратно.

— Позвольте одну штучку и вашему личному коку? — говорит Богуш, подкладывая ветки в маленький костер, над которым висит почерневший от копоти котелок.

— Дай, Ольхов, папироску Богушу, — теперь уже просит Норкин. Тишина. Никто не отвечает ему. Выждав немного, он снова зовет: — Ольхов!

— Вы не волнуйтесь, товарищ лейтенант, — вступает в разговор старшина второй статьи Никишин. — Они почивают.

— Скажешь тоже, — протестует Норкин. — Он сейчас со мной разговаривал.

Но Ольхов так заливисто, с присвистом, храпит, что сомневаться не приходится.

— Он всегда быстро засыпает, как услышит, что нужно произвести выдачу из ваших запасов, — охотно поясняет Богуш.

— А ты хочешь, чтобы я всё роздал? — неожиданно подает голос Ольхов. — И так командир только после сна папиросы курит, а в остальное время махорку смолит.

— Брось, Ольхов, — перебивает его Норкин. — Дай штучку.

— Не дам! Сказал — не дам, и точка! — не сдается Ольхов и решительно подтягивает к себе вещевой мешок. — Вы лучше умойтесь да поешьте. Вот полотенце, мыло.

— А где вода для умывания? — спрашивает Никишин.

— Без указчиков! Давно вон под тем кустом стоит, — сказав это, Ольхов подсовывает себе под голову вещевой мешок и укладывается снова, но в это время Богуш испуганно спрашивает:

— Разве ты ее для умывания принес? А я-то, дурень, думал, что ты обо мне позаботился, и в суп ее вылил!

На лице Богуша такое искреннее отчаяние, что матросы не выдерживают и хохочут. Только Ольхов молча вскакивает на ноги, хватает котелок, перевертывает его над головой Богуша и бежит к ручью, который тихонько журчит в овраге, спрятавшись за плотной стеной кустов.

Хохот разбудил всех, но никто не ворчит, не ругается, и шутки в адрес Ольхова и Богуша сыплются со всех сторон.

— Командиров рот и взводов к комбату! — крикнул рассыльный, пробегая мимо.

Норкин быстро оделся и сунул пистолет в кобуру.

— А обедать? — спросил Богуш.

— Потом, Борис Михайлович, потом! — отмахнулся от него Норкин и, придерживая пистолет, побежал к Кулакову.

— И всегда так! Другие командиры и поспать, и поесть успеют, а нашему всё некогда! — не вытерпел Никишин.

— Давайте меняться? — предложил Донцов. — У нас Чигарев беда спокойный. Лишнего шагу не ступит… Сегодня началась стрельба, а он сидит в шалашике и морщится.

— Вы, балалайки! Меняй пластинку! — прикрикнул главстаршина Ксенофонтов. — Наш лейтенант правильно действует, и нечего ему косточки перемывать. Он бегает, о нас заботится, а мы порой на него же и шипим…

— Ну, этого у нас не бывало! — возмутился Богуш.

— А когда он нас заставил перекрытия в окопах делать? Ты первый шум поднял, — а что потом вышло? Налетели самолеты, начали строчить—мы под перекрытие! Другие по окопу мечутся, а мы сидим, покуриваем… Ни одного раненого!

— Хватит, главный, агитировать! — перебил его Никишин. — Языком мы немного того, а меняться не будем.

— Нема дурных, — охотно поддержал его Любченко. Ксенофонтов и не собирался агитировать. Старый матрос, прослуживший во флоте четырнадцать лет, он чувствовал, что между матросами и лейтенантом давно установились хорошие, дружеские взаимоотношения. Командир заботился о матросах, отдавал им свое свободное время, и они полюбили его, старались вернуть ему все сторицею. Взять хотя бы теперешнюю жизнь. Лейтенант стал командиром взвода, ему полагается только связной, но по молчаливому уговору Ольхов стал смотреть за имуществом лейтенанта, Богуш — готовить обеды, Любченко — носить запасные автоматные диски, а Никишин был кем-то средним между вторым связным и телохранителем. А ведь матросы такой народ, что их угодничать никаким приказом не заставишь.

Даже спать взвод ложился вокруг своего командира.

— Вы теперь иголка, а мы — нитка, — сказал однажды Никишин, когда Норкин спросил его, почему матросы не отстают от него ни на шаг. — Теперь мы до смерти или победы связаны.

И не случайно именно Ольхов, Богуш, Никишин и Любченко заняли «командные должности». Все они, как торпедисты, на лодке подчинялись непосредственно Норкину, и теперь по-прежнему жили своей «боевой частью». Да и дружба их всех связывала крепкая. Они и в увольнение обычно ходили вместе. Если здесь Любченко, то так и жди, что вот-вот рядом с ним появится подчеркнуто серьезный Богуш, готовый беззлобно посмеяться над кем угодно, или Никишин, с усмешкой в глазах и вздрагивающими ноздрями горбатого носа. Все они одинаково дорожили честью своей боевой части и лодки. Еще в первые месяцы совместной службы с новыми торпедистами Ксенофонтов как-то зашел в первый отсек, посмотрел на торпедные аппараты, поджал губы и вышел, сказав:

— Грязно.

С ним не спорили. Никишин, который был командиром отделения, шевельнул черными бровями — и началась чистка! Самый придирчивый человек не смог бы теперь найти на торпедных аппаратах ни пятнышка, но Ксенофонтоа снова повторил:

— Грязно.

Несколько дней шепталась четверка, выспрашивала у других матросов, где до этого служил Ксенофонтов да что там было особенного, и в один прекрасный день главный старшкна вынужден был признать отсек чистым: торпедисты узнали его «тайну» и хромировали все некрашеные части торпедных аппаратов.

— Командир из лейтенанта может хороший получиться, — словно (думая вслух, сказал Ксенофонтов, поглаживая рукой голову, начавшую лысеть с вискоз.

— Уже получился! — горячо вступился за командира Любченко.

— Да, для тыловой жизни он хорош, — согласился Ксенофонтов.

— И для фронта хорош! — не сдавался Любченко.

— Не воевали с ним, и судить трудно…

— А сегодня? По нему стреляют, а он глазом не моргнет!

— Вот и попало ему от комбата.

— Подумаешь, попало! Смелости взысканием не отберешь, — не сдавался Любченко.

— Не это главное для командира… Ну, да ладно: поживем — увидим! Пойду пополощусь… Есть желающие?

Желающих не нашлось, и Ксенофонтов, повернувшись к матросам мясистой спиной, медленно, вразвалку зашагал между деревьями. Ему недавно исполнилось тридцать шесть лет, но он по сравнению с другими матросами казался значительно старше и слабее физически, нежели был на самом деле.

— Где лейтенант? — спросил запыхавшийся Ольхов.

— К комбату вызвали, — буркнул Богуш.

— Так и не ел?

— А ты его, что ли, первый день знаешь? — вспылил Никишин.

В это время показался Норкин. Он почти бежал, и по его сдвинутым к переносице бровям, по глубоким складкам в углах рта поняли матросы, что случилось что-то серьезное, важное, и начали торопливо засовывать в вещевые мешки свое немногочисленное имущество, а один убежал за главстаршиной.

— Ксенофонтов! — крикнул Норкин, останавливаясь на поляне.

— Слушаю вас! — ответил тот, продираясь сквозь кусты и на ходу вытираясь тельняшкой.

— Построить взвод! Ольхов! Автомат!

Пока лейтенант проверял автомат и надевал через плечо противогазную сумку, взвод был построен. Чуть дымили затоптанные костры. Несколько измятых бумажек белели там, где еще недавно лежали матросы. Сурово, но спокойно смотрели матросы на своего командира. Таким людям нельзя лгать, и Норкин сказал горькую правду:

— На нашем участке прорван фронт. Мы пойдем сейчас в окопы и там встретим врага. По-балтийски!.. Командиры отделений! Развести отделения по местам!

— Первое отделение… — Второе…

— Третье… — Четвертое…

— За мной! — и четыре коротких черных цепочки в ногу, как на утренней зарядке, побежали к окопам.

— Богуш! Обед захвати! — крикнул Ксенофонтов.

— Я взял, товарищ главстаршина! — ответил Ольхов.

2

Прошло еще несколько дней, и погода резко испортилась. Ветер дует порывами, хлещет дождевыми каплями по дежурящим в окопах матросам, выбивает зерна из разбухших колосьев. Сгорбившиеся, хмурые бродят моряки по окопам. Тяжело хлопают по ногам намокшие клеши.

Так и не принял батальон боя у деревни Ломахи: ополченцы остановили врага, и, прождав сутки, матросы снова бросили вырытые ими окопы и снова неторопливо зашагали на запад, ближе к фронту. Теперь по ночам уже слышны тяжелые вздохи пушек, а немецкие самолеты почти непрерывно кружатся над дорогами.

Не одну позицию подготовили и оставили моряки со времени выхода из Ленинграда. На каждой из них они готовились встретить врага, и если потребуется, то и умереть, не пустив его дальше. Но приказ неизменно срывал их с места, заставлял идти куда-то дальше. Всё это сильно сказывалось на настроении людей. Сначала они недоуменно пожимали плечами, удивляясь неразберихе, противоречивым приказаниям, а потом даже начали потихоньку роптать, и все мельче и мельче становились вырытые ими окопы. Напрасно начальник штаба батальона старший лейтенант Мухачев доказывал, что эта небрежность равносильна преступлению и будет стоить многих жизней, — матросы равнодушно выслушивали его, но за лопаты не брались. Даже командиры не обращали внимания на его слова.

— Зачем рыть? Всё равно дальше пойдем, — вслух или мысленн повторяли многие сказанную кем-то фразу.

Все встрепенулись лишь после того, как однажды, при появлении вражеских самолетов, из леса, где расположились моряки, взвилась ракета. Рассыпав искры, она упала недалеко от шалаша Кулакова. Моряки оцепили участок леса, осмотрели каждый кустик, но никого не нашли. Лишь помятая высокая болотная трава звала куда-то вдаль, говорила, что туда ушел неизвестный.

А на следующий день еще происшествие: один матрос, возвращаясь из деревни, задел ногой за веревочку, протянутую через тропинку, и грянул выстрел. Спасло матроса от смерти лишь то, что именно в этот момент он нагнулся, чтобы завязать шнурок ботинка.

Вот тогда все зашевелились. В ротах состоялись комсомольские и партийные собрания. Матросы не пощадили друг друга, не обошли критикой и начальство. Много неприятных вещей было сказано, а боевые листки покрылись злыми карикатурами на всех тех, кто успокоился, забыл о войне. И когда атмосфера накалилась, Кулаков собрал на лужайке весь батальон, дал возможность высказаться многим, а потом и сам взял слово.

— Довоевались! — бил словами капитан-лейтенант. — В первые ночи рыбаков задерживали. Человек проходил — докладывали!.. А подошли к фронту — фашисты рядом с нами спать начали! Чего доброго, проснемся завтра, а у нас целой роты нет. Украдут!.. Приказываю. Начальник штаба! Сегодня же доложите, чей взвод не исправил окопов. Командирам взводов подать мне списки лодырей. Я их всех в Ленинград отправлю. Пусть не прячутся под маской защитников… Стыд и позор! Я в глаза комбригу смотреть не могу!

— Разрешите, товарищ капитан-лейтенант? — перебил его комсорг первой роты Кирьянов.

Высокий, чернобровый, со смоляным кольцом волос, свалившихся на крутой лоб, он стоял среди матросов и нервно мял руками бескозырку.

— От имени всех прошу поверить нам, — начал он звенящим голосом. — Устали мы от ожидания боев и поддались! Не прячь глаза, Метелкин! Про тебя говорю! Ты первый кричал: «Шпионы и диверсанты — сказки для детей младшего возраста!» Теперь мы сами с усами и отличаем правду от вредной болтовни!.. А народ у нас хороший, товарищ капитан-лейтенант. Сможем прибрать к рукам кого надо! И приберем! Сожмем! — и Кирьянов, выбросив руку вперед, медленно сжал пальцы в кулак. Побелела кожа на суставах, а через лоб протянулась синеватая жила. — Только охнут!.. Службу наладим. Прошу сегодня назначить меня вне очереди в охранение, — закончил он, вытер вспотевший лоб и под одобрительный гул сел на свое место.

— Теперь мое слово! — и, не дожидаясь разрешения, поднялся Метелкин. — Ты, Кирьянов, правду сказал. Спасибо. Другие вон косятся на меня, а отмалчиваются. Боятся обидеть!.. А чего церемониться? Говори прямо! Здесь война! Мешает Метелкин — убери его, и точка!.. Больше плохого обо мне не услышите… Слово даю, — и он сел, но тотчас же ухватился за плечи соседей и снова встал. — Почему нет у нас занятий? Только день и учились. Неужто за это время всю армейскую премудрость познали?

Снова одобрительно гудит собрание. Прав и Метелкин. Только один день, когда впервые заночевали в лесу, и занимались матросы сухопутной тактикой. Все им было в новинку, и день пролетел незаметно. Потом ночной поход, рытье окопов, снова переход, и про занятия забыли. Почти две недели матросы на суше, а только и знают, что перебегать нужно «змейками». Неужели этого достаточно для того, чтобы разбить врага?

Кулаков и комиссар батальона, старший политрук Ясенев, переглянулись. Ясенев нагнулся к Кулакову, что-то прошептал ему, и тот, кивнув головой, ответил Метелкину:

— Правильно сказал, Метелкин. Есть грех и за мной с комиссаром… Вот мы с ним сейчас посовещались и решили делом доказать, что признаем свою ошибку… С сегодняшнего дня начинаем занятия.

Касаясь друг друга плечами, шли Норкин и Селиванов с собрания. Селиванов шагал умышленно широко, стараясь идти в ногу с Норкиным.

— К нему? — спросил Селиванов. Норкин кивнул. Немного помолчали, и теперь сказал уже Норкин:

— Н-да, дела…

— О Володьке? — спросил Селиванов.

— Ага.

Вот и весь разговор. Однако они прекрасно поняли друг друга. Леонид Селиванов, коренастый, розовощекий крепыш, любил поговорить, пофилософствовать, но с Норкиным он становился сдержанным, даже молчаливым и понимал своего друга с одного взгляда. В училище, видя их вместе, многие первое время удивлялись, не могли понять, что у них общего, но потом, так и не поняв главного, привыкли к этому, а начальство даже поощряло их дружбу. Дело в том, что Селиванов, живой, подвижный, моментально схватывал верхушки всего, довольствовался этим и никак не мог подняться выше тройки. Она словно являлась его пределом. Однако Норкин «быстро прибрал его к рукам», как сказал один из преподавателей. Селиванов стал, тяжело вздыхая и с тоской поглядывая в окно на крыши домов, просиживать над книгами часами, и у него вскоре появились четверки и даже пятерки. В свою очередь и он помогал Норкину. Уроженец и житель Ленинграда, он водил Норкина по музеям и различным историческим местам города и его окрестностям. Во время совместных экскурсий и занятий и научились они разговаривать молча.

Лейтенант Чигарев, к которому они шли сейчас, был командиром пулеметного взвода и окончил училище вместе с ними. В училище его не любили за замкнутость, самовлюбленность, но учился он отлично, дисциплины не нарушал, и его до поры до времени оставляли в покое. Он сам тоже ни к кому в друзья не напрашивался. Но здесь, в морской пехоте, Чигарев резко изменился к худшему и его бывшим соученикам порой бывало стыдно за него. Вот для решительного разговора с ним и шли Селиванов и Норкин в пулеметный взвод.

Чигарева они нашли в одном из блиндажей. Владимир сидел, подперев ладонями давно не бритое лицо, и словно спал с открытыми глазами. Он даже не шевельнулся, когда товарищи вошли и сели напротив него, пододвинув к себе коробки с пулеметными лентами. Норкин осмотрелся. Уткнувшись стволом в земляную стенку, стоял пулемет, словно наказанный мальчишка. Ленты торчали из коробок, валявшихся по всему полу, а пулеметный чехол бесформенным комом лежал у порога. О него, видимо, вытирали ноги. И куда ни глянь — везде консервные банки, клочки бумаги, окурки.

— Ну, что ты, Володя, раскис? — начал Селиванов без всякого предисловия. — Ноешь…

— Ответь мне честно на один вопрос, — перебил его Чигарев и устало навалился спиной на стенку блиндажа, — Ты доволен своим положением? Доволен? А я не доволен. Не до-во-лен! Понимаешь? Не до-во-лен! Я учился на морского командира, а не на пехотинца!.. Загнали за тридевять земель от моря, сунули в чертову дыру и — здрасте! Зачем тогда высшее образование? Водить матросов в лес и обратно — большого ума не надо! «Взвод! На-пра… все здесь? ложки взяли?.. во!»

Чигарев больше не мог сидеть. Он резко поднялся, прошелся по блиндажу и остановился на середине. Его щеки покрылись багровыми пятнами. Белокурые волосы рассыпались, падали на глаза, и он то и дело резким движением головы отбрасывал их назад.

— Ты сам себе противоречишь. Скомандуй четко, ясно, без вставок, — сказал Норкин.

— Я-то скомандую! Не в этом счастье, — Чигарев заметался по блиндажу, потом остановился у входа, посмотрел на небо и сказал, стоя к товарищам спиной: — Я море люблю…

— Да ты его еще и не видел толком! — рассердился Селиванов. — Тебя учили, уйму денег ухлопали, а ты — невеста привередливая!. «Дайте мне море! Я с высшим образованием! Пришлите пружинный матрац!»

— Правильно! Четыре года учили, тратили деньги, а послали в окопы…

— Кто лучше знает, где ты сейчас нужен? Нарком или ты? Послали сюда — и служи здесь честно! Нечего сказать, нашел довод: «С высшим образованием, а в окопах!..» Не такие люди ими не брезговали!.. Мишка! Что ты молчишь?! Скажи ему!

— Ты очень хорошо все сказал.

— Чуешь, Вовка? Все наши так думают! Все мы хотим на море!.. Но коли нас прислали сюда — мы честно служим…

— А я? Не честно? Меньше вас меня дождь мочит? Или комары не едят?

— Да ты что, дурной? Не в этом дело!.. У тебя вечно такая кислая физиономия, что смотреть не хочется!

— Кто тебе велит? Не смотри.

— И не буду!.. Глядя на тебя и матросы несут службу спустя рукава! Где они сейчас? Чей ты пулемет караулишь?

— На собрание отпустил, а потом в деревню за молоком зайдут.

— Весь взвод за молоком? Не многовато? — не вытерпел Норкин.

Чигарев и сам чувствовал, что поступил опрометчиво, но ответил небрежно, стараясь скрыть под беспечностью свое смущение:

— Пусть прогуляются.

— Возьмись за ум, Володя! Прилетят фашисты — кто, стрелять будет? Один из трех пулеметов?

Чигарев пожал плечами и отвернулся. За последние дни ему несколько раз приходилось вести подобные разговоры. Сначала это были намеки, товарищеские шутки, но со временем они стали более резкими, похожими на обвинения.

Чигарев видел, что изменилось к нему отношение и товарищей-командиров, и матросов, но, как большинство самовлюбленных людей, объяснял это не тем, что сам плох, а какими-то другими, пока неизвестными причинами. Может быть, все завидуют его физической красоте? Уму? Этого ему ни у кого занимать не надо.

Володя был единственным ребенком в семье и с детских лет привык к всеобщему вниманию и поклонению. Его отец, служивший в одном из учреждений Саратова, почему-то решил, что у сына выдающиеся способности, что его ждет блестящее будущее, и так часто говорил об этом, что Володя запомнил любимые его фразы лучше, чем любое стихотворение. И не только запомнил, но и поверил в них.

И у отца были некоторые основания думать так: Володя знал многое, был более начитан, чем его сверстники. Но не знал отец, что эти знания были неглубокими, поверхностными. Кроме того, Чигарев-старший, хоть и восхищался сыном, времени ему уделял мало, и Володя жил под крылышком у маменьки, старательно прихорашивающейся и молодящейся женщины.

— Вовочка! Милый! Не ушибись!

— Ты, Вовочка, серьезный, умный мальчик, и вдруг гоняешь какой-то футбол?! Возьми книжечку и почитай, — обычно слышал Володя.

Читал он все, что попадалось на глаза. Мать не противоречила, и даже больше того — позволяла читать книги независимо от их содержания. А когда однажды отец, придя со службы, взял из рук сына книгу, прочел ее название и спросил: «Не рано ему читать «Брачную ночь»?» — мать пришла на помощь четырнадцатилетнему сыну:

— Вова сам понимает, что ему вредно читать, а что полезно. Кроме того, не забудь, что для общего развития полезно знать все. Понимаешь меня? Все! — сказала она.

Чигарев-старший нерешительно помялся, хотел возразить, но у жены начали подозрительно блестеть глаза и он молча прошел в свою комнату.

В школе Володя учился отлично; знакомые, приходившие к Чигаревым в гости, иногда слышали от него довольно меткие и дельные реплики, и тут же высказывали свое восхищение. Все это окончательно убедило самого Володю и его родных в том, что он многообещающий юноша.

В военно-морском училище разгадали Чигарева, помогли избавиться от многих недостатков, и его знания стали более глубокими, систематическими, но самовлюбленность от этого не уменьшилась. Замечания товарищей теперь он воспринимал как личную обиду, неумные придирки к безупречному человеку.

На фронт Чигарев пошел охотно. Ему нравилась атмосфера всеобщего внимания, зависти и восхищения, окружавшая уходивших на передовую, а сам фронт представлялся в виде какой-то арены, на которой он, Чигарев, наконец, сможет развернуться, показать свои таланты, доказать всем, на что он способен. Но вместо трубных звуков и шелеста развернутых знамен он услышал глухие разрывы бомб и гнусавое гудение комаров; никто не требовал от Чигарева подвига, а спать приходилось под открытым небом, на голой земле.

«Эти условия не для меня. Я по ошибке попал сюда. В другом месте я принесу огромную пользу, а здесь, валяясь на сырой земле, только испорчу здоровье», — решил Чигарев, и с этого момента из командира взвода превратился в случайного попутчика батальона.

Матросы первое время шли к нему с вопросами, предложениями, но, наткнувшись на полное равнодушие, перестали скоро обращать на командира внимание, и взвод стал жить самостоятельно, не тревожа Чигарева. Правда, у него спрашивали разрешения уйти или сделать то или иное, но не из-за того, что лейтенант мог запретить или дать дельный совет. Просто привычка, выработанная за годы службы, брала свое. И эта внешняя дисциплинированность могла сбить с толку постороннего наблюдателя.

Слушая Селиванова, Чигарев в душе соглашался с ним. Но сознаться в этом, признать себя неправым он не хотел, не мог из-за самолюбия и злился, искал лазейки.

«Тоже мне указчик нашелся! — думал он, хрустя пальцами. — Мишка — \гак тот хоть учился на отлично, а Ленька-то чего суется?»

— Брось упрямиться, Володя, — спокойно сказал Норкин. — Мы просто просим тебя: измени отношение к службе.

И, может быть, прикрикни Норкин в этот момент, разразись потоком обвинений, обругай — и сдался бы Чигарев; но Михаил говорил дружески, с участием, и Чигареву показалось, что его жалеют, отпевают, как покойника. Он выпрямился и ответил, четко произнося каждое слово:

— Рано Чигарева хороните! А вообще — я не маленький и обойдусь без нянек! Когда вы будете командиром роты — прошу пожаловать с указаниями, а пока командуйте своими взводами! — и, козырнув, вышел из блиндажа.

Норкин вскочил на ноги. Его руки сжались в кулаки. Ему хотелось догнать Чигарева, силой остановить его, наговорить ему грубостей, но, стиснув зубы, он тихо сказал:

— Пошли, Леня.

3

Обходя большие лужи, пузырящиеся от дождя, Норкин медленно шел к сараю, который одиноко торчал темным пятном на околице деревни. Здесь находился командный пункт Кулакова, а вечерами сюда обычно приходили все командиры. Сарай был кают-компанией, где можно поговорить на любую тему, встретить друга и укрыться от дождя. Но сегодня в сарае должен был состояться неприятный разговор. Дело в том, что Норкин поделился с товарищами впечатлением от посещения Чигарева, передал его слова, и на вечер было назначено неофициальное собрание командиров.

Раньше и Норкин неоднократно задавал себе вопрос: «Почему подводники оказались здесь?»

Ему казалось диким, что специалисты, которых готовили не один год, вдруг за какой-то час превратились в обыкновенных пехотинцев. Даже и не в пехотинцев, а в ничего не знающих ратников. Чем вызвана такая резкая перемена?

Норкин, разумеется, не мог знать, что фашистская армия напала на Советский Союз в самый невыгодный для него момент; он не мог знать, что почти все части, находившиеся в пограничных районах, смяты, рассеяны, а некоторые и перестали существовать; не мог он знать и того, что вооружена фашистская армия значительно лучше, чем Красная Армия. Но он видел, что наступательный порыв фашистских войск не ослабевает, что они по-прежнему стремительно продвигаются вперед, а следовательно — нужно бросить кого-то им навстречу. Ведь еще недавно Балтийский флот имел Либаву, Таллин, Кронштадт, Ленинград, а сегодня уже пала Либава; оставив у себя в тылу окруженный Таллин, фашистские армии вышли на берег Финского залива и устремились к последним базам флота—Кронштадту и Ленинграду. Над флотом нависла смертельная опасность. Так кому же, как не морякам, спасать родные корабли? Может быть, поэтому и бросили в бой морскую пехоту.

Но во что твердо верил Норкин, так это в то, что там, в тылу, за спинами моряков, спешно вооружались и готовились к боям огромные армии. Моряки видели, как мимо них на фронт проходили дивизии ленинградских ополченцев, вчера еще людей самых мирных профессий; от них моряки узнали, что объявлена всеобщая мобилизация. Но для подготовки к боям нужно время. Видимо стараясь выиграть его, и сняли матросов с кораблей. А раз так, то хоть и жаль расставаться с морем, а придется воевать здесь, воевать, вложив все силы.

Только Чигарев упрямился, не хотел видеть главного, не замечал, что его молчаливый, пассивный протест страшнее агитации врага: врагу не верили, а на лице своего командира может быть написана только правда. Значит, Чигарев мешает? Тогда — воевать с ним! Или заставить думать как все, или сломать! Середины нет.

Когда Норкин вошел в сарай, там уже собрались все командиры и политработники батальона. Они сидели на досках вокруг костра, разложенного прямо на земляном полу. У их ног стояли котелки с ужином но никто не прикасался к нему: нет Чигарева, не состоялся еще разговор, и кусок в горло не лезет. Для собравшихся Чигарев прежде всего был товарищем, его судьба, пусть по-разному, но волновала всех, и сейчас каждый мысленно подыскивал самые верные, убедительные слова. Слышно было, как шумел дождь по соломенной крыше, как падали на землю тяжелые капли.

Вокруг костра сидели уже не те веселые, казавшиеся беззаботными щеголеватые лейтенанты, что две недели назад покинули Ленинград. Отблески красноватого пламени метались по их нахмуренным лицам, и глубже казались морщинки, раньше времени покрывшие молодые лица, строже был взгляд немигающих глаз. Поверх кителей надеты матросские бушлаты. Их воротники подняты, и вода, стекая по каскам, блестит на черном сукне сначала ярко, в полную силу, а потом все слабее, слабее и, впитываясь тканью, исчезает.

Скрипнула дверь, ворвался в сарай ветер, заметалось пламя в костре. Командиры зашевелились и радостно переглянулись: они боялись, что Чигарев не придет. Ведь его приглашали не на комсомольское или строевое собрание, а на товарищеский ужин, и он мог отказаться, сославшись хотя бы на погоду.

Однако радость оказалась преждевременной. Пришел Кулаков. Он сел на доску, достал из-за голенища щепочку и не спеша, старательно соскоблил с сапог налипшую грязь, так же тщательно вытер щепочку, снова спрятал ее, и лишь тогда спросил:

— Что, как мыши на крупу, надулись? Дождь настроение испортил?

Кулаков почему-то смотрел на Селиванова, и тот ответил, ковыряясь в костре длинной палкой:

— Нас дождем не испугаешь.

— Я так же думаю, — согласился Кулаков. Объяснить ему ничего не успели — вошел Чигарев. На нем был такой же бушлат, так же был поднят его воротник, но медные пуговицы потускнели, некоторые из них болтались на последних нитках и могли оторваться в любую минуту. Вместо одной из них из петли уже и сейчас торчала проволочка. На брюках заметны следы пальцев. Должно быть, Чигарев вытер о них руки, запачканные глиной.

Увидев его, Кулаков скользнул глазами по лицам лейтенантов и многозначительно прищурился, поджал губы. Добродушное выражение исчезло с его продолговатого лица и морщинки смеха, игравшие в углах рта, окаменели, застыли глубокими бороздками. Любил Кулаков эту беспокойную молодежь. Да и она не обходила его своими симпатиями. Еще на лодках его знали как требовательного и внимательного командира. Если молодой лейтенант «считал чаек», а не нес вахту, Кулаков становился придирчивым, строгим и порой даже жестоким. Но стоило его подшефному (а подшефными были все молодые лейтенанты) загрустить — преображался Николай Николаевич. Теперь он так и вился около лейтенанта и не отходил от него, все спрашивал, ласково заглядывая в глаза:

— Что случилось, дорогой мой?

Это не было ни праздное любопытство, ни желание казаться отзывчивым, «отцом-командиром». Нет, Кулаков просто не мог оставаться равнодушным, если рядом с ним страдал человек.

В конце концов Кулаков узнавал причину. После этого следовал целый ряд бесед с комиссаром, принимались меры, и снова улыбался лейтенант, по-прежнему До хрипоты спорил о литературе или яростно доказывал тому же Кулакову, что ленинградское «Динамо» лучше московского «Спартака».

Воспитание Кулакова обычно сказывалось скоро: уже через несколько месяцев лейтенант приобретал прочные знания, опыт, и, получив повышение, покидал лодку. Он от всей души благодарил капитан-лейтенанта и уже на всю жизнь оставался его искренним другом.

Попав в новую обстановку, превратившись из подводника в пехотинца, Кулаков встретил много непонятного и еще внимательнее стал следить за молодежью. «Мне трудно, а им каково?» — рассуждал он. А поэтому настроение Чигарева не было для него новостью, так же как не оказалось неожиданным и собрание командиров. Еще четыре дня назад у него по этому поводу состоялся разговор со старшим политруком Ясеневым.

— Гляжу я на Чигарева и думаю, что самая пора его с небес на землю спустить, а? — спросил Кулаков. — Вызову и дам взбучку!

— Взбучка, Николай Николаевич, дело последнее, — возразил тогда Ясенев. — Я тоже внимательно наблюдаю за Чигаревым и его взводом. Даже Кирьянова, комсорга роты, туда нацелил.

— Ну и что ты, дорогой мой, предлагаешь? Ждать, пока дело до трибунала не дойдет?

— Грош нам цена, если до этого допустим… Эгоист Чигарев, крепко выправлять его надо.

— Что предлагаешь? — нетерпеливо спросил Кулаков.

— Что предлагаю? — Ясенев немного помолчал, подумал и ответил — Я думаю — атаковать его со всех сторон. Переговорю с его товарищами по училищу, настрою их соответствующим образом. Пусть они начнут. Народ зубастый и спуску не дадут. Они начнут, а мы поддержим… Твое мнение?

Кулаков согласился с доводами комиссара, и теперь, взглянув на Чигарева, на хмурых командиров, понял, что Ясенев начал действовать…

— Добрый вечер, — приветливо сказал Чигарев и протянул к огню покрасневшие влажные руки. — Пока выбрался из окопа, весь, как черт, вывозился в глине.

— А ты бы приступочки сделал, — буркнул Селиванов, и прикусил язык: получилось не по плану. Договорились сначала поужинать, а потом незаметно завести разговор о службе. Но реплика вырвалась непроизвольно. Уж слишком много накопилось на душе.

Чигарев взглянул на Селиванова, иронически усмехнулся и спросил:

— Опять нотации читать? Прикажете стоять «смирно», или можно «вольно»?

— Эх, какой ты колючий! Что ерш, когда его из воды вытащат! — засмеялся Кулаков. — Ты садись со мной рядком, обогрейся, подсушись, а потом и ругайся.

— Благодарю вас! — Чигарев козырнул, но не сделал даже шага к указанному месту.

У Чигарева было время обдумать свой разговор с Норкиным и Селивановым; он слишком хорошо знал товарищей, чтобы надеяться на то, что его оставят в покое, а поэтому заранее приготовился к неприятной беседе. «Я им покажу, какая у меня сила воли! Меня сломить не так просто!» — решил он еще перед тем, как идти сюда, и теперь стоял прямо, немного отставив в сторону правую ногу и отбивая носком такт.

Его независимый вид и ироническая улыбка взорвали Норкина. Он стукнул кулаком по колену и крикнул:

— Садись, пока приглашают! Это тебе не перед мамочкой выламываться!

Так грубо с Чигаревым говорили впервые, и он растерялся. Плечи его сразу опустились, на лице появилась виноватая, растерянная улыбка, похожая на гримасу. Он осторожно сел на кучу кирпичей и поежился, словно вдруг холодно ему стало у горячего костра.

Стало слышно, как шипела сырая щепка, брошенная на угли.

— Ужин, видно, придется отложить, а сейчас давай, Володя, поговорим по душам, — прервал молчание Норкин, успевший немного успокоиться.

Чигарев уже стряхнул смущение и вызывающе посмотрел на товарищей. Его глаза говорили: «Я готов! Я один — вас много, но мне всё нипочем!»

— Ты, Володя, неправ во многом, и мы решили, что будет честнее, если мы выскажем тебе всё сейчас, здесь, в глаза… Если ты поймешь нас, то мы будем только рады. Если нет — поставим этот же вопрос официально на комсомольском собрании… Начну по порядку. Ты недоволен, махнул рукой на службу, а это сказывается и на матросах, — Норкин замолчал, в раздумье провел ладонью по лицу. — Пожалуй, пока всё.

«Плохой же ты обвинитель. Уж если мне придется про тебя говорить — не возрадуешься», — подумал Чигарев, но вслух сказал:

— Это общие фразы. Прежде чем говорить их, я бы подумал, есть ли у меня веские доказательства.

— Доказательства? Сколько угодно! — поднялся лейтенант Никитин. — Ты за две недели не провел с пулеметчиками ни одного занятия и Только ноешь, как старая баба!

— Прошу без оскорблений! — Чигарев вздрогнул.

— Виноват… Хотя, какой черт, виноват? Правильно я сказал! Резче еще надо!.. Ты не ноешь, как старая баба, а скулишь, как щенок, попавший на мороз! Ты не хочешь слышать реплик матросов, а они очень точно всё подмечают!.. Вот шел я сюда мимо твоего взвода и слышал: «Сегодня опять спать не придется. Лейтенант на дождь и грязь жаловаться будет». Меня как ножом по сердцу полоснули! Ведь со мной ты четыре года учился! Твой позор на меня падает!

— Ты сам и виноват. Нужно было на месте пресечь попытку обсуждения поступков командира, — пожав плечами, сказал Чигарев.

— Да, пресечешь их! Держи карман шире! — вмешался лейтенант Углов. — Против правды не попрешь…

Долго и много говорили командиры. Выступления были и спокойные, и гневные, и последовательные, логичные, и сумбурные. Но все командиры с внутренней болью говорили правду, и Чигарев понял, что не зависть к eго личным качествам, а любовь к флоту и родному училищу заставила товарищей говорить так. Володя давно перестал возражать, а в голосах товарищей по-прежнему звучали обида, стыд за него, Чигарева, за его репутацию как комсомольца и командира.

— А я так думаю, — начал Кулаков. Он по-прежнему сидел на своем месте, смотрел на костёр и теперь словно размышлял вслух. — Тебе должно быть ясно, в чем и почему ты ошибся. На всякий случай повторю. Ты считал, что используешься не по специальности. Это частично правильно. Твое дело — топить корабли противника в море, Но ты не понимал, что здесь мы тоже выходим в атаку на корабль. Не на «Бисмарк» или там «Гнейзенау», а на корабль, который называется «Фашистская Германия»!.. А это, дорогой мой, пострашнее и поважнее, чем любой линкор! Здесь мазать нельзя! Мы должны бить только наверняка!.. Когда мы сможем выполнить эту задачу? Что нужно для этого?.. Прежде всего — честно относиться к исполнению своих обязанностей, своего долга перед Родиной. Вот поэтому мы и говорили с тобой… Тут некоторые высказали мысль, что тебя нужно выгнать из флота и комсомола… Что ж… Требование хотя и жестокое, но справедливое…

— Товарищ капитан-лейтенант! — вырвалось у Чигарева.

— Погоди. Когда говорят старшие, перебивать их просто невежливо… Вот я и говорю, что некоторые справедливо предлагают… Не может командовать тот, кто не верит в себя. Не может!.. Вот теперь говори ты.

Чигарев уже давно стоял перед костром. Он не замечал, что от его брюк валил пар. Пальцы Чигарева бегали по пуговицам бушлата, словно искали что-то и не могли найти. Он понял, что между ним и товарищами оказалась пропасть. С каждым днем, часом она становилась все шире, страшнее. Чигареву стало ясно, что именно сейчас он должен сделать окончательный выбор, должен решить, по какую ее сторону он останется. И он решился. Брови его разошлись, дрогнули губы.

— Ясно мне, — тихо сказал Чигарев. — Только… Только трудно мне будет первое время.

— Ну, это не страшно! Колхозом осилим! — улыбнулся Кулаков. — Перейдем ко второму вопросу? — закончил он, лукаво усмехнулся и потянулся за котелком.

В это время дверь сарая снова заскрипела. Все повернули головы в ее сторону и увидели старшего политрука Ясенева. Вода струйками стекала с его каски, а лицо было торжественное, гордое.

Подойдя к костру, он сел рядом с Кулаковым, распахнул шинель и спросил, глядя прямо на Чигарева:

— Понял? Договорились? Тот молча наклонил голову.

— Видите, как все хорошо получилось? — улыбнулся Ясенев. — Ты, Чигарев, помни: как оторвался от народа — тут тебе и конец!.. А теперь другая новость…

— На передовую выходим? — обрадовался Селиванов.

— Наши самолеты в ответ на бомбежку Москвы и Ленинграда начали бомбить… Берлин! — ответил Ясенев.

Несколько секунд стояла такая тишина, что было слышно гудение какого-то шального комара, отогревшегося около костра. Потом все зашумели, заговорили.

Когда шум немного утих, Ясенев сказал:

— Теперь идите к себе и передайте это матросам. Кулаков тихонько ткнул коленом Ясенева и показал глазами в темный угол, где сидели телефонисты. Один из них, прикрывая ладонью микрофон, приглушенно говорил:

— Честное слово, Петро! Сам комиссар сейчас говорил, что наши самолеты Берлин расчехвостили — дай боже всякому!.. В дым!

Ясенев улыбнулся и так же тихо сказал Кулакову:

— А пройтись по взводам все-таки нужно.

Глава вторая БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ

1

Вздымая фонтаны жидкой грязи, идут к фронту полуторки Крылья, смотровые стекла и доски бортов в бурых кляксах, а машины, переваливаясь на ухабах с бока на бок, то погружаясь в рытвины по самую ступицу колес, то взбираясь на редкие каменистые бугры, упорно продвигаются вперед. Бывает и так, что забуксует машина. Урчит мотор, скрежещут шестеренки передач, машина вздрагивает, напрягается, и… ни с места! Тогда из кузовов выскакивают матросы, подхватывают машину, подпирают ее своими плечами и она, радостно гудя, идет дальше.

Еще утром пришли эти машины за батальоном. Командир колонны, старший лейтенант с ввалившимися, заросшими рыжей щетиной щеками, протянул Кулакову пакет и заснул, сидя на табуретке. Всё ниже клонится голова старшего лейтенанта, кажется — он вот-вот упадет, но в последний момент старший лейтенант вздрагивает, не открывая глаз выпрямляется и снова спит. Однако недолго пришлось ему отдыхать: батальон был готов, и его безжалостно поставили на ноги два дюжих матроса. Старший лейтенант потянулся, тряхнул головой, окончательно проснулся, осмотрел колонну и сел в кабину первой машины.

И вот с тех пор, без остановок, идут грузовики. Косой Дождь режет лицо, но моряки смотрят только вперед. Они с волнением и нетерпением ждут того поворота, из-за Которого покажется еще таинственная для них линия, где выстрелы, осколки, пули и смерть стали обычным явлением; они ищут фронт, которого пока еще не видно, хотя с каждым поворотом дороги всё ощутимее его дыхание.

Уныло стоят вдоль шоссе брошенные дома, уставившись на моряков пустыми глазницами окон. Требовательно гудя, идут навстречу машины с красными крестами на бортах. Не понукая лошадей, мерно покачивающих головами, едут вчерашние колхозники, хозяева полей и лесов, а сегодня — люди, временно лишенные всего этого, беженцы, уходящие от беспощадного, жадного врага. Изредка из-под одеяла или куска домотканого полотна покажется детское лицо и снова спрячется. Ребенка не интересуют даже моряки.

И что еще сразу бросается в глаза — почти нет слез. У большинства в каждом движении заметна решимость не смиряться с бедой. Кажется, что хоть и идет лошадь на восток, хоть ее хозяин и шагает рядом с повозкой, но вот-вот взмахнет он кнутом, швырнет его в придорожные кусты и повернет назад, чтобы с винтовкой или топором встретить непрошеных гостей на пороге своего дома, у кромки своего колхозного поля.

Всё больше и больше воронок от бомб. Большие и маленькие, с ровными краями, они как язвы на теле земли. Около них — обломки машин, телег, трупы лошадей. Вот лежит в канаве разбитая машина. Рядом с ней — пилотка с красной звездочкой, а немного подальше торчит из лужи кран измятого, пробитого осколками самовара.

Стемнело. Теперь не только слышно, но и видно стрельбу артиллерии. Словно молнии озаряют лес и нависшие над ним тучи. Больше стало на шоссе людей. Они суетятся, распоряжаются, но моряки ничего не могут понять в этой суете, в этом хаосе звуков и еще теснее прижимаются друг к другу: так спокойнее, не чувствуешь себя одиноким, беспомощным. А впереди видна длинная светлая полоска. Она то исчезает, то возникает вновь, словно кто-то невидимый управляет двигающимися огнями этойбольшой, растянувшейся на несколько километров иллюминации.

Машины остановились, и к ним сразу подбежали люди.

— С чем машины?

— Патроны или снаряды привезли? — посыпались вопросы.

— Грузите раненого сюда! — и ручки санитарных носилок уперлись в спины матросов.

Норкин спрыгнул на землю, схватил одного из санитаров за рукав шинели и крикнул:

— Не видишь? Здесь люди сидят, а ты носилки суешь!

— Нам приказано, вот мы и суем, — беззлобно ответил бородач. Чувствовалось, что он безмерно устал и даже несколько отупел от этой неразберихи. — С начальством разговаривай, а наше дело маленькое.

Норкин хотел спросить, где заседает начальство, но с носилок раздался стон, и тотчас из темноты вынырнула женщина в шинели и закричала:

— Чего стали? Сказано — грузить, ну и грузите!

— Да там…

— Не разговаривать!

— Позвольте, — вмешался Норкин. — Машины заняты.

— А вы кто такой? — набросилась на него женщина. — Я — военврач третьего ранга Ковалевская!.. Неужели вы не понимаете, что его, — она ткнула пальцем в сторону носилок, — нужно, немедленно эвакуировать? У него пулевое ранение в брюшную полость! Малейшее промедление — и перитонит!.. Жизнь человека дороже ваших ящиков! Грузите!

— Позвольте…

— И не думаю! Берите раненого!

— Хватит кричать! — повысил голос и Норкин. Он решил, что здесь только так и разговаривают, а следовательно, нужно сразу попасть в общий тон. — В машине морская пехота. Мы на фронт едем!

— Как на фронт?

— Да так! Едем и всё!

— Фу, чудак вы какой! — женщина, словно в изнеможении, опустила руки. — Поймите, что фронт здесь! Некуда дальше ехать!

И словно подтверждая ее слова, где-то недалеко разорвался снаряд. Зазвенели провода, задетые осколками.

Жалобно заржала лошадь. Шум на мгновение стих, а потом всё снова пошло своим чередом.

Норкин видел, как повалились в кузов его матросы. Да и сам он невольно прижался к машине. Однако страх за свою жизнь скоро прошел, уступил место растерянности. «Что делать? — думал Норкин. — Ведь людей могут перебить в машинах… Стрелять? Вступать в бой? С кем?»

— Видите? — продолжала наступать женщина. — Ну, хоть немножечко потеснитесь, — теперь просила она, надеясь взять лаской.

В это время от машины к машине пронеслось приказание:

— Сойти с дороги в лес на правый борт!

И опять, как в окопах, «борт» был найден безошибочно: становись лицом к врагу, и всё, что окажется справа — правый борт.

Трудно ночью пробираться по лесу. Корни деревьев, словно нарочно, вылезают из земли, приподымаются над ней, переплетаются между собой, а ветви так и норовят выколоть глаза, поцарапать лицо, — но Кулаков идет, а за ним продираются вперед и Норкин, и матросы. Крупные капли падают с деревьев на их бушлаты, промокшие за день.

Наконец остановились на поляне, которая днем оказалась опушкой леса. Мокрое белье прилипало к телу, от него холодно, и Норкин начал дрожать. Чтобы хоть немного согреться или обмануть себя, лейтенант засунул руки в карманы брюк, приподнял плечи и глубже втянул голову в поднятый воротник бушлата. «И погода против нас. Драться ночью, в лесу, да еще мокрому до нитки!.. Видно, кто-то из нас несчастливый», — думал он, стараясь унять надоедливую мелкую дрожь.

— Товарищ лейтенант, — услышал Норкин шепот и оглянулся.

— Что, Ольхов?

— Прямо в бой или как?

В ожидании ответа матросы придвинулись ближе, скоро кружок сомкнулся и сразу стало теплее. А Норкину нужно отвечать. Его слова ждали матросы, немного растерявшиеся и настороженные. Что им сказать? Кто знает, когда придется идти в бой? Разве только командующий… Но к нему не сбегаешь и не спросишь. Да и он ошибиться может: наступает противник, у него, значит, инициатива. А отвечать нужно…

Конечно, проще всего сказать: «Не знаю». Но разве это успокоит, приободрит матросов? Пожалуй, наоборот. Нет, такой ответ не годится. Командир должен знать или догадываться. Срельба на фронте не утихала, но и не усиливалась. Какой вывод напрашивается? Значит, там всё идет обычным порядком, и Норкин уверенно ответил:

— Не раньше рассвета.

— А если мы, товарищ лейтенант, закурим, то что будет? — спросил кто-то из заядлых табакуров.

— Дым, — немедленно ответил Богуш.

— Сам знаю, что дым! Курить можно или нет?

— Нельзя. Фашист табачный дым за несколько километров чует, — опять ответил Богуш.

— Можно курить, — разрешил Норкин. — Только без огня!

— А это как прикажете! — откликнулся Никишин. — За годы службы мы так наловчились цигарки в рукав прятать, что в пяти шагах ничего не заметно!..

Вот и весь разговор, а сразу стало легче. Шутят матросы — значит не испугались, начинают осваиваться на новом месте.

Вспыхнула спичка, осветила полы бушлата и исчезла, закрытая несколькими ладонями. Норкин прикурил уже от чьей-то самокрутки. Несколько затяжек сладковатого дыма — и озноб прошел. Теперь можно отогнуть воротник бушлата и даже расправить плечи. Только вот присесть не на что. И тут Норкина осенило: он снял противогаз, положил на землю и сел на него. Конечно, как командир, он знал, что так поступать нельзя, но противогаз так надоел во время переходов, так натер плечо, что лейтенант готов был вообще выбросить его, и, найдя ему это своеобразное применение, он не испытывал даже подобия угрызений совести. Матросы одобрительно засмеялись, и к тому моменту, когда подошел Кулаков, весь взвод сидел на противогазных сумках.

— Отдохнули? — спросил Кулаков и сам себе ответил — А много ли матросу надо? Пять минут и одна папироска… Тогда ройте себе ячейки. Сейчас три часа. К шести чтобы все были под землей. Ясно?

— Так точно, — ответил Норкин. — Что так точно?

— Будут готовы.

— А где?

— Здесь и фронтом к противнику.

— А для Любченко, как для артиллерии, огневую и чуть-чуть в сторонке ложную позиции оборудуем, — вставил своё слово Богуш.

— Я вот дам тебе позицию! — погрозил Кулаков в темноту и не спеша пошел к следующему взводу.

Сразу после его ухода взялись за лопаты. Скоро все разогрелись, сняли бушлаты, завернули в них оружие и положили на траву около себя. Близость противника, уверенность, что здесь придется встретить его, помогли в работе, и к назначенному сроку все было готово.

Под утро подул ветер. Заколыхалась серая пелена туч, расползлась в стороны, и на землю упали первые солнечные лучи. Они скользнули по траве, еще мокрой от дождя, уперлись в зеленую стенку низких кустов, пронзили ее, как стрелы, и задорно, радостно запела какая-то птица. Но раскатисто, басовито рявкнули пушки, и она замолкла, так и не закончив свою песню. Закачались деревья, роняя капли, а над их вершинами со стоном проносились снаряды. Начался фронтовой день.

От земли и бушлатов идет пар. Нестерпимо пахнет нескошенной травой, да ветер доносит из леса запах прели и грибов. Над самой кромкой ячейки Норкина склонилаеь к земле запоздалая, переспелая ягода земляники. Лейтенант сорвал ее, долго держал во рту, а потом раздавил языком. Всё напоминало родной Урал: и разопревшая на солнце земля, и шум леса, и эта ягода. Любил в детстве Миша Норкин забираться в лес. Уляжется там, бывало, на траве и читает или мечтает, глядя на плывущие облака. О чем мечтал? Да разве мало на земле прекрасного, интересного? Ведь так хорошо кругом! Так хотелось побывать всюду… Вот и пошел во флот…

И вдруг рядом раздался взрыв. Норкин проснулся и с удивлением посмотрел на шершавую стенку ячейки, на прижавшегося к ней Ольхова. Сна как не бывало. А кругом всё грохотало и мелкие комья земли непрерывно скатывались с бруствера.

— Давно началось?

— К нам первые, — неохотно ответил Ольхов и с неожиданной злостью продолжил — А раньше всё по пулегметчикам садил!.. Наши, как вы приказали, вырыли ячейки и забрались в них, а пулеметчики разбирать пулемет стали… Только разложились, а он как даст!.. Двоих наповал…

— А ты откуда знаешь? Бегал туда, что ли?

— Бегал… Пока вы спали…

К ячейке, пофыркивая, приближается новая мина. Кажется, что она падает точно в ячейку. Больше того — на голову… Минутное затишье — и вновь вздрагивает земля, черный султан взрыва поднимается над поляной и, взвизгнув, проносятся над головой осколки. Срезанный ими, падает кустик земляники, с которого Норкин сорвал ягоду. Вонючая копоть лежит на яркой зелени.

«Вот и началось, — подумал Норкин. — Двоих уже нет… Почему? Кому и какая польза от смерти пулеметчиков?.. Без жертв войны не бывает, но сейчас они были не нужны… Возьмусь за свой взвод основательно. Никакой поблажки!»

Обстрел кончился внезапно. Несколько минут опушка леса казалась мертвой, а потом высунулся из окопа матрос, окликнул дружка, окопавшегося невдалеке, и вот уже сидят они на траве, разговаривают. Норкин уперся руками в бруствер и легко выскочил из ячейки.

— Вы куда, товарищ лейтенант? — спросил Ольхов, беря винтовку.

— Сиди. Посмотрю, что делается во взводе.

— А если снова начнет?

— Прыгну в любую ячейку, и всё!

Во взводе потерь не было, а самое приятное — обстрел не изменил настроения матросов. Ксенофонтов, словно на загородной прогулке, спокойнехонько уселся на траве и развесил на кустах носки, бушлат и мокрые ботинки. Увидев лейтенанта, он встал, виновато посмотрел на свои босые ноги и поздоровался. Немного дальше, у ячейки Любченко, на корточках сидели Никишин и Богуш. Они оживленно спорили и не замечали лейтенанта, остановившегося в нескольких шагах от них.

— Я считаю, что вполне достаточно! — доказывал Богуш.

— Да ты что, сдурел? — возражал ему Никишин. — Ты только посмотри на его комплекцию! Стоя он еще умещается в этой ямке, а если придется нагнуться? Куда корму денет?

— Должно хватить…

— Колька, наклонись! Хоть самую малость! Мы обмер сделаем…

Норкин, довольный, что и здесь всё в порядке, улыбнулся и пошел дальше. А сзади уже несся хохот. Норкин оглянулся и увидел, как Любченко неожиданно выпрямился и схватил Никишина за ногу. Тот упал на землю и, хватаясь за траву, пытался удержаться на месте, но Любченко тащил его к себе, и не было заметно, чтобы это стоило ему больших усилий. Богуш бросился на помощь старшине. Однако не помогло и это; их обоих Любченко подмял под себя.

— Лейтенант Норкин! Прошу в мой салон на чашку чая! — кричит Леня Селиванов.

Он стоит, прижав левую руку к сердцу, а правой показывает на дыру, темнеющую под кустом. На его участке кто-то стоял раньше, и Лене повезло: он расположился в маленькой землянке. За несколько часов связной натаскал сюда веток, соорудил подобие лежанки, и даже букет ромашек поставил на пол. Правда, не было вазы или хрустального кувшина, и цветы стояли в обыкновенной ржавой консервной банке, но все-таки это были цветы, и землянка Селиванова казалась обжитой.

— Омельченко! Кофе моему другу и мне!

— Як прикажете: со сливками, чи как? — невозмутимо уточняет связной.

— Со сливками, с самыми свежими.

— Пожалуйста! Свежее не бывает, — отвечает Омельченко и протягивает флягу.

Норкин, втайне надеясь на лучшее, взял ее и сделал глоток, только один глоток, а зубы заныли от холодной ключевой воды. Еще раз приложиться к фляге не удалось; обстрел возобновился. Теперь мины рвались на дороге. Там никого не было, но черные косматые столбы дыма возникали через равные промежутки времени, чтобы, постояв мгновение, осесть на землю и покрыть ее грязными полосами. Было ясно, что фашисты стреляли лишь для того, чтобы стрелять, чтобы сказать: «У нас руки длинные! Мы вас и там достанем!» Но лейтенанты смотрели не на разрывы. По лугу спокойно ходил моряк и рвал цветы. В его движениях не было ничего картинного, показного, рассчитанного на эффект. Он просто ходил и рвал цветы, как делали это многие в мирное время.

— Кто же это может быть? — в раздумье проговорил Норкин.

— Черт его разберет! Наклоняется всё время! — разозлился Селиванов.

Он злился на моряка за то, что тот наклонялся и не давал возможности рассмотреть себя, а еще больше — на то, что знал, был уверен, что сам бы не смог сделать ничего подобного. Леня и здесь, в блиндаже, вздрагивал при каждом взрыве.

— Та це наш комиссар! — крикнул Омельченко, не отрываясь от бинокля.

— А ну, дай бинокль! — сказал Селиванов и протянул руку.

Пальцы его нетерпеливо шевелились, словно ощупывали что-то. Омельченко неохотно вложил в них бинокль, с минуту на его лице была заметна обида, а потом оно просветлело, и, сняв чехол с оптического прицела снайперской винтовки, он, как ни в чем не бывало, возобновил наблюдение.

— И правда, Лебедев! — удивился Селиванов. — Вот тебе и запас! Кадровых за пояс заткнул!

Лебедев прибыл в батальон перед самым уходом его на фронт. С ним был еще один высокий, синеглазый, пожилой человек — старший политрук Ясенев. Они представились начальству, предъявили приказы о назначении комиссарами на лодки и тихо, незаметно вошли в семью подводников. На них особого внимания не обращали: у каждого было много своих дел, а к тому же прибывшие вели себя скромно, службу несли не хуже и не лучше других. Когда старшего политрука Ясенева назначили комиссаром батальона, а политрука Лебедева — комиссаром первой роты, никто не протестовал, но и не радовался.

Прошло несколько дней, и моряки привыкли к своим комиссарам, начали ценить их как людей и работников. Да и было за что. Всё время получалось как-то так, что какое бы мероприятие ни проводилось — они, словно между прочим, оказывались заводилами. Причем всё это дела» лось без шума, без суеты, будто мимоходом. Но все чувствовали: не помоги сейчас комиссар — и застопорилось бы дело, произошла бы никому не нужная задержка, а может быть, и не получилось бы так, как хотелось. И всётаки на них смотрели с сожалением!

— Вот если бы они кадровыми были! В большие люди могли бы выйти! — жалеючи, сказал кто-то, выражая думы большинства.

Почему-то многие считали, что между кадровыми командирами и командирами запаса есть огромная разница, что первый во всех отношениях на голову выше второго и что никогда не исчезнет это превосходство. Никому не приходило в голову, что Лебедев сдаст в бою, но никто и не ждал от тихого, всегда спокойного, расчетливого Лебедева «лихого» поступка.

Сейчас многие начали думать иначе. За движениями комиссара следили десятки глаз, а когда по окопам пролетел кем-то пущенный слух, что комиссар собирает цветы для убитых пулеметчиков, то еще крепче стали нити, связывающие Лебедева с ротой, стали гордиться матросы своим комиссаром.

В его поступке не было ничего выдающегося, героического, он не был продиктован необходимостью, но моряки, впервые попавшие на фронт, больше всего боялись оказаться трусами и внимательно, ревниво следили друг за другом. Из поступка Норкина, за который он получил выговор от Кулакова, многие сделали для себя правильные выводы, однако ошибка лейтенанта не уменьшила его авторитета: матросы оценили смелость и простили горячность.

А Лебедев на этот луг вышел не только за цветами. Он мог нарвать их и на глухих лесных полянах, куда вряд ли залетали фашистские мины. Другая, более важная причина вывела его сюда. Проходя по окопам, беседуя с матросами и присматриваясь к ним, Лебедев заметил, что на некоторых неожиданная гибель пулеметчиков подействовала угнетающе. Они не то чтобы струсили, а просто растерялись. И если сначала пролетавшие снаряды не производили на них никакого впечатления, то теперь стоило раздаться даже далекому, уже знакомому пофыркиванью, как люди исчезали в ячейках и сидели там, прижавшись, стараясь врасти в сырые стенки. Кто-то даже сказал: — Не иначе как вблизи корректировщик сидит!

Вот и решил Лебедев доказать, что нет здесь никакого корректировщика, а минометный обстрел — обыкновенная стрельба по площади. И срывая цветы, он видел, что своего добился: матросы не прятались в ячейки, как сурки в норы, а следили за ним и, что особенно ценно, начали по свисту и другим признакам, хорошо известным фронтовиккам, огределять примерное место падения снарядов и мин. Первый урок был усвоен, и Лебедев радовался. Норкин и Селиванов встретили Лебедева на линии окопов.

— Разве можно так, товарищ политрук! — упрекнул Селиванов.

— А что?

— Могло убить или ранить.

— Чепуха! Вы еще плохо немцев знаете, а я с ними с той войны знаком. Они упрямы и пунктуальны до глупости. Если решили идти здесь, то хоть трава не расти!.. И с обстрелом так же. Приказали стрелять по квадрату «X» — огонь! Пусть там живой души нет, а рядом полк идет — все равно будут ждать приказа от начальства, — Лебедев говорил громко, с расчетом, чтобы его слышали и матросы.

— А вдруг…

— Ничего не вдруг! — засмеялся Лебедев. — Немцев я хорошо знаю, и не будем больше говорить об этом.

Шелестя листвой, словно перешептываются деревья. Приподняв шляпками прелые листья, целое семейство сырроежек смотрит на стоящих вокруг моряков. Покачиваясь от Еетра, скрипит надломленное миной дерево. Его вершина склонилась над глубокой черной ямой, вырытой у корней. На дне ее лежат двое, завернутые в плащ-палатки. Вот на них и смотрят моряки. Падает земля с лопат. Растет холмик. Маленький холмик сырой земли. Сколько их выросло на русской земле только за эти недели?

Нет вокруг него оградки. Не стоит в изголовье ни мраморный памятник, ни столбик с красной звездочкой. Только к израненному дереву прибита дощечка с надписью: «Здесь похоронены краснофлотцы Серегин Иван Борисович и Хасанов Хамис, погибшие от рук фашистов в боях за Родину».

Пройдут года — и выцветет надпись, сравняется с землей холмик. Тонкие прутики станут деревьями, переплетутся над могилой их корни и, как сеть, прикроют людей, похороненных здесь.

Пройдут года — и придет сюда человек обрабатывать пашню или строить новый светлый город. Разорвет он сеть корней и обнаружит под ней останки тех, кто умер, спасая его счастье. Может быть, он снимет фуражку и воздвигнет мраморный памятник там, где сейчас скрипит надломленное дерево.

А может быть, и равнодушно пройдет дальше…

Но все это в будущем, а сейчас стоят вокруг могилы хмурые моряки. В изголовье ее — Ясенев. Он задумчиво смотрит на цветы, покрывшие холмик земли. Перешептываются деревья… Скрипит надломленный ствол… Стоят угрюмые моряки…

Ясенев поднял голову.

— Друзья! — разнесся по лесу его звонкий, чуть дрожащий от волнения голос. — Сегодня мы потеряли двух своих товарищей. Они, как и мы, очень хотели жить, очень любили свою Родину… Почему они погибли?.. Только потому, что фашистам стало тесно на земле! Они пришли к нам жечь! Грабить! Убивать!.. Им тесно на земле?.. Так в землю их! В землю! И поглубже зарыть, чтобы даже звери не таскали по свету их поганых костей!.. Клянусь вам, товарищи моряки, клянусь партии, что не буду думать об отдыхе, пока жив фашистский зверь! Клянусь отомстить!

Кто-то лязгнул затвором автомата.

Кулаков посмотрел по сторонам и понял, что беспечности конец, что больше никого не придется понукать, и, надев каску, пошел к окопам.

2

Обедать в тот день не пришлось. На дороге, покрытой лужами, которые казались голубыми от отражавшегося в них неба, уже появились дымящиеся кухни, когда прибежал запыхавшийся красноармеец и вручил Кулакову конверт. Тот вскрыл его, прочел приказ и передал Ясеневу. В минуты раздумья, решая математическую задачу или принимая ответственное решение, Кулаков обычно теребил кончик носа, и сейчас его рука тоже непроизвольно потянулась к знакомому месту.

— Я думаю, что надо выступать немедленно, — сказал он, как только заметил, что Ясенев приказ прочел. — Здесь говорится, что немцы прорвали фронт и мы должны лесом пройти им во фланг, еще лучше — в тыл. Внезапно ударить, смять, задержать, отбросить. Иными словами — дать возможность нашим закрепиться на новом рубеже… Сначала пообедаем или немедленно атакуем? Кухни вот-вот будут. Как мыслишь? По мне — нехай обед пропадет!

— Конечно! — поддержал его Ясенев. — Ты собери командиров, а я переговорю с парторгами.

В ротах засуетились, все пришло в движение. Матросы завязывали вещевые мешки, подгоняли их лямки так, чтобы мешок плотно лежал на спине и в то же время не стеснял движений, еще раз проверяли оружие. Среди них то там, то здесь появлялся Лебедев. Сутулый, в помятой фуражке, сидящей на голове как картуз, и с седыми висками, он мало походил на военного.

— Я бы на вашем месте, товарищ Метелкин, поставил автомат на предохранитель, — говорит Лебедев, задерживаясь около Метелкина.

— А зачем? Ведь затвор у меня закрыт?

— Ну и что такого? Полезешь сквозь кусты, зацепится сучок за затвор, оттянет его, потом он соскользнет и произойдет выстрел. Что тогда делать будешь? Хорошо, если своих пулями не заденешь. Но уж тревогу подымешь раньше времени — как пить дать.

И ставит Метелкин затвор автомата на предохранитель. Не любит Метелкин, когда его подправляют, обычно обижается, старается сделать наоборот, но сейчас даже не ворчит. Разве можно обижаться на дельный товарищеский совет?

— Ты, Коля, держись ближе к нам и особенно вперед не вырывайся, — поучает Никишин Любченко, осматривая свои гранаты. — Дойдет дело до рукопашной — крой во всю мочь, а при перестрелке — сгибайся, беги змейкой, как лейтенант учил. Нужно будет — пойдем во весь рост, а до поры до времени — поберегись.

— Да я, товарищ старшина, от вас ни на шаг…

— Любченко! — зовёт Лебедев. — Зачем вещевой мешок берете? Разве вам не передали приказания оставить их здесь?

— Передали, товарищ политрук. Так я в него патроны и гранаты положил. — Любченко похлопывает ладонью по тугому мешку и весь сияет, ожидая похвалы.

Лебедев берется за лямки, приподымает мешок, морщится и спрашивает:

— Не тяжеловат?

— Ни! Я и не такие мешки таскал!

— Там ты просто таскал мешки, а тут воевать нужно, С таким грузом сможешь ты бежать?

— Неужто оставить? Не можно это! Нехай пострадаю, но высыплю всё на немчуру! — и Любченко решительно берется за лямки мешка.

Лебедев не сердится, не повышает голоса.

— А вы подумайте спокойно, — советует он. — Могут вас ранить раньше, чем вы доберетесь до врага? Что тогда будет?

— Ребята его возьмут.

— Правильно. Но ведь вы-то больше не сможете бить немцев? Не лучше ли разделить груз между товарищами?

— У них и так полно, — начинает сдаваться Любченко.

— Еще немножко взять они смогут?

— Конечно, возьмем! — вмешивается Никишин. — Мы всё разделим, товарищ политрук, вы не беспокойтесь.

Лебедев кивает и не спеша идет к следующей группе матросов, а Никишин набрасывается на Любченко:

— Доигрался? Говорили тебе, что нужно разделить, так нет! «Сам понесу»! Развязывай мешок!

Едва батальон втянулся в лес, как к морякам подошла группа красноармейцев. Командир ее, лейтенант с еще новыми, блестящими «кубиками» представился Кулакову и доложил, что прибыл в его распоряжение для того, чтобы провести батальон в тыл фашистов.

— Хорошо, очень хорошо! Прекрасно, дорогой мой! — заулыбался Кулаков.

Около его глаз веером рассыпались морщинки. Лицо сразу стало добродушным, немного старческим.

— Точно выведешь? Не заблудишься?

— Не заблужусь, — ответил лейтенант и с ног до головы осмотрел Кулакова. У него зародилось сомнение: уж не ошибся ли он? Неужели этот простоватый мужичок в матросском бушлате и яловых сапогах — командир батальона? Но в это время Кулаков нечаянно шевельнул плечом, распахнулся бушлат, мелькнул уголок ордена, и лейтенант сразу подтянулся, расправил плечи и доброжелательно пояснил: — Мы там уже были.

— Это другое дело!.. Ну, веди.

Лейтенант с красноармейцами пошел вперед, а за ним, выслав охранение, тронулись остальные. Солдаты шли быстро, порой перебегая от дерева к дереву. Под их ногами не хрустели ветки, не шуршали листья, словно не та же земля лежала под ними, а большой, мягкий, пушистый ковер. Моряки старались подражать им, но у них ничего не получалось: то треснет сучок, то звякнет автомат, то ветка, отпущенная неосторожной рукой, звонко хлестнет по каске.

Уже глуше доносилась стрельба. И если сначала моряки шли, прислушиваясь к шорохам, перебегали поляны, то теперь они успокоились, переговаривались, курили, и среди листвы то и дело подымались синеватые облачка табачного дыма. Все теперь им казалось проще, чем они думали раньше.

И тем неожиданнее был первый выстрел, подхваченный эхом и громом прокатившийся над лесом. У Норкина выпала изо рта папироска. Он даже не заметил этого. Выстрелы следовали один за другим, порой сливались в сплошной треск. Скоро рассыпалась и звонкая дробь автомата.

— В цепь! Ложись! — крикнул Норкин и упал на землю между корнями дерева, поваленного ветром. Его мшистый ствол и дерн, уцелевший на полусгнивших корнях, заменили бруствер окопа, скрыли Норкина от противника, и он, высунув автомат между корней, приготовился к бою.

Рядом с Норкиным, немного левее, залег Ольхов. Он уже успел срезать ветку, сделал из нее подсошник, воткнул в землю, и теперь его винтовка со снайперским прицелом замерла, готовая к выстрелу. Ольхову бы лежать и ждать, но он не видел никого перед собой, боялся прозевать врага и приподнялся на локтях, вытянул шею.

— Не высовывайся, Ольхов! — прикрикнул Норкин.

Справа улегся Никишин. Впереди него на поляне растянулся Любченко. Никишин, кажется, говорил ему что-то неприятное, так как Любченко закусил губу и пятился, прижимаясь грудью к земле.

— В цепь! — донеслась до Норкина запоздалая команда.

«Значит, я решил правильно», — подумал он.

Еще несколько минут ожидания, различных предположений, и показались красноармейцы—хмурые, немного побледневшие, осунувшиеся. Сзади всех шел лейтенант. С пальцев его левой руки на землю капала кровь. Вот он остановился, прислушиваясь, положил руку на ствол березы — и потемнела белая кора, побежала по ней струйка крови.

Увидев моряков, приготовившихся к бою, лейтенант одобрительно кивнул головой, разошлись его брови.

Двое красноармейцев вели раненого. Его руки лежали у них на плечах. Раненый склонил голову, весь как-то перекосился и при каждом шаге тихонько вскрикивал.

Это были первые раненые, которых моряки видели не в санитарных машинах, не в коридорах госпиталей, а на поле боя. На них смотрели внимательно, словно хотели навсегда запомнить. Норкин пытался отвести глаза в сторону, думать о другом — и не мог.

«Вот оно… Началось», — думал он.

Красноармейцы прошли мимо. Михаил оглянулся. На спине раненого виднелось темное, влажное пятно величиной с чайное блюдце.

— Что там? — спросил Норкин у поровнявшегося с ним лейтенанта.

— Немцы… Нарвались на них, — неохотно процедил тот сквозь стиснутые зубы.

— Разведка?

— Нет… Много… Сюда пробираются…

Ушел лейтенант, и теперь впереди никого из своих не осталось. Теперь оттуда должен был прийти только враг, и его выстрел будет направлен в моряков, им он пошлет свою пулю. И Норкин начал нервничать. «Что делать? Что думает Кулаков? Приказа нет — буду действовать по обстановке», — решил он.

Где-то слева заговорили автоматы, и Норкин окончательно успокоился. Все стало ясно: бой здесь. Эх, не прозевать бы…

Тяжело новичку в первом бою. Всё ему ново, всё ошеломляет, он глохнет от стрельбы, слепнет от пламени разрывов и действует автоматически, зачастую даже не осознавая, не замечая сеоих поступков. Многие из тех, кто был ранен в первом бою, так и не могут связно рассказать о нем. Даже на вопрос: «Кто победил?» — они недоумевающе пожимают плечами. И это искренне. Только после, когда обомнется, не будет шуршать его первая фронтовая гимнастерка, когда плечо перестанет чувствовать отдачу винтовки, новичок приобретает фронтовые зрение, слух и особое чутье, помогающее ему разбираться в обстановке, понимать бой, предугадывать и принимать решения, влияющие на ход боя. Новичок становится фронтовиком.

Но ему надо еще много учиться во фронтовой школе, чтобы стать специалистом боя в лесу или на улицах города. Там очень мало видит солдат перед собой, и противник появляется неожиданно, внезапно, зачастую не там, где его ждут, а следовательно, бывает нужно немедленно, в долю секунды не только принять решение, но и выполнить его. Морякам свой первый бой пришлось принимать именно в лесу.

Стрельба, начавшаяся на левом фланге, постепенно приближалась. Наконец над головой Норкина просвистели первые пули, и тотчас выстрелил Ольхов. Норкин прижал к плечу приклад автомата, приготовился стрелять, но… впереди по-прежнему были одни деревья, да кое-где торчали красные шляпки красноголовиков.

— Ольхов! Где? — крикнул Норкин. Ольхов вместо ответа выстрелил еще раз.

«А я почему не вижу?» —: подумал Норкин и разозлился. Злость нахлынула неожиданно. Может быть, он рассердился оттого, что по нему стреляли; может быть, оттого, что противника не было видно, а скорее всего — и от того и от другого. Ему даже жарко стало. Он забыл про свистящие пули, забыл про взвод, про обязанности командира; он стал простым бойцом, у него появилась сейчас одна главная задача: увидеть, увидеть врага во что бы то ни стало! И Норкин приподнялся на локтях, как это недавно делал Ольхов. Но не прошло и секунды, как что-то задело его плечо, словно кто-то незаметно подкрался и дернул за бушлат.

Норкин не обратил на это внимания. Ему нужно было увидеть врага, и он увидел, как шевелились нижние ветви большого куста. Михаил лег, прицелился и дал длинную очередь. Он не знал, был ли там фашист, попал ли он в него, но он отгадал замысел врага и крикнул:

— Ползут немцы! Бить низом!

Единственное приказание за весь бой. Да и оно было отдано, не командиром, а бойцом, который разгадал прием врага и оповестил об этом товарищей.

Так Михаил включился в бой. Теперь он стрелял по качающимся кустам и даже просто прямо перед собой и лишь потому, что рядом тоже стреляли. Он не заметил, сколько времени продолжалась перестрелка, но вот опять слева, где находился Кулаков, донеслось протяжное: «Ура-а!» Его начали несколько человек, подхватили другие, и оно окрепло, понеслось по цепи, и закричал Ольхов, за ним Норкин, Никишин, Любченко и другие матросы.

До этого Норкин так кричал только раз в жизни. Это было во Еремя парада на Красной площади.

Вскочив на ноги, Норкин побежал к знакомому кусту, заглянул под него, но там никого не было. В это время мимо пробежал Ольхов. Норкин кинулся за ним и увидел первого немца. Здоровенный детина удирал от моряков, легко, одним махом перепрыгивая через пни и лежавшие на земле деревья. Но что удивило и заинтересовало особенно — свой автомат фашист держал стволом в сторону моряков и на бегу, не оглядываясь, давал из него короткие очереди.

Как только Норкин увидел фашиста — весь смысл боя свелся к его уничтожению. Глаза сами собой остановились на спине врага, расходящихся полах его френча, и Михаил побежал, не глядя по сторонам, не думая, бежит ли кто рядом. Расстояние сократилось, Норкин вскинул автомат и дал длинную очередь. Фашист сделал еще несколько скачков, потом остановился, выгнул спину, развел руки, выронил автомат, шагнул в сторону и рухнул на землю.

На Норкина сразу нашло просветление. Вспомнив, что он командир, что его дело руководить взводом, а не гоняться за одиночными немцами, — лейтенант остановился, посмотрел по сторонам и увидел Ксенофонтова. Главный старшина, тяжело топая, бежал за таким же грузным немцем, как и он сам, и бил его по спине прикладом автомата. Бил так, как бьет хозяин шелудивую свинью, забравшуюся в его огород. Фашист дергался, ёжился, вилял между деревьями, а Ксенофонтов молотил его прикладом, молотил по каске, плечам, сгорбленной спине. Неизвестно, где остановился бы Ксенофонтов, если бы из-за дерева не выскочил Никишин и не подставил немцу ногу. Ксенофонтов всей тяжестью тела навалился на своего противника. Кто-то подбежал к нему на помощь, и они вдвоем быстро скрутили фашисту руки.

Везде виднелись черные бушлаты матросов. Они мелькали между деревьями. Многие далеко ушли вперед.

— Стой! Первый взвод — ко мне! — закричал Норкин.

Несколько раз пришлось ему крикнуть, прежде чем его услышали и, главное, — поняли. Неохотно возвращались матросы. Им казалось, что, не останови их командир, они бы долго еще гнали фашистов, и, может быть, их победа и послужила бы переломным моментом, началом наступления всех советских фронтов. Они видели своими глазами, что врага можно бить, что он бежит, и забыли о соседях, о своих открытых флангах, о возможности внезапного удара по ним.

Норкин проверил людей. Убит был один и семь легко ранены. Убитых фашистов не считали, а двенадцать пленных были налицо. Победа, хоть и маленькая, но победа.

В этот момент и пришел приказ Кулакова остановиться, приготовиться к обороне. У каждого нашлось дело: матросы наспех перевязывали друг друга; Метелкин ругался, рассматривая лопнувшие на колене брюки; Ольхов вытирал листьями липкий штык; Никишин снова ворчал на Любченко и неторопливо набивал патронами автоматные диски.

Закурив и немного придя в себя, Норкин вдруг почувствовал, что плечо горит и ноет. Он покосился на него. Бушлат был разорван.

— Ранены? — с тревогой спросил Ольхов, показывая Норкину на кровь, засохшую на его кулаке.

— Кажется, — неуверенно проговорил Норкин, с недоумением рассматривая и порванный бушлат, и свою кровь. Он забыл про толчок в плечо и теперь старался вспомнить, когда был ранен, и не мог.

— Санитара сюда! — закричал Ольхов. — Командир ранен!

И Норкин сразу пожалел о том, что сказал о своем ранении. Матросы подбежали к нему, окружили, а Ольхов обнял его за спину и уговаривал:

— А вы навалитесь на меня… Смелее, смелее! Я выдюжу… Сейчас бушлат сымем…

Норкин сначала растерялся. Уж очень много собралось вокруг людей, много рук протягивало индивидуальные пакеты. Даже Метелкин стоял рядом. На его разорванной штанине блестела иголка: наверное, начал шить, и на этом застал его крик Ольхова. Всё это увидел Норкин, оттолкнул Ольхова и сказал, насупившись:

— Чего собрались? Идите по местам. Матросы переглянулись и остались стоять.

— Кому говорю? В цепь! — прикрикнул Норкин. Нехотя разошлись матросы. Остались Ксенофонтов, Ольхов, Никишин, Богуш и Любченко. Они уходить не собирались.

— Вас приказание не касается?

Никишин взял Богуша за плечи, повернул к себе спиной, поддал коленкой и сказал:

— Марш.

— Пошли, Никола. Тут, видать, костоправов и без нас хватит, — сказал Богуш, подталкивая Любченко в спину.

— А если нести надо? — возразил Любченко.

— Не придется. Раз ругается — ранение пустяковое, — шепотом пояснил Богуш.

— А вдруг…

— Заладил! Унести, что ли, некому? Уж, в крайнем случае, тебя-то Никишин не обойдет! Даст телеграмму!

— Пулевое… Кость цела, — говорил Никишин, накладывая повязку. — Вот и готово… В госпиталь или как?

— Здесь останусь, — буркнул Норкин. Ему было немного стыдно, неловко, казалось, что ранение не заслуг живает такого внимания.

— Разрешите идти? — спросил Ксенофонтов.

— Идите.

Ксенофонтов козырнул и четко повернулся кругом, словно был не во фронтовом лесу, а на параде.

— Правильный командир! — услышал Норкин его шепот.

«За что? — думал лейтенант. — За что он назвал меня правильным? Неужели за то, что не ушел в госпиталь? Чепуха какая-то!.. Или… Может, в бою я был лучше всех?.. Трудно об этом судить… Пожалуй, я даже хуже других был… Я не командовал, не видел людей, не могу сказать, кто из них и как дрался… Нет, я еще не командир… Многому надо учиться…»

3

Пока батальон дрался в лесу, на фронт пришло пополнение и врага остановили. Морякам приказали отойти и занять прежние позиции. Возвращались бодрые и веселые. Даже раненые, казалось, не чувствовали боли и перебрасывались шутками.

Кулаков с блокнотом в руках шел рядом с Ясеневым и, постукивая карандашом по бумаге, доказывал ему:

— Математика, дорогой мой, наука точная, и цифры — лучшие агитаторы! По самым скромным подсчетам, убито двадцать фашистов и взято в плен тридцать семь!.. Наши потери: убито — шесть, в том числе командир первой роты, ранено — сорок два, но из строя выбыло только восемь… Кто победил? Чей верх?

— Если верить твоим цифрам, то мы, — ответил Ясенев.

— Вот-вот! — обрадовался Кулаков и закивал голе вой. — Значит, так матросам и объявим.

— А не рано?

— Почему рано? Заслужили похвалу — так чего ждать?

— Ведь победа за нами только по твоим цифрам. А если взять общие?

Кулаков удивленно взглянул на комиссара, еще раз проверил свои записи, пожал плечами и спросил:

— Не пойму… Ты что имеешь в виду?

— Видишь ли, — начал Ясенев, стараясь сломить ветку с куста. Она гнулась, трещала, но белые сочные волокна прочно держали ее, и Ясеневу пришлось срезать ее ножом. — Видишь ли, — продолжал он, — «одержали победу» — слишком громкое выражение. Если рассматривать сегодняшний бой как самостоятельную операцию только нашего батальона, то твои цифры верны и мы действительно одержали победу… Вернее, победили врага в этом бою. Твоя ошибка произошла потому, что ты так и рассматривал события… Ты не учел, во сколько человеческих жизней обошлась армии наша задержка здесь… И еще одно… Не думаешь, Николай Николаевич, что если мы назовем сегодняшний бой победой, то некоторые поймут нас неправильно? Дескать: «Бей фашистов, а где и как — неважно!»

Ясенев замолчал и шел, обмахиваясь веточкой, а Кулаков брел рядом, задумчиво уставившись глазами себе под ноги Его каска немного сдвинулась на затылок и на открытый лоб сел комар. Он тихонько переставлял тонкие ножки, устраиваясь поудобнее, потом осторожно коснулся хоботком кожи и отдернул его — приготовился взлететь при первой угрозе, но Кулаков не замечал его, и комар осмелел, обосновался по-настоящему. Скоро брюшко его надулось, порозовело, стало красным.

— Ты прав, — сказал Кулаков, поднимая глаза на Ясенева. — Но тут математика не виновата. Я сам до конца не продумал.

— А я математику, как науку, и не обвиняю, — невольно улыбнулся Ясенев, вспомнив, что математика — одна из слабостей капитан-лейтенанта. — У тебя на лбу комар, Николай Николаевич.

Кулаков шлепнул по лбу ладонью.

— Ишь, как нажрался, — удивленно сказал он, рассматривая мазок крови, оставшийся на руке.

— А матросам я бы просто сказал, что они дрались хорошо.

— Согласен. Как сделаем?

— Как?.. Я поговорю с коммунистами, а потом выберем время, соберем батальон и объявим официально.

— Договорились… Теперь еще один вопрос. Кого назначим командиром первой роты?

Ясенев с ответом не торопился. Перед его глазами мелькали знакомые лица лейтенантов. Все молодые командиры рвались в бой, каждый из них имел свои положительные качества, у каждого были и недостатки, но один был общим для всех: не командовали еще они людьми в боевых условиях. А ведь всем известно, как много ошибок делают молодые командиры в первые месяцы своей самостоятельной службы. В мирных условиях их легко устранить, исправить, а война ошибок не прощает. Первая из них может оказаться и последней.

«Кого назначить? — думал Ясенев. — Углова?.. Не годится. Исполнительный, но без инициативы. До известной степени он хорош, как подчиненный… Если Селиванова попробовать? Этот живой… В том-то и беда, что слишком живой! За час отдаст столько приказаний, что сам запутается и других собьет с толку. Разве Норкина? Тоже молод и горяч, но хоть маленький опыт да имеет за плечами… И авторитетом пользуется… А вдруг не справится или голова закружится от столь быстрого выдвижения?.. Пожалуй, лучше выдержать пока командиром взвода…»

— Вон Лебедев идет, — прервал его размышления Кулаков. — Спросим у него?

Лебедев долго не думал. Он кратко рассказал о сегодняшнем бое роты, о действиях Норкина, его ранении, настроении матросов и закончил:

— Назначайте Норкина. Командирское чутье у него есть, а остальное — дело наживное. Будем учить, помогать, а если зарвется, то и одернем. Я думаю, что мы с ним поладим.

Так решилась судьба Норкина, а он в это время шел с матросами около пленных. Пленные, высокие как на подбор, шли угрюмо, насупившись и не смотря по сторонам. А матросы угощали их табаком, галетами, расспрашивали о доме, Германии. Норкин устал, ему надоело быть переводчиком, и он облегченно вздохнул, когда появился Чигарев. Бушлат Чигарева был вычищен, как в старые добрые времена, пуговицы блестели, а на заломленной на затылок фуражке не было и следов паутины. Словом, ранее безразличный ко всему, Чигарев теперь старался наверстать упущенное, помочь всем. Но от старых грехов нелегко отделаться, и даже сейчас им частично руководило самолюбие, желание прослыть лучшим, самым знающим.

— Раухен зи? — спросил он у немца, протягивая ему портсигар.

Пленный буркнул что-то себе под нос и отвернулся.

— Что он сказал? — посыпались на Чигарева вопросы.

— Сказал, что не курит, — соврал Чигарев, но фашист, нечаянно или нарочно, выдал его. Он засунул руку в карман, достал короткую трубочку, набил ее табаком и прикурил от собственной зажигалки, хотя Никишин и протянул ему коробок спичек. И все-таки его поступок матросы истолковали по-своему.

— Видать, своих боится, — сказал один.

— Что и говорить, запуган народ, — поддержал его другой.

— Есть, наверное, хотят, — высказал предположение третий и достал из противогазной сумки единственную банку мясных консервов. — Эссен, товарищ… Тьфу, черт! Камрад, — сказал матрос и сунул банку в руки пленного.

Тот взял ее, осмотрел со всех сторон и, увидев за стеклом большой кусок мяса, снисходительно кивнул головой, словно принял заслуженный подарок, который и не могли не преподнести ему.

— Чур, братва, как придем к кухням — пленных кормить в первую очередь! — хлопотал кто-то особенно сердобольный.

— Само собой! Мы не самураи! — Форма другая, а всё человек!

— Одну землю топчем! — посыпались реплики со всех сторон.

Пробовали беседовать с немцами, но беседы не получалось. На все вопросы пленные отвечали односложно, а чаще — отмалчивались. Только когда Богуш начал им рассказывать о Ленинграде, его музеях и памятниках старины, они насторожились, в их глазах появился какой-то нехороший голодный блеск, и совсем неожиданно один из пленных заявил:

— Ленинград капут!

Последние слова слышали Ясенев и Лебедев, догнавшие матросов. Лебедев рванулся к пленному, но Ясенев схватил его за полу кителя и прошептал:

— Не мешай. Пусть сами разбираются.

Когда прошла первая растерянность, матросы заговорили:

— Ну, это ты, камрад, врешь!

— Типун тебе на язык! — Как дам по черепу!

Но скоро злость прошла и матросы вновь заговорили миролюбиво:. — Может, и сам не понимает, что сказал?

— Видал, до чего довела фашистская агитация? Ясенев с Лебедевым прошли мимо.

— Как матросы не могут разгадать этих молодчикков? — воскликнул Лебедев, когда колонна пленных скрылась за поворотом дороги и они с Ясеневым остались одни. — Вчера они жгли наши села, а сегодня мы им последний кусок хлеба отдаем!.. Почему ты не позволил мне объяснить всё это матросам?

— Так лучше. Пусть до всего дойдут собственными мозгами, пусть всё увидят собственными глазами. Злости" больше будет.

Матросы вновь залезли в свои ячейки. Норкин поднял воротник бушлата, закрыл глаза и только начал дремать, как за ним прибежал связной командира батальона. Лейтенант нехотя поднялся. Ныло плечо, смертельно хотелось спать, но приказ есть приказ, и он, ругаясь про себя, пошёл искать Кулакова. А найти его было трудно. За годы командования подводной лодкой привык капитан-лейтенант всё время видеть подчиненных, всё время знать, что они делают, и никак не мог примириться с распыленностью батальона. Его всегда тянуло пройтись и посмотреть на матросов, поговорить с ними, и ок шел, беседовал, дремал в чужой ячейке и после короткого отдыха снова торопился в другой «отсек» — так он называл взводы.

Норкин нашел командира батальона в одном из недостроенных блиндажей второй роты. Кулаков спал, павалившись грудью на закрытый чехлом миномет. Рядом вповалку лежали матросы и сочно похрапывали. Только Лебедев и дневальный молча сидели у порога и, прогоняя сон, усиленно хлопали веками. Увидев лейтенанта, Лебедев улыбнулся и пододвинулся, давая место. Садясь, Норкин забылся и оперся левой рукой о колено Лебедева. Волна боли прокатилась от плеча по всему телу, и он поморщился.

— Болит? — участливо спросил Лебедев.

— Немножко…

— До свадьбы заживет, — пошутил Лебедев и без всякого перехода: — Ты назначен командиром первой роты и нам с тобой придется вместе работать. Как смотришь на это дело?

Норкин нахмурился, погладил ноющую руку и сказал после большой паузы:

— Рано мне еще ротой командовать… Сегодня я даже и со взводом не управился, — и он чистосердечно рассказал про свое поведение и думы.

Лебедев терпеливо выслушал его и спросил:

— Значит, пока без командира роты будем? Или у тебя есть кто-то на примете?

Норкин считал, что ни один из его друзей тоже еще не может командовать ротой, и, потупившись, промолчал.

— Я тебе скажу прямо, — продолжал Лебедев. — Верно, командовать ротой тебе еще рановато… Но есть основания предполагать, что ты скорее других сможешь стать командиром. И знаешь, почему я так думаю?

— Почему? — глухо спросил Норкин, смотря на Лебедева из-под нависшего над глазами козырька фуражки.

— Не боишься сознаться в своих ошибках. Анализируешь их… Вот ты мне сейчас рассказал о сегодняшнем бое. Правдиво, честно рассказал… Ошибки ты свои понял, а это значит — больше не повторишь. Верно? Не повторишь?

Норкин молча кивнул.

— Теперь давай условимся с самого начала: заметишь у меня ошибки — говори прямо. Договорились?

— Договорились… И вы тоже…

— Разумеется! — ответил Лебедев, и завязалась оживленная беседа людей, которые долго и много думают работать вместе.

— Норкин пришел? — не открывая глаз, спросил Кулаков.

— Так точно! — громко ответил Норкин.

Зашевелились спящие матросы, открыл глаза Кулаков, посмотрел на Лебедева, Норкина и спросил:

— Приказ тебе известен? Вопросы есть?

— Известен. Пока всё ясно.

— Тогда чего сидите? Давно в роту пора! Пошли, пошли! — заторопил он командиров и вместе с ними вышел из блиндажа. — Теперь вам сюда, а мне туда! — сказал он на прощанье и скрылся в темноте.

Глава третья РОЖДЕНИЕ НЕНАВИСТИ

1

Порывы холодного, злого ветра срывают с деревьев пожелтевшие листья, кружат их, бросают на просыхающие тропинки или в глубокую колею дороги, заполненную дождевой водой. Клонятся к земле высокие травы, рассыпая семена. По ночам выползает из болот туман. Непроницаемой мутно-белой стеной он становится между окопами и тогда тревожно щелкают фашистские ракетницы. Белые, красные и зеленые ракеты повисают над колышущейся массой тумана, падают и тонут в ней.

В лесу — перезрелые, раскисшие шляпки грибов. Огромные красноголовики, похожие на буфера вагонов, стоят под шумящими, полураздетыми деревьями. Фиолетовыми пятнами упавшей и раздавленной ногами голубицы покрыты болотные кочки.

Не собирают грибов и ягод в этом году, не косят трав, примятых дождями. Да что грибы, ягоды и травы! На корню прорастают хлеба и нетронутой остается земля: лемехи плугов не переворачивают ее черных пластов. Здесь хозяйничает война.

Прошел почти месяц с тех пор, когда батальон моряков пытался перейти фронт и ударить в тыл фашистам. Только месяц, а многое сильно изменилось за это время. Вступила в войну Финляндия, и фашистские дивизии нависли с севера над Ленинградом; по южному берегу Финского залива они тоже продвинулись вперед, заняли Таллин, Нарву и теперь их правый фланг обходил моряков и дивизии народного ополчения. Над Ленинградом нависла опасность окружения.

Дорого обошлось фашистам это наступление. Более ста пятидесяти тысяч их солдат и офицеров навсегда осталось лежать на подступах к Ленинграду, а по восстановленной железной дороге шли на запад эшелоны не со счастливыми победителями: бледные, испуганные лица раненых смотрели из окон вагонов.

Темп наступления становился все медленнее. И не потому, что ослабел напор фашистских дивизий. Наоборот, повинуясь приказу Гитлера, который требовал стереть город с лица земли, они лезли вперед, как бешеные, не жалели ни людей, ни танков. Но появился у них в тылу враг, враг грозный, невидимый — партизаны. А самое главное — с каждым днем упорнее дрались советские войска, росло их мастерство, умноженное ненавистью.

Батальон Кулакова влили в одну из дивизий народного ополчения и вместе с ней он прошел не один десяток километров. Моряки научились воевать, привыкли к фронтовой жизни и лишь одно омрачало их настроение: врага они били несколько раз, но, тем не менее, с каждым днем все ближе и ближе становился город, защиту которого им довесили.

Норкин и Лебедев давно привыкли друг к другу, сработались. Правда, не обошлось у них и без крупных разговоров. Их было всего два-три и состоялись они без свидетелей, но один из них врезался в память Норкина. Он произошел на второй день после того как Норкин принял роту. Тогда прибыло пополнение, и один из новичков, высокий, немного сутулый, с узким прыщеватым липом, сразу не понравился Норкину. Козьянский Василий — так звали новичка — стоял в стороне и на лице у него играла ироническая, вызывающая улыбка. Даже его серьге, словно водянистые, немного навыкате глаза были устремлены не на Норкина, который разговаривал с новичками, не на окружающих их матросов, а куда-то в глубь леса.

Лебедев видел, как нахмурился Норкин, остановившись напротив новичка.

— Ваша фамилия, товарищ краснофлотец?

— Козьянский моя фамилия, — спокойно, не глядя на Норкина, ответил тот.

— Не «Козьянский моя фамилия», а «краснофлотец Козьянский, товарищ лейтенант!» — вспылил Иоркин.

— Не с девушкой знакомитесь! С командиром роты разговариваете!.. Встать смирно! Кому говорю? Ну?! — уже кричал Норкин.

Новичок покосился на разозлившегося лейтенанта, усмехнулся и выпрямился.

— Два наряда вне очереди!

— Что ж, отработаем, — тем же безразличным тоном ответил Козьянский.

Матросы, стоявшие поблизости, настороженно молчали. Они осуждали новичка, были готовы стукнуть его по шее, но не одобряли и лейтенанта, который начал кричать и тем самым нарушил одну из основных заповедей подводников: не волноваться, не терять власти над собой ни при каких обстоятельствах.

Норкин хотел сказать еще что-то, но Лебедев опередил его.

— Товарищ лейтенант, — сказал он. — Сейчас прибегал связной от командира батальона. Капитан-лейтенант просит нас немедленно зайти к нему.

Норкин зло взглянул на Лебедева, словно тот был виноват в том, что Козьянский так груб, и резко бросил Селиванову, дежурившему по роте:

— За меня останетесь, — и зашагал на ка-пе Кулакова.

В лесу, когда не стало видно ни одного матроса, Лебедев взял Норкина за рукав кителя и сказал:

— Михаил… Ты помнишь, о чем мы договорились в ту ночь?

— В какую? — скорее буркнул, чем спросил Норкин.

— Когда тебя командиром роты назначили.

— Ну, помню…

— Вот и хорошо. Скажу тебе прямо: сейчас ты неправ.

— Я неправ? — брови Норкина изогнулись и приподнялись от удивления. — Это, товарищ политрук, просто придирка! Он на меня волком смотрит, а я с ним целоваться буду?!

— Не целоваться, Михаил, а говорить спокойно…

— А если я не могу? Если во мне все дрожит? — губы Норкина действительно прыгали.

— Успокойся… Понимаешь, когда я впервые был избран секретарем комсомольской ячейки, то тоже, как ты, закусил удила и понес! Чуть что — так накричу, что самому страшно становится, или, тоже как ты, хлоп — и выговор!.. А потом один из старых большевиков вызвал меня к себе и говорит: «Криком делу не поможешь. Спокойнее надо…» И знаешь, что я заметил?

— Ну? — усмехнулся Норкин. Зачем Лебедев говорит ему эти прописные истины? Неужели думает, что выпускник училища не знает элементарных вещей? Или в наставники лезет?

— Дело лучше пошло!.. Ты не ухмыляйся. Честно говорю! Ты сам недавно окончил училище и вспомни, кого из командиров ты больше уважал: крикливых или невозмутимо спокойных?

Норкин чувствовал правоту Лебедева, но сознаться сейчас, признать свою ошибку он не мог и ответил по-прежнему зло:

— Ладно! Воспитывать потом будете!.. Пошли!

— Не нужно ходить к Кулакову, — по-прежнему ровным голосом продолжал Лебедев. — Это я нарочно придумал, чтобы увести тебя оттуда.

Кровь хлынула к голове, пунцовыми стали уши. Норкин круто повернулся и пошел к своему блиндажу. Как только не обругал мысленно лейтенант своего комиссара! И чинуша, и подхалим, и черт знает что еще. Но прошло несколько часов, и обида исчезла, осталось чувство неловкости и перед Лебедевым и перед матросами. Однако Лебедев встретил Норкина просто, душевно, словно не было между ними столкновения, словно не обидел его лейтенант.

С этого момента и началась хорошая дружба. Норкин стал сдержаннее и невольно заметил, что авторитет его вырос, что ему стали подчиняться охотнее. Особенно заметно стало это после того, как засада, организованная Норкиным, сорвала одну из атак немцев.

В тот день фашисты семь раз ходили в атаку на участок фронта, в центре которого был батальон Кулакова, оседлавший шоссе; семь раз за день фашисты бросались в атаку и семь раз откатывались назад, покрывая поле серыми кучами трупов.

— А ведь завтра снова полезут! Жаль, что нас не будет, — сказал капитан-танкист, спрыгивая с танка на землю и срывая шлем с потной головы.

— Почему? Разве вы уходите? — спросил встревоженный Норкин.

— Уходим, — ответил капитан, жадно глотая воду из каски, стоявшей рядом с Норкиным.

В руках Норкина хрустнул карандаш, которым он писал очередное донесение в штаб батальона. Да и было отчего разозлиться. У фашистов явное преимущество в авиации, танках и минометах. Что поделает с ними единственная гаубичная батарея? Она, может, потому еще и жива, что только изредка, в самые решительные моменты, постреливает и поспешно удирает на новую огневую позицию. Если верить слухам, то частям, которые действуют на побережье залива, помогают корабли, крепостная артиллерия, а ты сам горбом все вытягивай. Словно подразнили этими танками. Разве не обидно?

— Сейчас приказ получили, — отдуваясь, сказал капитан, потом нагнулся к самому уху Норкина и, обдавая его шею горячим дыханием, прошептал: — Южнее прорвались, сволочи! Пойдем наперехват их черепахам!

Танки ушли. С сожалением смотрели им вслед моряки и ополченцы: привыкли, что в самую тяжелую минуту, когда накал боя достигал наивысшей точки, вылезали из леса эти неуклюжие на вид «коробки».

Проводив танки глазами, Норкин задумался. Он знал, что завтра атаки возобновятся с новой силой и весь удар, всю тяжесть его морякам придется принять на себя. Нужно было найти правильное решение, которое хотя бы частично восполнило уход танков. И Норкину показалось, что он нашел.

— Ольхов! — крикнул Норкин, хотя тот и был рядом.

— Есть, Ольхов!

— Сейчас же ко мне пять человек с ручными пулеметами!

— Что хочешь, Миша, делать? — спросил Лебедев.

— Видишь, Андрей Андреевич, тот мысок леса?.. Ну, что, как клин, врезался в иоле?

— Вижу.

— Около него кустарник и овраг. Танкам там не пройти, поэтому немцы и прут по открытому месту. Вышлю в лес пулеметчиков. Пусть они пропустят мимо себя фашистов, а потом и просочатся по оврагу им в тыл и во фланг. Понимаешь? Мы фашистов в лоб, а они — с фланга стеганут!.. Как думаешь?

— Должно получиться, — ответил Лебедев после короткого раздумья. — Только ты позвони артиллеристам, чтобы они случайно наших не накрыли. У них это бывает.

— Нет, уж лучше ты сам, Андрей Андреевич, дойди до них. Надежнее.

Так и сделали. На другой день, когда пьяные волны атакующих докатились почти до окопов, а отдельные солдаты даже вскочили на бруствер, — ударили из засады пулеметы. Немногие из фашистов добежали до своих траншей.

— Вот это да! — воскликнул Метелкин. — С таким начальством и воевать охота!

— Дело стоящее, — согласился с ним Донцов. — Учатся друг у друга и жмут так, что сразу и не разберешь, где кончается командир и начинается комиссар.

Никогда не спорили командир с комиссаром при подчиненных, и те сами стали спокойнее, увереннее, научились молча выполнять приказания.

Вот и сейчас не слышно разговоров и шума, хотя рота пришла в окопы, размещается в них, сменяя ополченцев. Темно. Смутно угадываются ячейки и хода сообщений. Неожиданно вырастает перед глазами фигура человека и исчезает, словно проваливается, но лейтенант Норкин по отдельным признакам безошибочно узнает матросов. Вот бежит мимо матрон в бушлате, перетянутом ремнем, и с огромной связкой гранат, болтающейся у пояса.

— Метелкин, — шепчет Норкин.

Мелькнул другой. У него брюки заправлены в носки, и можете не спорить: в окоп спрыгнул Кирьянов. А сейчас, сгорбившись, мышью юркнул Козьянский…

Над головой воют мины. Они летят не сюда и на них никто не обращает внимания. Гудят самолеты и небо проколото огненными точками трассирующих пуль. Изредка впиваются в бруствер горячие осколки. А в окопах движутся люди, и кажется, что это шевелится и шепчется сама земля.

— Что стал? Дай пройти! — грубо сказал ополченец, прижимая Норкина к холодной, влажной стенке окопа.

Норкин молча посторонился и вытянулся, стараясь занять как можно меньше места. Он даже и не пытался протестовать. Разве можно требовать вежливости от санитара, который несет раненого товарища? Кроме того, густая чёрная ночь уничтожила все звания.

Раненого пронесли, и Норкин пошел дальше.

— Где у вас ротное ка-пе? — спросил он у встречного ополченца.

Широкоплечий, грузный солдат ответил неожиданно тонким, почти женским голосом:

— Пройдете еще немного вперед и там, справа, будет ход сообщения. Вот по нему и идите все прямо, прямо! Так в ка-пе и упретесь.

— Спасибо…

— Простите, пожалуйста, — удержал его за рукав ополченец. — Что там? Дома каждый день радио слушали, а здесь и газет не видишь. Душа изболелась от неизвестности. Сегодня немец листовки сбросил, так в них написано, что мы окружены, Москва взята и прочее. Мы не верим, но как там? — голос дрогнул. Интересуется человек жизнью Родины, ему одинаково дороги все ее уголки, судьба каждого из них — его судьба, и волнуется он, расспрашивает, как хозяин, находящийся в длительной отлучке, интересуется всем, происходящим у него дома. Вот и дрогнул от волнения его голос.

Норкин и сам давненько не читал газет (полевая почта еще не освоилась, не приспособилась к быстрым фронтовым переменам), о положении на фронтах сам судил по слухам, но ему хотелось ободрить этого незнакомого ополченца, хотелось, чтобы немцы остались в дураках, и он, не задумываясь, ответил:

— Врут. Врут фашисты. Если они нас окружили, Москву взяли, то зачем так на нас жмут?.. Врут со злости, врут оттого, что топчутся на месте… Когда собаке делать нечего, то она под хвостом блох ловит, а фашисты — врут!

Кажется, и разговаривали-то лишь Норкин с ополченцем, никого не было видно рядом, а едва замерли последние слова — раздался смех, посыпались реплики:

— Ох уж эти моряки! Язык что бритва!

— Что ни слово — обласкает!

— Как он про фашиста! Кобелю делать нечего, так он…

Оказалось, что много слушателей было у Норкина; не думал он, что его слова полетят по окопам и, услышав их, усмехнутся, оживятся уставшие люди.

— Спасибо, морячок! Благодарим за информацию! — кричали ополченцы.

К командному пункту пришлось ползти: его с окопами соединяла неглубокая канавка. И что еще хуже — на каждом шагу попадались пустые консервные банки. Они мешали ползти, перекатывались и гремели. Фашисты услышали шум и несколько пуль, как светлячки, пронеслись над окопами и затерялись меж деревьев леса, на опушке которого заняла оборону рота Норкина.

«Надо немедленно углубить и очистить ход. Иначе днем всех связных перебьет», — решил Норкин и откинул плащ-палатку, заменявшую дверь землянки.

Тут тоже консервные банки. На нарах грудой лежат шинели. На столе из патронных ящиков — маленькая коптящая горелка. Рядом с ней — каска. При близком разрыве мины колышется в ней вода, покрытая желтыми пятнышками застывшего жира. Единственное утешение — толстые бревна наката и узкая смотровая щель, заткнутая тряпками.

У стола сидят Лебедев и командир в армейской форме.

— Наш командир роты лейтенант Норкин, — сказал Лебедев, показывая глазами на Михаила.

— Капитан Козлов, — сказал армейский командир и, не вставая, протянул руку.

Грязный ворот его гимнастерки был расстегнут, а на выцветших петлицах беспомощно перекосились «шпалы». «Наверное, с таким же настроением, как и наш Чигарев», — подумал Норкин, сжимая вялые пальцы Козлова.

— Ну-с… С чего начнем? — с усмешкой спросил капитан, ероша длинные волосы. — Если думаете, что здесь есть приходно-расходные ведомости, то ошибаетесь. Здесь война! Здесь всё боем проверяется!

Ход сообщения, консервные банки, грязь, покосившиеся «шпалы» заранее настроили Норкина против Козлова, а последние слова чуть не вызвали вспышку гнева. Голубые глаза потемнели, забегали желваки на скулах, он еще больше ссутулился, втянул голову в плечи, словно приготовился броситься вперед.

«Сейчас нагрубит!» — подумал Лебедев и поспешно сказал:

— Мы с лейтенантом не новички и не первый бой принимать будем…

— Учебные не в счет! — перебил его Козлов. — Мой глаз набитый! По форме видно, что войны еще не хлебнули! — и он ткнул пальцем в блестящие пуговицы матросских бушлатов. — Даже, еще эмблем с фуражек не сняли! — Козлов захохотал, довольный, что нашел, как ему казалось, убедительное подтверждение своим словам.

Норкин пододвинул ногой к столу один из ящиков, сел на него верхом и спросил, в упор глядя на Козлова:

— Вы фабзаучников после их первого рабочего дня хоть раз видели?

— Ну, видел… А что?

— Они идут как черти грязные. А можно их сравнить с кадровыми, опытными рабочими? Те и дело свое знают и грязи не любят.

Лебедев улыбнулся и кивнул головой.

— Ладно, ладно! — замахал руками Козлов. — Повоюете с наше, а потом и послушаем, что петь будете!.. Ну-с, так, книг здесь нету, проверять нечего…

— Вы случайно не в торговой сети работали? — не вытерпел Норкин. — По разговору вы мне здорово напоминаете проворовавшегося завмага, который довольнешенек, что документы пропали!

— Так, — растерянно пробормотал Козлов.

Норкин нечаянно попал в самое больное место. В гражданскую войну командовал Козлов тоже ротой, но, неряшливый, не терпящий замечаний, он сразу после окончания военных действий уволился в запас. Много перебрал Козлов профессий и в конце концов застрял в должности снабженца на одном из предприятий Ленинграда. Но и тут «не повезло»: запущенные дела, потерянные накладные, неточные информации и доклады даже при абсолютной честности Бориса Евграфовича Козлова порождали частые ревизии, и, по искреннему его мнению, вся мирная жизнь заключалась прежде всего в своевременном представлении начальству различных бумаг, отчетов и в проверке их.

Как только началась война, Козлов ушел на фронт с радостью, надеясь показать себя на поле боя. Но здесь все было не так, как двадцать лет назад. Танки, самолеты, автоматы — все это ошеломило Козлова, подавило. Однако самоуверенность и ложное самолюбие мешали ему сознаться в этом, и он мучил роту, мучаясь сам, во всех неудачах обвиняя молодежь.

— Побольше бы людей, что порох в гражданскую нюхали! — не раз говорил он окружающим, оправдывая неудачи и свои и всех советских войск. — А у нас присылают на фронт юнцов, которые до этого только из рогатки стреляли! Штабники довольны — укомплектоваваны части, а мы тут отдувайся!

Мелькали фронтовые дни, и Козлов понял, что дело, конечно, не в этом, понял, что одними злостью и смелостью фашистов не разобьешь. Причина крылась где-то глубже. И все чаще стали возникать вопросы: «Неужели фашисты сильнее? Неужели мы не готовы к войне?»

Узнав, что роту ополченцев сменяют моряки, Козлов обрадовался: теперь у него будет время подумать над всеми этими вопросами, а если не найдет на них решения — можно будет и отказаться от командования ротой. Пусть командует тот, кто хоть немножечко разбирается в этом столпотворении.

Намерение было искреннее, но Козлов забыл о нем, как только увидел Лебедева и Норкина. Их лица были спокойны, уверенны, и Козлову стало обидно за недавние сомнения (неужели он хуже этих?), сразу забылись первоначальные планы, и он начал куражиться. Особенно же злило Козлова то, что моряки не ловили каждое его слово, держались без признаков растерянности или робости. Последние же слова Норкина разозлили Бориса Ефграфовича и он, помолчав немного, сказал, не скрывая раздражения:

— Та-а-к… Значит, мы сами с усами?.. Тогда разрешите идти? Ученого учить — только портить.

— Скажите, а кто стоит против нас? — спросил Норкин, развертывая на столе карту.

— Немцы.

— Знаю. Какая часть?

— Я, признаться, не имею среди них друзей и они мне не докладывают.

— Но вы обязаны знать, что за противник, сколько его…

— Врага не считаю, а бью! — Козлов стукнул кулаком по карте и встал.

Если бы Ольхов, находившийся в блиндаже, крикнул, что немцы прорвали фронт и окружают ка-пе, то и тогда вряд ли Норкин растерялся бы больше, чем сейчас, когда, схватив шинель, Козлов пошел к выходу. Можно самому осмотреть окопы, разместить в них людей, расположиться хозяином на ка-пе, но всё это не заменит информации, подробной информации о противнике, о его силах, намерениях, и Норкин растерянно посмотрел на Лебедева. Тот еще раньше, до прихода Норкина, расспрашивал Козлова я по его сбивчивым ответам сделал вывод — капитан и сам не знал ничего определенного, — а поэтому незаметно Кивнул головой: дескать, пусть идет. Сами разберемся.

— Счастливо отдыхать, товарищ капитан, — не поворачивая к Козлову головы, бросил Норкин, снимая автомат и противогазную сумку. — Ольхов. Убрать грязь.

— Есть, убрать грязь!

И капитану стало неловко. Козлов понимал, что не имел права уйти, не сказав того немногого, что знал сам, и остановился на пороге.

— Плащ вам оставляю… Справа из лесочка танки выглядывали… так что… если что, то учтите, — сказал он и исчез.

Ольхов так и не успел прибраться: едва затихли шаги Козлова, как Норкин послал связного за командирами взводов — и началось! Только успезай за командиром роты! А он то проверяет установку пулеметов и показывает пулеметчикам секторы обстрела, то беседует с истребителями танков, то спешит принять работу у матросов, углублявших ходы сообщений.

Наконец, когда начали потухать звезды, Норкин и Лебедев пришли в блиндаж и улеглись на нарах. Ленты махорочного дыма поползли к смотровой щели. Около нее остановились, раскачиваясь как бы в раздумье, и, словно обрадовавшись, что найден выход из этой сырой ямы, выскальзывали в щель, исчезали, подхваченные ветром. Глухо доносились разрывы мин. Устало вздрагивала земля. Нехотя, словно спросонья, выпускали пулеметы короткие очереди.

Ольхов бормочет что-то во сне, мечется, толкая Норкина, порывается встать и не может оторвать голову от бушлата, пропахшего дымом костров. А Михаилу не спится. Он лежит, закинув руки за голову, и смотрит на узкую светлую полоску щели. Полоска узкая, но смотрит он на нее, и снова видит куклу с облупившимся носом, иссеченный осколками самовар, облако дыма еще над одной деревней, детское личико, выглядывающее из-под одеяла, и раненого красноармейца с темным пятном на гимнастерке…

И вдруг все это закрывает борт корабля. Он кренится, падает на воду, в которой копошатся люди… Как-то там, на кораблях? Что делают товарищи? Если верить слухам, они вырвались из окруженного Таллина. Кто жив, а кого поглотила зеленоватая вода?..

«Зачем? Кому нужна эта война? — думает Михаил. — Ведь как хорошо все было!»

Он, как наяву, видит маленькую комнатку и мать у стола. Она уже седенькая, сгорбленная временем и заботами, бесшумно переставляет посуду и вздыхает: кофе и пирожки стынут, а сына будить жаль. «Пусть хоть дома поспит вдоволь», — безмолвно говорит каждое ее движение. Михаил нежно смотрит на нее из-под полуоткрытых век, но не встает: он приехал в отпуск, ему радостно, приятно от того, что мама рядом и каждое ее движение сейчас приобретает особый смысл, понятный только им двоим. «Что она сейчас делает?.. Наверное, письма мои перечитывает», — думает Михаил и вздыхает: не любит он писать писька, и теперь искренне раскаивается, негодует на свою лень.

— Не спишь, Миша? — шепчет Лебедев.

— Нет… А ты?

— И я… Перекурим?

От табака во рту кисловатый привкус, но Михаил охотно сворачивает новую папироску. Лебедев сонно щурит глаза на огонек спички. И всё в нем сейчас такое простое, домашнее, располагающее к откровенности, что Норкин не выдерживает и говорит, торопливо, сбивчиво, словно боится, что кто-нибудь войдет и помешает ему высказать наболевшее:

— Всё пошло прахом, Андрей Андреевич! Я, кажется, только сейчас понял по-настоящему, что такое война… Сколько мы учились, строили заводов, городов, и для чего?.. Недоедали, недосыпали… Или возьми меня. Думаешь, легко было моей старушке ладить со мной? Ого! Это я в училище остепенился, а в школе хлопот со мной всем хватало… Не подумай, что хулиганил или еще что. Просто характер у меня был такой живой. Все мне надо посмотреть, проверить, везде сунуть свой нос. А каково матери? Она из кожи лезла, хлебный паек свой продавала, чтобы скопить мне на ботинки, а я надел их, спасибо не сказал и убежал играть в футбол!.. Окончил училище, ну, думаю, сейчас вздохнет моя старушка!.. Вздохнула…

Долго говорил Михаил, и Андрей Андреевич не перебивал его, хотя многое сказанное было наивным. За словами Лебедев увидел больше, чем просто воспоминания о прошлом: война породила у лейтенанта первое пока ещё слабое, неокрепшее, чувство личной ненависти к фашистам.

— Скажи, Андрей Андреевич… Что нужно сделать, чтобы скорее ее, проклятую, кончить?

— То, что товарищ Сталин сказал. Лучше не сформулируешь.

Норкин свернул новую папироску. Огонек ее ярко вспыхивал. И лишь когда запахло жженой бумагой, Михаил зло швырнул окурок на землю. Некоторое время там, где он упал, была видна красноватая точка. Но вскоре погасла и она.

Луч солнца втиснулся в смотровую щель, ударил веером в противоположную стену и невидимые раньше пылинки золотистыми искорками закружились в нем.

— А не думаешь, Миша, что тебе пора подавать заявление в партию?

Норкин приподнялся на локте и посмотрел на комиссэра. Но тот сидел в темном углу и лицо его казалось беловатым пятном.

— Мне? В партию?.. Рано еще… С чем я приду туда? С приличными отметками в дипломе об окончании училища? Что отвечу, если спросят: «А что ты сделал, чтобы иметь право просить о приеме?» Нечего мне сказать…

— Ты скажешь…

— Нет, Андрей Андреевич! Слова останутся словами, если за ними нет дела… Когда я сам почувствую, что подошло мое время — приду к тебе за рекомендацией. Дашь?

— Дам. Только…

Тонко, надсадно зазвенел телефон. Норкин забыл про него и сначала недоумевающе посмотрел по сторонам, словно искал, откуда мог проникнуть сюда этот звук, а потом увидел продолговатый зеленый ящик, схватил с него трубку и сжал пальцами ее клапан. — Командир первой роты лейтенант Норкин слушает!

В трубке посвистывало, трещало, щелкало. Кто-то далекий вызывал «Незабудку». Вызывал, видимо, давно, так как голос был усталый, монотонный, даже немного безразличный. Словно знал вызывавший, что бесполезно кричать, что не ответит она, но ему приказано — вот он и говорит, как автомат: «Незабудка, незабудка, незабудка…»

Норкин дунул в микрофон, несколько раз щелкнул клапаном и хотел было уже со злости положить трубку обратно, но в это время услышал знакомое покашливание и окающий голос:

— Как спалось, дорогой мой?

— Ничего…

— Ничего?.. На бесптичье и лягушка соловей… Ты не забывай, что мы не на подводных лодках и тут по телефону рапортовать нечего. Не хватало только того, чтобы ты доложил еще и о бойцах и прочем!.. Думать надо! Ясно?

— Так точно, ясно, товарищ кап… — начал Норкин и прикусил нижнюю губу. Ровные, крепкие зубы оставили на ней белый след. «Опять на вершок бог спас!» — подумал лейтенант. Ему казалось, что весь фронт слушает его разговор с Кулаковым и удивляется, как смогли доверить роту такому несообразительному командиру. Трубка телефона сразу стала тяжелой, горячей.

— Ишь, «закапал», — добродушно гудит трубка. — Ничего, дорогой мой! Привыкнешь! Первое время с каждым случиться может… Вот Ясенев и меня сейчас пилит за то, что я лишнее брякнул про наши прежние квартиры… Только впредь смотри! Ежели не знаешь, как назвать, то обращайся хоть по кличке. А вообще мы сегодня перечень позывных составим. Ясно?

— Ясно… А как вас пока звать?

— Как, как! Небось, когда не надо, так «Ник-Ник», а как приспичило для дела, так и память отшибло?.. Всё у тебя в порядке? Наблюдай и чуть что — немедленно докладывай. К оберу, наверное, пойдут в гости, так ты накрой стол и угости по-нашему, по-балтийски!.. А?… Да брось ты кеня учить! Пусть немцы знают, что перед ними балтийцы! Форму так и так не скроешь! — последние слова, по всей вероятности, относились к Ясеневу, но Кулаков не прикрыл микрофон и Норкин все хорошо слышал. — Ясно, дорогой мой?

— Ясно, товарищ… Ник-Ник.

— Радешенек! Дорвался! — гудит трубка. — Действуй! Норкин еще немного подержал трубку и бережно положил ее на аппарат.

— Говорит, что ожидается наступление немцев, — сказал он Лебедеву.

— Что думаешь делать?

— Пойду к истребителям. Честно признаться, боюсь я танков. Что ни говори, а машина, и по земле ходит.

Надо людей приободрить, да заодно и самому от них сил набраться.

— И я с тобой, — ответил Лебедев и легко соскочил с нар.

День прошел спокойно. Несколько раз косяками над фронтом проходили немецкие бомбардировщики, но, если не считать случайных бомб, моряков они не тревожили. Даже мины по-прежнему рвались где-то на дороге. Только под вечер, когда длинные тени деревьев пересекли измятое поле, у немцев в окопах началась возня. Моряки приготовились, ждали атаки, а на них вдруг обрушился поток слов на чистейшем русском языке. Кто-то, назвавшийся бывшим русским моряком, долго говорил, обещая всевозможные блага тем, кто сложит оружие, и закончил, крикнув:

— Сдавайтесь! Или плохо будет!

— Русс, сдавайсь! Русс, иди сюда! — завопили в немецких окопах и потом наступила выжидательная тишина. Очевидно, там ждали ответа. И он прозвучал:

— Чичас! Сымай штаны — иду!

И захохотал фронт. Слезы капали из глаз, а люди все смеялись.

— Бегом бежим!

— Катись к чертовой матери! — теперь уже кричали десятки, сотни людей в матросских бушлатах и в серых солдатских шинелях.

Срезала кромку бруствера первая автоматная очередь и затишья как не бывало: трассирующие пули стелются над травой, шипят, а мины осыпают землей, слепят пламенем взрывов.

— Кто это сказал? — который раз спрашивал Норкян, вытирая глаза кулаком.

— Донцов, — уверенно ответил Ольхов.

— А может, не он? — усомнился Лебедев.

— Скажете тоже, — даже обиделся Ольхов. — Да я его голос из тысячи узнаю. Три года рядом спали!

По окопу, пригнувшись, бежит Метелкин. В руке у него лист бумаги, Метелкин размахивает им, показывает матросам, смеется вместе с ними и снова бежит дальше. Изредка он останавливается и записывает что-то.

— Разрешите обратиться, товарищ политрук? — спрашивает Метелкин, присаживаясь на корточки напротив командиров.

— Что у вас? — спрашивает Лебедев.

— Вот, — и Метелкин протягивает листок.

Простой листок из тетради. На нем торопливым, неразборчивым почерком написан ответ «бывшему». Слова, как на подбор, соленые, колючие и в большинстве своем для печати непригодные.

— Можно его вместо стенной газеты вывесить? — спрашивает Метелкин.

— Действуй… А кто писал?

— Начали мы с Богушем, а ребята дополнили.

— Хорошо… Идите, Метелкин. — И, когда тот убежал, Лебедев повернулся к Норкину и сказал — Прошляпили мы с тобой, командир. Как мы могли забыть про газету? Надо иметь ее. Хоть маленькую, неказистую, но свою.

2

На участке батальона потянулись однообразные фронтовые будни. Автоматную стрельбу сменял минометный обстрел, а его — бомбежка, и так до бесконечности. Однако не сразу наступили эти сравнительно спокойные дни. Несколько раз немцы бросались в атаку и каждый раз, как волна, ударившаяся о стену мола, откатывались назад и среди желтеющей травы оставались неподвижно лежать новые тела в серо-зеленых френчах. Позвякивали от шальных пуль и осколков каски с опущенными краями, валявшиеся на земле. Вот тогда и поняли фашисты, что не выбить им моряков с налета, присмирели, временно притихли, готовясь к решительному удару.

— Фронт стабилизировался, — лаконически сказали военные специалисты.

— Дали пить фрицу! — более точно определили это положение моряки.

Но все понимали, что затишье — временное, что фашисты по-прежнему будут рваться к Ленинграду, и не теряли времени: окопы углубили, старательно замаскировали брустверы и ходы сообщений. Еще больше изменились люди. Пребывание на передовой дало больше, нежели могли бы дать месяцы упорной учебы в тылу. Здесь сухопутная тактика изучалась практически, в бою не с условным, а с настоящим противником; здесь ошибочное решение грозило не замечанием преподавателя, даже не дисциплинарным взысканием, а ранением, смертью, и люди старались не ошибаться, научились схватывать приказания на лету, понимать их с полуслова.

На фронте резче обозначились, стали заметнее особенности характера каждого человека. Все, что было скрыто в нем, порой даже неизвестно ему самому, неожиданно всплыло, распустилось, расцвело. У каждого появилась своя собственная, правда, пока еще маленькая, военная слава. Один прославился как надежный связной, другой оказался снайпером, а третий — прекрасным разведчиком.

Однако некоторая часть моряков успокоилась, зазналась и решила, что им теперь и сам черт не страшен. Началось со смешков, презрительных замечаний по адресу противника. Дальше — больше. Прошло еще несколько дней — и осели брустверы, кое-где ходы сообщений засыпало землей, появились тряпочки в стволах автоматов. Когда Норкину впервые доложили, что матрос Звонарев уснул на посту, он не придал этому никакого значения. Но вскоре подобная история произошла и с Метелкиным. Это уже встревожило, Норкин вызвал провинившихся и долго беседовал с ними. Матросы не возражали, признавали свою вину, говорили, что исправятся, но лейтенант чувствовал в их словах какую-то фальшь. Матросы обещали, хотя и сами не Еерили, что сдержат свое слово.

— Что делать с ними, Андрей Андреевич? Как наказать? На фронте ни одно взыскание не подходит. Ведь не посылать же их в Ленинград на гауптвахту? — в сердцах сказал Норкин, когда матросы ушли.

— Ты, Миша, наверное, неправильно вопрос поставил. Тебя интересует не взыскание, а что думаю делать я, комиссар роты… Что ж, твое замечание принимаю. Мое упущение. Сегодня же соберу коммунистов, думаю, что найдем решение, — ответил Лебедев и вышел из блиндажа.

И запестрели на стенках окопов листки взводных газет. Матросы, читая их, хмурились, шушукались, собирались кучками. А однажды, когда Норкин ночью обходил окопы, он увидел около бруствера несколько человек. Среди них были Звонарев и Метелкин. Матросы не спали, хотя и не видно было, что они занимаются делом. Просто стояли и любовались на луну. Занятие более чем странное для фронтовика, который старается не упустить ни одной минуты отдыха.

— Почему не спите? — спросил лейтенант, подходя к ним.

— Не хочется, — ответил за всех Метелкин и вздохнул.

Теперь Норкин еще больше уверился, что это не случайно произошло, что есть какая-то причина, заставившая матросов потерять сон. Но что? Неужели заметки в стенгазетах лишили их сна? Нет, конечно. Что же тогда?

На следующую ночь бодрствующих было уже меньше, а потом остался только один.

— А ты, Любченко, когда бессонницей страдать начал? — усмехнулся Норкин. — Неужели спать не хочешь?

— Хочу, да хлопцы не велели, — простодушно ответил тот и замолчал, спохватившись, что сболтнул лишнее.

— Как так? Что значит: «Хлопцы не велели»? — наседал на него Нсркин.

— Та ни… Не хбчу спать…

— Краснофлотец Любченко! Кто и почему не велел вам спать?

Любченко вытянулся во весь рост, опустил руки и ответил, глядя себе под ноги:

— А я сам… Не хбчу, и всё…

И как ни бился Норкин, Любченко стоял на своем: не хочу, и всё. Он, казалось, даже и не вдумывался в слова лейтенанта, а в каждую паузу вставлял неизменное:

— Не хочу…

Видимо, на него нашла полоса упрямства, которым он прославился на весь дивизион подводных лодок, и Норкин решил испробовать последнее средство.

— Разбудите Никишина и немедленно ко мне на ка-пе, — сказал он.

— Есть, разбудить Никишина…

Ушел Норкии, а Любченко посмотрел в сторону противника, вздохнул и прошептал:

— Опять попався! Як дернула меня нечиста сила сказать такое?

В стенке окопа вырыты глубокие ниши — норы. Из них торчат матросские ботинки с потертыми подковками на каблуках и раздается сладкое похрапывание. Около одной из таких нор и останавливается Любченко. Чтобы хоть немного отдалить момент неприятной беседы с Никишиным, он затягивает потуже ремень, счищает с бушлата невидимые крупинки земли.

Наконец сделано всё, тянуть больше нечего. Любченко посмотрел в сторону фашистских окопов (может, они наступать начнут?), но там все по-прежнему было тихо, и, махнув рукой (была не была!), он ухватился за ботинок, торчащий из норы, и потянул его к себе, приговаривая:

— Старшина — А старшина!.. Идите, Саша, до лейтенанта…

Храп прекратился, послышалась возня и в окап вылез Богуш. Поеживаясь, он засунул руки в карманы, глубже втянул голову в воротник бушлата, зевнул и заворчал:

— Ну, чего орешь? Какой я тебе Саша? Не видишь, что ли, кого будишь?

— Так разве разберешь? Ведь не видно…

— Вот так номер! А по ботинкам? У Съшки сорок второй размер, а у меня только сорок первый. Пора бы знать, — и, продолжая поучать, Богуш нагнулся и крикнул в темную дыру — Саша! Вылазь! Тут твое дитё у парадного стучится!

— Чего ему? — донесся сонный голос Никишина.

— А кто его разберет? Мне с ним возиться некогда, — ответил Богуш и пошел по окопу.

— Ты куда? — окликнул его Никишин, вылезший из нсры.

— По делам. Я просил его разбудить меня на рассвете, но уж если вышла такая опечатка, то не пропадать же времени!

— Счастливо… Что случилось, Коля? — Лейтенант требует до себе…

— Так чего же ты тянешь? — воскликнул Никишин и окончательно проснулся. — Меня одного?

— Не… Обоих…

— Обоих?.. Зачем, не знаешь?

— Я ему сказал, что хлопцы мне спать не велели…

— На-жа-ло-вал-ся? — брови взметнулись крыльями, нос заострился, глаза спрятались в глубь впадин.

— Та что я, дурной! — обиделся Любченко. — Сболтнул лишнее, а против общества я не пойду, — и он торопливо передал весь свой разговор с лейтенантом.

— Вот это удружил!.. Пошли, что ли…

Норкин ждал их с нетерпением и» едва заслышал шепот за лологом, прикрывавшим вход в блиндаж, торопливо крикнул:

— Да, да! Входите!

Во сне зашевелились Ольхов и Лебедев. Связной приподнялся, посмотрел на лейтенанта, но тот махнул рукой, и он успокоился, снова лег, почти упал головой на противогазную сумку.

Матросы вошли. Никишин щурился на огонек коптилки и чуть заметным движением плеча старался стряхнуть комочек глины, приставшей к ворсу бушлата. Любченко дунул и комочек исчез.

— Что у вас происходит, Никишин? Почему не спят некоторые матросы? — стараясь казаться спокойным, спросил Норкин.

— Тут, значит, дело такого сорта… Ребята постановили, что без дисциплины на фронте нельзя. Раз некоторые не понимают и спят на посту — мы сами наказываем их.

— Ну?.. Дальше.

— Дальше? Накладываем взыскание, и всё. Если он уснул на посту, мы не велим ему спать ночь, две…

Так вот почему не спали Метелкин, Звонарев и другие! Да, интересно придумано… И, пожалуй, правильно. Ведь фактически это наряд вне очереди, но на неответственном посту. Не отдавать же за сон под трибунал!

Все это промелькнуло в голове Норкина и он спросил:

— А если он не послушается вас?

— Как не послушается? — Никишин даже улыбнулся. — И вас, и нас не послушается? Да что он, о семи головах?

— А если случится такое? — не сдавался Норкии.

Тонкие ноздри дрогнули и Никишин усмехнулся. В его усмешке было что-то новое, зловещее, и Норкин невольно подумал: «У этого не уснешь!»

— Если найдется такой — мы с ним поговорим, — пояснил Никишин. Голос у него нежный, приторно ласковый. — Он сразу поймет, что нельзя идти против всех.

Матросы ушли, а лейтенант долго еще сидел и думал, правильно ли он поступил, не вмешавшись в самоуправство матросов. Много было разных доводов и «за» и «против», но сделать твердого выбора он не смог и, решив посоветоваться с Лебедевым, полез на нары, вклинился между комиссаром и связным.

С рассветом началась артиллерийская подготовка. Снаряды и мины почти снесли бруствер. Только мелкие земляные холмики остались там, где еще недавно был плотный желтоватый вал земли. Сгорбились матросы, прижались к земле, словно выслушивали ее, а она гудела, стонала.

Огненный вал перекатился через окопы и они скрылись в клубах черного вонючего дыма.

— Звонил Кулаков! По зеленой ракете идем в атаку! — крикнул Лебедев, и Норкин отошел от смотровой щели.

— Ольхов! Автомат! За мной! — и, сдйинув фуражку козырьком назад, лейтенант выскочил из землянки.

Никто не отдавал приказания оставить у себя бескозырки и фуражки, но все моряки берегли их и надевали лишь перед атакой. Бросит матрос на землю каску, достанет из кармана смятую бескозырку, расправит ладонью ленточки — и готов к бою! А каска пусть полежит и подождет своего хозяина. Защищала она его от осколков, служила честно, а сейчас может и отдохнуть. Конечно, бескозырка не спасет даже от камня, но она ближе сердцу, роднее.

Если вернется матрос, то спрячет бескозырку и поднимет каску, высыплет из нее землю, а если не придет из боя —: так и лежит она на дне окопа. Медленно капают в нее дождевые капли, тонкими струйками сбегает земля… Пройдет мимо матрос, покосится на каску и вспомнит, что еще вчера здесь был товарищ. Один вздохнет, другой — нахмурится и отвернется, но оба они после этого дерутся еще яростнее, упорнее, дерутся и за себя, и за того, чья каска одиноко лежит в окопе.

Первое время командиры носили фуражки как полагается — козырьком вперед, и навстречу врагу позолотой колосьев сияла эмблема, но после нескольких атак поняли, что этим только помогают врагу, сами выдают себя, — и Кулаков первым повернул фуражку козырьком назад.

— Я бегу перед батальоном, — сказал он, — так пусть только матросы и знают, где их командир.

Так стали делать все, так поступил сейчас и Норкин.

Лейтенант быстро пробежал по окопу и прыгнул в гнездо к пулеметчикам. Лица у них землистые, серые. В глазах — ожидание, нетерпение. Надоело им сидеть без дела, прислушиваться к полету мин, ждать их разрыва. Уж скорей бы атака!

Но фашисты не торопились. Над батальоном повисли самолеты. Один из них вдруг перевернулся через крыло, показал свою зеленую спину и, разрывая воздух воем сирен, понесся к земле. Норкин не видел, как отделились бомбы, не заметил, вышел ли самолет из пике: земля вздыбилась перед его глазами, полезла к солнцу и закрыла его. А когда он очнулся, то самолетов уже не было, мины рвались опять на дороге за окопами. И первое, что почувствовал Норкин — солоноватый привкус крови. Она двумя тонкими струйками стекала из разбитого носа. Немного кружилась голова, а уши словно заткнули ватой. У входа в пулеметное гнездо лежал матрос. Он согнулся калачиком, сжался, словно пригрело его солнышко, вот и уснул матрос. Но вместо головы у него было кровавое месиво. Норкин почувствовал, что не может больше находиться здесь, что еще немного — и его стошнит от этого запаха, и, стараясь не смотреть на труп, вылез из пулеметного гнезда.

Короткая передышка, и самолеты появились вновь. Теперь они проносились над окопами на бреющем полете. Непрерывно строчили их пулеметы, тарахтели пушки, но это было уже не так страшно: по ним тоже стреляли из пулеметов, снайперских винтовок, автоматов, да и всегда можно прижаться к той стенке, со стороны которой заходит самолет, и укрыться. Но вдруг земля задрожала мелко-мелко. Стало тревожно.

— Танки! Танки! — пронесся над окопами чей-то испуганный голос.

Защелкали затворы автоматов. Это матросы приготовились встречать автоматчиков. А с танками… Танками займутся истребители…

Козьянский выглянул из ячейки. От лесочка шли три танка. Три бронированных коробки на полной скорости неслись на моряков. У Козьянского похолодели пальцы: не было у моряков защиты от танков. Правда, не было ее и от самолетов, но те все-таки кружились в воздухе, а яти своими блестящими гусеницами рвали землю, в которой сидели матросы, подминали ее под себя. Они шли напрямик! Вот на пути одного из них выросла кучка трупов немецких солдат. Он не свернул, не стал обходить ее, и только бесформенные темные пятна остались на поле.

«Пушки! Пушки где?!» — подумал Козьянский и прижался горячей щекой к сырой стенке окопа.

А моторы ревут рядом, отрывисто, громко бьют пушки танков, заливаются, захлебываются их пулеметы… Никогда не думал Козьянский, что так страшны танки, что может быть таким стремительным движение этих казалось бы неуклюжих, угловатых машин. А умирать так не хотелось, что злоба сдавила горло. И он дрожащими пальцами рванул противогазную сумку, расстегнул ее и высыпал на землю гранаты. Но приготовить связку не успел: танк, качнувшись на бруствере, словно подпрыгнув на трамплине, обрушился на ячейку.

«Конец», — мелькнула мысль, и тотчас пахнуло жаром, шум оглушил, прижал к земле.

Еще секунда — и снова блеснуло солнце: танк, свалив в окоп бруствер, пронесся дальше.

«Не задел!» — обрадовался Козьянский и страх пропал, пальцы стали гибкими, послушными. Теперь гранаты плотно ложились одна к другой, шнур больше не рвался и связка получилась на славу. Козьянский высунулся из окопа и крикнул:

— Сюда айда! Сюда!

Но танки уже уходили обратно. Они разведали огневые точки коряков, проутюжили их окопы и теперь возвращались к себе, чтобы вести за собой пехоту. Однако ко вторичному появлению танков моряки подготовились, и едва головной дошел до первой линии ячеек истребителей, как из ямы высунулся матрос, взмахнул рукой, и, кувыркаясь в воздухе, полетела серебристая бутылка. Ее удара не было слышно, но на лобовой броне танка заплясало пламя. Танк остановился. Из люка орудийной башин показался танкист, уперся руками в кромку люка, хотел выскочить, и обмяк, словно переломился пополам. Пламя лизало его вытянутые руки и черный дым клубился вокруг головы.

Около других танков тоже лопались бутылки, рвались связки гранат, снаряды гаубиц. Танкисты не выдержали. Машины развернулись назад и понеслись к лесу, обгоняя свою пехоту. Переломный момент наступил, и зеленая ракета проплыла над окопами.

— Рота-а-а! — крикнул Норкин, выскакивая на бруствер окопа.

Козьянский боязливо посмотрел по сторонам. И везде, куда бы он ни взглянул, вставали матросы и бежали вперед, разинув рты. Все кричали, и над полем металось лишь одно протяжное, негодующее:

— А-а-а-а… А-а-а-а…

Огонь немцев стал плотнее, пули свистели над головой, рвали, царапали землю под ногами атакующих, но те на них обращали внимания не больше, чем обращает внимания работник на пот, струящийся по его щекам.

Козьянский втянул голову в плечи и снова спрятался в своей ячейке.

Никишин, оказавшись на открытом месте, взглянул по сторонам и побежал за Лебедевым, но скоро отстал от него, свернул в сторону и теперь перед ним были только чужие мундиры, через чужие трупы перепрыгивал он, на чужое оружие ступали его ноги. Он не оглядывался, а бежал вперед, забыв про всякие «змейки» и видя перед собой только вражеские окопы.

И вот они, эти глубокие, извилистые трещины. В них копошатся люди… Они стреляют в него, в Никишина… Еще прыжок — и там!..

Присев на дне окопа, Никишин стрельнул глазами по сторонам и побежал. Ему нужен был враг, живой враг, тот самый, который только что стрелял в него. В погоне за ним Никишин готов был бежать хоть километр, но фашист сам налетел на него, выскочив из хода сообщения. Фашист бежал так стремительно, что налетел грудью на Никишина и опомнился лишь тогда, когда оказался отброшенным сильным ударом к стенке окопа. Теперь враги пристально смотрели друг на друга. В глазах фашиста — лютая ненависть, рот полуоткрыт, язык облизывает сухие, потрескавшиеся губы.

Вот немец медленно нагибается, готовясь к прыжку. Ноздри Никишина вздрагивают и от этого горбатый нос кажется еще более загнутым к подбородку, а серые глаза смотрят без злобы, но сурово, решительно. Никишин не собирался отступать, и, поняв это, немец взвизгнул, присел и бросился на него, стараясь вцепиться скрюченными пальцами в горло. Но Никишин ждал нападения, приготовился к нему, и теперь, немного отступив, ударил фашиста кулаком в челюсть. Тот сразу обмяк и сел на землю. Никишин только сейчас вспомнил про автомат, навел его на фашиста и крикнул:

— Хенхе хох! Тебе говорю, сдавайся!

Немец посмотрел на него осоловелыми глазами и невнятно пробормотал, поднимая руки:

— Русь, сдавайсь…

Никишин в тот момент не разобрался в словах немца, да и не пытался этого сделать: он видел, что противник сдается, а что бормочет при этом — не так и важно.

— За Родину! — слышит Никишин голос Лебедева.

— Вперёд! давай! — кричит уже Норкин.

— А-а-а, — несется над окопами, переваливает через них и слабеет, удаляясь к лесочку.

— Ну что я с тобой делать буду, колбаса немецкая, — чуть не плакал от обиды Никишин. — Навязался ты на мою голову! Вот и сиди, карауль тебя!

А немец по-прежнему сидел на земле и гладил рукой подбородок. И вдруг Никишина осенило: «Сдам его раненым. Те так и так в тыл потащатся!»

— Ну, ты… Вставай… Вставай! — сказал Никишин и взмахнул автоматом.

Немец посмотрел на него теперь уже ясными, как у ребенка, глазами и поднял руки.

— Тьфу, черт!.. Иди! Ком! Ком! — закричал Никишин.

Немец, побледнев и косясь на автомат Никишина, поднялся и с видом обреченного поплелся по окопу, втягивая голову в плечи.

Далеко идти не пришлось: метрах в десяти от них лежал Метелкин, стискивая в руках трофейный пулемет.

— Что случилось, Метелкин? — спросил Никишин.

Тот скрипнул зубами и показал глазами на ногу, ступня которой неестественно свободно развернулась на девяносто градусов.

— Слушай, Митя! Присмотри за комрадом? Будь другом, а?

— Ладно… Пусть сядет.

— Эй, ты!.. Садись. Садись!

Пленный не понимал или не хотел понимать и его пришлось усадить насильно. Метелкин взял автомат и повернулся к пленному лицом.

— Увижу санитаров — пришлю! — крикнул Никишин и побежал.

Долго лежал Метелкин, рассматривая своего невольного соседа, и вдруг раздался быстро приближающийся свист мины.

«Наша», — подумал Метелкин, и все исчезло. Стало удивительно хорошо, стих грохот боя, и плотное покрывало ночи закрыло ему глаза.

Сколько времени продолжалось это забытье, Метелкин не знал. Очнулся он от сильной боли. Кто-то поднимал его. Метелкин открыл глаза и тут же зажмурился. Может быть, это сон? Он снова открыл глаза… Нет, это не сон… Немецкий солдат наклонился над ним, взваливая его себе на плечи. Не тот, которого оставил ему Никишин, а другой, незнакомый. Метелкин хотел закричать, но только застонал и снова потерял сознание…

Атака батальона была такой стремительной и яростной, что немцы бежали до реки, вплавь перебрались на ее левый берег и остановились лишь в окопах, оставшихся там после недавних боев.

Моряки пробовали прорваться за ними на тот берег, но фашисты засыпали речку минами, пулями, и пришлось залечь.

— Вот здесь мы и встанем, — сказал Кулаков, залезая в яму, вырытую для него между корней обгоревшего дерева. — Что ни говори, а им трудненько будет выжить нас отсюда.

— Не ровное поле. Речка, — согласился с ним Ясенев. — Пока они не опомнились, надо бы укрепить участок.

— Правильно, дорогой мой! Правильно! Ты сходи, распорядись, а я отдышусь и тоже двинусь.

Ясенев ушел, вернее — убежал, прячась за деревья, а Кулаков огляделся по сторонам и, болезненно морщась, стянул сапог с левой ноги. Носок и портянка потемнели от крови. Кулаков засучил штанину выше колена и осмотрел икру. На ней было маленькое круглое красное пятнышко. Из него сочилась кровь.

— Ишь ведь, попали, — скорее удивленно, чем сердито пробормотал Николай Николаевич, достал бинт и перевязал ногу. — Плохо твое дело, Кулаков… Придется еще раз так бежать — отстанешь от батальона…

А речка спокойно течёт мимо расщепленных снарядами деревьев, облизывает разлохмаченные взрывом сваи моста. Желтые кувшинки и белые лилии неподвижно стоят на своих длинных стеблях. Речка как речка. Много таких речек во всех уголках русской земли. Даже названия у нее нет! Может, и было оно когда-то, да забыли его. Безымянная речка. Спокойно текла она, и самыми выдающимися событиями в жизни ее были появления оравы босоногих мальчишек. С криком и визгом бросались они в ее спокойную воду, и тогда поднимался со дна ил, расходились, набегали на берега ленивые волны, плыли к морю сорванные кувшинки.

Не знала речка, не знали и моряки, лежавшие в ямах и воронках на ее берегу, что войдет она в историю батальона, запомнится матросам на всю жизнь. Фашисты позаботились об этом.

Не успел батальон окопаться, как начался обстрел. Всё, что пришлось пережить раньше, теперь казалось детской забавой. Деревья трещали и валились, словно буря гуляла над лесом.

Вот один снаряд взорвался между корней дерева. Оно приподнялось, наклонилось вершиной и медленно рухнуло. Вершина с обломленными ветвями закрыла воронку от бомбы, и высунулась из нее матросская рука, пошевелились пальцы и закостенели, сжавшись в кулак. Может быть, звал матрос на помощь товарищей, а может быть, раздавленный деревом, прощался с ними. Вот и торчит теперь из воронки этот страшный побелевший кулак, грозя фашистам, напоминая матросам о мести, святой, справедливой мести.

Прошло около часа с тех пор, как начался обстрел, а леса уже нет. Вместо него — завал из расщепленных бревен. И вот тут фашисты пошли в атаку. Многие из них добежали до речки и даже бросились в нее, но мало кто выбрался обратно на левый берег: из воронок, из-под деревьев раздались беспощадные пулеметные очереди, им помогли автоматы, и опустела речка, перестали качаться листья кувшинок и лилий. Только много-много воздушных пузырей поднималось с илистого дна.

— Кажется, отбили охотку, — сказал Норкин и вытер рукавом бушлата вспотевший лоб.

— Авось, отдохнем до утра, — ответил Лебедев. Струйки пота текли по его пыльному лицу и всё оно было в грязных полосках подтеков.

Но не успели моряки выкурить и по одной папироске, как на том берегу появились толпы людей. Норкин жадно затянулся, бросил в речку недокуренную папиросу и пододвинул к себе автоматные диски и гранаты. Он приготовился к бою и теперь со спокойной совестью взялся за бинокль.

— Что это? — вдруг вскрикнул Ольхов и вскочил иа ноги.

То там, то здесь вставали матросы во весь рост и вглядывались в надвигающуюся людскую волну. Не широколобые каски были на головах тех людей, не винтовки и автоматы держали они в руках. В белых и пестрых головных платках, в картузах и без них, склонив седые головы, шли женщины и старики. Их руки сжимали костыли, тросточки… Семенили босыми ножками малыши… Молча шли люди. Тяжела была их поступь. Захлебывался в плаче грудной ребенок…

А сзади — плотная цепочка автоматчиков. Среди них виднелись зловещие пятна черных мундиров.

— Зачем? Зачем, Андрей?! — крикнул Норкин. Глаза его расширились, округлились, а руки то судорожно хватали автомат, то снова прижимали его к земле.

— Фашисты сзади… Хотят ворваться за их спинами…

— Ворваться? К нам?.. Хорошо… Ольхов! Передай приказ: не стрелять! Подпустить фашистов и в рукопашную! Ножами!

— Есть! — ответил Ольхов и сорвался с места. Он бежал, запинаясь за валяющиеся на земле ветви, проваливаясь в воронки, падая и снова вскакивая.

А люди на берегу… Они осторожно входят в воду…

— Русс! Нам не надо твой папа-мама! Бери его! — несется с того берега.

Треск очередей… Кричат люди…

Моряки бросились в реку, но десятки минометов ударили враз, запенилась вода, над землей повис дым. Несколько человек все же добрались до левого берега, но я они пали там, обнимая политую кровью землю…

Покачиваются на волнах, плывут вниз по течению бескозырки…

Шевелятся тела на том берегу…

Хохочет какой-то фашист…

Зажмурив глаза, лежит Норкин, уткнувшись лицом между корней дерева и зажав руками уши. Грустно смотрит на него Лебедев, но молчит.

Наконец Норкин открыл глаза, приподнялся, оттянул затвор автомата и поставил переключатель на автоматическую стрельбу.

— Ольхов!

— Его нет, Миша, — ответил Лебедев. — Где он?

— Ты сам послал его с приказом.

— Ах, да… Совсем забыл… — Бывает…

— Да-а-а… Ольхов! Черт тебя побери!

— Здесь, товарищ лейтенант! — и запыхавшийся Ольхов упал рядом с Норкиным.

— Где шляешься? Я зову, зоау, а… — Пленных проверял.

— Табачком угощал камрадов?!

— Они больше не курят, товарищ лейтенант.

В ответе связного Норкия уловил то же новое, что и в усмешке Никишина, и посмотрел в его глаза. Ольхов спокойно выдержал его взгляд, и лейтенант, криво усмехнувшись, громко сказал:

— Теперь держись, фрицы! Повоюем!

Уже под вечер, когда бой стих, недалеко от фронта обнаружили раненого немецкого солдата, "который тащил на себе моряка. Сначала думали, что это охотник за «язы «ком» возвращается с добычей, но смущало одно: немец шел не на запад, а на восток. Порой он сам шатался, падал, некоторое время лежал неподвижно рядом с матросом, потом снова вставал и тащил его дальше. Увидев ополченцев, немец осторожно положил магроса на землю, снял каску и замахал ею.

— Их бин арбайтер, — вот и всё, что смогли узнать от него тут, и лишь позднее, в госпитале, он рассказал, что он не верит в победу Германии, ненавидит фашистов и давно хотел убежать из армии. Сегодня такой случай представился. Пробираясь по окопу, он увидел убитого немецкого солдата и раненого матроса. Матрос истекал кровью и немец потащил его. А потом и самого ранило.

— Их бин арбайтер, — закончил пленный.

3

Второй день не переставая моросит дождь. Мелкими белыми бусинками ложится он на бушлаты, стекает струйками с касок. Иа дне окопов скопилась жидкая грязь. Она чавкает под ногами, кажется — вот-вот подберется к нишам, затопит их. Холодно. Вымокла одежда, а блиндажей своевременно не вырыли, и матросы поочередно, небольшими группами, ходят обсушиться и обогреться на ка-пе. Там всегда много людей, немного душновато, но зато тепло. Однако на ка-пе долго не задерживались. Посидит матрос, отогреет покрасневшие руки, выкурит самокрутку и молча уходит, уступая место другим.

Не забыли моряки берегов безымянной речки, хотя и далеко ушли от них; давно поняли, что от фашистов пощады ждать нечего, да и не просили ее. Есть хоть один патрон, поднимается еще рука для удара — и дерется матрос! А за спиной — Ленинград, вся родная земля.

Ненавидели фашисты его защитников в полосатых тельняшках, старались уничтожить ненавистную им «черную смерть». Бывало и так: кружится, кружится над дорогой самолет, как ястреб, и вдруг сваливается в отвесное пике, падает почти до вершин деревьев. Что он заметил? Батарею, воинскую часть, колонну машин? Нет, это только матрос. Он стоит на дороге и грозит самолету автоматом. Страшная сила отрывает летчика от сидения, ремни врезаются в тело, а он, сжав зубы, ловит в прицел быстро увеличивающуюся фигуру в бушлате. Перекрест нитей точно на груди матроса! Еще мгновение… И рвет землю трасса, кровью наливаются глаза летчика, а матрос, как ни в чем не бывало, снова стоит на дороге, но только в другом месте, да еще и папиросу крутит!

Снова пикирует самолет, и опять в самый последний момент матрос бросается в сторону, прячется за дерево или падает в воронку, чтобы выждать время и встать, стряхнуть с брюк желтые иглы елей и, заломив бескозырку, продолжать свой путь.

Сегодня в блиндаже особенно людно. Дым повис под толстыми сосновыми бревнами наката плотной синеватой пеленой. Она колышется, порой клубится от потоков свежего ветра, врывающегося в смотровую щель. Норкин отчетливо слышит тиканье своих часов. Не до разговоров матросам: они ждут, досасывают самокрутки и снова ждут, когда, наконец, приведут «языка».

Неделю назад, после длительного, упорного боя, моряки бросились в атаку, потеснили немцев, но из оврага неожиданно выскочили фашистские танки и пришлось поспешно отступить, спрятаться в окопах, прикрыться огнем артиллерии. Здесь, уже придя в себя, лейтенант Углов не досчитался одного матроса. Углов задал несколько вопросов и всё стало ясно: кто-то видел, как около немецких окопов Дроздов схватился за ноги и упал. В горячке боя про него забыли и он остался там.

Сгорбившись, опустив голову, стоял Углов перед Кулаковым.

— Как вы могли оставить товарища? Как это можно? — скорее спрашивал, чем ругал Кулаков.

Но вежливое «вы» и спокойный голос страшнее отборной ругани: это приговор Углову, командиру и моряку. Только с незнакомыми людьми так разговаривал Кулаков, только на них так смотрели его усталые глаза.

Углов мог сказать, что он не так виноват, как кажется, что матросов много, а он один и ему самому было жарко в бою — он сам порой дрался как прострой автоматчик. Многое мог бы он сказать в свое оправдание, да разве в этом дело? Разве оправданиями вернешь Дроздова?

«Я оставил на поле боя раненого товарища и нет мне оправдания ни как командиру, ни как человеку!» — вынес Углов себе приговор.

— Как же это? — спрашивал Кулаков и обводил моряков широко открытыми глазами.

— Разрешите? — сказал Углов, исподлобья взглянув на капитан-лейтенанта. — Разрешите пойти туда? Буду искать Дроздова.

Зашевелились моряки, легким порывом ветерка пронесся одобрительный шепот и снова стало тихо. Смелое, даже дерзкое решение Углова казалось матросам правильным, единственным в создавшемся положении. Батальон жил внутренней спайкой, верой друг в друга, верой в весь советский народ. Каждый, идя в бой, был спокоен: товарищи не оставят в беде, помогут в трудную минуту, и вдруг…

«Пусть лучше погибнет Углов, чем вера в товарищество», — решил Кулаков и резко бросил:

— Иди!

Последнее слово сказано, и, прихрамывая, Кулаков, заковылял дальше, даже не взглянув на Углова. А тот, козырнув спине командира батальона, поддернул автомат и пошел к лесу. Никто не пожелал ему счастливого пути, никто не окликнул. Только на опушке леса догнал его командир отделения Крамарев и молча зашагал, точно попадая в следы, оставленные на мокрой траве стоптанными сапогами лейтенанта.

Глядя на их спины, вздохнул Кулаков и спросил, поворачиваясь к Ясеневу:

— Пожалуй, зря я их отпустил, а?

— Поторопились мы чуть-чуть…

— Вот и не зря! Жалко мне их, но пусть идут! Пусть все знают, что такое матросская честь!

Честь Родины, матросскую славу — вот что берег капитан-лейтенант больше своей жизни.

— Нет другой такой страны, как наша, и нет моряков лучше русских! — обычно говорил Кулаков, прочитав в газете или услышав по радио про подвиг моряков.

И настолько остро он чувствовал это, что порой бывал неправ. Например, он никому не сказал о своем ранении в ногу, считая, что сознаться в этом — значит расписаться в собственном бессилии. А однажды, когда Норкин попросил его представить к награде матроса Метелкина, который сжег бутылками два танка, Кулаков, с сияющими от радости глазами выслушал его, а потом спросил, пожав плечами:

— А за что его награждать? Ему было приказано держать фронт? Было! Если бы танки прошли — он бы не выполнил приказа. Я бы его отдал под трибунал!.. Объяви благодарность, и всё.

Тут вмешался в разговор и Ясенев. Они с Норкиным долго убеждали Кулакова в том, что он ошибается, но тот упорно твердил одно:

— Вы можете говорить что угодно, а наградной лист не подпишу!.. Вот если бы Метелкин проявил инициативу!

— То есть?

— Чего проще!.. Послали, допустим, его в разведку, а он по пути еще и танк сжег!.. Вот это совсем другое дело.

Ясенев пожал плечами, попробовал еще переубедить Кулакова, но тот заупрямился, и они разошлись по разным ротам так и не договорившись. Это, кажется, была их единственная размолвка.

Углов и Крамарев перешли фронт и долго бродили по лесам около передовой немцев, а потом на дороге перехватили связного одной из частей. Испуганный немец сбивчиво рассказал, что на днях их соседи взяли в плен матроса, но что с ним произошло в дальнейшем — он не знал. Рассказывая, связной отводил глаза в сторону, прятал их под белесыми ресницами. Углов прикрикнул на него и тогда он сказал, что после бесполезного допроса матроса облили бензином и сожгли.

— Что ты сказал? — переспросил Углов. Он не верил, думал, что ошибся, переводя слова немца, что сейчас эта ошибка выяснится и сразу станет легче.

— Фейер!.. Фу-фу! — пояснил пленный и жестами дополнил картину пылающего костра.

Теперь он оживился и в его ясных, цвета летнего неба, глазах впервые появился интерес, они заблестели, словно подернулись маслянистой пленкой. У лейтенанта появилось желание ударить фашиста. Ударить не просто, «для порядка», а бить, бить до тех пор, пока не исчезнет самодовольная физиономия, пока она не превратится в бесформенный кровавый комок, — но он сдержался и спросил, играя подвешенными к поясу гранатами:

— Часть?

— Двести пятьдесят первый…

— Не твоя, дурак! — зашипел Крамарев и для большей убедительности ткнул фашиста прикладом в бок.

Лицо того сразу посерело, плаксиво изогнулись губы ион недоумевающе посмотрел на лейтенанта. Углов пояснил:

— Название той части, — ему не хотелось говорить, какой именно, язык отказывался произносить слова.

— Эс-эс… «Мертвая голова»…

…В ближайшую ночь моряки пробрались в деревню, в которой расположилась одна из рот этой дивизии, залегли около уборной и когда к ней из домика подошел заспанный офицер, они набросились на него, смяли и уволокли в лес. Эсэсовец сначала упирался, грубил, но терпение Крамарева оказалось недолговечным и после знакомства с его кулаками офицер стал значительно сговорчивее.

Прибытия пленного эсэсовца и ждали сегодня моряки, набившиеся в блиндаж Норкина.

Наконец у двери послышался говор, она подалась и в образовавшуюся щель боком пролезли фашист, Углов и Крамарев.

— Товарищ лейтенант… Дроздов сожжен этими, — доложил Углов, остановившись у порога. Бушлат висел на нем как на вешалке.

По блиндажу пронесся шелест снимаемых бескозырок и фуражек.

Фашист оттолкнул Углова, подошел к столу и спросил, глядя поверх головы Норкина:

— Есть вы русский офицер?

Норкин с интересом и злобой, бурлящей внутри, рассматривал его. А тот, плечистый детина с толстой багровой шеей, упавшей складками на воротник френча, стоял небрежно отставив ногу. Мясистое лицо его вызывающе сжалось в презрительную гримасу. Из-под пышного белокурого чуба, свалившегося на покатый, низкий лоб, Холодно блестели маленькие заплывшие глазки неопределенного цвета. По сравнению с ним матросы казались малорослым народом. Один Любченко возвышался над фашистом.

— Да… Я командир, — сказал Норкии.

— Я требую суда над вашим матросом! Он пенял руку на офицера великой немецкой армии! — последние слова эсэсовец выкрикнул, коснулся пальцем синяка под глазом и загер, выпятив грудь.

— В какой части вы служили? — спросил Норкин, словно не слышавший заявления офицера.

Фашист еще выше поднял подбородок.

— Я вас спрашиваю! — повысил голос Норкин.

— Офицер не отвечает на подобные вопросы.

— Нет, ты будешь отвечать! — голос Норкина прозвучал глухо. Пальцы впились в кромку стола.

Немец пожал плечами и отвернулся. Словно нечего было ему делать здесь, ну и рассматривал он смолистые бревна потолка. Из темных углов пополз шепот:

— На кой ляд нам его часть? Всегда узнаем!.. Списать!!!

— Ну? Название вашей части? — Норкину было все труднее и труднее сдерживать себя.

— Дурак! Я буду говорить только в Москве!

Норкин вскочил, словно под ним была не обыкновенная табуретка, а раскаленная плита, и, задев стол, шагнул к фашисту. Они в упор смотрели Друг на друга. И немец чуть попятился.

— Не пугайте, — уже менее уверенно сказал фашист. — Вам запрещено бить пленных… Я буду жаловаться…

— Наплевать! Я так тебе въеду, что жаловаться забудешь!

— Не поможет! Если ваши молчат, то…

Темная пелена закрыла глаза Норкина. Потом появились неясные очертания берегов речки; в ушах звучал плач грудного ребенка; как живой встал Дроздов с черной полоской усов… И все это закрыло мясистое, надменное лицо фашиста… Норкин размахнулся, и рухнул фашист под ноги к матросам. Ударил Норкин — и опомнился. Он, командир, потерял власть над собой… Ударил пленного!.. Пусть и фашиста, но пленного… Ему было противно смотреть на эсэсовца, который лежал у ног матросов и недоумевающе смотрел по сторонам, словно сейчас впервые увидел и хмурых моряков, и закопченные бревна потолка с желтыми слезами смолы, и Норкина, вытирающего руку о штаны.

— Убрать, — сказал Норкин и повернулся к столу.

Любченко словно только и ждал этой команды. Шевельнув плечом, наступив кое-кому на ноги, он выдвинулся вперед, нагнулся, прижал растопыренные пальцы к груди фашиста и затрещал френч, приподнялся немец над землей, хотя и оставались полусогнутыми его ноги.

Вот тогда и раздался визг, от которого вздрогнули моряки, замер Любченко, оглянулся Норкин.

А фашист извивался, словно хотел вылезть из мундира, царапал побелевший кулак Любченко и визжал, визжал до икоты, до хрипа. С большим трудом разобрал Норкин в этих воплях:

— Я буду… Я буду говорить!

— Отставить, — сказал Норкин, и разжались пальцы Любченко; как тяжелый куль, осел на землю немец.

Матросы перешептывались, косились на командира И комиссара. А фашист, в лопнувшем френче, снова стоял у стола. Мелко дрожала его нижняя челюсть.

— Я имею точные данные о расположении частей на этом участке…

Норкин развернул карту и брезгливо покосился на фашиста. Теперь вся его фигура, каждое движение, каждый изгиб тела говорили лишь о желании угодить, спасти себя, спасти даже ценой нескольких сот жизней своих собратьев, но спасти. И на карте один за другим начали появляться условные значки, запестрели около них цифры. Долго говорил эсэсовец, оттягивая тот момент, когда будет произнесено последнее слово, и под конец начал повторяться. Норкин положил карандаш на карту и задумался: «И эта мразь, этот слизняк был там, на речке? Где же тут человек?»

Но вот замолчал немец, с усилием проглотил слюну и тихо сказал:

— Аллес…

— Он кончил. Пусть отведут, — прошептал Лебедев, нагнувшись к лейтенанту.

Норкин повернул к нему голову, потом посмотрел на фашиста и кивнул головой.

— Смотри, Миша, как заманчиво стоит эта батарея! Совсем одна и поблизости никого нет. Проскочить бы лесочком, а?

Глава четвертая ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ

1

Капитан Козлов и не думал, что ему еще раз придется встретиться с лейтенантом Норкиным. А пришлось не только встретиться, но и воевать рядом, подчиняться одному командиру батальона. И Козлова это не удивило: уж так у него получалось в жизни, что он все время встречался с теми людьми, о которых даже и не думал. Так и сейчас. Говоря откровенно, возражать против такого соседства не было оснований. Батальон Кулакова хорошо зарекомендовал себя в боях, а сам Норкин даже понравился Козлову при первом знакомстве. В лейтенанте он узнал самого себя. Именно таким порывистым, смелым в своих выводах был и он в годы гражданской войны. А потом… Да зачем вспоминать то, что было потом? Сейчас он уже ве тот…

«Укатали сивку крутые горки», — думал Козлов, глядя на мигающий огонек коптилки.

Но «горок» не было. Сам Козлов выдумал их для себя. «Укатался» он на ровной дороге, сбившись с ноги, выскочив из общих рядов. Он даже было смирился со своим положением неудачника, сваливал всё на то, что ему просто не везло, что его не поняли, «обскакали дипломаты», и… вдруг война и эта встреча с моряками.

Обидно старому солдату выслушивать замечания молодого, а еще обиднее — сознавать, что прав не ты, а он.

«Подумаешь, тоже вояки!» — храбрился Козлов, а внутренний голос нашептывал ему: «Куда тебе до них! Послужи Родине напоследок честно, а с теперешними молодыми и не тягайся!»

Может быть, и остались бы мечты мечтами, но роту Козлова влили в батальон Кулакова, так как тот теперь занимал участок фронта в несколько километров и физически не мог прикрыть его своими силами.

Кулаков пил чай, когда к нему вошел Козлов. Оглядев опрятную землянку, он вышел на ее середину и доложил, как требовал устав:

— Капитан Козлов с ротой бойцов народного ополчения прибыл в ваше распоряжение.

— Вовремя, дорогой мой, вовремя. Ясенев! Слышишь? Прибавилось у нас силешки!

И то, что Козлов принял за ворох шинелей, зашевелилось, приподнялось, рассыпалось, и с топчана встал высокий командир в морском кителе, но со звездочками политработника на рукавах. Он застегнул верхнюю пуговицу кителя, провел рукой по чуть вьющимся волосам, шагнул к столу и сказал:

— Давайте знакомиться. Ясенев.

— Это мой комиссар, — поспешил добавить Кулаков. — Да ты, дорогой мой, чего стоишь? Сегодня затишье и мы отдыхаем. А на моего комиссара какая-то трясучка напала, так я напоил его чаем с малиной и уложил спать. Видишь, ему уже полегчало. Садись с нами, пропустим по чашечке, — и он пододвинул к Козлову железную кружку, в которую наверняка вмещалось не меньше пол-литра.

«Видать, такой же неудачник, как и я, — подумал Козлов. — И по годам, и по званию — почти ровесник».

Скоро все трое сидели за столом. Разговор вертелся преимущественно вокруг положения на фронтах, снабжения патронами и прочих вопросов, волновавших всех фронтовиков. И тем более странно прозвучал вопрос Ясенева:

— А вы женаты? Заботливая она у вас?

— Нет… Не женат… А что? — ответил Козлов.

— Странно…

— Что странно?

— Так просто, — уклонился Ясенев от прямого ответа.

— Нет, серьезно?

— Привычка, — рассмеялся Ясенев. — До службы во флоте я был парторгом на заводе. Конечно, приходилось все Еремя встречаться с людьми, и сделал я один вывод… Не подводил он меня, а вот сегодня осечка вышла! Вот и всё.

Кулаков тихонько дул в кружку. Казалось, он весь был поглощен этим занятием и не следил за разговором, но украдкой с усмешкой поглядывал то на комиссара, то на его собеседника. Чувствовал капитан-лейтенант, что неспроста, не от нечего делать завел комиссар этот разговор.

— Уж если не секрет, не военная тайна, то поделитесь своими наблюдениями, — настаивал Козлов. Он уже освоился в этой землянке. Словно зашел в гости к старым друзьям и засиделся с ними, вспоминая прошлое.

— Какая там тайна! — усмехнулся Ясенев. — Просто заметил я, что мужья, у которых жены чересчур заботливые, иногда даже страшный вид имеют. Встретишь и удивляешься: сам представительный, костюм на нем новый, выутюжен, галстук модный, а носовой платок!.. «Жена, понимаешь, чистый забыла положить», — начинает он оправдываться… Холостяки обычно сами следят за собой и таких срывов у них не бывает.

Так вот в чей огород ты камешек бросаешь!.. Теперь за тобой, слово Борис Евграфович.

Но пока Козлов подыскивал подходящий ответ, в разговор вмешался Кулаков:

— Это, дорогой мой, неверно. Бывает, что и холостяки за собой не следят. Дескать, «я — одиночка! Мы за красотой не гонимся!» — Глаза у Кулакова — узенькие щелки и блестят. И не поймет Козлов: обвиняет или защищает его командир батальона.

— Конечно, бывает и так, — соглашается Ясенев, — но реже. Да у холостяков обычно находятся и смягчающие вину обстоятельства…

— Вот-вот! — подхватил Кулаков. — Один, работы — завались, а воротничок-то пришить и некому!

Теперь ясно тебе, Борис Евграфович? Вот оно, хваленое морское гостеприимство! Посадили за стол, напоили чаем, да еще и высмеяли!

Козлов отбросил ногой табуретку и резко поднялся из-за стола.

— Тут у вас маленький просчет получился. Холостякам не надо «смягчающих вину обстоятельств»! Дойдет до драки — взглянем, как воротничок на бой влияет! — сказал он прерывающимся от обиды голосом и, не простившись, пошел к двери.

— Товарищ капитан! — раздался за его спиной голос Кулакова, и он невольно остановился, повернулся к морякам. Куда исчезли добродушные морщинки на лице Кулакова? Нет их. И улыбки нет. Словно даже не было.

— Прошу, товарищ капитан, помнить, что вы находитесь в рядах Советской Армии! — рубил Кулаков, сильно налегая на «о». — Ее уставы действуют и на фронте!.. Нужно спрашивать разрешения у старших…

— Разрешите идти, товарищ капитан-лейтенант?

— Нет, не разрешаю. Садитесь!

Козлову не хотелось задерживаться здесь даже на минуту, но пришлось выполнять приказание. Это тебе, Борис Евграфович, не с председателем месткома разговаривать, С тем можно и поспорить, а здесь много не наговоришь. Дисциплина!

— Должен предупредить, капитан, что сегодня я первым и последний раз принял вас в таком виде. Приведите себя немедленно в порядок. Или вы думаете, что командиру ополчения все можно? Ошибаешься, дорогой мой! Ты командир не ратников, а советского ополчения. Советского ополчения!

Кулаков незаметно перешел на «ты», стал говорить спокойнее. Ясенев только изредка вставлял отдельные слова, подчеркивая ими основную мысль комайдира или углубляя ее.

Давно исчез официальный тон, беседа снова потекла мирно, но теперь Козлов не забывал, что перед ним — его начальники, хоть и добродушные с виду, но на самом деле — строгие, требовательные и, пожалуй, беспощадные начальники. Да они и сами не скрывали этого.

— Если не увижу изменения в лучшую сторону — не обижайся! — сказал Кулаков и развел руками.

— Коммунист не может так относиться к службе, — вставил Ясенев. — Я имею в виду то, как вы передавали свой участок лейтенанту Норкину.

И это знают! Хоть сквозь землю проваливайся…

— А вообще, мне кажется, мы поняли друг друга и сработаемся. Так? — сказал Кулаков.

Козлов молча кивнул. Нет, он не считал, что они с Кулаковым сработаются, но разве можно на военной службе высказывать такую крамолу? Начальство сразу вывод сделает: не можешь — сдавай роту, отправляйся в тыл за новым назначением. Конечно, могут перевести и к другому начальству, только легче от этого не станет. Козлов понимал, что справедливо требует Кулаков. Да и стыдно было уходить с фронта в тыл за новым назначением. Неужели он, Козлов, хуже других, неспособен защищать Родину в тяжелую для нее годину? Вот это — дудки! Козлов еще докажет вам, товарищи моряки, что воевать он умеет…

Кулаков рассказал Козлову о своих планах на ближайшие дни, еще раз напомнил, что никаких поблажек ополченцам не будет, и разрешил идти. Козлов вежливо простился с новым своим начальством и почти побежал в свою землянку. Ему хотелось действовать, доказать, что он может командовать, но с чего начать? Постирать подворотиичок, подсушить, выгладить и пришить к гимнастерке? Нужно, конечно, и это, но не в первую очередь. Так с чего же, с чего начать?

Вот и сидел Козлов, положив локти на стол и обхватив руками лохматую голову. Мыслей много, и все они непослушные, непоседливые. Не успеешь схватить и обдумать одну — она, глядь, и ускользнула, спряталась за другие. Даже на бумаге пробовал записывать их. Не помогло: бесконечная вереница пунктов и ни одного главного.

Козлов отбросил карандаш, скомкал бумагу и крикнул:

— Связной!

С нар соскочил пожилой мужчина с бородой клинышком, торопливо прикрыл сонные глаза выпуклыми стеклами очков и сказал:

— Слушаю вас?

— Позови командиров взводов. Беседовать буду.

Связной разочарован. Он, видимо, думал, что произошло какое-то исключительно важное событие, раз командир посылает его среди ночи за командирами взводов, а тут — простая беседа, и связной нерешительно заметил:

— Может, утром? Спят все.

— Товарищ Рудаков! Пора вам забыть гражданские привычки! Здесь армия! Вы — советский ополченец, а не счетовод трамвайного парка! Получили приказание — выполняйте!.. Идите!

Прочитав связному эту краткую нотацию, Козлов распалился еще больше. «Небось, у того лейтенанта связной не стал бы спорить, не посмел бы возражать командиру, — с горечью думал Козлов. — Ну, я им сейчас прочту лекцию! Такую дам зарядку, что век помнить будут!»

И едва командиры взводов вошли в землянку и расселись вдоль стен, Козлов обрушился на них. Он хотел высказать товарищам свои мысли, всё, что обдумал, сидя у Кулакова и здесь, но от гнева и обиды мысли путались, казалось, бурлили, как в котле, и если в котле всплывает наверх всё легковесное, ненужное, то здесь получилось так же. С языка срывались гневные, горячие, но легкие, почти невесомые слова и они беспомощно повисали в воздухе, рвали нить мысли. Козлов чувствовал, что эта мелочь загораживает путь главному, но не мог избавиться от нее и от злости выругался. И едва необдуманные слова сорвались с его языка, как встала врач Ковалевская и пошла к выходу. Козлов видел тугой узел волос, подпиравший ее пилотку.

— Кто вам разрешил уходить, товарищ врач? — крикнул Козлов.

И Ковалевская обернулась. Чуть дрожали ее губы. Подозрительно блестели глаза. Она только взглянула на командира роты, наклонила голову и быстро вышла.

Козлов растерянно запустил пальцы в волосы и еще больше взлохматил их. Чего угодно, но только не этого ожидал он от врача. Девчонка, а тоже демонстрацию устраивает! Кто она такая, чтобы ей реверансы делали? Пришла в роту прямо из института, практических знаний — нуль, а уже «шпала» в петлице. Правда, она быстро освоилась в новой обстановке, и хотя многого не знала, кое-что путала, порой ошибалась, но Козлов не мог не согласиться, что с обязанностями она справляется, все промахи с лихвой искупая старанием.

И все-таки Козлов презрительно посматривал на нее:

— Девчонка! Разорвется вблизи первый снаряд — она и заревет, закричит маму!.. Или того хуже…

Но Ковалевская была на передовой, даже ходила с ополченацми в атаки, и не ревела, не звала маму. Она словно не замечала смерти, днем и ночью летающей над ротой, и видела лишь раненых, для которых, казалось, только и жила. Их она перевязывала порой прямо на поле боя, частенько тащила на себе до медсанбата, и тоже не плакала, даже не жаловалась, что ей трудно, что врач не обязан таскать раненых. И ополченцы полюбили Ковалевскую, относились к ней как к сестре, дочери. Только Козлов по-прежнему недоверчиво косился на врача, искал у нее недостатки, не мог найти и ворчал:

— Без сердца она. Ледяшка… Мы для нее не мужики, а будущие раненые. Как на морских свинок, что для опыта предназначены, она на нас смотрит.

Так думал Козлов, а вот выругался — заплакала Ковалевская от обиды. Капитану стыдно, но, стараясь скрыть смущение, он говорит небрежно, косясь на дверь, захлопнувшуюся за Ковалевской:

— Телячьи нежности…

— Позволь, Борис Евграфович, — сказал, встав с нар, командир взвода Никандров. — А за что ты сейчас меня обругал?

Этого только и недоставало! Одна ревет, другой — обижается. Ну и денек!..

— И не думал, Иван Васильевич!

— Думал или не думал, а обругал. Я вот лет на десять старше тебя буду, в гражданскую тоже воевал и, кажись, наградой отмечен, а ты обругал.

У Ивана Васильевича орден — Красного Знамени. Он гордится им, но обычно стесняется говорить о нем, а сегодня сказал, сам напомнил. Плохой это признак.

— Всех нас обругал! — продолжал Никандров. — Может, мы в чем и виноваты — не спорю, так ты расскажи нам, растолкуй. На то ты и старшим над нами поставлен. А зачем ругаться? Мы пришли сюда Родину защищать, не ругань твою слушать… И на нервы не сваливай. Пристало ли девушке все это слышать? А ведь ты командир. Вон она, «шпала», красуется.

Тяжело, лениво ухали пушки. Не по целям били они, а пугали, не давали спать. Снаряды проходили стороной и сюда доносились только их разрывы, слабые, как взрыв петарды на рельсах.

— Хватит об этом, Иван Васильевич, — взмолился Козлов. — Не хотел я обижать ни вас, ни врача… Да так вышло… Меня самого обидели. Кровно обидели! — и он без утайки передал весь разговор с Кулаковым и Ясеневым. — Так неужто мы не наведем порядок в роте, а?

— Вот с этого бы и начинал, — одобрил один из командиров. — Раз для дела нужно — рассчитывай на нас. Не подведем!

Говорили многие, дельно говорили. Разошлись, когда уже начало светать. Последним уходил Никандров. На пороге он остановился и сказал, глядя прямо в глаза Козлову:

— А насчет врача — подумай, Борис Евграфович. Нехорошо вышло.

— Ладно, подумаю…

Ковалевская тоже думала. Она мысленно перебирала все свои поступки, все свои действия в роте и не могла найти того, который хотя бы частично оправдал и объяснил отношение Козлова к ней. Она и раньше знала, что командир роты почему-то не любит ее, не любит как врача. Он никогда не разговаривал с ней как с равной, старался обходиться без нее и лишь в самом крайнем случае бросал небрежно:

— Теперь послушаем, что думает по этому поводу медицина.

Да, да, не врач, а «медицина». Ведь Ольга, да и другие, чувствовали, сколько иронии он вкладывал в это дорогое для нее слово. И все-таки она мирилась с этим. Ну, пусть командир роты неправ, пусть ошибается. Со временем он поймет ошибку, изменит свое мнение о враче. Ведь заметит же он ее работу? А заметит работу — обязательно иначе будет смотреть на врача, оценит его.

Так успокаивала себя Ковалевская, и работала, работала честно, как ее учили в институте, как наказывали дома.

— Тебе, Оленька, надеяться приходится только на себя. Отец вон совсем расклеился, а мне одной тоже все не осилить. Уж если ты решила учиться в институте, то учись, работай честно, добивайся своего.

Ольга решила учиться, решила стать врачом. Почему именно врачом? Ей было жаль отца, который в сорок лет вдруг начал чахнуть от какой-то болезни, она надеялась, окончив институт, вылечить и отца, и многих других; им — больным — она мечтала посвятить свою жизнь. И она училась упорно, старательно, частенько сидела в анатомичке в то время, когда другие беззаботно танцевали. Больше четырех лет она готовила себя к тому, что будет врачом. Врач Ковалевская! Оля Ковалевская, дочь маляра — врач Ковалевская, Ольга Алексеевна Ковалевская!

Даже сейчас голова немного кружится от счастья…

Не успела привыкнуть к тому, что она врач — началась война. Родной Ленинград сразу закипел, забурлил: десятки тысяч ленинградцев пошли в военкоматы, просили зачислить их в армию. Ковалевская тоже выстояла длинную очередь у кабинета военкома, и вот она — врач в роте народного ополчения, она, как и многие другие, защищает Родину. Здесь, на фронте, ее ждало первое разочарование: врач не делал сложных операций, он был санитаром, очень нужным, квалифицированным, но только санитаром. Что ж, она спорить не стала: она чувствовала, что нужна людям, что без нее многие из них погибнут. Зная это, она голодала вместе с солдатами, вместе с ними спала в лесу, бродила по болотам. Бывало, и ругались они при ней страшными словам, но никогда она не обижалась, не убегала: ругались обычно раненые, у которых от боли мутилось сознание. Им она прощала, а вот командира роты простить… Ну, пусть он не замечает ее (Очень нужно! Подумаешь!), но почему он забыл, что она женщина?

Нет, не прощать нужно, а немедленно просить перевод в другую часть! Пусть поработает с другим, более опытным врачом. Может быть, тогда поймет и оценит ее по-настоящему. Ведь она и сейчас уже видела, что не все врачи так же беззаветно служили раненым, пусть именно такого — себялюба, бездушного — пришлют сюда!

Подумала и испугалась: а как же ополченцы? Теперь память подсказывала ей только хорошее. Вот она, Ольга, примеряет новые сапоги. Их принес Агапов. Он сказал, что сапоги малы ему… Милый, милый Агапов! Ты пожалел своего доктора, помог ему, как отблагодарить тебя за эту ласку?

Или взять старика Шибанова. Как он попал в ополчение — неизвестно. Ясно одно: обманул работников военкомата. Суставы у него распухли от ревматизма, он морщится от боли, но идет с ротой и даже еще находит силы для того, чтобы позаботиться о враче. Ведь это он всегда готовит ночлег для доктора, он приносит ей еду, оберегает ее сон. Почему она вдруг забыла о них? Разве они дадут в обиду свою «дочку», свою «сестричку»?

А Козлов… Козлов может оказаться и в другой части. Что ж, придется терпеть его присутствие, терпеть как одну из неприятных деталей, порожденных войной. С ним она теперь будет подчеркнуто вежлива, и только. Может быть, тогда поймет он, что женщина даже на фронте остается женщиной.

Так решила Ковалевская, и утром, увидев Козлова, идущего к ней по узкому ходу сообщения, сдвинула брови, нахмурилась.

— Я вчера… того самого… погорячился, — сказал Козлов, поравнявшись с ней.

Это было так неожиданно, что она не нашла слов, промолчала. Козлов взглянул на нее, боком пролез между ней и стенкой и, пригнув голову, быстро пошел дальше.

«Гордая! Где ей понять нашего брата! Небось ждала, что я на колени перед ней встану. Дудки, не на такого напала!.. Одним словом, с высшим образованием!» — думал Козлов, уже раскаиваясь в том, что извинился за необдуманные слова.

Козлов злился на себя и не знал, что Ковалевская в это время тихонько плакала от радости: командир роты оказался не таким плохим, как она думала.

Немцы неожиданным ударом прорвали фронт, и батальон, стоявший на отдыхе в тылу, оказался на передовой. Быстро приближалась автоматная стрельба, а мины уже давно начали рваться в окопах моряков. Поодиночке и маленькими группами бежали солдаты и ополченцы. Многие из них были ранены, им нужно было в госпиталь, но, Дойдя до моряков, поравнявшись с их окопами, они осматривались, а там, глядишь, полетели с лопатки комья земли — остановился солдат, зарывается.

— Что случилось, папаша? — крикнул Норкин пробегавшему мимо ополченцу со свисающими вниз кончиками обкусанных усов.

— Его сила! — ответил тот и, отбежав немного в сторону, выбрал ямку и начал быстро углублять ее.

— Учись, Коля, как работать надо! — не вытерпел Бо-гуш. — Настоящий солдат дело знает: оторвался от сволочи, встретил порядочных людей — и сразу к бою готовится! А ты другой раз целый час вздыхаешь, прежде чем за лопату возьмешься.

— А я и без указчиков теперь копаю!

— Вот я и не пойму, с чего бы вдруг? Уж не клад ли ищешь?

— Его, — усмехнулся Любченко.

— Да ну? Давай поболтаем перед боем, как приятели. Кто и что тебе сказал про клад? Ведь запорожцы досюда не доходили?

— Лебедев. Он сказал, что чем глубже уйдешь в землю, тем больше шансов пережить фашистов.

— Ага… Ясно… То-то я и смотрю, что ты по самые уши зарылся в землю!..

Тяжелы последние минуты перед боем. Каждый их переживает по-своему. Один молчит, хмурится, другой усиленно трет и без того чистый затвор автомата, а Богуш поболтал немного с Любченко, развлекся — и легче ему стало, словно силы набрался от него.

Прошел последний раненый солдат, опираясь на винтовку, а вскоре из-за пелены дождя показались и цепи атакующих. Они не ожидали сопротивления, шли прямо, во весь рост, и внезапный огонь моряков был для них особенно губителен. Кануло в вечность то время, когда моряки встречали врага только из окопов. Теперь они научились многому, и не напрасно Норкин, как и в тот раз, выслал ручные пулеметы к заросшему лесом оврагу. Их огонь почти полностью скосил первый ряд немцев, а остальные прижались к земле, словно прилипли к ней, и наступление захлебнулось. Вскоре уже только лениво перестреливались дозорные, да однообразно шумел дождь.

Норкина и Лебедева вызвал к себе Кулаков. Когда они вошли в землянку, там были уже все командиры и комиссары рот. Кулаков как-то по-особенному торжественно сидел за столом, хмуря брови да изредка теребя кончик носа, просматривал бумаги.

Наконец он отодвинул их в сторону, сложив аккуратной стопочкой, обвел всех глазами и сказал:

— Я, товарищи, сейчас был у командира дивизии. На нашем участке положение серьезное. Враг прорвал фронт, смял передовые части и, как вы сами знаете, докатился до нас… За нами только Ленинград… Сзади нас сейчас, пока, — Кулаков сделал ударение на последнем слове, — частей больше нет… Понимаете? Никого нет!.. Командир дивизии оказал нам высокое доверие: нам приказано стоять здесь до особого приказания. Понятно? Только после того как за нами будут части, мы сможем отойти. Другого отступления не будет! — Кулаков рубанул рукой по воздуху, опять коснулся пальцами кончика носа и уже спокойно продолжал: — Разъясните матросам задачу. Особый упор сделайте на том факте, что мы сейчас главные на этом участке, что сейчас о наших действиях будут докладывать лично, — понимаете? Лично! — товарищу Сталину!.. Больше у меня к вам ничего нет. Идите.

Едва Норкин перешагнул порог землянки, как Селиванов схватил его за руку, стиснул ее и сказал:

— Дождались, Мишка! Умрем…

— Разобьем, а не умрем, — перебил его Лебедев, неожиданно появившийся из темноты. — Ты, Селиванов, так и матросов настраивай: разобьем фашистов, дальше они не пройдут!

— Это само собой, — начал оправдываться Леня. — Я ведь к тому сказал, что если нужно будет, то и…

— Забудь это слово! — повысил голос Лебедев. — Не об этом думать надо.

В окопах к приходу Норкина все было по-прежнему, но он сразу заметил какую-то нервозность, суету. Словно боялись матросы чего-то, не хотели думать об этом, старались забыться, углубляя и без того глубокий окоп, поправляя ниши для гранат и бутылок или просто перебирая патроны.

Норкин ускорил шаги и почти побежал к командному пункту, но за одним из поворотов окопа налетел на группу матросов и остановился, прислушиваясь к их разговору.

— Велел я тебе следить за ним? — наседал Никишин на припертого к стенке окопа Любченко. — Скажи, велел?

— Да я, товарищ старшина, все время его бачил. А в окоп пополз — он и сбежал…

— Растяпа! «Сбежал»! Весь батальон опозорил!.. Никто в нас пальцем не тыкал, а теперь только и разговоров будет: «У подводников дезертир»!.. У-у-у, — и Никишин злобно, витиевато выругался.

— Кто сбежал? — спросил Норкин, расталкивая матросов.

Они расступились неохотно, но не разошлись, хотя знали, что командир роты сейчас под горячую руку может наложить взыскание и на невиновного. Честь роты была дороже всего и они готовы были выслушать любые упреки, лишь бы найти выход из создавшегося положения. А больше всех переживал Любченко. Он дышал тяжело, сопел и переминался с ноги на ногу, словно только ждал команды, чтобы бежать подальше от товарищей, которых он подвел, и, может быть даже смертью, но искупить вину. Да и как же иначе? Товарищи доверили ему свои мысли, честь, а он не сберег ее. Ведь ему поручили следить за Козьян-ским?.. Козьянский бежал… Дезертир в батальоне Кулакова, Лебедева… О том, как тяжело было матросам, когда они узнали об этом, Любченко судил по старшине и лейтенанту. Никогда он не слышал от Никишина грубого слова, а сейчас старшина выругался, выругался при лейтенанте и тот даже не сделал ему замечания.

— Кто сбежал? — повторил Норкин свой вопрос.

— Козьянский… Доверили этому растяпе, а он… — одним духом выпалил Никишин и замолчал, махнул рукой, будто сказал: «Неужто сами не понимаете?»

Скупо, неохотно рассказали матросы, что сегодня с утра Козьянский почему-то очень подробно расспрашивал о дороге к Ленинграду, жадными глазами провожал каждую машину, идущую к городу. Короче говоря, вел себя подозрительно, ну, а они, чтобы зря не обижать человека, решили сначала проверить свои мысли, а потом доложить командиру роты. Наблюдать за Козьянским поручили Любченко. Как он справился — хоть вся рота в гроб ложись. На весь фронт опозорил!

Дезертир в батальоне, на формирование которого бригада отдала лучших своих людей… Норкину сразу стало жарко, он рванул ворот кителя. Как теперь на глаза Кулакову показаться?.. Конечно, матросы ошиблись, нужно было немедленно доложить, но руганью дела не исправишь; сейчас только одно может спасти от позора: немедленно поймать Козьянского. Живого или мертвого, но доставить его сюда!

Норкин выругался и крикнул:

— Крамарев!

— Крамарев!.. Крамарева к лейтенанту! — понеслось по окопам, и, как обычно, Крамарев подошел быстро и неожиданно.

— Слушай, Крамарев… Знаешь?.. Так вот… Бери людей и лови. Ясно? Далеко он не ушел. Тащи сюда!

— Можно идти?

— Иди… А вы — по местам.

Норкин на ка-пе остался один. Осыпается со стен земля, мечется огонек коптилки под порывами ветра. Норкин сидит у столика, закрыв руками глаза. Временами он кладет руку на телефонную трубку, сжимает ее, и вновь падает его рука на стол, нервно барабанят пальцы по запорошенным землей доскам. Еще хочется верить, что все это простое недоразумение, что вот-вот явится Козьянский и страшное окажется ошибкой.

И уже когда небо на востоке посерело, а первый луч багровой полоской лег на тучи, прибежал матрос и крикнул с порога:

— Есть! Привели!

У самого входа на ка-пе стояли Козьянский и Крамарев с разведчиками. Козьянский рукавом стирал кровь с распухшей губы. Его разорванный бушлат еле держался на плечах, Автомат без диска был заброшен за спину.

— С машины сняли, — доложил Крамарев. — У медсанбата шум поднял: «Я приказание выполняю! Даешь машину!»… И гранатой еще машет… Увидел нас и побежал… Пришлось помять малость.

— Вот уж не ожидал от вас, Козьянский, — начал Нор-! кин, но тот перебил его:

— Брось трепаться! Отдавай под суд, а я там расскажу, какие порядки здесь развели! До кого хошь дойду, а укатаю…

Козьянский не успел кончить: кто-то прикладом автомата ударил его. Нашла выход давно накипевшая злоба, и замелькали сжатые кулаки, удары посыпались со всех сторон и даже нож сверкнул в чьей-то руке.

«Убьют!» — подумал Норкин и бросился в свалку.

На помощь ему поспешили Ксенофонтов, Никишин и некоторые другие матросы. Пожалуй, только один Люб-ченко стоял в стороне и просто наблюдал. Ему тоже хотелось всыпать Козьянскому, но нельзя же в драку лезть против лейтенанта и старшины?

А на дне окопа — клубок человеческих тел. Трудно понять, кто кого бьет, кто кого и куда тащит. Хриплое дыхание, выкрики и ругательства слышны Любченко. Он уже решился броситься на помощь лейтенанту, но шум услышали и немцы: первая мина, шурша, пролетела над окопом и рванула невдалеке. За ней — вторая, третья.

В окопе стало тихо. Из груды тел вылез Норкин, нашел на земле фуражку, надел ее и крикнул:

— Разойдись!

Матросы подчинились, но до лейтенанта явственно донесся голос одного из них:

— Черт сунул сюда командира роты! Дал бы я без него этой гниде!

Ушли все, а Норкин все еще вытирал пот, обильно покрывший лоб. На глазах лейтенанта чуть-чуть не свершился самосуд. Матросы, как и сам Норкин, не могли понять поведения Козьянского, но почувствовали в нем чужого и сгоряча могли не только избить, но и убить его. И лейтенант не особенно осуждал их. Если бы до войны Нор-кину сказали, что при нем человек ударит другого человека, а он останется в стороне, не вмешается, не прекратит драку — Михаил не поверил бы и обиделся. Теперь же, после месяца боев, взгляды изменились. Не стало человека вообще — все люди разделились на друзей, единомышленников, и врагов. Нужно было только определить: кто перед тобой? — и принималось решение. Любой человек, напавший на Родину или мешающий защищать ее — враг, смертельный враг. Лежит солдат или матрос в окопе, отказывается идти в атаку — сейчас он враг. Может быть, случайно, временно, но он стал им. В бою убеждать некогда: секунды решают исход дела. Тогда как же быть? Оставить лежать в окопе? Или застрелить?.. Можно сделать то и другое, но сколько раз бывало и так, что достаточно прикрикнуть на труса — и он становился в общий ряд: у него исчезал страх и он смело шел вперед, порой даже увлекая за собой других.

Однако случай с Козьянским заставил задуматься. Норкин понял, что нельзя все доверять матросам, что порой хоть и кстати бывает их вмешательство, но воспитание людей не должно прекращаться ни на минуту, иначе постепенно часть исчезнет и вместо нее будет что-то неопределенное, подчиняющееся не уставу, а силе, грубой физической силе.

Козьянский сидел, прислонившись к стенке окопа, и с злобной усмешкой смотрел то на лейтенанта, то на Никишина.

— Отдашь под суд или нет? — грубо, вызывающе спросил Козьянский, встретившись взглядом с Норкиным. — Не отдашь — за себя не ручаюсь! — и тут Козьянского прорвало: пересыпая речь ругательствами, он рассказал свою жизнь.

Четырнадцати лет он ушел из Дома. Беспризорничал, воровал. Он вступил в жизнь паразитом и она встретила его в штыки. Привод следовал за приводом и Козьянский не успел опомниться, как оказался в колонии.

— Нашто мне ваша арифметика? Вы дайте мне деньги, а я их и сам сосчитаю! — заявил он учителю математики и вскоре бежал из колонии.

Снова кражи, тюрьма. Однажды Козьянский задумался: «Может, бросить все и стать человеком? Вон сколько таких, как я, в люди вышло и живут хорошо… А я?.. Хожу, как волк, озираюсь…»

Своими мыслями он поделился с соседом по камере, осужденным за убийство. Тот выслушал его, презрительно хмыкнул и сказал:

— Все это муть! Я прожил сорок семь лет и говорю тебе, что все это муть! Думаешь, я не ученый? Когда-то и мы в гимназиях учились!.. Все эти алгебры и прочее проходили… Даже латынь изучали! А к чему? Что толку? Прибавляй к каждому слову «ус» или «ис» — вот и выучился! «Гражданис! Снимитус вашис шубус!» А не проще: «Дядя! Тебе никак жарко? Снимай пальто! Я понесу!»… Или возьмем иксы и игреки… «В правом кармане прохожего было икс рублей, а в левом в два раза больше. Сколько у него было денег всего, если…» Нужда? Забери у него деньги и без иксов все узнаешь!

Рассуждения глупые, неубедительные, в них было больше рисовки, чем искренности, но воровать Козьянский не бросил: оно, воровство, засасывает, как трясина, и нужно круто браться, напрягать все силы, чтобы выйти на настоящую дорогу. Козьянский был не прочь залезть в карман к пьяному, пырнуть ножом из-за угла, но бороться, бороться по-настоящему — он не мог: не хватало силы воли, было страшно, что вот завтра один из бывших «корешей» отомстит ему.

Перед самой войной Козьянский украл документы, уехал в другой город и жил там, как демобилизованный матрос. Началась война и его призвали. Козьянский решил, что доедет до фронта, а тут и сбежит, исчезнет, чтобы появиться вновь уже в другом месте. С этой мыслью он и пришел в роту. Пока стояли в тылу, опасности большой не было и можно было не торопиться, но сегодня представился удобный случай и он решил им воспользоваться.

Все это Козьянский рассказывал, рассчитывая напугать лейтенанта и даже намекнуть, что ему не привыкать «мокрое делать».

«Как гора с плеч! — подумал Норкин. — Случайный гость в матросской форме».

Ему стало легко от того, что Козьянский оказался не моряком, что не флот воспитал его, что не виноват он, Норкин, в том, что Козьянский бежал сегодня: не мог он перевоспитаться за это время.

А Никишин высказался еще откровеннее:

— Вот дура! Что ты раньше не сказал? Стали бы ребята с тобой возиться!

— Послушайте, Козьянский, — начал Норкин. — Вы, конечно, виноваты, но можете еще искупить свою…

— Отдавай под трибунал! Дадут червонец, ну и посижу, пока вы воюете!

Разговаривать сейчас дальше было не о чем. Может быть, и слишком «по-казенному» сказал Норкин, «не нашел общего языка, начал беседу без соответствующей подготовки», но мирного разговора явно не получилось.

«Займусь отдельно, — решил Норкин. — Да и сама жизнь мне поможет». — И уже Никишину;

— Под вашу ответственность, старшина.

На следующий день к обеду поднялся ветер, согнул деревья, разорвал тучи и разбросал их по небу. И сразу появились ненавистные «Юнкерсы». Устали, оглохли моряки от взрывов, а в небе по-прежнему кружились самолеты. Уже давно потеряли счет сброшенным бомбам, перестали прятаться от пулеметных очередей, а конца налетам не было видно.

«Скорей бы ночь», — подумал уже не один матрос, глядя на медленно подползающие к окопам тени деревьев.

Под прикрытием самолетов фашисты пошли в атаку. Снова во весь рост, но теперь уже пьяные, вытаращив безумные глаза, они бежали по полю. Очереди валили их десятками, но появлялись новые, они топтали раненых и рвались только вперед. И кое-кто из матросов решил, что бесполезно сопротивляться этой силе, что приближающаяся лавина вдавит все в землю и пронесется дальше, как проносится паровоз над иголкой. Напрасно Норкин и Лебедев подбадривали, уговаривали растерявшихся: скорчившись на дне окопа, матросы прислушивались лишь к нарастающему реву.

А фашисты были почти рядом. Им оставалось пробежать метров сорок…

И когда уже казалось, что батальон неизбежно будет смят, раздавлен — на бруствер вскочил Ясенев. Матросы смотрели на него снизу и он казался выше, стройнее, чем обычно. Его волосы причудливо рассыпались по крутому, высокому и белому, там, где обычно была фуражка, лбу.

— Товарищи! — крикнул Ясенев и повалился на бок.

Исчез страх. Лезут матросы на бруствер, а Лебедев уже там, машет автоматом, зовет за собой. Норкин выскочил вместе с другими, но не побежал вперед, обгоняя роту, а шел немного сзади, наблюдая за матросами, направлял удары взводов. Он видел все. Вот из окопа поднялся бывший шахтер Сухомлинов. Низкорослый, широкоплечий, с крупными чертами скуластого, изрезанного морщинами лица, он надвинул поплотнее бескозырку и опустил воротник бушлата. Казалось, что он умышленно тянет время, однако скоро не только догнал, но и перегнал Норкина. Его бег напоминал движение идущего под уклон тяжеловесного состава. Сначала медленно, нехотя трогается он с места, а потом все быстрее и быстрее летит вперед, способный раздавить все на своем пути или… слететь под откос, но не остановиться.

Несколько групп матросов уже дрались в немецких окопах, но на правом фланге первому взводу приходилось туго. Ксенофонтов не смог собрать моряков вокруг себя и они дрались в одиночку. Норкин прекрасно видел Никишина, Богуша и Любченко. Их окружили, на них налетели со всех сторон. Взяв за ствол ручной пулемет, Любченко шел напролом, размахивая им как дубинкой, а товарищи прикрывали его спину. Никишин то замирал, присев, то резко бросался вперед, ударял и снова отскакивал, чтобы сейчас же броситься в другую сторону. У Богуша еще сохранились патроны и он изредка выпускал короткие очереди.

Нужно было немедленно помочь первому взводу, но чем? Кого послать? Только Ольхов и остался у командира роты в резерве.

Чигарев внимательно следил за ходом боя. Его пулеметы были хорошо замаскированы, огонь их, как всегда, был точен, а фашисты не замечали их. Сначала все шло хорошо, но как только первый взвод, около которого расположились пулеметчики, поднялся из окопов, Чигарев понял, что матросам не сдобровать: слишком жиденькой была их цепочка, слишком плотной массой шли на них фашисты. Первая мысль Чигарева была: «Что, довоевался, товарищ командир роты? Это тебе не нравоучения читать!», но она сразу исчезла, не оставив после себя даже следа, и он вскочил на ноги, выбрался из пулеметного гнезда, выхватил пистолет и крикнул:

— Взвод! С пулеметами… за мной!

Пули посвистывали мимо него. Некоторые из них проносились совсем рядом, но Чигарев не боялся их. Это были его минуты. Он ждал их, мечтал о них, отправляясь на фронт. Чигарев чувствовал, что, стройный, подтянутый, рискующий собой для того, чтобы помочь товарищам, он сейчас красив, и был готов на все. Он скорее бы согласился умереть, чем прыгнуть обратно.

Уже на бегу Чигарев оглянулся. За ним бежали пулеметные расчеты. Пулеметы подпрыгивали на бугорках кротовых нор, которыми было изрыто все поле.

Опушкой леса, не замеченные даже своими, пулеметчики зашли во фланг атакующим фашистам. Норкин увидел их лишь в тот момент, когда, круто развернув пулеметы, расчеты попадали за них и длинные дружные очереди срезали ближайшую группу фашистов. Чигарев стоял рядом. В его опущенной руке был зажат пистолет. Немцы смяты, выброшены из окопов, но еще не бегут, обороняются. Трое из них набросились на одного матроса. Норкин узнал его. Это был Силин, прибывший в роту вместе с Козьянским. Еще тогда, при первом знакомстве, повертев в руках автомат, он повернулся к Норкину и сказал, виновато улыбаясь:

— Автомат, оно, конечно, дело хорошее… Техника… А винтовка как-то сподручнее!

Ему дали винтовку. Силин долго щелкал ее затвором, целился, а потом нахмурился и проворчал:

— Эх, мать честная! А ведь ни одного приема штыкового боя не помню… С гражданской не держал ее в руках… Штукатуры мы…

— Не горюй, папаша! — успокоил его Донцов. — Встретишь фашиста, подступит злость к горлу — сразу все вспомнишь!

Злость, как видно, подступила к горлу, но приемов Силин так и не вспомнил. Он просто бросился на ближайшего фашиста и воткнул в него штык так, словно в руках у него были вилы, а фашист — стог сена. Штык застрял, и, может быть, не успели бы на помощь Норкин и Ольхов, но сбоку набежали ополченцы.

— Ополчение подошло! — крикнул Ольхов.

2

Дальше немецких окопов моряки не пошли: очень мало было сил для наступления. Матросы торопливо глотали махорочный дым и хмурились. У многих все еще перед глазами было открытое лицо Ясенева, у многих в ушах еще звучал его голос.

— И почему хорошие люди гибнут, а дрянь живет? — неожиданно спросил краснофлотец Звонарев и злобно выругался.

— Кого имеешь в виду? — спросил Никишин, откусывая белую нитку, которой наспех зашивал порванный бушлат.

— Как кого? Такой человек, может, погибнет, а там вон сколько сволочи галдит! — И Звонарев ткнул пальцем в сторону фашистов.

— А ты бей их. Старайся, чтобы меньше осталось, — вставил свое слово проходивший мимо Лебедев.

— Стараюсь… На все педали жму, но уж больно много фашистской нечисти расплодилось!

— Справимся! — уверенно ответил Никишин, осматривая свой автомат.

Начали рваться мины. Они падали не в стороне, как обычно, а рвались точно на линии окопов, словно сюда их притягивал огромный магнит. Раздались стоны раненых. Мимо Норкина пронесли Сухомлинова. Его рот был широко открыт. На губах пузырилась кровавая пена.

— Куда его? — спросил Норкин.

— Осколок… В грудь…

Не успел скрыться из глаз Сухомлинов, а санитары несут уже другого. И Норкин понял, почему так точно ложатся мины.

— Андрей Андреевич! — крикнул он. — Надо отходить! Шашисты здесь каждый поворот знают!

Батальон начал отступать. Унесли раненых. Ушел Кулаков. Теперь пора и Норкину, который со своей ротой прикрывал отход. Пулеметы Чигарева стреляли через головы матросов, но огонь врага был очень плотный и не хотелось, страшно было вылезать на ровное поле.

— Эх, фриц, — сказал Звонарев. — Хоть мертвый, но сделай доброе дело, — и, взвалив труп на спину, он вылез из окопа.

Ушла и рота Норкина. Вернулись в свои окопы фашисты, углубляют их, поправляют бруствер, а кому-то уже не терпится, кто-то забыл о недавнем бегстве и визгливым голосом кричит:

— Русс, сдавайсь!

— Давно бы сдался, да ты больно быстро бегаешь, — бормочет Никишин и дает очередь.

Начался позиционный бой. Появилась возможность отдохнуть и многие растянулись прямо на земле.

3

У Козьянского болело избитое тело, но к побоям ему не привыкать: бивали его за воровство, увечили в пьяных драках и при дележе краденого. Тревожило, волновало появление в душе какого-то нового чувства, словно потерял он что-то, а замены еще не нашел. И началось это совсем недавно. Тогда рота проходила через село, почти уничтоженное бомбежкой. Матросы шли, не сворачивая с дороги, запоминая виденное, чтобы потом вписать в счет для предъявления немцам, а он забежал в один из уцелевших домиков, надеясь стащить что-нибудь из вещей. Забежал уверенный, нахальный. И вдруг остановился, перешагнув порог: посреди кухни стояла сгорбленная старушка и ласково смотрела на вошедшего.

— Что, касатик, надо? — спросила она слабым, чуть дрожащим голосом, в котором слышались и беспредельная грусть и материнская любовь к своему ребенку.

— Попить бы водицы…

Старушка принесла кринку холодного молока, молча поставила ее на стол, вытерла чистым полотенцем табуретку и, поклонившись, пододвинула ее Козьянскому. Тот, чтобы не обижать гостеприимную хозяйку, присел к столу и прильнул губами к холодным краям кринки. И тут он почувствовал, как на его голову легла почти невесомая старческая рука. Она тихонько шевелилась на его спутанных волосах — и замер Василий.

— Ешь, касатик, ешь… Мой-то уже больше не попьет молока… Почил в финскую…

Козьянский еле допил молоко, торопливо поднялся и невольно поклонился, сказав дрогнувшим голосом:

— Спасибо, мамаша…

— Бог с тобой, сыночек, — ответила та и смахнула сухим кулачком одинокую слезу.

С тяжестью на душе вышел Козьянский из этого дома. Вот тогда впервые и зашевелилось у него что-то похожее на сегодняшнее чувство. Ему было жаль старушку, оставшуюся одинокой, но… еще больше он жалел себя. «Неужто и я, как ее сын, погибну?.. Дудки! Удеру!» — решил он. И бежал.

А вот теперь в ушах звенели слова Никишина:

— Что ты раньше не сказал?

Значит, тебя, Васька, и за человека не считают… Эх жизнь-жестянка!..

А тут еще и вчерашний бой. Козьянский хотел доказать матросам, что он тоже человек, что он может сражаться с врагом не хуже их, и первым бросился на фашистов. Сначала все шло хорошо, а потом он зарвался: один в рукопашной налетел на троих. Свою ошибку он понял скоро, но отступать было поздно и, успев подумать: «Погибать, так с музыкой! Не поминайте лихом Ваську Козьянского!»— он ударил ножом ближайшего. Потом тяжелый предмет опустился ему на голову, земля приподнялась, вздыбилась, завертелась — и всё.

Когда Козьянский очнулся, рядом с ним сидел Любченко, заматывал бинтом его голову и тихо шептал:

— У, гады!.. Чуть человека на тот свет не отправили! Козьянский осторожно отстранил руку Любченко и сказал:

— Я сам…

— Сиди уж! — добродушно прикрикнул тот, закончил перевязку. И вдруг совсем другим тоном: — Вот теперь на законном основании в тыл убираться можешь.

И совсем неожиданно даже для себя Козьянский ответил:

— Не свисти, пророк в клеше! Теперь меня силой отсюда не выгонишь!

— Побачимо.

И действительно, неужели он, Козьянский, хуже Других? Весь народ на защиту своей земли поднялся, а он удерет?

— Козьянский! Давай к комроты! — крикнул Никишин.

Козьянский нехотя поднялся. «Воспитывать начнет», — с неприязнью подумал он, однако пошел на командный пункт.

Перед приходом Козьянского у Норкина с Лебедевым состоялся разговор.

— Что мне с ним делать, Андрей Андреевич? — спросил Норкин.

— Как что делать? Воспитывать, Миша, будем. Наша вина, что до сих пор не занимались им по-настоящему. Столкнули в первый взвод и успокоились.

— Я не против, Андрей Андреевич, да с чего начать? Будь это в мирных условиях — собрали бы собрание, проработали, дали задание, вовлекли в самодеятельность — глядишь, и подтянулся бы парень… А тут что? Даже комсомольского собрания провести не можем. Все в боях.

— Что верно, то верно… А все-таки, Миша, воспитательная работа — не одни собрания. Скажи, личный пример матросов не является воспитательным приемом?

__ Это я и без тебя знаю! — нетерпеливо перебил его Норкин. — Ты скажи, как к Козьянскому подступиться?

— Я к этому и подхожу… Знаешь, как он вчера вел себя в бою? В самую гущу лез!.. И если его раньше подзатыльниками из окопа выгоняли, то тут сдержать не могли!.. Мне кажется, начало сделано и теперь только добивать его надо.

— Надо, надо! Заладил одно и то же!

— Да не перебивай ты меня, в конце концов! — вспылил и Лебедев.

— Молчу, молчу! — засмеялся Норкин. — Оказывается, и у тебя нервы есть!

— А ты как думал? — засмеялся и Лебедев. — Все мы люди, все мы человеки… Я бы начал с оказания ему доверия. Макаренко — слыхал про такого? — именно так обезоруживал самых отчаянных.

— Что, мне его за деньгами в Ленинград послать, что ли? Сам знаешь, здесь получаем.

— Возьми его сегодня провожатым.

— Куда?

— Ты ведь ночью хотел в госпиталь сходить. Проведать раненых. А для страховки Крамарев с одним из разведчиков наблюдать за вами будут.

Норкин задумался. Он был сильнее Козьянского и не боялся его нападения (от рецидивиста всего ожидать можно), страшило другое: вдруг удерет Козьянский, удерет от самого командира роты? Что тогда делать? Макаренко все-таки рисковать легче было: он не командовал ротой на фронте. Так как же поступишь, товарищ командир роты? Откажешься от предложения комиссара? Поговорил о воспитании доверием, и достаточно? Ох, как легко говорить и трудно делать…

Наконец Норкин сказал, подавив тяжелый вздох:

— Решено. Он меня будет сопровождать… Только никакого наблюдения со стороны!.. Уж если доверять, то доверять. Иначе получается, что мы сами в свои решения не верим.

Лебедев вынужден был согласиться, и когда Козьянский вошел в блиндаж, Норкин был уже одет и ждал его.

— Вы, товарищ Козьянский, не очень устали? — спросил Норкин. — Я сейчас пойду в госпиталь к матросам, а вас хотел взять провожатым.

— Я дороги туда не знаю, — угрюмо ответил Козьянский, почувствовав ловушку.

— Дорогу я и сам знаю, — словно не замечая его волнения, ответил Норкин. — Ночь, лесом идти придется» Вдвоем веселее, да и спокойнее будет.

До госпиталя только пять километров. Узенькая тропинка — кратчайший путь к нему, а если идти дорогой, то наберутся и все восемь. Норкин свернул на тропинку и углубился в лес. Здесь темнота густая, ощутимая. Она словно давит. Сзади лязгнул затвор автомата. Норкин вздрогнул. Кто его знает, что на уме у Козьянского? Короткая очередь — и все… Ну, допустим, потом поймают Козьянского, накажут, а тебе, Михаил, легче станет?.. Ноги останавливались сами собой, в голове мелькнула мысль: «Один скачок в сторону, спрятаться за деревом…» Норкин сдержал себя и, хотя по его спине бегали мурашки, продолжал ровным шагом идти вперед.

Вдали мелькнул огонек и исчез. Значит, подошли к госпиталю. Норкин подавил вздох облегчения и тут сразу почувствовал, что ему стало жарко.

— Товарищ лейтенант, — неожиданно заговорил Козьянский. — Вы не боитесь, что я сейчас нажму и того…

— А за что ты в меня стрелять будешь? Враг у нас общий.

— Общий, говорите… — тихо сказал, словно переспросил, Козьянский и замолчал.

Больше между ними не было сказано ни одного слова до возвращения в роту, и лишь там Козьянский спросил:

— Разрешите идти?

4

Сгорбившись, сидит Кулаков за столом и смотрит на маленький светлый прямоугольник подвального окна. Здесь, в этом подвале, пахнущем гнилой картошкой и квашеной капустой, теперь командный пункт батальона. Сгорел дом, и красная с черными полосами копоти печка охраняет вход в подвал. Когда-то здесь на полках стояли кринки, банки, горшки, а сейчас лежат две гранаты, три автоматных диска и вещевой мешок Кулакова. Гранаты и диски бережет капитан-лейтенант, бережет больше, чем: последний сухарь: после ранения Ясенева изменило военное счастье батальону. Долго он держал оборону в селе, расположившемся на развилке дорог, отбивал атаки противника, и вдруг наступило подозрительное затишье, а потом и поползло, сжимая сердце, страшное слово: «окружили».

Кулаков его впервые услышал от Норкина, который, доложив, как обычно, о потерях в роте и расходе боезапаса, спросил:

— Какие будут дополнительные указания в связи с окружением?

Кулаков посмотрел на него и спросил, поглаживая ногу:

— Вы и с матросами так говорите?

Норкин не понял, чем он рассердил Кулакова, и поэтому неуверенно ответил:

— Нет… Я вам…

— Тогда еще полбеды. Запомните сами на всю жизнь и передайте другим: такого дурацкого слова нет в нашем словаре!.. Вернее, есть оно, но к нам не относится! Смысл у него другой… Нас не окружили, а мы сами заняли круго-ву-ю о-бо-ро-ну! Понятно? Круговую оборону!.. Окружают, дорогой мой, того, кто чувствует себя бессильным, не знает, что ему делать. Окружение, прежде всего, должно мешать ему выполнять боевую, задачу, — Кулаков поднялся с поскрипывающей табуретки и, припадая на больную ногу, прошелся по подвалу. — Скажите, лейтенант… Какая задача стоит перед нами?

— Сражаться… Бить врага…

— Вообще правильно, но слишком общо и примитивно. Наша задача: не пропускать фашистов в Ленинград, бить их на подступах к нему! Скажите, справляемся мы с ней? Хвалиться не будем, но на нашем участке фашисты стоят. Их здесь перед нами даже больше, чем бывало на фронте! Там они были только перед нами, а здесь — и с флангов и с тыла!.. Чувствуешь, дорогой мой, какая цифра получается?

Кулаков многозначительно поднял вверх указательный палец и, после продолжительной паузы, медленно сжал кулак, резко опустил его, словно ударил, и сказал:

— Так и передай! Мы заняли круговую оборону!.. Еще раз услышу то слово — расстреляю того, кто его произнесет… Расстреляю! А теперь — иди.

И формулировка Кулакова прижилась. За нее моряки ухватились, приободрились и каждый день пребывания в этом селе приобрел для них особый смысл. Однако сам Кулаков упорно искал выход из создавшегося положения и не мог найти его. Только радио связывало батальон с Ленинградом, с командованием и с другими частями. Оно принесло весть, что бригада морской пехоты и танки пытались прорваться к ним, но не смогли и откатились назад. И настал день, когда стало ясно, что помощь не придет, что нужно рассчитывать только на свои силы. Конечно, можно было бы еще сидеть, но зачем? Чего ждать? Случилось самое страшное, что только может быть на войне: люди есть, драться они хотят и могут, но нет у них ни патронов, ни гранат.

Вот и собрал к себе капитан-лейтенант всех крмандиров и политруков. Тесно в подвале. Все сидят, прижавшись друг к другу, и потревожить одного — зашевелятся все, задвигаются, еще больше сожмутся. Смотрит Кулаков на них. Каждый — близок, дорог ему, каждый — яркая страничка короткой истории батальона, страничка обороны Ленинграда, обороны Родины.

Около стола сидит капитан Козлов. Он уже присмотрелся к морякам, полюбил их спаянность, дисциплину и даже со многими подружился. Его гимнастерка разорвана, видны голые локти, но ворот застегнут.

У порога неразлучная троица: Лебедев, Норкин и Селиванов. Леня теперь командует второй ротой, но по-прежнему прислушивается к мнению Михаила, а следовательно, и Лебедева, который фактически стал комиссаром двух рот. Голова Селиванова забинтована. Безжалостная рука Ковалевской сняла с нее черную курчавую шапку волос. Кулаков невольно улыбнулся, вспомнив подробности ранения Селиванова. Его ранило на третий день после того как батальон занял круговую оборону. Еще с утра солнце светило ярко, празднично. Даже фашисты словно расчувствовались, наслаждались погожими днями «бабьего лета» и не стреляли. Правда, ночью у них был слышен какой-то шум, несколько раз блеснули фары машин, но мало ли что могло происходить у противника? Может быть, перегруппировывались, готовились к наступлению, но морякам казалось, что они готовы к любым неожиданностям, и они брились, стирали, чинили обмундирование: ничто не предвещало грозы, все думали, что этот день пройдет спокойно и не появится на площади села еще один холмик из свежей земли. И вдруг все вздрогнуло от дружного залпа нескольких батарей и заскрежетали по железу крыш осколки. Отшвырнул матрос мокрую тельняшку и как был, голый по пояс, так и встал на свое место, хозяйским движением рук проверил гранаты, автоматные диски.

Минут тридцать молотили мины по окопам, а потом стали рваться на дорогах и тропинках, по которым могло подойти подкрепление. Моряки, прижимаясь к стенкам окопов, приподнялись, чтобы взглянуть, ради чего фашисты такой концерт начали, а из вражеских окопов уже вылезли солдаты, построились и, выдерживая равнение, высоко подымая ноги, густыми цепями шли к деревне. И каждому стало ясно, что началась «психическая атака». Мерный топот ног, однообразный взмах рук, будто на параде. Вот автоматная очередь хлестнула по первой ше ренге. Матросы видели, как упало несколько солдат, но на их место сразу выскочило несколько людей из задних рядов, и снова ровная шеренга, отбивая шаг, движется вперед. Пулеметы Чигарева работали без передышки, можно было поручиться, что почти каждая пуля попадала в цель, а цепи всё шли и шли тем же широким, тяжелым шагом.

Атакующие прошли уже половину расстояния между окопами. Первая шеренга вскинула автоматы и побежала, поливая землю свинцом. Не слышно свиста отдельных пуль. Весь воздух стонет от них. Кзалось, еще немного, еще секунда, и кончено будет с матросами, захлестнет их окопы серо-зеленая волна.

В этот момент и выскочил из окопа голый по пояс матрос. Он не кричал, не звал за собой. Он только бежал на фашистов, подняв над головой «лимонку». Она могла разнести его в клочья, но он не боялся смерти, не думал о ней. А фашисты подумали о ней, испугались ее. Они остановились, сгрудились. Сюда, в толпу, и упала граната. Много гранат упало: не один, а много матросов уже бежало по полю. Бежали в атаку люди в бушлатах, синих кителях, в тельняшках и в гимнастерках; бежали люди с автоматами и с винтовками; бежали молодые парни и солидные отцы семейств, одинаково упрямые и злые, сильные верой в победу. И фашисты не выдержали: как мыльный пузырь, лопнула психическая атака; бросая автоматы, побежали немецкие солдаты к своим окопам, надеясь найти там спасение, а за ними неудержимо катился матросский гневный вал.

Селиванов поднялся из окопа вместе с матросами и уже сделал несколько шагов, когда пуля задела его голову.

Вернее, она разорвала только кожу. Боли Селиванов не почувствовал, стер рукой кровь, хлынувшую на глаза, и побежал дальше. Он ворвался в самую гущу и колотил прикладом налево и направо. Кровь заливала глаза, мешала смотреть, и он злился, бежал дальше и бил, бил.

А сзади Селиванова и чуть-чуть сбоку бежал Омель-ченко. Он редко стрелял, еще реже бросал гранаты, но зато почти непрерывно кричал:

— Левее, товарищ лейтенант! Кочка! Прыгайте! Тут ямка!

Леня никому не говорил, слышал ли он голос Омель-ченко, следовал ли его советам, но после боя долго еще смеялись моряки, вспоминая, как связной командовал своим командиром.

А когда Селиванов спросил, хмуро глядя на своего связного:

— Ты чего кричал?

Омельченко с чувством собственной правоты ответил:

— Кровь застлала очи и вы не бачили, куда лезли. Все это вспомнил Кулаков, осматривая командиров, вздохнул и заговорил не спеша, будто даже лениво:

— Начнем… Обстановка вам и так ясна… Кругом фашисты!.. Утешительного в этом мало. Конечно, мы можем еще держаться, но у нас кончаются боеприпасы. По последним данным, на триста пятнадцать человек мы имеем сорок семь гранат, около пяти тысяч патронов и двести восемьдесят три ножа…. Цифры — упрямая вещь. Значит, сидеть здесь мы больше не можем. Надо уходить. Вопрос только в том — куда? Я думал над этим и решил так. Немцы, конечно, догадываются, что боезапасы у нас кончаются и мы должны будем сдаться или попытаться прорвать кольцо. Где нам его рвать? Самая короткая дорога — ударить на восток… Заметьте, что с той стороны на нас и нажимают вроде бы слабее… Я думаю — там нас и ждут. А раз так — мы ударим на запад. Прорвем фронт и уйдем в лес! — Кулаков замолчал и пробежал глазами по лицам собравшихся.

Теребил мочку уха Козлов; кусал ногти Селиванов; прижавшись затылком к косяку, сидел Норкин и смотрел на Кулакова.

«Почему молчат? Не согласны со мной?» — подумал Кулаков и спросил:

— Другие мнения есть?

Снова молчание. Да и о чем говорить? Ведь не сдаваться же?!

— Значит, согласны со мной?

— Согласны, — ответил за всех Козлов.

— Тогда вот вам мой план, — оживился Кулаков. — Прорываться будем ночью. Под утро в низине около немцев накапливается туман. Мы тихонько подползем под его прикрытием и без крика бросимся в рукопашную… Нет! Немного иначе. Одна усиленная рота с ножами ворвется в окопы и по возможности бесшумно расчистит проход. Если же будет шум, то шуметь всем, дружно!.. Отступать не будем… Есть вопросы?

— Есть.

— Давай, Андрей Андреевич.

— Чья рота врывается первой?

— Чья?.. Я еще не решил… Все роты хорошие… Но коли ты вопрос поднял — твоей роте и начинать.

Лебедев кивнул головой и зашептал что-то Норкину.

— Больше вопросов нет? Тогда считайте все сказанное за приказ и выполняйте. А ты, Норкин, сдай патроны Селиванову. Тебе от них пользы не будет, а ему для шума пригодятся.

— А я как? Патроны отдай дяде, а…

— А ты, дорогой мой, спокойнее, спокойнее. Все роты без патронов будут… Пусть хоть Селиванов пошумит немного… Авось собьет фашистов с толку…

— Ясно, товарищ капитан-лейтенант!

— Ну и добро… Я пойду со второй ротой… А сейчас можете заниматься подготовкой.

Командиры зашевелились, встали, а Лебедев уже начал подниматься из подвала, как Кулаков снова заговорил:

— О времени сообщу особо. После прорыва каждая рота идет самостоятельно. Фашисты потеряют нас, да и фронт переходить легче будет… Идите!

Снова Кулаков остался один. Он прошелся по подвалу, остановился около полки, потрогал автомат, снял с него соринку и вернулся к столу. Мучительно ныла, горела нога. Она распухла и широкое голенище кирзового сапога сжимало ее как тисками.

Первое время после ранения Кулаков чувствовал себя сносно, но в последнем походе, когда отступали к этому селу, он натер ногу и рана разболелась. Сначала Кулаков не обратил на нее внимания, а вот уже два дня как боль стала невыносимой, появился жар и в голове впервые мелькнула мысль: «Неужели заражение?»

Кулаков отогнал ее прочь, старался не думать об этом, но решил, что при первом удобном случае покажет ногу врачу. Конечно, «удобный случай» мог быть в любой день — свой теперь врач в батальоне, но Кулаков упрямо молчал, говорил с Ковалевской о чем угодно, а свое ранение обходил стороной. Даже когда сама Ковалевская спросила, почему он хромает, не нужна ли ему медицинская помощь, он махнул рукой и беспечно сказал:

— А ну ее! В пехоте не служил, портянки наматывать не умею, вот и натер ногу немного… Заживет.

Разве легче бы ему стало от того, что все узнали бы о его ранении? Конечно, нет, а у матросов и так настроение не из лучших.

После ранения Ясенева Кулаков не имел комиссара.

— Я коммунист и отвечу сам перед партией, а в ротах комиссары нужнее! — ответил он начальнику штаба батальона старшему лейтенанту Мухачеву, который предложил ему назначить на эту должность Лебедева, а потом, после выхода из окружения, добиться и утверждения этого приказа.

И связных не было у Кулакова. Он их отправил в окопы, как только батальон занял круговую оборону.

Теперь вопрос о прорыве был решен, приказания отданы и оставалось только ждать ночи, чтобы выполнить их. Кулаков начал не спеша собирать вещи. Он уложил в вещевой мешок зеленый китель, пару белья, железную кружку с отломившейся ручкой, посмотрел на пустые полки, проверяя, не забыл ли чего-нибудь, и подумал: «Зачем все это? Я и так еле бреду, а собираюсь тащить еще и эти тряпки… Живы будем — наживем! Пусть остается», — и он бережно положил мешок на полку.

А сейчас что делать? Совсем не похоже, что дни убывают… По окопам пройтись, что ли? Поговорить с народом… Не пойду… Прилягу лучше. Пусть нога отдохнет.

Он лег на кровать, которую сюда втащили еще хозяева, спасаясь от бомбежек и обстрелов.

Сон бежал от Кулакова. Мысли, обгоняя друг друга, проносились в голове. То он старался припомнить, все ли предусмотрел, не забыл ли чего, то неожиданно перед глазами, словно в тумане, появлялась вихрастая голова сынишки.

«Что сейчас делает мой парнишка? Наверное, опять рисует чудо-лодку и спрашивает: «Мама! Папа на такой плавает?» А жене наверняка надоело несколько раз в день отвечать на подобные вопросы и она говорит, даже не взглянув на рисунок: «На такой, сыночек, на такой!..»

Кулаков тяжело вздохнул.

«Что-то долго нет от них писем… Лучше буду думать о другом… Но о чем? Вся жизнь посвящена флоту. Даже семья вся морская и прочно уцепилась корнями за корабли. Силой не оторвешь! В тридцать седьмом окончил училище Иосиф и сразу его место занял младший брат — Борис. И как интересно получилось: молодые лейтенанты, командиры взводов и рот батальона — «однокашники» Бориса и воспитанники Иосифа! Где сейчас Иосиф и Борис? Какие волны под ними? Что делают? Может, сидят в каюте или в окопе и думают: где-то сейчас Николай?.. Эх, жизнь моряцкая…»

Глава пятая МАТРОССКАЯ ПСИХИЧЕСКАЯ

1

Низко стелется туман над землей. Молча стоят матросы. Даже такие закадычные друзья, как Богуш и Никишин, не перекинутся словом: все давно сказано. Скорей бы сигнал.

Пряди тумана извиваются между ног матросов, словно не хотят отпускать, ласкаются, уговаривая остаться. Но есть на тумане и розовые пятна. Там, за туманом, горят дома. Глухо доносятся с фронта артиллерийские раскаты, да гудят самолеты, идущие к Ленинграду.

Опираясь на суковатую палку, подошел Кулаков, остановился, сдвинул фуражку на затылок. Немного прошел ей, а даже в жар бросило.

— Товарищ капитан-лейтенант! Рота готова к атаке! — шепотом доложил Норкин, вырастая перед Кулаковым словно из-под земли.

— Почему люди раздеты?

— Я приказал. Там разглядывать, где свой, а где чужой, не придется. На ощупь узнавать будем. Тельняшку с френчем никто не спутает.

Кулаков кивнул головой. Его глаза и в темноте видели и бледные лица раненых, и стоящих около них санитаров. Раненые морщились, кусали губы, поскрипывали зубами. Им хотелось стонать, кричать, но противник должен бы думать, что здесь все спокойно, все спят, и они терпели. За себя раненые не боялись. Их обязательно вынесут, если… Если вырвется батальон. Ведь не напрасно сегодня санитарами стали такие матросы, как Любченко.

Норкин не отставал от Кулакова ни на шаг. Он ждал сигнала. И капитан-лейтенант протянул ему руку. Норкян сжал ее, подержал в своих горячих ладонях и побежал. Не было слышно команды, но полезли матросы на бруствер. Мелькнет большая тень, упадет на землю и исчезнет. Ни один камешек не скатился в окопы, не звякнула ни одна железка: еще днем каждый подготовил себе место, а автоматы завернули в бушлаты и привязали за спиной; единственное оружие—нож—мертвой хваткой зажат в руке.

Первая рота словно растворилась в тумане…

Подняты из окопов носилки с ранеными. На корточках сидят около них матросы. Прислушиваются… Все по-прежнему тихо…

— Пора, — почти беззвучно шепчет Кулаков и, морщась, вылезает из окопа…

Первые метры Норкин прополз легко, а потом грудь словно сжалась, сердцу стало тесно и оно стучало так громко, так сильно, что казалось, немцы не могли не услышать его дробь. Чей-то ботинок все время мелькал перед лицом. Михаил уже несколько раз ткнулся лбом в его влажную подошву и попытался отползти немного в сторону, но рядом были Никишин и Крамарев. Они наваливались на него и заставляли двигаться точно за надоевшим ботинком.

Звонко высморкался немецкий часовой, пробормотал ругательство и сочно плюнул в темноту. Остановились, прижались к мокрой траве моряки… Часового больше не слышно — и снова вперед. Пальцы сжали несколько комочков земли: значит — почти у цели, окопы рядом. Это с их бруствера скатилась земля.

Чутв правее — возня, хрипит кто-то сдавленно… Норкин сжался в комок, прыгнул через бруствер и побежал по окопу в сторону леса. Кто-то налетел на него, ударил головой в грудь и, чтобы не упасть, Норкин вытянул руки вперед. Пальцы сжали сукно френча. Все ясно! И, размахнувшись, Михаил ударил ножом.

Где-то раздался выстрел, ухнула мина и взвилась в небо ракета. Она осветила молочную колебающуюся пелену тумана и моряков, разрывавших ее грудью. Фашисты загалдели, послышались команды, но их заглушил нарастающий рев:

— Полундра! Бей!

Ночная атака всегда страшна тем, что трудно разобраться в случившемся, невозможно сразу определить силы противника. А фашисты растерялись и вовсе: на них шел окруженный батальон, который их командование считало погибшим. Появлявшиеся из тумана моряки казались особенно большими, их крик — небывало грозным, а тут еще и кто-то неизвестный, невидимый, горным потоком несся по окопам, сметая все на своем пути. И немцы побежали, неся с собой волну слухов о «черных дьяволах», которые идут следом, уничтожая все живое.

Дорога была свободна. Прорыв удался.

Норкин, добежав до леса, остановился, сунул пальцы в рот и свистнул. Свист подхватили другие, и к лесу потянулись со всех сторон люди в тельняшках, в бушлатах и в серых шинелях, полы которых были заткнуты за ремень; они несли раненых и захваченное в бою оружие.

Время прорыва Кулаков выбрал удачно: скоро посветлело небо, розовыми стали вершины деревьев и перестали падать матросы, запинаясь за корни и пни. Черными столбиками вились над головами комары. Хрустели ветки под ногами. Смачно жевал матрос завалявшийся в его мешке сухарь. Тихо стонали раненые.

Настойчиво гудели моторы самолетов, которые, наклонившись на крыло, кружились над лесом, рассматривали его, отыскивая моряков. Норкин остановился, прислушался и крикнул:

— Командиров взводов ко мне! Всем уйти под деревья! — и он опустился на пенек.

Первым пришел Лебедев. Они еще не виделись после прорыва и несколько секунд молча рассматривали друг друга. Нет кровавых пятен на кителе, не белеют повязки, все в порядке! Лебедев улыбнулся и спросил:

— Как самочувствие, Миша?

— Ничего… Можно бы сказать и хорошо, да патроны подводят… Вот, прусь вперед, ломаю кусты, а в голове одна мысль «Достать патроны! Достать патроны!» У меня все внутри переворачивается от злости!.. Припомню я им круговую оборону!

— У тебя, я вижу, все в порядке! — засмеялся Лебедев. — Не упал духом!

— Была нужда!.. Постой, постой… Нашлись нытики? — Норкин испытующе посмотрел на комиссара.

— Нытиков нет, но кое-кто нос повесил.

— Ерунда! Устали. Передохнут и снова все будет в порядке… Надо им, пожалуй, рассказать о плане похода?

— Он у тебя готов? — спросил Лебедев.

— Нет еще, но мы это дело быстро обмозгуем… Я думаю, надо временно уйти от фронта. Углубимся в фашистский тыл, пощупаем склады. Авось патронов достанем.

— Для меня это все ладно, но матросам мы должны дать план без «авось». Только тогда они в него поверят, а поверят — будет успех. Ты продумай его основательно, а я побуду с народом. Надо подготовить их к тому, что не прятаться в лесу, а драться будем.

Подошли командиры и разговор оборвался. Нет Феди. Никитина. Но зато были Селиванов и Козлов.

— Где лейтенант Никитин? — спросил Норкин.

— Осколок… В живот, — ответил Углов.

Ни одного лишнего слова, но все поняли и судьбу-Никитина, и мысли Углова:

— Отомстим!

Норкин даже кивнул головой, словно сказал:

— Запишем и это!

Немного смущает присутствие Селиванова и Козлова. Зачем они пришли в чужую роту? Но Михаил тряхнул головой, подумал: «Пусть слушают, если охота», — и начал:

— Я, товарищи, вызывал сюда только командиров взводов, но раз пришли и командиры других рот — еще лучше. Вы будете знать, чем я располагаю, а как только получим приказ Кулакова — начнем действовать.

Лебедев тихонько шлепнул себя ладонью по лбу, а Козлов и Селиванов оживленно зашептались.

— Прошу, Ксекофонтов. Доложите о взводе… Да вы сидите!

Ксенофонтов снова согнул ноги калачиком. Похудел главный старшина. Исчез животик, китель сморщился, собрался складками на груди.

— Во взводе здоровых пятнадцать, — сказал он и загнул палец. — Раненых семь, — загнул еще один палец. — В общем, порядок! — закончил Ксенофонтов.

Пятнадцать здоровых. Всем известно, что это за здоровые. Еще после первого боя, когда командир отделения сосредоточенно покусывал кончик карандаша, раздумывая, отнести ли матроса, раненного осколком в мякоть ноги, к числу раненных тяжело или легко, тот пожал плечами и сказал, направляясь на свое место:

— Чего голову ломать? Одна волокита. И на фронте бюрократизм развели. Пиши — здоров!

Скоро в батальоне было выработано одно общее определение: не может воевать — ранен, а если стоит на ногах, стреляет — здоров.

— Шестьдесят три здоровых и пятнадцать раненых, — подвел Норкин итог, выслушав последний доклад. «Жидковато… Нет двадцати восьми человек… Хотя они могли присоединиться и к другой группе…»

— Разрешите, товарищ лейтенант? — спросил Козлов, поднимаясь с земли.

Козлов был старше по званию, тоже командовал ротой, и Норкин удивленно посмотрел на него, а тот продолжал:

— Командир батальона, капитан-лейтенант Кулаков» убит при прорыве. Начальник штаба находится с другой группой, следовательно, мы с лейтенантом Селивановым поступаем в ваше распоряжение. Прикажете доложить а наличии сил?

У Норкина все перемешалось в голове.

Погиб Кулаков… Неужели никто никогда больше не услышит его любимых слов: «Дорогой мой»… Норкин не мог поверить в это и несколько минут сидел молча, устало опираясь руками на согнутые калачиком ноги.

Кто заменит Кулакова? Вроде бы и не видно было его в бою, не кричал он громоподобным голосом команды, а его рука, твердая, направляющая рука чувствовалась всегда и всюду.

И теперь ему, Норкину, заменить Кулакова?! Ни за что!

— Я, товарищи, благодарю, но… — начал Норкин.

— Здесь не запорожская сечь, а морская пехота! — резко оборвал его Лебедев. — Там кошевой атаман выламывался как копеечный пряник! Если вы боитесь ответственности, то приходится только пожалеть, что вам дали диплом командира!

Никогда, никто еще не видел комиссара таким злым и все притихли, ожидая развязки.

— Дает жизни комиссар! — шепнул Козлов Селиванову.

Норкин покраснел, нахмурился, хотел ответить дерзко, грубо, однако сдержался и спокойно, как ни в чем не бывало, сказал:

— Докладывайте, капитан Козлов.

— Рота насчитывает сорок два солдата при двух стан-качах и семнадцати автоматах. У остальных — винтовки. Гранат — шесть. Патронов — нет, — Козлов помолчал и усмехнулся — Зато врач есть. С образованием!

Даже в такую минуту не смог сдержать Козлов своего раздражения, и Норкин частично разделял его взгляды. Ему тоже казалось лишним, ненужным присутствие на фронте этой красивой молодой «врачихи». Правда, солдаты и матросы отзывались о ней хорошо, но не мог Норкин забыть той ночи, когда сказала Ковалевская:

— Вот чудак! Здесь фронт!

Норкину было стыдно, а сердился он на врача. Вместе с ней не один раз были они у Кулакова, но лейтенант старался не смотреть на Ковалевскую, а она с ним была строго официальна, держалась подчеркнуто независимо.

— Во второй роте бойцов пятьдесят три. Из них восемь ранены. Гранат нет. Для автоматов патронов — тоже, а к винтовкам — четырнадцать.

— Хорошо, — сказал Норкин. Он сказал это по привычке, как говорит «Пожалуйста!» человек, которому только что наступили на больную мозоль и извинились. — Объявить личному составу: деревья не ломать, по полянам не ходить, костров не разжигать… Фашисты не должны обнаружить нас с воздуха… Через пару часиков, как только люди отдохнут, тронемся дальше. Ваша рота, Селиванов, пойдет в охранении. Направление движения — запад. Цель похода — достать боезапас, вернуться к своим и попутно встряхнуть фашистов… Вопросы?

— Разрешите? — голос у Лебедева снова спокойный, обычный, а глаза добрые, ласкающие.

— Да.

— Командир объединенных рот приказал передать вам, что сегодня будут похороны орденоносца капитан-лейте-аанта Кулакова. Ответственность за их подготовку возложена на меня. О времени будет сообщено особо.

Ушли командиры. Лебедев положил неразлучный блокнот на колено и пишет в нем что-то. Норкин сидит к нему боком и хмурится. Он уже не сердится на комиссара, понял, что тот был прав, но как сказать ему об этом? А сказать очень хочется. Ведь Лебедев такой человек!.. Он даже сейчас выручил! Свое решение о похоронах Кулакова выдал за приказание командира. А разве таких примеров мало? Сколько раз он помогал командиру?.. Нет, нужно признать ошибку, сказать, что был неправ.

Но Лебедев заговорил первым, пряча блокнот в противогазную сумку.

— Ты, Миша, должен понять, что теперь на тебе лежит еще большая ответственность. Каждое твое слово ловят матросы… Моя вина — не предупредил тебя о смерти Кулакова… Сам не знаю, как мог забыть! А твое выступление…

— Не надо, Андрей Андреевич… Дошло до меня… Только уж очень сильно ты осадил меня!

— И правильно сделал. Да ты понимаешь или нет, что ты для меня больше чем сослуживец?! А поэтому мне вдвойне обиднее становится, когда ты ошибаешься… Скажи, почему Селиванов и Козлов добровольно подчинились тебе? Ответственности испугались? Ничего подобного. Мы их в бою видели и убедились, что они зд свои дела честно отвечают перед Родиной… Может, они не хотят повышения в должности? Тоже чепуха. Каждый из нас хочет быть и орденоносцем, и генералом, и адмиралом. Дело в другом. Могут три роты идти рядом и не иметь общего командира? Не могут. Мог Козлов взять на себя командование? И да и нет. Он капитан, командовать может, но матросы его еще не узнали и он не пользуется у них авторитетом… Селиванов… Его все знают, но самостоятельно командует ротой он только несколько дней… Вот теперь и подумай, что заставило их подчиниться тебе? Что им дороже: личная карьера или…

— Хватит, Андрей Андреевич! Говорю, что давно все понял. Только не привык я к такой критике…

— А ты вступай в партию. Мы, коммунисты, всегда говорим правду в глаза и не обижаемся на нее.

— Я что?.. Ничего… Ведь три рекомендации надо…

— Ищи. Может, кто и поручится за тебя перед партией, — усмехнулся Лебедев, уперся рукой о плечо Норкина и поднялся. — Пойду посмотрю могилу…

— Ладно… А я, пожалуй, пройдусь по ротам. Норкин хотел идти к Козлову, но передумал и завернул в свой первый взвод. Тянуло его сюда. Стал Норкин командиром роты, а дружба старая сохранилась. Как И раньше, взвод готовил ему обед, рыл землянки и снабжал Ольхова трофейным табаком. Даже располагался он рядом с командиром роты. Вот и теперь, едва Норкин сделал несколько шагов, как из-за дерева вышел древальный и отрапортовал. Михаил поздоровался с ним и сел на чей-то противогаз.

— Как дела, Крамарев?

— Нормально. Сначала было приуныли, да главстар-шина сказал, что еще здесь поговорим с фрицами по душам, и легче стало.

— Чего разорался? Не даешь поспать человеку! — заворчал Богуш, поворачиваясь на другой бок.

— Наш лейтенант спрашивает…

— А мне какое дело? По конституции я имею право на отдых и ты разговаривай шепотом. Не выйдет из тебя суфлера! Хоть слезами залейся, а к себе в театр я тебя не возьму, — ворчал Богуш, но голос сразу как-то потепдел. — Здравия желаю, товарищ лейтенант! — и он сел на землю. — Матрос Богуш соизволят отдыхать.

— Здорово! Передай ему, что он может продолжать. Но Богуш уже тормошил Никишина.

— Саша, вставай! Тут докладчик по международному положению прибыл… Кому говорю!?

Никишин промычал что-то и натянул бушлат на голову.

— Вставай, Сашка!.. Невежа…

— Зачем будишь? Пусть спит, да и сам прилег бы.

— Не спится, товарищ лейтенант, — ответил Богуш и веселья его как не бывало. — От дум даже голова разболелась.

— Может, простудился?

— Дома давно бы ноги протянул, а тут даже насморка ни в одной ноздре нет!.. Тут другое дело… Среди матросов слушок ходит, что есть у товарища Сталина план разгрома фашистов… Вы не спорьте! Мы точно знаем, что есть!.. А вот пытаемся догадаться, ломаем головы — и ничего!

Матросы проснулись и прислушивались к беседе. Звонарев было захрапел, но его толкнули кулаком в бок, и он теперь тоже сидел, прикрывая ладонью открытый в зевке рот.

— Ну, и что вас смущает? Грош цена плану, если его каждый понять может…

— Точка! Не надо дальше! — перебил Богуш. — Все понятно!

Из слов Норкина матросы сделали вывод, что он знает о плане что-то определенное, но не говорит, и засыпали Норкина вопросами, просили хоть немножко, «самую чуточку», но приподнять таинственную завесу над планом, заверяя, что умрут, но тайну не выдадут. Напрасно лейтенант уверял, что и сам ничего не знает. Ему не верили.

— Ну, чего пристали? — не вытерпел Богуш. — Неужто не сказал бы нам лейтенант, если бы можно было?.. Слово предоставляю старшине Никишину!

Никишин покосился на Богуша, показал ему кулак и отвернулся.

— Не стыдись, Саша! — и, наклоняясь к лейтенанту, Богуш зашептал на всю поляну: — У него, товарищ лейтенант, вопрос международного значения. Важности — первейшей. От него зависит спокойствие во взводе.

— Что такое, Никишин? Хоть я газет давненько не читал, но сообща разберемся.

— А Любченко скоро во взвод вернется?

Норкин сначала опешил от такого вопроса, широко раскрыл глаза, а потом не выдержал и сказал, давясь от смеха:

— Кому второй фронт, а кому Любченко!.. Скоро, скоро! Организуем свой лазарет и разжалуем его из санитаров. Соскучился?

— Нужен он мне. Одна морока.

— Оно сразу видно, — вставил словечко Ксенофонтов. — Сутки без него прожил, а от вздохов похудел даже.

— А я о себе забочусь? О себе? Мне что? А почему такой парень в бою не участвует? Почему? Небось подсмеиваемся над ним, а как до драки дело дойдет — пальчики облизываем! — горячась, наступал Никишин.

— Ты кому это рассказываешь? Раз сказал, что пришлю вечером, значит пришлю.

— Эх, и дам я ему жизни! — оживился Никишин. — Ты, Борис Михайлович, оставь ему сухарь, а баней я его обеспечу! За один день половину пуговиц потерял!.. Уж я ему дам!

— Оно и видно, — поджал губы и закивал головой Богуш.

Но лейтенант уже не слушал их. Между деревьев он увидел Ковалевскую. Большая серая шинель сидела на ней мешком, но Ковалевская шла легко, словно не стесняла шинель ее движений, словно легкие туфельки, а не хлопающие голенищами сапоги были на ногах. Вот она остановилась, что-то спросила у матроса, взглянула в сторону Норкина и пошла прямо к нему.

— Можно вас на минуточку, товарищ лейтенант? — сказала она, останавливаясь.

«Можно вас»… Да кто из настоящих фронтовиков так говорит!? Одним словом — не вояка.

— Слушаю, — ответил Норкин, неохотно вставая.

— Отойдемте в сторонку.

И того лучше! «Отойдемте в сторонку»! Ну что могут подумать некоторые, когда увидят, как лейтенант с врачом в кустах шепчутся?

— Мне сказали, что теперь вы командир батальона? — спросила Ковалевская, поворачиваясь к Норкину.

— Да, я.

— У меня есть несколько человек, которым нужна немедленная хирургическая помощь. А вы, кажется, хотите задержаться здесь?

— Да.

— В таком случае я, как врач, ставлю вас в известность о том, что эти раненые умрут.

Норкину стало неловко под взглядом ее голубых глаз. Он старался не встречаться с ними, но тогда невольно смотрел на маленькую родинку над верхней губой врача и на золотистый, колечком, волосок около нее.

— Знаете, доктор… Мы с комиссаром подумаем об этом, — и он впервые протянул Ковалевской руку.

— Хорошая девушка, — сказал Лебедев, когда Норкйн передал ему свой разговор с Ковалевской. — Напористая, человека любит, не такой сухарь, как мы. Не обижайся. Миша. Заслужили мы сухарей, заслужили!..

Самолеты кружатся над лесом. Включив сирены, оня пикируют, падают почти до вершин деревьев, швыряют бомбы и снова взмывают к облакам. Молчит лес. Не стреляют моряки по самолетам, не обнаруживают себя.

Между двух больших елей чернеет могила — последний яорт капитан-лейтенанта Кулакова. Он лежит рядом с ней на груде сломанных веток. Лицо его спокойно. Из-под полузакрытых век тускло поблескивают обычно живые глаза. В изголовье — фуражка. В ней лежат партийный билет, орден и удостоверение личности. Встал на мертвые якоря моряк Кулаков. Много миль прошла его лодка по морским волнам. Выдержала и штормы, и давление многометровой толщи воды, и взрывы финских глубинных бомб. Правильным курсом, курсом победы вел ее капитан-лейтенант Кулаков. А теперь лежит он неподвижно, и не море волнами, а деревья вершинами шумят над его головой.

— Товарищи! — глухо звучит голос Лебедева. — Товарищи! — сказал он еще раз и замолчал. Многое он хотел сказать о Кулакове. Исписал несколько листков блокнота, а как взглянул на стоящих вокруг моряков и ополченцев — понял, что все это не то, что не этих слов ждали сейчас от него люди, и скомкал бумагу, зажал ее в кулаке. — Тозарищи… Вместе с Кулаковым мы воевали, все время были рядом с ним и не знали его. Мы даже поверили, что он натер ногу. Она была ранена, болела, распухла, Кулаков не мог ходить, но шел! Коммунист Кулаков не мог Остановиться на половине дороги… Не остановимся и мы! Простой холмик мы оставляем сегодня здесь, но мы еще вернемся сюда!.. В Германии мы будем салютовать этой могиле!.. Партийный билет капитан-лейтенанта Кулакова мы пронесем через фронт. Лучшим людям доверим его… Старшины Никишин и Крамарев!

Расступились матросы. Как по коридору прошли Никишин и Крамарев. Лебедев протянул им партийный билет.

— Берегите его, — сказал комиссар.

— Будьте уверены! — ответил Никишин, и можно было быть уверенным, что все матросы сдержат слово, что сильное, ровное пламя ненависти горит в их сердцах. И не могли теперь его загасить ни угрозы фашистов, ни лесть, ни обещания.

Ночью еще раз обсудили план похода. Роту Козлова решили отправить через франт, отдали ей последние патроны и гранаты. Ей же поручили и доставку всех раненых. Тепло простившись, разошлись. Ополченцы пошли по направлению раскатов артиллерии, а матросы двинулись в глубь леса.

2

Быстро и бесшумно идут моряки, на ходу срывая с кустов раскисшие, переспевшие ягоды. Отдыхают плечи: пустые диски — небольшой груз. Достается лишь пулеметчикам, ко их выручают: то один матрос, то другой подойдет к ним как бы случайно, перебросится шуткой, взвалит на плечи станок или ствол пулемета — и снова идут вперед.

Веером рассыпалось охранение, снуют во все стороны разведчики Крамарева. Им работы хватает. Нужно все разузнать, прощупать. Кажется, должны устать моряки, а глянешь в лицо любому — какая счастливая улыбка! Они вырвались из кольца, вышли на простор, можно маневрировать и, самое главное, — не ждать удара, а самим выбирать место для нападения. Правда, «маневренное пространство» сжато дорогами, по которым движутся фашисты, но и оно по сравнению с тем, что было недавно, — океан.

Козьянский держится ближе к Норкину. После того ночного разговора словно перевернулось что-то внутри Козьянского. И если раньше он старался держаться в тени, то теперь все время лез на глаза: ему хотелось совершить подвиг, может быть даже и умереть, но доказать, что командир не ошибся, поверив ему.

— И чего мы сюда поперлись? — бормотал ополченец со странной фамилией Заяц. — К своим прорываться надо, а не лезть волку в пасть. Командир-то, может, и орденок получит, а наши головы слетят. Ей-богу, слетят!

Козьянский покосился на Зайца и промолчал. Заяц появился в роте сразу после того как моряки расстались с Козловым.

— Разрешите, товарищ лейтенант? — сказал тогда Заяц, подходя к Норкину. — Определите до себя. Как прорывались, так я отбился от своих и все плутал по лесу, пока на вас не наткнулся.

Норкин проверил его документы, расспросил о командирах, Ленинграде. Ответы были правильными, документы не вызывали подозрений, и он направил его о первый взвод. Так Заяц оказался соседом Козьянского.

— Я здесь все тропочки знаю, — продолжал Заяц. — Мигом через фронт проведу.

— Не шебарши, — тихо сказал Козьянский. >

— Чего? — переспросил Заяц, забегая немною вперед и заглядывая в лицо Козьянскому.

— Замолчи, говорю, и не тревожь!

— А-а-а!.. Не любо — не слушай… Я-то на свете уже пожил. Тебя и других молодых жалко. О вас, дураках, забочусь Шли бы со всеми к фронту… Ну, ты! Полегче! — возвысил он голос, заметив, что рука Козьянского, сжатая в кулак, готова нанести удар.

Впереди показался матрос. Его правая рука поднята над головой. Норкин повторил его знак — и не стало роты. Попадали матросы, спрятались в кустах, залегли за пнями и ждут нового приказания. — Фашисты, — шепчет матрос Норкину.

— Где?

— Рядом, На дороге.

— Веди.

о Все больше и больше нежных зеленых красок на темной стене леса. Вот и поляна. Ее пересекает дорога со следами танковых гусениц. Несколько ворон, изредка каркая, лениво рвут клювами полусгнивший труп лошади. Но вот донесся треск мотоцикла. Вороны подняли головы и неохотно перелетели на деревья. Моряки еще плотнее прижались к земле.

Из-за поворота дороги не спеша выехали три мотоциклиста. Они едут медленно, всматриваются в лес и перебрасываются отрывистыми фразами.

«Эх, снять бы их!» — думает Норкин и тяжело вздыхает.

А шум нарастает. Теперь уже морякам видна легковая машина. В ней сидят офицеры. Они разговаривают, смеются. Так бы и дал очередь по золотому оскалу вон того плешивого обера!

За машиной, в колонне по три, идут солдаты. Сразу видно, что они еще новички на русском фронте: рукава засучены, каски беспечно пристегнуты к поясу, автоматы болтаются на груди. Губные гармошки старательно выводят приторно сладкий мотивчик. Здоровенные верзилы разноголосо вторят им. Норкин понял только одно слово припева: «Глория, Глория!»

Страшно чесались руки, но Михаил пересилил себя и пополз в лес.

— Ну? — налетел на него Селиванов.

— Рота идет, — ответил Норкин и рассказал все, что видел.

— Кр-р-р-расота! Разомнем сейчас косточки! Давно физзарядки не было! — сказал Никишин, потирая руки.

Другие не зубоскалили, как он, но все самые краткие реплики выражали одно требование: напасть, напасть немедленно!

— Разговоры! — прикрикнул Норкин. — Нападать не будем…

— Постой, Миша! — схватил — его за рукав Селиванов. — Мы нападем внезапно, посеем панику! Головой ручаюсь, что успех обеспечен!

— Нет! Приказываю не обнаруживать себя! — и, чтобы не смотреть на вытянувшееся лицо Селиванова, Норкин отошел в сторону, лег под куст.

— Эх, кишка, видать, ослабела, — сказал Заяц так тихо, что его слышали лишь ближайшие матросы.

Норкин не видел ни того, что Лебедев разговаривал с разведчиками Крамарева, ни того, как они, закинув автоматы за спину, ушли в лес. Не видел он и Селиванова, который, прикладывая руку к груди, что-то с жаром доказывал комиссару. Норкин лежал и в который раз проверял правильность своего решения. Может быть, только сейчас он понял по-настоящему, что значит быть командиром. Раньше он всегда получал приказания от Кулакова, и всё казалось ему проще. Если бы Михаилу приказали атаковать роту, он не раздумывая бросился бы на нее, но начать самому… Тут надо подумать. А вдруг неудача? Допустим, сомнут матросы часть фашистов и сами падут под пулями других. Сгубить роту, чтобы несколько человек не считали себя трусами? Слишком дорогая цена. Все это доказывало, что он прав, но неприятный осадок не исчез, а стал еще горше.

Кто-то остановился около Норкина.

— Вставай, Миша. Фашисты рядом.

Норкин резко поднялся и чуть-чуть не ударил головой склонившегося над ним Лебедева. Глаза их встретились. Спрашивающие — лейтенанта и спокойные, как всегда, ласковые — политрука.

— Разведка, кажется, нашла то, что тебе нужно. Километрах в трех отсюда, у речки, стоят четыре грузовых машины. Похоже, что на них ящики с патронами… А теперь по секрету, — Лебедев зашептал в ухо, покрасневшее после первых же слов: — Матросы одобряют твое решение.

Так мог приказать только смелый, настоящий командир, а не трус.

Норкин схватил Лебедева за плечи, повалил на землю, потом вскочил и громко сказал;

— Выступать!

Мало отдал Норкин приказаний, но и их было вполне достаточно для того, чтобы почувствовать, как вырос его авторитет за этот десяток минут.


Действительно, у маленькой речушки стояли четыре грузовых машины. Тихо шумели побуревшие кусты ивняка, толпившиеся на берегу речки. Легкая рябь бежала по ее воде. Спали фашисты, развалившиеся на солнцепеке. Стояли рядом с ними пустые бутылки и валялись консервные банки. Двое караульных с азартом резались в карты, яростно споря почти после каждого хода. Вороненые автоматы лежали у них на коленях.

— Крамарев! Снять! — прошептал Норкин. — Часовых взять живьем! Селиванову — приготовиться к броску!

Крамарев с матросами уже в тени машин… Еще тричетыре метра… Фашисты тычут в лицо друг другу картами и галдят… Приподнимаются матросы Селиванова…

Норкин тоже начал готовиться к прыжку, но две тяжелых руки легли ему на плечи и прижали к земле. Норкин тряхнул плечами, но руки словно впились в них. Михаил оглянулся. Невозмутимое лицо Звонарева и вздрагивающие ноздри Никишина — прямо перед глазами.

— Пустите! — прошипел Норкин, рванулся и… остался лежать.

А Крамарев уже выскочил из засады. Караульные не успели бросить карт. Матросы Селиванова мгновенно справились с другими. Упали руки с плеч Норкина. Он встал и, бледный от злости, повернулся к Никишину:

— Еще раз такое — застрелю!

— Есть, больше так не делать! — ответил Никишин и незаметно подмигнул Звонареву, а когда лейтенант отошел, прошептал: — В следующий раз наоборот сделаем: ты прижмешь слева, а я — справа. Вот он и не придерется.

Матросы раскидывают ящики. Любченко не вытерпел и руками отрывает доски. Вскрыт последний ящик. Злобно выругался матрос и пнул его ногой: патроны от немецких винтовок не годились для русских автоматов. Только двенадцать счастливцев, которым досталось оружие убитых, чувствовали себя именинниками и улыбались.

— Чтоб вам пусто было! — ворчал Любченко, высыпая патроны в речку.

Черные столбы Дыма поднимались на берегу. Сворачивались от жара листья ив. Падали горящие доски бортов машин на лежащие рядом трупы.

— Пленные сказали, что недалеко на железнодорожном разъезде есть склад. Заглянем туда, а дальше видно будет, — говорит Норкин Селиванову и Лебедеву, идя впереди роты.

Столбы черного дыма увидели фашисты. Увидели не только те, которые проезжали мимо, но и находившиеся за много километров. Фашистское командование после окружения моряков, которые оказали упорное сопротивление, увеличило в своих сводках батальон до бригады. Шло время, и батальон продолжал «расти». Последние дни он уже именовался дивизией. Все это должно было увеличить славу немецкого оружия. Постоянно изменявшиеся цифры численности матросов гигантски выросли, и немцы теперь сами не знали, сколько же матросов оказалось у них в тылу. Сначала пришло известие, что моряки вырвались из окружения. Это было неприятно, но не страшно. Нужно было только узнать, куда они направляются. Не успела немецкая разведка раскинуть свою сеть, как моряки сами обнаружили себя: они среди белого дня напали на машины и сожгли их! Так могли поступить только люди, уверенные в своих силах, — и тревожно зазвенели телефоны, полетели в эфир радиограммы, понеслись по дорогам мотоциклисты, а две неполных роты, которые даже и не подозревали, что они так «выросли», шли к разъезду.

Маленькое станционное здание осело, перекосилось от взрыва. Не успели еще исчезнуть, потускнеть на шпалах пятна мазута, как улеглась ржавчина на рельсы и покраснели они, словно от стыда, что столько лет честно служили, а теперь бездельничают. Валяются под ногами разбитые фонари. Не светится глаз входного семафора, не мелькает вдали огонек путевого обходчика.

— Часовых уже нет, — докладывает Крамарев, поглаживая пальцами рукоятку ножа. — Караульное помещение окружено. Попутно мы заглянули в один штабель. Там есть патроны для наших автоматов. Так что за нас не беспокойтесь.

— Хорошо. Ротам войти на территорию склада.

— Что прикажете делать с караульным помещением?

— Наблюдать. Будет шум — уничтожить.

— А если не будет?

— То же самое. Только при отходе.

Шаг в сторону — и нет Крамарева. На подводных лодках Крамарев и Никишин были соперниками. Они оба отлично знали свою специальность и командиры гордились ими, но на фронте Крамарев долгое время оставался в тени, то есть дрался как все и «особых талантов», как сказал Богуш, за ним не числилось. Впервые обратили на него внимание лишь после того как он сходил в тыл к фашистам вместе с Угловым. И с того дня разведка стала его второй специальностью. Получив задание, он преображался мгновенно. Исчезала его сутулость, вернее, в этот момент казалось, что он не сутулится, а крадется, умышленно сгорбившись. Вот и теперь — не многие смогли бы т» к быстро и бесшумно снять часовых, как это сделали Крямарев и его помощники.

Раззъезд оказался для моряков настоящим кладом. Здесь они нашли и патроны и гранаты. Даже Норкин поймал себя на том, что набивал карманы блестящими цилиндриками, хотя его противогазная сумка давно грозила лопнуть. А про матросов и говорить нечего: летели на землю запасные тельняшки, куски мыла и даже сухари.

— С патронами-то мы до своих доберемся, а «барахла» нам всегда надают! — говорили моряки.

— Вот сейчас бы попалась мне та рота! — сказал Норкин, вставляя в автомат тяжелый диск.

— Эх, и дали бы жизни!

— Не ту, так другую встретим! — откликнулись матросы.

— Как-то наши? — сказал кто-то. — Вышли или нет? Голоса стихли, и было слышно, как позвякивают патроны.

— Конечно, вышли! — раздался из темноты голос Лебедева. — Мы уже столько шума наделали, что немцы и думать забыли о тех ротах!

Разрывы гранат осветили окна станционного домика, Огненные языки забегали по сухим доскам ящиков и зарево пожара осветило темнеющую стену леса, телеграфное столбы с оборранными, словно скрученными судорогой, проводами и черный остов стоящего в тупике паровоза.

Моряков нигде не было видно.

3

Кто из фронтовиков не помнит минуты затишья? Неожиданно смолкает грохот разрывов, прекращается визг Осколков и пуль. Над полем боя еще пахнет сгоревшей взрывчаткой, а солдат уже снимает каску, стирает грязнрй ладонью пот со лба и расправляет онемевшие мышцы. Сейчас он доволен всем. Он отдыхает.

Именно такие минуты наступили и на участке, занятом ротой лейтенанта Норкина. Еще недавно нельзя было приподнять головы из-за болотной кочки, пузырилась вода от падающих в нее осколков, кружась, опускались вниз веточки сосен, срезанные пулями, а теперь тихо-тихо. Даже в ушах звенит. Только изредка забулькает вода — матрос устроился поудобнее.

На маленьком островке, чуть возвышающемся посреди болота, сидят лейтенант Норкин и политрук Лебедев. Они в кителях, запачканных болотной грязью, оба с красными от бессонницы глазами. Норкин прижался спиной к полусгнившему пню и медленно жует окурок давно погасшей папиросы. Он смотрит на лягушку, которая воспользовалась тишиной, вылезла из-под коряги и уставилась на людей вытаращенными глазами. Ее белая грудка временами вздрагивает, словно хочется лягушке квакнуть, но не решается она сообщить своим подругам, что кончилась тревога.

Норкин, хотя и смотрит на лягушку, не видит ее. Глубокие складки залегли у него между бровями, а пальцы нервно барабанят по прикладу автомата. Он не радуется тишине. Прошло уже несколько дней после того, как батальон вырвался из окружения. Сначала все было хорошо, но потом моряков выследили. Сразу над лесом начали кружиться немецкие самолеты, а затем подошли и пехотные части. Между деревьями засверкали автоматные вспышки и раздались крики:

— Русс! Сдавайсь!

Моряки сдаваться не собирались. Они сами бросались вперед, рвали кольцо нового жружения и упрямо шли дальше. Фашисты не отставали. Они вцепились в роту и я налетали на нее то с флангов, то с тыла.

Может быть, и удалось бы морякам уйти, если бы неожиданно дорогу не преградило болото. Выбора не было, и матросы смело вошли в вонючую воду. С большим трудом они добрались до островка и залегли: дальше трясина и один узкий брод, по которому едва-едва могут пройти рядом два человека. Немцы поняли, что моряки попали в мешок, что выхода у них нет, и прекратили стрельбу. Они стягивали силы, готовились замкнуть кольцо.

— Ну, что придумал, Миша? — спросил Лебедев, притирая автомат.

— Труба выходит, — ответил тот, отшвырнув в сторону изжеванный окурок.

Слова прозвучали глухо, безразлично. Словно пришел лейтенант к выводу, что остается только одно: сидеть и терпеливо ждать конца. Но Лебедев слишком хорошо знал Михаила, чтобы подумать так, он видел, что у него зреет решение, и поэтому повторил вопрос:

— Что делать думаешь? Может, займем оборону и начнем?..

Норкин покачал головой и ответил, медленно произнося слова:

— Им только того и надо, чтобы мы залегли. Они вызовут авиацию, сосредоточат минометы и сделают тогда винегрет из матросов и лягушек. Нам это не подходит… Знаешь, Андрей Андреевич, вспомнил я одно стихотворение. Еще пионером его на вечерах рассказывал… Отря# партизан попал в положение вроде нашего… Тогда один боец улегся с пулеметом на дороге и сам погиб, спасая товарищей. О нем сказано просто: «Он был коммунист, ребята!» А что, если и мы так? А?.. Возьму десяток автоматчиков со станкачом и залягу. Смотришь, вы и уйдете…

Норкин замолчал. Лебедев сорвал с кочки стебелек травы, сунул «го в рот и стал медленно жевать. Норкин начал было уже терять терпение, как вдруг Лебедев хлопнул по воде ладонью, словно поставил точку, и сказал:

— Принято! Остаюсь я, а ты иди.

— Это еще почему? Уж если…

— Не будем спорить, Миша. Во-первых, я сильнее тебя в обороне, так как не горячусь, во-вторых, ты лучше меня маневрируешь, командуешь, ну, и вообще… Словом, выводи!

— Пусть так, но…

— Довольно! Ты не мальчишка! — и Лебедев заговорил снова резко, повелительно, почти так же, как и тогда, когда Михаил отказывался принимать батальон.

И едва Лебедев замолчал, как Норкин крикнул:

— Ольхов! Командиров взводов ко мне!

Скоро пришел Селиванов с командирами взводов. Многих товарищей, с которыми Норкин начал поход, он не увидел Одни остались лежать среди волнующейся гречихи, где прорывали первое кольцо, а другие крепко вцепились руками в корни деревьев да и окаменели так… У гех, кто пришел, белеют повязки с темно-красными пятнами крови.

— Все здесь? — спросил Норкин по привычке.

— Так точно Все, — ответил Селиванов и вздохнул.

— Начнем. Из создавшегося положения выход вижу один: оставить заслон из нескольких человек с пулеметом, а самим уходить. Здесь с людьми останется комиссар. Приказываю: разъяснить матросам, что наша главная задача — перейти фронт и вместе со всем народом разбить фашистов! Для этого здесь и останутся… Спросите, есть ли желающие… Отобрать лучших. Понятно? Люди должны быть у меня через пять минут. Идите!

Не успели командиры вернуться к взводам, а матросы уже знали все. Об этом постарался Ольхов. Он слышал весь разговор командиров и так передал его матросам:

— Долго спорили, кому остаться, но комиссар верх взял!

И к приходу командиров добровольцы уже стояли в сторонке, ожидая решения. Выбирать лучших было очень трудно: все матросы были по-своему хороши, но командиры сделали свое дело и точно в назначенный срок добровольцы пришли к Норкину.

Положив руки на автомат, стоит комсорг роты кареглазый Кирьянов, а рядом с ним, плечо к плечу, Федосеев и Донцов. У их ног пристроился «Максим». Тупой ствол пулемета поднят вверх, будто и он приготовился слушать напутственные слова командира. Присутствие именно этого расчета не удивило Норкина. Пулеметчиками вообще гордился весь батальон, и часто бывало так, что соседи просили — Пришлите нам ваших «глухарей», — и неизменно, если позволяла обстановка, просьбу выполняли. Кличкой своей пулеметчики гордились. Б устах рабочего она была высокой похвалой.

— Словно стахановец заклепки садит! — сказал как-то один из ополченцев. — Честное слово, первейшие «глухари»!

А лучшим первым номером был Федосеев, молодой, застенчивый, белобрысый паренек с Камы. Он работал у пулемета не спеша, степенно, и пулемет в его руках не был «болтуном». Еще одной особенностью отличался этот расчет: он открывал огонь с предельно малой дистанции, когда был уверен, что почти каждая пуля попадет в цель. Однажды во время вражеской атаки матросы встревожились молчанием пулемета и закричали:

— Эй! Сними очки! Фашисты прут!

Вот тогда из гнезда, где помещался пулемет, и раздался задорный голос Донцова:

— Не ори, дура! Мы не на шум, а на пулю рассчитываем!

Бойкий, немного задиристый Донцов прекрасно дополнял порой флегматичного Федосеева. Почти каждую очередь Донцов сопровождал замечаниями. Были иногда они грубоваты, но зато злободневны, остры, и случалось даже так, что после боя матросы хохотали, вспоминая меткое словцо.

Другие добровольцы тоже не вызывали возражений, и Норкин отдал приказ занять оборону. Все пришло в движение. Федосеев и Донцов подхватили пулемет, быстро установили его между кочками и замаскировали чахлой болотной растительностью. Другие матросы тоже облюбовали себе местечко, тоже готовились к решительному, упорному бою.

К остающимся ползли матросы и старались сунуть им в руки галеты, консервы, табак.

— На, Павел… Ленинградская «Звездочка»…

— Зачем, Саша?.. А ты что курить будешь?

— Еще есть… Да и курить бросаю, — соврал Никишин.

— Что у вас там? — вмешался Донцов.

— Саша папиросы дает…

— Не обижай! Человек от чистого сердца, а он… Норкин тоже стал прощаться с остающимися. Федосеев крепко сжал его руку и сказал:

— Вот и конец нашей службе, товарищ лейтенант… Неправильно говорят, что на войне люди привыкают к смерти. К ней привыкнуть нельзя. Потеря каждого человека, даже того, с которым познакомился час тому назад, оставляет надолго отпечаток в душе, а моряки сжились за время боев, и потеря каждого была для остальных болезненно ощутима. Тяжело было на душе у Норкина. Он понимал, что принятое им решение единственно правильное, но прощаться с людьми и знать, что они остаются здесь навсегда для того, чтобы дать другим право жить, — было выше его сил. Задушевные слова Федосеева, в которых звучала грусть о том многом, что не успел сделать в своей жизни комсомолец Павел Федосеев, еще больше взволновали Норкина. Он почувствовал, что в горле шевелится какой-то комок, что еще немного, и появятся слезы. Вырвав руку, он пополз дальше.

— Миша! — окликнул его Лебедев и протянул аккуратно сложенный лист бумаги. — Отдашь в политотдел… Ну, давай, сынок, поцелуемся, — и неловко обнял Норкина за шею.

По пояс в воде, спотыкаясь и падая, матросы шли через болото. Здоровые несли раненых, пулеметы и минометы. Намокшие брюки были неимоверно тяжелы, мешали идти. Движения у всех вялые, неуверенные.

Матрос с пулеметом на спине поклонился, сделал шаг в сторону, чтобы удержать равновесие. Ноги не слушаются и он падает. По зеленоватой поверхности воды расходятся волны. Медленно встает матрос. Поднимает бескозырку. Слабый ветер не может пошевелить ее намокшие ленты, и они висят неподвижно.

Еще немного, и моряки выйдут на сухое место. Остались считанные метры, и тут Углов увидел, как один из раненых остановился, покачнулся и шлепнулся на кочку. По его грязному небритому лицу покатилась слеза.

— Нога болит? Опирайся на меня, — сказал Углов, поравнявшись.

Матрос покосился на него и огрызнулся:

— Иди ты! — потом поднялся и побрел дальше.

И в этом ответе было не желание обидеть, а злоба на самого себя за то, что не смог пересилить боль, поддался ей, хоть на минуту, но поддался.

А сзади гремели выстрелы. Там шел бой. Обыкновенный бой. Десятки таких происходят ежедневно, и у всех у них одно название: бой местного значения. И про этот бой в сводке Информбюро, наверное, будет сказано: «На Ленинградском фронте идут бои местного значения». Прочтет иной человек эти скупые строчки и, разочарованный, отложит газету: «Ничего особенного не происходит, — подумает он. — Дерутся за какую-то высоту».

Однако не местного, а мирового значения шли бои. В боях за безымянные высоты оказалась разбита в прах теория фашистского мирового господства. Беспомощно топтался враг, теряя время, живую силу, технику, а далеко на Урале появлялись новые цехи. Не было у них вначале Стен. Стройные сосны подпирали необычную крышу — небо, но отсюда уже уходил на запад первый эшелон грозной техники.

Шли бои местного значения на Ленинградском фронте, а с тракторного завода отправлялся на фронт первый танк; в артели «Жестянщик» собирался первый автомат. Именно в этих боях закалился человек, нанесший врагу страшный, решающий удар.


Болото кончилось. Моряки, пошатываясь, вышли на твердую почву и сели. Изорванная одежда покрылась болотной ржавчиной и водорослями.

После непродолжительного отдыха Норкин приказал разведке выйти вперед. Остальным разрешил курить. Не слышно обычного говора. Молча глотают матросы сизоватый махорочный дым. Дым цигарки Никишина всех светлее. Он курит подобранные с земли гнилые листья.

Разведка вернулась неожиданно быстро. Крамарев подошел к Норкину в сопровождении старика, одетого в серый поношенный пиджак с протертыми локтями.

— Недалеко отсюда встретили, — доложил Крамарев. — Говорит, что местный.

Старик стоял спокойно, рассматривай моряков. Его маленькие серые глаза быстро перебегали с одного лица На другое.

— Кто ты? Откуда? — спросил Норкин.

— Я-то? Здешний. А ты кто?

— Довольно, — оборвал его Норкин, хотел что-то сказать еще, но вместо этого встал, подошел вплотную к старику, посмотрел пытливо в его прячущиеся под косматыми седыми бровями глаза и лишь потом спросил: —Скажи, а нет ли тропинки в обход вон того болота?

Услышав вопрос, матросы зашевелились, столпились вокруг командира и старика.

— А зачем тебе туда?

Терпение лопнуло и Норкин вцепился в ветхий пиджак старика.

— Говори толком! Проведешь — век не забуду, а обманешь — повешу на ближайшем дереве!

— Ишь ты, какой горячий, — не то с удивлением, не то осуждающе проговорил старик и покачал головой. — Сразу и вешать! А я, может, затем и шел, чтобы помочь….

— Не сердись… Сам знаешь, и так тошно…

— А я что? Я проведу…

— Товарищи! — крикнул Норкин, не слушая больше старика. — Сейчас идем обратно! Кто не может — оставайтесь здесь с ранеными! Проверить оружие и в поход!

Все пришло в движение, лица посветлели, а матрос, плакавший на болоте, махнул автоматом и сказал только одно слово:

— Айда!»


Над островом первые семь «Юнкерсов» появились вскоре после ухода Норкина. Сделав несколько кругов, они перешли в пике и сбросили бомбы. Вокруг оставшихся моряков заплясали грязные столбы болотной воды.

«Молодец, Миша, что убрал батальон, — подумал Ле-бедев. — Всем бы нам не спрятаться».

Голос Донцова привлек его внимание. Донцов остался верен себе и крикнул:

— Вот это долбанул! Прямо в глаз лягушке! Честное пионерское, сам видел, как она после этого отмаргивалась!

Сбылось и второе предсказание Норкина: противно подвывая, пролетела мина, за ней вторая, потом третья. И началось.

Первым был ранен Кирьянов. С тоской посмотрел он на оторванную осколком кисть левой руки и, придерживая зубами конец бинта, бережно замотал кровавый обрубок.

— Товарищи! Сейчас фашисты пойдут в атаку! Подпускайте ближе и бейте только наверняка! — ворвался в грохот разрывов голос Лебедева.

Действительно, между кочками показались ползущие немцы. Они уже близко, а на островке по-прежнему тихо. Фашисты с ревом бросились в атаку. И тут ожил остров. Автоматные очереди слились с мерным рокотом пулемета, и немцы поспешно попадали в воду.

— Паша! Смотри, один гад голову спрятал, как страус, — кричал Донцов. — Я ему дополнительную вентиляцию сделаю!

Злая короткая очередь… Взвыл фашист и скрылся под водой.

Схлынула первая волна атакующих. Снова шквал огня. Немецкие солдаты бегут к острову, и снова откатываются назад, оставив между кочками несколько трупов.

В небе гудят самолеты. Летчики узнали, что моряки бессильны против них, и проносятся над самыми вершинами деревьев, почти касаясь крыльями низкорослых сосенок. Из пушек и пулеметов они прочесывают островок вдоль и поперек. Сосенки сгибаются под напором воздуха, встревоженного мощными винтами, и гудят вершинами.

День подходит к концу. Солнце торопится спрятаться за деревья. В одну из немногих минут передышки Федосеев, еще раз сменивший позицию, закурил папиросу и спросил Донцова:

— Знаешь, Боря, а ведь наши, пожалуй, далеко ушли?

— Ага… Идут хлопцы да нас вспоминают…

— Значит, ты тоже думаешь, что они далеко ушли?

— Наши? Конечно, далеко… А тебе зачем?

— Если далеко, то и нам можно уходить? Не хочется умирать, Боря… Как стемнеет — попробуем?

— Можно будет…

Передышка кончилась. Бешеный вой новой лавины мин прервал их разговор. Фашисты решили до темноты уничтожить моряков. Мины сыпались около часа. Моряки все глубже зарывались в липкую грязь. Наконец расстояние между ними и немцами настолько уменьшилось, что пришлось прекратить минометный обстрел. С/гал слышен посвист пуль. Фашисты обошли моряков с флангов, и началась горячая рукопашная схватка. Погиб Звонарев, который всадил нож в грудь врага и сам упал тут же, сраженный пулей.

Замер, стоя по колено в воде, Кирьянов, подняв руки вверх. Матрос сдается?! И раньше бывало так, что моряков брали в плен, но тогда их подбирали на поле боя в бессознательном состоянии, а здесь матрос сдается сам. Фашисты бегут к Кирьянову. Они издали протягивают к нему руки.

Это заметил Донцов. Он удивленно посмотрел на Кирьянова, потом со злобным шепотом поднял автомат:

— Умри, но чести матросской не марай!

Донцов не успел выстрелить: Кирьянов быстро нагнулся и начал бросать в фашистов заранее подготовленные гранаты. Фашист, налетевший сзади, опустил на его затылок приклад автомата. Кирьянов согнулся пополам и медленно повалился головой вперед. Упала с его головы бескозырка с выцветшими буквами на ленте: «Подводные силы К. Б. Ф.».

— Товарищ комиссар! Ударьте вон туда, влево! — крикнул Федосеев, но Лебедев не слышал его.

Он лежал, опустив голову в воду. Тихо, без громких фраз делал в жизни свое большое дело Лебедев, тихо и отдал жизнь, спасая товарищей, защищая Родину.

Оставшись вдвоем с Донцовым, Федосеев вдруг почув-ствовал страх, тоску по ушедшим товарищам.

«Неужели и я никогда больше не увижу солнца, неба, зелени? Неужели мать так и не дождется меня? — про-мелькнуло у него в голове. — Так пусть и вам будет то же!» — скрипнул он зубами, еще сильнее сжал рукоятку пулемета и прильнул к прицелу.

Сильный удар отбросил его в сторону. В голове разлился глухой шум.

«Жив я или нет? — думал Федосеев, тихонько шевеля пальцами. — Наверно, жив, раз думаю… Но почему тогда не вижу?.. Ослеп?!»

Федосеев резко приподнялся на руках, ударился головой о пулемет и потерял сознание…

Скоро он очнулся и, не поднимая головы, нащупал ручки пулемета, уперся локтями и крикнул:

— Боря! С какого борта немцы?

Донцов заранее приготовил Федосееву ленты и фактически воевал как простой автоматчик. Только по сигналу подходил он к пулемету. А теперь, оглянувшись на этот крик, он увидел приподнятое вверх белое, как мел, лицо с кровавыми впадинами вместо глаз, и скомандовал:

— Правый борт! Курсовой тридцать! Огонь! Неуверенно повернулось вправо тупое рыльце пулемета, нерешительно выбросило короткую вспышку огня, потом, почувствовав уверенность, яростно задрожало в такт вылетающему металлу.

Ворвавшись на остров, фашисты увидели, что их сдерживала маленькая группа, и, взбешенные этим, набросились на трупы, вымещая на них свою злобу.

Только фашистский офицер еще не знал, что моряки выскользнули из мешка. Он сидел на пне, закрытом плащом, и слушал доклад фельдфебеля. Как все хорошо получилось! Отряд матросов не только окружен, но и уничтожен! То, что не смогли сделать другие, сделала его рота!

Фельдфебель докладывал, что на поле боя валяется около ста трупов моряков. Среди них есть и командиры. Офицер выпустил изо рта клубы ароматного дыма и размечтался: «Теперь железный крест мой!».

И вдруг испуганный крик фельдфебеля:

— Матрозен!

Офицер оглянулся и в нескольких шагах от себя увидел моряков. С автоматами в руках, тяжело дыша, шли они вперед. Волосы, свалившиеся на лоб, слиплись от пота. Они оттеняли бледность лиц. А самое страшное — стремительное, молчаливое движение вперед, к болоту. Смертоносные удары сыпались с хода, без остановки наносили их моряки. Они даже не оглядывались, не смотрели вторично на того, кто получил удар, как не смотрит дровосек на разваленное ударом его топора полено.

Матросов уже много, а из-за деревьев появлялись все новые и новые. Офицер вскочил, схватился за пистолет, но перед глазами на мгновение мелькнуло суровое лицо, упрямые складки вокруг потрескавшихся губ, и стало темно. Фельдфебель тоже было бросился в сторону, но качнулся а упал кулем на ноги своего офицера.

Так, сметая все на своем пути, вырвались моряки на болото. Поздно… Фашисты топчутся там, где минуту назад Строчил пулемет… Не замечая ни кочек, ни пней, понеслись матросы вперед, и не смогли остановить их ни летящие навстречу пули, ни плачущие лица, молящие о пощаде.

Лежат на плащ-палатках изуродованйые тела. Лица разбиты прикладами и коваными сапогами. Только Федосеева можно узнать. Стоят вокруг угрюмые моряки. Они даже забыли снять бескозырки.

— Взять с собой, — сказал Норкин и пошел дальше, усталой поступью человека, который сделал все, зависящее От него, но не добился желанной цели.

— Товарищ лейтенант! Федосеев дышит! — крикнул один из матросов.

Сквозь мокрую от крови тельняшку слышны были слабые удары сердца. Норкин поднялся с колен и тихо сказал:

— Жив… Осторожно…

Снова идет батальон теперь уже знакомой дорогой. Впереди нет врага, но какой ценой… Сзади всех, понурив голову, идет Норкин. Он не видит старика, а тот стоит у дерева, смотрит на широкие матросские спины и беззвучно шевелит губами.

Глава шестая БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

1

Одиноко сидит Чигарев. Голова его покоится на шершавой и влажной от недавнего дождя коре дерева. Глаза широко открыты. Чигарев не спит, но он не слышит ни мерного похрапывания матросов, ни свиста проносящихся над головой снарядов, ни их глухих разрывов. Глаза его, устремленные в небо, не видят ни висящих в нем осветительных бомб, ни трассирующих пуль, ни снарядов автоматических пушек.

Двое суток пытался батальон перейти фронт, и каждый раз его встречало огнем боевое охранение ополченцев. Сегодня решили использовать последнее средство — для установления связи со своими послали через фронт Крамарева с разведчиками. Ведь ходили же они к немцам, так почему бы им не попробовать проникнуть к своим? Разведка ушла, а остальные спят. Матросы лежат группами на вздрагивающей от взрывов земле. Лежат, широко раскинув руки, словно обнимая родную землю, прикрывая ее от случайных осколков, лежат и согнувшись калачиком, спрятав лицо в поднятый воротник бушлата. Спят по-разному, но все прижимают к себе оружие. Даже минометы высунули свои вороненые трубы из груды тел. Тут спят минометчики. Они готовы подняться в любую минуту и следовать дальше или открыть огонь.

В кустах, куда не заглядывает пятнистая кособокая луна, разместился походный госпиталь. Тихо стонут раненые да санитар что-то невнятно бормочет себе под нос.

А Чигарев не спит. Еще раньше, во время учебы в школе и в училище, он научился и полюбил мечтать. О чем мечтать? Да обо всем! Прочтет, бывало, заметку в газете о футбольном состязании — и началось! «А что, если я буду систематически тренироваться? Пройдет год, ну, может, два, и вдруг поползет среди болельщиков слух, что в «Динамо» появился новый центр нападения Все спрашивают: «Кто такой? Где играл раньше?» И так — до самой ответственной встречи с самой сильной иностранной командой. Команда, конечно, заслуженно считается лучшей я результат предугадать трудно, но выходит на поле он, Чигарев, и все мгновенно меняется! Защитники не могут уследить за ним и мяч то и дело со свистом влетает в ворота противника.

Разумеется, Чигарев не был эгоистом, и некоторые мячи забивали даже другие игроки команды, но только с его красивой, точной подачи.

Однако стоило Володе Чигареву посмотреть на встречу боксеров, как его мышцы начинали сами наливаться силой, и вы, пожалуйста, не обижайтесь, если он невпопад отвечает на ваши вопросы: Чигарев мысленно только что нокаутировал самого чемпиона мира.

А сколько сражений он выиграл! И если все моряки переживали поражение в Цусимском бою, если многие хотели быть на «Варяге» во время его неравного героического боя, то Чигарев заменял только главных начальников и обязательно побеждал.

Но теперь он мечтал о другом. Мечтал о победах на сухопутном фронте. И если в первые дни его обвиняли в пассивности, то после того боя, в котором он так смело и своевременно выдвинул пулеметы, Чигарев почувствовал В себе силу, уверенность и считал, что может командовать гораздо лучше, чем Норкин, да и многие другие командиры. Первый успех вскружил ему голову, он как-то сразу перестал бояться опасности и все время рвался вперед, ворчал, недовольный осторожностью Норкина.

Вот и сейчас Чигарев разработал уже два плана боевых действий отряда. Один из них сводился к тому, что моряки уходят дальше от фронта, объединяют вокруг себя отдельные партизанские отряды, служат основным костяком огромной армии, действующей в тылу врага. Чигареву очень нравился этот вариант и лишь одно маленькое «но» заставляло задумываться: «А можно ли сделать так, не имея разрешения командования?»

И все же, сидя под деревом, Чигарев уже громил немецкие тылы. Может быть, он так бы и уснул, но между деревьями блеснуло пламя, вскрикнул кто-то и побежали туда заспанные санитары. Это взорвалась случайная, заблудившаяся мина. Зашевелились было матросы, некоторые из них даже приподняли головы, прислушались, потрогали оружие и снова легли. Но Чигарев не мог больше сидеть. Ему захотелось немедленно действовать, и он поднялся с земли.

«Черт его знает, что творится! — думал Чигарев, перешагивая через спящих. — Нужно немедленно выступать, а Мишка, наверное, устроился под кустом и комаров давит! Я ему сейчас испорчу настроение!» — решил он и повернул к первому взводу, с которым Норкин располагался по-прежнему рядом.

Чигарев не любил Норкина. Он и сам не мог сказать, почему, но это было так. И не потому, что новый командир ругал его больше, чем других. Нет. Даже наоборот: после того боя Норкин при всех матросах долго тряс его руку, а сказал только одно, да и то дрогнувшим, некомандирским голосом:

— Вот это по-большевистски…

Чигареву не нравилось в Норкине решительно все. И его спокойствие, и разговоры с Ковалевской. Даже привычка чистить медную бляху ремня рукавом бушлата не нравилась ему, хотя именно так поступал почти весь батальон.

«Подумаешь, командир батальона! — не один раз думал Чигарев. — И чего в нем особенного? Даже выправки настоящей нет. Ходит вечно сутулясь, да и фуражку носит на самом затылке, как заправский «жоржик».

И вдруг из-за дерева вышел Норкин. Чигарев сразу узнал его по сдвинутой фуражке и по руке, прижатой к груди. От неожиданности исчезли все заранее приготовленные слова.

— Не спишь, Володя? — тихо спросил Норкин и добавил, помолчав немного: — И я тоже… Все думы лезут.

Луна светит в лицо Норкина и Чигареву хорошо видны обтянутые кожей скулы Михаила, ввалившиеся блестящие глаза, и он сказал совсем не то, что намеревался раньше:

— Не спится… Ты бы отдохнул немного.

Норкин словно не слышал его слов, сделал еще несколько шагов и сел прямо на землкь Чигарев посмотрел на его опущенные плечи, решительно подошел к нему и сел рядом.

— Можно поговорить с тобой не как с командиром батальона, а как с «однокашником»? — Норкин молчал, но Чигарев и не нуждался в его разрешении: — Я знаю, что с больной рукой не до боя… Тут, конечно, когда сам еле ходишь…

— Говори, Володя, яснее, — перебил его Норкин.

— Почему фронт не переходим?

— Сам видишь. Пробуем…

— Да что там пробовать! — вспылил Чигарев. — «Пробуем»! Тычешься носом как слепой котенок! Командир должен быть решительным, смелым! Не выходит добром — ломи прямо! Я берусь своими пулеметами так ополченцев расчехвостить, что они и головы поднять не смогут! Пусть знают, как сопротивляться морской пехоте!

— Значит, ты предлагаешь силой прорвать фронт?

— И немедленно!

— А что из этого получится?.. Допустим, прорыв нам даже и удастся… Но сколько наших людей погибнет?

— Может быть, даже меньше, чем здесь от шальных мин!

— А ополченцев ты не берешь во внимание? Почему? На них серые шинели?.. Эх, Володя, Володя… Как ты легкомысленно на многое смотришь…

Норкин говорил спокойно, не повышая голоса. Его слова, как удары тарана в крепостные ворота, били по созданному Чигаревым зданию и он чувствовал, как появилась в нем трещина, как оно начало рассыпаться. Слона простые, доходчивые. Словно заранее приготовился Норкин к этим ответам. Фактически так и было. Не Чигарев первый предлагал создать партизанский отряд, не один он готов был силой прорваться к своим. Еще раньше его говорили об этом лейтенанту некоторые матросы. Да и не все слова принадлежали Норкину: именно так возражал Лебедев тем, кто неодобрительно отзывался о пехоте… Андрей Андреевич Лебедев…

— Глупо, Володя, думать, что раз на тебе морская форма, то ты человек особенный. Не в форме дело… А командир должен действовать смело, решительно лишь взвесив все, обдумав… Допустим, что мы прорвали фронт. А не воспользуются ли этим фашисты? Ведь пока командование разберется в обстановке, мы будем только мешать ему.

Чигарев сначала слушал Норкина нетерпеливо, ждал только паузы, чтобы вставить свое слово, возразить, но потом успокоился и внимательно следил за Норкиным, стараясь вспомнить, где и когда он слышал эти слова, где и у кого видел такой же излом бровей. И вспомнил. Так обычно делал Лебедев. И сразу пропало желание спорить свои прежние доводы стали жалкими, ненужными.

Молчал и Норкин. Он мерно покачивал свою руку и замирал, услышав порох. Косматое облако навалилось на луну, закрыло ее, и стало темно. Погасла светлая полоска на вороненом стволе миномета. Налетел легкий порыв ветра, качнулись вершины деревьев, пошептались между собой, и первые капли дождя упали на высохшие листья. Еще больше съежился Норкин, накинул на себя и Чигарева плащ-палатку и снова замер. Словно гранитный валун появился среди полянки.

Мелкий дождь настойчиво, монотонно забарабанил по намокшей палатке. Даже при огромном желании спать трудно уснуть на сырой земле под потоками воды, и моряки зашевелились, спрятались под деревья, плащ-палатки и просто под одну общую шинель.

Как обычно, неожиданно, появился Крамарев и совсем не с той стороны, откуда его ждали. Норкин о его возвращении догадался по оживленным голосам матросов, не вытерпел и крикнул:

— Крамарев! Сюда!

— Завтра переходим. Сигналы и место указаны, — доложил Крамарев.

Тот же мелкий дождь, еще больше намокли земля и одежда, но теперь легче ждать: завтра снова со своими, завтра снова в кругу друзей.

— Эх, Володя… Как трудно быть командиром, — тихо, словно продолжая беседу, сказал Норкин. Это не была жалоба на трудную обстановку, на исключительные условия, в которых находился батальон. Норкин просто говорил о том, что трудно командиру порой бывает найти правильное решение, заметить его в массе других, на первый взгляд более простых и эффектных. Понял Чигарев, что в поисках этого решения командир, может быть, даже и спорит сам с собой, делится на просто человека и командира. Если первый требует смелого броска вперед, то второй настаивает на осторожности, скрытности.

В следующую ночь перешли фронт… И первый голос, который услышал Чигарев, принадлежал Ковалевской. Она налетела на него, схватила за руку и спросила глухим голосом:

— Где комбат? Жив?

Русые волосы выбились из-под пилотки, рассыпались по плечам, но она не замечала этого, не поправляла их.

— Там, — буркнул Чигарев, кивнул головой в темноту, и исчезла Ковалевская. Только руки Володи еще чувствовали тепло ее пальцев.

А еще через несколько минут он вновь услышал ее теперь уже чересчур спокойный голос:

— Здравствуйте, товарищ лейтенант! Где раненые?

Не маскируясь, идут матросы по дороге. Мелькают огоньки самокруток. Щекочет ноздри махорочный дым. Поскрипывают колеса, плавно покачиваются на ухабах санитарные повозки.

2

Рота Норкина расположилась на отдых в лесу недалеко от штаба и политотдела бригады. Норкин решил воспользоваться случаем и пошел в политотдел, взяв с собой партийный билет и письмо Лебедева.

Половина села сожжена немецкими самолетами. В подвалах и уцелевших избах разместились отделы штабов различных частей. На улицах пустынно. Не видно людей в гражданской одежде. Ни одного целого стекла. Ветер хлопает оторванными ставнями. Садики, еще вчера зеленевшие около домов, сегодня засыпаны пеплом, битым кирпичом и головешками.

Лишь изредка пробежит по улице собака с поджатым хвостом и ввалившимися боками.

Норкин вошел в домик, где размещался политотдел. Все были заняты, никто не обращал на него внимания, и он направился прямо к столу, за которым сидел полковой комиссар. Тот приподнял голову, поглядел внимательно на лейтенанта и встал. Другие командиры и политработники невольно посмотрели в их сторону, да так и остались стоять — кто с раскрытой папкой, кто держа за пуговицу своего собеседника. Норкин распахнул бушлат, достал из бокового кармана кителя красную книжечку, письмо Лебедева и положил их на стол.

Присутствующие обнажили головы, а Норкин, не отдавая себе отчета в том, что он делает, взял под козырек.

— Правильно, товарищ лейтенант! — раздался в тишине голос полкового комиссара. — Он достоин того, чтобы его приветствовали всегда как живого.

Партийный билет положили в маленький железный ящик, заменявший сейф. Начальник политотдела развернул письмо Лебедева. Долго держал его в руках и, наконец, спросил:

— Вы читали?

— Нет.

— Тогда прочтите, — полковой комиссар протянул Норкину помятый, подмокший лист бумаги.

Норкин взял его, пробежал глазами по неровным строчкам и опустил на стол. На листе бумаги простым карандаш шом было написано:

«Рекомендация.

Я, Андрей Лебедев, член партии с 1918 года, рекомендую товарища Норкина в ряды большевистской партии…»

— Оправдаю, — сказал Норкин, повернулся, вышел из домика и быстро зашагал в лес, к своей роте.

3

За время, пока батальон дрался в окружении, передозая сильно изменилась. Земля в глубоких морщинах противотанковых рвов, окопов, в рыжей щетине колючей проволоки. На дорогах, как клыки, торчат надолбы. Гуще и длиннее цепочки пленных немцев. Все чаще и чаще подходят с востока новые полки, они быстро движутся к передовой, чтобы стать на пути врага, остановить и разгромить под Ленинградом фашистские дивизии.

Матросы помылись в бане, побрились и получили новое зеленое обмундирование. Правда, носят они по-прежнему бушлаты и черные клеши, но обновке все рады: кто знает, когда еще удастся помыться в бане и сменить нижнее белье?

Сегодня день выдался на удивление хороший и спокойный. Солнце с раннего утра улыбалось, подмигивало, выглядывая из-за редких белых облаков, лениво плывших по глубокому небу. И вновь появились исчезнувшие было бабочки. Они подолгу сидели на последних цветах, подставляя полинявшие крылья теплым лучам.

Немцы устали от нескольких дней непрерывных атак и молчат. Только изредка прилетают от них мины, рвутся, опалив желтеющую траву, и снова все тихо. Стреляют фашисты скорее всего лишь для того, чтобы попугать новичков, если есть такие, и напомнить другим о своем присутствии.

В роте жизнь вошла в обычную колею. Маячат во взводах дневальные, а вокруг роты притаились секреты.

У Норкина не было оснований жаловаться на порядок. От былой беспечности не осталось и следа, а дисциплина была даже лучше, чем до отправки на фронт. Первые три ночи Норкин ходил проверять службу. Идет, бывало, тихо и бесшумно. Ни одна веточка не хрустнет под его нога-; ми — и вдруг в живот упирается ствол автомата.

Когда это произошло впервые, Норкин от неожиданности даже вздрогнул и чуть не забыл пароль, но потом привык к этому и считал, что иначе и быть не может. Конечно, такое новшество не было предусмотрено уставами, но разве мало изменений внесла в них война? Норкин уже давно понял, что нужно принимать, вводить немедленно в жизнь все полезное, и поэтому молча одобрил матросскую инициативу. И действительно, разве не лучше так? Услышит враг окрик — и убежит, скроется в лесу, А попробуйте теперь! Еле заметное движение пальца — и все кончено.

Несколько таких проверок — и Норкин успокоился, перестал ходить ночью по постам.

— Давно бы так! — проворчал Ольхов. — Сил набираться надо, а не бродить всю ночь напролет!.. Там и без вас доглядчиков хватит.

А сегодня, едва Норкин вошел в расположение роты, как услышал хохот и крик:

— Есть! Попался! Диверсанта поймали!

В голосах не было слышно тревоги или злобы, и Михаил медленно пошел дальше, зная, что «диверсант» — очередная выдумка матросов. И действительно, они стояли на поляне, о чем-то оживленно говорили и тянулись к Никишину. Норкин хотел было пройти дальше, но его заметили, и Никишин крикнул:

— Товарищ лейтенант! Гляньте, какого мы диверсанта поймали!

На раскрытых ладонях Никишина лежал большеголовый маленький зверек с мягкой, пушистой шерстью. Глаз у него не было видно, а ноги, словно весла шлюпки, торчали в стороны.

«Крот!» — догадался Норкин.

— А вы подержите его, подержите! — говорил Никишин, передавая крота.

До этого Михаил никогда не видел кротов и взял его с некоторой опаской. Хоть зверек-то и маленький, а кто знает, какие у него намерения и зубы?.

— Вы сожмите руки! Вот так сожмите! — и несколько человек показали, как именно нужно это сделать Норкин улыбнулся, послушно сложил ладони, и едва пальцы коснулись шелковистой шерсти—голова крота нашла щель между ними и расширила ее.

— Ишь, шурует!

— Возьми его за рупь-двадцать! — торжествовали матросы.

«Откуда у него такая сила?» — подумал Норкин и снова сжал ладони.

И снова крот просунул свою голову между пальцев лейтенанта! Конечно, не потому, что он был сильнее Михаила. Просто тот сам уступал, боясь сделать кроту больно.

— Как ты его поймал? — спросил Норкин, передавая крота Никишину.

— Он только комаров ловит!

— Любченко крота поймал! — зашумели матросы.

— Любченко? — переспросил Норкин. Он даже не заметил Любченко, который стоял сзади всех, приподнявшись на носках.

— Он! Только Никишин у него крота сразу конфисковал!

— Кто? Я конфисковал?! — искренне возмутился Никишин. — Спросите у Любченко! Колька! Ведь ты сам мне его дал?

— Як его тебе не дашь, если ты ухватился ему за голову и тянешь изо всех сил! — засмеялся Любченко.

Никишин сдвинул было брови, попытался нахмуриться, притвориться обиженным, но тоже не выдержал и засмеялся. Давно Норкин не видел матросов такими. Словно не было долгих упорных боев, словно не видели матросы смерти и еще недавно не их пальцы сжимали приклад автомата, замирали мертвой хваткой на горле фашиста.

— Как ты его поймал? — спросил Норкин.

— Та це проще всего! Хотите, другого споймаю? Их тут много. — И, не дожидаясь согласия, Любченко пошел К центру поляны.

Он внимательно Усмотрел кучи земли, рыжеватыми шапками торчавшие на поляне, потом поднес крота к одной из ямок, ткнул в нее мордочкой и сказал, легонько подтолкнув его пальцем:

— Тикай, пока Саша не одумался!

Крот не заставил себя упрашивать и скоро исчез под землей, а Любченко отошел к двум другим кучкам, осторожно топнул каблуком несколько раз, и когда земля подалась, быстро соединил их неглубоким рвом.

— Крот мужик хозяйственный, — объяснил Любченко. — Беда не любит, когда дом поломан… Теперь установим телефон и будем ждать вызова. — Сказав это, он воткнул в концах рва по одной веточке и присел на корточки.

Через несколько минут одна веточка закачалась, дрогнула и упала.

— Идет! Бачите, товарищ лейтенант?

Норкин посмотрел по направлению его пальца. Там, где раньше стояла веточка, земля приподнялась, ровик выровнялся.

— Роет…

Как только ровик выровнялся до половины, Любченко всунул в него руки, разгреб землю и на его ладони зашевелился новый пленник. К его шубке пристали комочки земли. Любченко осторожно сдул их. А крот бесцеремонно упирался головой в толстые пальцы Любченко и они разжимались, не белела на них кожа, как в тот день, когда они держали фашиста за ворот френча.

— Разрешите доложить, товарищ лейтенант? Норкин выпрямился. Сзади матросов стоял главстаршина Ксенофонтов, который сегодня дежурил по роте.

— Да.

— Там пополнение прибыло.

Каждый знает, сколько чувств порождает это слово. Здесь все очень важно, интересно. И то, что после боев всегда нужен новый человек, и то, что пополнение — это люди, которые прибыли из тыла, они недавно были дома и, быть может, среди них есть земляк. Земляк… Много земляков на фронте. Если верить, то почти половина любой роты земляки. Фронт, воспоминания о доме и привычном мирном труде значительно расширили значение этого слова. Зачастую бывало и так, что один из земляков только на несколько дней задерживался в том городе, где жил и работал другой. И, однако, это не мешало их хорошей фронтовой дружбе, никто не удивлялся ей, не пробовал доказать, что «землячество» относительное: фактически сейчас все были земляки, все поднялись на защиту одной родной земли.

Норкин одернул китель, поправил фуражку, сделал шаг, но Ксенофонтов остановил его:

— Вы погодите малость. Мы думаем так, что надо дать им понять, в какую часть они прибыли, Минут пяток пусть матросы поговорят с ними.

Норкин кивнул. Именно так представлял себе будущее роты Лебедев.

— Ты только представь, Миша, — сказал как-то Андрей Андреевич, лежа с Норкиным в блиндаже, — у нашей роты есть своя история, свои боевые традиции! Приходит к нам молодой матрос, а мы ему выкладываем: дескать, так и так, дорогой! Были у нас такие-то люди, сделали они то-то. Если хочешь служить у нас — старайся походить на них… Все это будет, Миша, обязательно будет!

Да, у роты уже была своя история. Разве не стоило рассказать пополнению о Кулакове, Лебедеве, Ясеневе, Федосееве? Почему им не брать пример с Крамарева и Никишина? Пусть матросы расскажут о них новичкам.

Но лейтенант не смог уйти с поляны ни через пять, ни через десять минут. Матросы окружили его и засыпали вопросами. Спрашивали о положении на других фронтах, о союзниках, о товарищах, отправленных в гоепитали, и о многом другом. Наконец, Норкин заподозрил ловушку, ногрозил матросам кулаком и пошел за Ксенофонтовым.

— Уж и поговорить по душам нельзя! — с притворной обидой сказал Богуш, и Норкину окончательно стало ясно, что его задерживали нарочно, умышленно, давая возможность другим подготовить новичков к встрече с командиром роты.

И пополнение действительно подготовили, «Как по ни-точке выравнялись!» — подумал Норкин, глядя на шеренги.: Он чуть-чуть не отгадал. Прибывших действительно равняли, но не по нитке, а по веревке, которую для такого случая дал старшина роты и даже без расписки.

Конечно, можно было пройти вдоль строя, спросить фамилию, место рождения, где служил, работал и многое другое, но что это даст? Знакомство с прибывшими?

— Анкетные данный вы всегда узнаете, — говорил еще в училище один из опытных командиров. — Главное — в душу заглянуть. Это трудно, но нужно.

И Норкин распустил строй, сел на полянку, и началась беседа. Сначала лейтенант спрашивал, а прибывшие односложно отвечали, но потом разговорились, словно старые знакомые, встретившиеся после долгой разлуки, и скоро лейтенант уже знал, что все они прибыли из запаса. Двое жили в Ленинграде, а другие приехали сюда из самых различных уголков страны. У всех за плечами были годы флотской службы и о ней говорили особенно охотно, вспоминая командиров и различные происшествия.

Много дала беседа и прибывшим и матросам. Если первые научились пользоваться автоматом и новыми гранатами, то вторые узнали, что в тылу все спокойно, что народ с болью узнает об отступлении своей армии, но не падает духом, верит по-прежнему ей и работает еще больше и лучше. Немного поспорили о том, правильно или нет то, что эвакуируют заводы и население, но и тут скоро пришли к общему выводу: «Правильно. Воевать легче, когда знаешь, что твои в безопасности, а заводы в тылу лучше работать будут».

Незаметно пролетело время, и когда Норкин стал распределять новичков по взводам, то оказалось, что все они нашли «земляков», уже приобрели друзей и просились к ним.

С прибытием новичков Норкин хотел развернуть занятия, но, как это уже бывало не раз, обстановка быстро изменилась, и однажды ночью, когда холодный ветер с моря рвал с деревьев последние листья, гудел в проводах и раскачивал их оборванные концы, роту подняли по боевой тревоге, и она пошла на соединение с батальоном. Старшего лейтенанта Мухачева, который теперь замещал Кулакова, Норкин нашел на командном пункте второй роты.

Выслушав доклад Норкина, Мухачев помигал красными глазами, тряхнул головой и сказал:

— Ого, ты в тылу сразу поправился, выспался… Кончится война — я спать завалюсь. Ух, и посплю же!..

Норкин нанес на карту расположение частей противника и выпрямился. Мухачев уже спал, положив голову на руки.

— Выдохся, — усмехнулся Норкин, показывая дежурному телефонисту на Мухачева.

— Характер у него беспокойный, — охотно отозвался тот. — Все бегает, бегает, пока не свалится. Вот проспит пару часов и обязательно к вам в роту прибежит.

Хочется Норкину поговорить о многом, посоветоваться, но знает он, что такое сон на фронте, сам порой сваливался так же, и Михаил ограничился только одним вопросом телефонисту:

— Как фриц?

— Жмет, подлец!

Коротко и ясно. Жмет — значит бросает враг в бой новые дивизии, танки, самолеты, засыпает окопы десятками тонн металла, но прорваться не может. Сдерживают его ленинградские ополченцы, красноармейцы, моряки. Они превращают в лом технику фашистов, намертво пришивают их очередями к земле.

К приходу Норкина матросы уже сменили ополченцев, разложили диски, гранаты.

Снова начались бои. Фронт непрерывно пульсировал, а вместе с ним, то вперед, то назад, двигалась и рота. Хоть и получила она пополнение, но все меньше и меньше становилось в ней людей. Погибли многие, начавшие поход от Ленинграда. Погиб и Богуш. Самолеты в тот день долго штурмовали окопы моряков, а когда улетели — Никишин встал и по привычке крикнул в ячейку Богуша:

— Борис Михайлович! Подъем!

Богуш лежал на ее дне, положив голову на вещевой мешок, и не отвечал.

— Кому говорю! Не на курорте!

Не мог встать Богуш: пуля попала ему в затылок.

4

Снова Ломахи… Вот и дерево, около которого Норкина задержали комсомольцы, и плотина, перегородившая речку… Завтра придется драться здесь. Срезаны осколками ветки дерева. Нет в небе жаворонков. Вместо них кружатся самолеты с черными крестами. Клубы серого дыма с желтыми языками огня поднимаются над Котлами. Ко порьем. Не моряков, готовящихся к обороне, бомбят «Юн-керсы». Не по ним стреляют из пушек и пулеметов. Люди, мирные люди идут по шоссе, вот над ними и кругжатся самолеты. С ревом проносится черная тень бомбардировщика над детской коляской, и стонет земля еще от одного взрыва… Переворачивается коляска. Ее колеса еще аер-тятся. Медленно, еле-еле, но вертятся…

Матросы молча поправляют окопы. Только Козьянскому не терпится: он видит труп женщины на шоссе. На ока-меневшей руке блестят часы. Рядом санитары роют могилы. Почему не попробовать?

«Пригодятся «бочата», — думает Козьянский и идет к шоссе, но сзади раздается:

— Не пятнай чести!.. Ну?

Это Любченко. Теперь от него не уйдешь, и Козьянский, скрипнув зубами и беззвучно выругавшись, берется за лопату.

Брызги жидкой грязи разлетаются из-под колес. Грязь на смотровых стеклах, на бортах машин, на шинелях раненых. Насупившись, стараясь не глядеть в лица встречных, идут к Ленинграду солдаты. Им стыдно, тяжело отступать, оставляя врагу родную землю. Идут злые, готовые драться год, два, до последнего вздоха, но уверенные, что еще вернутся сюда, разобьют врага.

А вслед за ними, грозовой тучей надвигается фронт. Все ближе и ближе к деревне подбираются разрывы снарядов и мин. Первые осколки впились в эту землю. Словно нехотя поползла над рекой сизоватая струйка дыма, потом мелькнул язычок огня, сначала робко, неуверенно мигнул раз, другой и быстро побежал по потрескавшимся от времени бревнам дома.

Много мин рвется на опустевших улицах, все больше пожаров, и их отблески легли кровавыми пятнами на лица. Пожаров не тушат. Зачем? Идет враг. Только пепел должен достаться ему. Пусть горит дом, пусть осыпаются хлеба, пусть тонут в грязи налитые зерна… Пусть… Будет время — вернется сюда снова хозяин и встанет из пепла дом лучше прежнего, еще краше раскинутся поля.

— Товарищ лейтенант! В домике за рекой люди. Сейчас один из них антенну поправлял, — доложил подбежавший Ольхов.

Норкин насторожился. Что за люди? Почему они именно в сельсовете? И, оттянув затвор автомата, лейтенант перебежал по плотине на тот берег речки, а за ним, как две тени, Ольхов и Никишин.

В домике сельсовета тихо. Норкин по скрипящим ступенькам поднялся на крыльцо. Отсюда хорошо видны и поле и вспышки артиллерийских залпов. Дверь домика открыта, и еще с порога Михаил заметил на светлом прямоугольнике окна силуэт женщины. Она повернула лицо к дверям, но в комнате темно и нельзя разобрать его черты.

— Кто здесь? — спросил Норкин, стараясь придать своему голосу внушительность.

— Я… Маша… Кабанова Маша…

…Вьется в небе жаворонок… Дерево, склонившееся над речкой… Босые девичьи ноги и прилипшая к ним мокрая травка… Два ствола: берданки и малокалиберной винтовки…

— Что здесь делаешь, Маша? — голос уже спокойный и даже ласковый.

— Дежурю…

— Какое там дежурство! Фашистов себе на смену ждешь, что ли?

— Я по графику дежурю…

— К черту график! Снимаю с поста. Иди!

— Нет… А вдруг понадоблюсь?.. Еще подумают, что комсомолка, а струсила.

Чувствуется, что Маше страшно одной, что она бы с удовольствием убежала, но дежурство ее и она останется здесь до последней возможности.

— Будто не боишься? — спросил Норкин, думая, что Маша солжет.

— Боюсь… Ох, как боюсь! — ответила Маша, подумала и, словно найдя решение, радостно зашептала: — А если они близко подойдут — я к вам перебегу! Ладно? Я еще отсюда кричать начну, а вы не стреляйте!

— В последний раз тебе говорю: иди домой!

— Не пойду!

Ну что с ней делать? Тащить силой? Откровенно говоря, Михаил и сам не ушел бы с дежурства.

Уже когда подходили к плотине, распахнулось окно в сельсовете и Норкин снова услышал знакомый голос;

— Так вы по мне не стреляйте! Ладно?

5

Еще вчера, узнав от Козлова, что ее отзывают в Ленинград, Ковалевская считала себя обиженной и была готова спорить, ругаться, жаловаться, но отстоять своё право находиться на передовой. С таким настроением она и вошла в кабинет начальника отдела кадров.

Пожилой человек со знаками майора на петлицах, увидев Ковалевскую, выпрямился, откинулся на спинку стула, несколько секунд не мигая смотрел ей в глаза, потом как-то устало усмехнулся и сказал:

— Вы недовольны, что вас отозвали?

— Конечно! — запальчиво ответила Ольга. — В роте ко мне привыкли, я знаю всех бойцов, на работу мою…

— Знаю, — перебил ее майор. — Командир роты дал вам хорошую характеристику.

— Почему же тогда вы меня снимаете?

— Садитесь, — сказал майор и показал глазами на кресло, стоявшее около письменного стола. — Мы не снимаем, а переводим вас. Переводим туда, где вы можете принести больше пользы. Скажите, сколько операций вы сделали за это время? Полностью вы используете знания, полученные за годы учебы?

Майор замолчал. Ковалевская внимательно рассматривала носки своих сапог. Ей нечего было возразить. Свои прежние доводы казались неубедительными.

— Ваше молчание меня радует, — продолжал майор. — Первоначально мы допустили ошибку, теперь исправляем ее. Вот вам направление в часть. Формируется она под Москвой. Переночуйте дома, и в путь. Счастливо работать.

Ковалевская взяла пакет и вышла из кабинета майора. Может быть, действительно, там лучше будет? Не всю же войну врачу работать санитаром! А люди… Жаль, конечно, товарищей, но разве в новой части не такие же люди? Разве им не нужен врач? Кроме того, Ковалевская не просила перевода, ее начальство назначило в другую часть.

Так успокаивала себя Ковалевская, шагая к вокзалу. Домой ока не пошла. Зачем? Еще вчера забежала, но ни отца, ни матери дома не оказалось. Соседи сказали, что они уехали на Мгу, где жил брат отца. Не время сейчас, разумеется, для поездок, не время. Ну, да родители — люди взрослые, сами понимают обстановку.

Получив приказ о назначении в новую часть, Ковалевская долго ходила по путям станции, закинув за спину вещевой мешок. Не одна воздушная тревога застала ее там, и каждый раз, просидев в убежище положенное время, Ковалевская вновь шла искать эшелон. Поезда уходили один за другим, а она все не могла уехать. Иногда ее не брали, ссылаясь на то, что нет мест (она сама убеждалась, что это правда), а чаще всего эшелон уходил неожиданно, прежде чем она успевала добежать до него.

«Хоть на буфере, но уеду! — решила Ковалевская. — С первым эшелоном уеду».

Но как узнать, какой из них первый? Ни комендант, ни железнодорожники об этом не говорили. Оставалось одно: дежурить на путях и внимательно следить за подходившими к составам паровозами.

И однажды, когда Ковалевская, сняв пилотку, устало опустилась на рельсы и была готова заплакать от обиды, из-под вагона вылез мужчина в серой шинели. Ковалевская скользнула по нему взглядом (разве мало людей в серых шинелях ходило в то время по путям станций?) и отвернулась. Но мужчина остановился, оглянулся через плечо, посмотрел и, крикнув:

— Ольга! Ты? — бросился к ней.

Не успела Ковалевская подняться, рассмотреть мужчину, а он уже сел рядом, жмет ее руку и почти кричит в самое ухо:

— Оля! Какими судьбами? Вот это встретились! Скажи в институте — не поверят! Куда отправляешься? Или приехала?.. А я в санитарном поезде. Хирург. Ты понимаешь, Лелька, мне приходится самостоятельно такие операции делать, что…

Ковалевская слушала и легче ей становилось. Словно спала тяжесть, давившая на плечи. Каждое слово напоминало столько хорошего. Ведь пять лет вместе в институте учились.

— Витя! — перебила Ковалевская своего собеседника и осторожно высвободила свою руку из его пальцев.

Виктор замолчал, приподнял почти бесцветные брови. В его глазах легко прочесть вопрос: «Почему ты не дала рассказать про операции?»

— А ты помнишь, Витя, как тебя в институте звали? Бесцветные брови дрогнули, разошлись, на лице появилась хорошая улыбка и оно стало простодушным, мальчишеским.

— «Горячка!» — крикнул Виктор. — Честное слово, «Горячка»!.. Но теперь я не такой. Серьезный. Не веришь? Спорим?!

— Да ну тебя! Нашел время спорить…

— Как ты сюда попала? Слушая ее рассказ, он несколько раз порывался перебить, вставить свое слово, и, лишь Ковалевская замолчала, сказал:

— Чепуха! Пойдем к нам!.. Правда, начальник посторонних не берет… Да где наша не пропадала!

Уговаривать главного врача санитарного поезда не пришлось. Он торопливо прочел документы Ковалевской и сказал:

— Не возражаю. Устраивайтесь в пятом вагоне. Там в купе разместилась наша санитарка, вы с ней и располагайтесь.

Так попала Ковалевская в санитарный поезд.

С наступлением сумерек начали подходить к поезду машины, санитарные и грузовые, закрытые и открытые, с красными крестами на бортах и без них, но все одинаково заляпанные фронтовой грязью. Работники поезда немедленно приступили к работе. И хотя Ковалевскую об этом никто не просил, она помогала размещать раненых по вагонам, бегала, выполняя и передавая чьи-то приказания.

Наконец все было готово, проверено, и, без обычных гудков, крадучись, поезд отошел от платформы. Дробно застучали колеса на стыках рельс.

Ольга вошла в свое купе. Там, около столика хозяйничала девушка. Услышав стук закрываемой двери, она оглянулась. Ковалевской понравилось и открытое лицо девушки с немного вздернутым носиком, и то, что одета она была просто, опрятно.

— Вы, наверное, врач, которая будет здесь жить?

— Да.

— Вот хорошо-то! Я уже вас заждалась. Чай пить будете? Смертельно хочу есть.

Только теперь и Ковалевская вспомнила, что за весь день ничего не ела.

Скоро они сидели за столом и мирно беседовали. Вернее, говорила только санитарка, и Ольга уже узнала, что зовут ее Машей Кабановой, что жила она в деревне Ло-махи, окончила десять классов, а теперь ее деревню заняли фашисты.

— Ох, и счастливая вы! — вдруг сказала Маша.

— Почему? Чем счастливая? — удивилась Ольга.

— Окончили институт, врач! А я только санитарка…

— У тебя это еще впереди…

— Знаю! — перебила Маша. — После войны я обязательно стану врачом. Не верите? Честное слово, стану! Я упрямая!

Поговорив еще немного, Маша забралась на вторую полку и быстро уснула. Легла и Ольга, но сон не приходил, что-то волновало ее, было тоскливо, скучно. И вдруг она поняла, почему у нее плохое настроение. Она скучала без роты и, как ни странно, частенько вспоминала Норкина. Угрюмого, молчаливого, колючего, но… хорошего.

Ковалевская вздохнула и отвернулась лицом к вздрагивающей стенке вагона. Зачем думать о прошлом? Его не вернешь… Оно там, а она здесь…

Ольга так и не уснула в эту ночь, и как только рассвело, она встала, отдернула шторку и прижалась лбом к холодному стеклу.

Дробно стучат на стыках рельс колеса вагона. Мелькают за окном деревья, будки путевых обходчиков, станции, переезды, села. Покачиваются на стрелках вагоны, лязгают буфера, клочьями висит на кустах сероватый дым, а поезд все несется вперед, изредка останавливаясь около полуразрушенных, полинявших, словно состарившихся за месяцы войны, станционных зданий.

И везде, куда ни упадет взгляд, грязная лапа войны. Почти одни женщины на уборке в поле. Они изредка вглядываются в небо, прислушиваются к гулу пролетающих самолетов, готовые при первой опасности спрятаться в щели, темнеющие у дороги. Немного дальше к железнодорожному полотну подошел лес. Он появился как-то неожиданно, клином врезался в поля, оттеснил их, и теперь кругом только один лес. Серый осенний лес с темными пятнами елей. У корней деревьев, там, где еще сохранилась высокая, пожелтевшая трава, — обгорелые остовы вагонов. Тут же и паровоз. Он, словно от усталости, прилег набок, прижал трубой куст шиповника.

На станциях и разъездах между путей и на перронах — воронки от бомб. Большие и маленькие, они иногда касаются друг друга краями и от этого вся земля кажется шершавой, неласковой.

И везде — и на больших станциях, и на полустанках — длинные вереницы красных, белых, зеленых вагонов и открытых платформ. Если высовываются из теплушек красноармейцы, если притаились под брезентом танки и пушки — идет эшелон к фронту. В глубокий тыл отправляются поезда со станками, турбинами. Женские и детские головы видны в окнах вагонов, идущих на восток. Однако особым уважением пользуются составы с большими красными крестами на стенках вагонов. Им уступают дорогу их пропускают вне очереди.

Больше же всего поразило Ковалевскую выражение лиц раненых. Не изумление, не страх за свою жизнь или за исход сражения, а какая-то спокойная, гордая уверенности что выполнил солдат часть своего долга перед Родиной, что встанет он еще с больничной койки, возьмет вновь оружие в руки и повоюет, — была заметна в каждой черточке лица, слышалась в каждом слове.

И вот это «Повоюем!» покорило Ковалевскую, объясняло ей многое. Теперь Ольга точно знала, что она скучала без роты, что все время она думала о Норкине. Почему? Кто знает… Он не был ни красивее других, ни умнее многих знакомых… Может быть, умело ухаживал?.. Ухаживал!.. Слова ласкового не слыхала… Вот в этом, пожалуй, и таилось начало.

Ковалевская не была затворницей. Многим она нравилась, многие ухаживали за ней серьезно, но роман обычно кончался на первой странице: стоило молодому человеку шагнуть за грань дружбы, попытаться обнять, задержать ее руку дольше обычного — Ольга настораживалась, замыкалась, пряталась за стеной вежливости, холодной, официальной вежливости.

— У тебя, Лелька, кровь холодная! — смеялись некоторые подружки, узнав о провале очередного вздыхателя.

Ольга и сама уже подумывала, что никогда ей не будет дорог, интересен ни один из мужчин, кроме отца, и вдруг… Норкин заставил думать о себе… Почему? Когда это началось? С чего? Просто она однажды заметила, что он разговаривает с ней иначе, нежели с другими, захотела узнать причину, стала к нему присматриваться, прислушиваться к разговорам матросов — и началось. Да так началось» что (стыдно даже вспомнить!) побежала встречать его роту, спрашивала, жив ли он.

Ковалевская провела ладонью по лбу, привычным движением поправила прическу и отошла от окна.

Зачем думать об этом? Все кончилось… Она здесь, а он там… Ох, скорей бы в часть и за работу!..

А в вагоне своя жизнь. Кто-то зовет сестру, другой читает, третий что-то оживленно доказывает своему соседу. У каждого свои занятия, свои заботы. Каждый нуждается в помощи, ждет ее. Но у всех свои особенности, к каждому нужен особый подход. На второй полке у окна лежит лейтенант-артиллерист. У него перебиты обе ноги. К нему нельзя подходить с грустной улыбкой, нельзя его утешать. Одна сестра было сказала ему несколько Жалостливых слов, так он вскинул на нее сузившиеся глаза, усмехнулся и сказал, отворачиваясь к окну:

— Рано списываете! Я со своими расчетами еще погуляю по Германии!

Такой, действительно, еще погуляет. Не исхожены его солдатские пути-дороги.

На нижней полке под ним лежит мужчина лет сорока. Он глазами все время ищет человека, с которым можно было бы поговорить, поделиться своим горем. Сейчас он смотрит на Ковалевскую и она идет к нему, хотя заранее знает, что его первые слова будут:

— Вот ведь беда, доктор, а? Оторвал, проклятый, правую руку, а я плотник… Или левой научусь робить?

Но больше всего раненые говорят о положении на фронтах. Сводка Информбюро выучена наизусть, дополнена, расширена. Говорят обо всем, но чаще всего о победе.

— Ты понимаешь, сунулись фашисты к Кронштадту! Никак, линкоров пятнадцать шло, а наши морячки дали им!.. Только пух полетел! — рассказывает молодой солдат с первым пушком над верхней губой. — Мне, брат, об этом такой человек рассказывал! Ого! — и для большей убедительности он даже глаза прищурил и языком прищелкнул.

С ним не спорят. Верят ему. Конечно, может и не пятнадцать линкоров шло, а меньше, но ведь попало им? А в том, что «им попало» — солдаты не сомневаются: дыма без огня не бывает.

Изредка появляются фашистские самолеты. Они пролетают высоко. Некоторые раненые волнуются, но другие их успокаивают:

— Нас не тронут. На всех вагонах метровые кресты намалеваны.

Ковалевская согласна: такие кресты нельзя не заметить.

Но под вечер, когда казалось, что эшелон уже проскочил опасную зону, появились два самолета. Они сделали круг, снизились и сбросили бомбы. Столб земли встал рядом с насыпью, зазвенели разбитые стекла, и поезд остановился, заскрипев тормозами. В наступившей тишине слышны были нарастающий рев моторов, тревожные гудки паровоза, визг и взрывы бомб.

Раненые зашевелились, зашумели. Вздрогнул вагон от близкого взрыва и бросились к выходу «ходячие». Все это было до того неожиданно, неоправданно жестоко, что Ковалевская растерялась и молча стояла в проходе. Ее тол «кали, кто-то наступил на ногу, а она все стояла и смотрела на людей в нижнем белье, которые прыгали из вагонов, скатывались с насыпи, прятались в ямах, за деревьями или просто бежали подальше, забираясь в чащу леса.

В вагоне остались только те, которые сами не могли спуститься с полок. Лейтенант лежал молча, он с тоской смотрел в окно. Что он там видел? О чем думал? Трудно сказать. Но наверняка был взбешен от того, что лежал пластом в то время, когда стреляли фашисты, что не было здесь его пушек, что не мог он скомандовать: «По фашистским стервятникам… огонь!» Обидно, до слез было обидно лейтенанту лежать вот так и ждать, ждать, прейдет ли следующая пуля мимо него или навсегда пришьет к вагонной полке.

А самолеты летают вдоль состава. Непрерывно строчат их пулеметы. Все больше и больше остается неподвижных белых пятен на насыпи и между деревьев. Лежит и плотник. Даже мертвый он поддерживает левой рукой свой обрубок. Большое красное пятно медленно расползается по его груди.

Очереди хлещут по вагонам. Небольшая щепка упала Ковалевской на плечо. Хрустят под ногами разбитые стекла фонарей. Каплет с верхней полки кровь. Раненый, лежавший внизу, посмотрел на кровь, рывком сел и упал на пол. Глухо стукнула его нога, покрытая гипсом. Но он не чувствует боли. У него одна цель, одно желание: скорее, как можно скорее из вагона, подальше от назойливого, неумолимого: «Кап… кап…»

Ковалевская подбежала к нему, схватила за плечи.

— Куда вы? Куда? — закричала она. — Ведь там тоже стреляют!

Раненый посмотрел на нее неподвижными, бессмысленными глазами, выругался, мотнул головой и снова пополз, подтягиваясь на руках. Напрасно Ковалевская уговаривала, просила его: он слышал только, как капала кровь.

Вот и тамбур. Еще, два-три метра — и все…

И вдруг рядом тонкий женский голос:

— А ну! Марш обратно!

В глазах раненого мелькнул какой-то луч и руки сразу обмякли, подломились. Маленькая девушка, с густыми яркими веснушками на худощавом лице, стоявшая в дверях вагона, оказалась сильнее и Ковалевской и раненого. Она заставила верить, подчиняться себе.

— Бери его за ноги! — командует девушка и, покраснев от натуги, поднимает раненого за плечи.

Он не сопротивляется, не бьется.

— Тоже мне вояки! — говорит девушка так, чтобы ее слышали все. — Двух паршивых фрицев испугались!

— А что там, сестричка? — спрашивает лейтенант.

— Ничего. Сейчас поедем, — отвечает девушка и вытирает нос рукавом халата.

Ее слова и особенно это домашнее, непринужденное движение водворяют порядок. А она уже работает: поправляет постели, подметает пол, вытирает кровь. Она делает то, что обязана делать каждая санитарка. Для нее самолетов больше не существует.

Ковалевская поправила прическу и сказала, вернее спросила у девушки, словно та была старшей:

— Так я пойду… Туда…

Едва ноги ступили на изрытую бомбами насыпь, как к Ковалевской вернулись спокойствие, уверенность. И треск пулеметных очередей, и запах гари, и чей-то стон были знакомы ей, привычны. Это был фронт, и она, взяв сумку у пробегавшего мимо санитара, решительно присела около раненого и перевязала его. Она нашла себе занятие, почувствовала себя на своем месте и забыла про самолеты. Между двумя перевязками даже посмотрела на состав. Фашисты, оказывается, зажгли его. Горели вагоны в голове и хвосте поезда. Около них и собрались врачи, санитары. В руках у всех были шесты, колья. Люди временами поворачивались к огню спиной, закрывали лица рукавами шинелей и грязных, изорванных халгтов.

— Приготовились! — крикнул псяеившийся откуда-то Виктор.

Поднялись шесты и колья, уперлись в горящий вагон. Огонь высовывал между досок длинные красные языки, словно дразнил, пугал, но люди стояли и ждали. Из-под вагона вылез человек в замасленной, словно кожаной, тужурке, махнул рукой, закашлялся и сел на насыпь.

— Начали! Пошел! Пошел! — закричал Виктор. Люди сгорбились, налегли грудью на шесты, и вагон Тронулся. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Злобно гудело пламя, дым тянулся за уходящими самолетами.

Люди уже выпрямились. Быстро катился вагон. Свисток паровоза, звякнули буфера, и дрогнул состав, пополз вслед за уходящим вагоном. Только потом узнала Ковалевская причину этого маневра. Оказывается, бомба упала на полотно перед паровозом. Оставалось одно: скорее, вручную убрать последний вагон, а потом спятить и весь состав.

Все это было сделано быстро, без лишней суеты. А скоро над лесом появилось белое облачко, оно быстро росло, клубилось, и подошел паровоз с двумя платформами. Общими усилиями исправили путь, столкнули под откос горящие вагоны, а раненых, вынесенных из них, разместили на освободившихся полках.

В тамбуре начальник эшелона, комиссар и худенькая санитарка с веснушками на лице.

— Вы, товарищ Кабанова, обязательно завесьте разбитые окна одеялами или заткните подушками. Слышите? Обязательно! — говорит начальник эшелона. — Сами! Лично!

— Сделаю, товарищ начальник, сделаю, — отвечает Кабанова. — Все сделаю, да и товарищ врач мне поможет, — кивает она головой на поднявшуюся по ступенькам Ковалевскую.

Куда исчезла решительность санитарки? Не похоже, что это она хозяйничала в вагоне. Ничего нет в ней героического. Обыкновенная работящая девушка, да еще и робеющая перед начальством. Ковалевской стало жаль ее, захотелось рассказать начальнику и комиссару все, что она знала об этой робкой на вид девушке, но та усиленно заморгала глазами, и Ольга ответила спокойно:

— Конечно, помогу… Вот только немного приведу себя в порядок…

— Ну-ну, — неопределенно пробормотал начальник и спрыгнул с площадки.

— Ушли, — облегченно вздохнула санитарка, когда стих шум шагов. — Страсть Не люблю начальства! Все ходит, смотрит, указывает, а ты слушай… А я хитрая! Чтобы они скорей ушли—со всем соглашаюсь, поддакиваю! — И она засмеялась, довольная своей хитростью.

Ночью Ольга с нетерпением ждала Виктора, и едва он вошел, как она начала свой рассказ. Он выслушал, закурил и ответил:

— Охотно верю… Маша Кабанова — она такая…

— Виктор! Какой ты эгоист! Ведь это настоящий героизм!

— Героизм? — переспросил Виктор. — Ошибаешься, Оля. Работа, и все. Работа даже без примеси героизма… Если верить тебе, то и врач, который вынес из горящего вагона восемь раненых, тоже герой?

— Конечно? —

— Чепуха! Я раненых вынес. Ну и что из этого?.. Ты бы не сделала то же самое на моем месте?.. И вообще, Оленька, хватит об этом. Ты лучше ответь мне на такой Вопрос: почему нас в институте не учили вагоны расцеплять? Сколько мы времени, сегодня потеряли, пока не прибежал помощник машиниста!

Ольга несколько минут молча смотрела на Виктора. Она впервые заметила морщинки усталости около его глаз и пятна ожогов на руках. Она не могла сердиться на Виктора. Он говорил искренне. Он и на самом деле не видел ничего героического ни в поступке Маши Кабановой, ни в своем, ни в делах товарищей по работе. Виктор не допускал мысли о том, что можно было поступить иначе.

И невольно Ковалевской вспомнился фронт. Там люди тоже порой не замечали героизма в своем деле, тоже искренне удивлялись, когда их хвалили, представляли к награде.

Колеблется в фонаре огонек свечки. Гуще стали тени в углах вагона. За окном тоже стемнело. Ночь, черная осенняя ночь легла на землю.

Глава седьмая КУДА ТЕПЕРЬ?

1

В годы войны многие отмечали на карте малейшее движение фронта. Так и тянулись через всю карту две нити: красная и черная. На оперативных картах фронт наносился красным и синим карандашом, но значительно точнее. Там и тут — фронт непрерывная линия. Изогнутая ли, изломанная ли, но линия. Действительно, окопы лентами упали на грудь земли. Они легли на окраины городов, околицы деревень, разрезали поля, леса — глубокой бороздой отделили от врага. Но любой глубокий ров можно преодолеть. И не сами окопы, а люди, находившиеся в них, решали судьбу сражений, от них зависело движение фронта и на оперативной и на простой географической карте.

В роте Норкина осталось тридцать два человека. Окопы длиной в два километра, а в них — тридцать два человека. Резерв — сам и Ольхов. Как хочешь, так и используй его.

Единственная радость — Ясенев вернулся. Худой, пожелтевший, с палочкой, но вернулся. Он не пришел в штаб, а первым делом заковылял в матросские окопы и не ошибся: здесь его ждали, здесь нуждались в нем, здесь он получил полное представление не только о противнике, а и о настроении матросов.

— Смотри, Норкни, с тебя теперь большой спрос, — сказал он, прощаясь. — Ты — один из ветеранов батальона.

— Постараюсь… Только жмет он здорово… Фашисты торопились, хотели войти в Ленинград еще до глубокой осени и атаковали непрерывно. Едва успевали отбросить их на одном участке, как уже ползла грозная весть: «Враг прорвался рядом».

Вновь приходилось отступать. Отступать, чувствуя за спиной рев танков противника, отступать иногда параллельно с дорогой, по которой двигался драг. Все это испытала рота Норкина. И если она насчитывала тридцать два человека, то весь батальон — сто семь.

— Мал золотник, да дорог! — сказал как-то один из генералов, давая задание батальону, и матросы старались оправдать эти слова, дрались и за себя, и за погибших, и за тех, кто еще только подходил к фронту.

Вчера врага остановили и даже решили отбросить назад. В кармане у Норкина боевой приказ: «Усиленной роте выйти лесом на западную окраину деревни «М» и по красной ракете атаковать ее». Приказ как приказ. Все понятно; моряки сеют панику, ее используют и атакуют врага с фронта. За последние дни уже дважды водил Норкин своих матросов для нанесения внезапного удара во фланг или в тыл противника, но никогда так не волновался; а сегодня словно кто-то вырвал из груди что-то самое дорогое, важное — так пусто стало там. И матросы, как обычно, молча идут лесом, и деревья, как всегда, чуть слышно шелестят листвой. Даже прелыми листьями и грибами пахнет так же!.. То и не то… Может быть, письмо от матери? Оно пришло вчера. Обыкновенное письмо, каких тысячи ежедневно приходят на фронт. Михаил уже выучил его наизусть, но захотелось еще раз взглянуть на знакомый, родной почерк и он достал письмо из кармана.

«Милый Миша!

Когда началась война, я окучивала картошку. Прибежала ко мне Валентина Николаевна (помнишь ее?) и говорит: «Война с Германией!». У меня и окучник из рук выпал. Немного всплакнула, но потом успокоилась. Ничего, что не сбылись наши планы. Самое основное для меня — твое здоровье. Ты береги себя!

Я живу хорошо. Все у меня есть, и ты не беспокойся. Ну, будь здоров, мой мальчик! Береги себя. Помни, что ты у меня один. Хоть сама я в бога не верую, но помни, что старики говорят: «Смелого, честного и бог бережет!» Крепко целую.

Мама.

23 июня».

Эх, мама, мама…

И вдруг автоматная очередь. Норкин выронил письмо и, спрятавшись за дерево, осмотрелся. Матросы тоже прижались к деревьям, но тонкие стзолы не могли укрыть от прага и то там, то здесь был отчетливо виден матросский бушлат. А прямо перед матросами, метрах в пятнадцати — немцы. Они, видимо, пробирались во фланг ополченцам и неожиданно наскочили на моряков. Раздумывать было некогда, и Норкин крикнул, выскочив из-за дерева:

— Ура! Бей!!

Со всех сторон раздались автоматные очереди, и невозможно было понять, кто и по кому стреляет. Запахло пороховыми газами. В ход пошли гранаты. Ударяясь о стволы деревьев, они часто рвались далеко от цели, взрывы их звучали особенно сильно, сеяли панику, и матросы, умело используя ее, маскировали шумом свою малочисленность. Их бескозырки мелькали везде, везде гремело гневное: «Полундра!» — и фашисты дрогнули, попятились, побежали, отстреливаясь на ходу. Норкин, послав одного из раненых с донесением, преследовал врага.

Быстро меняется обстановка в лесу. Не успел Норкин сделать и десятка шагов, как из-за дерева выскочил кряжистый фашист и, оскалившись, швырнул в него автомат.

Но, как ни быстро все это произошло, Норкин успел присесть, и автомат, прогудев, ударился в дерево над самой его головой. Палец уже замер на спусковом крючке, нажал на него. Автомат бьется в руках, летит из него свинец, темнеет мундир фашиста, а сам он все ниже клонится к земле, падает на нее, сгребает руками листья и грибную слякоть.

Оглянулся Михаил — а метрах в пяти от него остановился рыжий веснушчатый немец; он широко расставил ноги и прицелился из автомата. Напрасно Норкин нажимал на спусковой крючок. Патронов в диске не было. А почему бы не сделать так, как тот фашист? И, взмахнув автоматом, как палкой во время игры в городки, он бросил его в немца. Но тот уже успел выстрелить. — Тук-тук! — ударило Михаила в грудь.

Он сделал еще шаг, другой, но бок горел, наполнялась грудь расплавленным металлом, подогнулась левая нога, и упал лейтенант, уткнулся головой в корни полусгнившего, серого от времени пня.

Не видел Норкин ни того, как Козьянский подскочил к немцу и ударил автоматом по голове, ни бегущих со всех сторон матросов, но зато что-то тяжелое упало на него. Михаил хотел подняться, сбросить с себя тяжесть — и не мог. Словно придавили его к земле, словно она ожила и держала его, прижимала к себе его простреленную грудь. Не хватало воздуха. Михаил ловил его широко открытым ртом и не мог схватить. Только глаза и мысли по-прежнему подчинялись ему. Он видел источенное червями основание пня и сказочно большого муравья, который лениво полз по бледно-зеленому стебельку травы.

Никогда еще все не казалось таким прекрасным: и муравей, и стебелек, и запах прели… И вдруг страшно захотелось пить.

Прошло несколько секунд, бесконечных как вечность, и стрельба отодвинулась в сторону. Тяжесть свалилась с Норкина. Ему стало легче, на по-прежнему хотелось пить и не хватало воздуха. Чьи-то руки вцепились в плечи и перевернули на спину. Зто Ольхов. Его голубые глаза с зелеными крапинками около зрачков совсем рядом. Значит, это он лежал на своем лейтенанте.

Норкин провел языком по шершавым губам, хотел попросить воды, но лицо Ольхова снова расплылось, покрылось дымкой, и уже издалека донесся его голос:

— Живой! Берем!

И Норкина взяли. Взяли за руки, за ноги и поволокли. Конечно, не так учили матросов транспортировать раненых, но иначе было нельзя: свистели пули, они искали цель, дорога была каждая минута, и матросы тащили командира как могли. Его голова иногда задевала за корни деревьев, волосы цеплялись за ветки, но Михаил молчал. Он был доволен. Очень доволен. Что значит боль, если знаешь, что тебя выносят из боя, Что матросы сами рискуют жизнью ради твоего спасения?

Норкина положили на землю и осторожно приподняли за плечи. Ольхов сел в ногах, смахнул рукавом пот со лба и разорвал бумагу индивидуального пакета.

— Очень больно? — спросил Никишин, заглядывая в глаза.

— Ни-че-го… Ды-шать… труд-но… Пить…

— Сейчас добудем, — успокоил Ольхов. — Только перевяжем сначала.

— Ишь, под самое сердце, — ворчал Никишин. — Где стрелять, сволочи, не могут, а тут попали… Хорошо, что сквозное… Вон на спине дырка…

Теперь понесли на руках. Норкин горбился, задыхался, откидывался назад или наклонялся вперед. Матросы все время сбивались с ноги, запинались. Казалось, вот-вот они упадут, но, мокрые от пота, запачканные кровью, они шли и несли своего командира.

Наконец навстречу попалось несколько ополченцев.

— Стой, Ольхов, — сказал Никишин и, опустив Норкина на землю, побежал к ополченцам.

О чем они там говорили — лейтенант не знал, но через несколько минут один из ополченцев деловито снял с себя плащ-палатку и отошел в сторону, осматривая деревья. Другие ушли за водой.

— Сейчас заживем! — сказал Никишин. — Они принесут воды, сделаем носилки и мигом доберемся до медсанбата.

Его голос действовал на Норкина успокаивающе.

— Не обманут? — усомнился Ольхов.

— Ленинградцы, — ответил Никишин.

Носилки сделаны. Норкин, даже не взглянув на мутную болотную воду, прильнул губами к каске и стал пить С жадностью, словно боялся, что каску отберут.

До его ушей донесся обрывок разговора: — А командир стоящий или как?

Спрашиваешь! — ответил Никишин. — За Кулаковва был.

— А-а-а…

Мерно покачиваются носилки. Плывут мимо деревья. Ноет грудь. Снова хочется пить. Один из ополченцев ещё раз сбегал за водой и теперь шел рядом с носилками. В его руках, как ведра, покачивались каски. Чем дальше уходили от фронта, тем больше хотелось пить. Норкин совсем ослабел. Голова его лежала на палке носилок. Глаза тоскливо смотрели по сторонам.

И в этот момент чья-то рука тихонько легла ему на голову. Пальцы забрались в волосы и забегали в них, гладя и перебирая слипшиеся от пота пряди. Это Никишин, который только что сменился и теперь шел рядом с носилками. И его немая ласка, ласка товарища, была дороже громких фраз и клятв о мести. В ней заключалось все: любовь, уважение, доверие и ободрение.

— Наберись сил! Ты хорошо воевал, а теперь перенеси и это испытание! Будь мужчиной до конца! — беззвучно говорили пальцы.

Под их говор Михаил закрыл глаза. Из-под опущенных век выступила слеза и остановилась. Ее вызвала не боль, не жалость к самому себе.

Неподвижно, с закрытыми глазами, лежал Михаил.

— Никак уснул? — прошептал рядом незнакомый голос.

Норкин почувствовал на своей щеке чье-то дыхание, но глаз не открыл.

— Уснул…

«Это Ольхов», — подумал Михаил.

— Досталось бедняге… Видать, здорово мучается…

— А ты что думал? Очередь по груди стеганула. Немного погодя снова тот же голос произнес:

— А характер у него, видать, настоящий. Губы кусает, пить просит, а чтобы застонать — ни-ни!

— Характер что надо! Моряцкий! — ответил Никишин. — У нас весь батальон такой… Решили стоять — и стоим. Кровь из носу, а стоим!

— Коммунист? — не унимался спрашивающий.

— Комсомолец….

«Я буду Коммунистом… Таким как Лебедев! — хотел сказать Норкин и не смог. — Где его рекомендация? Неужели потерял?» — забеспокоился он и пошевелился.

Резкая боль, словно искра, пробежала по телу, и Михайл потерял сознание.

Плавно покачиваются носилки… Молчат угрюмые санитары…

2

Осень тысяча девятьсот сорок первого года.

Косматое небо нависло над землей. Холодный ветер налетает порывами. По дороге, изрытой гусеницами танков и тягачей, идут семнадцать матросов. Это бывший батальон Кулакова. Впереди — Никишин, за ним — Люб-ченко с «Максимом» на плечах и уже дальше — остальные матросы. Замыкающим — Козьянский.

Он еще больше похудел, но взгляд стал тверже, увереннее. Нечего ему стыдиться. О прошлом и не вспоминай: честно дрался краснофлотец Козьянский. Теперь его насильно не оторвешь от батальона. Все помогали ему стать настоящим человеком. Даже Заяц.

Еще в тылу у фашистов он начал разговор с Козьянским и потом как клещ присосался к нему. Стоит роте остановиться на отдых — Заяц тут как тут! Слово за слово — и начинается беседа: кто ты такой? Откуда?.. И неизбежно в конце каждого разговора: «Плохи наши дела…»

И однажды, вскоре после ранения Норкина, Заяц снова подсел к Козьянскому.

— Дела неважнецкие, — сказал Заяц.

— Труба, — ответил Козьянский любимым выражением Норкина.

Заяц стрельнул в него глазами, помолчал и начал, понизив голос до шепота:

— Я тебе как корешу скажу. Понял? Но об этом, — и он многозначительно прикусил палец. — Я сам блатной. Понял? Мы с тобой люди свои и чиниться нам нечего. Подрываем отсюда, а?

— Куда? — спросил Козьянский, глядя себе под мои ги: он боялся, что в его глазах Заяц увидит слишком ясный ответ.

— Ясно, куда! К немцам! Нехай эти сами с ними воюют, а наше дело правое — подрывай и притулись у того, кто сильнее. Понял?

— Как-то они нас примут… — усомнился Козьянский.

— Спрашиваешь! С лапочками! — И еще тише стал голос, торопливее речь: — Я тебе точно говорю! Первыми людьми будем.

— Да ты-то откуда знаешь? — теперь уже с искренним удивлением спросил Козьянский.

— Раз говорю — значит, знаю, — уклончиво ответил Заяц.

И сразу вспомнилась та старушка, что поила молоком, Любчеико, бросившийся ему на выручку, Норкин — первый человек, доверивший ему, вору, свою жизнь. Забыть все это и перебежать?

Козьянского так и подмывало заехать кулаком в эту заплывшую рожу, треснуть по ней разок-другой и сказать: «Не на того, сволочь, наскочил! Родиной не торгуем!».

Козьянский сжал пальцм в кулаки и резко поднялся.

— Ты чего? — с тревогой спросил Заяц. Козьянский заметил, что пальцы Зайца лежали на спусковом крючке автомата.

— Такое дело сразу не решишь, — ответил Козьянский, стараясь казаться как можно спокойнее. — Обмозговать надо.

— А вообще?

— Что вообще?

— В принципе как?

— Можно бы, — ответил Козьянский и торопливо добавил: — Давай расходимся, пока не засекли… Вечерком поговорим…

Несколько часов ходил Козьянский задумчивый. Что делать? Переходить к фашистам он не думал, но как быть дальше? Нехорошие разговоры у Зайца… Сказать о них командирам? Выдать товарища?.. Хотя, какой черт он товарищ! Серый волк ему товарищ!

И Козьянский пошел к Ясеневу. Сам он не испытывал особой симпатии к комиссару батальона, но бывший командир роты всегда считался с мнением комиссара, верил ему, и Козьянский тоже решил поверить.

Ясенева он застал в маленьком домике на окраине села. Комиссар сидел за столом и что-то писал. Его раненая нога лежала на единственной табуретке.

— Разрешите обратиться, товарищ комиссар?

— Пожалуйста, — ответил тот и начал снимать ногу с табуретки. — Садитесь.

— Вы не беспокойтесь, я постою, — взволнованно ответил Козьянский. Он уже был уверен, что попал точно по назначению: человек, который причиняет себе боль лишь для того, чтобы усадить другого, обязательно пой-мет его.

— Садитесь, садитесь! А я на кровать устроюсь!.. Ну, что у вас?

Козьянский, торопясь и сбиваясь, рассказал Ясеневу про все разговоры Зайца. Комиссар выслушал его, не-: сколько раз переспросил, добиваясь подробностей.

— Больше вы ничего за ним не замечали? — спросил Ясенев, как только Козьянский закончил свой рассказ.

— Вроде бы все, товарищ комиссар… Разве вот… Да это мелочь.

— Говорите, говорите, — ободрил его Ясенев.

— Когда мы еще из окружения выходили, он хотел стрелять по самолетам, которые кружили над нами… Так я ему не дал…

— Почему?

— Приказ командира роты был такой, чтобы не стрелять…

— Ясно… А почему Заяц хотел стрелять?

— Не знаю… Он сказал, что нельзя фашистам позволять безнаказанно летать над нами…

— А если подумать? Сбил бы он самолет из автомата? Словно пелена упала с глаз Козьянского.

— Так неужто он… Я его, гада, сейчас стукну! — крикнул Козьянский и рванулся к дверям.

— Назад! — повысил голос Ясенев и уже более спокойно: — Тут, товарищ Козьянский, иначе действовать надо. Спасибо вам, от всей души спасибо, а о нашем разговоре никому ни слова! Договорились?

— Ясно, товарищ комиссар.

Вечером Зайца арестовали, а на другой день Ясенев перед строем всего батальона за проявленную бдительность объявил благодарность краснофлотцу Козьянйсому.

Впервые благодарили Козьянского за хорошее дело. Слезы сами навернулись на глаза и он не стыдился их. Он вошел в семью моряков, как равный среди равных.

Ветер бил в грудь, но матросы нагибались навстречу ему и шли, шли медленно, с трудом переставляя ноги, отяжелевшие от бесконечного марша и налипшей на них грязи.

Недели две назад батальон Кулакова (он так и назывался, хотя у него был уже другой командир) перебросили на новый участок фронта. Тревожное это было время. Только одна дорога связывала Ленинград со всей страной. По ней непрерывным потоком шли эшелоны, но враг хотел перерезать и ее, замкнуть кольцо вокруг города. Здесь не было ни дотов, ни блиндажей. Просто по болоту, розовому то ли от крови, то ли от клюквы, тянулась извилистая бороздка неглубоких окопов, похожая на обыкновенную сточную канаву.

Синеватый горький дым горящего торфа закрыл город, чавкала под ногами вонючая жижа, падали, словно во время урагана, деревья, но враг долго не мог продвинуться вперед, топтался на месте, атаковал и снова откатывался назад. Много фашистов навсегда осталось лежать В этих болотах. И пройдут года, засосет бездонная трясина искалеченную пушку, желтоватая смола зальет зарубки, сделанные осколками на стволах сосен, а люди еще долго будут находить и грязи то фашистскую каску, то останки гитлеровцев с крестами, полученными за грабеж Европы.

А фашистам зсе еще было мало. Они не жалели ни мин, ни снарядов, и, битые за день уже четыре раза, лезли вновь. Их пехота шла напрямик, в небе кружились их самолеты, на дорогах гудели моторы их танков. И под непрерывными ударами дрогнул, заколебался, дал трещину фронт. Мощный бронированный клин врезался в него и разорвал. Замкнулось кольцо вокруг Ленинграда, а батальон Кулакова оказался разрезанным. Тогда командование принял Чигарев. Он пытался прорваться к своим, но был ранен и его отправили в госпиталь. Вот и стал Никишин командиром. Его никто не назначал, не выбирал. Просто нужно было кому-то командовать, и он первый отдал приказание.

Пытались моряки влиться в какую-нибудь часть, но их не принимали, ссылаясь на приказ наркома, и направляли в Москву.

— Уж в Москве я дам жизни всем волокитчикам! — заявил Ольхов, когда над лесом показался купол водонапорной башни.

— Только тебя там и ждут! — бросил через плечо Крамарев. — Пирогов напекли, вина купили…

— Я туда не в гости собираюсь! — огрызнулся Оль-хов. — Приду и расскажу кому надо обо всем! Тоже мне порядок завели! Сколько дней ходим!

— Стой! — крикнул Крамарев. — Посторонись, ребята! В Москве давно дураков не было, так Ольхов торопится!

В другое время рассмеялись бы матросы, но сейчас слова Крамарева — не шутка. Они сказаны со злостью, намеренно, и случилось то, чего давно не было — вспыхнула ссора. Насупившись, шевеля в карманах сжатыми кулаками, стоят друг против друга Ольхов и Крамарев. Причина ссоры даже не в словах. Много деревень уже прошли моряки, многих просили принять в идущую на фронт часть, но никто не брал, все уверяли, что там, дальше, разберутся. Но сколько можно ждать? Сколько времени можно носить автомат и не видеть врага, не стрелять по нему?

А кругом все трудятся для общего дела. Груды фашистских трупов высоким валом лежат под Одессой и восточный ветер несет на запад сладковатый трупный запах, нашептывает новым спешащим на фронт воякам, что тут не Франция, а Россия, Советская Россия.

Мало защитников на Ханко, но они — советские люди. Родина, партия доверили им эту землю и они упорно дерутся за каждый ее метр, бьют врага, заставляют его ложиться среди гранитных валунов. Если смотреть на карту, испещренную синими значками, то и Ленинград, и Ханко — отрезаны, окружены. Они — маленькие островки в черном зловонном фашистском море. Но это только на карте. Седой дед, у которого недавно ночевали моряки, отродясь не бывавший на берегах Финского залива, читая газету, одобрительно кивнул головой и сказал:

— Вот это по-нашенски! Малость потерпят, а там и подмога придет. В Москве, чай, надумали! Ишь, весь народ как всколыхнулся!

Не один старик, а весь народ уверен в этом. Призывы партии всколыхнули людей, наполнили силой, укрепили веру в то, что враг будет разбит, указали путь к победе. Вчерашний строитель, тот, который создавал завод на пустыре, тот, который любил его как свое детище, теперь взрывал его. Не просто уничтожал, а взрывал с расчетом, чтобы враг за время своего пребывания не смог воспользоваться им.

Впервые фашисты поняли, что такое партизаны. Не один, не два, а тысячи партизан, вчера еще мирных, добродушных, гостеприимных людей, а сегодня неуловиммых, беспощадных мстителей.

А народ все еще поднимался и не было видно конца его растущим силам. Займут фашисты иной город, осмотрят разрушенный завод, выпускавший раньше тарелки, ложки, вычеркнут его из длинного списка — и вдруг через несколько дней находят на поле боя разбитый автомат с клеймом того же завода! Значит, жив он, работает на победу!

И так везде, повсюду.

Все это видели, чувствовали моряки и не могли они оставаться наблюдателями. Они считали, что еще очень мало вложили сил в общее дело. Нужно было попасть на фронт, и как можно скорее, но как? Фронт рядом и в то же время далеко. Далеко потому, что не было указано матросам их место в общей цепи, не было того участка, за который они отвечали бы своей жизнью, не было и командира, передающего им словами команд волю народа, волю партии.

Всем было трудно в это напряженное время. Бывали и ошибки. Матросы считали ошибкой то, что их не зачисляли в часть, а направляли в Москву в распоряжение наркома. Так думали все. А бот дальше и начинались разногласия. Одни, самые молодые и горячие, предлагали остаться в любой части, а в Москву послать делегата, чтобы он там рассказал все и потребовал направления в действующую часть. В любую, но обязательно действующую.

Более спокойные, сдержанные советовали выполнять приказы и не своевольничать.

Сейчас столкнулись не Крамарев и Ольхов, а два этих противоречивых мнения. Крамарев и Ольхов, не мигая, смотрели друг на друга, готовые в словесной схватке, а может быть и кулаками, доказать свою правоту. Но между ними втиснулось плечо Никишина, шевельнулось — и попятился Ольхов.

— Здесь есть командир или нет? — спросил Никишин.

— Так ведь он, товарищ старшина, сам ерунду порет! — горячился Крамарев.

— Есть здесь командир или нет? — Упругие желваки вздулись на скулах старшины, нервно вздрагивали тонкие ноздри.

Крамарев пошевелил губами, махнул рукой и зашагал по дороге.

Никишин застегнул бушлат и вытер газетой ботинки.

— В поселок входим, — пояснил он.

Матросы тоже застегнулись, почистились, едва уловимым движением поправили бескозырки и с безразличными, даже немного скучающими лицами пошли по немощеной улице поселка. Здесь они не просто Никишин, Любченко, Крамарев, Ольхов, а матросы, представители всего совет» ского флота, защитники Родины.

Комендатура разместилась в одной из комнат станционного здания. Старший лейтенант со значками кавалериста на петлицах выслушал Никишина, еще раз прочел его комаднировочное предписание, пожал плечами и спросил:

— Не пойму. Как же вы разделились?

— Ударил он, вот и разделились, — неохотно объяснил Никишин. — Дорога там была. Точно через наш батальон проходила… Он по ней и двинул танки…

— Та-а-а-к… Значит, и разделили?

Никишин переступил с ноги на ногу. Ему были одинаково неприятны и эта прокуренная комната, стол, заваленный бумагами и автоматными дисками, и сам комендант, бесконечно спрашивающий об одном и том же. Так бы и махнул на все рукой, да нельзя: он командир и должен показать образец выдержки и спокойствия.

— А что если мы так сделаем… Я уже третьи сутки глаз не смыкал и голова как чугунная, — неожиданно сказал комендант и улыбнулся. Улыбка у него была извиняющаяся, словно виноват он был в том, что с ног валился. — Слышу тебя, а понять толком никак не могу… Отдохните до утра, а я вздремну чуток и свяжусь с начальством. Идет?

На крыльце Никишина ждал Любченко.

— Устроились?

— Гарно! Хлопцы там полегли, а я за вами…

— Как Ольхов и Крамарев?

— Что как? — переспросил Любченко. — Как они? Ругаются?

— Як можно, товарищ старшина! Тут же гражданские!.. Вошли в хату и разговаривают так обходительно, что прямо беда. «Лягайте туточки, товарищ Крамарев!» «Спасибочко, товарищ Ольхов. Может, я вам мешаю?»… Умора!

Матросы разместились в трех домах. Хозяева ветретили их спокойно, без лишней суетливости. Много солдат прошло через этот станционный поселок, многие здесь отдыхали и теперь уже хозяева не спрашивали, хотят ли есть солдаты, будут ли они спать: молча, заботливо стлали они на полу общую постель и так же молча ставили на стол чугунок с картошкой, ведерный помятый самовар, пододвигали к неожиданным гостям беловатые от муки караваи хлеба. Да и прибывшие не заставляли себя упрашивать.

Когда Никишин пошел в комнату, матросы уже поели и улеглись спать, накрывшись большим тулупом, пахнувшим смазкой и паровозом. Не спали Крамарев и Ольхов. Разведчик сидел на полу, а рядом с ним, приоткрыв рот, устроился белоголовый малыш лет трех. Оба они не обратили внимания на старшину. Крамарев мастерил что-то из обыкновенной катушки, а малыш не спускал глаз с его мелькающих пальцев.

— Сейчас подшипник поставим и готово, — говорил Крамарев. — Он у нас как настоящий трактор заработает.

— А дядя Коля мне тележку сделал! — не выдержал и похвастался малыш.

— Это какой дядя Коля? — спросил Крамарев, словно он давно знал всю родню малыша и не мог вспомнить только этого дядю.

— Тот… с усами…

— До вас солдаты у нас стояли, — объяснила хозяйка.

— А-а-а… Вот трактор и готов. Пускаем…

По полу ползает катушка. Ее двигатель — скрученная резинка, а подшипник — кусочек мыла, подложенный под палочку, которая одновременно и пусковая рукоятка, и главная ось, и прицеп с плугом. Визжит от удовольствия малыш, улыбается хозяйка, потирает руки Крамарев. Ольхов смотрит и их сторону и одобрительно покачивает головой..

— Еще, еще надо, дядя! — требует малыш.

— Да ты, оказывается, механизатор! — смеется Крамарев. — Хозяйственный! Целую эмтээс ему подавай!

— Вы бы отдохнули, — предлагает хозяйка. — Он-то выспался и теперь хоть всю ночь играть будет.

— Ничего! Матрос и на ходу, как на пуховой перине, выспится! — отшучивается Крамарев. — А катушки у вас еще есть?

— Баба! Дай! Дай!.. Катуску!..

И женщина дала катушки. Снова бормочет, словно воркует, Крамарев, снова смотрит на него малыш живыми немигающими глазами.

Смотрит Никишин и тоскливо ему становится. Вот такой же мальчуган у Крамарева на Украине. Может, другие у него глаза, волосы… Но есть он, и, играя сегодня с чужим ребенком, играет Крамарев, не разведчик, а отец, со своим сыном, ему делает нехитрые игрушки, ему говорит ласковые слова, его гладит по голове рукой, уже привыкшей к прикладу автомата и рукоятке ножа.

А у Никишина нет своей семьи, не ждет его дома сын. Даже письма некому написать. Отца Никишин не помнил, а мать умерла вскоре после того как отправила сына служить во флот. Правда, дома оставались брат и сестра, но с ними Александр почти не переписывался.

Играет на полу Крамарев. Трактор ползет по доскам. Медленно вращаются его зубчатые колеса, подминают под себя комочек грязи, отвалившийся от чьих-то ботинок, переваливают через него и исчезают под «Максимом», прикорнувшим в углу.

Мелким, бисерным почерком заполняет Ольхов второй лист бумаги. Скоро его письмо будет закончено. Откинувшись на спинку стула, дремлет Любченко. Большие жилистые руки неподвижно лежат на столе. Голова его медленно опускается на грудь.

Никишин поднялся из-за стола, подошел к вешалке и снял с нее бушлат.

— Куда, старшина.? — встрепенулся Любченко и потянулся за автоматом.

— Спи. Взгляну, как ребята устроились, и вернусь.

— Чего смотреть? Наелись и спят.

— Взглянуть надо, — повторил Никишин и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Не горюй, Коля, — сказал Ольхов, заклеивая картошкой самодельный конверт. — Уж видно должность командирская такая беспокойная. Норкин был — тоже все время взглянуть бегал.

Проверка не отняла много времени и скоро Никишин вернулся, лег, закрылся тулупом.

Тихо дребезжали оконные стекла от проходивших мимо станции тяжеловесных составов. Отрывистыми гудками перекликались паровозы. Голые ветви тополя бились о стекло, царапали стену дома, а мелкий дождь монотонно барабанил по железной крыше.

И Никишин не выдержал. Он тихонько встал, подкрутил фитиль в лампе и сел к столу. Быстро забегал по бумаге карандаш, заскользили с его отточенного грифа слова, легли неровными строчками.

«Дорогие друзья!

Пишет вам старшина Никишин. Кое-кто ив вас, наверное, и не знает меня: ведь я давненько ушел служить во флот. Ну, да это ничего. Познакомимся через письма. Сегодня у нас выдался день затишья».

Тут Никишин задумался, погрыз немного кончик карандаша, решил, что не обязательно указывать, где он сейчас, и продолжал:

«И вспомнился мне родной завод, наши шумные собрания и вечера.

О себе ничего особенного сообщить не могу. Воюю как и все. Был на подводной лодке, в морской пехоте, а куда теперь пошлют — и сам не знаю. Одно скажу: кровью изойду, но комсомольский билет не опозорю!

А как у вас дела? Как работаете? Что нового на заводе? Напишите, а я уж вам всегда отвечу…» Никишин задумался. Ему хотелось написать о Лебедеве, Норкине, Крамареве-разведчике и Крамареве-отце, о последнем бое, но, решив, что это можно сделать и в следующем письме, а пока, для начала, достаточно и этого, он поставил размашистую подпись и старательно вывел на конверте адрес завода, потом послюнявил карандаш и за словом «Кому» решительно написал: «Комсомольской организации токарного цеха».

Сразу стало легче, а утром, едва начало светать, Никишин пошел к коменданту. Теперь ему и комната, и сам старший лейтенант казались какими-то другими, посвежевшими.

— А-а-а, морская пехота! — сказал комедант. — Молодец, что явился пораньше. На, читай.

Бумажка чуть побольше тех, из которых сворачивают «козьи ножки».

— Как? Доволен? — улыбается комендант. — Размещай ребят капитально и заступай на дежурство. Мне помогать пока будешь.

— Так это нас зачислить в комендантский взвод? — наконец понял Никишин содержание телеграммы. — Ну, это дудки!

— Отставить разговоры!

— Всё, товарищ старший лейтенант! Криком вы меня не пугайте! Пуганый! — перебил его Никишин. — Давайте лучше разойдемся полюбовно! Здесь написано: «Если подходят, то зачислить в комендантский взвод, или отправить в экипаж». Видите? Считайте, что мы не подходим, и отправляйте!

Комендант изменил тактику. Он теперь не приказывал, а уговаривал, просил остаться на недельку. Но Никишин уперся на своем и ничего не хотел слушать.

— Уж если пошло на откровенность, — сказал Никишин в заключение, — то мы вам в комендатуре за сутки таких дел натворим, что вы к вечеру плакать будете!.. Ну, что мы здесь без флота делать будем? А может, подводники нужны Родине? Честное слово, отправьте лучше!

3

Неохотно пробивается в комнату свет сквозь тюлевые занавески.

«Сколько же сейчас времени?» — подумал Чигарев.

Часы лежали на столике рядом с кроватью, но для того, чтобы взять их, нужно было высунуть руку из-под одеяла, а в комнате чуть-чуть прохладно. «Наверное, одиннадцатый час… Вставать, что ли?.. Так и так делать нечего…»

Чигарев дома. Ранение оказалось пустяковым, заживало быстро и без осложнений. Все складывалось таким образом, что не видать бы ему отпуска, да в его судьбу решительно вмешалась газета. Очередной номер газеты. Многие, прочитав и сделав кое-какие выписки, положили ее на полку или прикололи к подшивке, а вот Володя не расставался с ней. Даже сейчас лежала она во внутреннем кармане кителя. В газете был опубликован Указ о награждении моряков, отличившихся в боях за Родину. Среди них был и Чигарев. Один награжденный изо всего батальона! Правда, не орденом, а медалью «За отвагу», но награжден».

С этого и началось. Последние дни пребывания медаленосца Чигарева в госпитале, получение награды… Вон она поблескивает на темном сукне кителя. Как горячая кровь ее муаровая ленточка.

Чигарев потянулся, и большая пушистая кошка, спавшая у него в ногах, тоже потянулась, зевнула и снова разлеглась, но теперь уже брюхом кверху. Она призывно мурлыкала, просила погладить ее.

В соседней комнате задребезжал телефонный звонок, послышалось характерное шлепанье ночных туфель матери, а затем и ее приглушенный голос:

— Да, да… Конечно, я… Спит… Устал после вчерашнего и отдыхает…

Устал после вчерашнего… Д-да… Немного неладно вче-ра вышло. Анна Дмитриевна, да и сам Чигарев-старший не могли не отметить такого события, как прибытие домой сына, и вчера собрались гости. Все они были сослуживцами отца или приятельницами матери еще по гимназии. Сначала Володе было немного не по себе под их внимательными, словно оценивающими, взглядами, странными казались и ярко-красные губы матери на морщинистом лице, и седые корешки волос, выглядывавшие из-под черной пирамиды локонов у одной из ее приятельниц, но потом он освоился, решил, что никого и ничего здесь не переделаешь, а поэтому все внимание сосредоточил на своей соседке, оказавшейся студенткой педагогического института и чем-то напоминавшей Ковалевскую. Такие же лучистые глаза, немного припухшие губы. Вот, пожалуй, и все, что он смог заметить.

Быстро завязался разговор, и он вспомнил о других гостях, лишь случайно перехватив многозначительный взгляд матери, направленный на него с Верочкой.

Настроение сразу немного испортилось, и, нагнувшись к своей соседке, Володя прошептал:

— У Марии Павловны на голове настоящий укрепрайон. Куда ни посмотришь — противотанковые рвы, надолбы, а шпильки — словно пушки жерла выставили!

Вера засмеялась, закрыв рот маленьким батистовым платочком с вышитым в углу умывающимся котенком.

— Володя! — скзала мать. — О чем ты рассказываешь? Смотри, Веруся до сих пор успокоиться не может!

— А мне кажется, наш моряк уже пошел в атаку! — загрохотал басом сослуживец отца и засмеялся, довольный своей шуткой.

Володя покраснел, а мать покровительственно и влюбленно взглянула на него.

— Он мне про фронт рассказывал! — выручила Верочка.

— Про фронт? Ого! Мы все послушаем! — И сослуживец отца сделал вид, будто двигается со стулом к рассказчику.

— И верно! — включилась в разговор Мария Павловна. — Мы собрались послушать нашего фронтовика, а он увлекся и на нас внимания не обращает! Расскажите, Володя!

— Расскажите!

— А ну, давай, Володя! Как ты им там всыпал! — опять захохотал сослуживец отца.

— Неудобно молчать, Володя, — сказала и мать. — Видишь, тебя все просят.

— Честное слово, не знаю, о чем рассказывать…

— Ага! Заговорила красная девица! Ха-ха-ха!

— А вы расскажите о вашем подвиге, — попросила Верочка.

Все смотрели на него, ждали рассказа о подвиге, и Володя начал.

В том бою все было обычно, буднично, привычно для него. Фашисты лезли тогда как очумелые, вбивая клин между разорванными флангами роты. Пулеметчики были убиты и он, Володя, сам лег за пулемет. Он стрелял так же, как до этого стреляли и пулеметчики. Может быть, даже и немного похуже, так как у него не было того практического опыта, каким обладали они, но враг был так близко, такими плотными цепями он шел вперед, что мазать было невозможно. Вот он и лежал у пулемета, стрелял до тех пор, пока свои не пробились к нему, не помогли уйти. Всё. Но если рассказать так, то (Володя знал это) его не поймут, померкнет слава, и он начал врать. Страшно было сказать первое слово, а потом пошло легче и он дал волю своей фантазии. В этот бой он собрал все, что видел сам за время пребывания на фронте и что в госпитале рассказывали раненые. Говорил он красочно, увлекательно. Он теперь сам верил себе.

А вот сегодня, вспомнив вчерашнее, он и поморщился:

«Нагородил вчера, а теперь расхлебывай…» Бесшумно приоткрылась дверь и вошла мать. Сейчас она одета просто и по-прежнему близкая, дорогая.

— Не спишь, Вовочка? — спросила она, присаживаясь на край его кровати.

— Не сплю…

— Чай пить встанешь или принести сюда?

— Встану, мама…

— Вовочка! Что с тобой? Заболел?

— Нет, а что?

— У тебя и глаза и тон какие-то нехорошие… Не простудился вчера, когда провожал Верочку?

Володя покраснел, а мать уже говорила снова, задавала вопросы и сама же отвечала на них.

— Понравилась тебе Верочка? Скажи прямо: понравилась? Ну, я и рада! Знаешь, Володя, я буду говорить с тобой не как мать, а как друг. Ведь мы с тобой друзья? Она девушка очень хорошая. Культурная, вежливая, и я бы была спокойна, если бы знала, что вы с ней дружите. Конечно, она еще очень молода, у нее есть в голове этакий ветерок, но будем откровенны, у кого его не было? Я в молодости тоже была такой, но, как видишь, это не помешало мне стать и хорошей женой и матерью. Верочка — моя копия! Знаешь, Володя, когда ты сам будешь отцом, когда у тебя будут дети, ты поймешь меня! Я временами боюсь за тебя. Вы, моряки, народ немного ветреный! У вас в каждом порту по жене! Знаю, знаю, что ты хочешь сказать! Не перебивай! Ты не такой…

Володя хотел защищать не только себя, но и товарищей. Он мог сказать о том, что не так много свободного времени у моряков, что частенько за все лето они только раз и побывают на берегу, да и то на несколько часов, так может ли здесь идти речь о жене? Он хотел сказать, что моряки подвержены этой болезни в значительно меньшей мере, чем другие, что все это осталось как злая память от царского флота, но разве мать остановишь, когда она оседлала любимого конька? Пока не выскажет всего накопившегося — лучше и не пытаться перебивать ее. Только еще больше времени потеряешь.

— А Верочка — совсем другое дело!.. Да ты не забывай и того, что ты теперь у всех на виду! Хорошая жена — понимаешь? — хорошая жена может тебе очень помочь в жизни!

Анна Дмитриевна говорила еще что-то, но Володя больше ее не слушал. Ме-да-ле-но-сец!.. Как звучит это слово, а? Теперь, пожалуй, взводом командовать не придется… Дадут роту, а немного погодя и батальон… А может и сразу батальон? Почему бы нет? Командиры с опытом всегда нужны, а медаленосцы — тем более. Могут и сразу дать батальон… Пройдет годик, другой — и снова домой, но теперь уже не лейтенантом, не с одной медалью! Шалишь! Приеду с Верочкой… А почему именно с Верочкой?.. Нет, она хорошая… И покладистая. Вчера сказал ей, чтобы она сегодня вечером приходила в театр — она сразу согласилась.

— И вообще, Вовочка, ты сейчас должен больше следить за собой. Мне вчера даже немного было стыдно за тебя. Медаленосец, фашистов не испугался, а не мог рассказать о своем подвиге! Каждое слово из тебя словно клещами вытягивали!

Вот это хватила! Он и так черт знает что наговорил, а она все еще считает, что он поскромничал! И чтобы прекратить разговор, который становился неприятным, Володя сказал:

— Я вставать, мама, буду.

— Вставай, Вовочка, вставай. Брюки я тебе выгладила. Они висят на спинке стула. А я побегу чай подогрею. — Анна Дмитриевна вышла из комнаты, но тотчас заглянула снова: — И сходи, пожалуйста, на службу к папе. Он будет очень рад познакомить тебя с товарищами.

И началась жизнь: путешествия по знакомым, бесконечные воспоминания о фронте, а вечером — вечером с Верочкой. Их дружба превратилась в любовь, если можно считать любовью бесконечные поцелуи в подъезде дома и неизбежные клятвы помнить и любить друг друга вечно. Володя был уверен, что он действительно любит Верочку. Ему нравилась ее манера одеваться, умение каждую вещь показать в самом выгодном свете, и ее спокойствие, молчаливая гордость в те моменты, когда она знакомила с друзьями Чигарева-медаленосца.

Изменился Володя. И внешне и внутренне. Теперь он ходил расправив плечи и на людей смотрел не иначе как немного скучающим, рассеянным взглядом. И не потому, что так смотрели герои каких-то романов. Не в этом дело. Это был его собственный взгляд. Теперь, даже знакомясь с кем-нибудь, он говорил, четко отделяя слога:

— Чи-га-рев!

Следовало понимать: тот самый Чигарев, который уже награжден. Володе казалось, что все знают его, любуются им, верят ему безгранично. И поэтому, когда однажды соученик Верочки, с которым она познакомила Володю, вполне логично, обоснованно разбил его выводы относительно современной войны, то Чигарев пожал плечами, встал и сказал, глядя на него сверху вниз:

— Вам этого не понять. Я остаюсь при своем мнении. И опять следовало понимать: «Это говорю я, Чигарев!

Зачем и с кем ты споришь?..»

А время шло. Все чаще и чаще Володя поглядывал на календарь Еще четыре дня, и нужно будет выезжать. Анна Дмитриевна словно завяла. Палочка губной помады скатилась за комод и ее никто не искал. В квартире Чига-ревых наступила настороженная тишина. Володя несколько раз видел, что мать о чем-то шепталась с отцом, что-то ему с жаром доказывала. Наконец, состоялся разговор и с ним.

— Я хочу, Вова, поговорить с тобой, — сказала Анна Дмитриевна и забилась в уголок дивана. — Сядь вот сюда… Со мной рядом… Вот так.

Мать кусала кончик пухового платка и долго молчала, словно тяжело ей было вымолвить то, о чем собралась говорить.

— Вова… А если ты заболеешь воспалением легких, то и тогда нужно немедленно ехать на фронт?

— Не только с воспалением легких, а и с простой ангиной в госпиталь положат.

Снова молчание. Кошка тычется мордой в теплую ладонь Анны Дмитриевны, она механически гладит ее, а сама смотрит на медаль сына.

— Ты не можешь, Володя, задержаться еще на несколько дней?

— Конечно, нет, мама! Я и так уже боюсь, что немного запоздаю. Сама знаешь, как ходят сейчас поезда.

— А если бы ты заболел? Василий Потапыч очень хорошо относится к тебе и, я думаю, напишет освобождение на два-три дня. Ведь ты сам говорил вчера, что у тебя першит в горле?

— Мама! — Володя встал. — Как ты могла сказать такое! Тебя слушать даже… даже страшно!.. Какая мать может желать сыну позора? Ты сама говорила мне, что я должен теперь особенно внимательно слздить за собой, не забывать, что я медаленосец, и вдруг? А вообще, если хочешь, чтобы мы расстались друзьями, — не говори больше об этом!

Анна Дмитриевна сжалась, сморщилась еще больше. Но уже на следующий день Володя нечаянно подслушал ее разговор с отцом.

— Ты, Петушок, совсем забыл о том, что у тебя есть сын.

— Как так забыл?! Все время помню…

— Не лги! Как ты можешь уверять, что помнишь, и в это же время ни разу — понимаешь? ни разу! — не вспомнить о том, что он скоро уезжает!

— Не волнуйся…

— Что значит не волнуйся? Именно мне приходится волноваться за всех! Ведь ты живешь своей работой, а остальное тебя не касается!

— Но…

— Не повышай на меня голос!.. Ох, боже, боже! И это отец!..

Мать всхлипнула. Слышно, как булькает вода. Сейчас отец и вовсе не скажет ни слова.

— Неужели ты не можешь позаботиться хотя бы о билете? Есть у тебя знакомые на вокзале? Есть?.. Ну, что ты молчишь? Ох, и наградила меня судьба муженьком!..

— Дорогая…

— Я спрашиваю: можешь ты достать ему билет или мне самой бежать в очередь?

Володя тихонько вышел из комнаты. Он наперед знал, что последует дальше. Отец наверняка терпеливо выслушает все претензии, жалобы, заверит, что все будет сделано, и, сгорбившись, побежит к знакомым доставать билет. И жалко отца, но сейчас мать, пожалуй, права. Неужели отцу трудно достать билет? Поезд формируется здесь и другие наверняка достают хорошие места, а почему лейтенант Чигарев должен ехать кое-как, если есть возможность устроиться прилично и минуя очередь?

Наступило время отъезда. Еще вчера Володя был с Верочкой на вечере в институте и они не пропустили ни одного танца, а сегодня уже ехать…

— Ведь я теперь долго не буду танцевать, — сказала вчера Верочка, словно оправдываясь.

— Долго? День? Неделю?

— Больше… До твоего возвращения…

Володя знал, что это красивые слова, что Верочка не выдержит и недели, но ему было приятно слушать это обещание, хотелось верить в него и он только сжал пальцами ее теплый локоть.

На перроне станции всё в движении.

— Поберегись! Поберегись! — покрикивают носильщики, сгибаясь под тяжестью ноши.

— Поберегись! Поберегись! — кричат другие и медленно катят к багажному вагону тележку, заваленную посылками.

— Петька! Ванька! Сюда! — кричит солдат, высовываясь из тамбура вагона.

— Места занял?

— На третьей полке! Красота!

Володя, его мать, отец и Верочка стоят у подножки плацкартного вагона.

— Пиши, Володя, — шепчет Анна Дмитриевна. — Не простудись…

Спазма сжимает горло, Володя не может сказать ни слова и молча тычется лицом в мокрый от снега воротник шубы матери, потом в колючий подбородок отца, и, наконец, замирает около щеки Верочки.

— Пора, товарищи, — говорит проводник. Сцена прощания не волнует его. На каждой станции, на каждом разъезде прощаются люди. Не так, иначе, но прощаются.

Свисток паровоза. Вагон дрогнул. Поплыл мимо его окон перрон. Володя видит влажные глаза матери и Верочки. Отец уже оглядывается по сторонам. Он ищет шофера, чтобы отправить домой жену, а потом самому ехать на работу. Начальник ради проводов сына отпустил его на два часа и даже дал свою машину.

Последний фонарь стрелочника утратил свою яркость, превратился в мутное белое пятнышко и исчез. Всё. Теперь надо думать только о фронте. Интересно, куда и кем назначат? Неужели не дадут роту? Но мысли невольно возвращаются к перрону станции, к матери, отцу, Верочке.

А поезд набирал скорость. Машинисту нет дела до того, что Чигарев еще раз хочет взглянуть на дорогие лица: у него уплотненный график. В вагоне все расположились на своих местах и кто-то уже спрашивает:

— Кто в шахматы играет, товарищи? — Найдутся!

— А домино нет?

Пора, пора включаться в общую жизнь…

4

В наркомате Чигарева долго не задержали. Отметив на отпускном билете прибытие, капитан третьего ранга дал Чигареву направление в экипаж и сказал:

— Пока будете там.

— И долго мне придется там ждать?

— Право, не знаю. Но думаюч что скоро вас вызовем.

— Если не секрет, то куда вы меня предполагаете назначить?

— Скорее всего на катера.

Это тоже недурно! Иметь, для начала, отрядик, зарекомендовать себя, а дальнейшее покажет! И Чигарев с жадностью набросился на те учебники, которые смог найти в небольшой библиотеке. Он хотел прочесть все, касающееся управления соединением катеров, но помешал пришедший приказ. Чигарева назначили командиром роты в одну из бригад морской пехоты, стоявшую в таком городе, который не на всякой карте можно и найти.

— Товарищ лейтенант! — окликнула Чигарева девушка-библиотекарь. — Я достала вам ту книгу, где говорится…

— Спасибо. Не нужно, — ответил Чигарев и быстро пошел по коридору.

Он больше не нуждался в книгах об управлении соединением. Его назначили только командиром роты… Хотя… А что, если… Идет бой, всем очень трудно, и вдруг он тут как тут со своей ротой! Рота идет стремительно, сметает все со своего пути! По нему бьют из пушек! Снаряды ложатся кругом, а его рота… И Чигарев, по привычке, уже мысленно выигрывает бой.

Настроение исправилось. Чигарев со всеми простился спокойно, дружески, а девушке, которая работала в библиотеке, даже пообещал писать.

Глава восьмая ДОРОГИ ВЕДУТ К МОСКВЕ

1

На стенах палаты синеватый отблеск ночной лампы, и от этого все кажется мертвым. Тихо стонут раненые. Подходит к двери палаты дежурная сестра, заглядывает, прислушивается и так же бесшумно идет дальше. Она не видит открытых глаз Норкина, а он лежит на спине и смотрит на стену, на которой уродливо раскинула лапы тень фикуса.

Михаилу не спится. Сегодня он получил письмо от матери, и в нем была маленькая записка ей от Никишина и Любченко Норкин засунул руку под подушку, нашел там письмо, поднес к глазам и в полумраке, скорее угадал, чем прочитал, послание матросов.

«Добрый день, товарищ Норкина!

Простите, что мы не знаем вашего имени-отчества: все недосуг да и неудобно было спрашивать. Пишут вам боевые товарищи вашего сына, а нашего командира, матросы Никишин и Любченко. Вместе с ним мы воевали под Ленинградом, где он был ранен. Мы и доставили его в госпиталь. Ранен он не так чтобы очень, но ничего. Теперь мы не знаем, где он. Ежели вы знагте ею адрес, то напишите ему от нас привет и пусть скорее поправляется. Мы соскучились о нем, а еще, если писать будете, то передайте, что фашистов мы поставили на мертвый якорь.

Это по-морскому, а по-вашему — остановили. К сему с приветом Никишин, Любченко. Если лейтенант наш адрес спросит, то п/п 607».

Полевая почта номер шестьсот семь… Все спрятано за этим номером. Где матросы? Вернулись на лодки или по-прежнему дерутся в морской пехоте? Одно ясно: живы, воюют, не забыли своего командира.

Норкин Ездохнул, спрятал письмо, повернулся лицом к стене, зажмурил глаза, но сон по-прежнему упорно бежал от него. Воспоминания нахлынули с новой силой, им стало тесно, они заполнили всю палату и все еще громоздились Друг на друга.

Вот усталый возница с немного одутловатым лицом. Он нерешительно перебирает вожжи и не смотрит на Норкина.

— Неужели не понимаешь, что нужно отвезти командира? — говорит Никишин. — Как человека прошу!

— Не приказано, — вяло отвечает возница. — Мне велели брать раненых от перевязочного, а не подбирать их на дороге.

— А я, папаша, на фронте стал нервный, — наступает Никишин. — Прошу, прошу, а потом как тресну автоматом по черепу!.. Повезешь или нет?

— Наживешь греха с вами… Клади, что ли, — ворчит Еозница, кричит на лошадь, беспричинно дергает вожжи, хотя лошадь не думает упрямиться.

Михаил лежит в санитарной двуколке. Багровый диск солнца выглядывает между вершин деревьев. Покачивая головой, неторопливо идет лошадь. Такой темп ей привычен: всю жизнь ходила с плугом, бороной, а в бегах не участвовала, призов за резвость не брала. Плавно покачивается двуколка… Потом сзади нагоняет щемящий сердце свист мины и резкий взрыв. Лошадь шарахается в сторону.

— Не балуй! — прикрикнул возница. — Человека везем, а ты, дура, мечешься!

Но нарастает вой новой мины… Взрыв… Еще… Еще… Возница не выдержал, взмахнул кнутом — и началась скачка!..

Очнулся Норкин в лесу.

— Кого привез, Петрович? — спросил кто-то, подходя к повозке. — А, морячок!.. Он у тебя живой?

— Дожили, так живой был, — равнодушно ответил Петрович, осматривая повозку. Он много перевез раненых за это время, и иногда случалось, что, положив в двуколку живого человека, вынимал из нее труп. Разве виноват он в этом? Умер человек, и все.

Вот повозка и лошадь ему были нужны, нужны для того, чтобы вывезти десятки, сотни других, тех, которые будут жить.

На этом воспоминания снова обрывались, словно тонули в каком-то кровавом тумане с мелькающими белыми бесконечными лентами бинтов. Он смутно помнил, что ехал в повозке, потом на машине, что над ним склонялись незнакомые люди в белых масках, копошились в его груди. И снова та же пелена.

Но вот уже почти месяц, как Михаил осознает каждое свое движение, слово, начал сначала сидеть, а потом и ходить. Опасность миновала, но уж так, видно, ненасытен он был: раньше Михаил безумно хотел только жить, потом — не стать инвалидом, а теперь, когда руки и ноги наливались силой, мечтал о выписке, о службе во флоте, о фронте. Теперь от одной мысли, что из-за пробитого пулями легкого его могут оставить в тылу, становилось жарко и мучительно тоскливо.

Несколько дней назад Норкин не выдержал, и когда хирург Колючин делал очередной обход, Михаил сказал:

— Анатолий Константинович! Меня выпишете?

— Обязательно.

— Завтра? На этой неделе?

— Рано.

— Честное слово, пора, Анатолий Константинович!.. Если не выпишете — убегу из гопиталя!

— В нижнем белье? Скатертью дорога. Только помните, что на дворе ноябрь и вы не в Крыму, а на Урале.

— Все равно уйду! Нет у вас чуткого подхода к живому человеку.

— Может быть, может быть, — согласился Колючин и ушел.

Анатолий Константинович Колючин был хорошо известен всем раненым. Угрюмый, вечно озабоченный и немногословный, он казался человеком замкнутым, черствым. Но то происходило не от врожденных качеств, а от постоянной занятости. Раненые всех времен дали много прозвищ врачам. Порой они не совсем лестны, но в голосе солдата всегда слышится уважение к этим незаметным труженикам войны. Иной снайпер уничтожит за время боев тридцать фашистов — ему почет и уважение. Заслуженные. Снайпера хвалят, благодарят, награждают, а он вспоминает о человеке в штатском, который вернул его в строй.

Благодаря искусству врача избежали смерти и снайпер, и летчик, и танкист, и моряк. Врач у операционного стола тоже воевал с врагом. Скальпелем, зондом он помогал взрывать доты, сбивать немецкие самолеты, топить корабли. Именно к таким труженикам относился и Колючин.

Он не ограничивал свою деятельность известными всем операциями. Колючин искал и новые пути к тайникам человеческого тела, заботился не только о том, чтобы перевязка была сделана своевременно, но и о настроении раненого. Уныние Норкина не осталось для него тайной. Колючин еще раз внимательно осмотрел его и сказал, что завтра, шестого ноября, направит на комиссию. Сколько событий сразу! Шестое ноября — раз, комиссия — два, да и письмо от Никишина и Любченко. Разве тут уснешь?

Обычно ночью раненые спят плохо, а утром сестры с трудом будят их к завтраку, но шестого ноября палата номер десять поднялась дружно, как один человек. В ней лежали и русские и украинцы, белорусы и грузин, солдаты и командиры, но то, что один из них шел сегодня на комиссию, — было большим событием для всех, и еще до обхода врачей Норкина начали готовить к предстоящему разговору с комиссией.

— Ты, первое дело, разговаривай с ними уверенно! — советовал один. — Я еще по гражданской их породу знаю! Меня вон и тогда браковали, а я им назло и в эту войну успел за Родину постоять!

— И попроси… Этак спокойненько попроси, — говорил другой.

— А лучше всего, чуть что, и рубани прямо: «Бюрократы! Я на вас жаловаться стану!»

Советов много, и в каждом из них душа человека, который дает его.

За Норкиным пришла дежурная сестра. Он торопливо провел ладонью по кровати, поправляя ее, застегнул пуговицы куртки и, чувствуя, что щеки горят, пошел к дверям.

— Ни пуха, ни пера!

— Главное — не робей! Они будут стараться спихнуть тебя в часть для выздоравливающих, а ты стой на своем, и баста!

Михаил старался казаться спокойным, но у него, как говорят, на душе кошки скребли. Если на фронте сводку Информбюро частенько получали с запозданием, то здесь ее слушали ожедневно и по нескольку раз. А вести были неутешительные. Враг рвался к Москве, был на ее подступах. Правда, его остановили, но что таит за собой это затишье? Какой-то внутренний голос подсказывал, что Москву врагу не взять, что обломает он об нее зубы, но хотелось самому быть там, самому видеть все, самому защищать столицу. И не одному Норкину, а многим пребывание в госпитале стало невмоготу.

В комиссии все знакомые врачи. С одним из них Нор-кин был знаком лично; а с другими встречался в коридорах госпиталя. Только старшего лейтенанта, представителя военкомата, он видел впервые..

Колючий вкратце рассказал историю, болезни, и врачи, поглядывая на Норкина, начали совещаться. Всем знаком этот разговор на латинском языке. Сколько больных и раненых, сдерживая дыхание, прислушивалось к нему, старалось угадать свое будущее, и не могли. До Михаила долетали лишь обрывки фраз, он замечал только казавшиеся ему недоброжелательными бросаемые на него взгляды и, подготовленный к сопротивлению, насупился. Предательски начали дрожать колени, и от этого злость стала еще больше, клокотала как вода в котле.

«Не спросивши меня, заключение делают! Не на того напали!» — решил Норкин.

— Фамилия? — спросил представитель военкомата.

«Сам залез в бумажные крысы и меня в тылу замариновать хочешь?» — подумал Норкин и ответил зло, словно выругался.

Колючин почувствовал неладное, подошел ближе и положил руку на плечо Норкина, но тот рывком плеча сбросил ее и вызывающе уставился глазами на представителя военкомата.

— Где служили?

— Ка-ба-эф!

— Название части говорите полностью.

— Краснознаменный Балтийский флот… Это где люди воюют!

— Часть? — невозмутимо спрашивал старший лейтенант.

— Петэль «К-54».

— Расшифруйте.

— Пе-эль «К-54».

— Расшифруйте, пожалуйста.

— Так называлась его лодка, — поспешил на помощь Колючин. — Я думаю, что мы его отпустим? Идите в палату, а решение мы вам сообщим…

— Нужно оно мне, как мертвому горчичник! Собрались, пошептались и думаете — всё? Так я и подчинился вашему решению!

— Не забывайтесь, товарищ лейтенант! — повысил голос представитель военкомата. — Я в крайнем случае могу применить и дисциплинарные права!

— Напугал! — и Михаил вышел, хлопнув дверью. Взбешенный, он влетел в палату и грохнулся на койку.

— Т-а-а-а-к… Я говорил, что здесь нечего ждать хорошего, — сказал сосед.

А члены комиссии смеялись.

— Сколько их тут у меня перебывало — не знаю, но все на один лад! — говорил председатель. — «Давай на фронт, и точка!»

— Моряки словно сговорились, — поддержал его другой.

— Не только моряки. Все просятся на фронт. Всем хочется отплатить фашистам. «Мы, — говорят, — теперь ученые!» А вы, товарищ старший лейтенант, тоже хороши… Человек нервничает, а вы на него голос повышаете. Надо было сделать скидку на фронт, ранение и законное желание вернуться в строй.

— Он сам первый начал…

— И пусть! Я постарше вас годами и чином, две «шпалы» ношу, и смолчал… Ну-с, коллеги? ваше мнение? Лично я согласен с Анатолием Константиновичем. Раны зажили, а нервы еще не в порядке.

— В часть для выздоравливающих, — предложил старший лейтенант.

— Бросьте чудить, батенька! Во-первых, иначе как связанным вы его туда не увезете, а во-вторых, он скорее отойдет дома… К человеку надо подходить чутко, душевно!

Пока комиссия осматривала других кандидатов на выписку, Норкин принял решение, составил план дальнейших действий. Он взял лист бумаги, в правом углу его вывел: «Секретарю Обкома ВКП(б)», — и задумался. Имеет ли он, беспартийный, право писать секретарю Обкома? И тут же он вспомнил слова Лебедева: «Коммунист, Миша, а особенно партийный руководитель, интересуется всем. Запомни, что любое дело, даже кажущееся личным, на самом деле — государственное».

Сомнения исчезли, и он написал в письме о фронте, о своем ранении и о сегодняшнем несправедливом решении комиссии.

«Скажите, что мне сейчас делать? Я чувствую, что могу воевать не кое-как, а по-настоящему, в полную силу, но комиссия забраковала меня. Вот и стою я на развилке двух дорог: вправо сверну — в тылу окажусь, а если влево — на фронт попаду.

Я понимаю, что в тылу люди очень нужны, что они делают огромное дело, помогают фронту и прочее, но перебороть себя не могу! Мне кажется, что раз меня учили на командира армии, то я должен им и быть до последней возможности. Так ведь? Совесть мне не позволяет сидеть в тылу и подписывать бумажки».

Норкин не заметил Колючина, а тот тихонько подошел сзади, немного наклонил голову к плечу и несколько секунд следил за пером, быстро бегавшим по бумаге.

— Вы еще не скоро кончите? — спросил Колючин. Норкин оглянулся.

— Много еще писать осталось? — Сегодня кончу… А что?

— Ничего. Я хотел предложить вам сегодня оформить все документы, чтобы после праздников не задерживаться…

— А я не тороплюсь. Ответа на свое письмо ждать буду…

— Я, Норкин, почему-то считал вас совсем другим…

— Какой уж есть!

— Жаль… Командир, помимо всего прочего, должен быть и спокойным, рассудительным. Вы, как избалованный мальчишка, нагрубили комиссии и ушли. Кто виноват, что вы не знаете латыни? Вы сами. Учите ее, если хотите понимать… Комиссия решила дать вам отпуск на пятнадцать дней, а уже после этого и направить вас в действующую часть…

— Анатолий Константинович!

— Ну вот… Опять крайности! То жалобы пишете, то обниматься лезете!.. Кто такого медведя в тылу оставит? Смотрите, что вы с моими пальцами сделали! Побелели и слиплись!.. Как я сегодня операцию делать буду?

— Анатолий Константинович…

— Знаю, знаю! Извиняться сейчас будете. Скажете, что настроение и прочее…

Едва за Колючиным закрылась дверь, как Норкин схватил подушку и со всей силой швырнул ее в раненого, который советовал жаловаться на «бюрократов».

— Рота… пли!

— Батарея… к бою! — закричал тот и поудобнее уселся на койке.

«Сражение» разгорелось нешуточное. Подушки, описав замысловатую кривую, шлепались то на кровать, то в стену, но их снова хватали, чтобы дать ответный «залп». И лишь когда одна из них лопнула, и перья, медленно кружась, осели на койки, тумбочки и на пол, все опомнились, притихли, и один сказал:

— Тю, дурни! Як скаженные!

— Так человек же на фронт едет, — робко возразил «командир батареи».

Норкин оформил все документы, извинился перед старшим лейтенантом и взялся за книгу, когда в палату влетел раненый и крикнул во всю глотку:

— Тихо!.. Сталин по радио выступать будет!

До этого в палате было тихо, но теперь все вскочили с мест и бросились к репродуктору. Каждому хотелось быть как можно ближе, и усаживались плотно, почти на коленях друг у друга. Наконец все уселись, приготовились слушать, уставились глазами в центр черного круга репродуктора, и вдруг раздался слабый голос:

— А меня… Меня забыли?

Это сказал новенький. Его привезли только позавчера. У него был разбит тазобедренный сустав, и малейшее сотрясение вызывало страшную боль.

— Ты там услышишь, — ответил кто-то.

— Передвигать станем — больно будет, — пробовал уговорить его и Норкин.

— Стерплю… Передвиньте.

— Вот пристал! Срублю костылем! — крикнул казак. — Мы тебе потом все расскажем!

— Сам хочу… Не передвинете — кричать буду…

— Ну и характер! Придется подтащить.

Кровать поставили почти под самым репродуктором.

— Ну?. Застонал?.. Мы, саперы, народ терпеливый…

— А казаки хуже?

— Тоже ничего, но…

Из репродуктора льются звуки, но не те, которых ждали миллионы людей на фронте и по ту сторону его, у заводских станков и в колхозных избах, в шахтах и рудниках. К го-то далекий и сейчас ненавистный, дробно сыпал морзянкой.

Но вот исчезли посторонние звуки, настал долгожданный момент. От волнения Михаил плохо слышал начало речи, потом успокоился, весь превратился в слух, и слова теперь навечно ложились в его памяти. Кто-то шевельнулся, скрипнули пружины кровати, и снова стало тихо.

— «…Убивайте, говорит Геринг, каждого, кто против нас, убивайте, не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте!..»

Михаил почувствовал запах горелого мяса. Это фашисты сжигают Дроздова…

— «…Я… Я освобождаю человека, говорит Гитлер, от унижающей химеры, которая называется совестью…»

Так вот почему фашисты спокойно расстреливали стариков, женщин и детей на берегу той речки!..

Так вот почему фашистский самолет спикировал на женщину, которая шла по дороге, прижимая к себе грудного ребенка, и одной длинной очередью убил их обоих!..

Норкин и другие раненые слушали речь и вновь шли по дорогам войны, они видели не только настоящее, но и будущее, видели победу.

Кончил говорить Сталин, а люди все еще сидят, боятся пошевелиться, надеются, что он, может быть, подойдет к микрофону еще раз, скажет еще хоть слово. Глаза у всех горят, как во время атаки.

— Вот, Миша, тебе и наказ на будущее, — сурово говорит раненый и, опираясь на костыль, быстро идет на свое место.

2

Ольга встала, набросила на плечи синий китель с белыми полосками врача на рукаве, потянулась к репродуктору и остановилась на полпути. Включать или нет? Вот уже несколько дней радио передает только тревожные вести. Замкнулось кольцо вокруг Ленинграда. Враг под Москвой. Теперь в сводках называются города, от которых до столицы несколько часов езды поездом или на машине. Их даже считали пригородом, и если раньше, до войны, кто-либо из жителей этих городов уезжал в выходной день в Большой театр, то никто этому не удивлялся.

Ковалевская включила радио. Передавали музыку, и она, воспользовавшись этим, быстро привела в порядок себя и маленькую комнату. Потом подошла к окну. Было еще темно. Лишь кое-где виднелись белые пятна снега. Ветер прижимался к земле, покрытой кочками замерзшей грязи, обтачивал их поверхность, но до снега, который лежал пока только в глубоких рытвинах, добраться не мог. Непрерывного грохота на севере Ольга не замечала: он не смолкал ни днем, ни ночью, и к нему привыкли, как привыкают к постоянному тиканью часов. А прекратись этот грохот — она бы сразу это заметила! Да и как же иначе? Там — враг, который занес лапу для удара, намереваясь с севера охватить Москву. Там, на севере, фронт, там идет огромное сражение.

А вот и сводка Информбюро. Стараясь двигаться бесшумно, Ольга выслушала ее до последних сообщений о том, что партизаны товарища М. за последнюю ночь уничтожили много техники и живой силы, а потом подошла к карте и долго смотрела на нее.

Сегодня враг тоже продвинулся вперед. Хоть и немного, но продвинулся. Теперешнее его продвижение не похоже на марши первых дней войны, когда за сутки пожирались десятки километров. И хотя у фашистов по-прежнему было больше танков и самолетов, хотя их не жалели и пачками бросали в бой, — враг почти остановился. И Ольга знала почему: враг был еще силен, но несоизмеримо возросло сопротивление советских войск, о них разбивались, превращались в труху всевозможные клинья.

Жители Москвы рыли противотанковые рвы, строили доты. Московское ополчение первое обживало их и стояло насмерть. Москва за спиной. Здесь драться иначе нельзя.

Все это было известно Ковалевской. Многое она видела сама, а многое узнала из бесед с другими командирами, из политинформации комиссара. Одного она не могла понять: почему бригада морской пехоты, в которой она теперь служила, стоит в лесу, учится, а не выступает навстречу врагу? Учеба дело хорошее, нужное, но разве матросы, прослужившие во флоте по пять и более лет, не умеют воевать? Или настроение у них подавленное? Ого! С таким настроением только на фронт и посылать! Недавно пронесся слух о том, что вражеские танки прорвались по шоссе, так прежде чем успели подать сигнал тревоги — все поднялись. Даже единственный больной, лежавший в санчасти у Ковалевской, убежал в свою роту.

— А ну вас вместе с вашим стрептоцидом! — крикнул он на прощанье.

Значит, берегли бригаду, не забыли про нее, но для чего берегли? И не одну ее берегли: рядом в лесу стояла прекрасно обученная и вооруженная пехотная дивизия, за ней — танковое соединение, артиллерия и другие части…

В дверь постучали. Ковалевская быстро надела белый халат, еще раз посмотрела, все ли в порядке, и откинула крючок. В комнату, вместе с холодным воздухом, ввалился низенький мужчина в полушубке, перетянутом ремнем. Его широкое лицо покраснело от мороза, а глаза радостно сияли.

— Василий Никитич! Откуда вы? — воскликнула Ольга, — Замерзли? Раздевайтесь быстро! Я собралась чай пить, ну и вы за компанию!

— Здравствуйте, Ольга свет-Алексеевна, здравствуйте! — ответил мужчина, пожимая ее руки. — Я прямо из Москвы и к вам. Похвастаться. Ну как, хорош? — И он медленно прошелся по комнате, косясь на свой белый, словно припудренный, полушубок.

— Хорош…

— А ты знаешь, Оля, чего мне стоило его вырвать со склада? У нас, брат, у интендантов, хватка мертвая! Буду г помнить Чернышева!

— Зачем он вам, Василий Никитич? Неужели мерзнете в кабине машины?

— Не то, Оленька, не то! Дальше прицел брать надо! Дальше… Прислали позавчера извещение, что нам надлежит получить их с главного склада, ну, я и в Москву! Вот они! На всю бригаду! Новенькие, как один!.. Встретили меня там, проверили документы и сразу начали грузить полушубки ко мне на машины…

— А вы сказали, что вырвали их.

— Разве?.. Это видно, Оленька, я по привычке. Откровенно говоря, у нас, интендантов, частенько вырывать приходится…

— И у вас?

— Что у меня?.. Вырывать? Конечно! Из другого теста я, что ли, сделан?.. Бывает, все бывает, свет-Алексеевна.

— А мне казалось, что вы добрый…

— Не в добре, матушка, дело! Мое — возьми! А государственное — тут подумать надо. Вот, другой раз пристанет человек, просит: «Дай!» И нужно ему, знаешь, а не даешь. Почему? Последнее на складе. А вдруг завтра другому еще нужнее будет?.. Заболтался я с тобой! Побегу начальство обрадую!

— Василий Никитич! А как Москва?

— Живет, родимая, живет! — ответил Чернышев, остановившись на пороге. — Ощетинилась «ежами», надолбами, но, чувствует мое сердце, — верит в нас!

Ушел Чернышев, и Ольга снова осталась одна. С Василием Никитичем она, познакомилась на второй день после своего прибытия сюда.

— Раненых у нас пока нет. Больных, думаю, что не будет, но вы должны создать маленький стационар и быть готовой ко всему, — сказал командир бригады капитан первого ранга Александров сразу же после короткого знакомства с ней.

Маленький, бритоголовый, он кряжом возвышался над столом. И не только в его фигуре, но и в словах, поступках была та же прочность, непреклонность.

— Есть еще такие врачи, которые натаскают себе в кабинет всякой всячины и довольны. Мне этого не надо. Вы были на фронте, знаете, что может пригодиться. За помощью обращайтесь к нашему снабженцу Чернышеву. Он мужик прижимистый, но я с ним поговорю отдельно.

Чернышев сразу понравился Ольге. Он не стал спорить. Просто вычеркнул из списка лишнее.

— Остальное выдам, а чего нет — достану. Вы, если будут затирать, приходите прямо ко мне.

После они встречались еще несколько раз, а когда Ольга узнала, что с одной из его дочерей она училась в институте, то и подружились.

Сегодня, как и вчера, никто не пришел на прием. Ольга надела шинель, черную шапку и вышла на улицу. Ей нужно поспеть к разведчикам, где по плану должны быть занятия с санитарами. Легкий морозец приятно пощипывал кончик носа. Ковалевская остановилась посреди улицы. Стрельба была слышнее, чем вчера.

Разведчики располагались в здании бывшей школы. Они заодно несли и охрану штаба бригады.

— Здравствуйте, товарищ военврач! — встретил ее у входа дневальный, Он сидел на парте, поставив на скамью ноги, одетые в новые валенки. На его поясном ремне в чехле болтался штык.

— Здравствуйте. Командир у себя?

— Нетути! — ответил за дневального один из матрон сов, слонявшихся без дела.

— Где же он?

— Они-с нам не докладывают, где… — начал было тот же матрос, но дневальный перебил его:

— Как ушел с вечера, так еще и не бывал. Ковалевская прошла к бывшему классу, из которого доносились голоса матросов, но сзадт раздался радостный крик:

— Колька! Наш доктор!

Ковалевская оглянулась. К ней шли два матроса. Оба они широко улыбались, а один из них, самый большой, широкий, раскинул руки, и казалось, что вот-вот обнимет ее и непременно раздавит.

— Здравствуйте, доктор! — сказал старшина с горбатым носом, взял руку Ковалевской и сжал ее своей клешней.

— Здравствуйте, товарищи…

— Не узнаете? — искренне удивился матрос. — Бачишь, Колька? Не узнает нас доктор!

— Це дило простое! — сверкнул зубами второй. — Весь батальон не упомнишь!

Ковалевская всматривалась в матросов. Что-то знакомое было в их лицах. Но много людей промелькнуло перед глазами за это время.

— А Норкина помните?

Дрогнули губы, мелькнула тень на лице. Старшина заметил это и продолжал:

— А мы из его роты! Я — Никишин, а это Любченко!. Он еще один двух раненых пер, когда из окружения вырывались.

Ольга так и не вспомнила матросов, но обрадовалась встрече. А Никишин рассказывал о последних днях батальона.

— Пришли мы в Москву, а там нас и рассовали по разным частям. Мы с Любченко попали сюда в разведчики, а Крамарев, помните его? Разведчик наш? 1 ак его назначили пулеметчиком на полуглиссер. Ругался он — спасу нет! А ему и говорят: «Пока вы нужны здесь!»

— А другие?

— Других тоже по разным частям. Кого куда.

— А командиров?

— Их у нас не было. Чигарева ранили в последнем бою, а Селиванова — еще раньше… Чигарев-то сейчас здесь в бригаде.

С Чигаревым Ковалевская уже встречалась. Произошло это в штабе бригады. Ольга шла по коридору и тут столкнулась с ним. Она еще там, на фронте под Ленинградом, запомнила его красивое лицо. И что тогда ее особенно поразило — красота была какая-то холодная, без внутреннего огня.

Чигарев тоже узнал ее, просто подошел, протянул руку И сказал:

— И вы здесь? Вот славно! Честно говоря, я очень Рад!

— Почему?

— Как почему? Ведь вместе служили! — И столько было искренности, в его словах, что Ольга поверила и просила его запросто заходить к ней.

Чигарев пришел в этот же вечер. Разговор сначала шел о знакомых, прошлых и приближающихся боях, и вдруг крепкие руки обхватили Ольгу, а горящие глаза оказались близко-близко. Ольга резко откинула голову, и губы Чигарева скользнули по ее подбородку.

— Вы, что, Оля? — уже через несколько минут спрашивал ее Чигарев. — Я вас как боевого друга хотел…

— А своих пулеметчиков вы тоже целовали? — зло перебила его Ольга.

Первый вечер был безнадежно испорчен, и Чигарев, попрощавшись, ушел.

При последующих встречах он умышленно не смотрел на Ковалевскую, надеясь, что она сама заинтересуется им, но когда этот прием не оправдал себя, то притворился простым, хорошим товарищем. Он частенько забегал к Ольге спросить, не нуждается ли она в чем-либо, или за стрептоцидом (он оказался расположенным к ангине), а иногда и просто «на огонек». Говорили обо всем. Чигарев был неизменно внимателен, предупредителен, но всегда держал себя в рамках приличия.

С другими командирами Ольга не была знакома. Они вечно спешили, здоровались с ней на ходу и торопливо шли в лес, где в глубоких землянках жили матросы…

— А… А Норкин? — спросила Ковалевская.

— Норкин? Разве его без вас ранили? — удивился Никишин. — Его здорово очередью зацепило.

Все любят посмотреть на встречу старых знакомых по фронту, и вокруг разговаривающих образовался плотный кружок. Дневальный даже не заметил, как вошел комал-дир взвода старший лейтенант Широков и остановился сзади матросов, прислушиваясь к разговору.

— Это был командир, — тихо закончил Никишин.

— Почему был? Вы же сами говорили, что он жив?

— Был жив… А если и живой, то не встретиться нам с ним в этой буче. Вон как все клокочет!

— А вот ответит он на наше письмо, я и напишу рапорт, чтобы меня к нему перевели, — сказал Любченко.

— Теперь забудь про него, — бросил кто-то из матросов. — Будешь, как и мы, с нашим старлейтом маяться.

— Это как сказать, — возразил Никишин. — К строгости нам после нашего лейтенанта привыкать не надо, а за себя мы постоять сможем.

Широков на носках, тихонько прошел к двери учительской, где он жил, приоткрыл ее и скользнул в комнату. Только осторожно прикрыв за собой дверь, он с силой швырнул фуражку на измятую кровать и, не раздеваясь, сел на стул. Обидно было старшему лейтенанту. Не понимал он матросов. Окончил Широков институт инженеров водного транспорта, получил звание старшего лейтенанта запаса военного флота, а как только началась война, его и назначили сюда командиром взвода разведчиков. Уж он ли не заботился о матросах? Все жили в лесу, а разведчики — в селе. Всех ежедневно водили на занятия, а он своих — только в хорошую погоду. Ну, этому, новичку, простительно… А Коробов? Что ему плохого он, Широков, сделал?

— С нами маяться будешь…

Ничего не понятно!

— Дневальный!

— Есть дневальный, — отвечает тот и входит в комнату.

— Почему не на посту?

— Все время на посту…

— А рапорт не отдали.

Опять не то! Не в рапорте дело!.. Вот и у дневального на лице какое-то особое выражение. Он прозевал приход командира, нарушил Устав — и не волнуется, не боится. Неужели это потому, что сам командир нарушил приказ — не ночевал в школе?

— Построить взвод! Пойдем на ученье!

— Разрешите доложить? По плану сегодня доктор занимается.

Широков не выдержал. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Кто вам дал право учить меня? Кто план составлял? Кто? Я! Я составлял!! Я и изменяю!

Дневальный чуть заметно пожал плечами и вышел в коридор.

— Выходи на занятия, — услышал Широков его спокойный голос.

Ковалевская пошла обратно. И хорошо, что занятия не состоялись. Не могла она рассказывать о перевязках, бинтовать здоровую руку матроса и знать, что столько хороших людей действительно ранено. До сегодняшнего дня Ольга не вспоминала о Норкине, вернее, несколько раз говорила себе: «Вот и не вспоминаю о нем… Все прошло…» Теперь все всколыхнулось снова. Она почему-то отчетливо представляла себе Норкина беспомощным, слабым, и ей захотелось непременно быть сейчас рядом с ним, Ранение его она считала если и не смертельным, то очень опасным.

И когда вечером раздался стук в окно, а потом в комнату вошел Чигарев, она встретила его как желанного гостя, как человека, который поможет в трудную минуту.

Чигарев снял шинель, повесил ее на гвоздик и сел К столу.

— Что случилось, Ольга Алексеевна?

— Так…

— А вы поделитесь со мной. Смотришь, и легче станет, — в голосе Чигарева звучал неподдельный интерес, и Ольга рассказала ему о ранении Норкина. Не назвала ни его фамилии, ни где познакомились. Она так и сказала:

— Тяжело ранен один мой знакомый.

— Вы с ним дружили?

— Нет… Не дружила, — покачала она головой. Чигарев осторожно взял ее безвольную руку, положил на свою ладонь и сказал:

— Оля… Можно мне так вас называть? Вы верите, что я вам настоящий друг?.. Верите?

Ольга кивнула головой.

— Вот и хорошо — пальцы Чигарева осторожно, боясь спугнуть, гладили ее руку. — Будем настоящими друзьями!.. А этот… Ваш знакомый наверняка поправится. У меня предчувствие такое, а оно меня никогда не обманывает. Не верите? Докажу. Помните, как мы глупо встретились? А я еще тогда почувствовал, что мы будем друзьями. Разве я ошибся?.. Эх, какая вы, право! Переживаете за чужого вам человека, а он, может быть, и не думает о вас. Сидит и любезничает с какой-нибудь санитаркой или сестрой!

«Может быть, и так… Может быть, и прав Чигарев…»

— Не будем больше об этом, — сказала Ольга и высвободила свою руку из его горячих пальцев.

Чигарев переменил тему, начал рассказывать анекдот.

Но она слушала его рассеянно, вяло улыбалась не там, где было нужно, и, немного обиженный, он поднялся.

— Я вижу, у вас настроение сегодня основательно подмочено, — сказал Чигарев. — Не буду мешать. До свидания!

Ольга его не задерживала. Она прошлась по комнате, остановилась около тумбочки, сжала пальцы так, что они хрустнули, и потушила лампу.

А Чигарев медленно шел по безлюдной улице и думал об Ольге, о своих отношениях к ней. Любит ли он ее? Трудно ответить на этот вопрос даже самому себе. Когда Чигарев впервые увидел Ковалевскую здесь, он искренне обрадовался. А пришел к ней — проснулось грубое желание. Тогда он даже не задумывался, как отнесется Ольга к его действиям: он видел перед собой только желанную женщину. Если же говорить откровенно, то и сегодня Чигарев не понимал, почему Ольга так решительно оттолкнула его. Разве не лестно женщине, что с ней близок он, медаленосец Чигарев? Например, та, у которой он живет на квартире, даже гордится связью с ним. Она прямо говорит соседкам: «Вон и мой идет».

Ох и загадочна ты, женская душа…

Оттолкнула Ковалевская в первый вечер — Чигарев рспомнил рассказы бывалых людей о том, что некоторых женщин можно взять только длительной осадой. Попробовал и этот способ. Результат прежний. Только и радости — не гонит. И чем недоступнее кажется Ковалевская, тем она желаннее, тем больше стремится к ней Чигарев. Неужели вот это томление и называется любовью?

Чигарев подошел к дому, в котором жил. Поднялся на крыльцо и остановился. Над спящим селом гудели бомбардировщики. Они летели к Москве. Луч фар скользнул по марлевой занавеске и исчез. Чернышев опять поехал получать что-то.

— Стой! Кто идет? — грозно окликнул кого-то патруль.

3

Отчаянно скрипит снег под каблуками новых кирзовых сапог. В их широких голенищах ноги Норкина кажутся особенно длинными и тонкими. Сапоги Михаилу выдали в госпитале вместе с широченными синими галифе, зеленым ватником и пилоткой, которую, хочешь или не хочешь, а приходится носить лихо сдвинутой набекрень. По этой улице раньше Михаил ходил в школу и сейчас всматривался в дома и лица встречных. Уже видно и знакомый палисадник, однако он все еще не встретил никого из тех, с кем учился в школе, кого знал с детства. Людей на улицах заметно больше. Многие из них, несмотря на мороз, бегут в ботиночках и даже в летних туфлях. Это эвакуированные. Михаил ревниво смотрит им вслед. Он, как никогда остро, почувствовал, что с уходом на фронт коренных уральцев многое зависит от этих людей, что они должны не только поддержать, но и умножить славу уральских мастеров, сделать марку уральских заводов самой распространенной в своей армии и самой страшной для врага.

— Никитенко! Куда? — кричит мужчина в таком же как и у Михаила ватнике.

— Рессорный с разгрузкой зашился! — отвечает Никитенко с другой стороны улицы и идет дальше.

И все спешат, торопятся. Мельком взглянут на сводку Информбюро, выставленную в витрине около редакции газеты, и снова бегут дальше.

Нет, это не гости приехали. Хозяева. Настоящие хозяева. Хоть им непривычны уральские горы, ощетинившиеся елями, хоть и донимает мороз, но труд им знаком, привычен, они не боятся, а любят его. Это заметно и по лицам, и по рукам со следами железа и масла, и по отрывистым репликам, которыми они перебрасываются на ходу.

Вот и крыльцо. Одна ступенька сгнила, и теперь тут белеет новая доска. Что-то мелькнуло в окне, и открылась дверь. Будто в темной раме стоит, мама… Ее седые волосы закрывают уши. Она держится за косяк.

— Мама…

Дрожащие руки гладят ватник, тянутся к небритым, ввалившимся щекам…

Михаил прижал ее к себе и замер. Только руки его осторожно пробегали то по седым волосам матери, то по ее вздрагивающим плечам… От волнения он позабыл все те хорошие слова, которые приготовил и бережно берег на фронте, в госпитале, и сказал первое попавшееся:

— Простудишься, мама…

— Да, да, простудишься, — торопливо соглашается она и, не выпуская из рук локтя сына, идет в комнату.

Дома! Письменный стол. На нем след утюга. Когда-то ученик Миша Норкин впервые сам гладил настоящие мужские брюки. Над столом — фотография. Миша в бутсах и футболке, на лыжах, за игрой в шахматы. Немного дальше — курсант морского училища Норкин. Он гордо выпятил грудь и с засиженного мухами кусочка картона радостно смотрит на весь мир. Лейтенанта Норкина здесь нет. Так и не прислал домой фотографии!

— Раздевайся, Миша. Сейчас пить чай будем, — говорит мать и семенит на кухню.

Мать… Как мало букв в этом слове и как богато оно содержанием! Еще недавно ты подолгу смотрела на фотографии сына, перечитывала его письма, бывало, и падали твои слезы, катились по высохшим, морщинистым щекам, с тревогой следила ты за почтальоном, рассматривающим номер квартиры, а встретила сына, потрогала его своими руками и успокоилась. Все ожило в тебе, словно лет меньше стало вдвое, и снова семенишь ты по дому, гремишь кастрюлями, сковородками, подкладываешь на тарелку лучшие куски, уверяя, что сама уже ела. Ты знаешь, что недолговечно твое счастье, что военный вихрь только случайно, на несколько дней занес к тебе сына, что снова уедет он, но стараешься не думать об этом, живешь сегодняшним счастьем, надеждой на скорое его возвращение.

У Марии Романовны пир горой. Она, раскрасневшаяся от жара печки, сидит перед пузатым самоваром, улыбается всем, а смотрит только на сына. Для нее, пожалуй, только он один и существует сейчас, только его слова и жесты ловит она.

— С прибытием, Михаил Федорович! — сказал дядя, седой машинист паровоза.

Уже не Миша, а Михаил Федорович!

Михаилу хорошо и в то же время неловко от всеобщего внимания; он гладит рукой шею, словно душит его растегнутый ворот шелковой рубашки.

Немного выпили, и дядя разговорился.

— Смотрю и не верю! Мой ли это Мишка? Вчера, кажись, окна из рогатки бил, а сегодня — герой!

— Какой я, дядя, герой…

— Герой! Герой, и точка!.. Мало ли что орденов нету, а раз кровь за Родину пролил — значит герой! Скажи по совести, а фашистам от тебя здорово попало, а?

Мария Романовна и рада бы послушать о фронте, но ей не хочется, чтобы сын все это вспоминал именно сегодня, в такой радостный день, и она с укоризной смотрит на дядю.

— Не буду! Не буду!.. Ишь, расправила крылья, как квочка! Прячешь сыночка, да разве орел усидит под куриным крылом?.. Эх, Романовна… Дорожки-то у них какие… Тяжелый профиль… А ты, Миша, держись там! Не позорь Урал… Мы здесь тоже ушами не хлопаем!

— Вот уж вашу работу я бы не похвалил! — сгоряча бухнул Михаил.

— Как так?

— Все станционные пути составами забиты!

— Ну?

— Ну я всё. Хвалить вас, говорю, еще рано!

Дядя побагровел. Даже кожа на его голове, видная сквозь редкие седоватые волосы, порозовела.

— Тьфу! Я, старый, думал, что раз он воевал, то и ума набрался, а тут ничего! Пшик! Буксует на маленьком подъеме! Ты, Мария Романовна, глазки мне не строй! Да!.. Он мне племянник, я уважаю его и учить обязан!.. Да!.. Ты думаешь, что очень просто перевезти на восток все это? Ведь в другой стране и вообще народу столько нет, сколько у нас сейчас едет. Целые комбинаты перевезли!.. Ты лучше ответь на такой вопрос… Ты человек ученый, историю знаешь… Скажи, было или нет еще где такое?.. Молчишь? То-то… Одним нам такое под силу оказалось!

Михаил уже не жалел о том, что рассердил дядю. Обычно тот не любил говорить о своей работе, больше отмалчивался, и не вырвись у Михаила те неосторожные, необдуманные слова — может быть, так и уехал бы он с неприятными воспоминаниями о железнодорожном транспорте. А теперь он услышал о сверхтяжеловесных составах, о том, что паровозные бригады порой по суткам не уходят с паровоза.

— Думаешь, удачно приехал в мой выходной? В поездку мне сегодня надо было, да напарник посочувствовал. «Передай привет фронтовичку! Может, он Кольку моего ненароком встречал?» — и третьи сутки будет сидеть у регулятора!.. Вот оно как… А ты говоришь… Ты завтра пройдись по городу. Не по центру, а по окраине. Тогда поймешь, чем тыл живет… Ошибочка у тебя вышла, племянничек, ошибочка!

На другой день Михаил выполнил совет дяди и прошёлся по городу. На пустыре, где улица на улицу играли в футбол, теперь впритирку стоят красные корпуса. Там, куда ходил за грибами, искрится снегом огромная плешина. По ней черными точками снуют люди, ползают машины. А в самом центре — рыжеватый прямоугольник котлована. Это разместились новые заводы, прибывшие из западных областей. Они не только освоились на новом месте, но уже дали и свое потомство.

Работали все. Михаил видел студентов, которые сразу после занятий взялись за лопаты и превратились в землекопов. Скоро к ним подошла группа пожилых людей с папками и портфелями. Они тоже включились в работу. Чувствовалось, что все боролись за время, отвоевывали часы, минуты и даже секунды.

Заходил Михаил и к друзьям.

— На фронте, Мишенька, на фронте. Уж вторую неделю писем не получаем.

— Завод строит. Ты, Миша, заходи попозже. Он говорил, что сегодня закончит пораньше и часиков в одиннадцать, наверное, уже будет… Вот обрадуется!

Один Михаил ходил, смотрел, да попивал дома чаек.

— Мама…

— Чтэ, Миша?

Вечерние сумерки расползались по комнате. На подернутое льдом окно легли голубоватые отблески сварки. Тревожно звенел перегруженный трамвай.

— Я завтра уезжаю, мама…

Мария Романовна сидела, прижавшись к теплому боку печки. Что она могла возразить? Имела ли на это право? «Не усидит он под твоим крылышком»… Не усидел… Пять дней только и побыл дома… Ну что ж… И это хорошо…

Мария Романовна всю свою жизнь отдала сыну. Многое она пережила за время его болезней, которые, пожалуй, больше здоровья отняли у нее, чем у сына. Все те годы у нее была одна тревога: мальчик растет без отца, сможет лк она вырастить его — настоящим мужчиной? К ее радости, сын ничем не отличался от товарищей, не был «маменькиным сынком», и она этим гордилась, считала, что выполнила свой долг матери.

Время шло, а дружба матери с сыном все крепла. Еще со школы повелось так, что Михаил делился с матерью всеми своими планами, рассказывал о всем случившемся и даже о различных проделках.

Так и сейчас он прямо сказал: — Я завтра уезжаю, мама…

— Новые шерстяные носки в мешск положить или сразу наденешь? — сдерживая слезы, спросила мать.

А что оставалось ей делать? Уговаривать, просить побыть дома? Мария Романовна не могла идти против самой себя, она одобряла сына. Плакать?.. Разве поможет? Нет. Только у него настроение испортится. В конце концов материнские слезы всегда останутся с ней. Всплакнуть можно и глядя на фотокарточку, но только не сейчас, когда он собирается на фронт.

И, обнимая сына, она прошептала:

— Пиши…

Даже не вышла провожать, и он сам захлопнул за собой дверь своего дома. Зачем растягивать тяжелое для обоих прощание?

На вокзале тесно от людей в серых шинелях и ватниках. Комендант станции сидит у себя в кабинете и не показывается. Ему все равно не отправить всех: поезда идут переполненные.

Проболтавшись на вокзале целый день, Норкин пришел к выводу, что ему нужно ехать рассчитывая только на свои силы. Да и желание вернуться домой было велико. Какой-то слабый внутренний голос время от времени нашептывал, что он будет прав, поезда перегружены, посадки на них нет. И чтобы покончить с колебаниями, Михаил сел на дачный поезд. У него была надежда на то, что на маленькой станции будет легче достать билет.

Но и там была уже знакомая картина: шинели, ватники и полушубок в бесконечной очереди и просто на полу. Кое-где среди них виднелись усталые женские лица. Маленькое здание, казалось, вот-вот лопнет от едкого дыма самосада.

«Была не была — повидалась!» — решил Норкин и, изо всех сил работая локтями, пробился в кабинет начальника станции.

— Вам кого? Посторонним вход воспрещен, — сказал сидевший за столом мужчина с отвисшими щеками.

— Кто начальник станции?.

— Я буду, — устало ответил тот же мужчина и осоловелыми глазами посмотрел на Михаила.

— Чудесно! Давайте познакомимся. Лейтенант Норкин. Начальник станции нехотя протянул безжизненную ладонь и пробурчал что-то.

— Я еду с пакетом к Народному комиссару военно-морского флота, — сказал Норкин и помахал перед лицом начальника станции конвертом с большой сургучной печатью. Там лежало обыкновенное направление к месту службы. У всех солдат были такие или подобные бумажки.

Расплывшаяся клякса сургуча и уверенный, повелительный тон лейтенанта показались начальнику станции вескими, убедительными доказательствами, а внешний вид… За месяцы войны ко всему привыкли… Да может, так и нужно для секретности?

И начальник станции спросил уже более приветливо:

— Что вам нужно?

— Во-первых, до прихода поезда я буду в вашем кабинете, а во-вторых, вы посадите меня в первый проходящий эшелон.

Начальник станции кивнул головой, Михаил уселся в углу на свой вещевой мешок и мгновенно уснул.

Разбудили его толчки в плечо и незнакомый голос, который настойчиво требовал:

— Пойдемте, гражданин!

Михаил открыл глаза и сразу проснулся. Над ним склонился стрелок железнодорожной охраны. Он тряс его за плечо и звал с собой.

«Приехали! Сейчас мне объяснят, как пакеты возить!»— подумал Михаил, послушно встал и пошел за стрелком, даже не взглянув на начальника станции.

Стрелок не оглядывался, и Норкин спокойно смог бы убежать, затеряться в толпе, но это не входило в его планы. Он уже успел обдумать свое положение и решил чистосердечно рассказать дежурному по отделению, почему он поступил так.

Стрелок вышел из вокзала и уверенно вел Михаила по путям, то подлезая под вагоны, то перебираясь по тормозным площадкам, и остановился около теплушки, прицепленной прямо к паровозу. Из ее трубы вылетал сноп искр, раскачивался от ветра, сыпал красноватые зерна на побелевшую от снега крышу.

— Откройте! — крикнул стрелок и постучал кулаком в дверь теплушки.

— Кого надо? Служебная, — глухо донеслось в ответ.

— Охрана НКВД!

— Черт их носит по ночам, — заворчали в теплушке, но дверь открыли.

— Возьмите попутчика.

— Нужен он нам! Тут паровозные бригады едут!

Норкин меньше всего интересовался разговором. Перед ним была теплушка, можно было ехать и, подтянувшись на руках, он влез в нее. Стрелок бросил ему вещевой мешок и захлопнул дверь.

На железном листе посреди вагона стояла маленькая железная печурка. Ее бока покраснели от внутреннего жара, искрились от малейшего прикосновения клюки, которую держал в руках человек, сидевший на нарах. Второй стоял у двери и, не отрываясь, смотрел на спину Михаила.

— Здравствуйте… Куда можно мешок положить?

— Видали? Влез нахалом, а тут вежливость вспомнил, — не без злости сказал парень лет двадцати и швырнул кочергу на пол, почти под ноги Михаила.

— И чего его стрелок привел сюда? — вставил свое слово и тот, который все еще стоял у двери. — Родня? К тещё на блины едешь?

Блины больше всего обидели Михаила. Он действительно мог сейчас сидеть дома и есть блины.

— Я… Я… Слово матроса, проломлю кочергой башку за эти слова!

— А ты не кричи, — вмешался в разговор третий, видимо, старший. — Не можешь сказать спокойно?

— Кому говорить? Вам? Вы, как господа, трое едете в теплушке, а я после ранения возвращаюсь на фронт, валяюсь на вокзалах, и вы же еще меня вежливости учите?!

— Страви пар. Неровен час — взорвешься, — добродушно сказал старший, поднял с пола вещевой мешок Михаила и положил его на нары рядом с печуркой. — Вот твое место. А вообще — выбирай любое.

Говорят, что дружба начинается со ссоры. Это вопрос более чем спорный, но сейчас получилось именно так. Не прошло и часа, как Михаил уже сидел за общим ужином и оживленно рассказывал. Его подробно расспроеили о фронте, госпитале и от души посмеялись над выдумкой с пакетом. В свою очередь и он узнал, что паровоз, ведущий состав, идет от Орла.

— Мы сменные бригады. Когда пришел приказ отступать, мы сразу на паровоз и с тех пор ведем его… Вот уже и до Урала добрались.

— А где остановиться думаете?

— Хоть где… Где нужнее — там и остановимся… Лишь бы власть была наша, советская, — ответил старший и полез на нары. — А немцев выгоним — в Орел вернемся. Вот это город, так город!

Глава девятая ЭКЗАМЕН ВЫДЕРЖАН!

1

«Милая мама!

Я дал тебе слово и пишу. Вчера прибыл к месту назначения. Доехал, как говорят, в рекордно короткий срок. Дорогой было трудновато, но терпимо. Сначала ехал в теплушке с паровозными бригадами. Какие люди, мама! Когда они узнали, что я еду на фронт из госпиталя, то заявили мне:

— Мало времени тебе придется ехать с нами, но ты пользуйся случаем и набирайся сил. Береги хлеб и ешь с нами!

И я еп с ними. У них дорогой сбежал кочегар (ведь есть же на свете такие подлецы!), и они его паёк отдавали мне.

А когда вышел на узловой станции, чтобы сесть в другой поезд, то только ахнул! Даже стоять негде. Подумал и пошел к начальнику станции. Тот мне и говорит: «Если хочешь отдохнуть, то иди в наш медпункт. Там сейчас сидит один полковник. Может, он тебя пустит!»

Почему бы ему не пустить меня? Что он, не наш, не советский? Чудаки люди! Думают, что раз большой человек, то и разговаривать с другими не будет! Одним словом, разговорились мы с ним и дальше ехали вместе.

Со мной вместе в Наркомат прибыл один старший лейтенант. Он что-то очень долго ехал сюда, и ему сделали замечание. Так он набрался нахальства и начал оправдываться: «Никто не берет!» Врёт! Самым бессовестным образом врёт! Кругом свои люди, они рады помочь, но сейчас у всех столько работы, что им трудно волноваться еще и за других. Нужно самому проявить инициативу — и они с радостью помогут.

В наркомате мне сказали, что назначение получу завтра. Значит, завтра докончу письмо и отправлю.

Милая мама! Видишь, как у меня все получается! Собирался отправить письмо двадцать первого ноября, а делаю это лишь сегодня, то есть шестнадцатого декабря. Уж видно, так и не научусь я писать письма и теперь решил вести дневник. В него я могу записывать все, а в письме — и сам не знаю что. Получается не письмо, а какое-то официальное донесение.

Податель этого письма очень хороший человек… Правда, он не моряк, но все равно человек хороший.

Крепко целую тебя. Михаил».

Мария Романовна совсем забыла о том человеке, который передал ей письмо и дневник Михаила. Лишь прочитав последние слова, смахнула непрошенную слезу и взглянула в его сторону. Тот спал положив голову на стол. Меховая шапка свалилась с его головы и лежала на полу, блестя влажной подкладкой.

Правый, пустой, рукав шинели был заткнут в карман, а левая рука висела как плеть, словно потянулся солдат за шапкой, а поднять ее и не смог. Осилил солдата сон. Может, и Михаил спит так же…

Мария Романовна расправила постель, уложила гостя и снова, надвинув очки на нос, склонилась над письмом сына. Написано все было торопливой рукой, где карандашом, а где и чернилами. Некоторые слова стерлись, трудно понять, что писал Михаил, но мать упорно шевелила губами, пыталась разобрать каждую букву.

«22 ноября.

Решил писать дневник. Буду заносить в него свои впечатления, а потом, вместо письма, отправлять маме. Начну по порядку.

Вчера снова вызвали в наркомат и дали назначение в бригаду морской пехоты под Москву. Я согласился. Говорят, что сна сформирована из балтийцев. Может, своих встречу? Спрашивал о Лёне. Назначен в Сталинград. Что он там будет делать? Не знаю.

Меня снова обмундировали. Сдан на склад галифе и сразу почувствовал себя увереннее. А вот сапоги жалко, В них зимой теплее, чем в ботинках.

В бригаду должны идти машины, и я жду их. Хоть ездить по железной дороге и можно, но лучше пока обходиться без нее.

Был в домике, в котором жил Владимир Ильич».

На этом записи обрывались. Мария Романовна снова осмотрела конверт — нет ли там еще хоть нескольких строчек, а погом опять взялась за письмо сына. Ей хотелось читать, без конца смотреть на родной почерк.

2

Бегут полуторки по снежному полю. В кабине машины сидит Норкин. В школе он изучал географию. Он знал названия городов, рек, знал, что лежат под поверхностью земли пласты лоснящегося каменного угля, железная руда, медный колчедан, нефть, искрятся крупинки золота, горят разноцветными огнями драгоценные камни и уральские самоцветы. Знал, что плещется в реках рыба, живой стеной становится она поперек реки во время нереста, а в лесах много ценного зверя.

Теперь он видел, что не это главное богатство Родины. Люди, советские люди — вот ее бесценный клад.

К районным центрам, ныряя на снежных ухабах, идут обозы. Рядом с санями шагают женщины. Из-под брезента, которым укрыта поклажа, высовываются полушубки, валенки, ящики посылок. На некоторых посылках адреса: «Самому храброму» или «Самому смелому». Но это на некоторых. На большинстве — лаконичная надпись: «На фронт». Посылающему одинаково дороги все солдаты. Да и зачем писать: «Самому храброму»? Сегодня он не самый храбрый, а завтра будет им! Может, еще не было такого случая, чтобы солдат смог полностью проявить себя, может, не пришло еще время расцвета его солдатской славы?

А обозы идут. Это подарок народа своей армии.

С лопатами на плече, как в строю, шагают люди. Они идут расчищать заносы на дорогах. И вот снова бегут по Ним эшелоны, машины, из вагонов и кузовов высовываются красноармейцы, улыбаются, машут рукой. На платформах, проносящихся мимо, что-то закрытое чехлами Чем больше таких платформ, тем радостнее лица советских людей. Это гоже подарок народа своей армии.

Сотни людей копошатся на снежном поле. Слышны смех, беззлобная ругань и знакомая многим поколениям «Дубинушка». Твердая как камень, промерзшая земля неохотно уступает ударам ломов. Человек упрямее, сильнее ее! Возникает котлован — и закладывается фундамент нового завода.

Стоило машине завязнуть в снегу — ее тотчас окружали люди, упирались в нее плечами и выталкивали на укатанную дорогу.

— Давай, милая! Жми!

В каждом доме, куда заходил Михаил во время коротких остановок, хозяйка, после приветствия, подходила к печке, и на столе появлялось все, что она успевала приготовить за короткий срок.

— Кушай, соколик!

В Москву машины не зашли, а обогнули ее справа.

Все чаще стали попадаться воинские части. По дорогам, изрытым гусеницами танков, тягачи неторопливо тащили тяжелые пушки.

— Ого! Это вам не июнь! — заерзал Михаил, потирая руки.

— Еще и не то увидите, — ответил шофер.

И везде, куда только мог проникнуть взгляд, стояли замаскированные орудия, танки, машины. Около них сновали люди. Шла учеба. Везде, во всем, чувствовались образцовый порядок, зоркий глаз и умелая, твердая рука.

— Сразу видно, Москва жива! Порядочек! — вырвалось у Михаила.

— Тут, брат, такой комуфлет подготовлен, — откликнулся шофер и многозначительно подмигнул Норкину, как заговорщику.

Вечером, когда луна поднялась над замерзшим лесом, остановились в деревне.

— Вот и приехали, — сказал шофер. — Вам теперь вон в тот домик, а мы свернем в сторону. Счастливо.

— Будь здоров, — ответил Михаил, пожал руку шофера и, закинув за плечи вещевой мешок, пошел по улице. Мороз крепчал. Все было подернуто дымкой. Защипало нос.

«Изнежился в госпитале, — подумал Норкин. — Ну, да это дело поправимое!.. Куда же идти?»

Пусто на улице. Даже полоски света не выбиваются из темных окон. Норкин в нерешительности остановился и осмотрелся. На противоположной стороне, около домика, окруженного палисадником, прохаживался человек. Михаил перешел улицу и направился к нему.

— Стой! Кто идет?

— Мне нужно в штаб.

— Стой! Разводящего вызову. — Человек, оказавшийся часовым, поднес к губам свисток.

Открылась дверь соседнего домика, и к Норкину подошел матрос в полушубке и с автоматом на груди.

— Кто вы? Предъявите документы.

— Я — лейтенант. Назначен командиром в вашу бригаду.

— А-а-а… Чего останавливаешь? На разводе был, а инструкцию не знаешь? Ведь по-русски было сказано, чтобы своих командиров пропускать без проверки.

— У него шапка армейская, ну я и ошибся…

От замечания разводящего и оправданий матроса на Норкина повеяло чем-то дорогим и близким, Он снова попал в свою семью.

— Идите за мной, товарищ лейтенант.

В комнате, куда вошел Норкин, было накурено. Словно синеватая дымка наполнила ее. На столе горела керосиновая лампа.

— Разрешите обратиться, товарищ капитан первого ранга? — спросил разводящий.

Один из командиров, сидевших за столом, приподнял голову.

— Тут, — начал было разводящий, но Норкин перебил его:

— Товарищ капитан первого ранга, лейтенант Норкин прибыл в ваше распоряжение.

Командиры зашевелились, повернулись в сторону Норкина, а командир бригады вышел из-за стола и пошел к нему.

— Очень хорошо! Прибыли вовремя… Александров, — сказал он, протягивая руку. — Ну-ка, давайте поближе к свету и посмотрим друг на друга.

Норкин снял мешок и посмотрел по сторонам, выбирая для него место.

— Давайте мне, — прошептал матрос, по-прежнему стоявший у порога. — Я положу его.

— Знакомьтесь. Вот комиссар… Начальник штаба… Наш «нарком снабжения»… Мой адъютант.

Среди командиров знакомых не было, и Норкин ограничился официальным приветствием.

— Вот мое направление, — сказал Михаил, чтобы прервать неприятное для него бесцеремонное разглядывание, и протянул пакет.

— Ого! Да вы уже воевали! — обрадовался капитан первого ранга, прочитав командировочное. — Где? Когда?

— Командиром роты в батальоне Кулакова. Ленинградский фронт.

Командир бригады буркнул что-то неопределенное и посмотрел на начальника штаба. Тот пожал плечами.

— Расскажите, пожалуйста, о себе, — попросил ко-; миссар.

Что мог рассказать Норкин о сеое? Учился в училище, как, наверное, учился и командир бригады, а поэтому он говорил о батальоне Кулакова. Рассказал и о Лебедеве. Даже показал его рекомендацию, уже протертую на сгибах.

— Так… Н-д-а… Дела. Слушай, а нет у нас ничего другого? — спросил командир бригады у начальника штаба.

— Ничего, — ответил тот и развел руками, словно хотел сказать: «Сам понимаю, да нет!».

— Немного неладно получается… Будем говорить прямо: мы рады, что к нам прислали командира с боевым опытом. Ведь мы еще не воевали, — словно извинился капитан первого ранга. — Дело все в том, что бригада укомплектована командирами. Есть вакантная должность командира взвода разведки. — Командир бригады сделал особое ударение на слове «взвод». — Конечно, нет оснований понижать вас в должности, но ни роты, ни батальона мы вам дать пока не можем… Выбирайте. Если согласны — принимайте взвод, а нет — насильно мил не будешь… Вы можете настаивать на сохранении за вами прежней должности.

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… Опять начинать с командира взвода!..

Норкин приподнял голову и встретился с глазами комиссара. В них вопрос: «Что ты скажешь?». Этот же вопрос и в глазах командира бригады.

— Где размещается взвод?

— Остаешься? — спросил командир бригады.

— Сегодня посмотрю на людей, а с утра и за работу.

— Уф! Как гора с плеч! Теперь у меня бригада полностью укомплектована! Снимай полушубок и давай пить чай. Шампанским угощать не буду, а водочки с дороги дам.

— Спасибо, но я хотел бы немного отдохнуть…

— И отдохнешь! Сегодня задерживать не стану, а завтра в двадцать ноль-ноль как из пушки!.. Посидим, поговорим… Ведь Кулаков-то мне дружком был… Ну, вздохами дела не поправишь. Максимов!

Из соседней комнаты выглянул магрос.

— Быстро, как по срочному погружению, по сто грамм на брата!

На столе появился черный хлеб, нарезанный флотскими ломтями — не такими, сквозь которые собеседника разглядывать можно, а такими, что съешь один — и больше не захочешь. Рядом с ними — колбаса, селедка.

— Особым богатством не располагаем, но и не прибедняемся… Ну, выпьем за наступление!

Михаил приготовился слушать, но командир бригады поднял рюмку и кивнул головой.

— Теперь отдыхай, а завтра ровно в двадцать быть здесь. Иванов, ты сам проводи в школу командира разведки.

— Есть проводить командира разведки, — ответил матрос, взял мешок Норкина и пропустил лейтенанта вперед.

Когда Норкин вошел в класс — там на полу на разостланных шинелях и полушубках лежали матросы. В нос ударил специфический запах махорки, испарений грязного белья.

Несколько человек взглянули на вошедших и отвернулись. В шуме голосов невозможно было понять, о чем говорили матросы, но ругательства, как мячи, летали из одного угла в другой. Хлебные корки, окурки и пустые банки из-под консервов валяллсь в углу около печкн. «У-у-у, свинарник какой!» — подумал Норкин.

Раздражение невольно все больше и больше овладевало Норкиным. Он нахмурился, подошел к одному из матросов и сказал, остановившись над ним:

— Встать!

Тот нехотя поднялся.

— Командуйте встать. Ну! Не ждите вторичного приказания!

— У меня голосу нет. Ангина, — ответил матрос хриплым голосом, а глаза его смеялись.

У Михаила начало темнеть перед глазами, задрожали колени. «Нервы надо лечить», — подумал он и, чтобы немного успокоиться, внимательно посмотрел на матроса.

Худощавое, продолговатое лицо с правильными чертами. Над вырезом тельняшки видны тонкие, мальчишеские ключицы. Длинные пальцы с большими ногтями. Огромные клинья в неглаженных брюках. И в дополнение картины — колечко волос, висящее над правым глазом.

Михаил осматривал матроса, а тот постепенно, по мере движения глаз лейтенанта, изменял положение тела. Было что-то во взгляде этого человека в полушубке такое, что усмешка сама слетела с лица, руки опустились по швам, а ноги сжались и выпрямились.

— Ну?

— Встать! — робко крикнул матрос.

Говор на мгновение притих, а потом возник с новой силой. «Сорвалось! — подумал Михаил. — Может, изменить тактику? Начать с изучения людей, с индивидуального подхода? Установить связь с комсомолом, а потом всем дружно и начать?.. Нет. Буду брать быка за рога! Упущу момент — потом выбирать трудно будет. Начну сам, а комсомол поддержит. С такой дисциплиной в разведку лучше и не ходить».

Бесцеремонно шагая через лежащих: матросов, Норкин вышел на середину комнаты и, вытянуь руку, скомандовал:

— Взвод! В две шеренги становись!

Неохотно зашевелились матросы, но ослушаться не посмели. И вдруг шум покрыли два знакомых голоса:

— Товарищ лейтенант!

— Комроты!

Норкин вздрогнул, повернулся и увидел Любченко С Никишиным. Они ломились к нему из дальнего угла комнаты. Именно ломились! Любченко шел впереди как таран, расталкивал матросов, наступал на ноги зазевавшихся и, широко улыбаясь, смотрел только на лейтенанта. Еще мгновение — и Норкин чуть-чуть не вскрикнул: это Любченко обнял его. Никишин молча отталкивал Николая, даже стукнул его кулаком по сптое, но тот ничего не чувствовал.

Прошло несколько секунд, может быть, и минут, а они так ничего и не сказали друг другу, хотя столько хороших слов роилось в голове и вертелось на языке.

«Нервы лечить надо», — еще раз подумал Норкин, усиленно моргая веками.

Шума не стало. Все стояли и смотрели на командира и его друзей.

— Разрешите строить? — спросил Никишин и приложил руку к шапке.

— Стройте, — ответил Норкин. Словно сил прибавилось у него.

— Становись! — подал команду Никишин. Матросы быстро встали на свои места. Только двое нарочито медленно искали шапки и не спешили в строй. Норкин повел глаза в их сторону, а Никишин уже бросил реплику:

— Коробов! Добавь оборотов!

— Легче с перекладкой руля! Неровен час «оверкиль» получишь, — огрызнулся один из них, красивый, чернобровый парень с широкой грудью и мускулистой шеей. Именно такие матросы вызывают восхищение у мальчишек и заставляют тосковать девичьи сердца.

— Побачимо, — мягко проговорил, словно пропел, Любченко, взмахнул руками — и красавец матрос оказался стоящим на голове. Его ноги были сжаты словно в тисках.

— О це оверкиль, — удовлетворенно сказал Николай, разжал руки и встал на правом фланге.

Все произошло так быстро, что Норкин не смог ничего предпринять, а когда опомнился — конфликт был урегулирован к обоюдному удовольствию сторон.

Построение не затянулось.

— Полный аврал! — отрывисто бросил Норкин. — Старшина Никишин! Распределите обязанности, назначьте ответственных. Об исполнении доложить!

Работа закипела. С грохотом вылетали консервные банки. В открытые форточки ворвался морозный воздух, У входа в школу стал матрос с автоматом на груди.

Норкин устроился на диване в учительской. Авралом и ограничились его гагрессивные действия в зтот вечер, но не кончился день. До четырех часов утра сидели у Нор-кина Никишин и Любченко. Они рассказали ему о последних днях батальона.

— Вот и попали мы сюда. Как бывалых, нас назначили в разведку. Да разве это разведка? — Никишин безнадежно махнул рукой, подумал и закончил свою мысль: — Хотя, если разобраться, народ здесь хороший. Немного испортил всех бывший командир.

Оказывается, понятия старшего лейтенанта Широкова о службе ограничивались вопросами, освещенными в рассказах Станюковича, Соболева, Новикова-Прибоя и других авторов.

— Матрос — орел! — это было его первое любимое выражение.

Чтобы походить на «орла», он сам носил шапку набекрень и первый вставил в брюки клинья.

— Разведчик — орел над орлами! — вот второе любимое его выражение.

Он сам просил командира бригады направлять к нему самых «лихих» матросов.

— Мне тихонь не надо! Давайте мне таких, чтобы они ни бога, ни черта не боялись! — просил он.

И просьбу его удовлетворили.

Последовал приказ о выделении в разведку самых смелых. А как определить в мирной жизни, смелый человек или нет? Вот и направили командиры рот в разведку матросов, систематически нарушавших дисциплину. Только Никишин и Любченко остались в разведке после ее переформирования по широковскому принципу.

Широков, желая сблизиться с матросами, сделал и еще одну крупную ошибку. Он захотел прослыть «своим парнем». Пренебрежением ко всем, кто не имел отношения к разведке, частыми выпивками и руганью прославился он на всю бригаду. Матросы, и ранее имевшие склонность к нарушению порядка, приободрились, взяли пример с Широкова, и дисциплина во взводе резко укала. Конечно, Широков не достиг своего, не завоевал авторитета: с ним просто перестали считаться. Широкова сняли, но командиров не было, и до приезда Норкина взвод жил самостоятельно, на отшибе от остальных. Матрос, грозивший Никишину, собрал около себя группу и фактически командовал взводом. Вокруг Никишина сгруппировались остальные, но он не противопоставлял себя Коробову (так звали матроса), а тот в свою очередь не решался начать наступление, зная, что Никишин не испугается, примет вызов и выйдет победителем.

— А народ здесь хороший есть. Не думайте, что они так командиров встречают. У вас нашивок не было видно, вот они и чудили, — закончил Никишин свой рассказ.

Утром Норкин присутствовал на подъеме и даже вывел взвод на физическую зарядку. После завтрака начались занятия по плану, составленному ночью. Норкин заметил, что поведение матросов изменилось в лучшую сторону, но ему этого было мало. Матросы беспрекословно подчинялись ему, но здесь больше сказывалось любопытство чем сознательная дисциплина, которую люди восприняли после долгих размышлений.

«Нужно обновить людей», — решил Норкин и направился к полковому комиссару.

Когда он вошел в уже знакомое помещение штаба, комиссар просматривал номер стенной газеты, выпущенный одной из рот. Они поздоровались как старые знакомые.

— С чем пожаловал?

— С просьбой. Хочу убрать кое-кого, убрать с треском. Мне кажется, нужно создать общественное мнение вокруг тех, кого выгоним из разведки. Пусть каждый поймет, что быть разведчиком — большая честь. Ее нужно еще заслужить.

— Значит, ты считаешь, что подбор людей сейчас сделан неправильно?

— Да. Разведчик, прежде всего, должен быть дисциплинированным. Если ему приказано смотреть, то пусть фашист ему хоть на мушку сядет, а он должен терпеть! Нет дисциплины — нельзя идти на задание.

— Может быть, они в бою будут хороши? Ведь не исключена такая возможность? Например, некоторые командиры настойчиво уверяют, что самые хорошие на фронте солдаты — вчерашние нарушители дисциплины и даже уголовники? Ты не согласен?

Норкин вспомнил батальон Кулакова. Там не было недисциплинированных, комсомол дал в него лучших своих представителей — и батальон покрыл себя славой. Позднее прибыл Козьянский… Где он сейчас?..

— Я не отрицаю, что и нарушитель дисциплины может стать примерным бойцом, но это будет одиночный случай или результат воздействия окружающей среды. Причем длительного воздействия. Нас могут двинуть вперед завтра, и перевоспитывать мне сейчас некогда. Я не имею права из-за одного нарушителя рисковать всей операцией.

— За счет кого ты хочешь обновить разведку?

— Коммунистами и комсомольцами нужно укрепить ее. Полковой комиссар встал и заходил по комнате. Он словно забыл про лейтенанта, и тот уже начал было застегивать полушубок, когда комиссар остановился перед ним и сказал:

— Правильно! Только коммунистами и комсомольцами!.. Оправдываться не буду, но скажу прямо: допустили мы с комбригом ошибку. Попало нам за это, но теперь основное — ликвидировать ее последствия. Исправим… Сегодня же исправим. Кого предлагаешь отчислить?

— Прошу убрать вот этих пять человек. — И Норкин положил на стол список.

— Только? Почему нет Коробова?

— Один он не страшен… Из него, мне кажется, можно быстро сделать человека…

— А кто займется с ним? Ты же сам сказал, что воспитывать нет времени? — И комиссар скосил на Норкина смеющиеся глаза.

— Я не то хотел Сказать… Воспитывать мы обязаны и будем, но, понимаете, если многих сразу воспитывать, то с кем?

— А Коробова с кем воспитывать будешь?

— Коробова? Еще не думал над этим, — чистосердечно сознался Норкин.

— Учти, что он комсомолец… Вот я просмотрел сейчас стенную газету… Знаешь, чем она плоха? Ни одной фамилии! «Наблюдатель», «Зоркий глаз» — и ни одной фамилии!.. Нам газета нужна для воспитания, а не для отчета. В ней должны быть живые люди, а не псевдонимы. Через газету мы должны узнавать лучших, и в ней мы должны критиковать тех, кто тянет назад… С кем воспитывать будешь?

— С комсомолом…

— Догадался! А сам до сих пор у комсорга не был. Эх, и отругал бы я тебя, да подожду до следующего раза!

Беседа затянулась, Михаил ушел к себе с планом работы на неделю.

3

Норкин занялся подготовкой разведчиков. Дня стало мало. Если не было необходимости, сидеть в классе — лейтенант уводил взвод на лыжах в лес. Он умышленно вел матросов по бурелому, оврагам и укатанной, скользкой дороге. Порой ему самому начинало казаться, что довольно идти, можно уже и возвращаться, и он оглядывался.

Длинной цепочкой шел взвод, и сзади всех пыхтел Любченко. От него валил пар, ноги разъезжались, он падал, вставал и снова догонял остальных.

— Это не Широков! С ним можно дела делать! — сказал как-то Коробов.

Первая победа Норкина! Коробов начал выходить на занятия не потому, что ему приказывали, а потому, что сам увидел в этом пользу, поверил в их необходимость. Взвод начал верить командиру, уважать и любить его.

Пока Норкин готовил разведчиков, на фронтах нарастали события. По приказу фашистского командования немецкие дивизии двинулись в обход Москвы, чтобы замкнуть кольцо, окружить краснозвездную столицу. Но их наступательный порыв быстро иссяк, встретив ожесточенное сопротивление всего народа, и словно крючья свастики, загнулись фланги армий и застыли.

А сзади них, сбоку и спереди — концентрировались советские войска. Они научились воевать, научились бить фашистов, а на помощь непрерывным потоком шли новые дивизии, полки, батальоны. Над немецкой армией нависла угроза. Русские войска только ждали сигнала.

И сигнал был получен.

Огромный кулак ударил по немецкому фронту — он дрогнул, дал трещину, заколебался, и обломки его устремились на запад, устилая землю Подмосковья трупами, остовами сгоревших машин.

Грохочет артиллерия. Вздымая снежньгь вихри, несутся танки.

Бригада капитана первого ранга Александрова, совместно с другими частями, преследовала отходящего противника. Разведке особых поручений не было, и роль ее сводилась к сбору отдельных сведений о противнике и беглому, торопливому ознакомлению с позициями немцев. Большего разведка и не могла сделать: план разгрома, детально разработанный в ставке, выполнялся пунктуально, порой даже быстрее, чем предполагалось. Каждая часть имела свое направление удара, а фашисты так поспешно отступали, что бригада не успевала за ними.

Норкин еще под Ленинградом видел спины немецких солдат, видел отступавших врагов, но то, что произошло здесь, под Москвой, наполнило его душу законной гордостью, радостью за свою армию и страну. Даже в первые дни войны, когда немцы имели много преимуществ, они не наступали так стремительно, как шла вперед Советская армия; отступление же Советской армии никогда не напоминало панического бегства фашистов.

Всюду на белом снежном покрове земли чернеют воронки от авиабомб и снарядов. Вдоль дороги выстроились длинные, уходящие за горизонт, вереницы машин. Рядом стоят миниатюрный «Мерседес» и тупоносый тягач на гусеничном ходу. Обе машины исправны. Фашисты не успели их испортить и, выскочив из кабин, побежали по дороге, надеясь больше на обутые в эрзац-валенки ноги, нежели на свою технику. Бесформенная груда металлического лома, словно баррикада, загородила дорогу. Снежок припудрил обгорелое железо. Здесь кончили свой путь немецкий танк и несколько машин. Прислонившись спиной к оторванному стволу орудия, сидит фашист. У него, даже у мертвого, каждая черточка лица говорит о животном страхе. Поземка заносит «завоевателя мира». Русский ветер рвет его давно немытые, засалившиеся волосы.

Это советские самолеты, те самые самолеты, которые давно сбиты по заверениям фашистских главарей, создали пробку на дороге, закупорили артерию отступления.

На железнодорожном полотне стоят вагоны. На них мелом написано: «Nach Berlin». Немцы хотели вывезти награбленное, но не успели. Впереди эшелона взорван мост через маленькую речку. На разрушенном быке обгорелая доска с надписью, сделанной химическим карандашом: «Слава Красной Армии! Смерть немецким оккупантам!» — и ниже подпись: «Партизаны товарища К.».

Но не все фашисты бегут от Москвы. Много их идет и к ней. Их движению не препятствуют, больше того: чтобы они не сбивались с пути, им выделили провожатых. Молодые парни и пожилые отцы семейств с автоматами на груди или с винтовкой на плече неторопливо шагают впереди, сзади и с боков немецких колонн. Их ноги в добротных валенках по-хозяйски топчут снег.

Бородатые, грязные фашисты идут уткнувшись отмороженными носами в поднятые воротники шинелей. Их головы покрыты касками, шапками, пилотками, а отдельные «счастливцы» щеголяют в женских головных платках. Но не все могут похвастаться таким военным счастьем, и некоторые из них доказали на деле, что они народ изобретательный: их уши, горло и рот, словно кашне, повязаны грязными портянками. Вяло переступают ноги в рваных ботинках и соломенных ботах. Фашисты идут безучастные к происходящему вокруг. Тускло блестят их глаза.

Преследуя бегущего врага, растянулась бригада морской пехоты. Тылы не успевали за продвигающимися вперед батальонами, некоторые матросы, ранее не ходившие на лыжах, натерли ноги, а враг уцепился за запасную линию обороны, и пришлось остановиться. Снежное поле изрезали глубокие борозды — матросы вырыли ходы сообщений в снегу. До земли никто даже и не пытался докопаться:

— Подтянутся тылы — и рванем дальше! — говорили все.

Но тылы подтянулись, а вместе с ними пришел и приказ временно прекратить наступление и ждать сигнала. Бригада сразу вгрызлась в мерзлую землю, а разведчикам поручили достать «языка».

Каждая разведка когда-то брала первого своего «языка». Наступил черед и бригадной. Норкин решил вести группу сам. С собой он взял десять человек. Среди них были Никишин, Любченко и Коробов.

Коробов сильно изменился за дни наступления. Согласованные действия всех частей, строгий порядок в соседних армейских дивизиях заставили его поверить в то, что на войне нельзя обойтись без дисциплины, основывая успех только на инициативе командиров и личной храбрости бойцов.

— Это тебе не при Александре Невском, — бросил как-то Коробов, шагая рядом с Никишиным. — Там каждый топором махал самостоятельно, а здесь ударчики каждой роты из Москвы направлены.

— А ты как думал? На войне дисциплина — корень победы, — ответил Никишин.

— Кому доказываешь? Без тебя знаю.

Коробов в войне участвовал с первого ее дня, но это участие носило своеобразный характер. По профессии шофер, после призыва во флот он был зачислен мотористом на рейдовый катер. Здесь и застала его война. В боях Коробов не участвовал, а в движенке катеров на бакинском рейде война существенных изменений не внесла. До Баку доходили отголоски войны. Ее Коробов представлял как борьбу двух сильных, честных противников.

— Наломаем немцам зубы, — говорил он, но особой злости к ним не питал. Он смотрел на них как на забияк, пришедших на чужую улицу помериться силами.

Но за дни наступления Коробов сам увидел все. Теперь он хмурился, читая газеты. Коробов уже ненавидел врага. Отрубленные пальцы замученного русского солдата настойчиво стучали в его грудь и требовали мести.

В новом свете увидел Коробов фашистов, и иную окраску приняли действия Норкина. В нем Коробов признал старшего. Старшего не по званию, а по военному возрасту. Коробов убедился: Норкин давно понял то, что он только осваивал; выводы Норкина — те выводы, которые еще только обдумывал он, Коробов. А раз выводы совпали, то не могли быть иными и действия. Из нарушителя дисциплины он превратился в ее защитника.

Не все сразу поверили в перерождение Коробова, но случай, который произошел на седьмой день наступления, убедил и остальных.

Когда бригада остановилась, к разведчикам прибежал бывший друг Коробова — Семин. Его списали из разведки по просьбе Норкина.

— Здорово, орлы! — крикнул Семин, врываясь в хату. — Где Витька? Витька! Здорово, кореш! — И, широко шагая, направился к столу, за которым сидел Коробов.

Коробов пожал протянутую руку и сказал:

— Дверь.

— Чего? — переспросил Семин.

— Дверь… Дверь, говорю, закрой.

Коробов говорил спокойно, ровным голосом, но глаза его, не мигая, смотрели на переносицу Семина.

— А-а-а… Культуришь!.. Я, понимаешь, все забываю, что дневальный не швейцар в «Метрополе»… Я к тебе, Витя. Рванем по чарочке?

— Не буду.

— Неужто бросил? Перевоспитали?

— Просто не пью во время работы.

— Вы гляньте на него! Какая сейчас работа? Ты что, на вахте стоишь?.. Брось, Витька, ломаться! У меня и водки-то половинка! Если выпьем вдвоем, то ни в одном глазу не останется!

— Нет. Сказал не буду — значит не буду…

Семин пожал плечами и посмотрел по сторонам, надеясь найти поддержку. Разведчики были заняты своими делами, никто не смотрел в их сторону, но по настороженной тишине, по бесшумным движениям матросов понял Семин, что они прислушивались к беседе, жадно ловили каждое слово.

— А если лейтенант придет с приказом? Могу я выпивши выполнить его?

— Всего по двести…

— В рот не возьму! Приходи, когда кончим с немцами — сам поставлю.

— До конца войны и пить не будешь? — с ехидством и злостью спросил Семин, пряча в карман бутылку, заткнутую бумажной пробкой.

— Зачем до конца войны? Вот отведут бригаду на отдых — тогда и погуляем. А пока рано.

4

Фронт перешли ночью. Впереди разведки шел Никишин и прокладывал лыжню. За ним, в метрах пятидесяти — остальные. Норкин был в середине цепочки. Ему нездоровилось. Болело горло. Он мог бы и отказаться от личного участия в операции, но мысль, что на первое задание разведка уйдет без командира, заставила его промолчать о больном горле.

Шли осторожно, прислушивались к полету своих снарядов и ответным залпам врага.

Норкин остановился и прошептал:

— Стоп! Сейчас поворачиваем вправо и идем к дороге. Можно перекурить.

Курили укрывшись полами халатов. Явственно слышен шум моторов, лязг гусениц и человеческий говор. Видно дорогу, освещенную фарами несущихся автомобилей.

На лыжах дальше идти нельзя — поваленные деревья лежали баррикадой. «Видно, партизаны здесь жизни давали!»— с удовольствием подумал Норкин.

Разведчики залегли между стволов деревьев. Маскировка прекрасная, и если бы нужно было лишь наблюдать за противником, то лучшей позиции нечего и искать. Но для взятия «языка» место не годилось: по шоссе в обе стороны сновали машины.

«Балда! За каким чертом тащился сюда? — безжалостно ругал себя Норкин. — Должен был сам догадаться, что здесь теперь фашисты мечутся как угорелые! «Языка» нужно искать ближе к фронту».

Норкин хотел было уже отдать приказ об отходе, но в голове мелькнула мысль: «Успею отойти, а пока пусть матросы воспользуются случаем и понаблюдают за нем-цаки. Все-таки это уменьшит их страх».

И действительно, казалось бы бесполезное лежание в снегу около шоссе принесло пользу. Когда матросы подползали к бревнам, все их движения были неуклюжими, неловкими: чувство близкой опасности сковало мышцы, и они утратили гибкость Прошло несколько минут напряженного ожидания, и матросы освоились с обстановкой. «Не так страшен черт, как его малюют!» — подумали многие, приободрились, почувствовали себя увереннее, и движения их вновь приобрели утраченную было упругость.

Подождав еще немного, Норкйн пополз обратно. В лесу состоялось короткое совещание.

— Теперь мы знаем, что творится на дорогах. Пора браться за выполнение основной задачи. Пошли…

В эту ночь разведчикам не везло. Немцев кругом было полно, но они ходили большими группами, а в непосредственной близости от фронта было светло как днем: ракеты одна за другой взвивались в серое небо и непрерывно освещали снежную шубу земли.

Тогда Норкин приказал порвать линию связи, на которую натолкнулись моряки. Провода перерезали и залегли в сугробах, ожидая связиста. Связисты прибыли скоро, но… на танке. Танк, свирепо урча, развернулся на месте и дал несколько длинных очередей по направлению лыжни, оставленной разведчиками. Под защитой танка связисты исправили повреждение. Мощные фары освещали их непрерывно, и Норкин не решился нападать.

«Убить убьем, а живьем взять не удастся!» — подумал Норкйн, скрипнул зубами и дал связистам возможность не только восстановить линию, но и уехать на танке.

— Ах, черт побери! — раздался рядом злобный шепот Коробова. — Бить! Бить бы только, а мы смотрим!

— Не можете ждать — завтра спишу в автоматчики! — не менее зло ответил Норкин.

Он тоже был взбешен неудачей, и у него даже горло от этого перестало болеть.

— Зачем, товарищ лейтенант? — запротестовал Коробов. — Я еще хоть сутки в снегу лежать могу но злость душит… Ходит, проклятый, перед носом, воняет, а не схватишь!

— А ты думал, что взять «языка» просто? Перешел фронт, увидел фашиста и крикнул: «Хенде хох!»? Прежде чем возьмешь его, от злости вспотеешь и замерзнешь не один раз… Это одно из самых сложных заданий. Тут дело имеешь с человеком… Теперь попробуем вариант номер два. На карте обозначена проселочная дорога, которая идет лесом параллельно фронту к избушке лесника. От фронта до избушки километров пять… Дорога здорово укатана. Я это заметил, когда мы шли сюда. Значит в домике живут. «Языка» попробуем взять там.

— А если и там сорвется? — спросил кто-то.

— Испробуем другой вариант, — спокойно ответил Норкин.

Хотя он и не имел запасного варианта, но говорил уверенно, и матросы поверили ему. Норкину же нужно было ободрить людей, которых первые неудачи несколько обескуражили, и он добился своего. Матросы пошли к домику лесника по-прежнему бодро. Теперь разведку вел сак Норкин. Он шел напрямик, экономя считанное оставшееся до рассвета время. Только снег скрипел под лыжами, глухо стучали палки о пни, да тяжело сопел Любченко.

Когда подошли к домику, начало рассветать. Все кругом стало серым, невзрачным. Михаил посмотрел на спутников. Воротники их полушубков побелели от инея. Поседел и чуб Коробова, выбившийся из-под шапки.

— Приготовиться! — дал сигнал Норкин и пошел дальше, взяв палки в левую руку, а правую положив на автомат, висевший на груди.

Вот и домик. Около него большой, крытый тесом, сарай. «Конюшня или коровник с сеновалом», — определил Норкин.

Кругом следы машин, но никакого движения. Над трубой тонкая струйка дыма, отвесно поднимающегося вверх.

«Кто-то не спит», — сделал Норкин следующий вывод.

Он притаился за деревом и размышлял, ощупывая глазами домик. «Интересно, что там за люди?.. Немцы?.. Тогда здесь торчал бы часовой… Почему же топится печка?.. Плохой тот хозяин, который напоминает о себе отступающему врагу…»

И вдруг Михаил услышал характерное чирканье зажигалки «Секреты!» — мелькнула мысль, и теперь каждый сугроб, каждое дерево он стал осматривать особенно внимательно.

Толчок в бок — и чуть слышный шепот Любченко:

— С левой стороны колодца.

Перед домом виднелся обледенелый сруб колодца, почти вровень с которым возвышался сугроб. Над гребнем сугроба Норкин увидел черный ствол автомата.

Сняв лыжи, не отрывая глаз от колодца, пополз лейтенант вглубь леса, и лишь когда из глаз скрылись и сугроб вокруг колодца и домик с тонкой струйкой дыма, Михаил дважды поднял руку, и разведчики собрались около него.

— Никишин и Любченко… Убрать.

— Взять? — беззвучно переспросил Никишин.

— Убрать!

Секрет — необычное явление, значит в дом нужно про-? никнуть во что бы то ни стало. 'Там должны были быть хорошие «языки».

План Норкина отличался простотой: Никишин и Любченко снимают секрет, Норкин и Коробов врываются в домик, а остальные — наблюдают за сараем и окнами дома. Их задача: уничтожить всех, кто попытается выскочить из окон или выбежать из сарая.

Никишин и Любченко около колодца. У Норкина от волнения задрожал указательный палец, лежавший на спусковом крючке, и, чтобы не выстрелить преждевременно, он снял руку с автомата.

«Чего они разлеглись там, как на пляже! — подумал Норкин. — Каждая минута дорога». — л Никишин и Любченко вскочили на ноги и снова упали, но теперь уже по ту сторону ледяного склона. Там кто-то вскрикнул, потом из снега поднялись матросы. Норкин глянул на дом и замер: к стеклу крайнего окна прильнуло женское лицо и, широко открыв глаза, с испугом смотрело на моряков. Норкин оскалил зубы и погрозил женщине кулаком. Она исчезла, Норкин вскочил на ноги и в два прыжка поднялся на крыльцо. Он хотел схватиться за ручку двери, но дверь, скрипнув, отворилась. В сенях, прижимая к груди концы шали, стояла женщина.

— Где? — спросил ее Михаил.

— Два офицера спят в горнице, солдаты в сарае и один на кухне.

— Веди!

Женщина послушно пошла впереди.

Входя в дом, Норкин не снял автомат и пожалел об этом, как только вошел в кухню. Там на полу спал второй немец из дозора, одетый в белый халат. Или от скрипа двери, или от морозного воздуха, дважды проникшего в кухню, он проснулся, сел, протер глаза и схватился за автомат.

Норкину не оставалось ничего другого, как дать очередь.

Немец упал, выронив из рук автомат.

В это время Коробов ударом ноги распахнул тонкую, дощатую дверь в горницу, где, по словам хозяйки, спали офицеры, и, вытянув руки вперед, встал на пороге.

— Фрицы! Сдавайтесь! — крикнул Коробов. — Ты, дура! Брось пистолет! Видишь, что у меня в руках? Если даже меня и пристрелишь, то от этих штучек живым не уйдешь.

Норкин попробовал пролезть в дверь, но Коробов стоял прочно, упираясь плечами в косяки, и на толчки лейтенанта не обращал внимания.

— Вот так-то лучше… И ты бросай! Чего прячешь? Что-то упало на пол.

— А теперь одевайтесь, и побыстрей! — Сказав это, Коробов встал боком, и Норкин пролез в комнату.

У ног Коробова валялись новенький парабеллум и кортик с паучьей свастикой на рукоятке. Два немца торопливо одевались. Один из них никак не мог попасть ногой в штанину и, поминутно теряя равновесие, прыгал на од-! ной ноге.

Норкин взглянул на их мундиры и повернулся к хозяйке, которая выглядывала из-под его плеча:

— Это унтера. Где офицеры?

— Перепутала я, милый, со страху. Еще вчера офицеры уехали, а эти, значит, писаря, остались бумаги сжигать. Почитай, всю ночь печь топилась.

Норкин поднял с пола парабеллум и кортик, сунул их в карман и сказал:

— Веди, Коробов, пленных на улицу. Я пороюсь в кухне. Может, не все успели сжечь.

Но немцы сожгли все. Только груды пепла увидел Михаил и ни одного клочка бумаги; если не считать нескольких порнографических открыток, найденных в карманах убитого немца.

— Что здесь было? — спросил Норкин у хозяйки.

— Штаб. Штаб ихний был. Больно уж важные генералы приезжали. Сначала все смеялись, шнапс пили, а вот никак две недели как ругаться промеж собой начали.

— Ты где жила?

— А мы со стариком и двумя сынками в бане поселились. Выгнали нас отсюда. Полы мыть и печь топить, почитай, только и пускали.

Пока Михаил осматривал дом, на дворе стрельба прекратилась и вошел Никишин.

— Все в порядке, товарищ лейтенант. Отходим?

— Пошли.

Норкин еще раз осмотрелся. Лицо убитого стало восковым. На полу валялись патроны и гильзы от автомата. Свалившееся с кровати одеяло лежало на полу.

Матросы, готовые к походу, стояли на дворе.

— Четверть дела сделано, — сказал Норкин, подходя к ним.

— Ого! — вырвалось у кого-то и прокатился смешок.

— Смеетесь? Думаете, недооценил? Мало взять, нужно еще и доставить. Приказываю: разделиться на две группы. Одну поведет Никишин, а другую я. В каждой группе по одному немцу… Никишин, отбирай людей.

Никишин взял себе четверых человек, а остальные, в том числе Любченко и Коробов, сгруппировались около лейтенанта.

— Иди, Саша, в этом направлении, а потом поворачивай в чащу и жди темноты. Я ухожу в другую сторону и буду ждать тебя ночью около сбитого самолета. Помнишь?

— Ясно, товарищ лейтенант.

— Если меня у самолета не будет — самостоятельно переходишь фронт.

Никишин и матросы ушли.

— Коробов.

— Есть!

— На твои трофеи, — Михаил протянул Коробову парабеллум и кортик.

Коробов покраснел, как ребенок, получивший в подарок любимую игрушку.

— Это вам за учебу, — смущенно пробормотал он, отстраняя руку лейтенанта.

— За нож спасибо, а пистолет у меня есть… На! Держи! Хоть по штату он тебе и не положен, но этот грех я беру на себя.

— Спасибо…

— Тебе спасибо… Эй, тетка! Куда идешь? Хозяйка дома с ребенком на руках медленно шла в лес. Сзади нее, опираясь на увесистую палку и держа за руку мальчонку, шагал старик в больших подшитых валенках.

— В лес, сынки… Нам теперь здесь все равно не житье.

— Да, дела, — проговорил Норкин, почесывая голову. Ему было жаль их, хотелось помочь, но сейчас он не принадлежал себе. Бригаде была нужна его жизнь, он должен был доставить «языка», чтобы спасти сотни таких же женщин и детей.

Отойдя от домика, километров на десять, Норкин почувствовал, что идти больше не может. Сказались болезнь и бессонная ночь.

— Будем ждать сумерек здесь. От погони ушли далековато.

Норкин подошел к пню и сел на него. Мягко. Снежная шапка — как подушка кресла. Рядом сели и матросы. Любченко с тревогой посмотрел на осунувшееся лицо командира и прошептал, наклонившись к Коробову:

— Видать, ранение сказывается.

— Любченко. Выставить наблюдателя, — устало сказал Норкин.

— Есть!.. Ты, Коробов, приглядывай за фрицем и завтрак приготовь, а я приказ выполню.

Любченко поднялся, но Коробов поманил его пальцем и шепнул:

— С выпивкой можно?

— Ага. А ты спроси у лейтенанта… Кубенко! Пидешь в дозор. Айда я тебя разведу, — распорядился Любченко. Кубенко, коренастый парень, земляк и одногодок Любченко, молча поднялся и пошел за своим новым начальником.

— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант?

— Что, Коробов?

— Когда вы избу осматривали, я тоже искал, — Коробов замялся, посмотрел на товарищей, словно просил их поддержать, и сказал: — Мне попалось несколько бутылок коньяку… Я взял парочку…

— Добро! Сейчас к завтраку по сто грамм как раз будет.

День прошел спокойно. Погони не было. Может быть, и была бы она, но помощь к морякам неожиданно пришла с воздуха. Домик лесника давно был на примете у командования Красной Армии, и утром, воспользовавшись летной погодой, над ним появились бомбардировщики.

Немцы, посланные за писарями, нашли развалины домика. Большие воронки около бывших строений и смерть охраны приписали советским летчикам.

Все это узнали моряки через несколько дней, когда пришли сюда уже не разведчиками, а подлинными хозяевами домика и всей земли.

Около полуночи группы встретились и фронт переходили вместе.

— Вот теперь задание выполнено! — сказал Норкин, когда они остановились у штаба бригады.

Бригада стояла на прежнем месте, но фронт продвинулся на три километра, и моряки оказались во втором эшелоне. Разведчики подошли к штабу около десяти часов утра, и их многие видели.

— Чисто сработали!

— Перевыполнение на двести процентов! — слышали моряки за своей спиной одобрительные реплики.

Выслушав рапорт, Александров обнял Норкина за плечи и сказал, подталкивая его к дверям:

— Спать, спать! Так и скажи, что приказал вас не будить.

А когда за Михаилом закрылась дверь, Александров обратился к комиссару:

— Как тебе, а мне кажется, что придется нам скоро заполнять на него наградной листок.

5

Мутным пятном проглядывало солнце сквозь морозную дымку. Свирепые метели, кружась, неслись по русской земле, засыпали снегом окопы и противотанковые рвы. В этих невероятно тяжелых природных условиях произошло то, о чем мечтал советский народ, все честные люди мира: Красная Армия перешла в решительное наступление под Москвой и нанесла сокрушительный удар дивизиям врага. Если еще недавно, собираясь у репродукторов, матросы тревожно вслушивались в сообщения Совинформбюро, то теперь лица их оживились, помолодели. Называл диктор освобожденные города, села, а тысячи людей повторяли их про себя, спешили к карте и терпеливо отыскивали на ней даже маленькие деревеньки. Линия красных флажков двинулась на запад.

Леня Селиванов, как и все другие, ловил слова диктора; Он хотя уже и слышал сегодня сводку несколько раз, но теперь тоже не мог, да и не пытался побороть желания услышать ее вновь, и, в надежде, что, может быть, передадут что-нибудь новое, подошел поближе к репродуктору. Но все было по-прежнему, и, прослушав сообщения о подвигах отдельных бойцов, Леня выключил радио, подошел к столу и от нечего делать начал перебирать бумаги. Сегодня он дежурил по экипажу и в его распоряжении была целая ночь для размышлений. Еще с училища не любил он ночных дежурств. С радостью заступал на вахту, если знал, что предстоит «боевое дежурство», что работы будет по горло и больше, а какая радость дежурить ночью? Все спят, а ты ходи из угла в угол, считай шаги или, как сейчас, смотри до одури на массивную медную ручку двери. Разве это жизнь?

Селиванов вообще не терпел тишины. Даже в училище ему первое время было трудно заниматься на самоподготовке: все сидят и работают и тишина такая, что плакать хочется. У Лени было три брата и две сестры. Все они работали, учились, и вечерами дома всегда было шумно. Один разучивал гаммы, другой — вслух репетировал будущую свою лекцию, остальные обсуждали новую книгу. А если учесть, что почти всегда здесь был чей-либо соученик, то можно представить, в каких условиях привык работать Леня с детства. Из этой комнаты он вынес в жизнь вечную любовь к обществу, привычку говорить громко, двигаться стремительно. Отсюда и нелюбовь к ночным дежурствам, которые были нередки.

После госпиталя Селиванов получил назначение в Волжскую флотилию, в Сталинград.

— Разве уже есть такая флотилия? — удивленно спросил он в Наркомате, рассматривая свое направление.

— Если нет, то будет, — ответили ему. — Ведь мы вернемся на Днепр? Вот для него и готовим.

И Леня приехал в Сталинград. Город ему сначала не понравился. Уж очень в нем смешалось старое и новое. Окраины оделись в асфальт и выставили своих часовых — заводы, а ближе к центру нет-нет да и встретится маленький домик в шесть окон, спрятавшийся за высоким, сплошным забором.

Но потом, позднее, Леня присмотрелся к Сталинграду и полюбил его. Полюбил за то, что в характере города нашел много свойственного себе. Этот город тоже не выносил тишины. Он бурно рос, ширился, и его многоэтажные каменные дома, дворцы и прямые магистрали асфальтированных улиц решительно наступали на домики, спрятавшиеся за заборами, а заводы, словно командиры на поле боя, своими гудками звали все вперед и вперед на беспощадное сражение с прошлым.

Командующий флотилией, которому представился Селиванов сразу после прибытия, бегло просмотрел его документы и сказал:

— Партия приказала нам в кратчайший срок создать военную флотилию. И мы должны её создать. Обязательно создадим!.. Вы назначены в бригаду штабным специалистом, но штаб пока нам не нужен. Наш лозунг: побольше дела — поменьше бумаг. Временно назначаю вас командиром роты в экипаж. В два дня сформируйте роту, сколотите ее и начинайте боевую подготовку.

Как Леня узнал потом, это была самая длинная речь командующего за последний месяц. Он больше делал, чем говорил. Да и не один он. Все командиры работали молча. Партия приказала создать военную флотилию — и ее создавали. В маленьком затоне, который и нанесен-то лишь на лоцманскую карту, буксирные пароходы превращались в канонерские лодки. Работы еще не были закончены, по палубам бывших буксиров еще сновали речники и матросы в бескозырках с названиями самых различных кораблей, а вместо буксирных арок уже стояли пушки. Матросы торопливо красили корабли в серый шаровый цвет, а в каюте командира уже лежал в новеньком чехле белоснежный военно-морской флаг с голубой полоской и красной, словно огненной звездочкой.

И так везде, почти по всей Волге, создавались отряды, дивизионы, бригады. Трудно было, но все успокаивали себя тем, что это нужно для Родины, что на фронте еще труднее, и делали свое дело быстро, без вредной торопливости.

А то, как трудно создавать новую часть, Леня почувствовал на себе. Кажется, что может быть проще нежели сформировать роту? Отсчитал положенное число матросов, объявил, что отныне они рота номер такой-то, и все! В жизни, как всегда, оказалось значительно сложнее. В экипаже собралось много матросов, а они все прибывали и прибывали. Были здесь и кадровые моряки с Черноморского флота, и призванные из запаса, а больше всего — бывших днепровцев. Одним не нужно рассказывать устройство автомата или новейших гранат, а с другими — начинай с азов. Или взять днепровцев. Они приходили и приезжали сюда группами и в одиночку. Одетые в новенькое обмундирование или в рваных гражданских пальто, в измятых, видавших всякие виды бескозырках или кепках и картузах, все они мечтали об одном: поскорее получить оружие и вновь встретиться с врагом, отомстить ему.

Из днепровцев Селиванову особенно запомнился глав-старшина Мараговский. Он прибыл в экипаж в дежурство Лени. Тогда внимание Селиванова сначала привлек радостный гул голосов за стеклянными дверями, а потом дверь отворилась и в комнату вошел человек лет тридцати. У него было худощавое, будто окаменевшее горбоносое лицо. Черные запавшие глаза смотрели настороженно и в то же время решительно. Даже рваный полушубок не мог скрыть широких плеч, а тельняшка, казалось, вот-вот лопнет на его выпуклой груди.

Обежав глазами комнату, он доложил:

— Товарищ лейтенант, главстаршина Мараговский прибыл для дальнейшего прохождения службы.

Голос глухой, скрипучий. Словно недоволен Мараговский чем-то.

— Ваши документы?

— Нет документов.

— Как же вы явились без них? — спросил Селиванов, хотя большинство вырвавшихся из окружения именно так и являлись.

— Если не верите — спросите у ребят, — отрубил Мараговский и кивнул головой на дверь, которая непрерывно шевелилась под напором любопытных.

Селиванов спрашивать не стал, сделал запись в журнале о прибытии Мараговского, сказал ему номер роты, кубрика и разрешил идти.

— Когда воевать? — снова тот же скрипучий голос.

— Когда прикажут. — А прикажут?

— Вам здесь что, курорт или дом отдыха? — вспылил Селиванов. — Люди на фронте жизни отдают, а мы на гулянку собрались? Не выйдет!

— Я тоже так думаю. Нам сидеть никак нельзя… Разрешите идти?

Немного позже Леня узнал биографию Мараговского. Он был из Киева. Война застала его дома на гражданской службе. Мараговский проснулся в ту памятную ночь начала войны От страшного грохота и когда окончательно пришел в себя, то увидел над собой звезды, ярко горящие на темном небе, и мечущиеся по нему прожекторы. Угол дома обвалился вместе с крышей, груда кирпича и обломки балок завалили кроватку, на которой безмятежно спал его двухлетний сын.

Мараговский упал на колени около груды кирпича и, обрывая ногти, начал раскидывать ее. Он не видел зарева пожара над соседним домом, не слышал стрельбы зенитных пушек: перед его глазами была изогнутая, поцарапанная спинка кровати и край одеяльца, ставший темным и влажным.

Постояв над кроваткой, Мараговский подошел к гардеробу и достал из него сохранившуюся форму моряка.

Когда командующий флотилией вошел в этот день к себе в кабинет, ему доложили, что с пяти часов утра его ждет старшина запаса Мараговский. А еще через час на канонерской лодке «Верный» появился новый командир отделения рулевых. О нем скоро заговорили. Он стоял в рубке словно сросшийся со штурвалом, и снаряды, мины не пугали его. Даже наоборот: чем больше их летало, тем уже становились его глаза, тем презрительнее была его усмешка, и, словно боясь, металл пролетал мимо.

После одного из боев канонерская лодка «Верный» погрузилась в прозрачную воду Днепра. Ее орудия возвышались над водой и хоть редко, но вели огонь. Когда был выпущен последний снаряд, матросы вплавь направились к левому берегу. Последним плыл Мараговский.

Потом его видели идущим по дороге на восток. Он шел к Москве. Под разорванной крестьянской рубашкой была видна полосатая тельняшка.

— Ты бы поберегся, хлопец, — сказал ему седоволосый хуторянин. — Неровен час нарвешься на немца. Вон у тебя и тельник видно, да и внешность для украинца неподходящая. Али смерти ищешь?

— Чего мне бояться? — ответил Мараговский. — Я по своей земле иду. Пусть он боится, 'а помирать мне сейчас никак нельзя!

И он снова двигался за фронтом, стараясь миновать немецкие заставы. Однажды под вечер Мараговский задумался и не заметил как из-за поворота вылетел мотоциклист. Сворачивать в лес было поздно, и Даниил пошел ему навстречу.

Поровнявшись с ним, немец спросил, не слезая с седла:

— Юде?

Мараговский посмотрел по сторонам.

— Нет, еврей, — ответил он и ударил немца ножом в горло.

Фронт Мараговский перешел благополучно. Под Москвой встретил знакомых матросов, узнал от них про Волжскую флотилию и немедленно повернул к Сталинграду.

— Я так и решил, что раз в Сталинграде матросов собирают, то быть великой драке, — сознался однажды Мараговский.

Не один он так думал. Все были уверены, что дела предстоят жаркие, но когда? Где? Фронтовика не обманешь: он издали чувствует запах битвы, предугадывает ее по тысяче признаков, которых не заметит другой. А здесь все было налицо: флотилия росла, крепла, ежедневно прибывали командиры и матросы с направлениями не просто в экипаж, а на корабли, в части, правда, пока еще существующие на бумаге, но формирующиеся, и на оперативной карте в штабе флотилии с каждым днем становилось все больше условных значков, от которых к Сталинграду протянулись прочные нити…

Неожиданно дверь отворилась, и в комнату вошел высокий командир в черном полушубке с поднятым меховым воротником. Он неторопливо поставил у двери маленький чемоданчик, опустил воротник.

— Ясенев! — воскликнул Селиванов.

Командир резко повернул к нему лицо, на мгновение замер с руками, потянувшимися к крючкам полушубка, а потом его голубые глаза радостно заблестели, он раскинул руки и шагнул к Лене.

— Селиванов!.. Лейтенант Селиванов… Селиванов, — только и смог сказать он, а Леня молчал, глотал и не мог проглотить какой-то застрявший в горле комок.

От радости и неожиданности Селиванов растерялся, растерялся в полном смысле этого слова и даже сейчас не верил, что рядом с ним стоял настоящий, живой комиссар батальона Кулакова.

— Вы к нам или как? — спросил наконец Селиванов, справившись с волнением.

— Я думал, что к вам просто так не приезжают.

— Ну… Может, проездом завернули?

— Назначен комиссаром в бригаду Семенова. А ты? — спросил Ясенев, снимая шапку и полушубок.

— Тоже у него. Штабным специалистом.

— Значит, опять вместе служить будем. Кто здесь еще есть из наших?

— Никого… Может, и есть, но я не встречал…

Селиванов отвечал механически. Его внимание привлекло лицо Ясенева. Худощавее и раньше, оно теперь заострилось к подбородку еще больше, покрылось глубокими морщинами, а под глазами легли желтовато-синие круги. Коротко остриженные волосы торчали ежиком, и в них серебряными проволочками выделялась седина.

А Ясенев, временами кашляя и держась за грудь, все спрашивал и спрашивал. Его интересовали и судьба батальона в целом и каждого матроса в отдельности. При этом оказалось, что про отдельных матросов он знал и помнил такие казалось бы мелочи, что Селиванов просто удивлялся его памяти. Спрашивал Ясенев и о флотилии и о бригаде. Не о том, какой характер у того или иного начальника, не о местах базирования кораблей и не о их вооружении. Ему нужно было знать, давно ли и какой смотрели фильм, ходили ли в театр, какая здесь библиотека, где проводятся политинформации и кто выпускает стенную газету «Шило», которая висела в коридоре около комнаты дежурного.

На все эти вопросы Селиванов ответил подробно, обстоятельно, так как уже успел побывать во всех городских театрах и библиотеках.

— Все это хорошо… А как настроение личного состава? Какие вопросы волнуют его?

— Настроение — что надо… А вопрос один: зачем нас здесь собирают? Создается ли рубеж обороны на Волге или мы будущая Днепровская флотилия?

— А что говорят матросы между собой по этому поводу? Чего они хотят?

— Говорят и то и другое, а хотят — драться. Конечно, лучше на Днепре, но если нужно — можем и здесь.

— Правильно. Мы должны быть готовы ко всему. Могу вам сообщить и не по секрету, что когда меня направляли сюда, то в Политуправлении прямо сказали: «Задачи перед флотилией ставятся большие, ответственные!»… Подробнее… — Ясенев только развел руками.

Впервые Селиванов пожалел, что так коротка ночь, что уже свистят дневальные подъем, что бегут матросы на физзарядку, а Ясенев, взяв чемоданчик, уходит в штаб флотилии.

Когда Ясенев подходил к штабу, на улицах Сталинграда раздавалась матросская песня. На высоком обрывистом берегу перед Дворцом пионеров стоял часовой в черной матросской шинели. Отсюда он смотрел на скованную торосистым льдом Волгу, на вмерзшие в него буксиры и на бескрайние заволжские степи. Колючий ветер румянил щеки, щипал уши, играл полами его шинели. Матрос притопывал по промерзшему асфальту ботинками, но не покидал своего поста, не отворачивался от ветра. Партия и народ поставили его на пост. Чувствовалось, что без их приказания часовой и не уйдет с него.

Глава десятая ЗА «ЯЗЫКОМ»

1

Еще с утра небо заволокло серыми тучами, по земле бежали низенькие снежные вихри, и го и дело в настороженной тишине раздавалось хлопанье полуоторванных дверей и калиток. Погода стояла нелетная, самолеты над деревней не появлялись, день прошел на редкость тихо и спокойно.

Морская пехота отдыхала. Но Никишин не был доволен отдыхом. Да и действительно, разве это отдых? Лежи целый день на нарах и прислушивайся к завываниям ветра. Правда, только третий день пошел с тех пор, как мат-; росы пришли сюда, но и это слишком много для человека, который не привык сидеть сложа руки.

Много памятников о своем кратком пребывании в Московской области оставили фашисты. Все виденное за дни наступления вставало перед глазами Никишина.

…Молча стоят у сожженных домов вернувшиеся в деревню жители. Нет деревни. Был в деревне клуб. Теперь его тоже нет. Из-под снега местами выглядывают корешки книг со знакомыми, дорогими именами: Горький, Толстой, Тургенев, Маяковский…

В снегу бюст Пушкина. Лицо поэта трудно узнать. Он словно перенес оспу в самой тяжелой форме. Фашистский автоматчик упражнялся в стрельбе. На основании выцарапана надпись «Зер гут!».

Но некоторые памятники радуют Никишина. На околице этой деревни, там, где раньше был выгон, ровными рядами стоят кресты. Без таблицы умножения собьется любой терпеливый бухгалтер.

Никишин приподнялся на нарах и осмотрелся. Бревенчатые стены в темных пятнах. Хозяева давно оставили эту прифронтовую деревеньку, и когда моряки пришли в дом, его стены казались лохматыми от серебряных игл инея. Потом затопили печь, исчез иней, а на стенах появились темные пятна сырости.

Посреди комнаты стоял стол. Он был сломанным, как и все прочее в этом доме, но матросы прибили отвалившуюся ножку, вместо столешницы положили доски. Немилосердно чадит на столе «молния». Ее сделали из гильзы снаряда. Хотя бензин нет-нет да и выплескивается через отверстие, заткнутое хлебным мякишем, и приходится все время сбивать ветошью язычки пламени, мечущегося по неоструганным доскам, но это уже не окопная «носогрейка».

Над дверью углем написано: «Старшина кубрика — краснофлотец Коробов». Изба стала кубриком. Скучно матросу без привычных названий, поэтому и появляются везде, где он — только пройдет, «кубрики», «палубы» — «камбузы».

За столом сидит сам старшина кубрика Коробов. На его коленях лежит фланелевая рубаха, и он, то и дело переворачивая ее, зашивает порванный рукав. Это мина разорвала фланелевку. Конечно, задело и руку, но не сильно. Даже стыдно с такой царапиной появляться в санчасти, и Коробов сидит в кубрике. Ночью ноет рука, да разве только у одного Коробова? Многие матросы прячут под одеждой пропитанные кровью повязки: лейтенант Норкин на этот счет строгий. Чуть что — разговор короткий: «Марш в санбат! До выздоровления не появляться!»

Спорить бесполезно, а уйти никак невозможно: немецкий фронт трещит по всем швам, а ты соизволь уходить! Для разведчиков только сейчас и начинается настоящая работа. Прижавшись спиной к печке, сидит матрос, покачивает забинтованную руку и тихо поет, словно убаюкивает:

Раскинулось Черное море

У крымских родных берегов.

Стоит Севастополь могучий

И подвига ждет моряков…

Далеко отсюда до Черного моря… И не был этот матрос там: он с краснознаменной Балтики. Но песня льется из самого сердца. Поет матрос о Черном море, а дерется здесь за Москву, за Балтику, за свой дом на Урале, за родной завод, за любимую школу, мстит за друга, погибшего в зеленоватых холодных волнах Северного моря.

Закинув руки за головы, лежат матросы, и синеватый махорочный дым лениво ползет к потолку, плотным облаком клубится около крюка, на котором когда-то висела люлька.

Где сейчас тот ребенок, что качался в ней? Может, приютили его в чужом доме, или сидит он в окопе и всматривается в ползущую с запада черную пелену? Или… Да разве можно в такое время три дня лежать на нарах!

Никишин сбросил с плеч полушубок, опустил ноги и сел. Матросы зашевелились и тоже начали приподниматься. Им скучно, не хочется ждать, но еще вчера лейтенант многозначительно намекнул, что все готово и дело только за приказом ОТТУДА. Матросы поняли его. Уж если говорить откровенно, то каждое слово ОТТУДА ловили с жадностью, порой шевеля губами и повторяя его.

— Не можу, хлопцы! — сказал один из матросов и злобно швырнул окурок на пол. — Хоть ты, Саша, выручи. Травани чего.

Матросы оживленно зашумели, и несколько голосов поддержали просьбу:

— А и верно! Травани, Саша! Может, чуток отойдет от сердца!

И особенно сухо прозвучал голос Коробова:

— Ну?

Коробов по-прежнему сидел за столом, но игла уже не мелькала в его руке, а злой искоркой блестела около лампы. Коробов смотрел на матроса, который первый попросил «травануть». Тот торопливо соскочил с нар, поднял окурок и бросил его в ведро.

Игла вновь замелькала.

Никишин и сам был не прочь отвлечься от дум, поговорить о постороннем и ответил, тяжело вздохнув:

— Эх, братва… И так тошно, а тут еще и начальство бог весть что делает…

Разведчики уже успели сдружиться и теперь, перемигиваясь, спешили усесться поближе к Никишину: его знали как любителя пошутить. Вот только кого он сегодня выберет, на ком остановится его внимание? И матросы настороженно молчат. Наконец" кто-то не выдержал и спросил:

— А что?

— Как что? — мгновенно отозвался Никишин. — Да раньше, в наше время, во флот брали мальчиков один к одному, а теперь суют вон этих желторотиков! — И он брезгливо покосился на Любченко.

Тот, видимо, хотел что-то сказать, может быть, и возразить, но раздумал и повернулся на бок, спиной к Никишину.

— Любченко! Юнга! — крикнул Никишин и ткнул его кулаком в спину.

И тогда «юнга» сел. Никишин выделялся среди матросов широкими покатыми плечами, но теперь рядом с Любченко словно сразу похудел. Ясные глаза Любченко смотрели из-под густых черных бровей прямо, доверчиво и чуть-чуть удивленно.

— Саша! Ну, долго еще ты меня будешь юнгой звать? Три года служу — и все юнга!

И столько было в этих словах удивления, что матросы не выдержали и захохотали Пламя в лампе заколебалось, заметалось из стороны в сторону.

Не успел Никишин ответить, как снова голос матроса:

— Саша! Расскажи, как вы с Колей за «языком» ходили.

— Чего к человеку пристали? — заволновался Любченко. — Сам про себя и расскажи!

Но Никишин не обратил внимания на его слова, жадно затянулся и начал:

— Дело, конечно, прошлое, но почему не поделиться опытом? Третий год, Коля, мучаюсь с тобой и никак не могу привить любовь к критике.

Любченко махнул рукой и снова лег. Уж кто-кто, а он отлично знал, что теперь Никишина не остановить. Да и дружба между ними такая, что шутка не сделает в ней трещины.

Три года назад пришел украинский парубок Любченко во флот, да еще в такой город, как Ленинград. Врач выслушал его, хлопнул по спине и ласково буркнул:

— Славный подводничек!

И стал Любченко подводником. Трудно было первое время, и тогда он узнал настоящую дружбу. Старшина второй статьи Никишин, непосредственный начальник Любченко, обучал его матросской профессии, знакомил с флотом, городом и даже заставил ходить в вечернюю школу. Конечно, потом Любченко и сам охотно учился, но если бы сначала не отвел его старшина насильно — кто его знает, что могло бы быть. А скорее всего: долго не стал бы парень с глухого пограничного хутора настоящим матросом.

А потом война… Бои под Ленинградом… Вместе мокли в окопах, потуже стягивали ремни, делились патронами и перевязывали друг друга… Нет, такую дружбу трудно разрушить.

— И вот, вызывает меня комбат, — продолжает Никишин.

— Вызывает и говорит: «Умрите, но приведите мне с Любчекко «языка»! Я, конечно, отвечаю, будет, мол, выполнено, но… зачем Любченко? С ним хорошо на машине в распутицу ездить: застрянет машина — он всегда вытащит. А идти за «языком» — это дело деликатное. Тут, кроме силы, еще и ум нужен!.. Комбат замахал на меня руками и успокаивает: «Я на твой ум полагаюсь…».

— Саша! Ведь не было про то разговора, — вмешался Любченко, но на него зашикали, и он снова лег.

— Что оставалось мне делать? — рассказывает Никишин. — И вышли мы на задание. Фронт перешли обык-новенно.

Никишин так и не успел закончить рассказ: дверь широко распахнулась, вошел матрос с повязкой дежурного на рукаве и, оглядев помещение, крикнул:

— Никишин! Любченко! В штаб к лейтенанту! Наступила тишина.

В штабе за простым обеденным столом, заваленным картами и различными бумагами, сидело несколько человек.

Никишин окинул взглядом комнату, нашел командира бригады и произнес давно заученную фразу:

— Товарищ капитан первого ранга! Разрешите обратиться к лейтенанту Норкину?

— Обращайтесь.

— Товарищ лейтенант, старшина второй статьи Никишин и краснофлотец Любченко явились по вашему приказанию.

— Хорошо. Товарищ полковник, вот мои помощники.

Из темного угла комнаты выдвинулся низенький, худощавый человек в шинели, накинутой на плечи, и остановился, рассматривая матросов. Полковник стоял спиной к свету, лица не было видно, но Никишин чувствовал на себе его взгляд.

Слышно потрескивание фитиля в лампе и дробный стук пальцев по столу. Стучит лейтенант. Он нервничает.

Полковник остался доволен осмотром и неожиданно молодо повернулся на каблуках.

— Много таких? — спросил он у командира бригады.

— Хватает, — ответит тот и пододвинул к себе карту. Полковник снова посмотрел на матросов, но теперь они видели его лицо, и от этого было легче.

Молчание длилось еще несколько минут. Прервал его полковник. Он подошел к столу, привычным движением развернул одну из карт и кивком головы подозвал матросов. Норкин, хотя и знал уже все, тоже подошел к столу и смотрел на карту. Карта вся в красных и синих линиях. Одни из них образовали овальные кольца, другие, как ежи, расправили колючки, а третьи соединились в большие стрелы и направились куда-то за кромку карты.

— Смотрите сюда, — начал полковник, и его карандаш быстро побежал по зеленому полю и остановился у черной полоски железнодорожного полотна, пересекающего голубую ленту реки.

Матросы следили за ним внимательно, стараясь запомнить и маленькое озерце, застывшее бледно-голубым пятнышком среди зеленого поля, и отдельные кудрявые деревья, и прямоугольники пашен, деревень, словно не замело снегом озеро, словно не обуглившиеся балки торчат из сугробов там, где еще летом были дома.

— Командование поручает вам выполнение ответственной задачи, — говорит полковник, и слова его врезаются в память.

«Командование поручает вам!» — ведь это долгожданный сигнал ОТТУДА! Его ждут многие, но первыми получили они, матросы-разведчики. Так разве можно забыть хоть одно слово?

Но полковник говорил недолго, сухими фразами старого военного, который знает цену времени на войне и бережет его больше, чем путник воду в пустыне.

— Через этот мост идут эшелоны. Цель мала, да и погода не позволяет нам использовать авиацию. Нужно взорвать мост. После взрыва захватите «языка», желательно офицера, и обратно. Ясно?

— Так точно, товарищ полковник, — ответил Никишин. Откровенно говоря, у него были вопросы: «Чем рвать?

Как переходить фронт?» — но он промолчал, зная, что лейтенант не напрасно сидел с полковником, когда матросы вошли в шгаб.

Теперь можно бы, кажется, идти, но полковник снова ходит по комнате, искоса поглядывая на моряков. Вдруг он остановился против Любченко и спросил его:

— С парашютом вы прыгать можете?

— А як же? Могу.

— Раньше прыгали?

— Не Но раз нужно, то прыгну. Когда матросу командир прикажет, он все может, — уверенно ответил Любченко и покосился на Никишина.

Ответ понравился всем, а полковник еще несколько раз спросил, щуря глаза:

— Значит, если прикажут, то матрос все может? А может, не матрос в частности, а вообще советский человек?

— Смогут! — не менее уверенно ответил Любченко.

Этой же ночью с одного из аэродромов поднялся самолет. Ровно и мощно гудели его моторы. Самолет сильно болтало, и он напоминал катер, который вышел из гавани в волнующееся море.

Летчик, залезая в кабину, сказал, что ему не привыкать летать в такую погоду, что лучшего и желать нечего, но Для моряков путешествие было необычным, и они волновались.

Как на экране, мелькают кадры из прожитой короткой жизни, сбывшиеся и несбывшиеся мечты. Мысль пытается забежать вперед. Что ждет там? Каков будет этот прыжок уже не с парашютной вышки к ногам ожидающих с поздравлениями друзей, а с боевого самолета и в тыл к самому ненавистному, смертельному врагу?

Самолет сильно качнуло, и лейтенант Норкин ухватился за кольцо парашюта, словно хотел дернуть за него сейчас. Но тотчас убрал руку и покосился на товарищей. Они сидели на полу кабины и не видели его движения.

Норкин вздохнул и закрыл полушубком колени… Ему вспомнилось то время, когда он был просто Миша, а не лейтенант Норкин… Дымный, затерявшийся в горах Урала городок, прилепившаяся к Вышгоре одноэтажная серенькая школа…

Кажется, еще вчера мать заботливо собирала своего сына в школу и, когда он был уже на дворе, кричала ему вслед:

— Миша! Смотри, чтобы тебя не обидели!

Незаметно пролетели годы учебы в школе и в морском училище. И вот впервые произносит начальник училища: «Лейтенант Норкин!».

Потом началась война. Отвратительное чудовище сожгло сады, вытоптало поля, обрушило тысячи бомб на города… Вместе с матросами ушел на фронт и лейтенант Норкин… Как из тумана выплыли берега той речки…

Зажглась сигнальная лампочка. Открылся люк, и в кабину ворвался ветер. Он мгновенно забрался под полушубок, ватник и холодной, леденящей струей прошел по сжавшемуся в комок телу.

Все переглянулись, растерянно посмотрели иа открытый люк и неуклюже, с опаской, начали пододвигаться к нему.

Лейтенант Норкин, прыгавший первым, зажмурил глаза, затаил дыхание и бросился в пустоту. Именно так бросается в воду ныряльщик, впервые забравшийся на вышку.

За ним вывалились остальные.

Свист ветра… Темнота и безудержное, стремительное падение туда, вниз, в темную бездну. В груди все замерло. Еще немного, еще и… смерть…

Рывок — и падение сменилось плавным покачиванием. Сердце перестало замирать и забилось сильными, ровными толчками.

Внизу, на белом фоне снега виднелось что-то темное, похожее на стог сена или на отдельное дерево. Норкин и Никишин, спускались рядом, а Любченко относило в сторону.

Земля.

Норкин не удержался на ногах и растянулся в сугробе. Пушистый снег забилея в рукава полушубка, залепил глаза, рот, но даже и это все было приятно, как самое достоверное доказательство того, что кончено воздушное путешествие и ноги не беспомощно болтаются где-то там, в воздухе, а прочно, широко, по-моряцки стоят на земле.

В одном из сугробов Норкин увидел Никишина. Он выгребал снег из-за ворота полушубка.

Зарыв парашют в сугроб, Никишин с трудом, поминутно проваливаясь в снегу, подошел к лейтенанту и прошептал:

— Лыжи нашел, а Любченко до сих пор нет.

— Спустите капюшон и распускайте лыжи. Я схожу вон к тому дереву. Любченко несло туда.

Моряки приземлились на болоте. Снежный покров замаскировал кочки и полусгнившие стволы деревьев; уже сделав несколько шагов, Норкин пожалел, что не надел лыжи. Однако возвращаться за ними не хотелось, и он упорно продвигался вперед, оставляя за собой глубокую борозду.

Любченко действительно отнесло к дереву, и купол парашюта зацепился за его голые ветви; матрос повис метрах в двух от земли. Но к приходу лейтенанта он обрезал ножом стропы и теперь снимал парашют с дерева. Вдвоем они быстро сорвали его и закопали в снег.

Немного погодя подошел Никишин. Все трое надели лыжи и бесшумно заскользили к видневшейся вдали темной стене леса.

Война прошла мимо этого уголка земли, пощадив его. Деревья стояли обнявшись ветвями и мерно раскачивались под ударами ветра. Внизу было тихо. Снег белыми шапка», и лежал на нижних ветвях елей.

Идти стало труднее: ветви деревьев все чаще и чаще преграждают дорогу, хватают за полы халатов, а иногда с силой бьют по лицу, осыпая моряков с ног до головы сухим снегом.

Реже попадаются поляны, а Норкин все идет и идет вперед, изредка посматривая на светящуюся картушку компаса. И только часа через четыре, зайдя в густой ельник, где длинные лапы елей образовали непроходимую стену, он воткнул палки в снег, навалился на них грудью и сказал, сдвинув на затылок шапку:

— Отдать якорь!

Курили долго и молча, пряча папироски в рукава Лишь втоптав в снег окурок, Никишин положил свою руку на плечо Любченко и ласково спросил:

— Очнулся, маятник, после колебательного движения?

— Ей-богу, Саша, нечаянно…

— Ладно, Коля… Со всяким бывает… А ведь смешно могло получиться, товарищ лейтенант, если бы пришли фашисты, а мы все трое висим рядышком и ножками подрыгиваем?

— Кому смех, а кому слезы, — ответил Норкин. — Теперь спать, а завтра будем думать, как за дело взяться.

Для ночлега выбрали место под одной из высоких елей. Ее нижние ветви под тяжестью снега пригнулись к земле и образовали хорошую крышу. Прорыть узкий проход было делом одной минуты; скоро все трое забрались внутрь сугроба и свернулись калачиком около поскрипывающего ствола Снежная крыша оказалась такой плотной, что у корней сохранились сухие иглы и мох.

Матросы уснули быстро, а Норкин еще долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к шуму вершин и думал. Их перебросили через фронт. Теперь выполнение задания зависит только от них и только они несут ответственность. Но страшит не это. Гораздо страшнее, когда человек сам понимает важность порученного ему дела, но не видит конкретных путей к его выполнению. Именно так было и с Норкиным. По карте он изучал все подходы к мосту, но ни одна карта не может заменить того, что увидят глаза человека.

Гораздо проще обстояло дело с «языком».

— С «языком» поторапливайтесь, но не очень, — сказал полковник, — Мы к вашему приходу их несколько иметь будем. Но из того района — ни одного. Понимаете? А чем шире район охвата, тем точнее информация.

Все было понятно. Но вот как подойти к мосту? Кто подскажет?

Уснул Норкин уже под утро. Но и во сне вздрагивал, сжимал автомат, а перед его глазами то и дело вставали и рушились ажурные арки моста и, грохоча, лезли друг на друга вагоны. А эшелонов много, и все они, выпускай из труб клубы смрадного дыма, шли на восток.

Мост нужно взорвать во что бы то ни стало.

Закончен походный завтрак и короткий отдых.

— Пора, — сказал Норкин и, взглянув последний раз на ель, которая дала им приют, взмахнул палками — и первая лыжня легла на нетронутую целину снега.

Шли молча, внимательно всматриваясь в каждое дерево, в каждый сугроб. Днем лес выглядел совсем по-мирному. То и дело попадались следы зайцев. А вот и ровная стежка лисьего следа. На стволе ели Норкин даже увидел несколько рыжих волосков. Опираясь на хвост, сидит дятел и настойчиво долбит кору дерева. Заметив людей, он взмахивает пестрыми крыльями и улетает. А немного погодя снова разносится по лесу его мерное «тук-тук».

Донесся гул поезда, и моряки остановились. Норкин сел на дерево, поваленное ветром, и сказал:

— Никишин, дойдете до полотна и посмотрите подходы к мосту. До него, по моим расчетам, около четырех километров. В случае погони уходите в сторону. Уводите ее за собой.

— Есть. Разрешите идти?

— Иди, Саша.

Скоро Никишина не стало видно, а товарищи долго смотрели туда, где еще недавно на фоне стволов мелькали полы его халата. Автоматы готовы дать очередь в любую минуту.

Прошло около часа. Любченко начал ерзать, расстегивать и застегивать крючки полушубка, словно ему временами становилось очень жарко. Наконец он не выдержал:

— Разрешите сходить?

— Сиди! — оборвал Норкин. — Скоро придет.

Но Любченко хорошо изучил своего командира, и слова не успокоили его: на окаменевшем лице Норкина быстро Дергался нерв, поднимая левую половину верхней губы. Это последствие финской войны всегда выдавало его в минуты волнения.

Любченко отвел глаза в сторону, попытался думать о другом, но мысль упорно возвращалась к Никишину. Что с ним? Неужели уводит? Не должно. Стрельбы не слышно, а Саша постарался бы поднять шум, чтобы известить товарищей о погоне.

Легкий толчок в плечо. Любченко перехватил автомат поудобнее и взглянул на лейтенанта. Норкин улыбался, глазами показывая на возвращавшегося Никишина. Любченко встал, сделал было несколько шагов навстречу, потом тоже улыбнулся и сел на прежнее место.

— Задание выполнено, — докладывал Никишин, предварительно подмигнув Николаю. — До моста километров пять. Лес подходит к реке вплотную, а на том берегу начинается поселок.

— Хорошо. Почему долго ходил?

— Смотрел, как немцы с горки на лыжах катаются. Четыре офицера. Хотел из автомата помочь им падать…

— Я вас серьезно спрашиваю.

— Виноват… Изучал местность. С этой стороны лес вырублен и крупнокалиберные пулеметы установлены.

— Так… Идем к реке и присмотримся. Я — первый, ты — за мной метрах в ста, а Любченко — на таком же расстоянии от тебя. Пошли.

Лес начал редеть.

Заметны следы войны: воронки от авиабомб, срезанные осколками ветви, расщепленные, обгорелые стволы деревьев.

Между стволами мелькнуло белое поле. Норкин снял лыжи и пополз к опушке, разгребая руками снег, осторожно отодвигая ветви.

На противоположном обрывистом берегу, под маленьким грибком топтался часовой. Немного в стороне, между двумя столбами с проволокой, опустив морду книзу, бегала поджарая серая овчарка. Колючая проволока в несколько рядов отгораживала часового от поселка и прижимала его к реке.

Домики поселка предостерегающе подмигивали обледенелыми окнами, отражавшими красноватые лучи солнца.

«Не так просто достать часового, — подумал Норкин. — Единственный путь к нему, кажется, — с того берега».

На этом берегу реки подходы к месту охранялись усиленным нарядом и пулеметами. Норкин понял, что лес внушал фашистам большую тревогу. Были пулеметы и на том берегу, но они стояли немного в стороне, и к часовому можно было подобраться, минуя их.

Норкин повернулся и подал условный сигнал. Скоро рядом с ним улеглись оба матроса.

Из домика, одиноко стоявшего среди полуразрушенных печей, около единственного прохода в проволоке, вышла группа немцев. Они шли к мосту. Солдаты старательно прятали уши под отогнутые поля пилоток.

— Смена, — прошептал Любченко.

Часовые передали друг другу пост. Новый часовой покрутил во все стороны клинообразной головой, снял автомат, и морозный воздух прорезала длинная очередь. У пулеметов закопошились расчеты, и огненные нити пуль потянулись к опушке.

— Неужели заметили, гады? — сквозь зубы процедил Никишин.

Тело его сжалось в упругий комок, лицо стало злым, жестким, у рта и глаз появились складки, сделавшие его сразу старше на несколько лет.

Но скоро все стихло, и часовой зашагал по тропинке, четко отбивая шаги: десять вперед, десять обратно, десять вперед, десять обратно…

Трудно лежать в снегу. Холод сковывает мышцы, и Бременами кажется, что даже одежда примерзла к телу.

Снова идет смена. Норкин взглянул на часы и заметил для себя: «Меняются через два часа».

Опять поднялась стрельба, так же оборвалась, и снова мерно заходил часовой: десять шагов вперед, десять — обратно.

Закоченевшие руки и ноги слушаются плохо, и ползти назад-значительно труднее.

Но вот наконец-тс можно встать во весь рост и помахать руками!

— Никишин, спирту по сто грамм, — прошептал Норкин, сдерживая дрожь.

— Теперь послушайте мой план, — продолжал он, справившись со своей порцией. — Подходим со стороны реки. Без лыж переползаем ее и выберемся на тот берег. Мы с тобой, Никишин, займемся часовым, а ты, Любченко, возьми на себя овчарку. Справишься?

— Надеюсь, товарищ лейтенант.

— Я тоже. Кинжалом работать буду я, а ты, Саша, обеспечь, чтобы часовой не стрелял.

Никишин, не отрывая глаз от лица лейтенанта, кивнул головой.

— Когда снимем часового, Любченко — наблюдает, а мы закладываем заряды. Отходим старым путем. Здесь наденем лыжи — и полный вперед!

С наступлением темноты ветер усилился; Стонет лес. Ветер в чистом поле вздымает, крутит снежные смерчи; неистово бросает их в лица людей и в окна Домов, а здесь он в бессильной ярости бросается на деревья, несет на них с равнины тучи снега, разбивается о стволы и с жалобным воем, словно плача, мечется среди вершин, раскачивая и сгибая их.

Стонет лес. Стучат друг о друга голые ветви деревьев. Жалобно скрипят расщепленные снарядами лесные великаны, жалуясь своим здоровым соседям, что они, израненные войной, не в силах сопротивляться.

В тучах снежной пыли ползут по льду моряки. С противоположного берега временами взвиваются ракеты, ветер сносит их в сторону, и они гаснут, затерявшись в белом круговороте.

Но как только взовьется ракета, замирают на льду три белых глыбы, чтобы через несколько секунд снова ползти вперед, хватаясь руками за остроганные куски льда.

Вот и берег.

Как много еще ползти! Дрожат усталые руки.

На берегу немного отдохнули, уткнувшись лицами в снег, потом снова двинулись вперед… Наконец пролезли под проволоку…

Очередная ракета осветила укутанную в женский платок фигуру часового и собаку, прижавшуюся к снегу. Еще несколько метров — и дорожка, по которой ходил часовой, оказалась на расстоянии вытянутой руки. Видны ноги часового…

Рядовой Петер Эберст в это время думал о чем угодно, только не о том, что ему именно сейчас угрожает смерть. Видимо решив, что пора выпустить ракету, он снял руки с автомата, достал из кармана ракетницу и начал заряжать ее.

Вскочивший со снега Норкин одним ударом ножа свалил часового и побежал на мост. Никишин, взяв документы убитого, последовал за командиром.

В это время Любченко полз вперед с зажатым в руке ножом. Раздался легкий звон проволоки. Любченко привстал на колени, занес руку для удара, но налетевшая собака свалила его с ног. Ее зубы сомкнулись на воротнике полушубка. Падая, Николай выронил нож и теперь вцепился правой рукой в горло собаки, а левой стиснул ей челюсти.

Борьба длилась недолго. Сдавленно взвизгнув, собака рванулась, но Любченко подмял ее под себя. Сначала ее лапы рвали халат, потом задрожали и замерли.

Любченко нашел в снегу нож, вышел на полотно и улегся, направив автомат в сторону караульного помещения.

Заложив заряды и поджигая последний запал, Норкин сказал:

— Снимай Любченко!

Никишин подбежал к Любченко, и они скатились по обрыву на лед. Скоро их нагнал Норкин, и все трое, шагая во весь рост, спотыкаясь о льдины, пошли через реку, туда, где густой лес обещал им защиту от врагов и ветра.

Надев лыжи, они не побежали в лес, а остались на берегу. «Вдруг взрыва не будет?» — подумал Норкин.

Но блеснуло пламя, арки моста приподнялись, и от взрыва дрогнули деревья. Железные балки переломились, как щепочки, поднялись вверх, замерли на мгновение и рухнули на лед, ломая и кроша все.

— Все! Самый полный! — сказал Норкин и, бешено работая палками, понесся вперед, искусно лавируя между стволами.

Ветви больно хлестали по лицу, вырывали из рук палки, но моряки бежали изо всех сил, стараясь уйти подальше от места взрыва.

А сзади слышалась торопливая перебранка пулеметов, пули неслись в поле навстречу ветру, в лес и отрывали от деревьев смолистые щепки.

Двое суток уходили моряки от места взрыва, путая свои следы, то пробегая открытыми полянками, просеками, то забираясь в непроходимую чащу.

Дерзкий взрыв моста, хоть и небольшого, но расположенного на главной магистрали, обозлил фашистов. Они выслали погоню, но крестьяне, привлеченные к участию в ней, шли неохотно, при каждом удобном случае помогая ветру маскировать следы. Выпустив в лес несколько мин, немцы прекратили преследование.

Двое суток бесновался ветер, а потом, утомлённый стих.

Неподвижно стоят деревья. Снег кажется усыпанным мелкими стеклышками. Он блестит, искрится от лунного света. В морозном воздухе, словно от холода, мелко дрожат звезды.

Устало опустился Норкин на пенёк и полез в карман за папиросой. Напрасно пальцы шарили по карманам, перебирали все складки одежды: папирос не было. Вывернув все карманы, моряки еле-еле наскребли на одну закрутку, да и то махорка была смешана с хлебными крошками. Она потрескивала, дым был сладковатый, «о его глотали жадно, торопливо.

— Теперь найти «языках» и домой, — сказал Норкин, вставая.

— Где брать будем, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, поправляя крепление.

— Пожалуй, лучше выйти на дорогу. Здесь можно до конца войны просидеть и никого не встретить.

С холма хорошо видна утонувшая в снегах деревушка. Нет огня в хатах, словно нет в них ни одной живой души, словно вымерло все вокруг. Только дым, отвесно поднимавшийся из нескольких труб, говорит о том, что живы люди, что жизнь в деревне еще теплится.

Устало опустив головы и опираясь на палки, стоят небритые моряки и смотрят на столбы дыма. Пушистый столбик дыма, а сколько хорошего вспоминается при виде его. Еще год назад с каким удовольствием каждый спешил домой, чтобы отогреться у огня. А огонь веселый, веселый! Красные языки его непрестанно бегают по поленьям, потом вдруг замрут на месте и бросятся к открытой дверце печки. Напугают, и снова пламя горит ровно, спокойно.

А сегодня ночь особенная. Новогодняя. Сегодня должны быть далеко слышны песни, смех девчат, но мертвая тишина царит вокруг. Залает временами собачонка и смолкнет, испугавшись собственной смелости. И как бы дополняя картину, с самой околицы раздался волчий вой. Несколько раз нерешительно тявкнула в ответ собачонка и замолкла.

Норкин скрипнул зубами, взмахнул палками и покатился с холма к дороге.

— Куда, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, догоняя его.

— Надоело, Саша, бродить по снегу. Сегодня Новый год, и все по домам сидят. Думаю подежурить у переезда.

— Ясно… А может, все же свернем в сторону с дороги?

— Не стоит. Чем нахальнее, тем лучше. Нас стерегут везде, но никому и в голову не придёт, что мы лунной ночью идем по дороге.

Никишин замедлил бег и пропустил лейтенанта вперед.

Долгожданный полосатый шлагбаум вынырнул из-за поворота. Моряки сразу сошли с дороги и дальше пробирались прячась за сугробами, используя каждую тень.

Около шлагбаума стоял маленький домик. В двух его окнах виднелся желтоватый свет. Нсркин подкрался к домику, встал на носки, но сквозь затянутое льдом окно ничего не увидел.

— Дело дрянь, — проворчал он, вернувшись. — Дорога хорошо укатана, значит движение по ней большое. Эх, только бы узнать, кто сидит в домике? Схватишь кого, он пискнет, а из этого теремка и начнут высыпать немцы. Тогда сразу завертишься…

— Я, товарищ лейтенант, думаю, что надо ждать здесь. Не впервой налетать. Чуть что — закидаем дом гранатами, и делу конец, — предложил Никишин.

— Бросать сейчас — шуму много. Потом — некогда будет… Поживем — увидим… Ты смотри за домом, а мы с Николаем за дорогой.

Холодно. Смертельно хочется спать. Норкин трет глаза, но они слипаются все настойчивее и настойчивее. Только ненадолго помогает снег, и лейтенант глотает его почти каждую минуту. Прогнала бы сон папироса, но табака нет. От этого еще больше хочется курить, хочется до спазм в горле, до тошноты.

По дороге скрипят полозья. Медленно движется обоз. Закуржевевшие лошаденки идут понуро, опустив головы. Белое облако пара поднимается над ними и тут же садится вниз, покрывая инеем и упряжь, и сани, и сидящих в них людей. Обоз большой. Бесконечной вереницей идут лошади, мелькает железа полозьев, чмокают возницы, переговариваются немцы. А их в каждых санях по два-три человека. Хорошо слышны голоса, и Норкин внимательно прислушивается к чужой речи.

— Курт, — хрипит немец, закутавшийся в байковое одеяло, — а почему мы не берем Москву?

— Фюрер знает.

— Курт, а что ты сделал с этой девчонкой?

— С какой?

— С той, что плакала.

Скрипят полозья, фыркают лошади.

— Все они плачут, — доносится до Норкина самодовольный ответ.

Последние сани скрылись за поворотом. Луна опустилась к зубчатой стене леса, тени стали длиннее, гуще, а моряки все лежат и ждут. Иней от дыхания сел на ресницы, побелил их.

Донесся гудок паровоза, а немного погодя зазвенели рельсы.

Дверь домика приоткрылась. На пороге появился человек. Постукивая деревянной ногой по ступенькам, он Неторопливо спустился с крыльца и заковылял к переезду.

Гудят рельсы.

Скрипит снег под деревяшкой. Человек тянет за веревку и поперек дороги ложится брус. Старчески кряхтя, человек переходит на другую сторону полотна, и второй, смотревший в звездное небо шлагбаум опускается к земле.

— Саша, смотри. Я пошел, — шепнул Норкин и быстро пополз к домику.

Прижавшись к стене, он осторожно взялся за дверную ручку и потянул дверь на себя. Она поддалась, и на снег упала полоска света. Холодный воздух валом поднялся на порог, и клубясь, пополз по комнате. Спрятавшись за углом дома, Норкин затаил дыхание и, не открывая глаз, следил за светлой полоской. Она росла, ширилась и… исчезла: воздух погасил коптилку.

В домике тихо.

Яростно пыхтя, окутывая кусты белым паром, пронесся паровоз с двумя классными вагонами. Как стволы зениток, поднялись вверх шлагбаумы, и снова скрип снега под деревяшкой.

Увидев открытую дверь, сторож всплеснул руками и заковылял быстрее.

— Ах, мать честная! Опять выстыло! И как она, проклятая, отворилась? — ворчал он, поднимаясь на крыльцо.

Подождав минуту, Норкин подошел к товарищам и сказал:

— Порядок: один. Идем, Саша, и спеленаем для страховки.

В домике опять зажегся свет. Оставив лыжи у крыльца, моряки открыли дверь и вошли в комнату. У печурки, зажав руки между коленями и опустив голову на грудь, сидел сторож. Не поднимая головы, он посмотрел на моряков из-под упавших на лоб волос и медленно встал. Его левая нога мелко дрожала в колене. Он молчал. Зато говорили его глаза. В них мелькнуло удивление, потом страх, радость, и, наконец, глаза стали бесстрастными, стеклянными.

— Не шуми, браток, и тебе ничего не будет, — сказал Никишин.

Не успел он закончить свою фразу, как из глаз сторожа полились слезы, нога задрожала еще больше, плечи начали вздрагивать, и он тихо прошептал:

— Довелось… увидеть…

Он говорил еще что-то, губы его шевелились, но так велико было чувство, взволновавшее его, так неожиданно все случилось, что слова не произносились, словно разучился он говорить за эти несколько секунд. Да слова и не нужны были.

— Нам надо веревку, — сказал Норкин, осмотрев комнату.

Сторож удивленно посмотрел на него, перевел взгляд на Никишина и переспросил:

— Веревку?

— Ну, да! Веревку. Найдешь или нет? — нетерпеливо повторил Норкин.

— Есть веревка. Как ей не быть? Это мы в один момент… И куда она запропастилась?.. Когда не надо, так под ногами путается, — ворчал сторож, шаря по всем углам. — Нашёл! — воскликнул он, поднимая над головой связку, веревок.

Никишин осмотрел их, несколько раз дернул и покачал головой:

— Слабоваты…

— Сойдет, Саша! — махнул рукой Норкин. — Мы тебя, папаша свяжем. Давай руки.

— Какой я вам папаша, — криво усмехнулся сторож. — С десятого года я.

— Да ну? — удивился Никишин, всматриваясь в его морщинистое лицо.

— Ей-богу!

— На войне ногу потерял?

— Не… баловался… Поездом отрезало. — И вдруг сторож заговорил быстро, быстро, словно боялся, что его Не дослушают: —Тогда вроде и не очень горевал, а теперь тоска одна! Ушел бы куда глаза глядят, да куда я такой? Увидел вас — и сердце зашлось… От немцев только и слышно, что Москву и Ленинград взяли…

— Врут! — перебил его Никишин, скручивая веревкой руки.

— Это, конешно, как водится, — согласился сторож. Связанного сторожа положили поближе к печурке.

— Не поминай лихом, — сказал Никишин. — Тебе связанному легче оправдываться будет.

— А ну их! По полотну не ходите — стерегут! Норкин кивнул головой, снял с шеи кашне и осторожно засунул его конец в открытый рот сторожа.

— Свой мужик, — сказал Никишин, выйдя на крыльцо. — Можно бы и не затыкать.

— Надо. Если свой — ему лучше. А если прикидывается?

После тепла комнаты мороз кажется еще сильнее. Щиплет нос, щеки, но спать уже не хочется.

— Саша, ты иди к шлагбауму, — сказал Норкин после небольшого раздумья. — Увидишь одиночную машину или повозку — опускай брус и молчи. Если их будет много, дождемся пока они вылезут, а потом и бей. Ты, Николай, заботься о «языке».

— Добро, — ответил Никишин и ушел к шлагбауму. Только под утро, когда небо начало чуть сереть, из-за поворота вынырнули два низкосидящих белых глаза и к опустившемуся шлагбауму, плавно покачиваясь на неровностях дороги, подкатила легковая машина.

— Тихо, — шепнул Норкин, оттягивая затвор автомата.

Осветив бревно, машина остановилась, заскрипев тормозами. Открылась дверца, и на дорогу, лениво разгибая спину, вышел офицер в шинели с меховым воротником. Он закурил и стал прогуливаться около машины.

Норкин пополз к нему. Оказавшись в тени машины, он резко откинул назад капюшон, обнажил черную матросскую шапку с тускло поблескивающей в лунном свете звездочкой и, вскочив на ноги, бросился к машине. Одновременно с ним из снега поднялись еще две черноголовых фигуры.

В машине кто-то вскрикнул. Офицер обернулся назад, выхватил пистолет и, почти не целясь, выстрелил.

Любченко почувствовал удар в живот, сделал по инерции еще несколько шагов и, по-медвёжьи облапив офицера, рухнул вместе с ним в снег. Руки его нащупали горло врага, впились в него, но тупая боль в животе разлилась по внутренностям, и мышцы сразу стали чужими, непослушными. Тело обмякло, медленно свалилось с задушенного врага.

Норкин и Никишин, подскочив к машине, распахнули ее дверцы и, как кули с мукой, выбросили из нее двух немцев. Шофер вцепился зубами в руку Никишина, но тот взмахнул ножом, и фашист свалился в снег. Никишин окинул взглядом место схватки и увидел распластавшегося на снегу Николая. Александр склонился над ним. У Люб-ченко лицо было мертвенно-бледным, бескровные губы жадно хватали снег.

Норкин давно справился со своим противником и заглянул в машину. Там, прижавшись к сиденью и закрыв лицо руками, сидел еще один офицер. Норкин выволок его за ноги из машины. Офицер сопротивлялся, хватался руками за сидение, стенки машины и отчаянно верещал. Никишин подбежал на помощь к лейтенанту и ударил фашиста кулаком по голове. Тот сразу присмирел.

— Любченко ранен, — переведя дыхание, сказал Никишин.

— Кончай с этим, а я перевяжу Николая. Любченко, почувствовав прикосновение рук, открыл глаза, сел и, болезненно морщась произнес:

— Чуть-чуть царапнул… Перевяжите, да я пойду…

— Ладно, Коля, не шевелись.

Привычные руки быстро сделали перевязку. С помощью лейтенанта Любченко встал, всунул валенки в крепления лыж — и замер.

— Если можешь, Коля, то иди тихонько в лес. Мы догоним, — сказал Норкин.

Медленно передвигая ноги, сильно наваливаясь на палки и слегка пошатываясь, Любченко пошел в лес. Ни жалобы, ни стона не вырвалось у него сквозь стиснутые зубы. Только негколько маленьких капелек крови на искусанных губах объясняли многое.

Посмотрев ему вслед, Норкин вернулся к машине. Они с Никишиным сбросили в нее мертвых, сломали мотор и вместе с пленным офицером пошли по следам Николая.

2

Потрескивают от мороза деревья. Все живое спряталось и лишь три человека идут по лесу, кашлем нарушая тишину. Любченко давно выбился из сил и его положили на самодельные носилки. Сейчас их несут Норкин и Никишин, а фашист спокойно идёт впереди.

— Отдохнем, — сказал Никишин, опуская носилки И падая в снег рядом с ними.

Норкин тоже сел. Только пленный стоял в сторонке, с интересом рассматривая ствол березы.

— Ишь, барином вышагивает, — злобно сказал Никишин и кивнул в сторону немца. — Пусть тоже тащит.

— Дело, — согласился Норкин. — Сейчас мы с ним договоримся.

— Что? С фашистом договоритесь? Шкурка выделки не стоит!

— А вот попробуем. Эй! — крикнул Норкин и поманил фашиста к себе рукой.

Гот засунул руки в карманы шинели и вразвалку подошел к морякам.

— Сейчас нести будем поочередно. Готовьтесь. Ваша очередь.

— Не утруждайте себя разговорами на нашем языке. Я понял. Но его не понесу, — ответил фашист и ткнул пальцем в сторону носилок. Он говорил почти правильно, с легким акцентом.

— Почему?

— Я — военнопленный. Меня нельзя использовать на таких работах…

— Что? — переспросил Норкин и встал, — Ты говоришь, что не понесешь? Понесешь, гад!

— Я..

— Ну? Что же ты замолчал? Продолжай!

Но фашист прочел в глазах Норкина свою судьбу и больше не хотел говорить. Он сразу сжался и торопливо подошел к носилкам.

Снег… Лес… Снова снег и лес и, кажется, никогда не будет этому конца. До фронта остались считанные километры, и по ночам хорошо было слышно артиллерию. Но есть предел всему, есть предел и силам человека.

Шестые сутки лежит Любченко на носилках, сделанных из его халата. Шестые сутки несут его товарищи и пленный офицер. Сейчас впереди, утаптывая снег, идет Никишин. В дыры порванного и прожженного халата виден ватник. Своим полушубком он укрыл Любченко. Обросшее бородой лицо Никишина осунулось. Глаза покраснели от бессонницы, потеряли живой блеск и тупо смотрели из-под полузакрытых век прямо перед собой. За ним, сгорбившись под тяжестью ноши, шли лейтенант и пленный.

— Пить… — донесся с носилок еле слышный шепот.

— Стой, Саша, — крикнул Норкин и осторожно опустил свой конец носилок.

— Пить… Пить… Дайте, сволочи, пить… Не скажу… Пить…

Норкин достал завернутую в полу полушубка флягу и поднес ее к потрескавшимся губам Любченко. Тот пил с жадностью, захлебываясь и проливая воду. Напившись, он открыл глаза и посмотрел по сторонам. Кругом бело… И когда же успело навалить столько снегу?.. Но вот перед глазами появляется знакомое лицо. Любченко кажется, что он где-то его видел… Рядом другой… Тоже знакомый и дорогой… И вдруг сознание окончательно проясняется: подводные лодки, старшина Никишин и лейтенант Норкин.

Нет, не на родной Украине ты, Николай Любченко, и не спишь после работы в своем саду. Ты тяжело ранен, и твои боевые товарищи выносят тебя с поля боя… Любченко еще раз взглянул на сгорбленные, усталые фигуры товарищей, заметил темные пятна ожогов мороза, на их лицах, клонящиеся в неизмеримой усталости головы, и губы его беззвучно зашевелились, а потом он произнес:

— Лейтенант… Саша…

Никишин склонился над носилками и погладил Любченко по щеке своей шершавой ладонью.

— Тяжело… Опять… Опять… Не дамся!.. Нет, — забормотал Любченко и вдруг с неожиданной быстротой сел на носилках, устремил ничего не видящие глаза в одну точку и вскрикнул — Полундра! Бей! — а потом обмяк, повалился на бок, но четыре товарищеских руки уложили его обратно, бережно укутав полушубками.

Стих Любченко, и все замерло. Неподвижно стоят деревья, усыпанные снегом, неподвижно лежит Любченко с широко открытыми глазами, неподвижно сидит Норкин, склонив голову на колени. Даже фашист замер, засунув руки в рукава шинели и глядя на Никишина из-под белобрысых, подбритых бровей.

— Мамо!.. Як гарно вишни цветут…

Норкин вздрогнул и посмотрел на Любченко. Николай не спускал глаза с запорошенного снегом леса.

Через несколько секунд огоньки в глазах Любченко погасли, по телу пробежала судорога и неподвижно отвисла нижняя челюсть.

— Коля! Коля! Что с тобой? — теребил его Никишин. — Очнись, Колька, черт бы тебя побрал! Коля, ну шевельнись… хоть пальцем… шевельни…

Никишин понял случившееся. Плечи его бессильно опустились, а губы почти беззвучно шептали:

— Эх, Коля… дружок… — Слезы потекли по щекам и, догоняя друг друга, поползли вниз к подбородку.

Норкин обнял Никишина за плечи и он, прижавшись лицом к грязному халату лейтенанта, зарыдал, всхлипывая, не стыдясь своей слабости и не вытирая глаз.

Плечи вздрагивали все меньше и меньше. Никишин выпрямился, вытер рукавом лицо и глубоко вздохнул. И тут он увидел фашиста. Никишин вскрикнул и бросился на него. Офицер упал, а Никишин вцепился руками в его горло. Норкин сильным рывком отбросил Никишина в снег, прижал его своим телом и заговорил:

— Опомнись, Саша! Не трогай пленного!

— Пустите… Я сяду…

Норкин встал и настороженно смотрел на Никишина, готовый в любую минуту броситься на него.

— Следите? — злобно спросил Никишин у лейтенанта. — Не бойтесь. Я его сейчас не трону. Нужда! Ведь вы все равно уснете? Неужели за Кольку нельзя одного фашиста ухлопать? Убью!

— Бей, Саша, — ответил Норкин и присел у носилок, Никишин удивленно посмотрел на лейтенанта. Он ждал, что командир будет спорить, доказывать, а тот… Это подействовало отрезвляюще.

— Ты правильно, Саша, сказал, что я все равно усну и тогда ты расправишься с фашистом. Я мешать тебе не стану. Кончай быстрей. Оставим Любченко здесь волкам на съедение и пойдем обратно. Без «языка» я в бригаду не вернусь… А уж если бить фашистов, то разве не все равно каких? Все они на один лад!

Долго говорил командир, справедливо говорил, и, наконец, Никишин сказал:

— Эх, правильно вы говорите… Не трону этого… Но другие пусть не кричат: «Гитлер капут!» Им капут будет!

И, встав, Никишин прикрикнул на фашиста:

— Бери, сволочь, носилки, да пошевеливайся!

Снова кругом, лес. В бесконечном хороводе кружатся перед глазами березы, ели, сосны…

Желанный «дом» рядом — днем и ночью слышно автоматную и винтовочную стрельбу. Осталось сделать переход в один-два километра и все… Только два километра, но как их пройти? Широкая просека разрезала лес и фронт здесь проходил сплошной линией. Норкин и Никишин несколько раз пытались найти хоть маленькую щелку, и все безрезультатно. Днем здесь простреливают каждый бугорок, пули безжалостно решетят снег и кажется просто удивительным, что он еще держится, что его не смел свинцовый шквал, как сметает метла пыль с тротуара.

А ночью — ракеты, люстры и снова ракеты, непрерывно льют неровный свет, и при первой тревоге вновь возникает стальной шквал.

— В самое пекло мы с тобой, Саша, попали, — сказал Норкин, вернувшись с очередной разведки, и растянулся на снегу.

Можно было наломать еловых веток, лечь на них, но у лейтенанта нет сил. Он еле дошел сюда.

Никишин молча набросил на него свой полушубок, достал сухарь, разломил его пополам, потом подумал, отломил от своего кусочка половинку, сунул ее немцу, а остальное отдал лейтенанту.

— При дележе ошибся малость, — сказал он, встретив удивленный взгляд Норкина. — Не по норме большой попался.

Как приятно тает во рту сухой сухарь! Не надо ни хлеба, ни печенья, ни тортов — всю бы жизнь ел одни сухари!..

Немец, смолов зубами свою порцию, сказал прерывающимся голосом:

— Господа! Я же вам говорю, что наш фронт — удав, опоясавший землю! Не пройти, не пройти! — И уже шепотом, словно его кто-то мог подслушать: —Пойдемте прямо к нашим! Я гарантирую вам полную безопасность!..

Это предложение моряки слышали уже несколько раз и теперь даже не взглянули на немца.

— Но вы понимаете, что это смерть! Медленная, голодная смерть! — почти закричал тот, закрыл руками лицо и несколько мгновений молча покачивался из стороны в сторону. Потом, словно найдя выход, отнял руки от лица, подался всем корпусом вперед и чуть слышным шепотом сказал:

— Оставим… его здесь?

Никишин вздрогнул. Ему такая мысль никогда не приходила в голову. Как же так: был товарищ, друг, вместе служили, воевали, а теперь бросить его?.. И даже не похоронить?.. Может быть, придется сделать и так… Только не сейчас! Сейчас еще есть силы, есть надежда, что фронт будет пройден… Так бы решил он… Что скажет командир?..

Никишин еще ниже опустил голову и из-под насупленных бровей косился на лейтенанта.

Норкин немного полежал, потом медленно, пошатываясь, встал и сказал:

— Берите… Ваша очередь…

И снова лес, снег, бесконечные леса и снега. Наконец, «щель» была найдена. Маленький лог ночью почти не просматривался, и решили проползти им.

— Как поползем, Саша?

— Я потащу Колю, а вы следите за тем.

— Может, наоборот?

— Нет, товарищ лейтенант… Не обижайте.

— Добро…

Пули веерами проносились над головами, но самое главное — они теперь летели уже и спереди и сзади, а это значит: фашистский фронт уже перешли!.. Впереди — свои… Обидно, если…

И вдруг впереди ясный шепот:

— Петро, ты бери на мушку переднего, а мы с Митяем разберем остальных… Только, чур, без нужды не бить! Нас здесь целое отделение, а их — трое… Возьмем!


Из-за поворота деревенской улицы показался домик. У его крыльца стоял часовой в черной матросской шапке. По середине улицы, как заведенные, шагали двое в Изорванных халатах и несли носилки. Немного сбоку, спрятав подбородок в поднятый воротник шинели, шел пленный офицер.

По сигналу часового из штаба вышла группа командиров. Из других домов выскочили матросы, и все они, во главе с командиром бригады, пошли навстречу Норкину.

Сделаны последние шаги. Носилки опущены на дорогу. Норкин устало поднес руку к шапке и тихо сказал:

— Задание выполнено… Любченко…

Никишин смахнул шапкой снег с лица Любченко.

Командир бригады обнажил голову и склонил ее перед носилками. Склонили головы, срывая шапки, и другие.

Снежинки серебрили седые головы ветеранов гражданской войны и русые, и черные чубы молодых моряков.

Непонятно лишь было, почему снежинки, одинаково падавшие на все лица, на некоторых таяли и катились по щекам прозрачными каплями.

Глава одиннадцатая ВЕСНА СКОРО

1

Рейд моряков в тыл фашистской армии был высоко оценен: командующий фронтом объявил благодарность всем его участникам. Но Михаил не радовался. Три обстоятельства омрачали его настроение. Во-первых, «язык» запоздал. Пленный дал много ценных сведений, но они только подтвердили уже известные данные.

Во-вторых, смерть Любченко. Особенно сильно переживал ее Никишин. Придя в землянку, в которой теперь располагалось его отделение, Никишин сел на нары и опять вспомнил, что нет Николая, что никогда больше не раздастся его похрапывание, что никто не позовет:

— Старшина… Вы спите, Саша?

Никишин так и просидел всю ночь на нарах. И в тот вечер никто не брал в руки костяшек домино, одиноко висела гитара. Матросы, как тени, бесшумно скользили по землянке и исчезали в ее тёмных углах.

Только Коробов набрался смелости, бросил свою шинель на то место, где раньше лежал Любченко.

— Саша, я лягу здесь? — не то спросил, не то сказал он. Никишин стиснул пальцами его локоть, но больше за всю ночь не сказал ни слова. А на другой день Никишин впервые пришел пьяным. Пошатываясь, он подошел к парам, шлепнулся на них и почти сразу захрапел. Коробов подсунул ему под голову свою шинель и осторожно снял валенки с его ног.

И третье — Михаил заболел самой тыловой болезнью — ангиной. Правда, ему удалось уговорить командира бригады, и тот разрешил ему не уезжать в госпиталь, но лечь на койку в санчасти пришлось. Санчасть занимала маленький домик, стоявший на окраине когда-то большого села, теперь насчитывающего только несколько десятков полуразрушенных, с черными подпалинами, домов. В домике были две комнаты и кухня. В одной из комнат жила Ковалевская, в другой стояло три кровати. Кухня служила приемным покоем.

Первые сутки Михаил почти полностью проспал, но уже на второй день он проснулся сам, едва первый луч солнца рассыпал позолоту на ледяном узоре окна. Никогда раньше Михаил не думал, что лежать раздетому на свежем белье может быть так приятно, и теперь не торопился вставать. Да и зачем вставать? Что делать? Он и так видел заправленные кровати, две табуретки и обломок зеркала, белым пятном блестевший на потемневших от влаги обоях. Нет ни книг, ни газет. Только один маленький плакат на стене: «Больной не имеет ни служебного положения, ни военного звания. Он по всем вопросам подчиняется врачу».

«Черт знает, что пишут! — думал Михаил, перечитывая плакат. — Какой дурак будет спорить с врачом?.. Конечно, может быть одиночный случай, но зачем шум поднимать из-за него?»

И снова мысли бегут, бегут. Забыт уже плакат. Теперь все сосредоточено вокруг взвода разведчиков. Что сейчас делают матросы? Кто проводит занятия? Справился ли Саша с собой?

Норкин заворочался, заскрипела кровать, и тотчас из соседней комнаты вышла Ковалевская. Ее глаза приветливо улыбались, хотя лицо оставалось строгим, официальным.

— С добрым утром. Как самочувствие?

— Доброе утро. Ничего, — ответил Михаил и сделал попытку сесть.

— Лежите, лежите, — остановила его Ковалевская и положила руку ему на плечо. Пальцы ее чуть нажали, а Михаил сразу сполз под одеяло. — Возьмите пока градусник, а я вам завтрак разогрею.

Ковалевская ушла, и в комнате опять стало пусто. Михаил не мог понять себя. Присутствие Ковалевской и успокаивало и раздражало его. Раздражала ее манера держаться официально и, как казалось Норкину, с какой-то долей превосходства. Словно она знала что-то такое, что давало ей некоторые преимущества перед ним, возвышало над ним. Норкину казалось, что они должны были при встрече разговаривать иначе. Ведь сколько тяжелых дней были вместе! А сам заговорить с ней просто, как старый товарищ, он не решался. «Вдруг уже забыла мена? Здесь вокруг нее вон сколько поклонников, вьется», — не раз приходило ему в голову..

Относительно поклонников Михаил ошибался. Многие заходили к Ольге поболтать, некоторые из них были бы: не прочь и поухаживать, но дальше обыкновенного знакомства дело не шло. Только Чигарев на правах «старого друга» навещал ее чаще других, иногда и полночь встречал в комнате Ковалевской. Все это, конечна, не укрылось от внимательных глаз командиров, и кое-кто уже начал поговаривать, что дело идет к свадьбе. Услышав впервые эти разговоры, Ковалевская пожала плечами; «Пусть болтают, если им нравится». А Чигарев — тот лишь многозначительно улыбался.

Когда Ковалевская узнала от Чернышева о назначении Норкина в бригаду, первым ее желанием было немедленно бросить все, и бежать к разведчикам, но потом она решила, что и сам он всегда может прийти к ней, и стала ждатьа Летели дни, а Норкин не приходил. Она догадывалась, что до него, дршли разговоры о Чигареве и он умышленно обходил домик санчасти стороной. А вот теперь случай свел их.

Ольга была на кухне минут десять, а Норкину казалось, что она умышленно медлит, намеренно тянет время.

«И чего в ней хорошего? — думал Михаил глядя в потолок и прислушиваясь к шуму примуса. — Женщина как женщина… Характер же наверняка сварливый… В другом месте и внимания бы на нее не обратил, а тут — королева! Подумаешь! Отлежу свое, а там и поминай как звали…»

Михаил достал градусник. Тридцать девять и три, Да-а-а. Долговато тебе, Мишенька, здесь бока отлеживать придется… А может, стряхнуть?… Нет, пусть уж лучше так останется. Еще обрадуется, что температура почти нормальная, сунет на тумбочку одно полоскание, и проваляюсь месяц…

В это: время и вошла Ковалевская.

— Успели стряхнуть или нет? — спросила она, ставя на тумбочку завтрак.

— Нет еще, — буркнул Михаил и покраснел.

— И правильно сделали. Я вам не враг, так зачем меня обманывать?.. А теперь кушайте. Матросы давно завтрак принесли, да мне жалко было вас будить. Сон — лучшее лекарство, а у вас с этими заданиями все кости наружу выступают.

— А кто вам сказал про задания?

— Вся бригада говорит об этом.

И снова как ушат холодней воды вылили на Норкина. Ковалевская все время говорила с ним каким-то особенным, душевным тоном, в душе у него шевельнулась пока еще не вполне ясная надежда, и вдруг: «Вся бригада говорит об этом». Норкин, как и любой другой человек, мечтал о хорошей, заслуженной славе. Ему было лестно, что о нем говорят в бригаде, но неужели только этим объясняется забота Ковалевской, ее по-особенному мягкий голос? Неужели только это зажгло в ее глазах ласковый, ободряющий огонек?

Норкин нехотя поковырял вилкой свиную тушонку и отодвинул в сторону. Только горячее молоко выпил он с удовольствием и теперь снова лежал, прислушиваясь к голосам в кухне. К Ольге пришел кто-то из командиров. Норкин старался и не мог найти в ее голосе тех ноток, которые еще до сих пор звенели в его ушах. Это радовало, хотелось еще раз проверить себя, но в комнату вместо Ковалевской вошел Коробов. Он неловко пролез в дверь и остановился около порога, не находя места своим покрасневшим от мороза рукам.

— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — сказал Коробов, поднял и сразу же опустил руку. Так и не понял Норкин, хотел ли Коробов козырнуть или попросту, по-товарищески протянуть ее.

— Здравствуй, Коробов. Проходи и садись сюда, — ответил Норкин и пододвинул одну из табуреток к кровати.

Коробов взглянул на свои валенки, потер их друг о друга и подошел к табуретке. Некрашенные половицы жалобно скрипнули.

Разговор не клеился. Коробов не знал, с чего начать. Взвод поручил ему передать привет лейтенанту, пожелать скорейшего выздоровления, но Коробов считал, что начинать прямо с этого неудобно, и в раздумьемял свою шапку, гладил желтым от махорки пальцем вдавленную в мех красную звездочку. А Норки» тоже не мог говорить. Его взволновала забота матросов и то, что пришел к нему именно Коробов, тот самый, которому больше всех и попадало.

— Как здоровье? — наконец спросил Коробов.

— Ничего.

— А температура как?

— Тридцать восемь и шесть, — соврал Норкин.

— Горло очень болит?

— Так себе.

— Надо компресс сделать и стрептоцид пить, — посоветовал Коробов. — Ребята говорили, что здорово помогает… Или еще молоко с медом.

— Спасибо… Уже пью…

— С вами тут хорошо обращаются? Чуть что — вы только скажите, мы им покажем, где раки зимуют. До комиссара бригады дойдем, а наведем порядочек.

Вот это действительно говорил Коробов. Он наверняка затем и пришел, чтобы порядок навести. Норкин улыбнулся, а Коробов, считая, что начало положено, приступил прямо к делу.

— Меня ребята к вам делегатом прислали. Мы пришли к вам вчера после похорон…

— Каких?.. Где похоронили?

— Тут на площади… И памятник пока деревянный поставили… Вся бригада была, а комиссар сказал, что после войны настоящий памятник будет.

Норкин отчетливо представил снежную площадь, черные прямоугольники матросских батальонов на ней и маленький холмик дымящейся земли. Перед глазами вновь промелькнули месяцы службы с Любченко. Много смертей уже видел Михаил, но ни одна из них еще не волновала его так… Разве Лебедева и Кулакова… Словно частичку его похоронили на площади. И что обиднее всего — Михаил не был там. Почему? Болен? Ерунда! Дошел бы!.. Может, дополз бы, но простился!

— Почему мне не сказали? Где так в самовольные отлучки бегаете, а здесь никто не мог забежать и сказать командиру, что хоронят его боевого друга? Эх, вы…

— Мы заходили вместе с комбригом, да доктор не велела вас будить.

— При чем здесь доктор? У вас-то головы на плечах? Черт знает, что творится! Какая-то баба матросам командует!

Сейчас Норкин искренне ненавидел Ковалевскую и матросов, которые послушались ее. Коробов понял, что визит складывается не совсем удачно, и поторопился его закончить.

— Так вот, ребята вам привет передают и желают скорого выздоровления, — сказал он, надевая шапку. — Ежели что надо — вы только намекните. Мы хоть из-под земли достанем!.. У нас все благополучно… Только ребята здорово скучают…

— А Никишин… Что он не пришел? Коробов медлил с ответом.

— Не хочет?

— Какой там не хочет! — и Коробов решил высказать всё. — Вчера опять с Семиным напился, а сейчас говорит, что стыдно ему к вам идти. «Если, — говорит, — позовет, то бегом прибегу, а так — не могу…»

— Ему тяжелее, чем мне, — вслух подумал Норкин. — Как бы не натворил чего.

— Мы с него глаз не сводим. Всегда поможем. Вошла Ковалевская — она как бы мимоходом коснулась ладонью лба Михаила и сказала Коробову:

— Достаточно. Больному нужно отдохнуть. Коробов послушно пошел к двери, но лейтенант протянул ему горячую руку и торопливо сказал:

— Приходите сегодня вместе с Никишиным… Хорошо? Если не будут отпускать, скажите, что я очень просил. Придете?

Коробов усмехнулся. Было ясно: если их даже и не пустят, то они придут и без разрешения. И вдруг тень мелькнула на лице Коробова, и он показал глазами на Ковалевскую, дескать: «А как доктор? Позволит?..»

— Доктор здесь ни при чем! — отрубил Норкин. — Если не хотите…

— Да что вы на меня кричите, товарищ лейтенант? — засмеялся Коробов. — Если насчет хотенья, то забирайте имущество и айда к нам! Уж мы бы за вами…

— Поговорили, и хватит! — бесцеремонно перебила его Ковалевская. — Если хотите посещать больного, — она особенно выделила эту фразу, — то не говорите глупостей.

Хлопнула дверь за Коробовым, Ковалевская вернулась в комнату, а Норкин демонстративно отвернулся лицом к стене.

«Подожди! Дай только немного подлечиться, а там я и сам найду во взвод дорогу», — думал Михаил.

Ковалевская поправила сползшее с его плеч одеяло. Она сейчас, до известной степени, была даже счастлива: Михаил лежал здесь, ему ничто не угрожало, а она могла ухаживать за ним, смотреть на него и изредка, не вызывая подозрения, касаться его лба или руки. Ей даже нравилось, что Норкин дичился, будто бы избегал близости.

В нем она искала, находила и видела только хорошее. Для нее он не просто грубил, а искренне, как настоящий друг, скучал о матросах, хотел видеть их и от этого был немного вспыльчив и несправедлив к ней, к Ковалевской. А болезнь разве не сказывается? Больные всегда раздражительны.

Короток зимний день. Кажется, только рассвело, а за окном уже снова густая ночь. Изредка потрескивали на морозе бревна домика, а в комнате было тепло. У открытой печки на табуретках сидели Ковалевская и Норкин. Рядом, прямо на полу, устраивались Никишин и Коробов. Сухие дрова (подарок разведчиков) горели быстро, весело. Ноги Норкина были закрыты полушубком, и Никишин время от времени поправлял его, смотрел, не появилось ли отверстия, отдушины, в которую смог бы проникнуть воображаемый холодный воздух.

Ковалевская вышла к морякам на минутку, но заслушалась и сидела уже второй час, боясь шевельнуться. Ее родинка и золотистый волосок колечком были совсем близко около глаз Норкина. Он изредка косился на них. Давно всем не было так хорошо. И если бы не далекий гул артиллерии, да не автоматы матросов—не чувствовалось бы войны. Просто собралась дружная семья у огонька зимним вечером и вспоминает минувшее.

— Слушай, Коробов, — встрепенулся Норкин, — я давно хочу тебя спросить, да все забываю… Почему ты не пустил меня в, комнату лесника?

— Это когда языков брали?

— Ну да.

— В руках-то у меня были гранаты, лимонки. Чеки-то я из них вынул. Думаю, если выстрелят или еще что, то вместе со мной и их в клочья разнесет. Разве можно в такой момент командира иускать?

Никишин одобрительно кивнул головой.

Дрова прогорели. Вместо них осталась только груда красных, мерцающих углей. Изредка мелькнет синеватый огонек и исчезнет.

В дверь постучали. Ковалевская неохотно приподнялась с табуретки, но Коробов опередил ее. Звякнул в сенях крюк, а немного погодя из кухни донесся мужской голос:

— А вы что здесь делаете? Марш в подразделение!

— Я здесь у больного командира, — оправдывался Коробов.

— Марш! Марш! Завели моду навещать по ночам «командиров».

Дверь отворилась, и в комнату вошел Чигарев. В руках его был большой сверток, перевязанный шпагатом.

— Ба! Да тут целый консилиум! — воскликнул он. Норкин настороженно следил за лицом Ковалевской, но на нем не дрогнул ни один мускул. Поправив волосы, Ольга спокойно ответила:

— Присоединяйтесь и вы к нам.

Чигарев, казалось, не слышал ее. Он подошел к Михаилу, холодно пожал его руку и снова повернулся к Коробову.

— А вы почему не выполняете мое распоряжение?

— Он ко мне пришел, — стараясь казаться спокойным, ответил Норкин.

— Навестили — пора и честь знать. А кроме того, я должен напомнить тебе, Михаил, что приказания старшего командира выполняются беспрекословно.

— Они мои прямые подчиненные, и я прежде всего отвечаю за их действия.

Норкин начал злиться. Его бесили и снисходительный, самодовольный тон Чигарева, и то, что он пришел сюда поздно вечером со свертком как человек, знающий, что ой будет желанным гостем.

— Очень жаль, что ты потворствуешь нарушителям дисциплины. Я как старший по должности — тебе известно, что я командир роты? — настаиваю на выполнении моего распоряжения.

Норкин мельком взглянул на Коробова. У того на лбу вздулась синяя жила. Да и сам Норкин начал терять терпение.

— Я пригласила к себе товарищей. Надеюсь, что это можно? — сказала Ковалевская. — Вы здесь тоже гость, а гости все равны.

— Да? Тогда, молодые люди, можете быть хоть до утра.

Но Никишин, непрерывно наблюдавший за своим лейтенантом, поднялся:

— Спасибо, доктор, но нам действительно пора идти. Мы лучше завтра зайдем, если можно?

— Конечно, приходите, Саша, — торопливо ответила Ольга, силясь разобраться в случившемся. Она никак не могла понять, почему Чигарев, обычно жаловавшийся на скуку, отсутствие товарищей, поступил так? Разве плохо вот так посидеть всем вместе? Разве не вместе воевали под Ленинградом?

Никишин козырнул, взял автомат, стоящий у койки Норкина, подошел к насупившемуся Коробову и толкнул его в плечо.

— Пошли, Виктор!

В самых дверях, вытолкнув Коробова из комнаты, Никишин оглянулся и бросил:

— До свиданья, товарищ командир роты.

Норкин невольно вздрогнул и поднял глаза на Никишина. Именно таким голосом ответил Александр еще тогда, в окопах, когда Норкин спросил у него, а что будет, если матрос не выполнит приказания товарищей.

— Никишин! — окликнул Норкин.

Тот нехотя повернул голову. Глаза их встретились. Немой разговор длился недолго, но когда дверь закрылась, лейтенант был спокоен.

— Теперь здесь матросов нет, и я выскажу вам, лейтенант Чигарев, все, что думаю, — сказал Норкин, вставая со стула.

Чигарев приподнял правую бровь. Весь его вид говорил о том, что он готов слушать, но не понимает, о чем хочет еще говорить лейтенант Норкин.

— Вы оказались менее выдержанным, чем матросы. У вас нет ни выдержки, ни такта…

— Сами бьете себя, лейтенант. Вы не имеете такта! Иначе чем объяснить ваши слова? Ведь я старший по Должности!

— Старший, старший! Что вы все время тычете мне вашей должностью? Другие качества делают человека старшим! Или еще и медалью играешь?

— А тебе завидно? — вскипел Чигарев.

— Я читал про адмирала, у которого всю жизнь был один чемодан! Он с ним начинал службу, участвовал во всех боях, на нем было полно всяких ярлыков, но умнее от этого не становился!

Сказав это, Норкин подошел к кровати и лег. Чигарев побагровел и закричал:

— Ты знаешь… Знаешь, что я сделаю?..

Норкин вскочил, словно не мягкая постель была под ним, а доски, утыканные гвоздями. Он сейчас был готов на все, но Ольга подбежала к нему, положила руки на плечи.

— Ложись, Миша… Ложись…

Теперь Чигарев мог говорить все, что ему хочется! Норкин убедился в самом главном, важном для себя.

— Я сначала не поняла, почему вы сегодня такой, — говорила тем временем Ольга Чигареву, — но теперь мне все ясно. От вас так и разит сивухой! Я прошу вас идти домой.

Чигарев несколько секунд беззвучно шевелил побелевшими губами, потом резко повернулся и почти выбежал из комнаты, толкнув дверь ногой.

Так началась у Норкина дружба с первой девушкой. До этого он не знал, что такое любовь, не верил, что можно скучать, если нет дорогого человека рядом, но теперь Оля стала необходима ему. С ней он мог часами говорить о прошлом, мечтать о будущем и почти все свободное время проводил с ней. А как не найти времени, если хочешь? Да и обстановка способствовала: бригаду отвели на отдых в тыл. Ольгу и Михаила теперь часто видели гуляющими на лыжах в лесу или просто так по улицам деревни. Над ними беззлобно подсмеивались, некоторые завидовали Норкину, но ухаживать за Олей перестали: у людей серьезные намерения, так зачем мешать?

Все шло, казалось, лучше и не надо, но настроение Норкина временами портилось. И только потому, что до сих пор не объяснился с Олей. Что мешало? Все казалось простым до тех пор, пока не наступал нужный момент. А тут и пропадала решительность. Как сказать Ольге самое главное? Подойти, взять за руку и начать: «Оля! Я люблю тебя!..» Очень просто и немного глуповато. Словно нельзя найти настоящих, неистасканных слов! Или действовать более решительно: выждать момент, обнять, поцеловать и все сразу станет ясно?.. Не так это просто сделать, если по-настоящему любишь…

Однажды Норкин совсем было решился. Тогда они сидели у Оли. В печке на углях добродушно брюзжал чайник. Оля присела на корточки и, накрыв руку тряпкой, пыталась ухватиться за его горячую ручку.

Чтобы не упасть, она облокотилась о колено Михаила. Ее волосы были совсем рядом…

— Оля… Я давно хотел тебе сказать…

— Что, Миша? — Ольга посмотрела на него немного растерянным взглядом, и лицо ее то ли от жара, то ли от смущения покраснело. Даже мочки ушей стали пунцовыми.

— Что?.. Да странно все получается. Теперь мы каждый вечер с тобой, а раньше… Раньше словно не замечали друг друга… Почему так, а?

Ольга ничего не ответила. Потом они умышленно долго пили чай, разговаривали еще и на крыльце, но главное так и не было сказано.

Сегодня Норкин задержался в штабе дольше обычного. К Оле идти было поздновато, домой — не хотелось, и он просто нечаянно, сделав крюк, подошел к санчасти. У Оли горел огонь. Это сразу уничтожило все колебания. Норкин поднялся на крыльцо и постучал. Немного погодя раздались торопливые шаги и приглушенные голоса.

— Отстаньте, я вам говорю! Идите домой!

— Оля! Да выслушайте вы меня хоть раз… Норкин узнал голос Чигарева и сразу насторожился. Стукнул откинутый крюк, и дверь распахнулась. В сенях стояла Ольга и Чигарев.

— Миша! — радостно вскрикнула Оля.

И этого оказалось достаточно. Михаил шагнул вперед, подвинулся, почти навалился на Чигарева грудью и четко, раздельно произнес:

— Вы поняли, о чем вас пока еще просят?.. Или вот! — большой сжатый кулак его поднялся.

— Есть из-за кого драться! — бросил Чигарев и ушел. Норкин было рванулся вслед за Чигаревым, но Ольга вцепилась пальцами в его рукав и потащила в комнату. Все здесь знакомо Михаилу. И стол, прижавшийся к окну, и кровать под серым солдатским одеялом, и тумбочка около нее. Даже бумажные цветы в консервной банке по-особому дороги ему: они сделаны руками Оли. На стене висела фотографическая карточка Олиного выпуска. Михаил знал уже почти всех, а Виктора даже заочно зачислил в друзья. И вдруг Оля упала на кровать. Плечи ее начали вздрагивать. Михаил ждал чего угодно, но только не слез. Слез он всегда боялся, становился беспомощным, если при нем плакали. Теперь Михаил тоже топтался в нерешительности, не зная, уйти ему или остаться. Но уйти он не мог и осторожно присел на кровать рядом с Олей.

— Оля… Брось, Оля, плакать… Честное слово, ты какая-то странная… Стоит плакать из-за такого… Может, мне уйти?

Ольга всхлипнула громче и взяла Михаила за руку. Несколько минут только и были слышны ее всхлипывания. Михаил молчал. Он высказал все. Не помогло. И в конце концов он не выдержал, нагнулся, обнял Олю и потянул ее к себе. Оля послушно села.

— Неужели я дала ему повод? — спросила она сквозь слезы. — Все вы, мужчины, такие…

— Как тебе не стыдно, Оля!.. Я готов не знаю что сделать, чтобы ты не плакала…

Ковалевская заплакала сильнее.

— Неужели ты и меня считаешь таким?

Оля молча прижалась к Михаилу. Ее мокрая от слез щека оказалась так близко, что он только чуть-чуть шевельнулся и осторожно коснулся ее губами.

Долго они сидели прижавшись друг к другу. Все было понятно без слов. И лишь когда солнечный луч скользнул по ледяному кружеву окна, Оля подняла к Михаилу свое лицо. Михаил потянулся к ее губам, но она закинула свои руки ему за шею, прижалась щекой к его кителю и прошептала:

— Не сейчас…

Михаил не спросил, когда. Он соглашался ждать.

2

— Никишин! Получай посылку! — крикнул еще с порога рассыльный, вваливаясь в землянку.

Александр взглянул на него и снова склонился над книгой. Он не ждал посылки. Кто ее мог прислать?

— Слышишь, Саша? — спросил Коробов.

— А мне что? Раздели на взвод, — ответил Никишин. Тоже правильно. Много безымянных посылок приходило в те дни на фронт, и командование бригады само распределяло их даже между отдельными матросами. Нет у иного матроса родных, или оказались они на территории, временно захваченной врагом, ну и дадут ему посылку. А в каждой из них письмо, душевное письмо от простых советских людей. Прочтет его матрос и еще сильнее почувствует, что не одинок он, что много у него друзей. Такие посылки делились обычно между всеми. Только письмо оставлял матрос себе. А Никишину даже и оно не было нужно. Ведь посылающему безразлично, ответит ему Никишин или Коробов? После смерти Любченко словно вылетел Александр из колеи и никак не мог вновь попасть в нее.

— Вскрывай, Саша! Не томи! Может, там фотокарточка, — попросил кто-то.

Никишин пожал плечами. Не верил он фотокарточкам. Лицо, может быть, и красивое, а душа — разве в нее проникнешь? Кроме того, снимок не всегда отвечает действительности.

— Возьми себе, — ответил Никишин. — Я в фотокарточки не влюбляюсь.

— Саша! А ведь посылка-то точно тебе! — воскликнул Коробов, рассматривая адрес.

— Не врешь?

— Слово даю! Только обратного адреса нет. Никишин подошел к столу. Точно, ему посылка. На сером полотне химическим карандашом написан его адрес, а обратного нет: отправитель не хотел получать посылку обратно.

— От кого, Саша, думаешь?

— Сам не знаю.

Распороли чехол и вскрыли ящик. Маленький серый конвертик лежал сверху. Никишин взял его и распечатал.

«Дорогой товарищ Никишин!

Мы очень обрадовались вашему письму и хотели сразу ответить, но все ничего не получалось. То спорили, о чем и как писать, то срочный заказ выполняли и собраться вместе не могли.

Потом ребята поручили написать ответ мне, как комс оргу, вот я и пишу. Еще раз: все мы обрадовались вашему письму. Нас очень интересует, как вы живете? Какие по двиги вы совершили? Были ранены или нет? Если у вас есть фотография, то пришлите ее нам. У нас в отделе кадров вы еще совсем мальчик, а мы сейчас у себя в клубе делаем фотовитрину: «Наши комсомольцы в боях за Родину».

Обижаемся на то, что вы так мало написали о себе и товарищах. Ведь мы все время просимся на фронт, но нам говорят, что сейчас мы нужнее здесь, и мы работаем. Наш цех держит переходящее знамя завода, и мы обещаем сохранить его у себя до вашего приезда, а потом и вы вместе с нами за него драться будете. Верно?

Вот, пожалуй, и все. Вы не обижайтесь, но я сама не знаю, о чем вам писать. Так много всего, что теряюсь. Но ведь вы нам еще напишете? Вот так постепенно мы и расскажем друг другу все новости. Хорошо?

Эта посылка — наш подарок вам к Новому году.

От имени всех комсомольцев нашего цеха желаю вам всего хорошего! Если будете в наших краях — обязательно заезжайте.

Нюра Селезнева».

— Саша! Да ты хоть посмотри, что тебе прислали! — зовет Коробов.

Никишин взглянул на стол, его глаза скользнули, словно не замечая, по шерстяным носкам, пачке печенья, папиросам, по горлышку бутылки. Он снова читал письмо.

— А у нас, ребята, новость. Лейтенанта Норкина с командира взвода снимают, — сказал рассыльный, которому не терпелось поделиться свежим известием.

— Что? Брешешь!

— Как снимают? — зашумели матросы.

— Так и снимают! — обиделся рассыльный. — Приказ пришел.

— А ты-то откуда знаешь? — шагнул к рассыльному Никишин. Скомканное письмо торчало из его кулака.

— Комбриг с комиссаром меж собой говорили, а я тут же был. На Волгу его переводят. С ним Чернышева, Чигарева и еще других.

Какое дело Никишину до Чернышева и других? Уезжает его лейтенант… И всегда так: одна беда тащит за собой другую.

— Эх, чёрт — выругался Коробов и сел на нары.

— Не везет нашему взводу, — сказал другой. Тихо стало в землянке.

А Норкина вызвали в штаб. Командир бригады протянул ему приказ и отошел к окну, забарабанил по нему пальцами.

Все… Значит, Оля остается здесь, а ему снова ехать…

Новое назначение обозначало продвижение по службе, он уходил на корабли, а все-таки ему было жалко расставаться со взводом, бригадой. Здесь он успел сжиться со всеми, привыкнуть и к матросам, и к командирам… Про Ольгу и говорить нечего. О ней разговор особый…

— А взять мне с собой никого нельзя?

— Кого?

— Хотя бы Никишина и Коробова.

Командир бригады взглянул на комиссара, подумал И ответил:

— Никишина отпущу, а Коробов останется здесь.

— За Ковалевскую не беспокойся. Она девушка самостоятельная, — сказал комиссар бригады и протянул руку. — Счастливо тебе плавать!

— Спасибо, — ответил Норкин, пожал протянутые руки и вышел из штаба.

Со взводом простился сурово, по-солдатски.

— Смирно! — крикнул дневальный, как только Норкин вошел в землянку.

Матросы встали, а Никишин, который должен был бы как старшина отдать рапорт, сделал шаг, другой, сказал:

— Товарищ лейтенант, — и замолчал. Что говорить дальше? Взвод желает вам всего наилучшего? Попутный ветер?.. Язык не поворачивался.

— Вольно… Собирайся, Саша. Едем.

Никишин взглянул на лейтенанта и метнулся к нарам. Его вещевой мешок был всегда завязан.

Крепким рукопожатием Норкин передал матросам то, чего не мог сказать словами. За месяцы войны люди научились прятать свои чувства, выражать их не словами, а поступками. Вот и подходят к Норкину матросы.

— Нож открывать консервы у вас есть? У меня лишний. Возьмите, — говорит один.

— Махорку без мундштука курить никак невозможно. Я их сделал несколько штук, так один — вам, — говорит другой, и мешок Норкина наполняется, пухнет от портсигаров, зажигалок и ножей самых различных размеров и назначения.

Ехать до станции решили на машине. В распоряжении Норкина оставалось немного времени, и он пошел к Ольге. Долго они сидели молча, прижавшись друг к другу.

Звезды на небе стали меркнуть.

— Пора, Оленька, — сказал Михаил, — но не шевельнулся.

Ольга еще сильнее прижалась к нему. Она знала, что Михаилу нужно ехать, но как отпустить счастье, которое так недавно стало твоим? Скоро ли оно вернется вновь?

Михаил провел ладонью по ее мокрой щеке.

Послышался шум идущей машины и стих у крыльца.

— Меня ждут, Оленька. — Голос Михаила дрогнул.

Оля подала Михаилу полушубок и сама застегнула крючки.

Машина стояла у самого крыльца. В ее кузове сидели Чернышев, Чигарев, Никишин и еще кто-то. Норкину страшно захотелось хотя бы на несколько минут задержать отъезд, хотя бы совсем немного еще побыть вместе с Ольгой.

— Ждем, Норкин! — крикнул с машины Чернышев. Михаил повернулся к Ольге, протянул ей руку, но она порывисто обняла его, прижалась горячей щекой к губам, и он услышал прерывистый шепот:

— Жду, Миша… Всегда помни: жду…

Норкин влез в кузов, и машина тронулась. Он ни разу не оглянулся и не видел Ольги, которая по-прежнему стояла на крыльце, сжимая руками накинутый на плечи платок. Колючий ветер бил Норкину в лицо, выжимал слезы, а он сидел неподвижно, всматриваясь в светлеющую даль.


Не все шло гладко в Сталинграде. Флотилия создавалась в момент напряжения всех сил страны, и поэтому возникал целый ряд трудностей, которых можно было бы избежать в другое время. И чем ближе к весне, чем больше приближался срок окончания формирования флотилии, тем заметнее были эти помехи. Новые дивизионы требовали и кораблей и командного состава. Если бы присмотреться сейчас со стороны к работе Ясенева, то наверняка можно было подумать, что он занимает любую должность; но только не комиссара бригады. Ясенев сам вникал и в укомплектование кораблей личный составом, и в снабжение их, и в другие не менее важные дела. Только, бывало, утрясет одно дело, думает, ну вот сейчас займется основу ной работой, а тут и столкнется с новым вопросом, да такого первостепенного значения, что нужно бросать все и немедленно браться за него.

Да и с командиром бригады траления капитаном первого ранга Семеновым работать было трудно. Он принадлежал к разряду «бывалых людей». В годы революции и гражданской войны Семенов был в самой гуще событий. И что особенно интересно — он не зазнавался, не отказывался учиться, как это случалось с теми, которые ссылались на свой жизненный и военный опыт. Он всегда был готов поддержать любое предложение, подхватывал его, но редко доводил до конца. Взять хотя бы рекогносцировку. Командиры-днепровцы на основании опыта предыдущих лет службы предложили еще зимой ознакомиться с рекой и побывать на самых ответственных перекатах. Это могло значительно облегчить изучение реки весной. Семенов ухватился за это предложение, возглавил поход и… самовольно изменил его маршрут. Комадиры поездили на машинах вокруг города, побывали в нескольких деревнях и вернулись злые-презлые.

— Понимаешь, я их ознакомил с историческими местами. Ведь там я дрался еще в гражданскую!.. Или ты считаешь, что с историей их знакомить не надо? — так объяснил Семенов Ясеневу изменение маршрута.

У Семенова было две слабости. Он любил вспоминать о встречах с большими, всем известными людьми. Стоило в его присутствии упомянуть о каком-нибудь генерале или адмирале, как Семенов непременно вставлял свое слово:

— Это ты про кого? Про Володьку?! Да я его, как облупленного, знаю! Шурка! Помнишь, Володька на полу у нас дома спал?

И «Шурка», адъютант Семенова, знакомый с ним чуть ли не с гражданской войны, отец семейства и в скором времени дедушка, неизменно отвечал:

— Точно. Было.

Ясеневу некогда, да и незачем было заниматься выяснением того, спал ли действительно на полу «Володька», но важное мероприятие обычно оказывалось скомканным: после такого вступления Семенов начинал рассказывать, вспоминая все новые и новые подробности.

Вторая слабость Семенова — неистощимая страсть к заседаниям. Семенов приходил к себе в кабинет в девять утра, а выходил из него только около полуночи. Там он и обедал. И все это время шли заседания. То он «накоротке» (часа два-три) беседовал с командирами дивизионов, то проводил «оперативку» с командирами штаба. Нельзя было упрекнуть его в безделье, но и работа подменялась разговорами. По флотилии даже летала крылатая фраза:

— У Семенова вчера постановили выполнить решения всех предыдущих совещаний.

Все это и заставляло Ясенева браться за многие дела, порой даже в ущерб тому, за которое отвечал в первую очередь он. Так получилось и сегодня. На столе его лежит личное дело главстаршины Мараговского. Он во флотилии только второй месяц, а уже успел основательно проштрафиться. По объяснительной записке все произошло очень просто: Мараговский, встречая дежурного по дивизиону бронекатеров лейтенанта Чигарева, забыл, что он без фуражки, и, отдавая рапорт, приложил руку к, голове. Немедленно последовала реплика Чигарева:

— К пустой голове руку не прикладывают.

— А я ведь не к вашей, — огрызнулся Мараговский. Случай исключительный во всех отношениях. Мараговского наказали, но все ли это? Ведь нельзя же останавливаться на одном факте и только на нем сосредотачивать внимание? Ясеневу был нужен корень. Его нужно было найти и вырвать. Биография у Мараговского интересная, сложная. К нему нужно присмотреться. И опять не все. А Чигарев? Разве он не виноват? Почему он сам позволил себе такую неуместную выходку? Зазнался. Давно уж об этом поговаривают командиры, но руки все время не доходят, хотя глаза и видят.

Нужно бы немедленно разобраться, спланировать работу так, чтобы не повторялись подобные безобразия, но Ясенев сидит и просматривает ведомости бригады. Сегодня в обкоме партии сообщение Семенова о готовности бригады, там конкретно решится вопрос о помощи ей со стороны города и речного флота. Вот и погрузился Ясенев в цифры, перечитывает сухие слова объяснительных записок.

Семенов, как и обещал, пришел за полчаса до совещания. Низенький, коренастый, с большим мясистым носом, он, словно принюхиваясь, осмотрел кабинет, неторопливо подошел к креслу, стоявшему у письменного стола, и опустился в него.

— Все пишешь? — спросил он. — А я, брат, все это вот где держу! — и он хлопнул себя ладонью по лбу. — Тут, брат, всего надежнее!

— Хорошо, что ты на свою память надеешься, но там ведь с нас спросят точные, а не приближенные данные.

— А ты и испугался? Не робей! С Семеновым, брат, не пропадешь!.. Хочешь, я расскажу тебе один интересный случай?.. Был я на съезде. Сижу и слушаю доклад, а мой сосед все ерзает да ерзает. Меня аж злость взяла! Я толкнул его локтем в бок и говорю так зло: «Чего вертишься? Слушать мешаешь!» — Семенов сдвинул брови, вытянул вперед губы, показывая, как он сказал это своему соседу. — И что ты думаешь? «Извиняюсь, — говорит, — товарищ Семенов!» Ну, дослушал я доклад, а когда пошел к выходу, то никак не пойму, почему мне все дорогу уступают. Оглянулся, а сзади идет мой сосед… А кто он? Век не догадаешься!.. Он подходит ко мне при всех и говорит: «Спасибо, товарищ Семенов, за критику!».. То-то… Не бойся. С Семеновым, брат, не…

— Я готовлюсь, а не боюсь.

— Ладно, ладно… Едем.

В кабинете секретаря обкома партии уже были командующий, член Военного Совета флотилии, командиры и комиссары других бригад. Все они сидели парами, и сразу было видно, что это не случайность. Они нуждались друг в друге, готовы были поддержать один другого, дополнить. Даже сейчас некоторые из них оживленно шептались, обсуждая какие-то вопросы. И Ясенев позавидовал им. Хотя они с Семеновым и сели рядом, но не о чем было им говорить.

— Ты, Андрей Петрович, о чем думаешь просить обком? — спросил Ясенев.

— Не волнуйся. В грязь лицом не ударим, — ответил Семёнов.

Первым выступал контр-адмирал Голованов. Высокий, седой, с открытым лицом, с тремя орденами Красного Знамени, он невольно вызывал симпатию. Говорил Голованов просто, сжато, но каждое его слово ложилось точно на свое место, как ложатся плиты при постройке хорошо продуманного здания: ни одной лишней. Он критиковал себя, обком, порой бывал резок, но его не перебивали, ему верили.

Потом слово взял Семенов. Он долго благодарил партию за внимание, заботу и после этого сразу же заверил всех, что бригада справится с поставленными перед ней задачами.

— Мы здесь дрались еще в гражданскую, а если придется и теперь, то чести своей тоже не замараем! — закончил он и взглянул на Ясенева. Его глаза говорили: «Ну, как? Комар носа не подточит!»

Командующий и член Военного Совета переглянулись. Голованов удивленно взглянул на Семенова, повернулся вместе со стулом к своему комиссару и что-то зашептал. Секретарь обкома спросил:

— Разве вы кончили?/

— Так точно. Кончил.

— Я, товарищ Семенов, ничего не слышал о трудностях, с которыми вам приходится встречаться в работе. В чем требуется вам помощь?

— Скажу прямо: трудности есть. Но я не больной, а здесь не госпиталь и жаловаться нечего. Работать надо! Нас трудностями не запугаешь… Сами справимся, товарищ секретарь обкома!

— Подумайте, товарищ Семенов.

— Я слов на ветер не бросаю! Если сомневаетесь — присылайте комиссию и проверяйте. О чем мне просить партию? Я благодарен ей за доверие и теперь сам обязан все решать. Сколько можно просить у партии? Только и слышишь: помогите, помогите! В гражданскую и не так приходилось!.. Выдюжим! Как на каменную стену рассчитывайте!

— А стены-то народ строит! — бросил реплику Голованов.

Ясенев не собирался выступать, но теперь молчать он не мог и попросил слова. Он раскрыл блокнот, потом решительно захлопнул его и спрятал в карман.

— Я начну с претензий, — сказал Ясенев. — Плохо вы нам помогаете. Некоторые наши тральщики до сих пор находятся в ремонте, и конца его не видно. Речники, некоторые руководители пароходства, — поправился он, — порой ссылаются на перегрузку мастерских, на подготовку к навигации, на то, что мы попали, вклинились к ним в график вне плана…

— Конкретнее, товарищ Ясенев, — перебил секретарь обкома.

— Фактами крой, Ясенев, — подсказал Голованов. Ясенев начал приводить только факты, и чем больше он их называл, тем сильнее крепло в нём чувство уверенности, что сегодняшнее совещание вызвано необходимостью. Даже странным теперь казалось то, что оно не состоялось раньше. Ведь формирование бригады, а следовательно, и флотилии, пошло бы значительно быстрее, еслн бы город раньше включился в это дело. Сейчас бригада была почти готова. Несколько тральщиков, о которых упомянул Ясенев, не решали ее судьбы. Зачем корабли, если нет для них тралов? А тралов-то и не было. Их давно обещали выслать, часть даже находилась уже в пути, но факт оставался фактом: бригада их имела мало. Значит они, тралы, являлись тем главным звеном.

Или взять политработников. Только в бригаде Семенова два дивизиона не имели комиссаров, однако почему-то все мирились с этим, терпеливо ждали прибытия политработников из Москвы. А почему город не мог их дать?

— Скажите, а эти ваши тралы что из себя представляют? — спросил секретарь обкома. — Мы их здесь изготовить не можем?

Почему-то об этом раньше Ясенев не думал. Действительно, часть тралов без особого труда могла быть сделана здесь, на заводах города и области.

Наконец высказались все.

— Обком партии, товарищи, поставил вопрос о готовности флотилии не случайно. — Секретарь обкома говорил спокойно, глядя именно на того, к кому относились его слова. — В наши функции, товарищ Семёнов, не входит проверка боевой готовности флотилии. Вы неправильно поняли задачи сегодняшнего совещания. Проверять вас будет нарком Военно-Морского Флота. Но время сейчас трудное, все должны действовать согласованно, целеустремленно, и нас интересовало, все ли, зависящее от нас, сделали мы, представители общественности города и области. И при проверке оказалось, что далеко не все… Я думаю, что прямо запишем в решении свое мнение о тех товарищах, которые до сих пор не поняли, что создание флотилии — дело народное, партийное… Относительно тралов… Придется, Дмитрий Максимович, принять заказ. Подожди! Мы знаем, что тебе сейчас туговато приходится, что завод перегружен. Но тралы нужны?.. Сам, говоришь, понимаешь? Так в чем дело?.. Детали уточним позднее. И последнее… Тут товарищ Семенов сказал, что с трудностями борется сам, что в гражданскую войну было труднее. Правильно. Но это было когда? Сейчас мы другие стали, товарищ Семенов! Вам бы, товарищ Семенов, давно пора понять, что партия ничего не делает наполовину. Не в правилах большевиков давать поручения, ставить задачу и не оказывать помощи. Партия, товарищ Семенов, всегда вам поможет, но зато потом и спросит!

Ясенев думал, что Семенов сделает правильные выводы, но уже через час услышал, как он сказал адъютанту:

— Вызывай, Шурка, штабных специалистов на оперативку… Ну и дал я там жизни! Как начал, как начал! Теперь и с ремонтом быстро закончим, да и местные заводы на тралы заказ примут… Вот, брат, какой он, Семенов!

У Ясенева сложилось мнение, что Семенов искренне верил в правдивость своего рассказа.

«Нет, так больше не может продолжаться», — решил Ясенев и вошел в кабинет Семенова.

— А, явился! — оживился Семенов. — Хорошо, что ты сам догадался зайти. Садись и поговорим.

— За тем к тебе и пришел, Андрей Петрович, — ответил Ясенев, садясь в кресло и пододвигая его к столу.

— Раскаиваешься?

— В чем?

— В том, что попер там против меня. Вышел на трибуну и давай показывать прорехи!

— Ты на меня не кричи, Андрей Петрович, — нарочно тихо сказал Ясенев. — Я наравне с тобой отвечаю за бригаду и скажу тебе прямо: дальше дело так не пойдет.

Семенов закурил, откинулся на спинку кресла и спросил:

— Уж не учить ли ты меня собрался?

— А если и так?

— Молод! Знаешь, кто у меня учился? Знаешь? Да сам…

— Еще раз прошу не кричать; к тому же не учился он у тебя. Не мог.

— Не веришь? Шурка!

— Не надо его… Если даже и так, то зачем кичиться этим? Сейчас перед нами совсем другие задачи…

— Знаю!.. Послушай, комиссар… Давай договоримся: в морской тактике, организации и вообще ты меньше меня понимаешь и прислушивайся к моим советам. Если не согласен, — давай разойдемся. Не держу! С Семеновым любой рад служить будет!

— Я вижу, нам с тобою сегодня не договориться, — сказал Ясенев вставая. — Попробуем еще, но только знай, Андрей Петрович, что так работать нельзя.

— Пугаешь?

— Нет, предупреждаю.

Было уже темно, когда Ясенев вошел в свой кабинет. Он устало опустился на стул, несколько минут посидел, закрыв глаза, потом достал из ящика стола фотокарточку сына. Мальчонка с пионерским галстуком смотрел на него не по годам серьезно и вроде бы немного с укором, словно обижался на отца за то, что тот даже не поздравил его с таким важным событием, как принятие в пионеры.

«Сегодня же напишу, — подумал Ясенев. — Зачем се годня? Сейчас!».

Он прислонил фотографию к чернильному прибору, достал из стола лист бумаги, взял ручку, но в дверь постучали.

— Да, да! Войдите!

— Главстаршина Мараговский явился по вашему приказанию!

— Вот и хорошо! Садись… Да не туда, а ко мне поближе. Разговор длинный будет, — говорил Ясенев, пожимая руку Мараговского.

— Я вам не помешал, товарищ батальонный комиссар?

— А другого ничего придумать не мог? — в свою очередь спросил Ясенев, пряча в карман фотокарточку сына.

Глава двенадцатая ВОЛГА СРАЖАЕТСЯ

На Волге шла вторая военная навигация. Внешне все осталось по-прежнему: торопились куда-то пассажирские пароходы, солидно, медленно перебирали плицами буксиры, и на блестящей поверхности реки всюду виднелись темные пятна барж и плотов. Прижимаясь к берегу, сновали катера, как обычно, бакенщики промеряли глубины, ставили бакены, створы.

Но глубже сидели в воде баржи, шире и длиннее были плоты. Среди них строгими клиньями или вытянувшись в кильватер проходили новые для Волги корабли. Их здесь, не было с времен гражданской войны. С длинными стволами пушек или без них, все они, покрытые одинаковой серой краской, вносили в радужные тона реки что-то суровое, присущее только войне. На палубах этих кораблей редко можно было увидеть людей. Однако стоило в безоблачном небе появиться вражескому самолету-разведчику, как оживали корабли: из кубриков, надевая бескозырки, выбегали матросы, падалл чехлы с пушек и пулеметов, глухо лязгали броневые двери и над притихшей рекой гремело:

— Корабль к бою изготовлен!

Военная флотилия сторожила, охраняла Волгу. Правда, военных действий пока не было, и над берегами проносились только учебные снаряды, только по мишеням стреляли пулеметчики.

Так спокойно прошла весна. Волга уже начала входить в свои берега, сошла вода с лугов, и босоногие мальчишки, сняв рубахи, ловили ими рыбу в маленьких озерках, сверкавших белыми пятнами среди яркой зелени. Дни стояли жаркие, знойные. Изнемогая от жары, склонили деревья к истрескавшейся земле свои ветви с запыленными листьями. Даже асфальт стал в городе мягким, податливым. Промаршировал по улице взвод матросов, а привычного удара ног не слышно. Да и песни тоже.

Селиванов опустил тяжелую штору окна и прошел в глубину комнаты. Сегодня он дежурил по штабу бригады и, как говорилось в инструкции, в отсутствие командира бригады оставался за него, был полновластным хозяином всех кораблей. Но Леню это не прельщало.

«Благодать Мишке, — думал он. — На воде прохладнее. Да и работа живая. А у меня одна радость — кораблики на карте переставлять».

Вокруг Лени на столах, полочках и тумбочках стояли телефонные аппараты. Он мог сейчас поговорить не только с любым городом или селом на берегу Волги, но даже с Москвой. Без всяких междугородных! На стене висела большая географическая карта с красной ломаной линией фронта, а на длинном столе, что стоял вдоль стены, лежала другая. На ней только Волга. Словно вросли в ее голубую ленту маленькие модели канонерских лодок, бронекатеров, тральщиков. Флотилия была готова. Все знали, что по первому слову все придет в движение: поползут модели по карте, лягут на нее красные секторы обстрела, полосы тральных работ. Но пока все стояло, и Лене было скучно.

Он взял книгу, попробовал читать, но скоро захлопнул и бросил на стол. Леня сейчас завидовал и Норкину, и Чигареву, и другим командирам, которые служили на кораблях. Вода! Это вам не просто химическое соединение, формула которого известна всем школьникам. И не «белый уголь». Вода — кипучая жизнь корабля, живое, настоящее дело!

«А Михаилу, прямо скажем, повезло, — рассуждал про себя Леня. — Он не испытал мук формирования, не сидел в штабе. Только прибыл и сразу получил назначение дивизионным минером на тральщики. Несколько дней пожил на квартире, похвастался письмами и фотографиями Оли, начал, да так и не отправил письмо матери, и ушел. Только его и видели!»

Правда, один раз завернул в Сталинград, но и то по вызову штаба. Получил документы для штаба дивизиона и приказ о том, что отныне нет лейтенанта, а есть старший лейтенант Норкин. Ох, и смешное выражение лица, было у Мишки, когда он прочитал этот приказ! Видно, что радешенек Мишка, хочется ему подпрыгнуть чуть не до потолка, а он пыжится, старается казаться серьезным, равнодушным. Даже Ясенев не выдержал и засмеялся, глядя на него.

«Нет, штабная работа не для меня!» — окончательно решил Селиванов и только поднялся, чтобы снова подойти к окну, как дверь распахнулась и в комнату влетел Семенов. За ним вошли и другие командиры.

Семенов очень любил рапорты. Бывали случаи, когда плохого дежурного только рапорт и спасал. Услышав зычную команду, Семенов невольно добрел, и вполне заслуженный разнос превращался в добродушную воркотню, Селиванов, как и все другие командиры, знал это и уже набрал полные легкие воздуха, готовясь крикнуть, но Семенов ткнул пальцем в один из телефонных аппаратов и сказал:

— Вызывай Каменный Яр!

— «Река»? Дайте мне Каменный Яр… Что?.. Занято, товарищ капитан первого ранга. Диспетчер разговаривает…

— По паролю «Вода»!

Этот пароль был введен давно, но им еще не пользовались. Опять вода. Но теперь она — опасность: готовься к бою великая русская река! И Селиванов бросил в телефонную трубку это слово. Слышно было, как ойкнула телефонистка, что-то щелкнуло и через секунду:

— Каменный Яр на линии.

— Дай! — сказал Семенов, протягивая руку. Взяв трубку, он сначала приложил ее к одному уху, потом зачем-то перенес к другому и нарочито густо пробасил — Каменный Яр? Что там у тебя случилось?.. Я говорю! Сам Семенов говорит с тобой!

Вряд ли дежурный по пристани знал, кто такой Семенов, но пароль и властный, начальнический тон произвели впечатление, и он начал рассказывать. Семенов больше не кричал и терпеливо слушал, постукивая карандашом по коробке аппарата.

Селиванов воспользовался моментом и спросил у стоявшего рядом с ним командира:

— Что случилось?

— Сами ничего не поймем, — ответил тот, пожимая плечами. — Сидим и работаем. Вдруг открывается дверь, является «сам» и кричит: «За мной!» Что нам оставалось делать?

— Селиванов! Записывай! — Семенов бросил на стол сломанный карандаш. — Пиши… Так… Так… В четырнадцать часов… пассажирский пароход… у входа в Саралев-скую воложку… Так… Так… Ладно! Почему сразу не доложил лично мне?.. Я, брат, не люблю, когда инструкцию не знают! Смотри у меня! — Семенов погрозил кулаком и бросил трубку на рычаг аппарата.

— Сейчас посовещаемся накоротке, — наконец сказал Семенов, сел на место Селиванова, но сразу вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул: — Мины, подлец поставил! Но меня этим не купишь! Внимание отвлечь хочет! Не выйдет! Не на того напал!.. Как думаете, командиры, что за этим кроется, а?

— Мне кажется, что прежде всего нужно приказать Краснову вытралить мины, — сказал один из командиров.

— Что вы меня учите! Я сам знаю, кого послать! Как мины тралить, ты меня не учи! Я, брат, ученый!

Неизвестно, сколько времени продолжался бы еще этот неприятный для всех разговор, если бы в это время в комнату не вошли командующий и член Военного Совета флотилии. Контр-адмирал взял со стола журнал, прочел в нем запись Селиванова и так же молча положил его обратно.

— Какое решение вы приняли? — спросил он, поворачиваясь к Семенову.

— Я, товарищ командующий, послал туда Краснова. — Мясистый нос посинел от прилившей к нему крови. — Я те места во как знаю! — Ребро ладони прошлось по шее. — Он с минами быстро разделается, а…

— Краснова послали или только еще думаете? — нетерпеливо спросил командующий.

— Я уже распорядился… Сейчас передадут приказ.

— Передавайте. — Командующий подошел к карте Волги, минуты две молча смотрел на нее, потом сказал: — Война пришла на Волгу… Фашисты ночью поставили мины. На них уже взорвался пароход… Судя по силе взрыва—мины магнитные, морского типа… Есть ли смысл такие мины ставить в одиночку?

Командующий говорил словно сам с собой. Каждая фраза — только сжатый тезис. Командующий умышленно делал паузы. Он давал возможность другим понять то, что уже освоено им.

Война пришла на Волгу…

Перед глазами невольно вставали сотни километров родной земли, которые отделяли Волгу от врага. Огонь сейчас там. Смерть сейчас там. Значит, оправившись немного после разгрома под Москвой, враг снова рванулся вперед. Мины — это только пальцы кровавой руки, которая тянется к Волге, на Кавказ, а следовательно, и к сердцу Родины — к Москве.

Упали в Волгу первые мины… Морские магнитные мины. Какой бы широкой и глубокой ни была река, она, по сравнению с морем, всегда будет узким, мелководным ручьем. Всегда настороже здесь судоводитель: отошел в сторону от фарватера — посадил пароход на мель, распорол, проломал его днище о скользкие от ила или отточенные водой грани камней. Теперь еще труднее; мины встали в горле реки — на судовом ходу. Пока обнаружила себя только одна. Но командующий безусловно прав: такие мины в одиночку не ставят.

— Передайте приказ Краснову, — еще раз сказал командующий, словно пришел к окончательному выводу, что это правильное решение.

Селиванов уже потянулся было за телефонной трубкой, но зазвонил другой телефон, зазвонил непривычно длинно, требовательно.

— У Луговой Пролейки тоже взорвался пароход, — доложил Селиванов через минуту.

— Так, — кивнул головой командующий. Его предположения оправдались: минная война началась сразу на фронте длиной в несколько сот километров. — Фашисты применили излюбленный прием — шумят везде, где только могут… Пишите приказ: Краснову приступить к тралению на участке Сталинград—Петропавловка… Адмиралу Голованову… Обеспечить непрерывное движение судов на участке выше Сталинграда, принимая все возможные меры к уничтожению обнаруженных минных полей… Разъяснить всему личному составу: Волга должна остаться свободной!

Пока Селиванов передавал приказания, командующий и все другие командиры молчали. Говорить никому не хотелось. Каждый понимал, какая ответственность легла теперь на флотилию. А многое еще было недоделано. Не все корабли вступили в строй. Не все они были готовы к минной войне. Взять бригаду Голованова. Она предназначалась для артиллерийских боев, а не для траления, и, кроме пушек и пулеметов, на кораблях ничего не было. Пушкой мину не взорвешь. Это понимали все, но приказ есть приказ: сейчас Голованов отвечал за движение пароходов, он был обязан бороться с минами, на него легла основная ответственность за всю Волгу выше Сталинграда.

Командующий тоже думал об этом. Нелегко было отдать приказ, но он верил в командира бригады, хотя и продолжал думать о том, чем можно сейчас помочь ему.

— Семенов, где сейчас Норкин? — спросил командующий.

— Идет сюда на совещание.

— Посылай его немедленно к Голованову. С ним, кажется, два тральщика? Вот и их посылай вместе с ним.

— Разрешите доложить? Я вызвал их на совещание, и они без тралов…

— Зато Норкин минер, — сказал член Военного Совета. — А тралы вышлите им немедленно.

И Норкин прошел мимо Сталинграда, даже не заглянув на квартиру. А побывать очень хотелось. И как же не иметь этого желания, если он вместе с Леней Селивановым остановился у Доры Прокофьевым Кулаковой, жены бывшего своего командира? Она жила в Сталинграде у сестры. На катерах состоялся короткий митинг. Для этого они и пришвартовались на ходу друг к другу бортами. Собственно говоря, то, что произошло, и нельзя назвать митингом: Норкин передал матросам то немногое, что узнал сам из приказа, и основной упор сделал на задачи, поставленные перед флотилией. Говорить было о чем, да и накипело на сердце у матросов, но Мараговский своим выступлением как-то сразу поставил точку. Взяв слово первым, он сказал:

— От имени всех заверяю, что приказ Родины и партии мы выполним! — Потом обвел глазами матросов и закончил: — Говорить мы, товарищ старший лейтенант, не будем. Мы делом докажем.

Никишин кивнул головой и поднялся. Они с Марагов-ским быстро нашли общий язык и теперь действовали совместно, дружно. Объединил их простой разговор на корме катеров. Тогда еще над Волгой не летали фашистские самолеты, команды катеров были только укомплектованы и матросы приглядывались, прощупывали друг друга. В один из таких вечеров Мараговский сказал, глядя в желтую от песка воду:

— Ненавижу фашистов.

Матросы удивленно посмотрели на командира катера: им было сначала непонятно, почему вдруг он вспомнил о врагах в этот прекрасный вечер, когда и первые нежно-зеленые листья, и теплый ветерок шептали только о жизни, о счастье. Лишь Никишин ответил без промедления:

— Подлюги!

— Бить их надо, — продолжал Мараговский.

— Под корень! — почти выругался Никишин.

С тех пор их часто видели вместе. Большей частью они молча сидели рядом и думали о чем-то своем, но большом, важном, или перебрасывались отрывистыми фразами. Общая была у них ненависть, не могла не быть общей и любовь. Если Никишин говорил о Норкине только хорошее, то и Мараговский проникся к нему уважением. Это они и выкрали ночью из каюты китель Норкина, чтобы пришить знаки старшего лейтенанта.

Норкин сидел на складном стуле перед рубкой и всматривался в реку. Ему хотелось первому увидеть Голованова, о котором среди матросов ходили легенды. Любили адмирала и за личную храбрость и за находчивость, без которых на войне не выиграешь ни одного боя, и за то, что, сделав замечание, адмирал никогда не уходил сразу. Обычно он оставался здесь до тех пор, пока не убеждался, что его поняли, что впредь ошибка не повторится. В его бригаде почти не было взысканий, и самым страшным взысканием был разговор с адмиралом. Из его кабинета матрос обычно выходил мокрый, словно после хорошей бани с настоящим русским парком.

Наконец из-за острова показался высокий яр. Около него, навалившись бортом на глиняный выступ, стоял буксирный пароход. Его рубка валялась на берегу кучей обломков. Ниже парохода на берегу толпились моряки и речники. А еще ниже — прижались к яру катеры. На одном из них был поднят флаг командира бригады.

Норкин спрыгнул на берег, подошел к матросам и спросил:

— Адмирал Голованов здесь?

Матрос удивленно посмотрел на старшего лейтенанта, который не знал Голованова, и показал глазами на седого человека в простом брезентовом плаще на плечах:

— Вот он.

Норкин шагнул вперед и представился. Голованов крепко стиснул его пальцы и быстро заговорил:

— Тебя-то мне и надо. На нашем участке сегодня ночью опять мины поставили, да и пароходы бомбили… Видишь? Взрывом рубку снесло… Переходи на мой катер, а тральщики передай в отряд. Отправлю этого, и пойдем прокладывать тральный фарватер.

— Тогда мне лучше идти на тральщиках…

— Ты так думаешь? Твои катера сейчас только конвойные корабли. Или ты придумал траление без тралов?

Голованов даже вышучивал Норкина, и тот невольно подумал, кто этот человек со званием контр-адмирала? Прокладывать тральный фарватер без тралов — такого в истории еще не было. Что это значит? На что похоже? Представьте, что перед вами пропасть и через нее перекинут только один узенький мостик. Пока вы его видите, прощупываете ногой — вы в безопасности. Но вот вас отвели в сторону, завязали глаза и говорят; «Иди!» О чем думает человек, отдавший такое приказание?

А Голованов уже прыгнул на бронекатер, и сразу взревели моторы. Катер приподнял нос, вспорол воду и понесся вверх по реке.

— Сейчас мы пройдем по всему участку и восстановим движение, Боюсь, что кое-кто испугался бомбежки, мин-ных полей и отстаивается у берега, — говорит Голованов, стоя с Норкииым перед рубкой. — Наша задача — заставить их двигаться и за день вытолкнуть из опасной зоны… Давай договоримся: сегодня ты будешь со мной, а завтра — действуй самостоятельно.

— Без ваших указаний?

— А ты как думал? Ты знаешь, чего требует от нас партия? Вот и выполняй. На какой черт ты мне нужен, если сам ничего решить не можешь? Тебя и прислали как помощника по минной части.

— Я могу отдать такое приказание, что вам потом отменять придется…

— Соображать надо! Сердцем прочуэствуй волю партии и народа! Тогда и не ошибешься. А правильные приказания я не отменяю. Что нам сейчас нужно? Фашисты хотят, чтобы умерло судоходство на Волге, чтобы не шли по ней грузы. Чуешь? Какой вывод напрашивается? Значит она им здорово насолила… Они сжимают тебе горло, а ты назло им дыши! Дыши полной грудью! Сильнее, чем раньше!.. Ясно? Вот и исходи из этого. Проси, приказывай, угрожай, но двигай пароходы вперед!

— Даже через минные поля?

— Слушай, Норкин! А я ведь лучшего мнения о тебе был… И через минные поля!

— Без траления? Есть такой приказ из Москвы?

— Пока ты ждешь тралы — на участке создастся пробка, а ночью фашисты ее разнесут. Они свою задачу выполнят, а мы?

Норкин задумался. Суровая правда слов Голованова взволновала его. Перед ним был человек, решающий сложную задачу, которая неразрешима для людей слабых, не верящих в правоту своего дела, в необходимость его. И пример с пропастью не относился к Голованову.

Как просто звучит: «Гони без траления!»—а что за этим кроется? Пароход входит на минное поле… Удар! Взмывает вверх столб желтовато-грязной воды, и пароход, разломившись, погружается в воду. Плывут обломки досок и кружится в водовороте чья-то фуражка…

На первый взгляд кажется, что командир бригады принял неправильное решение, что он погубит пароход и людей. Но это единственно возможный сегодня выход. Погибнет, может быть, один пароход, а десятки их вырвутся из из мешка, доставят грузы промышленным центрам и фронту. Козырь фашистского командования окажется битым.

— Только ты не наобум посылай пароходы, а сначала обдумай, взвесь все, — продолжал Голованов после короткой паузы. — Расспроси, как летел самолет, где упали мины, сколько их, и лишь тогда принимай решение. Мины не лягут плотной стеной. Между ними есть проход, мы найдем его и проведем суда. Понимаешь? Найдем!.. На ночь маскируй суда и охраняй их. Понял?

— Так точно, товарищ адмирал.

— На деле покажешь… А практика у тебя, кажется, сегодня будет. Видишь пароход?

Пароход стоял под нависшими над рекой деревьями, а за ним виднелись три нефтяных баржи. Их палубы были на уровне воды.

Бронекатер повалился на борт и, описав кривую, подошел к пароходу. Голованов и Норкин поднялись на его палубу.

— Капитан! — крикнул Голованов.

— Чего? — отозвался пожилой мужчина в синем поношенном кителе и отделился от группы людей, стоявших около кожуховых кают.

Норкин с любопытством рассматривал его. Капитан парохода не походил на командиров военных кораблей. Среднего роста, плотный, он шел вразвалку. Сандалии, одетые на босую ногу, шлепали по палубе.

— Здравствуй, — приветливо, как старому другу, сказал ему Голованов и протянул руку.

Тот в ответ что-то пробурчал и сунул свою негнущуюся ладонь.

— Чего стоишь? Пора идти.

— Мины, — ответил капитан и нахмурился.

— Где мины? — удивился Голованов. — Сколько здесь хожу и ни одной не встречал.

— Ночью поставил.

Если верить рассказу капитана, то мины плотным полукольцом прижали пароход к берегу, отрезали его от чистой воды.

— А сколько самолетов их ставило?

— Один вроде бы.

Долго и терпеливо доказывал Голованов капитану парохода, что не мог один самолет поставить столько мин, но тот упрямо стоял на своем и вдруг сказал:

— Вы люди военные, вам, конечно, видней, а что с меня спрашивать? Может, не один самолет-то был?

— Давай снимайся и вперед! — приказал Голованов.

— Уберите мины, тогда пойду. Я сам видел, как он их штук десять ночью поставил.

— Если вы сейчас не сниметесь и не пойдете, то я расстреляю вас как труса! — вскипел Голованов.

Капитан парохода вздрогнул, поднял голову и несколько минут смотрел на Голованова. Потом губы его разжались, и он ответил:

— Ты меня смертью не пугай… Но пароход на минное поле не поведу. Я отвечаю за груз и людей!

Норкин понял, что капитан решил твердо стоять на своем и скорее позволит себя расстрелять, чем возьмется за ручки машинного телеграфа. Понял это и Голованов. Он хотел что-то сказать, но Норкин опередил его:

— Послушай, папаша. Ты ведь себе хуже делаешь. Достоишь до ночи, а там прилетят самолеты и разбомбят весь караван. Знаешь, чем это пахнет? Встанут наши танки, самолеты не смогут подняться с аэродромов, солдаты не получат вовремя патронов, снарядов и в тысячи жизней обойдется твое упрямство.

Среди команды начался шепот. Одна женщина всхлипнула, вытерла кончик носа головным платком и сказала:

— Ох, и так плохо, и этак не хорошо…

— Не могу! — почти крикнул капитан.

— Вы думаете только о себе, а на остальных вам наплевать! — резко сказал Голованов. — Вы не думаете о том, что сейчас, в эту минуту, сотни человек умирают, на фронте, защищая вас! Среди них и ваши дети! Они ждут вашей помощи, а вы им нож в спину втыкаете!

Каждое слово Голованова — пощечина команде парохода.

— Я буду говорить прямо! — продолжал Голованов. — . Фашисты ставят магнитные мины. Они взрываются, если близко появляется железо. Мы на катере пройдем по минному полю. Если там есть мины, то он взорвется. Стране нужен бензин, и вы пойдете за нами! Если мы пройдем, то, значит, мин нет. Если взорвемся — идите смело: там мины уже не будет! — И, круто повернувшись, Голованов прыгнул на катер.

Матросам ничего объяснять не пришлось. Они слышали разговор.

— По местам стоять, со швартовых сниматься!

Голованов и Норкин снова встали перед рубкой. Матросы замерли на боевых постах. Ни одна рука не протянулась к спасательному кругу. Все было так же, как сотни раз бывало на ученьях.

Некоторые, не понимающие работы тральщиков, считают, что раз они не топят корабли врага, не уничтожают его живую силу, а лишь изредка взрывают мины, то и жизнь у них спокойная, безопасная. Ходи себе да посвистывай!

Вот и песен про них не поют, и романов не пишут. Что там волнующего, особенного? Ничего. Что может сказать летчик, который прилетел из разведки в глубокий тыл врага, если зенйки по нему не стреляли, не гнались за ним истребители?

— Задание выполнено! — доложит он.

И все успокоятся. Задание выполнено. А что чувствовал, пережил этот летчик, пролетая над врагом, вглядываясь в каждую тучку, из-за каждого облака поджидая врага? Вот если бы он сбил самолет! Тут бы вокруг него собралось народу!

Так и тральщики. Ходят они днем и ночью по минному полю, ест и спит над минами команда тральщика. Несет матрос ко рту ложку супа и сам не знает, удастся ли проглотить ее.

Но как настоящие летчики ценят своих разведчиков, так и опытные моряки с любовью смотрят на тральщики.

Проносясь по минному полю, Норкин понял, что Голованов стал ему по-настоящему дорог и близок, что они теперь не только начальник и подчиненный, а и своего рода побратимы.

Невольно все вздохнули облегченно, когда катер пересёк реку.

— Пронесло, — сказал Голованов и оглянулся.

С боевых постов от пулеметов и пушек, из рубки и машинного отделения смотрели на него улыбающиеся матросы.

Едва катер Голованова отошел от парохода, как среди команды началось движение.

— Идти надо! — сначала робко прозвучал один голос, а потом все смелее, смелее и требовательнее:

— Чего стоим? Не до конца же войны здесь прохлаждаться!

— Неправильно мы с тобой рассчитали, Иван Петрович, — сказал пожилой человек в замасленном кителе. — Я пошел в машину, а ты давай команду.

Лицо капитана просветлело, стало моложе, исчезла сутулость, и он неожиданно молодо взбежал на мостик.

— Теперь я понял, что такое минная война! — искренне сказал Норкин.


Флотилия полностью включилась в борьбу за Волгу. Распорядок дня на кораблях оказался сломанным. Исчезли, и, видимо, надолго, подъем и отбой. Спать было некогда: днем и ночью ходили корабли по Волге, охраняли, конвоировали караваны, искали минные поля, тралили, а если и выдавалось несколько свободных часов — спешили минеры в прибрежные деревни и разряжали там неразорвавшиеся бомбы.

Все это нравилось Чигареву. Его бронекатер вместе с другими лихо проносился мимо подслеповатых домиков бакенщиков и притихших деревень. Чигареву казалось, что он нашел то, о чем мечтал столько времени, что он создан для работы на катерах. И слава пришла к нему. О нем говорили, как об одном из самых смелых, лихих командиров катеров. Ему ничего не стоило на полном ходу срезать уголок минного поля с единственной целью — сократить путь. Многим молодым командирам и матросам нравилась такая лихость, в ней они видели не напрасный риск, а настоящее качество командира — пренебрежение к смерти при выполнении задания, и у него нашлись подражатели. Более опытные командиры осуждающе качали головами. Один из них однажды даже сказал Чигареву:

— Напрасно рискуете…

— Я ведь вас с собой не зову? Так чего же вы волнуетесь?

У всех было много хлопот, и на Чигарева временно махнули рукой. Приехав в городок, где зимовали катера, Чигарев быстро сдружился с несколькими командирами. Друзьями его стали молодые лейтенанты, недавно выпущенные из училища. Они, конечно, гордились дружбой с награжденным и не замечали, что нужны ему лишь как почетный конвой во время выходов в кино, на танцы и при знакомстве с девушками.

Верочка была скоро забыта. Ее фотокарточка одиноко валялась в ящике его стола среди планов боевой подготовки и требований на получение ветоши, пакли, краски и прочего. Верочка, очевидно, тоже не очень об этом горевала, так как поток ее писем быстро иссяк. Чигарев даже и не заметил их отсутствия. Он уже познакомился с женщиной, муж которой погиб в первые дни войны, хотел даже на ней жениться и не сделал этого шага лишь потому, что у нее было двое детей. Ему несколько раз говорили, что не к лицу молодому лейтенанту лезть в чужую семью, но он пожимал плечами и обычно отвечал:

— Зависть — плохой советчик. Так говорили более умные люди, чем я.

Война требовала срочной перестройки, ломала первоначальные планы, и катер Чигарева передали временно в бригаду Семенова, как до этого поступили и с катерами Норкина. Войдя в кабинет к Семенову, Чигарев четко козырнул, резко выбросив руку, и звучно доложил:

— Товарищ командир бригады! Лейтенант Чигарев и вверенный ему личный состав готовы выполнить любое ваше приказание!

Семенов хмурился, но глаза его сияли. Ему положительно нравился этот лейтенант. Его манера держаться, говорить громко и даже своеобразный рапорт. Кроме того, Чигарев нечаянно задел одну из самых чувствительных струн. Он обратился к Семенову не как к капитану первого ранга, а как к командиру бригады. Капитаном первого ранга Семенов был уже несколько лет, а вот бригаду принял впервые, и это льстило его самолюбию.

— Как эго тебя Голованов отпустил? — спросил Семенов, откинувшись на спинку кресла.

— Не понимаю вас?

— А чего тут понимать-то? Такого боевого орла я бы век не отдал. Помню, был у меня такой случай…

Дальше последовал рассказ о том, как Семёнов берег настоящих командиров, учил их и выводил на большую жизненную дорогу. По его словам, многие адмиралы были его учениками и до сих пор сохранили о нем самые радужные воспоминания.

— Шурка! Помнишь, какой мне подарок ко дню рождения прислал Митя?

— Точно. Было.

От Семенова Чигарев вышел с каким-то странным чувством. Неожиданная похвала посеяла первые сомнения в своих способностях, заставила задуматься. Почему Голованов, опытный и чуткий командир, не заметил тех положительных качеств, которые вызвали восхищение Семёнова? Это казалось тем более странным, что у одного он прослужил несколько месяцев, а другой видел его впервые. Или взять Ясенева. Он специально приезжал на катер после того, как у Чигарева произошло столкновение с Ма-раговским. Много неприятного сказал тогда комиссар, а закончил беседу словами:

— Учти, Чигарев. Плохого я тебе не желаю. Если одному человеку не веришь, то, может быть, следует опять собраться всем командирам? Как тогда в сарае. Помнишь?

Еще бы не помнить!..

Первое задание, полученное Чигаревым на новом месте службы, не отличалось сложностью. Аналогичные приходилось уже выполнять и в бригаде Голованова. Чигареву поручили охранять буксирный пароход и три нефтеналивные баржи.

— Для охраны выделено два тральщика, три полуглиссера и еще один бронекатер, кроме твоего. На моих катерах пойдет старший лейтенант Борькин, но командиром конвоя я назначаю тебя. Ясно? Борькин мужик хороший, но без боевого опыта. Понимаешь? Все учился, учился, а воевать-то ему и не пришлось. Твоя задача — вытолкнуть караван на участок Голованова, а он там пускай сам думает, — сказал Семёнов в заключение.

Буксирный пароход шел медленно, и было ясно, что «вытолкнуть» его не удастся, а поэтому Чигарев приказал катерам расположиться вокруг каравана. Впереди утюжили воду бронекатера, с боков — сновали полуглиссеры, а тральщики замыкали охранение. Правда, тут произошло маленькое столкновение со старшим лейтенантом Борькиным, который возражал против такого расположения катеров, но Чигарев скоро забыл об этом.

— Я считаю, товарищ лейтенант, — сказал тогда Борькин, — что скорость каравана позволяет нам идти с тралами впереди него. Контрольное траление фарватера никогда не вредно провести.

Чигарев мысленно согласился, но ему было стыдно отменять свое собственное первое приказание, и он беззаботно махнул рукой:

— До нас ходили и после нас пойдут!

Густая, черная тень от яра легла на воду. На кромках белых облачков постепенно меркли последние розоватые отблески солнца. Стена леса на берегу стала плотнее, и Чигарев приказал:

— Караван поставить к берегу и замаскировать.

Буксирный пароход осторожно, прощупывая дно наметкой, подошел к яру. Матросы с катеров и команда парохода спрыгнули на берег, затрещали кусты, деревья — и ворох веток прикрыл палубы барж и пароход. Чигарев прошелся на катере вдоль каравана, придирчиво осмотрел маскировку, остался доволен работой и спрятал свой катер под кормой у одной из барж.

Взошла луна и повисла над рекой, любуясь на свое отражение. Шепотом разговаривали матросы орудийных расчетов, да с буксирного парохода доносился приглушенный стук молотка.

И тут раздалось знакомое всем прерывистое гудение моторов. Прекратились и шепот и стук молотка. Только на середине реки беспечно плескалась рыба.

Самолет прошел в стороне от каравана, летчик не заметил притаившихся барж, а спокойствия ночи как не бывало. То там, то здесь стало раздаваться гудение моторов — и темное небо исполосовали ленты трассирующих пуль. Временами багровые вспышки озаряли далекие курганы и тогда меркли в той стороне звезды. Это самолеты сбрасывали бомбы; чьи-то катера вели с ними бой. У Чи-гарева пока все было спокойно, хотя и замерли у орудий расчеты, хотя и шевелились стволы пулеметов, поворачиваясь на шум моторов.

И вдруг белая ракета поднялась над противоположным берегом, ее хвост указал направление на караван. Еще несколько минут — и воздух задрожал от низко идущей тяжелой машины. А ракеты, одна за другой, взлетали на том берегу.

— Ракетчик! — крикнул кто-то из матросов.

Чигарев после первой ракеты понял, кто ее мог выпустить, а теперь словно стряхнул с себя какое-то оцепенение и подал команду:

— Огонь по ракетчику!

Пламя выстрелов озарило борт катера, на мгновение выхватило из темноты корму баржи, разметало маскировку. Снаряды разорвались приблизительно там, откуда вылетали ракеты.

— Еще!

И снова два снопа взрывов на том берегу.

Не успело еще стихнуть эхо выстрелов, метавшееся между берегами, как от берега на середину реки вышел тральщик.

«Что он делает? — подумал Чигарев, — Он демаскирует нас!»

А около тральщика уже закипела вода, поднялась столбом и рухнула на его палубу. Казалось, что с тральщиком всё кончено, но он лег на борт и резко бросился в сторону, уклоняясь от следующей падавшей бомбы. Так и пошло: фашисты бомбят, а он все время вертится, все дальше и дальше уходя от каравана. Его пулеметы изредка, словно для того, чтобы позлить фашистов, напомнить им, что жив катер, давали короткие очереди.

— Ну, и тралец! — донесся до Чигарева голос рулевого.

Матросы любовались товарищем, гордились им. Чигарев поймал себя на том, что завидует командиру тральщика, что ему самому хотелось бы быть на его месте и так же ловко вертеться меж падающих бомб.

Все так увлеклись поединком тральщика с самолетами, что крик: «Пароход горит!»—заставил вздрогнуть не одного Чигарева.

Течение несло к каравану остов пассажирского парохода. Обстановка резко изменилась. Кровавые отблески огня легли на реку, и теперь уже не было надежды на то, что караван останется незамеченным. Чигарев на своем бронекатере вместе с другими катерами тоже отошел от берега. Но напрасно матросы вглядывались в небо, стараясь заметить в нем черную тень самолета. Они оказались в положении человека, который из освещенной комнаты пытается рассмотреть ночную улицу.

— Стрелять по шуму! — крикнул Чигарев, t Однако свои моторы так шумели, что в ушах стоял звон. А немецкие летчики торопились воспользоваться своим преимуществом. Они не выдавали себя пулеметными очередями, а только бомбили, бомбили неторопливо, прицельно. Одна из бомб попала в баржу, и пламя взметнулось над яром, лесам — и свернулись в трубки листья деревьев.

По воде поползли огненные ленты горящей нефти.

Чигарев направил катер к горящей барже. Его сейчас волновало только одно: удастся ли спасти от огня другие баржи? В реве моторов и в грохоте стрельбы не было слышно команд, но все хорошо знали свою задачу, одно и то же волновало всех. Катера облепили уцелевшие баржи. Несколько матросов прыгнули на горящую баржу и, закрывая лица бушлатами, побежали к кнехтам, на которых свились кольцами толстые змеи-канаты. Люди работали быстро, а пламя подбиралось все ближе и ближе, и они то и дело скрывались в дыму. На одном из матросов загорелся бушлат. Матрос сорвал его с плеч, швырнул в воду, но не отошел от кнехтов, и его руки замелькали еще быстрее. Клубы удушливого дыма окутывали и катера. Краска на бортах пузырилась и кое-где появились синеватые огоньки.

Наконец одна из барж поплыла по течению, освобожденная от пут, а пароход отвел в сторону вторую. Матросы побежали, с горящей баржи на свои катера. Один из них замешкался, отстал от товарищей, рассматривая что-то, и больше его не видели: столб огня ударил в небо из очередного отсека, матрос закрыл лицо руками и скрылся в огненном вихре.

Самолеты улетели. Бой окончился. Одиноко пылала у берега баржа. Тральщики пыхтели, пытаясь подвести к пароходу уцелевшую концевую баржу.

— Спасите!

— Караул!

— Тонем! — донеслось с воды.

В горячке боя моряки забыли про пассажирский пароход, который пылающим костром приплыл к ним, забыли, что на нем могли и должны были быть люди, и те сами теперь напомнили о себе. На катерах приглушили моторы и прислушались. Крики неслись буквально со всех сторон, и у Чигарева мороз пробежал по спине: а что, если и раньше, когда катера носились, уклоняясь от бомб, в воде были люди?..

Полуголые, озябшие люди заполнили кубрики катеров, расселись, разлеглись на их палубах. Большинство спасенных молчало, некоторые же наоборот оживленно что-то рассказывали, словно, прислушиваясь к своим словам, они хотели убедиться, поверить, что все это не сон, не тяжелый бред.

— Мы, значит, спали, — рассказывал Чигареву раненый красноармеец, — а он как даст бомбу!.. Тут все, конечно, выскочили на палубу, а он ходит над нами и строчит из пушек и пулеметов… Потом и пароход загорелся… Мы тушить, а он не дает… Тогда мы в воду…

Взошло солнце. Оно не могло ни поторопиться, ни запоздать на свою вахту. Ему не было никакого дела до того, что происходило на земле.

В это время появился известный всем полуглиссер Семёнова. Чигарев по привычке начал было мечтать о том, как его благодарит командир бригады, но мысли сразу же изменились, как только он увидел самого Семенова. Капитан первого ранга сидел насупившись. Козырек его фуражки почти касался кончика носа.

— Проворонили! — было его первое слово. — Этакую баржищу проворонили!

Чигарев угрюмо смотрел на блестящие пуговицы кителя командира бригады траления. Его раздражали и недавно начищенные пуговицы, и то, что Семенов бросал упреки, даже не спросив, как произошло все это, не постеснялся ни присутствия матросов, ни настороженных лиц спасенных.

— Такую силищу иметь и проворонить! — продолжал Семенов. — Да я в гражданскую…

— То было в гражданскую! — не выдержал Чигарев. — < Что я мог сделать, если к нам вон этот костер прибило?

Семенов только сейчас взглянул на дымящийся остов парохода. Сначала лицо капитана первого ранга нахмурилось еще больше, потом словно луч солнца пробежал по нему, и командир бригады тральщиков спросил уже более мягко:

— Его, говоришь, принесло сюда? А откуда? От Голованова?

— Не могу знать.

— Це дило треба розжуваты! — оживился Семенов и неуклюже перелез через леера в свой полуглиссер. — До его участка только пять километров… Так, может пароход там разбомбили, а?

Чигареву была противна вся эта беседа от начала и до конца. Чтобы не ответить дерзостью, он отвернулся и отошёл к другому борту. Да Семенов и не нуждался в ответе: у него родилась идея, и полуглиссер понесся дальше.

— Вот так всегда, — услышал Чигарев рядом с собой голос старшего лейтенанта Барышна. — Не разберется, нашумит и понесется дальше. Искренне сочувствую вам. Тяжело после Голованова привыкать…

— Я не нуждаюсь в сочувствии! — выпалил Чигарев. Борькин пожал плечами и оттолкнул свой полуглиссер от борта бронекатера.

Медленно приближался караван к границе участка. Над Волгой пролетело звено краснозвездных истребителей. Рядом с бортом бронекатера проплыл белый бакен, перевернутый раструбом вверх. Не простой бакен. Минный бакен.


Много бакенов перевернули бакенщики за эти дни раструбами вверх. На отдельных участках они образовали почти коридоры, узкие, извилистые. Но фашисты своего не добились: суда по-прежнему двигались по Волге. Если в первые дни фашистским самолетам удавалось поставить мины тайком, то теперь это стало невозможным: на обоих берегах вгрызлись в землю посты наблюдателей. Разные были наблюдатели. Среди них можно было встретить матроса, бакенщика, рыбака и просто жителя прибрежного села или города. Волга принадлежала им всем, все вместе они и охраняли ее.

Норкин уже командовал не двумя тральщиками, а целым отрядом их. Они прибыли в разное время, из разных дивизионов, но работали дружно, напористо. Контр-адмирал Голованов несколько дней придирчиво присматривался к Норкину, контролировал его распоряжения, но однажды позвал его к себе в каюту и, как всегда просто, сказал:

— Вам, старший лейтенант, поручаю наблюдение за минными полями и за караванами на этом участке. — И точно показал границы владений Норкина. — Вы здесь полный хозяин и распоряжайтесь. Вопросы есть?

Вопросов не было. Норкин хорошо усвоил урок, который ему преподал Голованов, «сердцем понял» то, что сейчас от него требовалось. Да и приспособиться к тактике фашистов не стоило большого труда. Норкин и все другие моряки могли заранее рассказать все, что произойдет ночью. Действия врага были на редкость однообразны, шаблонны. Обычно с наступлением сумерек над рекой пролетал первый самолет. Он проверял реку, смотрел, нет ли на ее груди не успевшего спрятаться каравана. Потом появлялись другие. По тому, как вели себя самолеты, матросы определяли и цель их боевого вылета. Бомбардировщики, злобно гудя, ходили над берегами, выискивали притаившиеся пароходы, а самолеты с минами, или, как их называли матросы, — миноносцы, — вели себя на первом этапе нахально, вызывающе. Они не жалели пуль, и по трассам можно было почти всегда безошибочно определить их путь. Стрельба преследовала одну цель: напугать наблюдателей, прогнать их с берега. Пошумев, они улетали, чтобы потом незаметно, неожиданно прилететь вновь и тайком поставить мины.

День сегодня начался неудачно. Тральщики Норкина расчистили фарватер, провели по нему караваны и уже возвращались обратно, когда зазвенел корпус катера от удара воды, а сам он рванулся вперед, словно кто-то его подтолкнул сзади. Норкин выскочил из рубки и оглянулся. Катера, который шел за ним, не было. Только вода еще кипела на том месте да, как поплавки, покачивались на расходящихся волнах обломки спасательного круга.

— Семнадцатый взорвался! — доложил сигнальщик.

Ни командир катера, ни Норкин ему не ответили. Да, взорвался семнадцатый. Такова уж профессия. Ходишь, ходишь и сам не знаешь, придешь ли сегодня к месту стоянки.

Еще несколько минут сигнальщики всматривались в воду, ожидая, не появится ли хоть один матрос, а потом опустили бинокли. Тральщики, как солдаты во время парада, сомкнули строй. Траление не могло прекращаться, ни на минуту.

И если бы не этот случай, сегодня были бы самые спокойные сутки. Впервые получилось так, что к ночи на участке Норкина не осталось ни одного парохода, и катера, замаскировавшись ветками, стояли у берега, как обыкновенные наблюдатели. Где-то тихонько бренчала гитара, а из каюты Маратовского пробивался тоненький луч света. Там готовили к выходу очередной Боевой листок. Листки выходили ежедневно, их ждали с нетерпением, и обычно около единственного члена редколлегии командира отделения мотористов Хлебникова в это время всегда толпились любопытные. Каждому хотелось первому взглянуть на газету, первому прочесть об итогах работы за сутки. Хлебников, ссылаясь на обеспечение тайны корреспонденции до их опубликования, гнал любопытных, вступал с ними в бесконечные споры, и бывали случаи, когда листок выходил с большим запозданием. Чтобы это не повторялось, Маратовский, как командир катера, уступил редколлегии свою каюту.

Сегодня никто не вертелся около двери, не дергал ее за ручку. С траурной каемкой выходил Боевой листок. Уже третий за время минной войны на Волге.

Матросы сидели на палубе плотной кучкой. Сейчас, как никогда, хотелось быть всем вместе.

…Взлетел один, за ним другой и третий..

Под свет огней и человечий гам…

…А в море волком выл разгульный ветер,

И волны в страхе жались к берегам.

— напевал пулеметчик Миньченко, тихо аккомпанируя себе на гитаре. Голос его нежно стлался над притихшей рекой, заставлял думать о семнадцатом, о других катерах и о самом себе.

— Не скули! — прикрикнул Мараговский.

Повис незаконченный аккорд в воздухе. Миньченко осторожно положил гитару рядом с собой. Слышно, как что-то бормочет Хлебников в каюте Мараговского.

— Эх, не знаю, что бы я сделал фашистам! — неожиданно сказал минер Копылов. — Ненавижу—слов нет!

— Разве у тебя ненависть? — процедил сквозь зубы Мараговский.

Норкину даже показалось, что он видит в темноте его кривую усмешку-гримасу.

— А что, по-твоему? — растерялся Копылов.

Он служил во флоте только второй год, и его все счи» тали молодым матросом, «салажонком». Круглоголовый, с широким лицом и вечной немного извиняющейся улыбкой, он производил впечатление человека безобидного, бесконечно доброго.

— С чего ей у тебя быть? Тебя лично каким боком война зацепила?

Мараговский явно перестарался, Норкин хотел было выступить на защиту Копылова, но тот и сам бросился в словесную схватку.

— Как понять, каким боком зацепила?.. Или ты думаешь, что обязательно нужно потерять кого-то? Иначе ненависти быть не может? Мой батя, как до войны работал, так и сейчас работает на лесосплаве! И что из этого? У меня кровью сердце заходит, когда подумаю, что там делается! — Копылов махнул рукой на запад. — За тебя, за других я их ненавижу!

Копылов замолчал, Слышно было его шумное дыхание. Не совсем удачно сказал Копылов. Не совсем ясно он выразил свою мысль, но Мараговскому, может быть, и не хватало таких грубоватых, простых слов. До этого многие утешали его. Говорили и о том, что жизнь впереди, что будет еще не один сын, что, хотя горе у него большое, но есть люди, у которых оно во много раз больше, страшнее. Не брали те слова за сердце, не выжимали слезу.

— Не злись… Я ведь так, — тихо ответил он, и голос его теперь не был скрипучим, неприятным.

Чтобы переменить разговор, Норкин повернулся к Никишину и спросил:

— А ты, Саша, по-прежнему настаиваешь на своем рапорте?

Никишин поперхнулся махорочным дымом, закашлялся и невнятно пробормотал:

— И охота вам ворошить такое старье.

Рапорт Никишин подал еще весной, когда тральщики только впервые были спущены на воду. Однажды Никишин вошел в каюту Норкина и спросил:

— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант?

— Что случилось, Саша?

— В том-то и беда, что ничего не случилось. Сижу здесь, прямо скажем, как на курорте. Остается только одно: снять тельник, штаны, остаться в одних трусах, подставить голое пузо солнцу и петь… Вроде того, что: «Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья». Стыдно людям В глаза смотреть! Ребята на фронте последние силы в общее дело вкладывают, а я здесь погоду пинаю!..

— Временно, Саша, временно… И не погоду пинаем, а готовимся.

— Уж вы, товарищ лейтенант, меня не агитируйте, а спишите в морскую пехоту!.. Не могу сидеть сложа руки, когда фашисты землю мою топчут! — И Никишин протянул рапорт.

Норкин взял его и, не читая, сунул в карман кителя.

— Не ожидал от вас, товарищ старшина первой статьи. Вы смотрите на события только со своей колокольни и забыли, что не вы самый знающий человек в государстве! Я уверен, что есть причины, из-за которых партия приказала нам находиться именно здесь, а не в другом месте… Можете идти, товарищ старшина первой статьи.

Это была их единственная размолвка за время совместной службы, и они оба тяжело переживали ее. Каждый считал, что виноват только он и никто другой. Норкин обвинял себя в том, что увез Никишина с собой из морской пехоты я главное — обращался с ним как с товарищем, а не как с подчиненным, не наблюдал за ним повседневно.

Больше разговор не возобновлялся, рапорт Норкин разорвал и выбросил в тот же вечер, но теперь внимательнее присматривал за Александром, был требовательнее к нему, чем к другим матросам. Никишин воспринимал это как должное. Он считал, что конец их дружбе. Сегодняшние слова командира доказали обратное. Дружба сохранилась, однако и не забыл старший лейтенант той ошибки.

Где-то за лесом взвилась и упала белая ракета. Немного погодя над катерами Норкина мелькнула тень самолета. Ночной разбойник увидел сигнал и спешил, выжимая из моторов все, что они могли дать.

— А что, товарищ старший лейтенант, если мы завтра сами покажем фашистам караван? — предложил Мараговский.

— Никак у главного того, — многозначительно сказал кто-то.

— Не пойму тебя, Мараговский. Мы должны прятать караван, а не…

— Вот именно, не поймете! А вы выслушайте меня, — и Мараговский изложил свой план. Он оказался неожиданно прост и особенно привлекателен тем, что даже в случае неудачи не грозил никакими неприятностями. Просто сорвалась бы одна затея, и все.

— Чуть что — революция от этого не пострадает! — ; поддержал Мараговского Копылов, потирая руки.

— Людей у нас маловато, — усомнился Норкин.

— Вы только разрешите!

— Людей всегда найдем!

— Сделаем — любо-дорого взглянуть будет! — зашумели матросы.

Норкин дал свое согласие, и два матроса, прихватив с собой автоматы, ушли в ближайшую деревню.

Целый день матросы и жители деревни работали на маленьком островке. Оттуда доносились удары топора и знакомое всем «Эй, ухнем!» Только перед самым заходом солнца, когда тральщики снова подошли к берегу, на них вернулись матросы.

— Как? — спросил Норкин.

— Морской порядок! — ответил один из матросов.

— Где Копылов?

— Там остался.

Ночь выдалась на удивление звездная и темная. Опять появились самолеты. Они прошли над рекой раз, другой, долго старательно искали цели, кружились над берегами, даже дали несколько коротких очередей, чего раньше обычно не делали, и вдруг над островком рассыпала искры белая ракета и упала в прибрежные кусты. Самолеты немедленно развернулись и пошли туда, а еще через минуту раздался нарастающий вой падающей бомбы, потом огромный взрыв высоко подбросил обломки дерева и кусты.

— Нащупал! — хихикнул кто-то. Взрывы следовали один за другим.

— На полуглиссерах! — крикнул Норкин.

— Есть, на полуглиссерах!

— Почему не защищаете караван? Открыть огонь!.. Только близко не подходите!..

На полуглиссерах словно только этого приказа и ждали. Фыркнув моторами, катеры дружной стайкой устремились к острову, на ходу подпирая небо пулеметными трассами. Теперь бой разгорелся нешуточный. Не переставая бомбить, самолеты огрызались короткими очередями, а полуглиссеры, держась на приличном расстоянии от падавших бомб, непрерывно посылали пулю за пулей.

— Двадцать пять…

— Двадцать девять…

— Тридцать семь, — вслух считал Никишин разрывы бомб, и чем больше была цифра, тем оживленнее становилось на катерах.

Очередная серия бомб упала на остров, взорвалась — и вдруг там взметнулся ответный столб огня, и эхо нового взрыва прокатилось над рекой.

— Что там взорвалось? — спросил Норкин, вскакивая на рубку.

— Боезапас на барже, — ответил Маратовский и гут же пояснил: — Мы самовольно оставили Копылову пяток глубинных бомб. Так он, наверное, их и использовал.

Взрывы на острове подняли настроение у летчиков — и разрывы бомб слились в сплошной рев. Полуглиссеры вернулись к тральщикам. Небо на востоке порозовело и самолеты улетели.

— Сто двенадцать! — крикнул Никишин.

И смех, давно накапливавшийся, вырвался наружу. Хохотали все Даже Мараговский улыбался, а пулеметчик Миньченко, держась за живот руками, смотрел на всех широко открытыми умоляющими глазами, полными слез, и тихо говорил:

— Ой, не можу… Ой, не можу…

— Старший лейтенант Норкин! Доложите, что у вас здесь происходит? — раздался повелительный голос.

Матросы притихли, а Миньченко, как держался за живот, так и остался стоять, вытаращив глаза и открыв рот. Сзади матросов стоял контр-адмирал Голованов. Его полуглиссер прижался к борту тральщика.

— Доложите, что у вас за праздник?

— Как вам сказать…

— Как есть, так и говорите! Не в любви объясняетесь!

— По предложению главстаршины Мараговского, товарищ контр-адмирал, мы из бревен сделали подобие барж, вон у того островка. Потом, сигналами вызвали фашистские самолеты, постреляли по ним с полуглиссеров, ну и все… Больше сотни бомб они сбросили… Вот и смеемся…

Клочковатые, седые брови адмирала разошлись от переносицы, он прыгнул на полуглиссер и сказал Норкину, показывая на место рядом с собой:

— Садись. Пойдем смотреть гвое хозяйство.

— Разрешите и нам, товарищ контр-адмирал? — спросил Мараговский.

Они были знакомы еще с Днепра, и Мараговский иногда обращался к адмиралу непосредственно, мияуя промежуточные инстанции.

Контр-адмирал махнул рукой. Его жест можно было понять двояко:

— А, ну вас! — или: — Теперь все равно! Идите!

Мараговский понял так, как было нужно ему, и тральщики потянулись вслед за полуглиссером.

Песчаный берег острова был изрыт воронками. Между ними валялись расщепленные бревна и обгорелые кусты. В маленьком затончике покачивались на волнах остатки «барж» и белела животом глушеная рыба.

— Показывай, где и что у вас здесь было, — потребовал Голованов.

Он подробно расспросил обо всем, сам осмотрел крепления бревен, проверил «обводы барж» и лишь тогда сказал:

— Молодцы! Прекрасная работа! Сегодня же, Норкин, напиши подробное объяснение и вышли его в штаб. Надо известить об этом и другие дивизионы… А это что за должностное лицо? — спросил Голованов, показывая на приближающегося Копылова.

— «Шкипер» с погибшей баржи, по совместительству — «фашистский разведчик» и наш комендант острова.

— А-а-а… Прошу, товарищ комендант, пожаловать ко мне.

Копылов подошел ближе и четко козырнул.

— Как служба? Какие трудности в работе? Копылов понял, что настроение у адмирала хорошее, разноса не будет, и ответил, стараясь попасть ему в тон:

— Так ничего. Привыкаю. Только комары здесь еще не сознательные. Так и норовят вцепиться в до сих пор живого человека.

— Снимаю с поста. Марш на катер! Попей чаю и отдыхай.

— Сейчас бы чего покрепче, — заикнулся кто-то из матросов.

— Я тебе дам покрепче! — погрозил Голованов пальцем, а потом взял Норкина за локоть. — Пройдемся немного.

Они отошли от катеров метров на тридцать и остановились.

— Почему не сообщил мне о своем плане? Или, считаешь, что командира бригады ставить в известность о своих делах не обязательно? Я не против инициативы, но все действия должны быть согласованы… Ты на минутку влезь в мою шкуру. У тебя здесь взрыв за взрывом! А потом и с воды полыхнуло… Что я мог предполагать? Вот и пришлось идти на полуглиссере сломя голову.

— Виноват, товарищ контр-адмирал…

— Конечно, виноват, раз говорю… Учти на будущее, а теперь выходи на траление.

И когда до катеров осталось несколько шагов, Голованов добавил:

— А ты, кажется, начинаешь понимать войну.

Глава тринадцатая ДУШИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ

1

— Миша! Миша приехал! — услышал Норкин радостный крик Доры Прокофьевны, как только перешагнул порог кухни.

На ходу вытирая передником мокрые руки, она подбежала к нему и, схватив за рукав, потащила к окну.

Из соседней комнаты выбежала Наталья, тоже радостно вскрикнула, всплеснула руками и потянула Норкина в другую сторону. Их атака была так стремительна, что он растерялся и, глупо улыбаясь, послушно поворачивался из стороны в сторону. Перед ним мелькало то покрытое морщинками полное лицо Доры Прокофьевны со слезами, выступившими из-под очков, то белокурая голова Натальи и ее лучистые голубые глаза.

За две минуты он узнал, что на рынке полно свежих овощей, что в театре идет премьера и что Наталья достала в библиотеке нужную ему книгу.

— Как ты хорошо загорел!.. Тебе идет этот смуглый загар… Возмужал… Почему не писал? — И вдруг сестры отшатнулись от него. — Фу, да у него подворотничок грязный! Снимай китель сию же минуту! — скомандовала Дора Прокофьевна.

— Кушать хочешь? — перебила ее Наталья. — Дора, приготовь покушать, а я его быстро выполощу. На Волге был, а воротничок от пыли посерел даже! Через пять минут будет готова горячая вода, а ты приходи мыться без особого приглашения. Лёню не буди! Он спит после дежурства.

В квартире Доры Прокофьевны Лёня жил со дня своего приезда в Сталинград, а потом перетащил сюда и Михаила.

— Расскажи, Миша, о Коле, — были первые слова Доры Прокофьевны после того, как они познакомились.

Норкин взглянул на Леню. Тот молча опустил на мгновение оба века, и Михаил понял, что можно и нужно говорить все до мельчайших подробностей. Рассказывая, он мысленно снова прошел с батальоном по тем знакомым местам, разволновался и не заметил, как Дора Прокофьевна вышла из комнаты. Норкин удивленно посмотрел на Селиванова.

— Она всегда так. Слушает, слушает, потом возьмет сынишку на руки и уйдет в другую комнату.

— Плачет?

— Не знаю…

Между лейтенантами и сестрами с первых дней установились дружеские отношения. Женщины приняли их как боевых товарищей мужа, как-то без уговоров получилось, что они взяли шефство над их гардеробом, и у Селиванова и Норкина всегда были белоснежные подворотнички и носовые платки, а складки их брюк напоминали форштевни быстроходных кораблей. Приводилось все это в порядок незаметно, очевидно, когда лейтенанты спали.

Офицеры со своей стороны оказывали сестрам помощь в несложных хозяйственных делах: кололи дрова, или выдергивали гвозди из одной стены, а затем вбивали их в другую: Дора Прокофьевна любила переставлять в квартире мебель с места на место. Характер у нее был властный, и она фактически распоряжалась и сестрой Натальей и лейтенантами.

— Вам бы, Дора Прокофьевна, полком командовать, — сказал как-то Михаил, выполняя ее очередное распоряжение.

— Думаешь, не смогла бы? Вы бы у меня только бегали!

Часто к Норкику приходило желание побывать у Кулаковых, поговорить с Леней Селивановым, но приказ направлял его катеры дальше.

А вот сегодня Михаил снова был дома, как он привык называть свою сталинградскую квартиру.

Норкин прошел в комнату. На этот раз там все было по-прежнему. Как два месяца назад, когда он ушел на траление, на столе лежало незаконченное письмо к матери.

Кровать, заправленная белым покрывалом, выглядела так, словно он встал с нее только сегодня утром.

Леня спал крепко. Из-под простыни торчали завитки его густых черных и жестких волос. Его не разбудил шум, поднятый сестрами. Он раскраснелся во сне, его губы вздрагивали.

«Пусть отдохнет», — подумал Норкин, а рука помимо воли протянулась к простыне.

Леня пробормотал что-то и перевернулся на другой бок, накрывая простыней свою голову.: — Видали его? Я прибыл на два дня, а он спит!

Норкин схватил Леню на руки и положил на холодный линолеум пола. Леня моментально согнулся калачиком и, прижав голову к плечу, попытался спрятать ее под воображаемую подушку. Потом открыл глаза.

— Мишка! — закричал он, вскакивая с пола. — Каким ветром тебя занесло? Мне сказали, что ты завяз на минных полях..

— Соскучился о тебе, прекратил траление и вот явился.

— Тогда здорово!

Немного погодя товарищи сидели вдвоем на диване. Им было о чем рассказать друг другу. Два месяца Норкин был на тралении, а Леня так и не вылезал из штаба.

— Ты бы рассказал мне новости. На тралении мы немного отстали от жизни, — попросил Норкин.

— Новости? Я сам несколько дней был на заводе и следил за изготовлением тралов, так что многого не знаю… Фашисты прорвали фронт и рвутся к Кавказу. Хотят взять Баку…

— Чье предположение?

— Местного начальства.

— А Москва что говорит?

— Москва? Москва пока молчит… Много войск собирают севернее Сталинграда.

— Зачем?

— Честное слово, не знаю. Знаю, что так нужно, а почему — хоть убей, не пойму… А тебе письмецо.

— От кого?

— От товарища Ковалевской.

— Давай, Леньчик, скорее!

— До чего любовь человека доводит, — с притворной грустью сказал Селиванов, но письмо отдал.

«Дорогой Мишук!

Поздравляю тебя с Первым мая и надеюсь, что это последний май, который мы будем встречать с тобой на войне…»

Михаил удивленно взглянул на начало письма. Леня сразу заметил растерянность на лице друга и спросил:

— Неприятности? Прочти.

— «…Поздравляю тебя с Первым мая…»

— Достаточно. Неужели понять не можешь? — засмеялся Леня. — Мишка! Спрячь письмо в карман! Хоть погуляем немного!

«…Наша бригада стала гвардейской. Мы все очень рады, и я тоже. Одно плохо — тебя нет здесь. Я скучаю, Миша! Скоро ли кончится война и мы опять будем вме-сте? После нашего зимнего наступления фашисты ведут себя спокойно и матросы поговаривают, что пора переходить на другой участок фронта, чтобы оправдать звание гвардейцев…»

Михаил прочел письмо, переодел китель, и они вышли на улицу. Солнце ослепило их. Оно отражалось от зеркальной Волги и раскрытых окон квартир. Горели позолотой медные поручни пароходов, что стояли бесконечной вереницей у переполненных грузами сталинградских причалов.

Кругом раздавались гудки грузовиков и паровозов, изредка доносились глубокие вздохи заводов и струйки дыма поднимались к безоблачному, бледно-голубому небу.

Маленькие буксирные пароходики тащили куда-то громоздкие неуклюжие баржи; гордо проплывали мимо города пассажирские пароходы, сверкая окнами салонов; бронзовые от загара мальчишки устремлялись с берега им навстречу, и на волнах покачивались их стриженные под «нуль» черные и белые головы.

Незаметно пролетел день. Друзья сходили в кино, на стадион, прошлись по городу и сели отдохнуть в скверике напротив Дворца пионеров. Они устали, хотелось есть, но так хорош был город в этот тихий вечерний час!

Набережная полна гуляющих, ветерок с Волги приятно освежает разгоряченную кожу, и в воздухе струится тонкий аромат табака, который распустил свои бутоны на клумбе, раскинувшейся возле скамейки, где сидели друзья.

Кажется, нет войны! Но это только кажется: двое раненых сидят в госпитальных халатах, а позади них, разрезая клумбу, темнеет щель. Уродливым зигзагом она пересекает еще несколько клумб и теряется в зарослях табака, гвоздики, георгинов и других цветов. В кустах акации притаились зенитные пушки. Девушка в пилотке, сдвинутой на правую бровь, медленно ходит между ними и время от времени подносит к глазам бинокль, висящий у нее на шее. Дыхание войны чувствуется и здесь. Она рядом. Норкину взгрустнулось. Письмо от Ольги лежало у него в нагрудном кармане кителя и словно излучало какое-то тепло. И Михаилу так захотелось, чтобы она сама была здесь, сидела рядом с ним на этой же скамейке, что он вздохнул, откинулся на спинку скамейки и закрыл глаза. Ольга, как наяву, встала перед ним. Он видел даже ее чуть влажные зубы, золотой волосок колечком…

— Я, Миша, прошусь на корабли. Как ты смотришь на такое дело?

— Отрицательно. У начальства хлопот и без тебя хватает. Наверняка не переведут.

— Уже перевели! Назначили командиром отряда тральщиков, завтра перебираюсь на катера!

— А если перевели, то зачем у меня совета спрашиваешь? — немного обиделся Норкин.

— Так просто… Прямо-то похвастаться было неудобно. Друзья взглянули друг на друга и рассмеялись.

— Смотрите, смотрите, сколько самолетов летит! — крикнул кто-то позади Норкина.

Самолеты шли над левым берегом Волги, по восточной части неба. Их было несколько десятков.

Над Сталинградом часто пролетали краснозвездные самолеты, и сейчас все гуляющие с радостным оживлением на лицах вглядывались в сверкающее, белесое от зноя небо, силясь разглядеть чуть темнеющие точки.

— Ух, и дадут фашистам! — крикнул мальчишка, промчавшийся мимо на роликовых коньках.

В неясно обозначившихся силуэтах самолетов было что-то знакомое, и Норкин с тревогой вглядывался в их очертания. Вот один самолет немного изменил направление полета, и тогда стали отчетливо видны выступающие вперед моторы. Самолеты напоминали хищных птиц, выпустивших когти. Теперь уже не было сомнения, что к городу приближались «Юнкерсы».

Норкин не успел еще сообщить Лене свою догадку, как в городе завыли сирены, загудели заводы и паровозы, и из громкоговорителя донеслись слова:

— Внимание, внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога!

Набережная мгновенно опустела: люди скрылись в щелях или заняли места на постах местной противовоздушной обороны.

Тревожно гудели у причалов пароходы. Торопливо, захлебываясь, затакали «Максимы», на боевых нотах включились в общий хор крупнокалиберные пулеметы и, заглушая все, ударили пушки. Небо покрылось черными и белыми облачками разрывов. Между ними метеорами мелькали трассирующие пули.

А самолеты шли и шли…

— Бежим? — Леня вопросительно посмотрел на Норкина. Тот отрицательно покачал головой.

Бежать не было смысла. Самолеты уже находились над серединой Волги. Вдруг от них отделились черные точки. Секунду они летели под самолетами, а затем устремились к земле. Воздух наполнился холодящим кровь воем, грохотом разрывов и свистом осколков.

Норкин по звуку определил, что бомбы упадут далеко от них, и остался сидеть на скамейке.

Спустя минуту, когда еще не осела пыль, взметнувшаяся к небу, по пустынным улицам, оглашая их звоном колоколов и воем сирен, пронеслись пожарные машины и кареты «скорой помощи».

На железнодорожных путях, около причалов, загорелись вагоны. Из щели, что проходила почти у самой насыпи, выскочил мужчина в белой рубашке с засученными по локоть рукавами. За ним другой в майке с голубой полоской динамовца на груди, женщина в зеленом платье, потом еще, еще и скоро люди облепили горящие вагоны, отцепили их от состава и оттащили в сторону. Белая рубашка мужчины стала черной.

Пароходы, стоявшие у причалов, поспешно отдали швартовы и вышли на середину реки. Еще раньше метнулись от берега тральщики. Норкин узнал их издали. Те, что побывали на тралении, выгодно отличались от своих собратьев. Они носились по реке, искусно лавируя между водяными столбами, поднятыми взрывами бомб. Отстреливаться от самолетов им было не ново, и они маневрировали спокойно, умело, непрерывно ведя огонь и помогая соседям. Каждое их движение говорило о том, что оно сделано сознательно.

— Славно пишут! — вырвался у Лени восторженный возглас.

Самолеты исчезли. Смолкли зенитные пушки и пулеметы Пароходы снова подошли к причалам, и поток грузов устремился в их открытые трюмы.

Норкин с Селивановым зашли в штаб. Дежурный сказал им.

— Вам же приказано ждать особого распоряжения? Значит, ждите, но из дома ни шагу. Можете понадобиться в любую минуту.

Они молча пошли домой. Разрушения были повсюду. Бомба, попав в здание, развалила одну его стену. Над проломом повисло огромное трюмо и медленно покачивалось от струй воды, попадавших на него из пожарных шлангов. Огня уже не было, но пожарные еще поливали почерневшие, дымящиеся балки.

В подъезде дома лейтенантов встретила Дора Прокофьевна.

— Неужели прилетят еще? Я больше не вынесу!

— Не прилетят, Дора Прокофьевна. А если и появятся, то ненадолго, — шутливо отозвался Леня.

— Вот обрадовал! С меня и сегодняшнего по горло хватит! Мы с Натальей такого страха натерпелись, что до сих пор отойти не можем!

— Привыкнете…

— Что? Я привыкну? Никогда! Да, если они будут бомбить, я немедленно уеду отсюда! Уеду! Муж на фронте убит, а я здесь погибнуть должна? Спасибо! Наталья! Собирай вещи! Едем!

— Что брать с собой, Дора? — голос Натальи дрожал и прерывался частыми всхлипываниями.

— Все брать! Лучше людям на том берегу отдадим, чем тут от огня погибнет!

Очки сидели на носу криво, но Дора Прокофьевна не замечала этого и смотрела одним глазом сквозь стекло, а другим поверх него.

— Успокойтесь, Дора Прокофьевна, — сказал Леня. — Не так страшен черт, как его малюют. Люди в Ленинграде и не такие испытания выдержали…

— Честь и хвала! А я не героиня! Я простая женщина и всё! — Дора Прокофьевна взмахнула рукой перед лицом Лени. От резкого взмаха очки свалились, но она поймала их на лету.

— А мы с кем останемся? — попробовал Норкин свести к шутке неприятный разговор.

— С кем хотите! Вам легче не будет, если нас здесь убьют! Наталья, не забудь взять эмалированный тазик, в котором мы стираем белье… Миша, к вам просьба: перевезите на тот берег.

— Дора Прокофьевна…

— Я сорок два года Дора Прокофьевна, да сколько лет просто Дорой была! Говорите прямо: перевезёте или нет?

Неопределенно махнув рукой, Норкин ушел в комнату. Здесь Наталья уже успела изрядно поработать: ящики письменного стола выдвинуты, дверцы гардероба распахнуты, на полу лежат узлы. Из них выглядывают платья, пальто, корешки книг, сунутых туда торопливой рукой. Только постели сохранили прежний вид.

— Это оставляем вам, — объяснила Дора Прокофьевна, влетая в комнату. — Здесь лежит чистое белье, а остальное мы вам за ночь выстираем и повесим сушить на чердаке. Сами снимите… Говорите, искать лодку или вы перевезете?

Чтобы не ответить грубостью, Норкин склонился над столом, делая вид, будто просматривает книгу. Однако от Доры Прокофьевны не так просто отделаться. Она подошла ближе и нетерпеливо дернула его за китель.

— Я тебя спрашиваю!

— Вы бы постыдились панику поднимать. Вы жена командира, и это должно вас ко многому обязывать, — вспылил Норкин.

— И пусть! На улице я молчу, а дома позвольте мне бояться! Наталья! Ты не забыла… — и, не договорив, Дора Прокофьевна выбежала из комнаты и Норкин посмотрел ей вслед.

Кто мог подумать, что у такой решительной женщины и нет силы воли? Вот когда раскрывается человек! Только в трудную минуту и обнаруживается его настоящая натура.

— Испугались с непривычки, а потом одумаются, — задумчиво сказал Леня.

Уснули они поздно. Мешали шепот сестер и стук передвигаемой мебели. А утром разбудил грохот взрывов и звон стекол. Норкин взглянул на часы. Было ровно шесть.

— Теперь начнут долбить, — проворчал Леня, зашнуровывая ботинок. — Плохая примета, если фашист начинает бомбежку в эти часы.

Норкин и Селиванов быстро оделись и вышли на крыльцо. Там стояли сестры и соседки.

— Доброе утро, — сказал Селиванов.

— Ох, недоброе утро, недоброе! — ответила за всех Дора Прокофьевна, покачав головой.

На безоблачном небе опять разрывы снарядов, а ниже их — фашистские самолеты. Бомбардировщики шли на малой высоте и небольшими группами. То и дело какой-нибудь из них срывался в пике, и тотчас раздавался вой и грохот разорвавшейся бомбы.

Так фашисты начали воздушную подготовку наступления на Сталинград. Десятки самолетов бомбили мирный город.

Советские истребители яростно бросались на немцев, на небе то и дело появлялись черные шлейфы, тянувшиеся за бомбардировщиками. Но враг был слишком многочис-ленен. Свой первый удар фашисты обрушили на зенитные батареи, подавили их и затем спустились к крышам домов. К разрывам бомб добавился треск пулеметов.

Норкин и Селиванов побежали к месту стоянки катеров. На улицах пахло гарью. Берег опустел. Пароходы ушли куда-то, а тральщики торопились увести от берега уцелевшие баржи и дебаркадеры. У причалов стояли только три катера. Леня принял командование, а Норкин, решив перевезти сестер на левый берег, побежал обратно в город. Пожаров стало еще больше. Все вокруг, словно во время большого лесного пожара, подернулось дымкой, и сквозь нее тускло просвечивал багровый диск солнца. Улицу то и дело преграждали дымящиеся развалины домов.

Поперек панели лежала женщина. Немного подальше, около свежей воронки, — мальчик. Темно-красная лужица расплылась у его головы, но руки по-прежнему цепко держались за руль трехколесного велосипеда.

В сторону тракторного, заметил Норкин, бежало много мужчин, парней и женщин. Одни сжимали в руках охотничьи ружья, другие — малокалиберные винтовки и просто топоры.

Мимо Норкина пробежал старик с берданкой в руке. Остановившись под выбитым окном одноэтажного угловатого дома, он крикнул:

— Кузьма! Пошли к тракторному! Там фашисты!

— Погодь малость! Дробь на пули меняю!

Вот и квартал, где жили сестры. Узкую улицу преграждала груда обломков большого здания. Здесь был госпиталь. Около развалин суетились люди. Они выносили раненых и уцелевшее имущество.

Дверь квартиры Доры Прокофьевны была открыта настежь. Стекла выбиты взрывом. Ветер шуршал бумажками, валявшимися на полу, и шевелил рукав платья, высунувшийся из узла.

Где же сестры? Убежали, что ли? Но вещи все здесь. Хоть смену белья да взяли бы. Неужели…

Осмотрев всю квартиру и заглянув даже в гардероб, Норкин вышел на крыльцо.

— Миша!

Норкин повернулся на голос. К нему бежала какая-то незнакомая женщина. Ее лицо было перемазано сажей, платье изорвано и обгорело во многих местах. С большим трудом узнал он в ней Дору Прокофьевну.

— Катер есть? — задыхаясь от бега, спросила она.

— Есть! Скорее!

— Наталья! Бабы! — закричала Дора Прокофьевна, приложив ко рту черные, покрытые ссадинами ладони. — Тащите раненых к Волге! Там катер стоит! — И стремительно повернулась, чтобы бежать к пожарищу.

— А вы, Дора Прокофьевна?

— Что я?

— Как что? Дорога каждая минута. Я не могу из-за вас катер задерживать. Сейчас нужно ехать.

— Не поеду! Ты посмотри, что кругом творится! Они зажгли половину города и думают, что мы испугались! Остаемся с Натальей здесь!

Вдруг улыбка мелькнула на ее осунувшемся лице:

— Да! А я ведь научилась тушить зажигалки! Одна упала на нашем дворе, да как зашипит! Я схватила ее Щипцами, ну, теми, что головешки таскаю, и бросила в песок!

Дора Прокофьевна убежала, но с полдороги вернулась:

— Совсем забыла. Завтрак стоит под кроватью. Доедай все. Нам не оставляй.

А еще через минуту Норкин снова услышал ее резкий, повелительный голос:

— Как несешь раненого? Не так! Не так!

Возле развалин суетилось много женщин, и все они походили друг на друга: покрытые копотью лица, обгорелые, изорванные платья и решительные движения.

Так в этот день Норкин и не попал к себе на тральщики. Едва он прибежал на берег, как один из работников штаба передал ему приказание, посадил на полуглиссер — и началось! Целый день они носились то в мастерские, где стояли тралы, то в затон к канонерским лодкам, перевозили жителей, а теперь, выполнив все поручения, возвращались к месту стоянки дивизиона.

Мотор работал на последних каплях бензина, временами предательски захлебывался, чихал. Он мог остановиться в любую минуту, однако Норкина это не волновало, полуглиссер шел по основному фарватеру и при любых условиях течение поднесет его к конечному пункту маршрута — собственной новой базе.

Конечно, если уйти в сторону, то может быть и неприятность. Однако Норкин сворачивать не собирался, и полуглиссер, разбрасывая носом воду, радужную от плывущего по ней мазута, несся к Куропаткинской воложке.

Справа сталинградский берег. Там светло как днем. Огненное море бушует там, где еще вчера были жилые кварталы. Из огня торчит рука памятника. Норкин так и не мог вспомнить, кому он поставлен. Гудит пламя. Воют бомбы. Рассыпая искры, проносятся по черному небу горящие балки, поднятые взрывом.

Левый берег утонул в темноте. Там свои, там отдых, К нему и стремился полуглиссер, торопясь подальше отойти от огня.

Старшина полуглиссера согнулся над штурвалом и пытался одновременно дремать и вести катер. А Норкин откинулся на спинку сидения, распахнул на груди китель и всматривался в береговую черту.

У правого берега, казалось, горела сама Волга. Огненный фонтан бил из ее глубины, и на много сотен метров разбегались по воде красноватые языки пламени. А чутьчуть повыше, покачиваясь на волнах, плыло бревно. Норкину почудилось, что он видит прижавшегося к коре человека.

— Видишь? — спросил он, показывая старшине иа бревно.

Старшина прищурился, вытянул шею и неуверенно ответил:

— Может, нарост на дереве.

Но человек зашевелился, махнул рукой. Норкину даже показалось, что он слышит в общем реве его слабый голос. Недалеко от катера запузырилась вода: фашистский самолет напомнил, что моряки еще не вышли из опасной зоны и безнаказанно задерживаться здесь нельзя.

— Право руля! — крикнул Норкин и махнул рукой в сторону бревна. — Полный! К нему!

— Бензин на исходе. Обратно не выйдем, — сказал старшина.

Он сидел теперь прямо, сонливости как не бывало. Свои слова старшина произнес тихо, будто про себя. Норкин нагнулся к нему и, положив руку на его колено, Сказал:

— Там человек… Понимаешь?

— Я… чтоб вы знали…

— Полный! — Норкин решительно поднялся с сиденья, застегивая китель.

Он видел только бревно, прижавшегося к нему человека и огонь, который с каждой минутой становился все ближе и ближе.

Уже отчетливо было видно, что у берега на мели сидит баржа-нефтянка. Из ее разорванной палубы и лилась нефть. Рядом с первой баржей стояла вторая, деревянная. Ее прибило сюда течением, и она тоже горела, потрескивая, как сухие, смолистые дрова.

Вдруг из огня горбом поднялась черная палуба баржи, лопнула как мяч, и клубы огня взметнулись вверх. Шляпкой гриба нависла туча дыма, подержалась мгновение и обрушилась на воду огненным дождем. Забулькало, зашипело вокруг катера.

Из пролома вывалился новый поток горящей нефти и медленно, расползаясь все шире и шире, двинулся по реке, облизывая прибрежные камни.

Старшина снял ногу с педали, и катер сразу потерял ход, зарылся в воду. Прошла секунда, потом старшина выругался, тряхнул головой — и катер вновь рванулся к бревну. Пятна мазута заколыхались на волнах, поднятых им.

Норкин нагнулся через борт и схватил человека за руку. Тот вскрикнул, и только тогда Норкин заметил, что вцепился пальцами в мокрую от крови повязку. Но раздумывать было некогда. Понял это и раненый. Он сморщился, прикусил губу и взглянул на моряков благодарными глазами Норкин напряг все свои силы, и, наконец, раненый тяжелым кулем упал на дно полуглиссера.

— Отходи! — крикнул Норкин, закрывая раненого своим плащом.

Старшина включил скорость, катер рванулся, фыркнул мотором и остановился.

Все. Бензин кончился, — доложил дрогнувшим голосом старшина и снял руки со штурвала.

Норкин взглянул на баржу. Как она близко! Пламя жжет лицо. Фанерный полуглиссер может вспыхнуть с минуты на минуту. Сама смерть протягивает к катеру огненные лапы и, шипя, обдает его клубами густого, коптящего дыма.

Стоило спасать раненого, чтобы сгореть всем вместе с катером, — проворчал старшина.

— Чего руки сложил? Давай! — крикнул Норкин и схватил отпорный крюк.

Вдвоем со старшиной они попытались отвести катер от огня. Несколько раз горящие доски ломались под нажимом крюков, но моряки снова и снова искали точку опоры. У Норкина загорелась ручка крюка. Он сунул его в воду и сбил пламя. Синие язычки пламени замелькали и на носу катера: загорелась краска. Старшина скинул бушлат, окунул его в воду и набросил на пламя.

Наконец найдя прочный брус, уперлись в него со всей силой. Полуглиссер шевельнулся, зажурчала вода у борта, и катер медленно пошел вдоль баржи, с трудом отвоевывая каждый сантиметр.

Затлела одежда. Ее тоже пришлось смачивать водой.

— Нам не страшен серый волк, — бормотал Норкин, отворачивая лицо от огня.

Он потом и сам не мог объяснить, почему на память ему пришли именно эти слова когда-то давно слышанной песенки. Он повторял их бессознательно, но в них было вложено все желание жить, уверенность, что стихия будет побеждена. Даже раненый, услыхав песенку, высунул из-под плаща голову и усмехнулся.

Совсем близко конец баржи. Еще несколько усилий — и катер вырвется из огненного кольца. Но раздался треск, старшина вскрикнул, и, чтобы устоять на ногах, выпустил из рук обломок обгоревшего крюка. Норкин один не смог удержать катер, и течение вновь бросило их в огонь.

— Толкай флагштоком! — крикнул Норкин и согнулся в дугу, нажимая на единственный крюк.

— Держи конец! — неожиданно раздалось сзади. Норкин оглянулся. В круг воды, освещенной пожаром, влетел белоснежный полуглиссер и, круто развернувшись, остановился.

Веревка больно хлестнула Норкина по лицу. Он схватил ее и сел на палубу, приготовившись заменить собой буксирный гак.

На подошедшем полуглиссере, широко расставив ноги, стоял незнакомый матрос. Ветер шевелил концы ленточек его бескозырки, красные трассирующие пули капали в воду около него.

Выйдя из опасной зоны, катера остановились.

— Какого лешего в огонь полезли? — сердито спросил матрос. — Без вас, что ли, работы мало?

Норкин молчал, вытирая мокрым платком опаленное лицо.

— Вот за ним, мимоходом, — ответил старшина, показывая на раненого. — Дай бензинчику.

Матрос налил полведра и остановился в раздумье.

— Лей полное. Чего жалеешь? — сказал Норкин, с трудом раздвигая вспухшие губы.

— Самому охота подольше поработать.

— Так нам не дойти. Мало.

— Крой самосплавом, а к штабу подрулите! Разговор окончился, и катера разбежались в разные стороны: один в темноту воложки, а другой — туда, где всего чаще рвались бомбы.

2

За несколько дней обстановка сильно изменилась. Враг вырвался к Волге выше и ниже Сталинграда, прижал город к реке. Путь караванам, оказавшимся ниже города, был отрезан. Для флотилии наступили горячие дни. Канонерские лодки и бронекатера вышли на фланги прорвавшегося врага и огнем своих пушек помогли пехоте остановить его, а тральщики, кроме всего прочего, теперь работали и на переправах. На правый берег переправлялись преимущественно люди с оружием в руках, суровые, решительные В обратном направлении — женщины, дети и раненые. Над опаленной солнцем степью поднялась и расползалась тучей по небу пыль. Там бесконечной вереницей шли гурты скота с Дона.

Чигарев получил приказ немедленно вернуться в свою бригаду. Кончилась его привольная жизнь, когда он сам себе был начальником, нужно было возвращаться в отряд, но он даже радовался этому. Пусть лучше любые требования, любая дисциплина, чем противоречивые приказания Семенова! Они надоели, пожалуй, больше, нежели стычки с самолетами.

Одно волновало Чигарева: его просил зайти к себе Ясенев. Зачем? Ясенев был одним из тех командиров, которых Чигарев уважал, у которых он не находил ошибок и считал примером для себя. Володя мысленно проанализировал все свои поступки за последнее время и не нашел ничего, что, по его мнению, могло бы рассердить Ясенева.

Разве только майора армейского обругал на переправе? Ну, да это мелочи! Пусть не сует нос в чужие дела!

Штаб бригады размещался теперь на маленьком дебаркадере, который стоял в самом конце затона, заросшего водорослями и высокой, сочной травой. Деревья склонились над водой, образовали своими вершинами плотную, Непросматриваемую крышу. Лучшего места для стоянки катеров трудно было подыскать. Они просто исчезали под деревьями, словно таяли.

Ясенева Чигарев нашел в маленькой каютке. Батальонный комиссар торопливо разбирал бумаги, хмурился, но едва увидел лейтенанта, как улыбнулся, шагнул ему навстречу, взял за руку, подвел к единственному стулу и усадил на него.

— Садитесь, товарищ лейтенант, садитесь! — приветливо сказал он.

— А вы, товарищ батальонный комиссар? — спросил Чигарев, осматривая каюту. — Садитесь вы, а я постою.

— Сидите, сидите! Плохой хозяин пусть на ногах постоит… Что у вас нового, товарищ лейтенант? Обрадуйте для встречи.

И Чигарев начал рассказывать. Сначала он следил за собой, а потом увлекся и сам не заметил, как стал говорить только о себе. «Я! Я!» — так и звенело в каюте. Если верить Чигареву, то все хорошее в бригаде произошло лишь благодаря ему лично, а несчастья, промахи, ошибки — свойственны другим, менее опытным.

Вдруг Чигарев замолчал, удивленно глядя на батальонного комиссара. Никогда он не видел на лице Ясенева такого сладко-приторного, почтительного выражения.

— Что с вами, товарищ батальонный комиссар?

— Ничего особенного. Просто слушаю рассказ героя и восхищаюсь!

Чигарев вскочил со стула, а Ясенев приложил палец к губам и почти прошептал:

— Только, пожалуйста, не ругайтесь. Переборки тонкие, а там машинистки работают.

Чего угодно, но только не этого ожидал Чигарев. От искренней обиды и неожиданности он даже не сразу нашелся, что ответить, и лишь с большим запозданием невнятно пробормотал дрожащим голосом;

— Чтобы я вас… Никогда не позволю…

— А почему бы и нет? Ведь обругал же ты майора на переправе?

— Так то был не наш, армейский…

— А Борькин? Семенов? Где гарантия, что теперь не моя очередь?.. Только поэтому я и стою, хотя не спал уже больше суток.

Чигарев совсем растерялся и молча отошел к стенке каюты. Ему хотелось объясниться с батальонным комиссаром, сказать ему, что не во всем виноват он, Чигарев, и в это же время все в нем кипело, бурлило, при малейшем поводе было готово вырваться наружу. Ссора не входила в расчеты Ясенева. Не затем он вызывал Чигарева, не этого хотел добиться.

— Эх, Володя, Володя, — с грустью сказал Ясенев, опускаясь на стул. — Садись вон на ту стопку бумаг. Ничего ей не сделается…

Снова сказано не то, чего ожидал Чигарев. Сейчас он услышал в голосе комиссара неподдельную боль за него и послушно опустился на стопку бумаги.

— Почему, думаешь, вызвал я тебя? Ругаться?.. Да больно мне за каждого из вас! Понимаешь? Больно!.. Только и слышишь: «Чигарев! Чигарев!» Хоть одно бы слово хорошее! — И Ясенев безнадежно махнул рукой.

— Разве я так уж ничего хорошего и не сделал? — Что? Скажи. Буду только рад.

— Что?.. Ну хотя бы тот бой с самолетами… Разве не я придумал, как спасти баржи? Разве не по моему приказу их стали растаскивать?

— И все? А другого ты не заметил? Не заметил того, что и без твоей команды другие катера бросались к баржам?.. На всех катерах были люди советские, наши, преданные Родине. Вот и полезли они в огонь… Или возьми Борькина… Ты нагрубил ему тогда, а известно тебе или нет, что он спас тебя от предания суду?.. Да, да! Не пожимай плечами! Каким местом ты думал, когда открыл огонь, стоя под кормой у баржи?.. Ты выдал врагу место стоянки каравана. Молодец Борькин, догадался, выскочил на открытую воду и принял весь бомбовой удар на себя.

Ясенев привел еще много примеров, и в новом свете увидел Чигарев даже те дела, которыми гордился, и теперь сидел потупившись, теребя ремешок пистолета.

— Понял ты меня или нет?

— Спасибо…

— Подожди! Не люблю, когда человек лукавит. Тебе сейчас не благодарить меня хочется, а обдумать все… Что ж, подумай… Критика, лейтенант, настоящая критика, штука неприятная, но полезная, как и большинство лекарств. Пить горько, а польза есть. Я сейчас говорю про себя. Не люблю, когда меня критикуют. Не люблю, как и ты.

Чигарев недоверчиво усмехнулся.

— Не веришь? Честно говорю. Не люблю. Мне больше нравится, когда меня хвалят… Но хвалят за дело!.. Оба мы с тобой, выходит, болезненно воспринимаем критику, так есть ли разница между нами? Есть, и огромная. Я выслушиваю ее и, как ни больно порой бывает, признаю свои ошибки. А ты? Хвост трубой — и дай бог ноги!

— Так ведь кто критикует? — не вытерпел Чигарев. — Разные Селивановы, Семеновы!.. Вы мне вон сколько неприятного сказали, а я ничего…

— Почему? — Почему?.. Что они тычут мне пальцем в глаза, когда у самих грехов хватает? Селиванов, как маленький, сунется в одно дело и скорей к другому! «Усвоил! Давай выше!» Сидел в штабе, а штабной документации толком не знает! Без года неделю командует катерами, а разговаривает уже так, словно хоть сейчас бригаду давай!.. Про Семенова и говорить не буду…

— Ты хорошо подмечаешь недостатки у других… Такой бы глаз тебе и для своих поступков иметь… А у меня ты что заметил?

— У вас ничего. Поэтому и не обидно замечания слушать.

— Так… Ничего, значит, не заметил… Ну, к этому мы вернемся еще сегодня… Еще одна ошибка есть у тебя. Ты — собиратель плохого. Ты видишь в людях только плохое. А ты скинь очки и присмотрись к ним с другой стороны. Хотя бы к Селиванову. Есть у него хорошее? Сам знаешь — его больше, чем плохого. Селиванов честен, предан общему делу, но метод усвоения у него довольно-таки своеобразный… Чтобы он не хватал верхушки, мы и перевели его на отряд… Скажу больше. Ты, если отбросишь дурь, можешь быстрее его двинуться по службе, но потом берегись! Селиванов освоит азы и нажмет тебе на пятки!

— Значит, я не так уж и плох, как вы говорили сначала? — оживился Чигарев.

— Знаешь, на кого ты сейчас похож? На поганку. На самый обыкновенный поганый гриб. Шляпка у него большая, а корешок-то, соединяющий его с землей, тоненький!.. И не один ты, а все зазнайки на поганки похожи. Пыжатся, лезут на глаза, кричат: «Я гриб!» А подойдешь ближе, может быть, даже и нагнешься, но потом рассмотришь его и уйдешь в сторону… От презрения другой человек и плюнет на его шляпку…

— Раз я уж на поганку похож, то, значит, мне и не место среди боровиков! — вспылил Чигарев. — Уйду в пехоту, хоть рядовым, а после войны вообще демобилизуюсь!

— Не шуми. Я же сказал тебе, что перегородки тонкие… Если бы у тебя не было всех возможностей стать настоящим человеком, или, как уж я начал говорить, грибом, то я бы и не просил тебя зайти сюда. Зачем? Уходишь в другую часть, ну и прощай! Так ведь?

Нечего было возразить Чигареву. В голове его был какой-то сумбур. Много неприятного услышал он от Ясенева, на многое мог бы возразить, но какой-то внутренний голос подсказывал ему, что Ясенев прав.

— А теперь немного и про себя… Попало мне сегодня от Военного совета, и попало здорово.

— Вам?!.. За что?

— За близорукость, мягкотелость… Давно нужно было поставить вопрос о Семенове принципиально, а я все ждал чего-то, приглядывался… Как видишь, у меня тоже есть ошибки. Большие ошибки… Давай мы так с тобой договоримся. Ты делом докажешь, понял меня или нет. Договорились?

Чигарев ушел к себе на катер, и Ясенев остался один. Он попробовал заниматься текущими делами, но не мог. Разговор с Чигаревым всколыхнул в нем не успевшие улечься воспоминания о беседе с Семеновым. 1\апитан первого ранга, получив приказ о своем снятии, тоже пришел в эту каюту. На лице его была только растерянность.

— Как же это так, а? — спросил Семенов. — Служил, служил, а теперь на свалку? Не годен стал, брат, Семенов?

— Пойми, Андрей Петрович, что на новом месте тебе будет легче.

— Это мне-то?! Назначили командиром тыловой базы и довольны? Боевого командира и портянки считать! — Семенов раздул ноздри, потом стукнул кулаком в стенку каюты и крикнул: — Шурка!

— Точно. Было, — донеслось в ответ.

Семенов ошалело посмотрел на стенку, поднялся, нахлобучил фуражку на глаза и почти выбежал из каюты.

3

Чуть слышно гудят телеграфные столбы. Где-то далеко, за большим лесом, идет дождевая туча. Косые полосы протянулись от нее к земле, и сквозь них просвечивает половина солнечного диска. Там дождь, а здесь чудесный вечер, и на поверхности маленькой речки не видно ни одной морщинки.

Ольга сидит на крыльце санчасти, смотрит на далекую дождевую тучу, прислушивается к гудению столбов. Хоть и сидела она на крыльце домика в этой деревне, а мысленно была далеко отсюда. В Сталинграде. Вот уже две недели, как в сводках начали говорить о нем. Сталинградский фронт стал основным. К нему приковано внимание всех.

Удивительно скупые сводки! Так хочется знать все об этом городе, о его защитниках, а сообщают, что бои идут на такой-то улице, и ничего больше!

— Здравствуйте, Ольга Алексеевна!

Ольга вздрогнула от неожиданности и оглянулась. Это был Коробов. Высокий, с открытой, почти черной от загара грудью, он стоял рядом с крыльцом и прижимал к себе бушлат, свернутый узлом. Брюки Коробова были заправлены в сапоги и падали на их голенища красивым, небрежным напуском.

— Здравствуйте. Откуда вы?

— С учений. Из лесу… Можно присесть с вами?

— Конечно, садитесь. — И Ольга, подобрав руками подол юбки, немного пододвинулась. — Только вы не опоздаете?

— Куда? В палатку? — Коробов как-то пренебрежительно произнес: «В палатку».

Раньше не замечала за ним Ольга такого пренебрежения к тому «кубрику», в котором он жил.

— Только и дел, что учения да учения! — продолжал Коробов, стиснув жилистыми руками свое колено. — Одна радость — уйдешь в лес, получишь задание, заберешься в глухомань и лежишь… Смотришь на деревья, на небо, а перед глазами все зима.

— Это вы напрасно. Я слышала, что командир у вас очень хороший.

— Я и не спорю. Командир настоящий, стоящий… Да разве в этом счастье? Даст он мне задание произвести разведку по азимуту, а что там разведывать? Смотреть, как бабы в поле хлеба убирают?.. Вот, поваляюсь я на земле, а потом и докладываю, что задание выполнено. Местность-то я за лето всю изучил… И такая жизнь у гвардейцев?! Тоска, а не жизнь!

Многим матросам сейчас было тошно, как Коробову. Злоба на врага была слишком велика, чтобы утихнуть после зимних боев. Правда, под Москвой дали фашистам почувствовать силу удара советских солдат, но хотелось большего, хотелось драться и драться до тех пор, пока последний фашист не распластается на земле. Командование высоко оценило заслуги бригады: ее включили в гвардейское соединение. Матросы восторженно встретили это известие, но теперь им любое задание казалось малым, недостойным высокого звания гвардейца, и они еще больше рвались в бой.

Немало труда стоило политработникам и командирам доказать им, что стоят они в глубоком тылу неспроста. Поток рапортов прекратился. Стало несколько спокойнее. Но вот появилось первое сообщение о битве за Сталинград, и зашумело соединение.

— Такой город никак нельзя сдавать!

— Есть же у людей счастье! Драться за Сталинград! — все чаще и чаще слышалось в кубриках. И вновь заскрипели перья.

На том берегу речки появились матросы. Они быстро разделись и бросились в воду. Ковалевская, как врач, запретила купание несколько дней назад, но матросы предпочли забыть это запрещение. Вода по-прежнему казалась им теплой.

— Вот и автоматчики вернулись с прогулки, — снова недобро усмехнулся Коробов, кивая на купающихся. — В Сталинграде врага бьют, а мы…

И снова Ольга ничего не ответила. Она еще сама не уяснила себе борьбы, происходившей в ней. Так тоскливо ей было только в первые дни после отъезда Михаила.

— Эх, голова садовая! Я ведь к вам с подарком! — и Коробов развернул бушлат. — От всех разведчиков.

В бушлате были грибы. Некоторые из них превратились в непонятное месиво из слякоти, прелых листьев и пахучих хвойных игл, другие — наоборот, так и манили багровыми, упругими шляпками. Почти с каждого учения матросы приносили подарок. В зависимости от времени года это были или ароматные, полыхающие красками цветы, или испуганный, дрожащий зайченок, или еще еле оперившийся птенчик. Теперь осень, и они принесли грибы.

— Спасибо… Всем спасибо… — Было бы за что.

Снова оборвался разговор. Уже давно исчезла туча, спряталось солнце и померкли его отблески на куполе церквушки за рекой, а они все еще сидели. Стало прохладно, но Ольга не уходила. Куда и зачем спешить? В санчасть? Нечего там делать. И зимой было мало больных, а сейчас вовсе никого нет. Только разведчики и заходят по старой памяти.

— А вы, Ольга Алексеевна, не того… Не думайте чего плохого. Наш лейтенант не таковский…

— Я ничего…

— Наверно, опять давно писем не было?

— Давно… Больше месяца. — Вот и призналась Ольга в своем горе.

— Это бывает… Нам он тоже обещал писать, да этим дело и кончилось. Ну, да мы на него не в обиде. Верим, что помнит нас, а писать — не каждому такой талант дан.

Взять, к примеру, меня. Вот хочу написать матери, а сяду — и стоп! Ни строчки не получается!

Ольга только вчера заходила на почту. Конечно, она придумала дело, но в душе таила надежду, что, может быть, получит долгожданный конвертик с размашистым, торопливым почерком. Там, на почте, ей и показали увесистый пакет.

— Вы только взгляните, Ольга Алексеевна, какое послание Коробов посылает домой! — сказала дежурная. — Интересно, что он там пишет?

Вот это сейчас вспомнила Ольга и удивленно посмотрела на Коробова. Тот врал спокойно. Только уж чересчур внимательно рассматривал свои пальцы.

— Зачем, Виктор? — перебила его Ольга.

— Что зачем?

— Я вчера видела ваше письмо.

— А-а-а-а… За лейтенанта я головой ручаюсь.

— Он сейчас старший.

— Старший? Вот это здорово! Вы давно письмо от него получили?

— От Чернышева письмо. Они теперь в одной бригаде, и он мне часто пишет о Мише.

— Ольга Алексеевна! Честное слово, расскажите, а?

И Ольга рассказала. Рассказала то немногое, что узнала из скупых, сбивчивых писем Чернышева, в которых в каком-то словесном месиве говорилось о круглосуточном боевом тралении, валенках, конвое караванов и о взыскании, полученном Чернышевым от начальства. Другой человек не обратил бы внимания на эту смесь, но Ольга хотела все знать и увидела в сумятице слов ту напряженную, полную событиями жизнь, которая бурлила на берегах Волги.

— А сейчас там еще труднее, — тихо закончила Ольга. Налетел порыв ветра, и тревожно загудели столбы.

Важно прошелся по небу луч прожектора, пошарил, поискал чего-то между звезд и спустился к земле, словно прилег отдохнуть. Недалеко, в кустах сирени, раздался приглушенный девичий смех и жаркий мужской шепот.

Коробов поднялся, закинул бушлат себе за спину, протянул Ковалевской руку и сказал:

— Ну, не поминайте лихом! Кто его знает, что завтра будет. — И пошел по притихшей улице. Ольга долго слышала его тяжелые шаги. Порой он останавливался, словно прислушивался к чему-то, потом снова шел вьеред.

Посидев еще немного, Ковалевская тоже встала, ушла в свою комнату. Здесь, завесив окно одеялом, она зажгла свечку, стоявшую на столе в старом бронзовом подсвечнике. Зажгла свечку, взялась было за рукоделье, и снова положила его. Не могла она сегодня работать, растревожил ее разговор с Коробовым. Ольге было приятно чувствовать заботу разведчиков, сознавать, что она дорога им. Радовало и то, что здесь еще не забыли Михаила. А вот сам Михаил… Достоин ли он того, чтобы его вспоминали? Над этим вопросом Ольга в последнее время задумывалась очень часто. И чтобы вспоминал не кто-нибудь, а она, Ольга? Даст ли он ей счастье? Счастье… Какое оно, это счастье? Драться с фашистами — счастье для Коробова, для многих других. А вот что нужно ей, Ольге? Год назад счастье она видела в тяжелой работе ротного санитара, а сейчас… Сейчас не поймешь, чего надо. Почти год она врач в бригаде морской пехоты. Здесь, конечно, спокойнее и легче, чем в роте ополченцев. Живет она, можно сказать, даже хорошо: работой не перегружена, зарплату получает регулярно. Что еще нужно человеку? Настоящей работы по специальности? По какой специальности? Была она, Ольга, хирургом, а кем стала? Врачом по всем болезням. Не хорошим врачом, а посредственным, которому в будущем, пожалуй, только и работать в воинской части или доме отдыха: здесь тяжелых заболеваний почти не бывает. Виновата она в этом? Не виновата: начальство направило ее сюда, оно заставило ее забыть то, что с большим трудом узнала в институте.

Что же ей делать? Самое разумное — держаться за то, что имеешь. Значит, ее теперешняя жизнь — счастье? Может быть… Только нет сейчас кого-то, а без него нет и счастья. А придет Михаил, будет оно? Пожалуй, не будет и тогда счастья: не усидит Михаил ни в этой, ни в другой комнате; ему надо быть в гуще событий, недосыпать, недоедать. Тогда он будет счастлив.

Знала это Ольга, потому так часто и задумывалась, стоит ли вспоминать Норкина. Может, разумнее забыть его?

Забыть? Забыть, даже не попытавшись поговорить? А вдруг он изменился за эти месяцы? Может быть, и он устал от войны, может быть, он будет рад перебраться в штаб и жить в этой комнате?

Ох, не согласится Михаил, не согласится на такое счастье. Не его оно.

Глава четырнадцатая СТАЛИНГРАД МЫ НЕ СДАДИМ!

1

Указка взметнулась и пробежала по ровному частоколу красных стрелок, вставших на карте от Волги до Дона.

— Момент напряженный. Мы должны выиграть время. Нужно ослабить поток немецкой техники, хоть на час, но задержать его! Единственный их путь — через Дон.

Адмирал положил указку и задернул занавес перед картой.

— Каждый потопленный паром, взорванный мост, даже лодка — активная помощь Сталинграду, помощь Родине! Как видите, работать нужно на воде. Теперь понятно, почему посылают именно моряков? Объясните задачу матросам и выполняйте!.. Но помните: самый ценный капитал в мире — люди. Счастливого пути и победы!

Норкин стиснул теплую руку адмирала. — Обязательно выполним!

Словно на крыльях вылетел он из штаба, и столько радости было на его лице, что часовой у входа не вытерпел и тоже улыбнулся.

— За наградой вызывали?

Норкин кивнул головой и, лишь подойдя к берегу, темному от мазута, понял, что сказал неправду. Но тут же подумал: «Разве не награда получить задание? Разве не награда доверие партии? Награда!»

Никишин ждал прибытия Норкина с нетерпением. Хотя он и не говорил этого, но связанный вещевой мешок, туго набитый хлебом и консервными банками, лежал у входа в кубрик.

— Куда, Саша, собрался?

— Неужто не возьмете? — ответил Никишин голосом, в котором слышна была обида.

— А ты откуда знаешь, что я еду?

— За пустяками в штаб к адмиралу не вызывают.

— Да, Саша… Есть дело. Меня направляют на Дон. Нужно там рвать переправы и прочее. Разрешили взять тридцать человек. Кого?

— Вот это да! Мы с вами, товарищ старший лейтенант, таких орлов себе подберем! Пишите! Бабкин, Копылов…

— Так я никого из них не знаю…

— Я знаю! Еще под Ленинградом вместе дрались. Командиры неохотно отдавали людей и чем больше они спорили, тем больше радовался Михаил: правильно сделал выбор. А самая главная удача — Михаил нашел Крамаре-ва и, конечно, взял его с собой.

А еще через три часа дежурный по штабу флотилии записал в журнале боевых действий: «00.35 старший лейтенант Норкин и с ним тридцать матросов отбыли для выполнения специального задания».

Неприглядна приволжская степь в жаркие летние месяцы. Травы выгорели, и всюду лежит толстый слой пыли. Даже слабый ветерок легко отрывает ее от земли и несет вперед, словно тучу, закрывая небо и солнце.

Но сейчас ветра нет. Солнце безжалостно выжигает последнюю траву. Широкая дорога вьется по степи. Куда ни бросишь взгляд, везде движение: идут машины, лошади, танки. С телеграфных столбов зорко следят за порядком пернатые хищники. Поворотом головы они встречают и провожают людей.

Две полуторки, «царицы полей», как их любовно окрестили солдаты, несутся от Волги к Дону. Посеревшие от пыли, сидят в них моряки. Жарко. Пыль хрустит на зубах. Хочется спать.

В кабине первой машины Норкин. Ему тоже хочется спать.

— Скоро приедем? — спрашивает он у шофера — красноармейца с большим багровым шрамом через всю щеку.

— К вечеру должны быть.

Норкин смотрит по сторонам. Голая, безлюдная степь вокруг. Ночью навстречу бесконечной вереницей тянулись огромные гурты запыленного, усталого скота, но чем ближе Дон, тем меньше и меньше попадалось их, а сегодня моряки не встретили никого: вчера прошли последние.

Машина нырнула в балку. Пахнуло свежестью. Норкин с удовольствием смотрел на зеленую траву, покрывшую берег небольшого пруда.

В кабину заглянул Никишин.

— Может, остановимся? Освежиться бы малость.

— Почему не остановиться? — поддержал его шофер. — К ночи так и так будем, а раньше к фронту и подъезжать не стоит… Да и радиатор вон как парит.

Два человека предлагали одно и то же: отдохнуть. Но один из них прямо сказал об этом, а другой — постарался найти причину. Год назад Норкин, может быть, и поверил бы шоферу, «пожалел» бы радиатор, но теперь он уже имел опыт, знал, что не мог радиатор не парить в этом пекле, которое просто по ошибке назвали степью. Но подъезжать к фронту с измученными людьми — не входило в его планы, он кивнул головой, и машины остановились. Матросы выпрыгнули из кузовов и, обгоняя друг друга, бросились к пруду. Вода его скоро стала свинцовой от поднятого со дна ила.

Купание освежило. Матросы, усевшись в тени машин, принялись за чистку оружия. Немного в сторонке Никишин обучал приемам борьбы молодого матроса Пестикова. Пестиков, здоровый деревенский парень, неуклюже топтался около старшины, стараясь зайти сбоку, но Никишин неизменно поворачивался к нему лицом.

— Нет у тебя злости! — горячился Никишин. — Ты разозлись на меня, как на фашиста! Ну! Хватай! — И он протягивал к Пестикову свои словно литые руки.

Пестиков делал суровое лицо, решительно подходил к старшине и нежно брал его за руку.

— Ты думаешь я стеклянный? Хватай! Ну, хватай же! Не рассыплюсь!

Норкин, лежа в тени машины, наблюдал за уроком.

«Почему Пестиков не усваивает самых простых приёмов борьбы? — думал Норкин. — Неужели, действительно, злости не хватает?.. Попробую сам».

Норкин снял китель, поправил ремень и подошел к Никишину.

— Отойди, Саша, в сторону. Давайте, Пестиков, со мной бороться.

Матросы моментально отложили оружие и собрались вокруг. Посыпались беззлобные шутки:

— Пиши, Пестиков, завещание!

— Пестиков! Становись спиной к горе — недалеко улетишь.

Пестиков, улыбаясь, подошел к Норкину. Сухощавый командир выглядел менее грозно, чем старшина. В деревне и покрепче ребята выходили против Пестикова, и он без всяких приемов клал их на обе лопатки.

Но здесь получилось не так. Едва Пестиков вытянул руки к командиру, как тот присел, схватил его за пояс и легко перебросил через себя. Все произошло мгновенно. Пестиков с удивлением увидел, что он лежит на земле, а командир стоит на прежнем месте.

— Давайте еще раз, — предложил Норкин.

«Нужно сделать, чтобы он снова не присел», — подумал Пестиков. Теперь они встретились грудь с грудью — и снова матрос растянулся на земле. Так повторилось несколько раз.

— Что же это такое? — вырвалось у Пестикова после очередного приземления.

— Ничего особенного. Нужно знать приемы и быть ловким. Ты сколько раз одной рукой двухпудовую гирю поднимаешь?

— Раз десять…

— А я всего раз пять, шесть. Приобретешь сноровку и таких, как я, катать будешь. Смотри, как это делается.

Теперь Пестиков внимательно слушал объяснение командира и приемы выполнял, не жалея себя.

— Довольно на сегодня, — сказал Норкин, помогая Пестикову подняться с земли. — Иди выкупайся. — И, подойдя к Никишину, вполголоса произнес — Оказывается, не в злости дело, Саша. Он надеялся на природную силу и занятия воспринимал как что-то ненужное, лишнее. Понял?

Никишин кивнул головой, а Норкин, хлопнув его по плечу, бросился в пруд.

После того как оружие было вычищено, Норкин внимательно осмотрел поляну и шутливо скомандовал:

— По коням!

Поднатужившись, машины вышли из балки. Жара немного спала. Воздух стал чище. В одной из машин чистый голос Копылова выводил слова песни:

… Орудьями на солнце сверкая,

На Волге стоят катера…

Песня ширилась, росла и неслась по степи, обгоняя машины. Кто-то сфальшивил, но тотчас попал в тон. Дружно гремел припев:

… Сталинград мы не сдадим,

волжскую столицу!

Пели матросы, пел командир, и даже шоферы, устремив на дорогу воспаленные от бессоницы глаза, пели простые, исходящие из глубины сердца слова.

— Сталинград мы не сдадим! — неслось над дорогой, над балками, над притихшими полупустыми деревнями. И выпрямлялись сгорбленные спины стариков, которые смотрели с завалинок домов на проносящиеся мимо машины, и с клекотом взмывали вверх степные орлы.

Клятвой звучали слова песни.

К линии фронта приехали ночью. Тихо. Не слышно даже артиллерийской стрельбы. Только изредка поднимавшиеся над Доном ракеты напоминали о войне, да под ногами временами гремело железо. Здесь недавно был бой, и не весь металлический лом еще успели убрать.

Неожиданно из тишины вышел солдат, закутанный в плащ-палатку как в бурку; он козырнул и доложил:

— Прибыл в ваше распоряжение по приказанию комбата.

Проводник пришел очень кстати. Трудно ночью на передовой разыскивать адресат, если днем-то можно пройти мимо него и не заметить.

— Осторожно — мины, — сказал проводник, сворачивая на чуть заметную тропку.

След в след шли матросы. Словно плыли они по воздуху, так легок был их шаг.

— Хорошо идут, — заметил солдат, и его слова для Норкина были дороже благодарности: солдат-фронтовик по походке узнал товарищей и проникся к ним уважением.

В лесочке солдат остановился около одного из деревьев и показал Норкину на темневшую у его ног яму.

— Вам сюда… Осторожно. Ступеньки!

Норкин ощупью нашел дверную ручку и вошел в землянку. Она ничем не отличалась от других землянок, которые ему приходилось видеть раньше. Разве только белые «банты» на койках.

— Пожалуйста, располагайтесь как дома, — сказал капитан, находившийся в землянке. — Комбат придет с ми-еуты на минуту. Да вот и он!

В землянку весело насвистывая, вошел высокий командир. Небрежным жестом он бросил на койку пилотку, полевую сумку и шагнул к Норкину, протягивая руку.

— Давайте, — сказал командир и замер с протянутой рукой. — Мишка! Мишка Норкин!

— Козлов! — крикнул Норкин, и они бросились друг к другу.

Много напомнила встреча. Перед глазами проплыли берега памятной речки, окружение, могила Кулакова…

— Помнишь?

— Знаешь, как мы их!

— Этот теперь далеко шагнул!

— А ты как сюда попал? — только и было слышно первое время.

Вопросы задавали иногда оба сразу и снова спрашивали, не дождавшись ответа.

Наконец немного успокоившись, Козлов сказал, поворачиваясь к столу:

— И чего мы торчим столбами, когда можно присесть?.. Ого! Узнаешь настоящего фронтовика? Смотри, что здесь появилось!

На столе вместо карты уже лежала простенькая скатерть, а на ней стояли фляга и стаканы.

— Молодец, Сахаров! Сразу понял, что треба при встрече старых друзей!.. А вы знакомы? Это, Миша, моя душа — комиссар. Он для меня, что Лебе…

Козлов проглотил конец слова, мельком взглянул на Михаила и заторопился:

— Выпьем по чарочке?

— Сначала людей устрою.

— Сиди! Я уже распорядился. Через фронт пропущу завтра, а сегодня ты мой гость… Хочешь сполоснуться с дороги? Идем.

Смыв дорожную пыль, Норкин почувствовал себя бодрее и с интересом рассматривал вытиравшегося Козлова.

— Что, дружок, глазами на меня уставился? Изменился? Изменился, Миша, изменился… Умер прежний Козлов.

— Я и то смотрю, что Федот, да не тот.

— Точно! Вот именно не тот Федот!.. Умер прежний.

— Хоть ты и сильно изменился, но старый Козлов еще жив. Его скоро не доканаешь.

— Ничего старого нет! Я тебе говорю…

— Не горячись и не кричи. Вот уже один старый грех… И еще один я заметил.

— Брось? Скажи.

— Ты теперь даже ходишь не сутулясь, но зачем сумку И пилотку бросил на койку?

— Опять попался! — воскликнул Козлов, вешая на гвоздики пилотку и сумку. — Давно со мной такое не случалось… Давай выпьем для ясности вопроса, а?

Норкин сел к столу. А Козлов бережно разлил вино по стаканам, поставил их рядом, проверил, всем ли налито одинаково, и сказал:

— За что выпьем?.. За дружбу… Чтоб лопнули гит-леряки… Чтоб выпить нам еще и после войны!

Быстро летит время за беседой. Сахаров незаметно поднялся и вышел, а Козлов и Норкин по-прежнему сидели за столом, навалившись на него локтями.

— Многое, Миша, я понял за эти месяцы. Многому научился… Какими мы были «зелеными» в начале войны! Эх, сейчас бы нам с тобой начать, а?.. Я теперь всю жизнь пересмотрел заново, да не просто пересмотрел, а через увеличительное стекло! Каждый шаг проверил…

— И нашел фальшивые?

Козлов выпустил очередь колечек махорочного дыма и внимательно следил за тем, как они, кружась и изменяя форму, плыли вверх и терялись в синеватой пелене. Казалось, что он забыл, не слышал вопроса Норкина, но немного погодя Козлов вздохнул, сунул окурок в банку из-под консервов и ответил:

— Были… Много было… Не подумай, что я выпил лишнее и теперь философствую. Поллитра на трех фронтовиков — доза воробьиная… Я много думал, Миша, и говорю только о наболевшем. Мне бы хотелось, чтоб ты не повторял моих ошибок…

— Может, не стоит вспоминать?

— Стоит… Многое я не понимал в жизни… Биографию ты мою знаешь. Весь вопрос в том, откуда пошли мои беды? От зазнайства. А где оно есть, проклятое, там и зависть жди!. А вот война все во мне перевернула Да и не у одного меня. Сам таких сколько знаю… Но другие, Миша, прямо говорят, дескать, я прозрел после такого-то случая, а я не могу так сказать… Нет у меня такой точки, от которой я оттолкнулся. Не заметил я ее… Может, Лебедев дал толчок? Помню его… уважаю… но утверждать не могу… Может, другой кто? Ведь много людей кругом.

— Наверное, все они вместе и влияли на тебя.

— Все может быть. Я не спорю…. Но главное — не повтори моих ошибок! У тебя все еще впереди. Ты только подумай! — Козлов встал и выпрямился во весь рост. — Гоним фашистов к чертовой матери! Несем знамена над Европой! В Берлине снова наше русское знамя!.. Красиво, Миша? Много славы у нас впереди и не дай ей вскружить тебе голову…

— Уж больно далеко заглядываешь. Ты поднял знамя над Берлином, сидя в землянке под Сталинградом…

— Скажи: ты веришь в нашу победу? — перебил Козлов.

— Ох, и ответил бы я тебе…

— Ну, так в чем дело? Давай о Берлине говорить!

— Да хватит тебе! Долго еще до этого.

— Чепуха!.. Т-с-с-… Слушай!

Козлов замер, прислушиваясь, а Норкин схватился за автомат.

— Ничего не слышу, — сказал Михаил после небольшой паузы.

— То-то и оно! — торжествовал Козлов. — Ничего ты не слышишь! Вот тебе мое доказательство! Где мы находимся? На передовой! Это тебе не лето прошлого года! Под Москвой ему дали? В других местах всыпали? Понимаешь, что произошло? Фашист выдыхается! Он еще хорохорится, пыжится, но нет у него былой уверенности. Забился он в окопы и молчит. Главные силы его увязли в Сталинграде, а здесь он дрожит, чтобы мы не стукнули. Правда, и мы его не особенно тревожим. Почему? Приказ. Когда мы пришли на этот участок фронта, то фашисты уже сидели в этих землянках, но мы их так турнули, что они за Дон вылетели. Могли мы идти и дальше, но приказ… Вот и сидим, друг на друга смотрим и ждем момента.

— Я обратил внимание на тишину, но подумал, что просто день такой спокойный выдался.

— Какой там!.. Силешка у нас имеется, поняли мы его тактику, а главное — ненавидеть и презирать их стали… Вот поэтому, Миша, и пора мечтать о Берлине. Заболтались мы с тобой! — спохватился Козлов. — Ложись на мою койку, а я на Комиссарову. Он до утра в подразделениях будет.

Козлов не спеша разделся и сложил одежду на табурет; «Не боится внезапного нападения», — подумал Норкин и спросил:

— А ты здесь вместе с ополченцами?

— Есть немного, — ответил Козлов и захрапел.

2

Неприветливо встретил Дон моряков. Большие черные тучи со свинцовым отливом по краям громоздятся друг на друга. Кажется, что от их столкновения и рождается этот гром, прокатившийся над рекой. Зигзагообразные молнии то и дело освещают темную воду Дона и белые гребни волн, бьющих о песчаный берег. Шумят прибрежные камыши. Шумит казачий Дон. Бесшумно движутся по берегу моряки. Когда вспыхивают молнии, видна цепочка моряков, поднятые воротники бушлатов и ленточки бескозырок, завязанные узлом под подбородком.

Вдруг длинная автоматная очередь. Красные трассирующие пули пронеслись над головой. Норкин упал в грязь и прижался к ней щекой. Взвилась ракета, осветила косую пелену дождя, и снова очередь. Пуля впилась в землю около руки Норкина. Он невольно отодвинулся и сжался в комок. Это немецкий дозорный заметил при вспышке молнии что-то подозрительное. Вдоль по Дону замелькали огненные точки пуль и изогнулись от ветра хвосты ракет. Но ракеты летели не на берег, а в реку: дозорные думали, что русские форсировали Дон, и этот дозорный, поддавшись общей панике, тоже выпустил в сторону реки несколько ракет. Норкин решил воспользоваться этим и, повернувшись назад, прошипел сквозь зубы:

— Убрать!

Ответа не последовало, да Норкин и не требовал его: еще в Сталинграде была создана группа по борьбе с часовыми, сейчас она получила приказ и выполняла его.

Снова очередь в сторону моряков. Кто-то выругался. Постепенно стихла стрельба. Молчит и ближний дозорный. Что с ним? Подкарауливает или уже снят?

Из темноты выполз матрос и, сдерживая дыхание, положил около командира немецкий автомат.

— Сколько было, Копылов?

— Один. — Вперед.

По вспышкам выстрелов Норкин определил, что дозорные стоят приблизительно через километр друг от друга, и пошел во весь рост.

Едва матросы успели поровняться с убитым дозорным, как в тучи впился новый сноп пуль. Такой же сноп поднялся в другом месте, потом еще, еще, все ближе и ближе…

У немцев происходила проверка дозорных. Норкин поднял вверх немецкий автомат и, когда дошла очередь до убитого дозорного, повторил сигнал. Соседний пост, ничего не подозревая, принял его сигналы и передал дальше.

Норкин швырнул в реку ненужный немецкий автомат.

— Пошли!

Впереди уже вырисовывался мост и видны были огни идущих по нему машин.

— Большое движение. Торопятся гады, — прошептал Никишин, поровнявшись с Норкиным.

Наблюдая за мостом, он нарочно вертелся около командира: надеялся, что на разведку пойдет его группа. А Норкин в это время думал о том, кому идти к мосту. Если послать разведку, то сможет ли она точно передать отдельные детали?.. Если нет, то заряды могут пройти мимо… Невозможно! В первый раз должна быть обязательно удача!

— Никишин! Останешься за меня. Готовьте плавающие фугасы.

— А вы?

— К мосту.

Норкин снял автомат, сапоги и, взяв в зубы нож, вошел в воду. Матросы, не спуская глаз, следили за его сутуловатой спиной. Вот он прощупал ногой дно. Пошел вперед. Вода уже стала по пояс. Споткнулся, волны закрыли его, он поплыл и скоро скрылся из виду.

— Чего стали? — прикрикнул Никишин. — Готовь фугасы!

Александр лег у самой воды и, напряженно вглядываясь в волны, прислушивался, не донесет ли ветер призыв о помощи. Волны с белыми гребнями то и дело набегали ему на плечи, но он не замечал струек воды, попадающих за ворот бушлата.

Каждый матрос точно знал свои обязанности, и работа спорилась без суеты, без слов.

Только Пестиков чувствовал себя плохо. Он лежал рядом с Крамаревым в охранении. В отряд он напросился сам. Командир, знавший его го службе в тылу, дал положительную характеристику, и Пестиков попал в отряд. Эта был первый его выход на фронт. Он думал, что, встретившись с врагом, не струсит, не задрожит, не попятится. Но здесь всё было не так, как представлялось ему, не так, как пишут в книгах. Врага не видно, и оттого он кажется страшнее. В шуме косого ливня, в яростных вздохах ветра и рокоте волн Пестикову чудятся шаги подкрадывающегося врага. Кажется, что отовсюду смотрят на него злобные глаза, что вот-вот грянет выстрел и первая пуля попадет именно в него, Пестикова.

— Страшно, — прошептал он, наклоняясь к Крамареву.

— Заткнись!

Крамарев не видел ничего особенно страшного кругом, его интересовал лишь противник, и он не хотел отвлекаться на пустые разговоры. Но Пестиков его ответ истолковал иначе. Ему стало жаль самого себя, и он затрясся мелкой дрожью.

— Что дрожишь, как цуцик? — сердито прошептал Крамарев.

— Холодно…

— Командиру, думаешь, тепло? Ему еще хуже, а он дело делает.

Пестиков представил себе командира, одиноко плывущего среди волн. «А вдруг он утонул?» — мелькнула мысль, и Пестиков всхлипнул. Вся операция ему казалась проигранной, а товарищи и сам он — погибшими. Плечи непроизвольно задёргались.

— Ты чего? — набросился на него Крамарев. — Смотри, рот быстро заткну!

Никишин услышал поднятый ими шум и в несколько прыжков оказался рядом.

— Что случилось?

— Трусит. Терпеть не могу слёз, старшина. Я лучше поплыву встречать командира.

Крамарев разделся и бросился в воду, а Никишин на-: клонился над Пестиковым.

— Ты чего испугался? Ночь сегодня словно по нашему заказу. А за командира не бойся: он ушёл не в первый раз. Это тебе с непривычки страшно, а пройдет денька два, и сам над собой смеяться будешь. — Голос Никишина звучал ласково, успокаивающе. — На Крамарева особенно не обижайся. Его отец был председателем колхоза на Украине, ну и… фашисты его семью живьем сожгли… Вот немного и огрубел человек… Порой резковато говорит. Ты, главное, не думай о враге, найди дело… Краснофлотец Пестиков! Идите и сдвиньте фугасы в воду.

Пестиков никак не ожидал такого заключения и растерянно посмотрел на старшину. Шутит или нет?

— Кому говорю? Больше повторять не буду. Идите!

Пестиков вздохнул я нехотя полез в воду. Он знал, что слова старшины не расходятся с делом и следующего приказания ждать нечего.

«Дернула меня нечистая сила напроситься в отряд! Воевал бы, как все люди на фронте, так нет! В тыл забрался!»— рассердился на себя Пестиков, А рассердившись, забыл о страхе.

Едва он окончил работу, как с берега раздался повелительный шепот Никишина: — Не туда поставил! Сюда сдвинь!

И снова работа…

А Норкин тем временем плыл и плыл. С каждым взмахом рук мост становился все ближе. Временами доносился шум идущих по нему машин, и Норкин на слух определял, что движется по мосту… Грузовик… Легковая… Опять грузовик… Грузовик… Тягач…

Около устоев моста волны бились с особой силой, налетая друг на друга и на сваи. Случай помог Норкину: течение нанесло его точно на сваи, и, хлебнув несколько раз воды, он ухватился за скобу, соединяющую скользкие бревна. Вглядываясь в ночную темь, он определял, где свал воды и куда надо пускать фугасы.

Настил моста то и дело прогибался под тяжестью машин. Норкин внимательно осматривал сваи. Нельзя сказать, чтобы они были очень крепкие. Сразу видно, что на строительство пошел лес, долго лежавший на берегу: вдоль свай идут большие трещины. Один фугас перешибет сваи, но как попасть в них?

А что, если связать веревкой пару фугасов, да так и пустить? Ведь площадь захвата будет больше?.. Да, так и надо сделать.

Решение принято, и, отдохнув немного, Норкин оттолкнулся от бревен Обратно плыть было значительно труднее: мешало течение, волны ударяли в лицо, вода попадала в рот, а намокшая одежда тянула ко дну.

Казалось Норкину, что он давно-давно в воде. А сколько еще плыть, неизвестно. Так, чего доброго, и место пуска проплывешь: на воде знаков нет, а Дон большой… Может, выйти на берег здесь? Еще этого недоставало! Провалить всю операцию! Впереди что-то мелькнуло… Огонек как будто… Откуда ему быть? Наши не зажгут…

И снова вперед, вперед… К рукам словно гири привязаны. Они становятся тяжелее с каждым взмахом. Теперь уже не хватает силы поднять руки над водой. Движения стали вялыми, расслабленными. Норкин попробовал думать о доме. На секунду появились перед глазами зеленые горы и снова темно… Нет сил плыть, не хочется думать… А ведь как глупо умирать вот так, посреди реки…

И вдруг что-то затемнело впереди. Почудилось, что кто-то плывет.

Чтобы сберечь силы, Норкин еле шевелил ногами. Он совсем прижался к воде… Плывущий близко. Норкин сжал правой рукой нож и приготовился к броску, но знакомый голос произнес:

— Я… Крамарев.

— Далеко?

— Метров сто…

Сто метров! Да разве это расстояние для моряка?! Но Михаилу они показались бесконечными. Правда, с появлением Крамарева сил словно прибавилось, но их хватило ненадолго. Норкин видел, что Крамарев умышленно плывет рядом, что он порой даже не гребет руками, поджидая его, но сам плыть быстрее не мог.

И когда казалось, что еще взмах, другой и наступит конец, рука коснулась дна. Норкин с трудом встал на ноги и зашатался. Крамарев поддержал его, а несколько рук вытащили на берег. Минуты две он сидел ни песке и не мог сказать ни одного слова. Затем, отдышавшись, позвал:

— Никишин.

— Есть.

— Готово?

— Так точно.

— Крамарев запомнил, где встретил? Иди вместо буйка.

— Есть.

— Начать пуск. Веером. На каждую пару — бечевку длиной метра три. Крамарев — середина.

Скоро первая пара фугасов была отбуксирована к Крамареву и пущена вниз по течению.

Норкин, сдерживая дрожь, следил за работой матросов. Он продрог в мокром белье, нужно было двигаться, но силы еще не восстанавливались, да и наблюдать необходимо. В это время к нему подошел Копылов.

— Раздевайтесь, товарищ старший лейтенант, — сказал он.

— Зачем, Копылов?

— Переоденемся. Мое бельё сухое.

Норкин не заставил себя упрашивать; в стороне и другие матросы охранения снимали одежду: они ждали товарищей, работающих в воде.

План работы на первую ночь был выполнен, и моряки ушли в облюбованную ими балку. Склоны ее поросли густым кустарником, а между его корнями в глинистом обрыве ножами и руками были вырыты глубокие узкие ямы — новые «кубрики». Правда, много неудобств, но приманкой служил немецкий дозорный: его пост в сотне метров от убежища.

— Мы с ним на пару охраняем вас, — сказал Никишин матросам. — Пока прошу его не трогать.

И фашист не только спокойно стоял на посту, но даже безнаказанно спускался в балку.

Не успели моряки дойти до своего жилища, как сзади одновременно раздались два взрыва.

— Сработали! — радостно сказал кто-то, но на него зашикали.

Усталые, промокшие, но довольные первым успехом, забрались моряки в норы, свернулись калачиком и уснули. Только два наблюдателя мокли под дождем.

3

Несколько дней не меркло кровавое зарево над Сталинградом. Матросы с тральщика Маратовского видели его, слышали артиллерийские раскаты, ходили хмурые, злились. Теперь им хотелось быть только в своей бригаде, воевать вместе с другими в осажденном городе, а не утюжить здесь минные поля.

— Видно, забыли про нас, — сказал кто-то из матросов. — Бахчи нам здесь, что ли, караулить?

В его словах была доля правды. По берегу реки к городу все время шло пополнение, а сама река почти бездельничала, пароходы не приближались к фронту, где их подкарауливали вражеские танки и бомбардировщики. К тралению все привыкли, оно стало таким же обязательным и привычным, как ежедневные утренние подъемы или завтрак. Однако эта работа не могла удовлетворить матросов, когда их товарищи сражались в полную силу, когда раненые, которых приходилось перевозить с одного берега на другой, говорили, что катеров в городе не хватает, что их там много, но надо еще больше.

Однако про катер не забыли.

Денек выдался на славу. Солнце забралось в верхнюю точку неба и повисло там, обжигая зноем землю. Хотя бы один листочек шевельнулся! Даже ручьи, бежавшие по галькам в реке, журчали тише обычного, словно и им было невмоготу.

В это время из домика, где размещался штаб дивизиона, в который входил катер, выбежал Мараговский. Широкоплечий, горбоносый, в кителе, застегнутом на все пуговицы, он шел по самому солнцепеку. Он не обходил ручьи, а перепрыгивал через них. Если ему даже и случалось ступить ногой в холодную ключевую воду, то и это не останавливало его ни на минуту.

Еще за несколько десятков метров до катера Мараговский крикнул:

— Вахтенный! Собрать всю команду в носовом кубрике!

Как ни быстро собирались матросы, но не успели они сесть — на палубе раздались топот ног и запоздалая команда вахтенного:

— Смирно!

— Опять через поручни перепрыгнул, — прошептал командир отделения мотористов Хлебников. — Верная примета, что дело будет.

Прогремев каблуками по ступенькам трапа, Мараговский спрыгнул в кубрик. Несколько секунд он стоял, рассматривая матросов, словно прикидывая что-то в уме, потом бросил фуражку на стол и сказал:

— Получен приказ. Ночью прорываемся в Сталинград. Танки фашистские на берегу. Другие катера не прошли… А мы пройдем!

Мараговский откинул со лба черный завиток волос и выжидающе посмотрел на матросов. Кругом знакомые лица. Вон сидит смешливый Миньченко. Сейчас он серьезен.

А Хлебников опять что-то пишет в тетрадке, шевелит губами.

— Кто хочет высказываться?

Секундная выдержка — и поднялся Хлебников. Он откашлялся и развернул свою тетрадь. Мараговский, поморщившись, переступал с ноги на ногу.

— Собственно говоря, — начал Хлебников, — отрезаны мы от Сталинграда…

— Короче! — перебил его Мараговский.

— Пройдем! — рубанул Хлебников рукой по воздуху и сел.

— Правильно, — одобрил его Мараговский. — Трудности есть. Знаем. Не маленькие. Мы должны с ними справиться… Чтобы наверняка справиться, дадим клятву партии?

Матросы зашумели, словно свежий ветерок неожиданно ворвался в душный кубрик, кто-то сбегал за бумагой и чернилами. Мараговский сел к столу, долго записывал то, что говорили матросы, потом перечеркнул и сказал:

— Длинно. Заняты там товарищи и без нашего письма. Короче писать надо. Вот так: «Клянемся, что прорвемся в Сталинград!» Все. Дальше подписи.

— А подпишут все или кто один? — спросил Минь-ченко.

— Все. А ты что предлагаешь?

— Чтобы все.

Остаток дня проверяли оружие, мотор, принимали боезапас, топливо, а ночью, когда на небе замигали первые звезды, катер отошел от берега.

С каждым поворотом реки — ближе Сталинград. На темном небе мелькают отблески пожаров и разрывы зенитных снарядов. Осторожно идет тральщик, наощупь отыскивая фарватер: огни бакенов потушены, а берега исчезли в темноте.

Мараговский стоит в рубке рядом с рулевым Романовым и всматривается в темень, окутавшую катер.

— Тде-то здесь, — прошептал Романов, словно с берега могли услышать его голос.

Мараговский только кивнул головой и сбавил ход до малого. Шума моторов теперь почти не слышно. Замысел командира прост: он пробует проскочить страшную полосу незамеченным.

Внезапно белая ракета, шипя, взвилась вверх и осветила берег, его крутой обрыв и приземистые танки. Не успело исчезнуть на воде ее отражение, как выстрелил из пушки один танк, другой, и над катером, свистя, пронеслись первые снаряды.

— Полный вперед! — крикнул Мараговский. — Огонь! Одна за другой взлетают ракеты, среди орудийных вспышек засверкали пульсирующие огни выстрелов из пулеметов и автоматов. У бортов катера забулькала вода. Брызги и осколки осыпали палубу. Пуля попала в грудь политруку Тимофееву. Он качнулся, зажал рану рукой, да так и остался стоять, наклонившись вперед.

Всплески все ближе и ближе. Вот одна мина разорвалась на корме. Сразу вспыхнула палуба. Матросы на полном ходу зачерпнули ведрами воду и вылили ее на горящие доски. Огненные языки перестали метаться по палубе.

В рубку все время поступают доклады с боевых постов. Только и слышно: пробоина, пожар, раненый, снова пробоина, и так без конца.

— Так не прорваться! — прокричал Мараговский. — Растянут фронт!

Да, не сотню метров, а несколько километров нужно было пройти катеру под сплошным огнем. Не только Ма-раговскому, но и всем другим матросам стало ясно, что фронт не проскочить, что если не на этом, то на следующем километре катер утонет в темной Волге, ее вода погасит последние головешки.

Взмахнув руками, упал на палубу Миньченко. Тимофеев, придерживаясь руками за стены рубки, подошел к его пулемету, ухватился за кожух и, отдернув руку, замахал ею в воздухе.

— Романов! Давай! — крикнул Мараговский рулевому, показал ладонью, дескать, маневрируй, иди зигзагами, а сам выскочил из рубки.

Романов посмотрел ему вслед и пожал плечами. Легко сказать: маневрируй. А в какую сторону? Везде всплески, со всех сторон трассы.

Мараговский добежал до кормы катера, схватил дымовую шашку и вместе с ней скрылся в кормовом кубрике. Через несколько секунд из разбитых иллюминаторов и многочисленных пробоин повалил густой желтый дым, а еще немного погодя из пелены дыма появился Мараговский. Он шел пошатываясь, широко открывая рот, у входа в рубку рванул китель так, что пуговицы посыпались на палубу, и прижался лбом к стене. Когда ему стало легче, он выпрямился, наклонился к переговорной трубе и крикнул:

— В машине! Помните клятву!

— Не подведем! — глухо прозвучал голос Хлебникова.

— Стоп!

Катер прошел по инерции еще несколько метров и беспомощно закачался на волнах.

— Тимофеев! Падай! Кому говорю? Падай!

Тимофеев недоумевающе посмотрел на командира катера, на его запачканное кровью и копотью лицо — и упал рядом с Миньченко.

— Теперь твоя очередь, Романов! Падай!

Вокруг катера кипит вода, из кормового люка валит дым, машина не работает, а командир усмехается и предлагает падать. Более, чем странно. Романов дипломатично отвечает:

— Ничего. Я и на ногах постою.

Мараговский толкнул Романова руками в грудь, и тот вылетел из рубки, сделал несколько шагов по палубе, пытаясь сохранить равновесие, запнулся за оторванную доску настила и растянулся на палубе. Он хотел подняться, но командир так посмотрел на него, что тот сразу прижался щекой к обгорелой доске.

Тимофеев тоже наблюдал за Марагевским. Ему тоже были непонятны его действия, и он решил, что в крайнем случае возьмет командование катером на себя. А командир катера вышел из рубки, сделал шаг, другой и упал. Голова его свесилась в машинный люк.

Теперь на катере ни один человек не стоял на ногах. Все лежали вповалку или разметавшись среди клубов дыма. Казалось, что катер как боевая единица перестал существовать и течение медленно, но верно подносило его к берегу, занятому немцами.

Немцы прекрасно видели это, и постепенно огонь их начал стихать. Первыми замолчали пушки, а потом угомонились и автоматы. Наступила непривычная тишина.

И тогда все отчетливо услышали голос Мараговского;

— Слушайте все! Без хитрости не проскочишь, а мы дали слово, что будем в Сталинграде!.. Пока идем так!.. Поняли?

Чуть заметно пошевелились матросы: они готовились вскочить на ноги при первом сигнале. Эти минуты в ожидании команды многим показались бесконечными, и у многих вырвался вздох облегчения, когда Мараговский крикнул:

— Полный вперед! Долой шашку из кубрика! Поставить дым! Лево руля! Не стрелять!

Катер мгновенно ожил. Зашипела, захлебнувшись, выброшенная из кубрика дымовая шашка, забурлила около винтов вода, и встала за кормой густая пелена дыма.

Немцы не сразу поняли случившееся и открыли огонь с небольшим опозданием. Тральщик уже скрылся за дымом, мины и снаряды падали далеко от него, и команда катера, дорожа каждой секундой, не стреляя, приближалась к намеченной цели.

Когда вдали показались первые освещенные пожаром дома Сталинграда, Мараговский облегченно вздохнул и сказал, обрывая кусок обгорелого рукава:

— Проскочили… Дай, Романов, закурить…

— Ведь вы не курите?

— Все равно дай!

Глава пятнадцатая ЗА ВОЛГОЙ ДЛЯ НАС ЗЕМЛИ НЕТ!

Много дней прошло с той памятной для Пестикова ночи. Давно пришлось покинуть гостеприимную балку, прихватив с собой дозорного, давно кончились запасы продовольствия, а отряд все ходил и ходил вдоль по Дону, то по воле пробираясь мимо постов охранения, то уходя от берега в степь.

Многое было пережито за это время, многое могли бы рассказать матросы, да некому. Только коршуны, разные полевые зверьки видели отряд и на отдыхе и в походе, а фашистам, несмотря на их желание, не довелось.

Кажется, где можно спрятаться в степи? На много десятков километров раскинулась она, ровная, гладкая. Все заметно на ней. Вон, далеко на горизонте показалась пара волов. Медленно, покачивая рогатыми головами и помахивая хвостами, идут они по просторному шляху, и пыль чуть заметными столбиками поднимается из-под их широких копыт. Скрипят давно не мазанные колеса, а волы все идут, идут…

Их видел фашистский летчик ещё рано утром, впервые вылетая на поиск матросского отряда, видит он их и сейчас в предвечерних сумерках. Все видит летчик, а вот отряд будто сквозь землю провалился или перешел на другой участок.

Однако еще сегодня ночью взлетела в воздух переправа и долго с воды неслись крики о помощи. Не могли матросы уйди далеко, и летчик высматривает их с воздуха, а на земле — узкомордые овчарки с высунутыми языками рвут поводки из рук, мечутся из стороны в сторону и, виновато поджав хвосты, садятся у ног проводников.

И так продолжается несколько дней.

Ни на следующий день, ни после никто не напоминал Пестикову о его трусости. Никто не говорил с ним о той ночи, но стоило ему подсесть к любой группе матросов, как разговор неизменно переключался на фашистов, на отдельные случаи из работы в их тылу. Пестиков прислушивался, многому сначала не верил, а потом, незаметно даже для себя, стал запоминать отдельные детали. «Может, и пригодится», — думал он.

А верить приходилось: матросы поступками доказывали правоту своих слов. К примеру, матросы уверяют, что не так просто поймать отряд диверсантов, если в нем хорошая дисциплина и организация. Трудно было поверить, но ведь это факт! Ищут их — и не могут найти! Из ба-лочки в балочку, от дерева к дереву, то застывая бесформенными кучками, то извиваясь между кустами, пробираются моряки вперед, — к очередной цели.

Или возьмут в руки тяжелые камни, в рот — срезанный камыш и… исчез отряд! Его ищут, а он сидит в камышах и лишь несколько трубочек с косыми срезами на концах выдают его присутствие. Трудно заметить их среди золотистой, вечно колеблющейся заросли. Да фашисты обычно на такие «мелочи» и внимания не обращали. Порежут камыш пулями из автоматов и пулеметов, ну и довольны.

Умышленно или нет, но командир назначил Пестикова в группу по уничтожению вражеских часовых, и пришлось ему бок о бок работать с Никишиным, Крамаревым и K°-пыловым. Первые дни сердце замирало в груди и отнимались ноги, как только начинали приближаться к часовому, но потом привык.

И, может быть, сам страх вылечил Пестикова. Пестикову страшно приближаться к часовому, но отставать от товарищей, нарушить святое товарищество, клятву Родине — еще страшнее, и он полз вслед, подражая их осторожным движениям, невольно видел все, осознавал — и становился спокойнее, увереннее.

А сегодня Пестиков ползет вместе со всеми к складу, Ему не страшно. Есть только одно желание: поскорее снять часового. Перед лицом Пестикова мелькает черная от грязи, огрубевшая ступня Крамарева: его ботинки давно развалились, но надеть немецкие бутсы он отказался наотрез.

— Терпеть не могу! Нога как в колодке! — ответил он на предложение старшины.

Залегли в густых зарослях бурьяна и крапивы. Крапива старая, с толстыми стеблями. Ожоги слабые. Пестиков осторожно раздвинул стебли и осмотрелся. Склад—большая землянка. Лунный свет падает на площадку перед складом и тропинку, ведущую к караульному помещению. За тропинкой и наблюдает Пестиков. Он должен предупредить товарищей, если по ней пойдут люди.

Склад и его окрестности моряки осмотрели еще днем, изучили подходы и решили, что нападать лучше всего здесь. С противоположной стороны — вплотную подходят другие склады, и пойди моряки там — пришлось бы иметь дело не с одним, а с несколькими часовыми.

На этот раз часовой оказался с большим опытом. Он не уходил, как другие, из освещенного луной сектора. Даже больше того: прохаживался все время около двери, оставляя ее за спиной, и не снимал рук с автомата, направленного в темноту. Ярко горели звезды, от артиллерийских залпов полыхали на востоке облака, но часовой не замечал этого и осторожно всматривался в ночь, вздрагивая при каждом шорохе.

Пестиков, понял, что нападать сейчас нельзя. Остается одно — ждать.

«Хоть бы авиация налетела», — подумал он, но самолетов не было, луна спокойно лила ровный свет, а часовой по-прежнему топтался у двери.

На хуторе за речкой закричал петух. Часовой вздрогнул, вскинул автомат, но потом опомнился и взглянул на часы, поднеся их к глазам.

Ночь проходит. Как длинна она сейчас для часового и коротка для матросов! Они дорожат каждой минутой, даже долей ее. Не случайно подошли они к этому складу. Здесь хранятся противотанковые мины, и они нужны отряду: фугасов давно нет, взрывчатого вещества — тоже. Задание выполнено, отряд, конечно, может вернуться к своим, но кто уйдет, если враг восстановил переправу и по ней снова движется к Сталинграду?

— Отдам весь свой паек за килограмм тола! — в сердцах сказал Норкин еще вчера вечером.

И хотя такое обещаний он мог давать, ничем не рискуя, потому, что давно был съеден последний сухарь, его поняли. Не хлеб, а взрывчатое вещество решало дальнейшую судьбу отряда.

Пискнула полевая мышь. Это Никишин известил товарищей о том, что он готов, но не знает, что делать.

Никто не ответил ему. Значит, готовы все и тоже не видят возможности напасть на часового. И тогда, немного выждав, Пестиков прижался к земле и запищал так жалобно и протяжно, что даже часовой посмотрел в его сторону.

Осторожно перевалившись на бок, Пестиков торопливо вынул из кармана большие серебряные часы и сжал их в руке. Больше всего берег он эти часы. Они напоминали ему о том вечере, когда комбайнер Пестиков поднялся на сцену колхозного клуба и принял из рук председателя райисполкома переходящее Красное знамя. Тогда и премировали его часами.

Берег он их все время, а теперь сжал в руке и ждал.

Далеко на севере заметались по небу прожекторы. Часовой взглянул в их сторону, и Пестикову хватило времени. Он быстро вытянул вперед руку, и часы мягко упали на траву около самой тропинки.

Часовой долго не замечал часов, но потом их блеск привлек его внимание. Он вдруг остановился и стал всматриваться. Его длинная шея с большим кадыком вытянулась до предела, но часы от этого ближе не стали. Они по-прежнему блестели в траве, звали, притягивали к себе. Может быть, часовой слышал их мерный ход, а может быть, и нет, но Пестиков потом уверял всех, что часы тикали так сильно, что не слышать их было просто невозможно.

Часовой долго переминался с ноги на ногу, стоя около двери и не спуская глаз с часов. О чем он думал? Трудно сказать. Лицо его передергивалось, он морщился, кадык судорожно двигался под воротником. Боролись жадность и трусость. Что победит?

Победила жадность: воровато оглянувшись по сторонам, часовой сделал первый шаг, другой и замер, прислушиваясь. Его ноздри вздрагивали, словно он принюхивался, как собака, почувствовавшая дичь.

Сзади него чуть шевельнулся бурьян.

Сжав автомат правой рукой, часовой подбежал к часам, схватил их и быстро попятился назад, по-звериному оскалив зубы и поводя перед собой автоматом.

Несколько секунд часового не было у двери, но к ней уже метнулась черная тень, и две сильные руки сжали горло часового, как только он приблизился к складу; кто-то вырвал автомат, а еще через секунду — призывно закричала ночная птица.

Дальше все произошло просто: дверь склада приоткрыли, и туда проскользнули несколько человек.

Скоро затих последний шорох. Уткнувшись лицом в крапиву, лежал часовой.

И когда моряки уже отошли километров на пять, к Пе-стикову подошел Крамарев и протянул часы.

— На.

Вот и все, что сказал он, но до сих пор Пестиков и не предполагал, что голос Крамарева может быть таким ласковым, теплым, душевным.


— Очень хорошо! — сказал адмирал и остановился против Норкина, рассматривая его, словно видел впервые.

Перед ним стоял тот же старший лейтенант. Правда, щеки его ввалились, нос заострился, волосы нависли на уши, подошва сапога была подкручена колючей проволокой, а брюки на коленях висели причудливой бахромой, но все-таки это был он. Даже улыбка та же!

— Значит, трижды взорвал переправу, утопил паром и разрушил узел связи?

— Так точно.

— Потерь не имеешь?

— Никак нет.

— Где твои люди? Веди! — и адмирал, взяв фуражку, пошел к выходу из палатки.

Небо было по-осеннему прозрачным. Плыли по воздуху серебряные нити, люди и деревья были опутаны ими, словно канителью во время большего праздника. Шуршали под ногами желто-красные листья кленов и дубов. Так было из года в год, только теперь под ветвями деревьев темнели входы в землянки, стояли в паутине телефонных проводов деревья, а в кустах, закрытые маскировочными сетями, притаились пушки и машины.

Встречные приветствовали адмирала. Он торопливо подносил руку к фуражке и почти бежал к поляне, где темнели матросские бушлаты.

— Встать! — крикнул Никишин, но адмирал жестом руки остановил его.

Никишин не отдал рапорта, однако матросы за его спиной быстро построились в две шеренги и подравнялись.

«Дисциплина хорошая», — отметил адмирал и прошелся вдоль строя.

Щетина бород, изорванные обувь и обмундирование, а глаза веселые, не видно уныния, не слышно жалоб и вздохов.

— Садитесь, товарищи, — и адмирал опустился на ближайший пенек. — Вот невежа! Забыл от радости и поздороваться. Здравствуйте, товарищи!

Матросы еще усаживались, и ответ прозвучал недружно, словно не кадровые матросы, а новобранцы были перед адмиралом.

Сразу видно, что в тылу у фашистов работали, — пошутил адмирал. — Небось, громко на разговаривали? Не разговаривали?

— Всяко бывало!

— Другой раз и кричали! — ответило несколько голосов, и легкий смешок всколыхнул людей.

— Ну, что смешного? — смеясь, спросил адмирал и, как бы ожидая ответа, посмотрел на Крамарева.

Тот поднялся, поправил отогнувшийся воротник бушлата и ответил:

— Другой раз, товарищ адмирал, когда налетишь на них, такой крик подымешь, что и сто человек так не кричат.

— А часто вы на них налетали?

— Бывало, — уклончиво ответил Крамарев и покосился на командира.

Тот опустил веки, и Крамарев продолжал:

— Вышли продукты. Тогда у фашистов брали, ну… значит, и кричать приходилось.

— А как продукты доставали?

— Как? — Крамарев задумался, словно припоминая. — Обыкновенно. Есть надо, а работу не бросишь. Значит, часть отряда в сторону… Выследишь фашистов… Там гарнизон или еще что, ну и, конечно, возьмешь продуктов.

— Подробнее.

— Не могу товарищ адмирал! Мне легче еще раз пойти и продуктов достать, чем рассказывать! — Крамарев замолчал и, вытерев рукавом капельки пота, покрывшие лоб, посмотрел по сторонам в поисках помощи. Но кругом были только сочувствующие, а желающих заменить его Крамарев не нашел. — Ну, значит, выследишь. Налетишь и бьешь, как полагается, ножом, пулей, гранатой. Другой раз и кулаком двинешь. — И торопливо добавил: — Вроде все.

— Отпускаю душу на покаяние. Садись… А что у тебя с рукой?

— Это? — Крамарев засучил рукав. — Бинт.

— Ранен?

— Чирей… От сырости.

— Приходилось сутками в сырой одежде быть, и кое у кого фурункулы появились, — пояснил Норкин.

Адмирал снова заговорил с матросами. Постепенно завязалась оживленная беседа. Адмирал расспрашивал обо всех, даже мелких деталях операции и в заключение вдруг спросил:

— А говоря откровенно, были такие, у которых слабина обнаружилась?

Наступила тишина. Норкин бросил взгляд на Пести-кова и увидел, как налилось кровью его лицо, потом побледнело.

— Не было, товарищ адмирал! — сказал Никишин. — Откуда им взяться? — добавил Крамарев. Адмирал посмотрел на Норкина. Он ждал, что скажет командир. А Норкин молчал. Он хорошо знал события первой ночи на Дону, знал и про часы но сейчас перед его глазами вставала другая картина.

Вечер. Матросы сидят в камышах. Все с нетерпением ждут разведку, которая еще вчера ушла на боевое задание. Наконец, заколыхался тростник, матросы схватились было за оружие, но три раза плеснула крупная рыба, и все вздохнули облегченно: вернулись свои.

Однако радость была несколько омрачена: не пришел Пестиков.

— Он там… С паромом, — сказал Крамарев и отвернулся. Он волновался и от этого говорил еще менее связно, чем обычно.

Случилось так, что на обратном пути разведчики заметили у берега паром, на который, урча моторами, всходили немецкие танки. Пестиков, не говоря ни слова, отделился от отряда и, поправив бескозырку, вошел в воду. Около парома вода непрерывно серебрилась от бороздящих небо ракет. На секунду Крамареву показалось, что видит Пестикова, но напрасно смотрели матросы: ничто не темнело над водной гладью.

Поднялся последний танк, натянулась проволока, и паром отошел от берега.

«Не успел Пестиков», — решили моряки. Но едва паром достиг середины реки, как из него вырвался столб огня, и Дон забурлил, поглотив навсегда фашистские танки.

Весь день отряд ждал Пестикова. Он не вернулся.

Прошли сутки. Норкин был в землянке, когда вдруг раздались чьи-то радостные возгласы.

Норкин выскочил на улицу. Среди шумной толпы матросов стоял Пестиков, живой, невредимый. Его дружески хлопали по спине, совали ему папиросы, а он, смущенно улыбаясь, переминался на месте.

Из его немногословного рассказа Норкин узнал, что после взрыва Пестиков, контуженный взрывной волной, с трудом доплыл до берега. Хотел сразу вернуться к отряду, но за ним увязался фашист, и Пестиков стал уводить его в сторону. Только заманив врага в камыш и прикончив, матрос переправился через реку.

Все это вспомнил Норкин и, смотря адмиралу прямо в глаза, ответил громко, четко произнося каждое слово:

— У нас трусов нет.

Отряд одобрительно загудел.

— Верю, — просто сказал адмирал. — Сейчас, товарищ старший лейтенант, ведите своих людей на базу Чернышева, получите обмундирование и отдыхайте трое суток. А потом за работу! Время горячее.

Адмирал обещал трое суток отдыха, но приказ о назначении Норкина командиром отряда тральщиков пришел в этот же день, а ночью впервые после длительного перерыва Михаил пошел в Сталинград. Обстановка для него была новая, несколько необычная, и первый свой рейс он решил проделать на катере Мараговского, который с момента прорыва в Сталинград бессменно работал на переправах. Пулеметные очереди выхлестали стекла из иллюминаторов, борта катера стали пегими от свежих заплат и пробоин.

Левый берег исчез в темноте, ничего не было видно, но Мараговский не говорил почти ни одного слова рулевому — тот и сам безошибочно находил путь. Сталинград было видно издали: его выдавали зарницы артиллерийских залпов и трассирующие пули, сверлившие темную чашу неба. Пожаров уже не было. Все, что могло гореть, — давно сгорело.

Волга пенилась, морщилась, и ее волны с силой бились о борта катера. Брызги долетали до рубки. Потоки воды стекали с ее стенок на палубу. Десантники сидели в кубриках, на палубе и даже на надстройке около пулемета. И что особенно понравилось Норкину — они вели себя не как пассажиры, а как члены команды катера: их пулеметы, минометы и винтовки смотрели в сторону берега, занятого врагом. Скажи командир слово — и солдаты откроют огонь.

Перегруженный катер плохо слушался руля, при резких поворотах угрожающе кренился, и порой казалось, что вот-вот вода вскарабкается на его палубу и хлынет в открытые люки кубриков.

Едва катер вышел из-за острова, как фашисты открыли по нему огонь. Мины и снаряды осторожно, крадучись, подбирались к нему, замыкая кольцо всплесков. После одного из разрывов на катере кто-то вскрикнул.

— Опять доставим туда половину раненых, — проворчал Мараговский.

Норкин пожал плечами. Что он мог сделать?

Пока он с отрядом был на Дону, Сталинградская битва привлекла к себе внимание всего мира. История еще не знала таких ожесточенных, упорных боев. Здесь дрались не только за улицы, кварталы, но и за каждый дом, квартиру, комнату, пролет лестницы. Еще подъезжая к Волге, Михаил обратил внимание на надписи у дороги. Мелом, краской, химическими чернилами или просто углем, везде было написано одно и тоже: «За Волгой для нас земли нет!».

А фашисты перли напролом. Они, как говорится, были бы рады вылезти из кожи, лишь бы сломить сопротивление защитников города, отрезать их от левого берега. Несколько часов пробыл Норкин на берегу, а уже знал из рассказов других, что работа на переправах требует упорства, смелости. Здесь не убежишь в сторону, не будешь на перегруженном катере кружиться среди всплесков как волчок. Определенными курсами ходили катера. К одному и тому же месту приставали они.

Катер несколько раз вздрогнул от близких взрывов и рыскнул к середине реки.

— Перебит штуртрос! — крикнул Романов.

— Перейти на запасное управление, — ответил Мара-говский.

И по тому, как были сказаны эти слова, и по тому, что Романов убежал из рубки, не дождавшись их, Норкин понял, что на катерах привыкли ко всему, что каждый знает свои обязанности точно и командиру нужно только быть в курсе событий и следить за самым главным.

Нос катера приподнялся, вылезая на берег, а десантники уже спрыгнули на звенящую гальку. Когда последний из них еще бежал по катеру, на палубу поднялся первый раненый. Все это делалось молча, быстро.

Норкин скомандовал было отходить, как вдруг солдат с белой шапкой бинта на голове спрыгнул на берег.

— Эй! Куда? Отходим! — крикнул Норкин. Солдат оглянулся и махнул рукой:

— Давай!

— Здесь сибиряки стоят, — пояснил Мараговский. — У них только лежачие на тот берег переправляются.

Снова идет катер по Волге. Трещит от осколков его обшивка.

Ни одного фашиста не убили матросы с тральщиков в эту ночь, но несколько сотен защитников получил город, несколько десятков тони боезапаса и продовольствия сгрузили с катера на правом берегу. Катер встречали теплорадостно, как старого хорошего знакомого. Только во время последнего рейса командир батальона сибиряков обругал Норкина.

— Что привез? — крикнул он, подбегая к катеру.

— Консервы, пшено…

— Иди ты к чертовой матери со своим пшеном! Патронов давай! Пшеном я, что ли, стрелять буду!?

— Солдат накормишь…

— Родился ты дураком — дураком и умрешь! С патронами я еду всегда достану! — И, плюнув на мешок с пшеном, комбат убежал.

За работой не заметили, как наступило утро и рассвет застал катер на обратном пути к базе. Фашисты теперь хорошо видели его и стреляли точно. Одна из мин разорвалась у самого борта. Взрывной волной с Норкина сорвало фуражку. Но фуражка мелочь: на катере появились убитые, а раненых и не считали.

И когда начало казаться, что тральщику не дотянуть до острова, что не успеет он спрятаться за его высоким берегом, рядом появился бронекатер. Он догнал тральщика, прижался к нему бортом и прикрыл от осколков и пуль. Было слышно, как они барабанили по его броне.

— Молодец, Чигарев, выручил, — сказал Мараговский.

— Чигарев? А не врешь?

Мараговский не успел ответить, как дверь рубки бронекатера приоткрылась, из нее высунулся Чигарев и крикнул:

— Мараговский! Жив, бродяга? Мишка! Давай лапу! Поздравляю с возвращением домой!

Так вот и встретились Норкин с Чигаревым. Пожали друг другу руки, а поговорить-то и не пришлось. Только потом узнал Михаил, что Чигарев сильно изменился. Несколько дней после разговора с Ясеневым Владимир ходил сам не свой. Словно потерял что-то нужное и никак не мог вспомнить, когда и где это случилось. Обычно не сходил Чигарев с катера, а тут однажды, когда стояли рядом с тральщиками, вышел из каюты и спрыгнул на берег. Увидев Мараговского, он подошел к нему и сказал:

— Я должен извиниться перед вами, товарищ главстаршина. Тогда я был не прав…

Маратовский растерялся и невнятно пробормотал:

— Я тоже извиняюсь… сам виноват… бывает… Матросы впервые узнали, что губы у Мараговского тоже могут дрожать. С тех пор и началась дружба главстаршины и лейтенанта.

Выйдя из зоны обстрела, Чигарев помахал тральщику рукой и увеличил ход. Скоро белый бурун от его винта скрылся за островом. Норкин вышел из рубки. Раненый, пожилой мужчина с седыми висками, поднял на него слезящиеся глаза и спросил:

— Табачком не богат, земляк?

Норкин поспешно достал из кармана кисет и вывернул его над ладонью раненого.

— Себе-то оставь.

— Найду, бери.

— Спасибочко.

Норкин зажег спичку и, дав раненому прикурить, спросил:

— Как там?

— Плохо… Одну комнату из семнадцатой квартиры седни оставили…

В голосе солдата боль и обида. Он искренне сожалеет о том, что фашисты захватили те несколько квадратных метров.

На базе Норкин составил донесение о работе за ночь и хотел лечь спать, но к нему прибежал матрос.

— Разрешите обратиться, товарищ капитан-лейтенант?

— Обращайтесь… Только я старший лейтенант.

— Вас в землянку к телефону просят. Норкин нехотя пошел за матросом.

— Вот этот, — сказал дежурный связист, протягивая трубку.

— Слушаю вас.

— Норкин? Мишка? — донеслось в ответ.

— Я…

— Здорово! Селиванов говорит…

— Леньчик! Здравствуй! Ты где сейчас?

— Об этом потом. Поздравляю тебя, Миша, с повышением. Ты теперь капитан-лейтенант!

— Спасибо… А ты откуда знаешь?

— От самого хозяина. Пришел приказ, ну я и не вытерпел.

— Спасибо… Спасибо… Что нового у тебя?

— Новостей хоть отбавляй! По телефону и начинать не стану.

— А ты коротенько.

— Сегодня ночью поговорим. Говорят, что работать вместе будем.

— Ладно. Уговорил… Тогда, пока, Леня…

— Не спеши. У меня еще одна новость для тебя… Верти дырку на кителе!

«Неужели наградили?» — подумал Норкин, а спросил, стараясь казаться спокойным: — Для чего?

— За отличное выполнение задания тебя наградили орденом Красной Звезды. Еще раз поздравляю тебя!.. А теперь спи!

— Леня! Ленька!

— Ну? Чего орешь?

— Может, ошибка вышла?

— Вот чудак! Раз говорю — точно, значит, точно!

— Ты-то все это откуда знаешь?

— Эх, Мишка! Такие вести, как камень, упавший в воду. Упадет он в одном месте, а волны далеко расходятся!.. Спи, — и Селиванов положил трубку.

Легко сказать спи! Михаил осторожно положил трубку на рычаг аппарата, ушел к себе в каюту, лег, но уснуть не мог. Слишком много хорошего нахлынуло на него.


Выйдя на Волгу, фашисты попытались расширить прорыв и бросились вдоль по реке к северу и к югу, но волны наступавших разбились о стойкость войск, собранных на флангах немецкого клина. Тогда все это скопище врагов метнулось внутрь образованного их фронтом мешка и начался новый штурм города.

— Через два дня наши гренадеры пройдут торжественным маршем по улицам Сталинграда! — захлебывались от восторга немецкие дикторы.

— Сталинград долго не продержится, — с притворной скорбью говорили военные специалисты Англии и Америки.

В это время фашистские солдаты еще верили своим дикторам: город, распластавший крылья кварталов по берегу легендарной русской реки, не имел мощных укреплений, да и защитников у него было маловато.

«Им не сдержать нашего натиска», — думали фашисты, и опьяненные воем «Юнкерсов», висевших над городом и рекой, бросались в атаку, штурмовали развалины домов.

— Русс, сдавайся!

Не было перед городом укреплений, но войти в него И продвигаться по его улицам оказалось не так просто: каждый дом стал крепостью, груда кирпичей — опорным пунктом.

Мало было защитников, они не могли похвастаться обмундированием — оно выцвело, выгорело на солнце, побелело от пота, но каждый из них стоил сотен солдат, одетых в самую пеструю форму и с любыми замысловатыми гербами на касках и пилотках.

Бывало и так, что после многочасового штурма фашисты врывались в дом. Они рыскали по всем его закоулкам, искали тех, кто так долго отбивался от них, и не верили, что вот эти мертвые солдаты и мужчина в рубашке-косоворотке — весь гарнизон «укрепленного пункта», как теперь в сводках фашистов именовался этот дом.

— О, тойфель! — бормотал не один фашист и спешил отойти от грозных мертвецов.

А если дом не был взят — советские солдаты были еще страшнее. Они не признавали «законов войны» и даже окруженные не сдавались в плен. Русский, умирающий от ран, и то хотел быть полезным Родине до последней минуты. Другой, уже теряя временами сознание, полз к окну, чтобы последним взмахом руки швырнуть на улицу бутылку с зажигательной смесью или связку гранат. У советских солдат это было обычным явлением, не считалось даже за героизм. Фашисты много видели русских, лежавших грудью на подоконнике. И почти под каждым из них горел танк или громоздились кучей трупы в мундирах мышиного цвета. Пламя от танка лизало стены дома, огненные языки взлетали вверх, порой тянулись к убитому и, словно в испуге, вздрагивали и отклонялись.

Вот поэтому со временем все больше и больше сил стекалось к городу. От берегов Дона шли фашистские резервы. Их торопили: нужно было поскорей заменить солдат, уехавших «нах хаузе» с оторванными руками и ногами, нужно было попытаться вновь вернуть себе время, которым завладели русские. Фашисты хотели заставить его работать на себя.

— Форвертс! Форвертс! — покрикивали офицеры.

— Форверст! — вопили фельдфебели, и землисто-серые змеи ползли с запада к Сталинграду.

Но по левому берегу Волги тоже шли полки, дивизии, кррпуса. Тут никто не кричал: «Вперед!» Люди шли из последних сил, а когда становилось невмоготу, кто-нибудь тихонько произносил, глядя на облачко пыли, заплатой темнеющее на небе:

— Сталинград.

Крылатое слово летело по рядам от колонны к колонне. Словно свежим ветерком пахнет на людей — и усталости как не бывало. Под эту призывную песню, в которой было только одно слово, шли пехотные дивизии, танки и, покачиваясь на ухабах, катились по дорогам пушки всевозможных калибров и конструкций.

Селиванов оказался прав: ночью они работали с Нор-киным на одной переправе, перевозили в город бригаду морской пехоты. Шурша новеньким зеленым обмундированием, подошли к катерам десантники и деловито расположились на палубах и в кубриках. Все шло как обычно, но вдруг к Селиванову подбежал матрос и доложил:

— Товарищ лейтенант, десантники раздеваются.

— Как раздеваются?

— Обыкновенно. Снимают с себя зеленое, и все. Селиванов вызвал к себе командира взвода и набросился на него:

— Почему раздеваетесь? Утонуть боитесь? До вас тысячи перевезли, а тут свои моряки и…

— Чего ты меня агитируешь? — а свою очередь вспылил командир взвода. — Смертью нас не пугай! Пуганые!

— Так в чем же дело?

— Головой думать надо! На какой леший нам зеленое? Все у нас есть свое, так зачем новое обмундирование изводить? Чуешь?

— Чуять-то чую, но зачем вы тогда его получали?

— А что бы ты сделал на нашем месте? Нам так и сказали, что не видать нам фронта, как своих ушей, если не снимем робу!.. При такой постановке вопроса хоть в девичье платье залезешь! — зло закончил командир взвода.

Фашисты встретили катера шквальным огнем. Много ночей проработал Селиванов на переправах, но такого еще не видал. Не успеет осесть один водяной столб, а рядом с ним уже подымается другой. Пляшущей стеной они встали между катером и городом. Идти сквозь нее? Конечно, есть шанс проскочить, но вероятность этого так мала, что и рисковать нет смысла. Селиванов в нерешительности взялся за ручки машинного телеграфа и сбавил ход.

Из темноты вынырнул катер Норкина. Леня видел даже сутулую фигуру Михаила, который стоял перед рубкой. Норкин, видимо, тоже искал брешь в стене разрывов, так как не спускал с нее глаз.

Вот он крикнул что-то в рубку, и оттуда тотчас вылетела зеленая ракета. Не успела она упасть в воду, как появился полуглиссер. У самых всплесков он круто развернулся и понесся вниз по течению, распустив за кормой пушистый хвост дыма.

А катер Норкина уже был рядом.

— Селиванов! — крикнул Михаил. — Спускайся со своим катером ниже дыма и крой напрямик! Я обойду его с другой стороны! Ясно?

— Добро! — ответил Селиванов…

Теперь он понял замысел Михаила. Ничего сложного: дымовая завеса маскировала катера, а самое главное — приковывала к себе внимание фашистов.

«Почему я не мог принять такого решения? — подумал Селиванов и тут же успокоил себя: — У меня нет полуглиссеров».

Даже когда катер обогнул дымовую завесу, по нему не открыли плотного огня. Словно случайно упало невдалеке несколько мин, но зато перед завесой все было по-прежнему.

— Капитан-лейтенант точно рассчитал, — услышал Селиванов разговор пулеметчиков. — Поставил дым, сам ушел, а полуглиссер его и лупит сквозь дым. Панику наводит.

Действительно, временами из пелены дыма высовывался нос полуглиссера, раздавалась длинная очередь, и к берегу тянулась белая лента трассирующих пуль.

Фашисты с остервенением били по дыму, думая, что там до сих пор в нерешительности топчутся главные силы десанта.

А утром случилось несчастье. Катер намотал на винт трое и приткнулся к левому берегу в Куропаткинской Воложке.

— Не было печали, так черти накачали! — выругался Селиванов и швырнул изжеванный окурок в черную воду реки.

— Что прикажете делать, товарищ лейтенант? — спросил Крамарев, подходя к Селиванову. После возвращения с Дона он выпросился с полуглиссеров на тральщики.

— Загорать! — огрызнулся Селиванов.

— Погода неподходящая, — ответил Крамарев таким тоном, словно если бы не мелкий моросящий дождь, он бы не прочь полежать на солнце.

И Селиванов покраснел. Матрос подсказал ему, как должен вести себя командир, доказал, что нервы на время нужно спрятать, «сдать в баталерку», как говорили моряки.

— Понимаешь, Крамарев, честно тебе скажу: сам не знаю, что делать… Самосплавом, что ли, спускаться?

— Можно и самосплавом… А ежели самим попробовать трос распутать? Уж больно неохота тащиться на буксире…

— На буксире, на буксире! — снова вспылил Селиванов. — Что мы с гулянки возвращаемся? Пойдешь и на буксире!

Оно, конечно. На бесптичье и лягушка соловей… Только хлопцы говорят, что попробовать можно, а там видно будет…

— Без водолазов не получится.

— Надеть противогаз — и в воду.

Так родился новый «водолазный костюм». Селиванова уговаривать не пришлось. Он рассудил правильно, что если из этого даже ничего не получится, то катеру хуже не станет, а самосплавом спуститься всегда можно.

Первым в воду полез Крамарев. Он надел противогаз, а к его гофрированному шлангу присоединили еще несколько таких же. Поеживаясь, Крамарев ступил в воду. Селиванов видел, как судорожно втянулся его живот и, чтобы скорее привыкнуть к холодной воде, матрос окунулся. Его загорелая кожа подернулась синевой, стала шершавой, но он пошел вперед и скоро скрылся под кормой катера.

Из шланга со свистом вырывалось его дыхание. Прошло минут пять, и Крамарев вынырнул. Сорвав с себя противогаз он в несколько взмахов достиг берега, вскарабкался на него и запрыгал, заприседал, стараясь согреться.

— Стальной… Огторожно надо, — только и поняли из его выкриков.

Когда работа подходила уже к концу, показался один из катеров отряда Норкина. Он медленно шел вниз по течению, и вода плескалась почти у самых его иллюминаторов. «Ишь, как поздно возвращается, — подумал Селиванов. — Жадный Мишка до работы. Все ушли, а он еще наверняка два рейса сделал… Подзову его к себе. Чуть что — он и отбуксирует».

Но подзывать катер не пришлось Он сам развернулся и почти выбросился на песок метрах в двадцати от катера Селиванова. Едва матросы набросили петлю швартовых на пенек, как Норкин, стоявший в рубке у штурвала, убежал в машинное отделение.

Леня вошел на катер. Черная дыра зияла там, где обычно палуба прикрывала кубрик В кубрике тихо плескалась вода, а из нее торчали ноги матроса.

Так вот почему глубоко сидел катер в воде… Он весь как решето. Просто чудо, что дотянул до берега…

Из машинного отделения показался Норкин. Он сгорбился больше обычного.

— Где это тебя так разукрасили? — спросил Селиванов, протягивая руку.

— Там, — буркнул Норкин.

Глупый вопрос задал Селиванов. Любому было ясно, где разукрасили катер, но у Лени частенько получалось так, что он спрашивал невпопад.

— Тянул, тянул и еле до тебя добрался, — продолжал Норкин, прикуривая папиросу. Руки его дрожали, и сломанные спички падали на потемневшую от огня палубу катера. — А ты чего стоишь?

— На винт намотал… Скоро пойду…

— Давай рядком? У меня только три человека из команды осталось… Еле успевают воду откачивать.

Селиванов не успел ответить, как из-за леса вынырнули три бомбардировщика. Заметив катера, они перешли в пике и с воем бросились на них.

— Воздух! Укрыться в щелях! — крикнул Селиванов. Норкин один остался стоять на катере. Как подброшенное пружиной, подпрыгнуло небольшое деревце и упало, хлестнув по воде своей почти голой вершиной. Самолеты сделали только два захода и ушли дальше, решив, что большего эти малютки-катера не заслуживают. Не успел еще стихнуть гул их моторов, как с берега потянулись моряки. Некоторые из них прихрамывали.

— Чудак ты, Мишка! — набросился Селиванов, как только подошел к Норкину. — Перед кем свою смелость показываешь? Выпятил грудь с орденом и стоишь! Герой!!!

— Почему твои пулеметчики не стреляли по самолетам?

— Из чего? Из этого? — и Селиванов положил руку на кабуру. — У тебя пулемет словно корова языком слиз-йула, а у меня ни одного завалящего патронишки нет!

— Значит, довоевались сегодня мы с тобой? — криво усмехнулся Норкин. — Даже огрызнуться не можем.

— А ну тебя!.. Ты долго еще геройство показывать будешь?

— Какое геройство?

— Да торчать во весь рост на палубе во время бомбежки. Думаешь, мне тебя, дурака, жалко? Пропадай ты пропадом!.. Да ведь сейчас многие с тебя пример берут!

— Чего ты раскричался? Ну, стоял во время бомбежки, а дальше что?.. Я, Леня, жить хочу… Как никогда, жить хочу!.. Вот поэтому и остался на катере.

— Здрасте!

— Можешь не раскланиваться… Ты побежал на берег. А есть там щель? Чего молчишь?

— Ну, нет.

— А ты бежишь… Если бомбы упадут в воду, то часть их осколков и останется там, а другая будет ослаблена… На берегу — другое дело. Все осколки работают… И камни впридачу. Где безопаснее? На катере… Стою я здесь, а спина у меня катером прикрыта… Теперь разумеешь? А ложиться бесполезно. При прямом попадании так и так конец.

Все это Норкин сказал спокойно, без рисовки, и в другом свете увидел Леня своего друга.

— Так вот ты какой стал, — наконец сказал он. — Какой?

— Ученый.

Глава шестнадцатая С АТТЕСТАТОМ ЗРЕЛОСТИ

1

В ушах стоял какой-то непонятный, тревожный, непрерывный гул. Коробов попробовал пошевелиться, но не смог. И тогда он поднял отяжелевшие веки. В нескольких сантиметрах от своих глаз он увидел чей-то восковой нас. Еще были видны кусочек ясного неба и желтая осыпь воронки.

Коробов постарался разобраться в случившемся. Утром, когда над балками еще клубился туман, фашисты ринулись в атаку. Их танки лезли напролом, волчком вертелись над выдвинутыми вперед ячейками истребителей, и непрерывно стреляли из пушек и пулеметов.

— С туза, подлец, пошел, — пошутил кто-то из матросов, показывая автоматом на головной танк, на лобовой броне которого был намалеван трефовый листик.

— Будут им казенный дом и бесполезные хлопоты, — немедленно откликнулся другой.

Матросы шутили, но голоса их звучали тревожно. «Туз» утюжил землю, его гусеницы рвали ее, а сам он, покачиваясь, все шел и шел вперед. Не один Коробов видел, как от его лобовой брони отскакивали пули. Танк казался несокрушимым.

Непрерывно хлопали противотанковые ружья. Уже много танков горело, а этот все шел.

Из своей ячейки выскочил Семин и побежал к окопам. Короткая очередь — остановился Семин, упал. Еще через минуту тяжелый танк навис над ним блестящей гусеницей и рухнул вниз.

А за танками, как всегда, шла пьяная пехота.

— Гвардия! — донеслось издали.

Не приказание, не команда, не обрывок фразы, а только одно слово:

— Гвардия!

И сразу вернулась уверенность. Натянув бескозырку так, что она как обруч сжала голову, Коробов перепрыгнул через бруствер окопа и на минуту прижался к земле. Она, влажная от росы, временами вздрагивала. Потом пополз навстречу танку.

— Я тебя козырем, козырем, — бормотал Коробов, сжимая противотанковую гранату.

Но он не успел. Под танком взметнулась земля, блеснуло пламя, и хотя взрыва не было слышно из-за грохота пушек, блестящая гусеница, как растегнувшийся браслет, скользнула на землю. И тотчас в бортовую броню танка впилось несколько пуль бронебойщиков. Из маленьких круглых отверстий пошел синеватый дымок, и вдруг внутри танка что-то ухнуло, подскочила крышка его люка — и клубы дыма скрыли ненавистного туза.

С танком все было покончено, но Коробов, замахнувшись, не мог не бросить гранату и побежал напрямик к нему. В бросок он вложил и свою ненависть к врагу, и месть за товарища. Хотя они с Семиным и поссорились еще зимой, хотя Семин и струсил в бою, побежал, но как ни говорите, когда-то дружили.

Дальнейшее произошло очень быстро, и Коробов видел все словно сквозь дымку. Швырнув гранату, он упал на землю, начал стрелять по фашистам, но сзади нарастало грозное, неумолимое:

— Полундра!

Развевались ленточки бескозырок, били по ногам клеши. Гвардия шла в атаку. Долго она ждала боя, мечтала о нем — и дождалась, дорвалась до врага!

Вот уже две недели, как гвардейская дивизия прибыла на северный участок Сталинградского фронта. Многие думали, что ее сразу бросят в бой, но пришлось залезть в окопы и ждать, слушая в минуты затишья тяжелое дыхание Сталинграда.

А сегодня враг сам пошел в наступление, и гвардия поднялась ему навстречу.

Дальше был провал в памяти. Коробов помнил лишь, что он стрелял непрерывно и ствол автомата жег руки. Наверное, стреляли и по нему. Потом замелькали вокруг незнакомые лица. Одни из них злобные, другие — плачущие, растерянные и все одинаково ненавистные. Коробов помнил, как бросился наперерез рослому фашисту, который, шевеля губами, поводил стволом автомата по сторонам. Автомат уже не стрелял, а фашист все еще нажимал побелевшими пальцами на спусковой крючок. Осталось сделать два шага и ударить, но за спиной у фашиста сверкнуло пламя, земля выскользнула из-под ног Корабова — и все исчезло…

Вот этого фашиста видит он сейчас.

Вечерняя свежесть вернула силы. Коробов вылез из воронки и осмотрелся. На юге мелькали огоньки. Выстрелов не было слышно. Коробов отлично помнил, что они шли в атаку с севера, но там сейчас была только черная, непроглядная ночь. Лишь изредка фары машин вырывали из темноты склон кургана, и вновь становилось темно.

Нет, Коробов не мог ошибиться. Север там… Неужели отогнали фашисты дивизию? Неужели гвардия отступила, опозорилась в первом же бою здесь, в приволжских степях?

И Коробов решил идти на север. Непривычная тишина стояла кругом. Только в ушах по-прежнему гудело.

Долго шел Коробов. Он не слышал окрика: «Стой! Кто идет?» Не слышал и лязга винтовочных затворов. За курганом мелькнул огонек фар, и Коробов заторопился. Если там свои, то нужно скорей к ним, чтобы перевязать руку и грудь. Они горели немилосердно. Конечно, мог там оказаться и враг… Не хотелось верить, но на войне всякое бывает. В крайнем случае — патроны еще есть, да и две «лимонки» припрятано.

Луч карманного фонарика, ударивший в глаза, ослепил Коробова. Виктор закрыл рукой глаза, а когда хотел схватиться за оружие, солдат в серой шинели и с треугольниками, нарисованными химическим карандашом на ее петлицах, осторожно и властно разжал его пальцы, отобрал автомат.

— Где наши? — спросил Коробов и не услышал собственного голоса.

Очнулся Коробов в комнате. Керосиновая лампа слабо освещала ее оштукатуренные стены. На груди и руке — бинты. «Значит уже перевязали, — подумал Коробов. — Отвоевался. Да и не один я. Куда ни глянь — везде раненые».

Утром, в комнату вошла Ковалевская, усталая, осунувшаяся, с темными пятнами на халате. Она что-то сказала — и все зашевелились. Только Коробов ничего не слышал. Но он был рад и тому, что оказался в своей дивизии, что не осрамилась она в бою, что свои врачи лечили его. И еще одна радость: он не разобрал слов Ковалевской, но голос, голос-то ее слышал! Это вам не фунт изюма! Может, со временем и полностью вернется слух?

Ковалевская подошла к Коробову и протянула ему листок бумаги. На нем было написано торопливым, неразборчивым почерком: «Витя! У тебя ничего страшного нет. Есть надежда, что слух вернется, но воевать ты пока не можешь, и сегодня, сейчас тебя увезут в тыловой госпиталь. Поправляйся и пиши! Адрес знаешь».

Коробов тихонько пожал ее пальцы и закрыл глаза. Ковалевская несколько секунд постояла над ним, поправила шинель, свалившуюся с его плеча, и пошла к двери. Вот и еще один хороший товарищ ранен… Как там Миша?..

Ковалевская своего добилась; ее перевели из бригады в полевой госпиталь. Это оказалось не так просто, как она думала. Командир бригады долго уговаривал ее, горячился:

— Как же я без флагманского врача буду? Заболел матрос гриппом — и гони его в госпиталь?

— Так ведь никто не болеет, — протестовала Ковалевская.

— Не болеет! А завтра возьмет и сляжет! Тогда что делать?

Долго они спорили, несколько раз командир бригады говорил ей: «Идите!» — но она стояла на своем. И командир бригады начал сдаваться.

— Почему вы уходите от нас? Не нравится?

— Очень нравится… Но что я здесь получу? Мои товарищи давно делают операции, научились работать, а я сижу целыми днями в санчасти, читаю матросам санминимум или платочки вышиваю.

— А как Норкин?

— Что Норкин?

— Как он смотрит на этот перевод?

Краска залила лицо Ковалевской. Ольга несколько секунд стояла, молча, потом тряхнула головой и ответила:

— Это к делу не относится.

Командир бригады пробурчал что-то невнятное и наложил на рапорте Ковалевской нужную ей резолюцию.

— Сам упрямый, но таких, как вы, не встречал, — сказал он на прощанье.

Здесь, в полевом госпитале, для Ковалевской все было ново. Пришлось снова учиться, времени не хватало, и Ольга почти перестала думать о Михаиле.

А вот принесли Коробова и снова все всколыхнулось…

Многое обдумал Коробов за эти часы. В том, что слух вернется, — он не сомневался. С каждым часом все слабее и слабее становился шум в ушах. Раны на руке и груди — мелочь, они воевать не мешают. Если бы ранение было серьезное, то разве смог бы он тогда идти ночью? И Коробов облегченно вздохнул.

Вздохнул и сразу насупился. Как же это получается: слух вот-вот вернется, а его куда-то эвакуируют? Да, дело табак. Завезут за тридевять земель, потом свою часть днем с огнем не отыщешь. Нет, нельзя эвакуироваться, нельзя. Что-то надо придумать…

Под вечер в палату вошли санитары, положили Коробова на носилки и понесли к машине. Он лежал спокойно. Только на секунду в глазах его, когда он смотрел на Ковалевскую, мелькнула искорка смеха. Ольга подошла к Коробову и пожала ему руку. Коробов подмигнул ей. Или это только показалось Ольге?

Наконец погрузили всех раненых, сестра забралась в кузов, и машина тронулась. Коробов поморщился словно от приступа внезапной боли. Прошло еще несколько минут — он застонал. Сестра нагнулась над ним, что-то сказала. В это время машину качнуло, и Коробов закричал, закричал дико, страшно. Сестра забарабанила кулаками по кабине. Машина остановилась. Теперь над Коробовым склонились и врач и шофер. Все они что-то говорили, а Коробов знай себе кричал. Вокруг машины стали собираться солдаты. Они о чем-то спорили с врачом, гневно сверкая глазами и сжимая кулаки.

И врач сдался: Коробова вынули из кузова, осторожно спустили на землю. Он покричал еще немного, потом затих, будто в изнеможении, закрыл глаза.

Чуть покачиваются носилки. Рядом с ними идет сестра и смотрит на Коробова. В ее глазах жалость. Коробов закусил нижнюю губу.

Вот и госпиталь. Над носилками склоняются врачи, осторожно ощупывают Коробова, переглядываются, недоумевающе пождамают плечами. А Коробов тихонько стонет. Вдруг врачи расступаются, к носилкам подходит главный врач и поверх очков смотрит на Коробова. Потом он выслушивает врачей и бросает только одно слово:

— Симулянт.

Нет, Коробов не слышал ни голоса главного врача, ни самого слова, но понял его точно. Понял по движению губ, по тому презрению, которое появилось в глазах окружающих людей. Даже Ковалевская теперь смотрела на него как на близкого, но безнадежно потерянного человека.

Коробова унесли в палату, где он и пролежал еще ненеделю. К нему подходили врачи, сестры, но чувствовалось, что, оказывая ему помощь, они выполняли служебный долг, не больше. Коробову было немного обидно, однако он понимал, что виноват сам. Жизнь, конечно, в такой обстановке не радостная, но зато теперь он в свою бригаду попадет. Слух-то ведь с каждым днем становится все лучше и лучше!

Наконец настал день, когда Коробова вызвали к главному врачу. Он спокойно вошел в его палатку, мельком глянул на командиров, сидевших за столом, и доложил:

— Краснофлотец Коробов прибыл по вашему приказанию.

— Симулировал? — спросил главный врач.

— Так точно, симулировал.

Главный врач кивнул головой, словно он и не ждал иного ответа, и опять спросил:

— Не боялся, что под суд отдам?

— Лишь бы в Сталинграде остаться — об этом только и думал.

— Иди. Получи свои документы и в свою часть отправляйся.

— Спасибо, товарищ доктор! — выпалил Коробов, четко повернулся и вышел из палаты. А еще минут через тридцать он бодро шагал по укатанной дороге, шагал к фронту, где дрались товарищи.

Ушел Коробов из палатки, а главный врач сказал:

— Что, товарищи, будем делать в дальнейшем в таких случаях? За последние дни мы все чаще сталкиваемся с подобными фактами. Не хотят солдаты удаляться от Сталинграда!

2

Норкин еще лежал на койке, когда в его каюту вошел Никишин. Новый китель с нашивками главстаршины словно прилип к его покатым плечам и выпуклой груди. Два дня назад впервые надел Александр китель, еще не привык к нему и временами трогал ворот, сжимавший шею, пробегал пальцами по пуговицам, рука его по привычке тянулась к матросской бляхе и, не найдя ее, бессильно опускалась.

— Не опоздаем, товарищ капитан-лейтенант? Норкин взглянул на часы и вскочил с койки.

— Пошли, Саша.

На берегу под развесистым тополем они сели на землю.

— Здесь? — спросил Норкин, хотя и сам прекрасно анал, что партийное собрание дивизиона будет именно тут.

— Здесь, — ответил Никишин. — Только нет никого… Может, отменили?

Норкин посмотрел на часы, поднес их к уху. Пятнадцать минут пятого.

— Собрание в пять… Рановато мы пришли, Саша. — Вроде бы нет…

Разговор оборвался. Так и сидели они почти час на обрыве у Волги, смотрели на воду, на землю, но не видели ничего, занятые своими думами. Норкину невольно вспомнился разговор с Ясеневым. Батальонный комиссар вместе с Норкиным всю ночь был на переправе, а утром, после завтрака, и состоялся разговор, который запомнится, вероятно, на всю жизнь.

— У меня к вам просьба, — начал Норкин, старательно разминая пальцами папиросу и не глядя на комиссара. — В партию хочу вступить.

Норкин замолчал и выжидательно посмотрел на Ясенева. Комиссар не отвечал, словно не понимал, к чему Клонил Норкин, и тому пришлось продолжать.

— Вы рекомендацию мне не дадите?

— Для того, чтобы дать рекомендацию, надо хорошо знать человека.

— Значит, не дадите? — спросил Норкин, и от обиды у него даже пересохло в горле.

— Я не сказал нет… Ты хочешь вступить в партию? Хорошее желание… Допустим, что тебя уже приняли. Как ты теперь будешь работать?

— Еще лучше.

— Мало. Разве ты сейчас делаешь не все возможное для разгрома врага?

— Ну, буду примером и вообще…

Долго расспрашивал Ясенев Норкина и в заключение сказал:

— Рекомендацию я тебе дам. Только должен тебе прямо сказать, что до сегодняшнего дня ты несколько узко понимал свои обязанности командира. Нельзя вообще так, а коммунисту и подавно. Ведь не случайно у тебя висят Боевые листки недельной давности? Ты считаешь, что командир — прежде всего командир, организатор боевых действий. И в этом твоя ошибка. Командир — воспитатель. Взыскание — уже последняя мера… Ты, конечно, знаешь о нашей беседе с Чигаревым? Мог я так разговаривать с тобой? Что бы из этого вышло? Поссорились бы, и все. Так ведь? Но характер Чигарева мне был известен, и я воспользовался случаем. Получилось?.. Присматривайся, Михаил, к людям. Помнишь Зайца… То-то. Фашистами он подослан был. Белогвардеец.

Многое узнал Норкин из беседы, иначе стал смотреть на матросов. Раньше он мысленно делил их только на две основные группы. Про одних он говорил: «Ручаюсь, как за самого себя!», а про других — общими фразами: «Дисциплинирован. Службу несет хорошо». Теперь же он стал всматриваться в людей и обнаружил много интересного. Взять хотя бы моториста Жилина. Он пришел на катера в самый разгар Сталинградской битвы. Лет сорока, с большими пролысинами над висками и с задорно вздернутым носом, Жилин подошел прямо к Голованову, стоящему на берегу около причала, — Вы тут начальник, что ли? — спросил Жилин.

— Я, — ответил тот, рассматривая человека в ватнике и стеганых брюках.

— Зачисляйте до себя.

— Как так зачисляйте? Если служить хотите, то обратитесь в военкомат.

— Скажи, пожалуйста, как интересно получается, развел руками человек в ватнике. — Катер мой к тебе определили, а меня в военкомат?

Оказалось, что катер Жилина мобилизовали для нужд флотилии, а команду отправили в распоряжение отдела кадров пароходства.

Без катера мне нет хода домой. Я без него, что мотор без гребного вала. Тарахтеть буду, а все без толку… Уважь, начальник…

Просьбу «уважили», и он стал мотористом на своем катере. Отличительной особенностью Жилина была страсть к философским рассуждениям по любому поводу Однажды вечером, когда матросы сидели на корме катера и прислушивались к гулу пролетевших самолетов, до Норкина донесся неторопливый говорок Жилина:

— Скажи пожалуйста, как все интересно получается, — обращался он к неведомому собеседнику. — Скажем, обыкновенная туча и дождь из нее. Здесь он падает, там падает, а где-то и нет его? Выходит так, что как бы граница дождевая на земле проложена… А ведь смехота получается, для примера скажем, если граница промеж двух домов ляжет. У одной хозяйки все в огороде полито, а другой ведрами воду носить приходится!..

А сколько таких людей в подчинении у Норкина? И у каждого из них свой характер. Разгадал его — меньше ошибок будет.

Сидели Норкин и Никишин на берегу, думая каждый о своем, а вокруг кипела жизнь, шла борьба. Волга настойчиво била волнами в глинистый яр, подтачивая его, и большие куски берега падали в реку, вздымая брызги. В голубом безоблачном небе шли девятки краснозвездных бомбардировщиков и штурмовиков. Вокруг них метались вражеские истребители. Их око видело цель, но подойти к ней они не могли: светлые иглы трассирующих пуль отгоняли фашистских истребителей, заставляя держаться подальше. А на помощь уже спешили советские истребители. Кануло в вечность то время, когда фашисты хозяйничали в воздухе. Теперь им приходилось туговато, и они заметались, отыскивая лазейку. Один из них «вырвался»: он клюнул носом и понесся к земле, оставив на небе черный росчерк дыма…

Наконец собрались коммунисты, и политрук Тимофеев, вернувшийся из госпиталя, открыл собрание.

— На повестке два вопроса. Первый — разбор заявлений товарищей Норкина и Никишина. Второй — о подготовке катеров к плаванию во льдах. Изменения есть?

Изменений не было. Дальнейшее Михаил помнил плохо. Его о чем-то спрашивали, он отвечал, но все это было словно во сне, и опомнился он только на палубе своего катера.

— Значит… Значит, приняли нас, Саша?

— Приняли… Теперь вы, товарищ капитан-лейтенант, мне еще роднее стали.

— Ты тоже… Вроде брата…

А ночью катера снова вышли на переправу. Нужно было срочно перебросить в город целую дивизию, и работали все катера.

Стояла обыкновенная сталинградская ночь. Река содрогалась от взрывов бомб, снарядов и мин. В городе трещали автоматные и пулеметные очереди. Хотя фашисты, почувствовав на Волге оживление, и усилили огонь, но первые два рейса прошли удачно. Норкин на катере Мараговского пошел в город уже третий раз, когда дверь рубки треснула и в нескольких сантиметрах от его ног пролетел снаряд.

— Наше счастье, что бронебойными бьет, — заметил Мараговский.

— Значит, фанера нас и спасла, — невесело отшутился Норкин.

Катер подпрыгнул от нового удара. Из машинного отделения вырвался столб огня.

— Прямое попадание в машину! Пожар! — крикнул пулеметчик, заглянув в рубку.

Мараговский и несколько матросов, оставшихся в живых, побежали на корму, пробовали тушить пожар, но пламя жадно набросилось на доски палубы, в пробоины врывалась вода. Тральщик задрал нос и начал оседать кормой.

— В воду! — крикнул Норкин, бросил матросам спасательные круги, пояса, снял сапоги и тоже спрыгнул с катера. Вода обожгла, сдавила грудь. Шипя, погрузился катер в воду, и темнота стала гуще, плотнее.

Мимо пронесся бронекатер. Михаил закачался на волнах.

«Так и утопят как дважды-два», — подумал он и поплыл в сторону от фарватера.

Судорога свела ногу. Норкин повернулся на спину и вытянулся. Так плыть было легче, но стоило шевельнуть ногами, как судорога сводила их опять.

«Вроде отвоевался… В такой воде далеко не уплывешь», — подумал он. На мгновение появилась мысль, что нет смысла тратить силы, мучиться, а гораздо проще поднять руки и опуститься на дно. Но это желание появилось только на миг, и, нырнув, Михаил снял с себя китель, лег на бок, повернул к берегу, подсчитывая при каждом гребке, как во время шлюпочных учений:

— Два-а-а… Раз!.. Два-а-а… Раз!

Можно иметь любую физическую силу, огромное желание жить, но бывает такой момент, когда вода осиливает человека, скручивает его руки и ноги своими струями. Михаил почти уже тонул, и вдруг его руки наткнулись на препятствие. Он повернулся и увидел бронекатер.

— На катере! — крикнул Норкин.

— Есть на катере! — Помогите!

— Не могу… Ноги перебиты…

Коротко, но ясно… Перебирая руками по привальному брусу, Михаил подобрался к корме. Его пальцы несколько раз попадали в пробоины с рваными краями. «Здорово ему попало», — подумал Норкин, схватившись за леера.

Окоченевшие пальцы, — как крючья. Опираясь коленями в привальный брус, Норкин приподнялся над водой. Осталось сделать еще одно усилие, но пальцы разжались, и он упал в воду. Холодная, черная, она сомкнулась над его головой..

Иметь рядом катер и утонуть? Дудки! Норкин снова вцепился в леера. Теперь он действовал более осторожно, осмотрительно и скоро выполз на палубу катера. Михаил прижался к ней грудью. В его глазах мелькали разноцветные точки. Они плавно кружились или стремительно проносились, догоняя друг друга.

Норкин приподнял голову, уперся руками в палубу, встал и, покачиваясь, пошел к рубке.

Наткнувшись на чьи-то тела, Норкин нагнулся над ними, и в это время луч фонарика уперся в лицо Норкина, а из угла раздался голос:

— Мишка… Это я… Чигарев…

Норкин шагнул к нему, но запнулся и упал.

— Ты ранен? — спросил Чигарев.

— Устал.

— А мне, понимаешь, не повезло… Весь катер изрешетили… Народ поубивало, а мне в ноги… Одна сломана, а другая вроде ничего… Как ты ко мне попал?

— Катер утопили.

Шальная пуля царапнула по броне. Багровая вспышка осветила открытую смотровую щель.

— Давай перевязку сделаю. Где бинты? — На станке сумка висит.

Сделав перевязку, Норкин в сердцах сказал:

— Эх, тоска! Меня ждут на переправе, а я тут дрожжи продаю!

— Если бы мотор работал…

— Вовка! Идея! Я пошел в машину!

От мотора пахнуло теплом. Михаил шагнул вперед, и под его ногами звякнул гаечный ключ. Из угла донесся сдавленный стон.

— Кто здесь? — спросил Норкин.

— Моторист… Кузьмин…

— Как мотор? — Исправен был.

— Заведешь?

— Кабы встать… У меня все нутро разворочено… Норкин растерянно гладил руками мотор. Хорошая штука, а с какого конца к ней подойти?

— А ты откуда? — через несколько минут спросил моторист.

— С тральщиков… Командир… Слушай, а что, если ты мне будешь говорить, как и что, а я попробую завести, а?

Трудно завести мотор, если не знаешь его и даже не видишь, за что берется твоя рука. Моторист, теряя последние силы, уже не отвечал на вопросы Михаила, и в это время мотор ожил. Норкин, словно пьяный от радости, влетел в рубку.

— Вовка, готово!

— Слышу… Помоги встать.

Радоваться еще рано. Мотор работает, но кто поведет катер? Кто будет в машине?

— Стоять сможешь?

— Поднимай!

Норкин обнял Чигарева за грудь и, подпирая сзади коленом, поднял его с палубы. Чигарев вскрикнул, лег грудью на штурвал и несколько секунд стоял прислонившись лбом к холодной броне. Потом он выпрямился, прижался боком к стене и сказал:

— Внимательно следи за командами и из машины не выходи. Я здесь справлюсь.

Катер, казавшийся мертвым, вспенил винтом воду и вышел на фарватер. Чигарев, проносясь мимо фашистских батарей, бросал катер из стороны в сторону. Михаил, не привыкший к машине, несколько раз упал; от синяков болело все тело.

Но вот катер пошел более или менее прямо, качка прекратилась.

«Входим в затон», — догадался; Норкин. Он приготовился выключить мотор; но под днищем заскрипел песок, и катер резко остановился. Моркин стукнулся головой о какой-то рычаг и потерял сознание.

Очнулся он от топота ног и человеческих голосов. Кто-то звал санитаров и механика.

«Надо на свои катера», — подумал Норкин и вылез из машинного отделения.

От свежего воздуха закружилась голова, и он опустился на палубу. Холод пронизывал тело. Михаил запахнул на груди разорванную рубашку. Сидящим у машинного люка и застал его Селиванов, который от Чигарева узнал все. Леня присел рядом, набросил на плечи Михаила свою шинель и вытер платком капельки крови, покрывшие его лоб.

— Идем на ка-пе, — сказал Леня, когда Михаил немного пришел в себя и попросил закурить.

В землянке Норкин переоделся. Вокруг него стояли командиры с бронекатеров и из частей дивизии. Расталкивая собравшихся, подошел матрос и протянул железную кружку.

— Сразу согреетесь, — сказал он.

Михаил выпил водку. В другое время подобная доза свалила бы его с ног, но сегодня действительно только согрела.

— Теперь приляг и поспи, — предложил Селиванов.

— А отряд? Кто там без меня командует?

Михаил сказал это спокойно, но все поняли, что решение его окончательное, и спорить не стали.

— Только у меня сапог нет, — предупредил Селиванов. — Валенки дать?

Норкин кивнул, а еще через несколько минут он на одном из бронекатеров нашел свой отряд и встал в рубке нового катера. Многие удивлялись, встречая этой ночью на переправе командира, который шлепал по грязи в валенках. Не удивлялись лишь матросы и саперы, работавшие на переправе. Они особенно старательно приветствовали его при каждом удобном случае.

Пока Норкин отогревался, санитары вынесли с катера Чигарева десять человек. У троих лица были закрыты бушлатами. Эти в помощи не нуждались. Врач суетился около других носилок. На одних лежал Чигарев. Глаза его были закрыты, а губы чуть шевелились. Врач почти прижался к ним ухом, потом выпрямился и вытер рукой лоб.

— Что он говорит? Что ему надо? — посыпались вопросы.

— Бредит. Говорит, что не поганка.

* * *

Утром, в солдатском ватнике и тапочках на босу ногу, на базу к Чернышеву пришел Мараговский. Кроме Норкина, только он один уцелел из команды катера. Чернышев сразу атаковал его:

— Слушай, Мараговский, просись ко мне, а? Назначу тебя начальником боепитания. Согласен?

Чернышев испытующе смотрел на Мараговского. Он ему нравился давно, а вот теперь появилась возможность и прибрать его к рукам. Чернышев не любил сидеть без дела. Его база была обеспечена лучше, чем другие. Конечно, не столько за счет планового снабжения, сколько в результате находчивости самого командира базы и его подчиненных.

— Просить у Родины сейчас — преступление! — сказал как-то Чернышев своим подчиненным. — Мы сами должны все искать.

И он сам показал пример этого. Не было на Волге ни одного парохода, на котором не побывали бы сам Чернышев и его матросы. Они узнавали, разнюхивали, просили, меняли, и база была как полная чаша. Даже затонувшие пароходы были взяты на учет. В их трюмах тоже хозяйничали матросы. Надев противогазы, они в холодной октябрьской воде доставали оттуда ящики масла, муку, консервы. А вот с боезапасом не везло. Его из Волги не вытащишь, и Чернышев надеялся на сметливость Мараговского. Но тот не торопился с ответом. И лишь подобрав себе шапку, он сказал:

— После войны.

3

Шли суровые будни Сталинградской битвы. Работа на переправах была ежедневным заданием тральщикор и бронекатеров. Норкин освоился с обстановкой и в любую погоду безошибочно находил дорогу в Сталинград, и не просто в город, а точно к указанному «пятачку» земли, который прочно удерживали за собой гвардейцы Родимцев Михаил научился находить дорогу по огневым точкам противника, по едва заметным приметам на берегу.

Давно слетали с деревьев последние желтые листья и сморщилась от утренних заморозков трава. На дорогах появились первые, твердые как камень, земляные кочки, а по ним все шли и шли солдаты, но теперь уже не в пилотках, а в шапках.

Мало осталось на катерах «коренных сталинградцев». Разошлись они по госпиталям или навсегда остались лежать в песчаной земле на левом берегу Волги.

Фашисты забились в подвалы и, подняв воротники шинелей, недоумевающе смотрели по сторонам. Они ещё не поняли случившегося, но первое подобие мысли появилось в их головах. Да и было от чего задуматься. Почти разрушенный город продолжал жить, бороться и пожирать свежие фашистские дивизии.

Офицеры говорили, что у русских больше нет самолетов, но тогда чьи самолеты бомбят? Если у русских нет танков, то что за машины шумят моторами на флангах врезавшегося в город клина? У русских нет больше дивизий, но откуда тогда появляются солдаты с новенькими автоматами?

Эти вопросы лишили гитлеровцев сна и заставили их забыть одну из главных фашистских заповедей: «Солдат не должен думать!».

Русские солдаты знали неизмеримо больше. Они видели шеренги пушек, стоящих на левом берегу Волги. В другом месте полуторка, проходившая, мимо леска, застряла в грязи. Тогда качнулись деревья и широкий, приземистый танк вытащил ее на хорошую дорогу. Люди в кузове поблагодарили танкистов и внимательно посмотрели на лес. Там они увидели танки. Не один, не два, не десять, а гораздо больше.

На левом берегу стояли машины, закрытые чехлами. Проходя мимо них, солдаты перемигивались: «Знаем, что за штуковина!» А ночью раздавался залп. Небо покрывалось красными полосами, словно царапинами. — Катенька играет! — говорили красноармейцы.

— Катерина! — дико вопили фашисты, глубже забиваясь в щели и затыкая уши.

Защитники города чувствовали, что перелом назрел, были уверены в своих силах и с надеждой поглядывали на каждого офицера связи: «Может, он привез приказ о наступлении?».

— Пора гнать фашиста! — все чаще требовали матросы.

Но сигнала не было. Сидели солдаты в домах Сталинграда. Катера работали ночами на переправах, а днем, поспав немного и устранив повреждения, моряки отсиживались по землянкам в ожидании приказа.

В землянке Селиванова жарко. Командиры сидели на самодельных скамейках, курили и разговаривали. Через раскрытую дверь валил махорочный дым.

— Сегодня ночью фашисты окружили роту сибиряков, — сказал лейтенант Волков.

Он служил на катерах второй месяц и считался «старичком», хотя его стаж самостоятельного командования был и того меньше. Волков старался походить на старого моряка. Он отпустил усы, достал где-то трубку и при каждом удобном случае совал ее в рот. Злые языки говорили, что он однажды даже сел обедать с трубкой в зубах. Конечно, этому мало кто верил, но трубка стала неотъемлемой частью лейтенанта. Если кто из командиров и говорил о Волкове, то чаще всего такой фразой:

— Вчера встретил на переправе трубку и Волкова.

Собеседником Волкова был его однокашник по выпуску лейтенант Нифонтов. Кроме них, здесь же сидели и Норкин с Селивановым. Они прислушивались к разговору лейтенантов, но не вмешивались в него, давая возможность им самим разобраться в своих словах и мыслях.

— Вчера окружили, а сегодня наши пойдут и разорвут окружение, — откликнулся Нифонтов.

Норкин сидел положив голову на руки и смотрел на Нифонтова. В нем он узнавал самого себя и товарищей. Еще год назад они тоже были такими горячими «петушками». Нифонтов поймал его взгляд и с жаром продолжал: — Если бы я командовал фронтом, то немедленно отдал бы приказ о наступлении! Мы бы фашистов так треснули, что пыль бы заклубилась!

— Вот, чтобы ты этого не сделал, тебе пока только катер; и доверили, — рассмеялся Волков.

— Напрасно ты над ним смеешься, — вмешался Селиванов. — Пора начинать и наступление. Сил у нас вполне достаточно..

— Это еще на воде вилами писано! — запротестовал Волков. — Мы с вами не знаем истинного положения вещей. Надо помнить, что в сорок первом у нас целые части исчезли…

— Вы в какой части в сорок первом на фронте были? — спросил Норкин.

— Я не воевал, но люди говорят…

— Люди говорят! — передразнил его Норкин. — Потери у нас большие, но меньше, чем у фашистов. «Целые части исчезли!» Греха таить нечего: бывало, что попадало и крупным частям, исчезали они в одном месте, чтобы появиться совсем в другом. Днепровская флотилия исчезла? Нет. Она здесь и снова воюет. Наш ленинградский батальон исчез? А я? Селиванов? Никишин? Крамарев? Я вам сейчас сотни людей назову, с которыми воевал на других участках, а теперь здесь с ними встретился.

— Тогда почему мы не гоним фашистов из Сталинграда?

— В ставке наверняка есть на это свои основания.

Разговор оборвался. Волков не стал спорить с капитан-лейтенантом. Он для него был таким же авторитетом, каким для того в свое время являлся Кулаков.

— А ведь интересно, Миша, получается, — сказал Селиванов. — Кто поверит, что все мы собрались здесь под Сталинградом? И я, и ты, и Чигарев, и Козлов, и даже твоя Ольга… Она ведь тебе писала, что находится по соседству?

— Подумай. К Сталинграду собираются огромные силы, так удивительно ли, что мы здесь встретились? Это не сад Госнардома. Там такие встречи бывают случайно.

Селиванов не успел ответить. В землянку влетел матрос и крикнул:

— Сало пошло!

Если бы он крикнул, что фашисты изобрели новое, невиданное страшное орзужие, — его слова не произвели бы такого впечатления. Командиры схватили шапки и выбежали на берег.

По черноватой воде плыли желтоватые льдинки, похожие на застывшее в супе сало. С характерным шелестом они терлись о берег, друг о друга и желтой пеленой закрыли верховья реки.

Моряки смотрели на эти льдинки и хмурились.

— Не было печали, так черти накачали, — злобно сказал кто-то и, плюнув, пошел на катер.

Последние часы короткого дня провели в подготовке, а ночью, под завывание ветра, катера отошли от берега.

Белели от снега берега. Катер шел знакомой дорогой, но каждый метр пути давался с боя. Льдины ударялись о нос Катера, наваливались на него с бортов, выталкивали на отмель.

Норкин с потухшей папиросой в зубах стоял в рубке рядом с рулевым, а на носу катера, ухватившись за флагшток, возвышался Мараговский. Он вглядывался в воду, искал льдины, но влажный снег бил в лицо, слепил глаза, и его предупреждения обычно запаздывали.

— Правее! — кричал Мараговский.

Рулевой поворачивал штурвал, а льдина уже со скрежетом наваливалась на катер.

— Мараговский! Иди сюда! — не выдержал Норкин. — Толку там от тебя, что от козла молока! Только нам смотреть мешаешь!

Мараговский погрозил кулаком очередной льдине, стряхнул, с воротника полушубка мокрый снег и пошел в рубку.

Только два рейса сделали катера Норкина в эту ночь, но, выйдя на берег, он не узнал своих катеров. С их бортов была ободрана почти вся краска, и обломки рубок обледенели.

В полушубке с оторванной полой подошел Мараговский.

— Четыреста двадцать семь, — сказал он. — Чего? — переспросил Норкин.

— Пробоин, говорю, четыреста двадцать семь… Сейчас. Весь катер облазили.

Норкин свистнул от удивления и сразу забыл про Мараговского: к берегу подходил последний катер его отряда.

— Чем это он так нагрузился? — пробормотал Норкин.

— Кто его знает… Набрал груза, как не знаю кто, — зло сказал Мараговский.

Ему в эту ночь удалось вывезти только двадцать пять раненых, и теперь он завидовал командиру возвращавшегося катера. Зависть была особая. Мараговский зави довал не тому, что товарищ «отличился», а тому, что он вернулся загруженным даже больше нормы, а следовательно, и помощь его существеннее.

Катер плавно развернулся и, не сбавляя хода, выбросился на берег. Норкин осмотрел его безлюдную палубу, черные дыры пробоин и забрался на катер. В тишине отчетливо слышались удары молотков, плеск воды и голоса:

— Затыкай этот шов!

— Как его заткнешь, если он разошелся по всей длине?

— Чопы давай!

Норкин спустился по трапу в кубрик. Вода уже затопила рундучки, и матросы ходили в ней, заделывая пробоины.

— Как дела? — спросил Норкин.

— Льдом всю конопатку вырвало, — ответил командир катера. А на катер уже прибежал отрядный механик.

— Отстоим катер, а? — спросил его Норкин.

— Уже не утонет.;

— Заделали пробоины?

— Да разве их заделаешь? Выбросились на мель, — вот и не утонет… По всем научным расчетам он должен был затонуть еще на середине Волги…

4

Густо плывет сало по Волге. Только изредка видны темные разводья.

— Пожалуй, отходились, — нерешительно сказал Селиванов, осматривая реку.

Норкин был согласен с ним, но ничего не ответил. К чему слова? Любой речник поймет, что конец навигации.

— Вас к телефону, товарищ капитан-лейтенант, — доложил подбежавший рассыльный.

— Кто вызывает?

— Из штаба армии.

— Ох, уж эти мне армейцы! — проворчал Норкин. — Пойдем, Леня, послушаем, что они еще нам скажут.

— А мне что? Пошли. Так и так у катеров делать нечего.

В землянке было жарко от раскаленной докрасна печки. Норкин бросил на нары шапку и прижал трубку к уху.

— Норкин слушает вас.

— Здравствуйте, товарищ Норкин, я говорю по поручению пятнадцатого… Когда вы сегодня выходите на переправу?

— Встали. На зиму встали.

— Как так встали? А переправа?

— А вы сами на реку взгляните. Нельзя больше плавать.

— Товарищ Норкин! Не бросайте трубку! Передаю вашему комиссару!

— Михаил, ты?

— Так точно, товарищ батальонный комиссар.

— Я сейчас был у самого пятнадцатого, и он просил меня передать вам, что сегодня ночью с ним разговаривал Сталин… О нас говорили.

Ясенев замолчал, словно выжидал что-то.

— О нас? А что сказал товарищ Сталин?

— Он надеется на нас. Так и сказал: «Передайте морякам, что в город нужно пройти…» Ты слушаешь меня?

— Слушаю… Передайте, товарищ батальонный комиссар, что катера сегодня ночью будут работать точно по расписанию…

— Я так и знал. Голованов не у вас?

— Нет. А что?

— К тебе собирался. Ну, готовься к работе. Счастливо!

Норкин положил трубку. Несколько пар глаз смотрело на него.

— Селиванов… Я ответил и за тебя. Сегодня работаем точно по расписанию.

— Мишка! Да ты взгляни на сало!

— Сам товарищ Сталин сказал, что нужно, идти. Понимаешь ты это или нет?

Эти слова облетели все катера, и на занесенных снегом палубах стало черно от матросских шинелей. Все работали, все готовились к тяжелым рейсам. Под вечер приехал Голованов. Выскочив из кабины полуторки, он прямо прошел на катера, придирчиво осмотрел их, дал несколько советов, а потом спросил у Норкина:

— Это что у тебя за резерв?

— Разбитые, товарищ адмирал;— ответил Норкин.

— Команда с них где?

— Часть на других, а часть в резерве.

— Неужели все катера полностью укомплектованы?

— Не полностью, а резерв оставляю.

— Почему?

— Можно иносказательно?

— Да по мне ты хоть как говори, только объясни толково.

— Это резерв у меня как шапка у солдата… Идет другой раз солдат зимой по улице, а прохожие дивятся: морозище, дым столбом, а у солдатской шапки уши не спущены, да и сидит она только на одном ухе. Думают, вот жарко солдату!.. А дело не в жаре. Радешенек солдат опустить уши шапки, да форма одежды не позволяет. А раз нельзя уши опускать, то он и одевает набекрень. Одно ухо согреет — на другое сдвинет!.. Людей-то у меня мало, ну я и оказался вроде этого солдата. Придет катер с побитым народом: я на него резерв — и марш обратно! Так и буду перебрасывать его с одного на другой.

— Дельно, дельно… Вот теперь ты, кажется, научился воевать! — засмеялся Голованов и уже серьезно спросил: — Рассказал матросам о словах товарища Сталина?

— Так точно.

— Ну смотри! Не посрами чести флотской! На нас большая надежда!

И снова катера пошли в город. Не помешали ни сало, ни мины. Переправа работала до последней возможности. Но потом настал и такой день, что даже бронекатера не смогли вырваться из затона. Безлюдно стало на берегу. Моряки разбрелись по землянкам. Началось ожидание морозов. Изредка появлялся на берегу матрос, осматривал ледяное месиво и, опустив голову, снова брел в землянку.

— Скорей бы встала, проклятая! — слышалось то там, то здесь. Вынужденное безделье было страшнее любого задания. Уже обо всем переговорили, написали всем письма, обсудили ответы, а Волга все еще не замерзала.

Но однажды ночью землянки опустели: все вышли на берег смотреть на идущего с той стороны человека. Вот он поровнялся с вмерзшими в лед катерами, и один из ретивых вахтенных крикнул, перепутав от радости все уставы:

— Стой! Кто идет? — и совсем не к месту: — Руки вверх!

— Брось трепаться! — донеслось в ответ. — Нам сам командующий руки вверх поднимать запретил!

Посланец из города вскарабкался на обрыв. На его голове чудом держалась лихо заломленная бескозырка, ватник был распахнут, и под ним виднелись грязные полосы тельняшки. Матрос отряхнул снег с колен, высморкался, посмотрел по сторонам и сказал:

— Чего уставились? Давай патроны в город!

Кончилось бездорожье! И снова потянулись через реку бойцы и бесконечные вереницы носильщиков патронов, гранат, Теперь все видели свою возросшую силу и все чаще и чаще стали поговаривать о том, что пора ударить по фашистам, пора раз и навсегда отучить их соваться на советскую землю. Однако приказа не было, и терпеливо ждали люди на левом берегу.

И вдруг радио принесло радостную весть: наши войска соединились западнее Сталинграда. Замкнулось кольцо, заметались в нем десятки окруженных дивизий. Праздник пришел на берега Волги. Даже глаза Мараговского потеплели, он перестал хмуриться, а о других и говорить нечего!

А Норкину упорно не везло: какой-то фашистский бомбардировщик, удирая от советского истребителя, разрядился в районе землянок, и один осколок впился в ногу Михаила. Пришлось лечь в госпиталь. Утешало лишь то, что Голованов с Ясеневым поддержали его и направили для лечения не в глубокий тыл, а в госпиталь флотилии. Значит осталась надежда на скорое возвращение в свой отряд.

5

После выздоровления Коробов полал в одну из пехотных частей, которая подошла к городу с севера и, немного потеснив фашистов, ворвалась на окраину. Тут ее и остановил приказ. После длительного ожидания наступил, наконец, долгожданный момент. Командир батальона, молодой старший лейтенант, с еще нежным пушком над верхней губой, пришел в подвал к солдатам и сказал:

— Получен приказ о наступлении.

Несколько минут он не мог сказать больше ни одного слова: солдаты окружили его, спрашивали все сразу, а кто-то даже крикнул «ура». Фашистов встревожило это, и мины забарабанили по развалинам дома.

— Крой, фриц! Нам твои мины что слону горошина! — крикнул Коробов.

— Тише, товарищи! Раньше времени тревожить их не будем… С рассветом начнем наступление. Ваш взвод штурмует этот дом, берет его и идет прямо по кварталу. Главное — держать связь с соседями и не отставать.

Во взводе было несколько матросов, поступивших сюда, как и Коробов, после госпиталей. Послышались крики:

— Когда это морская пехота отставала?

— Пусть соседи поспевают, а нас уговаривать не придется!

— Гвардия не выдаст!

Старший лейтенант поднял руку, и шум стих.

— Задача ясна, товарищи?

— Куда яснее!

— Тогда до завтра, — сказал командир батальона и ушел.

Ночь прошла в подготовке. Едва сероватые сумерки разливались над землей, как все прильнули к щелям и отверстиям в фундаменте. Каждый еще раз осматривал улицу, заранее отыскивая укрытия. Лежали на асфальте трупы, запорошенные снегом. Сгоревший танк навалился боком на черную от копоти стену дома.

Сигнал ждали весь день, и не дождались. Только вечером пришел политрук. Политрук устало опустился на груду камней, достал из полевой сумки пачку газет и протянул ее солдатам.

— Почитайте.

Газеты взяли, но зачем читать, если можно спросить? Живой человек всегда объяснит, а газету можно прочесть и попозже. Со всех сторон посыпались вопросы:

— Почему сигнала не было?

— Скоро наступать начнем?

— Чего ждать?

— Али до весны оставлять решили?

Политрук дождался тишины и ответил, не повышая голоса:

— Мы сегодня послали к фашистам парламентеров. Фашисты обстреляли их.

Коробов присвистнул от удивления. Нависшая тишина была разорвана выкриками:

— Ах, ты!

— Во, гады!

— И теперь еще целоваться с ними будем!?

И вот началось. Стены подвала затряслись как в лихорадке. Солдаты выскочили из подвала и первое время не понимали, что же случилось. Левый берег Волги опоясался кушаком огненных вспышек. «Вот это артиллеристы дают жизни!» — подумал Коробов.

Стены домов, занятых фашистами, в светлых пятнах разрывов. От несмолкаемого грохота гудело в голове.

Наконец взрывы сползли в сторону, и взвилась красная ракета.

— Вперед! — крикнул командир взвода, выскочил на улицу, шатнулся и упал, обняв руками кучу битого кирпича.

Коробов, бежавший за командиром, мельком взглянул на него и крикнул:

— За Сталинград!

— Даешь! — ответили солдаты и рванулись вперед, перепрыгивая через трупы.

Темные окна домов на противоположной стороне улицы осветились автоматными и пулеметными вспышками. Не было слышно визга отдельных пуль. О них узнавали по искрам, вспыхивавшим на камнях. Упало несколько солдат. Их полушубки хорошо видны среди трупов в ненавистных серо-зеленых шинелях.

Коробов ворвался в дом. Он только на несколько секунд задержался в первом этаже, а солдаты уже штурмовали следующий дом. Виктор вспомнил наставление командира батальона, хотел уточнить обстановку, присмотреться к соседям, но к нему подбежал солдат из соседней роты с золотым якорем на рукаве.

— Давай, давай! — прошептал он и сел на землю.

В горле его булькало, клокотало, на губах пузырилась кровавая пена.

— Сейчас перевяжем, — сказал Коробов первое пришедшее в голову.

Солдат покачал головой, проглотил какой-то комок, шевелившийся в его горле, и сказал:

— С вашей стороны во фланг бьет.

— А вы где?

— Впереди… Квартал…

И Коробов с солдатами бросился вперед. Штурмовали дома, пересекали улицы. Фашисты упорно сопротивлялись, и все меньше оставалось во взводе солдат. Однако останавливаться никто не хотел. Для этого ли ждали наступления?

— А ну, пехота, посторонись! — раздалось рядом, и Коробов оглянулся.

Высокий майор с петлицами артиллериста стоял рядом в распахнутом полушубке. На лице его чернели полосы копоти, порохового нагара.

Солдаты залегли. Из-за угла дома высунулся ствол пушки, и выстрел сорвал снег с покосившегося фонарного столба. За первым выстрелом последовал второй, третий, и снаряды дружно ударили по дому, из которого били фашистские пулеметы. Стена качнулась, упала, и тогда майор крикнул:

— Вперед!

Пехота бросилась вперед, а артиллеристы, мокрые от пота, катили за ними пушку, готовые выстрелить по первому требованию и даже без него.

И в это время Коробов увидел фашиста. Тот стоял посреди улицы, смотрел по сторонам и, блаженно улыбаясь, ласково бормотал что-то. Коробов остановился на мгновение, прислушался, но ничего не понял и спросил у майора артиллериста, пробегавшего мимо:

— Что он болтает?

— Весна, говорит наступила, — ответил майор и многозначительно пошевелил пальцами около виска.

Выстрелы гремели со всех сторон. Прошло еще немного времени, и из пролома в стене соседнего дома вылез солдат в изорванной в клочья шинели. Он осмотрелся, крикнул что-то и толпа людей бросилась к наступавшим с севера.

— Ура! — кричали они. — Ура!

— Ура! — отвечали им. — Наши!

Коробов налетел на одного изксолдат, обнял его и прижался щекой к его колючему подбородку. На губах появился солоноватый привкус.

— Миловаться потом! — крикнул кто-то. Наступление возобновилось.

6

Волнуясь, словно перед свиданием, Норкин вышел на крыльцо. Искрящийся снег ослепил его, и он зажмурился. — Здорово, Миша! — раздалось рядом.

У крыльца стояли Селиванов и Никишин. Обнялись. Стараясь скрыть радость, Норкин спросил:

— А вы как сюда попали?

— Командующий узнал, что тебя сегодня выписывают, дал нам свою машину, ну мы и приехали. Садись.

Михаил, покачиваясь от слабости, подошел к машине и с трудом втиснулся на сидение рядом с шофером. Селиванов и Никишин сели сзади.

— Как Сталинград?

— Увидишь, — ответил Селиванов и тронул шофера за плечо.

Замелькали знакомые места… Этой дорогой возвращались с Дона… Здесь всегда принимали десант… Из-за деревьев показался затон. На его белом льду — темнели пятна катеров. Около них суетились матросы. Слышался стук молотков, синели огоньки сварки.

— Готовимся к навигации, — сказал Леня. — Сейчас твой дивизион перевооружаем.

— Отряд?

— Дивизион… Приказом комфлота ты назначен командиром нового дивизиона.

Михаилу захотелось выйти из машины здесь, включиться в работу, но шофер свернул к реке.

Спуск к Волге. Михаил сразу узнал его по кургузым деревьям и по белым столбикам, стоящим по краям дороги. Машина по льду пересекла реку. Город казался живым. Здания громоздились, образуя кварталы, улицы.

Но чем ближе правый берег, тем суровее становилось лицо Норкина. Города не было. Бесконечные груды развалин предстали перед глазами.

Дворец физкультуры… Здесь был экипаж… Здание смотрит на Волгу пустыми глазницами окон. На лице статуи физкультурницы радостная улыбка, хотя нога разбита миной и валяется рядом. Ржавый прут торчит из ее бедра.

Дворец пионеров… Обгорелые стены… Над ними единственная буква «Д», уцелевшая от надписи. Ее медь блестит сквозь толстый слой копоти.

Вот и место, где стоял дом, в котором жили лейтенанты. Уцелела только часть стены. В дыру, в которой с трудом можно узнать оконную нишу, видна обгорелая спинка крбвати.

Машина шла дальше, и везде, на каждом шагу было одно и то же: застывшие в причудливых позах трупы фашистов, припудренные снегом груды кирпича, изогнутые балки, развороченные снарядами танки и машины.

На стене универмага рядом с надписью о том, что здесь пленен Паулюс, виднелись торопливо намалеванные углем стрела и слова: «Дорога на Берлин! Коробов».

На берегу, около нефтебаков, разинувших зубатые пасти, моряки вышли из машины, остановились на обрыве. У их ног через Волгу тянулись бесконечные серые колонны пленных фашистов. Шли фашисты в шинелях с поднятыми воротниками, в изорванных ботинках, в соломенных ботах. Головы колонн исчезли за лесом на левом берегу, а хвост их все еще вился по городу, и казалось, не будет ему конца.

В непривычной тишине раздавались удары молотков и лязг железа. Вчерашний сапер-подрывник, сбросив шинель, с яростью бил по костылю, вгоняя его в шпалу. Солдат восстанавливал железную дорогу. Его гимнастерка потемнела от пота, а он все бил и бил, давая волю мышцам, стосковавшимся о мирном труде. В такт ударам звенели медали, висевшие на его груди.

У гранитной стенки набережной работали два маляра. Автоматы их были закинуты за спину. У одного из солдат из-под Шапки выглядывал бинт. Солдаты старательно выводили алой краской на серых плитах:

«ЗДЕСЬ СТОЯЛИ НАСМЕРТЬ ГВАРДЕЙЦЫ И, ВЫСТОЯВ, ОНИ ПОБЕДИЛИ СМЕРТЬ».
Загрузка...