[1х04] жажда

Мирддин вышел на берег озера и увидел ветер. Он переливался, как охапка павлиньих перьев, и каждое перо несло свой вкус, и цвет, и запах. Мирддин вгляделся, и чем больше он вглядывался, тем больше ветер расщеплялся на тонкие, разноцветные, переплетающиеся пряди – теплее, холоднее, пахнущие озерной водой, мхом, смолой и хвойными иглами, влажной беличьей шкуркой, грибами, прелью, кедровыми корнями, погруженными в ил, багульником, палым листом, белыми пальцами, растершими горсть брусники… Ветер был переплетением бледных, разноцветных нитей, вобравших в себя все, к чему прикасались, за каждой из них можно было последовать и вернуться к началу – но как выбрать, за которой? они разбегались, расходились в разные стороны, таяли, внимание рассеивалось, не успевая…

Ветер ударил в лицо и рассыпался. Мирддин вздрогнул, очнувшись, и только тогда понял, что шквал не шелохнул и палого листа, лежащего на причале.

Это был дурной признак.

Это был настолько дурной признак, что Мирддин постарался задвинуть знание о нем в сторону.

Существовала вероятность, что это просто последствия недавних событий, остаточные явления после встречи с Дикой Охотой; не было ничего странного в том, что разобранное и собранное вновь тело обостренно воспринимает звуки и запахи; ничего и странного в том, что разобранное и собранное вновь сознание испытывает проблемы с концентрацией.

Он опустился на одно колено, чтобы плеснуть воды в лицо – но от его прикосновения она отпрянула, как живая. Стеклянная, ровная поверхность озера вздрогнула, вздыбилась на мгновение и обрушилась с плеском – будто кто-то резко встряхнул скатерть. Мирддин медленно выпрямился. Это уже нельзя было списать на аберрации восприятия.

Зажужжал наручный комм. Мирддин нажал прием – раздался треск помех. Связь оборвалась.

По-прежнему оставалась крошечная, ничтожная вероятность, что это совпадение.

Комм зажужжал опять. Всплыло сообщение от Нимуэ: «Ничего не пей! И не ешь тоже ничего!».

Экран моргнул и умер.

Мирддин развернулся и побежал, пригибаясь от низких веток и перепрыгивая через спутанные корневища и кедры-стланцы. Мох глотал шаги, только сбитая с хвои роса рассыпалась дробью о листья, взблескивая налету в просветах между стволами.

Он выбежал к пирсу и замер. Нимуэ стояла на самом краю, опустив голову, и гулкая тишина расходилась от нее кругами, как от камня, брошенного в воду. В тишине неожиданно громко отдавался чуть слышный звон. Мирддин подошел ближе и увидел его источник – Нимуэ держала вытянутую руку над озером, и из горсти сыпались песчинки, ударяясь о зеркальную гладь. От них разбегались, пересекаясь, ажурные кольца, и Нимуэ смотрела на них, не отрываясь.

– Красиво, верно? – сказала она, не оборачиваясь.

«Зачем было делать живое из неживого? Зачем было все портить?»

Она не произнесла этого вслух, но Мирддин поймал обрывок мысли, и мысль ему не понравилась.

– Что происходит? – спросил он.

– У меня мир отваливается, – ровным голосом ответила Нимуэ. – Портал отрубился. Проверь флаер, он попроще.

Он попробовал завести флаер, покачивающийся на воде у пирса. Безуспешно.

– Попробуй еще раз.

Нимуэ сжала пальцами виски и зажмурилась, беззвучно шевеля губами. Мирддин опять попробовал включить двигатель. Приборная панель зажглась было, мигнула и погасла окончательно.

– Без толку, – сказал он, вылезая на пирс обратно.

Нимуэ обхватила себя руками.

– Я не помню, как он работает. Не могу сосредоточиться, – виновато сказала она.

Вид у нее был такой, будто больше всего она хочет сжаться в комок и натянуть на голову одеяло.

Мирддин вдруг понял, что именно это она сейчас и делает. В каком-то смысле.

– Ты сворачиваешь пространство в локус, – произнес он.

– Я?! – Нимуэ резко вскинулась к нему – и так же резко отшатнулась обратно.

Мирддин не успел понять, что произошло. Расплывающийся мир вдруг сошелся в одну точку. Это было как удар грома.

– Тебе надо уходить. Вот рюкзак. Ничего не ешь местного и не пей – материя тебя привяжет. Вода в рюкзаке бутилированная, она из мира снаружи. Еда тоже. Я не знаю, какой будет радиус у локуса. Думаю, за сутки ты успеешь выбраться. Сутки я попробую продержаться, потом он схлопнется, – голос доносился как издалека. – Мирддин, ты меня слышишь?

Он кивнул. На большее его не хватило. Нимуэ зашагала прочь. Каждый шаг, кажется, отзывался по земле дрожью.

Мирддин где стоял, там и сел. Его трясло.

Это нечестно, подумал он. Я ведь только что выбирал. Я ведь уже выбрал!

Никогда не бывало так раньше, чтобы он встречался со знанием и отступал. Увидеть, понять, сформулировать – это было хорошо, это было правильно. Он никогда не сталкивался с невместимостью истины.

Сейчас край завесы хлопнул, на миг расступаясь. Истина была ослепительной. Ослепляющей.

Невозможно было смотреть. И не смотреть тоже было невозможно.

Как ты можешь так со мной? Как Ты можешь?!

Как мне с этим знанием теперь жить?! Что мне теперь с ним делать?!

Он никогда не чувствовал себя настолько полностью, абсолютно беспомощным. Он никогда не знал ужаса. Никогда не знал преклонения. Бессилия. Благоговения. Отчаянья.

С истиной невозможно было сосуществовать; невозможно было ее вместить; невозможно было выдержать.

И без истины существовать тоже было невозможно, потому что она – все.

Истина была живой, личностной; нельзя было, как всегда, вынести себя за скобки, вынуть из ситуации, стать наблюдателем. Из кожи, из времени, из пространства вывернуться было бы легче.

Накатило острое, бешеное, яростное желание не-быть. Не рождаться никогда на свет; не существовать; чтобы не было на свете никого, ничего – потому что больше никак, никак нельзя было заполнить эту огромную, черную дыру внутри.

Которую не наполнить Истиной, потому что Истины не вместить живому, а больше не наполнить ее ничем, никогда, никогда.

Вот поэтому Жажду называют Жаждой и не делят память о ней с другими.

Это слишком, слишком, слишком страшно.

Мирддин сжал зубы, вцепился в волосы на затылке и изо всех сил дернул. Стало немного легче.

Глубинный, нутряной ужас ситуации был в том, что все уже, уже произошло. Мир уже раскололся. Даже если сейчас перерезать вены, или размозжить себе голову, или вколоть в вену содержание всей аптечки разом – это значит только застрять в этом мгновении голодным духом. До скончания времен. На вечность. И еще одну вечность.

До Страшного Суда.

И потом, может быть, тоже.

Не быть было бы избавлением. Но такой опции у него не было.

Мирддин поднялся. Двигаться приходилось как через стену пламени. Кажется, уже стемнело. Или, может быть, выпало поле зрения, он не был уверен.

Все уже было кончено; оставалось сделать то, что нужно было сделать – или хотя бы попытаться. Идти было недалеко. Это было хорошо. И он хорошо знал дорогу. Это было хорошо тоже.

Идти оказалось не так уж сложно; из хаоса со внезапной четкостью выныривали отдельные предметы – по ним можно было ориентироваться. Когда из разноцветных пятен выпал кусок крыльца – пять ступеней, веранда, перила, ограждение, планки наискось, крест-накрест – он понял, что дошел. Мирддин скорее нашарил, чем увидел дверь и толкнул ее в сторону; понял по шелесту, что она распахнулась, и шагнул внутрь.

Нимуэ была внутри. Даже в полумраке на нее было невыносимо ярко смотреть.

Они сидела в темной комнате, сгорбившись, и мучительно вглядывалась в воду.

– Не вижу… через себя не вижу… – то ли услышал, то ли прочел по губам Мирддин.

Он оперся о косяк, чтоб удержать равновесие, и попытался высказать самое важное.

– Это фрактал.

Нимуэ подняла голову.

Не получилось. Мирддин попробовал еще раз.

– Самоподобная система. По образу и подобию, понимаешь? Центр… центр вселенной находится везде.

Нимуэ отрицательно мотнула головой. Губы у нее задрожали, и она опять уткнулась в чашу.

Вода в ней пошла рябью.

Мирддин сделал усилие, отлепился от косяка, сделал несколько шагов и сел напротив. Накрыл ее ладони своими, притянул к себе чашу и сделал глоток.

Нимуэ вскинула голову. Зрачки у нее были во всю радужку.

– Что нужно делать? – спросил Мирддин.

Она открыла рот. Закрыла. Выпрямилась, выравнивая дыхание.

– Смотри, – ответила она. Голос оказался неожиданно хриплым.

Мирддин посмотрел.


Он стоял на вершине горы. Впереди и внизу лежало озеро, как опал в оправе, а за спиной не было ничего. Ни тьмы, ни света, ни вакуума, ни воздуха – ничего, он чувствовал эту пустоту лопатками, прижатый к ней, как к стене. Он знал, что ему надо обернуться и посмотреть туда, но не мог шевельнуться от ужаса. Накатило тошнотворное ощущение слабости. Он стал смотреть вниз, на лес и озеро, чтобы отвлечься, и все внутри заныло от красоты и хрупкости. Он знал, что одно с ними, и что должен их защитить, и что не сможет, потому что небытие сожмется и придет за ним. Что самое лучшее, что он может сделать – отсечь, отделить себя от них, чтобы они выжили, чтобы не нуждались в нем – и не мог. Вина и отчаяние захлестывали все.

Он знал умом, что где-то там, за пустотой, остался мир, что он должен развернуться, и шагнуть в ледяную тьму с головой, и идти через нее, в одиночку, вслепую, без воздуха, наощупь, долго, долго, долго, пока не придет. Но не мог себя заставить.

«Не смотри сквозь меня! Смотри напрямую!» – пришел голос.

Он сосредоточился, отделяя себя от не-себя. Тонкая, дрожащая, как мыльный пузырь, пленка, отделила его от ужаса. Теперь было так, будто он стоит на вершине скалы и смотрит на лес и озеро, а Нимуэ стоит у него за спиной, положив ему руки на плечи и глядя сквозь него, как через стекло. Он чувствовал ее напряженный взгляд затылком.

Он постарался сделаться как можно прозрачней и начал поворачиваться – медленно, медленно, сперва одними зрачками, потом головой, потом корпусом – по полградуса, будто давая миру фору, чтобы вернуться обратно, вглядываясь в то, что появлялось перед глазами. Кедры, пихты, сосны, пологий берег, галька. Он чувствовал, что Нимуэ что-то делает – за ним, через него, повторяя его движения шаг за шагом; мыльная пленка дрожала и колебалась, но на это нельзя было отвлекаться. Река с каменистым руслом, расходящаяся рукавами, серая и стальная; белая пена, вскипающая у валунов; сизые холмы, встающие вдалеке. Он хорошо помнил этот вид – с треугольной горы над озером. Все было на месте. Ничего не изменилось, только лето сменилось осенью. Синеватые холмы; холмы зеленее, сосны, кедры, березы, рябины, песок, пирс, озеро. Медленно, медленно, как часовая стрелка, он завершил оборот.

«Все, – выдохнула Нимуэ за его спиной. – Теперь все».


Они опять сидели в комнате; по две стороны чаши. В чаше отражалась река и сизые горы вдалеке. Изображение пошло рябью и пропало – осталась только прозрачная вода и темные годовые кольца на деревянном дне. Можжевельник, невпопад подумал он.

Нимуэ бесшумно поднялась: «Надо проверить».

Они вышли во двор. Там стояли сумерки – то ли утренние, то ли вечерние. Все было как всегда, пахло водой и хвоей, тихо вздыхало озеро, тихо шелестел лес, тихо вздыхал ветер. Только вокруг дома трава стала белесой, а черемуха – совсем черной. Нимуэ провела рукой по стволу – остался темный след. Мирддин нагнулся и сорвал травинку. Она хрустнула. Кристаллы на ней были похожи на иней, но не таяли.

Соль. Соль и уголь.

Он опять почувствовал слабость и тошноту, потому что вспомнил, как совсем недавно хотел именно этого. Он очень ясно представил себе уже неосуществившийся выбор – как разворачивается, и уходит, как зверь из капкана, оставляя позади еще живой, кровоточащий кусок себя, оставляя за спиной все. Он был бы в своем праве, и все приняли бы его выбор, и никто не задал бы ему вопроса, потому что Жажда – это Жажда. Если ты не можешь остаться – значит, не можешь. Как лес, и озеро, и Нимуэ перестают быть, потому что таково было ее истинное желание и выбор. Как все превращается в соль и уголь. А ему все равно, потому что ему уже нечем пожалеть об этом.

Ему стало очень, очень страшно, потому что он не знал, почему этого не произошло. Где-то между свободой воли и свободой воли, между выбором и выбором что-то сдвинулось на волосок. Что-то, благодаря чему все не закончилось так, как должно было закончиться. И принять это было сложней, чем принять Жажду, потому что Жажда была закономерностью. Очень важной, очень страшной, неизбежной – но закономерностью.

У – чуда? того, что произошло? – не было закономерности. Не было объяснения. Одно не вытекало из другого.

Нимуэ стояла у мертвой черемухи.

– У нас слишком много власти, – горько сказала она. – И слишком мало.

Он подошел и взял ее за плечи. Чувство было как от прикосновения ко льду – лед тает, нарастает снова, опять тает, опять застывает, слой за слоем; это как бежать вверх по эскалатору, текущему вниз. Нимуэ изо всех сил пыталась отстроиться от него. Он не понимал, почему. Мирддин отнял ладони; они горели, как от снега.

Нимуэ повернулась к нему.

– Ты можешь уйти теперь.

Он попытался представить, как уходит.

Это ощущалось, как отрезать себе руку. Или попытаться самому вырвать себе глаз.

Наверное, существовало какое-то условие, при котором он мог бы попытаться это сделать. Наверное, существовало какое-то условие, при котором он бы преуспел. Но думать об этом не получалось; все внутри начинало скручиваться все в ту же самую черную дыру.

– Я… – медленно произнес он; выбирать формулировку приходилось очень аккуратно, потому что внутри что-то вопило от ужаса и протеста, истошно и нечленораздельно, – не уверен, что смогу. Даже если попробую. Ты… хочешь, чтобы я ушел?

Нимуэ вся вскинулась. Голос у нее упал до шепота.

– Мне кажется, – она тоже выговаривала слова медленно, как через силу, избыточно четко артикулируя, как говорят на сильном морозе, – что я могла бы убить. Или умереть. Чтобы ты остался. И это неправильно. Никто не должен настолько сводиться к Жажде. Не может. Не должен. Чем ближе я к тебе, тем это страшнее.

– Тогда почему ты позволила мне помочь?

Она опустила голову.

– Лес. И озеро. Они не виноваты, что я не справляюсь. Никто не виноват.

Она говорила, горько и устало, а внутри и сквозь нее переливалось священное пламя, но у Мирддина не было слов, чтобы рассказать об этом.

– Почему ты вернулся? – спросила она.

Он зажмурился. То, что пригибало его к земле. То, что сжигало его изнутри.

– Знание, – ответил он. – Знание должно быть передано.

У нее метнулись зрачки – вверх, вправо и обратно; он прочел по этому движению, как она принимает решение, списывая себя со счетов во имя неназываемого должного; это тоже было неправильно, и он открыл было рот, чтобы сказать об этом, но Нимуэ покачала головой:

– Что нужно делать?

Он поднес пальцы к виску.

– Можно?

– Можно.

Что-то сдвинулось. Мир изогнулся и пошел от них волнами, выворачиваясь наизнанку. Центр вселенной наложился на центр вселенной; «Внутри» и «Вовне» опять смешались.

Самоподобная система выгнулась, отражаясь в себе самой.

Нельзя вместить Истину; нельзя вместись Вселенную, но можно вместить чужую душу, равновеликую твоей и равновеликую всему миру. Черная дыра внутри – это был всего лишь слот; всего лишь место для знания; то, что должно было быть заполнено для сохранения целостности.

Они были бок о бок/лицом к лицу/спина к спине; вокруг на самом пределе выносимого гремела, переливалась и грохотала симфония.

Ничто из этого не имело отношения к справедливости. Все было слишком – слишком огромно; слишком священно; слишком прекрасно; слишком страшно.

Каждый из них по определению был частью, отражением и сутью всего этого. Никакой другой цели и оправдания у них не было. Они были бесконечно малой и в то же время единственно значимой сутью происходящего; там, где они находились, они находились по праву, и это было единственно верное их место во времени и вне времени.

Разница между я-есть/ты-есть/мир-есть исчезла; кажется, ее никогда и не существовало.

От этого нельзя было закрыться. Да и не надо было.

Все было пламя и музыка. И наконец-то все было правильно.


Неизвестно, сколько прошло времени. Лил дождь. Одежда промокла до нитки. Они так и стояли, вцепившись друг в друга, как утопающие, едва выбравшиеся на берег.

Дождь, слишком теплый для осени, смывал черное и белое, соль и уголь, возвращая краски, звуки, цвета, запахи, сшивая небо и землю между собой.

Капли у нее на лице были соленые.

«Почему ты плачешь?»

«Потому что теперь могу».

«Черемуха».

Черемуха опять была живая; августовская, такая, какой оставалась в памяти. Дождь шелестел по зеленым листьям, сбивая на дощатые ступени спелые ягоды; они падали с чуть слышным стуком, и запах от них мешался с запахом воды, земли, хвои и дерева.

Когда они вернулись в дом, она спросила:

– Ты понял? Это то, что случилось с твоей Дикой Охотой. Они выпали сквозь тебя наружу, а удержать их было некому.

У него стало горько во рту.

– Я не хотел.

Она кивнула:

– Я знаю. Но никто не выдержит один Вовне.

Он обнял ее крепче:

– Никто и не должен.

Больше они об этом не говорили.

Загрузка...