Когда до берега оставалось еще десять-пятнадцать ярдов, они увидели, как от стены мрака отделился Юрица и подбежал к тому месту, где они должны были причалить. Кара начал табанить. Они почувствовали, как лодка задела дно, дернулась, уткнулась в песок. Тут Юрица ухватил Митю за протянутую руку, и над ними замаячило смутное пятно его лица, а в шумный аккомпанемент дождя вплелось жиденькое соло его голоса. Они сообразили, что он их ругает. Смигивая с глаз капли, они смотрели на него со дна лодки недоуменно и обиженно.
— Вы на час опоздали. И зачем вам понадобилось тащить с собой целую армию? Пойдете топать тут всеми этими сапожищами?
Марко начал возражать. Разве их больше, чем шестеро? Считая с Митей и его людьми, их ровно шестеро.
— И это много, черт побери.
Но Марко встал, чуть не опрокинул шаткую плоскодонку и перевалился через борт, судорожно нашаривая какую-нибудь опору. Они по очереди последовали за ним, скользя в жидкой грязи, стискивая зубы, чтобы не вскрикнуть, не выругаться. И Юрица уже весело здоровался с каждым из них, а его красивое лицо поблескивало от дождя, смеялось и досадовало.
— Ну, приехали так приехали. Придется найти место для вас всех.
— Как с патрулями? — спросил Марко.
— Они и в пяти шагах ничего не увидят. В такую ночь они ничего не увидят. — Юрица шлепал взад и вперед по грязи, как охотничий пес, расставляя их цепочкой, подталкивая их, чтобы они быстрее выбирались на неширокий луг. — Черт подери, настоящая армия. Прямо второй фронт.
— Что вон там такое, Юрица?
— Дождь-то не всегда будет лить, товарищ Никола, товарищ англичанин. — Он смеялся. — Значит, вы приехали посмотреть нашу Бачку? Ну, так мы вам ее покажем, черт подери.
— Мы что, будем тут околачиваться всю ночь? — резко перебил Марко.
— Куда торопиться, Марко? У нас тут христианский край.
— Фашистский. Я это знаю.
— А ты не замечал? — смеялся Юрица. — Они хорошо уживаются вместе. Просто понять нельзя.
На той стороне луга они остановились, сбившись в кучку. Перед ними в обе стороны тянулась полоса деревьев, которая скрывала шоссе из Нови-Сада в Паланку. Из сарайчиков в виноградниках над Нешковацем они много раз следили в бинокли за этой полосой, наблюдая, как пограничники выходили из-за стволов и, постояв на берегу, опять скрывались между ними. Теперь посадки казались гигантскими и непроходимыми — непроницаемо черная стена в струящемся небе. Но в стене были двери. Они уже пробирались среди тонких деревьев.
Том шагал позади Митиных казаков. Эти чужаки никогда ни с кем не разговаривали, что бы ни происходило, — так по крайней мере про них рассказывали. Теперь их круглые головы подпрыгивали впереди, а он старался не отставать, но его сапоги скользили по утоптанной траве, разбрызгивая грязь, ремень передатчика врезался в плечо. Наверно, дождь давно уже испортил передатчик — вот бы вернуться и швырнуть его в реку… Внезапно деревья расступились, и его подошвы жестко ударились о твердую поверхность. Марко сзади дернул его за рукав. Они прошли сквозь еще одну полосу деревьев и снова оказались на открытом месте. Дождь поливал их без всякого милосердия. Марко остановился.
— Эй, Юрица, а разве тут нет тропки? Чего ты нас ведешь по бездорожью?
— Тропа-то есть, черт побери, есть тут тропа. Вы ведь в культурной стране. — Они увидели, как Юрица раскинул руки, словно ограждая от нареканий репутацию здешних мест. Капли секли их кожу, дробились на ней. И еще они увидели, что Юрица смеется.
— Если тут есть тропка, мы пойдем по ней.
— В их-то сапогах?!
— А, прах тебя возьми, Юрица, при чем тут их сапоги?
Юрица широко расставил ноги и указал на землю позади форменных сапог Тома, выпускаемых миллионами пар с кое-какой безусловно патриотической прибылью и годящихся хоть для героев. Они нагнулись к земле и увидели, как за ногами Тома заполняются водой четкие отпечатки каблуков. Марко проворчал:
— Подыщи им завтра сандалии, Юрица. Будут ходить в сандалиях.
— Завтра…
— Ну ладно, идем дальше.
Они побрели по вязкой пашне, еле поднимая ноги, потому что на них с каждым шагом налипало все больше земли. Кругом клубилась непроглядная мгла, в которой они, затерялись. Из черного неба на них продолжал низвергаться потоп. Корнуэлл пошел рядом с Томом. Он очень беспокоился за передатчик.
— Вы что, думаете, я нарочно его под дождь подставляю?
— Извините, Том, наверное, мне следовало бы помолчать.
Они шагали рядом, сталкиваясь, задыхаясь, «Идиот, — думал Том. — Идиот паршивый!» Вслух он сказал:
— А Бора, значит, остался?
— Да. Мы оставили его на Плаве Горе для связи.
— А тогда на кой нам эти молодчики?
— Митины казаки? Для связи на этом берегу.
— Хорошенькая связь! Они хоть слово знают на каком-нибудь человеческом языке?
— Но Митя же здесь. Он умеет с ними объясняться.
— А он зачем здесь?
— Нам может понадобиться охрана. На обратном пути.
— Пожалуй, проще было бы прямо покончить с собой.
Паршивый идиот! — снова подумал Том. Ну, до зарезу ему нужна эта медалька. Медали! Будут они лежать, пришпиленные к подушечке, на каминной полке старушки мамы рядом с викторианскими бронзовыми подсвечниками и фотографиями в серебряных рамках. Мой сын, которым я очень довольна…
Он сварливо спросил Корнуэлла:
— Вы правда думаете, что на этот раз он согласится?
Но Юрица зашипел на них, и дальше они шли в молчании, слушая, как чавкают их сапоги, как хрипит их дыхание в натруженном горле, как шуршит нескончаемый дождь.
Идущие впереди остановились, задние налетели на них, и все они сбились в беспорядочную кучку, сердито цепляясь друг за друга в непроглядном мраке. Том почувствовал, что ему за шиворот потекли холодные струйки. Никто не объяснил, почему они остановились. Никто никогда ничего не объясняет. Он витиевато выругался — себе под нос. Но Марко все равно потребовал, чтобы он замолчал.
Они стояли и ждали. Постепенно за сыплющейся стеной капель вырисовались очертания низкого длинного крестьянского дома. Затем стену на мгновение расколол быстрый луч оранжевого света, он тут же исчез, и пронзительно затявкали собаки, наполняя ночь страхом. Визгливо вскрикнул женский голос, сметая лай в прежнюю тишину. Немного погодя к ним подошел Юрица.
— Она не соглашается.
— Должна согласиться.
— Говорит, что нас слишком много. Правильно говорит.
— Так сколько же?
Том разглядел, как Юрица неуверенно пожал плечами.
— Ну, троих. Может, четверых. Но нас семеро, и это много.
— Собаки такой шум подняли…
Юрица снова ожил. Он вскинул руки над головой.
— Сейчас сюда хоть бомбу брось, они ничего не услышат. — Он опять смеялся.
Марко сказал нерешительно:
— Митя, может, тебе и твоим двоим?.. Ну и еще, пожалуй, Никола.
Корнуэлл не хотел оставлять Тома. Им следует быть вместе. В конце концов он уступил.
— Но вы согласны, Том? Пока мы не выясним, как… Словно он против. Словно это имеет хоть малейшее значение.
— А кроме того, — говорил Корнуэлл, — передатчик… Я хочу сказать, в такую погоду…
— Я же согласился, чего вам еще надо?
Марко спрашивал:
— Далеко еще идти, Юрица? Нам, остальным? Может, милю, а может, две, ответил Юрица. Если все будет, как он рассчитывает. Сейчас они вызывали у него раздражение.
— Если вы воображаете, будто вы на Плаве Горе, — заявил он под конец, — так лучше не воображайте. На Плаве Горе человек может ходить как человек, верно? — Он что-то проворчал себе под нос. — А мы здесь… так что лучше не воображайте.
— Юрица, ты думаешь, я не знаю, чего ты стоишь?
— А, прах вас побери, решайте уж. Если к бабушке Маце будет нельзя, нам придется отмахать еще миль пять, не меньше. — И он снова кольнул их: — Может, вы, люди добрые, воображаете, что нам тут легко? Так лучше не воображайте.
— Послушай, Юрица, — перебил Марко. — Я с тобой спорить не собираюсь. Объясни мне, что и как.
Они принялись обсуждать подробности, а Том вместе с остальными стоял и слушал. Связь с городом, с Нови-Садом, действительно была потеряна — но теперь ее уже снова наладили. Только налаживать ее было непросто из-за того и из-за этого, а главное (Том начал слушать внимательнее), потому, что к реке передвинули еще один полк.
— Ну. это их маленький вклад в дело, — сказал Марко, облекая очевидность в слова. — На случай, если мы попробуем прорваться сюда.
— Да, они тут тоже готовятся. Мы послали вам сообщение. Вы его получили?
— Получили. Но мы и так знали.
— Очень хорошо. Теперь послушай меня, Марко: все зависит от того, как Милай и Коста…
Они шепотом обменивались сведениями, от которых зависела жизнь их всех, а над их головами ревело и бушевало небо.
Когда они кончили, Юрица отправился еще раз поговорить с хозяйкой. Они видели, как он шепчется с ней, в щелке оранжевого света из чуть приотворенной двери.
— Он все устроит, — прохрипел Марко, сплевывая дождевую воду. — Он это умеет.
Даже в самом начале, когда вся их армия на Плаве Горе состояла из семнадцати человек и располагала шестью винтовками на всех, Юрица отыскивал убежища там, где их, казалось, и быть не могло.
— А теперь здесь почти то же, что было тогда на Плаве Горе. Мы тогда только и делали, что бегали и скрывались. — Марко, казалось, с удовольствием вспоминал это время. — Юрица сумеет убедить кого хочешь. Он даже трактирщику-мадьяру зубы заговорит. Ну вот, что я вам сказал?
Юрица махал рукой, подзывая их.
Когда они вошли во двор, два мокрых дрожащих пса подобрались к ним сзади, настороженные и злые.
Женщина, закутанная в черный платок, спустилась с крыльца. Юрица сказал быстро:
— Очень хорошо. Четверо. Вон туда, на сеновал. Она вам покажет.
Теперь он держался сурово и официально, не шутил, не слушал возражений и оборвал Корнуэлла, который опять доказывал, что ему лучше остаться с Томом, что им лучше быть вместе.
— Невозможно. Вы же ее слышали? — Юрица повернулся к воротам и окликнул Марко. — Товарищ Марко, скажи ему, что сейчас не время спорить.
Том увидел, как Корнуэлл постоял в нерешительности — в слабом свете, падавшем из двери, его симпатичное лицо казалось встревоженным, — а потом последовал за Марко. Сам он пошел за Митей и его казаками в дальний угол двора. Женщина подвела их к длинному низкому сараю, примыкавшему к дому. К стене рядом с дверью была прислонена короткая лестница.
— Ради пресвятой девы, — упрашивала она, — лезьте быстрее и не шумите. Слушайте: вы останетесь там, пока я не позову. Поняли? Хорошо поняли?
Митя ее успокаивал, а они лезли наверх. Том не видел лица хозяйки, но ее рука, придерживавшая лестницу, дрожала. С верхней перекладины он шагнул в темноту и утонул в ворохе соломы. Там стоял сладкий запах зерна и мякины, запах мирной жизни.
Они втащили за собой лестницу и закрыли дверцу сеновала. Наконец-то дождь перестал их мочить. Они улеглись поудобнее. Места было сколько угодно.
— А если учесть, — сказал попозже Митя, — что нас могут и накормить… — Он блаженно усмехнулся.
Они лежали в самой утробе Европы, запеленатые в солому, которая источала нежные запахи далекого лета. Они рискнули снять сапоги — снова надеть их придется, наверное, не раньше, чем кончится день, который займется еще не скоро. Им даже можно будет уснуть. Но пока они с наслаждением ощущали, как ноет отдыхающее тело. Повсюду в этой Европе, такой, как она стала теперь, в других сараях среди летней соломы прятались другие люди, отчаянно любящие жизнь, и на час-другой переставали думать о том, что готовит им наступающий день.
Том размышлял, зачем, собственно, Мите понадобилось переправляться на этот берег Дуная. Непонятно. Ну, конечно, повсюду в Европе… но что такое теперь Европа? Всего лишь объект для бомбежек, перевалочный пункт, безымянное скопление народностей.
— Спишь, Митя?
— Нет.
Митины бойцы тоже не спали и тихо переговаривались на своем языке.
— О чем это они, Митя?
Митя затруднился ответить. Это же совсем другой мир — азиатские степи, казахские земли по Амударье.
— Кто знает? О еде, о женщинах…
— И о том, что они будут делать после? Митя проговорил лениво:
— Ты прямо как твой капитан — после да после. Наверное, они об этом и говорят. С них станется.
В соломе шуршали крохотные мыши. Шепот этих двоих был как жужжание пчел в летний день. С Митей ему было спокойно и хорошо. И еще — хотя он не мог бы определить, каким образом и почему, — ему было хорошо и спокойно с самим собой.
— Они казахи, — объяснял Митя, — а вовсе не казаки, как вы говорите. Это совсем не одно и то же.
— А тебе пришлось много поработать, чтобы они перешли? То есть все они?
При обычных обстоятельствах он такого вопроса не задал бы.
— Нет. Они еще раньше сами решили перейти. Но боялись действовать вслепую. Только это им от меня и требовалось — знать, куда идти.
— Ну и видик у них был…
Он это хорошо помнил. Они явились на рождество в походном строю под Митиной командой, строем поднялись по склону Главицы — одиннадцать смуглых людей в потрепанных немецких шинелях. Они ушли, захватив все, что в силах были унести на себе, — запасные винтовки, ящики с патронами, даже бинокль и кожаный планшет, и в казарме остались только лейтенант и сержант, у которых было аккуратно перерезано горло. Казаки, одиннадцать страшных, кровожадных казаков, чья репутация без всяких разговоров обрекала их на пулю в затылок, и старик Слободан, злой от недоверия, объявил: «Ну хорошо, пусть они пройдут проверку делом». Они прошли проверку делом. И теперь их осталось двое.
— А почему они, собственно, сбежали и перешли к нам? Они что, не хотели там служить?
— Конечно, — с недоумением сказал Митя.
— Но ведь у них не было выбора. Их просто призвали в армию, взяли в плен и, так сказать, снова призвали?
— У каждого человека есть выбор. Обязательно. Он едва удержался, чтобы не спросить Митю: а как же ты? Тут, в этом сарае, в утробе Европы, в могиле Европы, относилась ли и к Мите та правда, которую он знал о себе самом? В этой безмолвной полуночи могла бы Эстер сказать о Мите те же слова, которые сказала о нем? Твоя беда, Том, что в тебе совсем нет мужества, ты способен только тащить свое брюхо туда, где запахло обедом, ты ни на что не годишься. Приговор обжалованию не подлежит. Вот так: осудили, приговорили и прикончили, прежде чем ты успел хоть слово сказать. (Но ведь тебе и нечего было сказать.) Он пробормотал:
— В конце-то концов, они не по доброй воле оказались в немецкой армии. Их ведь морили голодом.
— Так они сказали.
— Но ведь это же правда.
— Они служили в немецкой армии.
Он слышал тяжелое Митино дыхание, почти чувствовал, как поднимается и опускается Митина грудь. Разве можно представить, что ответил бы Эстер этот русский? На него наваливалось безумие отчаяния. Твоя беда, Том, что ты ничто, пустое место, и не успеешь ты опомниться, как станешь добропорядочным членом общества — член общества, миленько, правда? Миленько, миленько, она употребляла такие глупые словечки, но и они не подлежали обжалованию. У тебя будет уютненький домик, уютненькая жена и уютненькая работка. Значит, сейчас ты стоишь не в той очереди, вот в чем твоя беда. Поторопись-ка и встань в свою, если уже не встал. А, как будто это имеет хоть малейшее значение, что бы она там ни говорила. И все-таки выходило, что только это и имеет значение — теперь и всегда. Он хрипло прошептал:
— Все-таки ты судишь их слишком строго, а? Скажи «да». Скажи «да» ради меня, если не ради себя самого.
Но Митя сказал:
— Нет.
Они лежали, раскинувшись под покровом соломы, и их ноздри щекотал пленный запах летнего солнца. Он почувствовал искушение продолжать, непреодолимую потребность:
— Но ты же…
И все-таки он даже не знал, что, собственно, хочет сказать.
Митя сказал за него:
— Да, я понимаю. А как же я сам? Вот что ты думаешь.
— Это же совсем другое, — заспорил он, отрекаясь от собственной мысли. — Два месяца в рабочей команде.
— А какая разница? Я ведь тоже не умер в лагере. Он не мог кончить на этом. Ведь это факт, что на самом деле человек не может выбирать и жизнь делает с ним совсем не то, чего он хотел бы? Ведь это факт, плоский и глухой, как запертая дверь, что каждый человек в ловушке, будь то на горе или на радость?
Митя ответил:
— Наоборот, у человека есть выбор.
— Не думаю.
— Но ты же вот выбрал? Почему ты здесь.
— Ах, это? Плыл по течению. Как все остальные. И мы, и они. Мы даже песни поем одни и те же. Я их слышал. Я их пел.
Митя сказал мягко, даже слишком мягко:
— Нет, Разница между добром и злом существует. Политика! Его на эту удочку не поймаешь. Он ощутил внезапный ожог спасительной ненависти. Значит, и Митя тоже один из этих, — один из тех, кто вопил и ревел вместе с толпой, со всеми ними, и стаскивал конных полицейских с их лошадей, и бил их древком знамени, и уехал в Испанию с Уиллом и полусотней других ребят. И теперь он в ловушке, в этом богом забытом краю, о котором никто и не слышал и никогда не услышит, и останется в ловушке, а завтра прибудут войсковые транспорты и наступит конец. Он захлебывался жалостью к себе. Тем лучше — исчезнуть без следа. Человек родится, ходит по земле и умирает — и никому до этого нет дела, кроме него самого. Он постарался побольней ударить Митю:
— Ну ладно, а ты? Ты-то как же?
— Это ясно.
— Ну, так, значит…
— Ничего не значит, Том. Спи.
Митя перекатился на другой бок в гремящей соломе, и еще долго миллионы слагающих ее стеблей потрескивали и пощелкивали. А потом их молчание ободрило маленьких амбарных мышей, и они снова начали бегать и шуршать.
Он лежал, терзаемый тоской бессонницы.
За пределами окружающей тишины он начал различать другой мир звуков, но они только растравляли его отчаяние: бегущий стук дождя на полуночной крыше, далекий заунывный лай одинокой собаки где-то на равнине, короткий взвизг маневрового паровоза над землей, которая не принадлежала себе, и еще дальше — пробуждающееся движение на неведомых улицах неизвестных городов, вопли и зовы обезумевшего мира.
Когда наступила следующая ночь, они отправились дальше — к городу.
Пусть Марта не думает, что Нови-Сад похож на большие города. Андраши старательно объяснял это Дочери, когда они туда ехали. Там нет ничего, что могло бы идти в сравнение с великолепием старой Буды; город не может похвастать ни величественными памятниками, ни широким многолюдным бульваром. Ну конечно, набережная… Но оказалось, что даже это излюбленное место прогулок так и не было полностью замощено и еще «сооружалось», обсаженное кое-где кустами и обволакиваемое густой вонью из-за отсутствия неких санитарно-технических сооружений. Пишта, старинный приятель Андраши и комендант города, объяснял эти недочеты учеными ссылками на коэффициент платежеспособности налогоплательщиков и отсутствие таковой.
— На самом деле деньги заберет любовница Пишты.
— Та, знаменитая?
— Да. У которой пудели.
Даже пригороду, аккуратно застроенному оштукатуренными одноэтажными домиками, было далеко до благородного достоинства Пешта.
— Ну конечно, это пограничный город, — объяснял Андраши своей дочери. — А Пишта, даже если он и болтает много чепухи, весьма полезен, и он все-таки из наших.
Как подтвердил и сам Пишта, в городе, которым он управлял, не было никаких особых достопримечательностей. Пишта очень много распространялся на эту тему, признавая, что военная оккупация при всех своих положительных сторонах не привела к особому обновлению, по крайней мере пока, если не считать регистрации семидесяти пяти завоеванных проституток для водворения их вместе с профилактической станцией поближе к водопроводу, в залы вейнберговского банка, для чего, разумеется, воздух был предварительно очищен от Вейнберга и его семейства путем перемещения их в другое место с последующим кремированием — обновление, бесспорно, полезное и весьма гигиеническое, но тем не менее не вполне исчерпывающее план фюрера и, во всяком случае, его не завершающее. А впрочем, что ни делай, критиканы все разно будут брюзжать. Ну а Вейнберг — что же, мой милый, само собой разумеется, никто особой ненависти к Вейнбергу не питал, даже его немалочисленные должники, но ведь нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, а тем более такую поразительную яичницу, как Новая Европа. Пока же в вейнберговском банке расположился публичный дом. Это впечатляет. Бесспорно, бесспорно. И вполне отвечает требованиям жизни. К тому же говорите что хотите, а это тем не менее залог и утверждение высокой общественной нравственности в будущем: парадный подъезд и первый этаж — для офицеров и видных партийных функционеров, черный ход и все прочее — для рядовых и мелкой сошки. А это опять-таки доказывает — если вам все еще нужны доказательства, — что, несмотря на все бессмысленные угрозы некоторых экстремистов, верх возьмет общественный порядок, построенный на надлежащих принципах. После, говоришь ты, полного и славного очищения его от евреев и большевиков? А, ты шутишь, Фери! Разумеется, они много страшнее, ты знаешь это не хуже меня. И разумеется, существуют трудности — это только естественно. А пока — чего ты, собственно, хочешь? Во всяком случае, это заметное улучшение по сравнению с тем, что у нас было прежде — два-три заведения, мой милый, которые, если сказать правду (а зачем, собственно, ее теперь скрывать? Мы, венгры, всегда были излишне склонны превращать нашу национальную гордость в фетиш!), мало чем отличались от грязных тайных притонов разврата. Короче говоря, это — предзнаменование будущих свершений, пример того, чего можно достигнуть, если мыслить большими категориями. О да. жаловаться тут нечего, это было бы даже неблагодарностью. Вне всяких сомнений, семьдесят пять здоровых и деятельных проституток могут служить и служат мощным фактором перераспределения денег, а без денег, стоит ли говорить, мой милый, никто из нас обойтись не может.
— А если тебя это интересует, Фери, две-три из них вполне…
Ну, Пишта, конечно, несколько вульгарен: эти его бакенбарды и страх перед импотенцией — не самый лучший тон. Но положиться на него можно.
Отнюдь не большой город — Марте следует это сразу понять, — но и не такой уж захудалый. Сам Андраши был приятно удивлен. Он не бывал тут много лет, и теперь город показался ему очень благопристойным, приличным, мирным. Место поселения многих народов и полезный знак препинания (точка с запятой, если не полная точка) между равнинным краем и горами, отчего город получал собственный, своеобразный акцент и приятно выделялся на фоне провинциальной скуки Печа или Сабадки и даже, если уж на то пошло, Дебрецена.
— Видишь ли, — терпеливо объяснял он Марте, — здесь мы действительно стоим на развилке дорог. Мы находимся у пограничной черты — тут ее можно заметить где угодно, — которая отделяет цивилизованное сердце Европы от нашей дикарской периферии. Эта широкая древняя река — как мощно, как величественно течет она! — отмечает исконный limes[3] нашей европейской культуры. Для римлян — Рейн. Для нас — Дунай.
В течение тех недель, когда он ждал Корнуэлла и необходимых известий из Лондона и Вашингтона (впрочем, он не слишком рассчитывал на благоразумное вмешательство Рузвельта), они часто гуляли по набережной, где благодаря тактичному покровительству Пишты могли ничего не опасаться. И в этот вечер они глядели за реку, на темные горы, не осененные цивилизацией, и вновь делились сомнениями: благоразумно ли, да и вообще можно ли довериться диким и ненадежным славянам, обитающим там?
— Хотя, не забывай, определенный элемент риска неизбежен, если мы решим совершить этот… этот переход. В Будапеште я так им и говорил. Телеки, когда он был премьером, понимал это. Но я не вполне уверен, понимает ли Каллаи.
Во всяком случае, приключение обещало быть интересным.
— Но знаешь ли, — размышлял он в ритме их неторопливых шагов, — иногда наступает минута, когда мыслитель должен превратиться в человека действия.
Он выпрямил могучую спину, притопнул пятидесятилетними ногами в глубоком убеждении, что это возможно — если не для других, то, во всяком случае, для него, патриота, одиноко стоящего над схваткой, — и напомнил ей, что в молодости нередко проходил за день по тридцать миль.
— Необходимо, — продолжал он, — спасти хотя бы корни нашей цивилизации. Как мы их спасли — я могу смело сказать это — в битве с турками при Могаче.
Они еще некоторое время медлили у холодной реки, зябко поеживаясь при виде дальних обрывов Варадина за стремительно бегущей водой — серых, отливающих легкой желтизной набальзамированного трупа, полупогребенных под полосой густого леса.
— Пишта говорит, что эти горы кишат партизанами.
— Это же сказал и капитан Корнуэлл.
— Да-да, совершенно верно.
Они вернулись к своей маленькой калитке в укромной стене, поднявшись к ней с набережной Дуная по узкому проулку, а солнце тем временем опускалось в пасмурной скорби к неведомой земле за черными горами. Они вошли в свою калитку и заперли ее за собой. До них донесся уверенный, четкий шаг патруля, проходящего по улице.
— Наши соотечественники, деточка. Бедняге Пиште удалось добиться этого с очень большим трудом. Гестапо, кажется, начинает не доверять ему.
Они вновь подтвердили друг другу, что будет достаточно подождать еще семь дней — не дольше, да и это уже, пожалуй, опрометчивое великодушие. Исходя из соображений политического реализма, не говоря уж о самоуважении и даже личной безопасности, этот срок следовало бы сократить. — Тогда я отошлю тебя в имение Найди, деточка, а сам попробую выбраться через Стамбул. Пока у власти Каллаи, с нашей стороны помех не будет, но немцы…
Она начала его успокаивать и выторговывать лишнее время, потому что ее снедало жгучее желание поскорее выбраться в широкий мир.
— А к тому же, — нежно поддразнил он, — ты чуть-чуть влюблена в нашего доблестного английского капитана. Самую чуточку?
Даже мысль о том, чтобы взять ее с собой в такой путь, казалась нелепой, но ведь и само время было нелепым.
Она удовлетворенно засмеялась и ушла к себе в спальню, обставленную старинной мебелью. Она встала перед высоким зеркалом в золоченой раме, передвигая свечу то так, то эдак, любуясь своими яркими губами и темными глазами, улыбаясь себе, призывая жизнь и все чудеса жизни, ждущие ее в том, еще незнакомом мире, который, конечно, ни в чем ей не откажет. В комнате веяло запахом лаванды и жаром высокой белой печки. Она распахнула окно, ощущая свою внутреннюю силу. Она сильна, молода, полна надежд — даже война не сможет отнять у нее то, что ей положено по праву. Она оперлась нежными локтями на подоконник, глубоко вдохнула деревенские запахи пригорода, уловила среди них аромат счастья, уходящего за пределы тихой ночи, и затрепетала от восхитительного предчувствия.
Тем не менее опять полил дождь.
Всю ночь они, удаляясь от реки, кружным путем шли к городу, а день провели под проливным дождем, укрывшись кукурузными стеблями, которые надергали из мокрой скирды. Час за часом они лежали посреди поля, измученные сыростью и усталостью, от которых болезненно, до судорог, ныло и словно распухало все тело. Деться им было некуда.
— Придется подождать, — объяснил Юрица. — Здешним крестьянам довериться нельзя. Они не из наших.
— А вы их распропагандируйте! — набросился на него Марко. — Чем вы все это время занимались?
— Жили тут, черт подери!
— И обжирались. Это сразу видно. Три копченых свиных бока на этом сеновале. Три, говорю я тебе.
— Погодите до завтра. Будете спать на перинах в ночных рубашках. Это уж я вам обещаю.
Утро прошло в коротких вспышках разговоров, а днем их наконец отыскал связной — коренастый парень с совсем еще мальчишеским лицом. Он сошел с дороги, насвистывая, как предписывала инструкция, и остановился возле них, у самой скирды. Его зовут Коста, объявил он, и все в полном порядке.
— Ну и вымокли же вы! — заметил он, внимательно их оглядев.
— И больше тебе сказать нечего, малый?
Ну нет, ему была что сказать — и все о деле. Во-первых, он принес им документы, хорошие документы.
— Как сделать лучше для этих товарищей, мы не знали, понимаете? — объяснил он, вытаскивая совершенно сухие документы из внутреннего кармана. — И записали их швабами. Они хоть по-немецки говорят?
— Понятия не имею. Как вы, капитан?
— Немного говорю. Ну, если понадобится.
— Тогда сойдет. То есть будем надеяться.
— Тут шутить нечего, товарищ комиссар, — возразил Коста. Он расставил ноги, засунул руки за кожаный пояс и посмотрел на них сверху вниз, наклонив свою мальчишескую голову. — Это очень серьезно.
Юрица фыркнул и сказал с гордостью:
— Послушайте-ка нашего соколика. Я же вам говорил. Тут живут серьезные люди.
— Рад слышать, а то я уже сомневался.
Коста спросил, нахмурившись:
— Что он хочет сказать, Юрица? Что мы тут бездельничаем?
— Он хочет сказать, дружище, что знает, как нам тут трудно.
Косту это не удовлетворило.
— Мы все подготовили. Хорошо подготовили. Так чего тут сомневаться?
— Ну конечно. Он просто пошутил.
Коста угрюмо смотрел на них, постукивая ногой об ногу. Руперт решил, что ему никак не больше семнадцати лет.
— Не надо бы вам шутить, товарищ комиссар, — вдруг сказал Коста. — Вы, товарищи, там, в горах, думаете, будто оставаться тут и работать в городе — одни пустяки. По-моему, это неправильно.
Стряхивая дождевые капли с носа и подбородка, Марко признал его правоту.
— Просто я уже немолод, — объяснил он, вздергивая подбородок так, что брызги полетели во все стороны, — и немножко осатанел от дождя. Так ты, будь другом, забудь.
Они поднялись на ноги и стояли на стерне, пока Коста объяснял план их дальнейших действий.
— Хороший план, — одобрил Марко.
— Конечно, хороший. А ты чего ждал?
— Придержи язык, Юрица.
Когда они пошли к городу, с дождевыми струями уже мешались сумерки. Их усталость сливалась теперь с умиранием дня, и они двигались как во сне — их ноги шлепали по набухшей земле в медленном, угасающем темпе, словно они шли уже вечность и так никогда и не остановятся совсем. Корнуэллу казалось, что он только отмечает время и идет для того лишь, чтобы остаться на том же месте. Деревья и кусты проплывали мимо в лениво струящейся реке, которая никуда не текла, а описывала полный круг и вновь и вновь тащила мимо него те же самые деревья и те же самые кусты, пока у него не начиналось размягчение мозга. Плоский серый горизонт впереди не менялся, и по нему не было заметно, чтобы они продвинулись хотя бы на шаг.
Один раз Марко заговорил с ним, но это было много раньше:
— Не надо было мне высмеивать этого мальчика.
— Ну какое это имеет значение?
— Большое. Мы должны подавать пример.
— Чего ради?
— Как чего ради? Ради того, чтобы мир стал лучше, когда все это кончится. Лучше и прекраснее. А иначе зачем мы здесь?
Какой замах… но хочешь не хочешь, а это утверждают люди, во всех других отношениях вполне разумные. И более того — это уже не звучит смешно. Во всяком случае, здесь, в этих краях, где не осталось ничего незыблемого. И здесь как раз в этом может заключаться внутренняя суть жизни, самый смысл существования. Руперт был способен это признать и даже воспринять в какой-то мере с тех же позиций. Если не считать, конечно, главного различия: сам он хотел вернуть Европу на рейд ее проверенной и безопасной истории, а они хотели отважно ринуться в неизведанные моря коллективизма… Он смотрел, как мимо лениво проплывают кусты, и пытался найти в своей схеме место для самопожертвования Марко, для его способности видеть в себе лишь орудие, лишь камень, мостящий дорогу, по которой движется вперед караван человечества, — Человечества с большой буквы. Но эти мысли были слишком весомы, чтобы ворочать их сейчас и рассортировывать. Он бросил их тонуть в трясине своего утомления. Как-нибудь в другой раз он обсудит с Марко великий вопрос о целях и средствах во всей его совокупности. И о необходимости главенства личности, — Личности с большой буквы.
— Ну вот, — сказал наконец Юрица. — Видите, вон там?
Из безликой плоскости набухшей земли и проплывающих кустов поднялись, рассекая ровный горизонт, несколько построек, небольших и обветшалых. Город был близко.
Было уже темно, однако недостаточно темно, и Коста остановился. Их ноги, освобожденные от постромок движения, дрожали и подгибались. Юрица сказал раздраженно:
— Послушай, малый, мы что же, так и будем торчать тут?
— Да ведь рано еще! — Коста был похож на молодого старательного терьера, которого озадачивает и раздражает человеческая тупость. Неожиданно он засмеялся. — Ну хорошо, Юрица, раз уж вы такие старики… Я отведу вас к себе домой, чтобы вы отдохнули.
Они устали до немоты. Вот так и случается непоправимое. Они знали это, и им было все равно.
Полчаса спустя Коста привел их через поля к задам крестьянской усадьбы. Когда он убедился, что все в порядке, они вошли и растянулись на коврах в теплой горнице, которая выглядела богаче тех, к которым они привыкли на равнине Сриема, прибранней и чище. Их приветливо встретил пожилой мужчина — отец Косты, такой же подтянутый и осмотрительный, как его сын. Немного погодя он начал давать им советы. Надо, чтобы они переоделись — сменили свою форму на местную одежду — и вошли в город, точно тамошние жители, которые припозднились, возвращаясь с полей или с деревенского базара. Передатчик и оружие тоже надо оставить — завтра связные пронесут все это в город наиболее удобным путем, — а с собой взять только пистолеты. Комендантский час начинается в десять.
Они вышли из этого дома в девять.
Теперь они шагали к вечернему городу смело, посреди дороги, и их сапоги постукивали по утрамбованной земле и щебню. Дождь кончился. В прорехах туч мерцали неизвестные звезды. Они шли из одной вселенной в другую, думал Корнуэлл, даже звезды должны быть тут иными. Он почувствовал пьянящее возбуждение. В прошлый раз он встретился с Андраши в доме на окраине, а теперь они шли в самый город — из одной страны в другую. Его сознание и нервы были напряжены, насторожены и чутко на все отзывались. Он упруго шагал позади Марко, повторяя про себя свои новые биографические данные: Рудольф Крейнер, немецкий гражданин Словении, родился в Мариборе 9 ноября 1914 года, имя отца — Франц, матери — Мария, освобожден от военной службы из-за болезни легких, занимается скупкой овощей и зелени для армии. Звезды среди туч мигали и отходили ко сну. Где-то впереди его ждала встреча с судьбой. Он шел путями истории.
Дорога взгорбилась мостом через неширокий канал. Коста пробормотал:
— Идите, только медленно.
Они услышали, как ремень винтовки часового хлопнул по стволу. Они продолжали идти. Когда мост был уже совсем близко, они увидели над перилами силуэт часового. Его окрик они услышали почти с облегчением. Он медленно спускался к ним, держа их под прицелом.
Но часовой устал не меньше их, и к тому же его томила скука, чего о них сказать было нельзя. Он перебирал их документы толстыми неловкими пальцами, слушал убедительные объяснения Юрицы, а потом посторонился и пропустил их, сказав только:
— Комендантский час.
— Да ведь до нашего дома рукой подать, он у самой дороги.
— Проходи, проходи.
Перейдя мост, они превратились в жителей города. От этой границы Коста неторопливо повел их к рощице, за которой начинались улицы. Они завернули за угол, и Коста почти побежал.
— Он что, очень торопится? — пожаловался Том.
— Это опасное место.
Он узнал это еще в прошлый раз, когда Марко объяснил, почему будет безопаснее встретиться с Андраши на окраине и днем. В пределах города с наступлением темноты действовало правило: сначала стреляй, а вопросы задавай потом. Патрули открывали огонь без предупреждения — слишком уж часто в прошлом они, начиная с вопросов, не успевали его открыть. Но была и еще причина, почему палец торопился нажать на спусковой крючок: накапливающиеся горечь и озлобление, озлобление и страх, которые оправдывали убийство, превращали его в законный и желанный путь к самоутверждению.
Теперь они находились в сером мраке, в преддверии этого другого мира — где-то по улицам впереди них и вокруг них, а вскоре и позади них шли патрули и стреляли без предупреждения, и не только тут, не только на этой улице или в этом городе, но по всему миру, повсюду, куда они вторглись, но еще не обезопасили себя.
Они снова свернули за угол и оказались на довольно большой улице, по обе стороны которой за аккуратными рядами деревьев высились городские дома, немые и глухие. Сразу за углом они остановились и посмотрели, нет ли какого-нибудь движения, а затем пошли по тротуару, перебегая друг за другом от дерева к дереву, прячась в их тени, — пошли к сердцу города.
Корнуэлл шел за Томом, машинально соразмеряя свой шаг с его движениями, и думал совсем о другом: сейчас становилась явной истинная ценность всей операции — человек бескорыстно отдавал жизнь за правое дело, во имя его торжества над неправым делом. Вот это-то и не будет никогда забыто. Руперт чувствовал, что ему ничто не грозит: впоследствии никто не сможет сказать, что средства и способы, на которые он мог согласиться и согласился ради спасения Андраши, необходимого для спасения всей закованной в кандалы Европы, в которой они теперь находились, были недостойными или двусмысленными. Он следовал за Томом от дерева к дереву и чувствовал, что он чист духом и непобедим.
Коста остановил их неподалеку от устья еще более широкой улицы, стремительно перебежал через дорогу и вжался в дверь одного из мертвых домов, вплотную примыкавших друг к другу. Они ждали.
Потом Марко прошептал:
— Что-то произошло. Там никого нет.
Они услышали, как Коста снова принялся стучать — громче, так оглушительно громко, что, казалось, вот-вот пробудится вся улица.
Они ждали. В уши Руперта ввинтился еще один звук, слабый гул, который словно доносился откуда-то издалека. Гул стал более отчетливым, смешался с дыханием города. Он повернулся к Марко и сказал с торжеством:
— Слышите — самолет. Это наш.
Марко равнодушно сдвинул брови.
На мгновение ему стало неприятно от недоверчивости Марко, но это ощущение сразу прошло, когда гул самолета раздался еще ближе. Выступив из-под деревьев, он, как ему казалось, сумел различить крохотный силуэт, снижающийся к Дунаю. Там, вверху, сидят сейчас шесть-семь человек и воображают, что они здесь одни. А они не одни! Он радостно вернулся к остальным.
— Ах, как романтично! — сказал Блейден.
Но ничего романтичного тут не было. Просто выполнение долга в необычных обстоятельствах полной чистоты действий. Да-да: чистота действий, чистые руки, продезинфицированные и омытые опасностью.
Коста прибежал обратно в полной растерянности.
— Ничего, — успокоил его Марко. — Но куда теперь?
— Мы же все устроили. Но там никого нет. Никого.
— Ну а запасной вариант?
— Поглядите, все в порядке, — сказал Руперт. Дверь на той стороне улицы открылась. На пороге вырисовывалась женская фигура. Они перебежали через улицу. Минуты через две-три после того, как дверь за ними закрылась, они услышали размеренный шаг патруля по мостовой.
— Вот это называется повезло.
— Вовсе нет, Том. Я знал, что все будет хорошо.
Время обрело более спокойный ритм. И в этом чудилось что-то нелепое, противоестественное.
Уместнее было бы непреходящее напряжение, ощущение жизни на грани невозможного. Однако — по крайней мере вначале — Руперт ничего подобного не замечал, даже когда они перебрались на улицу Золотой Руки. Он недоумевал. И чувствовал себя задетым.
— Они все словно приспособились к этому. Невероятно.
Блейден, как всегда, был саркастичен.
— У них здесь герои выдаются по карточкам, только и всего.
Он старательно изучал эту поразительную нормальность. Спустя два-три дня было решено, что он может выходить, но, конечно, переодетым, в определенные часы (чаще всего во второй половине дня) и в сопровождении кого-нибудь из приятелей Косты, которые в нужную минуту всегда оказывались под рукой. Пятнадцати-шестнадцатилетние подростки, твердо убежденные, что молодежь способна спасти то, чему грозит гибель по вине старших, они опекали его, как слабоумного, — в свои двадцать восемь лет он, несомненно, представлялся им впавшим в детство. «Юные вестники грядущего в лучшем стиле», — заметил Блейден. И против обыкновения он не возмутился. Город и правда казался куда менее опасным, чем он ожидал.
Происходило и смещение привычных оценок, часто неприятное. Иногда он, словно в кошмаре, чувствовал, что стоит над завесой, разделяющей участников спора, и видит, как эти два типа людей, таких непохожих в своем мироощущении и понятиях о справедливости, преспокойно живут каждый на своей половине. Порой казалось даже, что червь человеческой жизни попросту рассечен на две части и каждая часть ползет куда-то сама по себе, нисколько не заботясь о судьбе другой и даже не зная, что эта другая часть существует. Он высказал это Марко, а затем и самому Андраши.
— Они на своей половине вообще не существуют, — объяснил Марко, — так как, что бы они ни делали или что бы ни делали мы — все те же средства и цели, о которых вы говорите, — у них впереди ничего нет, они не могут ни расти, ни развиваться. Вся жизнь, целиком, воплощается теперь в нас и находится по нашу сторону завесы.
Андраши такие заключения только забавляли.
— Это наивный, но необходимый миф, мой дорогой капитан, который каждая из сторон придумала для себя. Иначе какие вообще могут быть стороны? Это — неотъемлемый элемент диалектики истории, как выразился бы ваш приятель, но только на этот ее элемент он, разумеется, предпочитает закрывать глаза.
Руперт не мог принять и этого — разница была, решающая разница.
— Ах, мой дорогой друг, — возразил Андраши, — вы, несомненно, думаете о таких проявлениях варварства, как это учреждение в центре города? Вас тревожат подобные вещи? Они могли бы не выставлять его напоказ. Тогда ваше прелестное английское лицемерие — простите меня, я глубоко уважаю вашу страну, — вероятно, было бы удовлетворено. Но мы, обитатели Центральной Европы, более откровенны. Без подобных учреждений в армии начнутся заболевания. Прискорбный, но факт, полновесный факт. Причем в любой армии.
Ну а что касается остального, в частности Вейнберга и его семьи, всей этой стороны вопроса… так ведь человечество — темный зверь, не правда ли? А ученый, как вы понимаете, не может отправиться в плаванье в темноте. Особенно в подобные времена. Распалась связь времен, так мне ли брать на себя ее восстановление?
В любом случае, чего не может не признать ни один разумный человек, сохраняющей объективность, остается одна проблема… проблема, связанная с евреями, — не то чтобы он, Андраши, хоть в какой-то мере одобрял, но тем не менее… тогда как партизаны, коммунисты отвергают все доводы, кроме своих собственных.
Андраши поднялся с кресла и теперь стоял у своего стола. Массивный человек, твердо ступающий по земле отлично обутыми ногами. Его умное лицо было чуть наклонено, и падающая на лоб прядь обрамляла серебром квадратную тяжелую голову, чьи научные прозрения заслуженно ценились во всем цивилизованном мире. Нельзя же, доказывал Корнуэлл, разговаривая с Марко в те первые дни, когда Марко еще не потерял терпения и не вернулся с Юрицей к его людям, чтобы глотнуть свежего воздуха, как он изволил выразиться, — нельзя же разнести мысли подобного человека по черно-белым полочкам пропаганды.
— Он считает необходимым сохранять объективность — вот как стоит вопрос для него.
— То есть просиживать задницу, выжидая, чтобы всякая опасность миновала?
— Это несправедливо. Он хочет, чтобы мы помогли ему выбраться отсюда. Потому что хочет, чтобы наша сторона победила.
— Наша? Ну, надеюсь, вы не ошибаетесь.
— Конечно, нет. Да вы и сами знаете, что мы обязательно должны его вывезти. Он наткнулся на что-то по-настоящему большое. Он вчера намекнул на это. Немцы разрабатывают какую-то новую бомбу… на атомах, кажется, или что-то в этом роде. Я в подобных вещах не разбираюсь.
— Тем больше оснований, чтобы он наконец решился.
Но Андраши отказывался ехать. По-прежнему все упиралось в некие гарантии. Дать же их, как выяснилось, могли лишь лица, облеченные высшей политической властью, — никого другого Андраши, по-видимому, признавать не желал. К счастью, передатчик работал отлично, и они могли пользоваться им и здесь, выходя на связь в разные часы и очень ненадолго, так что засечь их было трудно. Почти наверное их еще и не начали искать. Марко ушел рассерженный, не скупясь на обвинения что здесь, в городе, время медлило.
Время медлило, исполненное безмятежного спокойствия, и все же по мере того, как один тихий день сменялся другим, он все острее, хотя и смутно, ощущал скрывающееся за этим безумие. Вначале он думал, что причина проста: все-таки он живет во вражеском городе. Это можно было игнорировать, и он перестал тревожиться. Затем, на второй или третьей неделе, безумие обрушилось на него при ясном свете дня, ослепляя ужасом, сокрушая.
Он пил пиво с главным из «юных вестников» в ресторанчике на центральной площади, напротив вейнберговского банка, и следил за медленным движением армейских машин, которым дирижировал вермахтский регулировщик — лет шестнадцати, не больше, с удовольствием отметил он про себя. Они мобилизуют детей — еще одно доказательство того, как туго им приходится на востоке, хотя это, впрочем, и не требовало доказательств. Он наслаждался пивом и мирным зрелищем небольшого перевалочного центра в таком глубоком тылу, что им не интересовались даже бомбардировочные эскадрильи, базирующиеся в Италии, как вдруг чуть не над самой его головой раздался треск выстрелов. За одно коротенькое мгновение перед его глазами промелькнул быстрый калейдоскоп людей на улице, которые кидались в подъезды и прижимались к стенам. У старухи перевернулась корзинка с покупками, и по тротуару покатились капустные кочаны, какой-то мужчина окликал другого, врассыпную бежали дети. А потом — тишина и шепот Косты:
— Колонну ведут. Колонну.
Он перехватил сосредоточенный взгляд карих глаз Косты. Потом посмотрел на остальных посетителей — их было человек десять, мужчин и женщин, местных жителей, привыкших подозрительно относиться к чужим, и они подозрительно посмотрели на него, чужака. Он услышал стук собственного сердца — оно билось слишком часто. Вновь, совсем рядом, защелкали выстрелы. Все сидели и молчали. Он заметил, что выжидающее молчание этих людей уже не приковано к нему и Косте — теперь они смотрели мимо, на замершую улицу.
В дальнем конце площади, каким-то образом заставляя себя плестись мимо плоских зданий и объемных статуй застывших прохожих, которые не успели исчезнуть, появились медлительные шеренги мужчин и женщин. Их головы были опущены или покачивались, как у больных животных, руки нелепо дергались, ноги заплетались и шаркали. Они приближались. По сторонам колонны расхаживали охранники, дюжие молодчики в мундирах вермахта, и стреляли в воздух из своих «шмайсеров», задирая к небу их короткие черные стволы. Но люди, которые тащились через площадь по трое-четверо в ряду, покачивая головами, точно идиоты, казалось, не замечали выстрелов.
Коста прошептал:
— Ничего не будет.
Он смотрел, и к страху, заглушая его, примешивался едкий стыд. Эти евреи, мужчины и женщины, бредущие в скотской покорности, люди-животные, еле прикрытые лохмотьями, вызывали у него отвращение. Они тупо шли через площадь, выставляя напоказ свои непрошеные страдания, точно нищие в коросте и язвах, выклянчивающие жалость — одна серая бритая голова за другой, — и не замечали своего подтянутого, пышущего здоровьем эскорта, ухоженных молодых людей в щегольских мундирах победителей. Ему полагалось бы ненавидеть эскорт, а он обнаружил, что испытывает ненависть к заключенным. Он ненавидел их со всей силой вкрадчивых соблазнов этих лет, ненавидел ненавистью постороннего и благополучного к сломленным, стертым в порошок, уничтоженным, к тем, кто умирает мерзко и уродливо. Не надо, чтобы они были здесь. Не надо, чтобы они вообще были. Он боролся с собой, но тщетно. В стыд вплеталось подленькое радостное облегчение.
И даже страх не уменьшил этого облегчения. Да и оснований для страха не было никаких. Он осознал это в краткое мгновение паники, которая тут же рассеялась, едва задев его. Он сидел рядом с Костой за столиком в кафе, отгороженный от площади зеркальным стеклом. То, что происходило там, его не касалось. Даже крысиная подозрительность на небритом лице низенького толстяка за соседним столиком, человека, самая внешность которого грозила бедой — начиная от эмалевого значка на лацкане зеленого костюма и кончая ежиком коротко остриженных волос, — даже это не могло его сейчас встревожить. Они с Костой сидели спиной к стене, как предписывали инструкции, и дверь была совсем рядом. Но сейчас это не имело значения. Они вошли в ситуацию как ее составная часть, потому что смирились с ней.
Он следил за спотыкающейся колонной на улице и с омерзением ощущал, что ему чем-то близок человек в зеленом костюме и даже молодцеватые охранники, которые снова подняли свои «шмайсеры» и дали залп в дневную тишь. Как будто вся надежда на духовное и физическое здоровье воплощалась в охранниках, а все беды людские, вся гниль — в марширующей колонне. Словно какая-то часть его души была там, снаружи, в солнечном свете, давясь словами мерзкого одобрения. Он прижал ладонь к вспотевшей верхней губе и заметил, что у него дрожат пальцы. Коста пробормотал ему в ухо:
— Не двигайтесь. Они сейчас пройдут.
Как будто он мог шевельнуться. Он сидел, как мертвец, зажатый между стулом и столом. Он не мог отвести глаз от этой реки лохмотьев. Она текла мимо него медленно, и теперь ее слагаемые превращались в отдельные человеческие обломки. Он увидел старообразное существо, которое передвигалось потому, что его держала за руку женщина, — голова у него была как-то странно сдвинута назад, а растоптанные башмаки спадали с ног, точно у чудовищного клоуна. Он увидел еще одну женщину, а может быть, это была девочка-подросток — ее прямые черные волосы падали на ворот грязной кофты какими-то мокрыми складками. И еще, и еще — их головы качались, глаза ничего не видели, но они шли, шли, шли, как будто стремясь к нужной и полезной цели.
— Их ведут в Сегед.
Знаменитый лагерь под Сегедом, пресловутый перевалочный пункт на пути к бетонным камерам смерти, прославленное место, откуда не было возврата для тех, кого осудили здоровые телом и духом. С листа «Рейха» на столике ему задорно улыбалась белокурая красавица. Он почувствовал, что к горлу у него подступает тошнота. Это была реальность, реальность той Европы, которую он явился спасать. Но что здесь осталось спасать? Кто был достоин спасения, если все — и он в том числе — приветствуют этот смертный приговор, раз они остаются жить и позволяют ему исполниться? Он спорил с собой, знал, что его лицо покрылось потом, ощущал въедливый интерес человека в зеленом костюме и все это время не отрываясь смотрел на проходящую колонну. Женщина, по виду старуха (но может быть, и совсем молодая), споткнулась, упала и была тотчас с неимоверной энергией подхвачена своими соседями, у которых давно уже не осталось никакой энергии. Она проковыляла еще несколько шагов, снова упала и выкатилась из рядов на открытое место у края тротуара. Один из бодрых охранников ускорил шаг, остановился возле, раза два пнул нечищенным сапогом в груду заскорузлого тряпья, а затем, опустив свой «шмайсер» дулом вниз, нажал курок. Он увидел, как куча тряпья вдруг превратилась в человеческую фигуру, выгнула спину и вытянулась неподвижно. Розовощекий молодой охранник что-то деловито крикнул статуям, расплющенным у стены. Одна из них ожила, мужчина лет тридцати пяти двинулся вперед, подобрал мертвый ворох тряпья и свалил его на тачку, стоявшую у тротуара. На это потребовалось совсем мало времени, немного больше, чем нужно, чтобы захлопнуть крышку мусорного бачка — действие, носящее столь же санитарный характер.
Такой была теперь Европа. Такой была система, которая неумолимо становилась твоей собственной, если ты оставался живым внутри этих твердынь. В памяти Руперта, точно ядовитые грибы, возникли некоторые факты, почерпнутые в свое время из полузабытой информации, поступившей из источника уже в самом сердце этой Европы. Здесь, воплощенное в реальную операцию, демонстрировалось endg ü ltiger L ö sung — окончательное решение, — руководил им (внезапно этот факт облекся живой плотью) полковник СС по фамилии Эйхман, занимавшийся Венгрией, человек, которого он как-то видел в ресторане на площади Вилмош и которому Маргит слегка поклонилась, представительный мужчина, коллекционировавший картины Мане и вешавший их у себя дома (об этом ему рассказала тогда же Маргит) в доказательство преемственности сменяющих друг друга цивилизаций. «Нет, мне неприятно быть с ним вежливой, но Найди говорит…»
И в этой Европе были миллионы людей, неисчисленные миллионы тех, кто сидел в кафе и смотрел, как жертвы идут на смерть, тех, кто будет потом говорить, что их сердца при виде подобных страданий обливались кровью, но кто сейчас не собирался рискнуть даже капелькой крови ради спасения этих ковыляющих мумий, тех, кто будет потом объяснять, что пытаться что-то сделать было невозможно, или несвоевременно, или не имело смысла, или… или… или… Да, а внутри у них было и вот это, о чем они никогда не скажут, — они не скажут, что следили за тем, как колонна прокаженных бредет мимо, со сладким омерзением, зная, что они заодно с охранниками, даже в чем-то близки с ними, чувствуя свою принадлежность к победителям, а не к жертвам, В этот миг он понимал всех этих людей и был одним из них.
На руку, которую он прижимал к прохладной поверхности столика, упала капля пота. Неужели иначе нельзя — либо та, либо другая сторона, четко, без обиняков, без пощады, как сказал бы Марко? Если так, то он опоздал. Они все опоздали. Но этого не может быть. Вспомни, вспомни же! Вспомни последние мирные годы, Найди в Дунантуле, Европу, которую ты любил и хотел бы спасти, — ее изящество, ее веселье, дни верховых прогулок по лесам и лугам родового поместья Найди, уроки английского языка, которые Маргит превратила в уроки любви, когда Найди, притворяясь, будто он ничего не замечает, с утра в понедельник деловито уезжал в Пешт, где банк платил ему большое жалованье за любезную аристократичность и мягкое изящество манер. Он любил их обоих и сейчас еще любит их обоих. Они теперь там, в Дунантуле, среди холмов Балатона, ждут, чтобы все это кончилось, — Нанди с кирпично-румяными щеками, с вьющимися усами и небольшой плешью, но неизменно обаятельный и галантный, и Маргит, дивно юная, несмотря на все прожитые годы, красивей всех на свете, претворяющая будничную жизнь в счастье, в блаженство. Они сидят сейчас в малой гостиной, потому что остальные комнаты закрыты — не хватает дров, — и ждут за стеклами высоких окон, чтобы потоп схлынул и над страной, осеняя ее, вновь вознеслись вехи цивилизации. Они ждут. Как и он ждет. А мимо тем временем бредут колонны мертвецов.
Он вспомнил, как в последний раз обедал с Маргит — в «Трехклювой утке» возле Цепного моста, в тесном погребке, где мерцали свечи и было полно знакомых, где разговоры мешались в будоражащую многоголосицу, позвякивали бутылки и неизбежная цыганка надрывно пела модную песенку. Он даже помнил мотив и слова, глупые, но восхитительные, потому что их вполголоса повторяла Маргит только для него. «Csak egy kis lany van…» Он даже помнил, что подумал тогда: да, но это же правда — в мире есть только одна девушка. Маргит, его Маргит, распахнувшая врата жизни. В тот вечер она сказала: «Надвигается, И остановить уже невозможно. Нам придется сидеть и ждать… пока все не кончится… они все обезумели». Тогда это казалось правильным: ждать и тем временем по мере сил выполнять свой долг. И вот теперь он здесь, внутри самых внутренних твердынь, на сотни жутких миль внутри них, на расстоянии всего двух-трех дней пути от Дунантула, и будущее в его руках рассыпается прахом. Ничто уже никогда не будет прежним. Ничто уже никогда не будет чистым, полным надежд.
Он вдруг заметил, что на улице за окном что-то изменилось. Содрогнувшись, он начал подыскивать возражения. Неправда, что они только смотрят и ждут. Нанди и Маргит — друзья Андраши, а Андраши приехал сюда, чтобы бежать и действовать… действовать за них всех. Мысленно он в сотый раз перечитал радиограмму с базы, полученную на прошлой неделе, радиограмму для Андраши лично от самого Великого Старика, этого сгустка упрямого мужества, который сидит сейчас на Даунинг-стрит и управляет налаженным механизмом войны. «Мы приветствуем вас и ждем точка вы нужны нам сейчас». Он почувствовал непреодолимое желание немедленно обсудить все это с Андраши. Да, при первой же возможности.
Коста дергал его за рукав. Он поднял глаза и увидел, что на улице возобновилась нормальная жизнь: гремели повозки, цокали лошадиные копыта, иногда проносились грузовики — самое обычное уличное движение, которое регулировал невозмутимый юнец в мундире вермахта. Даже тачка с трупом исчезла. А совсем рядом с ним человек в зеленом костюме, встав из-за столика, натягивал желтое пальто. Проходя мимо, этот человек по-приятельски улыбнулся и пробормотал что-то о «беднягах», чуть нахмурившись, словно говоря: в конце-то концов, неужто нельзя было вмешаться? Коста встал, бросил на столик несколько монет и потянул Руперта за рукав. Они вышли из кафе гораздо быстрее, чем предписывали инструкции, круто повернули на залитом солнцем тротуаре и скрылись в проулке. В его конце они замедлили шаги, и Коста оглянулся. Но проулок был пуст — только две соседки что-то обсуждали, стоя в дверях своих домов. Они свернули за угол, Коста вывел его на улицу Золотой Руки, и они расстались.
Марко поселил их в этой квартире над аптекой на улице Золотой Руки дня через два после того, как они пришли в город, — в ответ на его вопрос он с усталым раздражением объяснил, что таким образом полностью рвется связь между ними и сетью Юрицы. Если их теперь выследят и схватят, это никого, кроме них, не коснется.
— И той семьи, которая нас приютит?
— Они знают, на что идут. Это настоящие сербы. Но будьте осторожны. И постарайтесь долго тут не задерживаться.
Семья оказалась довольно обеспеченной — мать и дочь. Они были удивительно похожи: две красавицы с крепкими фигурами и одинаковыми черными волосами и миндалевидными синими глазами, чуть скошенными к вискам. Матери, решил он, должно быть, лет сорок — она примерно ровесница Маргит, а дочери еще нет и двадцати. Они вдвоем управлялись в аптеке. Главу семьи, рассказали они в первый же вечер, арестовали полтора года назад, и они давно уже не получали никаких вестей из лагеря, где он находился. Рассказывая, они перебивали друг-друга, как будто слова смягчали и заглушали страх.
— Знаете, в первый год я могла с ним видеться, и Славка — ведь так, Славка? — тоже ходила со мной один раз. Но тогда он был тут, в здешней тюрьме. А вот потом…
— Его перевели в лагерь. Не в Сегед…
— Нет, нет, не туда, девочка, мы же знаем, что не туда, ведь так?
Они говорили, словно разуверяя друг друга и не нуждаясь в слушателе, хотя и были рады, что кто-то слушает, как они в ритуальном порядке излагают свой скудный миф.
— Видите ли, он, в сущности, политикой не занимался, ведь так, Славка?
— Но папа всегда говорил, что думал.
— Ну конечно. Потому-то он и стал муниципальным советником, мистер… я ведь не знаю, как вас зовут, и не должна об этом спрашивать, правда? Мы теперь стали такими осторожными, но вы тут в полной безопасности и можете ни о чем не беспокоиться. Да, так мой муж был муниципальным советником, когда они явились, и он высказал им все, что он о них думает. Вы не подумайте, я рада, что он так сделал, но только…
Их было очень много — фраз, которые повисали незаконченными.
В этот день он быстро прошел по улице Золотой Руки, сразу свернул в аптеку, как предписывали инструкции, и дернул колокольчик, возвещающий приход покупателя. Даже и тут под тонкой пеленой обыденности могло скрываться безумие, и безопаснее было тщательно следовать инструкциям. И он следовал им день ото дня все педантичнее. С облегчением он сразу услышал бегущие шаги по лестнице, которая вела к узкому проходу за прилавком. Стеклянная дверь открылась, и вошла слегка запыхавшаяся Славка. Она улыбнулась ему и положила руки на прилавок ладонями вверх. И он снова подумал, что она очень красива, хотя и не такая красавица, как ее мать. Она сказала;
— Чем могу служить, мистер? (В такие минуты спасительные инструкции превращались в их собственную веселую игру.) Вам нужен аспирин, мистер? У нас есть бауэровский аспирин, Самый лучший, немецкого производства.
Сегодня она была беззаботно счастливой. Но ведь в каком-то смысле она всегда была беззаботно счастливой, даже в самые тяжелые минуты — словно она безоговорочно и полностью приняла и безумие и обыденность. Иной он ее вообще ни разу не видел. Она как будто твердо знала, что ничего непоправимого произойти не может (хотя в этом она, пожалуй, похожа на него). Однако сегодня она выглядела даже более счастливой, чем обычно. У него отлегло от сердца. На ее широких щеках играли смешливые ямочки, аккуратно зачесанные назад волосы рассыпались кудряшками за ушами — успокоение исходило от нее, точно тяжелый и сладкий аромат. Он позволил себе залюбоваться ее крепким красивым телом в облегающем свитере из лиловой шерсти, мохнатой дешевенькой шерсти, простонародной шерсти, которую его мать едва ли одобрила бы, но которая удивительно подходила для этой энергичной, уверенной в себе девушки. Она оперлась о прилавок с легким задыхающимся смешком, держа руки ладонями вверх, как предписывалось инструкциями, и лиловая шерсть плотно обтянула ее грудь. Он вдыхал теплый запах ее тела. Глаза у нее заблестели, и он смутился.
Следом за ней он прошел через стеклянную дверь и поднялся по лестнице. На площадке, глядя вниз, стоял Том. Худое лицо Тома светилось нежностью. Он никогда еще не видел его таким и растерялся. Надо будет поговорить с Томом, решил он. Этого Марко не простит. Может быть, потом когда-нибудь.
— Все в порядке, Том?
Том с чуть виноватой улыбкой покосился на Славку.
— Как будто.
Он замешкался, взвешивая, не заговорить ли сейчас, но момент был упущен. Том и Славка уже снова устроились у лестничного окна. Почему-то он вдруг почувствовал, что Том стал ему ближе — может быть, благодаря безыскусственной откровенности его взгляда, его тона. Не стоит тревожиться. Да к тому же они просто играют в шахматы.
Он прошел в гостиную, деликатно прикрыв за собой дверь, и увидел госпожу Надь, как всегда, на кушетке, как всегда, с вязаньем в руках — красивая мать красивой дочери. И неожиданно обрадовался ее быстрому уверенному взгляду и одобрительной улыбке. Он сел рядом. На ней, заметил он, была белая полотняная блузка с открытым воротником и узкая суконная юбка.
Она сидела, поджав ноги, но теперь, зашуршав бельем, спустила их с кушетки и разгладила юбку на коленях. Он почувствовал, что краснеет.
— Что случилось? — спросила она после некоторого молчания. — Вы что-то нехорошо выглядите, мой дорогой.
Ему нравился ее звучный грудной голос. Ей бы он мог рассказать обо всем. Маргит его любила, но она над ним посмеивалась. Он с испугом подумал, что, кажется, начинает ухаживать за госпожой Надь.
А она безмятежно вязала, не отвечая на его взгляд, — простая, скромная, ни на что не претендующая. Миром должны бы управлять женщины, подумал он, вот такие женщины. Он начал рассказывать ей о событиях этого дня, а она внимательно слушала и сочувственно кивала, пока он описывал то, что видел. А когда он кончил, она сказала своим уверенным голосом, утешая его:
— Лучше всего вам сейчас соснуть немного. Вы ничего сделать не могли. — Их взгляды встретились, но она отвернулась. — Я ведь вам в матери гожусь, — негромко добавила она.
Он запутался в словах.
— Боюсь, Том вот-вот влюбится в Славку, госпожа Недь. Хотите, я поговорю с ним?
— Зачем?
Он поперхнулся.
— Я не хочу…
— Славка сама за собой приглядит. — В ее голосе слышалась горечь. — И к тому же я с ней говорила.
Он почувствовал, что его оттолкнули, поставили на место, оскорбили.
— Очень хорошо, ведь вы и так уже очень рискуете.
Он обращался к пестрой кушетке, не смея взглянуть на нее. Но ее ладонь легла на его руку, ее пальцы прикоснулись к его пальцам.
— Я хочу сказать, — заявил он резко и все-таки надеясь на чудо, которое его освободило бы, — что нам уже недолго тут быть.
Он услышал ее насмешливый голос:
— Это вам решать, мой дорогой.
Он ничего не мог с собой поделать. Не мог, и все. Он резко наклонился к ней. Ее руки скользнули по его плечам. Он поднял лицо и прижал губы к ее губам.
Когда она оттолкнула его, у нее в глазах стояли слезы. Ее ладони вздрагивали на его груди, она горестно шептала:
— Если женщины совсем одни, господи, совсем одни…
Потом она опомнилась.
— Не тревожьтесь из-за Славки. И из-за меня тоже. Ничего не случится. Мы этого не допустим.
А ее ладони скользили по его груди. Она глядела на него, пристально, не стыдясь ни своих скользящих ладоней, ни слез в глазах. Его охватил ужас.
Она сказала:
— Вам надо лечь и уснуть. И забыть то, что вы видели днем.
Это был тот порог, через который он ни разу не осмелился переступить. Как не осмелился и теперь. Он деревянно поднялся с кушетки, измученный, отчаявшийся — из-за себя, из-за нее.
— Простите.
Ему вдруг стало ясно, что вот эта его неудача — хуже всего, ибо за ней мерещилось то, чему суждено будет отнять у его жизни какую бы то ни было ценность. Он изнемогал от безнадежности. Ничего нового в этом чувстве не было, но теперь оно стало непреодолимо личным. Он услышал, как она сказала укоризненно:
— Если вы думаете, что я забыла своего мужа, вы ошибаетесь. — Ее голос был сух и холоден. — Вы здесь, в моем доме — в его доме, — только потому, что я помню. Вот почему я сказала вашим друзьям, что не боюсь. — Она жестко добавила: — Нам осталось только одно — помнить.
Внезапно она спрятала лицо в ладонях. Он уловил ее придушенный шепот:
— То, во что он верил. Во что верили мы все. Понимаете?
Она не одернула юбки, и он смотрел на завернувшийся подол, как на свидетельство преступления. И повторил тупо:
— Простите.
Ничего не сознавая, он отвернулся от нее и, шагнув за дверь, услышал, как Славка с торжеством воскликнула:
— Мат!
Он кинулся мимо них в комнату, которую делил с Томом.
В семь часов он вышел к ужину, и ему сразу стало ясно, что она умеет понять все. Она встретила его быстрым дружеским взглядом, без тени упрека, вновь утверждая его на прежнем крохотном пьедестале, словно он с него и не спускался, И вновь он ощутил, что у него все-таки есть место в жизни, достойное, полезное место, и заметил, что рассказывает про Кембридж с настоящим увлечением.
— После войны, — поддержала она его, — я пошлю Славку учиться только в этот колледж.
Ужин был отличный — жареная курица, а потом пирожки с вареньем. Он почувствовал, что все еще может для него перемениться. И почувствовал, что она стала ему ближе. Потом, точно в назначенное время, пришел Коста, и действительность вступила в свои права.
К дому, где жил Андраши, они подошли по узкому проходу, который вел к деревянной калитке в старой, увитой плющом кирпичной стене. Коста отворил калитку без малейшего шума — кто-то позаботился смазать железные петли, — и они очутились в довольно большом темном саду, унылом и запущенном. Сюда, решил он, в первый раз увидев этот сад, конечно, никто никогда не заходит, причем уже много лет. Хозяин дома, адвокат, и его жена пользовались только передними комнатами. Это были местные уроженцы, но они находились в свойстве с дальним родственником Андраши, и потому комендант поручил им заботиться об Андраши и его удобствах, пока он будет оставаться в городе, выполняя миссию, о которой было известно (немногим, как они надеялись), что она очень щекотлива, а может быть, и прямо опасна. Гестапо, по-видимому, считало адвоката вполне благонадежным. «Во всяком случае, будем на это надеяться, — заметил Марко. — А вообще для него теперь все зависит от того, как обернется дело с вашим дорогим другом».
Марко и Андраши — настолько разные, словно существуют два человечества. Тут-то и была одна из главных трудностей.
Коста, как обычно, постучал в заднюю дверь дома. На этот раз Марта открыла им тут же — по-видимому, она их ждала. Коста остался внизу у лестницы, а Корнуэлл следом за Мартой поднялся на второй этаж. С каждым шагом он все глубже погружался в упорядоченность и покой этой части дома. Они шли по широкому коридору. На его старых белых стенах висели портреты предков, поблескивали перекрещенные стволы седельных пистолетов, сверкал веер шпаг и сабель. Тяжелые кресла из темного дерева были обиты темно-красным бархатом и парчой — добротная, солидная мебель времен Габсбургской империи. Эта атмосфера, эти нюансы напомнили ему Дунантул — в такой же обстановке жил и Найди. Только здесь вещи были в отличном состоянии, как будто ими мало пользовались.
Андраши кончал свой легкий ужин на углу большого, заваленного газетами стола. Он отодвинул кресло и поднялся — величественный человек, выглядящий еще более моложаво из-за косого пробора, человек, который умеет следить за собой и гордится своим здоровым и крепким телом. С этим мужественным обликом совсем не вязался высокий и какой-то жиденький голос:
— Дорогой капитан, рад вас видеть!
Он шагнул к нему навстречу, протягивая обе руки, — любезный хозяин, аристократ в каждом жесте, возможно, уже не способный держаться иначе. Найди как-то сказал про него: «Он у нас единственный человек с головой, в котором нет ни капли еврейской крови. Не потому ли он такой чванный осел — наш кузен Ферм? Но возможно, тут виновата эта его ужасная прусская супруга. Ему давно следовало бы сбежать от нее, но у него не хватает храбрости. И к тому же он придерживается весьма левых взглядов. Но что поделаешь — столь одаренному человеку приходится многое прощать».
Не совсем справедливо, конечно: это ведь вовсе не чванство, а просто Андраши глубоко убежден в своей правоте, в том, что он постиг некие истины и их больше незачем обсуждать. В сумятице лет между двумя войнами он, по-видимому, сумел многое сделать на избранном им поприще («а это, Руперт, надо отдать ему должное, очень-очень интересно»), используя связи всех своих друзей, отражая нападки всех своих соперников, умело добиваясь денег у правительства, у которого их никогда не было, избегая политических обязательств, постоянно повторяя, что он представляет науку, а наука не имеет политических воззрений, а если и имеет, то уж только самые безопасные. «Хотя, конечно, все утверждают, что он исповедует мнения своей жены, — укоризненно заявил Нанди. — Но лично я считаю, что он, как и все мы, грешные, терпеть не может немцев и надеется на лучшее». Нанди умел быть язвительным, когда хотел.
Он сел рядом с Андраши в покойное кресло у окна, за которым вечернее солнце опускалось в чащу церковных шпилей. Тут от всего веяло стариной и мирным уютом. И уже не верилось, что внизу у лестницы стоит юный Коста и думает о новом, совсем ином будущем. Эта комната разнеживала своей благодушной непричастностью ни к чему.
Теперь окончательно выяснилось, что у Андраши, какого бы мнения он прежде ни придерживался, выкристаллизовалось абсолютно четкое представление о тех условиях, на которых он может отправиться в добровольное изгнание. Эти условия он формулировал уже много раз. «То, чего я достиг, — объяснял он с непоколебимой уверенностью, — принадлежит моей стране. И если я отдаю это вам, то должен получить что-то взамен. Вы джентльмен и патриот. Вы меня поймете». И он начинал говорить о гарантиях, о политических гарантиях. Ну, разумеется, против немцев, да, конечно, но и…«я должен говорить прямо, мой дорогой Корнуэлл»… но и против кое-кого еще.
Да-да, против союзников, и в частности против русских. Он подробно объяснил, какими побуждениями он руководствуется и почему. А первый официальный ответ, которого Корнуэлл добился от базы, которая, по-видимому, наконец добилась его от Лондона, побудил Андраши заявить величественно, хотя и с некоторым жаром: «Да, это очень мило — требовать, чтобы доказательства сначала представили мы. Однако V нас, естественно, несколько иная точка зрения. Какой нам смысл прыгать — как это у вас говорится? — со сковородки да в огонь?»
«Но ведь это же одно общее дело», — начал доказывать Корнуэлл.
«Вовсе не одно. Может быть, вам на вашем далеком острове у пределов Атлантики действительно так кажется. Но мы здесь — в глубинах Европы, на самом пороге Европы, — он стукнул себя кулаком в грудь с обычной энергией, но от этого его голос только подскочил на октаву выше, — и мы должны защищать свое будущее».
«Сперва нам необходимо выиграть войну».
«Прекрасно, но как вы собираетесь ее выиграть? За чей счет, позвольте вас спросить? Нет-нет, я вижу, что вы собираетесь сказать мне, что подоспеют американцы со своими тугими кошельками. Ха-ха! Возможно, они и рады будут — когда очнутся от сна, в который их погрузил Рузвельт. Но это может случиться, когда будет поздно. Поздно для нас».
Руперт ничего уже не понимал. Он выслушал эти скорбные тирады и уловил только, что Андраши настаивает на определенных условиях. И вот теперь, когда база полностью ознакомилась с этими условиями и высказалась по их поводу, возникли новые трудности. База сообщила, что точка зрения Андраши вполне понятна и о ней поставлена в известность также и Москва, но о подобном Обещании говорить не приходится. Даже лицо, облеченное высшей властью, ограничилось теплым приглашением и заверениями, что почетному гостю будет обеспечена немедленная доставка в Лондон. «Немедленная?» — «Ну, это значит настолько быстро, насколько нам удастся все организовать». А затем и в Вашингтон, если Андраши пожелает, — именно этого он как будто и желал. И сегодня Руперт мог добавить только некоторые подробности о личных гарантиях, предоставляемых Андраши.
Андраши выслушал их, положив локти на ручки красного дерева и задумчиво соединив кончики пальцев. Затем он слегка откинул свое крупное лицо, аккуратно пригладил серебряные волосы и спросил:
— Вы сегодня вечером слушали радио?
— По правде говоря, я спал.
— С возрастом человек спит меньше… — Андраши наморщил большой лоб и внимательно осмотрел кончики пальцев, — но думает больше. Я слушал последние известия, и могу вам сказать, что времени остается мало. О, речь идет не о том, долго ли мне лично можно будет оставаться тут — болтаться, как это у вас говорят. Пока нынешнее правительство стоит прочно, никаких неприятных вопросов не будет. (Все-таки надо отдать ему должное — он вовсе не старается делать вид, будто очень уж рискует!) Нет, времени остается совсем мало не по этой причине. — Его голос снова начал приобретать пронзительность, и Корнуэлл наклонил голову. — Но в сегодняшней сводке Би-би-си сообщается, что Красная Армия подходит к румынской границе. Вы представляете, как теперь поведут себя немцы здесь?
— Да, вчера я слышал от партизан, что наступление идет полным ходом. Это очень подняло их настроение!
Он и сам был рад, если уж на то пошло… Он поднял голову и встретил пристальный взгляд Андраши.
— Ах, и вы? Наверное, вы полагаете, что и у нас настроение очень поднялось, как вы выразились?
Корнуэлл выдавил из себя улыбку.
— Боюсь, я несколько наивен в вопросах политики. Однако немцы, несомненно, держатся из последних сил. Они мобилизуют подростков. Я сам видел.
Андраши всколыхнулся в кресле, бормоча про себя:
— Надеешься, что хотя бы англичане… — Внезапно он выпрямился и щелкнул пальцами. — Очень хорошо, так расскажите, что вы предлагаете.
Корнуэлл попытался привести свои мысли в порядок.
— Я уже говорил вам, сэр. Мы доставим вас через реку на Плаву Гору. Эта часть пути опасна. Хотя и не слишком — я сам трижды переправлялся и могу сказать, риск не так уж велик. А когда мы доберемся до Плавы Горы, все будет уже просто. Мы проводим вас на равнину и подготовим посадочную площадку для самолета.
Он во что бы то ни стало хотел уговорить этого человека, этого друга Найди и Маргит, этого ученого, знающего тайны, которые так нужны английскому правительству. И он дал себе волю. Но ведь это правда — стоит переправиться через Дунай, а дальше все будет хорошо. Ведь он же прожил там год вполне благополучно… Год? Почти два года. Он уже точно не помнил.
Андраши скептически улыбался.
— Послушать вас, мой милый, так это увеселительная прогулка. Но объясните, как вы сумеете все это устроить? Ну, что касается пути до Плавы Горы, полагаю, ваши… что же, я скажу — ваши коммунисты все организуют. Но посадочная площадка? Когда страна, как мне говорили, наводнена немецкими солдатами?
Руперт сказал с гордостью:
— Вы не знаете партизан, сэр. Они все сделают.
— А у вас нет никаких… опасений относительно того, что именно они сделают?
Он снова был поставлен в тупик, и ощущение одиночества слилось с гневом.
Его локтя коснулись твердые, мясистые пальцы Андраши.
— Вот я вас, кажется, и обидел. Послушайте меня, я попробую вам объяснить.
И он разразился новой речью, сметая мысли Руперта величавым потоком собственных соображений о судьбе и назначении Европы, которую они оба знали и любили. Он говорил о ценности европейской культуры, о их долге спасти то, что еще можно спасти, какой бы трудной эта задача ни оказалась. Надо ясно видеть — какой бы болью это ни оборачивалось, — что обе стороны могут быть правы и неправы, что и там и там есть мудрость и доблесть, безумие и преступление. А увидев, надо понять, как следует жить и трудиться («да, и сражаться, поскольку вы солдат и ваша работа — сражаться, как моя — мыслить») во имя того, чтобы хрупкий корабль цивилизации мог наконец достичь безопасной гавани. Означает ли это, что он защищает status quo?[4] Нет, ни один умный человек не станет теперь этого делать. Status quo обречено. «Но груз, священный груз нашей культуры, наших традиций — не его ли мы должны спасать прежде всего?»
Руперт слушал как зачарованный, но слышал только серебряные переливы голоса, вплетающегося в визг трамваев в темнеющем мире снаружи.
— Но те, кого сегодня вели через город…
— Да-да, я знаю. Об этом невозможно говорить. — Голос Андраши, тонкий, беспощадно настойчивый, гипнотизировал и завораживал. — Но надо сохранять благоразумие. Мы захвачены бурей, ураганом нашей цивилизации. Нам требуются крепкие нервы, и мы должны… о да, до определенной степени, конечно… подняться над ветрами, которые хлещут нас, которые налетают на нас с обеих сторон. Да, с обеих сторон, мой дорогой капитан. Это вас расстраивает. Я знаю, я вижу. Это что-то непривычное. Что-то шокирующее. И заставляющее думать. О да, вы твердо знаете, что должны быть на одной стороне и сражаться против другой. В своих рассуждениях вы неправы. — Андраши протестующе поднял руку. — О, но я вас понимаю. Вы вспоминаете своих друзей — вашего Нанди, вашу дорогую Маргит. И вы спрашиваете: что они делают? Ничего. Совсем ничего. И вы задаете себе вопрос: что делает Андраши? Разговаривает, колеблется, напрасно теряет время!
Он попробовал возразить:
— Но вы говорите так, словно обе стороны одинаковы. Словно одна сторона ничем не лучше…
Андраши поднял руку с сильными мясистыми пальцами. Его крупное лицо расплылось в улыбке.
— Но подумайте, мой дорогой капитан! А может быть, это правда? О, я знаю, что вам нелегко выслушивать от меня вещи, смахивающие на ересь. Мир обезумел, и здравый рассудок говорит еле слышно или прячет голову. — Он с нежностью растопырил пальцы. — И все же здравый рассудок — он здесь, капитан, притаился в своем убежище, наблюдает, слушает, ждет. Да, ждет. Бывает время, когда ожидание становится главной задачей… и самой трудной. Но вот когда волна безумия схлынет — а она схлынет, — то окажется, что в мире есть еще здравый рассудок. — Он опустил ладонь. — Хотя бы та его капля, которую представляю я.
Под окном залязгал трамвай, покачиваясь на старых рельсах, зажатых в булыжнике, добавляя свой иронический визг к голосу Андраши. Неужели конец всего этого приведет к новой свирепой буре? Он отогнал эту мысль. Сна была невыносима. Война должна все разрешить — и разрешит все. Все. Только так ее преступления могут быть оправданы.
— Но ведь с помощью преступлений ничего разрешить нельзя. — Андраши сразу нашел слабое место.
— Ну конечно, я просто имел в виду…
— Нет-нет. Потому-то я и говорю: не станем присоединяться ни к одной из сторон…
Он больше не мог этого слушать.
Внизу ему весело ухмыльнулся Коста, который словно нисколько не устал оттого, что ждал так долго.
Он шагал позади Косты в горячечной лихорадке чувств. Нет, обе стороны не могут быть одинаковыми. Этого просто не может быть. И он найдет способ доказать Андраши… На партизанской территории найти такие доказательства будет легко. Даже слишком легко.
Холодные ясные дни поздней зимы сменились весенними днями, а им по-прежнему оставалось только считать их. Переговоры между Андраши и базой продолжались, скрывая все тот же неясный политический подтекст, не обещая скорого окончания. Тем временем им жилось неплохо. И его мучила совесть.
— У меня такое чувство, Том, что мы тут поселились надолго.
— Если бы так!
И в этом Том тоже переменился, он говорил теперь без прежней цинической усмешки. Том был влюблен в Славку — этого уже нельзя было не замечать, — а Славка была влюблена в Тома. Его поражала эта видимая легкость любви. Наверное, офицеру следовало бы быть первым в сердечных делах, как и в служебных, но он не мог себя заставить. Да и госпожа Надь нисколько ему не помогала. Она замкнулась в себе и улыбалась ничего не значащей улыбкой. И как можно было снова заговорить с ней о чем-либо подобном? Он все еще краснел, вспоминая тот случай. А главное, такой простой и ясный факт — Том счастлив, счастлив, как никогда в жизни, он даже словно поздоровел и весь сияет. Том блаженствует, словно все проблемы уже разрешены. И кажется, будто ни у кого нет никаких проблем, только он один…
Он был бы рад отвести душу, но никто, по-видимому, не желал его слушать. Прежде он надеялся найти слушательницу в Марте, но все вышло наоборот. Что-что, а уж это она унаследовала от отца, с непривычной злостью думал он, — Марта говорила, не умолкая. О Лондоне. Об Америке. О чем угодно, кроме тех проблем, которые его терзали. Он попытался объяснить ей их положение, втолковать, какую ошибку она совершила, решив поехать с отцом, но ничего не добился и только как будто еще больше вырос в ее мнении. Она поднимала на него лунно-голубые глаза и, казалось, считала само собой разумеющимся, что они должны влюбиться друг в друга. О политике она и слышать не желала.
— Все это, — объявила она как-то, когда они прогуливались по набережной при безопасном свете дня, герр Крейнер из Марибора и хорошенькая дочка профессора Андраши, — все это только слова. И ко мне никакого отношения не имеет, ведь верно?
Он с раздражением понял, что она подразумевает не «ко мне», а «к нам».
— Но вы же понимаете, что может случиться что угодно… там?
Они стояли у парапета, глядя на реку. Ее рука лежала на его локте. От нее исходил запах интимности, запах спальни. Он испытывал легкое отвращение.
— Все это, — повторила она, — не стоит того, чтобы о нем думать.
— Но думать приходится.
Мимо них по бурому простору реки, изгибаясь, проплывала флотилия диких уток. За их мелькающими тенями на дальнем берегу к земле, точно мертвая, прижималась серая крепость Святого Петра. Он знал, что там находится хорошо вооруженный гарнизон — человек двести, не меньше, — но в эту минуту они казались не более опасными, чем бревна, выброшенные течением на песок. Ниже по реке, в полумиле от того места, где они стояли, мост огромной стратегической важности все еще изгибал свои арки высоко над водой, целый и невредимый, точно собирался простоять так века. Он знал, что мост предполагается разбомбить, но и этот факт представлялся пустым и ничего не значащим. Разбомбят, а потом снова построят, и новые поколения будут вспоминать об этом без всякого интереса и даже со смутной досадой, как о чем-то очень давнем и не стоящем упоминания.
— Война — это кошмарный сон, — безмятежно сказала Марта, — но я-то ведь не сплю.
Он старательно думал о своем долге, о своей миссии, о необходимости своего присутствия здесь. И все-таки его не оставляло ощущение, что где-то он сбился с правильного пути. Он явился сюда спасать тонущих, а оказалось, что они вопреки очевидности стоят на какой-то своей сухой земле. Возможно даже, что это в определенной мере относилось и к госпоже Надь.
Он попробовал еще раз.
— Вам вообще не следует быть здесь. Вам нужно вернуться к матери и переждать там, пока все не кончится. Вы опрометчиво бросаетесь в самую гущу опасности.
— Но я вовсе не хочу жить дома, — ответила она, прижимая к себе его локоть. — И я не могу вернуться к маме. С ней невозможно иметь дело. — Ее смех рассыпался веселыми пузырьками. — Мы ведь даже не сказали ей, что уезжаем. Не посмели. Она была вполне способна тут же кинуться в немецкое посольство. Ужасная патриотка!
Он растерялся.
— Но ведь патриотизм, разве это плохо?
— Смотря какой, не правда ли?
— И все-таки я думаю, что вы напрасно рискуете, — упрямо сказал он.
Она задумалась, а потом спросила:
— Скажите, вы думаете, что нас убьют?
— Собственно, я…
— Ну конечно же, нет! Вот и я тоже. Я даже твердо знаю, что со мной ничего не случится. А к тому же вы ведь говорили папе, что особой опасности нет?
Вечером он попробовал добиться от Андраши хоть какой-то ясности. Он тщательно продумал свои аргументы и намеревался спорить, пока не настоит на своем. Нельзя брать ее за реку. Это создает затруднения, это чревато ненужной и лишней опасностью.
Сначала Андраши слушал настороженно, словно человек, который ожидает вот-вот услышать дерзость или, во всяком случае, делает такой вид. Но вскоре он расслабился в своем любимом кресле красного дерева и небрежно опустил руки. Когда Корнуэлл кончил, он заговорил, обращаясь к потолку. Как ни странно, возражать он не стал.
— Разрешите, дорогой сэр, я объясню, почему она вообще здесь. — Он саркастически скосил глаза вниз. — Вы… позволите мне… сделать это? Как-никак я ее отец. — Он неторопливо стряхнул пепел с кончика сигары. — Ее мать я не мог взять с собой… потому что здоровье не позволяет ей путешествовать. Но девочка очень ко мне привязана. И мы решили, что мне следует взять ее с собой. — Он переменил позу, весь подобрался и продолжал все более пронзительным голосом. — Разумеется, я не мог предвидеть этой неопределенности, этой базарной торговли, этого… болтания тут. — Он выставил перед собой ладони, блеснув золотом колец. — Теперь, когда я ближе ознакомился с положением, я полностью разделяю ваше мнение. В день нашего отъезда я отошлю ее к Пиште. — Он пожал плечами. — То есть если такой день вообще настанет (его глаза иногда бывали не менее язвительными, чем у Найди). Полагаю, у вас ничего нового нет?
— Да, пожалуй. Я как раз собирался вам рассказать. На рассвете мы получили радиограмму. Никаких политических гарантий они не дают. Они говорят, что Венгрии придется положиться на судьбу. Они очень сожалеют, но ничего больше они обещать не могут.
Он говорил с отчаянием, и каждое слово отзывалось у него в ушах похоронным звоном.
Андраши широко открыл глаза и наморщил лоб. Его рот был полуоткрыт, словно он немного запыхался. Затем он медленно погрузился в глубины дедовского кресла.
— О, но ведь это решает вопрос, не так ли? Марта отправится к Пиште. И я с ней.
Внезапно он выбрался из кресла и выпрямился во весь свой рост — разгневанный великан, чье терпение истощилось.
— Будьте добры, молодой человек, сообщите им, своим начальникам, — рявкал он, заложив руки за спину и наклоняясь вперед, — что они предают… да-да, именно предают… священный долг.
Он вдруг замолчал и раза два прошелся по комнате.
— Вы скажете им, что мало… я это уже не раз повторял… что мало просто победить. А важно, важно то… — он отошел и еще повысил голос, чтобы его можно было услышать через расстояние в десять шагов, легшее между ним и креслами у окна, — важно то, как они победят. По-видимому, они этого еще не поняли. Но рано или поздно им придется понять.
Возможно, он был карикатурен и вызвал бы у Марко гнев и презрение. И все-таки над ним нельзя было просто посмеяться, как над обломком прошлого, — это был живой человек, фанатично верящий в свою правоту, и тенью, которую он отбрасывал, пренебречь было нельзя.
— Я все-таки считаю, что вам следует согласиться.
— Нет. Тысячу раз нет.
— Они вас не поймут, сэр. Они решат, что вы принадлежите другой стороне. От этого той Венгрии, о которой вы думаете, будет только хуже.
Андраши остановился позади своего кресла и оперся о его спинку.
— Скажите, — нетерпеливо бросил он, — что, по-вашему, есть общего между нами и… ну, и людьми вроде вашего друга, о котором мы столько говорила?
— Марко?
— Пусть Марко, если его так зовут.
— Но поймите же, — сказал Корнуэлл с глубокой тоской, слыша себя словно со стороны, — это чудесные люди. И разница между ними и нацистами такая же, как между человеком и диким зверем.
Андраши чуть-чуть улыбнулся.
— Повторите мне это потом… когда все это будет давно кончено.
— Уинстон Черчилль говорит, что мы должны поддерживать всех, кто сражается с фашистами. А они с ними сражаются.
— Даже великие люди могут ошибаться.
Он попытался еще раз:
— Если мы позволим политике встать у нас на пути, мы никуда не придем.
Но Андраши ответил, показывая, что разговор окончен:
— Дело идет не о политике, а о морали. По-моему, я уже подчеркивал это?
Он вспомнил слова Мити, которые слышал от Тома, и повторил их Андраши. Но Андраши ответил:
— А как вы можете определить, в чем именно заключается разница между правым и неправым? Некоторые философы считают, что ее вовсе не существует.
У него не хватило сил сдержаться.
— А этот Эйхман? — крикнул он. — Я как-то его видел.
Андраши счел за благо оскорбиться.
— Какое отношение ко мне имеет Эйхман, скажите, пожалуйста? И чего вы, собственно, ожидали? Типичный пруссак, надувающийся пивом. Все нацисты — мещане из предместья.
И он заговорил о немцах насмешливо и зло.
А ведь с Томом тогда этот спор обернулся совсем по-другому, хотя и был столь же бесплодным.
«Разница между правым и неправым? — заметил Том. — А это когда как. Все зависит от того, можете ли вы себе это позволить».
«Боже мой, да что позволить?»
«Иной раз оно дорого обходится».
Наивность Тома его рассмешила.
«Вы хотите сказать, что бедняки не могут позволить себе роскоши задавать вопросы, а богатые не хотят?»
Том чуть не вспылил.
«Нет, я не это хочу сказать. Да и что вы знаете о бедняках? Ровным счетом ничего. И вы стыдитесь, что принадлежите к богатым. А потому я вам объясню, что я хотел сказать. Я хотел сказать, что никто не станет задавать вопросов вроде ваших, если он не на стороне правого дела. Только тогда он может себе это позволить. — Внезапно он разъярился. — Но тогда их и незачем задавать. Разве что позже!»
«Но, Том, ведь получается замкнутый круг. Как же в таком случае вы отличите правое дело от неправого!»
«И не надо ничего отличать. В том-то и разница между правым и неправым».
«То есть она самоочевидна?» «Вот именно».
«Ну, не думаю, чтобы мне удалось убедить в этом профессора».
«И не убедите».
А теперь Андраши говорил:
— Ив любом случае речь идет не о том, чтобы разбить немцев, нацистов. Они уже разбиты. Или скоро будут разбиты — если не в этом году, так в следующем. Их выметут вон вместе с прочим мусором истории. А нам — ну, как вы не понимаете! — нам надо будет обеспечить, чтобы заодно не была выметена и наша цивилизация. Я говорю про мою бедную маленькую страну.
Они тут же холодно распрощались.
Он брел за Костой назад, на улицу Золотой Руки, ощущая неизбывное одиночество. Он попытался думать о Маргит, но в эту ночь полного крушения былая магия не подействовала. Он не верил, что когда-нибудь снова будет скакать верхом по пологим холмам Дунантула, чувствуя, что жизнь ковром расстилается перед ним, что когда-нибудь снова обретет целеустремленность и веру в успех. Игра окончилась. И он проиграл.
Как всегда после наступления темноты, он вошел в аптеку с черного хода, отперев дверь своим ключом. Наверху не было видно ни Тома, ни Славки — конечно, обнимаются где-нибудь. Он заглянул в гостиную и увидел, что там его ждет госпожа Надь. В тусклом свете слабой электрической лампочки комната выглядела убогой и тоскливой. Он молча сел в кресло.
Некоторое время спустя он осознал, что она внимательно, его разглядывает. Затем он услышал, что она встает и идет к нему. Он ощутил у себя на лбу ее маленькие сильные руки. Он сказал глухо:
— Бессмысленно. Я бесполезный неудачник. Вот и все.
— Каждый человек таков, каков он есть. Он слепо повернулся к ней.
— Бедный мой мальчик, — шептала она, — что с тобой случилось? Господи, неужели этому не будет конца?
А вокруг в комнате стояла тишина, и ночь за окном была глухой и безмолвной.
Она встала с подлокотника его кресла и взяла его за руку. У себя в комнате она тихо повернулась к нему и обняла его. Он хотел сказать что-то и не знал что, но она покачала головой. Не спуская с него глаз, она начала расстегивать пуговицы платья.
— Запри дверь, милый, — прошептала она, а ее пальцы продолжали свою работу.
Он сбросил одеяние герра Крейнера из Марибора и обнял ее, и даже в эту ночь отчаяния ему открылись странные верования любви.
На протяжении этих дней в нем болезненно и упорно совершалась непонятная перемена, которая была чем-то сродни безумию, и он ничего не мог с этим поделать. Вначале это ощущалось как навязчивая невнятная угроза, в которой он должен был вот-вот разобраться и изгнать ее из своих мыслей. Однако скоро стало ясно, что ему никак не удается уловить сути. Это не было чувство вины (во всяком случае, так он себя убеждал) — госпожа Надь не позволяла ему чувствовать себя виноватым, не было это и смущение — к собственному удивлению, он готов был возгласить о своем торжестве хоть с колокольни. И даже то, что на следующее утро за завтраком Том насмешливо — или дружески? — подмигнул ему, нисколько его не задело. Неудача с Андраши тяготела над ним непрерывно, и все-таки дело было не в ней.
С ним происходило что-то скверное. Что-то невыразимое и абсолютно несправедливое. Том тоже это заметил:
— Старый напильник совсем вас уел?
— Он иногда действует мне на нервы, вот и все. Но это было далеко не все. Его снедала тревога.
Иногда он словно утрачивал власть над собственным сознанием. Внезапные подозрения метались среди его мыслей, непредсказуемые, как летучие мыши. Он долго не мог заснуть, а когда засыпал, то видел сны, и в этих снах он стоял, замерев, над краем пропасти, или срывался с подоконника, или падал, точно камень. Эти приступы страха были чем-то нечестным по отношению к нему. Он пытался проследить их до конкретных источников. И не находил ничего. Сухие радиограммы показывали, что база очень озабочена благополучным исходом его миссии, и в то же время они довольно ясно давали понять, что окончательное решение он должен будет принять сам, на свою ответственность. Неужели спасение Андраши перестает их интересовать? Возможно ли, что они готовы совсем прекратить операцию? Он уже проникся сумасшедшей уверенностью, что дело идет именно к этому, когда база вдруг хладнокровно поставила его в известность о своем намерении создать специальный пункт для приема Андраши у подножья далеких гор. Организация поручена человеку по фамилии Шарп-Карсуэлл.
— Кто-то из ихних респектабельных джентльменов, — заметил Том. — Только им одним они не обойдутся, помяните мое слово. Ну и фамилия, черт бы ее побрал! Двенадцать букв для расшифровки. Да еще дефис!
— Они как будто по-прежнему думают, что Андраши согласится.
— Но вы же ничего другого им и не сообщали. Он пропустил замечание Тома мимо ушей.
— Меня удивляет одно — почему они не поручили это летчику? Ведь надо только подготовить посадочную площадку.
— Чтобы воздушные силы присвоили себе наши заслуги? Черта с два!
Его это не особенно задело. К тому же ему понравилось, что Том сказал о миссии «наша». Прежде Том никогда в таких случаях не употреблял местоимений первого лица множественного числа. Да и вообще возможно, что Том прав. А в этом случае — если Андраши каким-то чудом удастся убедить — он не собирался придавать значение тому, что кто-то другой припишет себе честь успешного завершения операции. Теперь он часто повторял себе это.
Тем не менее ничто, казалось, уже не могло ему помочь. Мало-помалу его нервы перенапрягались, не выдерживали, и он пятился в черноту. Он ясно осознал это как-то утром, когда слова вдруг сложились в четкую фразу: «У меня сдают нервы». Конечно, виноваты тишина и уют этого города. Он спорил с собой, тщетно выискивая корни этого жуткого страха.
И еще он винил госпожу Надь. Стыдился этого и все-таки винил — вот до чего он дошел! Теперь опоры искала она, искала в нем. От нее исходило то особое женское одобрение, когда женщина уверена, что все будет хорошо и прекрасно, пока мужчина добросовестно ходит каждый день на работу, как положено мужчине. Она дожидалась его возвращения, иногда вместе со Славкой и Томом, иногда одна, встречала его доверчивым взглядом, освобождала для него место на кушетке возле себя или хлопотливо заваривала на кухне липовый чай — другого у них не было. А он чувствовал, что неспособен служить ей опорой. Он без толку точил себя упреками, сам удваивал предосторожности и требовал того же от Косты, покидал дом гораздо реже, чем прежде, выходил на связь с базой только на рассвете и через день, и тем не менее его нервы сдавали все больше. Бывали минуты, когда он не мог унять дрожь в руках.
А она перестала это замечать. Как-то утром, около десяти часов, когда они с ней пили кофе, на улицу Золотой Руки свернул грузовик, полный жандармов, и внезапно остановился прямо против дома. Они кинулись к окну, но тут же поняли, что у грузовика просто заглох мотор. Госпожа Надь смотрела на жандармов сквозь тюль оконной занавески почти с нежностью.
— Что они еще затеяли, дурачье?
Он заставил себя стать рядом с ней. Шесть бравых молодцов в зеленых мундирах с желтыми петлицами столпились у открытого капота, а седьмой копался в моторе. Ничего подозрительного — и тем не менее его глаза застлала пелена ужаса. Ноги у него стали ватными, и он был не в силах произнести ни слова.
Нельзя поддаваться истерике, твердил он себе. Ведь это просто истерика, и ничего больше. Но никакие доводы не действовали.
Госпожа Надь вернулась со свежезаваренным чаем.
— Нам надо бы уйти отсюда, — наконец выдавил он из себя.
— Но вы и уйдете… когда завершите свою работу.
— Мы навлекаем на вас опасность.
— А! С нами ничего не случится!
Ее твердая ладонь прижалась к его щеке, повернула его лицо. В ее темных глазах было спокойствие, рожденное уверенностью и в нем, и в себе.
Она, несомненно, верила, что его работа полезна, что она необходима и оправдывает его пребывание в этом доме, как бы оно ни затянулось. Но ужас был в том, что сам он утратил эту уверенность. И все же вновь почувствовать твердую почву под ногами, вернуть себе право на самоуважение он мог бы, только успешно завершив операцию. Успешно завершив, успешно завершив… Убедив Андраши, хотя бы теперь, что он должен переправиться через реку, бежать к союзникам. Вот единственное средство сохранить рассудок. Пусть потом никто этого не поймет. Но он понимает — сейчас. Честолюбие… да, возможно, до этой минуты все сводилось к честолюбию. Пусть его обвиняют в честолюбии (как, конечно, уже обвинил Уильямс), он не станет оправдываться. Но сейчас, вот здесь, в черном тумане позорной паники, перед ним открывался один-единственный выход — сделать то, что он должен был сделать. Любой ценой.
— Все будет хорошо, — шептала она, и близкое тепло ее тела было как осуждение. — Все уладится.
Ее прикосновение было невыносимо.
— Бог свидетель, — бормотала она, прильнув к нему. — Не будет же это длиться без конца.
Продлилось это еще два дня.
Под непрерывным гнетом страха и сомнений, замученный кошмарами, он вынужден был признать, что теперь уже ничто не оправдывает их пребывания в городе. Он заставил себя сообщить об этом Марко. И вот теперь, когда им нужно выбраться отсюда, думал он, и уже никак не смогут завершить операцию. Он мерил шагами гостиную, онемев от нетерпения, а крах подкрадывался к нему, точно зверь, которого можно услышать и увидеть. На ее робкие вопросы он только огрызался или вообще не отвечал. Минутами он ее ненавидел.
Но, говоря с Томом, он защищал Андраши.
— Зачем ему это при сложившихся обстоятельствах? Он совершенно прав.
Медленно тянулись часы. День, потом ночь. Еще день. А когда наступила вторая ночь и он улегся на кровать рядом с кроватью Тома, ожидание внезапно кончилось. Он проснулся, потому что Коста потрогал его за плечо, и вскочил, торопливо застегивая пуговицы.
Коста стоял рядом, твердо упираясь ногами в пол, спокойный. Он сказал:
— Вас ждет Марко.
— Разбудите Тома, хорошо?
— Незачем, — с упреком сказал Коста. — Марко просил передать, чтобы завтра вы были готовы выйти в любое время.
На лестничной площадке стояли в халатах госпожа Надь и Славка. Один халат был белым, другой лиловым.
— Кажется, мы уходим.
— Да охранит вас господь.
Он замялся, не зная, прощаться ли и как прощаться. Коста буркнул:
— Завтра, не раньше.
— Так они еще вернутся к нам? Мы с вами увидимся?
Коста пожал плечами.
Нужна ли сейчас пустая вежливость? Он схватил ее за руку, почувствовал пожатие, увидел, что она ждет от него каких-то слов, и попытался найти что-нибудь, хоть что-нибудь достойное, соответствующее этому мгновению. Она шагнула к нему, положила руку на его локоть и прошептала:
— Доброго пути, мой друг.
Ему следовало бы обнять ее, но он повернулся и, спотыкаясь, сбежал по ступенькам вниз.
Они прошли через сад, а в проулке свернули налево, не к дому, где жил Андраши, а в сторону Главной улицы, которая вела к рыночной площади. На углу их встретили два товарища Косты, вооруженные автоматами. Один пошел впереди, другой сзади. Он шагал рядом с Костой, и его мысли обретали ясность и четкость. Как бы то ни было, но ожидание кончилось. Бремя тоски исчезло.
Товарищи Косты отстали от них на повороте улицы. Он быстро и уверенно шел за Костой вдоль фасадов с закрытыми ставнями в сторону рыночной площади. Но, не доходя до нее, они свернули под широкую арку, где прямоугольный сгусток тени от толчка Косты превратился в отворяющуюся дверь. За ней стоял коренастый человек, который, по-видимому, поджидал их тут. Они обменялись обычным партизанским приветствием: «Смерть фашизму! Свободу народу!» Какому народу? А, все равно! Сейчас он был даже рад этим лозунгам. Отец Косты сказал:
— Марко наверху. И злой как черт, можете мне поверить.
Они вышли во двор и нырнули во тьму еще одного подъезда, который вел в полуподвальный этаж длинного низкого дома времен Австро-Венгерской империи. Он, спотыкаясь, брел за Костой, который, спотыкаясь, брел за своим отцом — тот, очевидно, думал, что они способны видеть в темноте, как днем. Он выругался, сознательно употребив подхваченное у партизан ругательство, которое давно уже совершенно утратило свой прямой смысл. Ему снова стало легче — во всяком случае, сейчас он был с друзьями, и они не задавали вопросов, на которые невозможно ответить. Эти люди давно и окончательно решили для себя, какую позицию они занимают" и что им следует делать. Если они и ждали, то лишь спасительной возможности действовать, больше не задавая вопросов, больше не нуждаясь в ответах.
Они поднялись по лестнице и очутились в коридоре, рассеченном полосой желтого света, падающего из полуоткрытой двери. Он быстро вошел в комнату. За столом, на котором горела свеча, сидел Марко — в сапогах, затянутый ремнем, с пистолетом. Знакомая фуражка с красной звездой была сдвинута на затылок крупной седеющей головы, от носа к подбородку треугольником залегли глубокие складки. Он рванулся вперед, здороваясь, увидел радость в глазах Марко, увидел веселый блеск его стальных коронок, услышал зычный голос Марко, хорошо знакомый всем партизанским группам на Плаве Горе и по всему краю, раскинувшемуся до гор Боснии. Марко вскочил на ноги:
— Ну, что с этим вашим другом, капитан?
Но он почти не слушал, что говорил ему Корнуэлл, как будто уже знал ответ.
«Ну конечно, он знает, — думал Корнуэлл. — Но мне все равно. Теперь мне все равно. Мы уходим отсюда, мы уходим… А остальное не имеет никакого значения».
— Значит, вы больше ждать не хотите? — рявкнул Марко.
— Бесполезно…
— Очень хорошо. Ведь если бы вы и хотели, все равно больше ждать нельзя.
— Так значит…
— Я вам сейчас расскажу. Слушайте.
Его охватило такое счастье, что он не устоял перед искушением поддразнить Марко:
— Нет, вы правда хотите мне что-то рассказать? Ну, если так, значит, все идет кувырком.
— Кувырком? Кто это вам сказал? Только не я, товарищ!
— Так рассказывайте!
Марко ухмылялся, смакуя шутку.
— Да, правда, мы не большие любители разговоров. Не то, что некоторые люди, э? Как по вашему, не то, что некоторые люди?
— Возможно, — согласился он, усмехнувшись.
— Еще бы! Ну-ка садитесь, и я введу вас в курс.
Они сели к столу друг против друга, положив локти на гладко оструганные доски, как во время совещания. Он ощутил новый прилив облегчения — это был еще один партизанский обычай. Порядок, дисциплина, серьезность — Марко придавал им большое значение.
— Наконец началось! — объявил Марко, и пальцы его левой руки щелкнули под привычным нажимом правой.
Его длинное лицо, окутанное тенями пыток и болезней, вдруг исполнилось здоровья и силы.
— Слышите? Они бегут!
— Как? Из-за… — Он замялся, и Марко не дал ему докончить.
— Из-за действий союзных армий на западе, мой друг? Ну нет, черт побери! Их бы нам тут и до второго пришествия не дождаться. Ведь так? — Он улыбнулся Корнуэллу с некоторым сочувствием. — Нет-нет, это настоящий фронт. Восточный. Они прорвали немецкую оборону. Не знаю точно где, но только не так уж далеко отсюда, и теперь все дороги будут забиты немецким транспортом. Вы такого еще не видели и никогда больше не увидите. И в городе их будет полным-полно. А потому пора уходить, понимаете? И побыстрее, черт побери. Еще день, много два, и тут будут немецкие войсковые тылы. Они нагонят сюда военной полиции, и пойдут повальные обыски.
Корнуэлл перебил его:
— Вы всерьез считаете, что нам надо уходить? А передатчик? Раз здесь начнется такое… — Он был рад, что сказал это.
— Бессмысленно. Ну что вы увидите? Транспортные колонны? Разве это ваше дело? Ими займемся мы. Городские группы уже получили инструкции. Да и вообще такого рода сведения сейчас особой ценности не имеют. Красной Армии известно, что происходит впереди. — Он вскочил, не в силах сдержать возбуждение. — За последнюю неделю они уничтожили столько немецких частей, что не знают, куда девать трофеи. — Он придвинулся к Руперту. — Через неделю, самое большее через десять дней они сами придут сюда. Вы понимаете? Вы представляете, что это означает? — Он в волнении расхаживал по узкой комнате, и тяжелые годы неволи спадали с него, как шелуха.
Корнуэлл снова прервал его, все еще пытаясь настаивать:
— Мне придется повидать Андраши, прежде чем мы уйдем. Вдруг он… я ведь не знаю, как это может на него повлиять.
Лицо Марко презрительно сморщилось:
— Теперь ему есть от кого улепетывать, э?
— Вы не имеете права говорить так!
Они стояли лицом друг к другу, и их возбуждение разрешалось гневом.
Казалось, к глазам Марко прихлынула кровь — желтоватые белки вдруг потемнели.
— Не имею? — Его голос словно взорвался изнутри.
— Ни малейшего! — крикнул в ответ Руперт. Они совсем забыли про отца Косты, который негромко сказал из своего угла:
— Вы очень уж шумите.
Марко со смехом схватил Руперта за руку и потряс ее.
— Ну ладно. Беру свои слова назад. Слышите — беру назад. — Теперь он уже поддразнивал. — Но после войны, да, после войны мы вернемся сюда и перестреляем все эти заячьи душонки, э? Согласны?
Руперт снова сел. Они выберутся из города, но с пустыми руками. Вот этого потом никогда не объяснить — как люди вступили на избранный ими путь и потерпели поражение.
— Пора уходить, — говорил Марко. — Вы слишком долго ждали, мой друг.
— Вы так считаете?
— Черт побери, мы все устроим. Обязательно. Но только… мы ведь ждали, ждали, ждали и ничего не делали целые дни, целые недели.
Корнуэлл посмотрел на него с благодарностью.
— Да, и у меня тоже такое ощущение. Марко кивнул.
— Мы уйдем ближе к вечеру. У вас будет время повидать этого вашего, а остальное мы устроим. — Он торжествующе хлопнул по столу. — Мы увидим, как первые из них будут проходить через город. Да-да.
Отец Косты сказал негромко:
— Это можно увидеть и из дома.
— Так проводи нас.
Отец Косты вышел из своего угла.
— Бранка соберет вам поесть. Я послал ее за хлебом. Через час его не будет.
Марко вдруг вспомнил про осторожность.
— Ты ведь предупредил ее, чтобы она много не покупала?
Отец Косты негодующе взмахнул рукой.
— От Бранки они ничего не узнают.
Он взял свечу, и они вышли из комнаты.
Свеча захлебнулась в стеарине. За стеклом незанавешенного окна разгорался новый день. Раздались болезненные вопли первых трамваев. Он представил себе их вагоны горчичного цвета, плакаты, рекламирующие товары, давно исчезнувшие из обихода, — кофе, сливочное масло, личное счастье, — нелепые въедливые плакаты, рождающие сосущую, злую тоску. За грязными оконными стеклами над крышами домов напротив занимающийся день высветлял погребальную пелену желтоватых облаков. Серый и желтый — цвета поражения. Страх вставал вокруг, как баррикада.
Они пришли сюда по длинным коридорам, темным, пахнущим гнилью, без ковров, — по коридорам мертвого дома: невозможно было поверить, что когда-то его строили, когда-то в нем жили. Однако тут, в комнатах, выходивших на улицу — во всяком случае, в этой комнате, — были заметны следы пребывания людей. Люди жили здесь или по крайней мере ночевали — по одному, по двое и редко, устраиваясь кое-как, ненадолго. Но следы их были здесь — успокаивая и в то же время внушая тревогу. У окна стояла продавленная тахта, на которой Марко провел первые часы ночи. На ней еще лежали его кожаный планшет и запасная синяя рубашка. Комната провоняла крысами и запахом давно не мытых мужских тел — прекрасное вступление к новому миру. Окна здесь уже много лет не только не протирались, но даже не открывались. На столе возле тахты лежала горбушка серого хлеба с куском колбасы — завтрак, который принесла ему Бранка. Сколько времени прошло?
Им следовало бы уже выбраться из города. А теперь надо было сидеть, затаившись, не меньше часа. Начало утра опаснее всего. Пожалуй, раньше полудня пойти к Андраши будет нельзя. А пока он сделал что мог: послал Тому с Костой записку. Хоть бы чашку кофе! Марко ушел куда-то с отцом Косты, и Бранка — высокая тоненькая девушка с печальными глазами и каштановыми волосами, закрученными на затылке в тугой узел, — убежала следом за ними. Тишина в комнате была гнетущей, еще более душной, чем смрадный запах пота и грязи.
С ним ничего не случится. Несомненно. И вероятно, хуже всего было именно это сознание. Ничего не случится. Все рискуют всем, — все, кроме него. Он всегда стоял в стороне. «Осторожней, не заплывай слишком далеко!» — как-то крикнула его мать на корнуэльском пляже. Впереди накатывались, изгибаясь, валы прибоя, и он не стал заплывать далеко. Он никогда не заплывал слишком далеко, всегда поворачивал назад в назначенное мгновение, еще безопасное, но волнующее, как рубеж, и благополучно возвращался на берег. В последние годы он испробовал нечто совсем иное, а в результате — ничего. Совсем ничего. Если бы только Андраши согласился! Но и тут он потерпел неудачу.
Он растянулся на тахте и попробовал вообразить катастрофу. В комнату врываются жандармы. Агенты гестапо — в перчатках, безликие. Он прыгнет им навстречу и обменяется с ними мужественными выстрелами. Он умрет… А, какая слащавая чепуха! Ничего он этого не сделает. Его глаза закрылись. Тихое течение куда-то уносило его. Он был здесь и не здесь. Перед ним замаячила гигантская женская фигура со свинцово-серой грудью. Она манила его к себе, обнажая чудовищные бедра. Он бросился к ней сквозь громовый топот шагающих ног и понял, что бессилен сделать хотя бы шаг, что он ни к чему не пригоден. Фигура злобно закричала на него. Его грубо трясли. Он дернулся и проснулся. Спина и плечи у него онемели. Он открыл глаза и замигал, ослепленный ярким светом дня. Нет, в комнату не ворвались жандармы и агенты гестапо, его разбудил Марко.
— Вставайте, на это надо поглядеть! — кричал Марко. — Идите сюда!
Он подошел к окну и понял, почему все еще слышит топот. По улице к рыночной площади, до которой не было и пятидесяти ярдов, гулко бухая сапогами, проходили солдаты.
Он еще ни разу не видел врага по-настоящему. Он видел вражеские самолеты и бомбы, вражеские трупы и далекие силуэты, которые служили мишенью или означали опасность, — и все. Ничего человеческого. Но тут они валили валом — сотни, тысячи. Они заполняли мощенную булыжником улицу и скрывались за углом, там, где она вливалась в рыночную площадь возле вейнберговского банка. Они окликали прилипших к окнам девушек, шли не строем, а почти вразвалку, небрежно закинув винтовки за спину, разбиваясь на кучки, — солдаты, которые переставали быть солдатами, которые были сыты войной по горло, потерпели поражение и возвращаются домой. Он следил за ними с возмущением — казалось, это после неудачного футбольного матча расходятся зрители, обманувшиеся в своих ожиданиях, сердитые, что вообще на него пошли. Нет, не таким следовало увидеть врага. Его мозг царапали слова Андраши: «Надо сохранять ощущение масштаба. Мы должны оставаться над схваткой. Иначе как человечество вновь научится жить само с собой?» Две лошади тащили машину с офицерами. Потом проехал еще один автомобиль — его везла гнедая лошадь, на спине которой сидел молоденький офицер.
— Нет бензина. Но теперь никакой бензин их не спас бы, — с торжеством сказал Марко.
Он слышал и не слышал. Офицер на гнедой лошади обвел улицу взглядом, и секунду они словно смотрели прямо друг другу в лицо. Человек, с которым он встретится когда-нибудь потом (ведь, с ними обоими ничего не случится!), его ровесник, бездумно разменивающий пятый десяток в цветущее, невообразимо мирное время, и они встретятся у Рейна, два дипломата или два преуспевающих коммерсанта, и он ему скажет: «А, да! Я же вас видел в то мартовское утро — вас и остатки вашей дивизии, когда вас вышвырнули из России и гнали через Паннонию… Так выпьем же и помянем эти добрые старые дни… Какие были времена! Подумать только, ведь мы могли бы даже убить друг друга…»
Он почувствовал, что Марко сжимает его локоть.
— Вам нехорошо?
— Нет, а что…
— Да вы же стонали! Или вы не заметили? Нет, он не заметил.
— Я думал… Как мы будем жить с этими людьми потом?
В глазах Марко мелькнула его обычная усмешка.
— Потом? Это ведь совсем другое дело. Тогда-то и начнется настоящий бой.
— Я вас не понимаю. Если мы выиграем войну?
— А что, собственно, мы выиграем, дорогой капитан? Право избежать полного истребления? Шанс остаться в живых?
Голос Марко хлестал его, V него было такое ощущение, словно он заперт в душном чулане. Еще немного, и его стошнит. А Марко все говорил:
— Нам ведь нужно будет кое-что побольше, как вам кажется? Для нас потом еще долго не будет отдыха. Еще очень долго. — Он указал на солдат, скрывающихся за углом рыночной площади. — По-вашему, они поймут? Вы правда так думаете? — Скрестив на груди руки, покачиваясь на каблуках, выставив тяжелый подбородок в сторону проходящих солдат, Марко сам ответил на свой вопрос: — Нет, нам придется снова драться с ними. С ними и с им подобными. С помощью идей. Еще и еще. И конца этому я не вижу.
— Но ведь должен быть конец! Марко сказал с неожиданной сухостью:
— Да, безусловно. Я говорил только, что я — лично я, понимаете? — не представляю, как это будет.
— И вы не хотите остановиться?
— А что это означает? Вот я вам сейчас скажу. — Марко опустил руки и начал щелкать суставами пальцев, сначала на правой, потом на левой. Казалось, он собирается произнести речь. Но он сказал только: — Поражение. Остановиться — значит потерпеть полное поражение.
— Но ведь поражение — это еще не самое худшее?
— Разве? Во всяком случае, не для нас здесь теперь, да и после — тоже. Ни для кого из нас, черт побери.
Он не находил, что сказать.
Марко отвернулся от окна со злокозненной улыбкой, словно человек, с удовольствием сообщающий неприятную новость.
— Скоро десять. Через полчаса мы пойдем к этому вашему…
— Вы тоже хотите пойти?
— А что? Все устроено. И ведь мы из-за него столько недель просидели сложа руки.
Он совсем не хотел присутствовать при подобной встрече, но сумел спрятать свою досаду.
— А Том?
— С Томом будет Коста.
Они вышли на улицу, окутанную туманом тревожного возбуждения. Их сопровождал кто-то из группы Косты, но они не думали об опасности. Война еще продолжалась, но у них было такое ощущение, что она окончена. Марко напевал партизанскую песню. Их подошвы четко стучали по тротуару.
Внутреннюю дверь им открыла Марта. Ее лицо как будто побледнело и осунулось. Он поспешно сказал:
— Все в порядке. Это друг.
Она словно не поняла. Ее рот глуповато приоткрылся, бледные губы разомкнулись, и верхняя, хорошенькая, чуть-чуть оттопырилась — нечаянно, без кокетства. Она их даже не накрасила. Он взял ее за руку, и тонкие холодные пальцы показались ему совсем детскими. Марко шагнул вперед с улыбкой, которая была почти сочувственной. Он сказал Корнуэллу:
— Не знаю, как мы будем объясняться. Вы будете переводчиком. Скажите ей, что бояться не нужно.
— Он говорит…
Но она не дослушала:
— Вам лучше пойти к папе.
Андраши сидел скорчившись в кресле перед приемником. Он оглянулся на них и махнул рукой, предлагая им сесть и подождать. Из динамика несся поток венгерских фраз — отрывистых и тревожных.
Андраши выключил радио и поднялся на ноги. Руперт сказал:
— Мы пришли проститься.
Но как и Марта у двери, Андраши словно не расслышал. Его лицо было непривычно напряженным. Он выпрямился и сказал:
— Вы, конечно, знали, что это должно произойти? И вываживали меня, как рыбу на крючке? Ловко сделано, господа.
Каким-то образом Андраши по обыкновению сумел перевести ситуацию в сугубо личный план.
— Вы говорите о прорыве на Восточном фронте? Но мы даже…
— Нет! — взвизгнул Андраши. — К этому мы были готовы. Наши эмиссары уже получили все инструкции. Мы были готовы предложить немедленный мир и всемерно способствовать переброске войск через страну при условии невмешательства в наши внутренние дела. Я говорю о… — Он осекся и уставился на них с крайним недоверием. — Неужели вы хотите убедить меня, что вы действительно ничего не знали? Господа, ваша шутка заходит слишком далеко!
Руперт ощутил привычное усталое раздражение. Почему-то Андраши был просто неспособен воспринимать факты, реальные факты. Он сказал резко:
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
Андраши с видимым усилием попытался взять себя в руки и продолжал уже спокойнее:
— Неужели же… — Он помолчал. — Вы даете слово? Слово джентльмена?
Руперт раздраженно пожал плечами, и Андраши снова опустился в кресло, молча скрестив руки на груди. Марко спросил:
— Он нездоров?
— Кажется, что-то произошло,
— О да, произошло, друзья мои. — Как ни удивительно, Андраши перешел на сербский язык, родной язык Марко, произнося слова с запинкой, но достаточно внятно, а его посеревшие щеки подергивались от терпеливой презрительной усмешки. Он протянул руку и постучал по приемнику, словно собираясь что-то сказать, передумал, подергал себя за лацканы пиджака и снова встал.
— Вот так, господа. Мы уходим сейчас? — Он засунул большие пальцы в карманы жилета и наклонился вперед с насмешливым смирением. — Это вас удивляет? Но скажите на милость, что мне остается делать теперь, если не идти с вами? — Точно монарх, отрекающийся от трона, он торжественно вскинул руку, как будто отбрасывая прочь прежнюю жизнь.
— Мы чего-то не знаем? — еле выговорил Руперт.
— Вы и ваша хваленая секретная служба! Как это странно, мой друг… но могу ли я еще называть вас моим другом? — Он снова постучал по приемнику. — Только что передавали последние известия из Будапешта… Ах, но я же забыл: вы не слушаете последние известия, у вас есть собственные источники информации, — Он пожал плечами. — Правительство пало. Власть захватили сумасшедшие. С этого дня в Венгрии правит Гитлер.
Он вновь опустился в кресло, храня достоинство в сумятице катастрофы, терпеливо-снисходительный с глупцами. Он продолжал свои объяснения обстоятельно, словно говорил с детьми, только перешел на английский, Теперь уже невозможно предотвратить окончательное и бесповоротное выступление Венгрии на стороне немцев. Это вопрос времени. Через час, если не раньше, из Будапешта придет распоряжение о его аресте.
— Если вы уходите сегодня, то я хотел бы сопровождать вас. Никаких условий я, разумеется, больше не ставлю, кроме одного: я хочу попасть в Лондон как можно скорее. — Он тускло улыбнулся и взял Марту за руку. — Я даже больше не прошу, чтобы меня отправили на аэроплане.
Корнуэлл торопливо сказал Марко:
— Он думает, что его арестуют. Здесь. Через час или раньше.
Они услышали, как Марко со свистом втянул воздух сквозь сжатые зубы, увидели, как напряглись его лицо и тело, а потом постепенно расслабились. Они смотрели, как рука Марко медленно опустилась на кобуру у пояса и его пальцы начали дергать голубой ремешок. Они услышали, как Марко сказал спокойно, глядя на Андраши:
— В таком случае вы и я, товарищ, уходим отсюда. Немедленно.
— А я? — закричал на него по-сербски Андраши. На момент Корнуэллу, словно в бреду, почудилось, что его в этой комнате нет. Два человека перед ним мерили друг друга взглядом, как старые враги, которые внезапно стали новыми врагами. Марко спросил:
— А… ваша дочь?
— Это разумеется само собой.
Марко, казалось, ушел в далекую серую мглу. Потом он поднялся на ноги и сообщил свое решение. Они с Корнуэллом и Том уйдут сейчас же. Андраши и Марта выйдут с Костой через полчаса. Багаж, запасная одежда? Нет. Никаких вещей. Им придется пройти мимо часового у моста через канал. Чем раньше они сделают эту попытку, тем лучше.
— Попытку? — На мгновение Андраши словно приобщился к жизни, к обычной будничной жизни.
— Она не безнадежна. Раньше мы вывели бы вас. Под охраной. Но теперь, — Марко подергал себя за пояс, — теперь у нас нет на это времени. Вам придется рискнуть. Самим.
Мгновение оказалось кратким.
— Ну что ж, — нелепо сказал Андраши, — я, пожалуй, возьму с собой мою скрипку.
Перед ними через поля, устланные зеленым ковром апрельских всходов пшеницы, убегала вдаль ровная дорога. Они шли в спокойной тишине. Мост через канал остался позади.
Том объяснял с настойчивостью, которая граничила с грубостью:
— Она просила передать вам привет и наилучшие пожелания. Ее любовь, сказала она. Какого черта вы не попрощались с ней?
«Юнкерс-52» жужжал, набирая высоту, уходя к белым башням облаков над венгерской равниной. Они отступают повсюду, и самолет увозит штабных офицеров в Будапешт, а может быть, и прямо в Берлин.
— Марко и слышать об этом не хотел.
— Не понимаю почему. Выйти из города было легче легкого. Даже часового на мосту не оказалось.
— Ну, не знаю. Спорить с ним я не мог. — Он отбивался от обвинения, что поступил скверно. Ведь он даже и не пытался спорить. Наоборот, он ухватился за слова Марко, позволившие ему уйти, так больше и не увидев госпожи Надь. Но теперь, в ярком свете солнечного дня, — дня успеха, — этот факт был ему неприятен.
— а о ней вы и не подумали, — сердито возразил Том. — Я бы поспорил.
— Но ведь вы пролетарий, Том. — Руперту стало весело. — Это совсем другое дело. К вашим словам они бы прислушались. Глас народа, да благословит его бог. — С каждым шагом его радостное настроение росло. Почему он должен считать, что поступил с госпожой Надь хоть в чем-то непорядочно? Ведь, в конце концов, это она… Но эту мысль он отбросил, неприятно удивившись своей жестокости.
Том говорил с той неловкостью, которую порождает неколебимая уверенность:
— Черта с два! Но я вам другое скажу. Вам и в голову не пришло бы. Я начинаю ненавидеть немцев. По-настоящему, всеми печенками.
— Неужели?
Иногда фамильярность Тома переходила все границы. Он решил больше не думать о госпоже Надь.
— Да. Мне надоело играть в прятки. Ведь мы, собственно, никакого дела не делаем.
Они словно поменялись ролями.
— Еще немножечко, Том, и вы станете героем. Терпеть уже недолго. — И он вновь удивился собственной злости.
Они замолчали. Чуть впереди по проселку, убегающему вдаль под пронзительно голубым апрельским небом в белых облачных барашках, шагал отец Косты.
Часа через три в усадьбе (условленном месте встречи) появились Андраши с Мартой — успех был полный. Они пришли под охраной Косты, когда уже начало смеркаться. Корнуэллу понравилось, как они оделись в дорогу. На Андраши была твидовая куртка, короткие штаны, толстые чулки и башмаки на толстой подошве. Через плечо у него был перекинут легкий плащ, на голове красовалась охотничья шляпа с двумя-тремя запыленными перышками за лентой: почти убедительно, почти вылитый мелкий помещик — может быть, владелец мельницы или доли в каком-нибудь винодельческом хозяйстве. Единственной странностью был скрипичный футляр в его руке, но, с другой стороны, как раз странности нередко и придают убедительность маскировке. Марта была одета, как и положено дочери такого отца, разве что чуть-чуть слишком нарядно — темно-зеленый жакет и юбка, туфли на низком каблуке. Они очень хвалили Косту — он отлично их вел.
Все было прекрасно.
— Мы готовы идти сколько угодно.
— Этого не понадобится. Во всяком случае, пока. Марко раздобыл повозку.
— Ну, должен признать, — Андраши повесил макинтош на дверь лучшей комнаты в доме отца Косты, — вы были правы, говоря, что риск невелик. Я приятно удивлен, можете мне поверить.
Руперт сказал весело:
— В любом случае это самый опасный участок. Здесь, на северном берегу, нас маловато. Но зато там… — Он засмеялся просто от радости. Кошмары последних дней ожидания уже уходили в прошлое. А кроме того, он снова надел форму.
— Что означают эти три звездочки? — спросила Марта, оглядывая его плечи. Он с удовольствием объяснил.
Они поужинали белым хлебом с жирной грудинкой, запили еду липовым чаем, очень сладким и полезным, а потом удобно расположились в лучшей комнате отца Косты. Незадолго до рассвета Коста их разбудил. Они вышли под ясное звездное небо. Марко и отец Косты заводили двух лошадей в оглобли четырехколесной повозки. Бодро постукивали и позвякивали подковы: даже лошадям словно не терпелось отправиться в путь.
Он с гордостью объяснил:
— Возможно, мы несколько рискуем. Но так будет быстрее, а неразбериха и деморализация сейчас настолько велики, что, собственно, опасности почти нет. — Андраши и Марта слушали с подчеркнутым вниманием, словно ученики в школе горнолыжного спорта. — Но на всякий случай мы вас укроем соломой. Просто на всякий случай. Вам даже не нужно будет закрывать лицо.
Они были исполнены смиренной готовности выполнить любые указания.
— Но что, если солому вздумают проверить?
— Этого не будет.
Андраши и Марта забрались в ворох соломы, высоко поднимавшийся над крутыми бортами повозки. Лица их остались открытыми.
— Конспирация! — пошутил Марко.
Том сел сзади спиной к лошадям и свесил ноги.
Рассвет окрасил плоский горизонт в кремовые тона.
Они поплотнее закутались в крестьянские плащи (потому что было еще холодно, а кроме того, Том и Марко тоже надели форму), простились с Костой и его отцом, и Марко уверенно дернул вожжи. На крестьян они, пожалуй, не слишком похожи, размышлял Руперт, но и партизан в них так просто не узнаешь, а потому можно рассчитывать, что в пыльной сумятице отступления никто не станет ими особенно интересоваться. Марко, обычно такой осторожный, по-видимому, нисколько в этом не сомневался.
И вновь Марко оказался прав.
На протяжении всего этого теплого погожего дня они то и дело попадали в довольно опасные положения. Еще только-только рассвело, как впереди на дороге показался патруль — человек десять жандармов с винтовками за плечами катили им навстречу на велосипедах, низко наклонившись над рулями. Он поспешно укрыл лицо Марты соломой, а Марко, осыпая лошадей градом проклятий, свернул к самой обочине, но пустил их легкой рысью. Через несколько секунд мимо проехал первый жандарм — пожилой, с усталым выражением профессионального недоверия на лице. Под плащом Руперт вытащил из кобуры свой кольт, который снова был при нем. Пистолет лежал на его ладони, холодный и сухой, и он знал, что рука его тверда и не дрогнет. Первый жандарм притормозил, словно в нерешительности, оглядел их с тоскливой проницательностью и снова завертел педали. Марко по-прежнему покрикивал на лошадей.
Остальные жандармы промчались мимо — кто поглядывал на повозку, а кто тупо смотрел, в спину едущего впереди. Дорога повернула, колеса повозки запрыгали по обочине — казалось, она вот-вот рассыплется. Но через одну-две минуты Марко придержал лошадей, и они опять пошли неторопливым шагом. Сзади раздался возбужденный голос Тома:
— Я уже думал — все!
Он сдвинул солому. Марта и Андраши с тревогой; уставились на него. Их лица горели. Он сказал им про жандармов.
— Удивительно! — сказал Андраши. — Как вы это объясняете?
Ответил Марко:
— А вы видели первого жандарма? Он сразу понял, кто мы и что мы.
— Но почему же…
— А, черт, такая уж у полицейских натура. Они выдрессированы кусать, когда их хозяева тявкают. Но им нужно знать, кто их хозяева. А вот это им сегодня и не известно! — Марко торжествующе выругался, — Да к тому же не все венгры фашисты. Вовсе нет!
И это было правдой — здесь, в сердце Европы, где все внезапно пришло в бешеное движение.
Перед полуднем им встретилась колонна пехоты, двигавшаяся на север, в Сегед или даже в Будапешт. Марко лихо щелкнул кнутом, и колонна осталась позади. Андраши продолжал твердить свое «удивительно!». Если бы ему рассказали, он не поверил бы. Руперт был на седьмом небе.
— В подобное время еще и не то случается. Даже Марко разговорился.
Он управлял лошадьми умело и с удовольствием,
— Э, да вы забыли, кто я родом. Вы забыли, что отец у меня был крестьянин, и дед тоже, и прадед, и так испокон веку. Это у нас в крови, черт побери!
Вот так, упиваясь торжеством, они целый день ехали по извилистой дороге, которая все дальше уводила их через неогороженные луга и поля в густых всходах кукурузы и изумрудной зелени озимой пшеницы. Высоко в небе гнались друг за другом курчавые облачка. Овсянки и коньки щебетали в кустах и рощицах, пронизанных стрелами серебряных лучей. Ласково грело солнце. И даже жалобная песня-причитание, которой Марко научился у горных партизан и весь день напевал себе под нос, казалась не саркастической насмешкой над этим спасением и бегством, а только оттеняла героичность их подвига. «А в гламочской степи ничего не растет, ничего не стоит, мать с отцом, сыновей схоронив…» Руперт испытывал прилив любви и уважения к. Марко. Нет, он объяснит Андраши, заставит Андраши понять, как непохожи на самом деле две стороны, раз на одной из них сражается Марко, в то время как Другие… да, другие упиваются своим позором. И Андраши спросит с рассчитанной любезностью: так, значит, вы — революционер? Не желаете ли вы прыгнуть со сковородки да в огонь? А он объяснит, терпеливо объяснит — нет, политика тут ни при чем. Это вопрос морали, как вы сами говорили. Вопрос морали. А как же Маргит и Найди, которые ждут в своем поместье за Веспремом, ждут, и ничего больше? Что вы скажете на это теперь? Нет-нет, должно быть достаточно и того, что они ждут. Пусть будет достаточно того (да и можно ли надеяться на большее?), что Нанди вернется в свой клуб, в свой банк, сообщая благородное достоинство и престиж всему, что он делает, и всем, с кем он соприкасается; пусть будет достаточно того, что Маргит прогуливается в лучах летнего солнца по набережной Дуная, оправдывая собой все сущее, пусть будет достаточно того, что мир в Европе постепенно подвяжет и срастит свои разорванные нити и пристойно похоронит своих мертвецов. И тогда ничто не будет утрачено, сохранится все, что необходимо, чтобы гарантировать будущее человечества. А пока его долг был так же чист и ясен, как прозрачная влага, которая собиралась в хрустальные шарики на прутьях кустов и ветках деревьев, отражая небо, вбирая небо в себя: его долг — держать светильник истины высоко над грязью и болью войны, немеркнущим, неприкосновенным. Он видел теперь свой долг еще более ясно, чем прежде.
Под вечер они добрались до перекрестка — тут в старой ивовой роще расходились две дороги, окаймленные рядами серебристых берез. Дорога в Паланку вела прямо вперед между стройными стволами, но Марко остановил повозку, и через несколько минут они увидели, что между ивами к ним неторопливо идут четыре человека. Все так же неторопливо эти четверо пересекли полосу травы у обочины, здороваясь на ходу. У них был скучающий вид, словно им давно надоело ждать, но Корнуэлл глядел на них, гордясь точностью, с какой все было рассчитано: эти люди были здесь, как требовали правила предосторожности, в назначенный день и час, в нужном числе — Юрица, Митя и два Митиных казаха. Хотя до места переправы еще далеко, они здесь — первое звено в цепи, которая приведет их на южный берег, на Плаву Гору (откуда враг, конечно, уже ушел), и дальше, к связным отряда, с которыми они отправятся в долгий, но безопасный путь к подножью голубых гор, где будут ждать Шарп-Карсуэлл и самолет. Он даже задохнулся от радостного облегчения, глядя, как эти четверо идут к ним, каждым своим шагом скрепляя бесценные звенья цепи: улыбающийся во весь рот Юрица, в шапке со звездой, лихо нахлобученной на крутую волну кудрей, шагающий широко, по-крестьянски, так что полы его куртки подпрыгивают и хлопают, Митя, серьезный и сдержанный, Митины казахи — храня обычное молчание.
Андраши приподнялся и сел на соломе. Руперт объяснил:
— Это наш командир… здесь, на северном берегу. И Дмитрий Малиновский с двумя своими солдатами.
— Как? Русский?
— Вот именно! — Он отвечал небрежно, согретый удивительным ощущением счастья. Ему хотелось спрыгнуть с повозки и перецеловать их всех. Он не спускал с них радостных глаз.
— Но каким образом? Ведь они же сюда еще не пришли?
Он ответил, не думая:
— Нет, конечно. Он сбежал из нацистской рабочей команды.
— Значит, русский белый эмигрант?
— Да нет же. Настоящий русский. Военнопленный. Из нацистского лагеря смерти.
Он встретил недоуменный взгляд Андраши, увидел, как позади Андраши худые щеки Тома дергаются в насмешливой улыбке, и сердито соскочил на землю.
Они переночевали в крестьянской усадьбе на теплом сеновале, сытно поужинав копченой свининой, а утром отправились дальше пешком. Юрица вел их по узеньким тропкам напрямик через бесконечные кукурузные поля, все в молодых побегах, и к вечеру они вышли еще к одной укромной усадьбе.
— Нет, я, право, не поверил бы, — заметил Андраши, — что эти люди способны все организовать.
— Погодите, вы еще не то увидите, — не удержался Корнуэлл, упиваясь восхищением в глазах Марты. — На том берегу, когда встретите боевые группы. Вот там вы узнаете, на что они действительно способны.
Андраши даже с Митей установил вполне дружеские отношения и болтал с ним «на крайне ломаном русском языке», как объяснил он Корнуэллу, добавив, что Митя — «очень приятный человек, очень-очень приятный».
— Это замечательный человек.
— Да-да, я не сомневаюсь, что вы правы. Следующий день тоже был ясным и солнечным.
Казалось, ничего уже случиться не могло. До Дуная оставалось всего пятнадцать миль. Там их будут ждать Бора и Кара, чтобы перевезти на тот берег и проводить на Плаву Гору. А дальше все будет просто, дальше им, собственно говоря, опасаться нечего.
— А далеко от Плавы Горы до того места, где мы сядем в самолет? — Марта шла бодро, ее нежные ноги как будто нисколько не уставали.
— Если идти пешком, три-четыре дня, а может быть, и больше. Все зависит от обстоятельств.
— А потом? — Ее миндалевидные глаза смотрели нашего прямо и внимательно.
— Потом все будет уже позади. Во всяком случае, для вас! — Он радостно усмехнулся.
— А вы разве с нами не полетите? Он почувствовал, что краснеет.
— Нет, конечно. Моя задача заключается в том, чтобы доставить вас туда целыми и невредимыми. Но когда все это кончится…
— Да-да! — оживленно перебила она. — Мы с вами встретимся. В Нью-Йорке, верно?
От ее смеха ему стало совсем весело.
— Пожалуй. А может быть, в Риме или в Париже. Или даже в Будапеште. Я ведь собираюсь снова побывать в Венгрии.
Но она сказала, что вот этого уж никогда не будет. Андраши сухо пояснил:
— Она собирается обворожить американского миллионера. Или стать голливудской кинозвездой.
— И то и другое, папочка. Это же неразделимо, как ты не понимаешь?
Руперта охватила смутная тревога, но он сказал только:
— А я как-то не представляю, что мог бы жить где-нибудь, кроме Европы.
— После этого — жить в Европе? — презрительно бросила она. — Нет, вы сумасшедший.
Да, конечно, она очень молода. Но беда была в том, что рядом с ней он чувствовал себя еще моложе.
Вечером после ужина он взялся за Андраши. Он заговорил о партизанах.
— Ну конечно, вы сочтете, что я их романтизирую. Андраши снисходительным жестом протянул руки ладонями вниз, точно расстилая перед ним привычный церемониальный ковер. Иностранцы не знают, что такое хорошие манеры, любила повторять его мать. У них есть только правила поведения. И у Андраши этих правил было неисчислимое множество. Но на этот раз он против обыкновения перешел прямо к теме.
— А теперь позвольте спросить вас, дорогой капитан, как вы поступите? Я имею в виду, если вам придется прибегнуть к таким же… ну, скажем, методам, которыми пользуется другая сторона? Не будет ли это тем случаем, когда, согласно вашей пословице, котел называет горшок чумазым?
— Об этом и вопроса не встает.
— Погодите, погодите! Я ученый, а наука ставит любые вопросы. Любые! Так что же вы скажете, если ваша сторона будет поступать точно так же, как… как те, которых вы называете «другая сторона»? Как вы поступите, если… извините меня, если вы, капитан Корнуэлл, сами прибегнете к этим методам? Вы, вы сами? Что станется тогда с вашим нравственным превосходством?
— Я прибегну к нацистским методам? — сказал Руперт. — Да я скорее застрелюсь.
Андраши досадливо прищелкнул языком.
— Милый юноша, никто же не стреляется. Это не довод.
Руперт почувствовал странную сухость во рту и попробовал заговорить о другом:
— Вы дадите нам знать, когда благополучно доберетесь до Лондона? Вашу телеграмму мне обязательно передадут.
Андраши, казалось, пошел вперед по своему ковру, приветственно разводя руками.
— Милый юноша, я не премину это сделать. И более того: я поговорю о вас с вашим премьер-министром. Можете быть уверены.
— Нет-нет, я…
— Ну вот, вы на меня рассердились! Вы, молодежь, всегда мыслите так возвышенно! И все-таки, — Андраши потер свой крупный нос и иронически усмехнулся, — все-таки вы убедитесь, что всегда полезно, чтобы о вас поговорили с премьер-министром. А как вы мне воспрепятствуете?
— Вы могли бы позвонить моей матери, если хотите, — ответил он сдержанно.
— О, разумеется! — Ковер прямо-таки поднялся в воздух вместе с Андраши. — Я обязательно это сделаю. — В его левой руке появилась кожаная записная книжка, а в правой золотой карандашик. — Скажите же мне ее телефон, чтобы я его записал.
Из неизмеримой дали Руперт слушал собственный голос:
— Литтл-Уизеринг три-два. Лучше я продиктую вам по буквам…
Третий слева, если выехать из Тонтона на юг в ту сторону, где по горизонту кудрявятся лесистые холмы Блэкдауна, маленький серый дом, уютно стоящий среди газонов и живых изгородей… или на местном поезде до Бембридж-Холла — ветка на Чард, тряские вагончики, грубые голоса фермеров, веселые компании мальчишек, которые каждый день ездили так в школу и из школы, и он тоже, когда дважды в полугодие покидал аристократическую закрытую школу, свое одинокое тоскливое детство, от которого ему никак не удавалось уйти. Он всегда был одиноким ребенком — единственный сын пожилых родителей. Что же, это можно понять. Ну а теперь наконец детство осталось позади.
— … и вы могли бы погостить у нее, если бы вам захотелось отдохнуть.
В эту ночь он спал крепко и сладко, без сновидений, убаюканный тихой уверенностью в том, что достигнет признания и обретет себя.
Весь следующий день, пока они спокойно шли к тому месту, где на дунайском берегу их должны были ждать Бора и Кара, ему хотелось петь. К вечеру они добрались до рощицы белоствольных берез, где среди густых вишен притаился заброшенный крестьянский дом. Тут по решению Юрицы им предстояло переночевать и провести следующий день, а дальше они пойдут ночью. До места переправы оставалось всего семь миль. Он объяснил Андраши:
— Мы ведь теперь находимся в пограничной полосе и должны остерегаться патрулей.
Они разлеглись на сухом дерне под березами, усталые, но довольные, давая отдохнуть ногам, гордясь проделанным путем, а Марко и Юрица осматривали дом, проверяя, может ли он служить безопасным убежищем.
Нет, думал Руперт, должно же быть какое-нибудь знаменье — барабанная дробь, звонкий голос фанфар. Удача… да, бесспорно, без удачи не обошлось. Но что такое удача без уменья, мужества, верных решений?
Его желание сбылось. Откуда-то с востока, точно дальний рокот грома, донесся смягченный расстоянием грохот канонады. Они прислушались. Да, это действительно били тяжелые орудия. Затем Андраши спросил, растягивая слова:
— На том берегу Тисы, мне кажется?
— Да, но это не так уж далеко. Митя, вы-то, конечно, разберете — это ведь ваши?
Митя поднял ладонь, и они умолкли. По его лицу скользнула жаждущая улыбка.
— Наши, — пробормотал он. — Наши! Андраши сказал не столько им, сколько себе:
— Но ведь это могут быть и немецкие пушки.
— Нет, — решительно заявил Митя, ударяя себя кулаком в грудь. — Я вот тут чувствую — наши!
— А разве звук не у всех пушек одинаковый? На этот раз Митя засмеялся.
— Если вам хочется думать так, тогда, конечно, одинаковый.
Они напряженно вслушивались.
Вдруг их окликнул Марко, и они мгновенно вскочили. Марко стоял шагах в пятидесяти на тропинке, ведущей к дому, и махал им. Они с облегчением пошли к нему.
— Все в порядке, — объявил Марко. — В полном порядке.
Когда-нибудь после, в том светлом будущем, которое непременно настанет, сюда придут другие люди, уберут эти развалины и построят новый отличный дом, и в нем воцарится благосостояние и будет расти с каждым урожаем. А пока им годился и такой — скромное убежище, где они наберутся сил перед последним, решающим броском.
Юрица возился у печки в комнатушке, над которой еще сохранились балки и кусок кровли. Они столпились там, переминаясь на усталых ногах, толкая друг друга, переговариваясь. Оштукатуренные стены были все в разводах сырости и в грязных щербинах. Перед печкой в обгоревших половицах зияла черная дыра — тут кто-то разводил костер. И все-таки им здесь будет неплохо, совсем неплохо. Ведь в конце концов осталось так немного. А потом — безопасность.
— Печку я подлатал, — говорил Юрица. — Эта старушка еще как будет топиться. Сейчас сами увидите.
Он наломал кукурузных стеблей, со вкусом уложил их в железное устье, взял у Корнуэлла спички и поджег. В комнату неторопливо повалили густые клубы дыма.
— Черт побери, Юрица, мы так все задохнемся.
— Да погодите минутку, дайте ей разойтись. Вот сейчас, вот сейчас!
Постепенно тяга наладилась, и дым рассеялся. Они сели у стены напротив, смотрели слезящимися глазами, как накаляется устье, и предвкушали возможность согреться.
— Должен сказать, эта канонада — любопытно, не правда ли?
— А у пушек звук всегда такой? Словно далекая-далекая гроза, которой можно не бояться.
— Да, совсем как море.
— Мы летом ездили отдыхать в Триест. Там море очень спокойное.
— Ну, скоро вы услышите Атлантический океан. Вот тогда вы вспомните эти пушки.
— Она вспомнит вас, милый юноша. А знаете, становится тепло.
— Я был бы рад, но к тому времени мы с Томом будем для вас просто людьми, которых вы встретили…
— А ведь еды у нас нет никакой, черт побери.
— Ерунда, Марко. Все это ерунда. Нам и так вполне хорошо. Ведь нам же хорошо, верно?
— Милый юноша, нам очень хорошо.
— Это вы меня забудете, капитан. Подумаете: а, та глупая венгерская девчонка! И забудете меня.
— Он у вас того и гляди покраснеет.
— Заткнитесь, Том!
Они спали на полу, на соломе, и она лежала совсем рядом. Глубокой ночью, убаюканный жаром, которым веяло от накаленной печки, он сквозь дремоту почувствовал, как она повернулась на спину, а потом на другой бок и уютно прижалась к нему. Ее спутанные волосы щекотали его щеку, он ощущал тепло ее тела. Осторожно и бережно, стараясь не разбудить, он положил руку ей на плечо.
Он проснулся на ранней заре. Затекшее тело ныло, голову ломило от духоты. Марта, Андраши и Том все еще спали — Андраши и Том мирно похрапывали, — но Марко и Юрицы не было. Он тихонько встал, укрыл Марту плащом и вышел в промозглый утренний холод. Небо над деревьями светлело. Его подошвы скользили по глине, серой от инея. Он глубоко вдохнул сырой, какой-то безжизненный, замутненный мраком воздух и пошел к развалинам сарая помочиться.
Возвращаясь, он увидел, что по тропке из рощицы идут Марко с Юрицей и девушка в длинной темной кофте. Ее голова была обмотана желтым шарфом. Он вспомнил, что видел ее, когда в первый раз переправлялся через Дунай. Она была из Паланки — что-то вроде политического работника, напарница Кары в том смысле, что она держала связь на этом берегу, как он на том. Добродушная полная девушка с круглым лицом и розовыми щеками. Ее партизанская кличка была Бабуся.
Обрадованный, он поспешил к ним навстречу: еще одно доказательство того, что все идет по плану с точностью часового механизма.
Они подошли совсем близко и остановились, не глядя на него.
— А, Бабуся! Надеюсь, вы принесли нам чего-нибудь поесть.
В угрюмой полутьме он плохо видел их лица и попробовал еще раз:
— Ну, ничего, перекусим завтра! — Обычная формула, означающая готовность голодать и дальше.
Но они молчали. Казалось, они были встревожены. И не просто встревожены.
Они заговорили с ним, и он слушал, как человек, тонущий совсем рядом со спасительным берегом.
Марко сказал ровным голосом:
— Они сожгли Нешковац.
Он слушал, и волны катастрофы сомкнулись над его готовой.
— Пламя было видно даже у нас в Паланке. — Когда, Бабуся? — еле выговорил он.
— Десять дней назад. На прошлой неделе. И с тех пор мы каждую ночь ждали на берегу Бору и Кару. Но их не было.
— И вчера тоже? — спросил Юрица.
Она покачала головой, глядя на них широко раскрытыми глазами.
— Все посты здесь усилены. У пограничников теперь новые командиры. Одни фашисты. Не знаю, что бы я делала, если бы вы и сегодня не пришли на условленное место.
И вновь он почувствовал жуткую уверенность, постыдную в ее ясности, что на самом деле все это его не трогает. И тем не менее это была петля, в которой он задыхался.
Кое-как он пробормотал:
— Это ужасное известие.
Марко схватил его за лацканы, впился в него горящими глазами.
— Но это еще не все.
Он парализованно ждал.
— Эти две женщины, помните? Вы слишком долго жили у них, мой друг. Их забрали. На другой день после того, как мы ушли.
Голос Марко был беспощаден:
— Вот во что обошелся этот ваш человек. Ну, надеюсь, вы потом убедитесь, что он этого стоил.
В тисках холода и ясности, уже задыхаясь от отчаяния, он все-таки успел сказать:
— Ради бога, Марко, не говорите Тому. И, ничего не видя, отвернулся от них.