«Я жить хочу! Я хочу жить! — пульсировало в голове Алины. — Нет! Я не могу жить! Я больше не могу жить так! У меня нет сил!.. Но я хочу!
Когда ты понимаешь, что скоро умрешь, то противна любая путаница человеческих понятий…» — подумала, успокаиваясь, она, но главный редактор отдела культуры прервал ход её мыслей:
— Ну что, наша вечная внештатница, ты поедешь в «Театр на Юго-Западной»? Нашу газету пригласили на «Калигулу».
— Да… конечно, — задумчиво кивнула Алина, и её солнечные кудри, словно на мгновение обмякли. Только Калигулы ей не хватало, в то время как весь её мир рушился и без того. Сидеть в маленьком плотно набитом зале и воображать, как должен возбуждаться некий абстрактный зритель, не возбуждаясь самой, а потом писать об авангарде, да что там о квинтэссенции авангарда, дозе адреналина и сексуальной эстетики, короче — парить мозги бедному читателю газет. В то время как собственный мозг словно расслоился один молчит, в шоке наблюдая, как тает песок в верхней чаше неких гигантских видимых лишь ему песочных часов, другой — машинально выдает то, что от него требуется, дабы никто не догадался, что он не один единственный.
«Смерть. Смерть. Смерть. Только смерть впереди и ничего больше. Алина ступала по гулкому коридору редакции и не слышала цоканья своих каблучков, словно каждым шагом проваливалась в пропасть.
— Вот, смотри, что выбираешь: командировку по зонам или на Багамы? спрашивал битый перебитый вечно нетрезвым образом жизни фоторепортер Фома девушку — свеженького стажера из МГУ, покуривая в углу.
Хрипловатый голос его врезался в сознание Алины, словно с того, иного, света. Она машинально остановилась рядом с курившими и, вынув пачку сигарет из заднего кармана джинсов, закурила, уставившись ничего невидящим взглядом в мутное стекло окна. „Смерть… и ничего больше! Как же коротка жизнь! Боже мой!.. И дались ему эти острова!..“
— Конечно, Багамы, — ответила девушка, не страдающая нелюбовью к себе.
— Эх ты, — махнул жилистой рукой Фома, — а ещё хочешь быть журналистом.
Ершик её черных волос зашевелился от удивления.
— Не обращайте на него внимания, — вернулась в опостылевшую действительность Алина. — Он всех об этом спрашивает. Кстати, Фома, а почему ты мне никогда не задавал своего коронного вопроса?
— Куда уж вам… — отмахнулся, замявшись, Фома. — Знамо дело — вы все о высоком… — ерничая, раскланялся и, бросив в наполненную водой белую фарфоровую урну окурок, пошел в кабинет к главному редактору отдела политики.
— Я не пойму, он кто — бывший хиппи или диссидент? — спросила девушка-мальчик.
— А… так… бывший гений перестройки — вяло поправив кольцо сережки, Алина снова отвернулась к окну. Лицо её нелишенное ещё юношеской свежести, несмотря на то, что ей было тридцать, ничего не выражало. Но ей казалось, что когда она говорит, лицо её корчится в резкой гримасе, превращаясь в ужасающую маску из древнегреческой трагедии. Последнее посещение онкологического диспансера поплыло у неё перед глазами…
— …Неужели, мне нельзя ничем помочь, доктор?! — отчаянно молодая рыжеволосая женщина схватила за рукав тоже женщину, но в белом халате, проходившую по коридору в кабинет маршем железного Феликса. Женщина врач резко дернулась, невидящим взглядом окинула пациентку:
— Нет.
— Но у меня же сын!.. — голос больной сорвался, и она прохрипела сквозь слезы: — Ему только восемь лет! Я мать-одиночка! Мне нельзя умирать! Нельзя!.. Он останется совершенно один! Один!.. Помогите! Что же мне делать?!
— Отдайте его в интернат, пусть привыкает, — громко и четко отпечатался голос женщины-врача в сознании Алины, — все равно ему потом жить в детском доме. Следующая. — И скрылась за дверью кабинета.
„Следующая, следующая…“ — гудело в голове. Следующей была Алина.
Алина, бледно-легкая Алина, почти не дыша, вошла в кабинет:
— Сколько мне ещё осталось жить? — сходу спросила, как напала, спросила в упор, не желая мучительных междометий. Спросила в тайной надежде услышать: „Да откуда вы взяли, что у вас рак?!“ — так, обыденно, грубо и просто, отвечали здесь дрожащим от подозрений.
— С этим… — врач мельком взглянула ей в глаза и скучно-пространным взглядом отвернулась к окну. — Только, пожалуйста, без истерик…
„Значит: рак“ — отрешенно произнес внутренний голос Алины, и она окаменела.
— …Вот теперь разрешили говорить, и вы все спрашиваете. А зачем вам это знать? Чтобы потом биться в истерике?
— Не беспокойтесь, я ку-культурный человек, я…
— Ну… если без истерик… Боли есть?
— Да… так… мелькнет что-то… Терпимо.
— Потом боли усилятся. Будем присылать сестру…
— Понятно, — Алина склонила голову, и её волосы тяжелыми волнами упали на стол. — Сколько же мне осталось жить? — спросила, медленно поднимая голову.
„Сколько?.. До чего же глупый вопрос. Что значит время для человеческой жизни? Кто может оценить — много или мало времени нам осталось. Что такое — год, день, минута, час…“
— Вы сейчас осознаете себя? — услышала голос врача.
— Да-да. Конечно. Если что не так… извините, — ответила Алина, словно очнулась от мгновенного глубокого сна.
— Обычно… с этим… живут не более года… — и врач снова отвернулась к окну.
Внезапно наступила тишина. Ясная тишина. За окном плыло лето. Пыльное, душное городское лето. Роскошное, вальяжное лето. И не верилось — что это лето когда-нибудь кончится.
— Теперь я себя точно осознаю, — кивнула Алина и выдавила из себя словно нановокоиненными губами: — Неужели, ничего нельзя сделать? машинально, хоть и тихо, повторяя интонации той женщины, что пыталась ухватиться за рукав врача, словно утопающий за последнюю соломинку. И добавила, — Деньги есть.
И долго слушала, словно сквозь толщу стекла, о способах, которые все равно не помогают.
— …Я, конечно, дам вам направление на госпитализацию. — Сухо окончила врач свой монолог. — Следующая
Сотрудник отделения охраны лейтенант милиции Минькин с трудом оторвал тяжелую голову от стола под дикий вой музейной сигнализации. Таинственно улыбнулся, сомнамбулически поднялся со стула, подошел к пульту и прекратил этот раздирающий его сознание машинный вопль сирены.
Быть может, в другие времена, эта кража потрясла бы весь мир… Минькин понятия не имел о том, насколько ценна в цивилизованные годы в цивилизованной стране эта маленькая скрипочка. "Все равно бы её украли из этого нищего музея" — мелькнула отчетливая мысль в его смутном сознании.
Словно сквозь тягучий туман он оглядел стол: "Один стакан… — отметил про себя. — Второй вымыт. Значит, он меня клафелином вырубил! — поставил он диагноз своему состоянию. — Ха-ха, герой!.. А я-то думал — пристрелит…" и рухнул тяжелой головой на стол. Погрузился в бессознательное, невменяемое состояние и увидел ясным видением последние часы перед отравлением…
Два часа назад в маленькой комнатке сторожа с выцветшими и треснувшими от старости желтыми обоями, залатанными постерами певцов из модных журналов, продолжая тем самым линию музея, ничего вроде бы не предвещало такого предательства закадычного собутыльника. Но лейтенант Минкин уже начал догадываться.
— …Пять тысяч долларов. И, как договорились — ты был пьян и ничего не слышал, клянусь мамой. — Предложил Карагоз, радуясь наипростейшему способу исполнения заказа. Такой прямой текст не казался ему опрометчивым. Это проще, чем идти на мокрое дело. Карагоз прикинул, прежде чем решиться на прямой сговор с охраной, что теперь исполнение служебного долга в милиции не в чести, вспомнил о том, что мало платят, что почти все его начальство лимита бесквартирная, ненавидящая москвичей, а уж тем более интеллигенцию. Преступление против истории культуры — для них слишком абстрактное понятие. К тому же — в течение месяца, он наблюдал этого Минькина, как бы случайно познакомившись с ним в пивной, а потом и подружившись через пристрастие к тихим застольным беседам о политике, несправедливости и нелюбви к Ельцину.
Да, Карагоз пас его — Минькина и характеристику ему составил неприглядную: слабоволен, завистлив, любит выпить, ненавидит стоящих выше себя, служит, потому что некуда податься, да и в Москве пожить охота.
— Пять тысяч… — Минькин, соблюдая лицо кирпичом, перевел про себя доллары в рубли. — Да ты чего это, братишка?! — тихо прошлепали пухлые губы охранника. И было неясно мало это или много по его понятиям. Минкин вздохнул и откинулся на спинку шаткого стула. На мгновение замер, глядя куда-то мимо Карагоза. "Это же надо… за какую-то скрипочку! Скрипочку, разве только, что — для ребенка… Так рассыплется ж… и кому это старье…" — выкрикнул он:
— Не пойдет.
— Да ладно, я пошутил. Чего напрягся? — прохрипел с усмешкой Карагоз, поняв, что своей напористостью и прямотой смутил возможного подельника, и попытался все свести к шутке. Действовать надо было срочно, времени не было, а был последний день уговора с заказчиком:
— Кому здесь чего нужно? Ладно бы — музей Джона Леннона… Клянусь мамой, даже школьники на экскурсии сюда не ходят. И как эта богадельня ещё не прогорела?.. Давай, ещё по чуть-чуть. Хороший ты парень, Минькин, и улыбаешься как Гагарин.
— А все равно… Я, братишка, на службе не пью. — Сказал Минкин, задумался и добавил: — Больше… — На всякий случай поставил под стол початую бутылку, стараясь показать себя теперь уже точно подозрительному приятелю расслабленным и вялым. Но мысль, возбужденная произнесенной в начале беседы цифрой, раскручивалась на полную катушку и не могла остановиться: "Неспроста его шутки. Хоть и говорит, что детдомовский, хоть и голубоглазый, а нос орлиный… да и откуда Карагозом кличут? Кавказ примешался. Точно Кавказ!.. А с Кавказом ухо держи востро. Непонятный. Если он мне столько предлагал, так сколько же сам получит?.. Не больше десяти процентов предложил. А может пополам?.. Все одно — многовато. Так что ж это за скрипочка такая? Фанера и есть фанера… зато антикварная… И все привязывался ко мне, все прилаживался целый месяц в пивной-то… Целый месяц подлаживался! Неспроста… — и вдруг, словно молния разверзлась в его мозгу: — Не уйдет он сегодня пустым! Не уйдет! Отступать ему некуда. Прирежет еще, как пить дать, если не соглашусь-то. Сейчас и не на такое без всякого страха идут".
Минькин внимательно вгляделся в своего приятеля. Тот, развалившись, покачивался старинном венском стуле, покуривал сигарету "Мальборо", поглядывая на собеседника с особым прищуром. Минькин — при своей-то зарплате — мог себе позволить только "Пегас".
"Пойти, из другого телефона позвонить в отделение, сказать, мол, так и так… Да ведь сам приманил. Знакомый же… не поверят. Устав нарушил, никого же не должен был пускать… С поличным ловить надо… Э… да я живым не дамся. Вот дело-то будет. Может — повысят… Ну да… жди — гроши прибавят. Так и живи в общаге, как бомж, с хлеба на воду… Вот Иволгин погиб на посту, его жене страховки, по теперешнему курсу, всего две тысячи гринами единовременно. А может… поторговаться с этим, чтобы комнату в общей квартире купить?….или домик в Подмосковье? Маленький… Кабы тысяч десять… Так ведь даст поначалу, а потом… сколько уже таких случаев было. Но если платит столько, что ж — кроме него за неё никто не заплатит?.. А если…" — и сам про себя себе же не договорил, настолько вдруг решился и одновременно испугался своей решительности.
— Может, чайком попоишь? — усмехнулся Карагоз, чувствуя, как напрягся лейтенант. — Скучно чувствую, друг, здесь одному. И чего напарника не дадут? Денег, что ли, у музея нету?
— Да… — лениво почесал левую лопатку Минькин, приятно щупая под кителем портупею. — Кому он нужен. Кто ж его грабить-то будет, братишка, музей-то этот?.. Такое только тебе спохмела в голову придет. По этой рухляди лишь старушки-смотрительницы вздыхают… А укради чего — и продать некому. Одно слово — старье. Вот кто его возьмет? Кто?..
— Неинтересно все это, — как-то сразу поскучнел Карагоз и зевнул в лицо собеседнику. — Чайком угостишь?
— Ты включи пока кипятильник, а я сигнализацию проверю. Если загудит все, не дергайся. Проверка такая.
— Проверка такая… — удовлетворенно повторил Минькин, вернувшись через пятнадцать минут.
Карагоз сидел, как сидел, словно и не двигался, машинально пил пиво и сонно улыбался. Минькин сел напротив на полуразвалившийся диван. Карагоз придвинул ему стакан с чаем.
Тая в глазах архетипически-лукавую усмешку холопа, обманувшего барчука, Минькин опустив взгляд долу и, вздыхая, принялся хлебать опостылевший чай.
Уже второй десяток лет смерч перемен срывал крыши, носясь по стране. Саранчой летали туда-сюда необизнесмены, урожденные наивно-дремучей провинцией, и сгорали, словно мотыльки на свече, едва соприкоснувшись с серьезным кушем.
Голодные амбиции и панибратская зависть пробуждали чудовищные качества человека.
Все устои и нормы были попраны неожиданно обрушившейся нищетой на, совершено к тому не готовых, людей. На осколках самовластия ещё теплились семьи, уже не являющиеся ячейками государства, но хранящие память о незыблемом. Только и в них расползалась ткань интимного бытия, словно ветошь, разъедаемая кислотой краха личности в животной борьбе за жизнь.
Что может чувствовать человек в таком низводящем до ничтожества разносе? Человек, лишенный надежды выкрутиться, лишенный даже возможности думать, что стоит лишь потерпеть лет десять и все устоится, обретется новая база, восстановятся общечеловеческие основы?.. Что может чувствовать человек, понимающий, что жизнь его тает, словно воск свечи на пожаре скоропалительно и необратимо, что дни его сочтены?.. И уже никогда… никогда…
"За что ухватиться?.. За что?.. — думала Алина. — Что можно успеть сделать за год? Что?.. Когда за всю предыдущую жизнь ничего особенного не совершила. Год… год… год… ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТЫРЕ ДНЯ!"
Знание срока своей жизни — равносильно знанию конца света.
— Что вы будете делать, если узнаете, что завтра наступит конец света? — спросили буддистского святого — ремпоче, играющего в мяч.
— Играть в мяч, — ответил святой.
Хороши святые у буддистов: играют в мяч, жалеют комаров и прочих кровососущих, ядовитых гадов, могут захохотать в голос в своем храме… Они живые, мудры и наивны в одно и тоже время, игривы и неподвижны, естественны… Но когда китайцы гнали их из Тибета, ламы даже не прикрывали головы руками. И надвое расколотыми летели их головы…" — Почему-то, вспомнив об этом, Алина представила себе, что летели не головы, а планеты. Расколотые земные шары… И потом, когда остаток ремпоче спасся в Непале, они обратились за помощью и поддержкой к Европе, к её философии сопротивления… "Так и я — казалось бы — все, все могу, и ничего не могу в сути… Ничего. Кто я?!.."
Ей стало невыносимым свое одиночество. Невыносимым неотступная близость собственной смерти, шарахнувшись от которой Алина, появилась, сама не заметив как, в строительной конторе мужа.
Он сразу, из командировки в Питер, приехал туда. Почему-то — именно туда, а не домой. Там он был самым главным, самым разумным, хоть там… верилось ей. Там, как всегда, пили, отмечая новый заказ.
Впрочем, заказ был, как всегда, липовый, но деньги были настоящие отмытые наивернейшим способом, обналиченные и списанные на строительно-ремонтные работы. Редко кто умел проводить такие крупномасштабные манипуляции в малом бизнесе, как её Кирилл, при этом ловко лавируя между бандитским рэкетом и государственным налогообложением.
Она прошла по узкому коридору и, постучавшись, открыла дверь, из-за которой раздавался гул голосов.
Он вскочил сразу. Машинально проверил слишком подвижными пальцами пуговицы рубашки на своем буржуазном пузе, вид которого обычно вызывал у неё добрую усмешку. Подтянул галстук и пригладил всклокоченные волосы за залысинами на затылке. Но она успела заметить, что за долю секунды до этого он обнимал востроносенькую брюнетку, размахивая свободной рукой, что-то говорил, кажется, читал стихи на память. Он всегда, чуть что, особенно, когда был пьян, читал стихи по любому поводу, даже включаясь на обрывок фразы. В этом смысле он имел непревзойденную современниками память и знания, да только пригождались они лишь во время застолий.
— Зачем пришла?! — он старался оттеснить её в коридор. — Шпионишь?!
Алина почувствовала, как слезы затмили ей зрение.
— Что надо?! — продолжал он, выпроваживая её на улицу.
Она не узнавала его. Ей так хотелось положить голову на его плечо. Такое крепкое, такое теплое… родное…
— Я только что от врача… У меня плохие результаты… Я…
— Да ладно тебе… Притворяешься. Не за этим пришла. Знаю я. Насплетничали тебе. Дома поговорим, дома.
— Дома?! — она невольно подняла руки, как бы желая отстраниться от неприятного. — Но я… я там совершенно одна, пока ты…
Кирилл мельком взглянул на неё — и было в его взгляде такое глубокое сожаление, что он постарался его скрыть. Обыкновенно стройная, она показалась ему маленькой и беззащитно-безвольной, желающей что-то сказать, донести до него из самой глубины своего мутного моря, но лишенной голоса.
Уже на крыльце он поцеловал её в лоб:
Грустно смотреть, как сыграв отбой,
то, что было самой судьбой
призвано скрасить последний час,
меняется раньше нас. — Пробасил он нараспев строки из Бродского. Обычно он к месту и не к месту, читал стихи именно этого поэта.
— Не меняйся. — Изменил он свой тон на боле оптимистичный — Прямее спинку! Если ты думаешь, что я только пью, гуляю и развлекаюсь в игорных заведениях, называя свое безделье работой, то ты ошибаешься. Я постоянно делаю деньги. И делаю их, как и все другое, только ради тебя.
— Даже обнимая секретаршу?
Его глаза напоминали небо в солнечный летний полдень отражающее васильковое поле. Так видишь, когда лежишь, распластавшись, легко и свободно, а небо смотрится в эту ширь и отражает васильковый цвет. И ветер. Теплый летний ветер… Его глаза… Как они изменились, словно накатывали на неё — вдруг выпирая по-бычьи. Изменчивые глаза…
— Хватит. Ты же умнее, чем хочешь казаться. Подумай лучше — что тебе надо купить. Завтра поедем по магазинам.
Она ненавидела это странное, похожее на сумасшествие действие. Они носились по Москве. Сидя в машине, она зачитывала список того — что кому требуется купить. Но едва выходили в очередной салон — осматривали все подряд. Вернее, она таскалась за ним по мужским отделам. Затем он покупал себе пару костюмов или ещё что-либо глобально дорогое, затем она намекала на то, что некая вещь мельком понравилась ей, но её как всегда не было в списке. Начинались препирательства. Анна обижалась и далее обходилась обычными джинсами и свитером. "Мне же нужен фрак, для того чтобы делать в нем деньги, а тебе зачем? Ты и так красива" — утверждал он свой эгоизм объяснениями."…Теперь уж — точно незачем" — горько усмехнулась она про себя.
— Надоело, — она взглянула на него глазами полными слез. Бесполезно было пояснять, что она скоро умрет. Все, что касалось их двоих, никогда не доходило до него сразу.
Он, молча сунув ей деньги в карман, проголосовал такси.
Алина, незаметно смахнув нахлынувшие слезы, назвала водителю адрес своей редакции. Дома она больше находиться не могла.
Такси катило по знакомому маршруту. Это так печально: понимать, что помнишь наизусть каждую вывеску, витрину, каждый переулок, знаешь все о каждом доме, помнишь знакомых, живущих в этих местах… Помнить — со своим личностным оттенком переживаний событий, связанных с этой старомосковской архитектурой, и понимать, что память твоя скоро угаснет, как скользнувшие отблески закатного солнца. И никогда-никогда свет человеческого внимания не высветит ни барельефов, ни рельефов под точно таким же углом луча твоего личного зрения.
Но нельзя расплываться в бесформенный свет, ты же ещё жива!..
— …Ночью обокрали музей музыкальных инструментов, — произнесла Алина, думая о том, что сходит с ума, — пропала скрипка Страдивари. Цена от трехсот тысяч долларов до миллиона — смотря кому продать. Боюсь, у меня отнимут эту тему. Я ведь никогда не вела детективного журналистского расследования. Прав Фома — "все о высоком…" Но ведь — пересекается и низшее, и высшее в этой жизни…
— Страдивари… — усмехнулась стажерка. — О чем вы, когда люди в городе гибнут, словно у нас война. Сто убийств в месяц! Вчера в Видном, взяли группу цыган, убивавших людей в приличной одежде. Ждали на станции кому тропой по безлюдным местам идти — выслеживали и убивали. Только за вчерашний день они убили шесть человек сошедших с электрички. Это же надо так обнаглеть от равнодушия милиции, чтобы столько в день убивать!.. А вы о высоком!.. Да от такой жизни — хоть день на Багамах!..
— Увидеть Париж и умереть? — Губы Алины скривились в горькой усмешкой.
— Да хотя бы так. Но умирать, конечно, не обязательно.
Алина, даже не кивнув новоявленной сотруднице на её "необязательно", задумчиво пошла в кабинет к главному редактору отдела культуры.
Во многих редакциях были знакомы с Алиной. Но это не значило, что она отличалась журналистской активностью. Она принадлежала к той когорте гипнотически доверявшихся понятиям любви, брака и бабьей судьбы женщин, что в современной Европе напоминают камикадзе, и лишь, чтобы совсем не терять чувства того, что время идет, иногда писала статьи.
Красивая, яркая блондинка, от природы своей из тех, которых "выбирают джентльмены" — по заявлению одной телевизионной девчушки, — Алина из тех, кого могли бы запечатлеть в "Плейбое". Из тех, кто мог бы — получить в расчетливом замужестве, на зависть бабам и старым девам, головокружительную жизнь в Америке или Париже. Не говоря уже о её погибших способностях почти ко всем видам искусства… — так считали те же бабы. Алина при всей своей незаурядной внешности, не то что бы не имела характера, а имела такое терпение, что обстоятельства могли гнуть её, словно из прута дугу невероятно долго. Врожденная неуверенность в себе, толкали Алину на поступки отказа от всего того, за что бы ухватились другие.
Она вышла замуж по любви, долго не веря, что её тоже можно любить, хотя влюблялись в неё часто, но как-то казалось ей, спеша, словно перебирая кандидатуры, а не как одну единственную. Вышла — и как пропала — медленно и незаметно, попав под власть избалованного мужа. Они жили неплохо, можно сказать "слишком жирно" для большинства, мучающегося от безденежья, но жили все-таки неплохо — именно материально. Все остальные Алинины радости заключались в приятии и понимании его радостей. Будоражившая воображение мужского пола шикарная леди-журналистка — легко превратилась в эхо, тень, второй план жизни одного-единственного, мало кому известного среди её былых друзей-приятелей, мужчины. Они всегда отдыхали вроде бы вместе — в барах, в казино, играя в рулетку, на бильярде, путешествуя по странам… но когда ей хотелось в Египет, ему хотелось в Лондон, когда ей хотелось на выставку ему в бильярдную. И она всегда уступала. Всегда. Разве что книги читала совсем иные.
Временами она понимала это, понимала — что лично уже её нет. Была когда-то и вдруг быть перестала. И тогда вскидывала голову, шла… Шла в магазин в поисках его любимого сыра и, заодно, заходила в редакцию. Так появлялась она: то здесь то там, раз в три месяца, выслушивала пожелания, приносила статейку, которую успевала накропать урывками между готовкой ужина, стиркой, и обязательным вечерним выходом в свет местных бизнесменов, обычно молча кучкующихся в бильярдной, или выяснявших отношения только при помощи показательно классных карамболей или "дураков". Там ей приходилось играть одновременно две роли — европейской женщины играющей с мужчинами на равных и восточной — не заходящей вперед своего мужчины и не говорящей, когда её не спрашивают. С трудом научившись молчать, она молча принимала даже комплименты, которых было все меньше и меньше. И так как бы украв время, собрав его по минуткам, словно соткав рубашку, собрав с миру по нитке, она выдавала нечто в виде статейки и исчезала. Через полгода могла появиться перед редактором с таким видом, как будто виделись с ним вчера. И не было ничего удивительного в том что, глядя на неё с сомнением, говорил главный редактор:
— Какая скрипочка! Тут такое твориться! Народ озверел от зрелищ. Скрипочка его не удивит, хоть и Страдивари. Ладно. Мы можем дать только короткую информацию о твоей скрипочке.
— Но здесь дело темное! — с пылом продолжала Алина так, словно всегда была в гуще текущих событий, и они уже стали её личной жизнью. — Милиция принесла свои извинения за то, что их сотрудник не среагировал на сработавшую сигнализацию! Он, видите ли, решил, что её ни с того ни с сего замкнуло, и продолжал спать! А от чего это он спал таким глубоким сном?! Дело ещё толком не завели, а его уже уволили! У меня есть подозрение, что в ограблении замешаны наши доблестные правоохранительные органы.
— Быть может, — устало улыбнулся главный редактор отдела культуры. Но вы понимаете, что все равно оплату времени журналистского расследования вам никто не подпишет. Да и не вытянешь ты на народный детектив. Проще писать надо. А не можешь — тогда короче. Так что ищи новые сенсации.
"Новые сенсации! Новые сенсации… Жизнь мелькает, как картинки в калейдоскопе — разрозненные, невразумительные вспышки чужой жизни. А я… где же моя жизнь? Я — ведь, умираю! Люди!.." — Алина вышла в коридор и снова дошла до курилки.
— Вот смотри, что выбираешь: командировку по зонам и тюрьмам или в Париж? — спрашивал Фома молодого журналиста.
— А что в Париж кого-то посылают? — встрепенулся долговязый парень.
— Слушай, Фома, когда же ты уймешься? Так и хочется прокатить тебя по зонам.
— По эрогенным?! — усмехнулся новичок.
Она заметила, как Фома смутился и, отвернувшись, пробормотал:
— О чем же вы там писать-то будете?
— Об искусстве, — еле сдерживая раздражение, процедила сквозь зубы Алина, думая: "Хоть что-то делать. Хоть чем-то занять себя. Всю! Без остатка! Лишь бы не думать, не думать о себе!"
— Живопись за колючей проволокой, — откликнулся молодой журналист, — А чего, они, наверняка, там чего-то малюют.
— А… да ладно вам, пижоны, — махнул рукой Фома, неожиданно обидевшись на их шуточки, и ушел не докурив.
"Я сейчас сломаюсь! Сломаюсь! Упаду и замолкну навсегда!" — отчаянно пульсировало в ней. Но она шла домой, гордо задрав голову, и даже не спотыкаясь.
— Вот ещё — выдумала! Кто сказал, что у тебя рак?! Кто это тебе сказал?! Да об этом не говорят больным! — Кирилл смотрел на нее, сидевшую перед ним опустив голову. Волосы её бледным каскадом струились и струили несчастье. Он чувствовал, что перед ним надломленное существо, которое из последних сил пытается распрямится, стать той, которая вспыхивала в его снах, мечтах многие годы — чем-то утверждающим, вдохновляющим, вечным. Почему же теперь она вызывала лишь его сожаление?
— Светильник гаснет, и фитиль чадит
уже в потемках. Тоненькая струйка
всплывает к потолку…
— Теперь говорят. Если не веришь, пойди проверь. Врач, кстати, просила тебя зайти… — донесся до него её полушепот.
— Вот и проверю. Что они там тебе наговорили?! Рак ли, рыба — а рубашки должны быть выглажены, — ответил он, думая о том, что она не имеет права — не имеет! — быть слабой, быть хилой, ведь она так нужна ему!
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРИ ДНЯ.
Этот день, как и все дни их четырехлетней совместной жизни, начался со звонка. Впрочем, и кончался он тем же.
Если у других в едва проснувшиеся мозги вплетались цифры из сводки погоды — погоду Алине и Кириллу подменяли цифры, сообщающие о давлении Любовь Леопольдовны, матери Кирилла. К вечеру, обычно, она не была столь лаконичной, куда подробнее рассказывала о длинных очередях в поликлинике, о том, в каком обследовании ей отказали или, если не выходила из дома, рассказывала, как ей было плохо. "Так плохо, что не то что в магазин, до поликлиники дойти не могла". Заканчивала при этом каким-нибудь новым советом: "Ты проверь, сынок, она выворачивает твои носки с изнанки налицо перед стиркой? Носки надо обязательно выворачивать! Она той же тряпкой, что моет посуду, вытирает со стола?.."
Эти звонки мучительно отзывались в Алине чувством собственной неполноценности и ненужности. Самое ужасное заключалось в том, что Кирилл, вроде бы разумный, уже тридцатилетний мужчина — шел проверять. Он въедливо интересовался бытовыми мелочами, понятия не имея, что и как надо делать. Сам же не делал ничего. При этом лицо его заострялось, и это словно чужое выражение, отталкивало Алину ледяной волной отчуждения. У неё опускались руки. Завтрак подгорал, чай подавался слишком горячим, стирка затягивалась.
А далее продолжалось женское счастье.
— Что это тут у меня? — подбегал он к ней с выражением отчаяния на лице, тыча в прыщик на лбу. — Как ты думаешь, костюм ещё не погиб? подходил он к ней со своим очередным костюмом, при исследовании которого он обнаружил мелкую зацепочку в самом невидном месте…
Он должен был быть всегда в центре её внимания. Если Алина смотрела телевизор — Кирилл обычно садился между ней и экраном, требуя составления плана домашних дел на завтра, списка покупок или рассказывал то, что ему рассказали по телефону приятели, последние сплетни, или то, что происходило с ним за день. Впрочем, он слишком часто брал её с собой. Она несла, обычно, двойной груз совместной жизни — домашние дела, работа телефонного секретаря плюс молчаливое сопровождение мужа. Редко удавалось ей вырвать часы личного времени, позволить вспомнить себе о том, что и она — сама по себе — хоть что-то да представляет. Представляла… Слишком редко.
Н-да… не таким ей казался он до их совместной жизни — внимательным, нежным, с чувством юмора. Впрочем, он и остался внимательным и нежным, но только — по отношению к себе.
"Терпение… терпение… терпение" — повторяла Алина.
"Терпение! Терпение! Терпение!" — вторил ей сонм теней давно замужних женщин.
— Я могу поговорить с моей мамой?! Что ты дергаешься каждый раз, когда она звонит, хватаешься за что не попадя?! Меня раздражают твои суетные движения, пока я говорю. То ты в кухне, то в ванной при стирке!.. Сиди напротив и не рыпайся.
— Мне осталось жить не больше года…
— Я это каждый день по телефону слышу. Я тоже себя плохо чувствую — у меня отнимается рука. Посмотри, какие у меня проступили темные круги под глазами?! — и уже тише, уже рассеянно боязно:
— Как ты думаешь, это точно сердце? Может быть, я перенес инфаркт на ногах?! Надо тоже пойти провериться… Кстати, почему ты вчера так поздно вернулась, я же посадил тебя на такси?!
Сама же Алина никогда не спрашивала мужа, почему он так поздно приходит последнее время, с тех пор как она начала проходит обследование в онкоцентре… Ей казалось унизительным допытываться правды, чтобы получать на неё откровенное вранье. Но подруги!.. Измученная ревностью к своему мужу Сергею, Наталья часами рассказывала ей об успехах своей тайной слежки:
— Представляешь, девять вечера, его нет. А сказал, что будет в семь. Решилась зайти к нему в офис. Но прежде чем постучать в дверь, заглянула в окно. Они там сидят… С бутылкой дорогого вина… А его нет. А потом пришел и сказал, что был на работе.
— А кто же тогда там сидел? — не хотела спрашивать, но все же спросила Алина. Их мужья работали вместе.
— Тебе я, думаю… надо знать. За этими мужиками — только глаз да глаз. Не уследишь, глядишь, уже другая увела…
"Я мечтала о морях и кораллах,
Я хотела суп поесть черепаший.
Я шагнула на корабль, а кораблик,
Оказался из газеты вчерашней…" — пела по радио Новелла Матвеева. Алина поморщилась. Невыносимо было слышать сейчас этот слабый голос, отголосок инфантильной былой романтики, а ведь раньше её вполне удовлетворяла эта песня. Выключив приемник, продолжала слушать Натальин скоростной монолог.
— …Я не знаю ни одной проститутки больше, чем мужики. На каждом шагу продают. А вы столько прожили вместе… В общем, он там с этой… Ну… с секретаршей своей, Жанной. Сидят, пьют в обнимочку и яблоками закусывают.
— Но он терпеть не может яблок!
— Вот и я говорю: держи, мужика, мать! Мой говорил, что она ему письма пишет каждый день, если твой на объектах.
— Зачем? У него же есть мобильный телефон?
— А ты чего не понимаешь?
— Нет.
— Наверняка, чтобы ты случайно обнаружила. Подтачивает ваш союз, как вода, что камень точит.
— Но он же, как шпион — такой аккуратный! Да и не буду я читать то, что написано в записках к нему, даже если они на столе валяются.
— Я, конечно, понимаю твою тактичность. Но я бы это дело так не оставила.
Алина смотрела на мужа с немым вопросом.
— И сдалась она тебе… Нашла к кому ревновать — ворчал он в ответ, взглядом в упор, укоряя её совесть. — У меня дел — сизифов труд.
— Все — сизифов труд! Вся жизнь наша — сизифов труд! Оттого кончается либо немощной старостью и смертью, либо смертью ни с того ни с сего. Пора бы это понять. Я же не могу блуждать по жизни, просто ожидая своего конца, лишь оттого, что нет мне спасения. Надо же что-то делать!
— Завтра начнем проводить предоперационное обследование. А пока располагайтесь, — сказала медицинская сестра и вышла из её одноместной палаты.
Алина села на кровать и впала в оцепенение. Помпезный холл онкологического центра с огромным строгим гобеленом и огромным, каменным пространством застыл в её глазах, как реквием запечатленный. И холод, пробирающий до мозга костей, излучаемый все всем вокруг.
Неожиданно дверь в бокс раскрылась, и на Алину, медленно надвигаясь, пошло, пошло угловатое чудовище. Алина инстинктивно отпрянула, но тут мозг её проснулся, она увидела крепко сложенную женщину со шрамами, обезображивающим её лицо. У женщины в руках была швабра и ведро. "Уборщица… нянька" — поняла Алина и, успокоившись, и стараясь не выдать ужаса, произведенного её внешним видом, дабы не оскорбить, молча следила за движениями няньки. Та деловито поставила ведро в угол и, опершись на швабру, словно старуха на клюку, уставилась на Алину. Было странно оттого, что она пришла и не собирается убирать. В тоже время было непонятно, зачем она со шваброй в и без того стерильном помещении.
— Прозрачная, — после чересчур долго выдержанной паузы произнесла нянька. Довольная точностью своего определения, улыбнулась располосованной щелью рта:
— Молоденькая совсем. А куда себя загнала?
— Как куда?.. — растерянно оглянулась Алина. — Вот сюда… в больницу.
— Не в больницу, а в тупик, — взгляд няньки полоснул пронзительной жестокостью. — Как зовут?
— Аля… а вас?
— Надеждой меня зовут — Надей.
— Надей, наверное, неудобно. Тятя Надя?..
— Какая я тебе тетя? — недовольно пробурчала Надежда и деловито оглянулась по сторонам. — Мне всего-то, считай, сорок.
Алина подумала о том, что шрам на её лице, быть может, делает её гораздо старше, чем она есть. К тому же, нянечка не обладала тем самым русско-народным говором, коим обычно обладают пожилые женщины, моющие полы в подобных заведениях. И ей стало неловко за свою бестактность.
А нянечка Надя, тем временем, приподняла матрац постели Алины и пошарила под ним.
— Ничего, — удовлетворенно сказала она. — А то тут один придумал: двустволку под кроватью держал.
— Зачем? — Алина смотрела на няню Надю, как на потустороннее существо. На неё накатывали сомнения — а не сон ли все это. Слишком странной была её собеседница.
— А… — отмахнулась нянька. — Все обещал: вот боли начнутся застрелюсь.
— Застрелился?
— Куда там. Облучили и выпустили. Совсем он в своей жизни запутался… а ты?
— Что я?
— Не понимаю — палата дорогая, значит — муж богатый. Значит, живешь хорошо, не как все… Почему жизнь свою не любишь?
— Я?! Да откуда вы взяли, что не люблю?! — возмутилась Алина, с удивлением обнаружив, что и запястья нянечки, обнажившиеся из-под раструбов резиновых перчаток в красных рубцах от рваных ран.
— Любила бы — здесь не оказалась, — деловито ответила та и присела на стул напротив. — Куришь?
Алина, ожидая длительной лекции в ответ о вреде курения, вздохнув, кивнула.
— Давай, доставай свои — покурим.
Ошарашенная Алина вынула сигареты из сумочки.
Нянечка Надя открыла форточку и закурила, даже не обратив внимания на дорогих сигарет.
— А причем здесь… то, что вы сказали?
— То есть, что жизнь свою не любишь? Да не бывает так, чтоб все хорошо, а ты от рака умираешь. Мне медицина все что угодно твердить может, а я не верю!
— А те, кто из Чернобыля?
— Кто из Чернобыля не уезжал, до сих пор живут. А те, кто туда добровольцами ехали — что-то не то у них в жизни было. Жить им тогда не хотелось. Вот и согласились. Впрочем, это все равно из другого ряда. Там видно — нарушили мы некую миросозидательную гармонию — вот и рухнуло все сразу, сметая всех — виноватых и невиновных, за то, что вообще были рядом. Значит, причастны. А ты у нас, как я понимаю, в Чернобыле не была.
— А дети? Я видела здесь детское отделение! Это кошмар!
— Дети… это тоже другая статья. Это от равнодушия. Животного равнодушия родителей — плевать им, куда детей рожать. И знать ничего не хотят. Вот, один буддистский гуру к нам приезжал, говорил: самый страшный грех — незнание, а страшнее — нежелание знания. А эти — не то что за себя, за будущее свое знать ничего не хотели. Значит, не любили. Не их, не себя. Или, к примеру — мать сомневается: рожать — не рожать… Или все вокруг её любовь, что должна концентриваться на будущем ребенке, на себя перетягивают — и муж, и родственники, и политическая обстановочка… а она и реагирует, ребенку любви не хватает — какой он выйдет? Скорее всего — с программой самоуничтожения.
— Жестоко вы рассуждаете, — покачала головой Алина.
— Жестоко. Не жестоко, а требовательно. Ладно, я покурила. Дальше пойду. Нравятся мне боксы эти коммерческие — покурить можно, побеседовать. Условия у тебя отличные. Одиноко, но зато спокойно. Вот ты полежи здесь, пока тебя не трогают, полежи и подумай — отчего свою жизнь не любишь.
— Да люблю я ее!
— Значит, выхода из создавшейся обстановочки не видишь. А знаешь, как тут было лет десять назад? Я, правда, не видела, другая работа у меня тогда была, но рассказывают: встретились здесь двое — он и она. У неё — рак груди, ей сорок пять, а у него — рак горла, ему всего тридцать шесть было. Встретились и полюбили друг друга. Здесь. Прямо здесь. Пока к операциям своим готовились — роман крутили. Крутили, крутили и сбежали. Но не просто из предоперационных палат, из жизней своих.
— То есть как? — удивилась Алина. Ей казалось, что это мистическое чудовище чего-то добивается от неё — бестолковой. И от этого Алина с усиленным вниманием слушала её. Нянечка Надя не производила впечатления простой сплетницы, и продолжала говорить на глазах превращаясь в чудовищную, но все-таки Надежду:
— А вот так — убежали из своих семей, из своих домов, из Москвы из того, что было в сути не их, а оттого и опостылело. Уехали в Душанбе, поселились в предгорье. Полностью перешли на сыроеденье. Она была воспитательница — стала танцовщицей. Представляешь — в сорок пять танцовщицей! Это когда другие со сцены сходят. Правда, танцы у неё были какие-то особенные, да дело не в этом. Он, правда, как был музыкантом, так и остался. С нашим врачом до последних событий тамошних связь поддерживали. Теперь куда-то в Европу подались. И ничего. Говорят, горные лыжи освоили.
— Так, значит, все дело в питании?
— Эх ты!.. — смачно вкрутив окурок своей второй сигареты в блюдце, приспособленное вместо пепельницы, Надежда резко встала и ушла.
"Значит, выхода из создавшейся обстановочки не видишь", — вдруг прорвались слова Надежды в сон Алины. Засыпала она в полном смятении. Слишком много было визуальных впечатлений от того здания, похожего на вытесненный землей на поверхность бункер, в которое она сдалась. Слишком много ощущений от его коридоров, приемной, палат, больных, встречавшихся на пути к её боксу… слишком много. А тут ещё эта странная, угловатая, обезображенная шрамами женщина!.. Ее слова. "Как много, я чувствую, она сказала за короткое время, — думала Алина. — Много, только я что-то не поняла… не поняла… Надо подумать… подумать… ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ ДНЕЙ!"
Одиноко Жанна брела по сумеречной улице сквозь мелко моросящий дождь и понимала, что любит Кирилла. "Конечно, люблю!" — повторяла она самой себе. Вспоминая свое оскорбленное самолюбие, когда он обнимал её во времена застолий, а потом делал вид, что не замечал. Не замечал, даже получая её ежедневные записочки. "Никогда не целуйся с плохими женщинами" — было написано в одной. "Никогда не живи с нелюбимыми!" — писала она в другой. Он не отвечал. Даже оставаясь с ней вдвоем, он никогда ничего толком не говорил. Но манил! Манил и заманивал. Он не был простым "Новым русским", героем анекдотов, он был образован, умен, одевался со вкусом. Красивый, крепкий, импозантный, хотя и чуть сутулый от тяжелой семейной жизни, оттого и кажущийся умудренным не по годам, будь она замужем за таким — жила бы как за каменной стеной. Романтизированный ею его образ всюду сопровождал её.
Она не могла отделаться от него. Да и зачем?! Он был ей нужен! Нужен! Она это точно знала. Она не представляла своей дальнейшей жизни без него. Он постоянно был с ней. Но чем острее она ощущала его присутствие во всем, тем острее чувствовала свое одиночество. И беззащитность. "Парней так много холостых, а я люблю женатого…" — печально крутилось в её аккуратно причесанной головке. Словно стряхивая с себя эту привязавшуюся песню, она передергивала плечами, и гордо шла сквозь непогоду на свидание со своим приятелем с Арбата — Николаем.
Карагоз, представлявшийся особам женского пола Николаем, специально пригласил на встречу с человеком от заказчика эту мелкую, всю какую-то рассеянную и растерянную брюнеточку. С блондинкой он бы слишком привлекал внимание. Без женщины же — встреча прошла бы куда сложней: какой-нибудь пьяный мог подсесть за стол и начать брататься. Мог… к тому же оказаться хвостом… Да и вообще встреча двух мужчин всегда привлекает к себе особое внимание. Люди начинают думать либо "голубые", либо начинают невольно прислушиваться к деловому разговору, думая, что таким образом обнаружат новый источник заработка.
Впрочем, о том, что этот Минькин не раскололся, Карагоз узнал, из сообщения по телевизору: "Милиционер, охранявший музей, на включившуюся сигнализацию не среагировал, решив, что она заработала случайно, из-за изношенности. Милиция извинилась за досадное происшествие перед работниками музея, видимо не подозревая о том, что скрипка великого мастера Страдивари на любом достойном аукционе стоит до миллиона долларов. В тот же день стороживший музей сотрудник милиции был уволен. Не понятно, кто же несет ответственность за происшествие?.."
"До миллиона долларов!.. До миллиона долларов!" — кружилась голова у вора. За всю его жизнь это была его самая яркая удача. Этим можно было гордиться до конца своей жизни. Но обещанные изначально пятнадцать тысяч, теперь не радовали. "Облажался! — кричал он сам на себя, про себя. Облажался! Надо было по достоинству заломить! По понятиям!" Но дело было сделано. Скрипка ушла к клиенту в ту же ночь. Осталось забрать договоренную сумму.
Представитель клиента молча, с одутловато-брюзгливым выражением лица, жевал предложенные Карагозом блюда из морских чудищ и недоверчиво щурился на пытающуюся быть изо всех сил хорошо воспитанной и милой девушкой Жанну. Как бы между делом, к принесенному кофе — сказал:
— Шеф проверил фирму — это не фирма, — сделал он ударение на последнем слоге, как бывший валютчик.
— Что вы имеете в виду? — пораженный Карагоз застыл. Видно было, как смертельная бледность медленно наплывает на его загорелое лицо.
— Цена этой штуки не больше аванса.
— Вы что… Челноки что ли?.. На фирме, то есть лейбле, облажались? участливо спросила Жанна и, не получив ответа от гипнотизирующих друг друга мужчин, продолжила:
— Да, сейчас много подделок. Особенно в Польше. А про узкоглазых я вообще молчу. Написано: маде ин Париж, и покрой вроде бы ничего, а материал ну ни куда! Вот я недавно купила такой летний пиджачок — недели не прошло, весь пошел катушками. Это даже не сатин какой-нибудь, это… черт знает что! А купила — как супердорогую модель.
— Н-да… — снисходительно кивнул собеседник. — В таких вещах толк знать надо. Иначе все без толку. Либо — кто-то был предупрежден, и подменил начинку… Фирма, одним словом, не та. Придется аванс отрабатывать заново. И знай, такие шутки с нашим братом не проходят
— Так это… — Карагоз еле-еле шевелил онемевшими губами, подбирая слово, — так это не… Парше?!
— Гонялись за Парше, поймали Запорожец, — мрачно пробурчал в складки подбородка посредник.
— Ну и пьяная у вас была компания! — ничего не понимая, удивленно покачала головою Жанна.
— Не забудьте забрать посылку в гардеробе от своего дяди из Урюпинска. Ну и лапоть же он у вас. Приятно провести вечер.
Когда Карагоз вернулся в снимаемую им квартиру, не раздеваясь, вошел в комнату и, положив на диван коробку из-под двух кассетного магнитофона, тут же открыл её. В коробке лежала скрипка. Это была та самая скрипка. По какому-то необъяснимому, нанесенным дуновением времени налету, он понял, что это она. Клиент не врал. "Клиент всегда прав" — пронеслась магазинная фраза в его голове, и он, обхватив голову руками, покатился на пол, содрогаясь в немом саркастическом смехе. Было от чего сойти с ума. Он произвел кражу века, но в реальности — кражи не произошло.
Он предстанет перед судом за скрипку Страдивари, в обнимку со скрипкой какого-то неказистого "урюпинского" мастерового.
На дне коробки зияла записка с адресом, планом квартиры. Карагоз заметил её.
На обратной стороне было написано: "Полная коллекция орденов и медалей России до 1917 года".
Страдивари! Страдивари! — хрипел Карагоз.
— Я уезжаю в командировку в Питер. А ты…
"…Не выходи из комнаты, считай, что тебя продуло.
Что интересней на свете стены и стула?.."
— Прекрати! Я устала от твоего Бродского! Ты можешь говорить не стихами?! Ведь я…
— А я угадал, что тебе хотелось виноградного сока? Я чего-то плохо себя чувствую, — выпаливал Кирилл фразы одну за другой и не мог смотреть в глаза жене. Он ерзал на стуле и оглядывался по сторонам. — У тебя есть термометр? Тебе приносят?! Я же заплатил! Вот нищета — экономят на мелочах! Что тебе принести в следующий раз? Кажется, я неплохо загрузил тебе холодильник — на неделю хватит. Хватит, да? Ты рада?
Все это время молчавшая, Алина кивнула. Он почувствовал себя спокойнее и продолжал:
— А может, хватит лежать-то? Напугала, отдохнула и… домой пора. Я на кухне все сам убрал, посуду помыл. Клеенку новую на стол купил. Приедешь посмотришь. Я думаю — тебе понравиться. В ванной кафель выдраил. Никаких женщин, чтоб сантехнику помыли, не приглашал.
— Надо же? — только покачала она головой.
— А что? Я все могу. Только ты это… кончай скорее свою эпопею. Вот и мама в больницу лечь собирается. Как я между вашими больницами буду разрываться? Ты б меня пожалела. Скорую вчера вызывала, но не увезли. Немеет у неё тело. Вот и у меня тоже — рука немеет…
"Немеет! А! А! Рука немеет!" — вспыхнул в её воспоминании его крик. И ясной картиной встала перед глазами та странная сцена. Он тряс левой рукой, носился по комнате, кричал, что рука его немеет, что вся левая сторона немеет. "Пошло к плечу! Пошло к шее! К шее! — вопил он и крутил головой. Упал на диван, брыкая ногами, — Нос! Нос! Немеет нос! А!.. А-а! Паралич! Сделай что-нибудь! Сделай же!.."
Она, обессиленная зрелищем, схватила его за руку и повела в ванну. Несмотря на объявленный паралич, он послушно пошел за ней. Алина поставила его в ванну, объявив о том, что сейчас ему поможет только контрастный душ и, резко меняя воду с ледяной на горячую — поливала его. Он танцевал перед ней, как ребенок перед ремнем. Но зазвонил телефон, он взял трубку и тут же надолго забыл о своем внезапном приступе, слушая сплетни приятеля Ваньки.
С каждым годом все чаще и чаще ей приходилось наблюдать подобные сцены. Симптомы с удивительной изощренностью менялись. К врачу он идти не хотел — некогда. Когда она спросила знакомого врача о том, что значат такие странные ощущения, врач ответил, что в первую очередь в таких случаях надо лечить матку. Но не было у него этого органа! Не было! Что же это?..
— Истерия, — спокойно ответил врач.
Быть может от этого, почувствовав тяжесть в груди, она не прыгая, не вопя, не жалуясь — молча пошла к врачу. Самостоятельно сдалась на обследование. А он так и не понял, не понял серьезность того, что с ней происходит на самом деле.
Он ушел.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТЬ ДНЕЙ.
Что же случилось, что?! Что загнало её в тупик? Из какой такой "обстановочки" не может она найти выход, подсознательно идя на самоуничтожение?
Закат. Они сидят на берегу пруда. Они давно знали друг друга. Они искали все эти годы самих себя, но отражались в чужих, а оттого в кривых, зеркалах. Она видит — что он счастлив. Они впервые повернулись друг к другу лицами.
Что тогда произошло?.. Почему?.. Ей совершенно неинтересно. Произошло нечто и все. Жизнь её не то что бы поменяла направление. Жизнь её обрела некий свет. Нет, не тот свет, который в конце туннеля. Свет мягкий, добрый ежедневный.
Но слишком много было слов, которые заставляли тратить её свою энергию на бессмысленные оправдания перед знакомыми после их брака — доказывать, что может заработать себе на жизнь, при этом стараться быть архаической женой при кухне и при стирке. И слушать странные умозаключения то о том, что она его за деньги полюбила, то о том, что такие женщины, как она вообще любить не могут. — она была плохой домашней хозяйкой, то наоборот, слушала о том, что женщина, занимающаяся домом, превращается в тупое механическое животное… Они регулярно сбегали от удручающего быта, от засасывающих приятельских взаимоотношений в зарубежные поездки — глотнуть воздуха свободы от чужих суждений… Ходили вместе в баню, рестораны, играли в бильярд. Им было вместе просто хорошо. Хорошо же! Но отчего иногда ей думалось о том, что любовь — самое трудное, ответственное творчество.
Ему-то что — он был, любим всегда. Любим животно, страстно, сам того не понимая с самого детства. Он был высшей ставкой в своей семье.
А ведь ничто в их первые романтические месяцы не предвещало — той тайной мины, какой сработает слепая материнская любовь в их совместной жизни. Постепенно требования избалованного сынка к матери перешли на жену. Так незаметно, что теперь она уже не могла вспомнить того дня, когда её собственная жизнь в их, вопреки всем, совместно созданном раю, стала ей поперек горла.
С чего все началось? С того момента, когда они поняли, что им пора снимать квартиру? Бежать от родственников? Он не мог жить с её младшим братом. Она не могла жить с его матерью. Они сняли квартиру надолго. Но, все-таки — это было не их собственное жилье. Все посмотрели на это как на легкое путешествие, в якобы, семейную жизнь, но жизнь ненастоящую. Но какое им дело до всех.
Какое дело до внешнего. Но тайные течения все равно прорывались в их интимные отношения. Властная, заполнившая всю свою жизнь жизнью сына, мать Кирилла не могла смириться с тем, что её сынка увели. Причем, это слово "увели" — она произносила так, словно увели мужа от жены с тремя детьми.
Тот недолгий период жизни с ней запомнился Алине сплошным ощущением кошмарного удивления. Ей казалось, что она передвигалась тенью по квартире Любовь Леопольдовны. Тенью с огромными глазами, которую можно пройти насквозь. Чем занималась Любовь Леопольдовна — было для Алины загадкой. Впрочем, в дневное время Любовь Леопольдовна, с видом невероятного переутомления от домашних хлопот, сидела в кресле и смотрела телесериалы, читала газеты. В свободное от этих занятий время следила за Алиной: как закрыла кран, как включила плиту, почему взяла без спросу книгу, которая принадлежит Кириллу, отчего надо смирно сидеть и ждать когда он появится, чтобы получить его разрешение. Вечерами же и по утрам — выходила в ночной рубашке с зияющими, сквозь сексуально расставленные дыры, телесами. Звала сына поставить клизму…
Алина этого видеть не могла. Она сразу поняла: если они не уберутся из этого дома — Кирилл пропал! Пропал, как всякий сын, подвергающийся не явному, но психологическому инцесту.
Говорит об этом открыто с ним — было невозможно — он раздражался. Он начинал кричать. Он избегал подобных разборок. Одно хорошо — уехали.
Уехали — и тут она попалась. Мало того, что очень скоро она поняла: для содержания такого мужа требуется целый комбинат бытовых услуг. Время, которое она пыталась отводить для себя, не то что для себя, а для того, чтобы ему же было интересно с ней — то есть, для расширения своего кругозора, своей профессиональной деятельности и роста — изо дня в день уменьшалось, как шагреневая кожа. "Мне плевать, на твои успехи, где-то там, — откровенно говорил Кирилл жене, — Главное, чтобы рубашки были выглажены в срок". Он мог покупать эти рубашки каждый день. Но ему же было плевать…
Ему было плевать не только на её успехи. Но и на неудачи тоже. Он просто не понимал, что может быть в её жизни вне его. Но при этом отдыхать предпочитал вместе с ней. Отдыхать он любил. Сделав деньги на очередном предприятии, сразу думал только об отдыхе. Работая по времени не особо много, чуть ли не каждый день должен был поотдыхать. Выражалось это в шумном походе в компании друзей в очередное развлекательное приключение или заведение. Анна понимала, что эта манера выработалась у него давно. Так он сбегал из дома от слишком усердной опеки мамочки. Понимала — и ходила с ним, как на работу — отдыхать… Ходила — и тоскливо было от постоянной обессмысленной траты времени. Но это ещё — куда ни шло.
Едва его мать осталась одна, не зная, чем привлечь к себе внимание сына, не зная, чем заполнить свою жизнь, эта вечная домашняя хозяйка превратилась в профессиональную больную. Болезнями она достала не только родных и близких, но и врачей. Пришлось перейти на индивидуальное платное обслуживание.
Алина чувствовала, что не в праве судить эту женщину так распорядившуюся своей жизнью. Женщину, обуреваемую страхом не то чтобы одиночества, а собственной ненужности и неспособности к самостоятельной жизни. С ужасом она думала, что и её ждет такая же участь, так как модель своей семьи, родовому отношению к женщине Кирилл — переносил на их интимные взаимоотношения. Время было уже не то, и патриархальные традиции превращались в капкан, плавно переходя в удавку на шее.
Алина сопротивлялась изо всех сил, заглядывая в редакции, на выставки, встречаясь со старыми подругами, но… сил не хватало. Круг смыкался, превращаясь точку. Перетягивая на себя все её внимание, он стал действовать в стиле своей матери, — мужчина в девяносто девять килограммов на глазах превращался в капризного трехлетку, вокруг случайных шишек, которого должен закручиваться полный переполох.
Можно было, конечно, бросить его и уйти. Она это и делала иногда убегала к брату. Но возвращалась, чувствуя — что отправилась в этот путь, в брак, без обратного билета. Что-то не давало ей оторваться полностью от него… Быть может, нежность?.. Но все меньше и меньше было её в их взаимоотношениях…
— Ну, что?.. Ты все ещё считаешь, что я жестока? — нянечка Надежда опять явилась неожиданно.
— Нет. Спасибо. Я, кажется, поняла — о чем вы. Но я действительно не понимаю, как изменить свою жизнь. Внешне у других, даже у мужчин, она вызывает зависть… Я люблю своего мужа. Все равно люблю.
— А себя? — в тусклом свете от настольной лампы ужасающего лица Надежды почти не было видно. Но глаза! Магические кристаллы впились в Алину, своими лучами считывая информацию.
— Знаешь, по Кастанеде, — продолжила Надежда после небольшой паузы, такие сущности называются хищниками. Они подбрасывают людям, входящим с ними в контакт, бессмысленные проблемы, таким образом, провоцируют вспышки эмоциональной рефлексии и пожирают выделяющуюся энергию безжалостно и жадно.
— Так написано у Кастанеды? — Алине казалось, что рот её не закрывается от удивления. Про Кастанеду она могла услышать от рокеров, байкеров, хиппи, панков — от молодежи, в крайнем случае, от авангардных художников и музыкантов, но чтобы от уборщицы!.. От какой-то нянечки?!.. В таком безнадежном заведении?! "Какая же у нас, не смотря ни на что, странная страна!" — Алина переходила в своих мыслях от частного к глобальному, — "Если даже уборщица!.. Я не удивлюсь, если она начнет мне цитировать… кого бы вспомнить?.."
— Да что там Кастанеда. Тоже мне — первооткрыватель, — обезображенная щель рта Надежды изобразила нечто вроде презрительной улыбки. Обыкновенный эпигон. У нас издревле его пресловутые "хищники" назывались лярвами. Какая разница, как ни назови, они методично делают нас никчемными. Я была одна из первых каратисток в России…
Алина замерла. Наконец-то Надежда заговорила о себе, хоть как-то поясняя тайну своей жизни. Но едва замерла Алина, Надежда вынула из своего кармана "Беломорканал" и, закурив, впала в долгую паузу. Потом заговорила совсем о другом:
— Как тебе здесь? По ночам запираешься? Эти… тени уже приходили?
— Да, — печально усмехнулась Алина.
Они действительно казались ей тенями, потому что она не видела их. Тени обладали мужскими голосами. "Открой!.. Поговори со мною!.. Зачем ты такая… Я же скоро умру!.." — ныло под дверью то одно, то другое существо. Умирающая человеческая сущность. "Я тоже умру" — думала Анна и не открывала. Ей была противна даже мысль о случайном любовном приключении. Сексуальная распущенность была не свойственна ей
— Это тоже эти… лярвы? — спросила Алина.
— А как же. Они привыкли, что их кто-то должен любить. А когда никого вдруг не стало, они не смогли сами трансформировать свою жизненную энергию в любовь, хотя бы в любовь к самим себе. И энергия поменяла направление на самоуничтожение объекта.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА СОРОК ДЕВЯТЬ ДНЕЙ.
— Вот крем тебе привез. Из Питера. Самый дорогой. — Кирилл сидел напротив, с нежностью во взоре разглядывая Алину. С плечика сполз халат. Он протянулся и поцеловал её в плечико. — Выходи скорее отсюда. Сделай, чего положено, и выходи. Я совсем замучился. Пока меня в Москве не было, мама слегла в больницу — двигаться не может. Кажется — паралич. Что ж это вы у меня все разболелись. Я тут ультразвуком печень проверил — увеличена. Говорят, что не страшно, но увеличена!
"С чего это он подарил мне крем?.. Может, я выгляжу плохо?.. Он никогда мне не дарил ничего из косметики, разве что дезодоранты. На косметику мне надо было выпрашивать у него деньги чуть ли не месяцами и со слезами, а тут крем… Да еще, как говорит, самый дорогой…" — машинально Алина открыла баночку с кремом, мазнула им лоб и настроение её тут же испортилось. Крем был для жирной кожи. "И это — пока я в больнице — он развлекался в Питере с какой-то жирнокожей, наверняка прыщавой!.." — мысль ослепила её, и она уже не могла далее нежным взглядом смотреть на мужа.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА СОРОК ВОСЕМЬ ДНЕЙ
— Сереж, объясни мне, — звонила Алина их общему приятелю, мужу своей подруги, — только честно, что за роман, у моего мужа? — как могла спокойнее спросила она.
И пришлось ей долго выслушивать нечленораздельные междометия и клясться, что не выдаст.
— … послушай, а ты что — правда, больна?
— Откуда ты взял? — спросила, словно саму себя полоснула ножом.
— Да он тут ей такую легенду прописал. Мол, тяжело ему жить одинокому, жена вот-вот помрет. А она, эта Жанна, его жалеет — сама мне говорила. Я в душе хохотал. Ну… думаю, дает! Только противно как-то, я же тебя знаю. Такие шуточки слишком мрачны.
— Господи… так спекулировать!..
— Нет, это, мать, называется не спекуляция. Это называется — лапшу на уши вешать. В одном могу поздравить. Ты же знаешь, что все это значит.
— Что?
— Такая байка у нас, у мужиков, первый признак. Очень распространенная штука. Мол, люблю, целую, да вот жена больна, уйти не могу. Так удобней. Как бы заранее подготовлены отступные позиции. А потом он изобразит скорбь на своем лице, муки совести. И бросит её как миленькую. Она дурочка, что верит. Так что будь спокойна. Пройдет. Не стоит она того, чтобы волноваться.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА СОРОК СЕМЬ ДНЕЙ
— А где у тебя опухоль? — безо всяких приветствий, сразу с порога спросила нянечка, бывшая каратистка.
— В груди. Что со мною делать будут?
— А ничего, грудь отрежут и выпустят.
— Как? Одну грудь?!
— Обе. На всякий случай. Это ерунда. Переживешь. У меня, вообще, никогда груди не было. Нулевой номер, да и тот велик.
— Но я же…
— Я тоже была замужем. Муж у меня был с черным поясом по карате. Дело не в этом. Причину ищи. Это же знаешь что?..
— Что? — голос Алины не звучал, она буквально выдохнула свой вопрос.
— Болезнь монашек. В монастырях чаще всего от этого женщины умирают.
— О нет! — вскинулась Алина, почувствовав, как в мозгу разливается алое пятно. — Я могу отсюда выйти?! Я вообще, не хочу больше!
— А как же, — усмехнулась щель рта Надежды, — Пора наверстывать.
— Нет. Просто у меня ещё есть недоделанные дела.
— Да-да. Понимаю. А кто тебе мешает отсюда выйти? Гулять не запрещено. Сходила на процедуры с утра и гуляй до ночи. Многие так и живут. Даже не ночуют. Главное — к утренним процедурам успеть. А если припозднишься — дай мелочь сторожу у черного входа, он тебе и откроет.
Алина сидела в подвальном кафе — небольшом, полутемном, уютном помещении с сомнительной славой. В том самом, где обычно собирались репортеры.
Текущих событий репортеры не обсуждали. Они отдыхали от беспрерывной текучки. Здесь текли алкогольные реки. И обычно точные мастера лаконичного жанра, оказавшись в этом подвальчике, выражались невнятно.
Длинный стол, перепутанные свои ли, чужие стаканы, бутылки из-под или с — водкой, пивом, вином всех градусов и мыслимых классов.
Алина подошла к стойке бара, заказала чашечку кофе, нарезку испанской сырокопченой колбасы, бутылку красного "Бордо", потом оглянулась, заказала ещё одну. Здесь было не принято брать только на себя. Столов было мало. Знакомые и незнакомые делили общее застолье.
Она села за длинный стол, кивнула знакомым лицам, закурила и впала в прострацию. Словно сквозь аквариумное стекло следила она за давно привычными движениями и передвижениями пьющих собратьев. Они казались хаотичными, но, как ни странно, из года в год все повторяется с невероятной точностью. За три часа до закрытия можно предсказать — кончится ли это пьяное дело всеобщей любовью: обниманиями, лобызаниями при прощании, разойдутся ли — сухо пожимая друг другу руки, или все окончится мордобоем, в результате которого никто особо не пострадает и никто ни на кого не обидится.
Фразы, долетавшие до её слуха, тоже казались, бессмысленно сумбурны: "… во — я как вчера… академик Пивчинский?.. Нее… я только живопись Петрова-Водкина — потребляю… с Сухово-Кобылина изжога не мучает?.."
— Ребят, кто-нибудь знает, нашли ли скрипку Страдивари? — прорезала гул голосов Алина, обращаясь сразу ко всем.
— О, Алечка! Дорогая! А я думал, что ты уже того… умерла или в Америку уехала. Расслабься! Налейте Але!
— Алинка! Какое редкое явление! А все о деле! Ты же, говорят, замужем за миллионером. Оно тебе надо?..
— Народ, поднимаю свой стакан за нашу Алечку. Я всегда был влюблен в нее. Когда она лет… этак сто назад, появилась в нашей редакции, я онемел и…
— Да ладно сто, Алинушка с тех пор ни капли не изменилась.
— Но вечность прошла, други. Целая вечность.
— Слушай, — женский голос прорвал мужские басы, — а чего это ты к Альке привязался. Ты и впрямь теперь издатель? И впрямь?! Ценный ты теперь парень, Миша. Знаешь, как я тебя любить буду…
Алина усмехнулась, взглянув на клеящуюся Ольгу. Дикая жалость к этой, вечно метущейся от мужчины к мужчине, знакомой пронзила её. И поняла, что жалость эта появилась в ней — лишь благодаря чувству присутствия собственной смерти. Всех, абсолютно всех, ей было жалко. И спивающегося бывшего номенклатурного работника, и клюющего носом, но упрямо приподнимающегося и тут же вскидывающего по-птичьи голову бывшего цензора, который, едва заговорит — всех превратит ни во что, и при этом, оставаясь в курсе всего, безо всякого сомнения ощутит, что он всегда прав. Жалко было и Вадика — студента филфака, третий год не способного сдать английский за третий курс, но при этом — подрабатывавшего на радио в Лондоне. Жалко было удачливых — оттого, что они не осознают — насколько временны их удачи. И неудачливых тоже. А Ольгу в особенности.
Она писала эротические эссе для "СПИД-ИНФОРМ" и других желтых газетенок. Она преуспела в эротическом языке, но не преуспела в личной жизни — выбирая мужчин способных публиковать её работы, но не способных любить. Быстро исчерпывала их способности, кидалась на новых. Кидалась искренне, никогда не пудря мозги — ты мне публикации, я тебе — школу эротики, но этих, новых, становилось все меньше и меньше. Все, как к человеку, относились к ней по-приятельски ровно, но, как от женщины, все чаще и чаще шарахались. Вот и Миша на этот раз… Слушая её нашептывания, он краснел, встретившись взглядом с кем-либо, тихо отстранялся, тряс поповской бородой: мол, вот, дает. — Но все же сидел рядом. С другой стороны, подыгрывая Ольгиному эротическому террору, его плотно держала под руку Томка и, пока говорила одна, то в щечку, то в ушко — целовала другая.
"Можно подумать, что я в публичном доме". — Подумала Алина. Но подумала без тени брезгливости, так… отметила с печалью. Она бывала в этом кафе не чаще, чем раз в полгода, но видела всегда одно и тоже. И знала — ничем особенным такие игры не кончаются: поиграются и разойдутся по домам. В крайнем случае, завяжется какой-нибудь кратковременный роман. Только — не благодаря подобной игре. Люди, которые столько всего видели, не способны воспринимать подобную реальность всерьез — реакции нет — все подменили мастерски составленные фразы. Сексуальности нет — одни слава о сексе. Но её кольнуло, когда на мгновение вынырнув из женских тисканий, Миша сказал:
— Да что вы, ей богу, замучили, девчонки! Я, может быть, Алю люблю.
Кольнуло её остро, не льстиво, оскорбительно. "Что же это за любовь такая! — возмутилась про себя Алина, много лет подозревая, какие чувства испытывает к ней Михаил. — Да что же это за любовь, когда твоя любимая — то падает, то умирает, то разбивается в новом порыве на журналисткой стезе, и кто угодно подаст ей руку, кроме тебя, любящего! И вот сейчас! Сейчас! Когда мне так… так панически страшно, когда держусь из последних сил, ты даже не чувствуешь… продолжаешь, так просто играть словами… "ах, я Алю люблю!.." — Сволочь!" — ели сдержала свое возмущение Алина. Встала из-за стола. Произнесла вполоборота, не выпуская Михаила из виду:
— Ладно. Всем привет. Я пошла.
— Подожди, — встрепенулся он и, встав, тут же освободился от женщин, Мне тоже пора. Я тебя провожу.
— Тебе куда? — спросил он её уже на улице.
— На Каширку.
— Ты вроде не там живешь.
— Теперь там. Вечер теплый. Давай, прогуляемся до дальнего метро.
Они вышли на Бульварное кольцо. Осенние, полупрозрачные кроны деревьев плели мистические кружева над их головами, бледный свет фонарей едва освещал дорожку. Под ногами шуршала листва.
— Эти девчонки!.. — тут же начал возбужденно он, как бы оправдываясь. — Такие развратные! Спасибо, что вовремя увела. Спасла от измены жене. Пробурчал в бороду, — Но я ещё не такое видел. Одна приходит ко мне в кабинет и — бух на стол. Легла, ноги расставила. Я бегаю вокруг, кричу — ты чего?! Ты чего?! Ну… такая развратная!..
— Да брось ты, Миша, — она шла не оборачиваясь. Ее нежно-греческий профиль четко прорезал ночь. — Это акция такая. Видимо, ей надоело, что к ней везде пристают или смотрят сальным взглядом. Я же знаю, как вы можете. Вот она и решила, что лучший способ защиты — нападение… — грустно вздохнула она.
Они перешли дорогу. Огромная луна мертвенно застыла в конце переулка. Теплый ветерок, ещё хранящий память лета, обдувал их. Равномерно маленькие окна старинных особняков то ли светились, то ли отражали лунный свет. Казалось, они идут среди декораций какого-то сказочного спектакля: все герои ушли отдохнуть на период антракта. А быть может… уже все умерли?..
— Да какая там акция! Я узнавал. Она во всех редакциях себя так вела. Или публикуй её, или трахай, а за это публикуй, а так не уйдет. Публикацию устроить проще, чем на такую решиться.
— Но есть что публиковать-то?
— Да много таких. Вот ты никогда же до такого не доходила. Я узнавал, — он мелькнул на неё отблеском назидательно учительского взгляда и, упустив голову, пробурчал в бороду: — Не-е… ты не такая.
Алина отметила про себя, как он смешно затряс бородой, глядя куда-то в небо, и этот романтический взлет явно не шел ему, типу приземистому, обращая его в некий расхожий народный образ обалделого, несущего ахинею попика. Ее передернуло от отвращения к этому мелкому существу… в этакой оболочке.
— Не… — продолжал Михаил. — Я, конечно, туповатый тогда был, только в Москву приехал, но как тебя увидел, ты мне сниться стала.
— Вот как?.. А я и не подозревала, — усмехнулась она, продолжая изо всех сил смотреть на луну и не плакать.
Ему показалось, что в глазах её блеснули слезы, но он не поверил сам себе — не могла же она одновременно плакать и, не дрогнувшим голосом говорить с ним, и усмехаться.
— Я и жену себе — на тебя похожую выбрал, — сказал он, пытаясь своим романтизмом и оправдаться, и защититься от её циничных замечаний.
— Интересно, а почему же мне предложение не сделал?
— Да ты что?! Я к тебе и подойти-то боялся. Ты же — как цыганка в негативе. Хоть и светлая, а все равно — едва зацепишь твое внимание, как тут же ускользаешь… Не подойдешь.
— Зато я к тебе часто подходила. Ты принимал мои рукописи, но никогда ничего не сделал, чтобы помочь их опубликовать. А в те времена, если за тебя никто слова не замолвит… Да что уж там. Теперь я знаю, что пишу нормально. А тогда… Я уже привыкла — отдать тебе, все одно, что выкинуть. Ты их даже не читал. Я уверена!
— Да, что я… Я знал, что ты не пропадешь. А надо мной главный редактор был.
— Ну и что. Когда я отдавала другим ребятам, из твоей же редакции, все проходило в печать через того же главного редактора. А ты… добивался публикации тех, что ложились на стол! А я… должна была страдать комплексом неполноценности только из-за того, что не имела наглости.
— Но я же не мог просить за тебя! Я вообще не мог нести твои статьи главному!
— Но почему!? — с трудом скрывая ярость, прошептала Алина.
— А потому. Вдруг кто-нибудь бы догадался… ну это, как я к тебе отношусь. Сказали бы, что тяну свою пассию, объективность потерял…
Он шел за ней, не замечая, в какие переулки сворачивает, куда вообще идет. Было темно, но он не спотыкался. Он словно не чуял земли, как заколдованный. А она, петляя, завела его за дощатый забор в какой-то незнакомый безлюдный двор дома на капитальном ремонте. Дом был пуст. Пуст настолько, что не было в нем ни рам, ни перегородок, ни перекрытий, ни шорохов. Зловещая тишина. Зловещие провалы окон зияли как врата ада. Множество врат — и все притягивали взгляд своим пристальным вниманием.
— Объективность потерял?.. — она обернулась к нему резко и прижала к стене. — Объективность? Да ты давно её потерял! Понял?! Ты все потерял. Ее классически правильное лицо напоминало мраморную статую при свете факела в ночи, статую, которая зверски ненавидит тебя живого, за то, что тебе не постичь, за то, что ей ничего не изменить. Глаза казались такими же повалами окон, за которыми зияла пустота, всепоглощающая роковая пустота.
Он почувствовал, как руки её скользят по его пуговицам и, задыхаясь, пролепетал:
— Не-е… я жене не изменяю.
— А я не хочу изменять себе, — прошептала ему на ухо Алина, возбуждающе щекоча ушную раковину мягкими губами.
"Сволочь! Сволочь! — все разрывалось в ней. — Все вы сволочи! Тоже мне, короли мира, старающиеся не терять какую-то там объективность! Да что это за люди такие, которые свои выпирающие наружу придатки называют своим "мужским достоинством!" И носятся с этим, как действительно с достоинство: я, мол, ту хочу, эту не хочу, на ту встает, а вот эту люблю. Жене он, видите ли, не изменяет — слюнопускатель! Весь уже в пузырях слюнявый! А я!.. Я умираю — при всем при этом — от болезни монашек! А он: "не-е…" блеет как козел, — ты не такая!" Не изменяет он. Достоинство бережет, на всех не тратит. Боится, сволочь, кабы чего. Вот я сейчас тебя, как последнюю бабу изнасилую!"
Он знал её десять лет! Но знание одного мгновения было ошеломляющим. Плотно прижав его к шершавой кирпичной стене, она наскочила на него, крепко зажав между бедер. Сексуальное напряжение было не просто сексуальным, а тем самым, которое наступает у мужчины в момент сильнейшего напряжения всего организма, когда он находится в опасности, когда в сопротивлении, борьбе противостояния.
Все что она не делала, любим своим движением, она унижала его. Но он не мог её оттолкнуть. Руки висели, как плети. Он не мог убежать — спущенные брюки не давали возможности двинуться. Впрочем, если бы ему не мешали эти путы, он все равно не смог бы ничего изобразить, кроме бега на месте. И вдруг — все кончилось.
Она отскочила от него, он увидел, как спокойно и деловито она отряхивает длинную юбку, стряхивает с ноги белые трусики. Они взлетели и опустились на черный холм строительной грязи намокшим в одночасье печальным мотыльком, который больше никогда не взлетит. Но он не мог ещё и двинуться, когда Виктория пошла от него прочь.
— Но… я… я ещё не кончил, — робко пролепетал он.
В полутьме, он увидел, как она резко расправила плечи, и остро льдинками в сердце резанул отблеск её взгляда.
— Не пропадешь, — презрительно бросила она и ушла.
Алина вышла с заброшенного двора, на тусклый желтоватый свет уличных фонарей, прошлась по переулку, свернула налево. Темно. Только огромная луна нависает над головой и от лунной тени все вокруг кажется приземистым. Земным… Материальным… Казалось, можно ухватиться за собственное дыхание. И шаги… собственные шаги — словно преследовали её, отдаваясь в висках. Она перевела дух, оглянулась — нет, никто не шел за ней. Свернула направо и долго-долго шла, стараясь не терять прямую линию пути. Мучительно долго. Свернула направо, снова направо, и вдруг увидела его, идущего ей навстречу. Но не дрогнула. Было заметно, как он изо всех сил старался держать прямую линию спины.
Они поравнялись — и прошли мимо друг друга, словно невидимка мимо невидимки.
Она смотрела спокойно в синие глаза своего мужа, сидя на больничной койке. Он отводил взгляд, чувствуя, что она его в чем-то подозревает. Она же чувствовала себя абсолютно прозрачной. Ей не было стыдно за содеянное. Если бы хоть кто-то упрекнул её тем, что произошло той ночью после её побега из больницы — она бы не переменилась в лице. Ей не казался её поступок ни изменой, ни блудом, но тем, что имеет в виду человек доведенный своим молчанием до предельной точки, вдруг вырвавшись в жесте поясняя: "я все сказал". А иностранец добавил бы: без комментариев.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА СОРОК ТРИ ДНЯ.
"…Нет оправдания… нет мне оправдания, — повторял про себя Карагоз день и ночь. — Герой!.. — насмехался он над собою. — А аванс придется отдать… если найдут. Да найдут ли?.. Москва большая… Большая… да не скрыться. Места известны. Они это дело так просто не оставят".
Адрес с орденами и медалями он держал на уме. Но не спешил на новый подвиг. На связь в положенных местах не выходил. За месяц сменил три квартиры. Путал следы. Одиноко бродил по городу. Ни друзей, ни знакомых. Слава о краже века, хотя и не принесла ему денег, подгоняла его жить дальше и не суетиться. Он чувствовал, что его тайная слава обрела энергию ветра дующего в спину. "Вот я какой, оказывается! Все могу! Я все могу, клянусь мамой! Все! И я буду жить ещё королем! Только бы скрипку найти, ту самую скрипку…"
Он подозревал Минькина в подлоге. Зря он так сразу, зайдя к нему, пошел напролом. "Клянусь мамой, а ведь этот лапоть оказался не лыком шит!" — качал головой время от времени. Наводил справки — Минькин исчез. Его уволили. Из общаги выгнали. Никто не знал, где он. Бывшее место прописки деревня Васьково в Калужской области. Карагоз не поленился — заехал. Не осталось родных у Минькина в той деревне. А друзей детства не имелось, так как приехал он туда лишь за тем, чтобы прописаться в бабкиной лачужке после детского дома или интерната, прописаться и умотать навсегда. Оттого-то деревенские ничего не знали о нем.
Так, не солоно нахлебавшись, вернулся Карагоз в Москву. Лишь одно ценное сообщение промелькнуло в дни его поиска и убедило его, что он на правильном пути — о Минькине кто-то спрашивал еще. Какой-то солидный мужчина, приезжавший на черной иномарке.
Значит, заказчик размышлял так же. Но подлог мог устроить и сотрудник музея, точнее сотрудница, заподозрив неладное. Однако, навестив музей, как посетитель, Карагоз понял, что никто скрипку на место не вернул. Значит, трясти жулика-милиционера — был наивернейший логический ход.
Одержимый идеей найти Минькина, Карагоз шлялся по улицам. Помня о том, что лейтенант милиции любит выпить, заходил в пивные, бары, ресторанчики, явно не высшего класса, шаурмы при рынках, бистро, чебуречные — но тщетно. Как заблудившийся герой, он вспоминал о возможных лаврах и не ненавидел своей приземленной действительности.
Карагоз любил красивую жизнь и не мог долго чувствовать себя загнанным в угол. Оттого и не шарил взглядами хвоста, не сутулил плечи. Гулял по улицам не один. Снимал девушек по дороге, иногда звонил Жанне.
Эта несчастная девушка, лет двадцати, вызывала в нем жалость. Ему было приятно водить её в кафе. Впрочем, это было редко. Она как-то несчастно улыбалась, закомплексованно припудривала носик, стеснялась прыщиков на щеках, получая из его рук мороженое, отводила глаза в сторону, хотя могла вдруг раскрыть рот и выдать непревзойденные знания о современной деловой жизни, непревзойденные другими её ровесницами своей простотой и наивностью. В ней были и наглость, и робость, в ней была хрупкость и кондовость, приземленная жадность и крылатая мечтательность — все кроме середины, устойчивости того, с чем можно жить и жить долго. Он чувствовал, как довольная собой, она водит его за нос, своей женской умудренностью, хитростью и показной скромностью. И жалел её — словно приговоренную к неудачам и нищенской романтике вечной надежды на спасительную силу придуманной ею любви.
С удовольствием охотника, который не охотится на такую мелочь, наблюдал за движением её природы, отмечал про себя, как довольна она собой, что так долго может поддерживать отношения с таким явным ловеласом, нравящимся женщинам типом, и в тоже время — не переходить на интимные отношения. "Значит, у него что-то серьезное ко мне. Вот я какая — не бабочка однодневка!" — так, по его предположениям, думала она о себе. Но не учитывала одного. Карагозу не интересна была она как женщина. Совершенно не интересна. Все эти потные прижиманчики-отжиманчики подросткового периода совершенно не привлекали его как мужчину.
В жизни его были настоящие женщины. Яркие женщины. Он, конечно, никогда бы не женился на них, но и на Жанне он жениться не собирался. И выгуливал её не оттого, что присмотрел её как невесту, гулял он с ней просто, чтобы не светиться на улицах своим одиночеством. А ещё — потому как забавляла, вызывала жалость, сочувствие, и больше вообще ничего не вызывала. Ничем особо не тревожила, ни чувств, ни эрогенных зон, ни воображения. Ему было все равно, что с ней, что без нее, но зачем без неё пусть с ней.
Он вообще любил, когда рядом присутствовало нечто противоположного пола. Со случайно снятыми девицами надо было ещё возиться, напрягаться, ожидать неожиданного, а с ней что?.. Он знал её, по меркам своей жизни, давно, очень давно — уже полгода. И когда они целовались в каком-нибудь очередном закутке… и когда она, чувствуя, что владеет серьезностью момента, обозначала свое: "а дальше — ни-ни". Он покровительственно подтрунивал над ней. Он был уверен, что у неё никого, кроме него, нет, но вдруг её прорвало:
— Коля! Прости меня, — как-то сорвалось с её губ. — Я люблю другого, и она взглянула на него с такой совдеповской патетичностью, что вполне бы могла стать моделью Мухиной, когда бы та давно не умерла.
— И где он? — мрачно спросил Карагоз, все же подозревая, что она рассчитывает возбудить в нем ревность и чувство соперничества, призывает таким образом перейти к решительному наступлению. Но как-то уж слишком грубо, как-то уж слишком нелепо. Но на всякий случай решил уточнить:
— А он любит тебя?
— Он женат, — на этот раз она произнесла слова, словно что-то несла, несла — и не донесла, руки её опустились.
— И богат?
— Богат. — Скорбно кивнула она.
— Понятно. Вот сволочь!..
— Нет! Он не сволочь! У него в больнице сейчас и мать и жена! А он за ними ухаживает. На свидания ездит…
— Мать и жена в больнице — а ты теряешься.
— Он… он запутал меня… То так, то…
— …никак?
— Нет. Ему сейчас просто не до меня.
— Понятно. Ты что, так и собираешься прожить из-за него монахиней? Клянусь мамой, это смешно. Клянусь мамой, король тебе предлагает, король!.. Предлагает… — и запнулся, — …свое покровительство, — вывернулся он, с завистью подумав не то что бы о семейном уюте, но хоть о каком-то пристанище. А у этого… У этого есть все. Только Жанны ему, видите ли, не хватало.
Она ушла. Ушла, полная своей правды и довольная ей. Карагоз потянулся сидя на лавочке Тверского бульвара, встал и молча побрел по направлению к Макдональдсу. Там спросил Павла рыжего у обслуги. Павел в этот день не работал. Карагоз, наплевав на бдительность, попросил передать ему, что заедет к деду в четверг.
Под дедом он подразумевал коллекционера.
Пора было отработать аванс, пора было делать деньги. Слава не кормит, она без денег куда тяжелее, чем бесславие с деньгами.
Деньги здоровья не прибавляют. Дорогая пища портит здоровье. Плохое здоровье пожирает деньги. Кирилл страдал. Мало того, что он теперь должен был регулярно навещать с гостинцами и мать, и жену, мало того, что для вдруг резко ставшей не ходячей матери потребовалась сиделка, у него у самого ни на что не было сил. Приходилось тратиться на витамины, платные обследования собственного здоровья. Ему говорили, что ничего, кроме, быть может, избыточного веса его не должно тревожить. Впрочем, и вес при его росте — не такой уж избыточный. Но это не утешало Кирилла: "Быть может, вы устали, пора отдохнуть?" — предположил очередной платный врач. Но и отдыхать теперь Кириллу было не в кайф. Он стал пассивен. Былые друзья-приятели утомляли его своими звонками. Он больше не собирал веселых компаний, не тащил всех, кого ни попадя, в баню, бильярдную или так… за город.
И сидел вечерами после работы в офисе, попивал чай с ликерчиком с секретаршей Жанной. Она постоянно что-то рассказывала ему о своей жизни, рассказывала все, как на исповеди. Он смотрел на неё и молчал. Устричный разрез его синих глаз возбуждал её. Ее отражение в его зрачках казалось ей мальком поглощаемой бездной закона биоценоза. Впрочем, что такое "биоценоз" она не знала, но чувствовала каждой своей клеточкой, настроенной на паническое выживание.
Он не мог любить её, хоть иногда и тянуло расслабиться на её непропорционально большой груди, толи четвертого, толи пятого номера, но ужас того, что за этим потребуется большее — отталкивал. Видел он уже такие алчущие женские взгляды, видел по несколько раз в день и шарахался, как сердобольный богач прошлого века от толпы попрошаек — "не копеечку прошу, а спасеньица". Они казались ему реками — всегда знаешь — куда течет вода. Всегда знаешь, что у каждой реки есть начало и конец. Но почему-то каждая, попадая в поле его действия, считала, что она не хуже Алины. Но не хуже не лучше была Алина — она была просто другая. Иногда, когда он думал о своем чувстве к Алине вспоминал незатейливую песенку: "любовь кольцо, а у кольца начала нет и нет конца…" Алина была его заколдованным кругом. Десятки раз она вспыхивала в его жизни щемящей тоской и исчезала. Исчезала навсегда. Но проходил год-два, и снова судьбе было угодно, чтобы их пути пересеклись с тех пор, насколько он помнит себя — то родители его, ещё малолеткой повезли на Черное море, где они отдыхали невдалеке от Утрижского дельфинария. И она вспыхнула в его воображении свободной наядой развлекающейся с дельфинами. Все, казалось, просто — он с отцом изучал тогда сказания древних эллинов, а она отдыхала в дельфинарии при маме-биологе. Через год он отдыхал с родителями недалеко от Одинцово. Читал что-то про амазонок, а она пролетела мимо на коне с распущенными косами — снималась среди детей в массовке на конной базе Мосфильма и надо же — свернула не на ту тропу, заблудилась. Потом она представала перед ним то романтичной туристкой, то школьницей по Пастернаку, как раз в то время, когда он увлекся поэзией серебряного века, и прогуливал уроки, блуждая по переулкам центра. А её школа располагалась в старинной мужской гимназии и как раз в тот день она играла в снежки без верхней одежды прямо в школьной форме. Алина запомнила тот день, потому что они сбежали с уроков, в чем были, без верхней одежды, и разогревались снежками. Здание школы заперли, предчувствуя ученический бунт против физики, и она вместе с одноклассниками прыгала из окна высокого второго этажа. А потом проплывала незнакомкой в театральном костюме на сцену студенческого театра… И вот встретившись с ней в очередной раз и, не позволив на этот раз проплыть мимо, словно мираж, он понял, что она органичная часть его души. Трудно было привлечь к себе внимание юной женщины с одной стороны машинально избалованной мужским джентльменством, с другой не верящей в то, что она может быть просто любима и ничего более от неё не требуется. Он был упорен. И лишь когда её неуверенность в своей избранности была сломлена, и лишь когда они стали по-настоящему жить вместе, они, вспоминая свое прошлое, не уставали удивляться совпадению в их судьбах и мест и времени действия. Но этого было бы мало для его желания жить с ней, когда бы не влекущая мощной волною её вера в то, что жизнь велика и настолько разнообразна, что нельзя останавливаться со старческой гримасой, думая, что все познал. Она внушала это ему своим присутствием, своими переменами настроений, постоянным любопытством к жизни Леонардовского характера. Иногда ему казалось, что она вот-вот ускользнет от него, влекомая своими неясными стремлениями. И он сбивал вектор её энергии то проблемами своего здоровья, пытался забегать вперед, указывая путь, режим, учил рассчитывать силы и бюджет. Он увеличивал её зависимость от него, зарабатывая и зарабатывая все большие и большие деньги, и сам страдал, чувствуя, как он её зажимает, подавляет. И все равно, проходило время, и она ускользала из-под его покровительства и снова маячила уже не близкой женщиной, а образом-символом, как тогда, в их глубоком детстве, когда, гарцуя девчонкой на киношном скакуне, свесила голову, обернувшись в его сторону, и спросила: "Мальчик, скажите, а что там, впереди?"
Но что его ждало впереди с другими — было ясно с первого дня. Кем бы ни были они — заумными интеллектуалками, девочками корнями из партийной элиты, но с манерами, самых, что ни на есть, благородных девиц, бесшабашными лимитчицами с рыщущим взглядом волчиц, женами бывших инженеров или нынешних менеджеров — все одно. А что уж вспоминать о незнакомках снятых по пути в ночь и наутро превращающихся в полный тупик. Много у него было всяких, но до Алины. Появление Алины как отрезало его от прошлой вроде бы веселой жизни, стала она невесела и неинтересна. С сожалением, сочувствием и даже с пониманием он смотрел на тех, женщин, что могли бы, окажись они рядом не в настоящем, а прошлом, полететь с ним "на тройках под бубенцами" по ресторанам и постельным весям. Вот и Жанна была для него весьма милой девушкой, но… да и только.
Жили они в разных номерах во время их последней совместной командировки в Питер, но она надоела ему так, словно ходила постоянно по его отсеку той самой подводной лодки по Высоцкому — туда-сюда, туда-сюда. То ей требовался кипятильник, потому что её сломался, а ему и в голову не приходило, что в поездку в цивилизованный город требуется брать кипятильник, то ей требовался сахар, которого не было у него в номере… И тогда ему приходилось спускаться в кафе, поить её, чтобы успокоилась, ликером. Она любила ликер, пила его много и долго, закусывала шоколадом. После подписания очередного договора на поставку стройматериалов, она просила сопровождать её по магазинам. Он сопровождал, скучая под её верещание. Самое неприятное было в том, что Жанна, решив, что нащупала слабое место шефа, постоянно говорила о здоровье. Она щедро делилась с ним знанием рецептов диетических блюд, которые лишь одним описанием вызвали у него желание то ли блевать, то ли бежать: "пейте сок тертого свежего яблока и тертого лука в равных пропорциях, если чувствуете, что простудились, а от насморка лучше всего капать в нос сок чеснока". А сера, выковырянная из уха, помогает при почесухе…" Ему хотелось прогуляться по берегам Невы, зайти в музеи… съездить в Комарово, постоять над могилами Ахматовой, Курехина… да куда там!.. Она лепетала о том, что модно и немодно, где следует одеваться, какие часы носить. Ему уже ничего не хотелось под конец его поездки, разве что — просто поваляться в шикарной кровати дорогой гостиницы! И ничего не делать. Ничего. А он мечтал о такой тишине, чтобы можно было, не торопясь, словно в ранней юности, полистать сборники стихов Пастернака, Бродского… поэтов серебряного века. Но она объявляла подъем и вновь тянула его в магазины: "Кирилл, вы… ты… — она путалась в обращениях к нему, словно школьница и в тоже время любовница седого учителя, но все же останавливалась на "ты", — …купил подарок своей жене? — ошарашила как-то раз, что он аж онемел от такой наглости, — Как не купил?! Причем здесь — все есть?! Ей будет приятно".
Вот и попался тогда он на её понятиях о том, что красиво и необходимо.
Алина сначала не подала виду. Но он заметил. Он почувствовал. И лишь в следующее его посещения взорвалась, после напряженного молчания:
— Хватит мне пудрить мозги! Думаешь, я не понимаю, что в Питер ты ездил с любовницей. И где ты её нашел — такую пухленькую, с жирной кожей, стесняющуюся своих прыщиков из-за задержки гормонального развития?!
— Да… брось, это просто секретарша.
— Просто секретарши не советуют шефу, что купить жене. Они не таскают его по магазинам и тем более — отделам косметики! Но секретарши, находящиеся в близких отношениях, могут лезть с советами.
Нет. Он не был поражен: ни тем, что она угадала какая кожа у Жанны, ни тем, что догадалась, что не просто секретарша, но та, которую обнимал он время от времени, обычно в застольях, от привычной тяги к женскому теплу такие моменты прозрения часто находили на Алину, но он был смущен, что нечем ему оправдаться. Да и оправдываться не хотелось. Ревность её он списал на нахлынувшее чувство отчаяния. Будешь в отчаянии, когда находишься в таком месте, где каждый день мертвые тела проносят мимо твоих дверей. Нет, не это даже смущало его, а то, что в сущности этой Жанны не должно было быть.
И все-таки она была. Он сидел в своем офисе допоздна и слушал её. По мягкости, по слабости характера, хотя думал, что от вежливости. Но все-таки слушал. Слушал: то в офисе, то в кафе… менялись интерьеры, суть не менялась. Жанна говорила о себе и всем своим видом показывала, что жалеет, жалеет его. Эта жалость расслабляла, от неё поташнивало. И все же… Он подозревал, что нуждался в ней. Иногда и он прорывался сквозь её ноющий тон словами, рассказывал забавные истории, обычно — про приключения с друзьями, смешные, нелепые дела в загулах — и неожиданно замолкал.
— Такова она, — вздыхал он, — такова она — семейная жизнь, — к удивлению Жанны, ничего так и не сказав о своей семейной жизни. — А как все красиво начиналось, — добавлял, кося на её синим глазом с непонятным намеком, и вспоминал то одни, то другие стихи Бродского:
"Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
Зачем тебе Солнце, если ты куришь "Шипку"?
За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья.
Только в уборную — сразу же возвращайся.
О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора.
Потому что пространство сделано из коридора
И кончается счетчиком…"
И распахнутые глаза Жанны сочувственно впитывали его слова в типичную глубину женского омута. Она сочувственно понимала, почему это он упомянул о счетчике — все женщины рядом с таким мужчиной становятся корыстными.
Он смотрел на неё и думал: "Кому эта девушка, эти оленьи глаза?.."
— Думается мне… — снова говорил он, но уже в сторону, — а вдруг как ошиблись там? И никакого рака у неё нет. Так ведь же она… с ума сошла от таких переживаний.
— Да и так уж… сойти с ума можно, — философски вздохнула Жанна.
— Скорее уж бы все… — порой срывалась фраза с его губ, но он не договаривал — что, опасливо оглядывался на влюбленную в него девушку и прополаскивал горло стихами все одного и того же автора:
"В силу того, что конец страшит,
Каждая вещь на земле спешит
Больше вкусить от своих ковриг,
Чем позволяет миг…"
Жанна слушала его во все глаза и вздыхала, вздыхала, вздыхала… Мысль его, произнесенная стихами, означала для неё одно — он ценит мгновения проведенные с нею. Он ждет, он готов к тому самому все решающему мигу. И Жанна перешла в наступление:
— Хочешь, квартиру снимем? Будем вместе жить… Иногда… Встречаться. Все одно уж, нельзя быть таким одиноким… — и присела к нему на колени, пока не было в офисе никого, и обняла его теплыми руками — кто ж его ещё так пожалеет?
И затянуло Кирилла, словно в морских водорослях запутался, словно задохнулся…
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА СОРОК ДНЕЙ.
— Знаешь, если честно… — задумчиво произнесла Алина.
— Не честно мне не надо, — ответил Кирилл.
— Мне будет легче… легче, если я буду знать, что когда меня не будет, ты не останешься один.
— Я так и так не останусь один. У меня ещё мама…
— Нет! Ты не должен возвращаться к ней! Это будет деградация! Понимаешь, ты должен жить нормальной мужской жизнью. Маму, конечно, ты не должен бросать. Она, конечно, должна быть обеспечена тобой. Быть может, она, кстати, так плохо себя чувствовала всегда потому, что ты не давал ей денег с излишком. Пусть бы она никуда не тратила эти деньги, пусть бы копила, но ей бы было легче. У неё бы могли появиться какие-нибудь интересы, личная жизнь, когда бы она понимала, что может себе это позволить. Но я не об этом. Давай, разведемся?
— Ты с ума сошла?!
— Я не могу доживать и чувствовать, что я обременяю тебя. К тому времени, когда я умру, ты можешь истощиться, и у тебя не хватит сил завести себе новую жену.
— Да зачем мне вообще жениться. Нет. Я и до тебя ни на ком не собирался жениться. Я бы вообще никогда не женился, если бы тебя не нашел.
— Значит, после жизни со мной у тебя отбилась всякая охота к браку?!
— Хватит! Что ты несешь! Ты с ума сошла! С ума!.. С ума!..
Больничная койка отбивала лихую дробь, присвистывала, скрипела и пела на все предоперационное отделение.
Полулюди-полутени приставляли свои локаторы к стенам. Мираж, возникший в пустыне гулких коридоров, стерильных палат, детально дополненный воображением каждого в отдельности — в итоге казался фантастически волнующим. Массовая тахикардия была обеспечена отделению до рассвета.
Вечером, в бильярдной, Кирилл почувствовал себя в отличной форме. Давно он так не чувствовал себя. Он любовался собой, когда шары, посланные им абы куда, летели на дурака — от трех бортов — и в лузу.
"Почему-почему? Почему? — думала Алина, опустив голову в колени. Почему мы так редко, так редко были вдвоем. То дом полон приятелей, то надо куда-то нестись из дома, то вот… казалось бы, никто не мешает — но гудит телевизор, шуршит газета, звонит телефон… и все — возведена между ними невидимая, но непреодолимая стена. А потом его танцы вокруг внезапных болей, вопли… Неужели он тоже чувствует нехватку моего внимания, и таким образом пытается привязать меня к себе. Но разве это может возбудить во мне сексуальное женское начало… Нет… Материнское?.. Но меня воспитывали по-спартански. Я не знаю, как это — прыгать вокруг капризов ребенка, потакать ему и думать, что являешь этим свое материнское нечто доброе. Нет, ответственная мать не позволит такого. Она, если не шлепнет, то уйдет, дабы не провоцировать детскую истерику в дальнейшем. Впрочем, при чем здесь мать… У матери отморожены сексуальные чувства. Я не могу смотреть на него — как на ребенка. Я стремлюсь к мужчине… к мужчине в нем.
Но вот что странно — никогда, ни одной помехи не возникало между нами, едва мы уезжали в турпоезку ли, в дом отдыха. Там все было легко, красиво и гармонично… Быть может, Надежда права — надо бежать из собственной жизни?.."
— Надежда, я хочу сбежать из больницы, — сказала Алина. — Не хочу я этой операции. Кромсают человека, кромсают, облучают до облысения. И что все равно умирает. Только долго, обезображено, мучительно… — она уставилась на Надежду и вдруг поняла, что уже не замечает её уродства.
— Ты хочешь просто уйти — раз и навсегда — или боишься операции?
— Не боюсь… хотя… Нет. Именно не хочу.
— Никогда не делай того, что не хочется, так не хочется, что противно. Уже этим ты совершишь побег из обстоятельств. Тот, кто идет только на поводу обстоятельств — обязательно упирается в тупик. Такой тупик, в котором все против тебя. Потому что человек — сам долго шел себя супротив, — окончила она усмехнувшись. — Прощай.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ТРИДЦАТЬ СЕМЬ ДНЕЙ
— Да что ты такая бледная! Клянусь мамой, смотреть невозможно! Давай, я тебя к нему приведу и, сам за тебя, объяснюсь. Скажу, так и так: Слушай, человек по тебе сохнет. Клянусь мамой! Или не мучай, отпусти… — Карагоз разыгрывал из себя наивного юношу.
Быть может, он так и заступался за своих детдомовских подруг лет в четырнадцать — сам же такого не помнил. Но было что-то подобное, было, ещё в подростковом возрасте, если не с ним, то с каким-то знакомым. Дело было не в этом. Неискушенная двадцатилетняя деваха, на которую можно было смотреть, как на реликт понятий, — сама не понимала, что являлась возможной наводчицей. С того момента, как она сказала, что её любимый богат, Карагоз только и думал о том, как вычислить его квартиру. Работать на заказ по коллекции орденов не хотелось. Стремное это было дело. К тому же — опять из области антиквариата. Скрипка… потом ордена… — все это пойдет как серийное дело. Рынок сбыта один и тот же, мало того — заказчик един. Попасться очень легко. План же по обчистке квартиры этого бизнесмена, морочащего Жанне голову, возник у Карагоза мгновенно, при чем в двух вариантах.
Первый вариант был прост. Она выводит на его квартиру. Он дома. Карагоз естественно светится. Но он не такой дурак. Он тюкает по голове богатого негодяя, связывает, запугивает Жанну, если надо — тюкает и её. Очищает квартиру. Далее, что делать, куда везти, он знал. Жанна уходит с ним, сидит под домашним арестом, пока он не переезжает на другую хату. Не убивать же её. Нет, на мокрое дело он не пойдет. Пусть даже даст его фоторобот — лицо Карагоза обыкновенное. Особых примет не имеет. Он будет уже далеко, потому как из разговоров уже понял, что деньги своей шарашкиной конторы этот бизнесмен хранит дома. А деньги, по расчетам, должны быть немалые. Мужик расслаблен, в депрессии, быть может — даже пьян… Его оставить связанным. Ни жены, ни матери. Но нет… на мокрое дело он, Карагоз все-таки не пойдет.
Второй вариант заключался в том, что она ведет к дому бизнесмена, отнекиваясь, что его нет. Тогда он просто высматривает адрес… Ведет дня два три наблюдение за квартирой и обязательно нащупает в итоге слабое место либо в замке, либо в характере этого нового русского.
Второй вариант казался ему лучше первого. Хлопот было меньше. В воровском деле главное — осторожность.
Он выгуливал Жанну по улицам и слушал её бесконечную исповедь. Она вспоминала себя всю, с самого детства. Как бросил их отец, как мать работала на кондитерской фабрике "Красный Октябрь", денег не хватало, но шоколад был всегда. Быть может, от этого переедания сладкого у Жанны начались проблемы со здоровьем и, когда ей исполнилось тринадцать — начала толстеть. В шестнадцать лет была такой толстой, что ни на дискотеки, ни куда, ходить не могла. Впрочем, и мать никуда не пускала. Да и надеть нечего было… Кончилось тем что, окончив начальную школу, она поступила медицинское училище, но — проучившись один семестр — ушла. Ушла и впала в прострацию. Мать требовала, чтобы шла работать, но Жанна и пальцем пошевельнуть не могла. Она была влюблена.
А он, её пассия, гитарист из группы, подрабатывающей по вечерам в соседнем кафе, не обращал на неё никакого внимания. Жанна лежала на постели, ничего не делала, даже не ела — худела. Мать билась в истерике, а Жанна, едва почувствовала, что сбавила вес, прибавила в силе характера, и пошла, с девчонками стрелять женихов, покуда худая, покуда молодая. Далее её повествование состояло из многочисленных скоростных разочарований.
Карагоз слушал, откровенно удивлялся бессмысленности женского поведения, обычного полета бабочки к свече, и постоянно наводил её на мысль: пойти — выяснить свои отношения с бизнесменом. "Я братом представлюсь, братом. Я себя не выдам. И тебя в обиду не дам. Мамой клянусь. Клянусь мамой!"
— Да нет, его сейчас дома, нет. Он снова в последнее время зачастил в бильярдную. Сначала по больницам, а потом гулять. Он не может сидеть дома один, я его знаю, — отвечала она каждый раз.
Карагоз не отчаивался. В тот вечер он потребовал номер его телефона, сам позвонил. Никто не поднял трубку. Это и требовалось. Карагоз сымитировал короткий разговор и, взяв такси, повез Жанну к Кириллу.
— Что он тебе сказал? Что он сказал тебе? — допытывалась Жанна по дороге.
— Что ждет тебя, да и со мной, с братом твоим рад познакомится.
— Рад познакомится? Ты понимаешь, что это значит?!
— Да, понимаешь. — Отводил взгляд Карагоз, — Родственные отношения… туда-сюда… Я с него как брат обязательство возьму.
— Да я тебе теперь так обязана, так!..
В холле дома сидела консьержка. Этого только не хватало Карагозу. Он пощупал молоточек во внутреннем кармане своего шикарного длиннополого белого плаща и наметил новый план. Из квартиры он возьмет лишь доллары и мелкие ценные вещи. Жанну же тюкнет так, чтобы пришла в себя нескоро. Очнется, уже запертая на все замки, в квартире своего любимого. Вот тогда и объяснится. Выяснит отношения по полной программе. Можно связать… но лучше воспользоваться заранее приготовленным баллончиком с сонной смесью, предназначенного для работы ветеринаров с дикими животными. Все эти мысли пролетели в голове Карагоза с невероятной скоростью. Он чуть не подпрыгнул от восхищения самим собой.
А тем временем консьержка, узнав Жанну, которой часто приходилось исполнять роль курьера, поздоровавшись с ней, пропустила их к лифтам.
Перед дверью Жанна оробела.
Понимая, что дом не простой, и даже не забыв подумать о том, что отпечатки пальцев милиция не снять, не посмеет, он уговорил Жанну нажать кнопку звонка. Жанна позвонила в дверь.
За дверью — тишина.
— Ну вот. Я же говорила. Он уехал, — заныла Жанна.
— Не может быть. Клянусь мамой, я договорился с ним.
— Значит, передумал со мной разговаривать и сбежал.
— Как это — сбежал? Что он — мальчишка, что ли? Сбежал?! — тихо возмущался Карагоз, обследуя тем временем замки. Замки были серьезные, да только дверь — явно была закрыта на пол-оборота — самого легкого. Особого труда открыть его не представляло. Забывшись, он уже нашаривал свой инструмент, как вдруг заметил, с каким нескрываемым удивлением смотрит на него Жанна. С сожалением Карагоз сунул руку за молоточком. Жанна снова звонила в дверь, с утроенной силой нажимая на кнопку звонка.
Кирилл, посетив сначала мать, потом жену, вернулся домой. Сегодня он чувствовал себя особенно утомленным. Ни на какой активный отдых сил уже не хватало. Он померил температуру — опять тридцать семь. Вот уже третью неделю у него было тридцать семь. Он выпил горячего чаю с лимоном. С усталостью в сердце подумал о том, что надо бы что-то приготовить на ужин, но расстелил постель, лег и уставился в потолок. Он ни о чем не думал, ничего не хотел, на телефонные звонки не отвечал и, когда безо всякого предварительного договора о приходе позвонили в дверь, он подумал, что это уж совершенное свинство. В том, что это был кто-то из его закадычных приятелей, часто бывающих в доме, он не сомневался. Иначе бы консьержка спросила его по внутреннему телефону — пускать или не пускать.
В дверь звонили и звонили. Раздраженный Кирилл смотрел в потолок назло приятельской назойливости. В прошлую ночь его разбудил бывший одноклассник, ставший наркоманом, в три часа ночи. Проходя мимо, он решил стрельнуть у него мелочь на сигареты. И случай этот был не единичный. Друзья-приятели не церемонились с ним, особенно старые, и каждый думал, что он единственный имеет право на исключение из-за всяких правил приличия. "Нет. Права Аля, я слишком мягок по отношению к ним, они меня растащат по частям", — думал Кирилл, прислушиваясь к шорохам за дверью. Звон продолжал заполнять всю квартиру и вдруг смолк, достигнув невыносимого пика. За дверью кто-то ойкнул, казалось, женщина.
— Да вы совсем с ума посходили! — представляя обычную пьяную возню своих бывших одноклассников ли, однокурсников взревел Кирилл и, бросившись к двери, распахнул одним махом. Перед ним стоял незнакомый человек. Под человеком лежала женщина.
Долгая пауза прервалась.
— Вот, — развел руками человек, наклонился и, взяв женщину на руки, протянул Кириллу. — Клянусь мамой, плохо ей, — добавил он удивленно.
При этом Карагоз сам не понял, что сразу ощутил — этого так просто не возьмешь. У них неравные весовые категории. Молоточка мало — потребуется кувалда.
Кирилл приподнял свесившуюся голову женщины и понял, что это Жанна. И тут же отступил, давая человеку в чем-то белом, казавшимся Кириллу, может, от волнения, саваном, пройти.
Человек пронес Жанну в распахнутую дверь комнаты, которая была спальней и, сбросив Жанну на расстеленное супружеское ложе, кланяясь и пятясь, при этом, гипнотически в упор глядя в глаза Кириллу, вышел из квартиры. Дверь захлопнулась прежде, чем Кирилл сообразил, что надо допросить незнакомца. Кирилл кинулся на лестничную клетку — там уже никого не было. Метнулся к секретарше, потом снова к лестничной клетке, но тут Жанна застонала, и он снова бросился к ней.
Жить всю жизнь быть окруженным заботами женщин — это значит — не обладать обыкновенными жизненными понятиями, которыми обладают они. Да и к чему Кириллу были их знания?! Он всегда был уверен, что это не его дело. И вот случилось!.. Что делать в таком случае он не знал. Начал шлепать её по щекам, тереть уши, как это порой делают в особо вежливых случаях в вытрезвителе, но Жанна не приходила в себя. Лишь постанывала. Кирилл бросился к аптечке, разворотил её всю, нашел валокордин, накапал в стакан и застыл посередине кухни — не понимая, как влить ей в рот, и вообще — надо ли это делать.
Стон в спальне прекратился. Что делать? Вызывать "скорую"?.. А если она умрет, так и не приходя в сознание?.. Как он докажет потом, что он здесь не причем?! Нет, надо попробовать своими силами. "Главное спокойствие! Спокойствие! Спокойствие!" — суетно повторял он себе и на секунду закрыл глаза, заставив себя представить, что бы в таком случае делала Алина. И он увидел воочию, как наклоняется она над несчастной, как разрывает ворот её кофточки, делает ей искусственное дыхание, то, складывая на груди руки, то расставляя их, и даже услышал её объяснение: "Главное восстановить дыхание".
Кирилл бросился в спальню, распахнул курточку Жанны и спешно рванул её блузку. Пуговицы с треском разлетелись в разные стороны. Жанна открыла глаза, протянула к нему руки, обняла за шею…
— Ничего себе! — услышал он голос Алины за спиной.
Обернулся. Она действительно стояла перед ним.
— Что ты здесь делаешь?! — встряхнул он головой, одновременно пытаясь высвободиться из цепких объятий секретарши. Руки её тут же упали как плети. Громко вздохнув, Жанна отвернула голову и, закрыв глаза, застыла.
— А что здесь делаешь ты?! О нет! Это невыносимо! — воскликнула Алина и пошла назад к входной двери.
Он схватил её на пороге, он скрутил её, вырывающуюся и плачущую.
— Я… я все тебе расскажу! Только выслушай!
И когда Алина, теряя силы, сползла по стене, присев перед ней на корточки, стал сбивчиво объяснять, что без неё он не хотел сегодня никуда идти, что лежал в постели, что у него температура, уже третью неделю, пусть не намного, но повышена температура…
— Причем здесь женщина? Почему она в нашей постели? Она что градусник или грелка? — сухо спросила Алина, неотрывно глядя ему в глаза.
— А она… вот! — он кивнул в сторону спальни. — Понимаешь?
— Не понимаю.
И снова он начал с температуры, потом, все-таки, перешел на звонок в дверь, на человека в белом…
Жанна пришла в себя, но не находя в себе сил подняться, продолжала лежать поперек супружеского ложа, заложив руки за голову. Глядя в потолок, она пыталась осмыслить, в какую историю влипла на этот раз. Итог этой истории явно грозил увольнением. "Хотела заполучить босса, а получит бутсы для кросса", — усмехнулась она про себя сама над собой. Нет. Она не побежит, как последняя шавка. Она не виновата. Она хотела совсем не этого. Но как это объяснить?! Кто её теперь выслушает? Кто поймет?! Нет. Она ничего не будет объяснять. Она уйдет молча. Но как уйти?! Как пройти молча через коридор?! А ещё эта жена! Она же должна лежать в больнице! Значит, он все врал! Все они такие, эти мужчины! Один бьет по голове, другой отбрехивается… А как оправдывается! Как лебезит перед женой! Даже противно! Ну, что — она — Жанна — ему покажет! Хоть из кольта пали, хоть водой поливай — Жанна будет здесь лежать и лежать. Пусть они посходят с ума. Да и голова ещё болит. Кажется, на затылке растет шишка… Непонятно, что же произошло…
— Так что же, в конце концов, произошло?!
— Меня подставили, понимаешь, подставили!
— А зачем надо было тебя подставлять? Ведь никто не знал, что я уйду из больницы!
— Ну… прости, ну пойми… Не уходи только. Я не знаю, что с ней делать!
— Ну, хорошо.
Алина вошла в спальню, и, внимательно посмотрев на закатившую глаза Жанну, на всякий случай вежливо спросила:
— Вам действительно плохо?
В ответ Жанна горько усмехнулась, слов не было, и она глубокомысленно вздохнула.
Поза Жанны — расставленные ноги, руки закинутые за голову, была явно вызывающей.
— Я прошу вас уйти, — еле сдерживалась Алина.
Жанна снова глубокомысленно вздохнула.
Алина оглянулась на Кирилла. Он представлял собою полную растерянность, прячась у неё за спиной.
— Да что ж это такое?! — возмутилась Алина. — Если все действительно так… Скажи ей!
— Пожалуйста, уйди, — Кирилл взял Жанну за руку и потянул, словно тряпичную куклу. — Уходи, уходи, давай, — засуетился он вокруг нее. Жанна не сопротивлялась, но и не думала пошевельнуться.
— Меня подставили, — жалостливо произнесла она.
— Это кто ещё кого подставил?! — поставил он Жанну на пол, словно манекен, продолжая обнимать за талию, чтобы не упала. Пузико же его плотно прижималось к ней.
— Ничего себе! Он её ещё обнимает! Нет. Все! Я пошла.
— Стой! Только не уходи! — отпустил, даже оттолкнул он Жанну, Неужели ты не понимаешь, что я люблю тебя. И только тебя! И никто мне кроме тебя не нужен!
Кирилл обнял жену, прижал её к своей широкой груди: плотно, чтобы не дергалась, нежно, чтобы не вырывалась — и целовал её в затылок.
— Во! Дает! — брезгливо фыркнула Жанна. — Во! Дает! — и, гордо вскинув голову, покинула чуждую ей территорию.
Кирилл не уволил Жанну. Жанна нужна была ему для прикрытия. Она не имела понятия о том, что происходит в его конторе, но в случае чего являлась свидетелем его добропорядочности. Все документы, которые должны были быть в случае государственного налета — хранились у нее. Никакая иная информация Жанну не касалась. Мало того, после первого знакомства с очередным махинатором в конторе, на приличном уровне, следующие встречи происходили либо в машине, либо в очередном тихом, но дорогом кафе. Но Жанна о многом могла догадываться. Он не мог уволить эту влюбленную интриганку по причине личного несоответствия. Она приходила в его контору. Он зорко следил за ней. Из невнятных объяснений, которые он не дослушивал до конца, он понял, что её подставили. Но кто? И зачем?! Не способна она быть инициатором. Но и тому, что она просто хотела объясниться ему в любви, не верил. Была в её поведении какая-то тайна.
Кирилл не верил и Алине. В честь чего это она отказалась от операции? Быть может, единственного её спасения. Значит, обнаружили, что ничего у неё нет, а о выписке её из больницы кому-то было известно заранее. Какую цель преследовали те, кто инсценировал его измену — поссорить его с женой? Или она сама все это подстроила? Но зачем?..
Он съездил в Онкологический центр, узнал, что Алина не врет. Что она действительно больна, что действительно неожиданно заявила что, отказывается от операции и покинула больницу.
После этого Кирилл окончательно запутался.
Алина же, погрузившись в себя, избегала разговоров с мужем. Тягостная атмосфера заполнила их быт.
Шли дни. Кирилл, продолжал ездить к матери в больницу. Видя мать немощной, уже не жалующейся, еле шевелящейся, возвращался домой в унынии. Наблюдал, как жена передвигается по квартире, машинально продолжая занимать себя домашними заботами, и понимал, что и она умирает. И чувствовал себя все хуже и хуже.
Но не в силах справиться с накатывающей действительностью, как бы незаметно отстранялся от беды, лишь усиливая сомнамбулический вакуум отношений.
Временами Алина все же вспыхивала какой-то непонятной ему деятельностью. Подолгу разговаривала с подругами по телефону, кого-то жалела, куда-то неслась, чтобы помочь кому-то. Относила свои уж не нужные, как ей казалось, но вполне приличные вещи в церковь. Уезжала в редакцию, зачем-то интересовалась украденной скрипкой Страдивари… А ему казалось горела тайной близкой смерти, оттого и маялась желанием хоть что-то сделать в своей жизни так, "чтобы по Богу", так, "чтобы по сердцу, не смотря ни на что"… И вдруг, преподнесла ему сюрприз — не спросясь, привезла из больницы его мать.
Поставленный перед фактом, Кирилл был совершенно ошарашен. Алина и его мать, казались ему, навек несовместимы.
Оказалось, его родная мать звонила и жаловалась его личной жене по несколько раз на дню. И они сохраняли эти разговоры в тайне от него. Но, почему-то, она никогда не звонила ей в то время, когда был дома её сын. А, звоня ему из больницы, ни словом об Алине не упоминала. Он заезжал к ней через день, но и с глазу на глаз она ни разу не обмолвилась, что разговаривает с Алиной. Кирилл проанализировал все редкие фразы, которые бросала ему ещё хранившая обиду после того странного инцидента с Жанной Алина.
Да, в её фразах мелькали намеки на то, что его матери должно быть плохо в больнице. Но не более. Он был уверен, что контакта между ними быть не может. Неужели, когда человек при смерти — так радикально меняется направление стрелок его души?..
Кирилл был возмущен тем, что женщины сошлись и что-то решили за его спиной.
— Что она тебе говорила?! Что? Жаловалась?! — допрашивал жену Кирилл. Больница, в которую он положил свою мать, была недешевая. Сиделки обходились ему, вообще, в кругленькую сумму. Что в боксе не захотела лежать, так от скуки. Телевизор ей, специально, новый купил, даже соседок поприличней выбрал…
— Естественно, — не отпиралась Алина, — Жаловалась на свою покинутость, что все родные и близкие просто сбагрили ее…
Кирилл взглянул на Алину и отступил в недоумении.
"Н-да… и чего только не выкинет человек в предчувствии агонии", чесал он задумчиво бороду, представляя какой бабий лепрозорий ожидает его, и прятался от семейной тоски на работе.
Он ожидал от неё всего, но только не этого. Он изо всех сил старался сохранить спокойствие.
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ДВАДЦАТЬ ДНЕЙ.
"Крыша поехала окончательно", — покачивал он головой, уже не противясь её поступку.
"Я колокольный язычок,
Что бьет до глухоты.
Я как натянутый смычок,
При скрипке немоты…
Все на исходе — нет конца.
Надрыв, но нет разрыва…
В толпе ищу просвет лица,
Как черный стриж — обрыва" — звучало в Алиной душе.
Слабость, мучительно-жалостливая слабость ко всему живому — заливала её сознание болью. Христианским прощением.
— Аля! Хочу куру! — голос немощной свекрови Любовь Леопольдовны возвращал её к реальности, нетерпеливо требуя материализации христианского милосердия.
— А когда будет банан?
— Какой банан? — обалдело смотрела на неё Алина. Пищевые фантазии умирающей на глазах больной каждый раз заставали её врасплох.
— Тогда подайте апельсин.
Алину передергивало от этого слова "подайте". Но она понимала, что это привычка бывшей жены райкомовского работника, которая свято уверенна в том, что все и навсегда перед нею в долгу.
— И надолго она у тебя? — заскочила к Алине подруга Ирэн.
Алина взглянула на неё — такую жизненно утвердительную, здоровую плотно сложенную, розой кожи… На свою длинноногую баскетбольного типа рыжеватую болтушку. Знала бы она…
— До конца… — в сторону ответила Алина, принимая подругу на кухне. Сквозь закрытую дверь донеслось: — Аля!
И пусть одряхлело тело бывшей жены начальника, но голос!.. Голос был повелительно трубный.
— До чьего конца? До твоего? — усмехнувшись, спросила Ирэн, отдающая ароматом плоти, при каждом взмахе рукава.
— До победного, — мрачно ответила Алина, подумав о собственной близкой смерти, вышла из кухни, словно на подвиг.
— Что она просит? — спросила Ирэн у Алины, когда та вернулась.
— Телефон.
— Отнеси ей, пусть отвлечется. А то она ни на секунду не оставляет тебя в покое.
— Нельзя. Она вызывает "скорую".
— У неё что-то болит?
— Нет. Это у неё такое хобби. Врачи уже воют. Приходится говорить, что телефон сломан.
— Да это же — какое-то сексуальное извращение!
— Но это от подсознательной паники, что все — жизнь кончилась, и она умирает. Ей навязчиво не хватает внимания. Врачи же своим профессионально-внимательным осмотром компенсируют это чувство. Оттого и в лежачую больную превратилась. А когда я ей конфеты выдавала по одной, а остальные на секретер положила — так поднялась потихоньку и взяла. А утку требует… иногда под себя ходит.
— Что же это, получается, гадит под себя, чтобы привлечь внимание, а ты это понимаешь и все за ней ходишь?! Да ты сумасшедшая! Сколько ты уже с ней мучаешься?!
— Неделю. Она жаловалась, что её все бросили, вот я её и взяла.
— Зачем тебе это нужно! Я бы никогда на такое не согласилась! Я тебя в последнее время не понимаю. Она что, помогала тебе всю твою семейную жизнь?! Я ни разу не видела её в твоем доме! Сколько ей лет?
— Шестьдесят пять, кажется.
— Вот это да! Да это просто капризное чудовище! Сейчас же отправляй её в больницу!
— Она, все-таки, мама мужа… не по-христиански как-то…
— Но тебя же за это к святым не причислят! А хочешь быть святой — иди в монастырь.
— Ничего не хочу…
— Хочу молочка!
Алина тут же молча принесла Любовь Леопольдовне молока.
— Подайте газету.
Взяла газету и понюхала ее:
— Почему газета несвежая? Газеты всегда должны быть свежими, иначе это уже не газеты, а туалетная бумага… — и, взяв газету вверх ногами, уставилась в неё серьезным взглядом. — Вы что думаете, что если я старая, так значит, у меня нет духовных потребностей?..
Постоянно помня о близости собственной смерти, Алина безмолвно терпела её капризы.
Кирилл приезжал домой в два часа ночи, для него теперь это было нормально. Поужинав, он, по новой традиции, неизменно вступал в громкие пререкания со своей бессонной мамочкой. Это походило на сказку про белого бычка. Мать спрашивала, от чего он так поздно пришел, пьян, что ли?..
Кирилл вроде бы не страдал алкоголизмом, ели пил, то нечасто, но Любовь Леопольдовна всей своей жизнью знала, что если муж пришел домой поздно, то значит пил. Кирилл же не мог принять за норму то, что пожилым людям часто не спиться по ночам. И спрашивал, почему она не спит?..
Что-то творилось при приближении сына с её слухом, и, хотя Аля разговаривала с ней тихим голосом, Кириллу приходилось кричать. Чуть ли не до рассвета доносились их крики:
— Почему ты не спишь?!
— Сынок, почему ты так поздно? Пьяный что ли? А?..
— Я не пью. Почему ты не спишь?!
— Значит, точно пьяный. Сынок, сынок… у тебя совесть-то есть?!
— Ну, спи! Почему ты не спишь?!
— Почему ты так поздно? Никогда я не думала, что мой сынок будет алкоголиком.
Вот так, неожиданно для самой себя, Алина посвятила остаток своих дней милосердию. Ей страстно хотелось так и умереть в безропотном служении божьему делу, но это оказалось нелегко и требовало от неё не столько духовных, сколько физических сил. Уже к ужину от домашних забот Алина падала от усталости. И вспоминала страшную, изуродованную Надежду. И вспоминала её слова о том, что никогда нельзя делать то, что тебе противно. И верила ей. И понимала, что иначе человек загоняет себя в тупик. И анализировала свою жизнь. И понимала, что, взяв мужа с приданным в виде капризной матери, позволяла себя закомплексовывать, портила себе жизнь мыслями о том, что её кто-то ненавидит, отгораживалась, отстранялась, думая, что спасает мужа от инфантилизма, от истерической модели семейных взаимоотношений, но перевернула своим милосердным поступком ситуацию — и теперь больше нет истерик у Кирилла. Да и она не напрягается от присутствия в их жизни его матери. Теперь она сильная, от того и подающая руку помощи. И пусть опустошается физически, зато полна уверенности в себе, знания что нужна. Пусть хоть последние дни, если не вся жизнь, будут высвечены лучами добра и благородства.
И думая о том, как нужна она кому-то, даже не задумывалась о том, что же нужно ей самой.
Неожиданно, из сочувствия к Алине, Любовь Леопольдовна научилась ходить. Тихо, как привидение белой ночной рубашке качающейся колоколом, она пробиралась на кухню и застывала в дверях, пугая Алину своей беззвучностью.
— Вы разговариваете по телефону? Значит, телефон починили? Тогда вызовите мне "Скорую".
— Но Любовь Леопольдовна!.. У вас же ничего не болит, а пока к вам будут гонять машину, не смогут помочь другому, кто, может быть, действительно нуждается в помощи. Вдруг — кто-нибудь выпал из окна?..
— И зачем это ему падать. Пусть не падает. А у меня болит… — она на секунду задумалась, водя по кругу блеклыми зрачками и, сообразив, что словам не хватает театра, начала хвататься то за один бок, то за другой: Вот здесь у меня болит. Нужна "Скорая помощь!" Ой!.. Ой… ой…
"Господи, — думала Алина, может быть это счастье, что я умру молодой?.." И набравшись сил противостоять этой аморфной неотъемлемости, ответила: — Нет. "Скорую" я вам тревожить не дам!
— Но Алечка, что ж я вам плохого сделала? Я и ходить до туалета научилась, чтобы ваш труд облегчить. Что ж мне, на старости лет, одинокой вдове уж… так и жить без доктора? Мне и так жизнь не нужна, а без него и подавно. Я бы на себя руки наложила, я бы давно наложила, да не прилично как-то.
"Боли начнутся, — думала Алина, слушая уже привычную песню, повешусь. Нет. Все, кто вешается, дурно пахнут. Застрелюсь. А где я пистолет возьму? Отравлюсь. Нет, ещё посинею, какая травма будет для Кирилла!.. Надо так покончить жизнь самоубийством, чтобы трупа не оставалось. А как? Это дело надо обдумать".
ОСТАЛОСЬ ТРИСТА ДНЕЙ
"Да. Надо что-то делать…" — думал время от времени Кирилл и не делал ничего. Уходил рано, возвращался поздно. Как всегда. Дел вне дома хватало. А ещё дежурные встречи в бильярдной… Там можно было не думать. Просто некогда было думать о себе, о семье, о жене. Фантастическая эмоциональная глухота напала на него после объявленного семейного горя в виде всеобщего умирания женщин.
Возвращаться домой не хотелось. Алина стала нервной. Не такую любил он, но выдержанную, порою пусть резкую, как "Нате" Маяковского. Ее глаза, теперь — чуть что — наполнявшиеся слезами, утомляли его. "Ты совсем меня не жалеешь", — как-то обмолвилась она. А кто б его пожалел?!..
Да, Алина ждала жалости к себе, но как-то абстрактно, при любом проявлении этой натурализованной жалости — в движении ли, в тоне голоса чувствовала, что её словно укачивает до тошноты, сама же себя ни в чем не жалела. Совсем не жалела. А когда руки заняты — мысли свободны. И все чаще и чаще: "Страдивари! Страдивари!" — ныло сердце Алины. И почему… зачем боль об этой скрипке именно сейчас, когда она при смерти, когда ей не до того, мучила ее?
Быть может затем, чтобы всколыхнуть родовую память о скрипке Страдивари, подаренной царским семейством её деду, тогда юному юнкеру. Подаренную, по настоянию Распутина, вдруг оценившего его игру. "Чтобы сердце рода твоего звучало так же, как эта скрипка, спутница твоим потомкам, — шепнул старец деду Алины после вручения подарка.
Дед отчетливо помнил, как отстранился с холодной брезгливостью от его теплого — в ухо — дыхания. В высшем свете не любили великого старца. В высшем свете считали недостойным склонять перед ним голову и досадовали на царскую слабость. Что понимал юный дед в то время, мог ли он предчувствовать, каким проклятием обернется вскоре убийство Распутина. Что теперь значат его былое высокомерие, родовитость, образованность, талант…
Скрипку украли во время войны, когда он, былой офицер царской армии, в штрафном батальоне штурмовал Сталинград. Едва украли скрипку, дед погиб.
Прошли годы, о скрипке великого мастера вспоминали все реже, да и не до этого было семье. А уж как о царском подарке — вспоминать боялись и вовсе. Лишь перед смертью рассказала Алине о скрипке бабушка, припомнила слова Распутина с усмешкой: мол, шарлатан он был, все-таки, — не стала скрипка спутницей потомкам, да и зачем она. Некому теперь было бы на ней играть. Это раньше было модно уметь играть в салонах, и не называться музыкантом. А теперь…
— Послушай, ну кому реально в нашей стране, в такое время всеобщей разрухи могла потребоваться скрипка Страдивари?! — словно и не мужа вовсе, оборотясь к окну, вопрошала вслух Алина, как они её перевезут через границу?
— И что тебя эта скрипка так задела? Больше не о чем думать?..
— Я уже больше не могу не о чем думать. Мне, кажется, верни я её себе и все… все будет по иному — говорила Алина, отвернувшись от него, глядя в ночное окно. — Всю жизнь пишешь статьи, а все, вроде бы, тебя нету. Будто ты и не существуешь вовсе. Все, о ком я пишу, есть, а меня нет. Такое чувство, что я что-то не сделала, какого-то главного дела в своей жизни… и вдруг объявляют, что пора подводить итоги.
— Не всем же быть Владами Листьевыми, или как этот… ну тот мальчишка-корреспондент, которого взорвали прямо в редакции перед Чеченской войной, — старательно серьезно отвечал ей муж, — Вот видишь, его убили, а я даже фамилию его забыл. Все так… Скоро и Листьева забудут. И Меня этого, священника, пройдет каких-нибудь десять лет. Высоцкого уже все реже и реже народ поет. А ты все о чем-то наивно грезишь… Главное дело ты уже сделала — красиво жила… И мне красивые годы прожить помогла. Это же не у всякой женщины так все складывается, а все недовольна, — говорил Кирилл, не переставая при этом жевать, — Сиди себе дома, занимайся моей матерью, домом… Если со мною по круизам, ресторанам, саунам, бильярдным и клубам таскаться надоело. Отдыхай от светской жизни. Скоро матери сиделку найму, поедем на Красное море. Позагораешь. Рыбок с руки покормишь. Помнишь, как огромная рыба так аккуратно брала яйцо с твоей ладони. Ты даже так зашлась от восторга, что чуть не захлебнулась. Помнишь?
— Помню.
— А в какой шикарной гостинице мы жили?! А какой у нас номер был?! Один балкон как зал для приемов! Такое же не всякий может себе позволить. Помнишь?
— Помнишь.
— Вот тебе и женское счастье.
Она отчужденно оглянулась на него. Он сидел перед ней на табуретке, в одних трусах, почесывал бороду… тучно вздыхал…
— … Зря волнуешься, — продолжал он, — вот врач сказал… что волновать тебя нельзя. Ходить с тобою надо по музеям, в театр… — и осекся, взглянув на неё по-бычьи. В упор. Но глаза его были прозрачны, словно не видели её саму, — …А ведь мы года три не были в театре, кис, не по работе твоей что б, а так, наслаждения ради… Позор!
Она смотрела на него, неожиданно неприятного, мучительного, безысходного, смотрела, как он болтает шлепанцем на ноге — и презирала его за это, словно за самое страшное падение, за это, ему привычное, движение. Мысли её путались — "Причем здесь музеи?.. Разойтись… Бежать! Бежать из всей этой жизни!" Но тут же сдержал страх за свою абсолютную несамостоятельность.
"Они делают людей никчемными". — Вспоминались ей слова ужасающей Надежды. Да, именно он превратил её, нормальную полноценную женщину — в совершенно никчемное существо. Он уверенный, что она существует для него, а он — для того чтобы развлекать её по своему желанию, занимать собой всю-всю без остатка, так словно ничего более на свете не существует. А ещё его мамочка!.. Какой она — Алина была до своего брака! Во что превратилась всего лишь к пятому году замужества!.. Пусть ей завидуют, те, что видят жизнь её снаружи. Но она, лично, теперь понимает, почему среди жен бизнесменов самый высокий процент самоубийств.
Кириллу же было не до рассуждений — он зарабатывал деньги. Как можно больше денег! Для этого постоянно находился в кругу своих дел и деловых партнеров. Он прятался от своих семейных проблем и конфликтов. Работа его, казалась ей, его тайным пьянством.
Только ей опоить себя, чем-то вне этой внутренней жизни, было нечем.
"Как можно считать себя приличными людьми — и не ходить два года в театр?!" — она усмехнулась, повторив про себя сказанное им. И поняла, насколько она вся иссякла, словно эхо идеи светлой, созидательной любви. А ей твердят про мумии музеев. Музеи… Музеи… Музеи и театры слились в единую подготавливающую к смерти службу, к уходу в небытие. Значит, вот через что надо проводить за руку умирающего — через ряд каменных изображений людей, называющихся скульптурами, барельефами, торсами, через людские лики, нарисованные на холсте, через пыльные портьеры, усаживать в кресло и, чтобы он видел то, как лицедеи, покрытые плотным гримом, изображают чувства той жизни, которая могла бы быть и его, но никогда уже не будет. Никогда. Показывать многозначительно чужую, в ничтожество сводя итог твоей. Только ступи, и тебя поведут, поведут в царство мертвых. А ведь она только то и делала на самом деле, что носилась по этим понтонам над Стиксом, писала о них… осмысляла… не чуя под собою мертвой воды.
— Ненавижу!! — прошептала она.
— Ты просто зажралась. Посмотри, как другие живут! Не живут, а побираются!
— Причем здесь другие? О чем ты! Ведь я же скоро умру!
Он не смог взглянуть в её полные отчаяния глаза, он отвернулся и вышел из кухни в ванну, из ванной прокричал: — А может быть, я завтра умру!.. Меня в любой момент могут убить. Или в аварию попаду! А ты здесь ноешь не понятно о чем. Живи, пока живешь! — и осекся. И попытался смягчить сказанное. — Ну… хочешь, завтра я пойду с тобой в Пушкинский музей, да хоть в эту чертову галерею Гельмана, хочешь?
— Да не об этом я! Ведь надо же что-то делать!..
— А все равно — ничего не поделаешь.
Ты не любишь меня, — прошептала как-то ночью мужу Алина.
Он ничего не сказал в ответ, лишь отвернулся к стене. И никто из них не понимал, почему они все ещё спали в одной постели.
Алина зашла в родной подъезд. Дверь привычно хлопнула за её спиною. Поднялась по ступенькам к лифту. Нажала кнопку. Двери распахнулись. Она нажала на кнопку своего двенадцатого этажа. Лифт тронулся вверх и вдруг поехал куда-то вбок, так, словно не было задней стены у шахты. Все быстрее и быстрее, с щемящей душу скоростью. И вдруг завис. Завис над пропастью. Сквозь щели дуло ветром сырого пространства. Она села на корточки на полу и, уткнувшись лицом в колени, поняла: бесполезно звать на помощь — никто не услышит. Никто не поможет. И будет она так висеть, быть может, целую вечность. И не дано измерить её, потому что минуты остановились. Остановились все часы во всем мире.
Все сон, — думала Алина, стирая постельное белье, изгаженное свекровью.
"Он опять гулял с ней по бульвару! Он опять с этой Жанной! Что ты молчишь?! Я бы это дело так не оставила…" — вновь зазвучал голос Натальи. "Все бесполезно. — Твердила про себя Алина, — Нет сил на сопротивление. Лучше закрыть на это глаза и ничего не знать. Бог с ним. Это его дело, его совести. Ведь и сама не святая.
Но только теперь!.. — взмывал внутренний голос — Когда она тихо, медленно исчезает из этой жизни, и он — единственный… Единственный!.. Теперь он получался действительно предателем. Хотя бы приходил не в два часа ночи. Хотя бы… Да хоть и в театр с ней сходил бы… Не предлагал бы, а взял и повел, хоть бы… Но так предавать!.. Развлекаться с любовницей, пока она!.. И к тому же по ночам устраивать эти ужасные перебранки!.. И совсем не думать при этом о том, что думает, что чувствует его жена!.. Конечно, ему проще уйти из этой ситуации, изъять себя — быть как будто не причем. Легче уйти от признания собственной слабости и не делать ничего", плакала про себя Алина.
— Но разве слабость это оправдание? — перебивал её женский монолог иной, мужественно-ровный внутренний голос, голос, словно принадлежащий тому, кто может идти против ветра во время песчаной бури в пустыне, голос того самого центрального внутреннего Я, что дремлет в каждом из нас, словно каменный сфинкс. — В каждом спит внутренняя сила, нет в ней понятия слабости, это лень творит подлость, выставляя изнанкою подлости слабость. Животная лень!
"Пройдет… Все пройдет… заранее готовит позиции…" — вспомнился Алине ответ Сергея на её подозрения, когда она звонила ему ещё из больницы.
"Вот тут-то Сережа не ошибся. Только не для того, чтобы вернуться, он оправдывался тем, что я больна! Он надеялся, что я скоро умру! Но… но я-то ещё жива! А выходит, что он меня уже похоронил… Он меня похоронил! До чего же пошла наша жизнь! И никакой тебе скрипки Страдивари!.." кружилось в её голове.
Она стала растерянной. Ей все время хотелось лечь и заснуть. Так, чтобы никогда не просыпаться. "И зачем мне эта жизнь. Что я цепляюсь за нее?" — думала Алина.
Ей ничего не хотелось делать, но постоянно бдящая свекровь не давала впасть в разрушительную лень. Ей никого не хотелось видеть. Но подруги постоянно забегали к ней на чашечку кофе, и не уходили, пока не выпивали с бадью. Ей ничего не хотелось слышать. Но они рассказывали и рассказывали.
Алина чувствовала себя космической сиротой, заброшенной на планету людей, подражающих высшим, божественным законам космоса, но так преломляющих их понимание в кривом зеркале своего сознания, что все, что бы ни делали они, превращалось в подвижную карикатуру.
"Я улыбаюсь, когда мое тайное лицо сведено гримасой отвращения", подумала она, возвращаясь из магазина домой. Нажала кнопку лифта. На третьем этаже лифт остановился. Двери медленно разъехались в разные стороны, и толпа людей в белых халатах рванула к лифту из огромного белого зала. В ужасе она нажала кнопку своего этажа, уже тянулись к ней бледные, проспиртованные руки, уже сияли улыбками их одержимые лица, ещё вот… Но кнопка лифта не срабатывает, она бьет по всем кнопкам, бьет хаотично, двери закрываются. Лифт медленно ползет вверх. Двери открываются. И она видит: то ли комнату, полную зеркал, то ли полость, полную осколков всех временных измерений, потому что полна она Кириллов, её мужей. Десятки Кириллов стоят прямо перед ней и говорят наперебой разными оттенками его голоса. "Давно не была ты в театре", "В бильярдную пойдем или в бассейн сначала?", "А не пора ли нам в музей?.." Одни чешут бороды, другие — романтичные мальчики с букетиками незабудок, ромашек… стоят, потупившись, а поодаль. Подмигивают лукаво — сутулые, почти горбатые старики. И все они — Кириллы. Ее мужья. И все зовут её, зовут… Но она знает, если сделает шаг и переступит порог своего лифта, пол обломится, и все и вся рухнет в пропасть. Она зовет: "Кирилл! Помоги мне, Кирилл, где ты? Я не вижу тебя среди тебя… Я ничего не понимаю в этих кнопках!.."
И лишь один мальчик делает шаг в её сторону, глаза его полны слез. "Мальчик, скажите, неужели все это нас ждет впереди? Но двери лифта закрываются. Она летит с дикой скоростью, но не вниз, не вверх горизонтально. Она садится на корточки и, чуть раскачиваясь, превращается в камень. В тяжелый валун, который молится сам в себе — прогоняя молитву по кругу, молится и все. Ни Богу, ни звездам, ни любви. И слышит, как гудят в ней слова, не слышные никому: "Уж если ты оставишь, то теперь… теперь, когда весь мир со мной в раздоре…"
Что это? — очнулась Алина, — Ах, это ж радио поет.
"…Когда весь мир со мной в раздоре…", — провопило в голове у Карагоза, когда он переступил порог вскрытой им квартире пенсионера коллекционера. Подстава была очевидна. Квартиру явно обчистили до него. "Клянусь мамой! — орал Карагоз, когда ему скрутили руки за спиной. Чему он клялся, он не знал. Он просто ненавидел — ненавидел всю свою жизнь.
Кирилл уже ненавидел свой дом. Он знал, что она знала это. Он ненавидел её как немого свидетеля своей ненависти, а значит слабости. Теперь не просто покорно ждал её смерти, он желал её. Желал одного прекратить всю эту — муторно непонятную жизнь. Уйти из её берегов, предметов, границ, расписанных его личной историей, исчезнуть. И когда он уходил из дома, каждый раз думал, что не вернется.
А дом теперь жил своей, неподвластной ни его разумению, ни власти, жизнью. На балконе, в ванной порхали простыни, женское нижнее белье в неимоверных количествах выползало отовсюду. Посудомоечная машина гудела, соревнуясь со стиральной и, вдруг, сквозь этот гул, прорезалось властное требование Любовь Леопольдовны, чтобы ей привезли внука. Сначала ему показалось, что она окончательно сошла с ума. Но вдруг вспомнил, что у неё действительно есть внук, сын его сестры. Сестра была на десять лет старше. Он смутно помнил её. Ему не было и восьми, когда она ушла из дома — и в доме стало тихо. Дом освободился от скандалов. Мать сначала бурно ненавидела её при воспоминаниях, затем скорбно вздыхало об "отрезанном ломте", а потом и вовсе жила так, словно дочери у неё никогда не существовало.
Когда он рассказал Алине о том, что все его воспоминание о сестре связаны с неприятными ощущениями вечной её вины в постоянной домашней ругани, портившей мир его детства, Алина усмехнулась, с былым сочувствием сильного человека:
— Это все ревность.
— При чем здесь ревность?! Я только и помню, как она огрызалась на мать. Что ей стоило не опаздывать к ужину, не трепаться подолгу по телефону, не прятать косметику, не высказывать своего мнения, ради мира в семье?! — ни капли, не сомневаясь в правоте своих обвинений, возмутился он.
— Это была просто ревность, к внезапно подросшей дочери. Она же тоже женщина. А что ты хочешь?.. Твой отец был ещё жив тогда, а отцы любят дочерей больше, чем сыновей. Твоя подросшая сестра не должна была отвлекать его внимание от тебя маленького, а значит и от твоей матери. Все её благополучие всегда зависело от мужа. Неужели ты не понимаешь. Дочь стала лишней на уровне её подсознания. Все это так просто. Но, к сожалению, все наши родители были совершенно безграмотны относительно элементарного фрейдизма, не могли отслеживать в себе и отделять животное начало от человеческого.
— Все человеческое нам не чуждо.
— Я имела в виду — высший разум.
— Утомила. — Отмахнулся Кирилл. "Мало знать — что от чего, — думал он — Знать бы ещё точно — как надо поступать иначе".
Но он не знал. Не знал как что надо, а что не надо. Однако сопротивляться ярому желанию матери увидеть перед смертью внука не мог. В виде примирения, Любви Леопольдовны с дочерью, — в доме Кирилла появился племянник.
Шустрый, десятилетний мальчик, оказавшись на два дня в чужом доме, совершенно не понимал — что ему делать, как себя вести, где встать, где сесть.
— Подойди ко мне, внучек! — торжественно потребовала Любовь Леопольдовна, едва проснулась. И было в этом требовании что-то от волка из "Красной Шапочки" — Дай я посмотрю на тебя. Учишься хорошо?
— Хорошо, — робко ответил Даня.
— Вот и мама твоя хорошо училась. Как ни спросишь ее: "Ты уроки сделала?" Сразу огрызалась: — "Ты в этом не разбираешься — не лезь!" Вот какая у тебя мама была. Тебя мама часто ругает?
— Нет, — удивленно ответил ей внук.
— А с мальчишками дерешься?
— Бывает, — вздохнул Даня.
— Вот ты какой. Весь в мамочку. Она тоже задиристая была, как попрошу её с моим сыном посидеть — не сидела. Вот и я — от того — с тобой не сидела.
— Она тебе родная сестра? То есть ей родная дочка? — шепотом спросила Алина у Кирилла. Они были допущены присутствовать при встрече бабушки и внука.
— Конечно родная.
— Невероятно, — покачала головой Алина.
— Да чего там невероятного. Копаешься все. В подсознаниях всяких. А мне некогда. Я пошел.
После кратковременного допроса бабушка отпустила внука.
Даня, спросив у Алины разрешение, нашел себе занятие — рассматривать старые журналы. Они разговорились. Оказалось, он знал все марки машин и все про гонки "Формула — один". Алина, испытывая чувство неловкости перед ребенком за то, что не знала его ранее, стремилась компенсировать чувство вины сердечной заботой и вниманием. Но ребенка задергала бабушка.
— Вы совсем про меня забыли, Аля! А фрукты?!
— Сейчас я принесу. Подождите секундочку!
— Нет. Пусть мальчик подаст.
"…Пусть мальчик подаст! Пусть мальчик…" — звучало целый день.
Не привыкший к такой роли, Даня совершенно измучился к шести часам вечера.
— А можно на улицу, погулять, — уставился он на Алину мученическим взглядом.
— Но… ты же не знаешь двора. Он у нас, в принципе, тихий… Иди, но так, чтобы я, взглянув в окно, тебя видела.
— Ладно. У меня есть часы. Я до восьми.
Отпустив ребенка на улицу, принялась за ужин. Ей хотелось сделать замечательный ужин. Накрыть праздничный стол… Но едва расположилась готовить, пришла Ирэн.
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ ДЕВЯНОСТО ДНЕЙ
Не прошло и сорока минут, как в дверь позвонили.
Алина открыла дверь и отшатнулась в ужасе, увидев племянника. И тут же взяв себя в руки, спокойно спросила:
— С кем дрался?
— Да так… с ребятами, — соврал Даниил, боясь напугать правдой. Ерунда…
— О господи! — воскликнула она — Да у тебя не только фингал под глазом. У тебя, кажется, разбит висок! Да у тебя может быть сотрясение мозга! Чем били! За что?
— Да ничем. Подрались просто круто.
— Быстро ложись в постель. Я сделаю примочки.
— … сшила я себе платье за одну ночь. И полетела за ним в Минск. Вычислила, где у них там мастерская. Иду я в своем неповторимом ярко-оранжевом платье из марлевки, — оно у меня получилось, как у индианок… — увлеченная рассказом Ирэн краем глаза заметила, что подруга вышла из кухни, но продолжила, не поднимаясь, лишь усилив голос, — Только ещё более фантастическое. Представляешь — раннее утро. Я думаю, что он ещё спит, думаю — открыта мастерская, или заперта. Мечтаю залезть к нему в окно… Ты представляешь, до какого маразма я дошла! Уже начала в своих грезах выбирать — в постель к нему забраться или сидеть где-нибудь в углу недвижно, как изваяние. Прохожу я под аркой к ним во двор… — Алина вошла на кухню поставила бутылочку со свинцовой примочкой в аптечку и застыла перед лекарствами в раздумье. Ирэн смогла продолжить не надрываясь:
— … и вдруг вижу — он идет ко мне навстречу. Я в шоке. Часов шесть утра. Идет с Борисом, скульптором. Подошел поближе и говорит: "Ты чего это притащилась?" И так грубо, буднично, как будто живу я в соседней подворотне. Даже не удивился, представляешь. Даже не спросил, как я догадалась, что он в Минск поехал, даже не спросил — откуда адрес взяла. "Езжай, — говорит, — назад. Некогда мне" — и пошел, куда шел. А я стою, как дура, в платье, вся любовью переполнена… Кошмар!..
— Алина! Подайте мне соку, — раздалось из комнаты.
— Она уже ходит, а ты ей все прислуживаешь. Ну и здорова свекровь — на чужом горбу ездить, — среагировала Ирэн на прервавший её рассказ голос Любовь Леопольдовны и, поправив свои льняные, стриженные под каре волосы, пахнув при этом ужасающей смесью дезодоранта и пота, заерзала на стуле, уже готовая опять лететь в какой-нибудь туманный Минск.
— А что я должна сделать? Выкинуть её на улицу? — сосредоточенно думая, что делать с племянником, машинально ответила Алина.
— А твоя бабушка тоже так себя вела, когда помирала?
— Она совсем другая была. Она Институт Благородных девиц окончила. Да лет десять потом за это по лагерям промучилась.
— Говорят, что эти девицы были самыми крепкими из заключенных. Не ломались…
"…Не ломались… а я… А я, вот-вот возьму — и сломаюсь, и заплачу. Неужели, моя бабушка никогда, никогда не плакала? — думала Алина, перерывая аптечку в поисках перекиси и прочего — не было ничего. — Сколько ж мужества надо иметь, чтобы прожить такую жизнь. Неужели только ради того, чтобы родить да воспитать детей? А когда они вырастут?.." — она подошла к Дане, лежащему на их супружеской постели и прислушалась. Ей показалось, что он не спит, но и не бодрствует в тоже время, а прибывает в забытьи. Она осторожно ладонью убрала волосы с его разбитого лба. Он медленно открыл отекшие глаза. Такие же синие глаза, как и у Кирилла.
— Тебя не тошнит? — спросила она.
— Мне плохо. Я хочу спать и не сплю. Все кружится во мне.
— За что тебя так?
— А нас троих пытались поставить на колени. Мишаня убежал. Олег встал. А мне противно стало. Ни за что, думаю, не встану. Тогда меня ударили ногой в живот.
— Господи. Когда это ты успел со всеми перезнакомиться? И ты не дал сдачи? — воскликнула Алина, ещё ничего не понимая.
— Нет, тетя Аля. Я не сопротивлялся. Их много было, человек десять. Если бы я врезал тому, который бил, они бы все сразу накинулись на меня. У них бы только больше злости было.
— И как они били?
— Как могли. Когда свалился — добивали ногами. А Олег стоял на коленях и причитал.
— Ты скоро там? — окликнула её из кухни подруга, но Алина не ответила. Сухими от горя глазами она разглядывала избитого ребенка. Когда он пришел, отеки ещё не были так заметны. Теперь же — было страшно прикоснуться к его голове.
— Ты и дошла, даже с лучшей подругой поговорить не можешь, — обиженно крикнула Ирэн из коридора. — Я пошла, — добавила она перед тем, как хлопнуть дверью.
— Аля! А конфеты будут? — кричала Любовь Леопольдовна.
— Я вызову "Скорую", малыш. Потерпи.
— Не надо. Я попробую заснуть. А завтра будет полегче.
— Аля. Почему не несете конфеты. Я уже давно отобедала!
Когда приехала крепкая молодая спортивного стиля женщина — врач, Любовь Леопольдовна пробиралась по коридору в туалет, тайно нацелясь на телефон. Раздался звонок в дверь, и Алина выбежала из комнаты, распахнула входную дверь и… Любовь Леопольдовна увидела женщину в белом халате.
Все смешалось в атеистической голове Любви Леопольдовны. И пала она на колени перед проведением.
— Милочка моя! Милочка! Да не оставьте в беде позаброшенную, позабытую, вам не зря донесли, что нуждаюсь я.
— Я не ошиблась адресом? Сюда вызывали? — спросила врач у Алины, недоуменно поглядывая на страждущую помощи.
— Сюда! Сюда! — закивала Любовь Леопольдовна, отползая на коленях, Если б в бога верила, я бы ангелом вас назвала. Осмотрите меня, и тогда я вам часы мужа покажу, именные, сам Громыко подарил.
— Но у меня вызов к мальчику. Травма головы.
— К какому ещё мальчику?! — нытье Леопольдовны резко сменилось высокомерным тоном. — Вы ко мне. Я — больная!
— Любовь Леопольдовна, у Дани травма. Его зверски избили.
— У какого ещё Дани? Сначала посмотрите меня, а потом уже Даню! ловко вскочила с колен и загородила проход Любовь Леопольдовна. — Вы доктор — вы обязаны посмотреть больную!
— Но ваш внук сейчас может умереть! — опешив, воскликнула женшина-врач.
— Какой ещё внук?! Не знаю я никакого внука. Вот уж нет, милочка! Никуда я вас от себя не отпущу. Ах! — и словно падая в обморок, рухнула в сторону врача. На пол полете, спасая маньячку-свекровь, Алина удержала Любовь Леопольдовну. И, кинувшись между ней и врачом, — получила приглушенный удар "карате", и отлетела со своим невменяемым сокровищем в конец коридора.
— Извините, — врач скромно потупила глаза. — Сработала профессиональная привычка.
— Вас, что, этому в медицинском институте учат? — удивленно проговорила Алина
— Жизнь мой тренер.
— Вы не правильный пример подаете ребенку! Вы сначала должны осмотреть меня. По старшинству! Он должен уступить мне место! — вопила уроненная на пол Любовь Леопольдовна. — Да-а-ня! Я позвоню куда надо, и тебя лишат пионерского галстука!
Тем временем врач поставила предположительный диагноз: тяжелое сотрясение мозга. Возможно внутреннее кровоизлияние. Срочная госпитализация.
Медленно, поддерживаемый под руку Алиной, Даня проходил по коридору.
— Он знает, кто его избил? — спросила врач.
— Да, — ответила Алина сквозь ком в горле.
— Надо заявить в милицию. За это надо сажать.
— Не надо! Они все сами поймут. Нельзя! — еле шептал Даня.
— Ладно, ладно. Не волнуйся. Потом разберемся.
— Доктор! Доктор! Поднимите меня! Что ж я здесь так сижу! Я напишу об этом в "Пионерскую правду"!
Голосовать такси в такую ночь, — ветряную, жестокую ночь, глотая слезы, находясь в полном смятении от жалости и страха — небезопасно. Слабость притягивает насилие. Одинокий сутулый женский силуэт привлекает маньяков.
Алина ехала последним поездом метро домой, прижимая к груди вещи племянника, завернутые в куртку, и слезы катились по её неподвижному лицу. Склизкий тип подсел рядом:
— Тебя кто обидел? — пропел он келейно. — Расскажи мне все. Можешь мне рассказать. Только я тебя и пожалею… — и его бледные пальцы скользнули по её коленке.
Ее передернуло от отвращения.
"Господи, сколько ловушек, капканов, расставлено на женском пути! Сколько тихого, якобы ненавязчивого зла, основанного на первобытных животных притязаниях! Как будто бы смешались вдруг два века сознаний: каменный, первобытно-животный и современный мир. Но не поставить между этими мирами непроходимого барьера. Диффузия. Ни то — ни се — в итоге". И слезы тихо стекали по щекам. И горе горбило.
Муж пришел домой чуть раньше её. Он даже не успел переодеться.
— Что случилось, — подлетел он к ней. — Где ты была?! Почему ты плакала?! Что с тобою?! Я думал — вы спите. Что с мамой?! Что с ней случилось?! Зачем ей Данькин пионерский галстук? Какой ещё галстук в наше время?
— Дай ей какою-нибудь красную тряпку, — пусть успокоится.
— Пионер всем должен подавать пример! — кричала Любовь Леопольдовна с постели, — Я буду жаловаться!
— Некуда тебе жаловаться, зюгановка чертова. — Вдруг взревел Кирилл, Кончилась твоя власть. Белые в городе! И вообще, я могу хоть раз спокойно отдохнуть в этом доме?!
— Я письмо напишу! — донеслось в ответ, — Как ты смеешь разговаривать так со своей мамочкой, сынок! Напишу, вот увидишь!
— Пиши. Так и быть — отнесу его в мавзолей.
— Да прекрати же ты. Даня в реанимации. Его избили!
— Кто?! Ты звонила сестре?!
— Алечка! Алечка! Как хорошо, что вы пришли! Я же проголодалась!
— Подождите, Любовь Леопольдовна. Ужин ещё не готов, — крикнула Аля из кухни.
— Ты звонила сестре?!
— Да успокойся, звонила. Она, наверное, уже там.
Вдруг на пороге кухни беззвучно, словно привидение, застыла Любовь Леопольдовна в белой ночной сорочке:
— Алечка, я не буду писать в газету. Я осознала свои ошибки. Я поняла, что вы меня за это без ужина оставили. Сварите мне хоть яичко!
— Спать! — взвыл Кирилл и, схватив её на руки, понес к постели.
— Я хочу заявить официально, что после того, как мой сын женился, он стал преступно холоден к своей матери! А-а-алечка! — кричала Любовь Леопольдовна.
Алина поставила варить яйцо.
— Что сказала сестра?
— Ну, что она могла сказать?
— Она обвиняла?! Говорила, что не уследили?!
— Господи, о чем ты говоришь, — отрешенно прошептала Алина.
— Аля! Где мое яичко?
Алина ополоснула сварившееся яйцо холодной водой и сбегала — отнесла его свекрови.
— Это же не мы виноваты! Не мы! Зачем он ей понадобился?! А теперь…
— Заткнись! — вдруг разразилась она смертельным хрипом придавленной кошки. — Надоело! Что ты здесь из себя изображаешь?! Да тебе… на самом деле, на все наплевать!
— Мне плевать! Это почему же — мне плевать?
— Где ты был до часу ночи?
— Не с ней! Никакой женщины около меня не было! Я был…
— А хоть бы и… в бильярдной.
— Но я же!.. Деньги…
— Не все решается в этой жизни деньгами! Поэтому, прошу прекратить эти крики в два часа ночи. Противно!
— Кричишь сейчас ты, а не я.
Алина откинулась затылком к стене и уставилась в потолок. Прекратить. Хватит, надо прекратить этот безобразный скандал.
Дверь в кухню открылась, словно от сквозняка и, замаячив на пороге, Любовь Леопольдовна, со скудную слезой в глазу, взмолила: — Алечка, вы что, разводитесь? Можно я, после развода, останусь с вами? Я дам свои показания на суде. Сынок-то мой совсем от рук отбился.
— Спать! — взревел Кирилл, как пьяный прапорщик, и поволок "показательницу" по коридору в постель.
— Не трогай! — еле отбила её Аля. — Что ты с ней все время выясняешь отношения? Ты что, полоумный?! И вообще… я не могу больше так! Убирайся из дома, хватит! А твоя мама пусть здесь остается. Хватит!
— Нет уж, дорогая, если я уйду, то и маму с собой заберу!
— А я не отдам её, не отдам…
— Нет уж, я заберу.
— А я не отдам.
— Отдашь, как миленькая, потому что мама — не твоя, а моя.
— Ах, господи, вспомнил! Пошел к черту, подлец, — голос её сорвался на шепот.
Он увидел её окаменевшее лицо: не гнев, а мраморное равнодушие излучало оно. Схватил "дипломат" и выбежал из кухни.
Алина осела на корточки по стене. Хлопнула входная дверь. Значит, он ушел. Так и не спросил, в какой больнице лежит его племянник…
Шорох ветра заставил её поднять голову с колен. На пороге кухни колыхался останок человеческой жизни.
— Алечка! За что он у меня отнял яичко?
— Отомстил! Отомстил! Отомстил! — упершись лбом в стену, взвыла Алина
И онемело почувствовала, как шевельнулись корни волос на голове. И седина, мгновенная седина блеснула тонкой змейкой по вискам.
Сколько же может переживать человек?! Если какой-нибудь установленный предел? И что самое страшное — не глобальные катастрофы изнашивают его, а мелкие житейские гадости, конвульсии прохожих характеров, с которыми сталкиваешься на каждом шагу.
Она вышла из больницы. Бесслезным, бессловесным криком ужаса матерей немым кино — познанное там крутилось в голове. Вот девочка с проломленным о батарею черепом. Носилась с девчонками по переменному залу, мимо бежали мальчишки, толкнули… Это ж — с какой силой надо толкнуть, чтобы о батарею раскололся череп! У матери её карие глаза и белые, как у наяды, волосы. Казалось, она только что поседела от горя. А дальше… нет! Лучше не помнить. Дети, выпавшие из окон, мальчик, баловавшийся с лифтом и расплющенный им… Мать, полгода спящая на полу у постели ничего не осознающего ребенка. Одета чисто, но во все какое-то допотопное, а манеры светской женщины. Работу бросила, муж её бросил, все продала. На все готова, чтобы вытянуть чадо. Ребенок её уже год не узнает, а она не теряет надежды.
Алина села на доску, вставленную в распор между двух мощных стволов старых тополей, и закурила.
Алина просто смотрела на засохший репейник. Скользила взглядом по его изгибам, и, казались, его серые разветвления натруженными сухожилиями, когда живешь в меру, потому что из последних сил, но живешь и трудишься над тягой оторваться от земли, ни за что не поникнуть… И подумала: — "Я так же высохла внутри, моя душа — сплошные сухожилья воли. Сколько так ещё протяну? Поживу ещё полгодика — и все. И ничего от меня не останется. Ничего. А кто я, чтобы от меня что-то оставалось? Зачем заполнять своим хламом этот мир?..
Это все равно, что взойти на горную вершину, а потом спуститься оставив на ней свои следы, имя на скале да консервные банки. А зачем? Но надо же хоть что-то делать! Иначе я сойду с ума…"
Полдень. Холодно… Она сорвала колючий кругляш плода репейника, положила на ладонь и смотрел на него бережно, словно на снежинку, которая вот-вот растает, потому что его не видела, а видела картинки своего детства, летнего детства… Тогда кидалась она репейником. Весело было!.. Солнечно… А теперь, сиротливо, ищет, словно тот же репейник — за что б зацепиться.
Краем глаза она увидела, как подъехала к больнице машина мужа, как он прошел в корпус детской травмы. Его огромный, сто сорока килограммовый водитель, едва скрылся шеф, буквально не вышел, а выкарабкался из салона автомобиля, как из затхлой норы и, подтягивая вечно спадающие брюки от спортивного костюма с лампасами, пошел в её сторону. Он явно намеревался облегчить мочевой пузырь, скрываясь в строительном мусоре среди стволов деревьев.
— О! Надо же!.. — воскликнул он, увидев жену шефа, уютно вписавшуюся в такой неподобающий пейзаж.
— … какая встреча, — продолжила Алина за него, грустно кивая.
— Я Кирилла к племяннику привез… Но вообще-то он с тобой хотел встретиться. Чтобы вне дома поговорить. Я же с ним не первый год. Чувствую. Только ты не убегай.
— Пусть с секретаршей своей разговаривает.
— Да плюнь ты. Я тебе честно говорю. Не знаю, было ли у них, нет… Знаешь, как это у нас, мужиков, бывает… Но ты для него одна. Я тебе точно говорю. Я уже с ним замучился…
Она слушала его, чувствуя себя не сильной, любимой, красивой, а замученным беспризорником. Осипшим, продрогшим беспризорником. Сил не было. Что будет дальше, кроме того, что она умрет, она себе ничего не представляла. Но как — умрет?! Все неожиданно перевернулось в её судьбе. Свекровь, ревновавшая её яро, теперь с такой же яростью цеплялась за нее, нуждалась в ней и даже полюбила. Полюбила, как любит слабый — сильного, дитяти — няньку. Только она, Алина, не чувствовала себя сильной. К тому же перевернулось все и в её материальном мире. Они снимали квартиру, сбежав от назойливой мамаши Кирилла, — но их квартира теперь заполнилась той, от которой сбежали. Квартира, в которой жила мать Кирилла, и была его пустовала. Правда, теперь Кирилл жил там, откуда сбежал. Но один. Кто же на ком женился в результате? Она — на его маме?.. Выходило абсурдно, но так получилось. Алина проявила свою волю милосердием и — загнала себя в угол.
Но Кирилл! Совершенно не приспособленный жить один, Кирилл, капризничающий, порой впадающий женские истерики, списывая свое домашнее поведение с мамочки, вдруг, когда мать его стала больна и ей потребовался уход, становится холоден к ней, старается не быть дома, а потом и вовсе безобразно срывается… Кто же сорвался тогда… он или она?.. Этого Алина уже не могла вспомнить. Теперь она знала только одно — она должна тянуть немощную больную, должна зарабатывать деньги на эту квартиру, все должна она… И положение её безвыходно. Вернее есть выход — смерть. Она скоро умрет, оттого ей теперь все равно. Ничего не страшно. Кроме смерти в долгих-долгих конвульсиях. "Боли начнутся — застрелюсь, — снова подумала она. Не смогу я никого обременять своей немощностью. Впрочем… никто и не обременится. Некому…"
— …тут этот… Гуськов, когда узнал, что вы разошлись, так обрадовался… — продолжал свой монолог шофер Кирилла. — Целоваться к нему полез. Говорит: — Так и надо. Бабы — зло. А сам сел к нему на хвост, как последняя проститутка. Я подозреваю, что он голубой.
— Я не хочу его видеть, Саша, — заговорила Алина после долгого молчания. — Не говори ему, что видел меня. Я ещё не готова к встрече.
— Да ты что?! Он только ради тебя и приехал сюда. А вон — он идет! воскликнул Саша и замахал руками, окрикивая Кирилла. Едва тот подошел, тактично удалился в машину.
— Аля. Ну, давай, помиримся. Не могу я тебя вот так оставить. — Сразу начал Кирилл.
— Рубашки гладить некому? — заняла Алина оборонительную позицию, при этом еле сдерживая слезы.
— При чем здесь рубашки? Хорошо. Устала от меня. Поживи одна. Что я могу для тебя сделать? Скажи только!
"Боже! Боже!.. — Она чувствовала, как тошнотворно кружится голова. Как разумно он говорит! Если бы вся наша жизнь была столь же разумной! Я ни чего не могу понять. Ни на чем остановиться. У меня появилось какое-то мерцающее мышление: то одно, то другое. Меня тянет к нему, я люблю его, но отталкиваюсь от него, отбрыкиваюсь из последних сил. Быть может, мне надо действительно просто пожить одной?.. Иначе ничего не складывается, все расползается… — и все что происходит — мучительно, слишком…
— Что надо сделать? Скажи?! — тряс её за щуплые, опущенные плечи Кирилл.
— Отвези меня в центр. Мне надо в редакцию.
— Нет! Нечего тебе там делать. Опять предложат расписать интимную жизнь Пельша!
— Но это же!..
— Зачем?! Ты считаешь, это прилично? И это называется работа — трясти чужим нижним бельем?! Прав я тогда был, что не дал тебе…
— Ты ничего не дал мне сделать самостоятельно, даже самой отказаться тогда от этого предложения.
— Скажи спасибо, что я ещё пускаю тебя по выставкам этих идиотов помоешников! Тоже мне — авангард!
— Ты пускаешь? Но в тоже время ни за что не отпускаешь!
— А что же ты хочешь? Я — мужчина, ты — женщина.
— Да. Я — женщина, но я не инвалид, не ребенок!
— Начинается передача: "Я сама". Вот и езжай сама в свою редакцию.
— А ты сам гладь себе свои рубашки!
Она встала и пошла в метро, ни о чем не думая. Вагон мерно качался, мелькали огни туннеля. "Господи, как бы вздохнуть в полные легкие перед смертью!" — говорила она сама себе, как бы на первом плане — в глубине же, внутри её, — хриплый голос знакомого поэта Александра Еременко мерно раскачивал сгустившееся тьмою сознание:
… В ней только животный, болезненный страх
гнездится в гранитной химере размаха,
где словно титана распахнутый пах,
дымится ущелье отвесного мрака…
Словно во сне, словно вел её кто-то, а не она сама ехала в метро, вышла на станции, название которой даже не называла про себя, прошлась по бульвару. Как прошла, тоже не помнила. Помнила потом только то, что оказалась в очередной, из знакомых ей, редакции. Зачем?.. В голове было пусто. Может быть, написать о том, что она видела и слышала в онкологической клинике? Или: "Гневный репортаж умирающего"… Или описать ужас в глазах матерей, тех, который видела с утра?.. Нет. Это все настолько натурально и так больно!.. Стоит ли с такой распахнутой болью принижаться до объяснений с миром?..
… А может, попроситься в Чечню?.. Ведь все равно уж… куда деть, на что потратить остаток жизни?!
Зашла в редакционный буфет, купила стакан кефира и, вспомнив о школьных годах — допотопную булочку с маком. Села за свободный стол. Голова её клонилась, плечи ссутулились. "Неудачница. Противно…"
Чья-то тяжелая рука опустилась на её плечо, она дернулась, оглянулась и словно только что поняла, что не в пустыне, как Иов, а в редакционной столовой.
— О! Мадам, Вы откуда такая поэтичная? С Багам или, на этот раз — с Парижу? — улыбался Фома Александров.
— Фома! — очнулась она, словно выплыла из самых подводных глубин. Опять пьешь? Мне бы твои заботы…
— Не пью — от жизни опохмеляюсь. Слушай, искусствовед, стань меценатом — дай на двести грамм "Петрова-Водкина". Моей духовности живопись требуется.
— Когда же ты работаешь? — спросила она, вынимая из заднего кармана джинсов купюры.
— А этот процесс у меня беспрерывный. — Он аккуратно разложил деньги на столе, взял столько, сколько требовалось, остальные отодвинул в её сторону. — Сдачу возьмите, мадам. Ну, чего? По зонам поедем?
— Господи, только этого мне не хватало!..
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТЬ ДНЕЙ
"Только тюрем мне ещё не хватало! Вот уж тогда, действительно, можно будет умереть спокойно. Отлететь в мир иной, не сожалея об этой земле" усмехалась она.
"Полежу, ни о чем не думая,
Голову свою
Обниму,
Как отрубленную-ю.
Почему, почему…" — зазвучали в ней стихи Елены Шварц.
Раздался звонок в дверь. Она открыла. Но пороге стоял Кирилл:
— И не думай меня зазывать обратно, — начал он с места в карьер, — Вот тебе ключи от этой квартиры. Так и быть — оплатил её ещё полгода. Я за мамой приехал.
— Куда ж ты её повезешь? Ты же не сможешь ухаживать за ней! Пусть живет здесь.
— Сестре отдам.
— Но ей же некогда! Да и не уживутся они! Ты же знаешь свою мать, говорила Алина, глядя на него с трудно скрываемой неприязнью. "Все перечеркнуто. Пролита последняя капля. Нет его!.." — кричал её мозг, а голос продолжал спокойно отвечать этому человеку: — Ей у меня спокойнее.
Он почесал бороду и полупропел-полупроныл:
— Это моя мама!.. Что хочу, то с ней и делаю.
— Мне плевать, чья она мама. Она же человек, а не игрушка! Ты привык распоряжаться близкими женщинами, словно они для того и родились, чтобы служить тебе! Но сейчас она нуждается в помощи. Кто ей поможет, если не я?
— Ты не должна ей помогать, потому что не обязана. Моя мать, а не твоя! Я найму ей сделку.
— Но какая сиделка выдержит!..
— В больницу отправлю. Сколько она мне крови в юности попортила!.. Пусть теперь!..
— Убирайся-ка ты отсюда! Взрослый мужик, а какой дурью маешься. За что яичко отнял?! Бессовестный!.. Отомстил?! Получил удовольствие? И укатывай!
— Ах, так! — Он с трудом переступил порог того дома, в котором жил, который хранил его мир и покой, порог своего дома, до-о-ма!.. переступил, словно прыгнул в холодную воду, и бросился в комнату Любовь Леопольдовны:
— Давай, быстро одевайся! Поехали.
— Куда ты меня везешь?! Я больна, я плохо себя чувствую! — заныла Любовь Леопольдовна.
— К дочери своей поедешь! Пусть она за тобой ухаживает.
— Никуда я не поеду. Мне с Алечкой лучше. Алечка! Не отдавайте меня!
— С Алечкой тебе лучше?! А кто говорил, что она не вашего поля ягодка? Когда ножками бегала, от неё нос воротила, деньги мои на неё потраченные считала, а теперь цепляешься, как слегла!
— Что ты вспоминаешь ей, она же невменяемая, она же больна! — Алина встала между мужем и свекровью. — Я не позволю тебе издеваться над умирающим человеком.
— Ах!.. Умирающим! Ей можно издеваться над тобой, ты у нас не умирающая?! А я, вообще, быть может, завтра под машину попаду или пристрелят меня за просто так! — Он резким движением откинул Алину в коридор и запер дверь. — Быстро, одевайся, я сказал! И не забудь отцовские именные часы! А то нечего будет показывать.
Любовь Леопольдовна, поняв, что взывать к жалости и сопротивляться бесполезно, бросив на него равнодушный взгляд, легла трупом, сложив руки на груди, уставившись в потолок.
— Ах, так! — И он кинулся одевать её обезволившее тело.
Все плыло у Алины перед глазами. Холодное молчание спокойствия пропитало её тело. Каждую её клеточку.
Мимо, словно деревянную, но побеленную храмовую статую дряхлого ангела, муж выносил свою мать из комнаты. Вместо четок прозрачные руки прижимали к груди старомодные часы с металлическим браслетом. И вдруг безмолвная статуя запела правильным радиоголосом: — Вставай проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов…
— Ах! Революции захотела, я сейчас покажу тебе революцию, — ворчал Кирилл, вынося своего домашнего идола.
Но у двери из квартиры окаменевшая свекровь вдруг раскинула руки и, упершись в косяки, засучила ногами: — Помогите! — завопила она на весь подъезд.
Но ни одна дверь на лестничной клетке не открылась.
— Помогите! Грабят! Убивают! Насилуют… — голос её сорвался, и она продолжила шепотом обиженного ребенка: — Умираю, на сыновних руках.
— Хватит! Хватит издеваться! Хватит! — повисла Алина на широкой спине Кирилла, пытающегося преодолеть материн распор.
— Аля… Алечка! Не отдавайте меня в чужие руки! Родненькая!..
— Ах, Алечка теперь тебе родненькая стала?! Где ж ты раньше была?!
— Не виновата я! Я сама за тобою ухаживать хотела, да вот видишь, сынок, как разболелася.
— Шагу мне без своего контроля да совета злостного ступить не давала. Вот теперь со мной и поживешь.
— Но мне нравиться, как Алечка за мною ухаживает. Алечка, родненькая! Алечка!.. Караул!
Тут руки непобедимой вдовы ослабли, и Кирилл — с ней в обнимку вылетел, словно пробка из бутылки с шампанским, на кафельный пол лестничной клетки.
Алина застыла над барахтающимся клубком. Так противно ей никогда ещё не было. Она отступила назад, в квартиру, и захлопнула дверь. Обессилив, села на корточки и уткнулась лицом в ладони. Но не было слез…
"…голову свою
Обниму
Как отрубленную
Почему. Почему…"
Кирилл получил деньги за очередную сделку и пил в бистро, в обыкновенном дешевом бистро недалеко от кафе "Станиславский". В дорогие места идти не хотелось. Не было в городе больше дорогих престижных мест, которые были бы ему неизвестны. Даже экзотический "Бразильский зал" в ресторане "Прага" опостылел ему. Не привлекали его больше ни заморские блюда, ни вина. Алина умела готовить лучше, чем в любом ресторане. Ей стоило лишь раз попробовать блюдо, чтобы сразу догадаться, как исполнить его в домашней обстановке, придав ему оттенок любовно приготовленной пищи. Не пища привлекала его в ресторанах. Все эти акульи плавники, бледные лягушачьи ножки, устрицы, тигровые креветки, ростки бамбука "меж сыром либургским живым и ананасом золотым" и прочую хренотень, заманчивую более названием, чем толком, ему приятно было пробовать вдвоем с Алиной. Всякий вкус был окрашен её настроением. Он мог составить длинное меню её настроений: "Алина мысленно путешествующая "(копченые акульи плавники с крабовым мясом или жареные ананасы с изюмом в соусе из рома и гренадина.); "Алюша унылая" (лягушачьи ножки под белым соусом, карпаччо рыбное, или "все равно что" — как она обычно в таких случаях говорила, а затем отмечала ели, ели, а съели одни названия.); "Алька болтливая" (жареные креветки под китайским соусом в авокадо, хрустящие кусочки риса с морскими гребешками.); "Алюня удивленная" (миноги); Алюшка-лохушка голодная" (картофель фри с фазаном, или лосина жаренная в папильоне с крабами), Алина с особым настроем (Стерлядь по-царски), Алина-кокетка (дыня медовая с ликером, малиновое парфе, бананы "саррэ", "Мекога" клубничная) но если жена капризная, то кормить её надобно чем-то легким, типа "Огненного снега" из ресторана "Сим-сим" — то есть фрукты в сиропе с мороженным и коньяком, которые подаются объятыми пламенем.
Но этих пирожков, пончиков, блинчиков русского бистро при нем она не пробовала. Не позволял он ей этого. Не любил он рядом с ней ничего обычного, тем более при выходе из дома. Но без неё иногда пробовал — они были на вкус домашними, совсем домашними, как Алина в халате и пухлых шлепанцах с мордами панд. Сонная… с утра… Нет. "Она все-таки стерва!" прервал он свои воспоминания и тут же усмехнулся над собственным открытием: "Оказывается, она ещё может быть стервой?! Стервой!.. Прав Гуськов, дались нам эти женщины!.."
Кирилл вздохнул, осмотрел гору, взятого на пробу, перед собой, оглянулся. Бистро населяли родные до боли, все ещё не смытые начисто новой экономической волной, типы и типчики. Выкрашенная в боевую раскраску якобы роковой женщины — толстуха, в потертой короткой дубленке с глубоким декольте, в разрезе которого виднелись её розовые телеса, не прикрытые шарфом, раскачивалась на стуле, положив ногу на ногу. Ноги её были в выразительно черных чулках в крупную сетку. Как бы ни был вызывающ её вид, но Кирилл, сидевший от неё за соседним столиком сбоку, отлично знал, что на предложенную любовь за деньги, она оскорбится. Не проститутка она. Проститутки с Тверской одевались, как интеллигентные женщины. А те, что с вокзала, в даже в такие простолюдные кафе заходить не решались. Скорее всего, эта дама знала истинную цену взаимоотношений между полами и всю жизнь расплачивалась за них сама. Наверняка, отработала где-то смену сторожихой какого-нибудь реквизита прогорающего театра и вспоминает былые годы за чашечкой кофе… А раньше… Раньше такие дамы работали у раздаточного окошка власти. Раньше — таких возили по турпоездкам… И все у них было — все…
Напротив, у окна, сидели два разухабистых бугая в серных овчинных тулупах нараспашку, но при этом в дорогих костюмах и при шелковых галстуках. Посередине их стола стояла бутылка водки, батарея пустых бутылок позвякивала под их ногами. "Ща-а чихну!" — громко объявлял тип, что покрупнее, и чихал, прыская на стол. Потом наступала пауза, они пили, пили, гудели о чем-то и, чувствуя, что пауза затянулась, тот, что менее крупный, подстрекал собутыльника на все бистро: "Ну-у чихни! Ну-у чихни!"
— Ща-а чихну! — кивал бугай и чихал громогласно.
Кирилл сидел у противоположной стены и, жуя пирожки, запивая водкой, точнее, наоборот, попивая водку, закусывал пирожками и попутно наблюдал за бесплатными клоунами. Остальные посетители даже не оборачивались на основных действующих лиц местного балаганчика, хотя и вздрагивали каждый раз соразмерно чиху. Неожиданно комики погорелого театра встали и ушли. Чихи кончились. Накатила тошнотворная тишина.
Кирилл сосредоточенно допивал свою водку и откровенно скучал.
В бистро ввалила шумная компания шпаны, явно приезжей. Чем-то неуловимым отличались они от московских, хотя были одеты не хуже. Но даже дорогие джинсы обретали на них сероватый оттенок, вызывая ощущение-воспоминание допотопной советской фабрики "Спорт", пытавшейся догнать и перегнать Америку по части оджинсовывания простого народа. Однако в джинсах таких широко шагать было опасно. Но ребята шагали широко. Даже постановка ног их при шаге была особенно резкая, несвойственная столичной, коленки казались острыми, словно побочное орудие-оружие пролетариата.
Шпана уселась за обчиханный стол. Лишь тогда служащая бистро подошла и смела с него пустые стаканы, вытащила из-под стола пустые бутылки, быстро и антигигиенично прошлась серой тряпкой по столешнице. И началось новое представление полное всплесков рук, вскриков, хохота.
Они пили, хохотали и поглядывали, время от времени, на Кирилла.
Кирилл улыбался в ответ. Он вспомнил свою юность — свои пятнадцать… шестнадцать… двадцать… Вспомнил настолько, что забыл, сколько ему лет на самом деле. Впрочем, его никогда не покидало ощущение, что туда, в те бесшабашные годы, он всегда успеет вернуться. Время то вовсе не кончилось безвозвратно, просто он отошел от него в другую параллель. А сам ни капельки не изменился в душе — все такой же — вовсе не с залысинами импозантный джентльмен с пузиком, а лохматый юнец, способный не спать по несколько суток подряд, балагурить, пить, читать стихи на бульварах, срывать с лавочек девушек, сбивать их с пути истинного, закружив их своим вихрем чувств. И ни в чем он не нуждался тогда. Даже процесс доставания спиртного в те годы не был для Кирилла особой проблемой. Он мог взять денег в долг у любого прохожего, даже у нищего попрошайки и в действительности вернуть в последствии. А ещё раз удумал в период острого безденежья: приходил в МГУ с канистрой. На вопросы, куда он идет, отвечал: — "За пивом, давайте, скорее скидывайтесь!" И все скидывались
Да уж!.. Не было у Кирилла проблем, пока не женился. Да и что нашел он в этой семейной жизни такого — только требования того, к чему не привык.
Так думал он, наблюдая тем временем за веселым коллективом. У ребят явно не хватало денег. Они скидывались. Кирилл участливо вспомнил, как это выглядело в его кругу. Как он обычно тянул до последнего, наблюдая, кто как жадничает и чем оправдывает свое скряжничество, а потом, когда от него уже не ожидали, кидал на круг такую сумму, что она в несколько раз перекрывала набранные гроши. Любил Кирилл жить красиво. Вот и теперь, повинуясь порыву, оглянулся и пожалел, что сидит не в ресторане: официанта не было. Окликнул уборщицу, дал ей денег и надиктовал ей свои пожелания. Уборщица исчезла за стойкой и вскоре появилась с расписным жестковским подносом, на котором стояло три бутылки водки, несколько пива и бражка в стаканах. Иных напитков здесь не бывало. Все это она поставила на стол гоп-компании. Компания с шумным восторгом восприняла подарок и пригласила Кирилла к своему столу.
— Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное… — словами Бродского Кирилл обозначил сам для себя с печалью оттого, что понял — не о чем ему говорить с этим племенем — новым, незнакомым, но все-таки они разговорились.
О чем они говорили, Кирилл помнил смутно. Что-то о Государственной Думе, о футболе, вспоминали об августе девяносто первого, и октябре девяносто третьего — кто, где был в этот момент, кто что подумал, кто что делал. И ещё о чем-то… Короче шел типичный разговор "х… — мое" — как сам Кирилл называл такие разговоры, но специально для Алины пояснял: — то есть — светский. Только помнилось Кириллу в последствии, что в процессе этого "светского" разговора его как-то неожиданно обнимали за плечи, но он вовремя отстранялся, опасаясь за внутренний карман пиджака. Сосед по столу тихо придвигался к его "дипломату", но он вовремя и незаметно отстранял его ногой. В какой-то момент на Кирилла вдруг нашло прозрение.
Он увидел себя — пузатенького, лысоватого бородача, в шикарном костюме и шелковом, по последней моде, галстуке, этакого папика, выглядевшего куда старше своих тридцати, в грязном, богом забытом заведении, — довольной легкой добычей гопоты. Да, да, именно — гопоты. Ибо так называются шпанистые гастролеры из других городов, работающие обычно по пьяным папикам, да женщинам оказавшимся в одиночестве на улице при дорогих украшениях или шубах. Они надеялись на случай. Они свято верили в случай и никогда не упускали его. Теперь этот случай представился им в виде Кирилла. Не просто представился — поднесли на расписном подносе. Сам Кирилл себя же и поднес. И едва он понял это — вся его ностальгия слетела к черту. Какая там ностальгия — ничего не было общего между ним и ими. Разве что — он тоже когда-то был юн, любил выпить, побалагурить, поболтать с кем попало, погулять. Но гульба гульбе рознь. Как бы не выглядел он со своими друзьями в опьянении молодостью и напитками со стороны — не был он такой. Не был никогда. И не интересны были ему все эти мыканья-кхмыканья гоп-сознания. Пора было сматываться.
Но как? Свою машину он давно не эксплуатировал, водилу отпустил на дачу… Кирилл незаметно взял свой "дипломат" и, выждав наибольшего пика заинтересованности пьяной болтовней всей компании, поднялся и вышел из-за столика, намекнув, что в туалет. При этом накинул на плечи свое дорогое крековое пальто на меху. Выбежал на Тверскую, глотнул свежего воздуха, и рухнула мелькнувшая надежда на свободу. Компания шумно вывалила из дверей бистро.
— О! Какие люди!.. Я спешу, ребят! Спешу! — не теряя радостного выражения лица, объяснился, вроде бы, легко.
Двое, вроде бы дружественно, обняли его за плечи. Остальные забегали по парапету, голосуя машину, крича о том, что им по пути.
Кирилл вновь все понял. Кирилл разумно поехал на троллейбусе до Пушкинской площади. Гопота не любит свидетелей. Гопота любит темные закутки — закутки городов, закутки душевных смятений — одиночества закутки.
Весело они проехали на троллейбусе. Воздух сотрясался от хохота и плоских анекдотов.
В метро, плотно сопровождаемый отчаянной молодежью, Кирилл покорно сел в вагон, направляющийся в сторону "Тушинской", но едва двери стали закрываться, рванул обратно на станцию. Трюк удался. Даже они оценили его, хохоча и хлопая огромными ладонями по стеклу, улетели в туннель.
Не забывая о том, что гопота может вернуться на ту же станцию минут через пять, он сразу перешел на "Горьковскую".
И лишь тут чувство радостного освобождения вскружило пьяную голову Кирилла. Он немного поносился по метро, сияя во всю физиономию, с готовностью расцеловать всякого, кто в ответ хоть улыбнется ему. Но ярко освещенное метро заполняли сумрачные люди.
Кирилл вошел в поезд и вышел на "Театральной". Все-таки, это был самый центр города. И быть может, именно там праздно шатающиеся люди будут рады ему.
Они действительно оказались ему рады. Они так замерзли, поджидая его… Они так близко прижимались к нему в попытке погреться… Он купил им водки… И лишь тогда почувствовал что-то неладное, когда самый худой и холодно одетый пижон на радостях потянулся к нему поцеловать в губы. Кирилл оглянулся, и его прошибло потом. А что ещё он хотел, находясь в скверике Большого театра. "Все хорошо! Все нормально", — твердил Кирилл, семеня быстрым шагом к метро, пытаясь отвязаться от облагодетельствованных им гомиков. "О! Какая встреча, брат! Да это же сам Кирюша!" — нарвался он на радостные возгласы.
Остатки волос под лисьей шапкой встали дыбом. Это была та же гопота. Слова кончились. Молча, стараясь не обращать на них внимания, Кирилл прошел в метро. Молча они шли за ним. Под их конвоем сел в вагон. Они сели напротив. На следующей станции рядом с Кириллом села девушка, явно из приличной семьи, быть может, студентка. Кирилл наклонился к ней и скоростно произнес следующий текст:
— Умоляю вас, не дергайтесь и не отскакивайте от меня. Я в очень трудном положении. Если вы согласитесь выйти со мной под руку, когда я скажу, вы спасете мне жизнь. Я порядочный человек, окончил МГУ, правда, давно и надолго. Но меня преследует шпана. Ей не нужны свидетели. Пожалуйста, сделайте вид, что мы старые знакомые, и вы меня только что узнали. Меня зовут Кирилл. Едва мы выйдем из метро, я отправлю вас домой на такси.
— Я согласна, — не оборачиваясь, ответила девушка и, обернувшись, воскликнула: — О! Кирилл! Неужели это ты?..
Кирилл вздохнул и поцеловал ей руку. В профиль она напоминала ему жену… бывшую жену. "Н-да… мы, своей вечной хренотенью, способны рисковать жизнью даже таких — вечных женщин", — подумалось Кириллу, и от мысли, что с этой он видится лишь раз, всего лишь раз в жизни, ему стало легко. Нет, он не будет её эксплуатировать вечно, он не подставляет её, он все продумал.
Но… видимо продумал плоховато.
Они вышли из метро, не доезжая одной станции до его дома. Компания сирот казанских в ногу, крупным шагом шла за ними. Кирилл крепко держал девушку под руку. Главное — попасть в опорный пункт милиции в переходе. Главное — чтобы он был к тому же открыт.
Они вошли в распахнутую дверь.
— Господа! Прошу оградить помощника депутата Государственной Думы от преследований! — громко заявил Кирилл и, не моргнув и глазом, показал фальшивое удостоверение.
Далее события должны были развиваться по его плану. Приезжих робингудов должны были забрать, а он преспокойненько посадит на такси свою спасительницу…
Такси отъехало. Кирилл перешел на другую сторону дороги, поднял руку… подъехал милицейский фургон.
— Давай-давай сюда! — послышалось из его тьмы.
— Благодарю, — ответил Кирилл, — я предпочитаю такси.
Он не прошел и минуты, как услышал за собою знакомый маршировой шаг надвигающихся грабителей.
Расправа была неминуема. Параллельно ему медленно двигался милицейский воронок. Кирилл побежал.
Вот так все и кончилось. Гопота нагло побежала за ним. Напали. Били ногами. И вдруг разлетелись в разные стороны. Кирилла били прикладами автоматов и снова ногами.
Трясясь в темной клетке милицейской машины в полном одиночестве, Кирилл восстанавливал в уме упущенные события. Едва он сдал своих преследователей, патруль сообразил, что гопота просто так за пьяным папиком охотится не будет. Значит, он засветил в том проклятом бистро пухленькую пачку долларов. Конечно, засветил. Такую крупную стопку денег во внутреннем кармане пиджака легко было прощупать, кинувшись на него с якобы дружески благодарственными похлопываниями и объятиями… Но если на гопоту была управа, то на тех, кому попался он, управу искать было бесполезно.
Кирилл прощупал свои карманы. Нет — его ещё не обшманали эти городские шакалы, жесточайшее порождение культивации лимиты. Кирилл успокоился и прислушался: в салоне фургона были люди. Но эти люди молчали. Кирилл громко принялся изъявлять свои протесты. Изъявлял он их солидным, исходящим из живота тоном уверенного в себе, приличного человека. Тоном, не то что бы помощника депутата, но уже не иначе как самого заседателя Государственной Думы.
Но в ответ тишина. Никакой реакции. Уж не один ли он отдан на волю водителя? Нет, в салоне действительно были люди. Куда они везли его? Что хотели? Почему не вытащили деньги сразу?.. Или не хотели делиться с гопотой?..
Неожиданно машина остановилась. Дверь в его клетку распахнулась. В это светлое полнолуние темный абрис фигуры автоматчика выглядел особенно зловеще.
— Выходи!
Он вышел, держа "дипломат". Едва оглянулся, едва понял, что привезли его на обрывистый склон Москва-реки, как его тут же обступили. Было ли их четверо, или семеро — Кирилл не помнил.
Запомнилось лишь ему, как спускался, боясь споткнуться, подгоняемый в спину прикладом автоматов, по скользкой снежной тропе вниз, к самому берегу. Равнодушно любопытный лунный, словно рыбий, глаз неба заглядывал ему в лицо. Что было под ногами — не видел. Но летел, не спотыкаясь. А дальше били. Били и били. "Это конец!" — думал он, фатально смирившись. И уже, ожидая смерти, почти не чувствовал боли. Он чувствовал себя где-то за пределом её и прочих страстей. Быть может оттого, что вовремя отключалось его сознание. А потом оно включалось и отключалось вновь… Так и мерцало…
Лишь констатировал факт — вынули восемь тысяч долларов, вернее вытрясли, словно из мешка, попинали ногами и отошли. Он приподнялся и усиленно увеличил резкость растуманенного зрения. Два дула автоматов, наставленные на него, замедлили время. Картина жуткой морозной ночи в свете фантастически огромной луны предстала перед ним крупнозернистой фотографией. Кирилл медленно поднимался.
— Сейчас мы тебя расстреляем, бросим в реку — и дело с концом, донеслось до его слуха.
— Что же вы делаете?! — взвыл Кирилл, из последних сил соображая, что говорить далее:
— Расстрел журналиста такого ранга как я не пройдет незамеченным! ему казалось, что не язык его поспевает за мыслью, а мысль за языком. Граждане нашей общей страны, как вы не понимаете, что убийство меня придает делу политический оборот. Вот — мое удостоверение!.. Вот…
Отчужденной рукой, подобной рычагу приставленного к его пламенеющей душе робота, Кирилл достал из заднего кармана брюк уже недействительное старое удостоверение Алины, на котором было написано крупными буквами "ПРЕССА". Он носил его просто так, словно благовоспитанный американский буржуа, чтобы завуалировано, — похвастаться своей женой.
Но на этот раз ни она, ни её фотография, а казенные корочки, скорее всего то, с какой уверенностью он размахивал ими — спасло ему жизнь.
Оппозиция в формах защитников и законников замялась.
— Ладно. Давай его к бабе Мане отвезем — и дело с концом, — услышал Кирилл тот же голос, и ноги его подкосились. Мысли кончились после мелькнувшей: "Кошмар не кончился. Если они такие, то, что же тогда — баба Маня?! Неужели там будут пытать?! Но как?! Изнасилуют?! Кастрируют перед смертью?!" И упал — окончательно распластавшись на снегу.
"Бабой Маней" разбойники при погонах называли вытрезвитель.
Там обошлись с вконец обессиленным клиентом весьма милосердно.
Соседствующий народ тоже попался тихий. К этому часу почти все дремали по койкам, и лишь один доходяга читал стихи Есенина, а его единственный слушатель, явно пожизненный уголовник, весь в татуировках, смотрел на него, пуская слезу, и время от времени бился в дверь:
— Братки! Меня-то, ладно, но Максимыча — выпустите.
— Ничего-ничего, пусть Максимыч поспит, — отвечал из-за двери спокойный голос.
"Пусть Максимыч поспит". — Словно колыбельный рефрен гипнотически укачал сознание Кирилла.
С утра ему выдали его изрядно помятую одежду, и он пришел в себя.
— У меня изъято восемь тысяч долларов, — спокойно, уже уверенный в себе, заявил он дежурному вытрезвителя.
— Ошибаешься, — лукаво покачал головой усатый, — почти Чапай, — у тебя было сто двадцать. Я поделил по справедливости: мне сто за невыяснение происхождения твоих ксив и прочих данных, а тебе за глаза двадцати на опохмелку хватит. Прав?
— Меня как-то не волнуют завалявшиеся сто. Но восемь тысяч!..
— Н-да, восемь тысяч — это серьезно. Сейчас посмотрим, кто тебя сдал.
Команда приехала тут же. Не прошло и получаса.
— Та-ак, кто, говоришь, у тебя деньги брал?! — вышел вперед тот, что покруче Рембо.
— Нет-нет, я к вам претензий не имею, — увидев в трезвом состоянии исполнителей его смертельного ужаса, тут же отказался от своего заявления Кирилл. Жить хотелось невероятно. А если будет жить и восемь и восемьдесят тысяч ещё заработает и не раз.
В одиннадцать утра он вышел из вытрезвителя. Вдохнул свежего воздуха, пощурился на солнце, огляделся, пытаясь сориентироваться не только во времени, но и в пространстве; машинально пошарил по карманам пальто и вынул бумажку салатового цвета. Это был странный счет за номером 3221 кафе с не менее странным названием: ПК "Миф"
Счет для масштабов Кирилла так же был мифологическим — в нем перечислялось: порция пельменей — 1. Ценою в двенадцать рублей, 150 гр. водки "Крестал" — 17рублей 70 копеек
Кристалл обозначался именно так — через "Е" и с одним "Л", и именно за такую цену. Далее соус — один — 0-50
"Докатился!" — мелькнуло в его голове, и он понял, что помнил все, но только не кафе "Миф". Это кафе совершенно озадачило его и отвлекло от более серьезный переживаний.
Изнеможенным сыном он вернулся домой к собственной маме. Но в меню мифического кафе "Миф", видимо входила долгоиграющая программа. Ни упреков умирающей, ни выразительного молчания с грохотом кастрюль на кухне… Квартира была пуста. Поняв это, Кирилл упал на колени в коридоре. Картина смерти матери застыла в его мозгу. Слов не было. Он громко стукнулся лбом об пол и замер. Сил не было. Мыслей тоже.
Шорох ключа, повернувшегося в замке, вывел его из оцепенения, Кирилл приподнялся, но тут же упал на диван в холле. Дверь раскрылась. На пороге стояла Любовь Леопольдовна. Не спрашивая его о том, где и как он провел эту ночь, не причитая, что волновалась и не спала, она легким движением руки скинула пуховый оренбургский платок и, покрутив головой перед видящим все словно в тумане сыном, спросила:
— Ну как?
Кирилл заметил, что в его собственной маме что-то изменилось: то ли помолодела, то ли просто — она ему снилась.
— Ты где была? — еле выговорил он.
— Где-где? Сынок, неужели ты не видишь, что в парикмахерской?..
Алина прошла мимо парикмахерской, даже не замедлив в задумчивости шага, и вошла в знакомое с юности кафе. Как всегда за столиками полудремали, полукадрились, вели полоумные, ни к чему не ведущие беседы. Алина присела за стол, занятый старыми знакомыми, с легким коктейлем и, медленно потягивая его через трубочку, даже не пытаясь принять участия в разговоре, смотрела на все творящееся перед ней. Ей казалось, что она смотрит в аквариум, отделенная от его жизни толстенным стеклом. Гул голосов доходил до неё подводной мелодией, но смысла слов она не различала. Да и не нужен был ей этот смысл. Собственные слова не рождались в ней. Пустота заполняла её. Но… пустота не заменяет покоя. Она укачивает настолько, что доводит душу до состояния морской болезни.
За её столиком целовалась Ирэн с известным бездельником, но везунчиком по части женских страстей — Николаем. Этот Обломов, по сути, дон Жуан, по приключениям, вовсе не был похож ни на того, ни на другого героя. Подражая команде Эдуарда Лимонова, выдерживал внешность русского политического экстремиста — ходил во всем черном: джинсах, рубашке при погончиках, но в коричневых казаках. Высказывая мысли бритоголовых националистов, самих их сторонился, по лености — в их компании надо было что-то делать, отчитываться за проявленную дерзость по отношению к мирным приезжим и прочим. Не то что бы именно этого он делать не хотел — вообще ничего. Наголо тоже, все-таки, не брился — то ли боялся, что задергают милицейские проверки, то ли гордился своими светлыми, есенинскими волосами. Скорее последнее, поскольку слишком картинно дергал головой, смахивая шелковистую прядь, случайно опадавшую на лоб и, время от времени, вынимая из нагрудного кармана розовую мелкозубчатую расческу — причесывался. Причесывание у него походило порою на нервный тик. Чем он жил, на что — для всех было загадкой. Говорили: "женат на богатой", говорили: "друзья субсидируют". Но зачем ему были жена и друзья, когда почти всякая женщина, из отягощенных личной историей, с удовольствием расплачивалась за него. Ирэн же была очарована в энный раз и, естественно, что очарованность ослепляла её, глушила опыт. Она, чувствуя в себе неотъемлемое право на любовь, надеялась на счастливый поворот судьбы.
— Я снова думаю, что жизнь только начинается. Только никак не пойму, отчего она все никак не начнется, — шептала она одни и те же фразы, каждые пять минут склоняясь к уху Алины. Алине казалось, что уши её заложены ватой. Но она не трудилась понять, о чем верещит её легкая на подъем подруга, просто кивала, привороженная подвижностью верхней губы Ирэн.
— Сколько лет мы знаем друг друга и не теряем из виду, — подумать страшно. И даже не понимаем, что любим друг друга. Любим просто, незаметно… — обращаясь к компании, дидактически громко говорила Ирэн.
Впрочем, кроме Николая её никто не слушал. Один, пожилой, в очках с разбитыми наискосок линзами, только что изгнанный за неизлечимое пьянство из очередного журнала, бывший спортсмен и спец по спортивным страничкам, невнятно кивал в такт какому-то своему ритму.
Другой же — Вячеслав, в народе просто Слава, внешне похожий на разгулянного купчика, но по жизни — бесславный конформист, редактор мятого десятилетиями журнала, подмятый старыми авторитетами, опустив голову на руки, просто храпел.
Но такое общество вовсе не смущало ни влюбленную парочку, ни невольно сопровождавшую их Алину. Наоборот, Алине было хоть и муторно, но при этом спокойно на дне этого колодца.
— … любим незаметно, сами того не понимая… — продолжала взволнованно упорствовать Ирэн.
— И я люблю, — поднял голову ещё полусонный Слава-комформист.
Его заявление застало врасплох Ирэн и Николая. Как-то не предполагалось, что бесславный Слава обрящет слово.
— О! Ты чего это проснулся?! Спи! — приказал Николай.
— А чего это… спать? Вы тут веселитесь…
— Проспись, а то до дома не дойдешь, — пояснил Николай.
Он сидел довольный собой, нога на ногу, откинувшись на спинку стула, закинув за неё левую руку, а правой обнимая Ирэн. Ему вовсе не хотелось, чтобы его чувство себя королем компании потерялось от включения ещё одного мужчины.
— А… проспался я и подумал… — затряс дремучей головой, похожий на Рогожина, Слава.
— Ново, но верится с трудом! И что же ты подумал? — усмехнулся Николай.
— А то… люблю я… Вы думаете, вы одни…
— Но Слава! Ты же женат! — перебила его Ирэн.
— А оттого и женат, что как вы не умею. А ту… которую люблю, не могу просто так… Мне все серьезно надо. А для этого надо сначала развестись. А развестись не могу, потому что у меня двое детей. Вот. Оттого и пью.
— Как будто бы — не пил ты ране?.. — покачал головой Николай.
— А… пил, — кивнул пробужденец. — Но… — он с трудом вырулил голову с траектории падения, — … не постоянно. П-периодами.
— Не может быть! — подтрунивал Николай.
— А… А как же. Я ведь до главного… этого… отдела… того… дослужился.
— Вот именно, что дослужился. — Усмехнулся Николай.
— А что ж… Ты знаешь, брат, каково мне… сироте белорусской. Вы то все — вон какие!.. А я приехал сюда в семнадцать лет — ничего не понимал. А потом — понял… — и рухнул головой на стол.
— И что же понял?
— А то… — вновь очнулся Слава, опасливо огляделся мутными глазами… что все враги. — И тряхнув густой, начинающей седеть шевелюрой, очнулся окончательно.
— Хватит! Хватит вам о политике, — вмешалась Ирэн. — Мы же о любви. Я хочу сказать…
— И я люблю, — вновь перебил её Слава.
— И кого же ты любишь? — усмехнулся Николай.
— Хватит, хватит! Пошли погуляем! Проветримся. Там, наверное, на улице снег идет! Алюнь! Подъем! Все встали! Пошли смотреть на снег!
Над переулком висел зловеще лунный диск. Казалось стоит лишь нарушить что-то, какую-то былинку, мелочь… и он падет… полетит, раскручено, и отсечет как диск пилы… головы ли, судьбы…
Алина дрогнула от мысли об этом, дернула головой, сопротивляясь, и впала в отчаянное веселье. Они носились по улицам и переулкам, играли в снежки, пили сухое вино из горла и смеялись. Очарование влюбленных придавало их путешествию по лабиринту города особую поэзию. Даже Слава очухался и развеселился.
— Э-эх! — горланил он на всю спящую Большую Никитскую, — берегись!
И несся купчик на убегающих женщин со снежком как с палашом, полы его дубленки развевались, борода, волосы блестели от снега, не менее чем глаза от алкоголя. И казалось, век двадцатый растворился в лунной мгле, и пошел на них опричник, после купчик, после барин девятнадцатого века. И сужался ему вслед ровный строй особняков. Просвещенным наблюдателем, словно битый и не раз пьяными барами, которые только что вывалили из Славянского базара городовой, наблюдал за ними, прячась и улыбясь из будки азиатского посольства, милиционер.
— Э-эх! Распахнись доха, лети ко мне на меха! — ревел Славка.
— Да, ты сказочный тип! — вдруг вернулась в реальность Алина, когда он, обняв её с криками "Валять! Валять!" — пытался свалить её в снег. Славка! Да почему же ты в своей редакции такой невнятный. Тебе идет быть пьяным!
— Пи-ить! — смеясь, стонала Ирэн.
— Чашу бражную!.. — басил Слава, откупоривая очередную бутылку "PAUL MASSON". Из её широкого горлышка радостно плескало вино, полноценно, словно млеко из крынки. Они пили, как подростки, из горла, и неслись, неслись вперед, пока не выскочили на Площадь Восстания.
— Ой! А я все детство мечтала посмотреть на Москву с самого верха этого дома! — искренне воскликнула Ирэн, застыв перед высоткой.
Не было в ней раздражающего трухлявостью кокетства, это было кокетство влюбленной, оттого и свежее, оттого и вдохновляющее, словно яблоко с мороза. Даже Алину.
— Посмотрела? — откликнулась Алина.
— Нет. Там же консьержки… — вздохнула Ирэн.
— Ха! Консьержки! Это с нашими-то удостоверениями?! Да попробуют не пустить, правда, Славк?!
— Я вот тоже люблю! У-ух, как я люблю! — сгреб в охапку Алину Слава вместо ответа. — И что за женщина! Каждый раз, как в первый раз!
— Тогда идем. Мы должны, хотя бы сегодня, исполнить чье-нибудь несбывшееся желание!
Они без труда прошли в огромный подъезд. Никто не спрашивал у них никаких пропусков, куда и к кому они идут. Демократия соскоблила шик с этого дома, и уже не поражал его холл видавших виды, как мог бы поразить воображение в детстве.
Они поднялись на лифте на обзорную площадку. Она была изрядно загажена. Но зато Москва сияла фантастическими, не виданными ранее светами.
Они вздыхали, восторгались, пили… пока не устали.
Туманно осознавая пространство, спустились вниз и, когда пересекали огромный холл по направлению к выходу, кто-то из вошедших, замеченных Алиной неосознанно, дернул её за рукав.
— Надежда?! — с удивлением отшатнулась Алина, оказавшись лицом впритык со своей больничной нянечкой. Они замерли, вглядываясь друг в друга. Надежда в обрамлении этого мраморного интерьера казалась не такой уж уродливой. Тонкие змейки шрамов смотрелись нанесенными особым манером линиями магической татуировки. Или одежда, не такая уж и дешевая, прическа, словно слизанная с "Криминального чтива" Квентина Тарантино, придавали ей некий налет эстетической обособленности, а вовсе не уродства.
— Живая и веселенькая, смотрю, — улыбнулась Надежда змейкой рта.
— А ты куда?
— К отцу. Пора проведать старикашку.
— К отцу?! Он у тебя здесь живет? — удивилась Алина.
— Да. Я же дочь старого чекиста.
— А почему тогда…
— Мы ждем тебя на улице! — крикнула Ирэн, и вся компания Алины исчезла за тяжелыми дверями.
— Полы мою? — угадала Надежда то, что не решилась спросить её Алина. Такова она… жизнь. Проклятие на мне. Не понимаешь?
— Но ты же сама…
— А вот то и говорила, что линию… направление менять надо. А как сломать, если меня все время прямо и прямо несет? Вот так-то. Ладно, звони как-нибудь. Визитка старая. Но телефон тот же, — протянула визитку Алине. Но не ушла. Помолчала, глядя Алине в глаза пронзительным прищуром, и сказала: — И ты давай — сворачивай. Иначе — в ямку бух!..
И засмеявшись сухим "хе-хе-хе", обогнула застывшую Алину.
Алина слышала, как вошла она в лифт, как закрылись двери лифта, как он загудел-поехал. Алина взглянула на визитку и поняла, что Надежда работала раньше кинологом-дрессировщиком международного класса.
"Так вот откуда у неё такие шрамы!.." — догадалась Алина, и ей стало скучно оттого, что тайна, оказалось, имеет такую простую разгадку. — "Жила была дочка чекиста. Играла с мальчишками. Нянькой был адъютант папаши. Он и обучил её всяким там карате. Но девочка тосковала по теплу, оттого и любила животных — собак. Стала дрессировщиком. Чувствовала себя супервумен, зарвалась — вот её собаки и порвали. Испугалась. Остановилась. Стала нянечкой гордыню ломать. Шизофрения. А я-то думала — она действительно мудрая".
Алина вышла на улицу совершенно трезвой. Шел снег. Луна больше не висела на небе. Видимо, все-таки сорвалась, пока Алины не было на улице. Не было и звезд. Фонари… фары через сквер на Садовом…
— Мы тебя заждались! Мы едем к тебе. Мы так решили. У тебя квартира свободная, — подбежала к ней Ирэн, выпаливая свои заявления одно за другим.
Алина почувствовала, как при вдохе сдавливает грудь. Щемящее малодушие влекло её подчиниться общему настрою: — какая уж разница что, зачем и куда. Но это "сворачивай", и это "хе-хе-хе" — снова вспомнилось ей и заставило её застыть. "Какая разница кто сказал тебе нечто, что попало в лузу, оказалось точным по отношению к тебе — да хоть пьяный дурак ляпнул, хоть торговка с вокзала — все равно стоит задуматься, если это тебя задело. Быть может, они ради этого и жили всю жизнь, чтобы добраться до тебя словом и исчезнуть навсегда".
— Пошли же! Пошли! — Кто тянул её за рукав, кто за другую руку, кто подталкивал… — Алина уже не разбирала. Она подчинилась.
Они сидели на кухне друг напротив друга — Алина и Слава. Слава говорил. Говорил и говорил о том, как редко он видит её, но метко. Как каждый раз она вдохновляет его. И после встречи с ней — с ним всегда что-то происходит. То легче пишется, то ему везет… Короче — она ему снится. Каждый раз — снится несколько ночей подряд, после того, как увидит. Но видит, жаль, редко. Последний раз видел два года назад…
Тем временем в спальне Алины и Кирилла легкая влюбленность переходила в бурную любовь. Буря не стеснялась. Ее отголоски доходили до слуха, сидевших на кухне.
— Так, я не пойму, ты о чем? — стараясь не обращать внимания на эротические возгласы из спальни, смотрела Алина совершенно спокойным взглядом на восторженного Славу. Пока слушала она его — решала некое непонятное ей уравнение из математики жизни — кто он? Кто он — по отношению к ней? Икс ли — высасывающий последнюю энергию, равнодушный получатель?.. Или игрек — придающий ей уверенности в себе?.. "Нет. Ни тот, ни другой. Он ярок, пока пьян. Он пассивен к течению, по которому плывет. А кто не пассивен?.. Что же он делает?! Что?! На что тратит себя и свою жизнь?! Ладно — она: что не делай — конец уж сочтен, а он?! Он что, так и дальше собирается тратить себя впустую, так и жить…болтая о любви, и не понимать, что несет его мутным руслом горной сели…" Яркая вспышка ничем не объяснимой ненависти только лишь за то, что он… не важно кто, пусть некто, но в её болезненном воображении позволяет себе, пуская сопли от восторга, упиваться своей слабостью перед ней… умирающей, ослепила её.
— Нет! Ты такая… такая!.. — окончил он очередной свой словоблудный монолог.
И застыли в ней на мгновение все мысли.
— Да ни какая я. Какой вообразишь — такой и буду, — снисходительно улыбнулась она, с трудом сдерживая импульс — убить! Уничтожить!.. Сделать так, чтобы не видеть… не знать… Что в её жизни, пусть короткой, но все-таки жизни, были и другие пути. Нет — не лучшие. Но зачем же о них вещают ей теперь с таким романтизмом? Быть может оттого, что этот… бесславный Слава знает, уверен, что не грозит ему отвечать за выказанные чувства поступками?..
— Иди спать, — сказала она, убирая со стола бокалы.
И он послушался. Легко. Кивнув, как послушный ребенок пошел в свободную комнату с постелью, на которой раньше спала Любовь Леопольдовна.
Когда она заглянула туда через несколько минут — он спал. Он преспокойненько спал. Лицо его, хоть и заросшее густой бородой, светилось детской наивностью, словно лицо блаженного мечтателя, так и умершего, не осуществив своей мечты, не осуществившись… даже палец о палец не ударившего ради нее. Но прожившего жизнь всегда наготове встретить нечто сверхрадостное, — принесенное на блюдечке. Символом великой наивности. Даже тогда, когда судьба в точности исполняла его пожелания, словно подданные китайского императора, которые, услышав, как он воскликнул однажды, увидев девушку: "Ах, какие ножки! Я постоянно видеть хочу их!" — принесли ему эти ножки отпиленными на блюде.
Свет покачивающегося за окном фонаря словно раскачивал постель, так волны Леты, быть может, раскачивают лодку Харона.
Алина прошлась по квартире. Ей негде было прилечь. "Докатилась! думала она, и раздражение её нарастало, — Все меня любят! Все! Только если я вовремя не забуду подвинуться. Только места мне в результате нет. Нет!..
Рывком она сорвала плед со своего тайного воздыхателя. Он открыл глаза и, протянув к ней руки, пролепетал:
— Ты мне снилась.
— Но я же не сон!
— Не сон. Я счастлив. Иди ко мне! Иди…
Он задыхался и шарил во тьме руками, как узконаправленными локаторами, но едва касался её — она ускользала. Он не в силах был приподняться. Он не в силах был вступить в игру. Она раздевалась медленно. Не отрываясь, глядя ему в глаза. В этом тусклом мелькающем свете фонаря лицо её было особенно бледным, словно мраморным, глаза казались безднами, полными засасывающих космических смерчей с далеким отблеском мелькающих комет. Ему казалось, что он уже умер. Потому что иначе, в реальности, невозможно было представить себе близости с этой притягательной, но добропорядочной чужой женой. "Или это жизнь после смерти или снова сон, но сон в горячке… Не может быть" подумалось спьяну ему и, вдруг он с ужасом почувствовал, что пасует как мужчина. Ее муж, которого он видел мельком, казался ему силачом. Кто он против него? Что он, как мужчина?.. Он напрягся и почувствовал, как сознание оставляет его. Стыд, отчаяние, надрыв и пропасть…
Он очнулся — казалось, что восстает из небытия. Сердце билось и, охватывал страх, что вот-вот разорвется…
И вдруг, словно змейка поползла по его телу. Лишь осознал, что не змейка, тонкий шнурок, видимо кожаный и, видимо, мокрый, как застонал в истоме, внимая лишь голосу плоти. Она водила медленно вдоль его расслабленного тела и вдруг хлестнула, резко… до белой молнии, мелькнувшей от боли в глазах. Еще! Еще… Он почувствовал, что парализован. Что не может сопротивляться, что это… ни что иное, как её острые поцелуи. Он открыл глаза, стараясь воззвать к её милосердию взглядом. Глаз её не увидел. Лишь провалы глазниц и тайный блеск… Лицо её было недвижно. Она набросилась на него так же неожиданно, не выпуская тонкого ремешка из руки, и, подхлестывая, подхлестывая его, как скакуна по бедрам. Он протянул ладони, чтобы положить их ей на плечи, но она, отбросив ремешок, крепко схватила его за запястья и протянула их вдоль его тела. Тут он осознал, что стал жертвой насилия. И ласки его противны ей. Но этого не может быть! Он же мужчина! "Я же му-у-жчина!" — эхом отозвалось в его мозгу. Но кто же тогда она?!
Она казалась ему магической птицей нависшей над ним, всасывающей в себя, чтобы оторвать, вырвать из земного притяжения и унести. Навсегда унести. И таинственный гортанно-орлиный клекот сотрясал ужасом его душу.
— Какая ты… какая ты… — только и лепетал он.
— Какая ты! — прошептал он, словно осторожно прощупывал силу своего голоса, разглядывая её абсолютно спокойное, почти детское, лицо, утром.
Она открыла глаза и, не сказав ни слова, встала, оделась. Он с замиранием следил за ней, протягивал руки, но она освобождалась от них, как от случайно приставших веток во время пути. Пути через бурелом ли чувств, или через смешение мыслей. Нет. Лицо её было слишком спокойно. Оно не выражало ничего. Казалось, она в комнате одна. И больше никого нет. Нет даже его… словно и не было. Словно и не было их ночи. Тело его, исполосованное алыми полосами, ныло… Но это было, как ни странно, сладкое нытье. Он готов был ещё и ещё перенести и эту боль, и это растворяющее унижение. Он попытался привлечь её внимание. Ему было бы достаточно не то, что слова, а хотя бы пол взгляда, брошенных на него. Но если она смотрела в его сторону, то словно сквозь него. Не было его в её взгляде.
Бесславный Слава понял, что потерпел фиаско как мужчина в её глазах, но она!.. и продолжал твердить ей все самые хорошие слова и распался в них, упорно помня поговорку о том, что женщины любят ушами. Он должен был, он обязан оставить о себе хоть какое-то приятное воспоминание.
Она оделась и вышла. Через некоторое время он услышал, как хлопнула входная дверь. Это она ушла.
Он тоже оделся и нерешительно вышел на кухню. На кухне сидела Ирэн. Свеженькая, словно и не было ничего вчера, словно её никогда не мучило похмелье.
— А где все? — растерянно спросил он.
— Николай на рассвете смотался, у него какие-то дела, Аля же — пошла деньги занимать у соседей.
— Такая женщина!.. И занимать?! Да что же это такое в мире творится?! Что ж получается — мы, мужики, ничего не стоим?! А муж-то её зачем бросил?! К дуре какой-нибудь ушел?! Знаю я этих новых русских! Да они!..
— Тише, тише ты. Распалился. А сам-то ты кто? Что сам-то можешь?
— А… я…
— Вот и не суди.
— Да я сейчас удостоверение заложу! Такой женщине шампанское с шоколадом! — заорал он и побежал на улицу, в чем был.
Мороз чуть просветлил его мозги, но не охладил пыла. Он влетел в коммерческий магазинчик и, громко крикнул, бросил журналистское удостоверение на стол:
— Праздник любви!
— О-о-о! — отдало гулом ханыг, мечтающих опохмелиться задарма.
Две продавщицы сменили тут же зеленовато-бледный цвет лиц на здоровый.
— Закладываю документ! Всем по бутылке пива. Мне тоже три. А моей самой лучшей женщине на свете — шампанского и шоколада! Завтра…
— Уж лучше послезавтра отдашь. Моя смена будет. А завтра бы проспаться не мешало, — буднично ответила старшая, окинув его покровительственным взглядом.
— Отлично! — согласился он. — Собирайте пакет!
— Во Алюша какая счастливая! — восхищалась поступком Славы Ирэн. — Во как мужиков раскручивает! Так и надо! За тебя!
— Так и будет! Так и будет! — кивал Слава и, поглядывая на Алину, занимающуюся чем-то ежедневно-домашним, чувствовал, что задыхается. — Такая женщина ещё не той жизни достойна. Она ещё у меня на иномарке ездить будет! Я тут дня два назад сидел в своей редакции, вдруг влетает ко мне в кабинет бизнесмен окровавленный, у него офис рядом… Я рубаху свою порвал, его перевязал. Он "Скорую" не хотел вызывать… Так он мне и говорит, — как получит несколько вагонов тушенки, так один мне дарит. А получает он её сегодня! Так я все деньги эти случайные на Алину потрачу. Сколько я их, Господи Боже, за последние годы пропил! А теперь… теперь она у меня на иномарке ездить будет.
— Ты чего? У тебя же жена, дети… — покачала головою Ирэн.
— Так об этих деньгах же в семье не узнают.
— Ну, Алька! Ну, Алька! Вот счастливица! Едва от мужа ушла… И чего ж это твой Кирилл не догадался… — Ирэн обернулась на Алину. Алина сосредоточенно мыла посуду и не оборачивалась.
— Аль! Да сядь ты с нами! Выпей шампанского!
— Мне некогда, — тихо ответила Алина и вышла из кухни.
Вернулась в шубе.
— Я пошла. Когда уходить будете, дверь просто захлопните.
Когда Алина вошла в кабинет Михаила, в нем было полно народу. Все свои. Все те, что пили вчера, отмечая юбилей главного редактора, а сегодня, с утречка, опохмелялись. После вчерашнего. Все были в курсе о том, что около двух месяцев назад произошло между Михаилом и Алиной. Алина представала теперь в их глазах маньячкой, неожиданно, в самый неподходящий момент и в самом неподобающем месте способная броситься и изнасиловать мужчину. Краски Михаилу даже не приходилось сгущать. Достаточно было все вспомнить в мельчайших деталях. И наблюдать, как балдеют мужики, слушая подробности. Теперь её былая внешняя сдержанность и репутация недоступной и верной жены казались им просто личиной. Личиной опасной сумасшедшей. Никто бы не хотел вот так… И все-таки — это было заманчиво.
Она вошла, и все, видавшие виды, седые ли, лысые, но ещё крепкие ветераны местной компании, оглянулись на нее. Былых возгласов, приветствий, комплиментов она не услышала на этот раз. В гробовой тишине она прошла к столу Михаила. Михаил покраснел у всех на глазах и замер.
Этого от него не ожидали. И теперь все были готовы к тому, что Алина, все поняв, сходу отвесит сплетнику хлесткую пощечину.
Алина действительно сразу поняла, о чем они. Но, сдержав презрительную усмешку, как ни в чем не бывало, попросила Михаила подписать запрос на разрешение ей и фотографу Фоме посетить зоны в ГУИД, в Управление, за которым, как бы оно не меняло аббревиатуру, на века закрепилось былое название ГУЛАГ — Главное Управление Лагерей.
Михаил, стараясь скрыть волнение, негнущейся рукой изобразил свою подпись.
— Привет всем, — мило улыбнулась Алина и ушла.
Комната загудела. Теперь всем стало ясно, что Михаил не врал. Маньячка рванула за легкой добычей в самую гущу страждущих баб-с. Да ещё для прикрытия берет с собою Фому, который совсем спился.
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ СЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТЬ ДНЕЙ.
— Алька! Аль! Да что же это такое творится! — кричала в телефонную трубку Ирэн. — У меня на этих мужиков юмора уже не хватает. Захожу в Домжур, смотрю твой… ну тот… твой герой-любовник, что с шампанским, носится по столам и пристает ко всем "Слушай, купи у меня вагон тушенки" Все ему опохмелиться дают, а один вдруг среагировал и серьезно так говорит: "Куплю, только ты сначала купи у меня фуру ножек Буша". Во — бизнесмены!.. А я-то думала!..
— А я и не думала. — Ответила Алина, и прошептала в сторону: "Невозможно!.." Но едва положила трубку, вновь звонок:
— А можно… можно я снова буду за тобой ухаживать? — спросил Кирилл по телефону Алину.
— О, господи, — тихо воскликнула Алина. Сосредоточенным, ничего не видящим вокруг, взглядом она посмотрела на сигарету.
— Я буду снова носить тебе цветы… как это было раньше, помнишь? Ты помнишь, как мы поссорились, а я ушел и вернулся с розами. Их было тридцать три. Мы были счастливы тогда…
— Мне некогда, извини.
— Ты уходишь? Давай, я за тобой заеду. Подвезу
— Ты что?! Ты издеваешься надо мною?! Лучше просто женись ты ней и не мучай ни меня, ни её.
— Нет! Ну почему мы не можем понять друг друга?! Но что, скажи, что я могу для тебя сделать?
Это "для тебя" всегда почему-то ранило Алину. Он никогда не говорил "для нас". Но впрочем, теперь ей было все равно.
— Все, что мог, ты уже сделал.
— Ты уж прости меня, я бываю груб-с… Прости! Ты думаешь, мне легче? Я тут пережил такое! Тебе что… вот решишься все-таки на операцию — и как рукой снимет. А у меня… Я такое пережил… Я чуть не умер от разрыва сердца. Ты думаешь…
— Ни о чем я не думаю. Знаю только, что не хочу умирать на твоих руках.
— А вот я бы хотел. Теперь я точно знаю, что именно этого я бы хотел.
— Отлично, теперь ты! До этого твоя мамочка… Как вам нравится умирать! А я…
Она посмотрела куда-то далеко за окно… за деревья, дома, за горизонт и тихо произнесла, кивнув: — Ладно, прости и прощай.
— У тебя по гороскопу год борьбы за свободу. Вот и пошла, как чернобыльский реактор, вразнос, а кому от этого легче?..
Она молча повесила трубку.
Не было в ней никаких эмоций. Словно лопнули и исчезли отвечающие за сигналы эмоций клетки в мозгу. А дни шли своим чередом. Ей было уже все равно — сколько дней ей осталось. Песок пустыни её души ритмично скрипел в такт шагам.
— Почему, вы — изящная, юная женщина — и вдруг решили ехать в зоны? спросил её начальник одного из отделов Главного Управления Исправительными Учреждениями.
Этот самодостаточный и самодовольный толстяк Димитрий Сидорович сидел перед ней, развалившись в кресле и, цинично разглядывая Алину, проводил с ней обязательное личное собеседование, перед тем, как выдать разрешение на посещение зон.
Алина же волновалась:
— Я хочу… я…
"Да ничего я не хочу. Просто — не могу так больше. Не могу, не могу и не хочу. Куда мне еще, как не в зоны — в Сочи, что ли, на три ночи?!.. В театр, музей?.. Но почему именно в зоны?.. Этого не объяснить…"
Он явно приглядывался к ней. Он оценивал её. Он понимал, что журналистов надо бояться, но ее?.. Он тяжело вдохнул в себя воздух и так же тяжело выдохнул:
— Жалею я вас, — произнес нараспев.
— Что? — растерянно спросила Алина.
— Да женщин-то вот таких.
— Каких?
— Интеллигенточек. Журналисточек… Артисточек всяких… Бьетесь вы, бьетесь всю жизнь, а ничего в результате не выходит…
"О чем он?! О чем?! Или он специально уводит меня от нашей темы, чтобы лучше понять-рассмотреть?.. А быть может, он вообще не понимает, о чем он должен со мною разговаривать? Приходят к нему маститые журналисты-экстремисты с руками, толще, чем моя нога, с ними все ясно, а тут вдруг я…" — размышляла, сосредоточенно контролируя диалог, Алина. А Димитрий Сидорович тем временем продолжал:
— У нас в доме одна актриса пожилая живет… Были времена — в бриллиантах да соболях ходила, а теперь — нищета…
— Пережить наши перестройки, да экономические революции в преклонном возрасте и не впасть в нищету…
— А что возраст. Вот кто живет, так сказать, не мудрствуя лукаво, те все и в старости имеют. Был у нас один генерал… теперь в особняке живет. А на пенсии. Гроши, казалось бы… А все за счет чего?
— Чего?
— Властный был. Все на него работали. Вот, в зонах у нас как… Сейчас-то мы их к работам особо не принуждаем, но раньше были такие характеры — все на них работали. А по доходности Государству — мы в первую четверку министерств входили! Вот и подумайте, отчего народ не бедствовал от нефти ли нашей, или других ресурсов. А мужик-то где пашет?
— В поле, — растерянно ответила Алина.
— Да не. Я говорю: где муж работает?
Алина уставилась в его прозрачные глаза. Странное ощущение охватило её, такое, словно она не на собеседовании, а на допросе. И впервые в жизни испытала на себе эту хитрую манеру ведения допроса, о которой лишь слышала, когда расслабляют допрашиваемого светским разговором, а потом задают вскользь вопрос. Расслабленный человек отвечает машинально. И она ответила машинально: "в поле". Ей даже в голову не пришло спросить в ответ: "А почему вдруг вы заговорили о каком-то мужике?" Не прошел его отработанный фокус лишь потому, что отработан, был не на тех, и говорил он не её языком.
— Муж-то где работает? — переспросил Димитрий Сидорович.
— Я не понимаю — вы хотите выяснить замужем я или нет? Или же…
— Да нет. Не в моем ты вкусе. В моем вкусе женщины поосновательней. А такие что… Жалею я.
— Почему?
— Бьетесь вы, бьетесь… А помады ваши, духи всякие, дорого стоят. Вот, если женщина замужем… ей об этом думать не приходится. Особенно, если муж не дурак. А если дурак, — тем более. Вот у меня сосед — уже доктор наук, а дурак. Нищенствует. Как посмотришь на его жену — жалко. Не люблю я вас.
— Кого? Жен?
— Да журналистов. Подлый вы народ. Вот пускали мы вас, пускали. А хоть бы благодарными были. Ни слова хорошего. А вот бьешься здесь, бьешься…
— Над чем? Над исправлением?
— Над порядком. Никого ещё зона не исправила. Они там, наоборот, такую школу проходят — ого-го! Один, глядишь, сел по дури, а вышел грамотным, потом с такой статьей к нам же вернется — о-го-го! Там бывают такие умницы сидят — миллионами долларов воруют, воруют… Жалею я…
— Кого? Тех, кто ворует?
— Да нет. Умных людей — нечего им у нас делать. Такие мозги, да на пользу бы государства! Они что чуть — себе наворуют и успокоятся, а потом какую пользу во имя собственной славы государству принесут! Эх… Жалею я.
"Боже, да что же он такой жалостливый? Когда ж бумагу подпишет?.." — с терпеливым ужасом смотрела на него Алина.
— О чем писать собираетесь?
— Не волнуйтесь, меня не интересует, какую они получают пайку хлеба и мыла.
— Мыло дают не пайкой. Мыло раздают кусками.
— Что?! — взглянула на него и только сейчас поняла, где находится и с кем говорит. И вспомнила Омар Хайяма:
"Будь жизнь тебе хоть триста лет дана
Но все равно она обречена,
Будь ты халиф или базарный нищий,
В конечном счете — всем одна цена…"
"Остановись! Остановись! — кричало её распоротое лезвием обреченности сознание. — Как выйти — "за"?.. Как выйти за пределы этой одной единственной цены?!"
— Я еду, чтобы понять, — сказала она и, вдруг поняла, что просто переступает, таким образом, черту собственной реальности, вырывается из замкнутого круга своих проблем, перестает бояться жить в чужой реальности. Потому что своя невозможна.
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ ДНЕЙ.
"Я опущусь на дно морское, я вознесусь под облака…" — такая строка из песни, пусть он и не пел никогда этих русских песен, больше всего подходила Фоме как негласный девиз. Таков был диапазон качества его жизни, поражающий своим размером все устои, вдохновляющий, порождающий творческий импульс. Когда раньше, во времена Совдепии, его брали в милицию — он шел как Гумилев на расстрел, как Жанна д" Арк на костер, не меньше. Когда заходился в гневе, стуча по столу, очередной, ещё по-совдеповски консервативный редактор, ошарашенный беспардонностью его фотоматериала, Фома испытывал полет удовольствия живодера, наблюдающего очередную агонию жертвы. Когда пил — падал замертво, словно подзаборный горемыка. Когда был трезвый — вел себя не менее чем принц крови. Роста небольшого, лицо испитое, глаза ввалившиеся, хоть и внимательные, патлы нечесаные, но манера говорить!.. Медленно с расстановочкой, бархатистым баритоном… манера проваливать работу, и глазом не моргнув, все делать, как бы ничего не делая, и вдруг приносил фоторепортаж, от которого все ахали, все прощали, и считались с ним как с гением-героем. Женщины липли к нему — такому невзрачному, такому редко осуществляющемуся, он сохранял всегда внешнее равнодушие. Почему?..
Алине не было до этого никого дела.
Ей было вообще ни до кого. "Вези меня по городу такси, как будто бы я адрес забываю…" — напевала она строку Бродского под стук вагонных колес и смотрела в окно электрички. За окном тянулось серое предрассветье Подмосковья. "Вези меня из прошлого вези… вези себя из прошлого вези, везу, как будто душу отрываю…" — напевала она, переделывая чужие строки. "Куда я?.. Да куда угодно. Лишь бы — оттуда. Это конец. Конец всего. Всего, что было раньше. Всего, что считалось собственной жизнью. Не стоит думать о том, что будет дальше. Каждый день теперь — последний день, поскольку нет пути назад…"
Было муторно, сыро и грязно; бледно, серо и пусто, — как в душе, так и снаружи. А когда проскрипели тяжелые замки, и отъехали в строну бронированные двери, то в конце тускло освещенного коридора засияло вдруг солнце и открылся кампанелловский рай. Алина сразу почувствовала, что все знает, абсолютно все. Помнит, не вспоминая. И память это какая-то врожденная, засевшая в спинном мозгу. Знает, где здесь палаты для сна, где клуб, где столовая. Что-то знакомое с детства это все ей напоминало. Пионерский лагерь! — про себя прошептала она. — Настоящий, показательно образцовый пионерский лагерь!.. Детский сад… детский дом, колония, зона, этапы, дом престарелых — вот та невидимая схема рабовладельческой империи, в которой лишь немногие умудрялись просто так, преспокойненько жить. И образ этот накатил на неё гигантским катком и расплющил свободное дыхание. Она оглянулась, через силу, — это была зона строгого режима. Конечно же образцово-показательная зона, для журналистов. Но все равно — менее тошно от этого не становилось. Серые шинели. Черно-серые ватники… Серые взгляды, серые лица, словно покрытые серой щетиной, а приглядишься — все гладко выбриты…
— С кем хотите говорить? — спросил её молодой лейтенант. Сам он явно хотел говорить только с Алиной, делая вид, что не шокирован сопровождением этого патлатого, похмельного типа, явно не вписывающегося в его правильное сознание.
— А с кем можно? — словно невменяемая спросила Алина, расширенными глазами оглядываясь вокруг, и при этом испытывая тоску серой скуки от внутреннего сравнения этого жуткого, мрачного мира с обыкновенным лагерем её детства.
— Вот приехали бы вы ещё лет десять назад, у нас такие культурные люди были! А теперь что… Сначала статью за диссидентство отменили, и приличных людей не осталось, одни воры да с тяжкими телесными. А потом и вовсе культурных людей не за что сажать стало. А те, что сидят у нас — просто дураки. Умные откупаются, да на джипах на воле гоняют, а дураки — здесь от голодухи спасаются. Так что теперь у нас контингент не тот. А жаль, попрепираться даже не с кем. — Искренне вздохнул он. — Так куда ж мне вас вести? Отфотографируйте вот здесь… а из осужденных никого не снимайте, разве что… сейчас покажу вам реликта…
— Скажите, а зачем вы всю жизнь воруете? Ведь потом все равно сидеть, — задала Алина свой первый вопрос и сама на себя разозлилась за свой непрофессионализм. Потому как знала, что "сидеть" не обязательно, да и какие можно произносить морали в это время в таком государстве, где все, прибывая в возне безнравственности с пошлостью, не ощущают, как глубоко все засосала тина беспросветности. Но в этом мире, в этом центре времени, она сама себе казалась единственной фигурой, понимающей, что умирает навсегда. И в принципе ответы на вопросы, вопросы и вообще слова являлись дутой, фальшивой оправой алмаза каждой минуты её наиценнейшей жизни. Она произносила их как правильно, как надо другим, не понимающим, что умирают, что жизнь единственна и неповторима, как надо… но дай ей волю, она бы посчитала единственно верным — молчание…
Однако дремучий вор, соблюдая тоже явно чужие правила, ей отвечал:
— Не сижу, а исправляюсь. Вот — товарищи начальники надо мною трудятся, трудятся, а я все думаю: да неужели я такой безнадежный? Нет, думаю, когда-нибудь исправлюсь. Что ж они зря трудятся, жалко аж их, бедненьких.
— А сколько вам лет?
— Три.
— Как это — три?!
— Таков приговор. Я ведь как — год отгуляю — три получу. Три года отгуляю — пять получу. У меня по жизни так. Сызмальства. Вот как в одиннадцать лет замели, я ловкий был, маленький, меня в форточку и запускали…
— В одиннадцать лет?! Такого маленького — и посадили?!
— Что ж поделать. Такие законы были.
— А… если бы вы жили при других законах, как вы думаете, чем бы вы смогли заняться?
— Как так — при других законах? — руки его танцевали странный танец. Какие были законны, такие и были. Законы не нам выбирать.
— Но если бы вы… уехали за границу?.. Получали бы нормальное пособие, вы и тогда бы воровали?
Вдруг он протянул ей её шариковую ручку. Это было тем более странно, что она не приближалась к нему во время разговора. Во всяком случае, не помнила, чтобы это было.
— Прощеньица прошу. Не корысти ради — во имя искусства…
"Во имя искусства! — все вспыхнуло в Алине — Безнравственное воровство, а все ж просительно, когда красиво! Быть может, так и стоит жить… красиво в каждом своем движении и шаге… красиво соответственно себе, не важно, где ты — в зоне ли, снаружи… за гранью жизни, за границей понимания цены вещей… которые крадешь у предыстории себя… и все же красиво никогда не может быть корысти ради…"
— А за границу я не поеду, — вздохнул старик и с расстановкой пояснил, — Пусть там пособия даже за безделье платят. Дело не в этом. Я родину не предам. Я русских людей люблю.
— Русских людей любите?! Но вы же их обворовываете!
— Что ж поделать, профессия такая, — убого вздохнул он.
— Какая профессия! Побойтесь Бога!
— Бога? А я в Бога не верю. Я вот бога ещё на колымском тракте молил голодно было, думал совсем помру, как я его молил!.. Не упало мне с неба хлебушка. А вот товарищ начальник меня пожалел. Пайку выделил.
— Но… есть же…
— Не верю я в бога, не верю, а в товарища начальника верю.
— Но неужели за всю вашу жизнь не было ничего, что бы натолкнуло вас на мысль, что над человеком есть, если не Бог, то хотя бы какие-то высшие начала…
— Не было ничего такого. А вот про себя если, — то со мною случай один был, — не слушая её, продолжал насмешливо юродствовать старик. — Подошла ко мне женщина на вокзале, попросила сумки постеречь, пока она за билетами сходит. Час стерег. Ничего не взял. А ведь мог бы. Сижу на её сумках и не понимаю, что со мной. Потом понял — исправляюсь. И аж потом прошибло на пороге новой жизни-то. А вот ещё — мать мою соседка попросила цветы поливать и в отпуск уехала. Ключи от квартиры отдала. А я не воспользовался. Видать не совсем я безнадежный. А соседка-то из богатых была — у неё в доме сушеный крокодил был. Вы не знаете, сколько сушеный крокодил на рынке стоит?
Вопросов больше не было. Фома тоже молчал.
"Какой-то фантастический лунарий, — отчаянно твердила Алина про себя, — и это тоже жизнь?.. Что за проблемы в его жизни, что за проблемы воровать или не воровать. При чем здесь я?.. Вся жизнь моя и смерть? Красиво ли, искусства ли ради — я, умирающая, та, которой осталось всего ничего — вдруг опускаюсь в эту смрадную помойку?! Но что-то я же здесь нашла! А разве было бы красивей, когда б я как щенок, пытающийся оторвать свой хвост, гонялась бы за собственной болезнью, пытаясь оторвать её от тела?..
— Ну хорошо, — сказал майор Правдухин, — Поговорили, теперь я экскурсию проведу. И повел из кабинета начальства, где происходила встреча, по четко распланированному пространству.
Они молча смотрели на одноэтажные бараки, отштукатуренные бледно-желтые, на длинные ряды нар, покрытых черными одеялами, и старались не вглядываться в сумрачные лица. Но одно лицо, не лицо, а лик святой с картины Нестерова, поразило своим прозрачно-неприкаянным взглядом.
— Кто это? — спросила тихо Алина.
— А… это наш художник. Окромя кисточки и стакана ничего в руках держать не умеет.
— А почему же он здесь?
— Жена в третий раз за алименты посадила. Вот и попал за рецидив в "строгий". На год. И это в такие времена, когда кругом киллеры рыскают — да за алименты. До чего женщины жестокие!
"Ничего себе, до чего же проста мужская правда, — думала Алина, в ответ. — Не рожают, не кормят, вообще не при чем, а вот жизнь им подай, и плевать, какого этой женщине вынянчить, выкормить, вырастить. А быть может, она и не хуже его как человек, может, тоже хотела бы пить, рисовать… да инстинкт материнства и совесть ей не позволяют… Не жестоко ли жить: вот так — не при чем?
— …Как подумаешь, какие жестокие!.. — продолжал Правдухин о своей правде. — Вот, возьмите картинку на память. Церкви рисует. Он всегда у нас церкви рисует. Как будто святой. Краски у нас тут не положено держать. Так он комбижир, что в столовой выдают, со штукатуркой и с землей смешивал. Вот и решился я режим нарушить — сам ему все необходимое для рисования, на свои кровные, закупаю. Да и хозяин смотрит на это сквозь пальцы. Он художников любит.
— Помнится, мелькала информация, как один разбойник-убийца, по деревням грабил и семьи вырезал, тоже церкви, распятия и Христа рисовал, вздохнула Анна.
— А кто ж церкви не любит? Права не имеет не любить!..
Кирилл не любил ходить в церкви. Но когда узнал, что Алина уехала, почувствовал, как ужас охватил его: за все его существо и существование. И было такое чувство, что она уже умерла. И все умерли. Но если раньше он, порою, подсознательно мечтал об этом как о времени полной свободы, то теперь он не чувствовал себя ни легче, ни свободней. И тянуло зайти в церковь… да неловко было как-то — молиться по правилам не умел.
Жанна, прятавшая последнее время глаза, вдруг стала вновь смотреть в упор. Купила себе очки, чтобы театрально-внимательно прищуриваться сквозь них. Звонила ему домой, вроде бы, по делу. Потом оказывалось, что дела были надуманные.
Дома также не было покоя. Мама, вроде бы, выздоровела, но теперь он сомневался — не сошла ли с ума.
— Сынок, вот Поле, знакомой моей, помнишь, она еще… Ей сын на путевку в Анталию доллары дал. Все теперь по заграницам ездят… — Заводила Любовь Леопольдовна разговоры как бы ни с того ни с сего.
— Ты же недавно чуть ли не парализованной была! Как я тебя такую слабую куда-нибудь отправлю.
— Слабую, не слабую. А хоть перед смертью мир посмотрю. Ты думаешь, у меня уже и запросов нету?
"Лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не смогли запеленговать" повторял про себя Кирилл строку Высоцкого и продолжал машинально делать то, что делал всегда, то есть — деньги.
Когда разведчику надо узнать что выпускает засекреченный завод, он едет на свалку его отходов.
Алина понимала, что через это отхожее место жизни она постигнет то, что покидает навсегда, она постигнет логику людскую, сознание которое, как почва питает весь окружающий её кончающийся век — и никакие Фиджи, Майями и Парижи, — ей не дадут той глубины всей подноготной сопутствующей внешней стороне жизни. "Не для прессы мне это нужно, но для себя".
Да, это она понимала, и все же чувствовала, что наивность её не имеет предела. Весь прошлый опыт жизни не срабатывал. И слезы текли по её лицу, пока она читала анкеты из женской зоны. Не ответы на вопросы, а то, что было написано на обороте:
"… А он ограбил своего отца и ушел. А дядя Гриша умер в нищете от горя. Тогда я, как соседка, собрала деньги с соседей и дядю Гришу похоронила. А он явился через месяц, после похорон и заявился ко мне с благодарностью. У меня дети малые, я ему говорю: уходи. А он насильничать стал. Избил меня всю. Со мною никто так не обращался, даже муж покойный. А когда на следующий раз пришел, не выдержала я и стукнула его топором по голове. Слава богу, он жив остался! А ведь могла бы стать убийцей. Женщины, милые, заклинаю вас, никогда сюда не попадать!.. Потому что мы на воле нужны своим детям и матерям! Когда б я знала, что здесь окажусь, никогда бы не сопротивлялася."
Алина читала и плакала. В голове гудел густой бас начальника женской зоны:
— За что в основном сидят?.. Да процентов шестьдесят — за убийство. Только вы не бойтесь. Это в основном умные, благородные женщины. Просто превысили меры сопротивления, вот здесь и оказались.
Но что писали мужчины на обратной стороне анкет!.. "Здеся вооще ничаво, жить можно, но хорошо бы ещё женщину давали".
Фома в женскую зону с ней не пошел. Говорил, что боится, мол, нервы не выдержат. Отснял женщину-полковника, всю в сером на фоне серых железных ворот, а далее предпочел чаевничать с тех, кого обычно называли "хозяином" — начальником исправительного учреждения. Алина пошла одна на негнущихся ногах за болезненно-бледным воспитателем. Никто из женщин художником не был. Не занимались они живописью, зато вязали кружева на спичках, потому что спиц не давали, "дабы не тыркали друг в друга". Украшали покрывала, накидки на подушки кропотливой вышивкой. Палаты их, с кроватями в один ярус, были похожи на сказочные девичьи светелки, так все сияло от белизны. Да только странный натюрморт из непривычно маленьких, казалось детских, кирзовых сапог, выставленных в предбаннике, застыл у Алины перед глазами. Женщины были поразительно красивыми от природы, словно их подбирали здесь по породе. Только шрамы на лицах зияли тайной правдой местного быта.
— Вы бьете их?
— Не бьем, если не хотят.
— Что слезы лить, мадам. — Вздохнул Фома, — Все равно ничем не поможешь.
Она посмотрела на него внимательно, отвернулась и ушла к себе в комнату.
— За свободу русского оружия, — c браво поднятым стаканом Фома вошел к ней и, увидев, как она перебирает анкеты, сидя за столом около окна, и глаза её полны сострадательного горя, добавил: — Слушай, хватит все брать на себя. Выпей лучше. А то свихнешься.
Она молча приняла из его рук стакан.
…Голова кружилась, все плыло перед глазами. И казалось ей, что она разорвется сейчас, словно мина, от столпотворения мыслей. Почему-то они говорили о Ельцине и ни слова о зонах, ни слова о том, что видели, что слышали за эти дни, ни слова. Тем не менее, говорили и говорили — все не о том… о политике, политике, выборах…
"А зачем вообще говорить, — рассуждала Алина, заплетаясь в собственном монологе. — Почему бы не брести по этой жизни, словно Сухов по пустыне молча. Правда, Сухов знал, куда он идет. Он шел домой. А я не знаю. Я иду… иду-иссякаю, но не кончаюсь…"
Газета валялась на полу, заголовки бросались в глаза: "ЗАДУШИЛ СПЯЩУЮ ЖЕНУ ПОДУШКОЙ"; "ОН СЛИШКОМ МНОГО ЗНАЛ"; "ДЛЯ ВЗРЫВОВ В МОСКВЕ ПОДБИРАЮТ НОВЫХ ИСПОЛНИТЕЛЕЙ"; "ДЕДУШКУ-ПАРАЛИТИКА УБИЛ ВНУК ШИЗОФРЕНИК", "УБИЛ ДВУХ ДЕТЕЙ И ЗАЛАЯЛ СОБАКОЙ"; "ОТОМСТИЛА МУЖУ НА ЕГО МОГИЛЕ"…
Они пили и пили.
— "ДОКАТИМСЯ ИЛИ ПРОКАТИМСЯ?" — прочитала в слух Алина ещё один заголовок.
Постепенно слова стали ватными, и они погрузились в сон. Каждый там, где сидел — там и заснул.
Ранним утром, перед выходом на работу, старший лейтенант Правдухин, оправдывая себя тем, что идет по делу, постучался в номер Алины. Он представлял её себе теплую, мягкую ото сна. Вот она сейчас накинет халатик, а он сразу сунет в приоткрывшуюся дверь букетик гиацинтов. Вот это женщина, вот это женщина!.. — колотилось в ритм его внутренним восклицаниям сердце. — Настоящая, столичная, не то, что местные бабенки. Да ещё к тому же умница — журналистка. И, видать, не замужем. Была бы замужем, разве ж муж отпустил бы её в такие места?.."
Он стучал и стучал, а за дверью не слышалось шорохов жизни. Упав духом, стараясь отмести наползавшие подозрения, толкнул дверь ногой. Дверь распахнулась, и та ужасающая правда, что увидел Правдухин, не вместилась в его многомерное, вроде бы, сознание. Он сделал два шага вперед и склонился над Фомой, лежащим на полу раскинув руки и ноги. И только лишь храп, извергаемый из раскрытого рта, говорил о том, что он жив.
Букетик гиацинтов выпал из-за пазухи старшего лейтенанта на живого покойника.
Поставив пачку картинок заключенных в угол, Правдухин хотел было уйти, но вдруг кто-то на постели зашевелился, и из-под одеяла высунулась голова белокурой бестии.
— Алина!.. Вы ли это?.. — с ужасом он вглядывался в отекшее лицо.
— А что? Чем не я? Образу своему не соответствую? — печально улыбнулось мятое создание. — А когда сапогом им… в лицо… бьете соответствуете? Когда Петьке Алмазу, да каким бы он не был уголовником, на голову банку с кислотой ставили, а потом стреляли по ней и смотрели, как это существо сгорало без пламени заживо, соответствовали? Блюстителю порядка соответствовали?
"Понабралась… — все опустилось внутри у Правдухина. — И это… женщина?!" — чуть ли не рыдая по своим остро-мимолетным надеждам, Правдухин бросился прочь.
— Все. Опустите занавесь. Финита ля комедия. Я хочу домой! — заплакала Алина.
И чем дольше она плакала, тем больше ей хотелось плакать, плакать и плакать — безудержно, как в детстве, от бессилия и невозможности ничего изменить.
Фоме хотелось опохмелиться.
Почти ничего не говоря друг другу, они вдруг синхронно собрали свои вещи, заплатили за гостиницу, вышли в город, добрались до вокзала, сели в электричку и поехали молча…
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТЫРЕ ДНЯ,
…………………………………………………
"Господи! Всего-то неделя прошла! Всего-то неделя", — твердила про себя Алина, входя в квартиру. В квартире кто-то был. Она на цыпочках прошла на кухню.
Кирилл, разложил только что купленные продукты на столе, растерянно перебирал упаковки. Он поднял глаза, сказал, ничуть не удивившись её появлению:
— Вот… плавники акульи купил, а как их готовить?.. И вообще, знаешь, хватит. Давай, как люди жить.
— Какие люди? — с трудом преодолевая онемение горла, спросила Алина.
— … А я… я все понял, — он стоял над ней, пока она плескалась в ванной с ароматной пеной. И зачерпывая пуки пены, аккуратно опускал ей на грудь. Она молчала. — Я все понял, — продолжал он. — Кому и зачем нас надо было поссорить.
— Никому. — Печально улыбнулась Алина.
— Нет. Кому-то. Ты не вспомнишь, кто под тебя в последнее время подкатывал? — Но, заметив её прищур, мол, эх ты, ревнивец, успокоил: — Да не ревную я. Но Жанну тогда точно специально к нам подкинули. Кто-то хотел тебя у меня отбить и на тебе жениться. Кто-то знал, чем ты больна…
— И зачем же на мне жениться?
— А затем. Помнишь, ты говорила, что у тебя бабушкин брат во Франции? Его туда отправили юнкером, после того как Зимний взяли, помнишь? Умер твой двоюродный дедушка. Дом в Каннах тебе завещал.
— Го-о-осподи! — простонала Алина. — Но за что?! За что — именно сейчас?! За-а-чем же?..
— Чтобы хоть раз просто счастливо пожила. Я уже наши заграничные паспорта отнес во Французское Посольство. Все объяснил. Скоро визу получим.
— Но зачем мне… нам этот дом?! Зачем нам дом вообще?
— Дом, быть может, не нужен. Нужен был бы, разве б я его тебе не купил? Да хоть в Каннах. У меня бы хватило.
— Ты здесь и квартиры не купил.
— Но нельзя же. Убьют. Я же не дурак, как анекдотический "новый русский", не цепляюсь ни за землю, ни за мгновение, как бы не было оно прекрасно. Я же понимаю — что-нибудь одно: либо жизнь при деньгах, либо смерть при недвижимости. Пробовали уже совместить до меня, сколько так прожили? Оседлость, увы, не для нас.
— Но теперь уж… что говорить…
— А теперь уж, — я принял это извещение о твоем наследстве как намек. Я должен сделать тебя счастливой. Просто счастливой. Мы будем счастливы ещё хоть день, хоть час… А дальше… мы будем жить и жить. Я сделаю тебя счастливой, даже если ты будешь изо всех сил сопротивляться. Я сделаю тебя счастливой — назло тебе.