Кто сказал Дваркину, что он хороший художник?
Я сделал шаг, медленный, вязкий, словно я шел по колено в солидоле. Другой. (Так я и до утра не доберусь до конца зала.) Еще один шаг. И вдруг… Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня, прижимаясь к самой дороге, зеленел лес, изредка уступая место полянам, поросшим желтой осокой. Солнце садилось уже который час, все никак не могло сесть и висело низко над горизонтом… Справа из леса вышли двое, ступили на обочину и остановились, глядя в мою сторону. Один из них поднял руку. Я сбросил газ, их рассматривая. Это были, как мне показалось, охотники, молодые люди, может быть, немного старше меня. Их лица понравились мне, и я остановился. Тот, что поднимал руку, просунул в машину смуглое горбоносое лицо и спросил, улыбаясь: — Вы нас не подбросите до Соловца?.. Еще четыре шага. Да на сто двадцать рублей… А как насчет крылышек? Или, скажем, сияния вокруг головы?.. А нам всего один и нужен… Шаг. Еще шаг.
— Композитная пентаграмма, — произнес голос кота Василия с характерными интонациями Ойры-Ойры, — дарит испытуемому понимание схемы мира, но совершенно не терпит отклонения от оной схемы хоть на один бит, ангстрем или хрон.
Я увидел Василия. Он стоял возле дуба, увитого сияющей, словно новогодняя мишура, золотой цепью. На ветвях сидела усталая дриада с фальшивым хвостом из папьемаше. Она явно старалась поддержать реноме Александра Сергеевича Пушкина. Сама же русалка, укрыв торс листьями кувшинки, дремала на мелководье. Рядом, завывая, стирала баньши. Группа невиданных зверей из ирландского, индийского, ацтекского, бушменского и австралийского фольклоров сновали, оставляя многочисленные следы, на неведомой дорожке ошую дуба.
— По существу, композитную пентаграмму, — кот провел лапой по гуслям, — глупо называть композитной, ее суть сводится к информационной структуре первоматерии. Да и пентаграммой она тоже не является, поскольку углов и абрисов в ней может быть сколько угодно, а может и не быть вовсе.
Василий зевнул и рухнул на четвереньки. Гусли со звоном полетели в траву.
— Надоело, — сказал он, — недалеких иванушек уму-разуму учить.
И кот растворился в воздухе. Осталась одна, явно чеширская, улыбка.
Я сделал очередной шаг и попал в густой кисель тумана. Идти стало еще труднее. Шаг, еще шаг. Теперь мне казалось, что я продираюсь сквозь вату. Зачесался затылок. Я замотал головой, вытряхивая из волос мусор. Странный это был мусор, неожиданный: сухая рыбья чешуя… или вот, скажем, система двух интегральных уравнений типа уравнений звездной статистики; обе неизвестные функции находятся под интегралом. Решать, естественно, можно только численно, скажем… Узор вдруг качнулся под моими ногами. Раздался пронзительный протяжный скрип, затем, подобно гулу далекого землетрясения, раздалось рокочущее: «Ко-о… Ко-о… Ко-о…». Пещера заколебалась, как лодка на волнах. Пол круто накренился, я почувствовал, что падаю.
— Прозрачное масло, находящееся в корове, — с идиотским глубокомыслием произнесло зеркало, — не способствует ее питанию…
В глубине ниши, из которой тянуло ледяным смрадом, кто-то застонал и загремел цепями.
— Вы это прекратите, — строго сказал я. — Что за мистика! Как не стыдно!..
В нише затихли. Я хозяйски поправил сбившийся ковер и поднялся по лестнице. Весь первый этаж был занят отделом Линейного Счастья. Здесь было царство Федора Симеоновича. Здесь пахло яблоками и хвойными лесами, здесь работали самые хорошенькие девушки и самые славные ребята… Здесь делали все возможное в рамках белой, субмолекулярной и инфранейронной магии, чтобы повысить душевный тонус каждого отдельного человека и целых человеческих коллективов. Здесь конденсировали и распространяли по всему свету веселый, беззлобный смех…
…но тут из коридора донеслись голоса, топот ног и хлопанье дверей… через вестибюль все шли и шли покрытые снегом, краснолицые веселые сотрудники… Я был ошеломлен и не заметил, как в руке у меня очутился стакан. Пробки грянули в щиты Джян бен Джяна, шипя полилось ледяное шампанское. Разряды смолкли, джинн перестал скулить и начал принюхиваться. В ту же секунду кремлевские часы принялись бить двенадцать.
— Ребята! Да здравствует понедельник!
Я вырвался из пелены искристого тумана и почти побежал к следующему повороту рукава галактики. Жутко мешалась сетка с техдокументацией и уцелевшим бубликом.
— Амуниция, — сказал я. — Полиция. Амбиция. Юстиция.
В пещере было по-прежнему пусто, а я жутко страдал о потерянном времени. Ни черта не успею, а завтра рыбозавод с непробиваемой КПП-системой.
Меня снова тормознуло. Мне показалось, что на этот раз я влип в жидкую и горячую карамель. Я ощущал себя жуком в янтаре, а каждый шаг мой исчисляется столетиями. С другой стороны, очень может быть, что мне уже удалось пропустить шефскую работу по уважительной причине. Я еле-еле передвинул ногу.
Эдик вдруг сказал:
— Всю зиму у нее цвели орхидеи…
— Гм, — сказал Роман с сомнением.
— Не стал бы Янус сжигать идеального попугая, — убежденно сказал Эдик. Витька встал.
— Это просто как блин, — сказал он.
У меня было такое ощущение, будто я читаю последние страницы захватывающего детектива. Пока они молчали, я лихорадочно суммировал, что же мы имеем на практике… закон этот остается справедлив в отдельности и для нормального мира… Точки разрыва.
Я вырвался в открытое пространство и, вспомнив студенческие младые годы, даже попытался пробежаться. Попытка получилась хилой. Сам себе я напомнил старикашку Эдельвейса, которого всегда несло по мировой линии его «ремингтона»… Да, не к темноте я его помянул: тени снова окружили меня.
— Народ желает знать все детали, — сказал Лавр Федотович, глядя на меня в бинокль. — Однако народ говорит этим отдельным товарищам: не выйдет, товарищи!
— Какого калибра? — рявкнул полковник.
— Хватать и тикать, — сказал Витька. — Я вам тысячу раз говорил, остолопам.
— Диспуты! — вскричал вдруг Панург, ударяя колпаком с бубенчиками об пол. — Что может быть благороднее диспутов? Свобода мнений! Свобода слова! Свобода самовыражений!
— Вуаля, — с горечью сказал Выбегалло, — ледукасьен куон донно женжен депрезан[1].
— Народ… — произнес Лавр Федотович. — Народ вечен. Пришельцы приходят и уходят, а народ наш, великий народ пребывает вовеки. Но (как и всякий) он попался в сети Слов, чтобы в них плутать все безысходней: «Потом» и «Прежде», «Завтра» и «Сегодня», «Я», «Ты», «Налево», «Направо», «Те» и «Эти»…
Я сделал последний шаг и оказался в центре композитной пентаграммы. Я увидел наш институт, уходящий фундаментом в бездну знания, туда, где со скрипом проворачивалась в пасти Левиафана ось Колеса Фортуны. Я увидел наш институт, уходящий верхними этажами за горизонт событий. Я видел силовые поля воли и разума Федора Симеоновича, Кристобаля Хозевича, Жиана Жиакомо, видел Витьку и Романа, Эдика и Володю Почкина, окруженных эхом сомнений и сеткой синих разрядов их неудержимой энергии. Я видел путаные пустые блоки отдела Абсолютного Знания и клокочущую пустоту лаборатории Выбегаллы. Я видел нимб над блоком центрального процессора моего старого доброго «Алдана» и холодную бездушную мощь юного «Алдана-ЗМ», опоясанного кольцом зеркал Аматэрасу.
Но самым странным было то, что здание института наискосок, частично скрывая от глаз отдельные этажи, нарушая стройную картину, туманя ясное свечение, пронзала серая пирамида. Чем-то она напоминала мне детский радиоконструктор «Собери радиоприемник»: плотно подогнанные пластиковые кубики со скрытыми внутри транзисторами, конденсаторами, диодами и прочими элементами простейших радиосхем. Что-то щелкало и стучало внутри, и серые кубики ровно и плавно перемещались, как костяшки в игре «15». И казалось, что серая пирамида каждым шажком коверкает белые стремительные линии. Или наоборот — белые линии оттесняют серые кубики…
Я всмотрелся. Родной вычислительный центр был совсем рядом. Мне безумно захотелось оказаться именно там. Времени ушло уйма, машина стоит. Ребята же скиснут, ожидая, пока я отработаю рыбозаводу. А так я, может, и успею расписать клеммы и оформить автозагрузчик…
Мироздание вокруг меня вздохнуло, спираль композитной пентаграммы сжалась часовой пружиной, со звоном распалась, и я увидел перед собой обтянутую ковбойкой спину Витьки Корнеева.