3

Самое трудное время вахты — часы перед рассветом. Те самые часы, когда жизнь даже большого морского порта и то замедляется, притихает. Перестают шнырять от причала к причалу и перекликаться гудками деловитые пузатые буксиры, медленнее поворачиваются краны над кораблями, стоящими под погрузкой, почти не слышно людских голосов, и людей тоже не видно. Может быть, лишь пароход, вернувшийся из далёкого плавания, появится с моря, бросит якорь на рейде, да подводная лодка, словно полусонная после ночных бдений, безмолвно проскользнёт в дальний угол бухты, поблёскивая серой спиной. И снова почти не видно движения, почти тихо.

Было время, когда Андрей очень трудно переносил вахту. Воспитываясь в семье скромной, где семейные заботы его совсем не касались — мать и старший брат принимали их на свои плечи, — он вырос баловнем. И уж особенно любил поспать утром. Сигнал подъёма для него был, пожалуй, самым тяжёлым и сильным испытанием на военной службе. Много неприятностей, много обидных упрёков пришлось перетерпеть в минуты, которые шли сразу за этим сигналом.

Так было в первые месяцы службы, и эти первые месяцы теперь далеко позади. В любое время ночи, по любому сигналу мог вскочить теперь с койки своей Андрей, встать на пост, сесть на свой стул орудийного наводчика, и голова его была ясна, глаза остры, руки действовали уверенно и твёрдо.

И всё-таки часы сегодняшней вахты Андрею казались тяжёлыми.

Почему? Он на это бы не ответил. Всё вокруг было точно таким же, как было во многие другие ночи, — давно знакомым, привычным.

И весь этот порт, кажущийся притихшим и полууснувшим, который на самом деле бодрствует и живёт полною жизнью. И громады кораблей, раскиданных там и тут у причалов. И стройный ряд труб, мачт стоявшего здесь, у стенки, отряда эскадры. И синенький огонёк на грот-мачте своего эсминца — огонёк, который был в полночь ярче, а сейчас начал блекнуть на чуть просветлевшем небе, — огонь дежурного корабля. И все тут рядом, около, было таким же давно знакомым, привычным. И опущенные стволы кормовой башни, одетые в короткие серые чехлы, и бомбосбрасыватель, похожий на высокий пень под серым брезентом. И даже ноги чувствовали давно знакомые, привычные линии рельсовой дорожки — по ней на корабль при надобности закатывают мины. Все вокруг Андрея, стоявшего на посту, было таким, как всегда, всё было таким и на знакомой земле, ещё полуприкрытой мглой уходящей ночи.

И вдруг он увидел, что не всё было так. Не так, как всегда. Он даже не подумал об этом ясно — просто его взгляд остановился на здании, в нескольких окнах которого горел свет. Это было ничем не примечательное здание, похожее на горком, горсовет и на другие стоявшие неподалёку и выстроенные, может быть, в одно и то же время, одним и тем же архитектором. Оно даже и огнями выделялось не очень. И в нескольких окнах горкома горел свет и в здании горисполкома тоже — там, в комнатах, видимо, сидели дежурные.

Но в окнах этого здания огни вспыхивали с каждой минутой, и с каждой минутой их становилось больше и больше. И когда в здании штаба флота вспыхнуло одно из последних окон, в сердце Андрея загорелась тревога, и он понял, сердцем почувствовал, что надо глядеть… Надо глядеть не на штаб, не на эти горящие окна, надо…

Массивные, окованные железом ворота военного причала распахнулись, и тяжёлые штабные ЗИСы стремительно, почти не притормозив на выбоине под аркой, почти не снижая скорости на переезде через железнодорожный путь, ворвались на пирс безмолвные, с горящими ярко фарами.

Андрей сначала машинально, без причины, без надобности нажал кнопку сигнала, вызывающего дежурного офицера на ют. Но тотчас же нажал её снова, увидев, что штабные машины поворачивают к его кораблю.

Он слышал за спиною шаги бегущего дежурного и следил, как головная машина круто развернулась, чуть не сшибив радиатором сходню, и ещё не успела остановиться, как из неё выпрыгнул, попав уже со второго шага на трап, грузный мужчина в адмиральском мундире.

Сейчас Андрей узнал его, вытянулся, но адмирал, ещё не перешагнув на корабль, ещё не дождавшись, когда дежурный офицер остановится, чтобы отдать рапорт, выкинул руку вперёд, как бы поворачивая офицера назад, к его дежурной рубке, негромко, но резко сказал:

— Экстренная съёмка!.. Боевая тревога!

Беспрерывный, взволнованный разносится по кораблю голос колоколов громкого боя. Голос другой, человеческий, сдержанно, но слишком сдержанно — и это выдаёт волнение человека — повторяет:

— Корабль к походу, бою изготовить. Боевая тревога. Экстренная съёмка.

Взбежав по крутым узким трапам, наводчики дальномеров сели на кожаные кресла у своих больших умных труб. Визирщики стали к визирам. Короткие серые чехлы, прикрывавшие жерла стволов, исчезли. Расчёты заняли места, и командиры орудий, положив руки на рычаги замков, перевели их на «товьсь». Застыли сигнальщики, штурман корабля разложил карту. На мостике рядом с командующим встали командир корабля и его старший помощник. У шпиля, механизма, который выбирает якорь-цепь, что вместе с якорем удерживает на месте корабль, взяв в руки брандспойты, чтобы смывать с цепей ил, ждали боцмана. Андрей, сдав пост начфину — старшине-сверхсрочнику, последним прибежал к башне, откинул сиденье и, сдвинув к затылку бескозырку, сел, ощутив под руками тяжёлый штурвал наводки.

Холодная кожа спинки сиденья нагрелась от тепла его тела, и Андрей ощутил, как мышцы его сливаются со сталью, как чем-то одним, неразрывным становится рука и штурвал, как лопатки, вдавившись в спинку сиденья, что укреплено прямо на стене башни, как бы входят в сталь этой стены, а ноги врастают в железо башенной палубы. Человек растворяется в металле, и металл, мёртвый, неодухотворенный, вдруг оживает. Андрей чувствует, как металл ждёт малейшего движения руки. Он готов повторить это движение. Он готов его увеличить. Он готов какой-то незначительнейший толчок рычага — такую скромнейшую разрядку человеческой энергии — превратить в грохочущий огненный шквал…

Шли минуты. И казалось, что в неподвижных фигурах сигнальщиков, в орудийных башнях, закрытых, безмолвных, с неподвижно застывшими стволами, в лицах офицеров на мостике, принявших доклад о боеготовности корабля и сейчас молчаливо стоявших, — во всём этом спокойном, неподвижном, молчаливом пропала, исчезла, растворилась без всякого следа негромкая, короткая, но полная особой, огромной энергии команда адмирала: «Экстренная съёмка».

Но она жила. Она жила в тоннах мазута, который по нагревающим его магистралям пошёл из цистерны в цистерну. Она жила в гуле воздушных насосов, погнавших воздух в котельные отделения. Она вспыхнула в руках кочегаров, державших факелы, и, вспыхнув маленьким огнём, превращалась в огромное пламя котлов. Она оживала миллионами теплокалорий, эта короткая, негромкая команда. Передаваясь воде, она превращала её в пар, тугой, могучий, тяжело заворочавшийся в сжимавших его железных тисках.

Она жила в душе каждого, кто около орудий, приборов, на мостике ждал. Ждал голоса, который должен был родиться внизу. И с каждой минутой она росла в этом ожидании, и с каждой минутой ждать становилось трудней.

И вот оттуда, снизу:

— Пар к маневровому клапану подан! Машины к пуску готовы!

Боцманы ждали, что заворочается шпиль и цепь, тяжело позвякивая, поползёт вверх, вытягивая за собой якорь. Но с мостика: «Отдать жвака-галс!» И цепь, тяжёлая якорная цепь, лязгая и грохоча, стала вываливаться за борт и, мелькнув последним звеном своим, отсоединённым от тела корабля, упала в воду на дно. И телеграф под рукой командира корабля, простенький, скромный механизм, приказал: «Малый вперёд!»

Пожалуй, только сигнальщики отряда эскадры, стоявшего около этого причала, видели, как два эсминца, не выбирая, а бросив якоря и якорь-цепи, тихо двинулись от стенки, как затем, нарушая всякие правила передвижения по бухте, дали сильный ход, как потом за кормой их выросли буруны, и низкие, стремительные, голубовато-серые, под цвет моря, они исчезли, растворились в тумане занимавшегося рассвета.

Загрузка...