Генри Джеймс
ОСАДА ЛОНДОНА (повесть)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Занавес Комеди Франсез, это импозантное произведение ткацкого искусства, опустился после первого акта пьесы, и, воспользовавшись перерывом, наши два американца вместе со всеми, кто занимал кресла в партере, вышли из огромного жаркого зала. Однако вернулись они в числе первых и оставшуюся часть антракта развлекались, разглядывая ярусы и бельэтаж, незадолго до того очищенные от исторической паутины и украшенные фресками на сюжеты французской классической драмы. В сентябре публики в театре обычно немного, да и пьеса, которую давали в тот вечер «L'Aventuriere» [«Авантюристка» (франц.)] Эмиля Ожье, — не притязала на новизну. Многие ложи были пусты, другие, если судить по виду, занимали провинциалы или кочующие чужестранцы. Ложи там расположены далеко от сцены, возле которой сидели наши наблюдатели, однако это не мешало Руперту Уотервилу оценить некоторые детали даже на расстоянии. Оценивать детали доставляло ему истинное наслаждение, и, бывая в театре, он не отнимал от глаз изящного, но весьма сильного бинокля, разглядывая все и вся. Он знал, что джентльмену так вести себя не пристало и что бестактно нацеливать на даму орудие, которое подчас не менее опасно, нежели двуствольный пистолет, но уж очень Уотервил был любопытен и к тому же не сомневался, что сейчас, на этой допотопной пьесе — как он изволил назвать шедевр одного из бессмертных[1], — его не увидит никто из знакомых. А посему, став спиной к сцене, он принялся поочередно обозревать ложи, чем, впрочем, занимались и его соседи, производившие эту операцию с еще большим хладнокровием.

— Ни одной хорошенькой женщины, — заметил он наконец, обращаясь к своему другу. Литлмор, сидевший на своем месте, со скучающим видом уставясь на обновленный занавес, выслушал это замечание в полном безмолвии. Он редко предавался подобным оптическим променадам, ибо подолгу живал в Париже, и тот перестал его занимать или удивлять, во всяком случае — слишком; Литлмор полагал, что у столицы Франции не осталось для него никаких неожиданностей, хотя в прежние дни их было немало. Уотервил находился в той стадии, когда все еще ждут неожиданностей, что он тут же и подтвердил.

— Черт возьми! — воскликнул он. — Прошу прощения… прошу у нее прощения… Здесь все же нашлась женщина, которую можно назвать… — он приостановился, изучая ее, — красавицей… в своем роде!

— В каком? — рассеянно спросил Литлмор.

— В необычном… Словами не определишь.

Литлмор не особенно прислушивался к ответу, но тут его собеседник громко воззвал к нему:

— Сделайте милость, окажите мне услугу!

— Я оказал вам услугу, согласившись пойти сюда. Здесь нестерпимо жарко, а пьеса похожа на обед, сервированный судомойкой. Все актеры — doubleures [дублеры (фр.)].

— Ответьте мне на один лишь вопрос: а она добропорядочная женщина? — продолжал Уотервил, оставив без внимания сентенцию своего друга.

Литлмор, не оборачиваясь, испустил тяжкий вздох.

— Вечно вы хотите знать, добропорядочные ли они… Ну какое это имеет значение?

— Я столько раз ошибался, что теперь совсем не верю себе, — продолжал бедняга Уотервил. Европейская цивилизация все еще была для него внове, и за последние полгода он столкнулся с проблемами, о которых раньше не подозревал. Стоило ему встретить хорошенькую и, казалось бы, вполне благопристойную женщину — тут же выяснялось, что она принадлежит к разряду дам, представительницей которых была героиня Ожье; стоило ему остановить внимание на особе вызывающей внешности — она чаще всего оказывалась графиней. Графини выглядели такими легкомысленными, те, другие, — такими недоступными. А Литлмор различал их с первого взгляда, он никогда не ошибался.

— Вероятно, никакого, если на них только смотреть, — бесхитростно сказал Уотервил в ответ на довольно цинический вопрос своего спутника.

— Вы смотрите на всех без разбора, — продолжал Литлмор, по-прежнему не оборачиваясь, — разве что я назову кого-то из них непорядочной… Тогда ваш взгляд становится особенно пристальным.

— Если вы осудите эту даму, я обещаю ни разу на нее не взглянуть. Я говорю о той, в белом, с красными цветами, в третьей ложе от прохода, добавил он, в то время как Литлмор медленно поднялся с кресла и стал рядом с ним. — К ней сейчас наклонился молодой человек. Вот из-за него-то у меня и возникло сомнение. Хотите бинокль?

Литлмор безразлично поглядел вокруг.

— Нет, благодарю, я вижу достаточно хорошо… Молодой человек — вполне приличный молодой человек, — добавил он, помолчав.

— Вполне, я не спорю, но он на несколько лет ее моложе. Подождите, пока она обернется.

Ждать пришлось недолго: закончив разговор с ouvreuse [билетершей (фр.)], стоявшей в дверях ложи, дама обернулась, представив на обозрение публики свое лицо — красивое, тонко очерченное лицо с улыбающимися глазами и улыбающимся ртом, обрамленное легкими завитками черных волос, спускающихся на лоб, и бриллиантовыми серьгами, такими большими, что их игра была видна на другом конце зала. Литлмор посмотрел на нее; вдруг он воскликнул:

— Дайте-ка мне бинокль!

— Вы с нею знакомы? — спросил его спутник, в то время как Литлмор направлял на нее это миниатюрное оптическое орудие.

Тот ничего не ответил, лишь продолжал молча смотреть, затем вернул бинокль.

— Нет, она не добропорядочная женщина, — сказал он. И снова опустился в кресло. Уотервил все еще стоял, и Литлмор добавил: — Сядьте, будьте добры, я думаю, что она меня заметила.

— А вы не хотите, чтобы она вас заметила? — спросил Уотервил Любопытствующий, садясь на место.

Помолчав, Литлмор сказал:

— Я не хочу портить ей игру.

К этому времени entr'acte [антракт (фр.)] окончился; вновь поднялся занавес.

Хотя мысль пойти в театр пришла в голову самому Уотервилу — Литлмор, не любивший излишне себя утруждать, предлагал в такой чудесный вечер просто посидеть и покурить у «Гран кафе» в респектабельной части бульвара Мадлен, — Уотервил нашел второй акт еще более скучным, чем первый. Не согласится ли его друг уйти? Пустые раздумья — раз уж Литлмор пришел в театр, он не станет утруждать себя снова и досидит до конца. Уотервилу хотелось бы также порасспросить Литлмора о даме в ложе. Раза два он скосил глаза на своего друга — тот не следил за пьесой, думал о чем-то своем: думал об этой женщине. Когда занавес опять опустился, Литлмор, по своему обыкновению, продолжал сидеть, предоставив соседям протискиваться мимо, стукаясь о его конечности коленями. Когда они остались в партере Одни, Литлмор произнес:

— Пожалуй, я все же не прочь снова ее увидеть.

Он говорил так, будто Уотервил все о ней знал. Это не соответствовало действительности — откуда ему было знать, — но, поскольку его друг, очевидно, многое мог порассказать, Уотервил решил, что только выиграет, если будет посдержаннее. Поэтому он ограничился тем, что протянул Литлмору бинокль.

— Нате, смотрите.

Литлмор взглянул на него с добродушным сожалением.

— Я вовсе не хочу глазеть на нее в эту мерзкую штуку. Я хочу повидаться с ней… как мы виделись раньше.

— А где вы виделись раньше? — спросил Уотервил, распрощавшись со сдержанностью.

— На задней веранде в Сан-Диего[2].

Ответом ему был лишь недоумевающий взгляд; поэтому Литлмор продолжал:

— Выйдем, здесь нечем дышать, и я вам все объясню.

Они направились к низкой и узкой дверце, более уместной для кроличьей клетки, нежели для знаменитого театра, которая вела из партера в вестибюль; и, поскольку Литлмор шел первым, его бесхитростный друг, идущий сзади, заметил, что тот посмотрел на ложу, занятую парой, которая вызвала их интерес. Та, что интересовала их больше, как раз повернулась спиной к залу — должно быть, она выходила из ложи следом за спутником, но мантильи она не надела: очевидно, они еще не собирались уходить. Стремление Литлмора к свежему воздуху не увело его, однако, на улицу; когда они достигли изящной, строгой лестницы, ведущей в фойе, он взял Уотервила под руку и начал молча подниматься по ступеням. Литлмор был противником развлечений, если это требовало от него усилий, но на этот раз, подумал его друг, он превозмог себя и отправился на поиски дамы, которую столь лаконично ему охарактеризовал. Молодой человек покорился необходимости воздержаться на время от расспросов, и они прошествовали в ярко освещенное фойе, где десяток зеркал отражал замечательную статую Вольтера работы Гудона[3], на которую вечно пялят глаза посетители театра, со всей очевидностью уступающие в остроте ума тому, чей гений запечатлен в сих живых чертах. Уотервил знал, что Вольтер был чрезвычайно остроумен: он читал «Кандида» и не раз имел случай оценить по достоинству работу Гудона. Фойе было почти пусто; на просторе зеркального паркета терялись небольшие группки зрителей; группок десять находилось в самом фойе, остальные вышли на балкон, нависавший над площадью Пале-Рояль. Окна были распахнуты настежь. Париж сверкал огнями, словно в этот скучный летний вечер отмечался какой-то праздник или начиналась революция; казалось, снизу долетает приглушенный шум голосов, и даже здесь было слышно медленное цоканье копыт и громыханье фиакров, кружащих по гладкому, твердому асфальту.

Дама и ее спутник стояли спиной к нашим друзьям перед мраморным Вольтером; дама была с ног до головы в белом: белое платье, белая шляпка. Литлмор, подобно другим, кто здесь бывал, подумал, что такую сцену можно увидеть только в Париже, и загадочно рассмеялся.

— Забавно встретить ее здесь! Последний раз мы встречались в Нью-Мексико.

— В Нью-Мексико?

— В Сан-Диего.

— А-а, на задней веранде, — догадался Уотервил. Он понятия не имел, где находится Сан-Диего; получив не так давно назначение в Лондон на второстепенный дипломатический пост, он усердно занимался географией Европы, но географией своей родины полностью пренебрегал.

Говорили они вполголоса и стояли далеко от дамы в белом, но внезапно, точно услышав их, она обернулась. Ее глаза сперва встретились с глазами Уотервила, и он понял, что если она и поймала обрывки их разговора, то не по их вине, а благодаря необычайной остроте ее слуха. Глаза смотрели отчужденно, даже когда остановились мимоходом на Джордже Литлморе, но через мгновение отчужденность исчезла, глаза заблестели, на щеках выступил нежный румянец, улыбка, по-видимому, редко покидавшая ее лицо, стала еще ослепительнее. Теперь она совсем повернулась к ним и стояла, приоткрыв приветственно губы, чуть ли не повелительным жестом протянув руку в длинной, до локтя, перчатке. Вблизи она была еще красивее, чем на расстоянии.

— Кого я вижу! — воскликнула она так громко, что каждый, кто там находился, вероятно, отнес это к себе. Уотервил был поражен: даже после упоминания о задней веранде в Сан-Диего он никак не ожидал, что она окажется американкой. При этих словах ее спутник тоже к ним обернулся. Это был белокурый худощавый молодой человек во фраке; руки он держал в карманах. Уотервил решил, что он-то, во всяком случае, не американец. Для такого цветущего, в полном параде молодого человека у него был слишком суровый вид, и, хотя ростом он не превышал Уотервила и Литлмора, взгляд его упал на них с отвесной высоты. Затем он опять повернулся к статуе Вольтера, будто и раньше предчувствовал, даже предвидел, что его дама может встретить людей, которых он не знает и, скорее всего, не пожелает узнать. Это в известной степени подтверждало слова Литлмора о том, что добропорядочной женщиной ее назвать нельзя. Зато в самом молодом человеке добропорядочности было более чем достаточно.

— Откуда это вы взялись? — продолжала дама.

— Я здесь уже довольно давно, — отвечал Литлмор, направляясь к ней (не очень поспешно), чтобы пожать ей руку. Он тоже улыбался, но куда сдержанней, чем она. Все это время он не спускал с нее глаз, словно немного опасался ее, — с таким видом осторожный человек подходит к грациозному пушистому зверьку, который, того и гляди, укусит.

— Здесь, в Париже?

— Нет, в разных местах… вообще в Европе.

— Да? Как же это мы с вами до сих пор не встретились?

— Лучше поздно, чем никогда, — сказал Литлмор. Улыбка его была несколько напряженной.

— Что ж, у вас вполне европейский вид, — продолжала она.

— У вас также… другими словами — очаровательный; впрочем, это одно и то же, — отвечал Литлмор, смеясь; он явно старался держаться непринужденно. Можно было подумать, что, очутившись с ней лицом к лицу после долгого перерыва, он нашел ее куда более достойной внимания, чем это представлялось ему, когда внизу, в креслах, он решил повидаться с ней. Услышав эти слова, молодой человек перестал изучать Вольтера и обратил к ним скучающее лицо, не глядя, впрочем, ни на одного из них.

— Я хочу познакомить вас с моим другом, — проговорила дама. — Сэр Артур Димейн… мистер Литлмор. Мистер Литлмор… сэр Артур Димейн. Сэр Артур англичанин. Мистер Литлмор — мой соотечественник и старинный приятель. Я не виделась с ним целую вечность… Сколько лет мы не встречались? Лучше не считать… Странно, как это вы меня вообще узнали, — произнесла она, обращаясь к Литлмору. — Я ужасно изменилась.

Все это она произнесла громко и весело, тем более внятно, что говорила она с ласкающей медлительностью. Мужчины, отдавая долг учтивости по отношению к даме, молча обменялись взглядом; англичанин при этом слегка покраснел. Он ни на миг не забывал о своей спутнице.

— Я еще почти ни с кем вас не знакомила, — сказала она ему.

— О, это не имеет значения, — возразил сэр Артур.

— Надо же повстречать вас тут! — вновь воскликнула она, продолжая глядеть на Литлмора. — А вы тоже изменились. Сразу видно.

— Только не по отношению к вам.

— Вот это я и хотела бы проверить. Почему вы не представите мне своего друга? Он прямо умирает от желания познакомиться со мной.

Литлмор проделал эту церемонию, но свел ее к минимуму: кивнув на Руперта Уотервила, он пробормотал его имя.

— Вы не назвали ему моего имени! — вскричала дама, в то время как Уотервил приветствовал ее по всем правилам хорошего тона. — Надеюсь, вы не забыли его?

Литлмор бросил на нее взгляд, в который вложил больше, нежели позволял себе до сих пор; если бы облечь этот взгляд в слова, он бы звучал так: «Забыть-то не забыл, но которое из имен?!»

Она ответила на молчаливый вопрос, протянув Уотервилу руку, как раньше Литлмору.

— Рада познакомиться с вами, мистер Уотервил. Я — миссис Хедуэй… Возможно, вы слышали обо мне. Если вы бывали в Америке, вы не могли обо мне не слышать. Не так в Нью-Йорке, как в западных штатах… Вы американец?! Ну, значит, мы все тут земляки… кроме сэра Артура Димейна. Позвольте познакомить вас с сэром Артуром. Сэр Артур Димейн… мистер Уотервил. Мистер Уотервил… сэр Артур Димейн. Сэр Артур — член парламента; молодо выглядит, правда?

Не дожидаясь ответа на этот вопрос, она тут же задала другой, играя браслетами, надетыми поверх длинных, свободных перчаток.

— О чем вы думаете, мистер Литлмор?

Он думал о том, что, должно быть, действительно забыл ее имя, ибо названое ею ничего ему не говорило. Но вряд ли он мог признаться ей в этом.

— Я думаю о Сан-Диего.

— О задней веранде в доме моей сестры? Ах, не надо, там было ужасно. Она уехала оттуда. Оттуда все, верно, уехали.

Сэр Артур Димейн вынул из кармана часы, всем своим видом показывая, что он не намерен участвовать в этих семейных воспоминаниях; казалось, сословная сдержанность странным образом сочетается в нем с природной стеснительностью. Он напомнил, что им пора бы уже возвращаться в зал, но миссис Хедуэй не обратила на это никакого внимания. Уотервилу не хотелось, чтобы она уходила; глядя на нее, он испытывал такое же чувство, какое вызывает прекрасная картина. Ее густые черные волосы, роскошными кольцами спускающиеся на низкий лоб, были того оттенка, который редко теперь встретишь; цвет лица спорил с белой лилией, а когда она поворачивала голову, ее точеный профиль был столь же безупречен, как абрис камеи.

— Знаете, это здесь лучший театр, — обратилась она к Уотервилу, словно желая приобщить его к разговору. — А это Вольтер, знаменитый писатель.

— Я очень люблю Комеди Франсез, — ответил Уотервил, улыбаясь.

— Ужасный зал, мы не слышали ни слова, — заметил сэр Артур.

— О да, ложи… — проговорил вполголоса Уотервил.

— Я немножко разочарована, — продолжала миссис Хедуэй, — но мне хочется узнать, что будет с этой женщиной дальше.

— С доньей Клориндой? Вероятно, ее убьют[4]: во французских пьесах женщин обычно убивают, — сказал Литлмор.

— Это напомнит мне Сан-Диего! — вскричала миссис Хедуэй.

— Ну, в Сан-Диего убивали не женщин, а женщины.

— Однако ж вы остались в живых, — кокетливо возразила миссис Хедуэй.

— Да, но я изрешечен пулями.

— Бесподобно! — продолжала дама, поворачиваясь к гудоновской статуе. Какое прекрасное изваяние.

— Вы сейчас читаете господина Вольтера? — предположил Литлмор.

— Нет, но я приобрела его сочинения.

— Вольтер — неподходящее чтение для женщин, — строго произнес англичанин, предлагая миссис Хедуэй руку.

— Ах, почему вы не сказали мне этого раньше, до того, как я их купила! — воскликнула она с преувеличенным испугом.

— Я и вообразить не мог, что вы купите сто пятьдесят томов.

— Сто пятьдесят?! Я купила всего два.

— Быть может, два не так уж сильно вам повредят, — заметил Литлмор с улыбкой.

Она пронзила его укоризненным взглядом.

— Я знаю, что вы хотите сказать. Что я и так плохая. Что ж, как я ни дурна, вы должны меня навестить. — И, бросив на ходу название отеля, она покинула фойе вместе со своим англичанином. Уотервил с интересом поглядел ему вслед; он слышал о нем в Лондоне, видел его портрет в «Ярмарке тщеславия»[5].

Вопреки утверждению этого джентльмена, спускаться в зал было еще рано, и наши друзья вышли на балкон.

— Хедуэй… Хедуэй?.. Откуда, черт возьми, у нее это имя?! — воскликнул Литлмор, в то время как они глядели вниз, в исполненный жизни мрак.

— Вероятно, от мужа, — предположил Уотервил.

— От мужа? Но от которого? Последнего звали Бек.

— А сколько их у нее было? — спросил Уотервил; ему не терпелось услышать, почему миссис Хедуэй нельзя назвать добропорядочной.

— Понятия не имею. Это нетрудно выяснить, поскольку все они, как я полагаю, живы. Когда я ее знал, она была миссис Бек… Нэнси Бек.

— Нэнси Бек! — в ужасе вскричал Уотервил. Ему представился ее профиль, тонкий профиль прекрасной римской императрицы. Да, тут многое нуждалось в объяснении.

Литлмор все объяснил ему в нескольких словах еще до того, как они вернулись в кресла, добавив, правда, что не может пока пролить свет на ее теперешнее положение. Она была для него воспоминанием о днях, проведенных на Западе; в последний раз он видел ее лет шесть назад. Он знал ее очень хорошо, встречался с ней в разных местах; полем ее деятельности были, главным образом, юго-западные штаты. В чем заключалась эта деятельность трудно сказать, одно было ясно: она ограничивалась светскими рамками. Говорили, что у нее есть муж, некий Филаделфус Бек, издатель газеты демократов «Страж Дакоты», но Литлмор ни разу его не видел — супруги жили врозь, и в Сан-Диего считали, что брачные узы мистера и миссис Бек почти окончательно распались. Как он вспоминает теперь, до него впоследствии дошли толки, что она получила развод. Получить развод не составляло для нее никакого труда: никто из судей не мог перед ней устоять. Она и прежде раза два разводилась с человеком, имени которого он не помнит, и, по слухам, даже эти разводы были не первыми. Она не знала в разводах никакого удержу. Когда Литлмор впервые встретил ее в Калифорнии, она звалась миссис Грэнвил, и ему дали понять, что имя это не благоприобретенное, а унаследованное от родителей и вновь взятое после расторжения очередного злосчастного союза. В жизни Нэнси это был не первый такой эпизод — все ее союзы оказывались злосчастными, и она переменила с полдесятка имен. Она была прелестная женщина, особенно для Нью-Мексико, но злоупотребляла разводами… Это подтачивало всякое доверие; она разводилась чаще, чем выходила замуж.

В Сан-Диего она жила у сестры, очередной супруг которой (та тоже уже прошла через развод) был самой важной персоной в городе, владел банком (при содействии шестизарядного револьвера) и не давал Нэнси оставаться без крова в ее безмужние дни. Нэнси начала рано, сейчас ей, должно быть, лет тридцать семь. Вот все, что он имел в виду, когда назвал ее недобропорядочной. Хронология ее браков довольно запутана; во всяком случае, ее сестра однажды сказала Литлмору, что была такая зима, когда даже она не знала, кто муж Нэнси. Увлекалась Нэнси чаще всего издателями она питала глубокое уважение к журналистике. Все они, видимо, были ужасными негодяями, — ведь ее привлекательные качества ни у кого не вызывали сомнения. Было прекрасно известно, что как бы она ни поступала, она поступала так из самозащиты. Словом, кое-какие поступки за ней числились. В том-то и суть. Она была очень хороша собой, неглупа, приятного нрава, одна из лучших собеседниц в тех краях. Типичный продукт Дальнего Запада, цветок, возросший на побережье Тихого океана: невежественная, невоспитанная, сумасбродная, но исполненная отваги и мужества, с живым от природы умом и хорошим, хотя и неровным вкусом. Она не раз говорила ему, что подвернись ей только случай… Теперь, по-видимому, этот случай подвернулся. Одно время Литлмор без нее просто пропал бы. У него было ранчо неподалеку от Сан-Диего, и он ездил в городок повидаться с ней. Иногда оставался там на неделю, и тогда они виделись каждый день. Стояла нестерпимая жара; обычно они сидели на задней веранде. Она всегда была столь же привлекательна и почти столь же хорошо одета, как сегодня. Что до внешнего вида, ее в любую минуту можно было перенести из пыльного старого городишки в Нью-Мексико на берега Сены.

— Эти женщины с Запада поразительны, — сказал Литлмор. — Им нужна лишь зацепка.

Он никогда не был в нее влюблен… ничего такого между ними не было. Могло бы быть, но почему-то не было. Хедуэй, по-видимому, был преемником Бека; хотя, кто знает, в промежутке между ними, возможно, были и другие. Она не принадлежала к высшему обществу, была знаменитостью только в местном масштабе («элегантная, блистающая талантами миссис Бек», — так называли ее в тамошних газетах… другие издатели, не ее мужья), но в этой огромной стране «местность» — понятие весьма широкое. Она совсем не знала восточных штатов и, насколько ему известно, никогда не бывала в Нью-Йорке. Однако за эти шесть лет многое могло случиться; без сомнения, она «пошла в гору». Запад снабжает нас всем (Литлмор рассуждал как абориген Нью-Йорка), почему бы ему не начать, наконец, снабжать нас блестящими женщинами. Она всегда смотрела на Нью-Йорк свысока; даже в те дни она только и говорила, что о Париже, хотя у нее не было никаких надежд туда попасть. Так вот она и жила в Нью-Мексико. Она была честолюбива, провидела свое будущее и никогда не сомневалась, что уготована для лучшей судьбы. Еще в Сан-Диего она нарисовала в воображении своего сэра Артура; время от времени в ее орбиту попадал какой-нибудь странствующий англичанин. Они не были все подряд баронетами и членами парламента, но все же выгодно разнились от издателей. Любопытно, что она намерена делать со своим нынешним приобретением? Нет сомнения, баронет может быть с нею счастлив… если он вообще способен быть счастлив, а это не так-то легко сказать. Вид у нее роскошный — вероятно, Хедуэй оставил ей изрядный куш, чего нельзя было вменить в заслугу ни одному из его предшественников. Она не берет денег… он уверен, что денег она не берет.

На обратном пути в партер Литлмор, рассказавший все это в юмористическом тоне, однако ж и не без легкой грусти, неотделимой от воспоминаний о прошлом, вдруг громко рассмеялся.

— Прекрасное изваяние… сочинения Вольтера! — воскликнул он, возвращаясь к их разговору в фойе. — Забавно наблюдать, как она пытается воспарить над самой собой; в Нью-Мексико она понятия не имела ни о каком ваянии.

— А мне не показалось, что она хочет пустить пыль в глаза, — возразил Уотервил, движимый безотчетным желанием быть снисходительным к миссис Хедуэй.

— Не спорю, просто она — по ее собственным словам — ужасно переменилась.

Они были на своих местах еще до начала третьего акта, и оба снова взглянули на миссис Хедуэй. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, медленно обмахиваясь веером, и, не таясь, смотрела в их сторону, словно все это время ждала, когда же Литлмор войдет в зал. Сэр Артур Димейн сидел хмурый, уткнув круглый розовый подбородок в крахмальные воротнички; оба как будто молчали.

— Вы уверены, что он с нею счастлив? — спросил Уотервил.

— Да. Люди вроде него проявляют это именно так.

— И она выезжает с ним одна? Где ее муж?

— Вероятно, она с ним развелась.

— И теперь хочет вступить в брак с баронетом? — спросил Уотервил, словно его приятель был всеведущ.

Литлмору показалось забавным сделать вид, будто так оно и есть.

— Он хочет вступить с нею в брак.

— Чтобы получить развод, как остальные?

— О нет, на этот раз она нашла то, что искала, — сказал Литлмор, глядя, как поднимается занавес.

Литлмор переждал три дня, прежде чем навестить миссис Хедуэй в отеле «Мерис», и мы можем заполнить этот промежуток, добавив еще несколько слов к той истории, которую услышали из его уст. Пребывание Джорджа Литлмора на Дальнем Западе было вызвано довольно обычным обстоятельством — он отправился туда попытать счастья и вновь наполнить карманы, опорожненные юношеским мотовством. Вначале попытки эти не имели успеха: с каждым годом все труднее было сколотить состояние даже такому человеку, как Литлмор, хотя он, вероятно, отчасти унаследовал от своего почтенного батюшки, незадолго до того почившего вечным сном, те дарования, посвященные в основном ввозу чая, благодаря которым Литлмор-старший сумел прилично обеспечить своего сына. Литлмор-младший пустил по ветру наследство и не спешил проявить свои таланты, состоявшие пока главным образом в неограниченной способности курить и объезжать лошадей, что вряд ли могло привести его к овладению какой-либо, пусть даже свободной, профессией. Отец послал сына в Гарвард, чтобы там возделали его природные склонности, но они расцвели таким пышным цветом, что потребовалось не столько культивировать их, сколько время от времени заглушать, из-за чего Литлмор-сын был вынужден несколько раз сменять университет на одну из живописных деревень коннектикутской долины. Это временное удаление из-под ученого крова под сень дубрав, возможно, спасло его в том смысле, что отторгло от вредоносной почвы и подсекло под корень его сумасбродства. К тридцати годам Литлмор не овладел ни одной из наук, если не считать великой науки равнодушия. Пробудился он от равнодушия благодаря счастливому случаю. Чтобы помочь приятелю, еще настоятельнее нуждавшемуся в наличности, нежели он, Литлмор приобрел у него за скромную сумму (выигранную в покер) пай в серебряных копях, где — по искреннему и неожиданному признанию того, кто сбыл ему акции, — не было серебра. Литлмор поехал взглянуть на копи и убедился в истинности этого утверждения, однако ж, оно было опровергнуто несколько лет спустя в результате внезапного интереса к копям, вспыхнувшего в одном из акционеров. Этот джентльмен, убежденный, что серебряные копи без серебра встречаются столь же редко, как следствие без причины, докопался до благородного металла, руководствуясь логикой вещей. Это пришлось Литлмору как нельзя более кстати и положило начало богатству, которое не раз ускользало от него за все эти безрадостные годы, проведенные в самых суровых местах, и которого человек, не столь уж упорно стремящийся к цели, пожалуй, и не заслужил. С дамой, поселившейся сейчас в отеле «Мерис», он познакомился еще до того, как добился успеха. Теперь ему принадлежал самый большой пай в копях, которые, вопреки всем предсказаниям, продолжали давать серебро и позволили ему купить в числе прочего ранчо в Монтане куда более внушительных размеров, чем несколько акров сухой земли в окрестностях Сан-Диего. Ранчо и копи рождают чувство надежности, и сознание, что ему не нужно слишком пристально следить за источниками своего дохода (обязанность, способная испортить все для человека такого склада, как Литлмор) еще более способствовало обычной невозмутимости нашего джентльмена. И нельзя сказать, что невозмутимость эта не подвергалась испытаниям. Приведем хотя бы один — самый наглядный — пример: года за три до того, как мы с ним познакомились, он потерял жену, прожив с ней всего лишь год. Ему было сорок, когда он встретил и полюбил двадцатитрехлетнюю девушку, которая, подобно ему, искала путей устроить счастливо дальнейшую судьбу. Она оставила ему маленькую дочь, которую он вверил заботам единственной своей сестры, владелицы английского сквайра и унылого поместья в Хэмпшире. Дама эта, по имени миссис Долфин, пленила своего сквайра во время его вояжа по Соединенным Штатам, предпринятого с целью осмотра всех достопримечательностей этой страны. Из всего, что он там увидел, наиболее примечательным, по его словам, оказались хорошенькие девушки больших городов, и года два спустя он вернулся в Нью-Йорк, чтобы жениться на мисс Литлмор, не растратившей, в отличие от брата, своей доли наследства. Ее золовка, выйдя замуж много позднее и приехав по этому случаю в Европу, где, как она тешила себя надеждой, были непогрешимые врачи, умерла в Лондоне через неделю после рождения дочери, а бедный Литлмор, хотя и отказался временно от родительских прав и обязанностей, оставался в этих обманувших его чаяния краях, чтобы быть поближе к хэмпширской детской. Он был весьма видный мужчина, особенно с тех пор как поседел. Высокий, сильный, с хорошей фигурой и скверной осанкой, он производил впечатление человека одаренного, но ленивого; ему обычно приписывали большой вес в обществе, о чем он даже не подозревал. Взгляд у него был спокойный и проницательный, улыбка, медленно и не очень ярко освещавшая лицо, привлекала своей искренностью. Основным его делом было теперь ничегонеделание, и он довел это занятие до высокого совершенства. Эта способность Литлмора вызывала жгучую зависть у Руперта Уотервила, который был на десять лет его моложе и слишком отягощен честолюбивыми помыслами и заботами — не очень тяжелыми порознь, но составлявшими вкупе ощутимое бремя, — чтобы спокойно ждать, когда его осенит. Уотервил полагал это большим талантом и надеялся когда-нибудь тоже им овладеть; это помогало обрести независимость, не нуждаться ни в ком, кроме самого себя. Литлмор мог молча и неподвижно просидеть весь вечер, покуривая сигару и разглядывая ногти. Поскольку все знали, что он славный малый, к тому же сам нажил себе состояние, никто не приписывал такое его скучное времяпрепровождение глупости или угрюмости. Это говорило скорее о большом жизненном опыте, о таком запасе воспоминаний, что перебирать их в памяти хватит до конца дней. Уотервил чувствовал, что если с пользой употребить ближайшие годы, быть начеку и ничего не упустить, то он накопит достаточный опыт и, возможно, лет в сорок пять у него тоже достанет времени разглядывать свои ногти. Ему представлялось, что так погружаться в созерцание — не буквально, разумеется, а символически — может только светский человек. Ему представлялось также — возможно, без достаточных на то оснований, ибо он не ведал, каково на этот счет мнение государственного департамента, — что сам он вступил на дипломатическую стезю. Он был младшим из двух секретарей, наличие которых делает personnel [личный состав (фр.)] американской миссии в Лондоне столь многочисленным, и в настоящее время проводил в Париже свой ежегодный отпуск. Дипломату пристало быть непроницаемым, и, хотя в целом Уотервил вовсе не брал Литлмора за образец — можно было найти куда лучшие образцы в американском дипломатическом корпусе в Лондоне, — он полагал, что выглядит достаточно непроницаемо, когда вечерами в Париже в ответ на вопрос, чем бы он предпочел заняться, отвечал: ничем, и просиживал весь вечер перед «Гран кафе» на бульваре Мадлен (он был очень привержен в кофе), заказывая одну за другой demi-tasses [полчашечки (фр.)]. Литлмор даже в театр ходил редко, и описанное нами посещение Комеди Франсез было предпринято по настоянию Уотервила. За несколько вечеров до того тот смотрел «Le Demi-Monde» [«Полусвет» (фр.)], и ему сказали, что в «L'Aventuriere» он увидит обстоятельную трактовку того же сюжета — как воздают по заслугам женщинам, которые любыми средствами готовы втереться в почтенную семью. Он счел, что в обоих случаях дамы заслужили свою участь, но предпочел бы, чтобы поборникам чести не приходилось так много лгать. Они с Литлмором были в хороших, дружеских, хотя и не очень близких отношениях и много времени проводили вместе. На этот раз Литлмор не сожалел, что пошел в театр, ибо его весьма заинтриговала новая ипостась Нэнси Бек.

2

Однако с визитом Литлмор решил повременить; оснований тому было более чем достаточно, и не обо всех из них стоит упоминать. Когда он наконец собрался, то застал миссис Хедуэй дома и не удивился, увидев в гостиной сэра Артура Димейна. Что-то неуловимое в атмосфере свидетельствовало о том, что визит этого джентльмена сильно затянулся. Литлмор предполагал, что при данных обстоятельствах тот поспешит откланяться — ведь хозяйка, должно быть, осведомила его о давней и близкой дружбе, связывающей ее с Литлмором. Возможно, у баронета есть на нее определенные права — судя по его виду, это именно так, — но чем они определеннее, тем скорее он может позволить себе проявить деликатность и временно отказаться от них. Так раздумывал Литлмор, в то время как сэр Артур сидел, не сводя с него глаз и ничем не выказывая желания отбыть. Миссис Хедуэй была сама любезность она и всегда держалась так, словно знает вас тысячу лет, — горячее, чем того требовал случай, попеняла ему за то, что он не собрался раньше ее навестить, но и самые ее укоры тоже были проявлением любезности. При дневном свете миссис Хедуэй выглядела несколько поблекшей, но выражение ее лица было не подвластно времени. Она занимала лучшие апартаменты в отеле и, судя по роскоши обстановки и туалетов, была чрезвычайно богата; в передней, за дверью, сидел ее фактотум[6]; она, несомненно, умела жить. Миссис Хедуэй попыталась вовлечь сэра Артура в общий разговор, но тот, хотя упорно продолжал сидеть, вовлекаться не пожелал и лишь улыбался, не говоря ни слова, — ему было явно не по себе. Поэтому беседа их носила светский характер — качество, в прежние дни меньше всего присущее беседам миссис Хедуэй с ее друзьями. Англичанин глядел на Литлмора странным упорным взглядом, что тот, посмеявшись про себя, сперва приписал обыкновенной ревности.

— Дорогой сэр Артур, мне бы очень хотелось, чтобы вы ушли, — обратилась к молодому человеку миссис Хедуэй минут через пятнадцать.

Сэр Артур поднялся и взял шляпу.

— Я думал, что окажу вам услугу, если останусь.

— Чтобы защитить меня от мистера Литлмора? Я знаю его с детства… я знаю худшее, на что он способен, — она послала свою прелестную улыбку вслед уходящему гостю и неожиданно добавила: — Я хочу поговорить с ним о прошлом.

— Это как раз то, о чем я хотел бы услышать, — сказал сэр Артур, останавливаясь на пороге.

— Мы будем болтать по-американски, вы нас не поймете… Он говорит на английский манер, — объяснила она, как всегда, исчерпывающе и кратко, когда баронет, заявив, что вечером он в любом случае придет, закрыл за собой дверь.

— Ему не известно ваше прошлое? — спросил Литлмор, стараясь, чтобы его вопрос не прозвучал слишком дерзко.

— Ах, я все ему рассказала, но он не понимает. Эти англичане такие странные; боюсь, они не очень умны. Он никогда не слышал, чтобы женщины… — миссис Хедуэй не договорила, и Литлмор заполнил паузу смехом.

— Ну, что тут смешного? А впрочем, неважно, — продолжала она. — На свете есть много такого, о чем они не слышали. Все равно англичане мне нравятся — во всяком случае, он. Он настоящий джентльмен — вы понимаете, что я хочу сказать? Только он слишком засиживается у меня, и с ним немного скучно. Я очень рада для разнообразия видеть вас.

— Вы хотите сказать, что я не джентльмен? — спросил Литлмор.

— Ну что вы! Вы были джентльменом в Нью-Мексико. Я думаю, вы были там единственным джентльменом; надеюсь, вы им и остались. Поэтому я поздоровалась с вами в театре. Я ведь могла сделать вид, что знать вас не знаю.

— Как вам угодно. Еще и сейчас не поздно.

— Но я вовсе этого не хочу. Я хочу, чтобы вы мне помогли.

— Помог?

— Как вы думаете, он все еще здесь?

— Кто? Ваш бедный баронет?

— Нет, Макс, мой фактотум, — не без важности произнесла миссис Хедуэй.

— Понятия не имею. Хотите, посмотрю?

— Нет, тогда мне придется дать ему поручение, а я, хоть убей, не знаю, что бы такое придумать. Он часами сидит в передней; привычки мои просты, и ему нечего делать. Прямо беда, нет у меня никакого воображения.

— Бремя роскошной жизни, — сказал Литлмор.

— О да, я живу роскошно. И в общем-то, мне это по вкусу. Боюсь только, как бы он меня не услышал. Я так громко говорю — еще одна привычка, от которой я стараюсь избавиться.

— Почему вы хотите стать другой?

— Потому что все стало другим, — с легким вздохом ответила миссис Хедуэй. — Вы слышали, что я потеряла мужа? — спросила она внезапно.

— Вы имеете в виду мистера… э-э… мистера?.. — Литлмор приостановился, но она, по-видимому, не поняла почему.

— Я имею в виду мистера Хедуэя, — с достоинством сказала она. — Мне немало выпало на долю, с тех пор как мы с вами виделись в последний раз: замужество, смерть мужа, неприятности — всего не перечесть.

— Ну, мужей на вашу долю выпало немало и до того, — осмелился заметить Литлмор.

Она остановила на нем кроткий, ясный взгляд; лицо ее не залилось бледностью, не зарделось румянцем.

— Не так много… не так много…

— Не так много, как могло бы показаться?

— Не так много, как болтали досужие языки. Не помню — была я тогда замужем?

— Болтали, что да, — сказал Литлмор, — но я никогда не встречался с мистером Беком.

— Вы ничего не потеряли, он был форменный негодяй! Я совершала в жизни поступки, которые сама не могу понять. Что же удивляться, если другие не могут понять их. Но со всем этим покончено… Вы уверены, что Макс не слышит? — быстро спросила она.

— Нет, не уверен. Но если вы подозреваете, что он подслушивает у замочной скважины, прогоните его.

— Нет, этого я не думаю… я тысячу раз распахивала дверь.

— Ну, значит, он ничего не слышит. Я не знал, что у вас столько секретов. Когда мы с вами расстались, мистер Хедуэй был еще в будущем.

— Теперь он в прошлом. Он был милый… Этот свой поступок я вполне могу понять. Но он прожил всего год, у него было больное сердце, он очень хорошо меня обеспечил, — все эти разнообразные сведения были сообщены единым духом, словно это были вещи одного порядка.

— Рад за вас. У вас всегда были разорительные вкусы.

— У меня куча денег, — продолжала миссис Хедуэй. — У мистера Хедуэя была земельная собственность в Денвере. Она очень поднялась в цене. После его смерти я пробовала жить в Нью-Йорке. Мне не понравился Нью-Йорк.

Тон, каким хозяйка дома произнесла эту фразу, являлся как бы resume [итогом (фр.)] светского эпизода.

— Я собираюсь жить в Европе… мне нравится Европа, — продолжала она. Если в ее предыдущих словах слышался отголосок истории, последнее заявление прозвучало пророчески.

Миссис Хедуэй немало удивила, более того — позабавила Литлмора.

— Вы путешествуете вместе с молодым баронетом? — спросил он с невозмутимостью человека, желающего продлить забаву, насколько это возможно.

Миссис Хедуэй скрестила руки на груди и откинулась на спинку кресла.

— Послушайте-ка, мистер Литлмор, — проговорила она. — Нрав у меня все такой же незлобивый, но знаю я теперь куда больше. Уж надо думать, я путешествую не вместе с баронетом; он всего-навсего друг.

— А не любовник? — безжалостно спросил Литлмор.

— Ну, кто же путешествует со своим любовником? Не нужно смеяться надо мной. Нужно мне помочь. — И она посмотрела на него с нежной укоризной, которая должна была бы растрогать его: у нее был такой кроткий и рассудительный вид. — Говорю вам, мне пришлась по вкусу Европа, я бы навек осталась здесь. Я бы только хотела побольше узнать об их жизни. Думаю, она по мне… лишь бы мне помогли, для начала. Мистер Литлмор, — добавила она, помолчав, — с вами я могу говорить без утайки, тут нет ничего зазорного. Я хочу попасть в светское общество. Вот куда я мечу.

Литлмор уселся поплотнее в кресле: так человек, которому предстоит поднять тяжкий груз, старается найти точку опоры. Однако голос его звучал шутливо, чуть ли не поощрительно, когда он повторил вслед за ней:

— В светское общество? Мне кажется, вы уже там, раз у ваших ног баронет.

— Это я и хотела бы узнать! — нетерпеливо воскликнула она. — Баронет это много?

— Принято считать, что да. Но я тут не судья.

— Разве вы не бываете в обществе?

— Я? Разумеется, нет. С чего вы это взяли? Великосветское общество интересует меня не больше, чем вчерашний номер «Фигаро»[7].

На лице миссис Хедуэй отразилось крайнее разочарование, и Литлмор догадался: прослышав о его серебряных копях и ранчо и о постоянном пребывании в Европе, она надеялась, что он вращается в высшем свете… Но она тут же овладела собой:

— Не верю ни одному вашему слову. Вы сами знаете, что вы джентльмен. Тут уж ничего не попишешь.

— Возможно, я и джентльмен, но привычки у меня не джентльменские. Литлмор запнулся на миг и добавил: — Я слишком долго прожил на славном Юго-Западе.

Щеки ее вспыхнули; она сразу все поняла… поняла даже больше того, что он хотел вложить в эти слова. Но Литлмор был ей нужен, и миссис Хедуэй выгоднее было проявить терпимость — тем более что это входило в число ее счастливых свойств, — нежели наказывать его за злой намек. Все же она не отказала себе в легкой насмешке:

— Что с того? Джентльмен — всегда джентльмен.

— Не всегда, — со смехом возразил Литлмор.

— При такой сестре и не иметь знакомств в европейском обществе? Быть того не может!

При упоминании о миссис Долфин, сделанном с нарочитой небрежностью, однако ж не ускользнувшей от него, Литлмор невольно вздрогнул. «При чем тут моя сестра?» — хотелось ему сказать. Намек на эту даму неприятно поразил его, она была связана для него с совсем иным кругом представлений; не могло быть и речи о том, чтобы миссис Хедуэй познакомилась с ней, если, как выразилась бы сама миссис Хедуэй, она на это «метила». Но он предпочел отвести разговор в сторону.

— Европейское общество? Что вы под этим разумеете? Это очень неопределенное понятие. Надо представлять, о чем идет речь.

— Речь идет об английском обществе… о том обществе, куда вхожа ваша сестра… вот о чем, — сказала миссис Хедуэй, не любившая обиняков. — О людях, которых я видела в Лондоне, когда была там в прошлом году… видела в опере и в парках… о людях, которые бывают на приемах у королевы. Остановилась я в гостинице на углу Пиккадилли[8]… в той, что выходит на Сент-Джеймс-стрит. Я часами сидела у окна, глядела на людей в каретах. У меня тоже была карета, и когда я не сидела у окна, я каталась в парке. Я была совсем одна. Видеть людей я видела, но никого не знала, мне и поговорить не с кем было. Я тогда еще не была знакома с сэром Артуром… я встретила его месяц назад в Хомбурге. Он поехал за мной в Париж… Вот почему он теперь навещает меня, — последние слова были произнесены спокойно, буднично, без малейшей рисовки, словно иначе и быть не могло и миссис Хедуэй привыкла к тому, что за ней едут следом, а джентльмены, которых встречаешь в Хомбурге, непременно едут за тобой. Тем же тоном она добавила: — Я вызвала в Лондоне немалый интерес… это нетрудно было заметить.

— Вы всюду будете его вызывать, где бы вы ни появились, — сказал Литлмор и сам почувствовал, как банально прозвучали его слова.

— Я не хочу вызывать такой большой интерес, я считаю это вульгарным, возразила миссис Хедуэй с какой-то особой приятностью в своем благозвучном голосе, говорящей, казалось, о том, что она находится во власти нового понятия. Судя по всему, ее ум был широко открыт новым понятиям.

— Позавчера в театре все на вас смотрели, — продолжал Литлмор. — Вам нечего и надеяться избежать внимания.

— Я вовсе не хочу избегать внимания… на меня всегда смотрели и, верно, всегда будут смотреть. Но смотреть можно по-разному. Я знаю, как мне надо, чтобы на меня смотрели. И я этого добьюсь! — воскликнула миссис Хедуэй. Да, она говорила без обиняков.

Литлмор сидел с ней лицом к лицу и молчал. В нем боролись разнообразные чувства; воспоминания о других местах, других часах постепенно овладевали им. В прежние годы почти ничто не стояло между ними, — он знал ее так, как можно знать человека только на просторах юго-западных штатов. Тогда она нравилась ему чрезвычайно; правда, в городишке, где они жили, проявлять слишком большую взыскательность было бы просто смешно. И все же Литлмора не оставляло некое внутреннее ощущение, что его симпатия к Нэнси Бек неотрывна от Юго-Запада, что самой подходящей декорацией для этого лирического эпизода была задняя веранда в Сан-Диего. Здесь, в Париже, она представала перед ним в новом обличье… по-видимому, хотела быть причисленной к совсем иной категории. К чему ему брать на себя этот труд, подумал Литлмор; он привык смотреть на нее именно так… не может же он теперь, после стольких лет знакомства, начать смотреть на нее иначе. И не станет ли она скучной? Миссис Хедуэй трудно было заподозрить в этом грехе, но если она задалась целью сделаться другой, вдруг она станет утомительной? Он даже испугался, когда она принялась толковать об европейском обществе, о его сестре, о том, как то-то и то-то вульгарно. Литлмор был неплохой человек и любил справедливость, во всяком случае не меньше, чем любой его ближний, но в его душевный склад входили и лень, и скептицизм, возможно, даже жестокость, заставлявшие его желать, чтобы сохранилась былая простота их отношений. У него не было особого желания видеть, как «поднимается» женщина, он не возлагал особых упований на этот мистический процесс; он уповал, что женщинам не обязательно «падать» обойтись без этого и вполне возможно, и весьма желательно, — но думал, что обществу только пойдет на пользу, если они не станут «meler les genres» [смешивать жанры (фр.)], как говорят французы. Вообще-то он не брался судить о том, что именно хорошо для общества, на его взгляд, общество было в довольно плохом состоянии, но в правильности этого суждения он был твердо убежден. Смотреть, как Нэнси Бек берет старт на большой приз, — что ж, это зрелище может развлечь, если смотреть со стороны, но стоит из зрителя превратиться в участника спектакля, тут же попадешь в неловкое и затруднительное положение. Литлмор не хотел быть грубым, но миссис Хедуэй не мешало понять, что обвести его вокруг пальца не так-то легко.

— Конечно, если вы захотите чего-нибудь, вы этого добьетесь, — сказал он в ответ на ее последнее замечание. — Вы всегда добивались того, чего хотели.

— Но я еще никогда не хотела того, чего я хочу сейчас… Ваша сестра постоянно живет в Лондоне?

— Сударыня, ну что вам моя сестра? — спросил Литлмор. — Такие женщины, как она, не в вашем вкусе.

Наступило короткое молчание.

— Вы не уважаете меня! — вдруг воскликнула миссис Хедуэй громким, почти веселым голосом. Если Литлмор хотел, как я сказал, сохранить былую простоту их отношений, она, по всей очевидности, была готова пойти ему навстречу.

— Ах, дорогая миссис Бек!.. — вскричал он протестующе, хотя и не очень уверенно, случайно употребив ее прежнее имя. В Сан-Диего он никогда не задумывался над тем, уважает он ее или нет, вопрос об этом просто не возникал.

— Вот вам и доказательство — назвать меня этим противным именем!.. Вы разве не верите, что мистер Хедуэй был мой муж? Мне не слишком везло на имена, — добавила она с грустной задумчивостью.

— Я чувствую себя крайне неловко, когда вы так говорите. Это дико. Моя сестра почти круглый год живет за городом, она недалекая, скучноватая и, пожалуй, грешит кое-какими предрассудками. А у вас живой ум, широкий взгляд на вещи. Вот почему я думаю, что она вам не понравится.

— Как вам не стыдно так плохо отзываться о своей сестре! — воскликнула миссис Хедуэй. — Вы как-то говорили мне в Сан-Диего, что она очень милая женщина. Как видите, я не забыла этого. Вы сказали еще, что мы с ней одних лет. И вам не совестно будет не познакомить меня с ней? Посмотрим, как вы из этого выпутаетесь. — И хозяйка дома рассмеялась без всякой жалости к Литлмору. — Меня ничуть не пугает, что она скучна. Быть скучной — так изысканно. Во мне уж слишком много живости.

— И слава богу! Но нет ничего легче, чем познакомиться с моей сестрой, — сказал Литлмор, прекрасно зная, что говорит неправду. И, желая отвлечь миссис Хедуэй от этой щекотливой темы, неожиданно спросил: — Вы собираетесь замуж за сэра Артура?

— Вам не кажется, что с меня хватит мужей?

— Возможно, но это откроет перед вами новое поприще, все будет по-иному. Англичан у вас еще не было.

— Если я и выйду замуж, так только за европейца, — невозмутимо произнесла миссис Хедуэй.

— У вас есть на это все шансы: сейчас многие женятся на американках.

— Но уж теперь — шалишь! Иначе как за джентльмена я замуж не пойду. У меня и так много упущено. Вот это я и хочу узнать насчет сэра Артура, а вы за весь вечер так ничего мне и не рассказали.

— Право же, мне нечего сказать… я даже не слышал о нем. Разве он сам ничего вам о себе не рассказывал?

— Ни слова, он очень скромный. Он не хвастает, никого из себя не корчит. Тем он мне и нравится. Это такой хороший тон. Мне нравится хороший тон! — воскликнула миссис Хедуэй. — Но вы так и не сказали, — добавила она, — что поможете мне.

— Как я могу вам помочь? Я — никто, я не имею никакого веса.

— Вы поможете мне, если не станете мешать. Обещайте не мешать мне. Она снова устремила на него пристальный блестящий взгляд; казалось, он проникает в самую глубину его глаз.

— Боже милостивый, как бы я мог вам помешать?

— Не думаю, чтобы вы это смогли, но вдруг вы попытаетесь.

— Я слишком ленив, слишком глуп, — шутливо сказал Литлмор.

— Да-а, — раздумчиво протянула миссис Хедуэй, все еще глядя на него. Наверное, вы для этого слишком глупы. Но вы для этого и слишком добры, добавила она более любезно. Когда она говорила подобные вещи, перед ней невозможно было устоять.

Они болтали так еще с четверть часа, наконец — словно раньше она не решалась упомянуть об этом — миссис Хедуэй заговорила с ним о его женитьбе и смерти жены, проявив больше такта (как отметил про себя Литлмор), чем при упоминании о других предметах…

— Вы должны быть счастливы, что у вас есть дочь; я всегда мечтала о дочери. Господи, я бы сделала из нее настоящую леди! Не такую, как я… в другом стиле!

Когда Литлмор поднялся, намереваясь уйти, она сказала, что он должен почаще ее навещать; она пробудет в Париже еще несколько недель; и пусть он приведет с собой мистера Уотервила.

— Вашему англичанину это придется не по вкусу — наши частые визиты, сказал Литлмор, стоя в дверях.

— Не понимаю, при чем тут он, — отвечала миссис Хедуэй, изумленно взглянув на него.

— Ни при чем. А только, вероятно, он в вас влюблен.

— Это не дает ему никаких прав. Еще не хватало, чтобы я стала поступать в угоду всем мужчинам, которые были в меня влюблены!

— Да, конечно, ваша жизнь превратилась бы просто в ад. Даже делая лишь то, что вам угодно, вы не обошлись без треволнений. Но чувства нашего молодого друга, по-видимому, дают ему право сидеть здесь, когда к вам приходят гости, с надутым и хмурым видом. Это может надоесть.

— Как только он мне надоедает, я прогоняю его. Можете не сомневаться.

— Впрочем, — продолжал, спохватившись, Литлмор, — это не так уж важно. — Он вовремя подумал, что если он получит миссис Хедуэй в свое безраздельное владение, это сильно обременит его досуг.

Миссис Хедуэй вышла в переднюю его проводить. Мистер Макс, фактотум, к счастью, отсутствовал. Миссис Хедуэй замешкалась — видимо, она еще что-то хотела ему сказать.

— Но вы ошибаетесь, сэр Артур рад, что вы пришли, — проговорила она. Он хочет поближе познакомиться с моими друзьями.

— Поближе познакомиться? Зачем?

— Он хочет разузнать обо мне и надеется, что они что-нибудь ему расскажут: Как-нибудь он спросит вас напрямик: «Что она за женщина, в конце концов?»

— Неужели он сам этого еще не выяснил?

— Он не понимает меня, — сказала миссис Хедуэй, разглядывая подол платья. — Таких, как я, он никогда не видел.

— Еще бы!

— Оттого он и спросит вас.

— Я отвечу, что вы самая очаровательная женщина в Европе.

— Это не ответ на его вопрос. Да он и сам это знает. Его интересует, добропорядочна ли я.

— Он чересчур любопытен! — вскричал Литлмор со смехом.

Миссис Хедуэй слегка побледнела; казалось, она пытается прочесть его мысли по губам.

— Так вы уж и скажите ему, — продолжала она с улыбкой, не вернувшей, однако, румянца ее щекам.

— Что вы добропорядочная? Я скажу ему, что вы — обворожительная.

Несколько мгновений миссис Хедуэй не двигалась с места.

— Ах, от вас никакого проку! — вполголоса произнесла она и, внезапно повернувшись, пошла обратно в гостиную, волоча за собой длинный шлейф.

3

«Elle ne se doute de rien» [она идет напролом (фр.)], — сказал себе Литлмор на обратном пути из отеля и вновь повторил эту фразу, говоря о миссис Хедуэй с Уотервилом.

— Ей хочется стать респектабельной, — добавил он, — только у нее ничего не выйдет, она слишком поздно взялась за это; хорошо, если она станет полуреспектабельной. Но поскольку она не будет знать, когда она грешит против респектабельности, это не имеет значения. — И далее принялся доказывать, что в каких-то отношениях она неисправима: ей не хватает деликатности, не хватает сдержанности, не хватает такта; она может сказать вам: «Вы меня не уважаете!» Как будто женщине пристало так говорить!

— Это зависит от того, какой смысл она вложила в эти слова, — Уотервил любил докапываться до смысла вещей.

— Чем больше она в них вложила, тем меньше ей следовало говорить так, заявил Литлмор.

Однако он вновь посетил отель «Мерис» и на этот раз взял с собой Уотервила. Секретарь дипломатической миссии, которому не часто доводилось близко соприкасаться с дамами столь неопределенного положения, ждал, что ему предстоит увидеть весьма любопытный экземпляр. Конечно, он шел на риск, она могла оказаться опасной, но в общем-то чувствовал себя спокойно, ибо предметом его привязанности в настоящее время была Америка, во всяком случае, государственный департамент, и он не имел никакого намерения им изменять. К тому же у него был свой идеал привлекательной женщины молодой особы, транспонированной в совсем иной тональности, нежели эта сверкающая, улыбающаяся, шуршащая шелками говорливая дщерь Юго-Запада. Женщина, которой он отдаст свое сердце, будет безмятежна и неназойлива, она не станет на вас посягать, будет порой предоставлять вас самому себе. Миссис Хедуэй была чересчур вольна, фамильярна, слишком непосредственна, она вечно взывала к вам о помощи или вменяла что-нибудь в вину, требовала объяснений и обещаний, задавала вопросы, на которые надо было отвечать. Все это сопровождалось тысячью улыбок и лучезарных взглядов, подкреплялось прочими приятностями, отпущенными ей природой, но в целом бывало слегка утомительно. У миссис Хедуэй, несомненно, было очень много очарования, бесконечное желание нравиться и замечательная коллекция нарядов и украшений, но она была слишком занята собой и пылко стремилась к заветной цели, а можно ли требовать, чтобы другие разделяли ее пыл? Если она хотела проникнуть в высший свет, то у ее друзей-холостяков не было никаких оснований хотеть ее там увидеть, ведь именно отсутствие светских условностей и привлекало их в ее гостиную. Без сомнения, она сочетала в своем лице сразу нескольких женщин, — почему бы ей не удовольствоваться такой многоликой победой? С ее стороны просто глупо, заметил Литлмор Уотервилу, рваться наверх, ей бы следовало понимать, что ей куда уместнее оставаться внизу. Она чем-то раздражала его; даже ее попытки воспарить над собственным невежеством — исполнившись критическим жаром, она расправлялась со многими произведениями своих современников смелой и независимой рукой — заключали в себе некий призыв, мольбу о сочувствии, что, естественно, не могло не вызывать досаду у человека, не желавшего беспокоить себя и пересматривать старые оценки, освященные многими и в какой-то мере нежными воспоминаниями. Несомненно, у миссис Хедуэй была одна прелестная черта: в ней таилось множество сюрпризов. Даже Уотервил не мог не признать, что его идеалу женщины не повредит, если к безмятежности подмешать толику неожиданности. Спору нет, существуют сюрпризы двоякого рода, и не все они приятны без оговорок, а миссис Хедуэй одаряла ими поровну. Она поражала внезапными восторгами, эксцентрическими восклицаниями, ставящей в тупик любознательностью — дань утонченным обычаям и возвышенным удовольствиям, к которым с таким опозданием приобщается человек, наделенный склонностью к комфорту и красоте и выросший в стране, где все ново и многое безобразно. Миссис Хедуэй была провинциальна — чтобы это увидеть, не требовалось особой прозорливости. Но в одном она была истинная парижанка — если это можно считать мерой успеха, — она все схватывала на лету, понимала с полуслова, из каждого обстоятельства извлекала урок. «Дайте мне время, и я буду знать все, что нужно», — как-то сказала она Литлмору, наблюдавшему за ее достижениями со смешанным чувством восхищения и грусти. Ей нравилось называть себя бедной дикаркой, которая стремится подобрать хоть крупицу знания, и эти слова производили изрядный эффект в сочетании с ее точеным лицом, безукоризненным туалетом и блеском ее манер.

Один из преподнесенных ею сюрпризов заключался в том, что после первого визита Литлмора она не упоминала более о миссис Долфин. Возможно, он был к ней крайне несправедлив, но он ожидал, что миссис Хедуэй станет заговаривать об этой даме при каждой встрече. «Если только она оставит в покое Агнессу, пусть делает все, что угодно, — заметил он Уотервилу со вздохом облегчения. — Моя сестра и смотреть на нее не захочет, и мне было бы очень неловко, если бы пришлось ей об этом сказать». Миссис Хедуэй ждала от него помощи, она показывала это всем своим видом, но пока не требовала никаких определенных услуг. Она выжидала молча, терпеливо, и уже это одно служило своего рода предостережением. Нужно сознаться, что по части знакомств ее перспективы были невелики — единственными ее посетителями, как выяснил Литлмор, оставались сэр Артур Димейн да они с Уотервилом, два ее соотечественника. Она могла бы иметь и других друзей, но она очень высоко себя ставила и предпочитала не водить знакомства ни с кем, если не может завести его в самом лучшем обществе. Очевидно, она льстила себя мыслью, что выглядит жертвой собственной разборчивости, а не чужого небрежения. В Париже было множество американцев, но ей не удалось проникнуть в их круг: добропорядочные люди к ней не шли, а других она сама ни за что бы не приняла. Она точно знала, кого она желает видеть и кого нет. Всякий раз, приходя к миссис Хедуэй, Литлмор ожидал, что она спросит его, почему он не приводит к ней своих друзей, и даже приготовил ответ. Ответ этот был достаточно неубедителен, ибо состоял в банальном уверении, что он хочет сохранить ее для себя одного. Она, бесспорно, возразит, что это шито белыми нитками, как оно в действительности и было, но дни шли, а она все не требовала от него объяснений. В американской колонии в Париже много благожелательных женщин, но среди них не было ни одной, кого Литлмор решился бы попросить нанести ради него визит миссис Хедуэй. Вряд ли он стал бы после этого лучше к ним относиться, а он предпочитал хорошо относиться к тем, к кому обращался с просьбой. Поэтому миссис Хедуэй оставалась неизвестной в salons [салонах (фр.)] авеню Габриель и улиц, окружавших Триумфальную арку[9]. Литлмор лишь изредка упоминал о том, что здесь, в Париже, живет сейчас очень красивая и довольно эксцентрическая уроженка западных штатов, с которой они были очень дружны в прежние времена. Звать к ней одних мужчин он не мог, это лишь подчеркнуло бы то, что дам он не зовет, поэтому Литлмор не звал никого. К тому же была некоторая — пусть и небольшая — доля правды в том, что он хотел сохранить ее для себя: он был достаточно тщеславен и не сомневался, что нравится ей значительно больше, нежели ее англичанин. Однако ж ему, разумеется, и в голову не пришло бы жениться на ней, а англичанин, по-видимому, только о том и мечтал. Миссис Хедуэй ненавидела свое прошлое, она не уставала твердить об этом таким тоном, словно речь шла о каком-то привеске, досадном, но привходящем обстоятельстве того же порядка, что, скажем, слишком длинный трен или даже нечестный фактотум. Поскольку Литлмор принадлежал к ее прошлому, можно было ожидать, что она возненавидит и его и захочет удалить, вместе с воспоминаниями, которые он воскрешал в ее памяти, прочь со своих глаз. Однако она сделала исключение в его пользу, и если в собственной биографии с неудовольствием читала главу об их былых отношениях то, казалось, читать ее в биографии Литлмора доставляет ей прежнее удовольствие. Он чувствовал, что она боится его упустить, верит, что он в силах ей помочь и в конечном счете поможет. На этот конечный счет она мало-помалу и настроила себя.

Миссис Хедуэй без труда поддерживала согласие между сэром Артуром Димейном и своими гостями-американцами, навещавшими ее куда реже, чем он. Она легко убедила сэра Артура в том, что у него нет никаких оснований для ревности и что ее соотечественники вовсе не намерены, как она выразилась, вытеснять его, ведь ревновать сразу к двоим просто смешно, а Руперт Уотервил, узнав дорогу в ее гостеприимные апартаменты, появлялся там не реже, чем его друг Литлмор. По правде сказать, друзья обычно приходили вместе, и вскоре их соперник почувствовал, что они отчасти снимают с него бремя принятых им на себя обязательств. Этот любезный и превосходный во всех отношениях, но несколько ограниченный и чуточку напыщенный молодой человек, до сих пор не решивший, как ему быть, порой поникал под тяжестью своего дерзкого предприятия, и, когда оставался с миссис Хедуэй наедине, мысли его порой бывали так напряжены, что это причиняло ему физическую боль. Стройный и прямой, он казался выше своего роста, у него были прекрасные шелковистые волосы, бегущие волнами от высокого белого лба, и нос так называемого римского образца. Он выглядел моложе своих лет (несмотря на два последних атрибута) отчасти из-за необычайно свежего цвета лица, отчасти из-за младенческой наивности круглых голубых глаз. Он был застенчив и неуверен в себе, существовали звуки, которые он не мог произнести. Вместе с тем сэр Артур вел себя как человек, взращенный, чтобы занять значительное положение, человек, для которого благопристойность вошла в привычку и который, пусть неловкий в мелочах, с честью справится с крупным делом. Он был простоват, но почитал себя глубокомысленным; в его жилах текла кровь многих поколений уорикширских сквайров, смешанная в последней инстанции с несколько более бесцветной жидкостью, согревавшей длинношеюю дочь банкира, который ожидал, что его зятем будет по меньшей мере граф, но снизошел до сэра Болдуина Димейна — как наименее недостойного из всех баронетов. Мальчик, единственный ребенок, унаследовал титул, едва ему исполнилось пять лет. Его мать, вторично разочаровавшая своего золотоносного родителя, когда сэр Болдуин сломал себе на охоте шею, охраняла ребенка с нежностью, горящей столь же ровным пламенем, как свеча, прикрытая просвечивающей на свету рукой. Она не признавалась даже самой себе, что он отнюдь не самый умный из людей, но понадобился весь ее ум, которого у нее было куда больше, чем у него, чтобы поддерживать такую видимость. К счастью, сэр Артур был достаточно благоразумен, она могла не опасаться, что он женится на актрисе или гувернантке, как некоторые его приятели по Итону[10]. Успокоенная на этот счет, леди Димейн уповала, что рано или поздно он получит назначение на какой-нибудь высокий пост. Сэр Артур баллотировался в парламент от красночерепичного торгового городка, представляя там — через партию консерваторов — консервативные инстинкты и голоса его жителей, и регулярно выписывал у своего книготорговца все новые экономические издания, ибо решил в своих политических взглядах опираться на твердый статистический базис. Он не был тщеславен, просто находился в заблуждении… относительно самого себя. Он считал, что он необходим в системе мироздания — не как индивидуум, а как общественный институт. Однако уверенность в этом была для него слишком священна, чтобы проявлять ее в вульгарной кичливости. Если он и был меньше места, которое занимал, он никогда не разглагольствовал громким голосом и не ходил выпятив грудь; возможность вращаться в обширной общественной сфере воспринималась им как своего рода комфорт, вроде возможности спать на широкой кровати: от этого не станешь метаться по всей постели, но чувствуешь себя свободнее.

Сэр Артур никогда еще не встречал никого, похожего на миссис Хедуэй, он не знал, какой к ней приложить критерий. В ней не было ничего общего с английскими дамами, во всяком случае, с теми, с какими ему приходилось общаться; однако нельзя было не видеть, что у нее есть свой собственный критерий поведения. Он подозревал, что она провинциальна, но, поскольку был во власти ее чар, пошел на компромисс, сказав себе, что она — просто иностранка. Разумеется, быть иностранкой провинциально, но эту особенность она, во всяком случае, делила со многими добропорядочными людьми. Сэр Артур был благоразумен, и его мать всегда льстила себя надеждой, что в таком наиважнейшем деле, как женитьба, он последует ее совету; кто бы мог подумать, что он увлечется американкой, вдовой, женщиной на пять лет его старше, которая ни с кем не была знакома и которая, очевидно, не совсем уяснила себе, кто он такой. Хотя сэр Артур не одобрял того, что миссис Хедуэй иностранка, именно это ее качество и привлекало его; казалось, она была совершенно иной, противоположной ему породы, в ее составе вы бы не нашли и крупицы Уорикшира. Она могла бы с таким же успехом быть мадьяркой или полькой, с той лишь разницей, что он почти понимал ее язык. Злополучный молодой человек был очарован, хотя еще не признавался себе в том, что влюблен. Он не намеревался спешить, соблюдал осторожность, ибо ясно видел всю серьезность того положения, в которое он попал. Сэр Артур был из тех людей, которые заранее планируют свою жизнь, и уже давно решил, что женится в тридцать два года. За ним наблюдали многие колена предков, и он не представлял, что именно они могут подумать о миссис Хедуэй. Он не представлял, что именно он сам думает о ней; абсолютно уверен он был лишь в одном — никогда, нигде, чем бы он ни занимался, время не пролетало так быстро, как рядом с нею. Его томила смутная тревога; в том, что время следует проводить именно так, он отнюдь не был уверен. Что у него оставалось в результате? Ничего — обрывки беседы с миссис Хедуэй, странности ее акцента, ее остроты, смелый полет ее фантазии, таинственные намеки на прошлое. Конечно, он знал, что у нее было прошлое, она не девушка, она вдова, а вдовство по самому своему существу свидетельствует об уже свершившемся факте. Сэр Артур не ревновал ее к прошлому, но он хотел понять его, и вот тут-то и возникали трудности. Оно озарялось то тут, то там неровным светом, но никогда не представало ему в виде общей картины. Он задавал миссис Хедуэй множество вопросов, но ответы были столь поразительны, что, подобно внезапным вспышкам, лишь погружали все вокруг в еще больший мрак. По-видимому, она провела свою жизнь в третьеразрядном штате второразрядной страны, но из этого вовсе не следовало, что сама она была низкоразрядной. Она выделялась там, как лилия среди чертополоха. Разве не романтично человеку его положения возыметь интерес к такой женщине? Сэру Артуру нравилось считать себя романтичным; этим грешил кое-кто из его предков — прецедент, не будь которого, он, возможно, не отважился бы положиться на себя. Он заблудился в лабиринте догадок, из которого его мог бы вывести один-единственный светлый луч, проникший извне. Сэр Артур все понимал в буквальном смысле, чувство юмора было ему незнакомо. Он сидел у миссис Хедуэй в смутной надежде, что вдруг что-нибудь произойдет, и не спешил с объяснениями, дабы не связать себя. Если он и был влюблен, то по-своему: задумчиво, сдержанно, упрямо. Он искал формулу, которая оправдала бы и его поведение, и эксцентричность миссис Хедуэй. Вряд ли он представлял себе, где ему удастся ее найти; глядя на него, вы могли бы подумать, что он высматривает ее в изысканных entrees [закусках (фр.)], которые им подавали у Биньона или в «Кафе англе», когда миссис Хедуэй милостиво соглашалась отобедать там с ним; или в одной из бесчисленных шляпных картонок, которые прибывали с Рю де ля Пэ и которые она нередко открывала в присутствии своего воздыхателя. Бывали моменты, когда он уставал ждать напрасно, и тогда появление ее друзей-американцев (он часто недоумевал, почему их так мало) снимало груз тайны с его плеч и давало ему передышку. Сама миссис Хедуэй не могла еще дать ему эту формулу, ибо не представляла пока, сколь многое она должна охватить. Миссис Хедуэй говорила о своем прошлом, ибо считала это лучшим выходом из положения; она была достаточно умна и понимала, что ей остается одно — обратить его себе на пользу, раз уж нельзя его вычеркнуть, хотя именно это она предпочла бы сделать. Миссис Хедуэй не боялась приврать, но теперь, решив начать новую жизнь, почитала за лучшее отклоняться от истины только в случае крайней необходимости. Она была бы в восторге, если бы могла вообще против нее не грешить. Однако в некоторых случаях ложь была незаменима, и не стоит даже пробовать слишком пристально всматриваться в ту искусную подтасовку фактов, при помощи которой миссис Хедуэй развлекала и… интриговала сэра Артура. Ей, разумеется, было ясно, что в качестве продукта фешенебельных кругов она не пройдет, но как дитя природы может иметь большой успех.

4

Даже в разгар беседы, во время которой каждый из них, возможно, делал не одну мысленную оговорку в дополнение к сказанному вслух, Руперт Уотервил помнил, что он находится на ответственном официальном посту, представляет здесь, в Париже, Америку, и не один раз спрашивал себя, до каких пределов он может позволить себе санкционировать претензии миссис Хедуэй на роль типичной американской дамы новой формации. Он льстил себя надеждой, что не менее разборчив, чем любой англичанин, и, действительно, был по-своему не менее растерян, чем сэр Артур. А вдруг после столь близких отношений миссис Хедуэй явится в Лондон и попросит в дипломатической миссии, чтобы ее представили королеве? Будет так неловко ей отказать… разумеется, они будут вынуждены ей отказать! А посему он тщательно следил за тем, как бы случайно не дать ей молчаливого обещания. Она могла все что угодно истолковать как обещание — он-то знал, что любой, самый незначительный, жест дипломата подвергается изучению и толкованию.

Уотервил прилагал все усилия, чтобы, общаясь с этой очаровательной, но опасной женщиной, быть настоящим дипломатом. Нередко все четверо обедали вместе — вот до чего сэр Артур простер свое доверие, — и при этих оказиях миссис Хедуэй, пользуясь одной из привилегий светских дам, даже в самом роскошном ресторане протирала свои рюмки салфеткой. Однажды вечером, когда, доведя бокал до блеска, она подняла его и, склонив голову набок, чуть заметно прищурилась, разглядывая на свет, Уотервил сказал себе, что у нее вид современной вакханки. В это мгновение он заметил, что баронет не сводит с нее глаз, и спросил себя, уж не пришла ли ему в голову та же мысль. Он часто задавался вопросом о том, что думает баронет: в общем и целом он посвятил немало времени размышлениям о сословии баронетов. Только один Литлмор не следил в этот момент за миссис Хедуэй; он, по-видимому, никогда за ней не следил, она же частенько следила за ним. Уотервил о многом спрашивал себя, в том числе о том, почему сэр Артур не приводит к миссис Хедуэй своих друзей — за те несколько недель, что прошли с их знакомства, в Париж понаехало изрядное количество англичан. Интересно, просила она его об этом? А он отказал? Уотервилу очень хотелось узнать, просила ли она сэра Артура. Он сознался в своем любопытстве Литлмору, но тот отнюдь его не разделил. Однако сказал, что миссис Хедуэй, безусловно, просила; ее не удержит ложная щепетильность.

— По отношению к вам она была достаточно щепетильна, — возразил Уотервил. — Последнее время она совсем на вас не нажимает.

— Просто она махнула на меня рукой; она считает, что я скотина.

— Интересно, что она думает обо мне, — задумчиво проговорил Уотервил.

— О, она рассчитывает, что вы познакомите ее с посланником. Вам повезло, что представителя миссии сейчас нет в Париже.

— Ну, — воскликнул Уотервил, — посланник уладил не один сложный вопрос, думаю, он сумеет уладить и это! Я ничего не буду делать без указания моего шефа. — Уотервил очень любил упоминать о своем шефе.

— Она несправедлива ко мне, — добавил Литлмор через минуту. — Я говорил о ней кое с кем.

— Да? Что же вы сказали?

— Что она живет в отеле «Мерис» и что она хочет познакомиться с добропорядочными людьми.

— Они, вероятно, польщены тем, что вы считаете их добропорядочными, однако к ней они не идут, — сказал Уотервил.

— Я говорил о ней миссис Бэгшоу, и миссис Бэгшоу обещала ее навестить.

— Ах, — возразил Уотервил, — миссис Бэгшоу не назовешь добропорядочной. Миссис Хедуэй и на порог ее не пустит.

— Об этом она и мечтает: иметь возможность кого-нибудь не принять.

Уотервил высказал предположение, что сэр Артур скрывает миссис Хедуэй, так как хочет преподнести всем сюрприз. Возможно, он намеревается экспонировать ее в Лондоне в следующем сезоне. Прошло всего несколько дней, и он узнал об этом предмете даже больше, нежели хотел бы знать. Как-то раз он предложил сопровождать свою прекрасную соотечественницу в Люксембургский музей[11] и немного рассказать ей о современной французской школе. Миссис Хедуэй была незнакома с этой коллекцией, несмотря на свое намерение видеть все, заслуживающее внимания (она не расставалась с путеводителем даже когда ехала к знаменитому портному на Рю де ля Пэ, которого, как она уверяла, многому могла научить), ибо обычно посещала достопримечательные места с сэром Артуром, а сэр Артур был равнодушен к современной французской живописи. «Он говорит, что в Англии есть художники получше этих. Я должна подождать, пока он сведет меня в Королевскую академию художеств[12] в будущем году. Он, видно, думает, что ждать можно вечно. У меня не столько терпения, как у него. Мне некогда ждать… я и так ждала слишком долго», — вот что сказала миссис Хедуэй Руперту Уотервилу, когда они уславливались посетить как-нибудь вместе Люксембургский музей. Она говорила об англичанине так, словно он был ей мужем или братом, подобающим спутником и защитником. «Интересно, она представляет, как это звучит? — спросил себя Уотервил. — Полагаю, что нет, иначе она не говорила бы так. Да, — продолжал он свои раздумья, — когда приезжаешь из Сан-Диего, надо учиться множеству вещей: нет конца тому, что необходимо знать настоящей леди. И как она ни умна, ее слова о том, что она не может позволить себе ждать, вполне справедливы. Учиться ей надо быстро». И вот вскоре Уотервил получил от миссис Хедуэй записку — она предлагала пойти в музей на следующий день: приехала мать сэра Артура, она здесь проездом в Канны[13], где собирается провести зиму. Пробудет в Париже всего три дня, и, естественно, сэр Артур отдал себя в ее полное распоряжение. (Миссис Хедуэй, по-видимому, точно знала, как именно должно вести себя джентльмену по отношению к матери.) Поэтому она будет свободна и ждет, что Уотервил заедет за ней в таком-то часу. Уотервил явился точно в назначенное время, и они отправились на другой берег Сены в ландо на высоких рессорах, в котором миссис Хедуэй обычно каталась по Парижу. С мистером Максом на козлах — фактотума украшали бакенбарды невероятных размеров — экипаж этот имел весьма респектабельный вид, но сэр Артур заверил ее — и она не замедлила повторить его слова своим друзьям-американцам, — что на следующий год в Лондоне у нее будет куда более великолепный выезд. Друзей-американцев приятно поразила готовность сэра Артура проявить постоянство, хотя, в общем-то, Уотервил именно этого от него и ожидал. Литлмор ограничился замечанием, что в Сан-Диего миссис Хедуэй разъезжала, сама держа в руках вожжи, в расшатанной тележке с залепленными грязью колесами, частенько запряженной мулом. Уотервилу не терпелось узнать, согласится ли матушка баронета познакомиться с миссис Хедуэй. Она должна была понимать, что если ее сын сидит в Париже, когда английским джентльменам положено охотиться на куропаток, виной тому женщина.

— Она остановилась в отеле «Дю Рэн», и я объяснила ему, что не следует оставлять ее одну, пока она в Париже, — сказала миссис Хедуэй, в то время как они проезжали по узкой Рю де Сэн. — Ее зовут не миссис, а леди Димейн, потому что она дочь барона. Ее отец был банкир, но он оказал какую-то услугу правительству… этим… как их там… тори… вот он и попал в знать. Так что, видите, попасть в знать возможно! С ней едет дама-компаньонка.

Сидя рядом с Уотервилом, миссис Хедуэй так серьезно сообщала ему все эти сведения, что он не мог не улыбнуться: неужели она думает, он не знает, как титулуют дочь барона. Вот тут-то и сказывается ее провинциальность: она преувеличивает цену своих духовных новоприобретений и полагает, что все остальные столь же невежественны, как она. Он также заметил, что под конец миссис Хедуэй совсем перестала называть бедного сэра Артура по имени и обозначала его то личным, то притяжательным — одним словом, брачным — местоимением. Она так часто и так незатруднительно выходила замуж, что у нее вошло в привычку говорить о джентльменах столь сбивающим с толку образом.

5

Они обошли всю Люксембургскую галерею, и, если не считать того, что миссис Хедуэй смотрела на все сразу и не рассматривала ничего в отдельности, говорила, как всегда, слишком громко и наградила слишком большим вниманием несколько плохих копий, которые делались с посредственных картин, она была очень приятной спутницей и благодарной слушательницей. Она быстро все схватывала, и Уотервил не сомневался, что к тому времени, как они покинут галерею, она получит достаточное представление о художниках французской школы. Она уже вполне могла критически сравнивать их картины с картинами, которые ей предстояло увидеть на лондонских выставках в будущем году. Как они с Литлмором не раз говорили, миссис Хедуэй представляла собой очень странный конгломерат. В ее разговоре, в ней самой полно было стыков и швов, причем очень заметных там, где старое соединялось с новым. Когда они прошли по всем дворцовым покоям, миссис Хедуэй предложила не возвращаться сразу домой, а прогуляться по садам, примыкающим к дворцу; ей очень хочется их посмотреть, она не сомневается, что сады ей понравятся. Миссис Хедуэй вполне уловила разницу между старым Парижем и новым и ощущала власть романтических ассоциаций Латинского квартала столь остро, словно обладала всеми преимуществами современной культуры.

На аллеи и террасы Люксембургского сада лилось нежаркое сентябрьское солнце, густая листва подстриженных кубом деревьев, тронутых осенней ржавчиной, частым кружевом нависала над головой, сквозь нее просвечивало бледное небо, исчерченное полосами нежнейшей голубизны. Цветочные клумбы возле дворца пылали красным и желтым огнем, сверкали под солнцем смотревшие на юг гладкие серые стены цокольного этажа; перед ними на длинных зеленых скамьях сидели рядком загорелые, краснощекие кормилицы в белоснежных передниках и чепцах, насыщая такое же количество белоснежных свертков. Другие белые чепцы прогуливались по широким аллеям в сопровождении загорелых миниатюрных французских детей; там и тут виднелись низкие плетеные стулья — то поодиночке, то наваленные грудой. Держа в руках большой дверной ключ и глядя прямо перед собой, на самом краешке каменной скамьи (слишком высокой для ее крошечного роста) недвижно сидела седая старая дама в черном, с большими черными гребнями по обе стороны лба; под деревом читал что-то священник — даже на расстоянии было видно, как шевелятся его губы; медленно прошел молоденький солдатик-недоросток, засунув руки в оттопыренные карманы красных рейтуз. Уотервил и миссис Хедуэй уселись на плетеные стулья. Немного помолчав, она сказала:

— Мне здесь нравится; это еще лучше, чем картины в галерее. Больше похоже на картину.

— Во Франции все похоже на картину, даже уродливое, — ответил Уотервил. — Здесь все служит для них сюжетом.

— Да, мне нравится Франция, — продолжала миссис Хедуэй и почему-то вздохнула.

И, повинуясь побуждению еще более непоследовательному, чем ее вздох, вдруг добавила:

— Он попросил меня нанести ей визит, но я отказалась. Если она хочет, она может сама навестить меня.

Ее слова были так неожиданны, что поставили Уотервила в тупик, но он тут же сообразил, что миссис Хедуэй кратчайшим путем вернулась к сэру Артуру Димейну и его почтенной матушке. Уотервилу нравилось быть в курсе чужих дел, но вовсе не нравилось, когда ему намекали на это, поэтому, сколь ни любопытно ему было узнать, как старая дама — так он величал ее про себя — отнесется к его спутнице, он без особого восторга выслушал ее конфиденциальное сообщение. Он и не подозревал, что они с миссис Хедуэй такие близкие друзья. Вероятно, для нее близость между друзьями разумелась сама собой — взгляд, который вряд ли придется по душе матушке сэра Артура. Уотервил сделал вид, будто не совсем уверен, о чем идет речь, но миссис Хедуэй не сочла нужным объяснять и продолжала, опустив все промежуточные звенья:

— Самое меньшее, что она может сделать, это навестить меня. Я была добра к ее сыну — почему же я должна идти к ней? Пусть она идет ко мне. А если это ей не по вкусу, что ж, никто ее не неволит. Я хочу попасть в европейское общество, но хочу попасть туда по-своему. Я не хочу гоняться за людьми, я хочу, чтобы они гонялись за мной. И все так и будет — дайте срок.

Уотервил слушал, опустив глаза в землю, он чувствовал, что щеки его горят. Было в миссис Хедуэй нечто, что шокировало и оскорбляло его; Литлмор был прав, говоря, что ей не хватает сдержанности. У нее все наружу: ее побуждения, ее порывы, ее желания вопиют о себе. Ей необходимо видеть и слышать собственные мысли. Пылкая мысль неминуемо изливается у нее в словах — хотя слова не всегда отражают ее мысль, — а сейчас ее речь внезапно сделалась очень пылкой.

— Пусть она придет ко мне хоть разок, ах, тогда я буду с ней хороша как ангел, уж я сумею ее удержать. Но пусть она сделает первый шаг. Я, признаться, надеюсь, что она будет со мной любезна.

— А если не будет? — сказал наперекор ей Уотервил.

— Что же, пусть. Сэр Артур мне ничего о ней не рассказывал, ни разу ни слова не сказал о своих родственниках. Можно подумать, он их стыдится.

— Вряд ли.

— Я знаю, что это не так. Это все его скромность. Он не хочет хвастаться… он слишком джентльмен. Он не хочет пускать пыль в глаза… хочет нравиться мне сам по себе. Он мне и нравится, — добавила она, помолчав. — Но понравится еще больше, если приведет ко мне свою мать. Это сразу станет известно в Америке.

— Вы думаете, в Америке это произведет впечатление? — с улыбкой спросил Уотервил.

— Это покажет, что меня посещает английская аристократия. Это придется им не по нутру.

— Не сомневаюсь, что вам не откажут в таком невинном удовольствии, проговорил Уотервил, все еще улыбаясь.

— Мне отказали в обыкновенной вежливости, когда я была в Нью-Йорке! Вы слышали, как со мной обошлись, когда я впервые приехала туда с Запада?

Уотервил с изумлением воззрился на нее: этот эпизод был ему неизвестен. Собеседница обернулась к нему, ее хорошенькая головка откинулась назад, как цветок под ветром, на щеках запылал румянец, в глазах вспыхнул блеск.

— Мои милые нью-йоркцы! Да они просто неспособны быть грубыми! — вскричал молодой человек.

— А!.. Я вижу, вы — один из них. Но я говорю не о мужчинах. Мужчины вели себя прилично, хотя и допустили все это.

— Допустили? Что допустили, миссис Хедуэй? — Уотервил ничего не понимал.

Она ответила не сразу; ее сверкающие глаза смотрели в одну точку. Какие сцены рисовались ее воображению?!

— Что вы слышали обо мне за океаном? Не делайте вид, будто ничего.

Уотервил действительно ничего не слышал в Нью-Йорке о миссис Хедуэй, ни единого слова. Притворяться он не мог и был вынужден сказать ей правду.

— Но меня не было, я уезжал, — добавил он. — И в Америке я мало бываю в обществе. Какое в Нью-Йорке общество — молоденькие девушки и желторотые юнцы!

— И куча старух! Они решили, что я им не подхожу. Меня хорошо знают на Западе, меня знают от Чикаго до Сан-Франциско, если не лично (в некоторых случаях), то, во всяком случае, понаслышке. Вам там всякий скажет, какая у меня репутация. А в Нью-Йорке решили, что я для них недостаточно хороша. Недостаточно хороша для Нью-Йорка! Как вам это нравится?! — и она коротко рассмеялась своим мелодичным смехом. Долго ли миссис Хедуэй боролась с гордостью, прежде чем признаться ему в этом, Уотервилу не дано было знать. Обнаженная прямота ее признания говорила, казалось, о том, что у нее вообще нет гордости, и, однако, как он только теперь понял, сердце ее было глубоко уязвлено, и больное место вдруг начало саднить.

— Я сняла дом… один из самых красивых домов в городе… и просидела в нем всю зиму одна-одинешенька. Я была для них неподходящей компанией. Я… такая, как вы меня видите… не имела там успеха. Истинный бог, так все и было, хоть мне и нелегко признаваться вам в этом. Ни одна порядочная женщина не нанесла мне визита.

Уотервил был в замешательстве; даже он, дипломат, не знал, какую избрать линию поведения. Он не понимал, что побудило ее рассказать правду, хотя эпизод этот показался ему весьма любопытным и он был рад получить сведения из первых рук. Он понятия не имел о том, что эта примечательная женщина провела зиму в его родном городе — неопровержимое доказательство того, что и приезд ее, и отъезд прошли незамеченными. Говорить, будто он уезжал надолго, было бессмысленно, ибо он получил назначение в Лондон всего полгода назад и провал миссис Хедуэй в нью-йоркском обществе предшествовал этому событию. И вдруг на него снизошло озарение. Он не стал ни объяснять случившегося, ни приуменьшать его важности, ни искать ему оправдания; он просто отважно положил на миг свою руку поверх ее руки и воскликнул как можно нежнее:

— Ах, если бы я тогда знал, что вы там!

— У меня не было недостатка в мужчинах… но мужчины не в счет. Если они не помогают по-настоящему, они только помеха, и чем их больше, тем хуже это выглядит. Женщины просто-напросто повернулись ко мне спиной.

— Они вас опасались — в них говорила зависть, — сказал Уотервил.

— С вашей стороны очень мило пытаться все это объяснить, но что я знаю, то знаю: ни одна из них не переступила мой порог. И не старайтесь смягчить краски: я прекрасно понимаю, как обстоит дело. В Нью-Йорке я, с вашего позволения, потерпела крах.

— Тем хуже для Нью-Йорка! — пылко воскликнул Уотервил, невольно, как он признался впоследствии Литлмору, разгорячившись.

— Теперь вы знаете, почему здесь, в Европе, я хочу попасть в общество?

Миссис Хедуэй вскочила с места и стала перед ним. Она смотрела на него сверху с холодной и жесткой улыбкой, которая была лучшим ответом на ее вопрос: эта улыбка говорила о страстном желании взять реванш. Движения миссис Хедуэй были столь стремительны и порывисты, что Уотервилу было за ней не поспеть: он все еще сидел, отвечая ей на взгляд взглядом и чувствуя, что теперь, наконец, беспощадность, мелькнувшая в ее улыбке, сверкнувшая в вопросе, помогли ему понять миссис Хедуэй.

Она повернулась и пошла к воротам сада, он последовал за ней, смущенно и неуверенно смеясь ее трагическому тону. Конечно, она рассчитывает, что он поможет ей взять реванш; но в числе тех, кто выказал ей пренебрежение, были его родственницы: мать, сестры, бесчисленные кузины, и, идя рядом с ней, он решил по размышлении, что в конечном счете они были правы. Они были правы, что не нанесли визита женщине, которая может вот так жаловаться на причиненные ей в свете обиды. Ими руководил верный инстинкт, ибо, даже не ставя под сомнение порядочность миссис Хедуэй, нельзя было не сознаться, что она вульгарна. Возможно, европейское общество и примет ее в свое лоно, но европейское общество будет не право. Нью-Йорк, сказал себе Уотервил в пылу патриотической гордости, способен занять более правильную позицию в таком вопросе, чем Лондон. Несколько минут они шли в молчании, наконец Уотервил заговорил, честно пытаясь выразить то, что в тот момент больше всего занимало его мысли.

— Терпеть не могу это выражение: «попасть в общество». По-моему, никто не должен ставить это себе целью. Следует исходить из того, что вы уже находитесь в обществе… что вы и есть общество, и если у вас хорошие манеры, то, с точки зрения общества, вы достигли всего. Остальное не ваша забота.

В первый момент миссис Хедуэй, казалось, его не поняла, затем воскликнула:

— Что же, видно, у меня дурные манеры; во всяком случае, мне этого мало. Понятное дело, я говорю не так, как надо… Я сама это знаю. Но дайте мне сперва попасть туда, куда я хочу… а уж потом я позабочусь о своих выражениях. Стоит мне туда попасть, и я буду само совершенство! — голос ее дрожал от клокотавших в ней чувств.

Они достигли ворот сада и, выйдя к низкой сводчатой галерее Одеона[14] с книжными ларями вдоль нее, на которые Уотервил бросил тоскливый взгляд, остановились, поджидая коляску миссис Хедуэй, стоявшую неподалеку. Украшенный бакенбардами Макс уселся внутри на тугих, упругих подушках и задремал. Он не заметил, как коляска тронулась с места, и пришел в себя, лишь когда она подъехала к ним вплотную. Он вскочил, недоуменно озираясь вокруг, затем без тени смущения выбрался на подножку.

— Я научился этому в Италии… там это называется siesta [сиеста, отдых (ит.)], — заметил он с благодушной улыбкой, открывая дверцу перед миссис Хедуэй.

— Оно и видно! — ответила ему эта дама с дружеским смехом и села в ландо. Уотервил последовал за ней. Он не удивился, увидев, что она так распустила своего фактотума; она и не могла иначе. Но воспитанность начинается у себя дома [перефразировка английской поговорки: «милосердие начинается у себя дома»], подумал Уотервил, и эпизод этот пролил иронический свет на ее стремление попасть в общество. Однако мысли самой миссис Хедуэй были по-прежнему прикованы к тому предмету, который они обсуждали с Уотервилом, и, когда Макс забрался на козлы и ландо тронулось с места, она сделала еще один выпад:

— Лишь бы мне здесь утвердиться, я тогда и не посмотрю на Нью-Йорк. Увидите, как вытянутся физиономии у этих женщин.

Уотервил был уверен, что лица его матери и сестер не изменят своих пропорций, но вновь остро ощутил, в то время как карета катилась обратно к отелю «Мерис», что понимает теперь миссис Хедуэй. На подъезде к отелю их опередил чей-то экипаж, и, когда через несколько минут Уотервил высаживал свою спутницу из ландо, он увидел, что из него спускается сэр Артур Димейн. Сэр Артур заметил миссис Хедуэй и тут же подал руку даме, сидевшей в coupe [купе; здесь: карета (фр.)]. Дама вышла неторопливо, с достоинством, и остановилась перед дверьми отеля. Это была еще не старая и привлекательная женщина, довольно высокая, изящная, спокойная, скромно одетая и вместе с тем сразу привлекающая к себе внимание горделивой осанкой и величавостью манер. Уотервил понял, что баронет привез свою матушку с визитом к Нэнси Бек. Миссис Хедуэй могла торжествовать: вдовствующая леди Димейн сделала первый шаг. Интересно, подумал Уотервил, передалось ли это при помощи каких-нибудь магнетических волн дамам Нью-Йорка и перекашиваются ли сейчас их черты. Миссис Хедуэй, сразу догадавшись, что произошло, не проявила ни излишней поспешности, приняв этот визит как должное, ни излишней медлительности в изъявлении своих чувств. Она просто остановилась и улыбнулась сэру Артуру.

— Разрешите представить вам мою матушку, она очень хочет познакомиться с вами.

Баронет приблизился к миссис Хедуэй, ведя под руку мать. Леди Димейн держалась просто, но настороженно: английская матрона была во всеоружии.

Миссис Хедуэй, не трогаясь с места, протянула руки навстречу гостье, словно хотела заключить ее в объятия.

— Ах, как это мило с вашей стороны, — услышал Уотервил ее голос.

Он уже собирался уйти, ибо его миссия была окончена, но молодой англичанин, сдавший свою мать с рук на руки, если можно так выразиться, миссис Хедуэй, остановил его дружеским жестом.

— Я полагаю, мы с вами больше не увидимся… я уезжаю из Парижа.

— Что ж, в таком случае — всего хорошего, — сказал Уотервил. Возвращаетесь в Англию?

— Нет, еду в Канны с матушкой.

— Надолго?

— Вполне возможно, до рождества.

Дамы, сопровождаемые мистером Максом, уже вошли в вестибюль, и Уотервил вскоре распрощался со своим собеседником. Идя домой, он с улыбкой подумал, что сей индивид добился уступки от матери только ценой собственной уступки.

На следующее утро он отправился завтракать к Литлмору, к которому захаживал по утрам запросто, без особых приглашений. Тот, по обыкновению, курил сигару и просматривал одновременно два десятка газет. Литлмор был счастливым обладателем большой квартиры и искусного повара; вставал он поздно и целое утро слонялся по комнатам, время от времени останавливаясь, чтобы поглядеть в одно из окон, выходивших на площадь Мадлен. Не успели они приступить к завтраку, как Уотервил объявил, что сэр Артур собирается покинуть миссис Хедуэй и отправиться в Канны.

— Это для меня не новость, — сказал Литлмор. — Он приходил вчера вечером прощаться.

— Прощаться? Что это он вдруг стал таким любезным?

— Он пришел не из любезности… он пришел из любопытства. Он обедал здесь в ресторане, так что у него был предлог зайти.

— Надеюсь, его любопытство было удовлетворено, — заметил Уотервил как человек, который вполне может понять эту слабость.

Литлмор задумался.

— Полагаю, что нет. Он просидел у меня с полчаса, но беседовали мы обо всем, кроме того, что его интересовало.

— А что его интересовало?

— Не знаю ли я чего-нибудь предосудительного о Нэнси Бек.

Уотервил изумленно взглянул на него:

— И он называл ее Нэнси Бек?

— Мы даже не упомянули ее имени, но я видел, что ему надо, он только и ждал, чтобы я о ней заговорил, да я-то не намерен был этого делать.

— Бедняга, — пробормотал Уотервил.

— Не понимаю, почему вы его жалеете, — сказал Литлмор. — Воздыхатели миссис Бек еще ни у кого не вызывали сожаления.

— Ну, ведь он, конечно, хочет на ней жениться.

— Так пусть женится. Мое дело сторона.

— Он боится, как бы в ее прошлом не оказалось чего-нибудь такого, что ему будет трудно проглотить.

— Так пусть не проявляет излишнего любопытства.

— Это невозможно, ведь он в нее влюблен, — сказал Уотервил тоном, свидетельствующим о том, что и эту слабость он тоже способен понять.

— Ну, милый друг, это решать ему, а не нам. Во всяком случае, у баронета нет никакого права спрашивать меня о таких вещах. Был момент, перед самым его уходом, когда этот вопрос вертелся у него на кончике языка… Он остановился на пороге, он просто не мог заставить себя уйти и уже готов был спросить меня напрямик. Так мы стояли, глядя друг другу в глаза чуть не целую минуту. Но он все же решил промолчать и ушел.

Уотервил выслушал своего друга с живейшим интересом.

— А если бы баронет все-таки спросил вас, что бы вы ответили?

— А вы как думаете?

— Ну, вы сказали бы, вероятно, что это нечестный вопрос.

— Это было бы равносильно тому, что признать худшее.

— Да-а, — задумчиво протянул Уотервил, — этого сделать вы не могли. С другой стороны, если бы он попросил вас поручиться честью, что на миссис Хедуэй можно жениться, вы оказались бы в очень неловком положении.

— Достаточно неловком. К счастью, у него нет оснований взывать к моей чести. Да к тому же у нас с ним не такие отношения, чтобы он мог позволить себе расспрашивать меня о миссис Хедуэй. Он знает, что мы с ней большие друзья, с чего бы ему было ждать от меня каких-либо конфиденциальных сведений?

— И все же вы сами считаете, что она не из тех женщин, на которых женятся, — возразил Уотервил. — Вы, конечно, можете дать пощечину тому, кто вас об этом спросит, но это же не ответ.

— Пришлось бы удовольствоваться таким, — сказал Литлмор и, помолчав, добавил: — Бывают случаи, когда мужчина обязан пойти на лжесвидетельство.

Уотервил принял серьезный вид.

— Какие случаи?

— Когда на карту поставлено доброе имя женщины.

— Я понимаю, что вы хотите сказать. Конечно, если здесь замешан он сам…

— Он сам или другой — неважно.

— По-моему, очень важно. Мне не по душе лжесвидетельство, — сказал Уотервил. — Это щекотливая материя.

Разговор был прерван приходом слуги, внесшим вторую перемену. Наполнив свою тарелку, Литлмор рассмеялся:

— Вот была бы потеха, если бы она вышла замуж за этого надутого господина!

— Вы берете на себя слишком большую ответственность.

— Все равно, это было бы очень забавно.

— Значит, вы намереваетесь ей помочь.

— Упаси бог! Но я намереваюсь держать за нее пари.

Уотервил бросил на своего сотрапезника суровый взгляд: он не понимал его легкомыслия. Однако ситуация была сложной, и, кладя на стол вилку, Уотервил негромко вздохнул.

Загрузка...