Как расцветает пышным цветом май,
И не слыхать в высоком небе грома!
Но в ссоре мы — ни здравствуй, ни прощай,
я в дом приду, а ты уйдёшь из дома.
Куда, зачем?! А может быть, за мной, —
и мне лишь надо следом за тобою
бежать, догнав, обнять тебя, друг мой,
сказать: люблю! навеки! всей душою!
Всё может быть, а может и не быть…
И потому с лицом немного нервным
зайду в кабак, чтоб грань определить —
меж болью и спокойствием душевным.
Звучи, оркестр! И гитарист, играй!..
Танцуй, цыганка, в платье красно-ярком!
И — наплевать, что я попал не в рай,
но всем меня, я вижу, очень жалко.
И вдруг как ветром распахнуло дверь,
и ты, войдя с горящим взором, с ходу
нашла меня, и Боже, верь, не верь,
но весь коньяк мне выплеснула в морду!
И — вышла, дверь захлопнув за собой,
а я — остался с мордой в алкоголе…
Что это было — ненависти боль
или любовь, не вынесшая — боли?!
Как под копирку здесь сентябрь списан с мая, —
в свинцовых тучах внрвь высокий небосвод…
И с раннего утра, сон дальше побуждая,
дождь льёт и льёт весь день, и ночью тоже льёт.
А я — мечтал сполна позагорать на солнце,
а я — мечтал в стихах боль чёрную унять…
На деле лишь смотрю с глухой тоской в оконце,
где за туманом даль упорно не видать.
Но — где ни пропадал я на земле суровой…
Оденусь потеплей, возьму надёжный зонт, —
да и пойду себе — искать живое слово,
которое в лесах вновь спрятал горизонт.
Найду — и буду рад! А не найду, так что же —
домой вернусь смурным, но, отдохнув, опять
продолжу поиск свой, — и помоги мне, Боже, —
чтоб, если умирать, так с песней умирать!..
И солнца я дождусь, — когда нагорный ветер
очистит до конца от туч свинцовых высь.
И сразу вспыхнет даль в горячем, ярком свете,
и слово враз придёт — и вера в эту жизнь!..
Я хочу побродить по Берлину —
светлым вечером, ясной зарёй, —
ощущая взгляд пристальный в спину
отгремевшей войны Мировой.
Сколько зим, сколько лет пролетело, —
но по редким рассказам отца
помню я, как полмира горело,
как лилась наша кровь без конца…
Восстановлен Рейхстаг, но под старой
штукатуркой есть подпись одна,
что отец начертал портсигаром —
в знак Победы на все времена.
Но всё плещет волной мирной Шпрее
в мрачно-серого цвета гранит…
Будто мне говорит:
поскорее позабудь — боль военных обид.
Позабыл… Ну, а если и вспомню, —
что об этом теперь говорить, —
жизнью новой, пускай и греховной,
я живу, чтоб в любви победить.
Как будто смерть, несётся ветер,
надеясь скалы сокрушить…
Я столько лет прожил на свете
не для того, чтоб враз не жить…
Но думать не хочу о грустном…
Я лучше вспомню о тебе —
такой неповторимо русской —
и по любви, и по судьбе.
Пусть писем мне опять не пишешь,
но я-то знаю, что лишь мной ты
сердцем сокровенно дышишь, —
и потому — жива — душой!
Но из-за горестной обиды,
что я тебе нанёс в сердцах, —
ты в грусти радости не видишь —
и вся душа твоя — в слезах.
Вольна ты поступать, как хочешь,
и дальше на земном пути…
Но я с надеждой светлой очень
прошу тебя: прости, прости!
Прости… и будь моей судьбою!
И точно мы тогда, поверь,
всех удивим своей любовью, —
и приоткроем в вечность дверь.
Пусть пасмурно… Но потому,
как стало — сердцу моему
легко дышать в рассветном устье, —
дождь не польётся, и туман,
от солнечных лучей багрян,
растает раньше чьей-то грусти…
День предпоследний перед тем,
как в даль уеду насовсем, —
пусть будет вдохновенно-ясным, —
с синичным пением в бору,
с шуршаньем листьев на ветру,
с игрою белок жёлто-красных.
И — по лужайкам, по лугам —
пойду навстречу я лучам,
что солнце щедро льёт на землю, —
любуясь вечной красотой —
реки лесной, горы крутой,
струне ветров звенящей внемля.
Душой, распахнутой, как дверь,
я, словно молодой апрель,
любовью до краёв наполнюсь
к природе, чтобы жизнь моя,
как прежде, счастья не тая, —
сверкала в слове ярче молний…
Всего два дня прошло с тех пор,
как взорван был вагон в подземке…
И наставляла смерть в упор
на пассажиров свои зенки.
Но кто, ответьте, виноват,
что оказалась власть бессильна?
Так дайте, что ли, автомат,
чтоб защитить мне дочь и сына.
Но то не выход — тут же я
себе сказать пытаюсь здраво.
А в чём он, где он, жизнь моя?!
Хоть ты ответь душе по праву…
Но жизнь моя, — как из ковша
в рот набрала воды — ни слова
сказать не может, — и душа —
молчит — угрюмо и сурово…
И длится миг, как целый век, —
томительно и страшно длится!
И знать — не знает человек,
когда опять беда случится…
Речь — чужая, край — чужой,
но берёзы здесь такие
белоствольные,
с листвой
шелковистой,
как в России!
Каждый день
встречаю их,
в парке поутру гуляя…
И — звенит строкой мой стих,
Как литовки
сталь литая!
Что рыдаешь, что стонешь, душа,
словно иволга в роще осенней?
Неужели — и вправду прошла
золотая пора — воскрешенья?
В это трудно поверить, поверь,
но — придётся, придётся, однако!
Ведь душа приближенье потерь
чует сразу, как будто собака…
Иван-чай в рост идёт на меже,
дрозд поёт, утро жизни встречая.
Всё — по-прежнему, только в душе
грусть-разлука, моя дорогая.
Ну и пусть! — я сказал бы вчера,
но сегодня с надеждой кричащей,
как душевная боль ни остра,
я уверен — не буду пропащим…
Мои строки — не злое нытьё…
Утверждаю я сердцем поэта:
хоть мгновенье одно, но — моё! —
даже в самой любви без ответа…
В магазине — очередь за хлебом
длинная, не очередь — а срам.
И с высоким, неуёмным гневом
власть ругает старый ветеран.
Слушаю… на сердце боль и мука:
Господи! а кто же эту власть
выбирал, тянул согласно руки,
твердо веря, что она — за нас…
Но в ответ не говорю не слова,
чтоб напрасно душу не травить,
ведь она — и без того — готова
разорваться… и меня — убить…
Я — куплю заветную буханку,
не пойду ругаться в сельсовет.
А отправлюсь в поле спозаранку
сеять хлеб, — там очереди — нет!…