Сентябрьский закат недолог и всегда грустен — даже в такой вот редкий день, когда наперекор календарю дохнет тепло юга и проглянет в небе августовская синь, а в заре заиграет июльский шафран. Нотка усталости все-таки сквозит и в стоялой синеве неба, и в румянце зари, а больше всего грусти в жестяном, далеко слышном шорохе палых листьев.
Комбат Батурин шел пешком в свой штаб из ближней роты, мысли его вращались в замкнутом кругу того главного, что делалось теперь в подразделениях и что предстояло в ночь и на утро, глаза пристально изучали забуревший поределый кустарник на опушке перелеска, где затаились боевые машины пехоты — не блеснет ли белая сталь гусеницы, не высунется ли нахально ствол пушки? — но осень настойчиво прорывала круг его забот, напоминая о себе то прилипшей к рукаву паутинкой, то тихим падением багряного листа, то вскриком сойки и оживленным разговором синиц. Прорывала, наполняя своим особенным настроением, которое сильнее всего говорит в душе взрослеющего подростка и седеющего мужчины. И тогда против воли само врывалось в размеренный шаг Батурина: «Последний бой, он трудный самый…»
Экая чертовщина — привяжется расхожая песенка! Может, вовсе не последний бой предстоит Батурину? И уж Батурин-то знает: самый трудный бой — первый.
Хотя… нет правил без исключения. Спроси вот его, седого подполковника, хлебнувшего и военного лиха — пусть в самые последние, победные месяцы войны, а все же хлебнувшего, — и он не вдруг скажет: первый в его жизни бой был самым трудным или третий по счету — за польской рекой Вислой?..
Тот бой и ныне во всех подробностях перед глазами. Тогда передовой отряд танковой бригады ударом с ходу проломил непрочную оборону отступающей гитлеровской части, и автоматчики уж было вновь оседлали машины, и те ринулись вперед продолжать танковый рейд по пятам бегущего врага, но нежданно встала на пути прыгающая стена разрывов, всхолмленную равнину из конца в конец пронизали воющие болванки, — казалось, кто-то набросил на поле боя страшную сеть из смертоносной пряжи, и она опускается — ниже, ниже, вот-вот всех накроет и сожжет. Восемнадцатилетний автоматчик Батурин боготворил тридцатьчетверки за надежную прочность их литой брони, дававшей убежище и десантникам, за быстроту и увертливость в бою, но тут на глазах его один танк окутался дымным облаком, другой, споткнувшись, выстрелил из моторного отсека столбом пламени, третий, заваливаясь, пополз вбок, разостлав блестящую с изнанки гусеницу, и попятилась в ближнюю низину вся боевая линия машин, а с нею, горбясь, падая, скользя в мокром снегу, отходили автоматчики… Что ж, было — зарвались, опьяненные победами, преследовали врага не только по пятам, но и параллельными дорогами с ним шли, и танки разворачивали пушки на борт, стреляя с ходу, и автоматчики тоже били прямо с брони. Случалось, и отступающего врага опережали. Вот и на этот раз не заметили второй оборонительной позиции врага, где ждала противотанковая засада. А хуже внезапности в бою ничего нет. И на первом, прорванном, рубеже фашисты очухались: с отсечных позиций во фланг отряду резанули их пулеметы.
Даже теперь продерет морозцем, как вспомнишь снежную кашицу, в которой лежал пластом у полевой межи, как бы оголенной спиной чувствуя опускающуюся сеть накаленных трасс и закрытыми глазами видя желтые гремучие взблески мин, а от них — черные лучи грязи на снегу, слыша разноголосое пение осколков: один, помнится, звякнул по краю каски, вибрируя, выл целую вечность над самым затылком, по которому скользнула лютая змейка — к лопаткам и дальше, до самых пяток. Огневой мешок стягивался, нельзя было оставаться в нем, а главных сил бригады не слышно…
Хоть и молод был Батурин, а видел — дальше пятиться нельзя: позади плоская возвышенность, и там в два счета вражеские артиллеристы пожгут танки, да и автоматчиков выкосят пулеметы. Танкисты, уйдя от прямой наводки батарей, пожалуй, могли бы и бригаду подождать, но каково автоматчикам под густым огнем минометов!
Командовал отрядом танковый комбат, малорослый и немногословный капитан, лицом, фигурой и жестами похожий на рано возмужавшего подростка. Незадолго до того ему присвоили звание Героя Советского Союза, и Батурин с юношеским любопытством приглядывался к командиру, но, к досаде своей, никак не находил в нем тех орлиных повадок, которыми, думал он, отличаются все герои. Ни гордой стати, ни богатырской силы, ни мощного голоса, ни крылатых словечек — таких, что хоть сейчас заноси в хрестоматии, — обыкновенный парень в старом танкистском шлеме.
Все понял Батурин после того боя, когда с жизнью прощался в снежной грязи, а танки, выдвинув вперед небольшой заслон, внезапно развернулись в низине и, бешено стреляя из пушек и пулеметов, ринулись вдоль траншей первой вражеской позиции. «Куда?.. Зачем?!» Вопросы лишь мелькнули в сознании, потому что ужо поднялся замполит батальона: «За мно-ой, ребятушки! Вес-селей!» — и поднялись автоматчики, на бегу перестраивая цепь за танками. А те утюжили ходы сообщения, давили пулеметы, загоняли фашистов в траншеи и щели, откуда выковырять их не составляло большого труда, потому что наступать за танками вдоль вражеских траншей — это совсем не то, что атаковать их с фронта, когда бьют тебя по всей полосе атаки — и кинжальным, и фланговым, и перекрестным. Тут было все наоборот — атакующие били вдоль узких траншей со всех направлений. Танки словно наматывали на гусеницы, вместе со снегом и грязью, оборонительную линию фашистов, на широком фронте оголяя вторую линию обороны, подставляя ее под открытый удар главных сил бригады… И бригада подошла, ударила с ходу, прорвала…
Тем временем их отряд, «смотав» и отсечные позиции, раздавив по пути минометную батарею, глубоким охватом вышел в тыл укрепленному хутору, на фланге второй линии немецкой обороны, снова оказался впереди главных сил, загремел гусеницами по шоссе, сметая легкие заслоны врага. Это был маневр!.. Не раз о нем рассказывал Батурин своим мотострелкам, и, помнится, кто-то, вроде бы старший лейтенант Шарунов, спросил однажды, почему фашисты со второй позиции не ударили во фланг отряду, когда он первую начал «сматывать». Батурин и сам думал: почему? А потому, видно, что опешил враг поначалу — бить-то и по своим пришлось бы. Когда же понял, что происходит, только и тявкнули раза четыре его пушки — бригада всей силой навалилась. Расчетливостью тот маневр и хорош. Надо же было в той обстановке так моментально все учесть и предвидеть! Ни в одном бою после холодная змейка страха не ползала по спине автоматчика Батурина, поверившего в талант и военное счастье молодого командира отряда. И до чего же горько плакал он потом вместе с танкистами, когда за день до Победы, в тихом немецком городке, из окна с выкинутой белой тряпкой прогремел подлый выстрел фаустника в эсэсовском мундире, и снаряд пришелся в командирскую башенку танка, где находился комбат… Все еще кажется Батурину по временам — жив он и где-то близко, по-прежнему молодой, уверенный в себе, неторопливый. Может, оттого это, что Батурин часто рассказывает о нем? Да ведь не только о нем — и о неутомимом замполите отряда, о бойцах из бывалых, что берегли юнца Батурина в первых его боях, и о том старшине, командире танка, который не бросил машину, застрявшую в гиблой протоке, — сидел с экипажем в ледяной воде по грудь, а когда враг попытался перерезать тыловые пути бригады, встретил его огнем и держался, пока пришла пехота… Батурин многие имена уже позабыл давно, а вот лица — как живые, и все они будто бы постоянно мелькают вокруг него, и голоса фронтовых побратимов он часто слышит вблизи, особенно в последнее время, когда уж по пальцам можно сосчитать оставшиеся недели и дни службы. Удивительна эта его память на лица и голоса!
— Товарищ подполковник, нам — налево… Батурин очнулся, кивнул сопровождающему его связному. «Да, осень…» Обернулся к заре, теряющей шафранную побежалость. «А бой-то предстоит последний, нечего себя утешать. И привязавшаяся песенка, уныло-глуповатая, как многие из модных песенок, имеет какой-то смысл в моем нынешнем положении». Он раздвинул ветви над тропинкой, уводящей в золоченый сумрак березовых шатров, спросил спутника:
— Что, солдат, небось осень-то навевает грустные воспоминания о доме родном?
— Есть маленько, товарищ подполковник.
— И хорошо. Мы не ландскнехты, душа у нас всегда дома, оттого наш солдат умеет постоять за свой дом.
— А ребята из запаса пишут: об армии соскучились, — улыбнулся солдат хитровато.
— Тоже верно. И ты не смейся, в свое время сам о роте родимой заскучаешь. Армия — наш дом на особицу. Мужской дом.
«Хороший паренек, — думал про себя Батурин, прислушиваясь к шороху сухих листьев. — Проворный, хваткий, а ведь сразу после десятилетки призвали, пообтереться в жизни не успел». Усмехнулся: вроде недоволен, что без специального образования солдат, «всего-то» с десятилеткой. А ведь после войны, когда начинал службу офицером, на всю роту двое ребят с семилеткой и было. Да ведь в той стрелковой роте с натяжкой числилось три специальности: стрелок, автоматчик, пулеметчик, если не считать подносчика патронов да каптенармуса. Нынче с одного-то захода и не пересчитаешь специалистов: начнешь с мотострелка, а закончишь наводчиком-оператором. Зато и бой нынешний — насколько жестче, тяжелей, опасней он стал!
Давно ли отгремел на учениях один из труднейших в жизни Батурина?! Рассчитал ведь тогда бросок по минутам, взаимодействие отладил, словно в оркестре, и пошла атака стремительно, красиво, грозно, как обычно шли они у Батурина: приданные танки — вперед, боевые машины пехоты — в затылок танкам, резерв — за открытый фланг. И вдруг… Марсианский вой винтов… Да, к месту ли, не к месту, но вспомнились ему инопланетные боевые корабли из фантастической книги с позабытым заглавием (по имени девушки-марсианки, помнится, названа), когда из-за леска, с фланга, выскочили три вертолета, по-осиному узкотелые и узкокрылые, тяжелые от ракет и пушек. Нет, он не опешил перед нежданным противником: считай, все стволы батальона повернулись к опасности… То-то беда, что все! Под шумок другая группа боевых вертолетов, с другого фланга, из-за гребня, полоснула ракетными трассами по приданным танкам. Спохватился, когда уж земля впереди закрылась пылью и чадом вместе с машинами. Тогда-то первый раз почувствовал Батурин — будто бы тоненькая накаленная трасса, прилетевшая, может быть, из той зависленской военной дали, прошла сквозь сердце, оставив в нем горячий, незатухающий след…
Кто из общевойсковых командиров не знает, каково без танков в бою оставаться!..
Такое время — учись да переучивайся. Он не стеснялся переучиваться, а все же… Смотришь на молодых лейтенантов и капитанов, бывает, и поморщишься — и что за молодежь пошла! — но вдруг позавидуешь, и поразит откровение: для них-то отсеки новейших машин — как стены того дома, в котором выросли, из которого им еще шагать да шагать, а тебе уж чуток неуютно в них, и не все принимаешь к сердцу, словно в доме молодых новоселов, если даже они и детьми тебе приходятся. Потому что родным твоим армейским домом остались щелеватые борта полуторки и «зиса», шероховатая, как чешуя древнего ящера, броня тридцатьчетверки — в военную пору на заводах некогда было ее окатывать да оглаживать. Где те машины? В музеях да на пьедесталах… Начинаешь думать об этом, и разливается, припекает в груди колючий жарок, оставленный той залетной непроходящей болью.
Задержался в строю подполковник Батурин, самый старый комбат в полку, в дивизии, наверняка в округе, а может, и более того… В академию в свое время не пробился, со строевой должности не захотел уйти. Да разве в обиде он на судьбу! Батей зовут в родном батальоне, а он-то знает: не всякого командира солдат батей величает. Правда, соседи-комбаты — все капитаны на подбор — другое имечко придумали, но то ведь комбаты! Тянутся перед ним, честь — как положено, а в глазах — чертики, и шепоток за спиной: «Дед пошел», «Дед что-то опять затевает», «Не знаешь, чего это дед зачастил к командиру?». Он не обижается — ведь и вправду дед. Один сын уже сам батальоном командует, другой в агрономы пошел, заворачивает делами в крупнейшем целинном совхозе. У того и другого дети в школу ходят. Внуки Батурина!.. И не взлететь Батурину с разбега на броню, не мчаться с полной выкладкой впереди батальона в марш-бросках, а комбату это ой как надо бы порой! Спасибо, молодого замполита дали — выручает.
Пора на покой, но все кажется: вот опустишься на колено перед Боевым Знаменем, последний раз пожмешь знакомые руки, шагнешь за проходную, и уйдет с тобой из полка навеки что-то такое, без чего полку нельзя оставаться. Наверное, в каждом уходящем живет это беспокойство, но есть у Батурина и другая тревога. Время больно уж торопливое настало, и в этом нынешнем времени не слишком ли безоглядны порой молодые командиры? Всякий успех пытаются поймать с ходу, как во встречном бою. Иной одним наскоком хочет сделать солдат отличниками, подразделение — лучшим, да чтоб ему тут же и орден на грудь повесили. А не получается — и люди плохи, и старшие начальники невнимательны, и фортуна в другую сторону смотрит. Забывает такой командир, что хорошего солдата выковать потруднее, чем натаскать новобранца в стрельбе по мишеням в огневом городке да в вождении машин на танкодроме. Лишь долгие месяцы воинских трудов куют и закаляют настоящего воина, с которым всякое дело не в тягость, а в радость. Тогда и слава сама тебя найдет, и отличия будут. Да помни, что не для состязаний с соседями на стрельбище и тактическом поле учишь своих людей, да спрашивай себя почаще: готов ли ты с ними сегодня, сейчас, к той самой проверке, строже которой не бывает? Ведь если бы в огневом мешке за рекой Вислой их отряд смешался и дрогнул, так решительно и дружно не поднялся в атаку под кинжальным огнем фланговых пулеметов, находчивость командира не спасла бы, и одной братской могилой, вероятно, стало бы больше на дорогах войны. Не простым числом пушек и пулеметов и не простым умением стрелять там решалось дело. Драться за победу до конца, когда враг даже намного сильнее тебя числом пушечных стволов, в самом критическом положении помнить, что и у сильнейшего врага найдется слабое место, искать и бить в это место — на такое способен лишь командир и боец, которого хватит на десять атак подряд. На войне человек мужал быстро — это правда. Но еще быстрее погибал слабый духом и обученный на скорую руку. На той войне. Что же говорить о нынешнем времени?! А доброе железо трудно куется, и в этой ковке сам кузнец набирает силы да искусства.
Вот столкнулся как-то Батурин с соседом своим, капитаном Полухиным. У того дружок-сокурсник по училищу в академию поступил, и Полухин решил доказать — тоже, мол, достоин. Что ж, престиж дело доброе, молодой человек без хорошего честолюбия — тряпка, от него много не жди. Но ведь во что ударился Полухин! Превратил батальон в штурмовой отряд, что ни контрольное занятие или проверка — сплошные натаски, словно у плохого абитуриента, пробивающегося в институт. Все планы побоку, лишь бы сегодня чем-нибудь блеснуть. И окажись в подчинении его молодой ротный командир старший лейтенант Шарунов-прямая противоположность комбату. По годам еще мальчишка, но обстоятелен, нетороплив и на беду — упрям. У него своя методика, по ней на месяцы вперед расписано, кто чему и к какому сроку научиться должен, систематически закрепляя опыт, да чему соседа научить. Начались у него трения с комбатом, а тот: «Отставить самодеятельность, делай, как я велю». Шарунов занервничал, людей задергал, сам задергался, и пошли у него сплошные перекосы. Значит, плох, рано выдвинули, убрать его с роты! Полухин так прямо и заявил командиру полка на совещании офицеров. У Батурина тогда сердце зашлось от возмущения. Что ж это выходит?! Коли мне человек не по нраву — берите его себе, мне же дайте готовенького, да чтоб в моем вкусе. И так легко, безоглядно ломать офицерскую судьбу молодому человеку, которому еще служить да служить! И ведь неглупому, честному, старательному человеку, чья вина только в том, что не сумел быстро перестроиться под начальника своего. Еще обиднее было Батурину, что кое-кому тут увиделась повышенная требовательность комбата Полухина. И тогда Батурин попросил слова, заявил: «У меня в батальоне открывается вакансия. Отдайте Шарунова. Мне кажется, он совсем не такой безответственный человек, как тут говорилось». Комполка в ответ: «Не возражаю. Завтра будет приказ».
Полухин долго потом косился, при случае подначивал: дед-то, мол, рационализаторов собирать начал, как бы не устроил в батальоне выставку вновь изобретенных велосипедов. Оно, сказать по чести, кое в чем перемудрил Шарунов, утяжелил свою методику, но было у него и здоровое зерно — так учить солдата, чтобы он шел от урока к уроку, словно от боя к бою, и каждый новый бой — потяжелее прежнего. Вместе подумали, заставили поломать головы и других командиров — вылущили то зерно, и пошла рота Шарунова вперед, уверенно пошла… Озером прозрачного света открылась поляна; по краям ее под деревьями, подняв шпаги антенн, настороженно затаились боевые машины пехоты. Подходя к штабному бронетранспортеру, Батурин почувствовал непорядок, огляделся. Курчавая струйка дыма из трубы кухни поднималась выше деревьев.
— Карягин! — окликнул повара.
Тот оторвался от походного стола, мешковато повернулся, замер.
— Кухню передвиньте ближе к сосне. Когда дым уходит в крону, он растекается без следочка. Пора знать азбуку маскировки.
— Запомню, товарищ подполковник.
«Хороший повар этот Карягин, с техникумом, но военная подготовка слабовата, а повар — тоже солдат. Не его вина, взяться бы мне за хозяйственников — их всего-то в батальоне раз, два и обчелся, — да руки не доходят. Стареешь, Батурин…»
Заместитель по политчасти прямо ворвался в командирскую палатку — загорелый до черноты, длинноногий, неусидчивый старший лейтенант. Глаза острые, по-разбойничьи озорные, и слова доклада посыпались нетерпеливо, весело, хотя говорил о том, что и где плохо.
— Как думаете, Степан Григорьевич, — спросил под конец, — где мне лучше побыть в наступлении?
— Вы-то сами как считаете?
— Думаю — в третьей роте. Во-первых, я туда после марша еще не добрался…
— А во-вторых, — подхватил Батурин, — судя по всему, это самый опасный наш фланг.
— Я понял вас, Степан Григорьевич. Одновременно улыбнулись, и Батурину приятно было их взаимное понимание. Еще в день знакомства он сказал замполиту: «Главную свою работу вы, конечно, знаете лучше меня, но вот чего не забывайте: вы — еще и мой заместитель. В бою может статься — в одну минуту ни командира, ни начальника штаба не останется, а ротные командиры далеко. Значит, командовать батальоном вам». Вот так же он ответил тогда: «Я понял вас». Понял он правильно. За отношение к командирской подготовке упрекать его не приходилось, и в отсутствие Батурина этот спортивный парень с батальоном управлялся. Не зря их там, видно, учили четыре года в высшем военно-политическом. «Я понял вас…» Он понял, что левый фланг ныне потому и опасен, что там новый ротный командир, он еще плохо знает и своих людей, и местные условия, к тому же он тугодум, с оглядочкой. Теперь-то комиссар ему топтаться не даст, да и за людей там возьмется… А ведь было, услышал от него Батурин и такое: «Не понял вас, товарищ подполковник». Это когда комбат попытался на учении взвалить на своего замполита хозяйственные дела, посадить при кухне. «Не понял вас, товарищ подполковник. Я сам знаю, что всем нашим словам цена грош, если солдат у нас на учении вовремя не накормлен, не устроен и не обогрет на привале. Ответственности за хозяйство я с себя не снимаю. Но место мое не на кухне, а в боевой машине и в боевой цепи»… Нет, не зря их четыре года учили в военно-политическом.
— Так я пойду, Степан Григорьевич?
— Вы поужинайте сначала.
— В роте накормят.
«Повезло мне на заместителя…» Батурин вдруг рассердился, поймав себя на мысли, что сегодня о каждом он думает чуть ли не с благодарностью. Прямо золотые люди собрались в его батальоне! Будто и нет прорех, будто час назад не распекал Шарунова за то, что намудрил с организацией круговой обороны в районе. Распекать-то распекал, да вполголоса — порядок ему там все же понравился. Да и пока распекал, они машины переместили, как хотелось комбату, нате, мол, вам, да только лучше ли будет? Находчивые, нечего сказать!
Возможно, благодушие все по той же причине? Когда прощаешься с людьми, даже неприятные в прежнее время кажутся славными ребятами. Примешивалось и другое: он уже отделялся от этих людей, какие-то мелкие черты в них словно пропадали, он снова переживал чувство давнего знакомства с ними. Он будто наяву возвращался к первому своему солдатскому костру, и вроде бы эти же самые люди грелись тогда возле него. Все время мельтешило перед глазами сосредоточенное мальчишечье лицо Шарунова, а потом другие, забытые черты начинали пробиваться в нем — вот-вот Батурин узнает, как это случается, если долго смотришь на причудливый узор или облако, — но нет, что-то, какая-то мысль спугивает их, только чудится: и Шарунов это, и кто-то другой…
— Товарищ подполковник, командир полка у аппарата, — позвал связист, высунувшись из соседней штабной палатки.
Сумерки густели. В приоткрытой топке походной кухни рдели горячие угли, тихо побрякивая котелками, выходила на поляну группа солдат, четверо с термосами ждали раздачи, перешучиваясь с поваром, из палатки долетала торопливая дробь морзянки, неслышно прохаживался за деревьями часовой, осенний холодок струился от штыка его автомата, от брони ближних машин…
Когда это было — все-все вот так, до мельчайшей подробности? Было…
Сколько раз Батурин встречал осень, а не припомнит такой, чтобы сильно его опечалила. Чаще наоборот случалось. Сентябрьским днем принимал свой первый взвод, красуясь золотом погон и блеском ремней, ловя удивленные взгляды стриженных наголо солдат, тянущиеся к багровому сиянию фронтового ордена на зеленой ткани его новенькой гимнастерки. Стояли перед ним люди и постарше возрастом — в пору послевоенной демобилизации армии многим давали отсрочки, — но этот орден, полученный на войне, резко возвышал его в глазах ребят, даже изрядно тертых той трудной жизнью. Ведь он был причастен к поколению фронтовиков, людей, ходивших рядом со смертью, смотревших в ее пристальные ледяные зрачки. Его власть во взводе признали сразу, рубеж войны, с которого пришел он в жизнь армии мирных дней, дал ему тот моральный авторитет, который нынешним лейтенантам приходится завоевывать долгими месяцами, а то и годами. Но и держаться на высоте того авторитета было непросто — люди по-особому присматривались и прислушивались к фронтовику-командиру.
Однажды солдат его взвода, из бывших беспризорников, организовал в отделении пьянку, а вину свалил на одного из новобранцев: ему-де легче сойдет с рук, поскольку учтут малоопытность. Батурин тщательно разобрался и впал в настоящее бешенство. При всех заявил виновнику: таких-де на фронте на мушке держали, и уж, во всяком случае, на опасное дело не брали, потому что ради собственной шкуры они во всякую минуту готовы нырнуть за чужую спину. В тот же вечер командир роты, тоже фронтовик, сказал Батурину: «Степан Григорьевич, на вашем месте я бы поостерегся такими словами казнить человека». — «А что, не заслужил?» — «Трудно сказать, в бой-то мы с ним ведь не ходили. Мне бы после такого жить не захотелось, ей-богу! Он же не от случайного прохожего это услышал». Батурин задумался, пошел на гауптвахту, где виновник отбывал наказание, долго с ним беседовал. А через неделю этот «тип», взятый на учение прямо с гауптвахты, подставил собственную ногу под скат грузовика с солдатами, сползающего в овраг по размытому склону — не оказалось у парня под руками ни камня, ни жерди… Вот тебе и «чужеспинник»! К тому времени, когда солдат вернулся из медсанбата, казалось, никто уж не помнил оскорбительно-гневных слов Батурина. И все же Батурин перед строем роты сказал ему: «Прежней вины вашей я не забыл. Но слова мои были несправедливы. Беру их обратно и прошу извинить меня, если такое извиняется». По облегченному вздоху солдат догадался: всё они помнили, и это извинение не убавило ему авторитета…
Другой осенью принял роту и едва осмотрелся — послали в колхоз на уборку хлеба. Год выпал урожайный, на току рядом работали колхозники, студенты и солдаты. Когда собираются люди из разных мест, каждый, словно артист на эстраде, трудится красиво и до изнеможения, а работа, самая тяжелая, становится праздником.
Он приметил ее сразу, тоненькую и невысокую, в застиранном летнем платьице в горошек; она подгребала пшеницу к зернопульту большой деревянной лопатой, изредка поправляла алую новенькую косынку, стягивающую густые и мягкие каштановые волосы, и нет-нет да посматривала на Батурина и его солдат сквозь ливень солнечного зерна, смеясь, что-то говорила подругам; за грохотом зернопульта терялись человеческие голоса, но Батурину казалось — она говорит о нем.
Под ее взглядами молодой ротный Батурин играл тяжкими мешками с зерном, не уступая богатырю старшине, который только покряхтывал и багровел, удивленно оглядываясь на командира. В перерывах солдаты окружали молодых колхозниц и студенток. Наверное, впервые с довоенных дней ни одна девушка здесь не чувствовала себя дурнушкой, а Батурин завидовал своим подчиненным, и, ведя серьезные разговоры с бригадиром и весовщиком, тайком следил, кто там увивается возле алой косынки. Снова пулеметно стучал зернопульт, железные плицы врезались в янтарные горы зерна, на весах росли пирамиды тугих мешков, и за дробным солнечным ливнем весело пламенела алая косынка, смеялись серые, сощуренные от света глаза… Вот такой она чаще всего вспоминалась потом в дни расставаний…
Ни на войне, ни в мирные годы не считал себя Батурин отчаянным человеком. Только сам знает, сколько порывов и желаний скрыл он в душе, сколько раз уступал дорогу другим из молчаливой гордости и презрения к суетливой погоне за успехом и выгодой. Может, потому и не пошел далеко в чинах и званиях, что пробивным не был, просить за себя не умел. Но случаются моменты, когда всякий человек должен сказать себе: за это я повоюю. После работы, отправив роту в палаточный городок, он уверенно подошел к студенткам, озорно плескавшимся теплой водой из железной бочки, и, глядя поверх алой косынки, сказал: «Приходите, девушки, в клуб на танцы вечером. Со своей стороны обязуюсь прислать всех лейтенантов, всех отличников и всех желающих, кроме наряда». «Они у вас еще и танцевать смогут?» — насмешливо спросила одна. — «Это вы сами проверите». — «Да уж проверим!» — «Фи, девушки! Какой прок от военных? Старшина и наговориться-то не даст, им пораньше баиньки надо. Хоть до полуночи отпустите?» — «Пока сам не уйду, другим не позволю», — засмеялся Батурин. «Ну, Наталка, смотри, держи командира покрепче, постарайся для коллектива!» — И вытолкнули вперед упирающуюся студентку в алой косынке. Батурин испугался, что бесцеремонность подруг, видимо, заприметивших его взгляды, может все исковеркать — Наталка покраснела до слез, — и он поспешно сказал: «Наталка, наверное, лучше знает, кого ей задержать и до какого часа. — Тут же с шутливой строгостью погрозил девчатам: — Однако насчет рядовых и сержантов моего условия не нарушать: в двадцать четыре у них поверка, не испытывайте их на разрыв между любовью и долгом, помните о завтрашнем дне. Вот лейтенантов разрешат и дольше подержать — они уже вполне самостоятельные люди, пока не оженились». «Даешь лейтенантов!» — озорно выкрикнула одна из студенток под общий смех. «Не забывайте, коллегини, — шутили парни-студенты, — что и мы ныне не простые полуагрономы и полуинженеры, но также полулейтенанты запаса. Глядите, придется кусать локотки, как станем полными»…
Смеющиеся студенты ушли, и Батурину стало тревожно. Может быть, потому, что Наташа ни разу не оглянулась. Не от этой ли тревоги он поторопился в первый же вечер: «Наташа, выходите за меня замуж», — это было сказано при возвращении из клуба, где они и станцевали-то всего разок. Ее отшатнувшееся плечо, удивленное восклицание, минута тишины, нарушаемой звуком осторожных шагов в темноте деревенской улицы, потом вопрос: «Вам что, не повезло с кем-нибудь, и вы спешите жениться от отчаяния, назло?» Батурин засмеялся, не обижаясь на ее слова: «До сих пор мне скорее везло»…
У крыльца просторного деревенского дома, выделенного под общежитие студентов, тлели огоньки папирос, тихо наигрывала ротная гармонь, приглушенно звучали молодые голоса. Среди них Батурин улавливал и знакомые — тянут парни до последней минуты, а потом помчатся со всех ног к отбою, только и останется времени сапоги обмахнуть от пыли — для старшины. Его появление поторопило бы иных ухажеров, но в тот час не хотелось Батурину лишать своих ребят лишней минуты радости. Начал прощаться, не доходя до крыльца.
«А я не сержусь на вас, — сказала Наташа. — Только вы пока не говорите об этом». — «Пока… Согласен до завтра. А послезавтра захотел бы, да не скажу — далеко буду». — «Так скоро! Говорили же, до конца вместе будем работать». — «Наташа, можно, я напишу вам?»… Ему не пришлось испытывать себя молчанием и одного дня: роту отозвали с работ ранним утром. Все догадывались, чем это вызвано. На востоке стало неспокойно.
Много лет потом Батурину не пришлось напоминать ей, что он военный, а значит, в любой час, посреди праздника или отпуска, семейного торжества или горя, его могут отозвать категорично, немедленно и надолго…
После нескольких месяцев переписки, при второй встрече, она спросила: «Как же мне быть? Я ведь заканчиваю сельскохозяйственный — неужто училась зря?» Он взял в ладони ее лицо, близко заглянул в серые растревоженные глаза: «Ты не зря училась. Войска стоят не в одних столицах и больших городах».
Профессиональный военный, он ставил свое дело превыше любого другого, но память крестьянского сына говорила ему, что профессия его жены — заглавная на земле. Немало удивил Батурин начальников и кадровиков, когда согласился пойти с должности ротного командира на нижестоящую, и только ради того, чтобы поменять большой город на маленький гарнизон вблизи железнодорожной станции, затерянной в сибирской лесостепи. Там они и начинали с молодой женой совместную жизнь и работу. Он — помощником начальника штаба батальона (была такая, не очень определенная для мирного времени и не слишком авторитетная должность), жена — агрономом в крупном совхозе, то есть такой фигурой в тех местах, с которой считались все, даже начальник гарнизона. Наташа оценила жертву мужа, даже переоценила. Батурина, привыкшего обходиться малым, обескураживала ее мелочная предупредительность; приходя со службы, он удивлялся, как она все успевает по дому при ее-то должности! Тем более что совхоз успехами не блистал. Помалкивал, однако, пока директор однажды не пожаловался ему: агроном мало бывает на полях, пропускает совещания, уходит от общественных дел, ссылаясь на домашние. Дома Батурин завел с женой осторожный разговор, но едва она поняла, куда клонит муж, поджала губы: «Значит, мои заботы тебе в тягость?» — «Наташа, ты взрослый человек и не надо передергивать. Я ведь солдат и сам умею многое — вот, скажем, пол помыть или даже борщ сварить — я это получше тебя сделаю…» — «Да я уж заметила: ты без меня вообще обойтись можешь». Батурин начал злиться. Что с ней? Откуда это в ней? — спрашивал себя, глядя на ее иконописно сжатые губы. Однако тона не изменил: «Наташа, вспомни, почему мы сюда приехали. Тебе это нужнее, чем мне, домохозяйкой ты могла оставаться где угодно, но потом ты всю жизнь упрекала бы меня и себя — я этого не хотел и не хочу, и я же вижу — тебе нравится твоя работа, нравится ведь!» Она неожиданно разревелась: «Из дому гонишь, жалеешь, что со мной сюда приехал, без меня можешь обойтись! Так я тебя избавлю от моих забот. Уеду. Насовсем!.. Знаю, чего хочешь. Чтобы я дни и ночи по полям моталась, а ты… Вижу, как Анька соседская возле тебя увивается, только ты к колодцу — она уж тут… Вон их сколько, безмужних молодок, в поселке…»
Батурин не узнавал жену, смотрел на ее подурневшее лицо с жалостью, к которой примешались досада и непроходящая злость.
Никогда и ничем, казалось ему, не подал он повода для подобных упреков. Может быть, следовало уйти на часок-другой, пусть остынет от своей необъяснимой истерики, но он был много старше жены — не годами, нет, но тем, что цену жизни постигал там, где рядом с человеком ежечасно ходит смерть. Жена это чувствовала, каждому слову его и жесту она придавала гораздо больше значения, чем, может быть, следовало. Вероятно, лишний раз пошутил при ней с той же Анькой или другой женщиной, сказал кому-то комплимент, а в голове Наташи зародилась и созрела нелепая мысль. Вот теперь хлопни дверью — решит, что он ее уже возненавидел; чего доброго, в одной кофтенке подхватится на станцию да и уедет. Он понял в тот день, какая нелегкая жизнь предстоит ему.
И вспомнились солнечный хлебный ток и девушка в стареньком ситцевом платьице в горошек, поправляющая огненную косынку, улыбающаяся сквозь дробный золотой дождь зерна. Он понял: такого больше не будет… Сколько раз потом в трудные для обоих минуты вызывал он на помощь тот образ…
Сел рядом, стал гладить ее волосы, а она, прижимаясь и утирая слезы, сказала: «Глупый ты, ничего не понимаешь… Мало, твой сын уж дерется, так еще и ты… Послушай — вот опять…»
И это тоже было осенью…
Командир полка долго не задержал Батурина на проводе, приказал подготовить решение на завтрашний бой и ждать вызова. Появился начальник штаба батальона. Его доклад о переменах в обстановке, о горючем и боеприпасах, о боевом расчете на ночь, наконец, о перемещении резерва Батурин выслушивал, то согласно кивая головой, то спрашивая о деталях, и вопросы его, в сущности, подсказывали молодому начштаба, что еще необходимо сделать, а что и переделать наново. Два года Батурин, снисходя до пустяков, насаждал в характере этого офицера обстоятельность и педантизм — своего добился, но и тревожиться начал. У начальника штаба развилась какая-то болезненная реакция на собственные просчеты, если командир замечал их первым. Спроси его Батурин, почему наводчик-оператор второй машины третьего взвода первой роты возит свой вещмешок под пушкой, а не в другом месте, начштаба, вероятно, начнет мучиться — как же он это просмотрел? В разговорах с такими людьми, особенно в критике их работы, нужен особый стиль, чтобы ненароком не выбить человека из колеи по пустяку. Парня можно бы и выдвигать, да вот беда похуже первой: при всей въедливости капитан никак не осмеливался решать большие дела за командира, когда решать их можно и нужно, — на то начальнику штаба особое право дано. Видно, все же перестарался Батурин со своей опекой. Но хотя сам прежде выговаривал капитану за опасную оглядчивость, теперь нахмурился, узнав о перемещении резерва. Помолчал, разглядывая карту, представил живую местность и устыдился собственной щепетильности: «Да ведь он и смелости набрался, и дальновидностью своей нос комбату утер! Теперь стык с соседом лучше прикрыт, а с началом марша резерв как раз на колонном пути окажется. Мальчик-то мой вон как вырос, а командир и не заметил, пока он его по носу не щелкнул». Батурин промолчал, хотя видел, что капитан ждет его слов. Пусть подождет до следующего раза. Батурин вовсе не считал нужным хвалить человека, если он хорошо делает то, что ему положено хорошо делать. Вот когда в систему у него это войдет, и похвалить не грех.
— Через полчаса жду с предложениями по захвату плацдарма.
— Есть, через полчаса!
Проследив, как тщательно начштаба уложил карту в планшет, с достоинством отдал честь и неторопливо вышел, Батурин со смешанным чувством снова подумал: «Вырос мальчик».
В первую встречу начштаба действительно показался ему мальчиком — старший лейтенант, досрочно получивший очередное воинское звание, год с неделей прокомандовавший мотострелковой ротой. «Ему бы еще комсомольской организацией руководить», — подумал невольно, увидев на перроне узколицего юношу в армейском пальто и высокой фуражке. Не верилось, что этот юноша станет первым помощником Батурина во всех делах — от управления батальоном в бою до хозяйственного обеспечения, что он способен заменить только что ушедшего на повышение сурового на вид и властного майора с генеральской комплекцией. «До чего ведь армия помолодела…» Старший лейтенант заботливо держал под руку юную спутницу, одетую по последней моде, даже с некоторым вызовом, и это тоже почему-то раздосадовало Батурина.
Но вот он заметил ее по-детски робкий жест, каким она поправила волосы, неуверенно осматриваясь, и Батурина словно толкнули в сердце. «Было…» С ним уже было такое — лейтенант с чемоданом на перроне далекой станции и оробелая спутница его. Только одеты попроще, и не легковой автомобиль, а старенькая полуторка поджидала их, и встречавший дежурный по части не держал для них в кармане ключа от заранее приготовленной квартиры.
Не армия помолодела — ее средний возраст всегда одинаков, — это постарел Батурин.
С полуночи батальон шел ускоренным маршем к реке, которую «противник» спешно превращал в рубеж обороны. В приборах ночного видения набегала рыжеватая полевая дорога, качалось темно-рыжее жнивье, и перелески, рыжие, с прозеленью, проходили мимо, за бортами машин, похожие на странные облака. Мягкая качка, приглушенный гул двигателей, и ветер над башнями боевых машин пехоты, над ребристой броней жалюзи, над угловатыми рубками плавающих бронетранспортеров… Когда-то Батурину хотелось петь в таком вот набравшем силу движении колонн. Это прошло давно, и уж не само по себе движение, с гулом и ветрами, волновало теперь комбата Батурина, его волновали скорость в километрах, сроки прохождения контрольных рубежей дистанции. Вместе с вечерней зарей ушел и душевный минор, остались голые заботы, и Батурин, зябко кутаясь в шинель, то и дело поглядывал на карту, отмечая положение батальона.
Командир полка одобрил его решение — одновременно бросить через реку две мотострелковые роты, прикрыв их огнем поддерживающей артиллерии и приданных танков, причем: ротой Шарунова — сковать опорный пункт на направлении атаки, другой ротой — наступать в обход опорного пункта, по низине, перехватывая вероятный путь выдвижения резерва «противника», свой сильный резерв — держать на берегу, чтобы с его помощью быстро развить успех, а в случае неудачной атаки — поддержать первый эшелон батальона.
«О неудачах забудьте думать! — остерег командир полка. — Вас за глаза обеспечили танками, на вас будет непрерывно работать артиллерия, включая реактивную, обещают поддержать и вертолетами. И правый сосед ваш, Полухин, наступает не меньшими силами. Опорный пункт, считай, на двоих». «Сосед, конечно, надежный, — согласился Батурин. — За обещанный огонек спасибо, а вот танки нельзя будет пускать через реку, пока хоть малюсенького плацдарма не захватим. Этого-то ничем не возместишь». «А вы захватите, да побыстрее!» — отрезал комполка.
Коротко и резонно. Принял решение — выполняй, не оглядываясь, не ища загодя оправданий возможной неудачи. По опыту знал Батурин: хуже всего — когда идешь в бой, а в душе мелкая суета: повезет или не повезет, так ли задумал, как надо, не просчитался ли в своих возможностях? Поэтому и командиру ответил коротко: «Есть, захватить побыстрее!»
…Батурин поднялся над люком, глотая ветер, пахнущий сухой листвой и свежей соломой, вызывающий в памяти столько дорогих картин. Сейчас отчетливо всплыла одна. С женой приехали к младшему сыну. Он привел их на свое опытное поле, но вместо похвал мать рассыпала упреки за какие-то «мягкие сорта». Сын уперся, стоял на своем, доказывая, что сорта эти бывают не так уж плохи, а дорогие сердцу его матери «твердые сорта», хотя и хороши, да страдают в здешнем краю болезнями и «через-зерницей». Батурин слушал, посмеиваясь и не слишком вдаваясь в их спор, дипломатично уклоняясь от поддержки какой-либо стороны, любовался просторным золотеющим полем и понимал, что сын его счастлив. И немножко завидовал ему…
Сейчас Батурин почувствовал вдруг: жена проснулась именно в эту минуту, с какой-то своей тревогой лежит в темноте, ловя каждый звук на улице и в подъезде — ведь он так часто возвращается с учений на рассвете. «Спи, Наталья Сергеевна, спи. Последний бой твоего Батурина не самый трудный из тех, что он пережил».
Еще черно в полях, лишь серой полоской обозначен восток, и, кажется, от этой разрастающейся проталины стремительно убегают машины — скорее, скорее во тьму, от недоброго глаза. Но и там, куда бегут они, спасительной тьмы уже нет: бродят по горизонту бледные дрожащие сполохи — там завязали бой войска охранения, оттесняя за реку передовые подразделения «противника», прощупывая его оборону, притягивая к себе внимание, заставляя открыться в запальчивости боя, а при случае — чем черт не шутит! — и перескочить реку, зацепиться за берег, засесть там упрямой занозой.
Внезапно сквозь моторный гул и гусеничный грохот пробился грозовой раскат реактивных двигателей, и справа, за черными перелесками, полыхнуло большим огнем. «У Полухина?.. Штурмуют походную колонну?»
В отблесках далекого пламени Батурин увидел свои машины. В сердце знакомо припекло, он даже плечом прижался к броне, словно ледяной металл мог остудить разрастающийся колючий жарок в груди. И жарок притух, остался словно бы один лучик, тоненькая накаленная игла; она изредка пошевеливала кончиком в такт машине, качающейся на ухабах…
Неужто в последний момент батальон обнаружат на марше? Так удачно прошли маршрут, обидно будет. Скоро начнутся густые приречные рощи, и хотелось поторопить головную роту, но стоит одной радиостанции подать голос — жди гостей. Небось опять сорвался этот торопыга Полухин, выскочил в эфир, поучая кого-нибудь из ротных командиров, — и вот она, расплата огнем с неба. Как бы на соседей не навел беду — сейчас «противник» начнет шарить по округе всей электроникой.
Угрожающе пошевеливала кончиком накаленная игла; теперь бы на мягкий диван прилечь, сомкнуть глаза, от всего отрешиться — она, глядишь, остыла бы, затаилась надолго… Ведь и друзья, и начальники, и жена родимая не раз намекали о том мягком диване — все сроки переходил, все льготы выслужил, а в этом ли дело!..
Надвигались спасительные рощи, когда накатила новая грозовая волна — невидимые, низко прошли над колонной истребители-бомбардировщики. Свои!.. Батурин глубоко вздохнул, и чья-то уверенная рука осторожно и медленно-медленно вынула из груди остывающую иглу…
Он еще за то любил армию, что никогда не чувствовал себя одиноким. О тебе постоянно помнят, держат тебя в виду, твои заботы — это заботы многих людей, а в бою каждый шаг твоего батальона отзывается в больших штабах. Оно, конечно, тяжко, если тебя, как звено в натянутой цепи, денно и нощно испытывают на разрыв, но не в том ли соль жизни — быть незаменимым на своем месте, держаться, пока можешь?!
Что там у Полухина? Велики ли потери? Не затянет ли с выходом на рубеж форсирования?.. Плохо, если сосед твой еще до боя потрепан — лишние заботы о фланге. Эти заботы, того и гляди, свалят теперь целиком на Батурина. А ведь пробился-таки в академию торопыга Полухин. Сразу после учений и уедет. Может быть, в тот же день, когда будут провожать Батурина.
Головные роты в предбоевых порядках стояли на исходных рубежах в пойме, прикрытой кустарником. Надорванный, раздирающий душу плач реактивных снарядов смешался с самолетным громом, в кромешном аду разрывов, тротиловом дыму, моторном чаду и копоти тонул туманный рассвет. Со своего НП, из бронетранспортера, Батурин едва различал ближние машины второй, шаруновской, роты; они казались игрушечно-хрупкими в адском котле боя, и уж совсем жалкими выглядели снующие фигурки людей. Но комбат знал: вся вырвавшаяся из стволов, бомболюков, кассет разрушительная гроза бушует для того, чтобы через минуту-другую эти люди и эти машины ринулись в воду, смешанную с огнем, и все будет зависеть от того, достигнут ли они другого берега и сколько шагов сделает каждый из мотострелков там, под кинжальным огнем, в ядовитых дымных сумерках, где разрывы мин и снарядов кажутся не ярче спичечных вспышек.
В нем словно нарастал стук хронометра, и стук этот колебал иглу в груди, снова накалял ее. А гроза над рекой сразу потеряла силу, самолеты как-то внезапно исчезли, только артиллерия продолжала разрушительную работу. «Неужели…» И тотчас увидел: из /дубины обороны «противника», над завесой дыма, скрывшего ближние взгорки, вырвался, грозно клубясь и разрастаясь, черно-огненный шар. Казалось, Батурин ощутил содрогание брони от ударной волны. Теперь ему не надо было ждать радиосигнала атаки — в оглушенном, раздираемом помехами эфире сигнал мог потеряться. Ядерный удар по резервам обороняющихся, вблизи переднего края, сам по себе означал требование — вперед! Вдоль берега реки, пробивая дым и туман, замерцали зеленые ракеты, и машины второй роты разом двинулись, расходясь веером на прибрежном лугу. Батурин знал, что, невидимая за леском, сейчас входит в реку и третья рота, с которой переправляется его замполит. «Веселей, ребятки, веселей! Теперь главное — как вы пойдете…»
— У третьей нормально, вторую сносит, — близко наклонясь к Батурину, доложил начальник штаба; он держал связь с невидимой третьей ротой.
Снова вскипел разрывами противоположный берег — артиллерия плотным огнем разрушала спешно установленные «противником» заграждения, прокладывала пути в минных полях…
Батурин и сам видел, что вторую сносит: машины, борясь с сильным течением, держат через реку наискось, время форсирования удлиняется, а между тем со ската задымленной высоты, из глубины опорного пункта, по ним уже хлещут минометы и, что еще хуже, два-три раза рявкнули оттуда противотанковые орудия. Пока наугад, но ведь дым рассеивается. И прямо перед фронтом роты — то ли вспышки пулеметов, то ли пристрельные очереди малокалиберных автоматических пушек. А казалось, на этой скверной высотке ничего живого не должно бы остаться.
— Вызывай артиллерию! — приказал Батурин. Связисты успели дотянуть провод до артиллерийского командного пункта, и Батурин воспользовался телефоном, к которому испытывал слабость. Никаких тебе помех, кроме обрыва провод», — тем и хорош этот, считай уже древний, вид связи. Напрасно пренебрегают им иные командиры. Радио, конечно, и мобильнее, и проще, и оперативнее, но черта ли с него толку, когда эфир так забит помехами, что сквозь них, кажется, не то что радиосигнал — артиллерийский снаряд не пролетит! Без радио, понятно, нынче ни шагу, но и сигнальные флажки держи за поясом.
— Прошу огоньку на правый фланг, — попросил артиллериста. — Добавьте дымовых снарядов по встречному скату, держите их слепыми — чтоб ни одного прицельного выстрела по машинам.
— Понял тебя, «Метелица»! — весело отозвалась трубка. — А пулеметы в лощине?
— На них я управу найду. — Обернулся к начальнику штаба: — Передай танкистам: немедленно подавить пулеметы перед фронтом третьей роты. Я знаю, какие прицелы у танков, поэтому спрошу за каждую огневую точку, которая будет действовать больше минуты.
Батурин заранее распорядился подтянуть провод и к машине командира танковой роты, поэтому батальонная радиосеть оставалась свободной для управления ротами, форсирующими реку, что облегчало задачу. Соседи комбата прибавляли к его прозвищу словечко «хитрый»: «хитрый дед»… Батурин усмехнулся, незаметно потирая грудь. Он не был хитрым, только предусмотрительным. Еще с войны засело это в нем. Уходя в рейды, бойцы отряда говорили: если ты в состоянии взять с собой двести патронов, возьми двести двадцать — и шансы твои возрастут вдвое. Вдвое ли? Окруженные однажды эсэсовской частью, они уцелели только потому, что начальник штаба отряда перед выходом в рейд заставил каждых двоих десантников везти с собой на броне один снаряд для танковой пушки или ящик с патронами. Теми «лишними» снарядами и патронами, которые изрядно выматывали в рейде бойцов, только и отбились.
…Снова заволакивало дымом скат высоты в опорном пункте, часто и звонко били пушки танков, рассредоточенных у берега; прерывистым голосом, — видно, на ходу — докладывал командир третьей роты: высадился, ведет бой в лощине, продвигается, просит поддержать минометами.
«Ну вот, видишь, ничего страшного, что ты всех опередил нынче», — подумал Батурин, веселея, и сказал в микрофон:
— Огонек будет, а ты не останавливайся, да смотра там в оба, стыки держи да правому соседу огнем помогай — ему труднее, чем тебе.
— Понял, «Метелица», — ротный отозвался недовольным голосом. Еще бы: он впереди всех, другим подтянуться бы, помочь первому, так нет — самого помогать другим заставляют. «Во вкус, кажется, входит наш топтун и тугодум. Надо почаще замполита к нему посылать. — И острая, болезненная, как знакомый укол в груди, мысль: — Другой посылать будет, не ты…»
Голос комполка по-хозяйски вторгся в радиосеть батальона, властным тембром заглушил шумы и трески:
— Вижу, «Метелица», хорошо метешь — так и мети. Но что же ты «Валик» держишь? Двигай «Валик» немедленно!
Прав майор: оплошал комбат Батурин — пора переправлять танковую роту вслед за третьей. Эх ты, дед, дед! Саперы уж и маршрут провесили, но больно хорош выборочный жесткий огонь танков в поддержку атаки теперь уже шаруновской роты — вот и передержал их на месте минуту. Как бы не отрыгнулась тебе, дед, эта минута — мотострелки-то пока дерутся на том берегу без главной ударной силы…
Батурин, волнуясь, поспешно потянулся к телефону, однако начальник штаба, который слышал разговор с командиром полка, сделал успокаивающий жест — он отдавал распоряжение танкистам. Все правильно…
Машины второй роты достигали берега, и спешенные мотострелки, стреляя в дым, бежали через проходы в заграждениях, исчезали, возникали снова — дальше от берега, ближе к разбитым траншеям опорного пункта. «Давай, Шарунов, давай, сынок, ты теперь — гвоздь всей атаки. Я знаю, не трухлявое дерево тебе досталось, а бетон, но ведь и ты куешь своих людей для бетона!»
Батурину страстно хотелось туда, на дымную полоску берега, захваченного второй ротой, уж сам-то он там, на месте, нашел бы способ расколоть опорный пункт, в котором запрятан желанный ключ успеха в борьбе за плацдарм. Любой ценой должен Батурин выиграть сегодня бой — ведь только последний бой приносит окончательную победу. Как потом станешь ходить по земле, если поражение окажется последней точкой в твоей тридцатилетней армейской биография? Теперь понимал Батурин, отчего старики так последовательны и упрямы во всяком деле, за которое берутся… И надо еще разобраться, кому сегодня нужнее победа — подполковнику Батурину или капитанам и лейтенантам, на которых он завтра оставит батальон? Уходить с кислой миной, показав, как тебя отколотили в бою, — нет, уж лучше…
— Пошли танки…
Над кустарником, в клочьях размытого дыма, двигалась к подводной трассе неровная цепочка воздухопитающих труб — казалось, зловещие железные солдаты, неспособные сгибаться под огнем, лишенные страха смерти, пошли в наступление. А с задымленной высоты, усиливаясь, сыпал каленый град, и все больше по второй роте. Что же сосед Полухин?! Грому на его участке хватило бы на три киноэпопеи о войне, но «противник» от этого грома, похоже, только ожесточается. Судьба боя и доброе имя Батурина сейчас в руках Шарунова и его солдат. А ведь этому едва оперившемуся ротному командиру так легко и простительно оступиться. Наверное, сегодня Батурин имел право оставить КП батальона, сесть в головную машину роты, нацеленной на опорный пункт…
На правом фланге атака замедлялась, солдаты передвигались ползком, и между ротами возникал опасный разрыв. Если сейчас контратакуют?.. Следя за второй ротой, Батурин не удержался, вызвал Шарунова:
— «Метелица-два»! Почему молчат пушки твоих машин? Зачем тянешь их в проходы? Рано тянешь, пусть лучше поддержат огнем с места!
Ответа не было. То ли помехи заглушили голос Батурина, то ли Шарунов увлекся боем и забыл о связи?.. Вот оно, начинается…
— «Метелица»! Правого твоего соседа сбрасывают в реку контратакой и фланговым огнем с твоего опорного пункта, — в голосе командира полка откровенная тревога. — Усиливай нажим, не топчись на месте, выручай соседа — ему главное досталось.
Час от часу не легче! Так и хотелось ответить, что опорный пункт столь же «его», Батурина, сколько и Полухина. Мало со своим делом управиться — еще и завтрашнего «академика» спасай. Батурин не кончал академий, однако же не просит помощи… И вдруг усмехнулся с неожиданным облегчением, даже удовольствием, вспомнив недовольный голос командира третьей роты, когда того просил помочь соседу. Кто на кого похож? Ну, разумеется, подчиненный на своего начальника. Наоборот почти не случается. Еще обижался, когда слышал: «Прижимистый дед»… И подумал, что Полухину академия только предстоит, а Батурин уже прошел тридцатилетнюю академию командирской службы… Черт побери, выходит, и в такой ситуации выглядишь неплохо, если просят помочь кому-то! Значит, других сильней припекает.
— Любой ценой связь с Шаруновым! — приказал начальнику штаба. — Да взгрей этого сорванца так, чтоб он микрофон зажал в зубах и не выпускал.
Батурин сам вызвал командира танкистов. Теперь танки придется двинуть на опорный пункт — иначе не выкрутиться. А ведь как пошли бы они с третьей ротой, где явный успех наметился! Резерв рано трогать, его надо держать в кулаке мертвой хваткой до последней минуты — таков жестокий закон войны. Кто знает, что там осталось у «противника» на второй полосе обороны, чем грозит он оттуда? Было время, считали: ядерный удар, мол, все и вся подметает вчистую. Было да прошло. Земля, она покрепче всякой брони, и кто умеет в нее врастать, того даже ядерным ураганом нелегко смести. Да и «затычку» в брешь «противник» может перебросить даже по воздуху, теми же вертолетами. Вот тут резерв и скажет свое слово… «Однако с Шарунова придется спустить шкуру»…
— Что он делает? — Начальник штаба встал в открытом люке, поднял к глазам бинокль. Батурин тоже повел биноклем в сторону шаруновской роты. Два ее взвода, образовав неровную дугу, короткими перебежками двигались на высоту, в то же время третий, развернув фронт на девяносто градусов, прикрытый огнем боевых машин пехоты, уткнувшихся в разбитые заграждения, — так вот зачем он их тащил ближе к проходам! — быстро двигался параллельно берегу, за линией минных полей. Видимо, рота смяла фланг опорного пункта, и Шарупов, пользуясь минутным замешательством «противника», немедленно ударил в сторону фланга.
— Дьявол его задави! Он же разорвал фронт роты, ему сейчас пообломают растопыренные пальцы! — Педант и аккуратист начштаба, оказывается, умел выходить из себя и ругаться даже в присутствии старшего.
Батурин, замерев, следил сквозь дым, как мотострелки прыгают в чужую траншею, разбегаясь по ней и ходам сообщения, словно вода, прежде стиснутая плотиной и наконец нашедшая щель в ней. У «противника» началось какое-то суетливое движение на дальнем фланге опорного пункта, кажется, он пытался повернуть сюда часть огневых средств, прижимающих к берегу Полухина.
— Артиллериста, быстро! — У Батурина рука дрожала, когда брал трубку. — «Соловей», слышишь, «Соловушка», наблюдай: атака вдоль берега… Пройдись-ка свистом своим впереди, да немедленно!
В забывчивости прижал ладонь к расходившемуся сердцу, обернулся к начальнику штаба:
— Ты гляди, ты только полюбуйся, капитан! Он «сматывает» их первую позицию, как веревочку на клубок. «Сматывает» ведь, черт, а!.. Ты гляди, капитан, гляди! Но где он этому научился?!
Перед атакующими мотострелками словно ураганной метлой прошлись — «Соловей» засвистал прямой наводкой.
— Удружил-таки Шарунов, удружил Полухину! Тот, поди, вовек не догадается, кому обязан. Придется сказать Полухину, иначе ведь не позовет Шарунова на прощальный ужин по случаю убытия своего в академию. Но ты, капитан, рее же шкуру с этого сорванца спусти за утерю связи!
Начштаба смущенно ответил:
— Танкисты доложили: заканчивают форсирование, просят уточнить задачу.
— Первоначальная задача — наступать с третьей ротой. Пусть догоняют ее, уточнять будем по обстановке. А ты, капитан, бери в свои руки резерв, и через двадцать минут жду тебя на другом берегу.
Долгим своим опытом угадывал Батурин близкий успех — только надо усилить нажим в полосе атаки третьей роты, загнать клип в глубину чужой обороны насколько можно. Теперь опорный пункт не будет висеть, как топор над затылком, он похож на треснутый орех, и ясно, что «противнику» нечем залатать трещину. Если Шарунов даже увязнет в сети траншей, опорный пункт в конце концов задохнется. Теперь и Полухин пойдет, на него, похоже, вертолеты сработали. Пусть его! Батурин и без вертолетов обойдется, у него есть старший лейтенант Шарунов…
Машина пересекала реку, кося носом против течения, редкие водяные столбы взрывались на плесе, едва озаряемые солнцем осени — оно уже пробивало тающие дымы. Батурин всматривался в дальний конец лощины, откуда долетали звонкие удары танковых пушек, слабый треск очередей и ручных гранат, — казалось, там вбивали клин в сухое дерево и оно, сопротивляясь, трещало.
«Только бы не нарваться на фланговый удар. Танки вполне могли уцелеть в распадках…» Снова еспомнился замполит, рослый, быстроногий, неутомимый, — в цепи мотострелков. Насколько увереннее становился сам Батурин на войне, когда близко в цепи автоматчиков мелькала сухопарая фигура и долетал протяжный, по-домашнему смягченный голос: «За мно-о-ой, ребятушки, веселей!»
Справа в редких разрывах и вспышках выстрелов умирал опорный пункт. Батурин почти не смотрел туда.
В небе разгорался свой бой, истребители где-то далеко от переправы перехватывали чужие бомбардировщики, но то все же прорывались поодиночке, навстречу им глухо и жестко стучали зенитные автоматы. Внезапно сквозь выстрелы и самолетный гром пробился, хлынул знакомый «марсианский» вой винтов, и Батурин вздрогнул: снова, как тогда, прошла у плеча раскаленная трасса, чуть-чуть не задев сердце. Или все-таки задев?.. Он уже схватился за переключатель радиостанции, но спокойный голос комполка все поставил на место:
— «Метелица», немедленно обозначьте себя ракетами.
Батурину не пришлось повторять приказание: командиры слышали голос майора. Следя за мерцанием сигнальных ракет, он только головой покачал: пуганая ворона…
Звено боевых вертолетов, сверкая винтами, подскочило в тылу, над прибрежным леском, как раз перед третьей ротой, и там начала расти дымно-багровая роща. Не один полковник Батурин тревожился, что там, за увалами, и не по пустому месту, конечно, бьют вертолетчики.
Вертолеты, круто соскальзывая на вираже, высыпали бомбы за высотой, в тыл опорного пункта, отлого пошли назад, к реке. «Спасибо, «марсиане»… И вдруг вспомнил: «Аэлита»! Вот как звали ту девушку с фантастической красной планеты, отдавшую сердце человеку земли. На той планете летали и сражались машины, похожие на эти, что упали сейчас за прибрежный лесок. Писатели — большие выдумщики, а вот, бывает, угадывают, как жизнь пойдет. На земле, конечно, а не за ее пределами.
Фантастику Батурин и после почитывал. Чего там не было: и страшные звезды, и черные планеты, где хозяйничают невообразимые страшилища, и супер-цивилизации, населенные то сусальными мужчинами и женщинами, то ненасытными убийцами, овладевшими ради своей страсти мыслимой и немыслимой энергией природы, и люди-фантомы, порожденные чьим-то непостижимым разумом, — а ведь ничего, кроме любопытства, не пережил, читая те книги. Про ангелов и чертей у писателей прежних времен много интереснее выходило. Лишь повесть о любви человека и девушки с соседней красной планеты запомнилась и, оказывается, до сих пор волнует Батурина. Не иначе оттого, что все в той повести земное — и любовь, и страдания, и лица героев, и борьба их за свое счастье, неотделимое от справедливости и счастья всех. Все там — о человеческой жизни, неповторимой, как сама эта земля, как жизнь каждого ее сына, как его, Батурина, жизнь. Эта жизнь могла сгореть под накаленной сетью трасс за рекой Вислой; там он с жестокой отчетливостью понял, насколько она непрочна, как много страшного заготовлено в человеческом мире, чтобы оборвать ее.
Но сейчас Батурин не жалел того испуганного юнца, лежащего в снежной кашице у полевой межи, среди разлетающихся лучей черной грязи. Все-таки тот юноша встал в рост под смертоносной сетью, пошел вперед, разрывая ее, и понял: каждый бой можно выиграть, если ты больше смерти боишься отстать от своих побратимов, поднимающихся в атаку по первому слову приказа, доверяющих жизнь опыту и мужеству командира, чья воля способна переломить злую волю врага. Батурин не может сказать с уверенностью, всегда ли люди доверялись ему, как сам он доверялся первому своему командиру — с полным самоотречением, — но всегда помнил Батурин: ни один бой нельзя проигрывать! Воин, которому доверено беречь мир и жизнь, обязан уметь побеждать в каждом бою. Этому учил он своих подчиненных с первого и до нынешнего дня командирской службы.
Ни один враг не позовет тебя на поле битвы, если он знает, что ты можешь выиграть каждый бой.
…Опорный пункт замолчал сразу. Дымы редели, уплывая по ветру, и уже видел Батурин — мотострелки второй роты повзводно бегут к боевым машинам. У одной из них маячила фигура Шарунова, туда и направил комбат свой бронетранспортер. Переправлялся резерв, на глазах рождался понтонный мост, к нему тянулись колонны боевых машин и самоходной артиллерии — им идти в пробитую брешь, по следам ядерных ударов, продолжая начатое батальоном Батурина. Но пока он еще оставался главным заслоном переправы.
— Товарищ подполковник!.. — начал доклад Шарунов, но Батурин оборвал:
— Видел! Знаю! Догоняй третью, прикрой ее фланг, за тобой пойдет резерв, направление атаки знаешь. Все. Стой!.. Маневр правым взводом был хорош — скажи это людям. Но если еще раз потеряешь связь… в общем, сам догадайся. Иди!
Странное смущение вдруг охватило Батурина, когда Шарунов знакомо повернулся кругом, как на строевой подготовке, и лихо вскочил на броню машины. Именно сейчас понял Батурин, кого напоминал ему этот немногословный молодой офицер с лицом серьезного подростка — командира передового отряда танковой бригады, с которой шел автоматчик Батурин по полям Польши и Германии. Сходство было столь разительным, что показалось Батурину, будто похвалил и распек он своего фронтового командира-героя… Замкнулся круг жизни и вновь начался, и ожил погибший когда-то комбат — вон он, по-прежнему молодой, сильный, неторопливый, смотрит из люка боевой новейшей машины, как смотрел когда-то из башни тридцатьчетверки… Это все наделало время: оно стирало черты капитана в памяти, а Батурин заменял их другими — вот так и слились лица двух людей, между которыми пропасть лет и смерть одного из них. Кто на кого похож?.. И этот сегодняшний маневр Шарунова… Значит, дело не только в сходстве лиц…
Стремительно катили за Батуриным машины резерва, быстрые, верткие; их влажная броня тускло отражала солнечный свет, и когда машины качало на ухабах, казалось Батурину, что молодые командиры экипажей, высунувшиеся по грудь из люков, согласно кивают его мыслям.
Впервые за это утро он огляделся глазами человека, вышедшего ясным утром в осеннее поле. Живыми кострами пылали на взгорках березовые перелески, далеко за границей полигона по серебристому жнивью полз трактор, простор был открыт и ясен, теплое солнце, поднимаясь, насыщало небо летней синевой, и вдруг почудился Батурину в этой сини далекий голос жаворонка — он даже голову задрал. Или скрипят траки?.. Но ведь говорят, осенью, перед отлетом на юг, когда птенцы выкормлены и крылья их окрепли, старые птицы нередко поют.
«А что, Наталья Сергеевна, теперь — в бессрочный отпуск. Давай-ка махнем к нашему агроному. Сначала наслушаемся жаворонков, а там можно заняться и той злополучной «череззерницей». Твой Батурин хоть и профан в этом деле, но голова и руки еще при нем. Глядишь, и старшего сынка, вояку нашего, легче станет заманивать в гости — в деревню к родителям отпускники нынче охотнее едут, чем в города».
То ли от пришедшей мысли, то ли от ласкового солнца, а скорее всего, от чувства завершенности большой работы стало Батурину по-домашнему уютно в тесной броне, все болячки затихли, даже та, что припекала сердце колючим жарком и пошевеливалась в груди тонкой иглой. Может, ничего и не было? Разве у здоровых людей не покалывает сердце от тревог? Никому не говорил Батурин об этом. Заикнись — залечат, и с батальоном пришлось бы расстаться, а он вот отстоял в строю до последнего дня. Протирать штаны на кабинетной службе много охотников, да он не из их числа.
Оглянулся по привычке, машинально, — что за оказия? Справа, чуть сзади и совсем близко от колонны резерва, танки выползали из заросшего оврага и строились в боевой порядок. «Что это они… тренировку устроили?..» Чужие опознавательные знаки резанули по глазам, и загремела, завыла над солнечным полем железная сеть, опускаясь над Батуриным и его солдатами.
Можно тысячу раз испытать силу внезапности, но и в тысячу первый она останется внезапностью. Ни один другой батальон, кажется, не мог бы сделать больше в одно утро: форсировал реку, разгромил опорный пункт, захватил плацдарм, теснит «противника», обеспечивая другим простор для маневра. И когда уже время ставить точку, уступать место смене — из какого-то забытого разведкой и богом оврага на стыке с соседом выползает несколько танков, неведомо как уцелевших, и твоя близкая победа оборачивается поражением. Все, оказывается, было зря: долгий марш, бессонная ночь, ядерная бомбардировка, авиационный и артиллерийский штурм, предельное напряжение сотен твоих солдат при форсировании и атаке — ведь эти несколько танков, смяв резерв, ринутся к переправе, и там такое начнется!.. Что из того, что главные силы батальона еще ведут успешный бой вдали от берега? Вершина сама упадет, если под корень рубануть топором. «Противник», конечно, не замедлит навалиться на качнувшуюся в его сторону чашу весов. Вон уж впереди, по фронту третьей роты, снова забушевал огонь…
Батурин скомандовал колонне разворот и огонь. Приказал Шарунову немедленно перевернуть фронт роты и атаковать во фланг появившиеся танки, которые могли быть и не одни.
Командиры экипажей, хватаясь за переключатели связи, изумленно оглядывались, еще не успев понять, что бой уже начался здесь, во втором эшелоне батальона. Но они выполняли команду Батурина — машины разворачивались, люки распахивались, выпуская бойцов, — это сейчас было главным. В открытом столкновении боевые машины пехоты недолго выдержат против танков, но им и не надо долго. Только бы успели реактивные снаряды сорваться с их башен до того, как танковые снаряды ударят в броню. Только бы гранатометчики успели покинуть десантные отделения, прирасти к земле, приготовить к бою свое оружие. Только бы Шарунов не промедлил лишней минуты…
Если бы мог — в эти секунды Батурин роздал бы себя по частям наводчикам-операторам, гранатометчикам и механикам-водителям, от которых теперь все зависело. Но он роздал им себя раньше…
Еще до того как с обеих сторон сверкнули выстрелы, в ушах Батурина достиг предела вибрирующий рев железных трасс. Теперь они сближались, пока не сошлись в пылающий фокус, и этот грозный перекресток смертей блуждал совсем близко, что-то выискивая. Уж не приманивал ли его разгорающийся колючий жарок в груди Батурина, как, бывало, фронтовыми ночами неосторожно зажженный огонек приманивал пули снайперов? И вся броня батальона с приданными ему силами не защитит комбата, когда огонь ведется по нему из недостижимой дали, откуда однажды прилетела та самая трасса, что опалила сердце неисцелимой болью. Вот если бы снова рядом встал он, его первый командир, отодвинув время, и заслонил своего бывшего автоматчика броней тридцатьчетверки, холодной и шероховатой, как чешуя древнего ящера… Далеко его первый комбат, и нет оттуда дорог…
Знакомо простучало вблизи, осыпая солнечный дождь, алый клочок метнулся в глазах, но Батурин не успел его узнать — пылающий перекресток трасс нашел, что искал в оголенном пространстве. Колючий жарок в груди вырос в целый костер, и боли не стало.
Тогда Батурин отчетливо увидел бой со стороны. Его гранатометчики, припадая к земле, вели частый прицельный огонь. А во фланг атакующей группе «противника» по голому отлогому склону лощины танцующей линией шли стройные танки, и пламя выстрелов беззвучно срывалось с их длинных стволов. Он узнал их сразу. Только тридцатьчетверки умели ходить в атаки таким танцующим шагом…
— Ты все-таки пришел…
Командир отряда откуда-то из пространства наклонился к Батурину бронзовым лицом.
— А я не уходил. Ты это лучше знаешь. Ведь это зависело от тебя, чтобы я оставался рядом. — Нет, он не совсем похож на Шарунова. Может быть, потому, что Шарунов старше. — Но… против того, что пришло оттуда, я тоже бессилен. Война и время…
— Но откуда ты? Где ты теперь? Тот удивленно качнул тяжелой головой.
— Где же мне быть? Всё там, на войне. На той и на этой войне за жизнь, против войн… В вашем передовом отряде уже все… Ты последний. Но, признаться, мы тебя еще не ждали. Ты был много моложе других. Оставшихся.
— Где вы сейчас? — громко спросил Батурин, чего-то вдруг не понимая, и голос его одиноко разнесся в незнакомом пространстве.
— Мы? Всюду. Вернее там, где нужны им. Там, куда они позовут.
— Кто они?
— Они? Живые.
— Живые, — повторил Батурин, с усилием приближаясь к необъятному смыслу этого слова. Казалось, он схватит всю громадность его значения, если сейчас услышит голоса своих солдат и командиров, продолжающих бой в солнечно-дымном поле. Но бой шел в полном безмолвии.
Первым звуком, который вновь связал его с тем отодвинувшимся, невообразимо сложным, из чего еще недавно состоял Батурин, но без чего он мог уже обойтись, оказался голос жаворонка. В неземную тишину, огромную, как сентябрьское небо, потек, извиваясь, серебряный ручеек, и по нему Батурин еще мог вернуться куда-то в незабытое и совсем близкое, но этого было уже не нужно — он знал.
— Поет, — сказал командир отряда своим бронзовым голосом. — Значит, выросли птенцы… Пора нам, комбат. Здесь бой окончен. А там зовут…
— Где зовут?!
— Там…
Батурин вдруг увидел незнакомую высоту, на которую молодые солдаты несли сквозь выстрелы красный флаг.
— Мы будем там, под флагом…
И понял Батурин: главное остается. Главное — это чтобы они, живые, умели выигрывать каждый бой.
Схватка с внезапно появившимися танками «противника» оказалась настолько быстрой, что лишь с последним выстрелом люди поняли, что произошло и чем все могло кончиться. И, поняв, удивились самим себе. Уж теперь-то наверняка прижимистый на похвалу батя не поскупится на доброе слово. Начальник штаба возвратил роту Шарунова в первый эшелон, где бой перешел в позиционный. Батальону приказано было удерживать захваченный рубеж, тылы оставить на месте, — значит, его вот-вот отведут во второй эшелон полка. Батурин помалкивал, работал на прием, и начальник штаба считал его молчание добрым для себя знаком. Пока начальник молчит, помощник его, значит, действует, как надо. Мотострелки возвращались к машинам, рота Шарунова, не сделав ни выстрела, разворачивалась на дальнем гребне. Обошлись без нее — помог Полухин. Увидев, какая беда нежданно свалилась на соседа, он немедленно бросил в бой танковую роту из своего резерва — ее-то атаку видел Батурин в последний момент. Полухин сам примчался на фланг батуринского батальона в конце боя, высунувшись из машины, задорно крикнул начальнику штаба:
— Как вы тут? Сушитесь? Дед-то небось с перепугу того.
— Ты хоть раз видел его перепуганным? — суховато спросил начальник штаба, не принимая насмешливого тона.
— А ты хоть спасибо скажи за выручку, — не унимался Полухин. — Кабы я тут вовремя не оказался…
— Еще надо разобраться, благодаря кому ты тут вовремя оказался.
— Ну-ну! Давай хоть напоследок разделим славу поровну.
— Едешь-то когда? — миролюбивее спросил начальник штаба, зная, что Полухину приятно поговорить о скором отъезде в академию.
— А вот как воротимся да дела передам, останется только командировку выписать. Насчет отходного сообщу дополнительно, однако считай — приглашение получил.
— Пригласи лучше вон Шарунова, — усмехнулся начальник штаба.
— Ты, капитан, видно, в Деда пошел, ирония у тебя чуть толще буксирного троса. Сам его пригласишь, когда твой срок подойдет. Советую только не подражать Деду в смысле постоянства. На батальоне не засиживайся, сразу рви в передовики и рапорт начальнику на стол: желаю, мол, развиваться дальше. А батальон тебе достается на зависть, с таким я бы за год первым кандидатом стал на выдвижение или в «академики».
— Ты как будто меня уж комбатом назначил.
— Брось прибедняться! Будто не знаешь, что Батурин рапорт на увольнение подал. Ты ж первый претендент… Слушай, что это? — он медленно стянул шлемофон. — Никак жаворонок?
Капитан тоже прислушался. Серебряный ручеек, сверкая переливами звуков, бежал с сентябрьского неба. Мгновенная тоска схватила капитана за сердце.
— Точно поет! — изумился Полухин. — Не иначе, к большому теплу.
— А я слышал, когда поет жаворонок осенью — чья-то душа покинула землю.
— Возможно. — Полухин засмеялся. — Наверное, большой праведник был — вон как разливается. Но в такую погодку на земле все-таки лучше. Бывай, капитан! И привет Деду…
Начальник штаба проводил взглядом вихрь пыли из-под колес полухинской машины, переживая чувство какого-то смутного нетерпения и тревоги. Знал ведь, что рано или поздно Батурин уйдет, что придется принимать батальон, но это было где-то впереди, в неопределенном времени. А оказывается, уже пришло. О рапорте Батурина он до сих пор не знал, хотя подполковник откровенно намекал ему, чтоб готовился в комбаты и привыкал к самостоятельности, поменьше оглядывался на начальника… Опытного начштаба со стороны едва ли дадут, придется выдвигать Шарунова и на его место подыскивать кого-то из командиров взводов. Должность ротного — не шуточки…
Капитан вдруг усовестился: при живом и действующем командире занялся перестановкой офицеров в батальоне… Однако смена на плацдарм прибыла, вон и бронетранспортер командира полка спешит сюда, а встречать его должен сам комбат. Что-то надолго он замолк… Начальник штаба начал искать взглядом машину Батурина, еще не зная, что, кроме него, командовать батальоном уже некому.
1977 г.