Хёйзинга ЙоханОсень Средневековья

«Поэзия и правда» истории

Третья книга публикуемых издательством Ивана Лимбаха произведений Йохана Хёйзинги1 предлагает читателю заново просмотренный перевод Осени Средневековья2 – наиболее прославленного сочинения замечательного нидерландского историка. При внесении изменений и уточнений были также учтены замечания, помещенные в монументальном нидерландском издании: Johan Huizinga. Herfsttij der Middeleeuwen. Contact, Amsterdam, 1997, Noten, p. 9.

Осень Средневековья увидела свет в 1919 г., сразу же после чудовищной европейской войны, в нейтральной тогда Голландии, драматической точке покоя, окруженной со всех сторон дымящимися развалинами недавно еще такой благополучной Европы. Книга имела необычайный успех. Она неоднократно переиздавалась, почти сразу была переведена на немецкий, английский, французский, шведский, испанский, итальянский, а впоследствии вышла на многих других языках, включая польский, венгерский, японский. Через 70 лет появилось и русское издание.

Осень Средневековья неотделима от других литературных явлений своего времени. В том же 1919 г. выходит Der Untergang des Abendlandes Освальда Шпенглера. В первые послевоенные годы европейского читателя начинает покорять эпопея Марселя Пруста A la recherche du temps perdu. И то, и другое название вполне подошло бы книге Йохана Хёйзинги. Она тоже посвящена концу, закату – если не Европы, не Запада, то закату великой и прекрасной культуры европейского Средневековья. Она тоже увлекает читателя в поиски за утраченным временем. Критики отмечали близость Осени Средневековья к французским символистам Гюисмансу (1848–1907) и Реми дё Гурмону (1858–1915), а также к нидерландским писателям-новаторам 80-х гг. XIX в.

Осень Средневековья возникла как реакция на декаданс, на упадок, который тогда наблюдался повсюду. Невыносимое предчувствие, а затем и переживание катастрофы Первой мировой войны, обостренное и личной трагедией – за несколько недель до начала войны умирает любимая жена, с памятью о которой эта книга осталась связана навсегда, – видимо, пробудили в Хёйзинге героическое желание выразить, передать состояние разрушения и гибели всего привычного окружения как нечто уже известное, уже бывшее, а тем самым и преодоленное в прошлом! Осень Средневековья – яркая и насыщенная энциклопедия европейской культуры в ее блистательнейшую эпоху. И это не только гибель, но и надежда. Ностальгическая устремленность в священное прошлое европейской культуры – оборотная сторона надежды на будущее.

Обращаясь к цитатам, книга погружает нас в необъятный археологический материал культуры. Это образчики франкоязычной литературы пышного, утомленного накопленной роскошью XV столетия, стихи, отрывки из бургундских хроник, мемуаров, поговорки, отдельные слова и выражения того времени. Цитаты из Писания, латинских религиозных трактатов, творений немецких и нидерландских мистиков. Отрывки из сочинений ученых, писателей, историков, философов XVIII и XIX вв. Библейская латынь V в., французский XIII–XV вв., средненидерландский и средневерхненемецкий. Цитаты в подлиннике, в переводе автора на нидерландский язык, в изложении, пересказе или – аллюзии, помеченные ссылками на источник. Эта бесконечно притягательная в своем многообразии словесная ткань, как живая, пульсирует в многомерной структуре книги. Цитаты вовлекают читателя в причудливое путешествие во времени и пространстве.

Добавляя детали вещам и явлениям, цитаты заново пересоздают описываемые события. Воссоздавая время, текст приобретает свойство обращенности к вечности. Обилие и разнообразие цитат и собственно авторскому тексту придают свойства цитаты.

В Осени Средневековья прочитывается глубокий, содержательный внутренний монолог. Язык Осени поэтичен. Многочисленные стихотворные фрагменты из франко-бургундской поэзии описываемой эпохи (их более 1000 строк) появляются на фоне обрамляющей прозы, но и сама проза являет нам поэтическое повествование, с его ритмом и логикой. Здесь можно провести аналогию со Смертью Вергилия Херманна Броха (1886–1951), большим романом, который сам автор называет «лирическим стихотворением». «Das lyrische Gedicht macht die Illogizität der menschlichen Seele mit einem Male logisch, u. z. im Ungesagten und Bildmäßigen, also in einer zweiten menschlichen Logossphäre, und meine Erzählung geht solcherart von lyrischem Bild zu lyrischem Bild, eines das andere aufhellend, so daß man mit Fug von einer „Methode des lyrischen Kommentars“ sprechen könnte»3 [«Лирическое стихотворение делает нелогичность человеческой души вдруг сразу логичной, и именно в невысказанном и образном, то есть во второй человеческой лого-сфере, и мое повествование идет от одного лирического образа к другому, проясняя один образ другим, так что по праву можно было бы говорить о „методе лирического комментария“»]. Осень Средневековья – тоже das lyrische Gedicht, не история, а «лирический комментарий» к истории, что в свое время не слишком понравилось коллегам-историкам, но завоевало симпатии широких масс читателей, что в конце концов высоко оценили и сами историки.

Принятый в Осени Средневековья многостепенный способ цитирования уподобляет повествование столь свойственным Средневековью сложным иерархическим построениям. Стилистически приближенная к художественному колориту описываемой эпохи, книга использует иноязычные компоненты как своего рода риторический прием, как exempla из жизни или из известных всем текстов – примеры, обильно уснащавшие обращения средневековых проповедников к внимавшим им толпам. Аналитический импрессионизм – термин, которым характеризовали творческую манеру Пруста, – свойствен и этой книге, необыкновенно чуткой к настроению своего времени, являющей нам в изменчивой вязи света и тени рассуждения и происшествия, поступки и противодействия, образы действительности и вымысла.

Отметим одну, далеко не сразу заметную, деталь позволяющую, как нам кажется, до некоторой степени проникнуть в тайну удивительной притягательности этой книги. Через всю Осень Средневековья рефреном проходит известное выражение из I Послания к Коринфянам: «Videmus nunc per speculum in aenigmate, tunk autem facie ad faciem» [«Видим ныне как бы в тусклом зеркале и гадательно, тогда же лицем к лицу» – I Кор. 13, 12]. В аспекте повествования указанное сравнение невольно напоминает нам о Стендале, уподобившем роман зеркалу, лежащему на большой дороге. Оно бесстрастно и объективно отражает всё, что проплывает мимо. Не такова ли история? Быть бесстрастным и объективным – не к этому ли должен стремиться историк? Но Хёйзинга далеко не бесстрастен. Да и можно ли полагаться на зеркалоspeculum – со всеми вытекающими из этого спекуляциями? Зеркало по преимуществу – символ неопределенности. Зыбкость возникающих отражений, загадочность и таинственность зазеркалья – не таят ли они в себе неизбежный самообман? Но что же тогда такое объективность историка – объективность, стремлению к которой неизменно сопутствует двусмысленность, как позднее скажет Иосиф Бродский? Это же говорил и Хёйзинга: «По моему глубоко укоренившемуся убеждению, вся мыслительная работа историка проходит постоянно в чреде антиномий»4. Антиномично само понятие зеркала. Не говорит ли об этом и фраза из I Послания к Коринфянам? Зеркало, тусклое здесь, прояснится там. Река исторического Времени преобразится в океан Вечности, в «океанское зеркало», чья память неизменно хранит в себе некогда отражавшийся там Дух Божий – еще с тех пор, как Он «носился над водами», – образ из тютчевского грядущего:

«Когда пробьет последний час природы…», —

возвращаемый Бродским в прошлое5.

Евангельская цитата – вне бесконечной перспективы связанных с нею ассоциаций – предстает лейтмотивом чрезвычайно высоких, хотя, возможно, и неосознанных упований автора Осени Средневековья. Но упования эти скорее всего носят также и глубоко личный характер. Не исключено, что в повторении этой евангельской цитаты невольно выражена страстно чаемая Хёйзингой надежда, что в прояснившемся там он встретится, чтобы уже никогда не расстаться, со своей умершей женой, думая о которой он писал эту книгу.

В подходе к изучению прошлого Хёйзинга, следуя Якобу Буркхардту (1818–1897), стремится не «извлечь уроки на будущее», но увидеть непреходящее. По мнению Хёйзинги, история – это живой, бесконечно изменчивый многоструйный поток. История не имеет ни цели, ни необходимости, ни двигателя, ни всеопределяющих принципов. Хёйзинга не приемлет позитивистский взгляд на историю как на процесс, подлежащий рациональному объяснению. История не знает ни законов, ни правил, имеющих всеобщий характер. Историк должен стремиться воссоздать образ прошлого, и Хёйзинга, виртуозно владея родным языком, прекрасно добивается этого (бросая тем самым драматический вызов своим переводчикам).

В идущем от Буркхардта стремлении увидеть непреходящее разрешается кажущееся противоречие между поэзией и правдой: поэтическое вчувствование позволяет увидеть правду. Поэзия воссоздает правду истории.

Для Хёйзинги «поэзия» истории была неотделима от «правды» жизни, в том числе – и собственной жизни, что вновь возвращает нас к цитате6, уже проникшей в заглавие этого Предисловия. Постоянно внося изменения и добавления в Осень Средневековья, Хёйзинга фактически не расставался с нею всю свою жизнь.

Внезапный прорыв в подлинное историческое событие, внезапное ощущение непосредственного контакта с прошлым, животрепещущая «историческая сенсация» – чувство истории, дает, как писал Хёйзинга, «почти экстатическое постижение того, что сам я более не существую, что, переполненный до краев, я перетекаю в мир, находящийся вне меня; это прикосновение к сути вещей, переживание Истины посредством истории». Прямой контакт с прошлым может дать «воображение, разбуженное строкой хартии или хроники, видом гравюры, звуками старой песни». Хёйзинга сравнивает ощущение «исторической сенсации» с музыкальным переживанием, вернее с постижением мира через музыкальное переживание (что, заметим от себя, опять-таки удивительно напоминает Пруста, писавшего о «таинственной сущности музыкальной фразы Вантейля», сулившей проникновение в смысл, в который не способен был проникнуть рассудок).

В стремлении передать прошлое историк, по мнению Хёйзинги, прежде всего должен сохранять верность истине, по возможности корректируя свою субъективность. Стремление к истине, этический императив – нравственный долг ученого. История – артезианский колодец, кладезь культуры, неиссякаемый источник нравственного совершенства – для тех, кто способен критически воспринимать и трезво оценивать события прошлого, отличать «взлеты» и «падения» государственной мощи от взлетов и падений государства или народа в нравственном смысле. Чистота помыслов в подходе к истории – единственное условие для ее правильного понимания. Ничто не может быть хуже для нации, чем намеренное превращение национальной истории в «опиум для народа» теми, кто используют ее как подручное средство для достижения или удержания власти.

В детстве и отрочестве Йохан Хёйзинга испытывал влияние во многом противоположных личностей отца и деда. Дед, Якоб Хёйзинга (1809–1894), – глубоко религиозный меннонитский проповедник. Отец, Дирк Хёйзинга (1840–1903), – профессор-медик, атеист. Дирк Хёйзинга был талантливым популяризатором бурно развивавшейся биологии. Он писал научно-популярные статьи по физиологии для влиятельного нидерландского журнала De Gids [Вожатый], посвященного общим вопросам культуры7, а с 1871 по 1875 г. был редактором научно-популярного журнала Isis [Изида]. Дирк Хёйзинга доходчиво писал о самых различных предметах образным, литературным языком и умел донести до читателей естественнонаучные основы современного мировоззрения. Он стремился пробудить в каждом образованном человеке устойчивый интерес к развитию естественных наук и не только вызвать интерес к их практическим достижениям, но и доставить читателю эстетическое наслаждение, способствовать его нравственному углублению и интеллектуальному формированию.

«Из отдельных наук о природе постепенно возникает единое неделимое естествознание». «Природа – одно великое целое, части которого неразрывно связаны». «E pluribus unum [Из многих – единое], девиз Соединенных Штатов Северной Америки, вполне могло бы написать на своем знамени также и современное естествознание»8.

По позднейшему признанию Йохана Хёйзинги, книги, которые приносил ему из университетской библиотеки отец, открыли горизонты, которые навсегда остались определяющими в его научном мышлении; он постигал контрасты, антиномии науки и религии, чувства и разума, индивидуума и общества, изменчивости и устойчивости9.

Научно-просветительские старания отца развивали в сыне интерес и глубокое уважение к науке, к ее интеллектуальным ценностям, к целостности познания мира. В сочетании с незыблемостью нравственных требований, преподанных дедом, это сформировало качества человека и ученого, которые мы так ценим в Йохане Хёйзинге.

Анализируя научный метод и признавая исключительный талант нидерландского историка, теоретик и историк культуры А. В. Михайлов (1938–1995) упрекает его в отсутствии понятийного аппарата. Говоря о субъективности Хёйзинги в подходе к рассматриваемому материалу, он замечает, что «наблюдатель, исследовательское я вступает во внутренний конфликт с усилиями науки, будучи источником возрастающих помех в эксперименте общения с прошлым»10. Но на это следует возразить, что наблюдатель здесь вовсе не «источник помех», а субъект, постигающий, усваивающий изучаемый материал. И разве неотступно культивируемое стремление к понятийности не ставит исследователя в зависимость от навязываемой самому себе ученой догматики?

Самоотверженная любовь к культуре, выдающийся дар историка, художественный талант позволяли Хёйзинге видеть временное и вечное в их подлинном свете. Глубокая вера в непреходящие ценности истины, закона, морали помогала ему сохранять душевное спокойствие в годы разразившейся мировой катастрофы. Хёйзингу нередко называли культур-пессимистом, в одном ряду с такими его духовными собратьями и современниками, как Поль Валери (1871–1945), Томас Стёрнз Элиот (1888–1965), Хосе Ортега-и-Гассет (1883–1955), Томас Манн (1875–1955). Сам же он называл себя оптимистом – в годы, о которых его друг поэт Мартинюс Нейхофф (1894–1953)11 заметил с горькой иронией, что «пессимизм стал роскошью и более невозможен».

В 1919 г., после окончания ужасной войны, в Предисловии к первому изданию Осени Средневековья Хёйзинга отмечал, что его взгляд, когда он писал свою книгу, «устремлялся как бы в глубины вечернего неба, но было оно кроваво-красным, тяжелым, пустынным, в угрожающих свинцовых прогалах и отсвечивало медным, фальшивым блеском».

В конце второй, еще более ужасной войны, после пребывания в лагере заложников, насильственно вырванный из своего лейденского окружения12, больной семидесятидвухлетний Йохан Хёйзинга в письме к дочери Элизабет от 28 октября 1944 г. пишет в последнюю свою осень, всего за три месяца до смерти: «Утро сегодня началось сверкающим сиянием солнца. Деревья – в их последнем ореоле желтого и бурого, и один взгляд на них гонит прочь всякую мысль о войне».

Он сохранил мужество: «Оптимистом я называю того, кто даже тогда, когда путь к улучшению едва заметен, всё же не теряет надежды»13.

В работе Renaissance en Realisme [Ренессанс и реализм] (1929 г.), Хёйзинга писал: «Буркхардт уже давно принадлежит к тем мастерам, которые возвысились над противопоставлением истинного или ложного; людей интересует не их мнение, но их дух». Теперь, спустя столько лет, мы можем сказать, что эти слова приложимы и к самому Хёйзинге: «Нас не столько интересует мнение Хёйзинги об определенном историческом событии, сколько дух, мотивация, из которой вытекают его основания и интерпретации, и манера, в которой он придает прошлому форму и смысл в контексте собственной жизни и собственного мышления»14.

Хёйзинга сказал однажды, что мы живы очень короткое время, а мертвы очень долго. Но если в первом случае это говорится о нас, то ведь и во втором случае имеются в виду именно мы. Будучи мертвы, мы не перестаем быть самими собою. Ушедший от нас в 1945 г. Йохан Хёйзинга не утратил духовной жизни. И мы еще многое извлечем из общения с ним в будущем.

В заключение – несколько слов о подходе к транслитерации иноязычных имен и географических названий. Переводчиком руководило стремление с наибольшей точностью передать их подлинное звучание. Иногда это приводит к тому, что русское написание может не совпадать с привычным и общепринятым, а то и создавать определенные трудности в произношении (как, например, в частице «дё» французских фамилий, где звук «ё» следует произносить как в слове «Мёбиус»). Максимально точное воспроизведение звучания иностранных слов, передаваемых по-русски, – лишь один из элементов задачи, которую ставил перед собой переводчик: сохранения дистанции между культурным пространством современной России и культурным пространством описываемого Й. Хёйзингой западноевропейского позднего Средневековья; дистанции, без признания и соблюдения которой никакой культурологический дискурс вообще невозможен.

Дмитрий Сильвестров

Загрузка...