В воскресенье 10 января 1836 года парижские газеты сообщили, что рано утром у заставы Аркой состоялась казнь Ласенера и Авриля — знаменитых грабителей и убийц. Несмотря на ранний час, темноту и туман, собралась громадная толпа перед эшафотом, построенным за семь часов до этого.
Без четверти девять, рассказывал, в частности, репортер из «Шаривари», осужденных доставили в карете, которые в народе называли «салатницами». Авриль вышел первым. Взойдя на эшафот он повернулся к толпе и бесстрастно сказал: «Прощайте». Затем обнял Ласенера, который, казалось, воспринял это объятие с некоторым отвращением, и ответил: «Прощай, любезный». После чего Авриль склонил голову под нож гильотины.
Ласенер, с которого не спускали глаз, продемонстрировал меньше стойкости. Его шаг был не тверд, лицо казалось почерневшим в обрамлении густых темных волос и бакенбард, губы побелели. Но никаких следов волнения, никаких других эмоций нельзя было обнаружить в тот момент, когда он повернулся к инструменту казни — национальной бритве, как прозвали в народе гильотину. Помощники палача, поддерживая его за руки, наклонили его голову…
Спустя пару дней Ласенер стал обитателем кладбища в Кламаре, где издавна хоронили преступников и которое В. Гюго называл «ужасным погостом». Если бы из тьмы гробовой раздались голоса погребенных здесь, то заговорила бы сама история, вернее, одна из мрачных, постыдных ее страниц, тяжким бременем лежащая на совести человеческой. Послышались бы зловещие вопли наемных убийц и гнусных изменников, клейменых каторжников и хладнокровных душегубов, жестоких бандитов и грабителей.
Итак, Ласенер поселился в Кламаре после нашумевшего процесса, за которым публика следила с напряженным вниманием. Еще бы! На скамье подсудимых оказался не простой головорез, не темный, безграмотный злодей, а своего рода уникальный экземпляр— образованный убийца, претендовавший на звание поэта, автор написанных в тюрьме циничных воспоминаний.
Интерес к личности необычного преступника подогревался и тем, как он выглядел. Это был довольно импозантный тридцатипятилетний мужчина, с вполне благородным обликом, тонкими чертами и выразительными темно-серыми глазами. «Небольшого роста, — рисовала его портрет «Котидьеа», — одет в голубой редингот, физиономия одушевленная и живая. У него открытый лоб, шатеновые волосы разделены пробором с намеком на претензию, маленькие рыжеватые усики, в глазах — искорки, но в то же время неподвижность взгляда, что придает ему странное выражение полной беззаботности и отваги. Кажется, он наделен определенным хладнокровием, отдающим цинизмом, он беседует с адвокатом, не оставляя своей привычной улыбки — надменной и иронической». В немалой степени публике были интересны его ум и удивительное самообладание. Но главная причина, вызывавшая интерес, заключалась в том, что этот грабитель и убийца сознательно стал преступником.
Первые шаги на поприще порока он сделал еще в юности, там, где родился, вблизи Лиона. Был вором, занимался подлогами, играл в азартные игры, дезертировал из армии, сражался на дуэлях и, наконец, стал убийцей по профессии.
Для этого преднамеренно попался на краже. Его присудили к одному году тюремного заключения. Таким способом он смог пройти школу у других уголовников с тем, чтобы превзойти всех в избранной «профессии», к которой относился абсолютно серьезно. Он убивал без малейшего угрызения совести и сожаления, без страха. «Я понимаю, — цинично заявлял Ласенер, — что, будучи убийцей, я заключаю некий контракт между собой и эшафотом, между нами устанавливается некая связь; пусть моя жизнь больше не принадлежит мне, а лишь закону и палачу, но это не искупление, а проигрыш в азартной игре». Он утверждал, что такую роль навязали ему насильно, что в его жизни наступил момент, когда единственным избавлением от самоубийства стало преступление, «на кон была поставлена моя голова, я не рассчитывал остаться безнаказанным», — откровенничал Ласенер.
В течение трех дней, когда шел суд, хладнокровие ни на минуту не изменило ему, он был совершенно спокоен, временами даже улыбался. На последнем заседании произнес изысканную речь, которая длилась целый час, причем он не пользовался никакими записями и ни разу не запнулся. В течение двух месяцев до казни он принимал журналистов и давал интервью, любопытные великосветские дамы выпрашивали у него автографы, его посещали френологи, которых привлекала большая его голова с широким лбом, «благоприятно сформированным». Он разрешил, чтобы с его лица сделали прижизненную маску, писал мемуары и сочинял стихи. Эти его опусы с охотой публиковали бульварные газетки вроде «Курье де театр», где незадолго до казни появилось девять заметок о Ласенере и его стихи.
Его тщеславие было безгранично. Именно это побудило его разыгрывать из себя этакого «идейного» убийцу и перед эшафотом принять позу преследуемого обществом страдальца. Иначе говоря, он не хотел довольствоваться ролью обычного убийцы, а пытался выдавать себя за борца с социальной несправедливостью, жертвой которой он будто бы стал. «В эту эпоху, — писал он в своих мемуарах, — началась моя дуэль с обществом, которая прерывалась иногда по моему желанию, но которую меня заставляла возобновить нужда, я решил сделаться бичом общества».
Реакционеры моментально подхватили признание Ласенера и не преминули поддержать и развить мысль о происшедшем якобы превращении его бандитизма в социальное бунтарство. Родилась легенда о «поэте-революционере», которую поспешили использовать, чтобы очернить подлинных борцов.
Таким образом, Ласенер был не только зачислен в список поэтов-преступников, какими вынужденно в прошлом стали, скажем, Франсуа Вийон или Лассе-Майа, но и оказался в особом положении «интеллигентного» убийцы, вставшего на путь преступления во имя «идеи» мести обществу.
«Этот человек бессмертен», — изрек полтора века назад писатель и журналист Леон Гозлан, имея в виду, что в лице Ласенера криминалистика встретилась с особым типом преступника — «философа и теоретика». «Гневное восхищение» вызывало его имя у многих современников. Правда, он не удосужился «чести», оказанной его знаменитому предшественнику Картушу, череп которого выставлен в парижском Музее Человека (кстати говоря, рядом с черепом Декарта!), но в частной коллекции какого-то любителя подобных «раритетов» хранилась забальзамированная кисть руки Ласенера.
И манит любопытных ближе,
След казни все еще храня.
Обрубка в шерсти темно-рыжей
Коснулся с омерзеньем я,—
писал Теофиль Готье в стихотворении «Ласенер».
Воздал должное «поэту-громиле» и другой сочинитель того времени, Эжезиппо Моро. В сатирических стихах «Поэт Ласенер», разоблачая ореол бунтаря и справедливого мстителя, он гневно обличал убийцу, который осмелился называть себя поэтом, «в старушечьей крови сбирая луидоры». Это был ответ представителя республиканских кругов тем, пишет Ю. Данилин, исследователь творчества Э. Моро, кто пытался использовать имя Ласенера для борьбы с демократическими силами.
Тем же собратьям по перу, кто не знает, как добиться известности, Э. Моро давал иронический совет: встать, как Ласенер, на путь преступления:
Вам нужно покорить читателей? Так что ж?
Пускай как молния сверкнет ваш острый нож
Средь людной улицы над жертвою кровавой,
И — пред сбежавшейся полицией и славой,
Избрав подножьем труп, — вы покорите мир,
Держа под маскою тетрадь своих сатир!
На Западе буржуазные историки и сегодня пытаются представить судьбу Ласенера как обвинительный акт гуманности, а его самого сделать апостолом дегуманизации. «Человеком нашего времени» назван он в предисловии к последнему изданию его мемуаров, выпущенных в Париже в 1968 году. В том же году в Лондоне был показан телеспектакль «Литератор-убийца», а еще ранее, в 1946 году, образ Ласенера возник на киноэкране в французском фильме «Дети райка».
Если и был прав Леон Гозлан, то лишь в одном — в течение более века образ Ласенера привлекал писателей и поэтов.
Чем можно объяснить такое внимание?
Тема преступления, как отражение преступления в обществе, занимала писателей во все времена — от создателей античного эпоса до Шекспира, Бальзака, Золя, Достоевского. «Грабеж и убийство, шантаж и предательство, — говорит болгарский писатель Б. Райнов в своем исследовании, посвященном «черному роману», — в той или иной форме присутствуют в великом множестве художественных произведений». В связи с этим вспоминаются слова А. Франса о том, что «не будет преувеличением сказать, что пролитая кровь заполняет добрую половину всей созданной человеческой поэзии».
Особенно широкое распространение тема преступления получает в европейской литературе начиная с прошлого века. В буржуазном обществе, где нравственность уступает место аморальности, писатели, часто в морализаторских целях, живописали пороки и преступления, изображали людей безнравственных. Именно такая книга считалась тогда нравственной, как заметил английский писатель К. Честертон, сетуя на то, что в нашем веке буржуазная литература ассоциирует нравственность книги со сладким оптимизмом, с красивостью. «Для нас, — писал он, — нравственная книга — это книга о нравственных людях, но раньше считали как раз наоборот». Вот почему Бальзак произнес свою знаменитую фразу о том, что «великое преступление — это порой почти поэма», и, вторя ему, А. Франс восклицал: «Красивое преступление прекрасно!»
Лучшие из писателей прошлого стремились, таким образом, не бесстрастно живописать пороки и преступления, но ощущали необходимость заботиться о нравственном здоровье нации, выставлять язвы общества на всеобщее обозрение.
В связи с этим и заинтересовал многих литераторов образ Ласенера.
Казалось, французскую публику тех лет трудно было удивить типом вора и бандита — общество кишело ими, процессы и казни не прекращались. И чтобы воссоздать социальный и историко-бытовой фон, на котором стали возможны отдельные «беспримерные» уголовные преступления, писатели обращаются к судебной хронике, в ней черпают сюжеты и образы. Жизнь преступного мира, похождения авантюристов становятся излюбленными темами. Даже исторический роман преимущественно избирает жестокие сюжеты и мрачные сцены.
Чудовищные преступления, нагромождение ужасов, самые невероятные ситуации возникают в литературе как отклик на события времени, характеризуют нравственное состояние тогдашней Франции. В свою очередь, в Англии возникает целый жанр так называемого «ньюгейтского романа» — популярной литературы о преступлениях.
Среди тех, чье воображение в той или иной степени оказалось во власти личности Ласенера, был Стендаль.
В работе над романом «Ламьель», оставшимся незаконченным, Стендаль воспользовался данными шумного процесса авантюристки и преступницы, известной в 20-х годах прошлого века как «донья Конча». Отчет о суде над нею был опубликован в «Газетт де Трибюно». И то, что казалось редактору этой судебной газеты «чем-то невероятным» — женщина влюбляется в бандита, который собирался ее убить, — писатель с успехом использовал в романе. Разбойник
Вальбер с ножом в руках, по замыслу автора, должен был встретиться с Ламьель в момент ограбления ее квартиры. Как пишет исследователь творчества Стендаля Жан Прево, установивший источники этого романа, бандит Вальбер, увидев грудь Ламьель, должен был произнести: «Очень жаль», пощадить героиню и влюбить в себя. Ей кажется, что в беглом каторжнике и убийце она нашла того, которого так тщетно и долго искала — настоящего человека. Он покоряет ее сердце своей искренностью и активной деятельностью, и она гибнет, спасая его, для чего поджигает здание суда.
Был ли прототип у Вальбера? — спрашивает Жан Прево. И отвечает утвердительно: «Ламьель должна была найти свою большую любовь и невольную причину собственной смерти в страстной привязанности к несколько романизированному Ласенеру». Стендаль переписывает слова Ласенера, в нескольких строках рисующих образ Вальбера: «Я воюю с обществом, которое воюет со мной. Я слишком хорошо воспитан, чтобы работать собственными руками и зарабатывать три франка за десять часов работы». О тонких руках Ласенера тогда много писали, Теофиль Готье изобразил их так:
Она была аристократкой,
Не зналась с честным молотком,—
Приятель жизни бурно-краткой,
Лишь острый нож был ей знаком.
И не была на пальце этом
Мозоль — священный знак трудов.
Убийца явный, лжепоэтом
Был Манфред темных кабаков.
По замыслу Стендаля, Вальбер, которого преследовали, случайно становится убийцей (очень точная деталь, непосредственно внушенная автору, как считает Жан Прево, процессом Ласенера). Для этого нужно было описать людей с ненормальным психическим складом, проанализировать самые глубины их души и «показать события и людей глазами Вальбера — Ласенера». Нужно было «влезть в шкуру этих чудовищ» — иметь в душе своеобразный музей патологической анатомии. Однако, повторяю, эта часть романа до нас не дошла. Тем не менее Жан Прево приходит к выводу, что «в душе Стендаля Ласенер, по-видимому, одержал победу посмертно», и писатель выбрал этого «поэта и философа» в прототипы героя своего романа.
По-разному использовали образ Ласенера другие французские писатели. В. Гюго не раз вспоминает о нем в стихах, в романе «Отверженные», в письмах. В своем известном политическом памфлете «История одного преступления», где он заклеймил преступные действия банды политических проходимцев во главе с Ділі Бонапартом, проложивших себе путь к власти с помощью убийства, обмана и подкупа, снова возникает страшный образ Ласенера. «Он довел гнусность до предела, — писал В. Гюго о Наполеоне III. — Он завидовал размаху великих преступлений и решил совершить нечто, равное наихудшим из них. Это стремление к чудовищному дает ему право на особое место в зверинце тиранов. Жульничество, силящееся стать вровень со злодейством, маленький Нерон, надувающийся до размеров огромного Ласенера, — таков этот феномен».
Имя Ласенера мелькает в переписке А. Дюма, встречается оно у Максима Дюкана, Андрэ Бретона, у упомянутых Теофиля Готье и Эжезиппо Моро, у В. Ирвинга. И что особенно интересно, Ласенер оказался в поле зрения Ф. М. Достоевского.
Интерес Достоевского к судебным отчетам, к психологии преступника общеизвестен. В каждом номере газеты, говорил писатель, можно встретить отчеты о действительных фактах, и задача литератора замечать их, разъяснять, описывать и углублять.
Чаще всего внимание его занимали судебные разбирательства и расследования уголовных дел. «Есть еще много следов в наших газетах, — говорил он, — необыкновенной шаткости понятий, подвигающих на ужасные дела». Читал же Достоевский газеты, особенно во время пребывания за границей, регулярно и «до последней литеры». Они были единственным источником, который помогал уяснять происходящее на родине и где он мог черпать нужные ему факты русской действительности.
Использование газетной информации позволило Достоевскому говорить о том, например, что «многие вещицы» в романе «Идиот» «взяты с натуры». Конкретный материал в этом смысле предоставляли «Московские ведомости», «Голос», «Петербургские ведо-мости» и другие. Отчеты об уголовных процессах, опубликованные на их страницах, вошли в том или ином виде в сюжет «Идиота». Знакомство, в конце ноября 1867 года, с судебным делом потомственного почетного гражданина Мазурина пришлось как раз на момент нового, вторичного обдумывания романа и произвело на Достоевского, как известно, сильное впечатление. В романе оно нашло отражение в описании взаимоотношений Настасьи Филипповны и Рогожина, который с тем же хладнокровием, что и Мазурин, обдуманно осуществляет убийство. И вообще, все литературоведы, которые пытались выявить связь Рогожина с преступлением Мазурина, приходили к выводу, что образ Рогожина задуман и введен в роман под влиянием завладевшего воображением Достоевского образа Мазурина. «История создания Рогожина, быть может, должна начаться именно с того момента, когда Достоевский прочел в газетах судебное разбирательство дела об убийстве ювелира Калмыкова», — писала В. С. Дороватовская-Любимова в своей статье «Идиот» Достоевского и уголовная хроника его времени».
Восстановить обстоятельства дела Мазурина помогают «Московские ведомости» за ноябрь 1867 года.
С самого утра, писала газета, густая толпа в буквальном смысле загородила проезд Мясницкой улицы в Златоустинский переулок. Перед запертыми воротами дома почетной гражданки Мазуриной стоял полицейский караул, с трудом сдерживая напиравших людей. Еще летом 1866 года об этом доме ходили странные слухи в связи с исчезновением художника-ювелира Ильи Калмыкова.
Именно в этот дом, к своему приятелю Мазурину он заходил 14 июля, после чего бесследно исчез, и поиски его оказались напрасными. Только в феврале 1867 года, т. е. через 8 месяцев, случайно был открыт пустой магазин Мазурина и в нем найден разложившийся труп Калмыкова. При следствии обнаружилось, что Мазурин пригласил к себе Калмыкова, чтобы сговориться с ним о выкупе заложенных им у одного ростовщика бриллиантов. Калмыков нашел предложение интересным и отправился к приятелю на другой же день. Мазурин сам отворил ему дверь в передней, где ничего не было, и повел для переговоров вниз, в свой пустой и запертый магазин. Выйдя за перегородку, чтобы достать реєстр заложенных вещей, Мазурин вместо него вынул из конторки бритву, крепко связанную бечевою, чтобы бритва не шаталась и чтобы удобнее было ею действовать, вошел в комнату, где сидел Калмыков, и так сильно резанул по горлу своей жертвы, что Калмыков, не вскрикнув, повалился на пол и захрипел. Покончив дело, Мазурин вынул из кармана убитого деньги, завернутые в бумагу, снял кольцо и поднялся к себе наверх. Сбросив запачканное кровью платье, он вымыл руки в комнате рядом со спальней матери. После обеда, к которому он не притронулся, Мазурин отправился к вечерне, потом, около 9 часов вечера, купил ждановской жидкости[3] и черную американскую клеенку, спустился в магазин, налил жидкость в два поддонника и две миски, а труп покрыл старым пальто, лежавшим тут уже давно, и принесенною клеенкою. По показанию Мазурина, бритва была завязана им гораздо ранее, чтобы она не шаталась, так как служила для разрезывания тонкого картона, а новый кухонный нож со следами крови, найденный в магазине, был куплен для домашнего употребления.
В романе некоторые обстоятельства и детали этого уголовного дела были использованы Достоевским.
Не говоря уже о том, что, по замыслу писателя, об этом деле знает Настасья Филипповна, прочитав отчет о суде в газетах, дом Рогожина, большой, мрачный и скучный, вызывает в ее воображении другой дом, в нижнем этаже которого восемь месяцев лежал покрытый американской клеенкой труп. Образ убийцы из газеты сливается в ее восприятии с образом Рогожина. Не заключается ли в этом «причудливое указание автора на скрытые пути его собственного воображения, на сродство в его собственном представлении двух этих типов?» — спрашивает В. С. Дороватовская-Лю-бимова. Само собой, речь не идет о копировании уголовной хроники, что вообще было не свойственно Ф. Достоевскому, а о том, что Мазурин мог послужить толчком к замыслу образа Рогожина, не говоря об использовании писателем целого ряда деталей подлинного уголовного дела. Какие же это детали? Это и пач-ка денег, завернутая в «Биржевые ведомости»; и новый нож, купленный для домашнего употребления и потом послуживший орудием убийства; и время, когда совершается преступление, — погожие июньские дни; и место убийства — мрачный, зловещий дом, окутанный какой-то тайной, где «все как будто скрывается и таится»; это и срок наказания, определенный убийце, — пятнадцать лет каторги; наконец, это и черная американская клеенка, и склянки с ждановской жидкостью, обычные аксессуары тогдашнего быта, перешедшие из жизни на страницы романа, и уж конечно ничего общего не имеющие с тем мистическим смыслом, который пытались придать им некоторые западные исследователи.
Но историко-бытовой фон, на котором разворачивается трагическая история, рассказанная Достоевским, не ограничивается упоминанием только об одном убийстве, совершенном в Москве. Неоднократно в романе «Идиот» упоминаются подлинные печатные сообщения о других убийствах и ограблениях: «печатно известно» о судебном деле Данилова, убившего и ограбившего ростовщика Попова; про убийство шести человек семейства Жемариных студентом Горским, о чем они «в газетах изволили проследить»; о преступлении крестьянина Балабанова, зарезавшего за часы мещанина Суслова, — случае, о котором «все говорили».
Особенно часто в разговорах героев речь заходит о Горском и Данилове. Несомненно, как считают исследователи, Достоевский очень внимательно читал отчеты о следствии и суде над ними.
В начале марта 1868 года газета «Голос» поместила известие из Тамбова о том, что 1 марта вечером в доме купца Жемарина убито шесть человек: жена Же-марина, его мать, одиннадцатилетний сын, родственница, дворник и кухарка. Подозрение пало на гимназиста Витольда Горского, восемнадцатилетнего домашнего учителя семьи Жемариных. Позже и «Московские ведомости» начали освещать подробности этого преступления. В ходе следствия выявилась следующая картина. Горский признался, что совершил убийство с целью грабежа, так как испытывал тяжесть бедности. Замыслив убийство, он подробно разработал его план: заблаговременно приобрел револьвер, оказавшийся, впрочем, не совсем исправным, для чего потребовалось отнести его для починки к слесарю. Затем по им самим сделанному рисунку он заказал кузнецу изготовить нечто вроде кистеня — снаряд, якобы необходимый ему для гимнастики. Дальше он действовал с тем же обдуманным хладнокровием. Предвидя, что неожиданные выстрелы могут напугать членов семьи, он стал обучать мальчика, своего ученика, стрельбе из револьвера с целью приучить их к звукам выстрелов.
С тем же хладнокровием он совершил злодеяние: по очереди убил находившихся в доме членов семьи, а потом хозяйку с младшим ребенком и родственницу, которых вначале не было дома. Однако ограбить своих хозяев не успел.
Самое, пожалуй, удивительное состояло в том, что Горский не был каким-то прирожденным злодеем, умственно недоразвитым монстром. Ничего подобного. Напротив, и учителя в гимназии, и товарищи отзывались о нем, как о юноше прекрасно развитом, дворянине, любившем чтение и литературные занятия. Правда, при этом отмечали присущий ему резкий характер, волю не юношеского возраста и неверие в Бога, в чем он и сам сознавался.
Не менее громким в то время считалось и дело студента Данилова. Возникло оно раньше дела Горского, и о нем начали писать газеты в январе 1866 года. Но и два года спустя печать продолжала уделять ему внимание в связи с возникшими новыми обстоятельствами.
В чем же состояло преступление дворянина Алексея Данилова?
Неопровержимо было установлено, что именно он, девятнадцатилетний студент Московского университета, убил и ограбил отставного капитана Попова, принимавшего в заклад драгоценные вещи, а также его служанку. Арестованный, однако, категорически отрицал свою причастность к преступлению — убийству и краже двадцати девяти тысяч рублей и давал весьма противоречивые показания.
Суд над ним состоялся в феврале 1867 года и вызвал исключительный интерес. Билеты на процесс продавались по десяти рублей, а чтобы попасть на свободные места в зале, очередь занимали с пяти часов утра. В немалой степени такому ажиотажу способствовало то, что газеты много писали о личности подсудимого, о его высоком умственном развитии, хорошем образовании и твердом спокойном характере. С особым, казалось, удовольствием расписывали газеты его красивую незаурядную внешность: большие черные выразительные глаза и длинные, густые, откинутые назад волосы.
По суду Данилов был признан виновным и приговорен к девяти годам каторжных работ. Десять месяцев спустя, в ноябре, газеты сообщили, что по городу ходят слухи, будто Данилов осужден невинно и что отыскался настоящий убийца. Спустя некоторое время стало известно, что совершил преступление арестант Глизков, который сам во всем признался. Однако через месяц он заявил, что взял на себя вину за убийство по договоренности с Даниловым, рассказавшим ему историю своего преступления. Таким образом, выявилось, что Данилов, задумавший жениться и нуждавшийся в связи с этим в деньгах, действовал по совету отца, который научил его «не пренебрегать никакими средствами и для своего счастья непременно достать деньги, хотя бы путем преступления». Было установлено также, что Данилов, его отец и товарищ — все трое принимали участие в убийстве.
Последнее дело, особенно громкое, казалось Достоевскому наиболее показательным, отражающим черты времени.
Видимо, это и были те самые «мудреные факты», которые встречались в любом номере газеты, составлявшие «как бы живой, движущийся фон современной жизни, на котором разыгрываются» события романа. Однако в общем его развитии эти факты были переосмыслены автором и приобрели высокое художественное значение.
Писатель много размышлял над характерами преступников, прежде всего Горского и Данилова. Причем особенности характера последнего были использованы им еще ранее, при работе над образом Раскольникова. Ведь и он — студент, исключенный из университета, решается на убийство, чтобы покончить с отчаянным нищенским своим положением.
В связи с этим всплывает еще одно преступное имя, упоминаемое в романе «Идиот». Встречается оно и в черновых записях к «Подростку». Мрачный образ этого убийцы прослеживается также в «Бесах», но прежде всего в «Преступлении и наказании». Можно сказать, что этот образ сопутствовал Достоевскому в течение четырнадцати или даже больше лет.
Речь идет о Ласенере.
Осенью 1860 года петербургские газеты сообщили о том, что в следующем году начнет выходить новый ежемесячный журнал «Время». Редактором издания был отставной инженер-поручик, литератор и табачный фабрикант Μ. М. Достоевский, брат его, Федор Михайлович, являясь соредактором, значился в числе будущих авторов.
Конец года ушел на подготовку издания. Хлопот по составлению первых номеров и подбору сотрудников было немало. Да и помещение требовалось подыскать соответствующее. За этим, в буквальном смысле, далеко ходить не пришлось. Сняли квартиру неподалеку от прежнего места проживания Μ. М. Достоевского, на углу Казначейского и Столярного переулка, где и поместилась редакция. Федор Михайлович жил рядом, во втором этаже дома Алонкина, тоже на углу Казначейского и Столярного.
Естественно, братьев Достоевских прежде всего беспокоил вопрос о читателях. Соберет ли достаточное число подписчиков задуманное издание, чтобы быть неубыточным? Это зависело от того, что будет печатать новый журнал, какие имена привлечет на свои страницы, что интересного из отечественной и зарубежной жизни узнает современный читатель, насколько редакции удастся уловить последние умонастроения и новейшие взгляды в общественной жизни и отражать их в журнале.
В связи с этим журнал предполагал время от времени помещать материалы судебно-уголовной хроники, надеясь тем самым «угодить читателям». Однако не только стремление привлечь внимание к журналу и доставить подписчикам занимательное чтение руководило издателями. Знаменитые иностранные уголовные процессы, с которыми журнал намеревался знакомить читателей, «занимательнее всевозможных романов, потому что освещают такие темные стороны человеческой души, которых искусство не любит касаться, а если и касается, то мимоходом, в виде эпизода». Выбирать процессы журнал обещал «самые занимательные», чтение которых «будет не бесполезно для русских читателей». Публикации эти могли бы стать поучительными. Они познакомили бы с уголовным правом разных европейских стран, с судебным опытом на Западе, новейшими теориями и их практически наглядным применением. В атмосфере ожидания судебной реформы в России подобные публикации могли действительно оказаться небесполезными.
Первой такой публикацией стал материал, напечатанный во втором номере журнала «Время» под названием «Процесс Ласенера». В примечании от редакции говорилось, что «в предлагаемом процессе дело идет о личности человека феноменальной, загадочной, страшной и интересной». Подчеркивая сложность психологии преступника вообще, редакция отмечала, что Ласенера привели на скамью подсудимых «низкие инстинкты и малодушие перед нуждой», он же вознамерился «выставлять себя жертвой своего века. На самом же деле он стал жертвой своего безграничного личного тщеславия, доведенного до последней степени».
Источник, откуда был переведен очерк о процессе Ласенера, не указывался. Теперь установлено, что, как и другие судебные очерки, опубликованные позже во «Времени», он был заимствован из иностранной серии «Знаменитые процессы всех народов», выпускаемой Арманом Фукье с 1857 по 1874 год. Всего вышло девять томов, носивших большей частью компилятивный характер. Очерк о Ласенере был включен в первый том и сопровождался шестью иллюстрациями. Построчное сравнение убеждает в верности русского текста французскому подлиннику, за исключением одного небольшого сокращения.
Что касается того, читал ли Достоевский мемуары Ласенера по-французски, то свидетельства на этот счет отсутствуют. Можно только предположить, что если бы они были знакомы Достоевскому, то он, надо полагать, выбрал бы более характерные стихи Ласенера, к примеру, «Мое превращение», чем «Бессонница осужденного», помещенное во «Времени», которое, кстати говоря, сам Ласенер не признавал своим.
Начинался судебный очерк о Ласенере обычными «анкетными данными». Далее — некоторые сведения о семье, учебе в семинарии и коллеже, где вел себя «хорошо и благонравно». Впрочем, сам он впоследствии утверждал обратное — был, мол, непокорен, богохульствовал, предавался разврату. Скорее, это его собственная выдумка более позднего времени, когда он начал изображать из себя исключительную личность.
«Ласенер желал посвятить себя изучению права. Париж тянул его, Париж, где так быстро создаются карьеры. Париж, где публичная речь получила в ту эпоху царственную силу, где в один день, единым словом можно было себя прославить! Звание адвоката в Париже— это ли не разумная греза юности!.. Но пришлось от нее отказаться. Средства отца были слишком скудны, и молодой Ласенер принужден был поступить в купеческую контору…» Вскоре, однако, ему наскучило сидеть за конторкой, и он подался в армию. Сам он потом в своих воспоминаниях признавался, что совершал из полка два побега. На вопрос, в чем была причина, он отвечал: «потому что не умею слушаться».
К этому времени семья его вконец разорилась, отец покинул Францию, оставшись должником многих. Сын решил искать счастья в Париже. Здесь он завел не слишком надежные знакомства. В числе молодых людей был и племянник Бенжамена Констана. Ничтожная ссора, случившаяся между ними, привела к дуэли, которая кончилась смертью противника Ласенера. Эта дуэль заключила первый акт жизни Ласенера, была для него первым поводом сопричислиться к группе людей исключительных, натур необыкновенных… «Зрелище агонии моего противника, — говорил он впоследствии, — нисколько меня не тронуло… Надо полагать, уж таково свойство моей организации, особенная бесчувственность».
Существует и такое предположение, что этот поединок задал фатальное направление его жизни, сгубил его будущность. Убийца племянника знаменитого политика и оратора был отвергнут обществом.
Чтобы достать денег не работая, Ласенер решился на подлог. Был уличен и посажен на год в тюрьму. Освободившись, он вздумал заняться литературой. Именно в это время появились написанные им песни и стихи. В значительной мере они были продуктом подражания.
Но деятельность на ниве литературы оказалась тоже не по нем. Он предпочел снова сойтись с бывшими дружками по тюрьме. Существование его как бы раздвоилось. То брался он за перо, писал из желания щегольнуть своими легковесными произведениями, то пускался на воровские проделки, подгоняемый голодом и неутомимою жаждою золота и наслаждений.
Летом 1833 года Ласенера приговорили за воровство к годичному заключению. В тюрьме он сошелся с редактором журнала «Здравый смысл» г-ном Вигуру, содержавшимся там за свои политические убеждения. Ловкая речь, оригинальный склад ума Ласенера, его песенки на злобу дня пришлись тому по душе. Он принял живое участие в судьбе арестанта; у них завязалась переписка. Редактор попытался помочь своему новому другу издать его стишки. Однако никто из типографов не пожелал печатать эти вирши, порожденные тюремной музой.
Зато с другим опусом Ласенера ему повезло больше. Статью «О тюрьмах и карательной системе во Франции», написанную во время заключения, удалось поместить в приложении к «Здравому смыслу». Нельзя сказать, что статья эта не представляла интереса. Напротив, она отличалась смелостью взгляда и выразительным изображением тюремных нравов. Главная мысль ее заключалась в том, что несовершенства карательной системы способствуют совершению вторичных преступлений. «Казематы каторжников, камеры тюрем и исправительных заведений, эти благодетельные учреждения не что иное, как омуты деморализации, где накопляется и разлагается яд, проникающий до сердца арестанта.
В тюрьме новичок, занесенный в эту преисподнюю, попадает в общество закоренелых преступников, проходит у них школу, получает воспитание. Он постигает воровское арго, слышит рассказы о доблестных похождениях молодцов с большой дороги и постепенно начинает брать пример с колодников, усваивает их привычки, изучает в совершенстве их язык. Если даже все это он проделывает, не желая прослыть чужим в среде, где оказался, и если подражает скорее по форме, чем по существу, все равно, будьте уверены, первый шаг уже сделан, остановиться на этой дороге трудно. Из исправительной тюрьмы он выходит уже кандидатом на получение железного убора с ядром, прикованным к ноге…»
Именно это произошло с самим Ласенером. Правда, во второй раз он угодил в тюрьму преднамеренно, с целью усовершенствоваться, сознательно пройти ту самую школу, о которой писал.
К этому времени он уже считал себя вором по ремеслу. А каждое ремесло требует совершенствования.
В его голове зрели кровавые замыслы, он изучал характеры арестантов, заранее подбирая из них будущих сообщников. Выбор его остановился на некоем Авриле, кровельщике, приговоренном на пять лет за воровство в ночную пору. Это был «человек с. характером» — врожденной кровожадностью, с кошачьими глазами, которые в момент гнева становились свирепыми.
Ласенер счел, что такой подручный ему подходит.
Когда их освободили, они встретились, закусили и тут же обсудили план, предложенный Ласенером.
Порешили убить некоего Шардона. Ласенер знал его по тюрьме Пуасси, где они оба сидели лет пять назад. По словам Ласенера, о чем он пишет в своих «мемуарах», они тогда были врагами. Жак Франсуа Шар-дон, по кличке «тетка Мадлен», провел два года в тюрьме за грабеж и вызов нравственности. Отсидев срок, поселился на улице Сен-Мартин в переулке Шваль Руф, в маленькой квартирке из двух комнат на первом этаже вместе с шестидесятилетней матерью. Он продавал различные стеклянные богослужебные предметы, называл себя «братом общества благотворительности Святого Камиля» и в одной из своих петиций, обращенных к королеве, потребовал учреждения гостеприимного дома для мужчин. Болтали, что у его матери припрятаны деньжонки и кое-что из серебряных вещей. Кроме того, прошел слух, что Шардон получил-таки десять тысяч франков от королевы на учреждение приюта.
Ласенер поверил этим слухам и рассчитывал на изрядный куш.
В назначенный день он и Авриль зашли позавтракать в винный погребок и тут условились, что кому делать в квартире Шардона. Ласенер запасся отточенным в виде шила трехгранным стальным напильником. Не прошло и часа, как он пустил в ход свое страшное оружие. Покончив с Шардоном и его матерью, убийцы разделили добычу: пятьсот франков золотом, столовое серебро, плащ и шелковая шляпка. Уходя, они прихватили статуэтку из слоновой кости.
В тот момент, когда Ласенер собирался закрыть дверь, случилось непредвиденное. Двое посетителей спросили Шардона. Сохраняя спокойствие, Ласенер ответил, что того нет дома. Между тем сам пытался закрыть полурастворенную дверь, под которую попал коврик и мешал ее движению. Если бы посетители случайно заглянули в эту полурастворенную дверь, они могли бы увидеть страшную картину преступления.
Избежав, таким образом, разоблачения на месте, преступники отправились кутить в воровской притон. Причем Ласенер облачился в плащ убитого. Что касается статуэтки из слоновой кости, то ее бросили в Сену, после того как антиквар оценил вещь в три франка.
Убийство Шардонов не было целью, а только средством. Преступление, совершенное из таких ничтожных видов, побудило Ласенера обратиться к более широким замыслам.
Меняя имена и квартиры, он совершал одно злодеяние за другим. Наконец, Ласенер попал за решетку на каком-то мелком деле. Тем временем угодил в тюрьму и его дружок Авриль. Желая выгородить себя, он «раскололся» и заявил, что убийца Шардонов — Ласенер. На этом окончилась кровавая карьера этого убийцы.
Когда он узнал, что его выдал его же товарищ и соучастник, то решил отомстить, избрав для этого путь чистосердечного признания. По ходу дела он рассказал о всех остальных своих преступлениях, подлогах, кражах, ограблениях, убийствах. Заодно Ласенер охотно разглагольствовал о своей натуре, которую любил выставлять как исключительную. Рисуясь, злодей заявлял: «Убить человека для меня то же, что выпить стакан вина». Неожиданный случай пробудил еще больше его тщеславие, авторское самолюбие возобладало даже над самолюбием героя судебно-уголовной драмы.
По делу Ласенера к суду были привлечены известный книготорговец Паньер, журналист Альтарош и типограф Герган. Они обвинялись в издании сборника предосудительных песен, сочиненных Ласенером, напечатанных в разных изданиях и газетах, парижских и провинциальных. Двоих из них оправдали, а книготорговец был приговорен к шести месяцам заключения и штрафу в пятьсот франков. Все это еще больше подогревало любопытство общества к личности Ласенера, делало его самой модной фигурой.
Так, на страницах «Газетт де Франс» в ноябре по-явилась статья, в которой, в частности, говорилось: «Этот несчастный! Подумать только! Человек твердой закалки, редкой интеллигентности, высокообразованный, отличающийся глубиной мыслей и идей, живым воображением, этот человек попадает в грязь тюрем и каторги, водит дружбу с самым подлым и отвратительным, он пропитывается всеми ужасами преступления и его карьера завершается на эшафоте!..
Почему же тогда, — вопрошала далее газета, — этот человек, с такими выдающимися способностями, с таким интеллектуальным багажом, не стал знаменитым военачальником или полезным в какой-либо другой области, требующей его энергии и талантов? Почему вместо того, чтобы стать врагом социального порядка, не стал он его светочем, его поддержкой? Он сам ответил на этот вопрос, когда у него спросили — верит ли он в другую жизнь! — Я никогда не хотел об этом думать! — ответил он.
Теперь проследим за последствиями подобной ситуации: нет другой жизни, нет Бога, — дедукция крайне риторична. Бога нет, морального закона в мире в соответствии с божественным законом тоже нет. В таком расположении духа молодой атеист открывает своего Жан-Жака или Дидро и усматривает свою поддержку в двадцати местах, где говорится, что социальный порядок это насилие над законами природы, что зло человека не в нем самом, а в социальных и политических институтах; что собственность — эго бич всего мира и источник всех зол и всех преступлений.
Следуйте за такими рассуждениями, и вот вы непосредственно подходите к разбою и убийству… Остается страх перед каторгой и казнью! Но, как мы видим, достаточно поставить себя над страхом, хладнокровно играть, как играет игрок в деньги, чтобы стать самым популярным философом-практиком».
Во время одного из допросов в больнице тюрьмы Форс присутствовали врачи, адвокат и журналисты. Они-то и поведали, о чем шла речь. «Ласенер устроился рядом с нами возле печурки, — писала «Конститюсьо-нель», — и болтал с нами о литературе, морали, политике, религии, делая это как бы ненароком, мимоходом, демонстрируя глубину мысли и цепкость памяти. Беседа шла о новых религиях, о Сен-Симоне, о тамплиерах и т. д. Ласенер верит в миграцию интеллекта во всех телах, созданных природой. «Все живет, все чувствует, — утверждал он, — даже камень обладает своей жизнью, своим интеллектом».
Его разглагольствования, таким образом, тотчас становились достоянием публики. С циничным апломбом он заявлял, что никогда его не мучили угрызения совести и что мысль о смерти его не страшит. «Мне тридцать пять лет, — витийствовал он, — но я пережил свыше срока человеческой жизни, и, видя стариков, влачащих жалкое существование, угасающих в медленной, мучительной агонии, я убедился, что лучше покончить с жизнью одним взмахом и при полном обладании силами и способностями».
Диалоги Ласенера с посещающими его журналистами и юристами, его «откровения», при меткости и находчивости суждений, некоторым казались необычными, оригинальными. Подогревая этот интерес, Ласенер из темницы разжигал любопытство к своей личности. «Я полагаю, что эшафот не смутит меня, — позировал он. — Казнь заключается не столько в механическом совершении ее, сколько в ожидании и нравственной агонии, ей предшествующих. Притом я властвую над своим воображением и создаю новый мир, собственно для себя… Если я захочу, то не подумаю о смерти до встречи с нею».
И все же однажды он проговорился, выдав себя и показав, что он уязвим. «Как вы думаете, — спросил он с тревогой, — будут меня презирать?» Презрение людей— единственное, что беспокоило этого тщеславного монстра.
Надо ли говорить, что начавшийся в такой обстановке суд привлек всеобщее внимание.
Ласенер вошел в зал суда улыбаясь и грациозно опустился на скамью подсудимых с выражением самодовольства. На нем был костюм безукоризненного покроя. На молодом лице маленькие усики, кокетливо подстриженные по последней моде — все это никак не вязалось с грозными обвинениями, числом тридцать, по различным делам. Он не отрицал ни одного из пунктов обвинения. И вообще выказывал полное равнодушие к происходящему, непринужденно переговаривался с адвокатом, изящно и остроумно отвечал на вопросы судьи, шутил с жандармами, безучастно читал свежий номер «Здравого смысла», улыбался, хмурился лишь тогда, когда неуважительно отзывались о его литературных опусах.
После выступления прокурора, потребовавшего самого сурового приговора, слово было предоставлено адвокату. Положение его оказалось не из легких: защищать признанного виновным и не отрицающим этого подсудимого. Ловкий адвокат нашел, однако, способ попытаться спасти своего подопечного. «Этот человек с невозмутимым спокойствием повествует о всех своих злодеяниях, входит в самые возмутительные подробности, чтобы затронуть ваши сердца и вызвать на свою голову кару, ибо в этой каре он надеется обрести конец жизненных превратностей. Это самоубийца, который сам старается рассказать суду обстоятельства дела, подобно тому, как человек, решившийся наложить на себя руку, внимательно осматривает оружие, которое должно ему сослужить службу…» — заявил адвокат. Его преступления ужасны, продолжал он, но сердце его окаменело, страх, как и надежда, ему неведомы, это человек, снедаемый жестокой болезнью… Прислушайтесь к словам его, когда он выставляет себя умнее других, и вы сами скажете: это сумасшедший! «Разве не так, — патетически восклицал господин адвокат. — Разве нормальный человек станет с таким хладнокровием описывать свои злодеяния, с улыбкой о них рассказывать и накануне суда сочинять какую-то песенку, выказывая полное равнодушие к подножию эшафота?..»
Самые знаменитые процессы не представляли, по словам защитника, подобного примера. Он призывал вникнуть, разобрать строго аналитически все наклонности Ласенера, и тогда нетрудно будет убедиться, что он действовал под каким-то неотразимо-фатальным влиянием, что снедавший его нравственный недуг повлиял на его свободную волю. «Заприте, закутайте его, поставьте его в условия, при которых он не сможет творить зло… но не убивайте его!..» И дальше защитник излагал свой основной довод: «Смерть за столько злодеяний! Смерть человеку, который смеется над нею, ни во что ее не ставит! Нет… этого слишком мало!.. Приговорите его к жизни!
Надо заключить этого человека в жизни вечной скорби, где ежедневно он изведает тысячу смертей. В цепях, в позорной арестантской одежде пусть тянет мучительную, безнадежную, позорную жизнь! Обреченный на страдания, он просветлеет нравственно и в бедствии, его постигшем, прозрит перст божий, преклонится перед его всемогуществом и примет все уготованные ему страдания как праведное возмездие за совершенные злодейства».
Когда адвокат, изнуренный, сел на место, Ласенер улыбкой выразил ему свою признательность. Однако, получив слово, обвиняемый наотрез отказался от подобной меры наказания. Рисуясь, он произносит напыщенную речь: «Какое помилование могут мне оказать? Пощадить жизнь? О, этой милости я не прошу! Другое дело, если б мне предложена была жизнь со всеми наслаждениями, с деньгами, с достатком, положением в обществе… Но жизнь, попросту жизнь!.. Нет, и без того я уже давно живу прошедшим. Восемь месяцев, каждую ночь, смерть сидит у моего изголовья. Ошибаются те, которые думают, что я приму смягчение приговора. Пощада! Вы не можете оказать, а я не прошу и не ожидаю ее от вас и не нуждаюсь в ней».
Эти слова продиктованы были не надменностью, а презрением и ненавистью к людям, в них гиперболическое, сконцентрированное выражение враждебности к ним. И принадлежали они личности вне сомнения с патологической психикой.
Нашлись в зале, однако, поклонники, которые бросились поздравлять Ласенера с блестящей речью. Казалось, он только и ждал этого: весь засиял, преисполнился самодовольства. «Поверьте, господа, — изрек он, — я всегда смотрел на жизнь, как на ратоборство; я вел игру напропалую — где силой взять, где тонкостью: проиграл, обдернулся — и все тут…»
Он остался верен себе. И даже перед казнью его обуревало тщеславие, занимало одно — желание, чтобы о нем говорили, и умолял сберечь местечко для него в воспоминаниях «любивших и ненавидевших» его. Лишь в последний момент он посетовал на то, что так недолго осталось до конца: если бы ему дали сроку, он сочинил бы нечто почище господина Гюго с его «Последним днем приговоренного к смерти».
Как бы подводя итог рассказанной на страницах журнала «Время» истории из уголовных дел Франции, редакция подчеркивала, что «процесс был веден доблестно, беспристрастно, передан с точностью дагерротипа, физиологического чертежа…»
Когда Ф. Достоевский вынашивал идею повести, которую вначале называл «психологическим отчетом одного преступления», впоследствии превратившуюся в роман «Преступление и наказание», писатель, по обыкновению, внимательно просматривал газетную уголовную хронику. Собственно, она и дала толчок замыслу об интеллигентном преступнике. «Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжет мой вовсе не эксцентричен», — писал он из Висбадена в сентябре 1865 года. К этому времени, видимо, уже окончательно сложился замысел романа.
Возникает вопрос: случайно ли появился отчет о процессе Ласенера на страницах журнала «Время»? Советские исследователи творчества Ф. Достоевского, а также некоторые зарубежные признают, что писатель не случайно выбрал из известных ему иностранных судебных процессов прежде всего дело Ласенера. В какой, однако, степени Ф. Достоевский находился под властью этой впечатляющей личности?
Несомненно, образ подлинного преступника Ласенера с его психологическими контрастами привлек внимание Достоевского еще тогда, во время публикации отчета о его процессе в журнале «Время». Это была прекрасная первичная модель, ложившаяся в русло его замысла — показать «психологический процесс преступления», вывести тип преступника-философа, образованного убийцы и дать анализ его «души».
Постепенно замысел обогащался новыми источниками, новыми впечатлениями. Но образ Ласенера продолжал владеть воображением писателя. Одно время он предполагал писать задуманный роман в форме исповеди или воспоминаний героя о совершенном им убийстве. Не был ли этот замысел — вести повествование от имени героя, в виде его дневников, — подсказан пресловутыми воспоминаниями Ласенера? Английский литературовед Ф. Д. Стед видит здесь параллель, он пишет: «…порой мемуары Ласенера предвосхищают мытарства Раскольников в кошмарной нищете Петербурга».
Однако прежде всего Достоевского привлек в деле Ласенера нравственно-психологический аспект преступления.
Но Ласенер был французом, продуктом француз-ской культуры, французской истории. Для писателя было нелегкой задачей преобразовать тот образец западного нигилизма, который он видел в Ласенере, в явление чисто русское. В конце концов он выбрал лишь несколько черт характера Ласенера и его преступления, но характер Раскольникова и его развитие пошли совершенно по иному пути. Как всякий большой художник, Достоевский, используя подлинные факты, сообщения газет и т. п., дополнял их своим воображением, пропускал их «через призму своих философских и социально-политических концепций», — пишет советский литературовед Г. Фридлиндер, отчего «эти факты подчас довольно далеки от жизненного первоисточника».
На первый взгляд Ласенер и Раскольников имеют немало общего. Оба — одаренные молодые люди, получившие образование, обреченные на нищету и обуреваемые навязчивым желанием властвовать. «Он хочет властвовать, — говорит Достоевский о своем герое, — не знает никаких средств. Поскорей взять во власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая». Оба, Ласенер и Раскольников, находятся под влиянием Наполеона и Руссо. Оба выходцы из провинциальной семьи, оба бросили занятия в университете. Оба — неверующие, враждебно настроены по отношению к обществу, поражены цинизмом. Обоими руководит жажда мщения. Ласенер пишет статью «О тюрьмах и карательной системе во Франции». Раскольников сочиняет статью «О преступлении». Оба чрезвычайно горды: «в его образе выражается в романе мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу», подчеркивал Достоевский; в нем «глубокое презрение к людям», говорит он в другом месте. Но под этой гордостью и надменностью у них скрывается чувство собственной неполноценности. Ни один из них не думает о самоубийстве. Оба точно и ясно дают показания, «не запутывая обстоятельств, не смягчая их в свою пользу, не искажая фактов», и оба принимают свое наказание.
Сцена убийства Шардонов напоминает убийство, совершенное Раскольниковым. Некий человек, занимавший квартиру в одном из бедных кварталов, по словам других, прячет у себя большую сумму денег. Погиб не только этот человек, но и тот, кто случайно оказался у него в доме. И вместо большой суммы денег убийца обнаружил жалкие гроши. Топор (напильник) играет трагическую роль в злодеянии. Посетители чуть было не обнаруживают убитых и преступника, но в последний момент уходят в неведении. В первом случае один из украденных предметов брошен в реку, Раскольников имеет намерение предпринять то же самое, но в последний момент прячет награбленное под камнем. Временно убийцам удается скрыться от рук правосудия. Оба сознаются в содеянном, и их обвиняют в убийстве.
И тут начинается резкое расхождение. Достоевский с поразительной силой проникновения, вдумчиво и всесторонне воспроизводит процесс внутреннего развития преступления, рисует, как заметил известный в свое время юрист А. Ф. Кони, «сложную по замыслу, страшную по выполнению» картину убийства. Но в отличие от Ласенера Раскольникову знакомы угрызения совести. Он страдает, совершив преступление.
Совершенно очевидно, что для Достоевского убийство служит лишь завязкой дальнейшего развития действия. Автору гораздо важнее другие проблемы, философские и психологические, которые он ставит в своем романе.
После убийства, пишет Достоевский, развертывается весь «психологический процесс преступления». По словам самого писателя, «неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужден сам на себя донести». Его приговаривают к жизни, то есть определяют наказание, которого требовал для Ласенера его защитник. И он, Раскольников, готов страдать, готов «хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое… Преступник сам решает принять муки, чтобы искупить свое дело…» Он «нравственно требует» этого, заключает Достоевский.
Тюрьма, таким образом, должна стать для него духовным и моральным чистилищем, где он, искупая грех страданием, постигнет новый смысл жизни.
Ничего подобного не происходит с Ласенером, ему неведомо искупающее страдание Раскольникова, образ которого, по словам самого автора, «не совсем похож на обыкновенного убийцу, разбойника и грабителя». Поэтому едва ли правильно будет назвать Ласенера в полном смысле слова прототипом героя Достоевского. Однако, несомненно, что дело Ласенера подсказало писателю некоторые штрихи для разработки темы «интеллигентного убийцы» и что отдельные черты его характера и детали преступления он использовал в соответствии со своим замыслом. Можно сказать, что процесс Ласенера, опубликованный на страницах журнала «Время», послужил толчком к работе воображения автора «Преступления и наказания».
Что касается самого Ласенера, то он был и остался убийцею, чье имя, вопреки его упованиям, если сегодня и помнят, то разве что историки-криминалисты.