ЗЛАТОКУДРАЯ БОГИНЯ

В то утро Флобер, как обычно, принял ванну и, напевая мотив из «Лючии ди Ламмермур», спустился вниз.

— Твои друзья приедут к завтраку? — спросила мать.

— Я жду их с минуты на минуту, — ответил он, глядя в окно с нескрываемым беспокойством. Настроение начинало портиться. Обещали прибыть утром, чтобы позавтракать вчетвером, после чего Флобер собирался прочитать им только что законченный новый роман. Встреча была назначена заранее на сегодня, 12 сентября 1849 года, — для Флобера нынче пробьет час решающего испытания. Впрочем, он уверен в успехе, нисколько не волнуется и с чистой совестью хорошо поработавшего художника представит на суд свое детище.

Наконец, послышался шум подъехавшего экипажа. Флобер выбежал к воротам встречать друзей. Горячо обнимает Луи Буйле, своего однокашника по руанскому коллежу, а ныне собрата по перу; крепко жмет руку

Максиму Дюкану, писателю, с которым в ту пору его связывали узы большой дружбы.

Весело переговариваясь, все трое направляются в дом. По пути Максим Дюкан, поглядывая на двадцатисемилетнего хозяина, замечает, что тот еще больше располнел. А ведь он был божественно красив, так красив, что, когда появлялся в руанском театре в ложе вместе с сестрой Каролиной, его встречали аплодисментами. И вот теперь, особенно после болезни, свалившейся на него лет пять назад, этот белокурый викинг превратился в этакого восточного пашу с уже намечающейся лысиной…

Его жизнь изменилась с того дня, как руанцы, глубоко уважавшие Клеофаса Флобера, главного хирурга центральной городской больницы, проводили на кладбище гроб с его телом. Вслед за отцом смерть унесла младшую сестру Гюстава, нежно любимую им Каролину. Подобно своей бабушке по материнской линии, она умерла, родив дочь. Племянница, которую нарекли именем матери, росла в их доме, и дядя лично занимался ее воспитанием.

Семья переселилась в Круассе, небольшой поселок, расположенный на Сене неподалеку от Руана. Старинный дом с пристройками и садом — целое поместье времен Людовика XV — был куплен отцом Гюстава незадолго до смерти.

Флобер полюбил новое обиталище, тем более что здесь, как уверяли, бывал в свое время автор «Манон Леско». Приятно было сознавать, что в этих стенах, возможно, родились бессмертные строки прославленного романа аббата Прево.

После завтрака мужчины перешли в кабинет хозяина.

Буйле и Дюкану хорошо знакома его обстановка. На круглом рабочем столе с витыми ножками находятся пюпитр, керосиновая лампа и арсенал гусиных перьев, собственноручно зачиненных хозяином: Флобер терпеть не мог новоизобретенных металлических перьев. Тут же, как водится, чернильница в форме лягушки. Пока что из ее чрева не вышло ничего сколько-нибудь значительного, ничего такого, чтобы публика и критики признали выдающимся. Но, кажется, сегодня им предстоит стать свидетелями рождения шедевра. Что ж, послушаем нашего милого Гюстава.

Буйле стоит у окна и мечтательно следит за парусниками, скользящими по реке. Дюкан, устроившийся на оттоманке, устланной шкурой белого медведя, попыхивает трубкой и холеной белой рукой гладит свою черную бороду. Несколько месяцев назад он сообщил Гюставу, что намерен предпринять путешествие на Восток. Флобер попросил его повременить с отъездом. Было бы славно отправиться снова вместе — как два года назад, когда они путешествовали по Бретани. Правда, тогда это была пешеходная прогулка. На этот раз Максим, неугомонный искатель приключений, замыслил другое странствие — по всему Востоку.

— Подожди немного, и я поеду с тобой, — предложил Гюстав, ибо не мог устоять против пожиравшей его страсти к вольному простору.

Дюкан не удивился, он знал, что его друга с давних пор неудержимо влекут золотые пески и ослепительное солнце Востока, манят сказочные чудеса «Тысячи и одной ночи». К тому же врачи советовали Флоберу на время оставить сидячий образ жизни и подышать свежим воздухом.

— Но отчего надо ждать, зачем откладывать? — удивился Дюкан.

— Роман, над которым я работаю уже три года, еще не закончен. Не могу бросить рукопись незавершенной.

— Хорошо, — согласился тогда Максим, — отложим до осени наше странствие. Но ты уж постарайся освободиться к середине сентября.

И вот сегодня, 12 сентября, состоится чтение законченного произведения. После этого можно упаковывать чемоданы и трогаться в путь.

Флобер раскладывает рукопись на столе. «Искушение святого Антония», — произносит он сильным голосом и начинает чтение: — «Перед рассветом я становился на молитву, потом шел к реке за водой и возра-щался по крутой тропинке с бурдюком на плече, распевая гимны».

За все три года, что работал над романом, Гюстав не показал друзьям ни строчки. Больше того, ни словом не обмолвился о содержании своего огромного произведения.

«Ты восходил на Востоке, — и заключал меня в свои объятья, всю трепещущую от росы, бог Солнце! Голу-би порхали по лазури твоей мантии, наши поцелуи рождали ветерки в листве, и я отдавалась твоей любви, черпая наслаждение в своей слабости…» — продолжает Флобер.

Буйле невольно переводит взгляд на гравюру, висящую на стене около книжного шкафа. Это работа Кал-ло «Искушение святого Антония». Он вспоминает, как четыре года назад, вернувшись из Италии, Флобер рассказал ему о картине Брейгеля «Искушение святого Антония» и о впечатлении, которое испытал перед ней в Генуе. В тот же год, возвратившись в Руан, он приобрел в книжной лавке, в квартале Бовуазон, гравюру Калло. С этого момента, можно считать, начинается творческая история романа Флобера, над которым он будет трудиться, совершенствуя его, еще целых тридцать лет.

«Посреди портика, белым днем, была привязана к колонне нагая женщина, и два солдата бичевали ее ремнями; при каждом ударе тело ее корчилось. Она обернулась, рот ее был открыт, и под длинными волосами, закрывавшими ей лицо, мне померещилась — там, за столпившимся народом, — Аммонария…»

Чтение длится уже добрых три часа. Слух утомился от долгого напряжения. В какой-то момент голос читающего сливается в один сплошной монотонный звук — слов нет, хотя губы шевелятся, глаза горят и руки жестикулируют. Кажется, что и впрямь перед ними святой Антоний — христианский аскет, известный своей многолетней борьбой с дьяволом. Отрекшегося от мира пустынника искушали многие греховные соблазны: мечты о славе, гордыня и честолюбие, вожделения плоти, сладострастие и чревоугодие…

«Поистине нет человека несчастнее меня! Добрые сердца встречаются все реже и реже. Мне уже больше ничего не подают. Моя одежда изношена. У меня нет сандалий, нет даже чашки, ибо я роздал бедным и семье все свое добро до последнего обола…»

«Уж не исповедь ли это, — думает Буйле. — Не изобразил ли автор в образе своего героя самого себя. Разве его жизнь в Круассе не походит на отрешенное от мира существование аскета? А его отказ от житейских развлечений, наконец, от личного счастья?»

В первый день чтение длилось восемь часов: от полудня до четырех и затем от восьми вечера до полуно-чи. И так четыре дня подряд — тридцать два часа. Все это время друзья молча слушали Флобера — он просил не перебивать его и пока что не обсуждать с ним написанное.

В перерывах он видел из окна, как его друзья прогуливаются по берегу Сены, обмениваясь впечатлениями.

На четвертые сутки, в полночь, Флобер закончил чтение. Он был так измотан, что предложил перенести вынесение приговора на следующий день:

— Поговорим об этом завтра утром.

Суждение друзей было столь же единодушным, сколь и жестоко категоричным.

— Мы с Максимом считаем, что вещь не удалась, — прямо заявил Буйле, который, как казалось Флоберу, обладал тонким и безупречным литературным вкусом. — Лучше всего, Гюстав, бросить рукопись в огонь и забыть о ней…

— Вы шутите, — едва выговаривая слова, произносит ошеломленный Флобер. — Нет, вы шутите. Послушай, Луи, ты ведь это не всерьез?

— Вполне серьезно, — вступает Дюкан. — Ты просто одержим, помешан на словесной мании. Не спорю, ты умеешь строить фразу. Но все повествование — это сплошной поток фраз, повторяю, музыкальных и живописных, но ничего не дающих. Все это смахивает на напыщенную риторику. А сам Антоний? Какой-то глуповатый, ошалевший от изумления. К тому же отсутствие действия и неизменность ситуации… Поверь, Буйле прав, забудь об этом. Хочешь сожги, хочешь положи в ящик стола. И точка. Лучше поедем с тобой в Египет.

— О, только не сейчас, — бормочет Флобер.

— Нет, именно сейчас, тебе полезно будет уехать. Вернешься — снова примешься за работу. Найди какой-нибудь другой сюжет. Напиши в конце концов роман, где выспренные слова будут выглядеть смешными. И ты сам откажешься от них.

Казалось, Флобер не слышит, что ему говорят. Прижавшись лбом к оконному стеклу, он тяжело дышит. «Разве можно так судить, — думает он. — Или они поступают по праву дружбы, доказывая тем самым свою верность. Но кто сказал, что в права дружбы входит и право быть жестоким? Впрочем, это лучше, чем льстивая похвала. Не Шекспир ли говорил, что упрек полезен, как прополка поля…»

Сегодня мы знаем, что друзья Флобера оказались неправы. Если им и следовало критиковать писателя, то лишь за незавершенность его труда, требующего доработки.

К счастью, Флобер не последовал их совету и не бросил рукопись в огонь. Он изберет путь совершенствования: избавится от нагромождения сцен, из-за чего терялась логика композиции, сделает мысль более четкой, пожертвует кое-какими деталями, «подсушит стиль», нанижет отдельные жемчужины на единую нить, отчего книга только выиграет. Так поступит он позже. И тридцать лет спустя, когда писатель завершит, наконец, свое трудоемкое сочинение, читатели получат шедевр, без которого ныне мировая литература была бы беднее.

… Весь остаток того дня Флобер не мог найти себе места. Ночью не сомкнул глаз. На другое утро друзья, спустившись к завтраку, застали за столом одну мадам Флобер. Она еще не видела сына, говорят, он ушел часа три назад в направлении Кантлё.

Отложив завтрак, Луи и Максим поспешно отправились вслед за Гюставом.

С холма Кантлё, возвышавшегося над Сеной, видны весь Руан, покрытый легкой голубой дымкой, шпили собора, крыши с дымящимися трубами, переплетение улиц и извилистая лента реки. Флобер задумчиво созерцал раскинувшуюся перед ним панораму. Лицо его осунулось — результат бессонной ночи — и казалось постаревшим.

Возвращались назад молча. Внезапно Флобер заговорил об отсутствии у него таланта. Теперь он, право, не знает, о чем писать. Есть у него две-три исторические темы, но он не уверен в них.

— Возьми какой-нибудь обыденный сюжет, будничную историю из буржуазной жизни и изложи ее соответствующим образом.

— Но я не помню ни одного интересного случая, — пожаловался Флобер.

— Почему бы тебе не использовать историю Дела-мара? — предложил Буйле.

— Кого? — переспросил Флобер.

— Эжена Деламара.

— Того, что был учеником моего отца и проходил у него практику в больнице?

— Именно его. Помнишь, лет шесть назад он женился на дочери бленвильского фермера? — продолжал Буйле.

— Да, да, вспоминаю. Кажется, в прошлом году его жена отравилась мышьяком.

— Ну, конечно, помнишь, — эта история наделала столько шума. Муж был разорен, жена покончила с собой, а дочка осталась на попечении бабушки, матери Эжена. Не так давно престарелая мадам Деламар посетила ваш дом, — сообщает Буйле.

— Она в нашем доме?

— Тебя тогда не было, ты путешествовал в Италии. Как-то я пришел навестить твою мать и застал у нее пожилую женщину весьма провинциального вида. Она представилась как мадам Деламар. Говорила, что живет в соседней деревне, очень бедствует, воспитывает сироту внучку. Сюда пришла искать утешения у вдовы знаменитого доктора, у которого когда-то учился ее сын.

— Превосходная мысль, — согласился Флобер. И как бы убеждая самого себя, добавил: — В самом деле, почему бы не попробовать?

Позже Флобер начал вспоминать подробности истории семейства Деламаров.

Эжен Деламар, проходивший клиническую практику у доктора Флобера в центральной руанской больнице, был трудолюбивым, но посредственным учеником. Кажется, он даже не получил полного диплома врача. Вместе с матерью обосновался в Ри. Здесь женился на вдове, которая была старше его, работал в сельской общине. Вскоре, однако, стал вдовцом.

Как-то вечером его срочно вызвали к фермеру в Бленвиль-Кревоне — тот сломал себе ногу. На пороге дома его встретила девушка лет семнадцати. Это была мадемуазель Дельфина Кутюрье. Она проводила врача к отцу. Перелом оказался несложным. Тем не менее врач произвел на папашу Кутюрье хорошее впечатление, и он попросил навестить его еще раз.

В августе 1839 года Деламар женился на Дельфине.

Как установили позже, о чем, возможно, Флобер и не знал, родители Дельфины были против брака дочери с молодым вдовцом. Однако дочь думала иначе. По словам служанки, Августины Менаж, девушка мечтала выйти замуж. Между тем отец выпроваживал одного жениха за другим, считая по тем или иным соображениям, что они недостойны его дочери.

Тогда Дельфина пошла на хитрость. Об этом в преклонном возрасте служанка рассказала Ж. Леблан-Метерлинк — актрисе, решившей выступить в роли журналистки. Свой отчет о разысканиях прототипов она опубликовала в книге «Путешествие в страну госпожи Бовари». Так вот, со слов служанки известно, что Дельфине удалось обмануть родителей. Девушка стала подкладывать под юбку салфетки, мистифицируя беременность. Уловка подействовала — свадьба состоялась.

Коль скоро была упомянута Ж. Леблан-Метерлинк, следует заметить, что прототипам романа «Госпожа Бовари» посвящена обширная литература. Первым такого рода материалом стал очерк журналиста Жоржа Дюбоса «Подлинная госпожа Бовари», опубликованный в 1890 году в «Руанской газете». В нем автор утверждал, что в городе Ри, названном в романе Ионвилем, во времена Флобера действительно жили прототипы его героев, в том числе и аптекарь Жуан, будто бы рассказавший лично писателю историю Дельфины Дела-мар.

С тех пор дотошные репортеры и скрупулезные исследователи вдоль и поперек изучили «дело» Дельфины Деламар (Кутюрье), опросили живших еще современников, обшарили архивы. Таким образом выявили все ситуации, сколько-нибудь совпадающие с рассказанными в романе. Поскольку едва ли есть основания сомневаться в том, что писатель действительно воспользовался по совету друзей подлинной историей, то совпадения неизбежны. Однако так ли уж дословно Флобер перевел известные факты «дела» на страницы своего произведения?

Повторим слова Флобера, что художник должен только наблюдать. Иначе говоря, следует лишь констатировать факты, не предлагая решений и выводов, тем более не навязывать своих убеждений, не допускать социальных обобщений. Таково, говоря вкратце, художническое кредо Флобера. Однако на практике писатель приходил в диалектическое противоречие со своими взглядами. И вопреки им создавал социально обобщенные образы.

Вернусь, однако, к истории Дельфины Кутюрье, ставшей супругой Эжена Деламара.

Прошло девять лет их совместной семейной жизни. Были ли они счастливы?

Поначалу молодой женщине импонировало быть женой, как ей казалось, серьезного медика. Но вскоре она обнаружила, что Деламар весьма посредственный врач, а человек — скучный и нелюдимый. Правда, жену свою он любил и посему, надо полагать, был счастлив. Что касается ее, то монотонная жизнь в доме провинциального лекаря очень скоро ей наскучила. Ничто: ни ребенок (Алиса родилась в первый год замужества), ни чтение, ни заботы по хозяйству не могло принести ей счастья. Ребенка отдали на попечение кормилицы. Дельфина, отличавшаяся взбалмошным характером и внезапными, подчас необъяснимыми для окружающих приступами дурного настроения, жила в постоянном беспокойстве. Муж, дочь, служанка, аптекарь Жуан, мещане-соседи были ей неинтересны. Она грезила о другой жизни, о другом общественном положении. Это подтверждали те, кто знал ее. Дельфина была безудержной мечтательницей. Начитавшись Бальзака, Вальтера Скотта и Эжена Сю, «она собирала полную охапку всех цветов со своих клумб, украшала ими свою гостиную, окна, стол. Потом появлялась бойкая и оживленная на пороге своего дома и произносила, смеясь: «Я жду своих гостей». Жеманясь, она делала реверансы, улыбалась, спрашивала воображаемых гостей: «Здравствуйте, принц! Как вы себя чувствуете, герцогиня?.. Ах! Герцог болен?.. Приедет ли маркиза?»

Потом она прислушивалась к молчанию, озиралась. Кругом было пусто, как и в ее душе.

Ее обнаженные руки вздымались к небу. Оцепеневшая, она стонала, зевала от скуки, жаловалась и вдруг разражалась смехом вперемешку с рыданиями, кружась вихрем по своему садику, среди капусты, земляники и зеленого горошка».

Отвращение ее к мужу росло. Теперь Дельфина открыто презирала своего супруга-буржуа. «Деламар не был дурным человеком, но он не был создан для нее— такой красивой, такой деликатной, так хорошо воспитанной… — рассказывала служанка, — она была такой доброй, такой нежной!..» Дельфина начала тратить деньги на экстравагантные наряды, и скоро муж ее погряз в долгах. Когда ей это надоело, она стала мечтать о любовнике. Случай не заставил себя ждать. Совершив первое грехопадение, она в поисках идеала стала менять поклонников, исступленно предаваясь страсти. Со временем о ее амурных приключениях будут рассказывать многие свидетели. Прежде всего та же служанка, от которой, по ее словам, госпожа не имела секретов.

Во время поездки в Ри, где Ж. Леблан-Метерлинк собирала материалы для своей книги, ей довелось слышать и записать свидетельства еще живших очевидцев трагедии, разыгравшейся в этом городке. Она узнала, что в те годы в нескольких километрах от Ри в замке Грасьянвиль поселился красивый тридцатилетний холостяк Луи Кампьон. Поговаривали, что до этого он жил в Париже и содержал танцовщицу. Он стал ее любовником. Утверждали, что именно он послужил прототипом Родольфа Буланже в романе Флобера.

«— Родольф? Это тот, который жил в Гашетт? Но он не был единственным. После него был еще Леон и в то же время был брат Леона, — приводит Ж. Леблан-Метерлинк рассказы кумушек из Ри. — А дядя моего мужа? — свидетельствовала другая. — Высокий, красивый малый, которого она пыталась соблазнить. А? Флобер далеко не обо всем рассказал». Третья вспоминала, как ее мать будто бы выручила однажды Дельфину, когда муж чуть было не застал ее в гроте, в саду, где она находилась не одна.

Не верить всем этим свидетельствам нет оснований, особенно если учесть, что в Ри давно уже существует своего рода «культ» Дельфины Деламар. Тем более нет причин не доверять служанке.

Раз уж я заговорил о «культе» Дельфины и всего, что связано с другими персонажами и местом действия романа Флобера, то замечу, что были найдены прототипы даже для горничной, кучера дилижанса, отвозившего Эмму Бовари в Руан, и других второстепенных персонажей. Тщательно искали и, наконец, определили местонахождение дома Эжена Деламара в Ри, аптеки, трактира «Золотой лев», замка «Вобьессар». В связи с этим вспоминаются слова писателя В. Лидина, побывавшего в доме-музее Флобера в Круассе: «Старая Нормандия в изобилии поставляла ему всех этих аптекарей, ветеринарных врачей и оскудевших дворян, которые стали впоследствии его героями».

Когда о связи Дельфины с Луи Кампьоном заговорили все кумушки в Ри, старая мадам Деламар пыталась предостеречь сына. Но тот лишь посмеялся над матерью. Впрочем, по другим сведениям, Эжен Деламар внял советам матери и запретил жене выходить из дому. Ему будто бы даже пришлось запереть ее на ключ. Тут на помощь затворнице, как всегда, пришла ее наперсница-служанка. Она помогла ей выбраться через окно в сад, где та встретилась со своим любовником. «Нужно было видеть, как она обнимала своего возлюбленного…» — повествовала служанка.

Но вот, бросив Дельфину, Луи Кампьон уехал, как говорили, в Америку. Поехал один, хотя и обещал увести с собой и ее, умолявшую об этом. Дельфина тяжело пережила обман и измену. Однако вскоре утешилась. Стала встречаться с молодым клерком Луи Боттэ, работавшим у нотариуса. Но и Боттэ ее оставил. Возможно, кумушки из Ри были правы, и любовные похождения Дельфины Деламар этим не ограничились… Как правы были Луи Буйле и Максим Дюкан, рассказавший о жизненном источнике сюжета «Госпожи Бова-ри» и писавший, что Дельфина Деламар «гналась за приключениями и не могла насытиться ими». Иначе говоря, по его же словам, она «была поражена нимфоманией», являлась жертвой одной из форм тяжелого невроза, который разрушает анемичных женщин».

Запутавшаяся в сетях адюльтера, униженная в собственных глазах, поставившая мужа на грань разорения, Дельфина Деламар отравилась. Случилось это в марте 1848 года. «Она лежала на кровати бледная, с закатившимися глазами, — спустя годы вспоминала служанка. — Ее уже нельзя было узнать больше… Она не хотела сказать, какой яд она приняла… Все плакали. Тогда ее маленькая дочка стала на колени и умоляла ее сказать наконец правду. О! Это было гораздо ужаснее, чем в книге…»

Так казалось служанке, свидетельнице трагедии. Однако для нас очевидно, что неправомерно столь прямолинейное сравнение подлинного события и книги, того, что случилось в глухом провинциальном городке, и того, что происходит на страницах романа.

Мне снова следует вернуться в Круассе, в дом Флобера.

Нетрудно представить, что оба, Буйле и Дюкан, тогда наперебой припоминали подробности событий в Ри. Пересказывали свидетельства других: какие на окнах в доме Деламаров висели портьеры — черно-желтые в полоску, в какие платья одевалась хозяйка. Вспоминали внешность Деламара, его характер, причину смерти, а возможно, самоубийства после того, как в его руках оказались письма жены и он удостоверился в ее измене.

Флобер все с большим вниманием прислушивался к тому, о чем рассказывали друзья. Однако засесть за новый роман не спешил. Надо было, как условились с Дюканом, совершить путешествие на Восток.

«Шекспир и Восток приводили его в экстаз», — скажет о Флобере Анатоль Франс. Шекспир — великий англичанин, как его называли, «эйвонский лебедь», всегда казался ему колоссом, в реальное существование которого трудно было поверить. Что же касается «вечного Востока», то смолоду Флобер упивался «восточным миражом». Теперь предоставлялась возможность воочию увидеть его города, людей, познакомиться с чудесами, загадками, обычаями. И убедиться в его «подлинности».

С энтузиазмом Флобер включился в сборы, которыми Дюкан начал заниматься еще ранее. Покупали костюмы и снаряжение, подыскивали слугу. Дюкан изучал фотографию, чтобы делать снимки; Флобер запасался блокнотами. В письме к другу юности Флобер так рисовал предстоящую поездку: «Я совершу путешествие по всему Востоку, буду в отъезде пятнадцать-восемнадцать месяцев. Мы поднимемся по Нилу до Фив, а оттуда направимся в Палестину, затем последуют Сирия, Багдад, Бассора, Персия до самого Каспийского моря, Кавказ, Грузия, побережье Малой Азии, Константинополь и Греция, если хватит времени и денег… Я долго колебался, и год, целый год боролся я против пожиравшей меня страсти к вольному простору, так что даже похудел…»

Мать, убедившись, что Гюставу это путешествие необходимо, дала на него согласие. Перед отъездом он отвез госпожу Флобер в Ножан-сюр-Сен к родным ее покойного мужа.

И вот 29 октября Флобер трогается в путь. Позади осталось шумное застолье прощального обеда для друзей в ресторане «Провинциальные братья», восхитительная Виардо, которую они успели услышать на сцене оперы в «Пророке» Мейербера, прощание с Луизой Ко-ле…

В середине ноября они высадились в Александрии. Затем совершили поездку в Каир, осмотрели его окрестности, мечети эпохи крестовых походов и, конечно, знаменитые пирамиды. Побывали внутри этих гробниц-гигантов. Но еще большее впечатление произвел Сфинкс, находящийся у подножия пирамид и как будто их охраняющий.

Подле него Флобер испытал головокружение, а Дю-кан был бледнее бумаги. «Дьявольски странное и малопонятное создание». Не выдержав, они бешено поскакали прочь, когда оглядывались, им казалось, что Сфинкс рос, подымался из земли. Наконец, отъехав порядочно, они остановили запыхавшихся коней. «Потом ярость вновь нами овладела, и почти с той же быстротой мы опять помчались между малых пирамид, рассеянных у подножия больших».

Возбужденные и уставшие, они вернулись в отель «Нил». Остаток вечера провели за столом в компании хозяина отеля, бывшего парижского актера Эрнеста Буварэ, довольно милого, но недалекого. На следующее утро путешественники двинулись дальше, на юг. Они плыли по великой реке, и залитая туманом нильская долина казалась морем, белым, недвижным, а пустыня за нею с ее песчаными горками — точно океан, каждая волна которого превращена в камень. Когда туман рассеялся, вдали за нильскими лугами все еще маячили белые минареты Каира. Когда и они исчезли, появились горы цвета индиго, вверху голубые, внизу темно-серые, с продольными, винного цвета полосами долин. Пальмы были черны, как чернила, небо алело, а Нил казался озером расплавленной стали, испещренным белыми парусами. И среди них, плавно скользя по воде, плыло их небольшое суденышко. Его капитан, молчаливый Ибрагим, держал курс к Нижней Нубии, где в полутора тысячах километров от Хартума грохотали нильские пороги.

… Неистово бурлит поток под яростным нубийским солнцем. Грохочет и пенится вода, разбиваясь о черные гранитные скалы. Брызги, словно дождь, хлещут по лицам ошеломленных этой буйной красотой путешественников. Завороженный Флобер любуется величественным зрелищем. И вдруг кричит, стараясь голосом перекрыть шум воды: «Эврика! Эврика!»

Не разобрав слов, Дюкан бросается к нему: не случилось ли чего-нибудь? Убедившись, что ничего не произошло, он выговаривает другу:

— Ты свихнулся? Что на тебя нашло?

— Я назову ее Эммой. Эммой Бовари, — улыбаясь, отвечает Флобер.

— Почему не Буварэ? — с раздражением спрашивает Дюкан, этот «интимный враг», как позже назовет своего спутника Флобер.

— Вот именно. А потому, что гостеприимный хозяин отеля «Нил», почтенный господин Буварэ только что превратился в господина Бовари.

Так на двадцать четвертой параллели неверная и романтическая супруга врача из Ри обрела свое «гражданское» состояние.

Максим Дюкан вспоминает: за месяц до того, как они достигли второго нильского порога, в каирском отеле «Нил» Флобер обратил его внимание на стены коридора, сплошь украшенные карикатурами художника Гаварии, вырезанными из журнала «Шаривари». На одной из них была изображена группа мальчишек во дворе школы, на которых были надеты странные шапки яйцевидной формы с тремя круглыми валиками и ромбами из бархата и кроличьего меха, разделенные красной лентой… Флобер, заинтересовавшись необычным головным убором, мысленно водрузил его на голову хозяина отеля Эрнеста Буварэ. Этого оказалось достаточно, чтобы позже тот превратился в Бовари. (Спустя четверть века имя Буварэ снова будет использовано Флобером в романе о двух чудаковатых буржуа.)

Уезжая на Восток, Флобер захватил злополучную рукопись «Искушение святого Антония». Однако она так и осталась лежать на дне чемодана. Мысли его были заняты другим. В голове начинали жить образы нового романа. Под небом Востока Флобер вспоминает Нормандию, жителей ее городков, среди которых день за днем все явственнее вырисовываются два образа— господина и госпожи Бовари. Во время путешествия Флобер много размышляет о будущем романе. Его уже не гнетет мысль, что он будет писать, когда вернется домой. Из Константинополя он сообщает Буйле: «С античностью все покончено, со средневековьем покончено также. Остается современность».

Когда в начале июля 1851 года, исколесив земли древних цивилизаций, Флобер и Дюкан вернулись домой, замысел будущего романа вчерне был почти готов. Позже так и скажут, что вместе с восточными сувенирами Флобер привез из путешествия «Госпожу Бовари».

В Круасе за это время ничего не изменилось. Так же отчужденно от мира текла жизнь обитателей дома. Старый садовник молча поливал цветы в саду. Кроме почтальона, редко кто посещал семейство Флоберов. Только Луи Буйле регулярно приезжал по субботам. Зато все заметили, что хозяин, вернувшись, сильно переменился.

В самом деле, за время путешествия Флобер заметно изменился. Волосы еще больше поредели, лицо осунулось и сделалось кирпичным от загара, а брови рыжими, как у бывалого матроса. «Где ты, обильная шевелюра моих восемнадцати лет, ниспадавшая на плечи, полные надежд и честолюбия». Заметили в нем и другое— он был в прекрасном настроении. Шумно рассказывал о путешествии, охотно делился впечатлениями, с гордостью показывал маленьких засушенных кайманов, кувшин с мумией священного ибиса, набедренный пояс негритянки-рабыни. Но главная причина его хорошего настроения состояла в том, что его воображение было всецело поглощено будущим романом.

Спустя четыре месяца после возвращения Флобер напишет Луизе Коле в письме от 20 сентября: «Вчера вечером начал писать свой роман».

Впереди — долгие пять лет напряженного, изнуряющего труда.

Пробило три часа. Скоро утро. Камин погас. Мерцает свет настольной лампы. Речная прохлада проникает в кабинет. Из окна видно, как под лунным светом серебрится вода в Сене и проплывают силуэты кораблей. Иногда с реки доносятся удары колокола гаврского пакетбота, слышатся голоса матросов: «Держи на окно господина Флобера». Все знают, что в окне этого дома по ночам всегда горит свет — на него и ориентируются речники. И не было случая, чтобы свет в окне не зажегся бы в урочный час или погас до времени.

Как каторжник, прикованный к галере, Флобер проводил жизнь за письменным столом. Литературный труд и доставлял ему огромное наслаждение, и приносил неимоверные муки.

Вдали от своего стола он тупел. Ум его загорался, вдохновение пробуждалось, стоило ему лишь увидеть лист белой бумаги. В этот миг начинала кружиться голова, казалось, что он слышит голоса гусиных перьев, во множестве разложенных на старинном бронзовом подносе. Десятки, сотни очиненных перьев представлялись ему багровым кустом терновника с огромными шипами, на который пролито столько крови. С вожделением взирал он на разинутую пасть чернильницы. Как хороша темная жидкость, наполняющая ее! Как она влечет! И как опасна. Как утопаешь в ней!

Все должно располагать к усидчивой работе. Сосредоточенность внимания — главное для него в творческом процессе.

Так изо дня в день, с часу дня до глубокой ночи! Но и во сне не прекращалась работа, и часто сквозь дремоту ему слышались голоса его героев.

Работа по ночам, конечно, изнуряет. Он понимает это и советует Луизе Коле строго соблюдать режим и не засиживаться допоздна за столом. Сам же обычно беседует с ней в конце рабочего дня, иными словами, ночью, сообщает ей в очередном письме, что потрудился на славу и теперь может поболтать со своей Музой, как он любит ее называть. Но и в течение дня Флобер постоянно думает о ней, ждет с нетерпением ее писем на листках синей бумаги. Случается, лично ходит на почту.

Какие отношения существовали между писателем и его Музой? И была ли она действительно его вдохновительницей? Повлияла ли Луиза Коле на создание образа Эммы Бовари, спорили много. Она пребывала в атмосфере литературного Парижа (среди ее поклонников были Виктор Кузен, Альфред де Мюссе, Альфред де Виньи, Александр Дюма, Виктор Гюго), каза-лось, не имела ничего общего с проживавшей в провинции героиней Флобера. И все же некоторые исследователи усматривали известную аналогию между столичной поэтессой, тщеславной и любвеобильной, и сладострастной мечтательницей из романа Флобера.

Поэтесса Луиза Коле, «богиня романтиков», как ее называли, крупная белокурая южанка, была на тринадцать лет старше Флобера. Она стала первой и, видимо, единственной настоящей любовью писателя.

Лет за десять до встречи с Луизой Коле он пылал юношеской неразделенной страстью к Элизе Шлезингер, жене музыкального издателя, в доме которого бывал. О своей безответной любви он расскажет в «Записках безумца». В этой же повести автор, верный своему тогдашнему принципу писать о том, что прочувствовал сам, изображать непосредственно пережитое, вывел и другую свою знакомую тех лет — Гертруду Колльер. И еще одна женщина, некая Эллали Фуко, оставит след в памяти молодого Флобера. Он встретил ее в Марселе, у них был легкий флирт. В романе «Ноябрь» госпожа Фуко предстанет в образе куртизанки, воспылавшей страстью к юному поэту и мечтателю.

Все это было позади, принадлежало беспокойной поре чувственности, оставившей на плече у него клеймо, — шутил он, — которое носит, как каторжник. Теперь он понимает, что чувственность влечет в один прекрасный день к другим; желание ищет новых ощущений. Его же любовь к Луизе Коле словно источает из сердца каплю за каплей, образуя в нем в конце концов сталактиты. Это лучше, чем бурные потоки. «Вот в чем истина, и я придерживаюсь ее», — напишет он в одном из своих посланий.

Письма Флобера к Луизе Коле (а их около трехсот) — бесценная часть эпистолярного наследия писателя. На протяжении всех восьми лет, пока длились их отношения, Флобер буквально засыпает свою возлюбленную пылкими откровениями. Однако это не только интимные признания. Щедро делится он в них своими эстетическими взглядами, размышляет, излагает творческие принципы. Письма эти, в частности, помогают воссоздать творческую историю романа «Госпожа Бо-вари». Можно сказать, что похождения героини Флобера, мечущейся в тенетах узкого мещанского мирка, разворачиваются на фоне его отношений с Луизой Коле, их любви, вначале подлинно возвышенной (в. о всяком случае с его стороны), озаренной взаимными художественными интересами, сомыслием, согретой общим духовным климатом. Он учил свою возлюбленную, что кроме ночей существуют и дни. «И делают дни прекрасными излияния духа, общность идей, мечты о желанном». Понимала ли она его? Сознавала ли, что жизнь — не только в проявлении нежности? Казалось, да. Во всяком случае испытывала удовлетворение оттого, что Флобер не похож на других мужчин, и гордилась своей победой, чувствовала себя султаншей. Ее тщеславие требовало, чтобы все знали имя ее возлюбленного, самолюбие жаждало слов любви, восхвалений.

Встречаться им доводилось, прямо скажем, не часто. Она жила в Париже, он — в Круассе. Их разделяло расстояние в несколько десятков километров. Иногда на две-три недели он приезжал в столицу. В Круассе Луиза не должна была появляться, пока жива его мать. Так решил Флобер, и ничто не могло заставить его отменить этот запрет. (Вдова доктора Клеофаса скончалась через пятнадцать лет после того, как Флобер расстался с Луизой Коле.)

Столь редкие встречи и породили интенсивную переписку, благодаря чему мы сегодня располагаем изумительными письмами великого писателя, проливающими свет на историю создания «Госпожи Бова-ри».

Что касается Луизы, то она не задумывалась, что будет потом, жила настоящим: «Один год, два, десять лет, какое мне дело? Все, что мы измеряем, проходит, у всего есть конец». Она торопилась, опасаясь, что ее могут забыть. Он успокаивал ее: «Ты знаешь, что такую, как ты, не покидают, слишком трогающая и глубокая у тебя натура». И утешая, уверял, что он не из тех, в ком обладание убивает любовь, напротив, оно воспламеняет его.

Чаще всего они виделись в Манте — на полпути между Парижем и Руаном. Их так и называли— «любовники из Манта». Но и сами они посвятили городку, дававшему им приют, теплые слова признательности. «Там долгим поцелуем, за которым следовали бесчисленные другие, мы начали наш любовный праздник», — писала Луиза в свойственной ей манере. Она воспевала Мант в стихах «Песня», «Последний жар», «Обожание» и др. Ничего иного, кроме праздника чувств, Муза не помнила. И в знак благодарности посылала Флоберу стихи о маленьком прелестном городке в долине Сены.

Мант очаровывает и привлекает. Его пейзажи запечатлел великий Коро.

Когда-то это была крепость, где часто останавливались короли. Городская церковь была построена, как говорят, в шестом веке и сожжена в двенадцатом. Ее восстановил архитектор Эд де Монтрей, украсив двумя башнями. Но, в общем, городок был тихим и провинциальным. «Бедный Мант, как я его люблю», — восклицал Флобер.

Они бродили по его улочкам. Любовались фонтаном, украшенным скульптурами и арабесками. Навстречу осенний ветер гнал желтые листья. Шел дождь. И они спешили в укрытие — гостиницу «Отель де виль».

Незаметно бежали часы. Лишь удары колокола возвращали их на землю, напоминая о времени. Луиза даже описала его в стихах, этого возвестителя расставания — прекрасный церковный колокол с ажурными, как кружево, рисунками.

Иногда Луиза забавлялась тем, что заполняла блокнот Гюстава стихами, созданными из его слов о ней самой.

… я горжусь тобой,

Твоими розовыми губами и белокурыми локонами ангела…

Гордость преображает меня, и в странном сне,

Сжимая тебя в объятиях, я воображаю себя великим королем.

Он действительно был королем, но королем литературы, как сказал о нем один современный автор, а она — не чем иным, как фавориткой, которая хотела всем поведать о том, как они любили друг друга.

Склонный к анализу, Флобер между тем изучает свое собственное состояние, наблюдает за своей Музой. Не раз, торопясь на желанное свидание в Мант, он воображает себя Эммой Бовари, которая вот так же, полная любви, тайком, отправляется в гостиницу на встречу с Леоном. И сама Луиза представлялась не такой уж далекой от его Эммы.

Просыпаясь утром в Круассе после недавнего свидания, он вновь мечтал о Луизе. И его охватывало отчаяние оттого, что он нескоро теперь увидит свою Музу. Она же, не желая ничего знать, требовала более частых свиданий, жаловалась, что он не любит ее, не думает о ней, совсем забросил. Называла его монстром, чудовищной личностью.

«Что я могу ответить тебе, дорогой друг, на твои постоянные упреки, будто я не хочу приехать повидаться?» — спрашивал он в свою очередь. И уверял, что она ему очень нужна, что хотел бы ее чаще видеть, быть с ней, что он мечтает о парижской квартире, где будет всегда около нее. Впрочем, как знать, не наскучили бы они друг другу, если б жили всегда вместе, осторожно замечает он. Ведь лучше любить по влечению, а не поддерживать любовное пламя по привычке или упорству. «Законная связь — незаконна, — убеждает он, словно боится за свою свободу, — она противоестественна, противоречит сердцу, его законности достаточно, чтобы прогнать любовь».

Ему не терпелось скорей подойти к развязке «Госпо-жи Бовари» — «ведь она в конечном счете может привести к развязке и в моей личной жизни». Он переедет в Париж, и Луиза будет довольна. А пока — что поделаешь — пора за стол. «Ох, уж эта «Бовари», долго я ее буду помнить!»

«Вот именно — мадам Бовари!» — возмущается Луиза. И готова была ревновать даже к ней, к той, которая всегда рядом с ним и которой он уделяет все свое внимание.

Когда же однажды он рассказал Луизе о посещении во время путешествия по Востоку египетской куртизанки Рушнук-Ханем, бывшей фаворитки Аббас-паши, ее охватила ярость. Пришлось исписать немало бумаги, чтобы успокоить ее. «Ты ревнуешь к песку, по которому ступали мои ноги, хотя ни одна крупинка не проникла в мою кожу, между тем как у меня на сердце широкая зарубка, сделанная тобою». И дальше Флобер разразился целой тирадой относительно женщины. Он внушал Луизе: Бог сотворил самку, мужчина создал женщину, она — результат цивилизации, искусственный продукт. В странах с низкой интеллектуальной культурой женщины не существуют, ибо в смысле общечеловеческом она — произведение искусства. Не потому ли все главнейшие великие идеи символически изображаются в женском роде?

В другой раз, как обычно начав ночью письмо, он спешил послать Луизе перед сном ласку, сказав ей то, чего не договорил Эмме.

Луиза возмущается: он дарит объедки со стола своих утех с ненавистной ей Бовари.

Желая успокоить свою пылкую сильфиду, он заверяет, что эта бабенка Бовари с ее выкрутасами ему страшно надоела. (Флобер и не заметил, что ведет речь о своей героине, словно о живом существе. Впрочем, не была ли она для него в самом деле женщиной во плоти?)

Работа над романом изматывает его до такой степени, что он иногда физически страдает, ощущает боль, от которой почти теряет сознание.

Как назло, рукопись подвигалась крайне медленно. Случалось, что за целый день не удавалось написать и полстраницы. Бывало и хуже: с утра до вечера он слонялся по кабинету, не в состоянии вывести ни строчки. И тогда ему казалось, «будто вся катушка размоталась». «От досады, уныния, усталости у меня голова идет кругом! Просидел четыре часа и не мог придумать ни единой фразы. За весь сегодняшний день не написал ни строчки».

В эти минуты Флобер взывал к своей Музе: «Постарайся навеять на меня вдохновение. В этом товаре я сильно нуждаюсь в данный момент».

Как-то он написал ей, что ночь застала его среди страницы, которая отняла у него весь день и еще далеко не была закончена. И он бросил ее, чтобы написать ей, Луизе, письмо. В ответ она иронизирует: «Благодарю великодушно, ты щедр, как восточный владыка!»

Луизе не терпелось, чтобы он поскорее закончил этот роман о женщине, незримой тенью вставшей между ними. Ей кажется, что паче всего он бережет свое рабочее время, словно не может расстаться с этой провинциальной буржуазкой Бовари. На ее упреки, что работа мешает их свиданиям, он отделывается шуткой: «Пегас чаще идет шагом, чем скачем галопом. Если же говорить серьезно: «Бовари» подвигается туго; за целую неделю — две страницы!» Обещал: увидятся в Манте, когда он закончит эпизод, это будет недели через две, не позже.

В следующем письме: «Мне осталось написать страниц шесть или восемь до конца эпизода». Она знала, что на это может уйти и неделя, и две, и все три… Наконец, Флобер сообщает, что дошел до того места, после которого наметил их свидание. «Как я запоздал!»— сетует он.

«Долгое ожидание убило радость встречи», — говорит ему Луиза. «О, моя дорогая, печальная любовь, не покидай меня!» — словно спохватившись, умоляет ее Флобер. И невольно снова заводит речь о самом для него главном: «Когда мы с тобой увидимся, я уже далеко шагну вперед — любовь достигнет апогея, сюжет развернется окончательно, и участь книги будет решена».

Между тем они стали замечать, что их мысли не сходятся и что все, разделявшее их, накладывало свой отпечаток даже на мельчайшие подробности повседневной жизни. На какое-то время очередное свидание, принеся радость, оживляло отношения. Но все явственнее дуэт переходил в дуэль. И раздражительнее становились письма Луизы. Все чаще в них звучали обвинения в бесчувственности и равнодушии, нежелании поступиться ради нее своим искусством.

Он, как обычно, отшучивался: нельзя требовать апельсин от яблони. Напоминал ей, что ошибаются те, кто отождествляет любовь с физической близостью. Но все его доводы рушились перед обыденностью Луизы.

Упрекая его, она «выпускала когти», попрекала тем, что он давал ей деньги, только когда она их просила. Хотя отнюдь не нуждалась и умела зарабатывать сама. Кроме того, она получала пенсию. Критик Понтмар-тен писал о ней: «Со спорным талантом, с сомнительными умственными способностями, жадная ко всему, что служило разговорам о ней, она охотно сожгла бы десять домов и один храм, чтобы о ней заговорили. Она гордилась своей белокурой красой и не умела жить экономно».

Любовников она обычно выбирала среди людей знаменитых и полезных. В этом смысле Флобер— самая серьезная ее связь — не представлял в то время какого-либо интереса. Эту свою незаинтересованность она безусловно могла поставить себе в заслугу. Вообще же Луиза Коле делала все с умыслом. Стихи были для нее поводом сообщить читателям о месте своего рождения, о предках, которых она считала знатными, о любовниках, которых имела немало. Она писала статьи, комедии, стихи, сказки для детей (кстати, детей у нее было семеро, причем от разных мужчин; в живых остался лишь ребенок от Виктора Кузена), вела отдел в журнале «Моды Парижа».

Настоящим ее достоинством была красота. И когда с годами она поблекла, Луиза, будучи не в состоянии восполнить эту утрату умом, умерла «от огорчения и от неумения состариться».

Себялюбивая Луиза не понимала — либо не хотела понять, — что в работе для Флобера заключалось и горе, и счастье. Злобная химера искусства сжигала его сердце, терзала душу. Луиза совершала распространенную ошибку — ревновала к творчеству. Возможно, ей хотелось, чтобы перо Флобера чаще выводило ее имя?

Так или иначе пылкий, необузданный нрав и капризный характер Музы приводили к частым размолвкам. Наконец, в 1854 году произошел окончательный разрыв.

Спустя несколько лет госпожа Коле отомстила Флоберу. Не так, правда, как писателю Альфонсу Карру за его неудачно брошенную фразу в кафе «Риш», что отцом ребенка Луизы был не ее муж, а любовник. На следующий день она явилась к А. Карру и, вынув из сумки кухонный нож, нанесла ему удар — к счастью, не смертельный. Потом этот нож висел в прихожей у А. Карра с надписью: «Нож, всаженный мне в спину мадам Коле».

Месть Луизы Флоберу была не столь явной, но достаточно откровенной. В своих романах «История солдата» и «Он» бывшая возлюбленная вывела его в образе равнодушного Леонса, погубившего героиню своей бесчувственностью.

Но в то время, о котором идет речь, Луиза Коле и Гюстав Флобер переживали золотой полдень и до омрачения его тучами серьезных размолвок было еще далеко. Они отдавались «ветру своих сердец, пока он надувал их паруса». «Пусть он несет нас куда хочет, а что до подводных камней… что поделаешь? Увидим».

Однажды, на заре их отношений, Флобер предложил Луизе Коле написать адюльтерный роман и изложил сюжет, взятый им из действительности. «Изучи хорошенько героев, — советовал он, — восполни воображением то, что в жизни всегда бывает незаконченным, и изобрази все это в хорошей книге». Луиза не вняла тогда совету. Теперь, пять лет спустя, он сам воспользовался подлинной историей и сочинил роман о провинциальном адюльтере. Тема эта оказалась характерной для общественной жизни той поры, и многие писатели обращались к ней. Но Флобер нашел свой подход. Его замысел проникал гораздо глубже, проблема представлялась значительно шире. В трагедии провинциального адюльтера писатель увидел явление социальное. «Думала ли ты когда-нибудь, — спрашивает он Луизу Коле, — сколько женщин имеют любовников и сколько мужчин имеют любовниц?.. Сколько здесь лжи! Сколько ухищрений и сколько измен, сколько слез и сколько тоски! Отсюда-то и возникает гротескное и трагическое». Ложь в обществе порождение его законов и нравов. В этом смысле продукт его и супружеские измены — проблема, скорее, трагическая, чем гротескная. Вот вам пример, говорит Флобер, и приводит историю своей знакомой госпожи Прадье, жены скульптора. Уличенная в измене и получившая развод, она влачила одинокое полунищенское существование. Посетив ее (это было в 1845 году), он решил описать подробно то, что узнал и увидел. (Два года спустя эти свои впечатления он воспроизвел в «Записках г-жи Людовики».)

Некоторые литературоведы считают, что история Прадье была использована Флобером при работе над «Госпожой Бовари». Вообще роман вобрал в себя многие бытовые эпизоды, которые помогали автору конкретизировать материал. В него вошли и личные наблюдения, и факты собственной биографии. Вплоть до таких, как случай с печаткой, которую Эмма Бовари принуждает Родольфа принять от нее в дар: печатку с такой же надписью подарила Луиза Коле своему упрямому Гюставу. Видимо, в произведении действительно можно обнаружить отголоски трудных отношений Флобера и Луизы, черты характера Музы. Однако под пером писателя все это утрачивало биографический смысл.

Главное, на чем Флобер сосредоточил свою задачу, — показать обыденный мир с его скукой и пошлостью. Легче, конечно, изобразить драму — она всегда исключение, а он должен показать правило. Следовательно, не нужно ни чудовищ, ни героев! С ловкостью канатоходца ему предстояло пройти над бездной— между лиризмом и вульгарностью и дать сочетание пошлости и трагизма.

В этом и будет состоять отличие Эммы Бовари от главного ее прототипа Дельфины Деламар. История прообраза — тривиальный случай из провинциальной жизни. Судьбы обеих весьма схожи, но и далеки друг от друга. Обе живут в мещанской «зловонной среде» в которой, по словам Флобера, ему приходилось «барахтаться» и от которой его чуть не физически тошнило. Ежеминутно он должен был влезать в шкуру несимпатичных ему людей, обитателей серого буржуазного мирка. Казалось, писатель повторил в романе историю Дельфины Деламар достаточно точно, в полном соответствии с подлинным случаем. Но не совсем так. Флобер воспользовался жизненным фактом как материалом для своего повествования. Образ главной героини оказался весьма далек от прототипа. Эмма Бовари — порождение «зловонной среды», но и ее жертва.

Эмма мечтает об иной жизни, грезит о любви, чуждой банальных супружеских отношений. Сама порождение мира пошлости, она тянется к возвышенному. Но ей не суждено вырваться из своей среды, попытки найти настоящую любовь оборачиваются заурядным адюльтером: в любовниках она находит то же, что и в муже — «пошлость брачного сожительства».

По словам Сент-Бёва, Флобер сумел дать анализ— глубокий, тонкий, обстоятельный — чувств и поступков своей героини, проникнуть в сердце госпожи Бовари. Ему это удалось потому, что он владел «пером так, как иные — скальпелем», заметил тот же Сент-Бёв. Но и сам Флобер говорил, что, анализируя поступки своей героини, ощущал холод скальпеля, проникающего в его тело. «Сердце, которое я изучал, было мое собственное сердце».

Он надеялся, что роман, рождавшийся в муках творчества, станет пределом психологического постижения характера героини, захваченной «поэзией любви». Флобер смел думать, что ему удастся показать трагедию чувств в мире мещанства — ведь если говорить о любви, то это был главный предмет его размышлений в течение всей жизни.

И тем не менее каждая страница давалась ему с неимоверным трудом. «Отвратительная работа!»— жалуется он Луизе Коле в моменты творческого застоя. Однако, пережив минуты вдохновения, признается, что любит свою работу яростной и извращенной любовью, как аскет власяницу, раздирающую ему тело.

Он переделывал фразы, перечеркивал, исправлял до тех пор, пока нельзя уже было ничего разобрать. Тогда страница летела в корзину, и он начинал заново. Зато какое блаженство испытывал, удачно завершив главу или эпизод. Теперь можно было выкурить трубку и отправиться в сад, захватив написанное. Прохаживаясь по липовой аллее, он вслух читал рукопись, изумляя соседей громоподобными раскатами голоса. «Опять господин Флобер горланит», — удивлялись они. И действительно, он «горланил», напрягая голос, как бы проверяя декламацией звучность и ритм текста. Каждая страница словно вторично рождалась в раскатах его могучего баса. Окончив «сеанс», Флобер возвращался в дом обедать.

Наскоро проглотив еду, что всегда вызывало недовольство матушки, он спешил вернуться в кабинет, где «оставил молодую, запутавшуюся в грехах женщину». Десятилетняя Каролина Амар, дочь его покойной сестры, прекрасно знала эту романтическую госпожу. Когда дядя Гюстав вставал из-за стола, он обычно говорил: «Что ж, пора вернуться к Бовари…»

Толстый позолоченный Будда бесстрастно дремлет в углу комнаты. Он всегда одинаково безразличен и к холодному зимнему ветру, и к затяжному осеннему дождю, и к бушующей за окном реке. Так же спокоен он и перед лицом страстей. И как бы ни был взволнован хозяин кабинета, восточный истукан взирает на него с обычным равнодушием.

А между тем хозяин действительно очень возбужден. Лицо его вздулось от прилива крови, шея налилась, лоб побагровел. Вобрав голову в могучие плечи, он уставился на исписанный лист бумаги. Только что отравилась Эмма Бовари. «Она двинулась прямо к третьей полке, схватила синюю банку и, вынув горсть белого порошка, тут же принялась глотать». Флоберу стало тяжелее дышать, грудь стеснило и он вдруг почувствовал странное сильное недомогание. Не хватало воздуха, он задыхался. Во рту отчетливо ощущался вкус мышьяка, который только что проглотила Эмма. Прикрыв рот рукой, Флобер едва успел выбежать из кабинета. Его вырвало…

«Буржуа и не догадываются, что мы подаем им на стол наши сердца. Род гладиаторов не вымер, каждый художник принадлежит к этому роду. Он развлекает публику своей агонией».

В этот вечер с радостью и облегчением он написал, что «Бовари» близится к завершению.

Как измучила его эта книга, Боже, как он устал, сколько выстрадал! Предложи ему сейчас кто-нибудь начать снова этот проклятый роман, он не согласился бы ни за какие миллионы. В минуту отчаяния он пишет на уголке письма: «Пора кончать с „Бовари“!.. Нет, эта книга — не мое детище, не моя плоть, не мной выношена…»

Пятьдесят три месяца упорного труда и ежедневного — днем и ночью — общения с тенью Дельфины Де-ламар, принявшей облик Эммы Бовари. За это время было исписано тысяча семьсот страниц — чтобы оставить в окончательном варианте около пятисот.

Наконец, в конце мая 1856 года Флобер отправил рукопись в редакцию «Парижского обозрения». Роман был опубликован и расходился сверх ожиданий автора.

«Только женщины, — записывает Флобер в те дни, — смотрят на меня, как на „ужасного человека14. Находят, что я слишком правдив». Однако кое-кто усмотрел в книге нечто иное, более опасное, нежели правда.

Случалось в истории, и не раз, что литературное сочинение и его автор были преследуемы судом. Но, пожалуй, ни в одну еще эпоху не преследовали писателей за их книги так яростно, как во времена Второй империи. Первое, что предпринял Наполеон III, захватив власть, — упразднил закон о свободе печати. Теперь, репрессии грозили любому изданию, и прежде всего журналам и газетам, заподозренным в отсутствии политической лояльности.

Полицейские меры принимались и против тех писателей, которые в своих произведениях якобы нарушали правила общественной нравственности. По обвинению в «аморальности» к суду в то время привлекались Ш. Бодлер, братья Гонкуры, Э. Фейдо, Т. Готье, Э. Золя. Оказался на скамье подсудимых и Г. Флобер.

Ему инкриминировали оскорбление общественной морали, религии и добрых нравов на основании закона от 17 мая 1819 года и 59-й и 60-й статей уголовного кодекса.

Вместе с писателем перед судом предстали редактор «Парижского обозрения» господин Пиша — за то, что поместил в своем журнале столь вредное сочинение, как «Госпожа Бовари», а также господин Пилле, типограф, — за то, что напечатал его.

В сущности, под предлогом борьбы с безнравственностью в литературе власти вели наступление на свободомыслие. Негодование властей вызвал не только сам роман Флобера, но и то, что он появился в таком либеральном издании, как «Парижское обозрение». Этот журнал, занимавший враждебную правительству позицию, полиция уже дважды предупреждала. Теперь представлялся случай разделаться с ним окончательно. Словом, подоплека была явно политическая, а не литературная, хотя правительство и пыталось представить свои действия как акцию, направленную исключительно против безнравственного и антирелигиозного сочинения. С этой целью выискали в книге Флобера несколько непристойных и безбожных отрывков. Писателю пришлось предстать перед судебным следователем, и судопроизводство завертелось.

Что ожидало его в случае признания виновным? Возможно, год тюрьмы, не считая штрафа в тысячу франков. Сверх того, замечает в те дни писатель, каждая книжка отдельного издания подверглась бы жестокому надзору и мелочной критике господ из полиции, а в случае рецидива он снова очутился бы на «сырой соломе тюремной камеры», приговоренный к пяти годам заключения. Короче говоря, он не имел бы возможности напечатать ни одной строчки.

С горечью Флобер пишет, что ему довелось узнать, как неприятно быть уличенным в политическом деле, а также убедиться в том, какая сила таится в социальном лицемерии. «По нынешнему времени всякое изображение становится сатирой, а история является обвинением», — замечает он.

Однако хочешь не хочешь, пришлось отправиться в шестую палату суда исправительной полиции.

31 января 1857 года перед судом предстал высокого роста господин с длинными усами, глубокими залысинами и покрытыми красными прожилками щеками.

Обращал на себя внимание его шикарный костюм, сшитый у Вассёра и Рубо, лучших столичных портных. Это был Флобер. Публика с интересом наблюдала за неизвестным доселе автором скабрезного романа.

— А эти двое, рядом с ним на скамье, кто они?

— Говорят, пособники, поставляли ему товар для «живых картин», — судачили обыватели.

Но были в зале, конечно, и те, кто сочувствовал писателю, его друзья, коллеги-литераторы.

Ровно в десять часов утра началось слушание дела.

Председатель суда Дюбарль занял место между двумя своими помощниками Дюпати и Наккаром. Красноречивым движением Дюбарль предложил начать обвинительную речь. Господин товарищ прокурора Эрнест Пинар, с желчным лицом и всклокоченными бакенбардами, требует, чтобы суд стал на защиту попранной нравственности. Речь обвинителя изобилует восклицаниями, полна сарказма и издевок. Не жалея красноречия, блюститель закона доказывает, что книга Флобера «пагубная, безнравственная по самой своей сути. В ней высмеиваются неприкосновенные общественные институты и священные религиозные обряды, изображены исполненные похоти картины.

— Мы требует только одного, — провозглашает прокурор, — соблюдения закона! Можете проявлять снисходительность к Пилле, сколько вам угодно! Будьте великодушны к Пиша… Что касается Флобера, то он является главным виновником и именно к нему вы должны отнестись со всей строгостью. Я свою задачу выполнил. Но я спрашиваю вас, господа, кто противостоит в книге преступной жене-самоубийце? Кто из персонажей романа имеет право ее судить? Я скажу вам— никто, ни одно из действующих лиц. В самом деле, если глупый муж еще сильнее любит свою жену, узнав об ее изменах, если общественное мнение олицетворяют карикатурные персонажи, а религиозное чувство — смешной священник, значит, в книге Флобера лишь одно лицо остается правым и царит, вознесенное надо всем: это Эмма Бовари!

Затем, указывая на шесть журнальных книжек «Парижского обозрения» в желтых обложках, которые лежали перед ним, и как бы черпая в них вдохновение, прокурор продолжал:

— Автор приложил множество стараний, он употребил все доступные ему красоты слова, чтобы живописать эту женщину. Попытался ли он описать при этом ее душу? «Обвинитель потряс в воздухе номером журнала. — Отнюдь нет, — и актерским жестом бросил книжку на стол. — Может быть, он описал ее сердце? — патетически вопрошал он. — Вовсе нет. Ее ум? Увы, нет. Тогда, может быть, ее физическую привлекательность? Тоже нет. О, я хорошо знаю, что портрет госпожи Бовари после супружеской измены относится к числу блистательных портретов, однако прежде всего он дышит сладострастием; позы, которые она принимает, будят желание, а красота ее — красота вызывающая… — почти прокричал последние слова слуга закона, как бы предупреждая об опасности, таящейся в желтых книжках, лежащих перед ним на столе.

Едва себя сдерживая, весь побагровевший, Флобер слушал обвинительную речь. Временами лицо его становилось бледным как полотно, и ему казалось, что в зале судят, смешивая с грязью, вовсе не его, а женщину, которую он сотворил силой своего воображения, стоявшую теперь перед судом и вынужденную публично отвечать за свои поступки.

Стиснув вспотевшие пальцы, Флобер изучает рысье лицо паяца-прокурора. Про него говорят, что сам он является автором непристойных стишков, которые тайком ходят по рукам. И этот блюститель нравственности позволяет таскать за волосы несчастную Бовари, точно распутную женщину, перед всей исправительной полицией, перед публикой! Если бы все они были искренни, то, напротив, должны бы признать, что он, автор, слишком суров к ней.

Между тем в зале продолжали раздаваться слова обвинителя: «грязь и пошлость», «книга, дышащая похотью», «непристойные картины», «поэтизация адюльтера», «чудовищное смешение священного и сладострастного». Последние слова относились к эпизоду смерти героини, в частности к сцене соборования умирающей. Здесь пафос достиг высшей точки.

— Менее чем из двадцати строк состоит этот эпизод, но сколько в нем кощунства. Автору мало того, что он занимается апологией супружеской неверности и вводит в соблазн замужних женщин, он оскорбляет религию.

С торжественным видом прокурор зачитывает сцену соборования как главный аргумент своего обвинения.

— «Священник прочел „Да смилуется“ и „Отпущение“, обмакнул большой палец правой руки в миро и приступил к помазанию…» Нет, вы только послушайте, что пишет автор, — вскричал в ужасе прокурор, — «Он умастил ей сперва глаза, еще недавно столь жадные до всяческого земного великолепия; затем— ноздри, с упоением вдыхавшие теплый воздух и ароматы любви; затем — уста, откуда исходила ложь, вопли оскорбленной гордости и сладострастные стоны; затем — руки, получавшие наслаждения от нежных прикосновений, и, наконец, подошвы ног, которые так быстро бежали, когда она жаждала утолить свои желания, и которые никогда уже больше не пройдут по земле».

Кончив цитату, он тут же заодно обрушился и на всю реалистическую литературу не потому, что она изображает страсти, но потому, что она делает это без удержу и без меры. «Искусство, лишенное правил, — не искусство. Оно подобно женщине, которая сбрасывает с себя все одежды…»

Наступила очередь защитника. Метр Сенар (в прошлом председатель Национального собрания и министр внутренних дел) поднялся со своего места. В успехе он не сомневался, хотя достигнуть его будет нелегко. Но он знает, как нанести удар.

Его речь длилась четыре часа. Опытный адвокат один за другим разбивал аргументы обвинения. Прежде всего он нарисовал портрет автора. Господин Гюстав Флобер — человек серьезного нрава, а отнюдь не тот, каким хотел его представить товарищ прокурора, надергавший из разных мест книги пятнадцать или двадцать строк, будто бы свидетельствующих о том, что автор тяготеет к сладострастным картинам. В «Госпоже Бовари», продолжал адвокат, описываются супружеские измены, но ведь они — источник непрестанных мук, сожалений и угрызений совести для героини. Что касается так называемых непристойностей, то адвокат предложил судьям заглянуть в книги Монтескье и Руссо, где легко обнаружить отрывки гораздо более вольные, нежели в романе господина Флобера. Стало быть, следует запретить и их, а заодно и такую изданную книгу, как «О запретных удовольствиях», принадлежащую Боссюэ.

Наконец, метр Сенар приступает к изложению своего главного аргумента, который должен начисто опровергнуть обвинение. Неожиданно для всех он извлек из кармана небольшую тоненькую книжечку и потряс ею.

— Послушайте, — торжествующе восклицает он, — послушайте, что говорит сама церковь.

Флобер сразу узнал эту книжку: это был тот самый «Требник», которым он пользовался для описания сцены соборования умирающей Эммы. Блестящий ход. Молодец дядюшка Сенар.

Прокурор явно растерян. Делая вид, что не замечает его замешательства, Сенар приводит цитаты, от которых доводы обвинения рассыпаются в прах. Получается, что описание соборования в романе является лишь смягченным воспроизведением того, что сказано в «Требнике».

Однако защитник не ограничивается этим и использует свой козырь до конца. Он кидает в лицо судьям название труда, одобренного кардиналом Гуссе, высокопреосвященным автором трактата «Нравственная теология», а также епископами и архиепископами Мана, Тура, Бордо, Кельна и т. д.

— Эта книга, — небрежно замечает Сенар, — была напечатана в Мане Шарлем Моннуайе в 1851 году и называется «Историческое, догматическое, нравственное, литургическое и каноническое объяснение катехизиса, содержащее ответы на научные возражения против религии». Ее автор господин аббат Амбруаз Гийуа, кюре Нотр-Дам дю Пре.

Через неделю 7 февраля суд вынес решение.

Председатель Дюбарль унылым голосом зачитал:

— Принимая во внимание, что произведение, судя по всему, потребовало от писателя долгого и тщательного труда… что отмеченные отрывки, хотя и заслуживают всяческого порицания, занимают весьма небольшое место по сравнению с размерами произведения в целом… принимая во внимание…

Флобер не слышал продолжения. Это был триумф адвоката. Но и победа его самого, Флобера. И полное поражение господина Пинара, которому, видимо, здорово влетело за провал судилища. (Впрочем, это не помешало тому же прокурору вскоре выступить обвинителем другого литератора — поэта Шарля Бодлера и его книги «Цветы зла». Впоследствии он благополучно занял пост министра внутренних дел.)

— В этих обстоятельствах, — продолжал председатель, — суд снимает с Пиша, Флобера и Пилле выдвинутые против них обвинения и освобождает от уплаты судебных издержек…

Такое решение означало отсутствие состава преступления и закрывало дело Бовари.

Покидая в этот день здание суда, Флобер сказал Жюлю Сенару:

— Никогда еще я не понимал так отчетливо, как сегодня, что в это самое мгновение моя бедная Эмма страдает и плачет в двадцати французских селениях одновременно…

Вскоре издатель Мишель Леви выпустил роман «Госпожа Бовари» отдельным изданием тиражом в 15 тысяч экземпляров. Открывалась книга словами признательности Жюлю Сенару, которому Флобер был обязан выходом ее в свет. В приложении были помещены постановление суда, речи прокурора и защитника, которые во время суда записал стенограф, приглашенный Флобером с оплатой по шестьдесят франков за час.

Однако, несмотря на одержанную в суде победу, нерадостно было у Флобера на душе. «Я так разбит физически и морально после всего этого, что не в состоянии ни шевельнуть ногой, ни держать в руке перо».

Что было делать? Надо возвращаться в Круассе, жить там, как прежде, и постараться натянуть новые струны на его бедную гитару, которую забросали грязью… И что бы ни судачили обыватели, как бы ни реагировали присяжные критики, сколько бы ни клевали охранители нравственности, его дело «дробить камни, подобно рабочему, упрямо, со склоненной головой, с бьющимся сердцем». Его дело «писать, не разводя теорий, не заботясь о составе красок, о размерах холста, о долговечности своих творений», писать «изо дня в день, — как скажет о нем Анатоль Франс, — принося жизнь свою в жертву литературе».

Загрузка...