Гамбург

Наше радостное возбуждение гасло по мере того, как монотонный стук колес поезда навевал дремоту. Мы перестали петь. Одна за другой засыпали. Я думала: как долго мы пробыли в Освенциме? Казалось, целую жизнь, но, глядя на пейзаж за окном, я поняла, что прошло не более нескольких месяцев. Мы прибыли в Освенцим в ночь на 17 мая — 27 ияра по еврейскому календарю. Эту дату я никогда не забуду. В этот день до конца своей жизни я буду читать Кадиш, молитву по усопшим родителям.

Поезд пересекал какое-то темно-зеленое пространство. Это было прекрасно после мерзости запустения Освенцима. Что это? Луга или пастбища? Не помню, но, должно быть, это была трава, посевы выглядели бы бледнее. Тишина стояла полная, и невозможно было представить себе, что кругом бушует война. Временами мне казалось, что все это страшный сон, а я еду к тете Регине на ферму. Но, бросив взгляд на своих соседей, я убеждалась, что этот страшный сон — реальность. Они спали, и с их лиц сошла напряженность, но на всех были следы прошедших месяцев. Истощенные тела, зарождающиеся морщины, лысые черепа. Все это напоминало о реальности.

По окну ползла муха, и я подумала, не чувствует ли она облегчение от того, что освободилась из Освенцима. Пожалуй, нет. Муха не была узницей, она могла летать, где и когда хотела. Теперь она захотела ехать с нами, посмотреть, куда нас везут. В отличие от собаки, которая следила за нами в парке, когда мы оставляли Сигет, муха могла следовать за нами куда угодно. Я смотрела на нее с нежностью: вот живое существо, которому мы не безразличны (по крайней мере, так я воображала).

Сколько времени мы ехали? Этого я также не помню. Только когда мы проснулись, оказалось, что стоим на большой станции — Гамбург. Здесь собралось много поездов. Наш поезд проехал мимо станции в порт, где остановился перед огромными пакгаузами. На вывеске значилось: «Вильгельмсхафен». Так вот место нашего назначения. Здесь должна начаться наша новая жизнь, и на нас больше не будет падать тень от трубы.

Сияло солнце и блестела вода, когда нам приказали выйти из поезда и идти в пакгауз, который должен был теперь служить нам домом. Мы поднялись по ступеням и вошли в большой зал с огромными окнами, выходящими на реку Эльбу. Там были нары в два этажа, и мы побежали, чтобы занять место. Только мы с Ливи устроились наверху у окна, как появился эсэсовец и стал кричать, что нельзя спать вдвоем. Тогда Ливи спустилась вниз, а я растянулась, довольная, что могу спать одна, могу лечь на спину и вытянуть руки, могу поворачиваться, как хочу, и никто не будет кричать, чтобы я лежала спокойно.

Последние лучи вечернего солнца освещали пакгауз. На стенах дрожало отражение волн.

Светлый зал резко отличался от нашего темного барака. Из ада мы попали в рай. Нам дали хлеба и кофе. Затем я уснула, и мне снилось, что я играю с золотыми рыбками, которые гоняются друг за другом, не боясь щуки, притаившейся за скалой.

Меня разбудил свисток, за ним последовал приказ построиться на перекличку. Первое утро в нашей новой тюрьме сулило надежды, хотя новый распорядок мало чем отличался от старого. Нам пришлось научиться заправлять постель особым способом, подворачивать одеяло так, чтобы поверхность была совершенно гладкой, как стол. Затем мы насладились почти забытой роскошью: умывались из тазов, стоявших в конце пакгауза. Мы построились на перекличку, затем нас разделили на небольшие группы по тридцать человек и повели к гавани. Здесь нас посадили на корабль, прогудел гудок, и мы отправились вверх по Эльбе. Если бы не руины вдоль берега, можно было бы предположить, что у нас летние каникулы. Никто из нас раньше не плавал на корабле. Вода брызгала на одежду, ветер обдувал лицо, мы стояли у борта, держась за руки.

Через полчаса прибыли к месту назначения, верфи Шиндлера. Сойдя на сушу, мы построились под деревом и ждали, пока комендант выберет капо — бригадира. Он пристально разглядывал тридцать девушек и наконец остановился на мне. Осмотрел меня с головы до ног.

— Умеешь говорить по-немецки?

Я вспомнила Розу, маленькую датчанку, с которой встретилась в Освенциме, сколько труда ей стоило научить меня немецкому. Я смело сказала:

— Да.

— Тогда ты будешь капо и будешь следить за тем, чтобы все работали прилежно. Я не хочу получать жалобы. Работайте хорошо, и с вами будут хорошо обращаться. Кто не будет работать, не получит еды. Поняла?

Я не знала, радоваться мне или огорчаться. Я не хотела выполнять роль надзирателя, но в то же время мое назначение давало преимущества. Капо всегда получала первый половник супа, а это означало больше овощей, а иногда даже и кусочек мяса.

Я была так поглощена своими мыслями, что едва слышала, как начальник давал всем задания. Мы должны были очищать завалы после бомбежек, копать рвы, подносить мешки с цементом и передавать кирпичи по длинной цепочке. Целые кирпичи складывались в одну кучу, разбитые — в другую. Я встала по стойке «смирно», когда ко мне обратился охранник, пожилой солдат. У него была приятная наружность. Он хотел все знать про меня — сколько мне лет, откуда я и как очутилась здесь. Впервые за много месяцев со мной разговаривали, как с человеком. Выяснилось, что у этого солдата, Германа, были дочери моего возраста, и его очень огорчила моя история. Он старался утешить меня, сказал, что теперь, когда нам разрешили работать, наше положение улучшится.

Так оно и было. Герман был добр и не требовал, чтобы я заставляла девушек работать слишком много. Я сказала им, чтобы они создавали видимость усердия и не попадались. Мы выделили девушку-часовую, а сами болтали, опершись на лопаты вокруг траншеи, которую должны были рыть. Увидев, что кто-то подходит, часовая должна была сказать пароль — «восемнадцать», и тогда мы брались за работу. Я начинала понукать: «Копайте лучше! Арбайтен! Шнель, шнель!» — но при этом тихо говорила по-венгерски: «Не перестарайтесь». Эсэсовец уходил, и мы опять отдыхали. Герман не обращал на нас внимания.

Мы не заметили, как солнце поднялось высоко в небе и прозвучал свисток на обед. Нас отвели в большое светлое помещение, где другие рабочие, военнопленные из Прибалтики и Франции, уже сидели за накрытыми столами. Мы не верили своим глазам, глядя на белые скатерти, тарелки, ложки, стаканы и графины с чистой водой. В центре стола стояла большая корзина с кусками черного хлеба. Мы смотрели, не отрываясь, боясь, что все это может исчезнуть до того, как попадет к нам в рот. Когда мы уселись, девушка в белой куртке внесла котел дымящегося супа. Она обслуживала нас. Суп был густой, в нем были овощи, мясо и макароны. Когда я осторожно протянула руку к хлебу, Герман сказал, что мы можем есть, сколько хотим. Когда хлеб был съеден, принесли еще корзину. Мы ели суп медленно, чтобы продлить удовольствие, но когда опорожнили тарелки, нам предложили добавку. Мы ели и ели, пока не наполнились даже наши пустые желудки.

На следующее утро мы с трудом верили тому, что было вчера и предвкушали такой же обед. Впервые за много недель мы могли спать, не страдая от голода. Жизнь стала терпимой, но ненадолго.

Через несколько дней комендант лагеря объявил, что нам не положено пользоваться привилегиями рабочих Шиндлера. Мы не военнопленные и даже не прибалты, мы — евреи. Мы больше не ездили на катере к верфи. Германа перевели в другое место, и на работу к развалинам нас повел неприятный эсэсовец — пешком, несколько километров. Здесь нам дали задание; оно было таким же, как и раньше, но обращались с нами совсем иначе. Когда наступил перерыв на обед, мы построились в очередь к котлу, и охранник выдавал нам суп — не тот изумительный суп, который мы ели у Шиндлера, а нечто похожее на водянистые помои, напоминавшие нам обед в Освенциме. Но, по крайней мере, это было что-то горячее. Мы сидели на земле со своими жестянками и мечтали вернуться к Шиндлеру.

Вечером, после работы, мы мылись, съедали свой скудный ужин и наслаждались коротким часом отдыха до отбоя. Световой день был длинный, и мы использовали эти минуты для стирки, отдыха и мечтаний. Лежа на своей койке, я могла беседовать с рекой, которая катила свои тяжелые темные волны. Она несла мне привет из лесов Чехословакии, откуда вытекала, — ее исток был недалеко от дома моего детства. Я чувствовала, что мы с ней старые приятели. Я нашла также новых друзей. Этажом выше жили военнопленные итальянцы, которые Пытались разговаривать с нами через окно. Когда они узнали, кто мы, они придумали, как посылать нам подарки. Они привязывали пакеты к веревке и спускали ее из своего окна до нашего. Мы принимали пакеты и отсылали им письма. Они присылали нам сигареты, шоколад и джем, все это было для нас не только реальной ценностью, но и знаком того, что кто-то нами интересуется.

Таким образом, мы сравнительно неплохо жили в Вильгельмсхафене и были благодарны за это нашим новым друзьям. Немногие из нас знали иностранные языки, поэтому возрос мой авторитет среди девушек, хотевших писать благодарственные письма. Я была рада выполнять роль общего корреспондента и с таким же нетерпением ждала «ответа на ответ», который всегда означал новую посылку. В пакгаузе были военнопленные и из Советского Союза. Они с интересом смотрели на нас, но не входили в контакт, как пленные итальянцы, а затем и французы. Возможно, причиной была проблема языка — никто из нас не знал русского, или, может быть, то, что им нечем было поделиться с нами. Однажды мы узнали, что среди них находится сын Сталина. Это создало почву для фантазий о том, что однажды ночью советские войска придут, чтобы освободить его, и освободят заодно и нас. Мы не знали о том, что Сталин не заботился о своем сыне, а также, что «освобождение» Советами означало бы новое заключение.

Одновременно с нами в Гамбург прибыла группа женщин из Терезиенштадта, семейного лагеря в Чехословакии. Она состояла главным образом из чешек, но были среди них и немки.

История их страданий длиннее нашей, ибо их интернировали в начале войны. Но им не остригали волосы, чему мы завидовали. Одна из этих девушек, Урсула, родилась в Гамбурге. Она уехала потому, что вышла замуж за чеха. У нее был маленький сын, о котором она часто рассказывала. Она надеялась, что сын и муж все еще в безопасности в Терезиенштадте. Мы просили ее рассказать о Гамбурге. Мы видели только пакгауз и небольшую часть Эльбы, она же нарисовала перед нашим взором широкие аллеи города, красивые здания, Старый Город и церковь Святого Николая, парки и музеи, многие из которых теперь были в руинах.

Урсула обдумывала возможность побега. Она говорила о том, по какой улице и куда пойдет, но все упиралось в то, решится ли кто-нибудь спрятать ее. Она не была достаточно уверена в своих прежних друзьях, чтобы осуществить этот план. Во всяком случае, пока я находилась в Вильгельмсхафене, она еще не решилась. Надеюсь, что впоследствии она нашла в себе мужество и добилась успеха.

Нашу группу из Венгрии и нескольких девушек из Чехословакии переместили в окрестности Алтоны. Наш новый лагерь состоял из пяти деревянных бараков, окруженных колючей проволокой. Это было намного хуже пакгауза, мы лишились посылок и вида на Эльбу. Мы больше не жили под одной крышей. В каждом бараке была своя «блоковая», которую комендант выбирал среди нас, за нами также следили надзирательницы из охраны СС, ауфзегериннен, в помещении, и эсэсовцы снаружи. Комендантом был высокий светловолосый эсэсовец — унтер-шаренфюрер, или командир группы, которого мы называли Шара. Мы старались не показываться, когда он появлялся, он мог ударить без всякой причины. Элегантный, как все эсэсовцы, в безукоризненном мундире и блестящих сапогах, он прохаживался по двору, выпучив холодные глаза в поисках жертвы.

Скоро такой жертвой стала я. Одна из девушек по имени Цили рассказала ему, как я подстрекала их поменьше работать. В первый же вечер в лагере он подошел ко мне и дважды наотмашь ударил по лицу. Прежде, чем я могла догадаться о причине, он сказал:

— Ты больше не капо. Завтра доложишь новой капо и получишь от нее распоряжения. — Новая капо была Цили…

Я не очень сожалела, так как не подходила к роли капо.

Итальянцы, которые посылали нам подарки в Вильгельмсхафене, ушли, и на их место пришли новые военнопленные — французы. Французы были намного богаче или щедрее. Мы стали получать посылки большего размера и чаще. Почти каждая из нас обзавелась «посылочным другом». Им строго запрещалось общаться с нами, если бы это обнаружили, то расстреляли бы. Но это их не пугало. Они продолжали находить возможности передавать нам небольшие пакеты и слова ободрения. Трудно сказать, что значило для нас больше — посылки или слово.

Наше школьное воспитание приучило нас любить все французское — Францию, французский язык, французских поэтов, французских писателей, просто французов. И вот теперь здесь были эти добрые люди, говорящие по-французски и делающие нам подарки. Достаточно было одного взгляда на них, и мы все влюбились. Ко мне приходили девушки, одна за другой, признавались в своих в своих чувствах и просили помочь написать любовное письмо.

Я тоже влюбилась.

Мою группу назначили на новое место работы, на строительство. Строили небольшие дома для тех, кого разбомбили, и мы должны были выполнять всякую подсобную работу. Самой трудной работой, которой, однако, все добивались, была переноска пятидесятикилограммовых мешков с цементом от лагеря до фундаментов домов. Здесь было то преимущество, что представлялась возможность пройти в одиночку целых сто метров.

Мы с Ольгой вдвоем несли мешок, когда я встретила Поля.

Меня привлекло не лицо и, конечно, не ощущение внутренней красоты. Об этом я ничего не знала. Дело в том, что, проходя мимо, он, как бы нечаянно, уронил к моим ногам пакет, как средневековая дама уронила бы свой платочек. Когда то же самое произошло на следующий день, я поняла, что влюблена. Я написала благодарственное письмо и еще через день, когда мы встретились, протянула его Полю. Мы обменялись несколькими словами.

— Как тебя зовут?

— Эдвига. А тебя?

— Поль.

На этом мы расстались. Поль не был особенно красив: среднего роста, с темными волосами и темными глазами. Но он говорил по-французски. Мое сердце трепетало, и неожиданно стало легче переносить все. Солнце светило, мешки стали легче, все вокруг казалось более дружественным. Я выполняла все необходимое механически, оживляясь только в минуты, когда наши глаза встречались. По вечерам я писала письма и предавалась мечтам.

Так проходили дни, и лето сменилось осенью. Начались дожди, и стало темнее, когда мы выстраивались на перекличку. Мы шли на работу в непогоду все еще в летней одежде. К концу дня хорошо было оказаться в помещении. Хотя бараки не отапливались, мы были защищены от ветра и могли забраться под одеяла. Прошла острота новизны отношений с французскими друзьями, мы сникли. Хуже всего был голод.

Чтобы отвлечься, мы организовали учебные группы. Каждая девушка должна была записать стихи, которые она помнила, и по вечерам мы читали их вслух. Венгерских и румынских поэтов и, конечно, французских, которых мы больше всего любили: Вийон, Бодлер, Верлен, Жеральди. Но где достать бумагу и карандаши? Мы выпрашивали их у старого дружелюбного охранника, у французских пленных, обыскивали свалки и наконец сумели достать немного писчих материалов. Через несколько дней мы сидели в кружок и писали, а еще через несколько дней состоялось наше первое чтение. Мы пригласили гостей из других блоков и устроили грандиозный концерт. Мы повторяли его каждый вечер и со временем решились сами сочинять небольшие стихи и рассказы. Наше настроение поднималось. Обнаружились скрытые таланты: одна девушка умела рисовать, у другой были актерские данные. Мы развлекали друг друга и на время забывали о голоде.

Интересней всего было, когда Грета изображала нас. Она была вредная «блоковая», лет около сорока, которую мы ненавидели и боялись, но она оказалась недюжинной актрисой. Не возникало сомнения в том, кого она изображает. Когда Грета подходила к зеркалу и делала вид, что локтями отпихивает кого-то, это была в точности наша тщеславная Гиза. Только тогда мы увидели, как послушно уступаем Гизе место, когда она хочет посмотреть на себя.

Когда мы до устали насмеялись, Грета опять подошла к зеркалу, посмотрела на себя и поморщилась, теперь все смеялись надо мной, ибо каждое утро я показывала язык своему изображению. Я сразу же решила, что больше никогда не буду этого делать, хотя все еще считала, что похожа на обезьяну: волосы начали отрастать и торчат, как иглы дикобраза, лицо серое, кожа шелушится, а одежда велика на несколько номеров. Мне не нравилось то, что я видела в осколке зеркала, и я завидовала тем девушкам, у которых были волосы, или которые выглядели красиво даже без волос и в тряпье.

Затем Грета садилась на корточки в углу, ссутулившись, повесив голову, как взъерошенная ворона. Чулки на ней висели гармошкой, лицо испуганное, глаза смотрят хитро. Это была Лада, которая имела привычку забиваться в угол, чтобы не таскать самые тяжелые мешки с цементом.

Роман с Полем продолжался, во всяком случае посылки продолжали приходить. Я думала, что он влюблен в меня. Откуда было мне знать, что эти посылки и теплое отношение были только выражением жалости? Мы были похожи на скелеты, затерявшиеся в своих тряпках; у французов была собственная одежда, приличная пища, с ними лучше обращались. Ежемесячно они получали посылки от Красного Креста, имели другие привилегии.

Мы виделись ежедневно, крадучись обменивались словами, писали друг другу. Я мобилизовала все свое знание французского и писала самые красивые любовные письма, на которые только была способна. Когда я думала о Поле по вечерам, сердце мое наполнялось чувствами, которые я давно не испытывала. Детская влюбленность? Счастье? Я не боялась самого сурового наказания.

На рассвете меня разбудил резкий свисток. Первым делом я нащупала под матрацем хлеб. Накануне вечером я припрятала корку хлеба, его могли украсть. Нет, вот он. Хорошо, что можно хоть чуть-чуть утолить голод. Я съела хлеб, еще не успев открыть глаза. В это время я услышала крики и приближающийся звук ударов: это эсэсовка, жирная Мария.

— Вон! Вон! Долго вы будете валяться и бездельничать? Вставать и убрать постели! Немедленно вставайте на перекличку.

Лучше встать, пока она не подойдет к нашим нарам со своей резиновой дубинкой. Я соскочила с верхних нар, быстро заправила постель и удостоверилась, что бумажка с записанными стихами хорошо спрятана под матрацем. Побежала к умывальнику, чтобы быстро ополоснуть руки, вернулась выпить немного коричневой жидкости, которую нам выдавали. По крайней мере, она была горячая. Сделав несколько глотков, я вышла наружу на перекличку. Как и в Освенциме, нас пересчитывали, когда мы вставали, когда направлялись на работу, когда возвращались и перед отбоем. Должно быть, мы были им очень дороги, если они нас так часто пересчитывали. Было еще темно, и мы должны были стоять снаружи и ждать, пока придет комендант лагеря. Но в этот день ожидание не казалось долгим. Я думала только о том, что скоро увижу Поля. Он писал в последнем письме, что мы встретимся в пустой хибарке, там, где мы работаем, и сможем поговорить наедине.

Я сомневалась, что нам удастся встретиться незаметно, но все же решила попробовать, невзирая на опасность. Внезапно меня вернули к реальности. Ольга, стоявшая впереди меня, упала навзничь на землю. У нее было низкое кровяное давление, и ей было трудно долго стоять неподвижно. Я пыталась помочь ей встать, но она была в обмороке. Я попросила разрешения принести немного воды. Через несколько минут она пришла в сознание. Мы продолжали стоять. Уже рассвело, когда пришел комендант, пересчитал нас и дал команду к отправке. Открылись ворота лагеря, и мы вышли на работу под дождем и порывистым ветром. Я замерзла в своем легком платье, ботинки хлюпали в лужах, но все это не имело значения — ведь я иду на встречу с Полем.

Я как раз сбросила десятый мешок с цементом, когда показался он. Проходя мимо меня, он шепнул: «Сейчас». Я оглянулась и, убедившись, что охранник далеко и поблизости нет немцев, ускользнула, чтобы встретиться с ним. В хибарке мы бросились друг другу в объятья. Он прошептал мое имя по французски «Эдвидж». Я ждала слов о любви, но Поль не был романтичным юнцом. Он был мужчиной в расцвете сил, которому нужна была женщина. Этого я не ожидала, не была к этому готова.

— Эдвига, знаешь — ты уже не ребенок. Я хотел бы — ты знаешь — с тобой…

Правой рукой он шарил у меня под платьем, а левой щупал мои груди. У меня было такое чувство, как будто он меня ударил. Я посмотрела на него и испугалась. Его глаза горели. Что ему нужно? Я высвободилась и убежала. Сердце мое билось от страха, а не от любви. Конечно, я знала, чего он хотел. Но так не поступают. Я не могла так. Немного позже, когда я возвращалась с мешком цемента, комендант уже делал обычную проверку, в том числе и в хибарке. Мое старомодное воспитание спасло нас обоих.

Вернувшись в лагерь, я обнаружила, что пропали мои стихи. Пока мы работали, эсэсовцы обыскали постели. Достоевский, которого так любила Магда, крошки хлеба, которые собирала Тереза, Ольгин карандаш — каждый чего-то не досчитался. С каждой койки доносились жалобы и проклятья. Мы больше всего жалели о потере своих стихов, рассказов и письменных принадлежностей. Придется заново создавать наши литературные произведения.

Но у нас не было времени предаваться горю. Надо было развести огонь под большим котлом с водой, чтобы успеть помыться, пока не погасили свет. В одной воде приходилось мыться десяти девушкам, поэтому было очень важно, чтобы первыми мылись те, кому удалось уберечься от насекомых. Клопы и вши были обычным явлением среди нас, и у большинства девушек были струпья. Пять девушек были еще «чистыми», и мы бросали жребий, так же, как и пять следующих.

От огня под котлом распространялся приятный жар, мы с удовольствием следили за колеблющимся пламенем, предвкушая предстоящую баню. Огонь вызывал много воспоминаний, и мы обменивались ими.

— Ты помнишь, как варили сливовый джем дома в саду? Всю ночь под большими котлами горел огонь, и кто-нибудь все время помешивал, пока не образовывалась черная сочная масса. Иногда на это уходило несколько дней и ночей. Нам, детям, разрешалось присутствовать и слушать рассказы взрослых.

— Когда мы вернемся домой, нам будет что порассказать.

— Если мы вернемся домой.

— Не будь дурой. Кому ты будешь рассказывать? Кто захочет слушать? Все наши семьи здесь. Не найдется человека, который не прошел бы через это.

— Вода согрелась. Кто первый сегодня?

Посчастливилось мне. Я быстро разделась и влезла в котел. Я наслаждалась теплой водой, но долго это не могло продолжаться — другие следили за тем, чтобы я быстро помылась. Я была счастливой обладательницей кусочка мыла и с удовольствием намылилась.

— Если ты одолжишь мне свое мыло, можешь почистить зубы моей щеткой, — сказала Ольга. Вполне справедливый обмен.

После бани мне пришлось надеть старую грязную одежду. Я вытрясла ее, чтобы немного освежить, пошла обратно в барак, где выдавали вечерний суп. Не хотелось оставаться в бане, пока другие купались в воде, которая становилась все темнее. После супа мы немного поговорили о пропавших стихах, о том, как их восстановить. Легли спать, когда выключили свет.

На следующий день я избегала Поля. Я думала, что он сердится на меня, и не хотела говорить об этом. Я поменялась работой с Божи. Она перешла на мешки с цементом, а я заняла ее место на подаче кирпичей. Когда прозвучал свисток на обед, Божи вручила мне пакет от Поля. Сердце мое забилось: по крайней мере, он не сердится. В пакете был кусок хлеба, две сигареты, яблоко, носовой платочек и письмо. Я поделилась хлебом и яблоком с Ливи, спрятала сигареты и платочек и во время обеда прочла письмо. Поль не касался того, что произошло накануне. Он писал, что слышал по радио из Англии о поражении немцев на всех фронтах и что война не может долго продолжаться. Он понимал, что значат для нас эти новости. Такие вести были витаминными инъекциями, они помогали нам выживать. Я рассказала другим. В этот вечер мы гораздо меньше чувствовали голод.

Через два дня мой носовой платочек украли. Я пошарила под матрацем, мои руки не нащупали ничего, кроме его грубой поверхности. Мой прекрасный мягкий льняной платочек — единственная дорогая мне вещь — пропал. Я заплакала. Ливи, которая была на нижней койке, услышала мой плач.

— Что случилось, ты заболела?

— Исчез мой платочек.

— Может быть, он завалился подальше?

— Нет, его украли.

— Не стоит из-за этого плакать.

— Это был подарок Поля. Я ему нравлюсь. Он не сердится на меня. Каждый раз, когда я прикасалась к платочку, я чувствовала его ласковую руку.

— Не будь дурой. Ты потеряла гораздо больше, стоит ли плакать из-за носового платка?

Но я не могла остановиться. Мне казалось, что я потеряла Поля. Я плакала и ругала злого вора, который похитил платок. На этот раз это сделала не «блоковая» и не охранник. Иначе было бы много больше пропаж.

Нашу хулиганку-«блоковую» уволили. Она слишком расхрабрилась и позволила себе слишком задираться с охраной из СС. Однажды, вернувшись с работы, мы узнали, что «блоковой» назначили Тери. Я обрадовалась. Тери была родом из Сигета, она была из нашей группы, теперь мы могли надеяться на снисхождение.

Поскольку Грете я никогда не нравилась, моим друзьям и мне всегда доставался самый жидкий суп, и нам никогда не давали добавки из остатков. Когда мы становились в очередь, каждый старался быть первым, чтобы получить побольше овощей. Но все зависело от «блоковой», которая была на раздаче. Все следили за половником. Если его опускали неглубоко, то мы знали, что это будет только жижа, если он опускался глубоко, то можно было рассчитывать на репу, свеклу, может быть, картофель, лук и даже, если посчастливится, мясо. Капо и «блоковая» пользовались этим, чтобы угодить своим друзьям и тем, кто выполнял их поручения. Суп был их валютой.

Тери была очень справедливой и никогда не стремилась снискать чье-либо расположение. Но ее чувство справедливости требовало, чтобы ее друзья получали лучший суп, который полагался ей как «блоковой». Как только она видела кого-либо из друзей, половник погружался глубже. Это продолжалось несколько вечеров, но затем другие запротестовали. Тогда Тери обещала не смотреть на тех, кто стоит в очереди, она раздавала механически, не поднимая глаз от котла. В этот вечер у меня бурчало в полупустом животе. Позже мы обсудили положение и решили, что нужно договориться об условном сигнале, когда мы будем подходить к Тери. Мы сигналили покашливанием, которое должно было означать, что следующая тарелка для друга. Так продолжалось еще несколько вечеров, но затем другие обнаружили наши уловки. Пришлось смириться с неизбежным. Тери сожалела, но не хотела, чтобы ее обвиняли в несправедливости.

Был вечер накануне Йом Кипур, Дня Искупления. Ливи заболела. Она была бледна, исхудала и чувствовала усталость больше, чем всегда. Уже несколько дней она работала с трудом. После вечернего супа мы решили отвести ее в лазарет. Это был барак, в котором стояло пять или шесть кроватей. Там была медсестра, но не было врача — в нем не было нужды, ибо мы не должны были болеть.

Ханка, сестра, посмотрела на глаза Ливи.

— У тебя желтуха. Тебе надо есть побольше сладостей, — добавила она с иронией.

— Это можно устроить, — сказала я, делая вид, что не замечаю иронии. Поль нам поможет.

— Можно мне побыть здесь несколько дней? — спросила Ливи. Не стоять на перекличке, не ходить на работу, не таскать кирпичи, отдохнуть.

Эта мысль вызвала у меня тревогу, и я постаралась отговорить ее. Я помнила, чем рисковали заболевшие в Освенциме. Кроме того, мы недавно узнали, что нас опять переводят в другой лагерь. Поэтому мы решили выждать.

На обратном пути к бараку мы увидели, что наши религиозные девушки начали собираться для, молитвы. Заходило бледное осеннее солнце. Наступило время для Кол Нидре, молитвы, которая читается накануне Дня Искупления. Пронесся слух, что у кого-то есть молитвенник. Девушки решили поститься, несмотря на все уговоры не делать этого. Мне было трудно понять их слепую веру. Они отказывались даже от глотка воды и к концу дня еле стояли на ногах. Девушки с трудом тащились обратно в лагерь и, вероятно, думали о вечернем супе, но вместо супа нас ожидал сюрприз. В этот вечер мы должны были переселиться. Надо ждать, пока придут грузовики, и суп мы получим только в новом лагере. Неужели они специально приурочили это к такому дню? Никто не знал, но мы убедились, что они решили заставить нас подольше ждать супа.

Примерно через час пришли грузовики, и нас отправили в другой пригород, Эйдельстедт. Бараки здесь были такими же, как в Альтоне. Этот лагерь принадлежал строительной фирме, которая наняла нас для подсобных работ на строительстве жилого дома для тех, кто после бомбежек переселился сюда из Гамбурга. Теперь, наконец, мы получили свой суп. Мы ели, а ослабленные постившиеся женщины смогли наконец отдохнуть.

На следующее утро к нам приставили Марию, самую худшую из эсэсовок. На ее лице было написано удовольствие от возможности ударить кого-нибудь, кто двигался недостаточно быстро. Я никогда не пойму, как девушка моего возраста может быть такой злой. Казалось бы, от женской охраны можно было ожидать лучшего обращения, чем от мужчин, но за одним исключением все было наоборот. Только мечтательная блондинка Эдит, по-видимому, не получала удовольствия от избиений. Она носила с собой дубинку, как и остальные, иногда кричала на нас, но редко била.

Когда нам выдали задание, мастер приказал мне ухаживать за его будкой. Я должна была быть его личной прислугой, убирать помещение и следить, чтобы оно было хорошо натоплено, когда он приходил во время перерыва. Я была в восторге, предполагая, что сумею прятать здесь Ливи, когда ей будет особенно плохо.

Мастер оказался неразговорчивым, но добрым. Когда я попросила разрешения приводить сюда свою сестру, он едва заметно кивнул и шепотом велел следить за тем, чтобы охрана СС не обнаружила ее. Я привела Ливи и, пока я мыла пол, она могла полежать в углу.

Наше переселение означало потерю контактов с французами. Несомненно, это входило в планы СС. Нас постоянно переселяли, чтобы мы не пустили где-либо корни и не установили связи, которые могли бы придать нам силу. Они стремились подчеркнуть свое могущество и наше бессилие.

Но и здесь были французские военнопленные, и они были так же внимательны к нам, как их соотечественники в Альтоне. Новые французы передавали нам новые посылки. Я знала, что они живут там же, где Поль, и один из них обещал передать ему письмо. Я написала Полю о болезни Ливи и на следующий день получила от него пакет. Опять установилась связь. Он присылал Ливи разные сладости, девушки помогали тоже, отдавая свои порции джема или шоколада, который им присылали, в обмен на то, что могли дать мы. Я подумала было попросить помощи у мастера, но когда увидела его обед, который состоял из компота, сваренного из яблочной кожуры, поняла, что ему нечем делиться, особенно в части сладостей. Сладости и отдых, который получала Ливи, возымели свое действие. Она поправлялась с каждым днем и вскоре могла работать.

Однажды мастер сказал, что я должна помочь ему принести доски с дровяного склада. Я решила, что нас будет сопровождать эсэсовец, так как никому из нас никогда не разрешалось выходить без сопровождения. Когда мы сели в машину только вдвоем, я удивилась, но не стала ни о чем спрашивать. Прежде, чем нажать на стартер, мастер огляделся вокруг, ворча что-то насчет «проклятых охранников», по-видимому, он не собирался ждать. Когда мы приехали на дровяной склад, мне было приказано ждать, а он вошел в контору. Я села на доски в изумлении, что оказалась одна. Я подумала: быть может, представляется возможность бежать. Но куда? Я не знала ни города, ни кого-либо из его обитателей. Далеко ли я уйду с желтой звездой на спине, пока меня не схватит СС?

Мои мысли прервал немецкий рабочий, спросивший, что я здесь делаю. Я сказала, что ожидаю своего мастера, но он хотел знать больше. Я рассказала ему, как нас увезли из дома, как моих родителей убили в Освенциме и что мы теперь работали, как рабы. Когда я кончила, он ушел, не сказав ни слова, но вскоре вернулся с другим рабочим и попросил, чтобы я все повторила. Когда я это сделала, они, взглянув друг на друга, воскликнули: «Свинство!» — и ушли. Я решила, что они должно быть, социалисты — настоящие социалисты, не национал-социалисты (нацисты), а противники Гитлера и его политики. Но если есть такие люди, почему они не действуют? Почему не протестуют? Почему они все это допускают?

Пришел мастер. Мы погрузили доски в машину и вернулись на стройку. Вечером я рассказала девушкам о своей поездке и о возникших у меня вопросах. Но никто из них не знал ответа.

Мы привыкли к новому лагерю и к своей работе. Чтобы заставить нас больше работать, строительная фирма объявила, что наиболее старательным будет в качестве вознаграждения выдавать купоны. Эти купоны будут служить деньгами в лавке, которая открылась в одном из бараков. В ней можно было купить квашеную капусту, селедку, мидии, иногда даже джем и небольшие кусочки плохо пахнущего лимбургского сыра. Это оказалось желанной добавкой к нашей диете и приятно отвлекало от монотонной рутины. Особенно нам понравилась квашеная капуста. Но, к сожалению, эта система вознаграждения просуществовала недолго. Только вначале можно было купить все эти деликатесы, затем их поубавилось, и вскоре лавка закрылась. А меня перевели на другую работу. Теперь я должна была стоять вместе со всеми в цепочке, передавать кирпичи и мерзнуть в тонком платье.

Становилось все холоднее и холоднее. Однажды появился грузовик с более теплой одеждой. Гражданские пальто и джемперы, которые были сданы другими женщинами по прибытии в Освенцим, теперь раздавали нам. Мне повезло, и я получила длинное синее пальто, хотя и без подкладки, но все же пальто. Большинство девушек получили только джемперы. Нас уже не трогало, что эту одежду теперь украшали желтые звезды. Звезда Давида или крест на спине, какое это имело значение?

У меня инфицировался ноготь на ноге. Не знаю, как это случилось, но палец нарвал, и я не могла надевать ботинок. Я завязала ногу тряпками и хромала в одном ботинке. Наконец это надоело охраннику и он отослал меня в лазарет. «Доктор» осмотрела ногу и взяла мазь. Это была та же мазь, которую она применяла при всех заболеваниях: плохо пахнущее вещество ихтиол, которое она втирала в раны и в горло. Теперь она его применила к моему пальцу. Не знаю, помогло ли это, но, по крайней мере, от него не было больно. Мой палец заживал очень медленно, как и все наши раны, из-за недоедания и отсутствия лекарств. Мне пришлось хромать с обвязанной ногой несколько месяцев.

Гамбург бомбили по нескольку раз в неделю. Мы привыкли к тревогам и всегда их приветствовали с радостью. То были самые счастливые минуты для меня. Охрана из СС убегала в укрытие, некоторые девушки прятались под столом, закрыв голову одеялом, но я стояла у окна, глядя на небо и радуясь каждому взрыву. Как бы близко ни разорвалась бомба, я не боялась. Думала только о том, что мы увидим утром: хаос на улицах, разбитые дома, усеянное воронками место нашей работы. Когда живешь ежедневно по соседству со смертью, то притупляется страх перед ней, она становится другом.

Вера боялась; она была одной из тех, которые прятались во время тревоги. Ее страдания начались задолго до того, как я услыхала о гитлеровском «окончательном решении». Когда немцы оккупировали Чехословакию, Веру интернировали в Терезиенштадт, этот показательный лагерь, обитателям которого разрешалось жить почти нормально. У них оставалась своя одежда, их не стригли наголо; семьи не разлучались. Вера, тогда юная девушка, была влюблена в молодого человека, за которого со временем вышла замуж. Вскоре после женитьбы их разлучили и Веру переправили в Гамбург. Когда я встретилась с ней, меня поразило ее благородное спокойствие, стоическая улыбка и прекрасные светлые волосы. Ее миндалевидные глаза излучали тепло и покой. Я всегда удивлялась ей: она казалась погруженной в себя, на нее не действовало то, что происходило вокруг, это был остров, недосягаемый, неуязвимый. Она выполняла свою работу с кроткой улыбкой, никто никогда не слышал от нее жалоб.

Постепенно Вера начала полнеть. Мне было непонятно, как это возможно при нашем голодном пайке. Однажды она рассказала мне, что беременна. Девять месяцев ей удавалось скрывать это, но теперь ребенок должен скоро родиться. Что же будет? В нашем лагере было место только для женщин, которые могут работать. Беременную вернули бы обратно в Освенцим.

— Что теперь будет? — спросила я.

— Я справлюсь, рожу ребенка, когда настанет время.

— Но что будет потом? Как ты будешь за ним ухаживать? Разве ты сумеешь продолжать работать?

— Надеюсь. Я могу привязать ребенка на спину, как это делают крестьянки в Китае. Они сразу идут на работу.

— Боюсь, что это будет нелегко.

— А я ничего не боюсь. Я намерена бороться за своего ребенка.

— Лучше я скажу Гизи. Может быть она сумеет договориться с Шара.

Гизи — сестра, которая ведала лазаретом, — единственная среди нас имела доступ к коменданту.

— Хорошо, попробуй. Может быть, она сумеет помочь.

Я отправилась к Гизи. Это была венгерская еврейка двадцати двух лет, приятная и добрая.

Более того, она была красива и умна и, возможно, могла подействовать на коменданта. Она обещала попробовать.

В ту ночь я не могла уснуть. Я думала только о Вере, ее смелости и стойкости. Теперь наконец мне стала понятна ее улыбка Моны Лизы. Беременность помогала ей переносить заключение. Я представляла себе, как у нас в лагере будет младенец и мы будем ухаживать за ним.

После нескольких дней ожидания Гизи сообщила новости: «Шара обещал, что Вере позволят родить». Мы не могли поверить этому. «Да, правда. Она сможет рожать в лазарете».

Вера подняла голову. Ее глаза расширились и она широко улыбнулась: «Благословен будь, Господь».

Теперь она стала более общительной. По вечерам мы сидели на своих койках и слушали ее часами. Она рассказала нам о своем любимом Зденеке, о ее горе, когда их разлучили, о том; как она заподозрила, что беременна, а затем убедилась в этом; о ребенке, который рос в ней, о своих надеждах, о том, как она будет о нем заботиться. Когда Вера это говорила, она сияла, ее светлые волосы светились в неярком свете лампы. Мы оберегали ее, старались выполнять ее работу, когда это было возможно, и делились с ней своими скудными пайками. Она нуждалась в пище больше, чем мы. Но этого было недостаточно. Мы знали, что ей требуется лучшее питание. А как мы оденем ребенка, когда он появится?

Я написала Полю и попросила его помочь. На следующий день я получила пакет с сухим молоком и иголку. Когда я разбирала руины после бомбежки, я нашла катушку ниток. Теперь нужно было достать кусок материи, и можно сшить рубашечку. Но где его взять? У нас не было простыней, а одежду нашу тщательно проверяли. Чистую одежду не выдавали, пока мы не сдавали всю грязную. Мы долго ломали головы. Решили, что каждая из девушек обратится к своему французу, будем искать в руинах. Может быть, Гизи достанет какие-нибудь тряпки. Однако ничего не получалось.

Я почти потеряла надежду, когда Поль получил посылку от Красного Креста. К счастью, в ней оказались два носовых платка, которые он немедленно передал мне. В тот же вечер мы все трудились, чтобы превратить два серых квадрата в крохотную рубашечку, самую чудесную рубашечку, которую я когда-либо видела. Теперь ребенок мог родиться. Все было готово.

И это свершилось. Через несколько дней утром мы обнаружили, что Верина койка пуста. Я побежала в лазарет, но и здесь Веры не было. Гизи сидела одна, согнувшись, с опустошенным взглядом. Лицо ее было пепельным.

— Ради Бога, что случилось?

Она не отвечала. Казалось, она даже не видит меня, продолжая смотреть в пространство. Когда я ее встряхнула и повторила свой вопрос, ее взгляд ожил и она с ужасом посмотрела на меня, как если бы она только что увидела что-то страшное. Наконец она произнесла:

— Мертвый.

— Вера умерла?

— Нет, Вера жива. Ребенок умер.

Я обняла ее и начала гладить.

— Постарайся рассказать мне, Гизи.

Казалось, мое прикосновение принесло ей облегчение, и она начала плакать. Сначала было трудно разобраться в ее словах, но постепенно я поняла, что когда Вера начала рожать, Гизи приказали отвести ее в пустой барак. Шара пришел и присутствовал при родах. Затем он заставил Гизи утопить ребенка. Теперь она не верила, что смогла совершить это бесчеловечное дело. Я поняла, что должна успокоить ее, дать ей понять, что не она, а Шара убил ребенка.

Я не могла долго оставаться с Гизи, так как уже прозвучал сигнал на перекличку. Девушки построились, и я не хотела, чтобы их наказали из-за моего отсутствия. Поэтому я оставила ее и отправилась во двор. Первой, кого я увидела, была Вера. Она стояла в своем ряду, худая, бледная, дрожащая, с потухшими глазами. Все смотрели на нее. Никто не решался заговорить. Только когда мы отправились на работу, она смогла мне что-то сказать.

— Я даже не видела его, — прошептала она.

Бедная Вера, бедная Гизи… Кто из них больше заслуживает жалости?

Вера не могла работать. Это было видно даже надзирателю. Поэтому ей было приказано развести огонь в помещении охраны. Она рыдала не переставая, и у нас не хватало слов для утешения. Она не могла примириться с тем, что ее обманули. Она считала, что раз ей обещали, она может сохранить ребенка. То и дело она вынимала маленькую рубашечку и баюкала ее. Когда, наконец, она смогла говорить, она сказала:

— Я не жалею, что была беременна. Это было самое лучшее в моей жизни.

Дни проходили как по конвейеру. Хорошо, если не было происшествий. Но эсэсовцы любили давать нам встряску, не позволяли долго жить спокойно. Как только мы привыкали к какому-нибудь месту, к работе, нас перемещали и приходилось начинать сначала — находить новые связи с военнопленными, ибо их маленькие посылки были для нас вопросом жизни или смерти. Был и другой способ встряски — постоянная проверка постелей. Если одеяло было заправлено не идеально, нас наказывали так же, как когда обнаруживали что-нибудь под матрацем. Для нас, ничего не имевших, все было ценно, мы старались сохранить любую мелкую вещь, которую находили. Многие прятали свой утренний паек, чтобы было что есть с дневным и вечерним супом, — велико было их горе, когда хлеб исчезал.

Через несколько недель или, может быть, месяцев после Вериной трагедии, когда мы вернулись с работы, нас встретил разгневанный Шара. Мы плохо заправили постели, у каждой был найден хлеб или что-нибудь еще. Нас строго накажут. Мы должны наконец понять, раз и навсегда, что с ним надо считаться. Вызвали нарушителей. Среди них была и Вера. Шара знал, как продлить пытку. Повторив, что наказание будет суровым, он ушел, оставив девушек стоять по стойке смирно. Его долго не было, а когда он явился, то объявил: в наказание будете работать в воскресенье. Выравнивать двор, засыпать землей все неровные места и обкатывать землю катком. Одни должны были копать, другие выравнивать землю, а самая трудная работа — тащить тяжелый каток — предназначалась Вере. Шара дал сигнал к началу и занял позицию, чтобы развлечься зрелищем. Вера пыталась сдвинуть каток. Было очевидно, что для этого нужна большая сила. Она согнулась почти до земли, приседая на каждом шагу. Мы знали, что долго она не выдержит. Но она продолжала тащить тяжелый каток туда и обратно, туда и обратно. Лицо ее ничего не выражало. Иногда она останавливалась, делала несколько вдохов, отирала пот со лба. Шара довольно ухмылялся.

В полдень он разрешил сделать перерыв на полчаса, зайти в помещение и поесть. Вера была без сил, и мы считали, что она не в состоянии продолжать. Она сама не верила, что сумеет работать. Но ее опять выгнали. Шара не знал жалости. Все должны были продолжать. Мы не могли помочь, могли только наблюдать из окна и желать, чтобы им хватило сил.

Наступили сумерки. Девушки были похожи на работающие привидения. Когда прозвучал сигнал к окончанию работы, Вера упала около катка. Я выбежала, чтобы помочь ей. Она была в обмороке. Я принесла воду и смочила ей виски. Когда она пришла в себя, то сказала:

— Лучше умереть, чем пережить еще одно такое воскресенье. — Впервые я слышала от нее такие слова. Вера, которая всегда думала о будущем, всегда с надеждой ожидала свободной жизни, какой бы несбыточной мечтой это ни казалось.

Ее молитва была услышана. К следующему воскресенью ее уже не было в живых. Она стала одной из жертв несчастного случая, который произошел в среду.

Это случилось так быстро, что я не могу восстановить все подробности.

В то время много бомбили. Я, Ливи и еще пять или шесть девушек разбирали руины на некотором расстоянии от лагеря. Нас отвезли туда на специальном трамвае. Мы с Ливи всегда сидели в переднем вагоне, вместе с нашими ближайшими друзьями. По неписаному закону сестры и друзья старались быть вместе, сидели вместе, боялись разжать руки. Чтобы не искушать судьбу, мы не расставались.

Произошло это после работы. Прозвучал свисток, и все бросились к трамваю, чтобы занять свои места. Вдруг Ливи закричала:

— Подожди минутку, я должна забрать одну вещь — я ее спрятала под кирпичом.

— Поторапливайся. Наши места займут.

Когда Ливи наконец пришла, трамвай уже отправлялся. Разъяренный охранник из СС с помощью дубинки и проклятий впихнул нас в последний вагон. Нам негде было сесть. Я сказала:

— Ты не могла побыстрее? Теперь нам придется стоять всю дорогу.

Ливи ничего не ответила, только глядела задумчиво.

Трамвай тронулся, изможденные девушки тихо переговаривались, довольные тем, что кончился рабочий день и что скоро они смогут растянуться на своих жестких нарах в лагере.

— Как ты думаешь, дадут нам сегодня джем? — спросила одна.

— Может быть. Давно уже не давали.

Я не участвовала в разговоре. Конечно, хорошо было бы получить немного джема вдобавок к пайку, но какое это имеет значение? Все равно сыты не будем. Мне казалось, что и у немцев было мало еды. Наш мастер сегодня варил себе суп из картофельных очисток. Но у него, по крайней мере, был хлеб к супу. Грубый деревенский хлеб с блестящей корочкой. Я смотрела на него голодными глазами, но он махнул рукой, чтобы я ушла. Или ему было стыдно, что не поделился со мной, или самому не хватало? Он не мог не знать, что у нас паек еще меньше. Но он не был злым. Он делал вид, что не замечает, когда я заходила в будку погреться. Хотя наступила весна, еще дул холодный ветер и иногда были заморозки. Ветер дул весь день, а посмотрев в окно, я заметила, что он еще усилился. Трамвай шел медленно, и я искала приметы весны, глядя на деревья, которые росли вдоль дороги. Не было видно почек. Деревья были еще голые и не заслоняли открытые раны домов, подвергшихся бомбежке. Целых домов было мало, но я уже так привыкла, что это зрелище не впечатляло. Пианино, лежавшее вверх ногами, напомнило мне о моем инструменте. Где он сегодня, играет ли на нем кто-нибудь?

Внезапно мои мысли прервал ужасающий грохот. Я подумала — бомба. Теперь мы все погибнем. Я схватила Ливи за руку. Она вся замерла. Трамвай затрясся и остановился. Мы повалились на девушку, стоявшую впереди, и смотрели друг на друга в страхе. Что случилось?

В наступившей тишине я заметила, что два передних вагона исчезли в облаке пыли. Через секунду послышался ужасный шум, сквозь который можно было различить крики, стоны и рыдания. Я выбежала из вагона и увидела нечто страшное. Раненные девушки, истекавшие кровью, лежали на земле или выползали из обломков трамвая и груды камней. Я не сразу поняла, что произошло. Одно из разбомбленных зданий рухнуло на трамвай и раздавило первые два вагона. Третий не был задет. Никто из нас, находившихся в нем, не пострадал.

Я подбежала к девушке, наполовину заваленной обломками, и помогла ей выбраться. Она отделалась только царапинами, но была страшно перепугана. Все бросились вытаскивать раненых. Мы разбирали завал голыми руками. Те, кто был в состоянии подняться, ковыляли к дороге. Они сбились в кучу, как раненные птицы. Прошла целая вечность, пока принесли воду и тряпки. Теперь мы могли, по крайней мере, обмыть и перевязать раны. Раненые стонали, просили воды и в отчаянии звали своих сестер и друзей.

— Ципи, Ципи, где ты? — звала слабым голосом какая-то девушка, залитая кровью, — ее только что отрыли из-под кучи камней.

— Здесь я! — закричала Ципи, счастливая, что ее сестра жива.

— Грудь очень болит.

— Лежи спокойно. Может быть, сломано ребро. Вот-вот приедет «скорая помощь».

«Скорая помощь» приехала, но раненых не разрешили поместить в нее, только мертвых. Появился Шара, которого известили о происшествии, и он начал отдавать приказания. Раненых он приказал уложить в непострадавшем вагоне и отвезти обратно в лагерь. Им будет оказана помощь в лазарете, они либо поправятся, либо умрут.

Нас долго пересчитывали, раненые стонали и кричали. Многие громко плакали. Откопали женщину без признаков жизни. «Мама, мама!» — кричала ее тринадцатилетняя дочь, которой мы все завидовали, что с нею была мать. Теперь мы жалели ее. Потерять мать теперь было еще хуже, чем раньше, вместе со всеми. Она обнимала и целовала мать, причитая: «Мама, мама, ты не должна умереть! Ты не можешь оставить меня! Посмотри на меня, мама!» Ливи подошла к ней и попыталась ее успокоить. Только тогда я заметила, что девочка тоже ранена, ее рука висела безжизненно, возможно, из-за перелома. Откопали другое безжизненное тело. Это была Вера. Я не верила своим глазам. Вера, с которой я разговаривала полчаса назад. Не может быть, что она мертва. Ран не было видно, и я попробовала сделать ей искусственное дыхание, но безрезультатно. Она была мертва. Ее молитва была услышана.

Канун нового 1945 года

Мы только что вернулись с работы. Съеден ужин, выпит «кофе», и мы жуем оставшиеся крошки хлеба. На улице очень холодно. Несколько палок — все наше топливо — дают мало тепла. Я сижу, сжавшись на своей койке, пытаясь согреться, и слушаю, о чем говорят мои соседки. Кто-то сказал:

— Канун Нового года.

— Какая разница? — прозвучало с другой койки.

— Люди надевают все самое лучшее и готовятся к обеду, — откликнулась третья девушка.

— Ты помнишь, как было весело? — сказала Магда.

— Только год тому назад, — ответила Тери, — а кажется будто это было в другой жизни.

Девушки пробудились от апатии и вступили в разговор. Каждая о чем-то вспоминала. Каждой хотелось рассказать о том, что было в канун прошлого Нового года, поделиться счастливыми воспоминаниями.

— Помните, что было на обед?

— Петер всегда приносил много пива.

— Я была влюблена в Петера. Где он может быть теперь? Как ты думаешь, он жив?

— Конечно, он молод и силен.

— Помнишь мою розовую шелковую блузку с оборочками? Она мне так шла! В прошлый раз я была в ней на Новый год, — сказала Ольга, красавица Ольга, которая теперь сидела согнувшись, худая, с колючим ежиком на голове.

Какое счастье, что она не может видеть себя теперь, подумала я. В прошлом году она была королевой бала.

— Неужели это было только год назад? — спросила Божи, сестра Ольги. — Кажется, что прошла целая жизнь.

— Вечность в одном мгновении, — сказала Магда, у которой всегда была наготове цитата. — Хотя Блэйк имел в виду совсем другое.

Они болтали. Я слушала. Меня тоже одолевали воспоминания, но мне было бы слишком больно выразить их словами. Я начала понимать Данте: «Nessun maggior dolor…». Нет большей муки, чем вспоминать о счастливом времени, будучи в горе.

Прозвучал свисток, и лампы погасили. Нам не хотелось спать, и мы зажгли сальную свечу, которую кому-то удалось достать. Мы сидели на корточках и предавались воспоминаниям. Воспоминания чередовались со стихами и рассказами. Каждая вносила свою лепту.

Рожи запела. У нее был мягкий, красивый голос, некоторые девушки стали подпевать. Все заплакали, когда Рожи пела о бедной маленькой девочке, одетой в лохмотья и продававшей на морозе спички прохожим.

— Бельц, мой маленький город, где ты? — раздалось печально на еврейском языке с одной из нар. Другой голос запел «Моя еврейская мама».

Когда мы вволю наплакались и спели все песни, кто-то спросил:

— Каким будет 1945 год?

— Таким же, как 1944.

— Как вы думаете, будем мы здесь в канун следующего Нового года?

— Мы никогда отсюда не выйдем.

— Может быть, нас не будет в живых.

— Мы наверняка умрем с голоду, или нас отошлют обратно в Освенцим.

— Как вы можете говорить такие глупости? — неожиданно отрезала я. И добавила убежденно: — Конечно, мы выйдем отсюда.

— Когда? — спросила Сюзи.

Не задумываясь, я ответила:

— Пятнадцатого апреля.

Девушки вскочили со своих мест и окружили меня. Неожиданно для себя самой я стала оракулом.

— Это правда?

— Откуда ты знаешь?

— Ты обещаешь?

— Это когда кончится война?

Вопрос следовал за вопросом. Все смотрели на меня с удивлением и восторгом. Кто-то спросил опять:

— Война к тому времени кончится?

— Война не кончится, но мы будем свободны, — снова ответила я, не думая.

Они смотрели на меня с недоверием, стараясь поверить. Все вдруг умолкли и задумались.

— Давай пари, — сказала Сюзи.

— Хорошо, — ответила я.

— Что я получу, если ты окажешься неправа?

— Мой паек хлеба, — сказала я, не моргнув глазом. — А что я получу, если выиграю?

— Откуда я знаю, чему будет равняться сегодняшняя пайка? — сказала Сюзи, явно под впечатлением моего уверенного ответа. — Но я обещаю, что это будет что-нибудь равноценное.

Мы скрепили уговор рукопожатием, погасили сальную свечу и легли спать. Завтра обычный рабочий день.

Шел снег. Зима заключила нас в свои железные объятия. С каждым днем становилось все холоднее. Моя одежда очень слабо грела, а обувь превратилась в лохмотья. Прошел слух, что привезли несколько пар обуви и счастливчики ее получат. Кто же это будет? Только те, у кого влиятельные друзья.

Первыми все всегда получали те, кто выполнял особые задания на кухне, или в лазарете, или на рабочем месте. Доктор, капо и «блоковая» всегда пользовались привилегиями. Я была ничтожество, никто, без прав и без надежды что-то вдруг получить. Но глядя на свои ноги, я не могла не мечтать о ботинках. Большие дыры в подошвах, а то, что когда-то было верхом, скреплено кусками проволоки. Однажды мне повезло — я нашла среди руин старые газеты, которые немного защищали ноги от холода. Но это было давно, а сегодня мои ступни отделялись от покрытой снегом земли только лоскутками кожи. Проволока, на которой держалась обувь, при каждом шаге врезалась в ноги. Я едва чувствовала свои ступни: это были две ледышки, на которых я ковыляла. Как мираж, мне виделись целые ботинки, даже начало казаться, что ноги согреваются. Но как могла я попасть в элиту? Осмелиться пойти к коменданту? Во всяком случае, не убьет же он меня, если я попрошу. Я подумала и решила рискнуть. Пойду к нему, покажу свои негодные ботинки и попрошу новые.

В этот момент я увидела Шара во дворе. Я собралась с духом, сглотнула несколько раз и подошла к нему.

— Мои ботинки совсем развалились. Можно мне получить пару новых?

Удар в левую щеку чуть не сбил меня с ног. Я зашаталась, но выпрямилась и посмотрела ему прямо в глаза. Такого нахальства он не мог перенести. Он опять ударил меня, теперь под другой щеке. Я опять зашаталась, но удержалась на ногах, все еще надеясь. Но он уже потерял всякий интерес ко мне и, бросив на меня последний взгляд, с презрением отвернулся и ушел.

В этот вечер я молилась Богу, чтобы он сотворил чудо.

На следующее утро земля покрылась глубоким снегом. Когда я пришла на работу, мастер взглянул на мои ноги и сказал:

— Я смотрю на твои ноги уже несколько дней. Твои ботинки совсем износились, от них никакого толку. Неужели ты не можешь достать что-нибудь получше?

— Получили ботинки, но на меня не хватило.

Он опасливо оглянулся и сказал:

— Я нашел подходящий правый ботинок, — и показал мне большой мужской коричневый башмак со следами пребывания в руинах.

— Можно мне его взять?

— Возьми, если хочешь.

Еще бы. Только представить себе: хотя бы одна нога не мерзнет. Я надела большой коричневый ботинок и вдруг увидела себя в роли Чарли Чаплина. Не хватало только палки и усов. Моя правая нога была как бы в коричневой лодке, а левая в черных лохмотьях. Правая нога начала задирать нос, не желая признавать своего левого соседа, который хлюпал с возмущением.

Я не могла стоять на месте и согревать левую ногу. Если бы кто-нибудь заметил, что мастер со мной разговаривает, тот попал бы в беду. Я направилась обратно на работу, любуясь моими ногами: коричневый ботинок — черные лохмотья. Я смотрела на свои ноги, делая шаг за шагом, и не могла поверить, что они мои. Я как бы раздвоилась: как будто шагали два человека, а я наблюдала. Один был мужчина, которого извлекли из подвала разбомбленного дома, а другой — нищий, идущий в благотворительное заведение, чтобы выпросить пару ботинок.

Прошло много времени, пока мне удалось сменить свой левый ботинок. Это случилось только весной, когда прибыла партия деревянных башмаков.

Было странное ощущение, когда пришлось надеть башмаки, сделанные целиком из дерева. Трудно было ходить в них. Вскоре на ногах появились волдыри, на пятках и на верхней части ступни. Но все же это было лучше, чем моя старая обувь. Я больше не чувствовала снег и грязь под ногами.

Странное зрелище представляли мы, маршируя в новых деревянных башмаках, жестких и неуклюжих. Мы все еще носили гражданскую одежду с желтыми крестами, но теперь, когда наступила весна, нас заставили сдать зимние вещи. Мне очень не хватало моего синего пальто, так как было еще холодно. У меня было желто-коричневое платье в клетку с длинными рукавами, у Ливи — черная юбка и бежевый джемпер. Она его выпросила у другой девушки, этот джемпер раньше принадлежал нашей кузине, лучшей подруге Ливи, ее звали Дитси, и джемпер связала ее мать. Когда Ливи увидела его на другой девушке, она так захотела его получить, что готова была на любые жертвы, и обменяла его на свой красный. Носить одежду родственника казалось все равно, что быть с ним вместе.

Мы часто думали о том, жива ли Дитси, находится ли она где-нибудь в лагере, или ее уже нет. Много позже мы узнали, что она осталась в Освенциме и была расстреляна во время эвакуации. Труднее всего было примириться с тем, что человек прошел через ад и погиб перед самым освобождением.

Проходили дни. Еще день и еще, я не знала, какое было число. Мы отмечали только воскресенья, так как в эти дни не работали. Но это не было отдыхом, наоборот, эти дни были еще более трудными. Приходилось выстраиваться на бесконечные переклички и мерзнуть при этом, тогда как на работе мы хотя бы согревались. По вечерам я произносила маленькую молитву, которую позаимствовала у венгерского поэта Яноша Арани:

Благодарю тебя, Боже,

За наступившую опять ночь,

Одним днем меньше

Земной боли.

Мы с нетерпением ждали ночи. Я пыталась внушить себе, что сон — это реальность, а дни — кошмар, который кончится, когда усну ночью. Тогда я увижу опять своих любимых, буду разговаривать со своим парнем, буду есть вкусную еду, которую готовила моя мать, и гулять в нашем саду среди цветов и фруктовых деревьев. Утром я рассказывала Ливи о том, что видела во сне, и считала часы до встречи с родителями в Сигете. Ливи слушала молча, но хотела знать все детали — как выглядела мама, как она была одета, что мы ели, как выглядел сад. Обо всем этом я рассказывала ей, когда мы шли на работу под дождем и резким холодным ветром.

Обычно мы шли свободным шагом, а не маршировали в ногу, как этого хотели наши охранники. Поэтому они приказывали нам петь походные песни, и тот, кто не маршировал в ногу, получал удар палкой. Они хотели, чтобы прохожие видели бодрую рабочую силу, а не кучу плетущихся людей. Разумнее было угодить им. Поэтому мы маршировали строем и пели, как могли. Придя на рабочее место, мы продолжали петь. Разбирая руины после ночной бомбежки, мы пели песню, которая соответствовала положению вещей: «Мир существует только сегодня». «Кто знает, что ждет нас, что принесет грядущий день?» — пела одна девушка строку из банального венгерского шлягера. Но это наводило на нас тоску, поэтому Рози перешла на более веселый немецкий мотив: «Es gehtalies voruber, es gehtalies vorbei» — «все проходит», — и мы подхватили песню. Скоро мы уверовали в то, о чем говорилось в песне, и наши голоса стали звучать радостней. Охранники начали нервничать и заставляли нас молчать, но когда мы умолкали, песню подхватывали другие группы работающих поблизости, когда же им запрещали петь, мы запевали снова. Наконец эсэсовцы потеряли терпение и пригрозили, что будут стрелять. Это возымело действие. Мы не ожидали такой сильной реакции; мы только хотели досадить им, но боялись обозлить.

Главной нашей задачей было приободрять друг друга. Мы держались вместе, придавая друг другу силу. Большинство из нас были знакомы с детства, и я боялась даже думать о том, что будет, если нас разлучат. Думаю, что мы потеряли бы волю к жизни. Когда у одной кончались силы, всегда находилась другая, которая отвлекала ее от мрачных мыслей. Мы чувствовали свою ответственность друг за друга и старались поддерживать надежду во всех.

Загрузка...