ЧАСТЬ II

Глава 1. Швейцария

Другая половина слова замерла на устах рассказчика…

Окно брякнуло с шумом; стекла, звеня, вылетели вон, и страшная свиная рожа выставилась, поводя очами, как будто спрашивая: «А что вы тут делаете, добрые люди?».

Н.В. Гоголь. Сорочинская ярмарка

— А что ты с ним будешь делать? — спросил Володя Сашу.

— Пригодится, — ответил старший брат.

— А стрельнуть дашь, — Володя не мог отвести взгляда от пистолета в руках у Саши.

— Мал ты еще для таких дел, — снисходительно глянул на него Александр Ульянов. — Да и патронов мало, для дела надо беречь.

— Для какого дела? — не отставал Володя.

Саша пожал плечами. Он и сам толком не знал, для какого. Для очень важного дела. Саша явственно ощущал сейчас, что впереди у него будет очень важное дело.

Эх, на уши всех поставим. Удача с нами.

— Бухаря завалишь? — испуганно прошептал Володя.

— На кой мне твой Бухарь? — старший брат прицелился в канделябр.

— А ко мне сегодня Вовка Керенский подваливал.

— Да, — Саша нахмурился, водя стволом по помещению. — И что?

— Я сбежал. Там дырка была в заборе. Знаешь дом Лекова?

— Этого пьяницы, — Саша поморщился. Знаю, конечно.

— Так вот, я через его сад и рванул.

— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — усмехнулся Саша. — А то, что ты сбежал — это не страшно. Кто ты, а кто Вовчик-балалайка? Он старше тебя и сильнее. Ты поступил умно. Это называется тактика. Ладно, иди спать. Я хочу побыть один.

Володя с недовольным видом удалился к себе. Вот, вечно так.

Интересно, а почему все называют Лекова пьяницей? Пьяницы на престольные праздники возле трактиров лежат. А Леков он другой. Он на скрипке играет, в гимназии даже слышно. А еще у него телескоп есть. На чердаке.

Только играет он странную музыку. И неправильно. Нельзя так на скрипке играть.

Володя потянулся и заснул.

* * *

Владимир Ильич потянулся и зевнул.

Ну нигде покою нет. Что за чудное было кафе — тихое, спокойное. Уютное. А теперь во что превратилось? Все заполонили эти — патлатые, бритые, черт-те что на головах. Одеваются словно клоуны… Как тараканы на объедки праздничного пирога, не убранного на ночь в буфет, как отвратительные насекомые набросились эти негодяи на жирную, пасторальную Швейцарию. Войны испугались, не хотят воевать. А война нужна. Объективно нужна. И, лучше всего, не одна, а несколько. Как Владимир Ульянов учил, еще тогда, в детские годы — перессорить противников, ослабить их междуусобными распрями, а потом улучить момент и всех разом…

Взять, к примеру, хотя бы вот того. Или — этого. Их бы в Симбирск, да носом к носу с Вовчиком-Балалайкой, с Керенским. Или — на пристань, к Бухарю в лапы. Что бы делали эти патлатые да бритые? Нет, с этой командой каши не сваришь. А каша, она, ох как хороша бывает, если ее правильно заправить и вовремя на стол подать.

Голодранцы…

Владимир Ильич сунул руку в карман и, не вытаскивая бумажник на свет божий, пересчитал пальцами купюры. Голодранцы… Впрочем, где-то это и хорошо. Вот, скажем, если этой тощенькой, несколько франков показать издали, так, вероятно, и забудет она тут же своих волосатиков, да и побежит задрав хвост за тем, кто ее франками-то поманит. Прогнило тут все.

Владимир Ильич вытащил из кармана несколько бумажек и, поглядывая на волосатых, сделал вид, что пересчитывает деньги. Компания за соседним столиком явно следила за действиями Владимира Ильича. Ульянов продолжал мусолить в коротких пальцах франки, складывал их в пачечку, потом, словно забыв что-то, снова начинал шуршать мятыми бумажками. В какой-то момент он увлекся настолько, что рассыпал, словно случайно, деньги по столу и со стороны могло показаться, что Владимир Ильич начал раскладывать какой-то особенный пасьянс.

Компания за соседним столиком совсем увяла. Оживленная, с матерком и повизгиванием беседа сошла на нет, молодые люди голодными глазами следили за манипуляциями Владимира Ильича.

«Кручу-верчу, запутать хочу», — некстати вспомнил Владимир Ильич присказку симбирских наперсточников.

Наконец, тощенькая шепнула что-то своему, разодетому как попугай, соседу, сосед ткнул локтем своего дружка в черном плаще, словно позаимствованному из гардероба персонажей Виктора Гюго и вся троица, преувеличенно-лениво поднявшись со стульев, странно и жеманно подергивая плечами, направилась к Владимиру Ильичу.

Ульянову вдруг стало страшно. «Апаши», — подумал он. Черт бы меня подрал. Заигрался. Ладно, будем выкручиваться. Официанта сейчас позвать, вызвать экипаж. И валить, валить отсюда.

* * *

Вот уж ребятки оттягивались. Закосив призыв. Перли девок, квасили, причем яростно, не так как нынче, а по-настоящему яростно — с оттягом. Фактологочески дробили свое сознание — поставь швейную машинку рядом с трупом. Может быть, твой матери. Может быть — жены. Или — твоим. И подумай. Трупов — до ебени матери. На выбор. Верден-Марна….

Верлен — мудак. Козел полный. Пидор к тому же. Femme jouait avec sa chatte. Дешевка!

И Гийом мудак. Хоть и не пидор. Сыграл в игры патриотов. Калекой остался.

А фосген пахнет свежим сеном. Об этом еще Олдингтон написал.

Дадаисты, мать их так, задирали батистовые кружевные панталоны своих шлюх, вонзали ses baguettes magiques, ну у кого что было в вялую плоть, а потом бежали листовки разбрасывать, в кафешках ураганить, а девушки-то, девушки?

Девушки ждали дадаистов, чистили перышки, стирали заблеванные манишки своих героев и ждали.

Уже тогда они были мертвы. Уже тогда, когда ураганили в кафешках и перли девок. Все они были мертвы. Война не затронула Швейцарию. Так написано во всех энциклопедиях.

Затронула.

Все они умерли. Они умерли сидя за столами в своих кафешках, они умерли в постелях на полотняных, дешевых простынях.

Фосген пахнет свежим сеном.

Каучук шел в Европу. Европа воевала. В Белеме зарабатывали деньги. Каучук шел в Европу. В Белеме пел Карузо и белье его отправляли стирать в Европу. В Париж. Те, кто победней отправляли свое белье в Лиссабон. Так и жили.

А дада квасили в своих сраных кафешках. Забив болт. Дезертиры. Суки.

* * *

Мишунин перенес центр тяжести с правой ноги на левую.

Стоять еще десять минут.

Суки, дадаисты. Им бы так проторчать на Красной площади. Им бы на рожи эти поглядеть. Под вспышками долбаных «Кодаков». Посмотрел бы я на вас…

Все они умерли. Как писал Фолкнер — «Все они мертвы, эти старые пилоты».

Я стою здесь. Я дал присягу. Я знаю, что придут на мое место салаги, которых будут учить так же, как меня учили, я знаю, что я охраняю труп, что я охраняю то, что никому уже не нужно, но я буду стоять здесь ровно столько, сколько приказано. Буду. Потому что до дембеля мне тридцать восемь дней. Потому что через тридцать восемь дней — болт на все!

* * *

Фосген пахнет свежим сеном.

Война не затронула Швейцарию.

Кружка холодного пива в короткой руке, кафе на берегу озера, шляпа, черный костюм и толстожопые швейцарские официантки. Господин с не по-швейцарски раскосыми глазами. Сидит и божоле жрет. Деньгами не делится, падло. Бородка, лысинка, но, вполне симпатичный мужчина. Очень, только, закомпелксованный.

Когда Иоганна к нему подскочила, да на лысине след помады оставила, аж вздрогнул мужичок неведомо откуда. А, кстати, откуда ты, человече?

— Он по-польски, вроде, говорит, — сказала Иоганна.

— Может русский?

— Nein

* * *

Сука — голубь. Надо же было так выбрать место, чтобы прямо мне на сапог. Вот гад! Блямбу такую посадил во время караула. И чего теперь? А ничего. Стоять, терпеть.

Мишунин хотел моргнуть. Ничто так не вырабатывает патриотизм, как служение в РПК. Достоинство. Отвага. Честь, ум и совесть. С кем ты в разведку, мать твою, пошкандыбаешь, как не с солдатами РПК? Мы же вымуштрованы, мы же отточены как кинжалы, мы же по росту выстроены, мы же все русские, как на подбор, взять, хотя бы, сержанта Бернштейна — русский профиль, красавец-мужчина, хоть в роли Добрыни-Никитыча снимай. Все мы здесь русские. Все — красавцы. Рота Почетного Караула.

Фосген. Что такое — фосген? Мы напридумывали столько разных формул, мы в этом смысле впереди планеты всей. Какой, нам на хрен, фосген? Не запугаешь нас фосгеном.

* * *

— И по-французски, и по-немецки, — осторожно ответил господин в шляпе. — И по-польски чуть-чуть. Присаживайтесь. Проше, пани, паньство….

Короткие пальцы господина в шляпе забарабанили по столу.

— Что кушать будете?

Жак был на кокаине. Патрик был просто на понтах. А Иоаганна просто была при них — при Жане да при Патрике.

— Assiez-vous, — недружелюбно кивнул господин в шляпе.

— Bonjour — пробурчал Жан, — валясь на стул напротив господина.

Владимира Ильича провести было трудно. Особенно таким придуркам, как эти трое. Он давно научился пользоваться боковым зрением, он спиной умел чувствовать опасность — он всегда от шпиков уходил — без беготни, без одышки, без пота на лице. С детства овладел этим искусством. В критические моменты вспоминалась ему дырка в заборе пьяницы-Лекова, инспектора путей сообщения. Таких дырок везде полно. Нужно только уметь их замечать. Или тебе двор проходной, или трамвай, от остановки отъезжающий — те же дырки Лековские.

Тощий в черном зашел за спину Ульянова и встал столбом, думая, что господин его не видит. Прекрасно его видел Владимир Ильич, спиной видел! Шутники, мать их. Нет, нужно уходить отсюда. Нужно очередную дырку в заборе искать.

— Господин хороший, проставились бы вином жертвам последней войны, сказала тощенькая. Она уже сидела на коленях у своего хахаля в попугайском наряде, который икнул и лениво пояснил: — Сами мы не местные.

Владимир Ильич посмотрел на тощенькую с еще большим интересом. Вроде, правильно говорит по-немецки, все нормально. Только выговор странно-рязанский. Отчетливо рязанский. Или эльзасский? Совсем запутала она Владимира Ильича, совсем смутила его взглядом зеленых, ехидных глаз, игрой ямочек на щеках, странно, как на этих ввалившихся щеках еще и ямочки образовывались, а были, ведь! Губы шевелятся, язычок высовывается. А этот в черном все сзади стоит, помалкивает.

«Вина им, что ли, купить, чтобы отвязались, — подумал Владимир Ильич. Но, однако, как она соблазнительна! Что бы Саша сделал на моем месте, интересно?»

— А какого бы вина хотели, уважаемые? — спросил Владимир Ильич, решив потянуть время.

— Маркиза! — неожиданным басом грохнул из-за спины Владимира Ильича верзила в черном. — Маркиза! Какого бы мы с тобой вайна хотели сейчас дерябнуть, а?

— А какое нам господин хороший нальет, такого и дерябнем, — нагло глядя в глаза Владимира Ильича ответствовала Маркиза. — Ну что, гражданин, угостишь даму «Агдамом» урожая 1917 года?

«Нет, не нравится она мне, — окончательно решил про себя Владимир Ильич, вздрогнув от слова „гражданин“. — Наденька, хоть и приелась, а все лучше, чем эта вобла сушеная. Да и наглая какая, откуда такие только берутся? „Агдаму“ ей подавай! Мне и самому „Агдам“ не по карману, только читать про него доводилось. Что уж о простом народе русском говорить? Этим французикам все легко достается, а нам, россиянам — кукиш с маслом! Все с великими трудностями. Князья да графья только в России такие вина могут потреблять.

Ну, ничего. Вот, когда свершится, когда лопнет терпение народное, когда рабочий схватит за руку колхозницу и сольется с ней в праведном гневе, вот тогда все „Агдамом“ упьемся! Но этих подонков, — Владимир Ильич боязливо покосился на развязную троицу, — Этих подонков тогда уже не будет. Истребим! Под корень вырвем! Поганым железом и каленой метлой… В землю вобьем, из-под земли достанем, четвертуем, останки закуем в кандалы и положим в Петропавловские казематы экскурсантам в назидание.».

— Заказ делать будем или c'est-ce que ce? — раздраженным фальцетом пропел над ухом Владимира Ильича гарсон № 2.

— Нет, — с присущей ему в определенные поворотные моменты истории суровостью ответил Владимир Ильич. — Я — пас!

— Какой еще пас? — удивилась Маркиза. — Кому — «пас»? Ой, а вы за кого болеете. За «Спартак»? Или — за «Зенит». За неправильный ответ тут же урою. Ну?

— «Пас»? — промямлил Владимир Ильич.

— Вот я тебе сейчас дам — «пас», — угрожающе прошипел тот, что стоял слева и сзади. Он положил на это плечо холодную, костлявую руку. — Агдам ставить будешь?

— Он будет, — ободряюще улыбнулся гарсону № 2 третий из компании, разодетый по-попугайски…

* * *

Доходяги-то они доходяги, прококаиненные, тощие, но так прилипли к Владимиру Ильичу, что оторваться от них он смог только в Финляндии. Взмок весь, ботинки разбил — еще бы — такой путь! Из Цюриха, из Швейцарии благословенной в Германию, потом — сбросив с хвоста это мерзкое семя, для страховки — в нейтральную Швецию — и тут — глядь! — на фоне Стокгольма снова за спиной знакомый, не в ногу, топот, снова эти мерзкие рожи. И снова — топот за спиной, мерзкие рожи по-прежнему в затылок Владимиру Ильичу дышат, «Агдама» требуют, инкубы. Вот, только в Финляндии и отстали. Что им в Финляндии делать? Дураки, дураки, а знают, что в Финляндии сухой закон. Что там даже Владимир Ильич не сможет им «Агдаму» купить. Даже под пыткой.

Обматерили его на границе, Маркиза палец средний вверх выпятила — что за жест, удивился еще тогда Владимир Ильич, но, на всякий случай, запомнил (на пленумах пригодится), повернулись и скрылись в растленной шведской толпе.

Денег нет совсем, просто беда, вся партийная касса на эти переезды вылетела. Правда, несколько глотков «Агдама» Владимир Ильич, все-таки, себе позволил. Заслужил. Устал, однако. И ночевать негде. В разбитых «Дуберсах» ни в одну финскую гостиницу не пустят.

А вкус у Агдама странный. Индустриализацией отдает. И электрофикацией. А горло перехватывает. Хочешь сказать: «Дайте сдачи», а поневоле вылетает гортанное и варварское «ГОЭРЛО».

Машинист, душка, чудесный грузин, попался. Но — на всякий случай посадил рядом с топкой. Чтоб не баловал попутчик. Сыды, говорит, поэзжай до лубой станция, куда тэбэ, ара, нужно. Главное, спат мнеэ нэ давай, рассказывай чего-нибуд. А то, говорит, сам знаэш — заснэш за рулем…

Руля, Владимир Ильич, правда так и не обнаружил, потея возле топки. Но грузин ему определенно понравился. Все-то у него в паровозе ладилось — то пар выпустит, то бомбу в окно бросит. В общем, симпатяга. В тендере паровоза овечки блеют. А на клапане котла — доллар железный бряцает — для удачи. Кабина локомотива вся сплошь в дагерротипах членов североамерканского когресса первого созыва, по котырым темпераментный грузин то кулаком бил, то соусом ткемали мазал — ублажал.

Сначала, потея от страха и жара печи Владимир Ильич молчал — от самого Гельсинфорса до Выборга. А потом, вдруг, неожиданно, почувствовал неожиданную симпатию к машинисту — уж больно хорош тот был, когда, проезжая мимо больших станций, бомбы в окно швырял.

На подъезде к Выборгу белоирокезы повстречались, так симпатичный грузин просто в окошко посмотрел, бровями повел — тут же пришпорили коней белоирокезы и растворились в поднявшемся неожиданно со всех финских болото тумане пряча в седельные сумки видавшие виды скальпы. И поглотил их туман, и тьма пожрала белоирокезов вместе со скальпами, лошадьми и политической несостоятельностью.

И тогда начал рассказывать ему Владимир Ильич — и про Маркса, и про Энгельса, про всю братву, и про заводки классовые. И про за базары партийные. И про толстый и обширный базис с тощей жилистой надстройкой.

Миновав Зеленогорск-Териоки чудесный грузин уже и веру новую принял. Обратился.

На отрезке же «Парголово — Шувалово-Озерки» и вовсе фанатиком стал. Пылкий народ, эти грузины. Вот с кем революцию делать надо. А не с Бронштейнами всякими. Ох, не доведут они до добра, не жди от них хорошего.

В Петербурге расцеловался Владимир Ильич с новым членом по-партийному, взасос, крепко, энергично, со значением пошевелил языком в горячем грузинском рту и направился, наконец, на конспиративную, одному ему известную квартиру.

В квартиру эту он мог явиться без звонка, без письменного уведомления, в любое время дня и ночи. Еще бы. Путиловский рабочий Юра Мишунин — цвет питерского пролетариата, на редкость ответственный товарищ. Продолжал числиться на Путиловском, но уже года три прнципиально на завод не ходил. Сидел в своей конспиративной квартире, попивал-покуривал и ждал гостей. Готовился к пролетарской диктатуре, читал Далматова и твердо знал уже, что уже скоро, очень скоро придет то время, когда капиталисты будут работать, а простые люди сидеть и курить марихуану.

Владимир Ильич открыл дверь своим ключом. Свет не зажигал — знал здесь каждый угол, каждый поворот длиного, как прямая кишка, коридора. Пошел своим широким, увереным шагом вперед и тут же ударился лбом обо что-то железное.

Странно. Раньше в этом месте ничего похожего не было. Раньше здесь стоял крохотный самогонный аппарат, которым пользовались все, появляющиеся на квартире у путиловского рабочего Юры — и Владимир Ильич, как-то бражки привез с собой симбирской — и пользовался… но аппарат-то крохотный был совсем — перешагнуть через него можно было понимающему человеку в темноте безбоязненно. А тут — …

Владимир Ильич пощупал ладонью ушибленное место. Судя по стремительно растущей шишке, он налетел на, как знал он из курса диалектического сопромата, на створку пулеметной амбразуры башни легкого броневика. Прямо на заклепку выступающую попал.

Руки бы оторвать молодому пролетарию. Сказано, ведь было — не работай! Так нет, все ему неймется. Собирает, мудак, на своем четвертом этаже броневик. А как спускать будет? Как он в двери-то пройдет? Капитальную стену ломать придется, леса возводить. Ну, да, впрочем, ломать — не строить. Мир хижинам, война дворцам…

Обогнув броневик в полной темноте Владимир Ильич толкнул знакомую дверь и очутился в слабоосвещенной комнате путиловского рабочего.

Привалился к двери спиной. Все. Здесь они его не достанут. Никто здесь его не достанет. Какой идиот, вообще, сюда полезет?..

Путиловский рабочий лежал на полу среди пустых, разбросанных по всей комнате бутылок из-под «Агдама».

Владимир Ильич нахмурился. Видно, не только броневиком Мишунин занимается. Видно, еще кто-то, пока он в Швейцарии от дадаистов бегал, халтурку подбросил путиловскому рабочему.

Ладно. Это тоже изживем. На пленуме ближайшем и изживем. А пока — пока Мишунин нужен партии.

— Здравствуй, Юра, — прошептал Владимир Ильич. — Я вернулся.

Путиловский рабочий с трудом повернул голову на звук и открыл глаза.

— Владимир Ильич, — жалобно простонал рабочий. — Владимир Ильич… Почему они все такие суки?

— Кто? — продолжая оворить шепотом, спросил Владимир Ильич.

Рабочий неопределенно махнул рукой и обреченно сказал:

— Все.

Он медленно встал с пола, покачиваясь подошел к гостю, пожал протянутую руку, икнул и, глядя прямо в глаза — честно, по-пролетарски — спросил:

— Надолго ко мне, Владимир Ильич?

— Как ситуация развернется, — уклончиво ответил Владимир Ильич. Поглядим. — А что? Я мешаю?

— Да упаси господь, — отмахнулся Мишунин. — С крестьянкой я разошелся, так что места навалом.

Владимир Ильич быстро окинул взглядом комнату.

Все по-прежнему. Диван, стол, табурет, патефон с пластинками. Ан, нет есть и нововведения. На стене, среди знакомых дагерротипов и литографий Че Гевары, Фиделя Кастро, писателя-меньшевика Лимонова, неизвестного Владимиру Ильичу, но вызывающему у него симпатию Нейла Армстронга, появились две новых.

На одной был изображен полный, коренастый пожилой мужчина, лысый, с огромным родимым пятном на широком, наводящем на мысль о мыслях, лбу. На другой — средних лет, длинноволосый человек в костюме. Эта литография, в отличие от остальных, имела подпись.

«Юрке от Вавилова на долгую память», — было написано размашистым почерком в левом углу.

— Этих снять! — брезгливо указав рукой на две последние картинки скомандовал Владимир Ильич. Будучи неплохим физиономистом он знал наверняка, что ничего хорошего от этих господ ждать не приходится.

— Есть! — скучно сказал путиловский рабочий и смахнул картинки со стены.

— Устал я, — пожаловался Владимир Ильич.

— Я тоже, — честно признался путиловец и зевнул. — Все жду да жду… Крестьянка-то моя, сука, с кулаком-мельником спуталась. Он ей зерна дает вдоволь, стоит теперь в стойле, да жрет от пуза… А я все жду да жду…

— Я вижу, — усмехнулся Владимир Ильич, пнув ногой одну из пустых бутылок.

Путиловец стыдливо опустил глаза.

— Вы ложитесь, Владимир Ильич, — чтобы сменить тему, хрипло просипел он. — Ложитесь, отдохните. А я вас покараулю.

Глава 2. Последний троллейбус

Чтобы положить конец нечеловеческим страданиям бедняги автобус раздавил его, и все увидели, что недавно он ел клубнику.

Борис Виан. Сердцедер

— Хотя и пил он каждый день — перед работой и в обед, с друзьями-такелажниками, с дворниками, соло, хотя и пил он, но работал лихо и дорос в глазах начальства до того, что был назначен бригадиром. То есть, старшим.

— Заслуженные грузчики, работники со стажем не одобряли новое начальство

слишком молод был по разуменью пролетарских масс

сопливый Огурец,

чтоб управлять огромною махиной

невероятно трепетным составом

бригады такелажников.

С утра им нужно было выпить пива

(а Огурцов и сам бывал не прочь и очень часто,

были б только деньги).

Потом, перед обедом в дело

шел портвейн,

а водка только после двух, к концу рабочей смены.

Такая жизнь мила любому сердцу, но проблема нового начальника

за рамки выходила пониманья

всего состава опытной бригады.

Он деньги зарабатывать хотел

В отличие от тех, что жаждали спокойной, тихой жизни,

пусть и не очень обеспеченной, но безопасной,

в отличие от тех, кого устраивали заработки,

кто не имел несбыточных желаний и послушен

был всем постулатам и законам КЗОТА, Огурец

хотел бы обладать куда как большим годовым доходом.

Не отвечали ветераны на призывы бригадира

к увеличенью прибыли — подмигивали важно,

считая Огурцова сопляком, не ведающим настоящей жизни.

А он хотел всего-то — рисовать нули,

приписывать их к цифрам, что в нарядах расставлял еженедельно.

В месяц получалось

по плану Огурцова каждому на пару-тройку сотен

больше. Одно лишь «но»

— необходимо было заключить негласный договор

с начальством безусловным, то есть, высшим

— партийным, профсоюзным, даже творческим,

включая режиссеров-лауреатов, их именитых сценаристов

и актеров.

Последних, впрочем, и в расчет никто не брал.

Престижу ради лишь заигрывать с актерами рабочие могли.

Рабочему не след якшаться с лицедеем.

Но это отступленье.

Договор, хоть и негласный, был довольно строгим.

Рабочие должны, случись нужда у власть имущих,

без вопросов

перевозить их семьи, мебель, пианино

в квартиры новые, на дачи,

стеречь имущество и бережно следить,

не поломалась чтобы новенькая мебель

при перевозке через город,

дороги коего все в ямах и ухабах,

одно названье, что культурная столица.

Рабочие, отринув искушение, восстали,

как и подобает им.

«Не станем, дескать, холуями и прислугой.

Цемент там, доски разгрузить для производства

— святое дело, пусть и не за триста.

И не за двести даже рубликов.

А за сто двадцать.

Пускай. Но унижаться ради злата — нет!!!

А на портвейн хватает

И на закуску незатейливую так же».

Их быстро Огурцов лукавый раскусил.

Все дело в том, что алиментщиками были

все почти в его бригаде мужики.

Невыгодно им было денег больше получать

— возрастал процент, который вынуждены были

отдавать оставленным своим, любимым прежде женам

неверные мужья.

Ну что же? Огурцов решил, что не удастся грубым мужикам

разрушить славную идею.

Он просто начал увольнять строптивцев безобразных

— одних за пьянку, подло указав

в момент распитья алкоголя на рабочем месте

на них начальникам высоким.

Прочих — за прогулы, опозданья,

или просто хамство,

что свойственно для алиментщиков любых…

Уволив всех, он получил карт-бланш

для выбора кандидатур, чтобы создать особую бригаду

— способную уважить просьбы боссов и, вместе с тем,

работу делать основную, но уже с окладами,

которые укажет, выписав наряды, Огурцов.

Спорилось дело — первым прибыл Мюнхен

— старый приятель бригадира, впрочем, парень молодой.

Он невысок был ростом, но силен ужасно,

ходил обычно летом в майке, что обнажала бицепсы,

на улицах смущающие массы.

«Не отдадим татарам Крым!» — на майке

литерами алыми сверкала надпись,

смущающая пуще бицепсов народ.

За ним явились Скандалист,

Свинья и Вилли

все трое были панки.

Зеленый следующим прибыл — яростный трофейщик,

он в выходные дни раскапывать места

боев по пригородам ездил.

Оружье находил, а что он делал с ним

не знал никто.

Рыба подтянулся, известный тем, что хиппи был и панком,

дружил со всеми видными людьми,

что занимались русским роком в Ленинграде.

Сначала новая бригада пугала внешним видом персонал «Ленфильма»,

после же, когда к ним люди попривыкли,

их стали уважать, любили даже

— за юмор, исполнительность и храбрость.

И, главное, за то,

что исполняли все они со рвеньем план Огурцова по отъему денег

у государства, дряхлого уже,

но все еще смущающего мир своим размером,

войска численностью и суровостью одежды граждан.

— Переходи на прозу, — устало сказал Полянский. — Задолбал.

— Ладно… Это меня у Вилли подсадили. Вчера весь день стихами разговаривали.

— Много выпили?

— Порядочно. Да, собственно, как всегда.

— Ну, понятно. Кому-то жизнь — карамелька…

— Давай я сбегаю, — Огурцов вскочил с кресла. — Я же расчет получил. Деньги есть. И не только расчет.

Лицо Александра расплылось в ехидной улыбке.

— Да? Так что же ты сидишь, мозги мне компостируешь? Беги, пулей лети! Только водки этой мерзкой, андроповской — не бери.

— А что брать?

— А портвейн.

Огурца не было минут сорок.

— Ты где бродил? — спросил Полянский, когда, наконец, Огурцов появился в дверях его комнаты. И, не дав ответить, бросил следующий вопрос:

— Кто дверь открыл?

— Да эта твоя… Луноликая. Как ее — Татьяна, что ли?

— Да. Сука… Ладно, давай, заходи. Чего ты там накупил-то?

Огурцов, пыхтя и заливаясь потом, втащил в комнату Полянского два туго набитых полиэтиленовых пакета. Причем, один из них ему приходилось придерживать снизу кистью второй руки, в которой, в свою очередь, был зажат другой пакет — верхний совершенно явно начал расползаться под тяжестью гостинцев.

— Ну, ты молодец, — прокомментировал Полянский. — Давай все сюда.

— Помог бы лучше, — просипел Огурцов, с трудом пробирающийся по лабиринту комнаты. — Леша, помоги… Сейчас порвется.

Полянский, впрочем, быстро оценив ситуацию, вскочил и чрезвычайно элегантно лавируя между предметами обстановки, подлетел к своему юному другу.

— Давай. Ух ты!..

С трудом приятели водрузили оба пакета, которые, как убедился Полянский, оказались по-настоящему тяжелыми, на стол.

— Это по-мужски, — серьезно глядя в глаза Огурцова сказал хозяин квартиры. — По-мужски.

— А то!

Огурец начал вываливать на стол, на диван, на кресла бутылки содержимое пакетов, однако, не уменьшалось.

— Ну ты, брат…

— Ничего, ничего… Я, знаешь, Дюк, претерпел…

— Хорош, хорош. Не надо только на белый стих сползать. Тошно слушать. Особенно, когда ты о себе в третьем лице.

— Ладно.

Когда, наконец. оба пакета были опустошены и отброшены в сторону — в темную глубину комнаты, Полянский, проглотив комок в горле, смог, наконец, обозреть поле предстоящего пиршества.

Иначе то, что ожидало его и бесшабашного дружка — Огурца и назвать было нельзя.

Кроме зеленых бутылок с портвейном Огурец притащил пару плоских фляжек с виски, упаковку баночного пива, несколько узких коричневых цилиндриков с кока-колой. Но все это меркло перед горами закуски — банки красной икры, шпроты, две палки твердокопченой колбасы, зеленый горошек, буженина, балык, хлеб, зелень, яблоки, апельсины…

— Ты, это… Где взял? — спросил Полянский, подозрительно глянув на довольно потирающего руки приятеля.

— Где-где… Какая разница… Бабки есть, вот и потратил.

— А это?

Полянский указал на баночное пиво и икру.

— Это, что, в «Березке»?

— В какой, еще, «Березке»? Пошел на рынок, с грузинами перебазарил. Грузины — великая нация. Все могут.

— Да-да, конечно. Были в истории прецеденты.

— Ну вот. А если бабки есть, то…

Огурцов пошарил в карманах и лицо его на мгновение затуманилось.

— … нет, — с облегчением выдохнул он. — Еще осталось мала-мала.

— Ну, осталось, так осталось. Давай, Огурец, — плотоядно поглядывая на икру, неровной горкой замерзшую в пузатой стеклянной баночке сказал Полянский, — давай, Богу помолясь, начнем.

— Не поминай имя Божье всуе, — важно заметил Огурцов.

— Иди ты на в жопу со своей суей, — отмахнулся Дюк. — Какая тут может быть суя, когда я с утра я кроме спинки мента у меня ничего во рту не было!

— Садись, садись, — милостиво разрешил Огурец. — Давай отметим…

— Что?

— Ну… Как сказать?.. Мой первый криминальный опыт.

— В каком смысле?

— В прямом. Я теперь, Алеша, вор.

— Да ну! Что, банку тушенки в гастрономе спер?

— Нет, выше бери.

— Не могу выше взять. У меня диапазон маленький. Голос не поставлен. Только, разве, так — пи-и-и!

Дюк запищал фальцетом так пронзительно, что Огурцов вздрогнул и едва не выронил граненый стакан, в который собирался налить виски.

— Хорош, хорош… Давай-как махнем.

— Погоди.

Полянский быстро отрезал от батона толстый ломоть нежнейшей, белейшей, мягчайшей булки, намазал ее толстым слоем игры и, откусив сразу половину, исподлобья посмотрел на гостя.

— А что это ты мне про работу начал рифмоплетствовать? Там, что ли, напортачил?

— Как тебе сказать?

Огурцов закинул ногу на ногу и вдруг запел — тихо, закрытым горлом, но очень правильно, точно попадая в ноты и даже иногда удивительно верно имитируя томный и очень сексуальный голос Булата Окуджавы:

— Я в синий троллейбус войду на ходу,

В последний, прощальный…

Дюк внимательно слушал, держа в одной руке недоеденный бутерброд, в другой — на отлете, стакан с виски.

* * *

Цех игрового транспорта находился, как говорится, на отшибе — на самой окраине города и занимал огромную площадь. Место это было диковатое и по-настоящему обжитой была лишь крохотная его часть — административные здания, два съемочных павильона, практически ничем не отличающиеся от тех, что располагались в головном, выражаясь официальным языком, предприятии в самом центре города.

Здесь земля была залита асфальтом, курили, сидя на лавочках творческие работники в промежутках между съемками и жизнь здесь, если и не кипела, то, по крайней мере, текла. Хотя и достаточно вяло.

Творческие работники пили портвейн, работники рангом повыше — коньяк за тем и за другим бегали работники совсем уже низового звена — такелажники или просто разнорабочие, «волки», как называли их на киностудии, то есть, мужички, все, как на подбор, небольшого росточка, работавшие без оформления, то есть, трудовые книжки их не лежали в отделе кадров киностудии. Да, пожалуй что, у многих из них и вовсе не было никаких трудовых книжек. Может быть, и паспортов-то не было.

Зарплату они получали раз в месяц по квиточкам, которые выдавались им в конце каждого отработанного дня непосредственным начальником администратором картины, директором транспортного цеха или еще кем-нибудь, у кого вдруг возникла нужда в недорогой, разовой рабочей силе.

Каждое утро волки толкались у главного входа на киностудию — конечно, в большинстве своем, в центре, где и находилась главная «волчарня» транспортно-экспедиционный цех, куда стекались заявки на волков. Заявки распределялись между мужичками, они получали разовые пропуска и шагали по месту работы. Для многих из них это место было уже постоянным, хотя каждый день приходилось выписывать новый разовый пропуск.

На студии их любили — волки были неприхотливы в быту, согласны на самую грязную и тяжелую работу, ну, а если и пили (а пили они все), то что ж тут такого? Ну, пьет мужичок, большое дело… Ящики-то с реквизитом таскает при этом и, что называется, есть не просит.

У многих из них, наверняка, было темное прошлое. Спрашивать об этом на студии было не принято. Пожилые женщины — реквизиторши или костюмерши поили приглянувшихся им волков чайком-кофейком и сами изливали им то, что наболело, а волки, в силу то самого темного прошлого, имея богатый опыт общения с самыми разными людьми и будучи неплохими психологами, что называется, «по жизни», с легкостью включались в любую беседу на самых разных уровнях и поддакивали усталым женщинам, давали немудреные житейские советы, выступая в качестве бесплатных психотерапевтов.

Иногда их и приглашали на съемки именно для этих целей. Полюбившихся мужичков «заказывали» тетеньки-реквизиторши и, бывало, волки уезжали со съемочной группой в экспедиции на месяц-другой — иной раз в Сибирь или Урюпинск, а, случалось, что и на Кавказ или в Крым, в Прибалтику или во Владивосток — это, конечно, было чистое везение и немногим удавалось так разжалобить творческих работников, чтобы те полюбили волка как родного и всюду таскали с собой.

Как все это согласовывалось с советским трудовым законодательством не понимал никто.

С одной стороны, само существование волков подтверждало тезис о том, что в СССР нет безработицы — любой человек, в независимости от образования, социальной принадлежности и даже наличия прописки может и должен трудиться, приносить обществу пользу и сам, в свою очередь, пользоваться плодами своего труда.

Но, вместе с тем, в отношении наемных, поденных рабочих отсутствовали все гарантии, которые, вроде бы, должно было давать государство трудящимся гражданам. Ни тебе оплаты больничных листов, ни тебе помощи профсоюзов, да что там — ни на одну работу, кажется, не принимали без прописки. Разве, на разгрузку вагонов. Но киностудия — учреждение серьезное, культурное, и вообще, еще сам вождь сказал, что занимается она искусством важнейшим из всех, занимается она идеологической работой, пропагандой — каким образом трутся вокруг нее деклассированные, подозрительные, вполне возможно, криминальные элементы — это был большой вопрос.

Впрочем, над этим вопросом никто голову не ломал. Устоявшееся положение вещей всех устраивало и, в первую очередь, волков. На студии они чувствовали себя как дома, да, кстати, для многих из них, она домом и была. Особенно филиал.

Асфальтированный участок, на котором и возвышались павильоны, стояли скамеечки с сидящими на них творческими и прочими работниками был обнесен неким подобием живой изгороди — рядком жидких кустиков на которых осенью вызревали жирные белые ягоды, а за кустиками начиналось поле.

Сказать, что было оно бескрайним, конечно, нельзя — на горизонте высились многоэтажки, ограничивающие территорию, но сама эта территория казалась непосвященным, оказавшимся здесь в первый раз, чем-то вроде Зоны, описанной братьями Стругацкими.

Нога человека, если и ступала на землю чуть в стороне от асфальтированной, но страшно разбитой, словно пережившей серьезную прицельную бомбардировку дороги, которая прорезала дикий участок Филиала от главного входа, где и находились съемочные павильоны к дальним воротам, возле которых находился гараж, нога эта тут же либо подвертывалась, попав в коварную, летом густо заросшую сорной травой яму (воронку?), либо увязала в трясине — некоторые сектора филиала заросли кустами, ветви которых торчали либо из воды, либо из черной, смердящей грязи, которая летом не высыхала ни в какую жару.

Если стоять к съемочным павильонам спиной, то по левую руку, а так же, далеко впереди, можно было видеть две небольших, но чрезвычайно густых лесополосы, в которых жили, строя шалаши и запаливая небольшие костры бомжи со всей округи. Никто их особенно не гонял, конечно, если они не выходили из леса на свет божий — все-таки, киностудия, народ здесь бывает разный, можно напугать какую-нибудь народную артистку так, что она и сниматься потом не сможет. Лесные люди сидели в своих зарослях и только ночами сторожа и редкие прохожие, бредущие вдоль забора, огораживающего территорию Филиала слышали из зарослей жуткий смех, уханье или тихие, приглушенные крики.

Милицию прохожие не вызывали. поскольку звуки, доносившиеся из студийного леса имели характер и тембр настолько потусторонние, что немедленно напрашивалась мысль о том, что справиться с киношной нечистью сможет лишь, пожалуй, опытный экзорцист, а уж никак не полупьяный наряд милиции. Сожрут в лесу этот наряд, сожрут вместе с кобурами, сапогами, фуражками и даже звездочки с погон не выплюнут.

В одном из этих двух, страшных по ночам, а днями — совсем обыкновенных лесочков и сиживал обычно Огурцов со своей обновленной бригадой, когда прибывали они в Филиал для того, чтобы погрузить какой-нибудь студийный скарб или, наоборот, разгрузить реквизит, декорации или костюмы. Сиживали товарищи, конечно, после того, как работа была сделана — основной принцип, позволяющий приписывать к нарядам нули был воспринят каждым из работников и никто не роптал о том, что сначала нужно покидать в кузов грузовика ящики, а уж потом пить портвейн.

Случилось так, что сидел Огурцов один — бригада отбыла на очередной трудовой подвиг, а бригадир остался в ожидании директора съемочной группы, который должен был закрыть ему наряд.

Взял бригадир бутылочку портвейна и сидел себе на пенечке, попивая любимый напиток, покуривая и поглядывая, не показался ли перед съемочными павильонами автомобиль директора — ездил тот на черной «волге».

После второго стакана бригадира разморило — лето выдалось жарким — и он не сразу заметил, как из ворот павильона вышла темная фигурка и, прыгая с кочки на кочку, проваливаясь в ямы и неловко взмахивая руками, стала приближаться к леску.

— Здорово!

Хриплый, заискивающий голос разбудил задремавшего было молодого бригадира. Огурцов открыл глаза.

— Хе… Здорово, говорю.

Миша Кошмар, который незаметно, тихонечко подошел к Огурцову был незаметным, тихим мужичком — волком, безотказным в работе и, вследствие этого, любимым женщинами — реквизиторшами. Тяжелый физический труд был Мише, очевидно, неприятен и он осел в реквизиторском цеху, таская корзины с дорогой фарфоровой посудой, подсвечники, люстры и прочее, в общем, то, что пожилым женщинам носить в руках со склада на съемочную площадку было тяжело и неудобно. Все — не доски разгружать или декорации строить. Работа, в общем, не пыльная, хотя и малооплачиваемая.

Миша, сколько помнил Огурец, ходил в одном и том же коричневом костюме, в нем и работал, в нем, не снимая пиджака, и спал во время съемок, улегшись тихонечко где-нибудь на пустых фанерных ящиках.

Возраст его определить было трудно — Миша Кошмар был из тех людей, которым можно дать и тридцать, и сорок, и пятьдесят лет. Лицо его всегда было плохо выбрито, но, при этом было видно, что Миша брился, вследствие чего, впечатления неухоженного забулдыги он ни на кого никогда не производил. Росту был, как и большинство волков, невысокого, в кости широк, головаст, рукаст, в общем, то, что называется, работящий мужичок. Есть такой тип русского мужика — с крупными чертами лица, с прямым, хотя и слегка мутным взглядом, плечистые, крепко стоящие на ногах низкорослые работяги.

Прошлое Миши Кошмара, как и прошлое большинства его коллег, было туманно.

— Привет, Миша, — добродушно ответил Огурец. — Выпить хочешь?

— Плеснешь? — полувопросительно-полуутвердительно, но, как всегда, неопределенно, ответил Миша.

— Держи.

Огурцов налил в стоящий на траве между его ступней стакан остатки портвейна.

— Спасибо. Ну, будь, Санек.

Кошмар вдумчиво, смакуя, выпил вино, тяжело и медленно выдохнул и поставил стакан на место.

«Мелкий человек, — думал Огурцов глядя, как двигается вверх-вниз кадык Кошмара уже после того, как тот проглотил вино. — Мелкий. Но каждому нужны свои ритуалы. Без ритуалов никак нельзя. По ритуалу и определяется масштаб человека. Вот, Гитлер, к примеру… Или Сталин. Какой масштаб. Какие ритуалы — загляденье. Если не брать в расчет идеологию и всю эту херню — красота… А этот? Культ портвейна. Ишь, глаза закрыл, смакует. Ничтожество… Я-то хоть квашу безо всякого морального удовлетворения, просто, чтобы по шарам дало. А для него это — смысл бытия, вершина мироздания. Говнюк».

— Слушай, а, если не секрет, почему тебя Кошмаром зовут? — спросил Огурцов, когда волк открыл глаза и лицо его приобрело выражение мирское, доступное. Еще мгновение назад Миша Кошмар витал где-то в дальних точках вселенной, но вот, портвейн начал растекаться по пищеводу и Миша вернулся на землю. Вероятно, для того, чтобы немедленно начать поиски новой дозы.

— Кошмаром? Так. по фамилии. Кошмаров. Ты не знал, что ли, бригадир?

— Не-а…

Огурцов отвернулся и сунул в рот сигарету. Вероятно, миссия Миши Кошмара была выполнена. Заметил, видно, издали, что молодой бригадир такелажников не просто так на пенечке сидит, вот и забежал похмелиться. Теперь дальше побежит. Волчара…

— Слышь, бригадир…

— Ну чего тебе?

— Дело есть.

— Что за дело? Халтура?

— Да нет… Не совсем.

— Чего ты паришь мне мозги, Кошмар, а?

Огурцов медленно повернулся. Взглянул на волка, присевшего рядом с ним на корточки и вдруг увидел на лице добродушного, привычного, являющегося уже давно и для всех частью студийного интерьера волка совершенно новое выражение. Глаза Миши сузились, смотрели жестко, от носа к кончикам губ пролегли глубокие морщины, подбородок выехал вперед. Однако, лишь мгновение продолжалось наваждение — как только Огурцов посмотрел на собеседника, тот снова неуловимо-быстро изменился, превратившись в обыкновенного, примелькавшегося Огурцу поденного рабочего, который раз в месяц молчаливо толчется в очереди себе подобных с тем, чтобы получить свою скудную зарплату, жалкие гроши, которых, при образе жизни, подобающем волкам, должно хватать лишь на портвейн.

— О чем ты? — повторил свой вопрос Огурцов, придав ему более вежливую форму. Так, на всякий случай.

— Понимаешь… Тут приехали… То ли «Казахфильм», то ли «Узбекфильм»…

— Ну знаю. И чего?

— Да там, понимаешь…

Миша Кошмар сорвал длинную травинку и засунул ее кончик себе в рот.

— Понимаешь, администратор ихний…

— Ну? Не пудри мозги.

Огурец уже убедил себя в том, что перемена в лице Кошмара ему привиделась. Но, для того, чтобы убедиться окончательно, он решил нагрубить. Миша никак не отреагировал на мат молодого бригадира и Огурец успокоился окончательно.

— Тут, короче. такое дело, — не обращая внимания на грубость продолжал Миша. — Короче, хочешь бабок заработать?

— Да я понял уже, что бабки можно сделать. Ты скажи — что нужно-то?

— Ну, бабок много, командир…

Снова, теперь уже в голосе Миши, мелькнуло что-то чужое и, в то же время, очень знакомое Огурцову — то ли по книгам, то ли по детективным кинофильмам.

— Много, — веско повторил Кошмар.

— Много — это сколько?

— Пару тысяч.

— Ну ты дал… Что, грабануть нужно кого-то? Так ты не по адресу.

— Ну что ты… За кого ты меня принимаешь? Это, натурально, как на духу, дело чистое… Хочешь?

Огурец молча смотрел на Мишу.

— Ну, я так понял, что ты вписываешься?

— Ты, бля, Миша, запарный человек, все-таки.

— Не, не запарный я… Пойдем, бригадир, я тебя с администратором этим познакомлю…

— Миша, слушай, давай я еще бутылку возьму, треснем и разбежимся. Я вижу, ты сегодня с головой не дружишь…

— Дружу, дружу. Ладно, слушай. Я хотел, чтобы он тебе все сам рассказал… Короче, троллейбус ему нужен.

— Какой троллейбус?

— Ну, здесь, понимаешь, в цехе игрового транспорта троллейбус стоит. Сто лет стоит, еще сто лет простоит…

— А, знаю. Видел. Только он не в цехе, он в чистом поле ржавеет. Гниет, в металлолом его еще собирались отвезти. Все руки не доходят. Большое дело, такую глыбу переть. Трейлер нужен. Себе дороже выйдет.

— Ну да, ну да, — словно про себя, тихо пробормотал Миша. — Только он на ходу… А что гниет — это пустяки. Не так уж он и сгнил. Я же работал водилой на троллейбусе… Раньше. Поглядели мы с этим ихним начальником. Казахом-узбеком… То, что надо.

— А им-то на кой?

— Для съемок, что значит — на кой? Для съемок, — еще раз повторил Миша глядя в сторону.

— Для съемок — пусть с Костей говорят. С нашим директором. И сами вывозят.

— А они и так сами вывезут.

— Не понял. А мы-то, ты-то, Миша. Тут при чем?

— Короче, тебе бабки нужны-нет? Про этот троллейбус ебаный тут никто и не вспомнит. Они за нал хотят купить и вывезти. По официалке пробовали ебатория такая, что месяц только бумаги оформлять. Теперь врубаешься?

— За налик?

— Ну. Тебе объяснять надо такие вещи… Я думал, ты взрослый парень…

— Ладно, не гони, Миша. Я, все-таки…

— Да ладно. Надо организовать все дело так, чтобы не тормознул никто. Понял? А ты — бригадир, ты можешь. Сообрази, Саша, деньги хорошие.

— Ага. И под срок пойти.

— Какой срок? Приехал «Казахфильм», забрал троллейбус на съемки… Твое дело — сторона. Ты — кто? Такелажник? Вот и погрузил. А больше ничего не знаешь. Чего с тебя взять-то? Тем более, что начальство тебя любит, в обиду не дадут. Да и не будет ничего, если сами волну не погоним — никто и не дернется. Не такие вещи тут делались, на этой студии гребаной, фабрике грез, мать ее етти…

— Так что делать-то надо? — спросил Огурец. Предложение Миши Кошмара вдруг показалось ему реальным и, более того, легко выполнимым. Троллейбус, о котором шла речь, он вспомнил. Металлическое чудовище, разбросав по сторонам свои «рога», как называли их такелажники, когда проходили мимо заросшего травой и кустарником троллейбуса, металлическое чудовище, казалось, вросло в зыбкий грунт поляны Филиала, слилось с пейзажем и, Огурец был уверен, исчезни он, троллейбус, никто этого и не заметит. Знал Огурец и о том, что махина эта списана со всех балансов и нигде, ни в одном цеху, не числится, как принадлежащий этому самому цеху транспорт, оборудование или что-то еще.

Однако, понимал он и то, что у кого-то из начальства на старый троллейбус наверняка имеются свои виды.

Он знал цену разговорам о русской безалаберности и расточительстве. Знал, пообщавшись с начальством, потершись в их кабинетах на приватных вечеринках, мини-банкетах и просто посидев в кафе за одним столиком с «небожителями», то есть, с партийным и профсоюзным руководством студии.

На самом деле, фразы о бесхозяйственности и безответственном отношении к средствам производства были пустыми словами. В России, по крайней мере в тех местах, где жил или работал Огурцов, по его наблюдениям ничто и никогда не пропадало даром.

На задних дворах, в полях, огороженных кособокими заборами и в других диких местах, принадлежащих различным предприятиям и организациям, в которых выпало трудиться Огурцову валялось великое множество всяческого добра — от мотков ржавой проволоки и гниющих старых газет до, теперь вот, троллейбуса.

И знал Огурцов, что все эти вещи не просто выброшены на свалку, но что все эти вещи ВЫЛЕЖИВАЮТСЯ, ждут своего часа, что все они уже давно кому-то принадлежат и более того — что все они уже проданы, деньги, полученные за них потрачены, потом весь этот, с первого взгляда, хлам, украден у того, кому продан и продан еще раз, потом еще и еще.

Это была чистая метафизика и чисто российская метафизика — предметы, годами лежащие на месте, вросшие в землю, казалось бы, навечно, на самом деле перемещались, меняли хозяев и даже место, своего пребывания. Они могли числиться одновременно на нескольких складах, иногда даже в разных городах, они покупались и продавались и, при этом, как бы, не существовали.

И всюду, где о них заходила только речь, предметы эти, будучи, фактически, иллюзорными, несуществующими, приносили вполне конкретным людям вполне ощутимый доход. Строились дачи, покупались машины, а груды металлического или какого-нибудь иного лома продолжали валяться там, куда их свалили во время оно.

Огурцову эта механика была известна не досконально, но кое-какое, пусть и весьма отдаленное представление о ней он имел.

Вследствие собственной осведомленности он сообразил, что кража (а Миша предлагал ему именно кражу, как не переиначивай ее название и какими виньетками не украшай) троллейбуса не закончится публичным расследованием на официальном уровне. То есть, с привлечением милиции, следственных органов и прочая и прочая. Конечно, на этот троллейбус кто-то из руководства виды имеет, это ясно. Вещь просто «вылеживается» до поры, идея зреет. А он, Огурцов, ну, конечно, вкупе с Мишей Кошмаром эту чью-то идею похоронят.

Неприятности могут быть. Могут. Но — не обязательно. Огурцов — он на хорошем счету, он, что называется, «не привлекался», «замечен не был», «доверие оправдывал». А Миша — может быть, все на Мишу свалить.

— Я свалю, — сказал вдруг Миша, заставив Огурцова вздрогнуть. — В смысле, я уезжаю из города. Так что, думай сам. Дело сделаем вместе, деньги поделим… А там уж сам смотри. Я тебе могу сказать, что уезжаю я далеко. Так что — мало ли кто на студии болтается… Бесхозяйственность, усушка-утруска…

«Это он, что же, предлагает на него все свалить?».

— В общем, про меня здесь никто ничего не знает… Я птица перелетная. Понял меня?

— Кажется понял. Ладно… Где этот твой администратор?

* * *

Дюк решил перейти на вино. Вообще-то он был крепок на алкоголь, «У тебя высокая толерантность», — говорил ему московский друг Рома Кудрявцев, завистливо покачивая головой. Но сейчас Дюк отчего-то пьянел очень быстро. Может быть, болтовня Огурца путала мысли, но комната вдруг начинала плыть перед глазами, Дюк снимал очки, протирал их, снова водружал на нос, предварительно зажмурившись и глубоко вздохнув — кружение прекращалось и минут пятнадцать Дюк мог общаться спокойно, но потом стены снова приходили в движение.

— Так что же, — прервал он монолог Огурца, который после виски, кажется, вовсе и не опьянел, лишь лицо его раскраснелось, глаза заблестели и речь, чуть раньше унылая, монотонная, заиграла интонационными вспышками, неожиданными метафорами и многозначительными паузами. — Так что же спиздили вы троллейбус?

— Ну да. конечно. Я к этому и веду. И знаешь, Леша?..

— Что?

Стены закачались, медленно тронулись вправо. Мебель тоже начала медленно двигаться — пугающе-бесшумно и в разных направлениях.

— Мне стало страшно, Леша.

— Что, копать начали?

— Да ну, ты чего? Никто слова не сказал. Средь бела дня пригнали кран, трейлер, погрузили эту беду рогатую… Народу сбежалось — жуть. Все мои такелажники, работяги, администраторы, шоферюги из гаража — поглазеть…

— Правильно. Кто придумал?

— Что?

— Ну, чтобы средь бела дня.

— Я.

— Молодец. Так только и надо в этой стране жить.

— Ага. Я тоже подумал — чем открытее, тем лучше. В общем, толпа народу, все советы дают, майна-вира кричат… Погрузили в трейлер и привет. Последний, прощальный. Укатил наш троллейбус.

— А бабки?

— Бабки выдали нам с Мишей. По полной. Как договаривались.

— А Миша этот твой?

— А Миша, ты знаешь, свалил. В этот же день. Искали его, бегала реквизиторша, скандалила — мол, такой ответственный, такой хороший был работник. А тут — взял и прямо со съемок свинтил.

— Ну, ясно. Больше и не появится твой Миша. Не простой он, видно, мужик. Как ты думаешь?

— Хрен его разберет. Может быть.

— Так а что же страшно-то тебе стало? Из-за чего?

— Ты не поверишь, Леша… Я даже не знаю, как сказать…

Огурцов налил в граненый стакан вина и быстро выпил, сразу проглотив половину, помедлил, и допил в два глотка остаток.

— Смотри, упадешь, — предупредительно заметил Дюк.

— Ну и что? Ну, упаду. Ты же сказал, можно у тебя остаться…

— Можно. А как же приятная застольная беседа? Какой смысл в таком нажиралове? Тупость одна… Извини, конечно.

— Смысл? Ты знаешь, я человек увлекающийся.

— Да уж, — ехидно заметил Дюк.

— Да, увлекающийся. И поэтому я все время хочу… Как бы это сказать…

— Ну-ну, — подбодрил Дюк. — Скажи уж. По старой дружбе.

— Хочу что-то изменить… И с хиппанами я тусовался, я же всерьез все это… Дети-цветы и прочее…

— Ясно. Много кто всерьез это воспринимал. Не ты один. Такие люди, знаешь ли, на это западали — о-го-го!

— Да знаю я… Все всерьез. И я всерьез. Изменить мир хотелось. И хочется, не поверишь, хочется…

— И что же мешает тебе, мой юный друг? — язвительно спросил Дюк. Давай. Меняй.

— Нет, Леша. Я понял…

Огурец уже заметно опьянел. Глаза его блестели и вдруг Полянскому показалось, что его товарищ сейчас заплачет.

— Я понял, — продолжал Огурец, — что ни хера тут не изменишь. Воровство, Леша… Все здесь — воры. Все. И это — норма жизни.

— Сколько тебе лет, Саш? — спросил Дюк очень серьезно.

— Сколько… Двадцать пять. А что?

— А ты, вообще, книги читаешь?

— Ну.

— Ну! И что, для тебя новость, что в России воруют? Воровали? И воровать будут?

— Нет, конечно, не новость, но чтобы так… Я, как троллейбус этот ебаный двинули, словно прозрел. Это же система! Система! Здесь же никакие человеческие законы не действуют. По человеческим, по, мать их еб, государственным законам, они должны были начать следствие, выйти на меня, арестовать, ну, или, хотя бы, просто допросить…

— Так ты, что же, на преступление, — усмехаясь прервал его Дюк, — на преступление, понимаешь, пошел, без алиби всяких, безо всего? Ты, типа, ждал, что тебя арестуют?

— В том-то и дело, Леша… В том-то и дело, что я, как бы это сказать… Подсознательно был уверен, что ни хера не будет. Что никто искать не будет — кто троллейбус украл, кому он нужен… Потому что он уже давно украден. Но когда я это сделал, когда я увидел своими глазами — я охуел просто. Походил там директор транспортного цеха, поковырял пальцем в носу. Вздохнул тяжело и отвалил к себе в кабинет. И ничего. Ни-че-го! Врубись!

— Да я уже давно врубился. Не фиг тут делать, в этой России.

— Да?

— Да. Потому что синдром ЗРД меня достал.

— Что тебя достало?

— Синдром ЗРД. Загадочной Русской Души.

— Ха… И что же ты хочешь сказать?

— А ты не понимаешь? Синдром Загадочной Русской Души — это значит, что ее, Души, носитель может с невинными глазами украсть, украсть все, что угодно. Вот, кстати, эта народная мудрость, все эти поговорочки, присказки это же мрак полнейший. Берет, мол, все, что плохо лежит. Ничего подбного! У меня в доме все очень хорошо лежит. Все на своих местах лежит. Позавчера гости были — у меня пластинка Боуви «Station to Station» очень хорошо лежала на колонке. Замечательно лежала, можно сказать! И что же? Сперли!

Полянский быстро выпил полстакана портвейна.

— Берут, скоты, только то, что хорошо лежит. Плохо что лежит? Человек в приступе белой горячки. Так кому он, нужен, спрашивается? Никому. Никто его не берет. Даже «Скорая». Если не замаксаешь.

— Ну, уж, ладно, «Скорая»-то увозит…

— Ага. Прямиком в дурку.

— А куда еще?

Полянский пожевал губами.

— Ну, допустим. Пример неудачный. «Скорая», положим, увозит. Но, кроме «Скорой» — кому нужен человек в белой горячке? Который «плохо лежит»? Никому. А, вот, если хорошо что лежит, не важно — вещь ли, человек ли — к примеру, хорошо упакованный мужчина… Который не в белой горячке, а, наоборот, в белых «Жигулях». Обязательно притырят. Любая баба — за член возьмет и уведет. Обязательно! И вот это вечное ихнее «плохо»!

Дюк протянул руку над столом и сшиб открытую бутылку вина. Бутылка, оставляя на столешнице вонючий сладкий след тяжело покатилась и упала на пол, однако, не разбилась, а, глухо булькнув, продолжила движение в сторону отсека «для спанья». Урча и издавая звуки уже чем-то напоминающие человеческую речь к бутылке бросился кот.

— Пусть его, — Полянский остановил Огурца, занесшего, было, ногу для удара. — Пусть покуражится, сука. Тоже ведь, тварь божья… Портвешку свеженького полакать — это же милое дело… Так вот. О чем, бишь, я?

— О том, что все плохо.

— Не-е. Все хорошо. Это у них, у ЗРД-шников все плохо. Спроси американца — «Как дела»? Он тебе скажет — «I'm fine». А наш? Начнет сразу на жизнь жаловаться — то не так, это не так, да и, под конец, обязательно ввернет, что денег нет. На всякий случай. Чтобы, упаси Господь, в долг не попросили дать.

Полянский смахнул рукой, как смахивают вредное насекомое, кота, который мягко вспрыгнул на стол и, пошатываясь, задевая тощим телом за тарелки, роняя вилки и ножи, направился к бутылке водки, которую только что открыл Огурцов.

— Вот обнаглел, — заметил Полянский, глядя на обиженно съежившегося кота, который не зашипел, не мяукнул даже, а просто скорбно свернулся клубком в безопасном отдалении и уставился на хозяина взглядом, исполненным немой мольбы.

— В общем, не люблю я все это, — закончил Дюк, отвернувшись от кота и протягивая руку к бутылке. — Не люблю. А ты не печалься, Огурец. У тебя это первый опыт, ну, я имею в виду, в глобальном масштабе — первый?

— Первый, — соврал Огурцов. Не рассказывать же Полянскому о приписках и заигрывании с партийным руководством. Не поймет старший товарищ. Вернее, неправильно поймет. А, может быть, как раз — правильно. И пошлет к чертовой матери. Не любит Дюк этого, терпеть не может.

— Первый, — повторил Огурец для пущей убедительности.

— Вот и славно. Стыдно тебе?

Полянский смачно откусил от куска хлеба, обильно намазанного икрой.

«Всю икру сожрал, проглот», — подумал Огурец и ответил:

— Стыдно.

Полянский проглотил остатки бутерброда и, взяв последний кусок сочащейся соком буженины, удовлетворенно кивнул:

— Это хорошо, что стыдно. Больше так не делай.

— Не буду, — ответил Огурец печально глядя на двигающиеся челюсти хозяина гостеприимного дома.

— Наливай тогда.

В дверь постучали. Дюк быстро накрыл небольшую кучку марихуаны, лежащую на столе конвертом от пластинки Битлз «Help».

— Кого еще черт несет? — пробормотал он, опасливо поглядев на Огурцова. Тот пожал плечами.

— Можно к вам, Леша? — девичий голос за дверью был робок и не знаком Огурцову. Зато Полянский изменился в лице, заблестел глазами, быстро провел рукой по волосам, и проскрипел похотливо:

— Можно.

Колыхнулась портьера и в комнате, как показалось Огурцову, погас свет. Потом, через долю секунды, он включился снова. Между чучелом медведя последним приобретением Дюка и манекеном, одетым в пионерскую форму — синие шортики, белая рубашечка, красный галстук под пластмассовым подбородком стояла она.

— Заходи, Машунчик, не стесняйся, — таким же скрипучим, незнакомым Огурцову голосом продолжал Дюк. — присаживайся.

— Здравствуй, Алеша, — чудо, появившееся в комнате кивнуло хозяину. Потом чудо посмотрело на Огурцова, улыбнулось и сказало:

— Меня зовут Маша.

* * *

Дура деревенская.

Поручик Огурцов вытер пот со лба. Пустое. Можно и не вытирать. Все равно — через секунду снова потечет.

Дура. Да ладно — она. Ладно. Она же ни черта не понимает. Я-то, я-то я — скотина первейшая.

Осень. Осень на Кавказе — отвратительно теплая, долгая осень. Утром в долинах, в ущельях — туман. Удивительно холодный — казалось бы, молоком парным, теплым, вкусным должен на губах пенится. Ан — нет. Вкусом кизяка рот связывает, сыром этим их, адыгейским рот забивает.

Сыр. Французские сыры — со слезой. Петербург. Что бы я отдал сейчас за кусочек французского сыра? Все. Точно — все. Чтобы я отдал сейчас за то, чтобы нырнуть (с кусочком, маленьким, на один зуб) французского сыра во рту в шум гостиной Шереметьевых, за то, чтобы услышать, как настраиваются инструменты оркестра на балконе, нырнуть в запах — услышу ли я когда-нибудь еще этот запах — запах мастики, запах духов, запах настоящей жизни?

Здесь все не настоящее. Или — настоящее, только другое. Нам здесь делать нечего. Мы будем стрелять по лесам еще сто лет и ничего не изменится. «Зеленка» пройдет, наступит зима, эти, в которых мы стреляем, уйдут в горы. А потом все вернется на круги своя. Снова «зеленка», снова пули снайперов.

Из чего только они не стреляют! «Стингеры», «Мухи». И — ветхозаветный «Борхардт». От таких пистолетов на Западе любой коллекционер обкончается. А этим — им плевать на коллекционеров. И на Запад. Стреляет — и ладно.

Вчера зачистка была — вот тебе и «Борхардт». Пацан сидел в доме — ни папы, ни мамы рядом не было — ясное дело, заныкались где-то. А пацан только Огурцов в дом влетел, сразу стволом допотопного «Борхардта» на него посмотрел. Выстрелить не успел. Разоружили «бандита», дали подзатыльник. Другое искали. Искали и нашли. И «АКМ»-ы нашли, и «ТТ»-шки, гранаты нашли и даже «Муха» сыскалась. Богатый дом был, ничего не скажешь.

А «Борхардт» Огурцов только в руках покрутить успел — майор отнял. Тоже, поди, коллекционер.

Дура деревенская. Машенька. Ну и что? Машенька. Подумаешь… И из-за этой клуши стоило биться? Стояли они друг напротив друга — Огурцов и капитан этот. Шинель на землю кинул капитан — барьер обозначил. Секунданты — все честь по чести.

Надо же было настолько ничего не соображать, чтобы из-за этой деревенской клуши, из-за этой дуэли долбаной в таком дерьме оказаться? Да сто раз можно простить — и перчатку в лицо и даже пощечину — какая дичь пощечина. Ну, перетерпел, утерся и поехал в театр. Послушал «Князя Игоря», выпил водочки…

Дуэль. Смех один. И не убил он капитана этого, промахнулся. А капитан и вовсе в воздух пальнул. И, на тебе — трибунал, рейс до Ростова, а потом сразу сюда — вот тебе курорт, батенька, Гудермес называется. А капитан — в Грозном. Жив ли? Бог его знает. Такая, вот, дуэль. Со счастливым исходом.

Скотина первейшая. Что же я наворотил, что же я с собой сделал? Поздно. Не стоит и думать об этом. И о Петербурге, и о дуэли — проехали. Идти нужно.

А куда идти? Куда идешь ты поручик Огурцов? Камо грядеши? Кто виноват? Что делать?

Что делать? Выживать. Как? Никто здесь этого не знает. Дело случая. Выживать — и все. Можно прижаться к пятнистой броне БТРа. А можно и не прижиматься. Можно пулю словить вот так — идучи по скалам. А можно и на БТРе на фугас попасть — никто здесь не застрахован. На то и война. Ноу секьюрити, май фрэнд.

Никто твой покой охранять не будет — никакие парни в черных пиджаках с рациями в карманах, как на петербургских балах — здесь ты сам себе охрана. И не только себе. Говорят, что всей России. Кто это говорит? Тоже, в черных пиджаках. Только на секьюрити не похожи. Толстые все, отьетые. «Россию», говорят, спасем. И каждый, ведь, знает — как. И все у них так просто. Один говорит — за год, другой, посерьезней лицом — за три. Вот и иду, поручик Огурцов, двадцать три года, из хорошей семьи, холост, прописан, не выезжал, не был, не привлекался…

Два опасных места уже миновали. На последним на прошлой неделе казаков постреляли. Все как водится. А через несколько дней головы возле штаба нашли. Выставили на обочине, сволочи.

War is over. Война окончена.

Какое, на хрен, она окончена. Здесь она перманентна. Здесь просто иначе не бывает.

Генерал Ермолов тут давеча приезжал. Поздравлял с окончанием военных действий. Осталось, мол, ерунда. Зачистки. А там и заживем славно.

Вот за этим леском поселок. Считай, пришли. Маленький поселок — десяток домишек. Иди поручик Огрурцов, зачищай сотоварищи.

А в Петербурге сегодня праздник. День независимости, шутка сказать. Балы, приемы.

Тут довелось туда позвонить. Говорят, Стинг приезжает. В Павловске в вокзале играть будет. Вроде по приглашению великого князя приезжает, Владимира Владимировича Вавилова.

Ну что, входим в лесок. Ребята только что вернулись, вроде чисто.

Да и лесок-то — одно название. Три с половиной дерева.

Грохнуло справа, со скал. Упал. Слева — автоматная трескотня. Где же они там прятались, в этом леске. Три с половиной ведь дерева. Вот ведь, мать его так!

Подкатился сержант, укрылся за валуном. Начал бить короткими по скалам.

— Вон там, они, в расщелине, — прохрипел он Огурцову. — Ах, бляди!

Огурцов лихорадочно соображал. Вон там, хорошее место. Сменить позицию и…

— Куда, поручик?! — заорал сержант, когда Огурцов резко вскочил на ноги и, пригибаясь, бросился к намеченной им позиции.

Всего-то метров семь.

Сержант Михалков, в прошлом и сам был неплохим брейк-дансером. Поэтому он невольно оценил изящество и законченность «волны», которая прошла по телу поручика Огурцова — от колен к шее, с широкой амплитудой.

Несколько лет назад брейк победно прошествовал по салонам обеих столиц. А теперь вот и до здешних мест добрался. В другой только ипостаси.

Сержант Михалков вставил запасной рожок.

Глава 3. Волшебный мажор

Я всегда опасался писать о нем. И не только потому, что в теме есть привкус вульгарности.

Э. Радзинский. «Распутин»

Опаздывать на работу было для Лео делом принципа. Но — только утром, в первую смену. Необходимость раннего пробуждения любящий вволю поспать Лео рассматривал, как вопиюще наглое покушение на собственную свободу. Нестись во весь опор, давясь в переполненном транспорте и потея, лишь для того, чтобы пересечь проходную до того, как стрелка на циферблате успеет пересечь некую абстрактную отметку? Маразм! Бред!

Однако опаздывать следовало с умом. Прошедший науку опаздывания от «а» до «я» Лео твердо знал: опаздывать следует цинично. Дурак тот, кто пытается пересечь проходную через пять минут, после начала рабочего дня, помеченного цветной полосой в пропуске: зеленой, красной или желтой. Зеленая полоса сулила свободу — ходи, когда хочешь. У самого Лео «аусвайс» пересекала желтая полоса: рабочий день с восьми до пяти. А красная полоса была в пропусках у работяг — они вставали к станкам с семи.

Впрочем, хрена лысого они вставали. Разве что трое-четверо передовиков да старперы. Все остальные начинали день с обстоятельного часового перекура.

Для себя Лео сам определил момент прохождения вертушки: восемь часов двадцать минут. И неукоснительно придерживался этого правила.

Система способна пересилить все, что угодно. И — несколько хитрых приемчиков. Преисполнись ненавистью к миру, в котором ты живешь. Накопи в себе лютую злобу, пока невыспавшийся стоишь зажатый в неспешно ползущем автобусе среди таких же, как ты, осатаневших бедолаг. Накопи в себе эту злобу, собери всю грязь этого бездарного мира, а потом, на последнем участке, на тех двухстах метрах, что отделяют остановку от проходной, начни выпускать это из себя. И, как писал советский классик: «злой Ча не заметит тебя».

Этому приему научил Лео один олдовый из Москвы, который с месяц тусовался в «Сайгоне». Звали олдового Джоном, несколько дней он вписывался у Лео, пока предки не начали возбухать.

Ох, о многом они за те несколько дней с Джоном переговорили. Несмотря на то. что разница в возрасте у них была целых семь лет, олдовый говорил с Лео на равных. О своих странствиях рассказывал, о Боге много говорил.

Лео он таким и запомнился: русая бородка, глуховатый тихий голос. Очень голубые внимательные глаза.

А потом вдруг Джон исчез. Как сквозь землю провалился. Может, с травкой его прихватили — водилась у Джона «травка», — а может просто ушел по трассе.

Так или иначе, но на проходной к Лео никогда никто не цеплялся. Даже несмотря на хайр. Привыкли.

Вообще-то на все надо смотреть диалектически. Сгущение ян всегда рождает инь. И наоборот.

Завод, на котором ныне трудился Лео, был режимным. «Ящиком». В первый день Лео неприятно резанул глаза угрюмый бетонный забор, огораживающий территорию завода, с колючей проволокой по верху. И проходная, пожирающая утром толпы зачуханных людей, а к вечеру выплевывающая их такими же зачуханными.

А потом, через месяц-другой, пришло понимание. Все эти заборы. колючки — все это — просто майя. Хрень собачая, которой совок отгораживается сам от себя. Потому что все эти колюче-бетонные страшилки, все эти режимные бойницы-амбразуры обращены вовне. А внутри ты сам себе хозяин. Хоть на голове ходи. И вся эта режимная лабуда будет тебя от внешнего мира оберегать. Потому что «ящику» — порождению совка, этот самый совок нужен от сих до сих. И не более.

Это все фигня насчет развитого социализма. Лукич со своей якобы проницательностью облажался по самое «не могу». А вот Усатый — нет. Взял и построил индустриальный феодализм. А на Маркса он клал.

Нет никакого поступательного движения, никакого прогресса. Все по кругу ходит. Гуны крутятся в гунах, как в Упанишадах сказано.

Вот взять, к примеру, этот «ящик». Все как в Средние века. Есть большой феодал — директор. Он сюзерен. Есть вассалы — начальники цехов. Одни покрупнее, другие поменьше. Все построено на натуральном обмене: ты мне, я тебе. Сверху спускают барщину-план.

И — основа основ. Тот самый пресловутый принцип. «Вассал моего вассала — не мой вассал».

Обо всем об этом Лео вчера толковал с Маркизой-Херонкой. Допоздна бродили по городу и говорили, говорили.

Знакомы они с Херонкой были несколько лет. Ну что значит знакомы. Так привычное лицо в «Сайгоне». А потом как-то раз разговорились. Интересными друг другу оказались.

Тощая, как цапля, Маркиза-Херонка была кадром причудливым. Тусовалась в «Сайгоне», тусовалась в рок-клубе, еще Бог весть где. Знала в городе всех и вся. При этом было в ней нечто, резко отличающее от множества других системных герлиц. Потому что Маркиза не была системной. У нее была цель. Херонка хотела стать актрисой. Великой Актрисой Нового Экспериментального Театра.

Вот и вчера разговор крутился вокруг да около театра: Брехт, Арто, способы выражения. Потом Херонка вдруг перескочила на тему предопределения. Легко, перскочила, непринужденно, как у нее всегда бывает. Они с Лео брели вдаль Фонтанки, покуривая и неспешно беседуя. Потом Херонка вдруг вспрыгнула на парапет и пошла, балансируя.

— Руку дай, упадешь, — сказал тогда Лео.

— Не бойся. На тротуар падать невысоко, а в воду… Там же мелко, не утону. Максимум увязну. И ты сможешь меня спасти… Слушай, Лео, а ты в судьбу веришь.

— В смысле.

— Ну, в предопределение.

— Наверное.

Лео всегда ставила в тупик манера Херонки внезапно перескакивать с темы на тему. Моментом живет герла. Шла по набережной — об одном говорила. Вскочила на парапет — и тема другая.

— А я верю. — Херонка шла с закрытыми глазами. — Ты знаешь, а мне пару лет назад судьбу нагадали.

— Цыганка, что ли?

— Не хрена. Мажор!

— Кто-о?!

— Мажор, — убежденно повторила Херонка. — Только он спятивший был.

— Это как? — изумился Лео.

— А вот так. Представляешь, подваливает ко мне в «Сайгоне» мэн. Крутой такой мэн, весь в «фирму» упакованный. Мажор мажором. И с хайром вот такущим. Он у него в «хвост» забран был. И — ко мне. Мол, без денег, на мели сижу. А у самого глаза так вокруг и шарятся. Ну ладно, думаю, хрен с тобой, родной. Чуваков знакомых увидела, рублем разжилась. У самой-то, понимаешь, шаром покати. Короче, напоила мужика кофейком.

— А дальше? — спросил Лео. Они с Херонкой шли мимо завода шампанских вин. Проходная, увитая виноградом.

— Дальше-то. Пошли, говорю, покурим. Ну, значит, выходим. Тут мен, в карманах порылся, пачку вытаскивает. Блин, штатовские сигареты, я таких и не видела не разу. Забыла, как называется, красная такая пачка.

— «Мальборо» что ли?

— Какое к черту «Мальборо». Там что-то покруче было. Кондовое «штатовское». Я, значит, закуриваю и — мама моя! — такой горлодер. А мен скалится. Довольный падла… Вообще-то он хороший мужик был, если вдуматься. Не халявщик. У него на шее фенька болталась, классная такая феня. С оскаленной рожей. Я к ней сразу прикололась. А мен, мажор этот, сходу — тут как тут — на мол, твоя. Только кофе налей. И что ты думаешь? Снимает он с себя феню эту и на меня надевает. Отпад, да?

— Может стукач был?

— Нет! — отрезала Херонка. И, помолчав: — Я ведь тоже сперва подумала: стукач. А потом гляжу — нет. Он напряженный был жутко, все озирался. Будто боялся, что пасут его. И глаза.

— Что глаза?

— Понимаешь, я не знаю, как это выразить. Я ведь актриса, сразу это почувствовала. У него больные глаза были.

— Гноились что ли?

— Да нет. Вечно ты все опошлишь. Там боль была, у мена этого в глазах… Слушай, а может он смертельно болен был… А ведь точно! «Три товарища» помнишь? Мы спектакль по нему делали… Точно! Он смертельно болен был, оттого у него такие глаза и были.

— Слушай, Херонка, хорош фантазировать. Мало что ли в «Сайгоне» спятивших?

— До фига! — согласилась Херонка. — Только этот мажор не спятивший был… А хоть бы и спятивший. какая разница. Знаешь, Лео, я читала где-то: юродивые — они на самом деле очень мудрые. К ним через ихнее юродство мудрость прет. И этот мажор — он таким же был. Сперва по имени меня назвал. А я ведь в первый раз его видела. А потом…

— Что «потом»? — Лео ощутил внезапный острый интерес к этой мутной повести.

— Потом-то? — Маркиза выдержала паузу. — Потом, Лео, вообще фантастика началась. Стоим мы, курим, и тут вдруг мен мне и говорит: будет у тебя крутой муж. А звать его будут — ты только не падай! Вавилов его будет фамилия, вот так! И только мен это промолвил, как — бабах! — над нами в проводах троллейбусных короткое замыкание. Я так и прибалдела. Ни хрена думаю! А мажор потоптался еще с минутку и прочь пошел. Он умирать пошел, Лео, я теперь это знаю! Я ему на прощание десять копеек дала.

Кому-то жизнь — карамелька, думал Царев, размашистым уверенным шагом двигаясь от «Сайгона» к Московскому вокзалу.

Он не грустил. Грусть — это обычное человеческое чувство, это нормальное состояние, которое приходит, уходит, снова возвращается и, в конце концов, к нему привыкаешь. Грусть можно залить водкой — совсем немного, бывает, нужно — грамм сто, если в хорошей компании. А в плохой допустим, триста. И уходит грусть, исчезает, как и не было.

Можно ее, матушку, работой заглушить. Загрузить себя под завязку, сидеть в офисе до ночи и сверять цифры, или, ежели не в офисе, то на стройплощадке какой во вторую смену вписаться, или двор мести вместо двух раз в сутки четыре, да лестницы помыть — это уж кто на что горазд. С грустью справиться, короче говоря — русскому человеку проще пареной репы. Тут не грусть, тут другое.

Он не думал даже о том, за что его так подставил Грек. В том, что операцию по уничтожению неугодного сотрудника провел именно он, Царев не сомневался ни секунды. Не был бы он Греком, если бы поступил по-другому.

Сначала Царев не понимал, для чего было нужно Георгию Георгиевичу затевать всю эту историю — он ведь, Царев, отвалил от его бизнеса еще больше года назад. По-хорошему отвалил, хвостов, так называемых, за собой не оставил. Долгов — и подавно. Это нужно идиотом быть, чтобы таких людей как Грек в кредиторах у себя держать.

Грек даже посоветовал ему тогда недвижимостью заняться, и людей нужных показал, и бухгалтера присоветовал. Женщина вполне с виду приличная, Надежда Петровна, полненькая, пожилая, скромненький такой хомячок в пуховом платочке который она даже летом не снимала с покатых своих плеч.

Дело пошло, ух, как пошло. Дело-то новое было, неосвоенное. Конкурентов не было, практически. Коммуналок как грязи — расселяй — не хочу.

«Хочу», — говорил Царев.

Расселяли.

Квартир столько в городе пустующих — люди за кордон валят — покупай не хочу.

«Хочу», — говорил Царев.

Покупали.

Потом, натурально, продавали. Новым, этим, как они о себе говорили, русским.

Дочерние предприятия стали образовываться. Ремонтные конторы. Новые, эти самые, русские, они же ни в качестве квартир, ни в качестве ремонта ни черта не понимали. Грек — он гением был. Настоящим. На пяти языках говорил. Хотя и инженер по специальности.

Именно он и выдумал этот неологизм — «евроремонт». И всех сразу одним этим словом купил.

«Euro-repair». Ремонт Европы. Если с английского. Почти план Маршалла. А если с французского «Euro-remonte» — восстановление Европы из руин.

Хотя, может быть, и есть в этом сермяжная правда. И восстановление прогнивших коммунальных квартир, и наведение порядка в городском хозяйстве и даже смутные прогнозы на введение единой европейской валюты с ее неизбежными спадами и подъемами в борьбе с юрким, словно ящерица и таким же зеленым долларом.

Но Грек-то сообразил. Выдумал новое слово. И как покупались на него сказка просто. Белые стены, черная мебель. Качество никого не волновало. Стояки не меняли, красили, замазывали, панелями закрывали. Потолки подвесные — это отдельная песня. Пенопласт в дело шел, облагороженный, правда, подкрашенный, подрубленный… Но — случись пожар — даже думать не хочется.

Не хотелось.

Никто об этом тогда не думал. О количестве ядовитой заразы, которую пенопласт этот вкачает в квартиру, случись что — кому до этого дело было. Белые стены, черная мебель. Денег срубили на этом за год — каждый вечер Царев со старым другом Ихтиандром либо в «Астории», либо в «Прибалтийской», либо просто дома у Царева — тоже неплохо квартирку отделал, благодаря дочерним предприятиям. Сходили бы и в «Европу», да, как на грех, ремонт там случился. Хоть и не очень хорошо сделали, но шведы с финнами про «евроремонт» ведать не ведали, и сделали по старинке — «ремонт пятизвездочного отеля». Как деды-прадеды завещали, ja. Чтобы, допустим, герр Шаляпин приехал — и доволен остался.

Новые-то эти приходили в свои евроквартиры, проверяли стены. Тест у них специальный для «евроремонта» был. Три выстрела из волыны — либо вся штукатурка сразу на головы падает, либо три аккуратных дырочки остаются после обстрела. Если вся — каюк продавцу. Штукатуры никого не интересовали. Если три дырочки — вот тебе, братан, денег на шпатлевку, вот тебе за моральный ущерб, а квартиру берем, какой базар. Просто просится такая квартирка…

Нервная работа, конечно, но Царев воспитан был на фарцовочной беготне, нервы у Царева были крепкие, он понимал, что вышел на другой уровень «жувачки — пурукумми-йе», джинсы, видаки, потом — машины битые, подновленные, теперь, вот, квартирки… Ничего, выдержим. Прорвемся.

Впереди маячили совсем уже головокружительные перспективы — «цветмет». Знакомые, которые этим делом занимались давно говорили Цареву — бери «цветмет», золотое дно. Действительно, золотое дно.

По всей России необъятной этот «цветмет» висел, лежал, стоял, в проводах отрубленных от электростанций линий электропередач, таился в земле в виде кабельных месторождений, прыщами вскакивал в виде бюстов, бюстиков, головогрудей унесенных ветром перемен вождей, лидеров, секретарей, пионеров, пионерок, решеток, собачек, доярок, девушек с веслами, с косами, с флагами. Мужчин дорогостоящих также было немало — с пионерками, с решетками, с собачками, с веслами, с косами, с флагами — и без.

Про то, что на заводах творилось — даже думать не хотелось. Сразу слюни течь начинали. Заводы — особая статья. Царев с детства любил читать книжки братьев Стругацких. Особенно любил «Пикник на обочине». Понимал, что при каждом заводе свой Сталкер имеется. Соваться туда не стоит. Каждый завод это Зона, через которую только местный Сталкер можето провести. На самом деле хватит и девушек с веслами, головогрудей, бюстов и прочих металлических кунштюков.

Времени не хватало. Квартиры, ремонты, вечеринки с Ихтиандром не позволяли Цареву заняться конфискацией головогрудей с их последующей переплавкой их в твердо конвертируемую валюту.

Грек уже исчез с горзонта, дело шло, Царев иногда вспоминал Георгия Георгиевич добрым словом — вообще, он стал добрым, еще бы — с такими деньгами и злиться — странно даже как-то было бы.

Ихтиандр, хотя и продолжал с Греком работать, завидовал Цареву. Говорил — «Таких бабок, брателло, я даже во сне не нюхал. Ну ты и раскрутился…».

А Надежда Петровна вдруг взяла, да и исчезла в одночасье.

Растворилась. Да, ладно бы, она одна. А то — с печатью предприятия, с документами, с тройной бухгалтерией. Со столами письменными, с компьютерами-факсами-принтерами, с сейфом, со всем штатом девочек-секретарш, с мальчиками-менеджерами. Сгинули все.

Царев пришел в родной офис и не увидел офиса. Сначала подумал, что это похмельные штучки. Ну, ладно…

Закрыл глаза, снова открыл.

Вчера еще здесь был офис. Была железная дверь, глазок в ней маленький, сверкающий, подозрительно смотрящий на каждого, кто к двери приблизится.

А теперь — зияющая дыра вместо двери, за ней — пустые комнаты, на полу — клочки оберточной бумаги, веревочки какие-то, оборванные телефонные повода — и, как насмешка, табличка на одно йиз дверей — «Генеральный директор А.А.Царев».

Вот тогда-то он все и понял. Понял, что грустить не стоит. Чего грустить, если лично на нем, на этой самой «черной», мать ее, бухгалтерии, которая, во всех случаях через его подпись проходила, на всех его личных обязательствах перед новыми, теми, которые из пушек по стенам стреляют, чтобы качество штукатурки проверить — на нем висит (он быстро прикинул) — не меньше, чем пол-лимона зеленых.

Все ясно. Никто ему ночью не позвонил, никто даже не подмигнул вчера, когда он с работы пораньше ушел. Выпить уж очень хотелось. И дело шло… Само катилось, как по рельсам.

Вот и уехало. Вместе с охранниками — Гришей, Васей и Борисом, вместе с девочками-секретаршами, которых он любил иногда у себя в кабинете, как ему по званию положено, вместе с бухгалтером — серой мышкой, Греком к нему приставленной — все уехало — ту-ту!..

Убьют теперь. Ну, ясно, убьют. Так чего горевать? Все равно — от этих ребят не убежишь.

Сайгон.

Старые времена. Васька Леков — сколько вместе портвейна выпито, сколько раз он на его концертах квартирных, подпольных сидел. Правда, Васька — сука, его на Грека и вывел, сам того не желая… Да что теперь? Какая разница.

На дачу нужно ехать. Воздухом подышать. Посидеть на приступочке, не думая ни о чем, выкурить беломорорину-другую… Соседке — Верке подмигнуть, покалякать с ней…

Прошел по Рубинштейна, вышел на Невский.

Пересек Владимирский — как реку переплыл.

Вошел в знакомую дверь — сразу, не колеблясь.

И тотчас Сашу Царева обступил желтоватый тусклый свет, неясное мелькание лиц, краснеющие над стойкой автоматы-кофеварки. И запах.

Говорят, именно запахи острее всего будят в человеке воспоминания.

Будят — не то слово. Слишком слабое. Все шесть — или сколько их там у человека — чувств воспряли разом, пробужденные этим густым духом, почти вонью, пережаренного кофе «плантейшн». И еще примешивался неуловимый и не воспроизводимый потом нигде запах, застрявший в волосах и свитерах собравшихся. Сладковатый — анаши, кисловатый — старого пота.

И все это был «Сайгон».

Царев был дома. Среди своих.

И мгновенно окунулся в атмосферу полной свободы духа, ради которой, собственно, и ездил сюда все годы.

Вынырнул Витя-Колесо, вычленив Царева взглядом. Заговорил утробно-трепещущим голосом:

— С-с-слушай, м-мужик… д-д-д…д-добавь на коф…фе. Н-не хв-ватает…

Царев развел руками.

— Нету у меня. Самому бы кто добавил.

Витя понимающе закивал и куда-то унырнул.

Блин, неужели действительно так и не выпьет здесь кофе? Ведь это — в последний раз! В самый последний! В пост-последний!

Кругом тусовались. Аборигенов в толпе было немного — процентов десять от силы. Дремучие хиппи. Остальные в «Сайгоне» были посетители. Гости. Так называемые «приличные люди», интеллигентские мальчики и девочки, которым почему-то вольно дышалось только здесь. И совсем уже спившиеся персонажи. Но случайных людей здесь не водилось. Или почти не водилось.

Полутемные зеркала в торце зала отражали собравшихся, умножая их число вдвое. До какого-то года этих зеркал на было. на их месте находились ниши, где тоже сидели. Потом «Сайгон» на какое-то время закрывали. Делали косметический ремонт. Этот ремонт воспринимался городом очень болезненно. Видели в нем происки партии и правительства в лице близлежащего райкома. Знали бы, что их ждет через несколько лет! Но они не знают. Их счастье.

Одно время после косметического ремонта в «Сайгоне» не было кофе. Якобы в городе дефицит этого продукта. Якобы кофеварки сломались. Или еще что-то малоубедительное. Предлагали чай.

Брали семерной чай — издевательски. Мол, пожалуйста, чашку кипятку и семь пакетиков заварки. Спасибо.

С этим пытались бороться, наливая прохладную воду, чтобы чай хуже заваривался. Чайная эпопея продержалась не долее месяца, хотя оставила болезненную зарубку в памяти. Потом то ли сдались, то ли смилостивились вернули в «Сайгон» кофе.

После того достопамятного косметического ремонта и появились зеркала…

Кругом велись длинные мутные разговоры, безнадежно затуманивая и без того не отягощенные ясностью мозги. Рядом с Царевым кто-то пытался выяснить у кого-то судьбу какой-то Кэт. В беседу вступило еще несколько пиплов. Нить разговора была потеряна почти мгновенно. Даже Цареву, которому сейчас наплевать было на всех этих Кэт, через три минуты стало очевидно, что пиплы имеют в виду по крайней мере четырех девиц по имени Кэт. Судьбы и похождения этих Кэт в разговоре причудливо переплелись. Так, Кэт из Ухты однозначно не могла совершать подвиги, явно позаимствованные из биографии той Кэт, что тусовалась в Москве и была обрита наголо в КПЗ, причем злобные менты сперва поджигали ей хайр зажигалками, а потом уже брили электробритвой. Так и не разобравшись, о какой из Кэт, собственно, речь, пиплы плавно перетекли на совершенно иную тему.

Кругом звучали неспешные диалоги:

— Слушай, ты откуда?

— Из Лиепаи.

— А… Ты знаешь Серегу… Боба?

— А как он выглядит?

— Волосы светлые, бородка жиденькая такая… Он из Киева.

— А… Знаю конечно.

— Он опять в психушке.

— А… Слушай, ты знаешь Томми из Краснодара?

— А как он выглядит?

…Крошечная, очень беременная девица в феньках до локтей бойко поедала чахлый бутерброд и не без иронии рассказывала о потугах Фрэнка создать рок-группу. Мол, она уже перевела для него с английского очень классные тексты. И усилитель купили. На шкафу лежит, большой, как слон…

…И словно въяве видел Царев эту комнату, где стоит этот шкаф, какую-то нору в коммуналке где-нибудь на Загородном или Рубинштейна, эти голые стены в засаленных обоях, исписанные по-русски и по-английски, но больше по-английски, эту вечно голодную тощую кошку, грязноватый матрас на полу вместо постели… И полное отсутствие какой-либо жизни. Принципиальная и исчерпывающая нежизнеспособность.

… «Ой, пойдем, пойдем, пока вон тот человек к нам не привязался. Вон тот, видишь? Я его… побаиваюсь. Знаешь, он недавно решил, что он — Иисус Христос. Пришел в церковь во время службы и говорит: спокойно, мол, батюшка, все в порядке — Я пришел…»

— А тебя как зовут?

— Дима… А в последнее время… (застенчивая улыбка)…стали звать Тимом…

По соседству беседовали об ином. Человек, обличьем диковатый и удивительно похожий на древнего германского варвара, захлебываясь слюной и словами, талдычил, что вообще-то он собирается на Тибет. Через Киргизию. Сразу нашел трех попутчиков. Причем один из них на Тибете уже был…

— …Слушай, пойдем домой. Мне что-то холодно.

— Чего тебе холодно?

— Да я джинсы постирал и сразу надел.

— А зачем ты их постирал?..

— …Имя Господа Моего славить дай мне голос!

— Это ты сочинил?..

— Эй, чувачок!

Царев, завороженно слушавший эту дикую симфонию, не сразу сообразил, что обращаются к нему.

— Эй!

Его легонько дернули за рукав. Он обернулся. Перед ним стояла тощая девица с лихорадочно блестящими глазами. Голенастая. В вылинявших джинсах и необъятном свитере неопределенного оттенка. У нее были длинные светлые секущиеся волосы.

И тут он ее узнал.

— Маркиза?

Она замешкалась. Опустила руку. Склонила голову набок, прищурилась.

— Вообще-то меня Херонка зовут, — резковато проговорила она. — Слушай, а откуда я тебя знаю? — И уже деловито осведомилась: — Слушай, ты Джулиана знаешь?

Царев покачал головой. Это ни в малейшей степени не обескуражило Маркизу-Херонку.

— Может, ты Джона знаешь? Только не того, что в Москве, а нашего. С Загородного. Ну, у него еще Шэннон гитару брал, правда, плохую, за шестнадцать рублей, и струны на ней ножницами обрезал по пьяни. Не знаешь Джона?

Царев понимал, что может сейчас запросто сознаться в знакомстве с Джоном и наврать про этого Джона с три короба, и все это вранье будет проглочено, переварено и усвоено Великой Аморфной Массой «Сайгона», все это разойдется по бесконечным тусовкам и сделается частью Великой Легенды, и припишется множеству Джонов, умножая их бессмысленную славу.

Однако Цареву не хотелось ничего врать Маркизе. Не знал он никакого Джона. И Шэннона не знал. И Джулиана — тоже.

— А Ваську знаешь?

— Это который Леков? — сказал Царев. — Знаю. — Ему вдруг сделалось грустно.

— Во! — ужасно обрадовалась Маркиза. — Слушай, а ты «Кобелиную любовь» слышал?

— Нет… Слушай, мать. Угости кофейком.

Маркиза нахмурилась.

— Идем.

И деловито протолкалась к одному из столиков. Приткнула Царева.

Ушла. Вернулась. Принесла кофе. Сахар в голубеньких аэрофлотовских упаковках. Сигизмунд положил себе один кусочек, Маркизе досталось три.

Маркиза рядом тарахтела, мало интересуясь, слушают ее или нет.

Царев поглядывал на нее, поглядывал на остальных…

Теперь Царев знал, что все они — кто доживет до тридцати, до сорока неудачники. Возможно, они и сами — осознанно или нет — программировали свою жизнь как полный социальный крах.

Здесь, в «Сайгоне», который мнился им пупом земли, и был корень глобальной неудачливости целого поколения. Здесь угнеталось тело ради бессмертного духа, здесь плоть была жалка и неприглядна, а поэзия и музыка царили безраздельно. Битлз. Рок-клуб. «Кобелиная любовь», в конце концов.

И неостановимо, со страшной закономерностью это принципиальное угнетение тела ради духа вело к полному краху — как тела, так и духа.

А пройдет еще лет десять — и настанет эпоха настоящих европейских унитазов.

— …Ты что смурной такой? — донесся до Царева голос Маркизы. — Пошли лучше покурим. Слушай, у тебя курить есть?

— Курить есть.

Они вышли на Владимирский. Уже совсем стемнело. Мимо грохотали трамваи.

Маркиза зорко бросила взгляд направо, налево, знакомых не приметила, полузнакомых отшила вежливо, но решительно.

— Что ты куришь-то?

Царев, обнищав, перешел на «Даллас».

— Ну ты крут! Ты че, мажор?

— Нет.

Маркиза затянулась, поморщилась. Посмотрела на Царева.

— «Родопи»-то лучше.

— Лучше, — согласился Царев. И вспомнив, снял с шеи забавную феньку. Держи.

— Ты это правда? Я думала, ты шутишь.

— Какие тут шутки. Владей. Она тебе удачу принесет. Мужа крутого по фамилии… Вавилов. И будет он, муж твой, царем земли и всех окрестностей ея. И даст он тебе…

Маркиза-Херонка засмеялась.

— Даст он тебе, — повторил Царев.

— Да я сама такому крутому дам, чего уж… — отозвалась Маркиза.

После сайгоновского кофе Цареву вдруг показалось, что мир наполнился звуками и запахами. Их было так много, что воздух сгустился.

И вдруг от короткого замыкания вспыхнули троллейбусные провода. Прохожие сразу шарахнулись к стенам домов. Царев обнял Маркизу-Херонку за плечи, и они вместе прижались к боку «Сайгона».

Сейчас Царев был счастлив. Над головой горели провода, бесконечно тек в обе стороны вечерний Невский, и впервые за много лет Сигизмунд никуда не торопился. Он был никто в этом времени. Его нигде не ждали. Его здесь вообще не было.

Он стоял среди хипья, чувствуя лопатками стену. Просто стоял и ждал, когда приедет аварийная служба и избавит его от опасности погибнуть от того, что на него, пылая, обрушится небо.

И «Сайгон», как корабль с горящим такелажем, плыл по Невскому медленно, тяжело и неуклонно.

На прощание Маркиза поцеловала странного мажора, сказала «увидимся» и нырнула обратно в чрево «Сайгона». Царев пробормотал, поглядев ей в спину:

— Увидимся, увидимся…

И перешел Невский. В кулаке он сжимал десять копеек, которые Аська сунула ему, чтобы он, бедненький, мог доехать до дома.

Ехать домой Цареву было не нужно. Ему нужно было на дачу. Воздухом подышать. С соседкой побалагурить. Папироску выкурить.

Оглянулся. Чтобы на «Сайгон» еще разик взглянуть.

На углу Владимирского и Невского стоял чистенький, в розовых тонах, совсем европейского вида дом. Швейцар у входа. Сверкающие витрины. За витринами — унитазы.

Царев закрыл глаза. Открыл. Нет, все в порядке. Маркиза сидит на приступочке, рядом с ней — народ прихиппованный тусуется. Все в порядке.

Царев повернулся и пошел к Московскому вокзалу. В город со своей дачи он уже не вернулся. Как и предполагал.

* * *

Несколько алюминиевых трубок. Прорезиненное днище. Узкое и неудобной пластмассовое седалище. Одно-единственное весло.

Лео с Маркизой медленно плыли сквозь ночь. Конец августа. В это время года в Питере почему-то всегда пахнет дымком, к которому примешивается запах палой листвы.

— Васьки что-то не видно не слышно.

— Так позвони ему.

— Там Стадникова.

Изломившись невероятным иероглифом Маркиза запрокинула голову и теперь смотрела в небо.

Лео всегда удивляла ее способность комфортно устраиваться в минимуме пространства.

— Так тебе-то что?

— Не хочу… Слушая, а что это за звезда там?

— Где?

— А вон, яркая такая. Прямо над нами.

— Полярная, наверное. — Лео брякнул первое, что пришло на ум.

— Думаешь?.. Там катер впереди.

— Слышу. Успеем.

— Вот хреновина какая-то торчит. Давай здесь.

Лео обернулся через плечо. Краем глаза успел увидеть приближающийся конец трубы, торчащий из гранитной кладки. Ухватился за него, удерживая посудину у стены. Вокруг тихо поплескивала вода. Пахло болотом.

Уже с час Лео с Маркизой неспешно продвигались сквозь темноту августовской ночи по нечистым водам канала к Большой Воде, то и дело прижимаясь к набережной и пропуская бесчисленные прогулочные суденышки.

Вот и теперь мимо прошел, едва не задев бортом, катер. Нарочно в стенку втерли, суки. Здоровенный облом в светлой футболке крикнул Маркизе:

— Давай к нам, подруга. А то потопнешь в этой посудине!

Маркиза даже не пошевелилась. Клала она на все. Всегда клала. Делала, что хотела.

— А мне вчера на картах гадали, на Таро, — голос Маркизы в последнее время изменился, стал ломким, с причудливо скачущими интонациями. — Там тоже «Звезда» была, в раскладе.

— А что она означает?

— Луч света в темном царстве. — Маркиза расхохоталась своим всегдашним надрывным и визгливым смехом. — Гляди, гондон плывет. Ой, а вон еще один! Ешкин корень, да мы с тобой в гондонное царство заплыли. И сами как два штопанных гондона. На невдолбенной посудине.

— Ничего, до Невы уже недалеко…К гадалке что ли ходила?

— Ну. Правду-матку, блин, слушать.

Смех у Маркизы всегда был надрывным. Особенно по пьяни. Когда Лео впервые его услышал, смех этот неприятно резанул по ушам. а потом как-то ничего, привык, перестал замечать. А теперь вот снова начал.

— А посудина и впрямь улетная. Как только Костя-Зверь на ней ходил?

— А молодой был.

Маркиза, изловчившись, перегнулась через борт. Смотрела на черную маслянистую поверхность.

Посудина и в самом деле была, что надо. Шедевр совкового судостроения. Называлась каяк. Костя-Зверь ее так и окрестил: «Каяк по имени „Каюк“». Однако же ходил на ней на Ладогу, на острова. Неделями там в одиночестве сидел.

Как давно это было!

Спился Костя, что называется, в одночасье. Никто так и не понял: с чего. Сам Костя объяснял это так: человек управляется своими снами. А более в подробности не вдавался. А раньше самым праведным из всех был — голодовки, чистки, «Бхагавадгиты» разные.

К Косте они с Маркизой ввалились сегодня поздно вечером. В загаженном, темном, похожем на пещеру обиталище Кости, помимо хозяина сидело трое каких-то ханыг. Сам Костя-Зверь уже мало что соображал. Настойчиво звал посидеть-попить, былое вспомнить. Когда Лео отказался, обиделся, чуть в драку не полез. Он когда нажрется, буйным делается. Однако же «Каюк» дал, не пожлобился.

Собирали «Каюк» прямо на ступеньках набережной. За каналом золотился подсвеченными куполами Никольский собор.

Идея совершить это странное ночное плавание принадлежала Лео. А что еще он мог предложить Маркизе? Ту всегда странно тянуло к воде. И страхи ее заключались в воде. В глубокой воде.

Был период, Маркиза разжилась видеомагнитофоном и днями напролет крутила разные ужастики с чудищами, поднимающимися из бездны. Сама над собой смеялась, но смотрела, ежась от страха. А в самый последний момент нажимала на «стоп».

А потом пришла «кислота». «Ой, Лео, ты только врубись, клево как: воздух твердый, вязкий, а деревья мягкие. И я сквозь воздух продавливаюсь к берегу, сажусь в байдарку и плыву. А рядом монстр всплывает, огромный-преогромный. На Несси похожий. Только я вдруг вижу, не злобный он ни хера, а просто играть хочет…»

«Кислота» растворила страх Маркизы перед глубокой водой. Но, вместе со страхом, исчезла и сама Маркиза — прежняя, солнечная.

Мимо потянулись воняющие мочой ступеньки, спускающиеся к воде от Сенной площади.

— Слышь, Лео. — Маркиза рывком села. — А давай к Огурцу заплывем.

— Не получится, — Лео покачал головой. — Там причалится негде.

— Жаль, — протянула Маркиза с непонятной интонацией. А потом вдруг встрепенулась: — Хохму хочешь?

— Давай, — согласился Лео.

— Мне Димка-Дохлый рассказывал. Прикалывался круто. Они с кем-то вон там стояли, она махнула рукой в сторону набережной. — Стояли, пиво сосали. А лето было жарко, от канала воняет, бомжи вокруг обоссанные пасутся. Из ларька Леков магнитофонный орет, тоску нагоняет. И тут — бабах! Хмырь какой-то, прилично одетый к воде прет, на ходу джинсы стягивает. Телке своей их сунул, а сам с разлету в говнище да в тину шасть! На спину перевернулся, прется как слон, отфыркивается. А на фоне футболки — он в белой футболке был — окурки плывут да говно всякое. Дима с корешом аж прибалдели! Все думают, растворится мужик к хренам. А ему хоть бы хер. Поплавал, да и вылез… Знатная панкуха, да?

Лео неопределенно пожал плечами.

— Дохлый говорит, чуть не сблевал тогда от этого зрелища. Он же чистоплюй, хоть и под говнюка косит.

— Как он там? — спросил Лео.

— Да как все. Я его давно не видела. Вроде живой пока… Слышь Лео, Маркиза неотрывно смотрела ему в глаза тяжелым взглядом. — А не слабо вам меня сюда, а канал…

— Кому это нам?

— Не выеживайся. Тебе, Никите — всей тусне.

— Не гони волну, — нарочито бодро отозвался Лео. — Чего раньше времени паникуешь. Ничего неизвестно пока.

— А какая разница? — Маркиза потянулась. — Я здесь задерживаться не собираюсь. Это вам тут гнить. Мне такого не надо… Сигаретку дай.

Лео протянул ей пачку.

Какое-то время плыли молча. Наконец, Лео нарушил молчание:

— Ты с Васькой-то когда в последний раз виделась.

— Давно. С полгода, наверное. Он тогда ко мне посреди ночи завалился, на сутки потом завис.

Между Васькой Лековым и Маркизой была какая-то необъяснимая мистическая связь. Не виделись они порой годами. Потом неожиданно Васька объявлялся у Маркизы. Почему-то всегда по ночам. Или же Маркиза вдруг начинала тревожиться, места себе не находила, обзванивала все вписки, пока Васька не обнаруживался в каком-нибудь гадюшнике. Тогда Маркиза успокаивалась.

Домой она ему не звонила никогда, хотя со Стадниковой они были давнишними подругами и вроде бы никогда не ссорились.

— Он в Питере сейчас? Или гастролирует?

— А кто его знает. Тебе-то что?!.. Ладно, Лео, не злись. Я не хотела.

И снова в невозможном изгибе Маркиза простерлась на корме.

Что и говорить, гибкость у Маркизы всегда была потрясающая. От природы.

* * *

Однажды, давным-давно, — еще при Горби это было, сидели они с Лео и пили на пару. Потом Маркиза вдруг пошла шариться по книжным полкам. И выволокла здоровенный талмуд по хатха-йоге. Полистала, попросила перевести (книга была на английском). А потом внимательно посмотрела на Лео.

— Сколько их там?

— Чего «сколько»?

— Да поз этих?

— Асан-то? Много. Сто восемь, кажется.

— И ты чего, все их можешь?

— Нет, — честно сказал тогда Лео. А потом добавил: — Все и не нужны.

— Как это не нужны?

— Да вот так.

— Слушай, Лео, — в зеленых, раскосых от портвейна глазах у Маркизы плясали бесенята, — а давай забьемся.

— На что?

— Хочешь, я прямо все сейчас сделаю.

— Хрена ты лысого сделаешь. Пей лучше. Тут знаешь какая растяжка нужна.

— На три литра спиртяги забьемся? Только, чур, настоящего, медицинского.

— Зачем тебе спиртяга?

— Тебе-то что? Нужна.

— А облажаешься?

— Ну тогда… Да ладно, не придуривайся. Знаешь ведь, что не кину.

— З-забьемся, — сказал тогда пьяный Лео.

— Тогда книжку эту передо мной держи. И это… Если я «Агдам» не удержу — не обессудь… Я уж прямо на ковер, лады?

— Не-е, — Лео неверным движением погрозил ей пальцем. — Если не удержишь, поллитра в минус.

Маркиза тогда выполнила ВСЕ асаны. И «Агдам» удержала. А напоследок сказала:

— Говно твоя йога.

* * *

— Кстати, Маркиза, — Лео поелозил задом на неудобной скамье — Помнишь, как ты на «слабо» асаны гнула?

— Ага, — засмеялась Маркиза.

— А на кой тебе тогда спирт-то понадобился?

— Да Огурца подпоить. Ну, и для прочего.

— А на фига Огурца-то поить было.

— А иначе на крышу его было не заманить. У него же высотобоязнь. А я очень хотела с ним по крышам полазить.

— И что, полазили?

— Полазили, — Маркиза вдруг разом погрустнела. — Смотри, там еще один катер прет…

Каяк закачало на волнах, шваркая правым веслом о шершавую отвесную стену.

— Насчет Праги ты это серьезно?

— Верняк, говорю тебе… Знаешь, как там хорошо. Улочки узкие, Влтава. квартал алхимиков… А еще этот собор — я тебе про него рассказывал — где черепа навалены…

— Спас уже близко, — Маркиза, казалось, не слышала обращенных к ней слов. О чем-то своем думала, хмуря брови. — Знаешь, Лео, говорят, там икона одна чудотворная.

— Где?

— Снаружи. Мы под ней проплывать будем. Их там несколько, одна из них. Только я не знаю, какая. Постоим там под ними, ладно?

* * *

На участке было непривычно пусто. Не хватало чего-то. Лео сперва никак не мог понять: чего же именно. А потом вдруг дошло: исчезла громадная туша транспортного робота.

Железное чудовище демонтировали вчера, когда Лео был на овощебазе. Не удалось отмотаться — погнали. И надо же такому случиться: вместо того, чтобы присутствовать при кульминации дурацкой пьески под названием «Мы строим ГАП» Лео вынужден был день-деньской перебирать полугнилую картошку.

— Эх, жаль тебя не было. — Серж щелкнул зажигалкой. — Это была песня!

Курилка размещалась при туалете. По кафельным стенам шмыгали тараканы. Лео всегда удивляло: чем они тут кормятся? Не стальной же стружкой. Как бы то ни было. а тараканов на экспериментальном участке было множество. Даже с других цехов ребята приходят и изумляются.

Несколько раз, по просьбе трудового коллектива, тараканов торжественно травили. На день-два они исчезали. А потом вновь возвращались в еще большем количестве.

Транспортный робот был центральным звеном гибкой автоматической линии. Нес на борту несколько малых компьютеров. По замыслу разработчиков, транспортный робот должен был ездить на склад, брать заготовки, развозить их к станкам, собирать готовую продукцию и доставлять ее на тот же самый склад.

Ездить робот не хотел. Категорически. Максимум был способен на судорожные, конвульсивные рывки. Чтобы диво технической мысли не натыкалось на станки, для него была специально проложена белая полоса. Однако фотоэлементы робота полосу упорно видеть не желали. Было ошушение, что робот забил на все и сидел на своей белой полосе, не обращая внимания ни на готовую продукцию, ни на заготовки, ни на, собственно, разработчиков. Вероятно, у транспортного робота были свои виды на будущее. И, как подобает транспортному роботу, мыслями своими он ни с кем делиться не желал. Сидел на своей белой полосе, медитировал на кутерьму вокруг. Разработчиков не слушал принципиально. Если кто-то и мог с ним найти контакт — так это подсобные рабочие. Подсобные — те и за пивком бы сбегали, и в доминошечку забились с роботом. Но на участке не было подсобных рабочих. Поэтому и сидел себе робот, молчал и сливался в Великом растворении с Брамой. Все есть тщета и тлен. Ом мане падме хум.

Была выдвинута идея дополнительно контролировать движение железного монстра с помощью нескольких лазеров. Под идею было взято дополнительное финансирование. Залогом послужили ускоренные обязательства.

Эпических размахов показуха достигла к моменту приезда замминистра. Срочно была заказана и пошита спецформа со специально разработанной эмблемой — знай наших! — цвета хаки для работяг и голубая для ИТР. На участок приволокли в огромных горшках пальмы — где только раздобыли? — и расставили между станками.

— Знаешь, что это мне напоминает, — сказал тогда Сержу Лео.

— Чего.

— «Клеопатру». Помнишь, сцена въезда Клеопатры в Рим.

— Слушай, а точно, блин!

Название прижилось. С тех пор иначе как «Клеопатрой» робот на участке никто и не называл.

На смотринах «Клеопатра» показала себя во всей красе. Величественно выползла из-за угла, где был сектор складирования и двинулась, огромная, выкрашенная в оранжевый цвет, к станкам. Зрелище было прочти мистическим железная махина, ползущая мимо пальм, лениво шевелящих забрызганными эмульсией листьями. В вытянутой руке-манипуляторе позвякивала кассета-поддон с заготовками.

Когда монстр приблизился к станку, все затаили дыхание: неужели?

Да!!!

Малый робот-манипулятор, стоящий возле токарного станка, взял заготовку и начал обработку. «Клеопатра» же поползла дальше — к следующему станку. И вдруг! — ни с того, ни с сего отстрелила собственный манипулятор, сорвав крепежные болты. Тяжеленная рука пролетела несколько метров, лишь чудом никого не задев и врезалась в бетонный пол, оставив глубокую щербину. Звеня и рассыпая заготовки, покатилась кассета.

Это надо было видеть!

Думали не обойдется. Обошлось. Доработать и переработать — таков был начальственный рескрипт. Отрасли нужны гибкое автоматические производство.

На следующий день пальмы исчезли, будто и не было их, и все вернулось на круги своя.

Ом мане подме хум.

В гибкое автоматическое производство не верил никто. Нет, «не верил» это не вполне точно. Верили. Но — не сейчас. Безумной была затея совместить старые изношенные станки, помнящие еще Хрущева, с плохой вычислительной техникой. А с другой стороны подумать — кто же, в здравом уме и твердой памяти, отдаст хорошие новые станки для такой ерунды. План на чем тогда делать?

ГАП был игрой. Нет, не игрой. Праздником. Карнавалом для понимающих. Для тех кто знал и любил здоровый цинизм. Ясно, что кому-то придется платить. Ясно, что в конце концов кто-то сядет. Ну и что? Сядет и сядет. А может и не сядет вовсе.

Эта тема живо занимала всех. Кандидатов было несколько. И это были отличные игроки.

«Клеопатра»… отбыла на Чернобыльскую АЭС. Завод, не желая оставаться в стороне, внес посильную помощь. Да, нам нужен транспортный робот. Но там он нужнее. Ведь умной и могучей машине не страшна радиация. Управляемая издалека, умная и могучая машина способна действовать там, где человек не протянет и пяти минут, пробираясь между завалов. Ибо слаб человек.

А мы — мы построим нового робота. Благо, опыт уже есть.

Ом мане падме хум.

— За час разобрали. Такую хренову тучу народа пригнали, — Серж потянулся, — любо-дорого посмотреть!

— А станину как же вниз спустили?

Участок находился на втором этаже.

— На руках. Гляди, — Серж задрал рукав и продемонстрировал ссадину. — О перилину ободрал… Нет, это надо было видеть. Тут же все понабежали, все начальство. Вместе с такелажниками корячились, блядь, показушники хреновы! Такой, мать их ети, день здоровья был — будьте нате! Абзац, одним словом. Жучару, мудака, чуть не задавили.

Лео заржал. У Жучары была изумительная способность влетать в ситуации. В последний раз, когда нагрянула очередная комисия и Жучара рвал задницу, то чуть было глаза не лишился. С умным видом присел на корточки возле работающего малого манипулятора. И получил в торец.

Лео с Сержом тогда просто угорали со смеху. Это каким же козлом надо быть?! У манипулятора же после правого поворота выброс идет. Он тысячи раз на дню это делает. Он же ничего другого и не делает.

Правда Жучара отомстил. На следующий день демонстративно конфисковал нарды. Не фиг, в рабочее время, бездельничать. И на юродливые вопли Сержа, что время это его, Сержа, законное, сэкономленное на справлении естественных нужд, не отреагировал.

— Ты кассету-то принес? — спросил Лео.

— Да принес-принес. В камере хранения она. Обратно пойдем, напомни, чтобы отдал. И охота тебе хрень всякую слушать. Все-таки, нет в тебе, Лео, правильности. Учишь тебя, учишь.

— Ну давай-давай, порассуждай, — Лео вытащил еще одну сигарету.

— И порассуждаю. — Серж снова закурил. — Понты одни сплошные. Ну да, играет мужик хорошо, спору нет. А только драйва в этом нет.

— Это у Васьки-то драйва нет?! А у кого он, в таком случае есть?

— Да у кого угодно? А у Васьки нет. Но нет, вы носитесь с ним, как с писаной торбой. Травой в своем «Сайгоне» обкуритесь, колес обожретесь и претесь, хрен знает от чего.

— Ты же раньше сам от него перся.

— Так-то раньше было. Раньше он и играл иначе. А потом говно стал лабать.

— Ты не врубаешься! У него период другой пошел.

— Какой еще «период»? Периоды у баб бывает. Понимаешь, коли взялся играть рок — так играй рок, я не тяни нищего за яйца. А этот? Струну дернет и стоит, трясется весь, как марал на водопое, того и гляди обкончается на боты. Не ритма, не музыки — вообще ни хрена. Вот «ДДТ», к примеру, тебе нравится?

— Ну.

— Баранки гну. А «КИНО»?

— И «КИНО», пожалуй, тоже, — согласился Лео.

Так как же тебе, дураку, при этом может Васька нравиться? Сто, двести, триста раз я тебе говорил и еще повторю: ни хрена ты, Лео, в музыке не рубишь… Во, гляди, какой тараканище здоровенный. Фока, кажись.

— Нет, это Никифор, — Лео подошел поближе.

— Сам ты Никифор. Говорю тебе, это Фока. У него один ус длиннее.

— А и впрямь Фока. Слушай, давай потом нажремся, как свиньи.

Это была игра, в которую увлеченно играли Серж с Лео — давать клички самым откормленным тараканам. Клички давали не любые — а лишь по именам византийских императоров и полководцев. А самым легендарным тараканом был Фока. Фоку не брали никакие травли. Появлялся он редко, но, что самое удивительное — обязательно к премиальным. Вот и сегодня. Видать, решили вознаградить тружеников интенсификации за проявленное благородство. Шутка ли — когда сроки поджимают — взять и отправить ключевое звено ГАП, любимое, можно сказать детище, в радиоактивный ад. А может просто, чтобы рты заткнуть.

— Ладно, — Серж щелчком отправил недокуренную сигарету в писсуар. Хорош тут отираться. Пойдем пожрем, обеденый перерыв через пять минут.

— Пошли, — согласился Лео.

Путь в столовую лежал долиной, промеж двух гор — Медной и Бронзовой. Неподалеку высился Аллюминиевый пик. На север от него тянулся Стальной кряж. Если идти вдоль него, сразу забрав вправо от Аллюминиевого пика — аккурат к столовой и выйдешь. И время сэкономишь пару минут, меньше нужно будет в очереди стоять. Идти можно спокойно — лавин на Стальном кряже не бывает, стальные стружки — они намертво друг за дружку держатся.

— Ой, — изумился вдруг Лео. — А это что еще за Колумб на Малой Арнаутской?

На вершине Бронзовой горы широко расставив ноги и засунув руки в карманы мягких, только что вошедших в моду «теплых штанов», высился моложавый, толстый мужчина и с хозяйским видом озирал территорию завода.

— Так это новый замдиректора, — сказал всезнающий Серж. — Классный мужик. У меня дружок есть в профкоме, он с ним пил. Зашибись, говорит. Влезает в него, как в железнодорожную цистерну. И в музыке рубит. Слышал, кстати, вроде этот, — Серж кивнул на фигуру наверху, всерьез хочет концерт Григоровича у нас устроить.

— Да ну, — не поверил Лео. — У завода башлей не хватит на Григоровича.

— Этот найдет, — убежденно сказал Серж. — У него все схвачено. Вишь как стоит, блин. Прям как Христос над Рио-де-Жанейро.

— Тот руки разводит, а этот в карманах держит, — возразил Лео.

— Вот-вот, — обрадовался Серж, — И я об том. Тот, который над Рио-де-Жанейро — он все раздать хочет, а этот — хрен. Все — в карманы.

Ихтиандр-Куйбышев еще не очень хорошо изучил топографию завода. Судя по всему те два парня внизу шли из участка гибкого автоматического производства. Ихтиандр посмотрел на часы. Обеденный перерыв. В столовую идут, выходит. А где же здесь столовая-то, черт бы все это подрал? Куйбышев знал где находится главное — административное здание, бухгалтерию, гараж, литейный цех, но разобраться в лабиринте заводских построек еще не успел. Жрать хотелось.

Ихтиандр-Куйбышев посмотрел вниз. Ребята явно о нем говорят. Интересно, что же они говорят? Хотя — какая разница? Явно, в столовую намыливаются.

Ихтиандр-Куйбышев сошел с Бронзовой горы.

— День добрый, — сказал Ихтиандр-Куйбышев обращаясь к Лео.

— Здравстуйте, — осторожно ответил тот.

— В столовую? — весело спросил Ихтиандр-Куйбышев.

— Ну, — сказал Серж.

— Ребята, с ходу — анекдот. Стоят на горе, — Ихтиандр-Куйбышев махнул рукой в сторону Бронзовой горы. — Стоят на горе два бычка — молодой и старый. А внизу — стадо телок.

— Эх, — выдохнул Серж. — Телок бы…

— Не перебивай, — сказал Лео. — Продолжайте пожалуйста.

— Стадо телок, — кивнул Ихтиандр-Куйбышев и взглядом обласкал еще и Медную гору. Какие перспективы…

— Молодой бычок и говорит старому, — продолжил он. — Пойдем, мол, в темпе, говорит, трахнем вон ту, белую. Старый молчит. Пойдем, говорит молодой, быстренько трахнем вон ту, тогда, пятнистую. Старый молчит. Пойдем, наконец взъярившись, мычит молодой, хотя бы ту, рыженькую стремительным домкратом оприходуем.

Ихтиандр-Куйбышев сделал короткую паузу.

— Ну и? — не выдержал Серж.

— Ну… Баранки гну, — ухмыльнулся Ихтиандр-Куйбышев, новый замдиректора завода. — Старый подумал, помолчал, рогом поводил… Сейчас, говорит, мы с тобой спустимся с горы без лишней спешки и трахнем все стадо.

Лео громко расхохотался, а Серж просто хмыкнул и внимательно посмотрел на новоиспеченного замдиректора.

— Вы, простите, кто? — спросил он на всякий случай, хотя заранее знал ответ.

— Я новый замдиректора этого, — Ихтиандр-Куйбышев обвел взглядом Бронзовую, Медную и Железную горы, Аллюминиевый пик, Стальной кряж, — этого предприятия. А вы кто?

— Лео, — сказал Лео, протягивая руку новому начальству.

— Серж.

— Куйбышев, — широко улыбаясь сказал Ихтиандр. — Мне кажется, парни, мы с вами сработаемся.

— Очень может быть, — осторожно заметил Серж. — А всероссийский староста вам, случайно, не родственник?

— Да что там — старосты? Какого хрена нам о старостах думать тут, да, парни? — весело вскричал Куйбышев. — Где тут у вас кормят?

— А вы не знаете? — изумился Лео.

— Все недосуг было, — гаркнул Ихтиандр. — Не до сук. Дела, ребята… Работы — море. Запустили тут у вас производство. Надо выгребать как-то. День и ночь в кабинете, покушать некогда… Ну, ничего. С такими орлами, — он хлопнул хайрастого Лео по плечу. Лео вздрогнул. — С такими орлами мы горы свернем. Ведите меня, юноши, ведите в харчевню вашу.

А в делах плотских на этом заводе начальство толк понимало, думал Ихтиандр-Куйбышев, сидя после очень даже недурственной трапезы у себя в кабинете. Да, сущий заповедник зубров. А еще не верят, что в этой стране деньги под ногами валяются. Гибкое автоматическое производство — это, конечно, чушь. Год-два пройдет — никто и не вспомнит. А вот основные цеха это Клондайк. Если перепрофилировать по-грамотному. Цветмет — за бугор. Оттуда — комплектуюшие. Здесь — сборка. Грамотные ребята есть, эти за меня, точнее, за бабки от меня — за них зубами держаться будут. Остальные остальных в шею. Балласт. Зубров — в первую очередь. И крутиться — оч-чень быстро крутиться. Потому как лафа эта не вечная. Года три-четыре от силы есть, чтобы подняться, раскрутиться и свернуться. Грек так и рекомендовал. Года три-четыре, в неразберихе, которая уже начинается. А дальше — новое дело. Оно и правильно. Как там у Ивана Ефремова в «Туманности Андромеды»: пообщался по Великому Кольцу, жирком пооброс — пора на подводные рудники, кайлом в акваланге махать, пузыри пускать. А оттуда — еще куда-нибудь.

Любил Игорь Куйбышев советскую фантастику. Особый прикол в ней находил. И не в новой, не в Стругацких — хотя и в них тоже — а в старой. В Ефремове том же, в Беляеве, который человека-амфибию воспел.

* * *

У Спаса-на-Крови каяк, в котором плыли Маркиза и Лео чуть не перевернули. Тот самый давнишний катер со здоровенным обломом и ляльками. Впрочем, обломов было теперь двое. Расплодиться что ли успели. Второй был как две капли воды похож на первого. Или это так показалось в темноте.

В ярко освещенном кабаке напротив оглушающе ревела попса, далеко разносясь по округе. Одно время Лео каждую ночь проходил вон там, мимо решеток Александровского сада: вечерами халтурил, возвращался к разводке мостов. Кабак этот слышен был еще с Марсова поля. Здесь, возле собора он всегда воспринимался как что-то особенно непотребное. По крайней мере Лео это так казалось. Хотя религиозным человеком Лео не был.

А кабак был неистребим. В каком году он открылся. Лет пять уже. Или шесть. Место уж больно завлекательное. Все иностранцы, как только Спас увидят, кипятком начинают писать. А тут тебе и посидеть-оттянуться. С видом на историческую достопримечательность.

Внизу, на воде звуки музыки приобретали какое-то странное какафоническое звучание. Вверху мерцали золотом лики, устремленные на кабак.

Над головами слышались голоса, звуки шагов. Хлопнула дверца машины…

Катер появился будто из неоткуда. Странно, что ни Лео, ни Маркиза его не услышали. Просто их вдруг оглушил рев мотора, а вслед за этим брезентовую посудину завалило набок. В нос ударило выхлопом. Лео инстинктивно навалился на другой борт, удерживая равновесие. Верткое суденышко плясало на взбаламученной воде.

— Козлы!!! — он с ненавистью посмотрел вслед удаляющемуся катеру.

Сверху, с набережной донеслись смешки.

Маркиза, которая не обратила на происшедшее ни малейшего внимания, неотрывно глядя вверх, на лики, вдруг зябко передернулась.

— Все, — резко сказала она Лео, возвращаясь к действительности, — хорош херней маяться. Пошли на Неву. Заколебало тут говно месить!

Избывая злость от пережитого Лео яростно греб, смотря как медленно уплывает похожий на игрушку собор. Маркиза сидела теперь нахохлившись, погруженная в свои думы.

На Неве дул ветер. Небо на востоке уже светлело. Дыбились пролеты разведенных мостов. По реке волокла свое длинное тулово здоровенная баржа.

— Ну что, — нарушил молчание Лео. — Тут?

Маркиза огляделась.

— Нет, давай лучше там… Хотя… Нет, здесь тоже хорошо.

Каяк по имени «Каюк» медленно покачивался на волнах. Баржа уползла за Троицкий мост. Было удивительно тихо. Лишь вода поплескивала в днище.

— Странно, — проговорила Маркиза, — а почему чаек нет.

— Может спят, — предположил Лео, доставая «баян»

— Какое «спят». Их тут на рассвете всегда до дури.

— Так еще не рассвет.

Глава 4. Огни небольшого города

— Здесь у нас Зал оплодотворения.

О. Хаксли

— Ты, тряпка, вымоченная в портвейне, заткнись!

Голос Отрадного, тысячекратно усиленный и размноженный реверберацией упал на темный зал дворца культуры, как падает платок, брошенный усталым хозяином на клетку с разверещавшимся попугаем. Голос Отрадного мгновенно заставил замолчать нескольких разбушевавшихся на балконе молодых людей. Голос Отрадного, высокий, пронзительный, известный всей стране голос разнесся по закулисью, залетел в служебный буфет и отдался эхом в гардеробе.

— Чего это он? — спросил Леков, ставя на стол бутылку пива. В буфете было почти пусто — за соседним столиком сидели две девчонки лет девятнадцати, в углу стояли трое молодых людей комсомольско-кегебешного вида, покуривали, посматривали по сторонам.

— Да, как обычно, — лениво ответил Огурец. — Порядок наводит. Высокое искусство нужно с почтением воспринимать. Благоговеть надо перед божественными песнями.

— А-а, — Леков понимающе кивнул. — Тогда ясно.

— Со свиным… в калашный ряд… — донеслось со сцены.

— Во дает, — Леков уважительно прикрыл глаза. — Сила! А петь он будет сегодня?

— Подожди. Он же мастер. Сначала поговорит, объяснит, насколько он крут, а потом, конечно, споет. Его еще и не остановишь, он петь любит.

— И как?

— А ты, что, не слышал?

— Не-а.

Леков взял со стола бутылку и налил себе пива.

— Да брось ты дурака валять, — заметил Кудрявцев. — Ты хочешь сказать, что Отрадного никогда не слышал?

— Не-а, — снова сказал Леков, глотнув пива.

Кудрявцев пожал плечами.

— Пойдем тогда, послушаем.

— Пойдем.

За кулисами толпилось множество обычного сэйшенового люду — девочки, прилепившиеся глазами к черной фигуре, замершей на сцене у микрофонной стойки, мальчики с фотоаппаратами, несколько обязательных костюмно-комсомольских юношей, тетеньки-администраторы зала, боязливо посматривающие по сторонам, рабочие сцены, равнодушно-презрительно посматривающие на всю остальную публику.

— Ну он начнет когда-нибудь? — раздраженно спросил Леков. Девочка, стоящая прямо перед ним быстро обернулась. «Что за лох пробрался за кулисы», — говорили ее расширившиеся в гневном презрении серые глаза. — «Что за урел посмел покуситься на святое?».

— Чего? — спросил Леков девчушку. Та, брезгливо зашипев, вернулась в исходное положение и снова принялась пожирать глазами черную фигуру на сцене.

Фигура, меж тем, покачивая рано обозначившимся животиком, продолжала источать ругательства, направленные в зал. Зал благоговейно молчал, внимая откровениям мэтра.

— Слушай, — громко обратился Леков к Кудрявцеву. Заговорил он настолько внятно и громко, что черная фигура на сцене заметно дернулась, но головы в сторону кулис не повернула. Профессиональные навыки артиста сказывались. Зато нервная девчушка снова изменила позицию, повернувшись к сцене задом, к Лекову передом.

— Слушай, — не обращая внимания на испепеляющий взгляд девушки продолжил Леков. — Это он, что ли, рок-оперу написал?

— Ну да, — кивнул Роман Кудрявцев. — Я не пойму, Васька, ты издеваешься, или серьезно говоришь?

— Абсолютно серьезно, — ответил Леков.

— Да брось ты… Помнишь песню — «Молодость наша уходит»?

— Нет. Я эту музыку не слушаю вообще-то.

— Ладно, — Кудрявцев махнул рукой. — Смотри, он начинает.

Девушка, стоящая между Лековым и сценой зашипела, глаза ее сверкнули и потухли, лицо превратилось в каменную маску. Она еще раз яростно зыркнула на Лекова и снова повернулась к любимому, судя по всему, артисту.

Артист выверенным, отрепетированным жестом взялся левой рукой за гриф гитары, болтающейся на уровне живота, занес над струнами правую и выдержал небольшую паузу. Зал, прежде находившийся в религиозном оцепенении по мановению руки артиста, просто умер.

— Курить есть? — громко спросил Леков у Огурцова и артист, приготовившийся уже обрушить на зал всю мощь своего таланта снова нервно дернулся. Девчушка на этот раз не повернулась на ненавистный голос, а просто сгорбилась и втянула голову в плечи.

— Тс-с-с, — просвистел Кудрявцев. Леков пожал плечами и уставился на сцену.

Артист, так и не опустив руку на струны вдруг затянул акопелло:

— Аааа-а-а-а…

Выше и выше взлетал его голос и, по мере того, как он переходил из октавы в октаву лицо Лекова морщилось, приняв в конце концов совсем уже нечеловеческое выражение.

— Ну я пошел, — сказал он громко, когда артист на сцене перестал голосить и взял первый аккорд на гитаре.

— Подожди, сейчас он…

— Я уже все понял, — прервал Леков Кудрявцева. — Вы остаетесь?

— Да. Я хочу послушать, — сказал Роман. Огурцов же, потоптавшись на месте, посмотрев на Кудрявцева чудесным образом снизу вверх, хотя были они с Романом одного роста, кивнул и поддакнул:

— Да. Я тоже послушаю…

— О кей. Я в буфете. Денег только дайте.

* * *

Артист вошел в буфет, сопровождаемый роем поклонников — все они были на голову ниже статного певца, одетого в черное и поблескивающего золотой оправой очков. Леков, пивший уже седьмую бутылку пива заметил в толпе поклонников девчушку, давеча торчащую на сцене. За спиной артиста маячила длинная фигура Кудрявцева, который что-то говорил герою дня, хлопал его по плечу, герой слушал, кивал головой и улыбался.

Кудрявцев указал рукой на столик, за которым сидел Леков и артист, снова кивнул, лениво повел рукой, отметая от себя рой поклонников и поклонниц и вальяжно двинулся в указанном направлении.

— Познакомьтесь, — весело сказал Кудрявцев, оказавшись у столика Лекова одновременно с артистом. — Это наш знаменитый питерский музыкант, звезда панк-рока Василий Леков.

— А где Огурец? — спросил Леков, мельком взглянув на артиста.

— Он уехал. Какие-то дела у него. Бабы, наверное, — ответил Кудрявцев.

Артист свысока посмотрел на звезду панк-рока, и осторожно кивнул. Глаза артиста за тонкими стеклами очков странно забегали. Леков снова посмотрел на топчущегося на месте Отрадного и тоже кивнул.

Несколько секунд артист и звезда панк-рока молча созерцали друг друга, причем глаза Отрадного продолжали бегать по сторонам.

— Ну что же, — разрядил паузу Кудрявцев. — Сережа! — он посмотрел на артиста и тот с видимым облегчением отвернулся от Лекова. — Может быть, пивка? Составим компанию молодому поколению?

Леков хмыкнул. Не такое уж он «молодое поколение». Разве что относительно москонцертовских заслуг Отрадного он может считаться молодым и недооцененным. Вернее, совсем не оцененным худсоветами, цензорами и музыкальными критиками солидных московских изданий.

— Да, пожалуй, — согласился артист.

— Я сейчас принесу, — быстро сказал Кудрявцев и направился к буфетной стойке.

Артист вежливо кашлянул. Из дальнего угла буфетного зала на него с восхищением взирала примелькавшаяся уже фанатка — та самая, со сцены.

— Вы, простите, Василий…

— Да-да? — быстро откликнулся Леков.

— Вы тоже музыкант, насколько я понял?

— Да. — Скромно ответил Леков. — Тоже. Да.

— А где вы учились?

— А вы?

Леков в упор посмотрел на артиста.

— Я? Я окончил консерваторию. Сейчас преподаю.

— Что?

— Что преподаю? Вокал…

— А-а. Ясно.

Леков взял бутылку и налил себе пива.

— А я дома учился.

Он залпом выпил целый стакан, громко рыгнул, отчего артист Отрадный вздрогнул, поставил стакан на место с громким стуком и уперся взглядом в собеседника.

— Дома, — сказал артист, переходя в наступление. — Дома — это несерьезно. Знаете, отчего в нашей стране так плохо с рок-музыкой?

— Плохо? Да, вот, интересно, отчего же у нас все так плохо? — Леков поставил локти на стол и уперся подбородком в ладони. — Отчего у нас ничего нет? Ума не приложу…

Отрадный поморщился, но продолжил.

— Понимаете, вот вы, например…

— Ну-ну, — подбодрил артиста Леков.

— Вот вы, — снова поморщившись продолжил Отрадный. — Вы говорите «дома»… А это, вы уж меня извините, несерьезно.

— Да?

— Конечно. Музыке нужно учиться, это требует полной отдачи, это годы упорного труда… И не каждый способен понять, что такое, вообще, музыка.

— Это точно, — кивнул Леков. — Не каждый. И это, между прочим, очень странно.

— Почему же странно? Ничего странного. У нас все кому ни лень лезут сейчас на эстраду. А профессионалов, практически нет. Особенно в рок-музыке. Никто толком и не знает, как рок-музыку играть нужно. И петь. Какие вокальные школы…

— Интересно. И как же ее нужно играть?

— Ну что, познакомились? — Кудрявцев навис над столом держа в руках две увесистые грозди пивных бутылок.. — Давайте-как выпьем за сегодняшнее выступление. Отличный концерт, Сережа, был сегодня, отличный.

— Да ну, что ты… Зал такой…

— Какой? — спросил Леков.

— Гопники одни, — ответил Отрадный. — Ни черта не понимают. Половина вообще — пьянь. Сидят, портвейн хлещут… Я видел со сцены. Бисер перед свиньями…

— Ну да. А кто еще на рок-концерты ходит? Папики, ведь, не пойдут.

Две последние фразы Леков произнес с иронией, которой, впрочем, артист не заметил. Слишком увлечен он был идеей, видимо, мучавшей его давно и тяжело.

— Не пойдет. Конечно. А почему? Почему, так называемые папики не ходят на рок-концерты? Потому что «папики» — это нормальные люди, которые хотят слушать нормальную музыку. А музыке учиться нужно. Просто так ничего не дается. Вся эта самодеятельность — все эти ваши группы… Рок-клуб… Это же все детский сад. Никто ни играть не умеет, ни петь… Я столько лет уже слушаю рок-музыку, я ее знаю, я в ней разбираюсь, я могу петь все. что угодно. Но сколько я учился этому? А? Сколько лет?

— Сколько? — спросил Леков.

— О, да какая разница! Много лет. Музыкальная школа, училище, консерватория… Это годы, это десятилетия труда, бешеного труда… А эти… Ваши… Ну, не знаю, не знаю… Несерьезно это все. И, больше того, больше того — вредно.

— Чего это — вредно?

— Вся эта самодеятельность, которая называет себя «рок-музыкантами», вся эта шобла алкашей и наркоманов — это вредно. Непрофессонализм — это мало сказано… Беспомощность эта, с которой все они, самодеятельные рокеры пытаются что-то играть, вот эта беспомощность, это чудовищное звучание — вот что отбивает охоту у нормальных людей ходить на рок-концерты. И вообще слушать рок-музыку. Они дискредитируют жанр, дискредитируют все направление… Вот я пытаюсь отстоять, пытаюсь много лет объяснить людям, что рок-музыка…

— Что — «рок-музыка»? — спросил Леков.

— Что рок-музыка — это искусство, это великое искусство… Я о рок-музыке знаю все. Я ее изучаю много лет. Я весь «Битлз» пою…

— Может, тогда треснем?

Леков поднял стакан.

— За искусство-то?

Артист посмотрел на своего молодого собеседника каким-то очень странным взглядом, перевел его на Кудрявцева и взял стакан с пивом.

— За искусство можно, — сказал он неуверенно.

— Ну, чтобы все искусства процветали, — улыбнулся Леков и стукнул своим стаканом о стакан артиста.

— Да… Чтобы процветали, — промямлил тот и вдруг быстро, в один глоток проглотил двести пятьдесят граммов «Жигулевского».

— Ну вот, — заметил Леков. — Это другое дело. Продолжим? Роман, — он посмотрел на Кудрявцева. — А что дальше-то будем делать?

— Поехали ко мне, — предложил Кудрявцев. — Сережа!

— Да? — встрепенулся артист.

— Ты свободен сегодня вечером?

— В общем-то…

Отрадный с тоской посмотрел на пивные бутылки, которые выглядели как-то очень сытно, очень по-доброму поблескивали своими зелеными, запотевшими боками.

— В общем-то… — не мог решиться Отрадный.

— Да в чем дело-то, е-мое?!.

Леков налил себе еще пива.

— Нужно же нам как-то закрепить дружбу Ленинграда и Москвы. А то рок-клуб — говно, самодеятельность — говно… Так не пойдет. В мире очень много есть хороших вещей. В том числе, и в самодеятельности. Поехали, Сережа. Выпьем, поговорим… А баб возмем?

— Баб? — Кудрявцев тяжело вздохнул. — А каких?

— Да вон, куча целая, — Леков махнул рукой в сторону буфетной стойки. Там маячила небольшая очередь из малолетних поклонниц Отрадного, перекочеваших сюда из-за кулис вслед за любимым артистом.

— Не люблю я московских девушек, — скучным голосом сказал Кудрявцев. То ли дело, ваши, питерские… Интеллигентные, хоть и бедные. И одеты плохо. Но, зато, обязательно посуду помоют после вечеринки, ночью спать не мешают… И, главное, никогда ничего не сопрут. А наши — их только в квартиру запусти. Сколько случаев было. То икону снимут со стены… На кухне у меня — штук пять уже ушло. Вместе с московскими девушками. То кольцо уведут… На худой конец — шампунь из ванной стащат. И вообще — засрут все, загадят квартиру, а потом еще выебываться начинают. Кофе им, понимаешь ли, в постель, еще чего-нибудь. Ты за кофе пошел на кухню — а она — шасть — к тебе в письменный стол… Такие суки. А питерские — они другие.

Кудрявцев зажмурился и потянулся, выбросив длинные руки высоко вверх.

— Питерские — они бедные, но гордые. И трахаются совсем по-другому. Наши-то ленивые… Манерные. А ваши…

Он скосил глаза на Лекова.

Леков важно кивнул.

— Да, трахаются ваши — как в последний раз, — мечтательно молвил Кудрявцев.

— Серьезно? — заинтересованно спросил артист. — С чего бы это? А? Я не замечал…

— А были у тебя питерские?

— Питерские?..

Артист пожевал губами.

— Не помню… Наверное, были… Хотя, — спохватился он. — Хотя, я, вообще-то, по сексу, знаете ли… Я такой образ жизни веду… Строгий. Работа, занятия… Преподавательская деятельность…

— Ну студенток-то пердолишь, Серега? — весело блеснул глазами Леков.

— Ну, а то, — Отрадный мечтательно посмотрел в потолок, потом спохватился и быстро закончил, — Да что вы, в самом деле…

— Короче говоря, едем ко мне? — Кудрявцев хлопнул ладонью по столу. Да или нет?

— Едем.

Леков встал и, повернувшись к буфету, махнул рукой.

— Эй, девушка!

Девчушка, та самая. которая на сцене толкалась перед Лековым и выражала свое неудовольствие его поведением встрепенулась. С лица ее исчезло сонное выражение, с которым она взирала на Отрадного, его сменила маска, выражающая крайнее раздражение и досаду. Леков, совершенно очевидно, вывел ее из транса.

— А? — растерянно спросила она.

— Вот тебе и «а»! — громко крикнул Леков, не обращая внимания на то, что взоры всех, присутствующих в буфетном зале, включая комсомольцев-комитетчиков в один миг уперлись в его покачивающуюся фигуру. Иди сюда. говорю.

— Это вы мне?

Девчушка, кажется, не понимала, чего от нее хочет странный юноша, по виду — совершенный гопник, но при этом почему-то оказавшийся за одним столиком с живым богом. И не просто оказавшийся, а ведущий с ним оживленную беседу. Как равный с равным.

— Тебе, тебе. Иди сюда.

Комсомольцы, растворившиеся было в затененных углах буфета встрепенулись и приняли охотничьи стойки.

Девчушку передернуло — вероятно от волнения, она быстро посмотрела по сторонам — товарки, стоящие в очереди за пивом и тихонько щебетавшие о чем-то своем, девичьем и потаенном как по команде замолчали и пялились на бедную избранницу во все глаза.

— Ну, слушай, давай, шевелись, — крикнул Леков. — У нас времени нет.

Кудрявцев усмехнулся и посмотрел на артиста. Тот с отсутствующим видом пил пиво маленькими глоточками, сосредоточенно, с серьезным лицом, словно, по предписанию врача употреблял целебную микстуру.

Поклонница Отрадного, снова впав в транс, медленно двинулась к столику, за которым сидел ее кумир, опустивший в стакан известный всей стране длинный холеный нос со съехавшими на самый его кончик не менее известными, являющиеся неотъемлемой частью имиджа артиста, затемненными очками.

— Тебя как зовут-то? — спросил Леков, когда девчушка остановилась у их столика глядя прямо перед собой и всеми силами стараясь сделать так, чтобы взгляд ее не упал на артиста, который, впрочем, кажется, не обращал на нее ни малейшего внимания. Несколько комсомольцев в черных пиджаках взяв пиво без очереди устроились за соседним столиком и навострили уши.

— Наташа, — гордо ответила девчушка.

— Лет сколько? — с интонацией опытного следователя спросил Леков. На лбах некоторых из компании сидящих за соседним столиком комсомольцев выступил пот.

— Двадцать.

— Сколько-о?!

— Ну, двадцать.

— Ага. Ты хорошо сохранилась, маленькая. Поехали тогда.

— Куда?

— А в гости. Поедешь?

— Куда?

— В хорошее место. Не бойся, Наталья. Не обидим.

Леков хмыкнул.

— И Сергей едет.

Отрадный еще глубже погрузил свой нос в стакан.

— Да? Я не знаю… А где это?

— В центре, — сказал Кудрявцев. — Поехали, господа. Решили, так решили. Я тоже выпить хочу. А за рулем, знаете ли…

* * *

— Ты же всегда пьяный ездил, — сказал Леков, когда «Волга» Кудрявцева выехала на Кутузовский проспект. Он сидел рядом с Романом, на заднем сиденье съежилась девочка Наташка и, рядом с ней замер Отрадный, молча пялившийся в зеркало над водительским сиденьем.

— Ездил. На других машинах, — усмехнулся Кудрявцев. — Я, ведь, всю жизнь на отечественных марках езжу. Это у меня от папы. Если хорошо машину довести до ума, то вполне можно по городу рассекать. И меньше шансов, что угонят. Или разденут… Я же «Кадиллак» привез из Штатов — две недели простоял. Все.

— Угнали? — осипшим голосом спросил Отрадный.

— Ну да. Теперь где-нибудь в Грузии мой «Кадди» живет. Или в Эмиратах. Так что, думаю — ну его в задницу, хорошие машины. Гаража у меня нет, охраны нет… А «Волгу» мне тоже папа посоветовал взять. Если над ней поработать ничего, ездить можно. Одна только проблема.

— Что такое? — спросил Отрадный. Ему явно было не по себе.

— Да, понимаешь, Сережа, номенклатурная машина.

— В каком смысле? — спросил Отрадный, а Леков понимающе кивнул и хмыкнул.

— Точно, — сказал он. — Это ты верно подметил. Официоз, мать его.

— Да, Вася, официоз. Замучил меня этот официоз.

— Чем же? — снова включился Отрадный.

— Я же с детства за рулем, — с удовольствием, которое звучало в его голосе всегда, стоило только ему выйти на автомобильную тему, ответил Кудрявцев. — Я машины очень люблю. Я их понимаю. И я всегда с машиной общаюсь, как с живым существом.

— Ну это уж, пожалуй, слишком, — бросил Леков.

— Нет, ничего подобного. Ты, вот, с гитарой… И ты, Сережа — вы, музыканты, вы с инструментом, ведь, тоже, общаетесь как с другом? Да?

— Ну, это другое, — начал было Отрадный, а Леков криво усмехнулся и промолчал.

— Да нет, я думаю, тоже самое. Кому что. У вас — гитары, у меня машины. С ними общаться нужно, любить их. Тогда и они не подведут. Я, знаете, парни, на каких развалюхах иногда ездил? И денег не было ни хрена. Так вот, едешь на гробике таком, все трясется, зараза…

Девушка Наташа на заднем сиденье вздрогнула и съежилась еще больше. Кудрявцев заметил ее реакцию на мат, усмехнулся и продолжил:

— Ну да. Сволочь такая, трясется все, громыхает, чувствую, сейчас встану. Я ей и говорю — милая! Потерпи пожалуйста. чуть-чуть еще, потерпи, доедем, я тебя подлечу, я тебя поправлю, помою, почищу, мастера хорошего позову, доктора твоего… Он тебя на колеса поставит… Иной раз даже скажешь — «на ноги». Так-то вот.

— И что же? — спросил Отрадный.

— Доезжал до места. Всегда. Доедешь, встанешь — и все. Кранты. Уже машинка не заведется, пока обещание свое не выполнишь. Пока мастера не приедешь, пока не подлечишь, не помоешь… А вы говорите…

— Рома, а что ты там про «Волгу»-то начал? — спросил Леков.

— Ах, ну да. В общем, действительно, всю жизнь я пьяный ездил. Ну, не то, чтобы слишком, а так, ну, ты знаешь, Василий… Я же за обедом всегда рюмку-другую выпиваю. И ничего. Привык. Без проблем. А с «Волгой» — такая история… Я же говорю — номенклатурная машина. Не везет она пьяного. Не хочет. Отторгает. Садишься за руль — не принимает тебя машина. Не верит тебе. Такое в ней поле… Мощное.

— Да уж, — важно кивнул Леков. — Понимаю.

— Советское поле, — заметил Отрадный. — Совковое.

— Нет, — Леков повернулся к артисту и, невзначай рыгнул в сторону девушки Наташи отчего та еще сильнее уменьшилась в размерах и стала почти потерялась рядом с огромным гитарным кейсом Отрадного.

— Нет, — сказал Леков. — Не совковое в ней поле.

Он глубоко втянул воздух, демонстративно поводя носом, обнюхивая салон машины. — Не совковое, Нет. Но — имперское. Уважаю.

После этого Леков отвернулся от артиста и замолчал.

— Василий у нас уважает империю, — сказал Кудрявцев после паузы. — Я знаю… Да, Вася?

— Да, — спокойно ответил Леков совершенно трезвым голосом. — Уважаю.

* * *

Водки Кудрявцев купил в магазине, который находился совсем рядом с его домом. В том же магазине Лекова, увязавшегося за Романом стошнило — не очень сильно, но, все же Несколько покупателей, толпившихся возле прилавка начали было поговаривать о том, что не худо бы вызвать милицию. Этого же мнения придерживалась и продавщица, но Кудрявцев быстренько вывел ослабевшего товарища на улицу, сунул в машину, прыгнул за руль и «Волга», в мгновение ока растворилась в темноте арки двора.

В лифте Лекову снова стало плохо, он побледнел, на лбу его выступил пот, но до тошноты дело не дошло — питерский гость громко рыгнул, обдав окружающих густым пивным духом и, в очередной раз заставив девушку Наташу скукожиться. Отрадный же, по своему обыкновению делал вид, что все происходящее вокруг его совершенно не касается, а Кудрявцев пристально посмотрел на своего товарища и спросил:

— Нехорошо тебе, Василий?

— Нехорошо матом ругаться при детях. А мне дурно, — просто ответил Леков. — Но это сейчас пройдет. Вы не бойтесь.

Он посмотрел на девушку Наташу.

— А я и не боюсь, — ответила та, глядя на Лекова снизу вверх.

— И правильно, — согласился Кудрявцев. — Вася — он хороший.

— Да я вижу, — кивнула Наташа. — Вижу.

— Вот только не надо иронизировать, — строго заметил Леков, утирая пот со лба. — Не надо, девушка. Вы такая красивая, а такие глупости начинаете говорить. Мы ведь с вами совсем незнакомы. Как же можно-с, вот так, незнакомого человека смешивать прилюдно с говном-с? А? Хорошо ли это?

— Приехали? — с надеждой спросил Отрадный, когда лифт остановился и двери его со скрипом разъехались в стороны.

— Да. — Кудрявцев сделал рукой приглашающий жест. — Прошу на выход. С вещами.

* * *

В квартире Романа Отрадный, наконец, расслабился. Он, явно, чувствовал себя в своей тарелке — даже облик его очень хорошо сочетался со шкафчиками карельской березы, с мягким, старинным кожаном диваном, на резную деревянную спинку которого Отрадный небрежно закинул руку, с тяжелыми бархатными портьерами, закрывающими окна, с иконами и картинами, висящими на стенах.

Отрадный, пожалуй, единственный из всей компании выглядел в апартаментах Кудрявцева на своем месте — даже хозяин в своих потертых джинсах и кожаном пиджачке казался гостем в собственном доме, не говоря уже о покачивающемся Лекове и окончательно потерявшейся девушке Наташе, которая, войдя в квартиру юркнула в массивной кресло и затихла, снова сосредоточив все свое внимание на Отрадном.

Артист сидел, закинув ногу на ногу и курил дорогую, длинную сигарету. Поблескивал очками, поглядывал по сторонам.

— Хорошо у тебя, Рома, — наконец, молвил артист. — Я, знаешь, редко в гости хожу… Все работаю, работаю… А у тебя — просто прелесть, что за дом. Можно посидеть по-человечески…

— Сейчас, сейчас, все будет по-человечески, — пробормотал Леков, срывая винтовые пробки с водочных бутылок.

Когда Кудрявцев, гремевший на кухне тарелками и хлопающий дверцей холодильника появился в комнате с подносом, на котором лежали закуски копченая колбаса, буженина, хлеб, зелень, тонко нарезанный, ароматный сыр, Леков уже выпил свои первые двести грамм.

— Не гони, Василий, — строго сказал Роман. — А то вырубишься раньше времени.

— А когда, позволь спросить, это время, до которого мне нельзя вырубаться?

Лекову, очевидно, стало лучше. Пот на лбу высох, лицо порозовело, в глазах заиграли злые, веселые искорки.

— Я хотел тебя попросить спеть последние твои песни. Из нового альбома. И Сережа бы послушал. Хочешь, Сережа?

Кудрявцев посмотрел на артиста. Тот пожал широкими плечами и как-кто странно сморщил лицо. При желании, конечно, выражение, которое приобрела физиономия Отрадного можно было назвать заинтересованностью, но, с тем же успехом, к нему подходило и определение «отвращение». Он провел ладонью по длинным, густым, холеным волосам, зачесывая их со лба на затылок и прромычал что-то неопределенное.

— Ну да, Сережа у нас только свои песни любит слушать, — ехидно заметил Кудрявцев.

— Ну, отчего же, — прикрыл глаза артист. — «Битлз» я слушаю с удовольствием… Вы как, — нарочито-официально обратился он к Лекову. — Как насчет «Битлз»?

— Нормально, — ответил Леков, странно глядя на статного артиста. Нормально насчет «Битлз».

— «Нормально», — вздохнул Отрадный. — Эх, молодость, молодость… Это гениальные композиторы.

Сказавши это артист снова прикрыл распахнутые было глаза и погрузился в самосозерцание.

— Глубоко, — констатировал Леков. — Глубоко. Гениальные, значит. Ну, ладно. Раз в консерватории так считают, я, что же, я ничего…

Артист не реагировал.

— Ладно, Рома, давай еще по двести и споем.

— Не много будет тебе?

— Ты чего, Рома? Я свою дозу знаю. Гитарку вашу можно взять, Сергей… по отчеству, извините, не помню?… А?

— Не надо, не надо, — Кудрявцев быстро погасил пожар, — заметавшийся в мгновенно открывшихся глазах Отрадного, пожар, который, кажется, вот-вот готов был расплавить дорогую золоченую оправу его очков. — Не надо. У меня есть гитара.

Он метнулся в кухню и, через секунду, вручил Лекову двенадцатиструнный инструмент.

— Специально купил, — сказал Роман. — Как, ничего?

— Говно, — коротко ответил Леков. Отрадный усмехнулся.

— Говно, — повторил Леков. — У нас хороших гитар на заводах не делают. Не умеют.

— Ну, ладно, — пожал плечами Роман. — Как-нибудь с тобой походим по Москве. Поможешь выбрать…

— Если только по комиссионкам — сказал Леков. — Ладно, сыграем пока и на этой…

С дивана, на которым восседал артист донеслось какое-то сдавленное шипение.

— Последняя песня, — объявил Леков и быстро налил себе полстакана водки. — Называется «Время Богов».

— Можно водки выпить? — глухо спросил Отрадный.

— Конечно, — Кудрявцев быстро поднес артисту требуемое. — И огурчик возьми, Сережа, огурчик.

— Спасибо.

Отрадный залпом выпил водку. Леков, наблюдавший за ним с гитарой в руках, одобрительно кивнул.

— Ну, понеслась, — сказал он, когда артист прожевал и проглотил крохотный, крепенький соленый огурчик.

* * *

Отрадный потянулся за сигаретой, его качнуло и он вляпался растопыренной ладонью в блюдце с крупно нарезанными помидорами. Очень серьезно рассмотрев свои, вымазанные в розовой помидорной кашице пальцы, артист, не найдя салфетки, потащил из кармана брюк носовой платок, попутно заляпав и черную рубашку и, собственно, брюки, умудрился окропить скатерть и накапать на пол.

— У тебя гитара…

Язык артиста заплетался, лицо раскраснелось и покрылось капельками пота. Кудрявцев наблюдал за именитым гостем с видимым удивлением. Прежде он не видел Отрадного в подобном состоянии.

Артист, конечно, выпивал. Но никогда — по крайней мере последние несколько лет — никогда и никто не видел его пьяным. Может быть, только родные и близкие, дома, ночью… В общественных же местах артист старался (и у него это получалось) выглядеть образцом трезвости. Живым символом здорового образа жизни. Раньше, в молодости, конечно, всякое бывало. Но за те несколько лет, которые сделали артиста популярным, и не просто популярным, но по-настоящему знаменитым, едва ли не символом поколения, которое он перерос давным-давно — за эти годы артист успел так мощно «засветиться», дать такое количество журнальных, газетных, а, главное, теле-интервью, такое количество концертов, выпустить столько пластинок, что иначе, как трезвенником и борцом за нравственность и чистоту искусства его уже никто и не воспринимал.

Он пел романсы на стихи русских поэтов, записывал народные песни, арии из итальянских опер, сам писал — и очень много — концерты артиста длились иной раз часа по три.

Он добился того, что в консерватории ему разрешили вести, правда, факультативно, уроки рок-вокала. Он считался первым и главным советским рокером, его, несмотря на сравнительную молодость, называли «дедушкой русского рока». Он застолбил этот участок и надеялся разрабатывать его до конца дней своих. При этом он не являлся циничным хапугой, а во всех своих убеждениях был искренен. Но то, что он услышал сейчас — от пьяного, грязноватого и грубого ленинградского парня, совершенно неизвестного самоучки с немытыми руками и обломанными ногтями на пальцах, матерщинника и, бездельника — повергло артиста в глубочайшее смущение.

Он старался не терять лицо и не впадать в видимый посторонним восторг, но он, все-таки, был профессиональным музыкантом. И он был потрясен.

— Слушай, это… Вася, — вспомнил артист имя гениального самородка. Вася… У тебя гитара… Как-то странно строит… Точнее, не строит…

Отрадный икнул и задел рукой бокал с водкой. Бокал упал и замочил брюки артиста.

— Я на тон опускаю, — сказал Леков, шаря рукой за воротом свитера девушки Наташи, которая после прослушивания пяти песен в исполнении пьяного хулигана впала в совершенно зомбическое состояние и когда Леков, отложив гитару, поманил ее пальцем она подошла и молча устроилась на его коленях.

— На тон опускаю, — повторил Леков, найдя, наконец, пальцами соски девушки Наташи. Она, впрочем, даже не дрогнула. — Струны легче… — Он крутанул правый сосок. Девушка Наташа тихонько завыла. — Струны легче прижимать.

— Ну…

Отрадный решил качнуться на стуле и едва не завалился на спину Кудрявцев придержал начавшего падать назад артиста за плечи и вернул в исходное положение.

— Ну, по-моему, не совсем на тон… У меня абсолютный слух.

— А кто его знает, — рассеяно сказал Леков, начиная шарить второй рукой между ног девушки Наташи. — Может и не на тон. У меня — не абсолютный. Может, промахнулся… Какая разница?

— Не скажи… Не скажи… Василий, тебе бы поучиться… Цены бы тебе не было. Ты отличный музыкант… Вернее, можешь стать отличным… У тебя школы нет. Школы не хватает…

— Да брось ты, — сказал Кудрявцев и снова придержал за спинку стул Отрадного, который сделал еще одну попытку качнуться. — Брось. Всего ему хватает. Самобытное такое исполнение… Это же чистая энергия…

Леков поморщился. Девушка Наташа взвизгнула — пальцы Лекова расстегнули молнию на ее джинсах и теперь блуждали по резинке трусиков.

— Ненавижу это слово, — сказал Леков, быстро укусив девушку Наташу за ухо. — Энергия… Бред собачий. Никакой нет энергии…

Из уха девушки Наташи потекла кровь.

— Бред, говорю, — повторил Леков, укусив девушку Наташу за другое ухо, которое она с удовольствием ему подставила.

Девушка Наташа закатила глаза.

Отрадный, не услышав его замечания, продолжал:

— Школа…Это — главное. Это — выход на мировой уровень. Скоро все изменится.

— Уже меняется, — убежденно сказал Кудрявцев. — Горбачев пришел теперь все будет круто меняться. Мне сказали люди, ну, ты Сережа, в курсе…

— Да, да, — важно кивнул Отрадный.

— Ну вот, мне сказали, что Горбачев еще себя так покажет — мало не будет. Никому мало не будет. Все перевернет. Там, в ЦК готовятся уже. Интриги плетут. Он не так прост, как кажется, Горбачев. Ему палец в рот не клади.

— Да, ты что, Рома?!

Леков выдернул руку из джинсов обливающейся кровью девушки Наташи, поковырял пальцем в носу и снова запустил ладонь в расстегнутую ширинку своей пассии.

— Какая, разница — Горбачев — не Горбачев?

— Ну, Василий, твои политические пристрастия нам известны.

— Не известны они вам!

Девушка Наташа начала медленно сползать с колен. Лекова, когда его пальцы вонзились туда, где находилось самое святое, самое заветное. Девушка Наташа была девственницей.

— Да ладно, ладно…

Кудрявцев, наблюдая за манипуляциями Лекова, криво усмехнулся.

— Ты ведь на империи тащишься…

— Да? — встрепенулся Отрадный. — В самом деле?

Леков встал, при этом девушка Наташа рухнула на пол и осталась лежать под столом, судорожно подергивая ногами и жалобно скуля.

— Пошли гулять, — сказал Леков. — А, товарищи мои? Пойдемте на улицу! Такая ночь клевая.

Он посмотрел на пустые водочные бутылки.

— Все равно еще бежать. Пробздимся вместе… Я люблю Москву ночью. Особенно летом. Красота…

— А мне очень нравится Петербург, — начал Отрадный. Язык его заплетался, глаза за стеклами очков смотрели в разные стороны. — Вы, питерцы, вы не цените того, что имеете. Москва… Москва — это с-с-су-у-масшедший дом, — с видимым усилием закончил он фразу.

— Да ладно тебе, Сережа, — махнул рукой Леков и наклонился к копошащемуся под столом телу.

— Слышь, девушка! Подъем! На прогулку!

Девушка Наташа вылезла из-под стола, провела обеими руками по длинным густым волосам и, краснея, оглядываясь на Кудрявцева и Отрадного, послушно побрела в прихожую.

— Как ты ее, однако…

Кудрявцев плотоядно улыбнулся.

— Как ты ее окрутил. Без единого слова. Гипнотизер ты, Василий. Экстрасенс.

— Да перестань, Рома. Чего ты, в самом деле? Девчонка — что с нее возьмешь?..

Отрадный встал со стула, его качнуло вперед и, если бы Кудрявцев в очередной раз не придержал его — на этот раз, за талию — рухнул бы прямо на стол.

— Слушай, Сережа, может быть, тебе отдохнуть? — спросил артиста Кудрявцев.

— Не-е!

Отрадный поводил перед носом Кудрявцева длинным пальцем.

— Не-е… Я пойду гулять. Мне нужно поговорить с Васей. Я хочу его учить.

— Пошли, пошли. — Леков шагнул к прихожей. — Пошли, Рома. Меня сейчас учить будут. Пошли. Учиться, как это?.. Никогда не поздно. И никогда не рано. Пошли.

* * *

— Смотрите, какие дома! Какая мощь! — говорил Леков идучи по ночному Кутузовскому проспекту. — А ты говоришь — «Горбачев»!

Он остановился и взял Кудрявцева за рукав.

— Вот это — настоящее. Ужасное, отвратительное. Но — настоящее. Я все это ненавижу и, одновременно, люблю. Восхищаюсь! Вот она, советская музыка! Русская музыка!

Леков покрутил по сторонам головой и широкими шагами двинулся дальше по проспекту.

— Кстати, — вмешался Отрадный, слегка протрезвевший от погожего, свежего ветерка, гуляющего по июльской Москве. — Кстати, вот о чем я хотел поговорить…

— Ну? — очень невежливо бросил Леков. В отличие от артиста, Леков не то, чтобы опьянел еще больше, но странно напрягся, озлобился и тащил девушку Наташу, вцепившуюся в его локоть, не обращая внимания на то, что она семенит за ним спотыкаясь и, едва ли, не падая.

— В твоих песнях, Вася, совсем нет русских интонаций…

— А какие есть?

— Да, я не понял, честно говоря… Очень эклектичная музыка… Вот, я поэтому и говорю, что тебе нужно заняться теорией… Русская песня — это же такой кладезь… Тебе нужно изучать историю музыки, чем больше будет багаж…

— Не нужен мне никакой багаж, — отрезал Леков.

— Нет, ты не прав… Ты сможешь использовать приемы, которые уже давным-давно открыты… Это не значит — копировать… Просто ты изобретаешь велосипед… Ты очень способный парень…

Леков мерзко захихикал.

— Нашел себе парня… Какой я тебе парень?

Леков снова остановился, причем девушку Наташу занесло вперед и, если бы ответственный Кудрявцев не подхватил ее под руки, она бы наверняка упала на асфальт и, вполне вероятно, серьезно пострадала.

— Что ты мне вешаешь про этот вонючий русский дух? Все уже пропахло портяночной вонью… И это, — Леков схватил артиста за ворот. — Это только начало. И ты, ты, композитор, ты, лауреат премии Ленинского комсомола, ты эту заразу тащишь на сцену. Ты ее разносишь по стране!

— Что такое? — возмутился Отрадный. Он был на голову выше Лекова и тяжелее килограмм, как минимум, на двадцать, поэтому легко отпихнул обнаглевшего самодеятельного музыканта. Леков отлетел в сторону, но Кудрявцев, с проворством хорошего футбольного вратаря, фиксируя правой рукой девушку Наташу, левой поймал своего товарища и удержал в вертикальном положении.

— Все эти ваши «Песняры», все эти «Ариэли»… Все это…

Леков сморщился и плюнул на асфальт.

— Это не русская музыка. Это развесистый, разлюли-малинистый блатняк. И ты, артист, ты свои заунывные рулады валишь со сцены, называешь это «корнями», как и все вы… Ты, мать твою, дедушка русского рока… Какой, там рок? Рок — это свобода, это, как ты говоришь, искусство. А знаешь ты, композитор, главное правило любого искусства? А?

Отрадный молчал, тяжело дыша.

— Знаешь? Главное правило искусства — отсутствие каких бы то ни было правил. Понял?

— Козел ты, — переведя дыхание сказал Отрадный. — Рома, я не знал, что твои друзья такие мудаки. Я его хотел, урода, завтра в студию отвести. Хотел его продвинуть… А теперь — пошел он в жопу. Пусть сидит в своих подвалах. Со своей сраной самодеятельностью. Я хотел ему, — он посмотрел на Кудрявцева. — Я хотел ему открыть Москву. Хотел вывести в люди. Подумаешь, блядь, спел три песни… Кроме этого надо еще столько всего… Одними песнями ты себе, идиот, дорогу не проложишь…

— Дорогу куда? — ехидно спросил Леков. Он уже успокоился и стоял, посмеиваясь, чиркая зажигалкой, прикуривая сигаретку и косясь на девушку Наташу, безвольно висящую в руках Кудрявцева.

— Дорогу куда? — переспросил Отрадный. — Дорогу на большую сцену. Познакомить хотел с Лукашиной…

— Вот, счастье-то! — хмыкнул Леков. — Еще мне только не хватало с Лукашиной дружбу водить.

— Ладно, кончайте вы. Пошли в магазин, — Кудрявцев попытался остановить перепалку. — Покричали, и будет.

— Действительно.

Леков шагнул к Роману и принял у него девушку Наташу.

— Наталья! — обратился он к девушке. — Пойдем в магазин?

— Да, — пролепетала девушка Наташа.

— А потом? — спросил Леков. — Потом куда?

— Не знаю, — ответила девушка, блуждая взглядом по сторонам.

— Молодец! Вот верный ответ. А этот — «на большую сцену»!.. В гробу я видел вашу большую сцену. Я все знаю, что с вашей «большой сценой» будет…

— Ну и что же ты знаешь, пацан? — крикнул Отрадный. — Что ты можешь знать? Ты просираешь свою жизнь, не скажу — «талант», потому что у тебя его нет.

— Где уж нам, — со скукой в голосе отозвался Леков. Он уже двинулся по направлению к магазину и Кудрявцеву с Отрадным не оставалось ничего, кроме как присоединиться к молодым людям.

— Да, потому что талант подразумевает под собой не только владение инструментом… Не только умение писать… Это, прежде всего, огромная ответственность. И умение существовать в социуме… Ты можешь всю жизнь просидеть в полной заднице со своими способностями… Талант — это реализованные способности… А ты, вы все — вы не в состоянии реализоваться. Не в состоянии донести до слушателя то, что у вас есть… Если, вообще, есть.

— Ты зато в состоянии, — не оборачиваясь сказал Леков.

— Да, — начал было Отрадный, но Леков отмахнулся и крепче прижал к себе девушку Наташу.

— Да брось ты… Ты все что мог, уже сделал. И Лукашина твоя, великая певица земли русской… Все, теперь по инерции покатиться.

— Что покатиться?

— Ваше говнище…

— Да я тебя сейчас, щенок…

— Брек, — сказал Кудрявцев. — Василий, ты чего заводишься? Давай, кончай. А то водки больше не дам.

— Дашь, — строго вымолвил Леков. — Ты хороший человек, Рома. Ты не можешь не дать мне водки. А ваше говнище, — он снова посмотрел на Отрадного. — Ваше дерьмо покатиться по стране и все в нем утонет. Ты не смотри на меня так, не смотри. Не обижайся, вообще-то. Я, ведь правду говорю. А на правду чего на нее обижаться? Правда — она и есть правда. Против правды не попрешь. Точно, Рома?

— Ты о чем? — Кудрявцев пожал плечами. — Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду.

— Я имею в виду, что господин Отрадный имеет в виду невиданный прогресс в области популярной музыки. Грядущий прогресс, конечно, так ведь, господин артист?

— Пошел ты, — огрызнулся Отрадный. — Тебе этот прогресс не грозит.

О-о! какая жалость! — воскликнул Леков. — Какая, блядь, жалость! Не попаду я в вашу тусовку! Не согреют меня огни большого города!

Он быстро крутанулся на триста шестьдесят градусов, обозревая окрестности. Девушку Наташу он при этом, каким-то хитрым образом, не выпустил из рук, она только качнулась и снова обрела равновесие.

— Только…

Леков понизил голос.

— Только не будет уже большого города. Была Москва большим городом.

Он махнул рукой на сталинские здания Кутузовского проспекта.

— Была… А скоро ничего от этого всего не останется.

— Это почему же?

Кудрявцев положил руку на плечо Отрадного, который снова хотел вступить в дискуссию.

— Подожди, Сережа. Так почему же, Василий?

— Потому что — ты говоришь — Горбачев… Не в нем дело. Дело в том. что империя себя изжила. Не Горбачев, так кто-нибудь другой даст первый толчок. И все рухнет. Все. Но мне начхать. Мне это даже интересно, Мне это нравится. Но — этого самого искусства, о котором так долго говорили господа прогрессивные композиторы — его не будет. Вы, композиторы хреновы, — он снова обращался к Отрадному. — Вы почву подготовили. Своими псевдорусскими стенаниями. Своими проститутскими песнями.

Леков перевел дыхание. Девушка Наташа внимала его словам с благоговением, сходным с религиозным экстазом.

— Вы все — шлюхи…

— Слушай, ты! — начал было Отрадный, но Кудрявцев снова не дал ему начать перепалку, начал что-то шептать в ухо артиста, от чего тот замолчал и даже начал улыбаться. Леков, тем временем, продолжил:

— Шлюхи, я сказал! Играете на власть… Все вы, вся ваша кодла прихвостни царские. Что вам прикажут, то и поете. Что разрешат — выставляете как свою заслугу. «Мы пробили»… «Мы протолкнули»… Лукашина эта ваша, мама, понимаешь… Подсадили всю страну на совковую пошлятину, на блятняк трехаккордный… Рома! Ты, вот, меня поймешь…

— Я понимаю, Василий, — начал было Кудрявцев, но Леков, увлекшись, не дал ему договорить.

— Империя рушится. Это историческая закономерность. С империями это, вообще-то, бывает. И что же будет? Люди привыкли быть нищими. Рухнут стены все кинутся разгребать обломки. Тащить к себе в конурки… Деньги станут главным и единственным законом. Ну, это, конечно, простительно. Несколько поколений нищих — изголодались, соскучились по денежке…Тем более, что вообще никто, почти никто не знает, что такое деньги…И вы, вы, проститутки, вы первыми броситесь за этими самыми деньгами. Легко будет. Народ будет просить калинку-малинку, а вам-то, с вашей школой — чего не сбацать? И будете бацать, будете. Дедушка русского рока… Будешь «Мурку» петь, никуда не денешься. Все вы будете тюремную романтику наяривать с утра до ночи и с ночи до утра. Вот что будет! Понял, ты, композитор? Понял, какое светлое будущее тебя ждет? А Москва — Москва станет отстойником. Это судьба всех империй. Всех имперских столиц. Что сейчас с Питером? Отстойник Российской Империи. А Москва станет помойкой Советской Империи. Это наверняка, это я точно знаю.

— Откуда же ты это знаешь? Видение было? — спросил Кудрявцев.

— Да, — серьезно ответил Леков. — Не веришь?

— Ну, почему… Всякое в жизни случается.

— Это точно. Так что, огнями этого, — Леков показал подбородком на Триумфальную арку, — огнями этого небольшого города меня не соблазнишь.

— Да кому ты нужен, — снова начал Отрадный и осекся.

Леков вдруг побледнел так, что лицо его почти засветилось в полумраке ночного проспекта, губы сжались, пот на лбу не то, что выступил, а полился ручьями. Девушка Наташа отшатнулась — кавалер сделал какое-то неловкое движение рукой. Почти оттолкнув девушку Наташу в сторону, схватился освобожденными руками за живот, согнулся, разогнулся и, закатив глаза, повалился на бок, звонко стукнувшись виском о теплый, не успевший остыть от дневного жара асфальт.

— Что такое? — крикнул Роман, бросаясь к лежащему без движения товарищу. — Василий! Что случилось?

Кудрявцев присел рядом с Лековым, одной рукой поднял его голову, другой стал искать пульс на шее.

— Мать вашу! — крикнул он через несколько секунд. — Пульса нет! Сережа! Скорую, быстро! Звони! В автомат! Наталья! Лови машину! Пулей!

Девушка Наташа с ужасом смотрела на лежащего Лекова и не двигалась с места.

Глава 5. Сила и слава

Нам с тобою повезло в отношении всего.

(Панов)

Если ты не хочешь быть никем, то не будь никем. А если не можешь быть никем — не залупайся.

(Панов)

— Как я ненавижу праздники, если бы ты знала! А, особенно, — восьмое марта. Мерзее и придумать ничего себе нельзя. Мужики, эти мужики… Нет, я не пидор, пойми меня правильно. Но мужиков этих терпеть не могу. Меня от них тошнит. Как они с этими светящимися лицами, да, какими, там, лицами — с рожами, красными от водки, как они лыбятся, уроды, в очереди за мимозами… Это такая пошлость, я сказал — «тошнит» — соврал. Не может меня тошнить. У меня сводит скулы, мне рта не открыть. Я только мычать могу. Когда вижу эти толпы с их мимозами! Да ладно, восьмое — а, вот, седьмое — предпраздничный день… «Короткий день». На работе начинают бухать — причем, и дамы тоже. Ну как так можно? Это как же нужно свою работу ненавидеть, чтобы придти туда, и не работать, а жрать водку? Я не понимаю, просто не понимаю! И слинять пораньше — и кайфовать от этого. Так зачем на нее, на работу эту вообще ходить, если главное желание — слинять? Я не понимаю… Я, вот, не хочу на работу ходить, так я и не хожу. Уже много лет. Я делаю то, что мне нравится. Я работаю больше, чем десять этих работяг вместе взятых.

— Странно, Саша.

— Что — «странно»?

— Странно видеть, как люди меняются.

— А что такое? Ты кого имеешь в виду? Меня?

— А кого же? Ты, как закодировался, таким стал…

— Каким?

— Занудой ты стал, вот что. Полным занудой. Иногда слушать тебя тошно.

— Не слушай. Люди меняются, это ты верно сказала. Не меняются только олигофрены. А нормальные люди растут. И приоритеты со временем тоже…

— И я уже для тебя не приоритет, да? У тебя другие теперь приоритеты? Познакомишь?

— Познакомлю. Обязательно познакомлю.

— Ага. И я тебя со своими познакомлю. У меня тоже теперь есть новые приоритеты.

— А то я не знаю! Иди, катись к своим мужикам. Веселись. А я пока пахать буду. Денежку зарабатывать.

Огурцов резко встал из-за стола, брезгливо взял пустую тарелку из-под только что съеденного им супа и швырнул ее в раковину. Тарелка не разбилась, но звякнула, скрипнула, проехавшись по металлу мойки, и затихла, напоследок обиженно булькнув, захлебываясь тонкой струей воды, льющейся из неплотно закрученного крана.

— Бей, бей посуду. Бей. И меня можешь побить. Пожалуйста. Ты же у нас в доме хозяин.

— А что? Может быть, ты?

— Да что ты, милый. Конечно, ты у нас знаменитость. Ты у нас сильный. Ты у нас…

— Да, да, да. Я не жру водку каждый день. Посмотри, сколько я всего сделал за последние годы! Да, я меняюсь! А что с теми стало, кто не меняется? Во что Леков превратился? Бомж натуральный! Ты этого хочешь? Конечно, зато он не зануда! С ним весело! Нажраться пивом с утра, потом водочку херачить до полного отруба! То-то жизнь! То-то веселье!

— Дурак ты.

— Слушай, Таня…

Огурцов, уже собравшийся, было выйти из кухни, повернулся к жене.

— Таня, я не пойму тебя… Не было у нас денег — плохо. Я виноват. Я лентяй. Я — бездельник. Теперь — хочешь квартиру — на тебе квартиру. Хочешь машину — вот тебе машина. Хочешь пятое-десятое — получи и пятое и десятое и, в довесок — двадцатое и двадцать пятое. Бонусом. Опять плохо. Когда тебе хорошо-то будет? А? Когда? Что мне сделать еще? Обосраться и не жить?

— Дурак.

Огурцов молча повернулся и направился в прихожую. Таня появилась в коридоре в тот момент, когда он, надев пальто, зашнуровывал ботинки. Черт бы подрал эти шнурки круглого сечения. Вечно так — наденешь обувь, завяжешь узелки, пальто натянешь, шаг сделаешь — и снова наклоняться приходится, уже при полном параде. И контрольные узелки вязать. Кто только эту мерзость изобрел?

— Ты куда собрался?

Огурцов молча возился со шнурками.

— Далеко, я тебя спрашиваю?

— А что? Это принципиально?

Огурцов выпрямился и отодвинул засов на двери. Засов противно взвизгнул, царапая металлом по металлу.

— Давай, давай. Проветрись. Тебе это полезно.

— Пошла ты, — сквозь зубы прошипел Огурцов и, что было сил, хлопнул за собой тяжелой железной дверью.

Спустившись двумя этажами ниже он понял, что оставил дома ключи от машины. И от квартиры, собственно.

И черт с ними. Бумажник на месте, паспорт всегда при нем — в пиджаке. Как-нибудь и без ключей проживем.

Куда пойти? Ночь на дворе.

Так это еще и лучше, что ночь. Днем шастать по невскому пешком — мука смертная. А на машине — так еще хуже. Пешком — можно, хотя бы, в «Катькин садик» свернуть, на лавочке посидеть.

К нему, к Огурцову, отчего-то пидоры, что в садике болтаются круглые сутки, не пристают. Мимо проходят. Вот и хорошо. А то бывает, что Огурцов в таком настроении в садик всему городу известный заходит на лавочке посидеть, что может и морду дать пидору наглому. А среди них много ребят крепких, вполне за себя постоять способных, вообще, пидор нынче не тот пошел, что прежде. Прежде-то они запуганные были, по туалетам вокзальным прятались, чуть что — в бега, ищи, милиция, свищи его, пидора, пока головой будешь крутить, милиция, да меня в толпе приезжающих и провожающих высматривать его, пидора, уже и след простыл.

Отсидится потом пидор, в гостях милых, у людей приятных во всех отношениях, залижет раны душевные и снова на Невский. Робкий тогда был люд, представляющий сексуальные меньшинства, тихий и какой-то нежный.

А сейчас что? Расплодились с невиданной скоростью, словно китайцы или индийцы, ходят толпами по проспекту, глазами алчными до плотских утех косят по сторонам. Обнимаются, целуются. И парни все накачанные, с мордами наетыми, жизнерадостные, не боящиеся никого и ничего.

Но к нему, к Огурцову, однако, ни разу не лезли. Было в нем, наверное, что то ущербное, какая-то патология скрытая. Или запах неправильный он выделял, на который пористые пидорские носы не реагировали. Поэтому и любил он в «Катькином садике» посидеть, носком ботинка по гравию повозить, сигаретку-другую выкурить, молодость вспомнить.

Потом встать, плюнуть в сторону запруженного народом Невского и по переулку Крылова, мимо ОВИРа, в котором свой первый заграничный паспорт получал — какое волнение было, какой трепет душевный он испытывал, сколько адреналина было в его кровь выброшено смущенным и напрягшимся, готовым к бою организмом, пока битых два часа слушал Огурцов истории, рассказываемые соседями по очереди. Очереди за счастьем. За документом, открывающим путь в огромный и прекрасный мир.

Теперь половина его знакомых и друзей живет в этом Огромном и Прекрасном, и сам он там, в этом Прекрасном и Огромном побывал. Поездил, водки с пивом попил, марихуаны покурил, поглазел на достопримечательности Огромного и Прекрасного. Амбиции не дали только остаться там, далеко, по ту сторону океана.

Европа сразу отпала — слишком близко. Ощутимо близко, а хотелось оторваться, хотелось преграду выстроить между осточертевшим «совком» и собой, забыть навсегда и все пути к возвращению отрезать.

Амбиции, будь они неладны.

А другие, ведь — живут по сю пору — и ничего. Вполне довольны. Кто поваром на Манхэттене, кто маляром, деньги друг у друга занимают, что, вообще-то, там не принято. Но — довольны.

И Дюк доволен.

В лесу живет, на отшибе, говорит, что никакой у него тут Америки нет в радиусе двадцати миль. И вообще никакой страны — есть только владения сорокапятилетнего хиппи Марка, который наследство получил да и прикупил участок в глухом лесу.

Вокруг фермы Марка поселились его старые друзья по Вудстоку — тоже люди все не бедные.

Дети — цветы. Уходили в свое время, в конце шестидесятых из домов своих обеспеченных родителей, мотались по миру — от Индии до Австралии и от Тибета до России с заездамим в Европу. Многие не выдержали тягот и лишений общинной жизни, вернулись в офисы и университеты, кое-кто помер от передозы или экзотических европейских болезней, а часть — вот такие, как Марк и его товарищи дождались благополучной кончины престарелых родичей и оказались владельцами состояний, что сколачивались долгие годы трудолюбивыми, патриотичными и набожными отцами.

Марк и его соседи жили исключительно своим трудом. Так, по крайней мере, считалось.

Возились в земле, сажали огороды, пахали, сеяли, били зверя в глухом лесу — от вегетарианства уже давно отошли древние хиппи, баловались ружьишками. Возводили теплицы, цветы сажали, торговали этими цветами через Интернет.

Если ломался у Марка, к примеру, трактор, то он просто снимал со своего наследного счета деньги и через тот же Интернет спокойно покупал новый. Понятно, что трактор доставляли поставщики — Марку даже в городе ездить не приходилось, хотя пара машин у него были — старенький, но мощный джип и форд для деловых поездок, которые, с появлением в его доме хорошего компьютера случались не часто.

Дюк снимал Марка домишко о двух этажах, на отшибе участка, вырубленного в лесу.

Огурец гостил у старого приятеля, выходил перед сном на улицу и часами глазел в бархатную тьму леса. Такой тишины он не слышал никогда и нигде. Ни на подмосковных дачах, ни на Карельском перешейке, ни в Сибири, ни, уж, тем более, в Крыму или на Кавказе.

Тишина медленно текла из невидимого леса, заполняла лощинку, в которой стояла ферма старого хиппи Марка — заполняла с верхом. Огурцов физически чувствовал, что стоит на дне глубокого черного пруда, даже движения его рук в тот момент, когда он решал прикурить очередную сигарету были замедленны, затруднены, словно он проделывал свои манипуляции под водой.

Ни звука не раздавалось из-за стены деревьев, вплотную подходящих к дому Полянского. Но он уже знал, что тишина эта обманчива. В черном безмолвии бродили олени, еноты, какие-то граундхоги, живущие только в этом полушарии, иногда, рассказывал Полянский, и медведи захаживали. Как это они умудрялись передвигаться совершенно бесшумно, было Огурцову решительно непонятно. Ни веточка не треснет, ни трава не зашуршит. Да еще — медведи. Сказки какие-то. Тут город недалеко — двадцать миль… И вообще — Америка. Цивилизация. Хоть и глухомань, конечно, жуткая, но, все-таки.

Когда в словах гостя появлялась ирония, Полянский спрашивал его, мол, как ты думаешь, зачем мне собачка? Ну как это, пожимал плечами Огурцов. Дом охранять.

А от кого здесь мне дом охранять, снова задавал вопрос Полянский. Здесь частная территория. Сюда никто не сунется. Опасно для жизни. Марк и выстрелить может, несмотря на то, что хиппи. У него оружия — полон дом. А собачка у меня на пороге ночами спит, если медведя учует — сразу вой подымет. Или там — лай.

А это видел, — спрашивал Полянский и показывал новенький «Винчестер». Что ты думаешь, говорил, я карабин боевой купил, чтобы по банкам консервным стрелять? Мало ли — мохнатый забредет, так выбора не будет. Либо я его шугану, либо он меня. Впрочем, мы с Марком, да с его арсеналом, да с этой игрушкой — он взвешивал «Винчестер» в руках, как-нибудь отобъемся. Медведь это, ведь, не КГБ, против которого и вправду ни карабин, ни лом, ни топор, что бы там Солженицын не писал — никакое оружие не работает. Не получается. А медведь — это для меня после «совка» — так, легкое приключение.

Вечерами, когда было еще не совсем темно, Огурцов, сидя на завалинке наблюдал, как на ближайшие деревья карабкались, срываясь иногда на нижние ветки, тяжело взмахивая крыльями и неуклюже лавируя пышными длинными хвостами павлины.

Это было настоящим откровением — узнать, что павлины ночуют на деревьях. Застывают на такой высоте, где ветви еще могут, хоть и опасно прогнувшись, удержать вес их массивных тушек и висят там всю ночь неподвижными черными сгустками.

Павлинов, в приступе сентиментальности купил Марк. Когда Полянский спросил его — зачем? — Марк ответил — чтобы больше было похоже на рай.

За день до отъезда на родину Огурцов и Полянский гуляли по этому раю, остановились возле водопада — ровная стальная полоска лесной речки резко обламывалась под прямым углом и, дробясь на бесчисленное множество осколков, летела вниз, на огромные серые камни, взлетала блестящим бисером брызг, и продолжала свой путь уже в другом качестве — бурля и пенясь, шипя, извиваясь, стремилась вниз туда, где в низине развалился лениво небольшой, уютный и стандартный, как дешевый диван, обыкновенный американский городок.

Огурцов достал из кармана паспорт, проверил, на месте ли обратный билет и заметил усмешку на лице Полянского.

— Ты чего? — спросил он.

— Холишь и лелеешь?

Улыбка на лице Полянского стала шире.

— Краснокожую свою паспортину, говорю, холишь и лелеешь?

— Да нет, просто проверил…

— А слабо сейчас ее порвать и в речку?

— То есть? — не понял Огурцов.

— То есть, взять и жизнь свою изменить. Причем, как мне кажется, в лучшую сторону.

— Нелегалом. Что ли, тут остаться?

— Человеком. Свободным человеком. Начать новую жизнь. Вместо одной жизни прожить две. Может быть, вторая и будет трудной, хуевой… Несчастной. Хотя, здесь это вряд ли, рай ведь. Павлины… Но, в любом случае, у тебя их будет не одна, как у большинства людей, а две. А? Что скажешь?

Огурцов молчал. Он знал, что и Полянский пять лет жил в Штатах на нелегальном положении. Знал он и то, что все в руках человека. Знал также, что если чего-то сильно хочешь, то обязательно получишь желаемое. Хоть грин-карту, хоть домик в деревне. Хоть «Мерседес» или еще что. Нужно только очень хотеть.

— Нет, Леша. Я поеду к себе. У меня же там работа, и вообще, не так уж там страшно, как прежде. Жить можно.

— Ну-ну, — хмыкнул Полянский. — Приезжай к нам еще. Мы гостям всегда рады.

Он плюнул в водопад.

— Пошли обедать, — сказал тот, кого в Ленинграде называли Дюком странно заикнувшись, словно слезы проглотил. И, быстро повернувшись к Огурцову спиной, зашагал по густой траве в сторону дома.

* * *

Он посидел на лавочке в «Катькином саду». Выкурил две сигареты. В последнее время много стал курить. Две пачки в день — норма.

А Полянский, вот, в Америке не курит. И за те десять лет, что они не виделись, почти не изменился. Потолстел, порозовел, разве что. И, что удивительно, ростом выше стал. Не вырос, конечно, в наши годы не растут. Позвоночник распрямился. Перестал товарищ к земле голову клонить. Гордо на мир смотрит из своего леса.

Огурцов сегодня, перед тем, как покинуть родной дом, зашел в ванную и посмотрел на себя в зеркало. Просто так. Мешки под глазами, отеки, хоть и не пьет уже несколько лет, а вид — краше в гроб кладут.

Черт с ним.

Выбросил сигарету на гравий, встал, шагнул в сторону ненавистного Невского.

«В клуб „Зомби“ пойду, — решил он. — По старой памяти. Там, кажется, сегодня „Вечерние Совы“ работают. Вот и послушаем, чего эти девчонки могут. А то разговоров вокруг этой группы просто шквал».

Огурцов никогда не слышал «Вечерних Сов», равно, как и большинства современных, молодых групп. Неинтересно. Посмотрел пару раз «МТВ», заскучал и не то, чтобы крест поставил на подобного рода развлечениях, а просто равнодушно отвернулся от бесперебойно работающей, не останавливающейся ни на секунду конвейерной ленты шоу-бизнеса. Он всегда не любил все, что связано с заводами. И пролетариат не любил. Юные же дарования, одно за другим выкатывающиеся из цехов по выковыванию сценических героев ничего, кроме завода имени Ленина, на котором он трудился в ранней юности, ему не напоминали. На заводе имени Ленина тоже производили блестящие, красивые металлические агрегаты — с виду — загляденье. А в цехах — грязь, вонь, мат-перемат и тупость в разговорах и глазах товарищей по работе. Не любил Огурец ничего, чтобы напоминало ему заводы. В любой форме. Хоть тебе «MTV», хоть современная детективная литература, хоть Государственная Дума. Тот же конвейер, те же стандартные операции и тот же, заранее известный, запланированный и рассчитанный инженерами результат.

Клуб «Зомби», который Огурцов помнил еще по началу девяностых, пьяных и бессмысленных, теперь превратился во вполне респектабельное заведение с опостылевшим уже бильярдом на втором этаже, с неплохим баром и средней, но вполне приемлемой кухней, с удобными столиками и уютным светом.

Концертный зал располагался ниже, в первом этаже и, пожалуй, самой большой находкой дизайнеров и строителей была отличная звукоизоляция — если кому-то не нравилась группа, играющая на первом этаже, он спокойно мог подняться на второй и мгновенно забыть о том, что творится внизу.

Огурцов, заплатив охраннику несколько червонцев, сразу прошел в зал и через десять минут уже сидел в верхнем кафе.

Группа была в точности такой, какой он представлял ее себе еще не слыша, собственно, музыки, а исходя из рассказов приятелей. Безголосые девчонки, бубнящие убогие, часто игнорирующие правила русского языка тексты, примитивные гармонии, отсутствие мелодий и слабое исполнение. Все это, впрочем, было в современной отечественной музыке в порядке вещей и такого рода коллективы пользовались большой популярностью.

В кафе было получше. Из нескольких задрапированных колонок, развешанных по стенам доносилась музыка. Тоже, не бог весть что, но, все-таки, мелодия, игра, качество европейское. Эрик Клэптон — поздний.

Огурцов тяжело вздохнул, посмотрел с завистью на сидящих за соседними столиками девушек — в первую очередь, потом — на юношей — все они пили пиво, коньяк или элементарную водку и заказал себе кофе.

«Хорошо бы сейчас нажраться», — подумал он, прихлебывая «Эспрессо». «Вон с той девушкой, длинноногой. Нажраться, начать анекдоты рассказывать, за бока ее хватать. А потом — к ней поехать. Или, собственно, в гостиницу. Денег на гостиницу хватит. Почему нет? Да только у нее, наверняка дома папа с мамой, в гостиницу она с незнакомым мужчиной потасканного вида не пойдет, а мне пить нельзя. В бильярд, что ли, попробовать. Да ну его на хрен.»

— Позволите компанию составить?

Низкорослый, плечистый мужичок с очень ухоженным лицом, отличной стрижкой, распространяющий вокруг себя запах хорошего одеколона вырос рядом со столиком Огурцова. Одет был мужичок в традиционный для бизнесменов и бандитов средней руки просторный черный костюм, белую сорочку и ботинки, почему-то из крокодиловой кожи. Ботинки никак не вязались с общим обликом странного господина. Огурцов быстро прикинул, что обувка эта стоит на порядок дороже, чем весь гардероб коренастого.

— Ради Бога, — лениво ответил он и отвернулся.

— Винцом не угостишь? — вдруг спросил мужичок, присевший напротив Огурцова.

— Что?

Саша удивленно повернул голову и уставился на странного соседа.

— Винца, говорю, не нальешь, бригадир?

Мужичок улыбался. Огурцов никогда не любил банальных фраз вроде «он улыбался, но глаза его оставались холодными». Ничего похожего. Человек, если улыбается — то улыбается всем лицом. Он может быть злобным типом, может радоваться несчастью другого, но если он радуется — то радуется. От души. А если «глаза оставались холодными» — то он и не улыбается вовсе. Так просто рожи корчит.

Сосед Огурцова улыбался. Искренне.

— Я не понял. Это вы мне?

— Огурец, слушай, короткая же у тебя память.

— Я, право, — забормотал Огурцов. — Я, честно говоря… Напомните пожалуйста. Извините…

— «Ленфильм» помишь?

— Ну…

Огурцов начал судорожно перебирать в памяти лица знакомых режиссеров, актеров, светотехников, гримеров — несть числа лицам, которые он перевидал, пока трудился на киностудии.

— Э-э-э…

— Троллейбус-то забыл наш?

— Миша Кошмар!

— Михаил Васильевич, — корректно поправил его Миша Кошмар. — Ну, наконец-то.

— Господи… ты изменился, Миша… Прости, Михаил Васильевич.

Огурцов вдруг почувствовал себя неуютно.

— Да и ты, Огурец, заматерел слегка. Был-то полным сопляком. А в людях вообще не разбирался. Сейчас, не знаю — может, насобачился… Хотя — вряд ли. Такому не учат. Такое либо есть у человека внутри, либо нет. И ни зона этого не даст, ни война, ничто.

— Да-да, — неопределенно протянул Огурцов. — А ты… То есть, вы, как сейчас?

— Что это — «как»?

— Ну, где работаете? Чем занимаетесь?

— Чем занимаюсь? Троллейбусы впариваю разным козлам, — ответил Миша Кошмар и вытащил из кармана пачку «Кента». — А если серьезно, то контора у меня.

— Контора? — Огурец еще сильнее ощутил уже почти физическое неудобство от присутствия этого неприятного ему гостя из прошлого. Явно криминальный тип. Мешает отдыхать. Нигде покоя нет — ни дома, ни в клубе… Только, разве, в «Катькином Садике». Да и то — покой относительный.

— Контора, — подтвердил Миша Кошмар. — А ты, я вижу. как был босяком, так и остался.

— Послушай, Миша…

— Михаил Васильевич, — снова улыбнувшись сказал Кошмар.

— Да. Конечно. Это все хорошо. Все замечательно. Я все помню, конечно. Только, Михаил Васильевич. Я сейчас не в настроении беседовать. Да?

Он постарался посмотреть на Кошмара так, как смотрели на врагов герои его романов — жестко, пристально, убедительно и т. д. и т. п.

Кошмар пожевал губами.

— Да… Другой бы кто так мне сказал — проблем бы огреб по самые «не могу». А тебя прощаю. Подельник, все-таки. Но ты не залупайся особенно, Огурец. А то, не ровен час, нахамишь незнакомому человеку и — пиши пропало. Ты же пишешь там чего-то? Как это называется?… Писатель — инженер человеческих душ. Точно?

— Ну…

Огурцов никак не мог с легкостью произнеси «вы» в отношении Миши Кошмара — бывшего беспаспотрного, затюканного и замороченного какими-то своими микроскопическими проблемами разнорабочего с «Ленфильма», мужичка на побегушках, которым помыкали все и вся.

— Ну, в общем… Так, по-разному.

— Ладно, не крути тут. Я все про тебя знаю.

— Да? В самом деле?

— В самом, в самом. Ну что, по водочке, писатель? Ты меня не бойся…

«А я и не боюсь», — хотел сказать Огурцов, но осекся. Понял, что, на самом деле. боится этого непредсказуемого персонажа, который, как снег на голову свалился за его столик. И, судя по всему — и по нынешнему виду Миши, и по тому, как легко он тогда, пятнадцать лет назад его, Огурцова, руками украл с киностудии троллейбус, он мужик далеко не простой. И, что самое неприятное — опасный. Непредсказуемый. Черт его знает, в каком он сейчас статусе находится? Может быть, вообще, крутой бандит. А с крутыми бандитами Огурцов дела иметь не любил. И самих их, бандитов, тоже не любил очень сильно. Хотя и написал о них несколько книжек — книгами он сам никогда эти произведения не называл. «Мое личное средство против дефолта», — посмеиваясь говорил он приятелям и издателям, когда заходил разговор о его ранних детективных романах. Действительно, детективы помогли им с женой пережить трудное время, он даже получал денег гораздо больше, чем прежде, в благодатные и стабильные времена короткого додефолтного периода когда казалось, что жизнь в стране наладилась, что люди начали зарабатывать деньги без мордобоев, стрельбы, когда ушел в прошлое грубый уличный рэкет, незаметно исчезли с улиц бритые парни в спортивных костюмах, когда начал расцветать шоу-бизнес и издательское дело, когда большинство из тех, кто хоть что-то мог и умел делать, увидели перед собой некую перспективу.

— Не бойся, — повторил Кошмар. — Я тебя случайно увидел. Память-то у меня на лица — будь здоров. Никогда не жаловался. Вот и решил со старым знакомым водочки выпить.

— Так я, ведь, не…

— Ой, только не надо, не надо. Я не мальчик тебе. Зашитый, что ли?

— Да нет, просто так…

— Просто так не бывает. Кодировался?

— Нет, говорю же… работы просто много, а я, как пить начинаю — так и все. Никакой работы.

— Ну, ты, просто меня удивляешь, бригадир. Помнишь, как на студии говорили — «Если водка мешает работе — брось!».

— Работу, — печально качая головой закончил Огурцов.

— Ну вот. Помнишь. Короче, давай, бригадир, за наш троллейбус. Я, ведь с тобой его так и не обмыл.

«Конечно. На меня все повесил и свалил, — подумал Огурцов. — А если бы прихватили меня — сидел бы я сейчас в этом кабаке? Вся жизнь могла бы обломаться».

— Не думай о грустном, бригадир, — словно прочитав мысли Огурцова сказал Кошмар. — Давай бутылочку раскатаем.

«Да что я, в самом деле? Дома — полный мрак, в голове пусто, жить не хочется… Из дому ушел… Миша этот ни с того ни с сего…».

— А давай, — сказал Огурцов. — Была — не была.

— Дело.

Кошмар махнул рукой и тут же перед столиком появилась высокая девушка в мини-юбке, которая вполне могла бы сойти за купальник. Кроме юбки на черноволосой, стриженной под мальчика официантке был так называемый «топик» — коротенькая маечка, заканчивающаяся сразу под увесистой, очень правильной формы и очень соблазнительной грудью.

«Ух ты, — пронеслось в голове Огурцова. — Может быть, этот Кошмар — он, действительно. Перст судьбы? Поворотный пункт в моей жизни? Сколько раз она уже менялась… И все время вот так — резко. Неожиданно и круто. И ничего со мной страшного не случилось. Все время вывозила нелегкая. Все, если разобраться, к лучшему складывалось.».

— Вот что, милая моя, — говорил Миша Кошмар. — Ты нам водочки принеси, самой хорошей. Ну ты меня понимаешь.

— Конечно, Михаил Васильевич, — улыбнулась официантка.

«Так он тут свой человек, — удивился Огурцов. — Это и к лучшему. Если его тут знают, значит, все в порядке».

Он не мог мотивировать, откуда в его голове появился такой странный вывод, из каких предпосылок и логических выкладок, но, почему-то, был уверен в его справедливости.

— Ну и закусить там… Что у вас?

— Да все, как всегда, Михаил Васильевич.

— Ну вот и давай, Глаша, неси как всегда.

«Глаша?» — вздрогнул Огурцов. — «Глаша…».

Что за мистика? Сначала Миша Кошмар невесть откуда взявшийся, теперь Глаша…

— Что, понравилась девочка?

— Да… То есть… Не в этом дело.

— Ох, бригадир, сложный ты стал человек. «Не в этом дело». В этом, милый, в этом. Проще надо быть и народ к тебе потянется. Какой с телкой может быть разговор? Либо понравилась, либо нет. Что еще?

Огурцов покачал головой. Конечно, не прост этот Миша Кошмар, ох, не прост. Но не объяснять же ему все.

— Ладно, не хочешь, не говори. А если понравилась, все-таки, скажи.

— Зачем? — быстро спросил Огурцов.

Кошмар хлопнул себя ладонями по коленям.

— Ну ты даешь… Видно, у вас, писателей, точно в головах полный бардак. Я, вообще-то, всегда так думал. Теперь убедился.

Бутылка «Родниковой» уже стояла на столе. Уже дымились жульены в блестящих металлических чашечках, уже матово блестели сочные с виду яблоки, груши, виноград в широкой низкой вазе, Кошмар уже наливал в рюмки, а Огурцов все никак не мог придти в себя.

«Эта ночь должна что-то значить. Не может она закончиться просто так».

— Давай, бригадир, за то, чтобы все у нас было.

Чокнулись.

Огурцов выпил — с опаской — несколько лет ничего крепче кефира, ведь, не употреблял.

Однако, водка прошла привычно, словно и не делал он долгой паузы, когда казалось ему, что и вкус водочный позабыл. Прошла и зажглась в животе горячей, светлой лампочкой с отражателем, поставленным таким образом, чтобы свет от этой лампочки был направлен в голову.

Кошмар сразу же налил по второй.

— Давай теперь за наш троллейбус. А, бригадир? У меня тогда трудный период в жизни был. Много денег должен был людям серьезным. И личные проблемы. В общем, пил, опустился… А деньги — знал, где взять, только время нужно было. Думаешь, я на этой студии работал за эту гребаную зарплату? Шухерился просто. Мимикрия — есть такое слово.

— Ну да, знаю.

— Конечно знаешь. Ты же писатель. Ты все должен знать. В общем, сваливать мне было нужно. Вычислили меня. А бабок не было — ну вообще. Я же не грабитель, не вор квартирный. Такими делами никогда не занимался. Вот, троллейбус наш мне и помог. Старт легкий дал. Выкарабкался, в общем. Ну, если бы не он, что-нибудь другое бы придумал. Так что давай за то, что помог ты мне тогда сильно. Вперед, бригадир!

— Вперед, — Огурцов чувствовал как все его тело становится легким, послушным, ловким и сильным.

— Я тебя случайно увидел, — повторил Кошмар. — решил отблагодарить. У нас, — он сделал многозначительную паузу. — У нас принято за добро добром платить. Что ты думаешь по этому поводу, писатель?

— Я…

Огурцов вдруг вспомнил, что несколько лет уже исповедывал жесткий, как ему казалось, принцип — с бандитами не пить, подарков от них не принимать и дел совместных не вести. А Кошмар — явный бандит. Они, ведь, разные бывают бандиты. Могут и не убивать своими руками, и морды не бить, и, как, вот он говорит, в квартиры чужие не лазить. А один черт — бандиты.

— Я…

— Что, западло, что ли? — весело спросил Кошмар. — Или боишься, все-таки?

— Ничего мне не западло, — сказал Огурцов. — И не боюсь я. У меня все нормально.

— Ну, вот и ладушки, — сказал Миша. — Тогда на дачу ко мне поедем. Идет? Покажу тебе дачу свою. Увидишь, чего умный человек в наши дни достичь может.

«Хвастаться начал. Ну, точно, бандит. Из грязи в князи и — хвастать первому встречному — во какой я крутой. Во у меня всего сколько».

— Поехали, — сказал Огурцов. Авось, пригодится материал для какой-нибудь книги. Писатель иногда должен жизнь наблюдать непосредственно. На одной фантазии далеко не уедешь.

— Глаша, — крикнул Кошмар. — Глашенька, поди сюда, солнышко мое…

«Сон. Просто сон», — снова подумал Огурцов.

* * *

— Глашка…

— Да?

— Почему мы с тобой раньше не встретились?

— Всему свое время. Мой приятель один так говорил — всякому овощу свой фрукт.

— Нет, это неправильно.

— Слушай, принеси чаю.

Дача у Миши Кошмара была двухэтажной, срятанной от дачных домиков небольшой березовой рощицей. Проехать к ней можно было только по узкой лесной дорожке, петляя и прыгая на ухабах.

«Ну и местечко выбрал Кошмар для своей резиденции, — думал Огурцов, мягко — благо джип был приспособлен к бездорожью — мягко взлетая и опускаясь на заднем сиденье. — Неужели не мог поближе к дороге человеческой. Не такой уж он и бедный, судя по всему».

— Люблю глухомань, — сказал хозяин джипа. Миша сам вел машину, несмотря на то, что изрядно, даже по меркам Огурцова, выпил в клубе.

Огурцову не впервой было ездить на машинах с пьяными водителями и он не особенно беспокоился по этому поводу. Судя по всему, Кошмар был водителем классным, не лез на рожон, не лихачил, не гнал по ночным пустым улицам, хотя и мог бы — деньги для штрафов у него были в достатке — это Огурцов заметил еще в клубе, да и машин на всем пути от клуба до дачи им встретилось крайне мало.

В предутренние часы накануне выходных ездить по городу — одно удовольствие.

А если человек отдает себе отчет в собственных действиях и головы не теряет — он может по пустой улице и пьяным проехать.

Но, на самом деле, Огурцов, на протяжении всего пути не думал ни о Кошмаре, ни о том, куда они едут и чем будут заниматься по прибытии на место. Он держал за руку Глашу — девушку из собственных снов, девушку, о которой писал новый роман, которую он никогда в жизни не видел, но знал лучше, чем кого бы то ни было в этом городе. Да и не только в городе. Он держал за руку девушку, о которой мечтал всю жизнь.

Глаша молчала, улыбалась, изредка тихо отвечая на замечания Кошмара, который справлялся о работе клуба, о посетителях — вопросы, как понимал Огурцов, были совершенно не обязательными, просто, видимо, Миша, как и многие водители, имел привычку разговаривать за рулем.

— Люблю глухомань, — повторил Кошмар, когда машина высветила фарами высокий дощатый забор. — Как-то в лесу, бригадир, спокойнее. Люди надоели, знаешь, устал от людей. Но не все. Ты на себя мои слова не примеривай. Мы с тобой сегодня отдыхаем. И девочка наша отдохнет. Уработалась там, в шалмане своем. Верно, Глаша?

— Да, — усмехнувшись ответила официантка. — Это точно. Устаешь там, в клубе.

— Ну, ничего, ничего. Все мы пашем, — заметил Миша и аккуратно направил джип в распахнувшиеся перед ним ворота.

Огурцов не успел заметить, кто же там манипулировал воротами, жизненный опыт подсказывал ему, что, наверняка, у такого человека, как Миша Кошмар на даче должна быть охрана. Но и это было сейчас неважно.

Они пили еще, сидя в гостиной на мягких кожаных диванах под Колтрейна, саксофон которого тихо пел из небольших, но очень дорогих колонок. Это тоже не удивило Огурцова — Миша Кошмар, тихий алкаш с киностудии, неожиданно превратившийся в авторитетного человека, явно связанного с криминалом — ну и что — вдобавок еще и меломан. Большое дело, С людьми и не такие метаморфозы происходят.

Миша стал грустен, видимо, алкоголь, заглушенный необходимостью вести машину, все-таки. взял свое.

— Пойду я спать, дети мои, — сказал он, когда Колтрейн сыграл последнюю композицию и на дисплее компакт-проигрывателя высветились цифры, показывающие, что диск кончился. — Пойду. А завтра погуляем, если хотите. Бригадир, ты свободен завтра?

— Да, — почти не услышав вопроса ответил Огурцов.

— Вот и славно. О делах давно минувших дней побеседуем. Пришелся ты мне, бригадир. Еще на студии. Впрочем, ладно, все — завтра. Глашенька, покажешь бригадиру, где ему спать лечь?

— Конечно, — ответила Глаша.

Когда они поднялись на второй этаж и Глаша, щелкнув выключателем указала гостю на широкую кровать, стоящую в небольшой, уютной комнатке, Огурцов молча взял девушку за руку.

— Ты ляжешь со мной? — спросил он напрямик, почему-то зная наверняка, что экивоки и намеки сейчас совершенно неуместны.

— Да, — просто ответила Глаша. — Если ты хочешь.

— Конечно хочу. Ты что, не поняла?

— Я поняла это еще в клубе.

— Глашка… Почему мы раньше с тобой не встретились?

* * *

«Какая разница, где мы находимся, — подумал Огурцов через три часа, когда к нему вернулась способность думать о чем-то кроме глашиного тела. Какая разница — у бандита на даче, или еще где-то. И кто такой этот кошмар какое мне дело? Что все это значит по сравнению с любовью? Что может быть важнее?».

— Когда мы с тобой увидимся еще? — спросил он у Глаши.

— Мы еще не расстались, — заметила девушка.

— Да… Я не хочу расставаться.

Глаша промолчала.

— Знаешь, это, наверное, звучит глупо, но у меня никогда такого не было. Смешно слышать это от человека, которому уже за сорок.

— Саша, ну что ты говоришь? Конечно, смешно. Ты вспомни, подумай спокойно, трезво. Ты, ведь, уже протрезвел? Или еще нет?

Огурцов вспомнил Веру. В тот день, много лет назад, когда Вера пришла к Полянскому и он увидел ее — не эти ли чувства он испытывал?

Что-то похожее. Они прожили с Верой полтора года. После чего надоели друг другу смертельно. Расстались и никогда больше не пытались продолжать свой роман. Расстались просто и, кажется, к взаимному удовольствию. Ничего, кроме облегчения ни он, Огурцов, ни Вера не испытывали. А, ведь, была у них та самая — Большая и Светлая любовь. Гуляли белыми ночами по набережным, целовались, трахались так, что Огурцов сам себе удивлялся — откуда только силы-то берутся — сутками из постели не вылезать? А — на тебе — прошло полтора года и выяснилось, что говорить им не о чем, что музыка Вере нравится совсем не та, что Огурцову, что друзья Огурцова ей неприятны, что в гости к ним она ходить не любит и не хочет, да и Огурцов мог бы денег побольше зарабатывать.

Не дождалась Вера той поры, когда начал бывший ее возлюбленный зарабатывать деньги. Когда стал известным, популярным писателем, когда стали в его квартиру звонить и приходить люди именитые, знатные и богатые. Когда оделся он по-взрослому, стал носить хорошие костюмы и дорогие туфли, когда подстригся и купил себе машину — уже и близко Веры не было. Они несколько раз сталкивались в каких-то клубах, на концертах, которые Огурцов посещал теперь очень нечасто, сталкивались, кивали друг другу и расходились в разные стороны.

А ведь любовь была — ну, просто Шекспир. И тоже, вот, как сейчас с Глашей — с первого взгляда.

Огурцов тяжело приподнялся на постели. Устал. Годы берут свое. Встал, подошел к окну.

— Ты что? — спросил Глаша. — Что-то не так?

— Все так. Просто думаю.

— О чем?

— Не могу сформулировать.

— Ну попробуй. Ты же писатель.

Он услышал в голосе девушки иронию.

— Ну, писатель. А что в этом смешного?

— Да так. Инженер человеческих душ, да?

— Отчасти, — отчего-то начиная злиться ответил Огурцов.

— Знаменитый…

— Не особенно. К сожалению.

— А чего ж так?

— Это сложный вопрос, — ответил Огурцов. — Там же все, как в любой отрасли шоу-бизнеса. В принципе, литература сейчас — тот же шоу-бизнес. Развивается по тем же законам. Раскрутка, реклама, промывание мозгов массового читателя. Поработали как следует, деньги вложили — вот, получайте новую звезду. Нового, так сказать, знаменитого писателя. Причем, в любом жанре. В детективе это заметно больше, в, если можно так выразиться, серьезной литературе — меньше, но суть одна.

— А чего ты сердишься-то, Саша?

— Я? И не думаю. Мне с тобой так хорошо, что я не могу сейчас сердиться, — соврал Огурцов. На самом деле он злился все больше и больше. Злость подпитывала сама себя, началась какая-то цепная реакция — он не понимал причину, вызвавшую мощную волну раздражения и от этого непонимания все глубже и глубже погружался в бездонный омут агрессивной депрессии.

— Я же вижу, — сказала Глаша. — Вижу, что ты злишься.

— Ну, допустим, — ответил Огурцов.

— Ладно, перестань, Саша. Расскажи лучше, что ты пишешь сейчас?

— А откуда ты меня знаешь, вообще?

— Ну, как это — «откуда»? Ты же бываешь в нашем клубе. Редко, но бываешь, И с друзьями. Друзья и говорят. И потом, я, ведь, слышу, о чем за столиками клиенты беседуют. А город наш, Питер — он же маленький. Здесь почти все про всех рано или поздно узнаешь. Книжки твои, между прочим, в магазинах продаются. А знакомые твои — большей частью, алкоголики. Как пойдут за столиками трепаться, орать на весь зал — волей неволей все окружающие в их беседу включаются.

— Ладно… Ты лучше о себе расскажи.

Злость не проходила. Встретил, видите ли, женщину своей мечты и вместо того, чтобы предаваться нескончаемой радости, жить этими минутами — кто знает, когда их время закончится — может быть, никогда, а, может быть — уже завтра или сегодня — вместо этого снова начинается самокопание, комплексы какие-то, размышления о смысле бытия и о месте его, Огурцова в этом бытии. Может быть, болезнь какая-нибудь психическая развивается? Незаметненько так — подкралась и начинает подтачивать организм известного писателя. Что же это даже стильно…

— О себе? А что мне о себе рассказывать? Работаю в «Зомби»…

— Это я уже понял.

— Сын у меня…

— Взрослый?

Глаша усмехнулась.

— Извини…

— Ничего, ничего. Я, наверное, выгляжу уже старушкой, если ты такие вопросы задаешь.

— Да нет, что ты…

— Семь лет. Папа наш где-то по стране рыщет…

— Что так? Бросил?

— Я его послала. Алкаш. Когда замуж за него шла — казался красавцем-мужчиной. Умницей. А потом — ни работы, ничего. Перестройка, как раз случилась. Он и запил. Лег на диван — и лежит. Только пиво сосет и водку эту, из банок железных. Ну, полежал год, другой, третий… Начал вещи потихоньку продавать. Я его и послала. Квартира-то моя — иди, говорю, куда хочешь. Развелись, одним словом.

— Алименты, хоть платит? — спросил Огурцов.

— Я и думать про него забыла — какие, к черту, алименты… Я же по судам не буду таскаться. Противно.

«Да. Ты и так можешь заработать», — подумал Огурцов и тут же назвал себя за эту мысль подонком.

— В общем, если честно, то как белка в колесе.

— А живешь… Одна?

— Хм… Ну, одна. Мне, знаешь, и с сыном проблем хватает. А мужика в дом… Что-то не хочется. После моего благоверного как-то, знаешь, не тянет больше замуж. Даже не замуж, а вообще — как-то одной спокойнее.

— А с Мишей… Ну, то есть, — Огурцов указал пальцем на пол. — С ним у тебя что?

— А что ты имеешь в виду? Если то, о чем я подумала, то, этом смысле ничего. Просто помогает он мне. Время от времени.

— С друзьями своими знакомит? — не удержался Огурцов.

— Саша… Ты мне кто? Муж? Или папа? Что ты хочешь от меня услышать?

«Я хочу услышать… Что я хочу услышать? Что я самый лучший из всех ее мужчин? Что она хотела бы жить со мной? Чушь. С Веркой так же было. Тоже любовь до гроба. С первого взгляда… И что? Ничего. Поздно, Огурец. Проехали. Шел бы ты домой».

— Мы с тобой еще увидимся?

— Как хочешь.

— А ты как хочешь?

— Мне с тобой интересно. Ты, кстати. так и не рассказал, что ты сейчас делаешь.

— Я? Пишу новое произведение. Роман века.

— О чем же?

— Обо всем. О тебе, в частности.

— Обо мне?

Глаша села на постели.

— Интересно. Ты же меня сегодня в первый раз увидел. Точнее, заметил. Что же ты обо мне можешь написать?

— Там есть девушка очень на тебя похожая. И ее, представляешь, тоже зовут Глашей. Я как услышал твое имя, так и опух сразу. И внешне… Получается, что я все время о тебе думал, представляешь?

— Бывает, — покачав головой ответила Глаша. — Всякое бывает. Так что же там, в романе твоем?

— Там все… Знаешь, я, ведь, раньше детективы писал.

— Знаю. Читала кое-что.

— И как тебе?

— Нормально. Вполне. Даже занимательно.

— Вот… Занимательно. И деньги шли хорошие… Поднялся на этом деле. А потом так достало. Вот, решил написать книгу о Ленине.

— О ком?!

Глаша хихикнула и повалилась на спину.

— О Ленине. Только не так. как все совки писали. А так, что там и мы фигурируем…

— Мы — это кто?

— Мы. Мои друзья, все, короче. говоря, кого я знаю. Или знал. Книга о времени. Время — оно относительно… Для меня многие из тех, кого уже нет, они более реальны, чем те, кто рядом ходит… Вот об этом. Но сложно, мне сейчас, честно говоря, лень в теорию вдаваться.

— Конечно, — сказала Глаша. — Лень. А мне на работу вечером сегодня мне не лень. Нереальный ты, Саша. Все вы…

— Кто это — «мы»?

— А, вот, как ты сказал — ты и твои друзья. Нереальные у вас мир отдельный, свой, который с реальным миром почти не пересекается. Вы в нем и живете, ничего не замечаете из того, что рядом с вами происходит. Я же в этом клубе много кого видела. И писателей, и артистов, и музыкантов… Совершенно параллельное существование. Мне с вами скучно бы было. Я бы ни с кем из вас жить не смогла.

— Да почему же — нереальный? Что ты знаешь-то обо всем этом? Это самая настоящая реальность и есть. Там такие люди, в шоу-бизнесе… Такие бабки крутятся… Там людей могут замочить в два счета. Или — звездой сделать в неделю. Я столько историй могу рассказать, ты с ума сойдешь. И все они реальны. По-настоящему. Ты меня удивляешь, Глаша. Надо же такое сказать «нереальный». Хм…

Огурцов вдруг понял, что вся его сегодняшняя злость была вызвана той самой мыслью, которую неожиданно озвучила официантка из клуба «Зомби» по имени Глаша. Он не мог, не хотел себе признаться в том, что последнее время подсознательно ощущал то, о чем сейчас услышал от девушки, с которой провел ночь — ощущал полную нереальность собственного существования.

— Мне тоже лень в теорию вдаваться, как и тебе, Сашенька. Но я реальный человек. Это вы умеете деньги из воздуха делать, а я — нет. Я своим горбом зарабатываю себе на хлеб и сыну своему… А вы- нет, я ничего плохого сказать не хочу… Писатели должны писать, певцы — петь… Только у вас все не так. Вы словно фантомы. Словно призраки какие-то. И чувства ваши — на девяносто процентов выдумка. Вы заигрались, ушли в свою тусовку, заперлись в ней. А вне тусовки вы беспомощны, даже не как дети, а как… Как… Чуть что — спиваетесь, в наркоту падаете, еще что-нибудь с вами происходит. Мужики, вроде взрослые, сильные. А истеричные как бабы. Слава вам нужна. Слава, популярность, внимание… Ты вот про Мишу спрашивал. Миша — он сильный мужик. За это я его и люблю по-своему. На него опереться можно. А на кого из вас можно опереться? Вот ты бы на его месте — истерику мне бы закатил, стал бы с балкона бросаться, самоубийство разыгрывать — как же, его девушка трахается с кем-то там…

— Так ты его девушка?

— Вот, видишь, тебя уже зацепило. Уже глазки расширились. Могла бы тебе и не говорить… Нет, Саша, я не его девушка. Мы с ним просто дружим. Потому что я — тоже сильная. А он силу уважает. И тебя сильным считает. Хотя… Он в людях очень хорошо разбирается. Может быть, уже и не считает.

— Ты меня не знаешь совсем, — сказал Огурцов. — Почему ты думаешь, что я — истеричный слабак?

— Не знаю… Может быть, я и ошибаюсь. Только, я повторяю — навидалась я вашего брата на своем веку.

— Спиваемся мы, значит… Зато весь остальной народ не спивается. ехидно заметил Огурцов, чтобы только что-нибудь сказать…

— Ладно, Саша… Давай не будем об этом. Иди ко мне.

«Провокаторша, — подумал Огурцов, залезая под одеяло и целуя глашины губы. — Настоящая провокаторша.».

— Так мы увидимся еще, — успел спросить он перед тем, как снова погрузиться в неистовую нирвану. — Глаша? Увидимся?

— Ты мне роман свой принеси почитать, ладно? Вот этот. Который про Ленина.

— Конечно. Только он еще не написан.

— А когда…

— Вот я его в данный момент и заканчиваю, — сказал Огурцов. — Вот сейчас… Сейчас…

Глава 6. Презентация

Самая большая трагедия моей жизни — это смерть Анны Карениной.

С. Довлатов

— Вставайте, приехали.

Огурцов открыл глаза. Он лежал на аккуратно застеленной полке, на хрустящем от крахмала белье. На столике перед ним стояли три, нераскупоренные бутылки коньяка, две картонные пачки с дорогим соком, на блюдечке горка ломтиков копченой колбасы, на другом блюдечке — угнездился крепенький пупырчатый лимон с синим лейблом на крутом бочке. Огурцов пошевелился, поднял голову и увидел, что он лежит на неразобранной постели не просто в костюме и пальто, но и в ботинках. Вот так нынче ездят в Москву известные писатели.

— Очухался? — приветливо спросил его неизветный мужчина.

— Если проснулся в ботинках, значит вечер удался, — вяло пошутил Огурцов.

Неизвестный мужчина хохотнул.

— Да уж, у тебя-то, точно. Я, признаться, завидую. Сам-то я на подшивке… Ну ладно, сосед, удачи тебе.

В принципе, Огурцов мог бы вспомнить, кто этот добрый человек, но вспоминать было лень. Дверь купе аукнула, щелкнула задвижкой и неизветный сосед навсегда исчез из жизни видного писателя Огурцова.

Он посмотрел в окно. По перрону шли люди с отвратительно озабоченными или, что еще хуже — с тошнотворно-радостными лицами. Некоторые же были просто омерзительно беззаботны. Огурцов открыл бутылку, сделал большой глоток из горлышка, вздрогнул от ужаса перед наступающим днем, потянулся к колбасе и, поняв, что не хочет ее, взял лимон и отрыз от него приличный кусок.

Сумка валялась под столиком. Огурцов сунул в нее две непочатые бутылки, взял в руку начатую и вальяжно вышел из купе.

— Всего доброго, — стараясь улыбнуться, сказал он чудовищно некрасивой женщине в убогой форме железнодорожницы. Та не ответила, но сделала такую гримасу, словно собиралсь смачно плюнуть себе под ноги.

«Ни одного приятного лица, — думал Огурцов, уверенно шагая по перрону. — Одни уроды. Хоть, вот на этого грзчика посмотреть… Квазимодо… И погода мерзейшая. И вокзал — гадость одна, архитектора расстрелял бы… Асфальт замусорен. Лотки книжные с дерьмом всяким…».

Он остановился у одного из лотков, за которым стоял продавец с лицом и взглядом удава.

«Это что такое, — подумал Огурцов, глядя на сверкающую целлофанированную обложку с изображением четвертованного брюнета, судя по виду, иностранца. — Что за чушь?»…

— Дайте эту, — неожиданно для себя сказал он продавцу — удаву, ежась не то от мелкого холодного дождика, не то от похмелья.

— «Швейцарский излом»? — спросил продавец. Огурцов внимательно посмотрел на него и понял, что перед ним стоит не продавец, а продавщица.

— Ну да… Излом…

— Вчера только поступила, — услужливо забормотал удав женского рода. Я уже прочитала… Очень интересная книжка. Необычная такая…

— Хорошо, хорошо…

Огурцов сунул книгу в карман и, сделав еще один глоток из бутылки, двинулся к стоянке такси.

В номере гостиницы он допил бутылку и улегся на кровать. Что-то кольнуло в бок.

«Ах ты, как же я опять забыл…».

Огурцов встал и снял пальто. Из кармана выпала книжка с глянцевой обложкой.

«Четвертованный иностранец… Откуда же это?».

Болтинки он решил не снимать. Снова рухнул на кровать, открыл «Швейцарский излом» и углубился в чтение. Читал он, по привычке, быстро, врем яот времени морщился от корявой фразы, смачно матерился, когда дошел до последней страницы вторая бутылка закончилась.

Книжка не понравилась Огурцову. Композиция — дерьмо, длинноты, зачем-то Ленин вместе со своим братом Сашей, какие-то Бухари, ни с того ни с сего Шаляпин затесался. Дешевая стилизация под пост-модернизм. Булгаков для бедных. Что-то смутно всплыло в его памяти, но вспоминать было лень. Огурцов встал, пошел и справил нужду, попутно бросив книжку в мусорную корзину. Заняться было решительно нечем. Посмотрев на часы он понял, что до презентации, ради которой он, собственно, и приехал, еще куча времени. Открыл третью, решил допить, а дальше — целенаправленно трезветь. Нужно появиться на людях в более или менее вменяемом состоянии. Это тоже часть работы.

— …Вам открыть?

— Чего?

— Открыть, говорю?

— Слышь, мужик не задерживай.

Голос, прозвучавший за спиной Огурцова был веселым и лишенным привычной для подобного обращения агрессии и смутно знакомым.

Унылый осенний пейзаж. Новостройки. Амбразура ларька, из которой высовывается красная, в цыпках, рука продавщицы. В цыпочных, потрескавшихся пальцах — открытая бутылка пива.

— Спасибо, — стараясь сохранять достоинство, выдавил Огурцов и, повернувшись к тому, кто его только что поторопил, добавил, — Извините…

— Сдачу-то возьмешь? — насмешливо спросила продавщица. — Нам чужого не надо…

Огурцов вздрогнул и трясущейся рукой сгреб внушительную пачку купюр. Несколько из них упало в грязный снег, Огурцов заметил это и понял, что наклониться за ними он не в силах.

— Чего соришь? — снова спросили его из-за спины знакомым голосом. — Не иначе, большие бабки получил… Ладно, я подберу.

— Спасибо, — не оборачиваясь ответил Огурцов

«Большие бабки… Большие бабки…».

Он посмотрел на часы. До презентации оставался час.

«Ладно. Сейчас пива… И все. А где я?».

— А где я? — спросил он у продавщицы, но вместо лица увидел перед собой обширный, дышащий уютный домашним теплом зад, обтянутый синими шароварами. Дородная продавщица, пыхтя, копалась в своих ящиках и, спасибо, что не пукала от упоения любимой работой в лицо видного писателя.

— Держи свои бабки. Пиво с тебя, — сказал терпеливый покупатель за его спиной.

— Ага. Спасибо.

Огурцов, не глядя на соседа по очереди принял из невидимой руки несколько смятых, мокрых бумажек, не считая, комком, запихнул их в карман пальто и шагнул в сторону, чтобы освобдить место у амбразуры неизвестному доброжелателю.

— Пиво-то возьми, — укоризненно напомнил тот.

— А… Спасибо.

Он взял с алюминиевого прилавка бутылку, отошел в сторону и огляделся.

— Ну что, поправимся? Видно, хорошо вчера погулял, да?

— Что?

— Хорошо погулял, говорю.

Рядом с Огурцовым стоял мужичок — среднего роста, в нейлоновой, дешевой куртке и турецких, с вещевого рынка, джинсах. В руке мужичок держал бутылку пива и неотрывно смотрел на своего визави.

— Слушай, а где я? — спросил Огурцов.

— Вот я и говорю, хорошо погулял. Бабки-то большие у тебя. Ты поосторожней тут… А где? Улица Космонавтов. Район лихой. Так что — гляди в оба. Повезло тебе, что на меня нарвался. Другой бы тебя тут прямо у ларя обул бы. Может, проводить? Тебе куда ехать-то?

— Мне в центр… А улица Космонавтов — это где?

— Это тут, — весело ответил мужичок. — До центра-то, в общем, недалеко. Ты только тачку возьми, а то в метро менты повяжут. А с твоими бабками, сам понимаешь… Бизнесмен?

— Да нет… Писатель.

— О-о, писатель… Сейчас все пишут. Вот я бы написал — такого бы написал. Про свою жизнь — ого-го, сколько у меня было разного. Роман целый можно отгрохать. Круче любого детектива будет. У меня, ведь, тоже — и большие бабки были, и все такое… А теперь, знаешь, в магазине работаю, грузчик — так и хрен с ним. Мне понта не надо. А деньги тоже зарабатываю не жалуюсь. Халтура каждый день, наликом платят — а мне что? Ну, ты писатель, ты врубаешься… Как звать-то тебя, кстати? Меня — Славиком. Меня тут все знают. Так что, ежели что, писатель, огурчики, помидорчики — все ниже госцены — обращайся. Тебе, ведь, гостей принимать надо? Надо. Вот и приходи. Седьмой гастроном, ну, семерка, тут все знают. Спросишь Славика… Всегда поможем хорошему человеку…

— А откуда ты знаешь, что я хороший? Да, извини, Саша я. Огурцов фамилия.

— Так видно, что Саша Огурцов, — хмыкнул мужичок. — Ну, давай, Огурец, по пивку…

— А почему это видно, что я…

Лицо у мужика знакомое. Аж зло берет — настолько знакомое, явно, встречались раньше, но не вспомнить, где, когда…И — странная штука — точно где-то его видел — меняется это лицо. Очень привычно как-то меняется — вот оно опухшее, а вот — худое, строгое… И улыбается так… И про большие бабки он что-то…

— Васька? — неожиданно для себя спросил Огурцов понизив голос. — Леков? Ты, что ли? Ты же…

Лицо мужичка посерьезнело и стало совсем уже знакомым.

— Знаешь что, писатель Огурцов, — сказал он рассудительно. — Давай-ка я тебя сам в тачку посажу. А то тебя глючить начинает. Славик я, а не Васька. Славик. Я тебя в машину пристрою и езжай себе — Бог тебе судья. А за помидорчиками, ежели что — не забудь — седьмой гастроном. Улица Космонавтов. Во-он там.

— Погоди, мужик, погоди… Как тебя… Славик… Васька…

Сильные руки тащили Огурцова по мокрому снегу, перед его лицом мелькнул рукав нейлоновой куртки, скрипнули тормоза и через секунду он оказался в тесном, пахнущем бензином, салоне «Москвича».

— В центр ему, — услышал Огурцов знакомый голос. — Довези, шеф, это хороший человек.

— Ну и куда тебе, хороший человек? — спросил водитель.

— В «Россию», — машинально ответил Огурцов, пытаясь рассмотреть сквозь заляпанное снегом стекло удаляющегося Славика.

«Это он. Он. Леков. И походка его и все… Вот, сволочь-то. Скрылся от всех. Это в его стиле. Сколько раз так исчезал. А теперь дошел уже совсем смерть свою инсценировал. А на хрена? Может быть, и мне? Надоели все… Скучно. Может быть, взять, вот, как он — раз, и всю жизнь поменять. И вместо одной жизни две прожить. Полянский об этом говорил… Да, а что — как Александр Первый, если это, конечно, не туфта. Бросить все к черту и начать заново…».

— В «Россию»? — переспросил водитель.

— Да, — спохватился Огурцов. — И побыстрей, командир. Не обижу.

— Отсутствие метафор — это еще не признак плохой литературы. Литература хороша тем, что она — разная. И фирменный стиль Огурцова — стальной сюжет и вкусный текст. Книга, которую мы сегодня представляем, надеюсь, оправдает, уважаемые читатели, ваши ожидания. На мой, лично, взгляд, это, я, конечно, прошу прощения у уважаемого мною и всеми нашими сотрудниками, автора, большой шаг вперед. Она чрезвычайно необычна и насыщена… Впрочем, дорогие наши гости, вы сами сможете в этом убедиться, купив и прочитав новую работу Александра Огурцова.

Мария Николаевна Зуева, главный редактор издательства «Дронтъ» перевела дух и посмотрела в сторону Огурцова, который стоял за колонной. Со стороны могло показаться, что он потупился от врожденной или благоприобретенной скромности, но, на самом деле, у основания престола его души в смертельную битву вступили пиво и коньяк — две вещи несовместные, ян и инь, лед и пламень, вода и камень.

Огурцов шагнул к микрофону.

— Пиво, — сказал он, — вторгается в коньяк словно орды северных варваров в цветущие виноградники юга…

Щелкнули сразу несколько фотоаппаратов и блеснули вспышками. Огурцов тут же вспотел.

— Я продолжу, — сказал он, пытаясь сосредоточиться и чувствуя, как рот его наполняется вязкой, с металлическим привкусом ржавчины, слюной. Опустив глаза долу, чтобы собраться с мыслями и не видеть перед собой толпы журналистов и читателей, собравшихся на презентацию его новой книги, он увидел перед собой несколько диктофонов.

«Раз они лежат, значит, это кому-нибудь нужно, — ни к селу ни к городу подумал он. — Пусть будет лучше хотя бы одному из них».

Он взял первый попавшийся под руку диктофон и поднес его к губам.

— Так я продолжу, — повторил Огурцов. — Хотя, на самом деле, говорить я не умею. Я не рассказчик. Все, что я хочу сказать…

Он говорил давно заученные фразы.

— Все, что я хочу сказать, я пишу. Такая у меня профессия…

Это была не первая его презентация и он знал уже, в каком месте монолога публика засмеется, когда начнут щелкать фотоаппараты, когда журналисты начнут задавать вопросы разной степени каверзности.

— Вот, Анатоль Франс, — в третий, за последние два года, выдавил из себя Огурцов. — При всей искрометности…

Он прекрасно знал, что он внешне очень похож на Анатоля Франса и старался использовать это сходство. Перед теми, конечно, кто, хоть однажды, видел портреты его французского двойника.

— При всей искрометности и упругости его фразы был в быту страшным мямлей и занудой. Я — такой же. Конечно, я не претендую на его талант, я говорю лишь о быте, об обычной жизни… А что до моей новой книги, — сбился Огурцов, — то просто читайте ее, я надеюсь, что вам…

Пиво с коньяком окончательно рассорились.

— Простите, — перебила его высокая, огненно рыжая девица. Могла бы и не обращаться на «вы». Хотя, протокол обязывает. Огурцов спал с ней уже неоднократно — Нина, корреспондентка газеты «Московский Ленинец» давала всем без очереди, как Люся из Сайгона…

— Простите, — сказала Нина, словно видела Огурцова впервые. — В ваших произведениях часто мелькает образ писателя. И, как правило, выглядит он в вашем прочтении, весьма несимпатично. Чем вы это можете объяснить?

— Не идентифицируйте героев литературного произведения с автором.

— Хорошо, — усмехнулась Нина. — А, скажите, что вы читаете в последнее время? Какие произведения современных авторов оказывают на вас влияние и оказывают ли вообще?

— Сегодня, — Огурцов громко икнул. — Сегодня утром я прочел книжку под названием «Швейцарский излом».

Зал разразился аплодисментами.

— Так вот, — Огурцов поднял руку, успокаивая публику. Он уже видел, что сегодня ему удается все. Тем более, что в толпе он распознал несколько знакомых лиц. Та же Нина, еще парочка девушек — Катька и Маришка, и — вот, кого он не ожидал сегодня увидеть — Артур Ваганян приветливо махнул ему рукой. Они были знакомы лет пять, Ваганян работал администратором у самого Вавилова — а Вавилов — это сила. Это концерты, это пластинки, это и издательские дела, наконец, Вавилов — это билеты в любую точку земного шара, это отсутствие проблем с визами… А Ваганян — просто хороший дядька. Приятно с ним и выпить, и поговорить, и за девочек московских подержаться Ваганян всегда самых лучших выписывает, у него, чуть ли, не своя контора по этому делу.

— …Так вот, что я могу сказать об этом, с вашего позволения, произведении… Если бы не коньяк, который я, слава Богу, захватил с собой из Питера, я, вряд ли бы дочитал до конца. И несть числа таким работам. Завалены лотки — вы посмотрите только чем? Ну, я все понимаю, авторам нужно зарабатывать деньги, но нельзя же так… Нельзя же все валить в одну кучу… Я не сторонник цехового братства. Я никогда не скажу писателю, который написал полную лажу, что его творение интересно, оригинально и, вообще, он, мол, перерос своего читателя… В таком, вот, роде…

— Ну да, — отчего-то хихикая, снова встряла Нина. — А, вот, в вашем предыдущем романе «Петух топчет курицу» вы обратились к Серебряному веку. И все писатели, поэты, вообще, творческие люди той эпохи представлены вами в чрезвычайно карикатурном виде. Даже с какой-то злостью. С каким-то садистским наслаждением вы выписываете их пороки, их маленькие слабости, представляя их важнейшими чертами их характеров и отрицая тот вклад в мировую и отечественную культуру, который они… Ну, взять, к примеру, хотя бы созданный Вами образ Валерия Брюсова…

Все проходит, — сказал Экклезиаст. Нет, не все. Ничто не проходит бесследно. Страшный спазм, поднявшийся из утихомирившихся, было, глубин желудка, скрутил Огурцова, тело его само собой завязалось сложным морским узлом и он стошнил — всеми тремя бутылками коньяка, пивом, выпитым на улице Космонавтов — стошнил прямо на россыпь диктофонов и сверкающие глянцем книги, лежащие перед ним на столе. В последний миг перед тем, как отключиться, Огурцов прочел название на одной из них. «А.Огурцов, — было написано на обложке с изображением четвертованного иностранца. — Швейцарский излом».

Еще ни разу ни один питерский писатель не срывал в московском Доме книги таких аплодисментов.

Глава 7. Черные яйца

«Души мертвых уходят на запад»

В. Леков «Путешествие к центру Земли»

«Мы красные кавалеристы и про на-а-а-а-с…»

Ночной вопль в тихом московском дворике. Середина 2001 года.

Вавилов быстро прошел сквозь стеклянные двери. Кивнул охраннику в форме, сидящему в прозрачной пластиковой, пуленепробиваемой будочке, поднялся на второй миновав три лестничных пролета и два металлоискателя, предупредительно отключенные охранников снизу и снова заработавшие, как только Вавилов миновал последний и оказался в просторном холле.

— Здравствуйте, Владимир Владимирович!

Секретарша Юля вскочила из-за длинного прилавка, уставленного телефонами, календарями, как в железнодорожных, или авиакассах, чтобы посетители отчетливей представляли, какое нынче число и когда им отъезжать, объявлениями в стеклянных «стоячих» рамочках, извещавших о том, что через неделю — общее собрание, что через две недели — общее собрание но только одного отдела, что через месяц шеф уходит в отпуск и его обязанности будет выполнять первый зам Якунин, кроме этого на прилавке стояли пепельницы, лежали гелевые авторучки, зажигалки, ближе к окну — чашки для кофе, электрический чайник, сахарницы, ложечки.

— Здравствуйте. Владимир Владимирович! К вам уже…

— Привет, — бросил Вавилов. — Я вижу. Да. По одному.

Ни на кого не глядя он прошел прямо в свой кабинет, оставив за спиной с десяток посетителей, которые, завидев Самого, как по команде поднялись с мягких кожаных диванов и кресел, в обилии имевшихся в холле.

Глаза-то его были опущены долу, но видел он всех и каждого. Видел и мгновенно отделял зерна от плевел.

— Ну что, Артур? — спросил Вавилов, потягиваясь. Вчерашний теннис напоминал о себе. Как, впрочем, и о том, что почаще бы следовало Владимиру Владимировичу вспоминать о любимой игре. И не пренебрегать тренировками.

Застоялся конь в конюшне, явно, застоялся. Такая утренняя боль в мышцах — словно напоминание о далекой молодости. Когда растут они, эти мышцы, когда молочная кислота в них вырабатывается со страшной силой — от нее и боль вся, от молочной кислоты. И изжить эту боль можно одним только образом — снова мышцы нагрузить. Тогда и рассосется. А иначе — суток трое будет мучить, заставлять кряхтеть и морщиться каждый раз, когда поворачиваться приходится или просто на стул садиться. Не говоря уже о со стула вставании.

А поворачиваться сейчас ох, как приходится. Знай только поворачивайся. Не то, что прежде. Иначе — если поворачиваться не будешь — нет, конечно, не хана, пережили уже ту стадию, когда хана, теперь уже не хана. Теперь может быть только покой, домик в Сан-Франциско и еще один — в глуши, в деревне, на Рублевском шоссе. Ну, конечно, почет и уважение, улыбки ресторанных халдеев, абонированные кресла на театральных премьерах, но — не то, не то. Вылететь из обоймы отстреленной гильзой — дзынь, и покатилась в грязь — нет уж, увольте. Есть еще силы, есть еще перспективы, есть еще цели. А это для человека очень важно, когда цель есть. Цель — она силы дает. А силы дают средства. А средства — хотя бы иллюзию личной свободы, независимости, любви, счастья, наконец. Иллюзию, конечно, всякий взрослый, работящий мужик с головой это скажет, но у других-то, ведь и иллюзии нет. Пусть уж иллюзия будет — все лучше, чем ничего.

Впрочем, чего себя обманывать. Средства — они новые цели обозначают. Делают их видимыми. Вот и получается: цели-силы-средства-цели. Замкнутый круг.

Владимир Владимирович Вавилов весьма почитал польского фантаста Станислава Лема. Особенно — роман «Эдем». Запал в свое время жуткий образ из «Эдема» — завод, который работает сам на себя: производство элементов-деталей, сборка, технический контроль, складирование, утилизация, производство элементов-деталей. И так до бесконечности. Страшно? Страшно. Нужен такой завод? Нужен. В том-то и дело, что нужен. Вся жизнь — такой завод. Эдем. Почему Эдем? Потому что тому, кто не ужаснулся — тот получит все.

Буддийские монахи могут очень долго, из месяца в месяц выкладывать сложнейшую мандалу из крохотных разноцветных камешков. С тем выкладывать, чтобы потом, в один миг разрушить.

Нужно это?

Нужно.

В свое время Владимир Владимирович Вавилов спонсировал международный конкурс создателей саморазрушающихся скульптур. Всю Москву на уши поставил. Вся столичная творческая интеллигенция целый месяц об этом только и говорила. А месяц для Москвы — это очень много.

И не диво. Потому что очень красиво это было. Потому что великая жизненная правда в том сокрыта, когда за неделю разрушается вещь, на создание которой уходили долгие месяцы. Не говоря уже о годах обучения, творческих поисков, ошибок, открытий, разочарований.

Владимир Владимирович Вавилов каждый день смотрел, как умирал под лучами солнца ледяной Феникс. Сначала истаяли перья, потом оплыл страдальчески раскрытый клюв, придав символу бессмертья удивительно идиотский вид. Феникс стал похож на забытую всеми старушку, доживающую свой век в грязной московской коммуналке. Прошло еще два дня — и Феникс уподобился разделанной замороженной тушке цыпленка. А еще через день от него остались лишь «ножки Буша».

В свое время на «ножках Буша» Вавилов неплохо заработал. И вспоминал о тех временах с удовольствием. Потому что и стране польза была и ему, Вавилову. Если отбросить иронию и все рассуждения о трансгенной продукции, то чем бы спасся народ в голодные постперестроечные годы, как не пресловутыми «ножками Буша».

На ножках заработал, а на Фениксе потратился. Кто как не Вавилов платил бешеные гонорары всем этим сумасшедшим скульпторам.

Владимир Владимирович Вавилов испытывал странное, а грани с мазохизмом удовольствие при виде оплывающих и скучнеющих ледяных и песчаных божков и чудовищ, давидов и голиафов.

Вся желтая пресса смаковала эволюции, а точнее инволюции, происходившие с ледяным Давидом — точной копией статуи работы Микеланджело. На третий день у победителя филистимлян отвалился маленький, аккуратный, дотошно исполненный скульптором член, мышцы одрябли, конечности истончились, ввалилась грудная клетка, сморщились аппетитные ледяные ягодицы, а лицо опухло, сделалось пористым, бесформенным и порочным и стало напоминать одновременно нескольких поп-идолов. Еще через день Давид выглядел как законченный наркоман-джанки. Но — все же простоял еще два дня. Лишь потом упал, не в силах удерживаться на артритных ногах. При падении сломал в локте руку, держащую пращу. Так и лежал, бедолага, с чудовищно увеличенной печенью, глядя в небо заплывшими, слезящимися глазами — старый, лысый пастух-пращник, никому на свете не нужный, никем не любимый, всеми брошенный. Последнее, что оставалось у несчастного Давида от лучших времен его харизма. Но и та истаяла через несколько дней. И в совке дворника нашел Давид свой конец.

За Давида Вавилов заплатил фантастический гонорар. После Давида жить хотелось. Передернуться и жить. Жить и работать. Отрасль ставить. Продукты глубокой заморозки — дешево, питательно, без очереди, через каждые двести метров. Ну, и мороженое, конечно. Всевозможное. На внутренний рынок и на внешний. Экологически чистое, без наполнителей, без заменителей и консервантов.

* * *

— Ну что, Артур, — повторил Вавилов. — Что-то хорошее хочешь мне сказать?

Владимир Владимирович очень хотел хороших новостей. Потянулся еще раз, чтобы снова почувствовать приятную боль в мышцах, взглянул на холодильник, в котором, как и положено, стояла бутылка коньяка «Греми», взглянул в окно на крыше соседнего дома лежал толстый рыжий кот — хорошая примета. Он не часто выходил на крышу, кот этот. Но, Вавилов уже просчитал закономерность если кот нежится на теплом железе кровли — значит день будет удачным.

— Да, знаешь, Володя…

Артур Ваганян, администратор, занимающийся вопросами, связанными со всем, что касалось музыкального бизнеса, был человеком на редкость ответственным. Уходить даже хотел из концерна «ВВВ», из Вавиловской империи, но смекнул, видно, что лучше, все равно, ничего не найдет. И правильно.

Бывает, с каждым бывает — истерика случилась с человеком, о творчестве начал рассуждать, о том, что попса московская ему поперек горла встала, что тошнит его от всех этих дутых, искусственно созданных артистов, певцов и певиц, которые не могут ни одной ноты правильно взять, если компьютера под боком нет или дублирующего исполнителя — Вавилов все это понял. Понял и простил. Когда Артур, через неделю после своего срыва пришел к нему в кабинет, даже виду не показал, даже не намекнул на давешний скандал. Словно бы и не было ничего. Словно и не кричал Артур, что ненавидит шоу-бизнес, что ноги его не будет больше в кабинете патрона, что надоело ему все и ни в одни клуб, ни на один концерт он даже в качестве зрителя не придет.

Ничего. Пришел и в кабинет, и в клуб, в один, в другой. в третий. И, как и прежде, стал прилежно трудиться на ниве музыкального шоу-бизнеса, выращивать и продавать молодые таланты.

— Ну, ну, не тяни, — улыбнувшись подбодрил Артура Владимир Владимирович. — Давай, выкладывай, что там у тебя. Еще одно новое дарование?

— Да нет. Дарование-то, как раз, старое… Не знаю только, что с ними делать. Да и вопрос большой — то ли это дарование, или…

— Погоди, погоди. Давай конкретно. Излагай так, чтобы я понял. По порядку. Только не очень долго, ладно? А то у меня немцы сегодня, такая с ними запара.

Вавилов посмотрел на свой старенький «Ролекс». Не слишком модные часы для современной Москвы, но Владимир Владимирович любил эту фирму, с юности любил. Во времена юности для Вовы Вавилова «Ролекс» казался вещью совершенно недостижимой. А теперь уже поздно вкусы менять. Пусть молодежь глупая часы каждый месяц себе обновляет. Вавилов — человек солидный. Консерватор.

— Ну вот. Через сорок минут уже должны быть. Давай по существу, поторопил он Ваганяна, странно ерзающего в кресле и, явно, не решающегося перейти к сути дела.

— Володя, — сказал Ваганян и снова замолчал, вытащил белый, идеально выглаженный платок и вытер лоб.

— Ты чего потеешь? — хмыкнул Вавилов и снова посмотрел на кота, развалившегося на соседней крыше. — С бодуна, что ли? Так давай коньячку.

— Нет, — Артур махнул платком. — Нет. Правда, дали вчера немножко… На презентации, понимаешь, был…

— Ну? — нетерпеливо спросил Вавилов. Музыкальный бизнес, в общем, был в компетенции Ваганяна, Владимиру Владимировичу и других дел хватало. — Ну и что — презентация… А дальше?

— Книжку новую представляли, Огурцов такой, может помнишь?

— А, писатель?., - поскучнел Владимир Владимирович. — Ну так что там случилось-то у тебя?

— Да не случилось ничего, Володя. Просто Огурец, ну, то есть, писатель этот… Сашка, в общем…

— Слушай, не части, а?

Владимир Владимирович снова взглянул на часы.

— Давай быстренько вопрос решим и все. У меня сегодня очень день плотный, Артур.

— Так вот, Огурец… Тьфу ты, господи, Огурцов мне и сказал, что видел на улице Лекова.

— Ну?

— Ну вот. Собственно, я с этим и пришел.

— Погоди. Твой писатель видел на улице Лекова. А я тут при чем?

— Ну, Леков же…

— Что — «Леков»?

— Он же умер…

— М-да? И что теперь? — спросил Вавилов начиная скучать.

— Ну как же?

Ваганян встал с кресла и прошелся по кабинету. Посмотрел в окно. Вавилов машинально посмотрел туда же. Кота на крыше уже не было.

— Так, ведь, Леков же…

— Что ты мне голову морочишь? — недовольно буркнул Вавилов. — Что я теперь должен делать? Денег, что ли, на похороны дать?

— Володя…

— Я — Володя, — рявкнул Вавилов. Утро переставало ему нравиться. — Я Володя, — повторил он. — Что ты мне тут кота за яйца тянешь? Что мне делать? Я сказал — если у тебя там кто-то гавкнул, так скажи толком — помочь, похороны организовать, или что там еще?

— Володя… Леков — это тот самый музыкант, которого мы…

— Ну понял я, понял. Короче, давай, пиши смету, иди в бухгалтерию. И, вообще, это твоя вотчина, что ты меня грузишь с утра? Бери все в свои руки и сам решай. О кей? Может коньячку?

— Володя…

Артур снова сел в кресло.

— Ты не понимаешь. Этот парень — Леков, он умер уже давно. Год назад. Мы выпустили его трибьют. Концерты делали. Бабки в этом деле крутятся хорошие. Права купили на все его песни. Гольцмана вписали к нам — он же в Питере теперь все наши акции делает.

— А-а, — Вавилов боковым зрением заметил, что кот снова появился на соседней крыше. — Ну, понял теперь. Так бы сразу и говорил. Ну так в чем суть-то?

— Огурцов мне вчера сказал, что видел Лекова на улице. В Москве. Живого.

— Ну и очень хорошо, — ответил Вавилов. — Новые песни напишет.

— Володя! Ты меня слышишь, вообще?

— Более чем. Орать только не надо.

— Он же умер. Я тебе русским языком говорю — у-мер. Какие к черту, новые песни? Как мы их подавать будем? Он умер год назад! Все права у нас! Мы на этом деньги зарабатываем…

— Большие? — вяло спросил Владимир Владимирович. Разговор начал его утомлять.

— Большие, — сказал Артур. — Вся страна его хоронила. Фильм сняли документальный.

— А-а… Точно. Было такое. Вспомнил наконец. Что же ты мне голову морочишь столько времени?

— Так я… Я же по порядку все… Короче говоря, выходит, что не умер он, а просто слился. А теперь всплыл. И с правами теперь — черт разберет, что делать?

— Погоди. Так я не понял — кто тогда умер-то?

— Хрен в пальто, — вскрикнул Артур. — Откуда я знаю, кто там умер. А то, что Лекова живым видели в Москве — это факт. Вчера мне Огурец… Огурцов, то есть, сказал, Трезвый был, между прочим. А это таким нам может боком выйти, Володя, такая вонь поднимется…

— Слушай, ты этим делом занимаешься, вот и занимайся. Мне мозги не пудри. Или ты хочешь как? Чтобы я за вас всю работу делал? Я за что тебе деньги плачу? А? За Лекова твоего сраного? Вот и разбирайся с ним сам? Все? Смету принеси, если бухгалтерию не устроит, поговорим…

— Ладно, — мрачно кивнул Артур. — Я все понял. Буду разбираться.

— Вот и молодец. Давай, Артур, крутись-поворачивайся.

* * *

Легко сказать — крутись-поворачивайся. Вавилов, он, как блаженный. Ситуация-то и в самом деле куда как аховая. Если, конечно, не привиделось Огурцу. Литераторы — они народ нервный, мнительный.

Совпадение?

Хрен его знает. Жизнь — штука причудливая. Может и совпадение. Ну, попался мужик у ларька. Ну, похож. Ну, очень похож. Так и что?

Ваганян вспомнил, как давным-давно встретил в трамвае своего двойника. Правда, двойник изъяснялся лишь по-арабски. В те времена арабских студентов тьма-тьмущая в Союзе обучалась.

Посмотрели тогда друг на друга, вытаращив глаза. Да и разошлись.

С другой стороны, что тогда было? Встретились два студента.

А тут бабки. И наипервейшее правило: лучше перестраховаться. Последить за странным мужиком — вдруг, это и не Леков вовсе. А, с другой стороны время, время! Дел невпроворот. Это Вавилову легко говорить — реши, мол, сам. Он-то уже вообще, почти делами не занимается. Весь концерн «ВВВ» как хорошо отрегулированный механизм работает. Многоотраслевое объединение выросло из продюсерского центра — тут тебе и птицеферма, которую Вавилов недавно достроил — гигантское предприятие под Москвой, видно, «ножки Буша» все шефу покоя не давали — решил продолжить свои отношения с битой птицей. В общем-то, и птицеферму уже не Вавилов строил, а деньги его. Вавилов теперь в офисе появляется в одиннадцать, а в двенадцать уже в ресторане сидит с какими-нибудь нужными людьми. Там все вопросы и решает за рюмкой «Агдама». Это у него такой же рудимент, как и «Ролекс» на запястье. С детства Владимир Владимирович этот напиток полюбил. И никак разлюбить не может. Впрочем, есть в этом шик особенный. Сидит он, допустим, где-нибудь в Доме Академиков, на карту вин даже не смотрит, а вышколенный халдей ему персонально холодную, запотевшую бутылку «Агдама» несет. «Самтрестовский», мутноватый, подлинный. Особенно Владимир Владимирович любит, если бутылка, что на стол к изумлению всех присутствующих официант ставит перед всемогущим «ВВ» вся опилками заляпана.

Молодец он, конечно, такую махину раскрутил — и битая птица тут тебе, и издательство престижное, и производство видеокассет, и строительный бизнес, и музыка, и автомобили, и водка. Пару телеканалов собственных имеет, одновременно — личное рекламное агентов — сам себе рекламу продает, сам у себя ее покупает, сам с собою, бывает, по неведению или в силу забывчивости, торгуется, переговоры изнурительные ведет. Но — ни одной копейки, в результате, на сторону не уходит. А Вавилов уже к этому привык. Это раньше у него радостное детское изумление возникало, когда выяснял он с похмелья, что вчера двое его администраторов вели торг друг с другом, не подозревая, впрочем, о том, что работают на одного и того же хозяина. Со временем, впрочем, и это перестало удивлять. Дел ведь — край непочатый, и тут, и там. Страна огромная, а он, Владимир Владимирович один. Попробуй все в голове удержать, если курам — дай, телевидению — дай, литераторам, хоть и не столько, сколько курам — но тоже дай. Подумаешь, Леков какой-то умер, потом ожил и права качать начал. Тут вон полтора миллиона кур снесли яйца черного цвета. А почему — неведомо. В Доме академиков когда сидели последний раз, астролог какой-то там же отирался. Говорил, мол Черная Луна по Солнцу пошла. Говорил, говорил, все на бутылку «Агдама» поглядывал, о благости-неблагости вещал. А у самого кадык вверх-вниз нервно ходил. Прямо как у курицы, перед тем как яйцо снесет. Эх!

Черные яйца охотно покупали владельцы дорогих ресторанов, но это был мизер. Несколько тысяч, положим, умяла московская элита. Еще по тысяче ушло в Питер, в Нижний и на Николину Гору. Проституток дорогих угощали новым изыском — black balls. Проститутки лупили black balls, рассыпая черную скорлупу на дорогие ковры отдельных кабинетов.

Но что такое несколько тысяч, когда на руках около десяти миллионов нереализованных black balls.

Проще всего было отправить роковые balls на переработку. Любой другой так бы и поступил. Но не Владимир Владимирович. Было в этих яйцах что-то завораживающее. Многообещающее.

От черных яиц ощутимо пахло тайной. Птичницы и птичники, грузчики, ответственные, не очень ответственные и безответственные вовсе работники огромной птицефермы провоняли тайной настолько, что некоторым из них пришлось даже уйти из семей. Взгляды работников, обеспечивающих бесперебойное производство яиц стали тяжелыми, многозначительными, порой, отпугивающим. Щеки у большинства работников покрылись густой щетиной практически у всех, не исключая и представительниц слабого пола. Некоторые стали выше ростом, другие, напротив, за считанные дни измельчали, похудели, стали прихрамывать, но, вместе с тем, обрели необыкновенную физическую силу. Крохотные грузчики теперь грузили ящики черными яйцами в три смены без обеда и ни капли пота не выступало на их сморщенных, позеленевших лбах. Тонкие руки с легкостью подхватывали тяжеленные поддоны, словно муравьи носились становившиеся все больше похожими на карликов разнорабочие по складам Вавилова, все больше напоминающим муравейники.

Интерес к новой продукции стали выказывать самые разные организации и объединения. Теперь Владимиру Владимировичу по мимо того, чтобы решить, как же и куда реализовать странную продукцию приходилось думать еще и том, как откреститься от сатанистов, денно и нощно околачивающихся вдоль заборов предприятия. Сатанисты жгли костры, тянули заунывные песни и вступали в неформальные отношения с грузчиками и птичницами.

Основные подъезды к ферме были перекрыты пикетами «Гринписа», которые, как ни парадоксально, проводили ночи у сатанистских костров, угощали парней в черной коже печеной картошкой и рассказами о светлом, экологически чистом будущем в котором место найдется всякому, кто пожертвует на благое дело долю малую из своего бюджета.

В общем, от black balls исходил вызов. И Владимир Владимирович чувствовал, что вызов этот направлен лично ему. Тем более, что овуляционная флуктуация скоро закончилась и куры, косясь боязливо на птичниц с зелеными лицами стали, хотя и осторожно, но нести обычные и милые желудкам широких масс яйца с белой скорлупой.

На все можно с разных сторон посмотреть. Много ли найдется людей в этом лучшем из миров, который вот так, в одночасье оказываются владельцем десяти миллионов black balls?

Нужно было что-то решать. И решать срочно.

Артур Ваганян был посвящен в проблемы птицефермы и понимал, что Вавилову сейчас не до шоу-бизнеса. Придется, в самом деле, самому разбираться с неожиданно вставшим перед ним препятствием.

* * *

Решать. Легко сказать — решать. В принципе, Артур знал, что решить можно любую проблему. Но всякое решение требует времени, а его у Артура не было. Да и вообще — с какой стати он сам должен торчать у незнакомого подъезда и выслеживать неизвестного ему гопника. И пытаться понять — Леков это или просто гопник. Есть штат, есть куча народу, которым он платит неплохие зарпалты, а народ этот, как и положено ему, по ночам в клубах дорогих развлекается, а днями в офисе кофе пьет и по мобильникам с девками треплется. О том, как ночью в клубе будет развлекаться. Понтярщики. Лентяи и пройдохи. Только других-то нет. Если человек не понтярщик и не пройдоха ему в шоу-бизнесе делать нечего. Сожрут. Или подставят на деньги. Так что, взялся за гуж — не говори уже ничего. Тяни его и радуйся, что работа эта считается престижной и трудной, что она открывает двери очень многих известных домов и раскрывает секретные номера телефонов серьезных людей.

Короче говоря — …

Звонок мобильного телефона прервал размышления Артура о предстоящей операции.

— Але-о, — привычно пропел он в трубку.

— Артурчик! Это я!

Вот, кого только сейчас здесь не хватало. Стадникова. И, судя по голосу, уже с утра на дозе.

— Хочу денежек у тебя взять, солнышко мое. Да, да, я в Москве. Когда смогу увидеть тебя, ангел мой черненький?

— Ты где? — спросил Артур.

— Я на Тверской. Пиво пью. А ты?

— Подъезжай во «Флажолет». Это рядом.

— Да знаю я, господи! Он, что, открыт в это время?

— Для нас с тобой он открыт всегда. Я буду там через пятнадцать минут.

— Целую тебя, ласточка моя, Артурчик. Лечу к тебе на белом вертолете любви.

Артур в задумчивости покрутил «мобильник» в руках. Только Стадниковой сейчас и не хватало. А если она уже в курсе? Если Огурец и ей рассказал про то, как встретил в Москве Лекова? Или, как нынче принято говорить, человека похожего на Лекова.

Да ладно, тут же успокоил он себя. Ольга Стадникова — тетка разумная. Ее нынешнее положение более чем устраивает. Муж — бизнесмен, Боря Гольцман. Наполовину инвалид, сердечник. Так это еще и лучше. Или?

Нет, в любом случае с ней эту ситуацию надо обсудить. Да и Гольцмана в известность поставить — Боря тоже в этом деле завязан.

— Привет, солнышко!

Стадникова вскочила из-за стола — в полутемном зале «Флажолета» кроме нее и полусонного официанта не было никого — вскочила и бросилась к Артуру. Задела бедром за стул, уронила его, официант вздрогнул было, но, заметив, что ничего страшного не произошло, снова впал в обычное утреннее оцепенение, подскочила к Ваганяну и повисла у него не шее.

— Привет, привет, — Артур привычно чмокнул Стадникову в щечку. — А ты все хорошеешь.

— Ну, скажешь тоже. Нам до вас, бояр московских далеко. Это вы тут…

Стадникова посмотрела на официанта и кивнула ему. Тот медленно поплыл к стойке бара.

— Ладно, ладно, не прибедняйся, — через силу улыбнулся Артур. Прекрасно выглядишь.

Он не лицемерил. Ольга, действительно, за последний год сильно изменилась. Хоть и пила так же, как и в старые времена жизни с Лековым, но как-то вытянулась, разрумянилась, похудела, даже, кажется, длинные светлые волосы ее стали гуще.

— Ну, пойдем, Артурчик, пойдем… Ты в это время суток насчет коньячку — как?

— С тобой, — Артур посмотрел на часы. Двенадцать дня. — С тобой всегда.

— Ты за рулем? — Стадникова посмотрела в глаза Артура и улыбнулась. Ваганян заметил, что она вставила себе новые, по виду судя, довольно дорогие зубы.

— За рулем, — ответил он. — Но это не имеет значения.

— Вот, уважаю профессионалов, — сказала Стадникова, неловко плюхнувшись на стул. — Молодец. А в клуб этот, и вправду, меня без вопросов пустили.

— Ну, еще бы. Своим здесь всегда рады. В любое время дня и ночи.

— Слушай, у меня денежки кончились совсем… Борька новую машину взял, вообще, в Питере чего-то неважно все идет… В общем, потратились мы… Как там у тебя дела?

— Деньги есть. Сколько тебе?

— Ну, это надо по бухгалтерии посмотреть…

Стадникова кивнула официанту, поставившему на их столик две рюмки коньяка, два бокала с соком и какой-то салат.

— Ладно. С бухгалтерией завтра разберемся. Ты будешь еще завтра в Москве?

«Хорошая она, все-таки, баба, — думал Артур, произнося необязательные фразы о бухгалтерии, о завтрашнем дне — все можно было решить сегодня, сейчас, не сходя с этого места. — Хорошая баба. И настроение у нее — лучше не бывает. А что будет, если я ее сейчас так озадачу. Мол — жив твой муженек первый. Что с ней будет? Она же любила. Его. Не любила бы — не маялась бы пятнадцать лет. Стоит ли ее сейчас этим напрягать, пока ничего доподлинно неизвестно? Может быть, да и скорее всего, это и не Леков вовсе…».

— Буду, буду, — улыбаясь ответила Стадникова. — Конечно буду. В контору к тебе заеду обязательно.

— Слушай…

Артур полез в карман.

— Я тебе штуку могу прямо сейчас дать. А остальное — завтра по бумагам посмотрим. Устроит тебя?

— Конечно, солнышко!

Стадникова приняла из рук Ваганяна десять зеленых купюр с портретом президента Франклина и небрежно сунула в сумочку.

— А как там Боря Гольцман? — осторожно спросил Ваганян.

— Нормально. Жив старик наш. Жив и полон сил. Сейчас замучивает какие-то проекты новые выставки, что ли, я не в курсе, если честно. Это его дела. Курить бросил. С сердцем, вроде, тьфу-тьфу-тьфу, порядок.

— Ну да, славно, славно. Слушай, а с Огурцовым ты не общалась последнее время?

— Нет. А что?

— Да так. Я вчера у него на презентации был. Думал, мало ли, и тебя там увижу…

— Не-е… Я только сегодня утром приехала. А Огурец — он снова пить начал. Как у него деньги пошли за романы его — рухнул в клевость.

Стадникова покрутила в руках пустую рюмку и в очередной раз кивнула официанту.

— А, знаешь, когда он пить начинает, у него башня совсем съезжает…

— Ну, творческий человек, с кем не бывает, — хмыкнул Артур.

— Точно. Не знаю, может быть, когда в Питер приеду, заскочу к нему… Хотя, он, вроде бы, на дачу собирался до конца лета… А сейчас в Москве он, ты говоришь?

— Ну да. Вчера виделись.

— Ладно… Может быть, пересечемся. Хотя у меня тоже тут дел по горло.

* * *

Артур ехал по Садовому кольцу. Так, со Стадниковой пока торопиться не стоит. Лишняя шумиха сейчас совсем не к чему. И без этого не знаешь, за что первым хвататься. Да еще эта история с «Черным лебедем». Угораздило же парней перессорится в самый неподходящий момент. Два миллиона кассет продано, заявлен второй альбом, а господа артисты заявляют, что видеть друг друга не хотят. И было бы из-за чего. Ну, поссорились из-за денег, это понятно. Понятно и легко решаемо. А тут глупость какая-то, чушь несусветная, детский сад, гусарщина дешевая — грызня из-за женщины. Девчонку какую-то, вертихвостку поделить не смогли господа артисты. И было бы из-за кого. Тем более, что в каждом городе у «Лебедя» аншлаг — выбирай любую. Сами на сцену рвутся, сметая охрану. Так нет же, по самому идиотскому варианту сыграли. И что теперь, спрашивается, делать, если все летит в тартарары. А спрос за новый альбом с кого? Правильно, с него — с Артура Ваганяна. Артистам — им все до лампочки. Вот и приходится теперь Артуру выплясывать половецкие пляски, каждого уговаривать, водкой поить, сопли вытирать пятидесятилетним седовласым старцам. Впору самому за всех отпеть-отыграть, в студии свестись и самоиздаться — нате!

И девка эта, черт бы ее взял! Разговаривал с ней Артур, и не раз, и не два. Просил, умолял войти в положение. Деньги предлагал — ни в какую. И выбрать никого не может, весь коллектив ей люб. В результате — все в подвешенном состоянии, а она еще и Артура в постель потащила. Еле вырвался еще не хватало.

Всякий ловит кайф по своему. Вот и пигалица эта кайфует. Еще бы держит за яйца целое стадо мэтров отечественной эстрады. Все пигалицы страны ей завидуют черной завистью. А Артур, вдобавок ко всему, после того, как от утех любовных с ней отказался, стал для пигалицы врагом номер один. Ну и для старцев-«лебедей» само собой.

Артур глянул на часы. Успевает. Артур Ваганян торопился на конспиративную встречу с ударником «Черного лебедя» — единственным представителем славного коллектива, с которым у Артура сохранились остатки дипломатических отношений. Иного пути воздействовать на токующих «лебедей» в этой водевильной ситуации сейчас просто не существовало. Студия оплачена, простаивает, деньги уходят в никуда, а господа артисты по слухам смотрят порнуху и медитируют на пигалицу.

А тут еще Огурец этот со своим бредом. Может и права Стадникова, когда говорит, что крыша у Огурца едет. Ведь он, когда про Лекова ожившего рассказывал, пьяный уже был.

После ударника надо еще успеть в контору. Дизайнер должен придти, обложку принести на подпись. Обложку, мать ее так, второго, незаписанного еще альбома «Черного лебедя». В отличие от пигалицы дизайнера бы этого Ваганян трахнул с превеликим удовольствием. Да времени нет. А девчонка хоть куда, хоть и вся на понтах. И гонорары такие заряжает — мама не горюй. Зато альбомы с ее дизайном уходят не в пример прочим. Умеет нужную сумасшедшинку поймать — такую, которая глаз останавливает.

И кого, спрашивается, отправлять ожившего Лекова искать. Из администрации. Так мол и так, Лекова знаешь, мы еще трибьют его делали. Тут такие дела, вроде ожил он. Ты б походил по Москве, поискал.

Бред! Совсем, скажут, шеф спятил. Черных яиц переел. Слухи идиотские поползут. Сразу в газетах информация появится. Будут вместе с «Черным лебедем» склонять. Фотографии на первой полосе — вместе с пигалицей и какими-нибудь трансвеститами — фотомонтаж слепить — пара пустяков. А потом доказывай, что не было ни пигалицы, ни трансвеститов, а просто парился Артур в бане с самыми заурядными проститутками — кто этому поверит? Даже человек, похожий на генерального прокуратора не смог отмыться после бани своей роковой. А уж Артуру-то — куда ему с прокуратором тягаться. Не отмоется.

Ему, Артуру Ваганяну это нужно? Нет, ему это совсем не нужно. Пусть газеты и телик «Лебедем» тешатся и прайм-тайм слезливыми излияниями похмельных влюбленных старцев забивают. Народ это любит, народ это смотрит. Звонят, подбадривают, болеют. Одни за певца, другие за гитариста. Те, кто совсем отмороженные — те за клавишника. Ну и пигалицу, понятное дело, вниманием не обходят.

Греку нужно звонить, вот кому. У него есть люди, обученные такого рода делам. Специалисты.

Ясное дело, что сам Грек этим делом заниматься не будет. У него и так головной боли хватает. Цены на нефть падают, выборы в 1310 округе почти проиграны, пошлины на подержанные иномарки поднимают, с таможней проблемы из стран Юго-Восточной Азии комплектующие для компьютеров теперь гнать стало совсем невыгодно.

Но работники-то у него есть, поможет, пару-тройку ребят подкинет грамотных.

— Але-о! — пропел Артур в трубку мобильного. — Георгий Георгиевич? Здравствуйте. Артур беспокоит…

* * *

Артур был удивлен. Прежде у Георгия Георгиевича не было золотых зубов. Ни о одного уважающего себя публичного человека в Москве золотых зубов нет. Фарфоровые, металлокерамика — чего проще. Не так уж и дорого.

— Чего смотришь? — спросил Грек, проглотив седьмого по счету (счет вел Артур) маринованного воробья. — Зубы мои, что ли, интригуют?

Они сидели в отдельном номере мексиканского ресторанчика «Гуано».

— Да не без этого.

Артур знал, что Грек любит фамильярность по отношению к себе, правда, до определенного предела.

— Ха… Я тоже удивился. Фарфор-то ваш, — он подмигнул Ваганяну и тот машинально провел языком по своим передним, дорогим и очень искусно выполненным в хорошей американской клинике зубам, — фарфор-то ваш, он только в молодости хорош.

— Да, наверное, — протянул Ваганян, не понимая, куда клонит Грек. Ясно было уже, что бестактность проявил Артур, так откровенно разглядывая зубы Георгия Георгиевича. Обидится еще, не дай бог. Тогда все дело насмарку пойдет.

Георгий Георгиевич не обиделся. Сегодня он был в хорошем настроении.

— Не поверишь, — Грек задумчиво гонял вилкой тушки воробьев, плавающих в широкой фарфоровой супнице. — Вдруг протезы мои начали шататься. И десны распухли. Я — к дантисту. Так мол и так. Отчего плохо сделал. Протезы-то на гарантии. А тот руками разводит — крепитесь, Георгий Георгиевич, у вас новые зубы режутся. Регенерация, дескать, в вас, Георгий Георгиевич, полным ходом идет. В крови избыток металлов.

Потом совсем плохо стало. Температура поднялась. Голова свинцовая, руки чугунные. И постоянно кажется, будто окалиной пахнет. И никаких мыслей только таблица Менделеева перед глазами — и так две недели, представляешь? С ума сойти можно. Унитаз пришлось менять — пошел однажды, извини, не к столу будет сказано, покакать — бац! Иридия кусок как вылетел — и все. Унитаза, считай, как не было. Потом, дней через пять тошнить начало. Чем только, меня, Артур, не рвало. Гафнием кашлял, ванадий метал в раковину, титаном сморкался, столько пережил, врагу не пожелаешь. Лежал, плакал как дитя, кашкой питался, а металл прет и прет. Многое переосмыслил. Тебе, Артур, этого не понять, когда утром встаешь, а простыня вся в желтых разводах.

Артур поперхнулся текилой и закашлялся.

— Это не то, о чем ты подумал, — спокойно продолжил Георгий Георгиевич. — Потел, понимаешь, по ночам солями урана. Девки бояться меня стали. Светиться по ночам начал. Бр-р-р.

Грека передернуло и мобильный телефон Артура пискнул.

— Не обращай внимания, — сказал Грек. — Это у меня остаточные явления. Ты, кстати, аккумулятор поменяй. Слетел, точно. Ты не первый уже…

Грек вздохнул.

— Что я пережил за это время, не описать словами. Во рту треск стоит новые зубы старые протезы ломают. Штифтами плевался, все уже проклял. А потом вдруг полегчало разом — прорезались. А что теперь, рвать их прикажешь? Дантист предлагал, а я ему: хрен тебе. Своя ноша не тянет.

— Дела, — озадаченно сказал Артур.

— Во-во, — Георгий Георгиевич подцепил одну из воробьиных тушек и, прищурясь, вглядывался в тусклый глаз маринованной птахи. — Халтурщики!

Сверкнув зубами он откусил воробью голову. Похрустел клювом.

— Вот так всегда. Вроде приличный ресторан, а и тут развести норовят. Знают же, что я всегда самцов заказываю. Ан нет, обязательно хоть одну самочку, да подсунут. Совсем в Москве покормиться нормальному человеку стало негде. Еще немного — по вокзалам пойду беляши жрать. Так что за дело у тебя, Артур?

— Дело-то…

Артур посмотрел на уминающего последнего воробья Грека и дело его вдруг показалось ему ничего не стоящим, пустячным и глупым.

— Георгий Георгиевич…

— Ну-ну.

Съеденная воробьиха печально пискнула под пиджаком Грека.

— Вы помните такого певца, Лекова?

— Конечно, — ответил Грек.

— Так вот он…

— Он же помер, насколько я знаю?

— Да. В том-то и дело, что помер. Только один мой приятель сказал, что видел его в Москве несколько дней назад. Проверить бы — он или не он… Большой конфуз может выйти, если Леков до сих пор жив. Нет, я, конечно, как и вся фирма наша, только рады будем — человек ведь… Но с правами там, со всей бухгалтерией сложности возникнут. В общем, если он жив, то заранее нужно знать — чего ждать, к чему готовиться. Понимаете меня? Прошу Вас, если есть такая возможность, дайте пару парней, чтобы выяснили — он это, или не он?

— Регенерация, — понимающе кивнул Грек. — Это мне знакомо.

Он отодвинул от себя блюдо с гуано.

— Предупреждал я этих уродов английских — не играйте в клонирование. Опасное это дело. Так нет, Долли, все-таки, вырастили. Ну, я тебя слушаю, продолжай.

— Да я, собственно, уже все сказал, — Артур пожал плечами. — Поможете?

— Обязательно. Тебя это серьезно беспокоит?

— Не только меня, — ответил Артур. Владимира Владимировича тоже.

— А-а… Ну. если Вовку это задевает, тогда вопрос решим. Где, ты говоришь, его видели?

— На улице Космонавтов. Он там у ларька болтался. Вот, на всякий случай, фотография.

— Да что я, в самом деле, Ваську не знаю? И без фото разберемся. У тебя все?

— Все, — сказал Артур.

— Тогда — пока.

— До свидания, Георгий Георгиевич.

Грек поднял блюдо с круто наперченным гуано и шумно хлебнул через край. Артур Ваганян, чувствуя, что его сейчас вырвет, быстро встал, вышел в зал, миновал пеструю стайку весело щебечущих трансвеститов, сидящих в гардеробе, сунул десять долларов швейцару в сомбреро и, только усевшись в свою машину, почувствовал, что отпустило. Тошнота прошла, зеленые мушки, замелькавшие перед глазами при виде тарелки с гуано рассеялись и руки перестали дрожать.

Артур неожиданно решил позвонить той самой девчонке — дизайнеру. Предупредить, что он немного задерживается. Глядишь, что и сладиться у них сегодня. Хорошо бы было ее, наконец, трахнуть. Необходимо просто — после «Лебедя», после черных яиц шефа, после Грека с его гуано и поющими в желудке воробьями, после регенерированных зубов — после всего этого просто необходимо трахнуть дизайнера.

И к чертям эту мексиканскую кухню.

Телефон не работал. Аккумулятор, как и предупреждал Грек, вылетел.

* * *

— Гена, ну что?

— Что-что, я же сказал, найдите мужика, мешает он нам.

— Мешает?

— Ну. Долго объяснять нужно? Мне сам Г.Г. звонил. Понял?

— Понял. Нет базара.

— Ну вот. А то, я уж думал, тебе как мальчику все нужно по полочкам…

— Не-е… Мороженого мне покупать не надо.

— Вот и я так думаю. Короче, понял, о чем речь?

— Йес.

— Ха… Инглиш?

— Хе… Не-а… Так, просто в базаре в тему легло…

— В общем, этот мужик нам все сливает. Лишний он, понял? Разберись там, как умеешь, да?

— Нет проблем, шеф.

* * *

Тоже — подумаешь, проблема? Отследили мужика на раз — грузчик из овощного. Не шифровался совершенно. А, с другой стороны, хрен его знает, кто такой? Если сам Грек через Витю задание дал — слить мужика. Значит — крутой. Значит — надо так. Значит — серьезно нужно к делу подойти.

Вышел из магазина своего. В троллейбус сел. Знаем мы таких конспираторов. Подумаешь — на троллейбусе… Некоторые, вообще, под бомжей косят. Вот, как Егор, например. Егору можно только позавидовать. Слился на время, отсидится в подвале своем, а у самого-то — квартира, антиквариатом набитая, да не в Москве этой, загаженной, а в Бангкоке. Портной-то, портной он был, конечно, но дело свое туго знал. Эскадрилья «МИГ»-ов только оперением хвостовым покачала, пролетая мимо портного Егора. Кто же знает сейчас, отчего через три дня после того, как портного Егора выслали из Вьетнама ВВС Таиланда неимоверно усилились? Никто. Я только слышал об этом. И я об этом никому не скажу.

Стоит рот открыть — тот же Егор, который, как бы, бомж, первым плюнет в лицо. Бритвенным лезвием, как их там учили в портняжном училище. Кладешь на язык лезвие, потом плюешь специальным методом — в горло, например, собеседнику непонравившемуся, или, там, в глаз — в любом случае приятого мало. А Егор эти штуки умеет проделывать. И не только эти. Иначе не было бы у него банковского счета в Швейцарии, грин-карты американской и гражданства Доминиканской Республики. А то, что он бомжом сейчас по Москве гуляет — его личное дело. Трудный период. Кризис личности. С мужчинами всякое бывает. Но — тем не менее, с Егором ссориться я не стану. Сделаю, как приказано. Слить лишнего — значит слить. А Егор — ну его в задницу. Он пока в Юго-Восточной Азии терся с триадами ни одну рощу побегов молодого бамбука схарчил. Теперь к Егору только сунься — тут же уснешь, а когда проснешься — через тело твое побеги молодого бамбука прорастают. И, несмотря на то, что Москва — город кавказский, к звону юаней прислушивается.

Нет, лучше уж делать и не думать ни о чем. Тем более, что за мужиком, на слив подписанным, вроде, ничего нет. Связи нулевые.

Хотя — раз нулевые — это уже подозрительно. МОССАД, может быть, ФБР, может быть, шпион из Монако или — упаси господь, Люксембургский резидент, а, возможно, и из Монако щупальца тянутся через грузчика овощного магазина Славика.

Кто такой этот Славик? Живет, практически, в центре Москвы. Почему? Квартира окнами выходит на улицу Космонавтов. А в доме напротив кто живет? В доме напротив живет, как я разведал, живет шурин космонавта Ерофеева. Тот самый, который сто восемь дней на орбите пробыл. На седьмой день скинул возвращаемую капсулу, а на девятый день вышел в открытый космос, за что и получил орден.

Я за ним иду. Нет, не за космонавтом Ерофеевым. И не за его шурином. А за Славиком — грузчиком из овощного, за которым такая символика — дух спирает. И я должен его слить. И я его солью. Славика солью, а не дух. Дух слить нельзя. Дух сливается сам. Дух — он вроде электрического заряда. Пока тело-престол его удерживает, он с тобой. А как перестает удерживать (ну, к примеру, духа много становится), он и стекает сам.

Разливается по земле, испаряется, нарушает все прогнозы погоды тайфунит, торнадит, ливни и наводнения провоцирует в районах, вовсе и не готовых к ливням и наводнениям.

Глобальное потепление на горизонте маячит. Ученые всего мира головы ломают — с чего бы это? А я знаю, с чего. Много людей не своей смертью умирает. Вот от этого и потепление. Экстрасенс знакомый в ноосферу выходил. Такое увидел, что даже рассказывать не стал. Напился после выхода в ноосферу, заплакал, как маленький… Потом только, утром, когда пива выпил, сказал — такое видел, сказал, столько их там… Представь себе, говорит, аэропорт Кеннеди. И все, кто там бродит, кто за стойками билетными стоит, кто в барах сидит, кто тележки с багажом таскает, в очередях на таможне, за кассами, в туалетах, на автостоянках — все мертвые. Вот она — современная ноосфера. Хочешь поглядеть, — спросил экстрасенс. Нет, — сказал я.

Я не буду глядеть на его ноосферу. У меня своих дел по горло. Мне нужно грузчика Славика завалить.

Чего проще.

Двоих поставил у его парадняка — эти ребята не промахнутся. Витек и Рыба. Если что — сольются оба в «Матросскую Тишину». Забаксаем за них, понятное дело, ребята молодые, горячие, нужные. Первая проба у них. Мокруха, как они сами говорят. Я это слово давно забыл. Вспоминаю только тогда, когда вот такие пацаны шепелявят — «На мокруху нас подписываешь, командир?»…

Какая вам разница, пацаны, убивать, или просто морду бить — один черт. Черт — он за нас…

Я сижу в машине — говно машина, не моя, вишневая «девятка», которую я взял сегодня — из Петропавловска-Камчатского угнала братва, специально для меня. Смотрю на них.

Объект к парадной подошел. Витек первым выстрелил — молодец, будет толк из него, не мандражирует, держит себя. Рыба контрольный сделал — тоже, соображает… Ну, садитесь, парни в машину, быстрей, быстрей…

Хорошо. Молодцы. Поехали.

Глава 8. Анна Каренина

hand on the arm, seal on the wing

in barracks of doubt they are washing

my notebook is wet

I know what for I walk on this earth:

be easy to fly away

A. Bashlachev. Translated by A. Rodimsev

Ранним утром переходить Садовое кольцо — одно удовольствие. Иди где хочешь. Ментам это давно по фигу. Вот если под машину попадешь — тогда для них головная боль и начнется. Но в это время суток такое вряд ли возможно. Если только специально подловить бедолагу-водилу. Подкараулить и нырнуть неожиданно под бампер. Или на капот. По желанию.

Но водитель нынче ушлый пошел. Без тренировки, с первого раза вот так, на таран пойти — не каждый сдюжит. Да и машины не те, что прежде. Юркие падлы, руля слушаются, тормоза держат — это вам не «лохматки» семидесятых под те только ленивый не попал бы.

Да и водители — трусливые стали, берегут свои тачки. Головой ведь можно так капот срубить, что одного ремонту будет на месячную зарплату банковского клерка. Да еще штрафы, да подмазать там кого… В общем, сплошной геморрой. Так что под машину — дохлый номер. Особенно, в это время суток. Когда дорога пустая, когда все видно за версту. Днем — еще куда ни шло, но в это время суток — хрена лысого.

В это время суток можно под автобус. Можно. Попробовать, то есть, можно. Но тоже шансов мало. А вот под троллейбус — это да. Под троллейбус самое то. Ползет он, ползет, можно рядом с ним пешочком, пешочком, а потом р-р-раз! Спрут! Бросок вперед, потом прыжок в сторону, да с разворотом, этаким чертом, двойным тулупом, короче, загляденье.

Собственно, Анне Карениной, к примеру, в наши дни разве только под рогатого. Она же старенькая уже совсем старенькая была бы. Да и не в этом дело. Приличный вокзал сразу скажет — «отказать». На перрон без билета не пустят. А старенькой Анне в очередях маяться… Нет, не пошла бы Анна на приличный вокзал. А на неприличный, туда, где без билета можно под поезд дворянская кровь не пустила бы.

Нет, только к троллейбусу пошла бы Анна. Есть в этом некий вызов. Вот вам, мол. Эпатаж, мать его.

Мысли о старенькой Анне разметавшей юбки, залихватским «двойным тулупом» уходящей из жизни под старый троллейбус заставили Огурца непроизвольно улыбнуться.

А почему, собственно, старый? Лужков следит за общественным транспортом столицы, машинный парк обновляет регулярно. Да нет, конечно же старый должен быть. Есть в этом стиль. Есть литература. Да и живопись, наверное. Пост-фактум.

Огурцов ступил на тротуар. Теперь от клуба «Флажолет» его отделяла двойная асфальтовая граница. И хорошо, что отделяла. Он и так уже давно отделился. Все отделились. По-настоящему. А сейчас Кольцо, выступив неким асфальтовым символом пролегло запретной полосой и обозначило это отделение визуально.

Мимо Огурцова прошуршал «Мерседес». Не бог весть, что, но, все-таки… «Трехсоточка». Огурцу такого в жизни уже не купить. Это вам любой скажет до сорока хорошей машины не купил — забудь. Так и будет на своем «Форде» битом рассекать под «Кобелиную Любовь» из старых динамиков и воевать с долбаным замком левой дверцы.

Вот, тоже — едет куда-то, ни свет ни заря. На «Трехсоточке». А Огурец на обочине. Как символично, блин.

— Слышь, мужчина.

Был во «Флажолете». Слушал рок. Понравилось? Понравилось. Что самое паскудное-то — понравилось. Молодые парни, один — просто теленок, тут и про молоко на губах вспоминать нечего, и так видно, что портвейну не нюхал в жизни, одно это молоко сраное да шипучку ядовитую жрет с утра до ночи. Точнее — с ночи до утра. А так давал, такого джазу, что мама, не горюй.

— Слышь, друг…

А вот интересно, если сейчас в «Пекин» зарулить — дадут пожрать? Во «Флажолете» тоже можно было пожрать, но жрать там не хотелось. Там слушать хотелось. Там необычно было. Интересно. А в «Пекине» — там только жрать. Место для жранья. Самое то. Как всегда было — захотел жрать — идешь в «Пекин»… Как двадцать лет назад, с Кудрявцевым, с Лековым. Черт бы его взял. Да, собственно, и взял, ведь… А во «Флажолете» выть хотелось. Где ты, урод, Василек, где ты, мудак, просравший все, что имел и чуть-чуть еще у товарищей прихвативший, когда во вкус просиранья вошел? Что бы ты сказал, когда этих сосунков, этого теленка, этого в жопу трезвого рокера послушал?

Нет, должны же в «Пекине» круглосуточно кормить, Москва это или не Москва? Обязательно должны.

А этот сосунок, как он легко все, как правильно… Именно так, гаденыш, играл, как они тогда хотели. Ну, положим, у Лекова получалось. Когда не очень пьяный был. А если бы он чаще был не пьяный — был бы он Лековым? Хер знает, кем бы он был, но только не Васильком. Пан или пропал, короче. Панк или пропалк. Получается, что пропалк.

А ни хрена бы ты, Леков, ни хрена бы не сказал. Либо понты кинул, либо просто нажрался мгновенно, как только ты умел. А, скорее всего — и то и другое бы, в комплекте, в твоей, всем известной фирменной упаковке — с матюгами, с битьем посуды и товарищеских лиц, с разрывание в клочья платьев интересных дам. С лековщиной, короче. Что тебя сгубило? Лековщина? Очень может быть. А может — нет.

Нет, конечно, конечно в «Пекине» накормят. Или — ну его? Вот, та же Анна — если бы она все-таки решила под троллейбус тулупом — пошла бы она сначала в «Пекин» зажевать чего-нибудь напоследок? Схарчить лангет-другой? Жульенчик навернуть? Или по-плебейски, с нищенски пустым желудком дала бы на Садовом акробата-камикадзе? Нет, дворянская кровь непременно бы ее сначала в «Пекин» погнала. Бламанже, Дом Периньон, бекасов по-нормандски, устриц, икорочки, нет, икорочка — это для купцов, да под троллейбус с икорочкой в животе как-то не очень эстетично. То ли дело — с бекасами по-нормандски. Сразу увидят люди — аристократа задавили. А то — икорочка… Тьфу, скажут люди, совсем зажралась. С жиру бесится. А про бекасов такого не скажут. Они незаметные, ну птица и птица, только знающий человек оценит. «Бекас», подумает знающий человек. Значит, причины у бабки серьезные были… С бекасами-то под троллейбус.

Постоит такой человек с минуту, поглядит на бекасов, опечалится да и пойдет домой Тургенева читать. И спросит себя — чего же старуха в Баден-Баден умирать не поехала, как все приличные люди, а на Садовом кольце кеды выставила…

— Оглох, что ли, товарищ?

Низкий, хрипловатый, со скрытой визгливостью, однако, с неуловимыми обертонами, присущими только слабому полу.

Огурцов вдруг понял, что он стоит прямо перед неопрятно одетой дамой неопределенного возраста и что эта самая дама уже в третий (подсознание зафиксировало) раз обращается к нему не то с вопросом, не то с предложением.

«Нашла себе товарища…».

— Курить есть?

«Нашла себе товарища…»

Огурцов никак не успевал додумать фразу до конца, все время останавливаясь на «товарище».

— Я вижу, ты удолбан, мужчина.

Не вопрос, а констатация.

«Нашла себе това…».

— МАРИКИЗА?!!

Женщина неопределенного возраста, неопрятно одетая открыла рот и замолчала. Зубы в неопрятном, неопределенного возраста рту были, как успел заметить Огурец, вполне респектабельные. Чуть ли не фарфоровые.

— Ты кто, мужчина?

Маркиза отошла на шаг, прищурилась.

— Етит твою мать! Огурец! Ты-то здесь как? Ты же теперь крутой, говорят? Икрой рыгаешь!

Грязное троллейбусное колесо переезжающее сухонькое тельце увядшей Анны Карениной и красная икра в последней предсмертной отрыжке.

Коньяк «Хеннеси» поднялся из глубин желудка к альвеолам.

— Тебя тошнит, что ли, Огурцов? — забеспокоилась Маркиза.

— Старик «Хеннеси», — просипел Огурец.

— Кто? — не поняла Маркиза. — Ты поблюй, поблюй как человек, покашляй макаронами, легче станет… Ой, Огурцов, тебя просто не узнать… А что за старик-то? Знакомый твой? — затараторила Маркиза.

— Более чем, — с трудом проглотив наполовину переваренный коньяк просипел Огурец.

— Иностранец?

— Угу.

— Ну, я всегда говорила, что иностранцы до добра не доведут. Помнишь, как я с ирландцами нажралась? Мне три ночи потом всякие Конаны снились, морды эти красные, ирландские, зеленые, блин, рукава… Причем, что интересно — во сне ориентируюсь нормально. Конан и Конан. А очухаюсь — что за Конан, какой Конан — откуда я знаю. Потом только сообразила — книжка такая. А как сообразила — враз мне полегчало. Потеть по ночам перестала, сон нормальный, мужики стали нормальные сниться, бабы тоже… Ну, ты знаешь. А потом мне Лео эту книжку принес — там на обложке этот Конан — ну вылитый, как тот, что ко мне во снах являлся. С чудищем каким-то пехтерится… Красочно так все, целофанированная обложка, 7БЦ, офсет, ну, все дела. Конан этот на обложке от крутости лопался под целлофаном. А чудище — тоже лопалось. От анатомических противоречий. Помнишь?

— А ты не изменилась. Ни на и'…

Слово «йоту» Огурцу произнести не удалось. Снова подкатила тошнота, он икнул, прикрыл рот ладонью.

— Желудок не держит, — тихо вымолвил он, потея и трясясь.

— Ты тоже. Только лицом раздался. Знаешь, ты так стоял, я думала, ты под троллейбус сейчас сиганешь.

— Да? А я про Анну Каренину думал.

— Я же говорю — не изменился. В хламину пьяный — а про Анну Каренину. Или про Ленина. Курить-то есть у тебя?

— Есть. На. А ты чего, в Москве теперь живешь?

— Я где только не живу.

Маркиза сунула в рот сигарету и вытащила из кармана бордового, с вытканными на груди желудями пальтишка — обшлага кармана были сильно потрепаны — зажигалку «Зиппо». Эта «Зиппа», по мгновенной, на уровне рефлекса, оценке Огурца должна была стоить, минимум, долларов двести. А то и все триста. Огурец чуял подлинность дорогих вещей нутром, как хороший «ломщик» или банковский служащий определяет наощупь подлинность, достоинство и номинал любой купюры.

«Ну, пальтишко и „Зиппо“ — это ее стиль. Наркотой, что ли, она торгует?».

— Наркотой торгуешь? — спросил Огурец.

Последняя информация, которую он имел о Маркизе была более чем печальна. Маркиза, по слухам, сторчалась вконец и, в этой связи, собиралась заняться курьерством. Товар возить.

— Да не-е…

Маркиза глубоко затянулась огурцовским «Мальборо».

— О! Настоящие! А то я подумала, было, что ты, как лох — с «Мальборо» ларечным рассекаешь. Крутые-то, они «Мальборо» не курят.

— Это смотря какое «Мальборо», — ответил Огурец.

— Переломалась я, Саша, — сказал Маркиза очень серьезно. — Веришь?

— Верю, — неопределенно повел плечами Огурец. — Конечно верю.

— Не веришь, — убеждено сказала Маркиза. — Никто почти не верит. Ну и хрен с тобой. А я квартиру продала питерскую, замуж вышла. Теперь вот здесь обитаю.

— А он кто?

— А какая тебе разница? Я с ним уже развелась.

— И что теперь?

— В Теплом Стане у меня квартира. Однокомнатная, так мне больше и не надо. Знаешь, кайф такой — лес из окна видно. Настоящий. Воздух, озон. Только, все равно, спать не могу. Дурь по ночам снится. Но я — как штык. По ночам работаю, а днем сплю. Днем сны не снятся. Я, Огурец, предел свой увидела. Ты видел предел свой?

Огурцов отвел глаза.

— Видел? — требовательно спросила Маркиза.

— Видел.

Он вдруг закашлялся и от этого ему неожиданно стало легче. Старик «Хеннеси», мурлыкнув в гортани, уполз обратно в желудок и там затаился в ожидании полной ферментации.

— А занимаешься-то чем? — чтобы как-то разрушить неожиданно печальную паузу спросил Огурцов.

— А дизайнер я, — беспечно ответила Маркиза. — Между прочим, модный.

— Да? — с сомнением посмотрев на бордовое пальтишко спросил Огурцов.

— А в кайф мне так, оценив его взгляд сказал Маркиза. — В кайф. У меня шмотья дома этого — по углам кучи лежат, в шкаф не лезет. А мне по фигу. И быки на улице не пристают. А то я пару раз вышла цивильно, так не знала, как отбиться. Мимикрия. Знаешь, что я делаю-то?

— Что?

— Обложки для всякой попсы московской. Ну, для компактов, для видеокассет… плакаты, шмакаты. Платят — боже ты мой! Сама не понимаю, за что.

— Ну да, — покачал головой Огурцов. — Я тоже не понимаю. Слушай, а ты есть не хочешь?

— Есть? Хочу. А что? У тебя бутерброд в кармане заготовленный лежит? Ты заранее знал, что мы встретимся? Взял колбаски, сырику… Вот, думаю, Маркизу встречу, колбаской накормлю.

— Перестань. Пошли в «Пекин»?

— Ну. пошли. Каждый платит за себя, или как? У меня бабки есть, могу угостить.

— Да брось, Маркиза, не выеживайся. Пошли.

* * *

Троллейбус был очень старый. Окажись он обычным, то есть, новым, со сверкающими, только что вымытыми в гараже боками, с чистенькой табличкой, на которой аккуратным хорошо читаемым шрифтом обозначен маршрут движения, не сели бы в него ни Огурцов, ни Маркиза. Ходу до «Пекина» было минут пять. Это если с задушевной беседой. Если нога за ногу. А молча — так и вовсе — рукой подать.

Но чудовище, со скрипом и стонами возникшее из-за спины Маркизы сразу очаровало Огурцова. Если не сказать — загипнотизировало.

Как это мэр Москвы проглядел, облажался, дал маху, обмишурился, обо… Как, кто, зачем позволил появляться на свежих утренних улицах столицы невероятному средству передвижения?

Этот троллейбус был асоциален. Это был бомж в счастливой семье московских троллейбусов. Это был опустившийся, обрюзгший, потерявший ум, честь и совесть троллейбус-хмырь.

Огурцов сразу понял, что троллейбус этот чем-то похож на него. На известного писателя, который никогда в жизни не ходил проторенными путями.

«Некоторые, — вспомнил Огурцов, — шагают в ногу вместе со всеми… А некоторые, — фраза капитана милиции, с котороым беседовали в молодые годы Огурцов и Полянский, — некоторые гады выбирают окольные дорожки… чтобы не шагать в ногу… чтобы…».

Он сразу почувствовал симпатию к троллейбусу. Этот, явно, ни с кем и никогда не шагал в ногу. Точнее, не ехал в колесо со своими сверкающими чистыми, после мойки боками, цивильными и представительными транспорноми средствами. Этот, совершенно точно, ездил окольными путями, подбирал бродяг на неведомых и необозначенных табличками остановках, он сворачивал в закоулки, он гулял — гулял, так, как хотелось ему и его водителю. Следы прошлого говорили о многом. Вон — с боку плохо отрихтованная огромная вмятина, говорщая о том, что жизнь тащила его через овраги и буреломы троллейбус кренился на левую сторону, покачивался, словно с похмелья, скрежетал тихими, невнятными проклятиями и, казалось, что если бы он не держался за провода дистрофичными ручками-рогульками, то тут же завалился бы на бок неопрятной сине-бурой тушей.

Троллейбус подполз к остановке, на которой стояли Огурец и Маркиза и остановился. Помедлив, но зная, что есть в мире необходимое зло, он попытался раздвинуть вялые шторки дверок-гармошек. Открылась одна — та, что в конце. Две остальные судорожно подергались и застыли в исходном положении.

Огурец и Маркиза завороженно смотрели на железного выродка. Стояли и смотрели.

Троллейбус тоже стоял. Кажется, ждал. Во всяком случае, стоял он уже значительно дольше положенного для обычной остановки времени.

— Пошли? — тихо спросила Маркиза.

— Пошли, — уверенно скомандовал Огурец.

Они бросились к задней дверце. Когда Огурцов, оступившись на скособоченной ступеньке схватился рукой за шершавый поручень, его ощутимо дернуло током.

— Брат! — восхищенно прошептал он.

В ту же секунду дверца-шторка злорадно зашипев, неожиданно быстро сомкнулась за спиной Огурцова, защемив полу его пиджака.

* * *

Мужик смотрел в окно.

Маркиза и Огурец, несмотря на то, что троллейбус был, за исключением единственного пассажира, пуст, устроились за его спиной. Остальные сиденья не могли таковыми считаться. Где-то не было обивки, где-то она была, но вся в липких, грязных, непонятного происхождения пятнах, а кое-где и сидений-то и вовсе не было.

Оставалась одна, более или менее приличная лавочка — за уставившимся в окно гегемоном.

Солнце всходило и лучи его били в лобовое стекло машины. Несмотря на то, что оно было удручающе грязным, мутным и расцарапанным, лучи эти слепили глаза Маркизы и Огурцова. За спиной гегемона, сидящего впереди, спрятаться от солнца не удавалось. Слишком тощей и узкой была его спина, да и покачивалась она из стороны в сторону, делая невозможным использование ее в качестве тента.

— Пересядем? — спросила Маркиза.

Огурцов снова не услышал ее вопроса. Он вдруг понял, что это тот самый, именно тот самый троллейбус, который он загнал когда-то на киностудии «Ленфильм» ухарям с провинциальной киностудии. Вместе с Мишей Кошмаром, ныне преуспевающим бизнесменом. Он не мог ошибиться. Ему даже показалось, что он вспомнил четырехзначный номер, наляпанный масляной краской над кабиной водителя. Самого водителя видно не было — его скрывала выцветшая от времени и взглядов пассажиров кустарно отретушированная фотография Владимира Высоцкого.

— Пересядем? — повторила Маркиза.

— Ага. Давай. Только куда?

— А вот, назад. Там тоже, кажется, задницу можно пристроить.

— Если очень постараться, — хмыкнул Огурец, поднимаясь с лавочки.

Они пересели на самые последние сиденья. Теперь Садовое кольцо уползало, уползало вихляясь и покачиваясь в такт с нетвердыми и неровными движениями издыхающего средства передвижения.

Огурцов смотрел в заднее стекло. Уползало Кольцо, уползал «Флажолет», уползала еще одна ночь.

«А гори оно все огнем, зато Маркизу встретил! Мы же так дружили.».

Огурец вдруг понял, что «дружили» в прошедшем времени его не устраивает. Они дружат. Они встретились так, словно расстались только вчера. Информации друг о друге не было, ну, последней информации, зато как легко было. Как просто. Давно не испытывал Саша Огурцов ничего похожего. Казалось ему, что и не испытает уже никогда. А вот — на тебе.

— А ты-то как в Москве? — спросила Маркиза.

— Я? Ну. у меня тут круто…Я же теперь писатель. Книжка новая вышла, презентация вчера была.

— Ты? Писатель?

Маркиза отстранилась и внимательно посмотрела на Огурцова.

— И что пишешь?

— Книги, — помрачнев ответил Огурцов. — Прозаик я. Пишу про заек. И про Ленина. Устраивает?

— Ясно. Достали тебя вопросами. Ладно. Не буду терзать. Дашь почитать чего-нибудь?

— Конечно.

«Почитать. Это что же значит, что мы теперь с ней будем видеться? Часто? Или это просто так, треп пустой. Ни к чему не обязывающий. Как вчера на презентации».

Огурцов вдруг почувствовал, что со временем происходят странные вещи. Вот они едут, говорят, пересаживаются с места на место, а «Пекина» все нет и нет. Пешком бы уже давно дошли. Ну и троллейбус, однако.

— Сейчас-то откуда пылишь? С чего тошнишь?

— Да так… В клуб тут один сходил. Музыку послушал.

— Во «Флажолет», что ли?

— Ну. Откуда знаешь?

— Так я же москвичка теперь. Мне это знать положено по чину. Правда, там мои клиенты не выступают. «Флажолет» — не попсовое место. Правильное.

Пролетарий, сидящий теперь за спинами Маркизы и Огурцова вдруг тяжело закашлялся, заперхал, сплюнул на пол и что-то пробормотал.

Тяжелая, по-домашнему теплая, как старое ватное одеяло, волна перегара накрыла Маркизу с Огурцом, лишив возможности слышать, разговаривать, перекрыла дыхание.

— Уф-ф-ф, — выдохнула Маркиза.

Огурцову показалось, что даже свет утреннего солнца потускнел, здания за окном троллейбуса, машины, несущиеся по Садовому, небо — все приобрело синюшный оттенок. Все острые углы сгладились, все прямые пересеклись, а все кривые расправились, мир потерял устойчивость и перестал подчиняться законам физики.

* * *

Старенькая Анна Каренина застыла за столом ресторана «Пекин» с крылышком бекаса во рту.

Огурец перевел дыхание и понял, что ни в какой «Пекин» они сейчас не пойдут. Пусть там Анна своих бекасов кушает, в тишине и благолепии. У нее еще много дел. Не стоит мешать старушке. Да. в «Пекин» они не пойдут. А пойдут они, или поедут в «Россию». К Огурцу в номер. Вот куда они поедут. А там уж и бекасиков по-нормандски отожрут и манной кашки в столовой для командировочных и черта в ступе — там уж они развернутся. Там уж они оторвутся не по-детски.

— А что, Маркиза, — втягивая носом остатки перегара, все еще тянущегося с переднего сиденья, начал Огурец. — А что, Маркиза, если нам в «Пекин» не пойти? А что если нам в номера завалиться?

— В какие еще номера?

— Ну, не в номера… Ко мне в номер. В «России» я живу. Меня там издатель мой поселил.

— А там мы пожрем? — строго вопросила Маркиза.

— Да ты что, москвичка, е-мое… Там все есть. И кабак, и столовая для командировочных.

— Ну да. Так я и знала. Вы, питерские, все такие. Сэкономить желаете на девушке.

— Да ни в жисть! Ты чего, Маркиза? Давно ли ты так стала — «Вы, питерские»? Пойдем в кабак, а то… Или в номер возьмем…

— Лучше в номер.

— Да, я тоже думаю — лучше в номер. А то достало меня по клубам… По кабакам… Во «Флажолете» этом — представляешь? Ничего съесть не мог. Только пил. Разве это дело?

— А чего пил-то и не ел? Там же кухня клевая.

— Музыку слушал, говорю тебе.

Новая волна перегара спереди, новый взрыв кашля. Огурцов подумал, что букет старика «Хеннеси» с его тонким ароматом никогда не победит, не переломит бодрого, вульгарного, витального запаха крепкого дешевого портвейна. Это все равно что с опусом Куперена выйти супротив «Металлики».

— Ты знаешь, — заговорил Огурцов. — Я там такое видел… Таких ребят… Они играют… ну, как звери просто. В хорошем смысле. Не скажу — как Боги, но рокеры настоящие. Мы все обломались. Ты вот для попсы рисуешь, я дюдики пишу… Мы сломались. Мы же это все начинали, мы хотели побить эту стену. И сами стали кирпичами. В той же стене. Навозом легли в навозную кучу. А они… Им все по фигу. Они так чешут, давно такого не слышал. Я, знаешь, уже и дома музыку почти перестал слушать. А эти парни — они меня просто перевернули. Вот, Леков, не дожил, собака, он-то умел, он мог, но — все в бухло ушло. Все! Что бы он им сказал, этим ребятам? Что портвейн для человека больше значит, чем музыка? Понтанулся бы просто… И все. А они пашут. А мы что играли? Русский рок? Так они знаешь как его называют? Говнорок. И правильно. Так и нужно… А с Лековым… ты знаешь, мы дружили с ним. Насколько вообще было возможно с ним дружить. И о мертвых плохо не говорят, да. Но меня все равно зло берет. Человеку было дано такое, такое, чего даже у этих ребят молодых нет. А он… А, что говорить. Пошли, выходим. Тачку возьмем до «России».

Троллейбус забился в очередном пароксизме осознания работы, как необходимого зла и приступил к торможению. Дело это было для него не простое. Заскрипев всеми своими железными членами, затрясшись от отвращения к обязательному графику он начал замедлять ход дергаясь и даже, кажется, потея.

Огурец встал, его качнуло и он снова рухнул на сиденье рядом с Маркизой.

— Козлы дешевые! — раздался за его спиной сиплый пропитой голос. Козлы вонючие!

— Чего? — успел спросить Огурцов, но тут его прошила очередь такого четкого, отборного, крепкого как фасоль мата, что говорить дальше он уже не мог. Только слушал со злобой, постепенно переходящей в восхищение.

… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …понял, мудила грешный? В «Россию» ползете, плесень?

* * *

— Ешкин корень! — вдруг прошептала Маркиза. — Не может быть!..

— Ты чего? — не понял Огурец. И осекся.

Маркиза открыв рот смотрела на гегемона.

Огурец снова хотел вскочить, но ему не дали. Грязная лапа с силой надавила на плечо.

— Сами значит жрать… — В сиплом голосе слышалась ирония вперемешку с издевкой.

Огурец вырвался из под лапы. Вскочил. Повернулся и…

Пролетарий был небрит и грязен. Одетый в дешевую китайскую нейлоновую куртку. Лысый. Землистого цвета отечным лицом и мешками под глазами.

— Васька… — не проговорила — выдохнула Маркиза.

— Хераська, — осклабился гегемон, обнажив остатки зубов. — Вы куда без меня, твари дешевые собрались? Пить?

И вдруг испитая харя на глазах начала меняться, трансформироваться, проходя через множество образов, знакомых и незнакомых, пока не утвердилась в неповторимо наглой роже Васьки Лекова. Такой, какой она у него всегда делалась при волшебных звуках слова «пить».

— Так тебя же убили? — растерянно протянул Огурец. — Слушай, а ты так на Славика похож…

— На какого еще Славика? А, на грузчика этого… Да ладно вам.

— Да ты же мертв, — уверенно сказала Маркиза. — Что ты нам тут мозги паришь?! Я таких глюков на своем веку перевидала…

— Да? — изумленно воззрился на свои стоптанные ботинки Леков. — Оч-чень может быть. Москва такой город. — Он сделал рукой неопределенный жест. Опасный! Тут каждый день кого-то убивают. Так что ничего удивительного. Так пить-то поедем? Или про козлов сопливых будем лясы точить? У вас чего пить?

— Погоди, — Огурец сделал движение рукой, будто стараясь отмахнуться от невероятного видения. — Ты чего поделываешь-то?

Спросил первое, что пришло на ум.

Леков громко рыгнул.

— Живу. — Он сгреб Огурца и Маркизу за шеи И, пригнув их головы к своей, просипел, обдавая их перегаром: — Давно живу. Все вас уродов поджидая. Так мы едем в деревню Большие Бабки?

— Пошел ты НА… — разом, не сговариваясь, ответили Маркиза и Огурец.

* * *

Тени долгой ночи вынуждают бежать,

Безысходность приводит к решительным мерам.

Где тот угол, в котором ждут

В какой комнате заполночь не заперты двери

Угадайте, кого мы поставим сегодня примером

Кто хозяин квартиры где нас ждут и на запах,

Собираются те, кто пока что не верит

Это Мастер Краев

Великий магистр трофейного Ордена Лени

Мастер Краев

Повелитель станков, фрезою терзающих сталь

Представитель слюною забрызгавших все поколение

Отказавшийся встать на ступень чуть выше

Ступени для тех, кто устал

Мастер Краев

Не бойтесь бунта — вы вечный король опозданий

Мастер Краев

Заклинатель Зеленого Змия и гровер души

Искусавший все локти в попытке постичь мироздание

Стоически мечущий мятые стрелы

В субстанции тех кто спешит

Отрастивший свой хайр когда поздно всходить

В полукруг колоннады

Но все же чуждый наживы и алчущий легкой любви

Отвечайте своим знаменитым, торжественным, мудрым

«ТАК НАДО»

Тем кто в миг самомненья пустого пытается ставить

Вам это на вид

Мастер Краев

Достававший нам запах с возвышенных гор Гималаев

Мастер Краев

Подаривший нам право на пост

В нашем пьяном приходе

Постарайтесь догрызть свою кость никого не облаяв

Добродушно примите прощальный парад

Тех кто так безвозвратно уходит

Воистину

Мастер Краев

Весь мир — повторение творения старых мелодий

Их хриплый крик — укоризна скрижалям вранья

Интенсивность красного в почве — признак бесплодия

На посевах разумного, доброго, вечного

Черным ковром спорынья — собирай ее

Мастер Краев

Чтоб отчетливей стали на лицах следы вырождения

Мастер Краев

Это круче, чем в полночь уйти по траве

Мы уйдем, мы устали, мы просим у Вас снисхождения

Если каждому нечем уже дорожить,

То пожалуйста Вы покажите как жить

Ожидая по-прежнему тех, кто пока что не верит.

* * *

— Вахтанг, тормозни здесь.

— Здесь, Владимир Владимирович?

Вавилов промолчал. Сказано — «здесь», значит — «здесь».

— За остановкой? — все-таки уточнил Вахтанг.

— Да, — сквозь зубы прошипел Вавилов. — За остановкой. И троллейбус обгони

— Во, машины ездят, да, по городу, — дежурно заговорил Вахтанг. — Это же надо…

Вавилов молчал. Троллейбус. Сколько же лет он не ездил на троллейбусе? На вертолете в офис летал — это было. И обратно. Дорогое удовольствие. А что делать? Жизнь — она дороже любых денег. Эх, было времечко… Москва — не Москва, милиция — не милиция, а знал Вавилов, что стоит его «БМВ» выехать из гаража — разметут в куски. Хоть там и охрана и менты — один черт. Против лома нет приема. А уж против гранатомета «Муха» и пары — тройки автоматчиков — снайперов на крышах — и подавно. Так что приходилось разоряться на вертолет. Благо, власти разрешили. Хм… Еще бы не разрешили. Сколько для них сделал тогда Вавилов, именно в этот, вертолетный период. Конечно разрешили. Вот и летал над Первопрестольной — утром на работу, вечером — с работы….

— Вот здесь, — бросил Вавилов.

— Вы, Владимир Владимирович, сами, что ли… — начал было Вахтанг, но Вавилов оборвал его:

— Свободен.

— Понял, — ответил понятливый водитель и нажал на педаль газа не глядя в правое зеркало. Если шеф не поручил приглядывать — лучше не приглядывать. Себе дороже. Шеф — он такой. Приедешь завтра за ним, а он и спросит — чего, мол, ты, Вахтанг, в зеркало не меня смотрел? А? И глаза прищурит. Нехорошо так прищурит. Он умеет, шеф, глаза делать правильные. Ушлый он, шеф, ох, ушлый. И как только замечает все? Потому, видно, и крутой. Потому и крутой, что все замечает. Но, на всякий случай, лучше пока хотя бы троллейбус в поле зрения держать. Мало ли что с шефом случится? Где потом такую работу найдешь?

Шеф постоял перед негостеприимно раздвинувшейся гармошкой дверцы. Троллейбус не двигался с места. Шеф, зная, что стоит только притронуться к поручню, то его наверняка ударит током, легко вспрыгнул на ступеньки короткой лесенки не касаясь внутренностей железного чудовища.

Вот салон. В салоне трое. Обычные московские уроды. Бомж, вокзальная шлюха и мужик, явно из клуба какого-то бредущий и, к гадалке ходить не надо, эти двое его сейчас раскручивают. А у мужика, явно, бабки есть. Ну, то есть, эти, ИХ бабки. Мелочуга. Обнимаются. Знаем, знаем, сейчас из карманов все вытянут у мужика и отвалят. Обнимаются. Ха-ха.

— Ни чего себе, пассажир пошел, — сказала шлюха.

— Во, точно! — бомж повернул голову и Вавилов увидел его удивительно молодые глаза. Бомж. Куртка. Штаны. Вонь. А глаза — нарисованные. Не может быть у бомжа таких глаз. Не бывает. Слишком много наглости. Слишком много…

Вавилов сам не мог сформулировать — чего же там такого много. Уверенности? Нет. Уверенности хватает у любого ларечного продавца. Здесь что-то другое. Наглости? Да, наглость… Но какая-то не такая наглость, непривычная. Или…

Господи! Почему же с таким взглядом этот мудак не пошел до конца. С такими глазами нужно деньги зарабатывать. С такими глазами политику делают. Все имиджмейкеры умерли бы от таких глаз. А вот — Россия. Таланты пропадают. Жаль. Печально.

— Чего уставился? — спросил Вавилов нарочито нелюбезно.

— Я? — переспросил бомж. — Это я на тебя уставился? Да на кой ты мне сдался, козел старый! Подумаешь, тоже — в троллейбус сел и понты кидать. Вавилов… Да я таких Вавиловых… Клал я на вас. Понял?

Шлюха как-то странно засуетилась.

— Погоди, погоди, это же мой…

И что-то яростно зашептала на ухо бомжу.

Вавилов, однако, услышал слово «работодатель».

— Газеты читаешь? — спросил Вавилов, пытаясь скрыть неожиданное беспокойство. Обернулся. За лобовым стеклом троллейбуса маячил черный джип. Молодец, Вахтанг. Дело туго знает.

— Ну, Вавилов я. И дальше что?

— А чего же ты, Вавилов, на троллейбусе рассекаешь, — встряла шлюха. ты не обижайся, мы просто понять хотим. Интересно нам.

— Да нам не интересно, — оборвал ее бомж. — Пошли с нами, Вавилов, пивка попьем. А? Слабо?

Впереди Вахтанг на джипе. Он не бросит. Это точно. Хотя и выговор ему обеспечен. Но — таковы правила. Зарплата его обязывает. Так. Вахтанг. А сам-то что? В носорога стрелял, кто может пулей носорога завалить? У любого охотника спросите? Невозможно. А, ведь, завалил, черт его знает, как. Завалил. И вообще… Не последний человек на Москве.

— Не слабо. Куда, шпана, путь держим? Может, подвезти?

— Нашел себе шпану, — сказала шлюха. — Дешевый ты, Вавилов, людей не сечешь. Хоть и работодатель мой, а скажу тебе натурально, козел ты старый, понял?

— Я твой работодатель? — искренне удивился Владимир Владимирович. — Я?

— Ты, ты. Ты мне зарплату плотишь. Кстати, спасибо. Зарплата. Хорошая. Могу угостить.

— Ты уволена.

— Ну и черт с тобой.

Огурец думал, что уже привык к выкрутасам невероятного троллейбуса. Но не тут то было. Садовое кольцо — ровное. Однако, троллейбус вдруг тряхнуло так, что Огурец снова обрушился на продавленное сиденье. Маркиза плюхнулась ему на колени и зашлась визгливым смехом.

— Ну я не понимаю, мы что тут будем, отдел кадров изображать — уволена — переуволена, все, мэн, гуляй дальше. Мне от тебя ничего не надо.

— Да он тебе ничего и не даст, Леков, — давясь смехом крикнула Маркиза. — Ты не врубаешься. Он теперь тебя мертвого тиражирует. Сечешь парадокс? Ты тоже свободен. Как в го. Ситуация акай. Любой ход самоубийственен. И оттого запрещен. Отвянь, Вавилов… Мы выходим. Тебе дальше.

Вавилов умел быть спокойным. Он знал, что во что бы то ни стало, всегда нужно быть спокойным. В любой ситуации. Какого черта он сел в этот троллейбус? Что его сюда занесло?

А занесло его сюда — Вавилов теперь знал это точно — именно из-за этого бомжа с нарисованными глазами. И не для того занесло чтобы дать этому бомжу вот просто так уйти.

— Эй погодите, — осипшим вдруг голосом окликнул выходящую троицу Вавилов.

— Чего надо, чувак? — обернулась к нему Маркиза.

— Я с вами.

— Он нам нужен? — осведомилась Маркиза у Лекова.

— Ну если бабки есть?

— Слышь, чувак, у тебя бабки есть?

— Как-нибудь, — буркнул Вавилов.

— Ну пошли, — лениво согласился бомж.

* * *

Маркизе по барабану, а Лекову по фигу. Как всегда. А мне — нет. Что я здесь делаю?

Огурец положил ладонь на поручень и снова его дернуло током. Да так, что ногти на ногах зазвенели. Причем, каждый на свой лад и очень отстроенно. Большой палец левой — До. Мизинец правой — Си. В общем — в гамме держались. И то хорошо. А чтобы совсем было хорошо, надо, чтобы совсем было хорошо. Как Маркизе и Лекову. И этому мажору. Кстати, что за мажор? Маркиза, вроде, его знает?

— Ну слушай, Огурец, харэ топтаться, порыли в твои номера или как? Василек совсем утухает, а я жрать хочу как не знаю кто, ну. давай, Огурец, я не понимаю, а?..

— С нами- нами-нами….

— Что?

— ами-ами-ми-и…

— Чего?!

— Да ты идешь с нами, мужик, или где?!

Вавилов открыл глаза. Ничего себе, ситуация. Заснул в сраном московском троллейбусе с какой-то гопотой. Сегодня вечером с мэром будет встреча, рассажу, ухохочется. Да нет, не поверит. Ладно. Проехали.

— Проехали! Идешь или нет?

— Иду.

Я ли не московский стиляга? Я ли не тот, кто шарил по стриту с коком, я ли не тот, кто слушал Мишу Генерсона, беспалого, я ли не тащился от Володи Терлецкого со «Звездной пылью», а Козла, великого Козла, я ли не перся от него? Я ли не шатался по «Броду», что мне эти обсосы?

— Иду.

Справа брусчатка, слева брусчатка, сверху — небо. Справа — за Гумом невдалеке — Главпочтампт… Там, дальше, Тверская. Горького, то есть. С блядьми. Может, тряхнуть стариной? К блядям-с?

— Ну ты чего там застрял?

* * *

Я не застрял. Я смотрю. Я давно здесь не был. Я бываю здесь, но не так, не так… Я бываю здесь часто, я стою на трибуне, что напротив ГУМа, я бываю здесь как спонсор, как председатель чего-то там, как мишень.

А я — я давно здесь не бывал. Я давно не видел этого неба. Этого неба над Москвой. Этого самого синего, самого прекрасного неба, теплого неба моего детства. Я москвич. Я люблю свой город. Я люблю его.

* * *

— А мужик-то с причудами, — громко сказал Огурец. — Откуда такого выкопали? Смотрите, только в номер не тащит ко мне, а то разбуянится, знаю я этих ваших москвичей, как разгужбанятся, так тушите свет, а мне потом убирать.

— Умирать ты будешь, хрен моржовый, а не убирать, — сказал Леков. Понял, козел? Эй ты, дядя!

Вавилов обернулся.

— Ты ко мне?

— К тебе. А к кому еще?

— Пойдешь с нами?

Владимир Владимирович огляделся по сторонам. Владимир Владимирович Вавилов увидел себя стоящим посреди Красной Площади, залитой утренними лучами солнца. Владимир Владимирович Вавилов вдруг понял, что троллейбусы здесь не ходят. Владимир Владимирович еще раз посмотрел на небо.

«Белая горячка? Вот и все. Приехали. Я так и знал. Предупреждали ведь… Дождался…».

— Эй ты! Мужик! Идешь или нет? Мы ждать не будем. Если что — номер 812. Подтягивайся.

Гопники повернулись и побрели к «России».

* * *

Остановились. О чем-то перемолвились. Потом бомж с нарисованными глазами пошел назад, к Вавилову. Остановился перед ним. Оглядел деловито. С ног до головы. Затем сунул руку за пазуху. И вытащил фляжку. Обычную туристическую фляжку. Аллюминиевую. Со вмятиной на боку. С очень грязной пробкой. Открутил. Владимир Владимирович заметил, что пальцы бомжа были на диво чистыми и с подстриженными ногтями.

— Эк тебя пари, эк тебя колбасит, как я погляжу, — заметил Леков. — Ты расслабься, легче станет.

Сунул фляжку Владимиру Владимировичу.

— Глотни.

На вкус во фляжке была обычная чача. Причем, не лучшей перегонки.

— Нравится.

Нарисованные глаза так и буравят.

— Ничего, — уклончиво сказал Вавилов. Пойло было еще то.

— Не вовремя выпитая вторая портит первую.

Владимир Владимирович глотнул еще.

— Хорошо теперь?

— Нормально.

Кремлевские звезды багровели, опухали, концы их оползали, истекая кровавыми каплями тающего свечного воска.

«Что со мной?» — мелькнула мысль. И тут же исчезла, затертая тысячей других, куда более важных мыслей. А за всем этим, за всей этой мысленной мешаниной ворочалось нечто, что во что бы то ни стало — Вавилов знал об этом — следовало обдумать.

Владимир Владимирович Вавилов стоял посреди Красной площади с фляжкой чачи в руках. Владимир Владимирович Вавилов поднес фляжку ко рту.

Начищенный, да что там, начищенный, вылизанный и отполированный железной дисциплиной и руками салаг сапог ударил о брусчатку — бах! Карабин — стояком на ладони — как учили. Сколько гоняли их на плацу, камушек на конец ствола — ать-два, чтобы не упал, ать — два, чтобы не споткнулся и лицо держать, и спину держать и глаза делать правильные, кому сказал?!..

* * *

Юра Мишунин печатал шаг. Карабин на ладони. Выправка — как учили. Сам кого хочешь теперь научит. Почетный караул — бац, бац, бум. Это вам не хрен моржовый. Шли бы вы все… Со своим почетным. До дембеля всего тридцать восемь дней, до свободы — всего ничего. Перетерпим. Главное — не думать об этом ебаном почетном карауле. Главное — делать все так, как учили.

А в голове — что у меня в голове — хрен вам. Не скажу! «Кобелиная Любовь» у меня в голове. Леков у меня в голове. Какой классный пацан был! Жалко, умер рано. А песни клевые писал. «Кобелиная любовь»…. О-о-о!..

Карабин на ладони, шаг — как надо, до дембеля всего-ничего.

Ат-два, ать-два, ать-два…

* * *

— Меня пригласили. Меня пригласили!.. On a invit* moi. Et c`est pourqoi que je suis ici.

— Mais qui sont ces gens-l*? Quel horribles sont ces visages, ces museaux, ces mufles!.. Et encore, moi, je comprends que je suis jeune… Се gar*on! Il me semble qu'il s'appelle Ogour*ts….

— Ну я Ог-гурец, — вяло ответил Огурцов. — А можно по-русски?

— Можно, — сказала Анна. — Конечно можно, — Mon Dieu!

— Вы такая красивая… хоть и старая. Нет, я… — Огурцов безуспешно пытался справиться со сложным силлогизмом. — Я думал, Вы покончили с собой.

— Mon Dieu! Suis-je ressemble * une femme qui s'est suicid*e?

— Но я же читал, проходил.

— En une de ces *coles pour b*tes?

— Да, именно там. А где еще я мог бы Вас проходить.

— Apprendre?

Ну и манера выражаться, подумала Анна. — Полная нечувствительность к языку. Или нарочитость?

— Нет.

— Pourqoi?

— Потому что я не умер.

— Mais moi, est-ce que tu a decid* vraiment que je suis morte?

— Нет, никогда.

— А из вашего окна площадь Красная видна, — встряла ни к селу ни к городу Маркиза.

— Да-а… Но где же этот наш, как его… Кстати, люди, как его зовут-то? Приблудного? — спросил Огурец.

— Ты, Огурец, м-мудак, — отозвалась Маркиза. — Совсем поляну не сечешь. Говорю тебе, это работодатель мой. Бывший. — Она вздохнула. — Вавилов это, во кто!

— Господа, господа, — всполошилась Анна. — Зачем же так грубо? Приличный мужчина такой. А вы его за une sorte de merde держите.

— А это кто? — изумилась Маркиза. — Эй, парни, кто тут геронтофил, кайтесь.

— Это подружка моя, — сказал Огурец. — Старая.

— Ну это мы и сами видим. Откуда взялась-то?

— Оттуда.

Огурец честно показал в угол.

— I see. Shared dream — подытожила Маркиза. — Ладно, проехали. Глюк так глюк. Мне не привыкать. Слышь, глюк. Может ты отследил, куда Вавилыч ушкандыбал?

Старенькая Анна печально смотрела на jeuns betes.

— Il venait * chercher de guitare. - объяснила она девочке по имени Маркиза.

— Where is a guitar, fuck your mind? — встрепенулся Огурец. — Маркиза, tsra-translate.

— Щас! — сказала Макиза. — Сам объясняйся с глюками. Заколебал вконец! Ты врубись, это же не МОЙ глюк. Он общий.

— А в-вот и я, — кокетливо выдавил Вавилов, открывая дверь в «нумера». — О-о! нашего полка прибавилось. Бабулька какая-то. Мадам!..

— Какая я вам бабулька? — обиделась Анна. — Я и не бабулька вовсе. И вообще, наливайте мужчины. У меня поезд скоро. Спешу.

— Не ссы, — успокоила ее Маркиза. — У этого вон колеса. «Джипяра» навороченный. Что за джип-то у тебя, кстати, Вавилов?

— Чероки, — начал было Владимир Владимирович, но Маркиза не дала ему договорить.

— Во! Джип — широкий. Я же говорила, тачка — на всех хватит. Все влезем. Влезем, а, хозяин жизни?

— Влезем.

Вавилов усмехнулся.

— Джип и правда, широкий.

— И холуй при нем, — не унималась Маркиза. — И ваще. На этот поезд не успеешь, под другой впишем. Какая, блин разница? Вздрогнули, люди!..

— А Леков где? — озаботился вдруг Вавилов.

— Да спит он. — ответил Огурец. — Поблевал, покашлял и спит. After, так сказать, humble vomitting. — Ты гитару приволок, мэн? Как обещал?

— Там, — Вавилов мотнул головой. — А, вообще-то, господа, вы кто?

— Ну, здрассьте!

Маркиза сделала книксен.

* * *

— Я, между прочим, до недавнего времени в вашей фирме работала, Владимир Владимирович. Покуда вы меня в троллейбусе не уволили.

— А кем?

— Дизайнером, с вашего позволения.

— Да? Вот как интересно… А что ты пьешь, дизайнер?

— Все, что горит. И трахаю, уважаемый бывший начальник, все, что шевелится.

— Ты?

— Я.

— Пардон, пардон, господа, нельзя же так сразу — «трахаю»… Вы, милочка, такая юная, такая прекрасная… Как вас зовут? Маркиза? Вам же еще жить и жить, Маркизочка, — встрепенулась Анна Каренина.

— Погоди бабуля, не встревай. Держись за стакан и молчи. — Застывшая в нижней точке книксена Маркиза неотрывно и зло глядела на Вавилова.

* * *

«Господи, какие же они все дети!» — подумала Анна.

— Ну что молчишь, начальник?

— Ты еще на пол сядь, — Вавилов решил не поддаваться на дурацкие подначки.

Книксен, понимаешь. Из нижней точки книксена, если простоять в ней некоторое время, удобно перейти в стойку дракона.

Огурец сделал попытку сконцентрироваться. Маркиза, если ей вожжа под хвост попадет, такую акробатику может дать, что мало ни кому не покажется. Даже этому мажору. Хотя и крутой он. Реально крутой. Кстати, кто он такой, вообще? Работодатель Маркизин — стало быть, — шоу-бизнес.

— Слышь, ты кто вообще-то, мужик? — спросил Огурец у Вавилова.

Книксен начал угрожающе перетекать во что-то, чему в китайской философии ни имени, ни названия. Похоже, что маркизин книксен грозил закончиться ударом в точку ху-зна.

— Да я, как тебе сказать, брателло…

«Как мучительно долго меня учили делать „книксен“.- подумала Анна. — И насколько все это было бессмысленно… А эта девочка…».

«Центр тяжести, если она голову чуть наклонит назад, сместится, подумал Огурец. — И тогда она точно грохнется на спину. А если голову чуть вправо, то…».

Маркиза наклонила голову вправо.

Джинса потертая, клетчатая рубаха. Из нагрудного кармана вываливается мобильник, из штанов потертых, джинсовых, мелочь — пш-ш-шик! никелированной речушкой потекла. И пачка сигарет — шлеп — из какого-то потаенного кармана.

— Ассс! — прошипела Маркиза. — Ассс!..

Сальто, двойное сальто, сальто заднее и снова в книксен.

«Научилась держать себя, — подумал Огурец. — Не дерется теперь, хотя бы. И то хлеб.».

— Какая чудная вещица у Вас, — тихо сказала Анна. — Чудная, просто чудная.

Маркиза сгребла ладошкой вывалившийся из-за пазухи кулон на тонкой серебряной цепочке и быстро спрятала его под рубаху.

— Фамильный? — спросила Анна.

— Ну, женщина, я Вас умоляю, что вы, как глупая, купленный.

Даже не оборачиваясь Маркиза выстрелила последнюю тираду и тут же, посерьезнев, обратилась к Вавилову:

— Понял, какого дизайнера потерял?

— Я дизайнера потерял? — спросил Вавилов. — Я — потерял? Да у меня таких, как ты, знаешь, сколько было?

— Таких как я не было никогда, — уверенно ответила Маркиза.

— Очень может быть. А знаете, вообще, господа, чем я занимаюсь?

— Знаем.

Леков стоял посреди комнаты. Когда он успел войти в гостиную из соседней комнаты никто не успел заметь. Но он стоял — в той же грязной нейлоновой куртке, в джинсах — «варенках», вышедших из моды уже лет семь назад, перемилася с ноги на ногу, пачкая ковер грязью со стоптанных «скороходовских» говнодавов.

— Слушай, — сказал Вавилов. — Я тебя знаю.

— Это замечательно, — осклабился в улыбке Леков. — Ты пожрать-то принес, а то я вырубился тут…

— Пожрать… Что такое — «пожрать»? Господи, да что это такое «пожрать»? Разве это самое главное? Разве в этом смысл всего?…

— В этом, в этом, — заметила Маркиза. — Вот и Аннушка скажет. Правда, тетя Аня?

— Точняк, — уверенно сказала Анна Каренина.

— Да вы что? Да вы понимаете, кто…. Что….

Вавилов потянул из кармана свой мобильник. Постукал по кнопкам.

— Вахтанг? К «России» давай. Быстро.

И — этой невозможной гопоте:

— Господа! Мне очень приятно было с вами тут, но я, пардон, поеду.

— Посиди, мажор, что ты как не родной?

Сказавши это Леков рухнул на ковер рядом с Маркизой, застывшей в выходе из книксена, задев ее локтем.

— Этой не наливать, — успел сказать Василек, умудрившись уйти от удара — нога Маркизы прошла рядом с его головой.

— Гондоны вы, — обиженно сказала Маркиза, вставая. И Анне: — Слышь, тетя Аня, а фиг ли они такие? Давай вместе под поезд впишемся, а? А то тошнит меня от этих рыл. Я место знаю, где классно вписываться. На Рижской. Там и под мост можно. А ежели на природу захочется, на цветочки-листочки поглазеть, то и по насыпи можно пройти. Там кайф на насыпе, кусты, блин, трава… Люди, не делайте стойку, я о другом… Нет, тетя Аня, честно. И уединиться можно. Напоследок. А? Как вы? У меня никогда таких вот стареньких не было. И в шелковых чулочках. А то, — Маркиза обернулась к Вавилову, — давайте этого чмошника заангажируем. Работодателя моего. Бывшего, Он у нас мастер вписывать. Вавилов, ты как? Поможешь двум уставшим дамам?

— Я не старенькая, девочка, — сказала Анна. — Ее вдруг разобрала злость. Злость на самое себя. Quel diable! Parbleu! Mais pourquoi cette fille так похожа на нее?

— Дура ты, Маркиза, — проговорил Леков, тяжело поднимаясь с ковра. — На хрена бабку обидела? Она же тебе добра желает. А ты — в заводки. — Он подошел к столу. — Чего тут у вас пожрать-то есть. О, сардельки! Горяченькие! Супер!

— Слушай, ты, хендрикс хренов, ты гитару просил? Я тебе принес, оборвал болтовню Вавилов. — Может слабаешь?

— Да слабаю, слабаю, не ссы. Давай ее сюда.

Вот ведь скотина!

Вавилов встал. Его качнуло. В голове шумело. «Вахтанга, скорее Вахтанга», мелькнула мысль.

Где эта долбаная гитара?

— Держи.

Леков обтер жирные руки о штаны. Принял гитару. Взвесил на руках. Внутрь деки заглянул. Пальцем изнутри поскреб.

— Ну и что? «Фендер» корейский, струны левые, гриф ведет, ты его на базаре что ли брал? Конечно. Где еще такое найти можно? Говно! Фанера, лак не лак, лады — жестянка Точно — говно. — уверенно сказал он.

Вавилов про себя усмехнулся. Ну-ну!

Оглядел собрание.

Молчаливый мужик уже отрубился, судя по виду. Дизайнер в ванной, оттуда звуки льющейся воды слышны. Старуха в кресле, впавшая в прострацию.

И он, Вавилов. А вечером — к мэру.

Такой компанией он побрезговал бы и в годы не шибко разборчивой юности.

— Ну и говно! — гегемон потряс гитару. Понюхал зачем-то.

— Лаком пахнет, ишь ты, — поведал. — Но — говно.

И он, Вавилов, выходит, его тиражирует?

Леков.

Что-то смутно припоминается.

Ах, да. Они же вроде трибьют выпускали. История была… Даже, вроде, замочили там кого-то? Он еще нагоняй устроил по приезду из Италии, так хорошо отдыхал, такая компания была — первый раз за много лет расслабился по настоящему. Осина — он умеет отдых организовывать. Осинский — он на эти дела мастер. Хоть и склоняют его фамилию в России все, кому не лень, а Осина — он Осиной и останется. Правильный человек.

Гегемон расстегнул куртку. Схватил гитару наперевес. И — как-то непотребно раскорячившись, попытался пропрыгать по гостиной а ля Чак Бэрри. Врезался в стену номера. Обернул к Вавилову покрытое каплями пота лицо.

— Здорово, да?

И заржал-заперхал, донельзя довольный собой.

Куда Вахтанг запропастился?

Навешать этому уроду на прощание, что ли? Как только Вахтанг приедет. Под занавес, так сказать. Чтобы у пьески был достойный финал.

— Дай сюда, — сказал Вавилов бомжу. — И потянулся за гитарой. — Научу.

— Не суетись, Вавилов. — совершенно трезвым голосом сказал бомж. Посиди. Водки вон выпей. Достала меня твоя суета.

* * *

Бомж мог. Бомж многое мог.

Затянул для начала — «Ой, то не вечер, то не вечер»…

Чисто так затянул. Вавилову даже подпеть захотелось. Сразу. «То не ве-е-ечер….

Мне ма-а-алым мало спалось, да спалось…» — включился Вавилов на второй голос.

— На кварту вниз возьми, — заметила девка. Кажется, Маркизой ее зовут, или он ошибся?

— Как тебя звать-то, милая девица? — спросил Вавилов.

— Кварту выдержать не можешь, тогда в терцию, что ли, затяни, тихонько сказала девка. А бомж все продолжал:

— «Е-е-сау-у-у-ул догадлив был… Су-у-умел сон мой разгадать, разгадать….»..

— Это же элементарно. Ты же взрослый мужчина, — девка схватила Вавилова за рукав пиджака. — Три тона вверх берешь и все дела. Ты сольфеджио-то проходил в школе?

— Нет, — честно ответил Вавилов.

— Ну, мужик…То-то я и гляжу, ты серый такой…

«Пропадет он говорил, твоя буйна голова».

— Я — серый, — спросил Вавилов. Достали его эти недоноски. Это он, Вавилов — серый. Нашли себе серого….

— Это я-то — серый? — Вавилов уставился на Маркизу.

— А какой же еще, — ответила та. — Конечно. Терцию не держишь, вообще, интервал вменяемый построить не можешь, о чем с тобой тогда говорить-то? А туда же — продюсер. Ты помолчи пока, пусть он один поет, — она кивнула на гегемона-Лекова.

Да что я, в самом-то деле, вдруг разозлился на себя Вавилов. Он вспомнил лицо Лекова. Мудрено было не вспомнить. Все ларьки кассетами завалены. Каждый третий подросток в футболку с его портретом одет.

Вавилов мысленно перенес морду гегемона на футболку. И не удержался, зашелся хохотом.

Гегемон оборвал «Есаула». Этому не наливать, — сказал он Маркизе. И, подумав, добавил: — Толерантность низкая.

Вавилова аж скрючило от хохота. Шуты! Дешевые шуты! Толерантность! Слова-то какие знают.

— Врубайся, мужик, — сказал вдруг гегемон. — «Весна священная», финал. В переложении для деревянной лопаты.

— Ну все, — простонала Маркиза. — Начинается…

* * *

Со стороны гостиницы «Россия» вдруг грянул оркестр. Нет, не оркестр. Что-то другое. Что за странные инструменты. Правда, была и медь — тромбоны, валторны. О, и деревянная группа вплелась. Что за черт.

Не поворачивая головы, Мишунин скосил глаза. Точно, от «России». Вроде бы сегодня, праздников не планировалось. Ростропович позавчера играл, а Паваротти с Доминго послезавтра голосить станут на Васильевском спуске. Ишь, повадились.

Если честно, Мишунин не любил «попсовую оперу». Что-то есть в этом… Не неестественное, нет. Поверхностное какое-то. Целлофановое бельканто.

Мишунин про себя попытался определить инструментальный состав. Да, симфонический оркестр имеется. Синтезатор вроде есть. Электрогитары, — куда же без них? — две. Нет, три. И, кстати, не к месту: забивают оркестр. Оркестр-то «Весну священную» заканчивает, а гитары — одна что-то из Сантаны, до боли знакомое ведет, вторая монотонный, грубый, металлический рифф, третья просто класический блатняк. Ум-ца, ум-ца. Нет, что не говори, нет у людей нынче вкуса. Чувство меры потеряно. То ли дело, бывало, в крепостном театре. Маленькая труппа, все свои, все через одну конюшню прошли. Петька-кузнец, Васька-бондарь. Зальчик деревяненький, на двадцать мест. А из зальчика выйдешь — парк, пруд с лебедями. Все чинно-благородно, никаких вольностей.

Та гитара, что играла параллельные квинты, тяжелый хард-роковый рифф вдруг повела мелодию. О, знакомое. Прокофьев, из фильма «Александра Невского». Злые тевтонские рыцари в бой с картонными мечами под такое шли.

А оркестрик-то в «России» с претензией.

Только фигня все это.

Дешевка.

Опять «новые русские» гуляют. Устроили себе незнамо что. Да и к тому же из какой-нибудь золотоносной дыры. Здесь-то такие простые забавы давно не в ходу.

* * *

Леков играл, прислонясь к стене и поставив ногу в грязном стоптанном ботинке на журнальный столик.

Музыка Шопена лилась и лилась, воскрешая в памяти лица, голоса…

Анна откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Как он чудно играет, этот странный человек. Так не хочется вставать, спешить на вокзал…

A peine ont-ils depos*s sur la planche…

Исковерканное тело на рельсах…

А в сущности, зачем?

Маркизе вдруг явственно увиделась та обшарпанная квартирка в Питере. Капли дождя на оконных стеклах. Запах красок и скипидара. Раздолбанный катушечный «Маяк» с западающей кнопкой переключения дорожек. Рядом чашка с засохшими остатками кофе.

«Арнольд Лейн». Первый хит Сида Барретта.

Леков всегда любил Сида. И, видать, сильно любил, раз даже в таком состоянии умудряется играть один в один.

Ни хрена Васька не изменился. Если глаза закрыть. И только слушать.

Теперь снова быть им вместе? Ей, Лекову, Огурцу.

А в сущности, зачем?

Огурцов притоптывал в такт ногой. «Солнечные дни». Навсегда любимая песня. На даче с Кудрявцевым под водочку в мягких московских сумерках она звучала точно так же.

Вернуть бы, блин, все. Кудрявцева, ту дачу, сосновый лес. Посиделки молодых бездельников, у которых все впереди, а потом вдруг оказывается, что все уже позади.

Эх, стать бы снова романтиком. Без рефлексий ненужных, без депрессий. Со здоровым желудком, в который хоть «царскую водку» заливай.

А в сущности, зачем?

Вот ведь народ. Песня-то создавалась как шутка. С шутками да прибаутками. Да и группа вся — «Черный лебедь» — сами же ржали над собой. Музыканты все уже в летах. И на тебе — решили в охотку оттянуться. Ан гляди-ка, в народ пошли песни. А еще говорят, что я неважный продюсер. Пусть говорят. Только вот хмырь этот запредельный мои песни поет.

Еле на ногах стоит, шатается, одет чудовищно, морда небрита и хрипит диким голосом: «Где мои депозиты?». Неплохо хрипит, неплохо. Отмыть бы его, побрить, приодеть, имиджмейкера приставить. Глядишь и раскрутили бы панк-звезду. Хрипел бы себе.

А в сущности, зачем?

Леков играл «Весну священную». Всегда любил эту вещь. Сегодня он играл ее строго, без причуд играл. Так, позволил себе несколько вольностей. Из моцартовского «Реквиема» пару фраз вставил. Ну и из иного — так, по мелочи.

Скучно. Так, блин, скучно. Давным-давно.

Да и на этом отбойном молотке разве что путное сыграешь?

Во, новое лицо нарисовалось. Сейчас мы его встретим. Во-от так. небольшой импровизацией в фа-диез миноре.

Вахтанг застыл в дверях. Шеф всегда любил отрываться «по полной». За те четыре года, что Вахтанг провел с Вавиловым, он кажется напрочь уже утратил способность удивляться. Гулял Владимир Владимирович широко. Медвежья охота, яхты, вертолетные экскурсии, разгромленные ресторанные залы — все было. Но всегда был то, что Вахтанг называл про себя так: шик.

Здесь шика не было. Напрочь.

Дешевый номер, бодяжная, ларечная водка. Тяжелый запах «беломора». Старая бомжиха в кресле. Шлюшка, из самых дешевых. Мужик с опухшим лицом, храпящий на диване. Еще один, гопник с гитарой в руках. Одна нога на журнальном столике, вторая попирает полураздавленную сардельку, упавшую на пол с грязной тарелки. Лопнувшая кожица с обрывком нитки, вылезшая начинка.

И — Владимир Владимирович, с лицом измазанным кетчупом, с лацканами пиджака, умащенными майонезом. С брюками, усыпанными пеплом.

— О, Ваханг, дарагой, — шеф, наконец, сфокусировал на своем шофере разъезжающиеся в стороны зрачки. — Мы… — Владимир Владимирович глубоко задумался.

Вахтанг терпеливо ждал.

Шеф взял с тарелки последнюю оставшуюся сардельку, тоскливо поглядел на нее, надкусил и бережно положил назад.

— Мы едем, — наконец сказал он. — Да.

— Мы? — вопросительно поднял черные брови Вахтанг.

Вопрос вновь поверг Владимира Владимировича в задумчивость. С минуту он посидел, шевеля губами.

Бомж, прижав рукой гитарные струны, ехидно поглядывал на Вавилова.

И остальные тоже смотрели теперь на него. Даже спящий мужик вдруг проснулся, повернулся на другой бок и строго взирал с дивана.

— Мы, — подтвердил Вавилов. — Все… И я.

Он грозно обвел глазами номер.

— Все! — сказал он еще раз.

Вахтанг кивнул. Вахтанг не любил лишних слов.

* * *

Какафоническое исполнение «Весны священной» оборвалось так же внезапно, как и началось.

У Мишунина было отличное зрение. И он увидел, как в «России» распахнулось одно из окон на одиннадцатом этаже и оттуда вырвались несколько точек. Точки направились прямо к нему, к Мишунину.

Только не голуби, нет!

Это были не голуби. Это были дрозды. Пропорхнули прямо над головой, сделали круг над мавзолеем, взмыли вверх к рубиновым звездам Спасской башни и канули, растаяли в ослепительном сиянии солнца.

Мишунин перенес вес тела с одной ноги на другую.

До дембеля тридцать восемь дней.

Конец.

Загрузка...