Несмотря на вполне однозначный заголовок данного лекционного курса, мы не нашли здесь традиционного систематического изложения «основных понятий метафизики», не увидели традиционной иерархической лестницы этих понятий, конструирования идеальных схем и анализа природы первоначал. Вместо этого перед нами предстала обстоятельная аналитика, казалось бы, самого заурядного и обыденного из всех наших переживаний — скуки (die Langeweile) (ее анализу посвящены целые пять глав, да и потом, во второй части книги, когда речь заходит о «мире», его разомкнутости для человека в сравнении со «скудомирным» животным, скука подспудно присутствует — как одно из «размыкающих» настроений вот-бытия). Тем не менее заголовок не обманывает: речь действительно идет о метафизике, потому что она (как говорит Хайдеггер в лекции «Что такое метафизика?») «не есть ни раздел школьной философии, ни область прихотливых интуиций». Но что же она тогда? «Метафизика есть основное событие в человеческом бытии. Она и есть само человеческое бытие», — уточняет он. Но если так, если метафизика, оставляя свои горние пределы, неожиданно оказывается не чем иным, как нашим бытием, тогда, наверное, и скука таит в себе нечто большее: после только что сказанного наше знакомство с нею, несмотря на всю ее привычность, уже не кажется таким близким, как раньше — когда мы видели в ней вполне обычное и к тому же совсем не интересное переживание. Видели потому, что — как разъясняется в § 68 «Бытия и времени» — «настроения хотя и онтически знакомы, но в своей исходной экзистенциальной функции не познаны».
Впрочем, о своем подлинном «статусе» скука заявляет еще раньше: вводя экзистенциал расположения, или расположенности (Befindlichkeit), § 29 «Бытия и времени» начинается следующими словами: «То, что мы онтологически помечаем титулом расположение, оптически есть знакомое и обыденное: настроение, настроенность». Чуть ниже говорится, что, например, «уныние», «ускользание в расстройство» суть «онтологически не ничто». Таким образом, на наших глазах обычное уныние, из которого мы всегда рады поскорее выбраться, словно наполняется неожиданной для нас метафизической весомостью: получается, что оно вполне бытийно, коль скоро оно же — «онтологически не ничто». Еще ниже, в этом же параграфе, речь заходит и о самой скуке: «Частая затяжная, равномерная и вялая ненастроенность, которую нельзя смешивать с расстройством, настолько не ничто, что именно в ней присутствие [Dasein] становится себе самому в тягость». После сказанного мы уже не можем пуститься в сугубо психологическое прочтение этой ненастроенности — не можем потому, что в ней происходит то «исходное размыкание», когда «присутствие [Dasein] поставлено перед своим бытием как вот». Итак, настроения онтологичны: в них вот-бытие размыкается на свое «вот», быть может, совсем неожиданное для него.
Мы позволили себе эту небольшую прелюдию для того, чтобы теперь — в очерченном контексте — сделать одно существенное уточнение: согласно Хайдеггеру, в скуке (Langeweile) это размыкание прежде всего совершается через время. Временность (Zeitlichkeit) характерна и для других «размыкающих» настроений «расположенности», но временное существо скуки, ее специфическая соотнесенность со временем (пусть не всегда заметная) в немецком языке выражена совершенно наглядно — Langeweile (буквально: «долгое время»). Время присутствует во всех трех формах скуки, которые тематизируются в этой лекции: в первой это задержанность (die Aufgehaltenheit), вызванная медленным, медлящим, «промедляющим» течением времени (когда хочется его «подогнать») (ожидание поезда на вокзале), во второй — остановленность (die Gestelltheit) стоящим («стоячим») временем (когда вроде бы нет никакой нужды торопить время, но скука тем не менее не проходит) (скучная вечеринка) и, наконец, в третьей — пленненость триединым временным горизонтом прошедшего, настоящего и будущего, когда время как будто распахивается до своего полного исчезновения и скука становится тотальной, безличной и безликой, возгоняя вот-бытие на острие того мгновения, в котором ему приоткрывается сущее в целом и появляется возможность решиться на самое себя (zu sich selbst entschließen), «размыкаясь» (sich erschließend) для себя как вот-бытия — в своей собственной исконности и конечности. Итак, «время» — вот что надо удержать в переводе этого основополагающего для данной лекции термина. «Чем ближе мы подходили к существу скуки, тем сильнее она укоренялась во времени, и от этого в нас крепло убеждение, что скуку можно понять только из изначальной временности (Zeitlichkeit)», — подытоживает Хайдеггер.
По своей этимологии немецкая Langeweile как нельзя лучше отвечает такому пониманию скуки, словно заранее намекая на ее временную структуру, очерченную выше (три формы скуки). К тому же она удачно перекликается с Kurzweil которая переводится не только «забавой», «потехой», но и громоздким, зато в данном случае весьма существенным для нас «времяпрепровождением». Смысл обоих слов «завязан» на времени: die Weile — «некоторое время»; die Langeweile — «долгое время», «долгий промежуток времени» (в традиционном переводе — «скука»), die Kurzweil — «потеха», «развлечение», «времяпрепровождение» (в буквальном смысле — «короткий промежуток времени», в котором (поскольку это все-таки «развлечение») чувствуется стремление «скоротать» время), а сам глагол weilen («пребывать», «задерживаться») в старом словаре И. Павловского переводится даже как «временить» — в смысле «засиживаться» (например, в гостях).
Мы сказали, что § 29 начинается со своеобразной онтологизации скуки как конкретного проявления «расположенности». Все так, но только в приведенном нами отрывке буквально говорится о «затяжной, равномерной и вялой ненастроенности» (die Ungestimmtheit). Это, конечно же, скука, но тем не менее чисто терминологически — не Langeweile.
В «Бытии и времени» Langeweile не появляется ни разу (правда, там есть Űberdruß, который тоже «скука» — хотя появляется он всего один раз, помимо «скуки» означает «пресыщение», «отвращение», да и этимология его не такая прозрачно «временная», как у Langeweile) (см. параграф 68: «Временность разомкнутости вообще»). Зато именно о Langeweile говорится в лекции «Что такое метафизика?» — правда, без той ее обширной аналитики, которая дается в «Основных понятиях метафизики» (это, наверное, объясняется тем, что в первой из названных лекций прежде всего анализируется «ужас», поскольку именно он, а не «скука», есть то фундаментальное настроение, «которое по самой сути совершающегося в нем раскрытия обнаруживает Ничто», каковому, собственно говоря, эта лекция и посвящена (ведь, согласно Хайдеггеру, подлинное философствование и настоящая метафизика («как основное событие в человеческом бытии») возможны только через «свободное отпускание себя в Ничто». Но это — уже второй шаг в том «своеобразном скачке», благодаря которому философия «приходит в движение» (второй шаг из той триады, которую Хайдеггер намечает в самом конце этой лекции). Первый — это «предоставление пространства для сущего в целом», а такое в какой-то мере может делать и «скука». Ведь, согласно Хайдеггеру, «даже тогда, и именно тогда, когда мы не заняты непосредственно вещами и самими собой, нас захватывает это “в целом”, например, при настоящей скуке (in der eigentlichen Langeweile)». Настоящая скука «bricht auf, wenn „es einem langweilig ist“», т. e. «врывается, когда становится просто скучно» (не «скучно» в какой-то конкретной ситуации, вызывающей скуку, не «скучно» от чего-то определенного и уже не «мне скучно» (es langweilt mich), не «тебе» (es langweilt dich), а «просто скучно», т. е. «безусловно», «тотально», уже «безличностно» скучно — es einem langweilig ist). Подчеркивая парадоксальную «остроту» этой «тупой», распахнутой во всю ширь и даль скуки, В.В. Бибихин переводит фразу «wenn „es einem langweilig ist“» (см. лекция «Что такое метафизика?») как «когда „берет тоска“», хотя, на наш взгляд, «тоска» экзистенциально живее «скуки» и потому еще имеет какое-то, пусть остаточное, «содержание» (это скорее не Langeweile, а Schwermut) — то содержание, которого уже нет в безликой «скуке», каковая — в силу своей вялой ненастроенности ни на что вообще — как раз и способна приоткрыть сущее в целом, не давая «зацепиться» за какое-нибудь «очерченное» сущее («Diese Langeweile offenbart das Seiende im Ganzen», т. e. «этой скукой приоткрывается сущее в целом»). Хотя, с другой стороны, сам Хайдеггер пишет, что, несмотря на наши попытки прогнать скуку, она постоянно возвращается и «uns langsam an die Grenze der Schwermut drängt» («медленно доводит нас почти до тоски»). Одним словом, если уж не «тоска», то «скука смертная», что, наверное, одно и то же (особенно когда речь заходит о третьей форме в намеченной Хайдеггером структуре скуки). Наверное, нечто подобное проглядывает в стихах Дм. Мережковского, который не боится заявить: «Страшней, чем горе, эта скука...», тогда как Игорь Северянин, уже не проводя никаких сравнений и подчеркивая одну лишь тотальность скуки, покорно подытоживает:
Гас скучный день — и было скучно,
Как всё, что только не во сне.
Итак, Langeweile — ясно, что этимология этого слова требует как-то передать в переводе идею длительности, протяженности, но его традиционный перевод — это вполне однозначная «скука». Соответствует ли наша «скука» — с точки зрения ее этимологии — «скуке» немецкой? Этимологические словари Н. Шанского и М. Фасмера говорят примерно одинаково: «скука» от «кукати» — «горевать», плакать»; «кука» — печаль; скукати — префиксальное образование от «кукати», а оно — от звукоподражательного «та/» (и первоначально оно, кукати, обозначало «кричать» (ср. «кукушка»). Т. е. тут мы имеем дело с тяжелым чувством («горевать», «печалиться»), но нигде не видно, что причина его — какая-то длительность (однообразие «кукования», намекающее на время, по исходной смысловой емкости все-таки не равновелико этимологически ясной временной скуке немецкого языка).
Переводя Langeweile на русский, уместно спросить, как она выглядит в других славянских языках. С «фонетической» этимологией нашей «скуки» перекликается, например, чешский глагол skuceti («выть», «скулить»), а в существительном skuceni и вовсе слышится наше «скучание», хотя на самом деле это «вой», «нытье», но не собственно «скука», равно как словенское skucati («скулить», «визжать») и словацкое skucat’ («скулить», «свистеть») тоже «фонетичны», и в них нет того немецкого аналитического разъяснения, каковое мы видим в упомянутой Langeweile с ее упором не просто на время, но на долгое время (заметим мимоходом, что от скуки, наверное, можно и «выть», но тем не менее только что приведенные слова означают не собственно «скуку» как таковую и не «скучание», да и их этимология — как и нашей русской «скуки» — не «немецкая»).
Собственно «скука» на словацком, а заодно и польском, чешском — nuda, на украинском — нудьга, нудота, на белорусском — нудота (см. наше «нудный», «занудный»), и здесь мы тоже имеем дело со звукоподражательной этимологией, но вот в словенском неожиданно обнаруживаем полное этимологическое соответствие немецкой Langeweile: здесь «скука» — это dolg cas, т. е. буквально «долгое время» (время — cas).
Впрочем, это нельзя назвать каким-то исключением — в том же чешском собственно «скука» двулика: это не только уже упомянутая nuda, но и — dlouhä chvile, т. е. буквально «долгая минута» — и тут мы опять имеем явную параллель с немецкой Langeweile. Mit dlouhou chvili — «скучать от безделья» (буквально: «иметь долгую минуту»); mä dlouhu chvili — буквально: «он имеет долгую минуту»; «у него долгая минута», то же самое: je mu dlouhä chvile. Во втором варианте даже лучше отражается момент бессилия перед скукой, удерживаемость ею, потому что в буквальном переводе это означает: ему (достается, выпадает) долгая минута. И он, конечно, пытается ее «сократить»: kratit si dlouhou chvili — «коротать время» (кстати, в немецком идея коротания времени передается жестче: это именно «Zeitvertreib», т. е. «прогнание», «изгнание времени»). Но еще решительнее со своей скукой, а точнее «нудой», поступает польский язык: он ее «убивает»: zabic nude (впрочем, и мы ведь не только «коротаем», но и «увиваем время», хотя жесткий немецкий Zeitveitreib у нас оборачивается галантным словарным «времяпрепровождением»).
Итак, если бы слова, передающие «скуку» на чешском и словенском, не были родными для этих языков, можно было бы подумать, что здесь мы имеем дело с обычной калькой, сделанной с немецкой Langeweile. Как бы там ни было, но в переводе немецкой «скуки» на эти языки сразу удачно передается и идея времени, и собственно «скука», из этого времени проистекающая, хотя «время» просматривается, например, и в «неславянской» латышской «скуке». На латышском «скука» — gatiaiciba, где gar — «вдоль» (gars — «длинный, долгий», gamms — «длина»), а laiciba —> laiks («время»), т. е. скука как «долгое время», «долговременье». Man ir gars laiks — «мне скучно» (буквально: «мне есть долгое время», т. е. здесь мы имеем конструкцию, аналогичную той, которую встречаем в чешском (je mu dlouhä chvile): в обоих случаях датив как бы подчеркивает вверенность, даяние этого «долгого времени» начинающему скучать человеку — даяния, от которого ему (в «скучной» ситуации) никуда не деться. Laicigs — «преходящий», но garlaicigs — «скучный», т. е. в буквальном смысле «долгопреходящий» (кстати, отметим заодно, что «время» слышится и в эстонской «скуке», причем здесь оно, так сказать, гораздо «протяженнее»: iga — «возраст», «век» (человеческой жизни); igavik — «вечность», igavus — «скука»).
Что касается нашей скуки, то в ней нет смысловых перекличек ни со временем, ни с вечностью, хотя, как мы уже говорили, передать идею времени (и при этом не утратить собственно «скуки») нам необходимо.
Какие варианты можно предложить? Есть слово «долготерпеливый» (Бог, например, «долготерпелив и многомилостив», а один из древнерусских текстов желает епископу, чтобы он «не был дерзок и скор, но долготерпелив и разсудителен во употреблении власти своей...»), но нет его субстантивации, т. е. передавать die Langeweile каким-то «долготерпением» было бы неуклюже (хотя искомая длительность («долго») здесь присутствует, но «терпение» в таком сочетании, наверное, лишь отдаленно напоминает скуку). Можно было бы остановиться на «долговременьи» (которое, кстати, было употребительно в XVIII в.), пытаясь утвердить его аналогией с вполне естественными и привычными для нас «безвременьем» и «межвременьем», но в таком варианте, во-первых, слишком много от обычной кальки (хотя есть же, например, «долгострой», который не что иное, как досадное долговременье), а во-вторых, не слышно «скуки»: ведь «долговремение» — это просто временная протяженность, а какова она, не ясно (от долговремения можно, например, что-то забыть, хотя, наверное, можно и заскучать, но само это слово как таковое о скуке не говорит).
Можно было бы, наверное, обратиться и к «долгожданности», если подчеркнуть, что речь идет не об ожидании чего-то желанного, а просто о долгом ожидании чего-то так и не настающего (долгожданность), что своим неосуществлением и наводит скуку (первый структурный компонент хайдеггеровской скуки: скучное ожидание поезда на вокзале). В этой связи можно, наверное, сказать и о долгожданности смерти (не в эмоционально окрашенном стремлении к ней, которое есть, например, у самоубийцы, а просто долгожданность как томительное ожидание чего-то: той же смерти, но только не самоубийцей, а приговоренным к ней смертником (хотя ему, наверное, не до скуки). Впрочем, самого существительного «долгожданность» (в отличие, например, от «долговечности» мы не находим. Здесь, наверное, можно упомянуть и старое прилагательное долгочасный («По долгочасном разсужденье... Велела дров сложить костер»). Ведь скука всегда долгочасна — по крайней мере, кажется таковой, даже если и не слишком долго длится (к тому же, как мы видели, словенская «скука» — это не что иное, как dolgcas, т. е. некое «долгочасье», правда, с той оговоркой, что, наверное, словенец каким-то недостижимым для нас образом привычно слышит здесь сразу и «скуку», и «время»). Однако существительного к этому прилагательному мы тоже не находим (нет «долгочасья», которое (по аналогии с «одночасьем») тоже годилось бы для Langeweile, хотя и «одночасье» присутствует лишь как просторечное слово, да к тому же в жесткой связке с предлогом («в одночасье»).
Наверное, время, как будто «растянутое» в скуке, пробивается в устаревшем прилагательном долго-простертый, («уединенныя... долгопростертыя речения»), и в этом простирании тоже слышится растянутость скучного времени. Нам хорошо знакомы слова многообразный и однообразный, но два с лишним столетия назад бытовало слово долгообразный, которое, казалось бы, тоже годится для Langeweile: ведь скука, конечно же, однообразна, но к тому же, коль скоро она мучительно тянется, она и долгообразна. Однако в ту пору под этим «долгообразием» в основном подразумевалась физическая протяженность, вытянутость в длину (например, о вытянутой форме какого-нибудь острова можно было сказать, что он «долгообразен»). Впрочем, столь же старое слово «долгопротяжный» уже шире по смыслу: здесь не только пространство («А обходить кругом было зело далеко для великих и долгопротяжных болот...»), но и искомое нами время («Она выдержала весьма долгопротяжные разговоры»; «ненастье долгопротяжное» и т. п.).
Все это, может быть, и годилось бы (хотя некоторая неуклюжесть этих давно вышедших из употребления слов очевидна), если бы надо было подчеркнуть только идею времени, его длительность, дление, но из всего перечисленного не обязательно вытекает собственно «скука», а она (т. е. именно это слово) обязательно должна появиться в переводе, как только речь заходит об аналитике Langeweile). Ведь все перечисленные варианты рушатся, когда Хайдеггер, вникая в природу скуки и подвергая ее структурному анализу), начинает говорить о langweiliges Buch, langweilige Landschaft, langweilige Einladung и т. д. Становится ясно, что в переводе таких сочетаний непременно должна быть скука, которую нам так и не удалось вытащить из всех перечисленных форм «тяжения» времени. Ни одна из них не говорит о том, что только что упомянутые книга, пейзаж и визит именно скучны, а они как раз таковы, а не «долговременны», «долгопротяжны», «долгочасны» и т. д.
Впрочем, если связать «скуку» с «протяженностью» как тягостностью, то удастся сохранить и субъективное переживание скуки, и акцент на времени: ведь все упомянутые «долговременье», «долгочасье» и т. д. — это и есть тягостность как «протяженность» во времени (единство корня не допускает никаких смысловых искажений, а слово «тягостный», в отличие от «долгопротяжный», «долгопростертый» и прочее, не выглядит неожиданным и в то же время вбирает в себя смысловые оттенки перечисленных вариантов). Рабочий вариант «скучное долговременье» преобразуется в «тягостную скуку». Скучающий поневоле затевает некую «тяжбу» со временем (а по Хайдеггеру, наоборот, оно с ним) — время «растягивается» для него, и это не сугубо психологическое переживание или, по крайней мере, не только оно: исконная природа вот-бытия предполагает размыкание (хотя само вот-бытие может и не хотеть этого), и здесь не просто время как условие этого размыкания, но как раз его «тягостность», оставляя впечатление, казалось бы, совершенно субъективного «удлинения», «растяжения», тем не менее бытийна — в ракурсе той метафизики, которую имеет в виду Хайдеггер, говоря, что она — «само человеческое бытие».
Скука «тяжела» не в каком-то «вертикальном» смысле физически гнетущего бремени (Пушкин: «здесь тягостный ярем до гроба все влекут»; или у Лермонтова: «но на костях моих изгнанных заржавит тягостная цепь», или же у Ахматовой: «на землю саван тягостный возложен») — она «тягостна» в смысле временной «тяготы» (как опять у Лермонтова: «Бывают тягостные ночи...»; у Бальмонта: «Медленно, тягостно, в русла забытые // Воды вступают уставшие»; у Гумилева: «И больна душа, тягостно больна» (сюда же, наверное, можно отнести и «тянущую боль»).
В уже упоминавшемся § 29 «Бытия и времени» говорится о том, что в «ненастроенности» «das Sein ist als Last offenbar geworden», т. e. «бытие обнажается как тягота». Значение слова Last двояко: это и «тяжесть», и «тягость», «тягота»: die Last der Jahre drückt ihn, т. e. «бремя лет (тягостная протяженность времени) согнуло его плечи». (Впрочем, и физическая «тяжесть» понимается из времени как условия ее осознания. Примечательно, что немецкий глагол lasten означает «тяготеть», но вот однокоренной английский to last означает «длиться».) Однако подчеркнем еще раз: временная тягота — не просто усмотренное психологическое состояние: она бытийна. В маргиналии на эту die Last из упомянутого параграфа Хайдеггер пишет: «„Тяжесть“: что надо нести; человек вручен, усвоен присутствию [Dasein]. Несение: взятие на себя из принадлежности к самому бытию» (курсив наш — Л. LU.).
В этом же параграфе говорится, что «в настроенности присутствие [Dasein] всегда уже по настроению разомкнуто как то сущее, которому присутствие в его бытии вверено как бытию, каким оно экзистируя имеет быть». И чуть ниже: «Присутствие оптически-экзистентно чаще уклоняется от разомкнутого в настроении бытия» — и уж тем более оно делает это в тягостной скуке, не радуясь такой разомкнутости, но за пределы своей «брошенности» (Geworfenheit) — брошенности в это тягостное «так оно есть» — ему все равно не выйти. Ему не выбраться в «эмпиричность» этого переживания, не раствориться в ничейном «эмпирическом» времени, потому что оно само не «налично»: «Фактичность (т. е. фактичность брошенности в свое «вот» через тягостную скуку — А. Ш.) — не эмпирия чего-то наличного в его factum brutum, но втянутая в экзистенцию... бытийная черта присутствия».
Таким образом, в намеченном нами смысловом ракурсе langweilig — это не просто словарное «скучный», но именно «тягостно скучный» (langweiliges Buch — «тягостно скучная книга», langweilige Einladung— «тягостно скучный визит» и т. д.). Третья форма скуки совершает «пленение во всю широту временного горизонта», но тем самым совершается и «воз-гнание на острие мгновения как чего-то такого, что по-настоящему делает возможным», чтобы вот-бытие решилось на свое самое подлинное, самое собственное свое «вот».
Становясь безличной в своей временной тотальности, тягостная скука, тяготя человека и как бы растягивая его во «во всю ширь временности», вытягивает его «на острейшее острие настоящего осуществления возможности вот-бытия как такового» («an diese äußerste Spitze der eigentlichen Ermöglichung des Daseins als solchen») (рискнем сказать, что в такой миг она ис-тязает его — ведь в «тяготе» и «истязании» единство корня очевидно). Действие всеобъемлющей скуки в своей третьей форме чем-то напоминает действие «ужаса» из § 68 «Бытия и времени»: «Особенно перед-чем ужаса встречает не как нечто определенное из способного озаботить, угроза идет не от подручного и наличного, а наоборот как раз от того, что всё подручное и наличное человеку уже просто ничего не “говорит”. С мироокружным сущим уже нет никакого имения-дела. Мир, в котором я экзистирую, просел до незначимости, и, разомкнутый так, мир способен высвобождать только сущее с характером не-имения-дела».
Таково действие ужаса, а вот какова тотальная скука (§ 31 «Основных понятий метафизики»): «Это безразличие к вещам, а вместе с тем и к нам самим — не результат суммы оценок: всё и всяческое становится безразличным внезапно, чувствуешь, что всё и каждое сразу сваливается в безразличие. Это безразличие не перескакивает с одной вещи на другую, как пожирающий огонь: просто внезапно охватывает всё вокруг и не отпускает. Сущее... стало безразличным в целом, и мы сами как вот эти личности — в том числе».
Но, затягивая человека на острие мгновения, тягостная скука дает увидеть с его высоты сущее в целом, что, собственно, и делает человека существом «миро-образующим» (weltbildend) (в хайдеггеровском понимании мира), а не оставляет «скудомирным» (weltarm) (как животное) или вообще «безмирным» (weltlos) (как камень). «Широту этого „в целом“, открывающегося в глубокой скуке, мы называем миром», — пишет Хайдеггер.
Здесь возникает еще одна переводческая проблема: «скудомирие» животного характеризуется целым гнездом однокоренных слов: Genommenheit, Eingenommenheit, Hingenommenheit, Benommenheit, Einnehmen, Eingenommensein, Hingenommensein и т. д. Все они характеризуют своеобразие животного поведения, которое передается словом Benehmen (его словарное значение — именно «поведение», но здесь невозможно не видеть, что оно тоже оказывается однокоренным всем только что перечисленным словам, характеризующим животное «скудомирие»). Перечень слов, в которых «игра» префиксов при непреложном единстве корня создает своеобразный концептуальный рисунок «скудомирия» и «мирообразования», можно дополнить еще одним весьма существенным словом — das Vernehmen — которое, оставаясь однокоренным всем перечисленным, тем не менее выражает нечто совершенно противоположное «скудомирному» способу бытия, не размыкающемуся на сущее как таковое.
В «Бытии и времени» оно встречается довольно часто, и, собственно, уже там в него вкладывается тот смысл, который окажется решающим в понимании природы животного «скудомирия». Vernehmen, в основном, переводится как «внятие» (и, кстати, несмотря на некоторую необычность звучания (в отличие от глаголов «внять» и «внимать»), это существительное как вполне употребительное приводится в словаре Даля — вместе с «вниманием»).
Итак, в «Бытии и времени» мы, например, имеем «das schlichte Vernehmen von etwas Vorhandenem in seiner puren Vorhandenheit («просто внятие чего-то наличного в его чистом наличествовании»); «das schlicht hinsehende Vernehmen der einfachsten Seinsbestimmungen des Seienden als solchen» («прямое вглядывающееся внятие простейших бытийных определений сущего как такового»; «in sogeartetem Aufenthalt“ — als dem Sichenthalten von jeglicher Hantierung und Nutzung— vollzieht sich das Vernehmen des Vorhandenen («в так устроенном „npe-бывании“ — как воздержании от всякого оборудования и использования — происходит внятие наличного») и т.д.
Грубо говоря, именно этого и не дано животному: его «скудомирие» выражается в том, что оно лишено только что упомянутого «внятия чего-то наличного в его чистом наличествовании», лишено «прямого вглядывающегося внятия простейших бытийных определений сущего как такового» и уж тем более лишено возможности внять «сущее как сущее» или «сущее в целом». Поэтому животное не разомкнуто в «мир» и «бытие-в-мире» (в каковых существует человек). Для животного, наоборот, характерна Eingenommenheit, т. е. «вобранность» в себя самого, специфически животное «бытие-у-себя», не имеющее, впрочем, ничего общего с «самостью» человека. В этом же смысле употребляется и Hingenommenheit. Животное по-своему открыто (о его «скудомирии» нельзя говорить как о какой-то ущербности, ибо тогда задается неверное, слишком рациональное противопоставление животного и человека), но оно открыто в свою же собственную вобранность в себя самого как кольцо инстинктов, т. е. своеобразно «окольцовано» (die Umringung). В § 60 «Основных понятий» читаем: «Jene geöffnete Hingenommenheit ist in sich die Genom-menheit der Möglichkeit des Vernehmens von Seiendem», т. e. «в себе самой эта открытая вобранность есть отъ-ятость возможности внятия сущего».
Вобранность животного в себя самое характеризуется словом Benommenheit, перевод которого создает определенную трудность (хотя бы потому, что здесь налицо перекличка с только что приведенными Genommenheit и Vernehmen). Словарное значение этого слова — «оцепенелость», «помрачение сознания», но такой перевод имеет сугубо негативный смысл и напрямую связан с состоянием человека. Животное же не находится в оцепении, у него нет помрачения сознания: речь идет о его вполне естественной для него «неразомкнутости», вобранности в себя, и потому здесь, наверное, подходил бы вариант «охваченность» (в смысле охваченности своим животным естеством), но несмотря на всю правильность такого подхода общий контекст этих лекций дает понять, что, говоря о бытии животного, момент отъятия (пусть понимаемого условно — в качестве методической установки) все-таки надо акцентировать, тем более что нередко встречаются места, где Benommenheit (понимаемая как «охваченность») прямо связана с Genommenheit, т. е. с «отобранностью», «отъятостью». Например, в § 62 читаем: «Wenn aber zum Wesen der Welt gehört: Zugänglichkeit von Seiendem als solchem, dann kann das Tier bei seiner Benommenheit im Sinne der Genommenheit der Möglichkeit der Offenbarkeit von Seiendem wesensmäßig keine Welt haben...». «Но если к существу мира принадлежит доступность сущего как такового, тогда животное, находясь в своей объятости, понимаемой как отъятость возможности иметь сущее раскрытым, сущностно не имеет никакого мира». Здесь, как видим, Хайдеггер сам разъясняет Benommenheit, но, разъяснив ее, только усложняет переводческую задачу: значит, одна только «охваченность» как таковая не годится для адекватной передачи смысла — надо одновременно учитывать и момент отъятия, который слышится в глаголе benehmen (jemandem seine Freude benehmen — «лишить кого-либо радости»), и момент охвата, объятия, который недвусмысленно задается префиксом «Ье-» и оправдывает предложенный вариант «охваченность».
Кстати, в «Бытии и времени» Benommenheit встречается лишь один раз и переводится именно как «охваченность», но там мы имеем совсем другой контекст. Там Benommenheit связана с анализом временности разомкнутости вообще и в частности с рассмотрением «расположения» («расположенности») (и «ужаса» как одного из его проявлений) (§ 68). Мощность, отличающая настроение ужаса, проявляется в том, что «in ihr ist Dasein völlig auf seine nackte Unheimlichkeit zurückgenommen und von ihr benommen», т. e. «в нем [ужасе] присутствие [Dasein] полностью возвращено в свое обнаженное не-по-себе и им охвачено». И далее: «Diese Benommenheit nimmt aber das Dasein nicht nur zurück aus den „weltlichen“ Möglichkeiten, sondern gibt ihm zugleich die Möglichkeit eines eigentlichen Seinkönnens», т. e. «эта охваченность не только изымает вот-бытие из возможностей „мира“, но в то же время дает ему возможность собственной способности быть».
Налицо своеобразная перекличка смыслов: Benommenheit человека наделяет его возможностью собственной способности быть, т. е. быть в соответствии с исконной природой вот-бытия, тогда как Benommenheit животного, наоборот, лишает его «разомкнутости» в «сущее в целом» и тем самым отдаляет от человека. В § 59 данных лекций прямо сказано: «Die Benommenheit ist das Wesen der Tierheit, sagt: Das Tier steht als solches nicht in einer Offenbarkeit von Seiendem», т. e. «Benommenheit — это сущность животности, и это означает: животное как таковое не стоит (не находится) в открытости сущего». Есть, правда, и некая промежуточная Benommenheit, которая относится к человеку, но по смыслу напоминает ситуацию животного: завершая курс лекций по немецкому идеализму («Немецкий идеализм: Фихте, Гегель, Шеллинг»), читанных почти в одно время с «Основными понятиями метафизики», Хайдеггер в своем анализе Платоновой притчи о пещере, пишет, что люди, сидящие в ней, «sind benommen von dem Seienden, in dessen Mitte sie sich befinden», т. e. «охвачены сущим, посреди которого они находятся». В данном случае эта «охваченность», может быть, и предпочтительнее той «вобранности» в себя, которая лишает животное «увидеть» сущее как таковое, но «отъятие» очевидно и здесь (как параллель между «темной» пещерой и «темнотой» животного).
Итак, Benommenheit как отличительная черта «неразомкнутого» животного бытия постоянно распадается на два смысла, выявляемые контекстами Хайдеггера (объятие/отъятие), которые тем не менее уживаются в одном немецком слове (благодаря его структуре), а нас заставляют переводить его своеобразной «объятостью отъятием». Впрочем, ситуация усугубляется еще сильнее, когда, говоря о животной неспособности внять «сущее как таковое», Хайдеггер подчеркивает, что таково поведение (das Benehmen) животного. Ясно, что после всего сказанного однозначным словарным «поведением» Benehmen переводить нельзя, тем более что в тексте оно тоже очень часто связывается с однокоренными «собратьями», не дающими ему утвердиться только в своем словарном смысле. Например, еще раз говоря, что животное, несмотря на свою причастность какому-либо сущему, тем не менее не может внять его как сущее (например, траву как траву, дерево как дерево), Хайдеггер пишет: «Es ist kein Vernehmen, sondern ein Benehmen, ein Treiben, das wir so fassen müssen, weil dem Tier die Möglichkeit des Vernehmens von etwas genommen ist, und zwar nicht jetzt und hier, sondern genommen im Sinne des „überhaupt nicht gegeben“». «Это не внятие (das Vernehmen), а Benehmen, „гон“, который именно так нам и надо понимать, потому что у животного отъята (genommen) возможность внятия (das Vernehmen), причем не только здесь и сейчас: она отъята в смысле „вообще не данного“». Сейчас, в переводе этого отрывка, мы намеренно оставили Benehmen без перевода, чтобы показать, что с учетом всех имеющихся смыслов (охваченность животной природой, неспособность воспринимать сущее как таковое и, в итоге, все это — как животное поведение) перевод данного небольшого слова выливается в громоздкое «животное поведение как объятие отъятием», или просто «животное поведение» (но с учетом всех его смысловых «обертонов»). Уточнение тем более необходимо, что за «поведением» человека Хайдеггер, в основном, оставляет термин das Verhalten (и примечательно, наверное, что здесь мы имеем не отъемлющее nehmen, а сохраняющее, удерживающее halten). Вспомним, что оно встречается и в определении экзистенции, которое дается в § 12 «Бытия и времени»: «Dasein ist Seiendes, das sich in seinem Sein verstehend zu diesem Sein verhält. Damit ist der formale Begriff von Existenz angezeigt. Dasein existiert». «Присутствие [Dasein] есть сущее, которое, понимая себя в своем бытии, относится к этому бытию (буквально: удерживает себя по отношению к нему — А. Ш.). Тем самым заявлено формальное понятие экзистенции. Присутствие экзистирует». Как раз такого «удержания» и лишено животное, а тем самым лишено экзистенции и возможности расстаться со своим «скудомирием» и стать «мирообразующим».
Хайдеггер подчеркивает, что «объятость отъятием (Benommenheit) — условие возможности того, что поведение животного всегда протекает в каком либо окружении, но никогда — в мире».
Итак, в тексте данных лекций перевод слова Benehmen мы расширяем до «животного поведения» и потому за Verhalten оставляем «человеческое поведение» (хотя сугубо словарно оба термина — просто «поведение»).
В отличие от животного человек «мирообразу-ющ» — даже в том смысле, что его вот-бытие своеобразно «пространственно»: он, например, может отсутствовать совсем не так, как это делает камень или животное. Например, в § 16 «Основных понятий метафизики», говоря о том, что присутствие или отсутствие какого-либо настроения (как конкретного проявления «расположенности») нельзя отождествлять ни с наличием или неналичием вещи, ни с осознанием или неосознанием какого-нибудь психического процесса, Хайдеггер развивает эту мысль в жесткой связке двух терминов: Da-sein и Weg-sein. «Довольно часто, — пишет он, — находясь в каком-нибудь обществе и ведя беседу, мы находимся „не здесь“, очень часто обнаруживаем, что отсутствовали, хотя и не спали». И далее: «Dieses Nicht-Da-sein, Weg-sein hat mit Bewußtheit und Unbewußtheit in dem üblichen Sinne gar nichts zu tun. Im Gegenteil, dieses Nicht-Da-sein kann sehr bewußt sein. Bei solchem Abwesendsein sind wir gerade mit uns selbst, wenn nicht mit anderem beschäftigt. Aber dieses Nicht-Da-sein ist dennoch ein Weg-sein».
«Это не-здесь-бытие, от-бытие не имеет ничего общего с осознанием и неосознанностью в обычном смысле. Напротив, это не-здесь-бытие может быть преисполнено сознания. При таком бытии-отсутствующим мы как раз заняты самими собой, если не другим. И тем не менее это не-здесь-бытие есть отбытие».
Сочетание наречия weg с глаголом sein (weg sein) — это обычное словарное «отсутствовать», «быть без сознания», но перевести его субстантивацию (ein Weg-sein) обычным «отсутствием» (т. е. как бы заменить в исходном тексте непривычное Weg-sein на традиционное Abwesenheit) значит разрушить смысловую перекличку терминов Da-sein и Weg-sein (держащуюся как раз на несходстве префиксов при единстве «бытийного» корня) и тем самым уничтожить смысловой хроматизм всего контекста. В заголовке этого раздела однозначно сказано, что присутствие или неприсутствие настроения возможны только на основе бытия человека как Da-sein и Weg-sein (auf dem Grunde des Seins des Menschen als des Da-seins und Weg-seins).
Таким образом, если за Da-sein мы сохраняем «бытие», усложненное префиксом da- (т. е. «здесь-бытие», «вот-бытие» и т.д.) (и этот префикс здесь обязателен, ибо иначе никак не удержать намеченное Хайдеггером противопоставление), то Weg-sein предстает как «отбытие» (тем более что недефисное «отбытие» — как и «убытие» — нам хорошо знакомо). Примечательно и то, что наречие weg («прочь», «вдаль») неотличимо от существительного der Weg («дорога», «путь»): их смысл един, и, таким образом, человек, за-бывшийся в момент беседы с другими людьми, как бы от-был («отбыл») из ситуации общения с ними. Для Хайдеггера это свойство весьма существенно: «Мы видим: в конечном счете к тому способу, как вообще есть человек, принадлежит эта его возможность отбытия (Wegsein können)». Нам думается, что в пределах такого контекста за Da-sein (попутно признавая, что «вот» все-таки исходнее, чем «здесь» с его всегдашним отношением к «там») можно было бы сохранить именно «здесь-бытие» (в конце концов, «здесь» не так уж и пространственно — подчеркивая конечность своего существования, мы говорим: «здесь, в этой жизни» (а не просто «в жизни»), и экзистенциально-временное измерение этого «здесь» вполне очевидно, тогда как «пространственное» — ввиду отсутствия противопоставления жизни будущей и надежд на нее — не акцентируется).
Экзистенциальная бытийность этого Weg-sein хорошо описывается в следующем отрывке: «Но здесь-бытие и от-бытие человека — нечто совершенно отличное от наличия и не-наличия. О наличии и не-наличии мы, например, говорим, имея в виду камень (например, у этого валуна нет шероховатости) или — в определенном смысле — какой-нибудь физический процесс, даже так называемое душевное переживание. Наличие и неналичие имеют решающее значение для бытия и небытия. Но то, что мы обозначили как здесь-бытие и от-бытие, есть нечто в бытии человека. Оно возможно только тогда, когда и пока он есть. От-бытие само есть вид его бытия. Оно не означает: вообще не быть; напротив, оно есть способ здесь-бытия. Камень в своем «от-бытии» именно не есть. Человек же, чтобы мочь от-быть, должен здесь-быть, и лишь пока он присутствует, пока он здесь есть, он вообще имеет возможность осуществления своего „от“».
В «Beiträge zur Philosophie» это непривычное Wegsein еще более упрочивается и разъясняется. Хайдеггер подчеркивает, что поскольку Da-sein ~ это не Vorhandensein (т. е. не обычное предметное наличие), то и Wegsein — не столь же традиционное Fort-sein (т. е. не привычное отсутствие в смысле предметного же неналичия): как только «Da-sein wesentlich anders begriffen», т. e. понимается существенно иначе, то и «das Weg-sein ihm entsprechend», т. e. и Wegsein понимается в смысловой перекличке с первым. И далее: «Das Da-sein: die Offenheit des Sichverbergens ausstehen» (т. e. смысл Da-sein — «выносить (терпеть) открытость самосокрытия»), И тут же: «Das Weg-sein: die Verschlossenheit des Geheimnisses und des Seins betreiben», т. e. Weg-sein творит (осуществляет) «замкнутость тайны и бытия». Таким образом, их связь очевидна. Если становится ясно, что «Da-sein nur Augenblick und Geschichte ist, dann muß das gewöhnliche Menschsein von hier aus als Weg-sein bestimmt werden», т. e. если Da-sein — это только миг и история, тогда с этой точки зрения обычная человеческая жизнь должна определяться как Weg-sein. И тогда «Der Mensch ist das Weg» — перед нами субстантивация наречия weg (das Weg), которая, быть может, предпринята для того, чтобы в ней проступил der Weg и стало еще яснее, что такой человек — это путь прочь, отбытие в сторону забвения бытия, впадение в своеобразное за-бытье. «Weg-sein ist der urspmnglichei'e Titel für die Uneigent-lichkeit des Da-seins», т. e. «от-бытие — более исконное именование несобственности вот-бытия».
Кстати, идея бытийного «отбывания» выражается и в своеобразном хайдеггеровском глаголе wegwesen, который родствен столь же непривычному das Wegsein. Говоря о той неповторимой ситуации, в которой находится сущее по имени человек, подчеркивая, что человек — это некий «переход», нечто такое, «что не может оставаться на месте и что не в силах с него сойти», Хайдеггер продолжает: «Der Mensch ist im Übergang entrückt und daher wesenhaft „abwesend“. Abwesend im grundsätzlichen Sinne — nicht und nie vorhanden, sondern abwesend, indem er wegwest in die Gewesenheit und in die Zukunft...». Т. e. «в переходе человек восхищен и потому сущностно „отсутствует'“. Он отсутствует в принципиальном смысле — никогда не наличествует, но всегда отсутствует, отбывая (wegwest) в бывшесть (in die Gewesenheit) и в будущее».
Если abwesend мы еще переводим как «отсутствующий, отсутствует» (принимая этот вполне устоявшийся и уже традиционный словарный смысл), то wegwest не оставляет возможности повториться, тем более что далее идет аккузатив с идеей направления: in die Gewesenheit (в ту самую «бывшесть», которая появляется уже в «Бытии и времени») und in die Zukunft. Направление не позволяет вместо wegwest употребить вполне традиционное ist weg («отсутствует») — человек здесь не статичен: он именно wegwest, т. е. отбывает из своего бытия (wesen — «быть», wegz&esen — «отбывать»), и это двунаправленное «отбытие» совершается в нем непрестанно — в силу экзистенциальной природы самого человеческого бытия.
Итак, Weg-sein и wegwesen — это то, что может случиться с Da-sein, и, кстати сказать, если мы отказываемся от перевода Da-sein и готовы постоянно сохранять в переводимом тексте его «исконность», то тогда столь же «исконным» придется оставить и Weg-sein (которое в тех же «Beiträge zur Philosophie» предстает как некая «оборотная сторона» Da-sein), да и все остальное, что глубинно срастается с Da-sein в широком поле текста.
Нам кажется, что после столь многочисленных споров на тему перевода Dasein сам вопрос в значительной мере утратил смысл: ведь оставив его без перевода, мы ничего не приобретаем, а переведя его якобы так или иначе негодными «здесь-бытием», «вот-бытием» и т. д., ничего не теряем — и первый, и остальные варианты уже стали просто некими опознавательными знаками, видя которые каждый понимает, что речь идет о чем-то большем, нежели то, чем эти знаки «начертаны». В конце концов, любой русскоязычный вариант теперь так же символичен, как и оставленное непереведенным Dasein, — никто не рассчитывает усмотреть в этом варианте «всю полноту исконного смысла», по и никаких «существенных искажений» в нем тоже не совершается, поскольку — на правах «отсылки» к некоему неразгаданному инварианту — сам он постоянно присутствует во всем смысловом потоке переводимого хайдеггеровского текста, который, размывая его узкое русло, дает ему то смысловое наполнение, каковое не умещается в нем одном, — не умещается тогда, когда в нем же одном, выхваченном из этого потока, хотят увидеть всю его широту.
С другой стороны, «неуклюжесть» предлагаемых вариантов перевода Dasein вполне очевидна: «Немецкое слово состоит из Da и sein, но это нормальное немецкое слово, и переводить его ненормальными русскими „здесь-бытие“, „вот-бытие“ — это акты и жесты переводческого отчаяния, но никак не плоды зрелого размышления», и лучше всего здесь подходит «русское слово „бытиё“, которое «имеет наследство и наследственность не меньшие, чем немецкое Dasein» (Т.В. Васильева). В какой-то мере это верно, но тем не менее от этой неуклюжести никуда не деться: просто приведенным вариантам перевода («здесь-бытие», «вот-бытие») не повезло (или пока еще не везет?) так, как повезло вполне естественному для нас (и, кстати, такому же двусоставному) «небытию», у которого тоже есть свое «наследство» и которое поэтому не кажется странным (Ал. Блок: «Зачем, зачем во мрак небытия // Меня влекут судьбы удары?»; А. Белый: «И ночь, как тень небытия»; «Небытием слепым, безгрезным...»; О. Мандельштам: «Чад небытия», С. Городецкий: «Ужели зверь небытия...» и т.д.) Неуклюжесть приведенных вариантов обусловлена, помимо прочего, и тем, что, например, das Absein — тоже нормальное, хотя и устаревшее, немецкое слово, и в каком-нибудь вполне нормальном контексте оно ни на минуту не даст нам забыть о том, что находящееся где-то неподалеку нормальное Dasein все-таки двусоставно — ведь как раз благодаря этой двусоставности, характерной для него, Absein и может оказывать ему свое смысловое «противление», задавая тон всему отрывку. Это тем более верно в отношении «ненормальных» контекстов Хайдеггера, где Dasein вступает в самые неожиданные «бытийные» префиксальные отношения (а устаревший «бытийный» глагол wesen кроме уже упомянутого нами wegwesen обретает таких «странных родственников», как zuwesen, durchwesen, hereinwesen, umwesen и т.д.). Вспомним о той Langeweile, которую мы рассматривали в начале этого послесловия. Переведя ее вполне нормальной «скукой», мы упрячем за этой нормальностью принципиально важную этимологию немецкого слова и никак не акцентируем столь актуальное здесь время, но, решившись даже на «скучное долговременье» (в надежде, что по аналогии с «межвременьем» оно будет выглядеть не слишком неуклюже), мы передадим растянутый характер скуки, открывающей временной горизонт усмотрения сущего в целом и, таким образом, возгоняющей вот-бытие на «острие» мгновения и дающей ему возможность начать быть в его собственном (eigentlich), подлинном смысле. «Скука, — пишет Хайдеггер, — почти осязательно показывает, особенно в нашем немецком слове, отношение ко времени, способ нашего стояния в нем, времячувствие (Zeitgefühl). Таким образом, скука и вопрос о ней приводят нас к проблеме времени».
Что касается фонетического обоснования варианта «бытиё» (в частности, ссылкой на строки Баратынского: «Но я живу, и на земле моё // Кому-нибудь любезно бытиё»), то, на наш взгляд, оно достаточно хорошо передает смысл Dasein, но только неся этот смысл в самом себе, т. е. вне определенных контекстов, задаваемых Хайдеггером, а он, как мы говорили, нередко устанавливает жесткую префиксальную связь Da-sein с Wegsein, Fort-sein, Zu-sein, Nicht-sein, Mitsein и т. д., на которой и строится весь ход рассуждений. Непонятно, как вариант «бытиё», не имеющий на себе, так сказать, никакого префиксального «нароста», может отразить эту смысловую перекличку. Не вдаваясь в рассмотрение оппозиции «бытие—бытиё» в русской поэзии, отметим мимоходом, что у того же Баратынского «ё» прочитывается (и слышится) не всегда. Вот несколько примеров:
Нельзя ль найти любви надежной?
Нельзя ль найти подруги нежной...
Или в обращении к океану:
Волнуйся, восставай на каменные грани;
Он веселит меня, твой грозный, дикий рев,
Как зов к давно желанной брани,
Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.
Или в образе водопада:
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
При всем том «бытие» Баратынского остро экзистенциально — это действительно Dasein в поэзии («любить и лелеять недуг бытия», «на перепутье бытия», «отрава бытия», «труд бытия» и т.д.) Смерть же у него — вообще «условье смутных наших дней». Именно «условье», а не какой-то со временем случающийся результат, — т. е. конечность как исходное условие всей экзистенциальной структуры того сущего, которое зовется человеком. Здесь нельзя не вспомнить — пусть даже с риском сделать некоторую натяжку — определение Ничто, даваемое Хайдеггером в лекции «Что такое метафизика?»: «Ничто есть условие возможности раскрытия сущего как такового для человеческого бытия»; «ничто не составляет, собственно, даже антонима к сущему, а исходно принадлежит к самой его основе».
Или определение смерти из § 53 «Бытия и времени» («Экзистенциальный набросок собственного бытия к смерти»), где сказано: «Смерть есть самая своя возможность присутствия (Dasein). Бытие к ней размыкает присутствию его самую свою способность быть, где дело идет прямо о бытии присутствия (Dasein)». Или из «Основных понятий метафизики»: «Ничто — это не ничтожная пустота, а непрестанная отталкивающая (abstoßende) сила, которая одна только и вталкивает (hineinstößt) в бытие».
Впрочем, столь обстоятельное вычитывание Хай-деггеровой аналитики смерти и ничто из поэтических строк — дело рискованное, и злоупотреблять им мы не будем: скажем только, что, переводя Weg-sein как «отбытие», мы, помимо прочего, опирались и на те строки Баратынского, в которых он говорит о существе, жизнь которого оказалась весьма недолгой:
Отбыл он без бытия:
Роковая скоротечность!
Напоследок скажем несколько слов об уже известном термине Entwurf. Его значение — «набросок», «план», «проект». В «Бытии и времени» он переводится именно как «набросок», но контекст «Основных понятий метафизики» задает ту смысловую тональность, которая требует более детального рассмотрения этого термина. Ясно, что это не Сартров «проект», но ясно и то, что переводить его «наброском» в заданном контексте — не совсем точно, а точнее говоря, не совсем полно — уже потому, что, разъясняя его смысл, Хайдеггер акцентирует внимание на префиксе ent- (Entwurf), который передает идею удаления, исхождения (в конце концов, это не Anwurf и не Aufwurf, в которых, так сказать, «безоглядное» движение вперед выражено однозначно). В «Бытии и времени» о наброске (как экзистенциальной структуре экзистенциала «понимание») сказано, что он «не имеет ничего общего с отнесением себя к измысленному плану, по какому присутствие [Dasein] устраивает свое бытие» — и далее подчеркивается принципиально важное: Dasein «себя всегда уже на что-то бросило и есть, пока оно есть, бросая». Dasein, вот-бытие «понимает себя всегда уже и всегда еще, пока оно есть, из возможностей». Но эти возможности никогда не предстоят как нечто еще-не-наличное, как что-то еще не актуализованное — принципиально возможностная природа вот-бытия выражается в следующем: «То, что в своем умении быть оно [вот-бытие] еще не есть, оно есть экзистенциально». Это «неосуществляемое осуществление», эту «нераздельность и неслиянность» того и другого Хайдеггер подчеркивает префиксом ent- (Ent-wurf), который становится как бы точкой отсчета, позволяющей акцентировать момент возврата к исходному. Поскольку в отличие от немецкого в нашем «наброске» префикс «на-» этого не передает (наш «набросок» — это, скорее, немецкие Anwurf или Aufwurf), мы, сохраняя общий концептуальный смысл набрасывания, но подчеркивая момент исторжения и как будто бы расщепления, под давлением контекста переводим Entwurf как набросок-выброс (когда речь идет о различии бытия и сущего и первоструктуре фундаментального события «мирообразования»).
Приведем характерный отрывок, которым почти завершаются «Основные понятия метафизики»: «Das Eigenste dieses Handelns und Geschehens ist dieses, was sprachlich in dem „Ent-“ zum Ausdruck kommt, daß im Entwerfen dieses Geschehen des Entwurfs den Entwerfenden in gewisser Weise von ihm weg — und fortträgt», т. e. «самобытнейшее в этом действовании и событии [т. е. в наброске] то — и в языке это находит свое выражение в префиксе „ent-“ (Entwurf) — что в набрасывании как выбрасывании это событие наброска-выброса каким-то образом уносит набрасывающе-выбрасывающее прочь от него». И далее: «Но хотя оно и уносит в наброшенно-выброшенное, оно не дает там как бы отложиться и пропасть: напротив, в этом унесении прочь (das Fortgenommenwerden) от наброска-выброса как раз происходит своеобразный поворот выбрасывающего к нему самому. Но почему набросок-выброс представляет собой такой уносящий прочь поворот назад? Почему это не отнесение к чему-то — в смысле животной захваченности объемлющим отъятием? Почему это и не поворот в смысле рефлексии? Потому, что это унесение-прочь выбрасывающего набрасывания есть высвобождение в возможное, а именно — если хорошо посмотреть — в возможное в его возможном делании возможным, т. е. в возможное действительное. То, куда высвобождает набросок-выброс — в делающее возможным возможное — как раз не дает выбрасывающему успокоиться, но выброшенное в наброске-выбросе принуждает стать перед возможным действительном, т. е. набросок привязывает — не к возможному и не к действительному, а к деланию возможным, т. е. к тому, что требует, чтобы возможное действительное наброшенной возможности для себя перешло от возможности к своему действительному осуществлению».
Я приношу искреннюю, хотя и запоздалую благодарность Владимиру Вениаминовичу Бибихину — за его совершенную доброжелательность, которую невозможно забыть («с благодарностью Александру Петровичу за данную мне возможность заглянуть в его переводческую мастерскую отзываюсь своими соображениями о тексте Хайдеггера»), а также от всей души благодарю Анатолия Валериановича Ахутина, всегда находившего время для письменной беседы и своим советом помогавшего выбираться из переводческих теснин.
А. П. Шурбелёв