Уильям Ферраро, владелец компании «Ферраро и Смит», жил в большом доме на Монтегю-сквер. Одно крыло занимала его жена, которая давно считала себя тяжело больной и каждый свой день встречала, как последний. Вот почему уже целых десять лет на ее половине, в комнате, оснащенной звонком для срочного вызова, жил либо иезуит, либо доминиканец, знающий толк в вине и виски. Мистер Ферраро предпочитал заботиться о спасении души другими способами. Умение разбираться в земных делах он унаследовал от деда, который, уехав в изгнание вместе с Мадзини[1], основал в чужой стране компанию, с тех пор только набиравшую обороты. Бог создал человека по своему образу и подобию, вот и мистер Ферраро полагал вполне логичным воспринимать Бога, как директора некоего сверхпредприятия, благополучие которого зависело в том числе и от успехов компании «Ферраро и Смит». Прочность цепочки определяется ее самым слабым звеном, и мистер Ферраро всегда помнил о своей ответственности.
Прежде чем выйти из дома в половине десятого, чтобы поехать на работу, мистер Ферраро из вежливости звонил жене в другое крыло дома. «Отец Дьюс слушает», — обычно отвечали ему.
— Как моя жена?
— Ночь прошла спокойно.
И так изо дня в день, почти без отклонений. Когда-то предшественник отца Дьюса предпринял попытку улучшить отношения мистера и миссис Ферраро, но быстро понял, что поставил перед собой недостижимую цель. В самом деле, когда мистер Ферраро несколько раз обедал с ними, «бордо» к столу подавали посредственное, а о том, чтобы выпить виски до обеда, не было и речи. Вот пыл священника и угас.
Мистер Ферраро, позвонив из спальни, где он обычно и завтракал, отправился, как Господь в Саду, на короткую прогулку по библиотеке, уставленной томами классиков в кожаных переплетах, и гостиной, стены которой украшала одна из самых дорогих частных коллекций живописи. В отличие от многих, кому хватало одного шедевра — Дега, Ренуара, Сезанна — мистер Ферраро скупал полотна оптом: у него было шесть картин Ренуара, четыре Дега, пять Сезанна. Их общество никогда не утомляло его, они позволяли существенно уменьшить сумму налога на наследство.
Понедельник, о котором пойдет речь, был еще и первым майским днем. Весна в Лондон пришла точно по календарю, и воробьи шумно возились в пыли. Мистер Ферраро также отличался точностью, но, в отличие от времен года, он полагался на время по Гринвичу. Вместе с личным секретарем, по имени Хопкинсон, он просмотрел расписание на день. Не слишком напряженное, поскольку мистера Ферраро отличало редкое для руководителя качество: он умел делегировать полномочия, а с ними и ответственность. Делал он это с радостью, беря на себя лишь незапланированные проверки, а потому сотрудника, который подводил его, оставалось только пожалеть. Мистер Фераро проверял даже своего врача, обращаясь за консультацией к его конкуренту. «Думаю, во второй половине дня я заеду в „Кристи“[2], — сказал он Хопкинсону, — и посмотрю, как дела у Маверика, — последний служил у мистера Ферраро экспертом-искусствоведом, агентом по покупке картин. И впрямь, трудно представить себе более приятное занятие в солнечный майский день, чем проверка работы Маверика. — Пригласите мисс Сондерс», — добавил он и потянулся к папке, касаться которой не имел права даже Хопкинсон.
Мисс Сондерс проскользнула в кабинет. Казалось, ее так и пригибает к земле. Лет тридцати от роду, с лицом бесстрастным, словно у статуи, изображающей святую, волосами неопределенного оттенка, чистыми синими глазами, она занимала должность помощника личного секретаря, а в графе «Обязанности» ее личного дела значилось одно слово: «Особые». Там же было записано, что мисс Сондерс была старостой в женской школе при монастыре святой Латитудинарии в Уокинге, где три года подряд получала специальную награду за набожность: маленький триптих в окладе из флорентийской кожи с изображением Девы Марии работы мастеров фирмы «Бернс, Оутс и Уошбурн». После окончания школы мисс Сондерс не один год ухаживала за больными и работала в ночлежках для бездомных, не получая ни пенни.
— Мисс Сондерс, — обратился к ней мистер Ферраро, — я не нахожу перечня индульгенций, которые будут получены в июне.
— Он у меня с собой, сэр. Вчера вечером я приехала поздно, потому что получение полной индульгенции в церкви святой Этельдреды потребовало от меня присутствия на вечерней службе, посвященной остановкам на крестном пути.
Она положила на стол мистера Ферраро отпечатанный лист: в первой колонке значилась дата, во второй — название церкви или место паломничества, где выдавалась индульгенция, в третьей, красными чернилами, указывалось число дней, на которое уменьшалось пребывание в Чистилище. Мистер Ферраро внимательно просмотрел список.
— У меня такое ощущение, мисс Сондерс, что вы уделяете слишком много времени мелочевке. Шестьдесят дней здесь, пятьдесят там. Вы уверены, что это время потрачено вами не зря? Одна индульгенция на 300 дней может заменить пять или шесть мелких индульгенций. И я заметил, что ваш прогноз на май меньше апрельского результата, а на июнь — и подавно. Пять полных индульгенций и 1565 дней — в апреле вы сработали очень хорошо. Я не хочу, чтобы вы сбавляли темп.
— Апрель — один из лучших месяцев для индульгенций. Пасха. В мае мы можем рассчитывать только на то, что это месяц Богоматери. Июнь не столь благоприятен, кроме праздника тела Христова ничего нет. Если вы обратите внимание на маленький польский костел в Кембриджшире…
— Мне бы хотелось, мисс Сондерс, чтобы вы помнили, что никто из нас не становится моложе. Я всецело доверяю вам, мисс Сондерс. Если бы не моя занятость, я бы сам съездил за некоторыми индульгенциями. Надеюсь, вы обращаете внимание на условия их получения?
— Разумеется, обращаю, мистер Ферраро.
— И не забываете о благочестии?
Мисс Сондерс опустила глаза.
— С моей внешностью это несложно, мистер Ферраро.
— Чем вы намерены заняться сегодня?
— План работы на май у вас, мистер Ферраро.
— Разумеется. Церковь святого Пракстида, Кэнен-Вуд. Путь неблизкий. Вам придется потратить всю вторую половину дня ради шестидесятидневной индульгенции?
— Это все, что я смогла найти на сегодня. Разумеется, всегда можно получить полные индульгенции в кафедральном соборе. Но я знаю, что вы считаете возможным обращаться туда только раз в месяц.
— Мой единственный религиозный предрассудок, — кивнул мистер Ферраро. — Конечно же, не имеющий никакого отношения к учению Церкви.
— А вы не хотели бы, мистер Ферраро, чтобы я получила там индульгенцию для члена вашей семьи, скажем, для супруги…
— Мисс Сондерс, прежде всего мы должны заботиться о собственных душах. Моя жена сама разберется со своими индульгенциями, у нее прекрасный советчик-иезуит, а вас я нанял для того, чтобы заниматься моими.
— Вы не возражаете против моей поездки в Кэнен-Вуд?
— Если ничего лучшего у вас нет. При условии, что не будет переработки.
— О нет, мистер Ферраро. Десять молитв, только и всего.
После раннего ланча в одном из городских ресторанов: ничего особенного, телячья вырезка и стакан отменного портвейна, мистер Ферраро посетил «Кристи». К счастью, Маверик оказался на месте, и мистер Ферраро не стал задерживаться, чтобы взглянуть на картины Боннара и Моне, которые советовал приобрести его агент. Было по-прежнему тепло и солнечно, но крики, доносившиеся со стороны Трафальгарской площади, напомнили мистеру Ферраро о том, что некоторые отмечают День труда. Солнце, цветы под деревьями в парке плохо сочетались с колоннами людей без галстуков, которые несли эти отвратительные транспаранты с корявыми буквами. У мистера Ферраро возникло желание устроить себе настоящий выходной, и он уже собрался сказать шоферу, чтобы тот отвез его в Ричмонд-парк. Но он всегда старался найти возможность совместить дело и удовольствие, вот ему и пришла в голову мысль съездить в Кэнен-Вуд. Он мог бы прибыть туда одновременно с мисс Сондерс, которая собиралась отправиться в Кэнен-Вуд сразу после ланча.
Речь шла об одном из новых пригородов, выросшем вокруг старого поместья. В особняке, окруженном парком, во времена мятежа, поднятого американскими колониями, жил один из министров правительства лорда Нота. Теперь тут разместился местный музей, а вдоль улицы, поднимавшейся к вершине холма и проходившей по бывшему полю площадью в сто акров, расположилось угольное агентство Чаррингтона, где была выставлена проволочная корзина с крупными брикетами угля, а также магазин колониальных товаров, кинотеатр «Одеон» и большая англиканская церковь. Мистер Ферраро велел водителю узнать, как проехать к католической церкви.
— Тут такой нет, — ответил полицейский на соответствующий вопрос водителя.
— Святого Пракстида?
— Такой церкви здесь нет, — покачал головой полицейский.
У мистера Ферраро засосало под ложечкой.
— Церковь святого Пракстида, Кэнен-Вуд.
— Не существует, сэр, — отчеканил полицейский.
Мистер Ферраро приказал водителю возвращаться в город. Не спеша. Впервые он проверил мисс Сондерс: три награды за набожность гарантировали ей абсолютное доверие с его стороны. На обратном пути он вспомнил, что и Гитлер получил образование у иезуитов. Однако мистер Ферраро продолжал надеяться на лучшее.
В кабинете он повернул ключ в замке, выдвинул ящик стола, достал папку, к которой не имел права прикасаться даже его личный секретарь. Мог он перепутать Кэненбери с Кэнен-Вудом? Нет, конечно не мог, и внезапно его осенила страшная мысль: а как часто за последние три года мисс Сондерс обманывала его (он нанял ее три года назад, после того как перенес тяжелую пневмонию: идея вызревала долгими бессонными ночами в период выздоровления)? А если все индульгенции фальшивые? В это он не мог поверить. Конечно же, хотя бы несколько из 36 892 дней индульгенций подлинные. Но только мисс Сондерс могла назвать ему точную цифру. И чем она занималась в рабочее время, все эти долгие часы, потраченные на дорогу к местам паломничества? Однажды она уехала в Уолсингэм на целый уик-энд.
Он вызвал мистера Хопкинса, которому сразу бросилась в глаза бледность его работодателя.
— Мистер Ферраро, вам нехорошо?
— Я только что пережил сильнейшее потрясение. Можете вы сказать мне, где живет мисс Сондерс?
— Она живет с больной матерью неподалеку от Уэстбург-Гроув.
— Точный адрес, пожалуйста.
Путь мистера Ферраро лежал через разрушенный войной Бейсуотер. Сохранившиеся в относительной целости многоквартирные дома превратили в частные отели, а на месте разбомбленных устроили автостоянки. На террасах, облокотившись о перила, торчали сомнительного вида девицы, на углу играл духовой оркестр. Мистер Ферраро, отыскав нужный ему дом, не решался подойти к двери и нажать на кнопку звонка. Он сидел скрючившись в своем «даймлере» и ждал. Его ли присутствие заставило мисс Сондерс выглянуть в окно второго этажа или это было совпадение? А может, чувство вины? Поначалу мистер Ферраро подумал, что подойти к окну с почти оголенной грудью ее вынудила жара. Но потом ей на талию легла рука, рядом появился молодой человек, и вторая рука привычным жестом задернула занавеску. Мистеру Ферраро стало ясно, что даже условие, необходимое для получения индульгенций, и то не выполнялось.
Если бы кто-то из хороших знакомых увидел в тот вечер, как мистер Ферраро поднимается по ступенькам дома на Монтегю-сквер, то он не поверил бы своим глазам: за день мистер Ферраро постарел на добрый десяток лет. Да, да, постарел на те самые 36 892 дня, на которые за последние три года, как он полагал, сократился срок его пребывания в Чистилище. За задернутыми шторами в другом крыле дома горел свет. Мистер Ферраро не сомневался, что отец Дьюс уже наливает себе первую из вечерних порций виски. Звонить мистер Ферраро не стал, открыл дверь своим ключом. Толстый ковер заглушал его шаги. Включать свет ему не пришлось: в каждой комнате уже горела настольная лампа под красным абажуром. Картины в библиотеке напомнили ему о налоге на наследство: аппетитная задница, кисти великого Дега, чем-то походила на атомный гриб над ванной. В библиотеке его встретили забранные в кожаные переплеты книги умерших писателей. Опустившись в кресло, он почувствовал легкую боль в груди: возможно, напомнила о себе двухсторонняя пневмония. С того дня, как появилась мисс Сондерс, он приблизился к смерти на три года. Мистер Ферраро долго сидел, сложив перед собой руки, словно для молитвы. Но он не молился, он принимал решение. Худшее осталось позади, он вновь с надеждой смотрел в будущее. И знал, что завтрашний день начнет с поиска по-настоящему надежного человека.
— Другие люди отлично проводят время, — пожаловалась миссис Картер.
— Ну-у, — начал муж, — мы видели…
— Наклонившегося Будду, изумрудного Будду, плавучий базар, — продолжила миссис Картер. — А после обеда домой, и спать.
— Вчера мы ходили на праздник…
— Если бы ты приехал без меня, — прервала его миссис Картер, — то нашел бы, куда пойти… ты знаешь, о чем я, о каких местах.
«Она права», — подумал Картер, глядя на жену поверх чашечки кофе. Ее кудряшки покачивались в такт движениям ложечки. Она достигла того возраста, когда всем довольные женщины расцветают, как розы, а у обделенных жизнью появляются морщины. Глядя на ее шею, он начинал думать о гусыне. «Может, я виноват, — гадал он, — или ее… а может, причина врожденная, какая-нибудь болезнь желез внутренней секреции, передающаяся по наследству? Жаль, конечно, что в молодости хрупкость зачастую принимаешь за признак благородного происхождения».
— Ты обещал, что мы будем курить опиум, — напомнила миссис Картер.
— Не здесь, дорогая. В Сайгоне. Здесь особо не покуришь.
— Все-то ты знаешь.
— Здесь курят только кули. В курильнях грязно. Дурно пахнет. На тебя будут таращиться. — Он привел главный аргумент: — Там кишмя кишат тараканы.
— Я бы тоже нашла, куда пойти, если б приехала сюда без мужа.
— Японские стриптизерши… — начал Картер.
Но она о них слышала.
— Уродины в бюстгальтерах.
В нем закипела злость. Он потратил столько денег, чтобы взять жену с собой и утихомирить свою совесть — слишком уж часто он ездил один, — но трудно представить себе более унылую компанию, чем нежеланная женщина. Он заставил себя спокойно пить кофе, хотя ему хотелось грызть чашку.
— Ты расплескал кофе, — заметила миссис Картер.
— Извини. — Мистер Картер поднялся. — Ладно. Я что-нибудь устрою. Подожди меня здесь, — он наклонился к ней через стол. — Только не удивляйся. Сама напросилась.
— Знаешь, обычно удивляться приходится не мне, — сухо улыбнулась миссис Картер.
Картер вышел из отеля и направился к Новой дороге. К нему подскочил юноша.
— Молоденькую девушку?
— У меня есть своя женщина, — мрачно ответил Картер.
— Мальчика?
— Нет, благодарю.
— Французские фильмы?
Картер замедлил шаг.
— Сколько?
Они остановились, поторговались на углу улицы, застроенной обшарпанными домами. Стоимость просмотра вместе с такси и сопровождающим потянула на восемь фунтов, но Картер подумал, что игра стоит свеч, если жена заткнется и более не будет требовать, чтобы он водил ее по злачным местам. Он вернулся в отель за миссис Картер.
Ехали они долго, остановились около моста через канал с грязной, вонючей водой.
— Следуйте за мной. — Провожатый первым вылез из кабины.
Миссис Картер коснулась руки мужа.
— Это не опасно?
— Откуда мне знать? — От ее прикосновения его чуть не передернуло.
Они прошли в темноте пятьдесят ярдов, остановились у бамбукового забора. Потом их впустили в крохотный дворик с утрамбованной землей и деревянной хижиной. Кто-то, вероятно мужчина, спал под сеткой от москитов. Хозяин пригласил их в душную комнатушку с двумя стульями и портретом короля. Экран размерами лишь ненамного превосходил книгу.
Первый фильм им не понравился: пожилой мужчина «оживал» под руками двух светловолосых массажисток. Судя по их прическам, съемка велась в конце двадцатых годов. Картер и его жена весь фильм просидели с недовольными лицами, не обменявшись ни словом.
— Фильм, конечно, не очень, — вынес Картер очевидный вердикт по окончании показа.
— Так вот что здесь называют французскими фильмами, — фыркнула миссис Картер. — Это отвратительно и совершенно не возбуждает.
Начался второй фильм.
У этого уже был сюжет. Молодой человек, его лицо скрывала шляпа с большими мягкими полями, «снял» девушку на улице (одежда сразу позволяла определить ее профессию) и проследовал за ней в комнату. В фильме играли молодые актеры, и оператору удалось передать обаяние и волнение юности. Когда девушка сняла шляпку, Картер подумал, что ее лицо ему знакомо, и из глубин памяти всплыла картина двадцатипятилетней давности. Кукла на телефоне, фотография над изголовьем двуспальной кровати. Девушка разделась, аккуратно сложила одежду, наклонилась над кроватью, чтобы расправить простыню, позволяя любоваться собой камере и молодому человеку. Потом помогла ему освободиться от одежды. И тут он все вспомнил: помогла родинка на плече.
Миссис Картер заерзала на стуле.
— Интересно, где они находят актеров, — голос у нее чуть осип.
— Проститутка, — ответил Картер. — Слишком уж откровенно, не так ли? Может, пойдем? — спросил он, ожидая, когда мужчина на экране повернет голову. Девушка стояла на коленях у кровати, обнимала молодого человека за талию. Ей не могло быть больше двадцати. Нет, он быстро подсчитал, исполнился двадцать один.
— Останемся. За все заплачено. — Ее сухая, горячая ладонь легла ему на колено.
— Я уверен, мы найдем что-нибудь получше.
— Нет.
Молодой человек откинулся на спину, девушка на мгновение оставила его. И тут, будто случайно, он посмотрел в камеру. Рука миссис Картер дрогнула на колене мужа.
— Господи! — воскликнула она. — Это же ты.
— Это тот, кем я был тридцать лет тому назад, — ответил Картер.
Девушка забралась на кровать.
— Отвратительно, — вырвалось у миссис Картер.
— Вот тут я не могу с тобой согласиться. Скорее, приятно.
— Полагаю, вы оба не раз смотрели этот фильм и наслаждались.
— Нет, я вижу его впервые.
— Почему ты на это решился? Я не могу на тебя смотреть. Сплошное бесстыдство.
— Я предложил тебе уйти.
— Тебе заплатили?
— Заплатили ей. Пятьдесят фунтов. Она очень нуждалась в деньгах.
— А ты бесплатно получил удовольствие?
— Да.
— Если б я знала, никогда не вышла бы за тебя замуж. Никогда.
— Мы с тобой встретились спустя много лет.
— Ты ничего не сказал мне, почему? Разве у тебя нет оправдания? — Жена замолчала. Он знал, что она пристально всматривается в него, став невольным свидетелем событий почти тридцатилетней давности.
— Я хотел помочь ей. Она никогда не снималась в таких фильмах. Ей был необходим друг.
— Друг? — переспросила миссис Картер.
— Я ее любил.
— Нельзя любить шлюху.
— Еще как можно. Насчет этого не стоит заблуждаться.
— Полагаю, ты стоял в очереди, чтобы попасть к ней.
— Ну зачем же так грубо?
— Что с ней сталось?
— Исчезла. Они всегда исчезают.
Перегнувшись через тело молодого человека, девушка выключила свет. Фильм закончился. «На следующей неделе будут новые». — Таец низко поклонился. Следом за провожатым они вернулись к такси.
— Как ее звали? — спросила миссис Картер, когда они сели в машину.
— Не помню, — ответил он, решив, что проще всего солгать.
Уже на Новой дороге она нарушила гнетущую тишину, повисшую над задним сиденьем.
— Как ты мог пойти на такое? Это же унизительно. А если тебя узнает кто-нибудь из твоих деловых партнеров?
— Такие фильмы друг с другом обычно не обсуждают. Кроме того, тогда я бизнесом не занимался.
— И долго ты с ней общался?
— Около года.
— Будь она сейчас жива, выглядела бы ужасно. Впрочем, она и тогда была простушкой.
— Мне она казалась красавицей, — ответил Картер.
Молча они поднялись в номер. Он прямиком прошел в ванную и запер за собой дверь. Москиты облепили лампу и большой кувшин с водой. Раздеваясь, он бросал короткие взгляды на свое отражение в зеркале. Тридцать лет дали о себе знать: тело расползлось, обрюзгло. Он подумал: «Господи, сделай так, чтобы она умерла. Пожалуйста, Господи, пусть она умрет. Иначе, когда я вернусь, на меня вновь посыплются оскорбления».
Но когда он вернулся, миссис Картер стояла перед зеркалом. Полураздетая. Длинные тощие ноги заставляли вспомнить цаплю, ожидающую, когда же подплывет рыбка. Она подошла к нему, обняла, кудряшки коснулись его плеча.
— Я и забыла, какой ты был красавчик.
— Прости. С возрастом человек меняется.
— Я не об этом. Ты и сейчас мне нравишься.
Она была сухая, жаркая, ненасытная в своих желаниях. «Еще, еще», — требовала она, а потом вскрикнула, как подбитая хищная птица. Когда он скатился с нее, сказала: «Уж и не помню, когда так было в последний раз», — и еще с полчаса радостно щебетала, прижимаясь к нему. Картер лежал молча, придавленный чувством одиночества и вины. Ему казалось, что в эту ночь он предал единственную женщину, которую любил.
Вечером, закрыв аптеку, куда заходили покупатели с улицы и обитатели верхних этажей, фармацевт направился к двери в дальнем конце холла. Миновав ее, он начал подниматься по лестнице с маленькой коробочкой в руке. На коробочке значились его фамилия и адрес: Прискетт, Нью-Энд-стрит, 14, Оксфорд. Мужчина средних лет с тоненькими усиками и испуганными бегающими глазками, он даже после работы не снимал длинного белого халата, словно полагал, что халат этот, как форма королевских гвардейцев, защитит его от врагов. С халатом на плечах ему были не страшны ни суд, ни казнь.
Из окна на верхней площадке лестницы виднелся погружавшийся в весенние сумерки Оксфорд: фармацевт слышал шуршание шин бесчисленных велосипедов, видел газовые фонари, тюрьму, серые шпили, пекарни и кондитерские. Остановившись перед дверью с табличкой «Мистер Николас Фенник, бакалавр», он трижды нажал на кнопку звонка.
Дверь открыл человек лет шестидесяти, а может, и постарше, с белоснежными волосами и розовой, как у младенца, кожей. На нем был бархатный темно-красный смокинг, а на черной широкой ленте покачивались очки. Мужчина задорно, прямо-таки по-мальчишески, воскликнул:
— А, Прискетт, заходите, Прискетт. Я как раз собрался запереть дверь…
— Я принес вам мои порошки.
— Им нет равных, Прискетт. Если бы у вас хотя бы был диплом Общества аптекарей, я бы, не задумываясь, назначил вас главным врачом Сент-Амброза.
— Как дела в колледже?
— Составьте мне компанию, прошу вас. Пройдите в гостиную, и вы все узнаете.
Мистер Фенник двинулся через маленький коридор, завешанный макинтошами. Мистер Прискетт неуверенно следовал за ним, от макинтоша к макинтошу, толкая перед собой пару женских туфель.
— Со временем мы должны расшириться… — Фенник развел руками, словно хотел раздвинуть стены гостиной, где стояли стол, застеленный скатертью домовладелицы, три или четыре блестящих полированных стула и застекленный книжный шкаф, в котором лежала книга «Сам себе адвокат».
— Моя племянница Элизабет, — продолжал мистер Фенник, — Элизабет, это мой медицинский советник. — Совсем юная миловидная девушка, сидевшая за пишущей машинкой, кивнула. — Я готовлю Элизабет в казначеи. Совмещать должности казначея и президента колледжа мне с таким желудком не под силу. Слишком велико напряжение. Ваши порошки… благодарю вас.
— И что же вы думаете о колледже, мисс Фенник? — смиренно спросил аптекарь.
— Моя фамилия Кросс, — поправила его девушка. — Я думаю, идея хорошая. И удивлена, что дядюшка до этого додумался.
— В определенном смысле… частично… это и моя идея.
— Что еще удивительнее, — твердо ответила девушка.
Мистер Прискетт скрестил руки поверх белого халата, словно собираясь обратиться к суду с просьбой о помиловании, и продолжил:
— Видите ли, поскольку здания колледжей заграбастали военные, а преподаватели остались не у дел, пора начинать учить студентов заочно, по переписке.
— Стаканчик эля, Прискетт? — предложил Фенник, достал из буфета бутылку, наполнил два стакана.
— Разумеется, — голос Прискетта по-прежнему звучал заискивающе, — я не додумался ни до комнаты отдыха для преподавателей, ни до Сент-Амброза.
— Моя племянница слишком плохо разбирается в структуре колледжа. — Фенник закружил по комнате, дотрагиваясь незанятой рукой до разных предметов. Чем-то он напоминал состарившуюся птицу, обозревающую свое засиженное гнездо.
— Как я понимаю, — отчеканила девушка, — мой дядя обманывает людей, создав мыльный пузырь, название которому колледж Сент-Амброз в Оксфорде.
— Никакого обмана тут нет, моя дорогая. Рекламное объявление тщательно продумано.
Фенник знал его наизусть, каждая фраза была сверена с книгой «Сам себе адвокат». Он процитировал текст чуть осипшим от эля голосом.
«Война не позволяет вам приехать в Оксфорд. Сент-Амброз, колледж, где учился Том Браун, нарушил устоявшуюся традицию. Только во время войны у вас появилась возможность получить образование заочно, по почте, где бы вы ни находились, защищая Империю, в ледяных скалах Исландии, раскаленных песках Ливии, на главной улице американского города или в коттедже в Девоншире…»
— Ты перестарался, — прервала его девушка. — Как всегда. Получается, что любой может получить уникальное оксфордское образование. Тебе не поверят. Откликнутся только слабаки и неудачники.
— Их, между прочим, тоже хватает, — резонно заметил мистер Фенник.
— Продолжай.
— Ладно, конец фразы пропущу.
«Получение диплома гарантируется по окончании третьего семестра, а не после обычных трех лет обучения».
— Тем самым ускоряется оборот, — пояснил он. — В наши дни прибыль от вложенных денег нужно получать быстро.
«Получите настоящее оксфордское образование в колледже Тома Брауна. За более полной информацией о стоимости обучения, содержания студентов и т. д. обращайтесь к казначею».
— Ты хочешь сказать, что университет не сможет тебя остановить?
— Любой может основать колледж, — с гордостью заявил мистер Фенник. — Где угодно. В объявлении не указано, что Сент-Амброз входит в состав университета.
— Но содержание студентов… Это ведь подразумевает жилье и питание.
— В данном случае, — без запинки ответил мистер Фенник, — сумма будет символической. Гарантирующей внесение фамилии человека в списки студентов, а потом и выпускников колледжа.
— А обучение…
— Прискетт возьмет на себя науки. Я — историю и литературу. Я подумал, дорогая, что тебе можно поручить экономику.
— Я в ней не смыслю.
— Экзамены, разумеется, будут предельно простыми… в объеме знаний преподавателей. Здесь, кстати, прекрасная публичная библиотека. И вот что еще: всем, кто не сможет сдать выпускные экзамены, деньги за обучение вернут.
— Ты хочешь сказать…
— Экзамены никто не провалит, — выдохнул мистер Прискетт.
— И результаты уже есть?
— Я послал тебе телеграмму лишь убедившись, что с желающими учиться в нашем колледже проблем не будет. А сегодня, уж этого я совсем не ожидал, получил письмо от лорда Драйвера. Он направляет своего сына в колледж Сент-Амброз.
— Но что будет, если он сюда придет?
— Придет не он. Придут его письма с выполненными заданиями. Сам-то он, дорогие мои, служит своей стране. Не одно поколение Драйверов — люди военные. Я нашел их в «Дебретте»[3].
— И как вам идея? — В голосе мистера Прискетта слышались тревога и торжество.
— Я думаю, это путь к богатству, — ответила девушка. — Дядя, а колледж будет участвовать в «Гребных гонках»[4]?
— Видите, Прискетт, — гордо воскликнул мистер Фенник, поднимая стакан с элем, — я же говорил вам, что она не промах!
Услышав шаги домовладелицы на лестнице, пожилой, наголо обритый мужчина начал торопливо раскладывать влажные чайные листочки под фикусом. За этим занятием и застала его домовладелица, открыв дверь.
— Прекрасное растение, дорогая моя.
Но его заботливое отношение к фикусу не смягчило ее сердце. Он это понял, едва она помахала в воздухе письмом.
— Послушайте, кто у нас тут лорд Драйвер?
— Я, дорогая. Лорд — мое имя, так меня назвали, как, к примеру, Лорда Джорджа Сенгера[5].
— Тогда почему на конверте не написано «Мистеру Лорду Драйверу»?
— Невежество, всего лишь невежество.
— Я не потерплю мошенников в моем доме. Здесь всегда жили только честные люди.
— Возможно, они ничего не знали о моем происхождении, вот ничего и не написали.
— Письмо из колледжа Сент-Амброз, в Оксфорде, там должны знать.
— Причина тому, моя дорогая, район, где расположен ваш дом. Почтовый индекс W-1. И улица. Всем известно, что на улицах, в название которых входит слово «мьюз» зачастую живут дворяне. — Он попытался добраться до письма, но домовладелица отдернула руку.
— И о чем же вы писали в Оксфордский колледж?
— Дорогая моя, — в голосе слышалось оскорбленное достоинство, — мне, возможно, не повезло в жизни, я даже провел несколько лет за решеткой, но у меня все права свободного человека.
— И сын в тюрьме.
— Не в тюрьме, дорогая моя. Борстал[6] — совсем другое заведение. В каком-то смысле — колледж.
— Как Сент-Амброз?
— Возможно, не такого уровня.
Хозяйке всегда было трудно его переспорить, и она обычно первой покидала поле боя. До отсидки в Скрабз[7] он успел поработать камердинером и даже дворецким: так что умению вскидывать брови научился у лорда Чарльза Менвилла, одевался как эксцентричный пэр и даже в воровстве следовал примеру старого лорда Беллена, который отовсюду таскал серебряные ложки.
— А теперь, моя дорогая, если вас не затруднит, позвольте мне ознакомиться с письмом. — Он нерешительно протянул руку: вообще-то он боялся ее ничуть не меньше, чем она его. Они ругались постоянно, в этой бесконечной войне одна стычка плавно переходила в другую, а одержать окончательную победу и ей и ему мешал страх. На этот раз верх взял он. Она ушла, хлопнув дверью. А он, совершенно неожиданно, как только дверь закрылась, издал неприличный звук, обращенный к фикусу. Потом нацепил на нос очки и начал читать.
Его сына приняли в Сент-Амброз в Оксфорде. Доказательством этого из ряда вон выходящего факта служила размашистая подпись президента колледжа. И ему ничего не оставалось, как вновь мысленно поблагодарить родителей за столь удачный выбор имени. «С превеликим удовольствием буду лично следить за успехами вашего сына в Сент-Амброзе, — писал президент. — В эти трудные дни для нас большая честь видеть среди своих студентов представителя семьи с такими богатыми воинскими традициями, как ваша». Драйвер чуть не лопнул от смеха и гордости. Он, конечно, обвел всех вокруг пальца, но зато его сына приняли в Оксфорд.
Правда, на пути к желанной цели оставались еще две преграды, но он полагал их пустяковыми в сравнении с тем, чего ему уже удалось добиться. По издавна заведенному обычаю деньги за обучение в Оксфорде следовало вносить вперед, а затем сдавать экзамены. Его сын сдать их не мог: в Борстале такое не разрешали, а сидеть ему оставалось еще шесть месяцев. Особый смысл всего предприятия и состоял в том, чтобы по возвращении сына домой вручить ему диплом Оксфорда. Драйвер не мог представить себе лучшего подарка. Впрочем, как хороший шахматист, просчитывающий партию на несколько ходов вперед, он уже знал, как справиться с возникшими трудностями.
Во-первых, он не сомневался, что в его случае плата за обучение — блеф. Будучи лордом, он имел право рассчитывать на кредит, а если бы после получения диплома возникли какие-то сложности, он мог предложить администрации подать на него в суд или послать ее ко всем чертям. Ни один оксфордский колледж не посмел бы признать, что его провели, как ребенка. А экзамены… Улыбка тронула уголки его рта. Драйвер мысленно перенесся на пять лет назад, в прошлое, в Скрабз, где и встретил человека, которого все звали Папаша, — преподобного Саймона Милана. Срок у того был небольшой, как, собственно, и у всех: в Скрабз держали только тех, кому суд давал меньше трех лет тюрьмы. Драйвер хорошо помнил этого священника — высокого, подтянутого, седеющего, с аристократической внешностью и строгим лицом адвоката. В тюрьме, если уж на то пошло, рассуждал Драйвер, ученых людей никак не меньше, чем в университете: там были и врачи, и финансисты, и церковнослужители. Он знал, где найти мистера Милана: тот жил в пансионе неподалеку от Юстон-сквер. За пару-тройку стаканчиков он мог много чего сделать, и уж конечно, для него не составит труда написать несколько экзаменационных работ.
— Я же прекрасно помню, — пробормотал Драйвер, — как он обращался на латыни к надзирателям.
В Оксфорде наступила осень: люди кашляли, стоя в очередях за пирожками и сладостями, туман с реки просачивался в кинотеатры, минуя контролеров, проверявших, чтобы у всех зрителей были противогазы. Изредка на пустынных улицах попадались спешащие по делам студенты-выпускники: дел у них было много, а до призыва в армию оставались считанные дни. Какое раздолье для аферистов, думала Элизабет Кросс, а вот для девушки шансов найти мужа почти нет. Прежнего оксфордского товара теперь нет и в помине, остались только дешевые сигареты, ириски и помидоры. Еще весной она считала Сент-Амброз несерьезной затеей, но теперь, когда деньги потекли рекой, поняла, что это не шутка. Несколько недель Элизабет мучили угрызения совести, пока она не осознала, что для военного времени это дельце вполне невинное. Они не урезали рацион питания, как Министерство продовольствия, не подрывали доверия, как Министерство информации. Ее дядя в полном объеме платил подоходный налог, и они даже помогали некоторым людям овладевать новыми знаниями.
Но все это никак не помогало девушке в поисках мужа.
Досмотрев фильм, она задумчиво вышла из кинотеатра, со стопкой контрольных работ, которые ей следовало проверить. Только у одного «студента» она отмечала достаточно высокие интеллектуальные способности, у сына лорда Драйвера. Контрольные работы пересылались через лондонский адрес отца «откуда-то из Англии». Ей приходилось заглядывать в учебники истории, а ее дяде — вспоминать подзабытую латынь.
Вернувшись домой, она сразу почувствовала неладное: мистер Прискетт сидел на краешке стула, а дядя приканчивал открытую накануне бутылку пива. Когда что-то шло не так, он никогда не откупоривал новую бутылку: считал, что хорошая выпивка должна быть только в радость. Они молча подняли глаза на Элизабет. В молчании мистера Прискетта чувствовалась тревога, а дядя погрузился в глубокое раздумье. Да, определенно что-то случилось. Разумеется, не связанное с университетом, об этом они уже давно забыли. Как и предполагал мистер Фенник, после письма адвоката и разговора на повышенных тонах университетское начальство оставило попытки монополизировать образование.
— Добрый вечер, — поздоровалась Элизабет. Мистер Прискетт посмотрел на мистера Фенника, и мистер Фенник нахмурился. — У мистера Прискетта закончились порошки?
Мистер Прискетт поморщился.
— Я вот что подумала, — продолжала Элизабет. — Раз уж у нас идет третий семестр учебного года, хотелось бы получить прибавку к жалованию.
Мистер Прискетт шумно выдохнул, не отрывая глаз от мистера Фенника.
— На три фунта в неделю.
Мистер Фенник поднялся из-за стола. Яростно глянул на стакан с темным элем, и лицо его еще больше помрачнело. Фармацевт, скрипнув стулом, чуть отодвинулся. Вот тут мистер Фенник заговорил.
— Мы оказались такими мечтателями, — горестно произнес он и икнул.
— Не пора ли поберечь почки? — осведомилась Элизабет.
— К утру все пройдет. И наши воздушные замки…
— Такой цитаты нет.
— Они растаяли, как дым, как унесенный ветром дым.
— Ты проверял экзаменационные работы по английской литературе?
— Если ты будешь мешать мне думать, — а думать надо быстро, — экзаменационных работ больше может и не быть, — ответил мистер Фенник.
— Проблемы?
— Я всегда был в душе республиканцем. Не понимаю, зачем нам нужны наследуемые титулы.
— A la lanterne[8], — ехидно промолвила Элизабет.
— Этот человек, лорд Драйвер. Это же чистая случайность, что он родился в такой…
— Он отказывается платить?
— Не в этом дело. Он лорд, он рассчитывает на кредит, он имеет такое право. Но он написал, что приезжает завтра, чтобы взглянуть на колледж своего сына. Старый твердолобый сентиментальный дурак! — закончил мистер Фенник.
— Я знала, что рано или поздно ты нарвешься на неприятности.
— Спасибо, утешила.
— Впрочем, надо хорошенько пошевелить мозгами.
Мистер Фенник поднял бронзовую пепельницу, потом осторожно поставил на стол.
— Если подумать, выход есть, и очень простой.
— Если подумать?
Мистер Прискетт начал скрести ножку стула.
— Я встречу его на станции, посажу в такси и отвезу… скажем, в Бальйоль[9]. Проведу во внутренний двор, а там будешь ты, сделаешь вид, будто только что вышел из студенческого общежития.
— Он поймет, что это Бальйоль.
— Не поймет. Любому, кто хоть что-то знает об Оксфорде, достанет ума не посылать своего сына в Сент-Амброз.
— Наверное, ты права. У этих потомственных военных с мозгами обычно не очень.
— Ты сделаешь вид, будто ужасно спешишь. На заседание совета Оксфордского университета или куда-нибудь еще. Быстренько покажешь ему столовую, часовню, библиотеку и сдашь мне: я буду ждать там же, у того же общежития. Угощу его ланчем, потом посажу в поезд. Все просто.
— Иногда я думаю, что ты потрясающая девушка! — восхищенно воскликнул мистер Фенник. — Потрясающая. Ты способна выкрутиться из любой неприятности.
— Я считаю, — ответила Элизабет, — если уж ты ввязался в игру в таком мире, как наш, то играть обязан достойно. А если не можешь, не нужно и ввязываться. Лучше сразу податься в медицинские сестры или найти еще какую-нибудь работу. А у меня пока что другой работы нет.
Все случилось так, как предсказывала Элизабет. Драйвер сам подошел к ней у турникета. Она его не узнала, потому что ожидала увидеть совершенно другого человека. Что-то в нем ее беспокоило, и дело было даже не в его манере одеваться и не в монокле, которым он ни разу не воспользовался. Ей показалось, что он страшно ее боится, а потому с радостью соглашается на все предложения.
— Я не хочу добавлять вам лишних хлопот, дорогая моя, совершенно не хочу. Я понимаю, что президент очень занят, — заявил он и, узнав, что на ланч они поедут в город, похоже, обрадовался. — Я просто хотел взглянуть на древние стены, дорогая моя. Уж простите мою сентиментальность.
— Вы бывали в Оксфорде?
— Нет, нет, Драйверы, боюсь, всегда недооценивали значение образования.
— А я думала, что для солдата знания — дело важное.
Он бросил на нее короткий взгляд, потом ответил совершенно другим голосом: «Мы, уланы[10], придерживаемся того же мнения». И пошел рядом с ней к такси, поигрывая моноклем. По пути к колледжу он молчал, изредка бросая на нее изучающие, одобрительные взгляды.
— Так вот он какой, Сент-Амброз, — с придыханием произнес Драйвер, когда она торопливо увлекла его через арку во внутренний двор, к студенческому общежитию, на ступеньках которого, перекинув через руку мантию бакалавра, застыл мистер Фенник, напоминая одну из статуй университетского парка.
— Мой дядя, президент, — представила его Элизабет.
— Очаровательная девушка ваша племянница, — сказал Драйвер, как только они остались одни. Надо было с чего-то начать разговор. И действительно, два мошенника очень быстро нашли общий язык.
— Не могу с вами не согласиться. И так любит свой дом, — кивнул мистер Фенник. — А это наши знаменитые вязы. — Он вскинул свободную руку к небу. — Сент-амброзские вóроны, — добавил он.
— Ворóны? — удивленно переспросил Драйвер.
— Вóроны. Там, на ветвях вязов. Один из наших великих современных поэтов посвятил им стихотворение. «Сент-амброзские вязы, сент-амброзские вязы…» и что-то насчет сент-амброзских вóронов, призывающих ветер и дождь…
— Красивая. Очень красивая.
— Да, лужайка у нас ухоженная.
— Я про вашу племянницу.
— Да, конечно. Пройдемте в столовую. По этим ступенькам. По ним, знаете ли, так часто поднимался сам Том Браун.
— Кто такой Том Браун?
— Великий Том Браун… один из лучших выпускников Рэгби[11]. — Он задумчиво покивал. — Она станет прекрасной женой… и матерью.
— Молодые люди начинают понимать, что с вертихвостками крепкой семьи не создашь.
Как по команде, оба остановились на верхней ступеньке. Посмотрели друг на друга, словно две старые слепые акулы, пребывающие в уверенности, что совсем рядом плавает в воде кусок вкусного, сочного мяса.
— Тот, кто сумеет завоевать ее сердце, может считать, что ему повезло в жизни, — нарушил паузу Фенник. — Она станет прекрасной женой…
— У нас с сыном был серьезный разговор о семейной жизни. Он придерживается старомодных взглядов. Такой муж — просто подарок…
Они вошли в холл. Мистер Фенник повел Драйвера мимо портретов.
— Наш основатель, — он указал на мужчину в парике. Перед портретом Суинберна замялся. Но гордость за Сент-Амброз победила осторожность. — Великий поэт Суинберн. Мы его исключили.
— Исключили?
— Да. За аморальное поведение.
— Я рад, что у вас с этим строго.
— Да, в Сент-Амброзе ваш сын в хороших руках.
— Я просто счастлив. — Лорд Драйвер присмотрелся к портрету знаменитости девятнадцатого века. — Прекрасная работа. Теперь о религии. Я верю в Бога. Вера — основа семьи. — И вдруг резко сменил тему. — Знаете, нашим молодым людям надо бы встретиться.
Мистер Фенник просиял.
— Я согласен.
— Если он сдаст…
— Разумеется, сдаст, — заверил его мистер Фенник.
— Через неделю или две он приедет в краткосрочный отпуск. Не сможет ли он получить диплом лично?
— Ну, с этим могут возникнуть сложности.
— Так не принято?
— У получающих образование по почте — нет. Вице-канцлер[12] строго относится к формальностям… но для лорда Драйвера, учитывая заслуги семьи, пожалуй, я смогу сделать исключение и вручу диплом вашему сыну в Лондоне.
— Я бы хотел, чтобы он увидел свой колледж.
— И он увидит. В более счастливые дни. Сейчас бóльшая часть помещений закрыта, а мне бы хотелось, чтобы колледж предстал перед ним во всей красе. Позвольте мне и моей племяннице приехать к вам.
— Мы живем очень скромно.
— Надеюсь, никаких серьезных финансовых проблем?
— О нет, нет.
— Рад это слышать. А теперь давайте вернемся к нашей милой девушке.
Так уж вышло, что и в Лондоне не удалось найти более удобного места встречи, чем железнодорожный вокзал. В отличие от Элизабет, мистер Фенник, подбодривший себя перед поездкой бутылкой эля, внимания на это обстоятельство не обратил. Колледж в последнее время не успевал выполнять свои обязательства, поскольку мистер Фенник изрядно обленился: он стал поговаривать, что заочное обучение — всего лишь промежуточный этап на пути… а вот к чему, Элизабет так и не поняла. Зато ее дядя рассуждал о лорде Драйвере и его сыне Фредерике, об ответственности дворянства перед страной. Его республиканские взгляды претерпели значительные изменения.
— Какой милый мальчик! — Отзывался он о Фредерике, ставя ему «отлично» по классическим языкам. — Не часто военные могут похвастаться таким латинским и греческим. Умница, иначе и не скажешь.
— В экономике он не слишком силен, — охлаждала его пыл Элизабет.
— От солдата нельзя требовать чрезмерной учености.
На перроне Пэддингтонского вокзала Лорд Драйвер помахал им рукой, вскинув ее над головами спешащих к выходу пассажиров. На нем был костюм с иголочки… не хотелось даже прикидывать, сколько купонов пришлось за него отдать. Чуть позади стоял юноша со шрамом на щеке и горькой усмешкой на губах. Мистер Фенник в развевающемся черном дождевике, со шляпой в руке, сверкая благородной сединой, поспешил к ним навстречу.
— Мой сын Фредерик, — представил Лорд Драйвер молодого человека. Тот снял шляпу и тут же снова надел: в армии, понятное дело, стригли очень коротко.
— Сент-Амброз приветствует своего нового выпускника, — улыбнулся мистер Фенник.
Фредерик что-то пробурчал.
Вручение диплома состоялось в номере «Маунт Ройял»[13]. Лорд Драйвер объяснил, что его дом разбомбили… уточнив, что взорвалась бомба замедленного действия с часовым механизмом: в последнее время воздушных налетов не было. Мистеру Феннику церемония доставила ничуть не меньшее удовольствие, чем Лорду Драйверу. Он привез с собой мантию бакалавра гуманитарных наук, черную академическую шапку с плоским квадратным верхом и кисточкой, а также Библию. Обставил все очень торжественно, насколько позволяло пространство между столом, кроватью и радиатором. Произнес проникновенную речь на латыни, после чего похлопал Фредерика Библией по голове. Диплом, отпечатанный в одной из маленьких лондонских типографий, сиял золотом. Если кто и чувствовал себя не в своей тарелке, так это Элизабет. Неужто, думала она, эти двое действительно такие олухи? Но при этом из головы не шла мысль о том, что олухов-то здесь, возможно, четверо.
После короткого ланча с темным пивом («Почти такое же хорошее, как наш университетский эль», — отметил мистер Фенник) президент колледжа и Лорд Драйвер объединили усилия, вовсю стараясь свести молодых людей.
— Нам надо обсудить кое-какие дела, — изрек мистер Фенник, а Лорд Драйвер напомнил:
— Ты уже год как не был в кино, Фредерик.
В общем, молодежь выпроводили на разбомбленную Оксфорд-стрит, а мужчины тут же заказали виски.
— Что скажешь? — спросила Элизабет.
Молодой человек ей приглянулся. Такой милый шрам на щеке и печально опущенные уголки рта. В глазах ум и целеустремленность. Один раз Фредерик снял шляпу и почесал затылок. Элизабет вновь отметила, как коротко острижены его волосы. Нет, на военного парень явно не тянул. И костюм новехонький, прямо из магазина готовой одежды. Неужто по прибытии в отпуск ему было нечего надеть?
— Полагаю, они планируют свадьбу, — добавила она.
У него загорелись глаза.
— Я не возражаю.
— Но тебе придется спрашивать разрешения у командира, не так ли?
— Командира? — переспросил он, захваченный врасплох, и покраснел. К этому вопросу его явно не подготовили. Элизабет пристально смотрела на него, припоминая все неувязки, на которые еще раньше обратила внимание.
— Так ты уже год не был в кино?
— Я служил.
— Не видел даже шоу АЗМВ[14]?
— Ну, это не в счет.
— Должно быть, это ужасно — сидеть в тюрьме.
Он попытался улыбнуться, прибавил шагу, словно собирался сбежать от нее в Гайд-парк.
— Выкладывай все как есть. Твой отец — не лорд Драйвер.
— Как раз Лорд Драйвер.
— Он такой же лорд, как мой дядя — президент колледжа.
— Что? — Молодой человек остановился и расхохотался до того заразительно, что она тут же к нему присоединилась, словно признавая, что в этом безумном мире не стоит придавать значение подобным выдумкам. — Я только что вышел из Борстала. А ты?
— О, я еще не сидела в тюрьме.
— Ты мне не поверишь, но эта церемония сразу показалась мне липовой. Разумеется, отец все принял за чистую монету.
— А мой дядя принял тебя за солдата, потомственного военного… Я-то сомневалась.
— Ладно, значит, свадьба отменяется. Жаль.
— Я ни с кем не связана никакими обязательствами.
— Что ж, тогда мы можем это обсудить. — И под бледным осенним солнцем, в Гайд-парке, они обсудили свое совместное будущее, стараясь ничего не упустить. Со всех сторон их окружали куда более крупные обманщики: чиновники министерств, куда-то спешащие с портфелями в руках, контролеры того и сего, проезжающие мимо на автомобилях, мужчины с суровыми, чеканными лицами во френчах защитного цвета, будто сошедшие с патриотических плакатов и теперь вышагивающие по Парк-лейн. По вселенским меркам, молодые люди затеяли совсем маленький и невинный обман. Юноша из Борстала и девушка ниоткуда — кому они могли навредить?
— У отца есть заначка в несколько сотен фунтов, я в этом уверен, — говорил Фред. — Он наверняка отдаст их мне, если подумает, что сможет женить меня на племяннице президента.
— И я не удивлюсь, если у дяди найдутся пятьсот фунтов. Они и составят мое приданое, если я выйду замуж за сына лорда Драйвера.
— Управление колледжем мы возьмем на себя. С такими деньгами сможем развернуться. Покажем твоему дяде, как надо вести дела.
Они влюбились друг в друга без всякой на то причины, прямо в парке, на скамейке, где расположились, чтобы сэкономить деньги на кино и решить, как провести двух старых мошенников, которым — Элизабет и Фредерик это чувствовали — было не под силу с ними тягаться. Потом молодые люди вернулись в гостиничный номер, и Элизабет, еще не успев переступить порог, заявила: «Мы с Фредериком хотим пожениться». И даже пожалела двух старых дураков, увидев, как оба просияли, потому что все прошло на удивление гладко, а потом осторожно, искоса глянули друг на друга. «Какой сюрприз!» — воскликнул Лорд Драйвер, а президент добавил: «Господи, до чего же шустрая нынче молодежь».
Весь вечер старики решали денежные вопросы, а счастливая парочка, наблюдая, как отец и дядя препираются из-за приданого, тихонько сидели в углу в полной уверенности, что в этом мире молодым открыты все пути.
Бедный безобидный, начисто лишенный честолюбия Мейлинг! Я не хочу, чтобы вы смеялись над Мейлингом и его кишечником, как смеялись врачи, выслушивая жалобы бедолаги, смеялись даже после печального происшествия, имевшего место 3 сентября 1940 года, когда из-за этого самого кишечника на целые сутки задержалось слияние «Симкокс принт» и «Хит ньюспринт компани». Для Мейлинга интересы «Симкокса» всегда были превыше всего: трудолюбивый, ответственный, он буквально горел на работе, вполне довольный должностью секретаря, но упомянутые сутки, в виду особенностей британского налогового законодательства, на которых лучше не останавливаться, стали для компании роковыми. После того дня Мейлинг исчез, как я предполагаю, он с разбитым сердцем отправился в какую-нибудь провинциальную типографию, чтобы там умереть. Увы, бедный Мейлинг!
Об особенностях своего кишечника он впервые услышал от врачей. То, на что он жаловался, в народе обычно называют «урчанием в животе». Как я понимаю, это совершенно безвредный для здоровья вид несварения, но у Мейлинга оно приняло довольно-таки странную форму. Его живот, жаловался Мейлинг, печально моргая за полукруглыми линзами очков, обладал «слухом». Он запоминал мелодии, а после еды воспроизводил их. Мне никогда не забыть приема, устроенного в честь печатников из провинции в отеле «Пиккадилли». Случилось это за год до войны. Накануне Мейлинг побывал на симфоническом концерте (больше он на них не ходил). Оркестр играл «Прогулку Ламбета» (как же все устали в 1938 году от этой мелодии!). Внезапно наступила тишина, музыканты решили передохнуть, гости вернулись к столам, и тут зазвучали вступительные аккорды концерта Брамса. Печатник из Шотландии, видимо, обладатель тонкого слуха и любитель хорошей музыки, с облегчением воскликнул: «Господи, а ведь умеют же играть!» Но тут симфоническая музыка смолкла, так же неожиданно, как и началась, и что-то заставило меня взглянуть на Мейлинга. Он сидел красный как рак. Но никто ничего не заметил, потому что вновь зазвучала танцевальная мелодия, а шотландец поморщился. Думаю, только я тогда расслышал негромкие звуки «Прогулки Ламбета», доносящиеся из-под стола, за которым по-прежнему сидел Мейлинг.
Уже в одиннадцатом часу, когда печатники загружались в такси, чтобы ехать на вокзал, Мейлинг рассказал мне о своем животе.
— Он совершенно непредсказуемый, как попугай. Никогда не знаешь, чего от него ждать. Теперь я боюсь принимать пищу. Поскольку потом может случиться, что угодно. Сегодня он вел себя вполне пристойно. А иногда издает очень громкие звуки — Мейлинг тяжело вздохнул. — Мальчишкой я любил слушать духовые оркестры…
— Вы обращались к врачам?
— Они ничего не понимают. Говорят, что это всего лишь легкое несварение и волноваться не о чем. Волноваться не о чем! Но, когда я прихожу к врачу, он всегда молчит. — Я заметил, что Мейлинг говорит о своем пищеварительном тракте, как об отвратительном животном. Бедняга долго разглядывал костяшки пальцев, потом продолжил. — Теперь я боюсь новых звуков. Не знаю, что будет. На некоторые он не обращает внимания, другие… прямо-таки завораживают его. Сразу и надолго. В прошлом году, когда ремонтировали Пиккадилли, ему понравились отбойные молотки. Я еще долго слышал их после обеда.
— А вы пробовали обычные соли? — спросил я. С того дня мы с ним больше не виделись, но до сих пор помню, какое отчаяние отразилось на его лице, словно ему окончательно стало ясно, что ни одна живая душа не сможет его понять.
В тот вечер я виделся с ним в последний раз по одной простой причине: война заставила меня покинуть типографию и заняться совсем другими делами, поэтому о необычном заседании совета директоров, которое разбило сердце бедному Мейлингу, я узнал с чужих слов.
Бомбежки продолжались уже неделю. В Лондоне мы привыкли к тому, что каждый день приходилось пять или шесть раз спускаться в бомбоубежище, но третьего сентября, в годовщину объявления войны Германии, день выдался относительно спокойный, хотя и поговаривали, что Гитлер собирается отметить эту дату мощным налетом. Поэтому в конференц-зале, где проводилось совместное заседание советов директоров «Симкокса» и «Хита», чувствовалась напряженность.
Конференц-зал, небольшое, довольно-таки обшарпанное помещение, располагался над кабинетами администрации «Симкокса» в здании типографии на Феттер-Лейн. Он нисколько не изменился со времен Джошуа Симкокса, основавшего компанию в 1875 году. Середину занимал круглый стол, в большом застекленном книжном шкафу стояла одна книга, Библия, если не считать справочника шрифтов. Председательствовал сын основателя компании, сэр Джошуа Симкокс-второй: белоснежные волосы и бледное, решительное лицо убежденного нонконформиста. За столом сидели Уэсби Хит и полдюжины других директоров в строгих черных костюмах. Было заметно, что все эти плуты изрядно нервничают. Поскольку изменения в налоговом законодательстве вступали в силу на следующий день, следовало поторопиться. Мейлинг, исполненный чувства ответственности, склонился над блокнотом и приготовился записывать.
Уэсби Хит не дал дочитать до конца повестку дня, заявив, что ему действует на нервы стук пишущей машинки в соседней комнате. Мейлинг покраснел, извинился и вышел. Думаю, принял таблетку, потому что пишущая машинка стучать перестала. Хит нетерпеливо ерзал в кресле. «Нельзя ли побыстрее, — бросил он, когда Мейлинг вернулся на место. — Не можем же мы сидеть здесь всю ночь». Но именно так и вышло.
После того, как директора приняли повестку дня, сэр Джошуа начал объяснять, почему слияние представляется совершенно необходимым — понятное дело, причины он привел исключительно патриотические. Конечно же, они не собирались уходить от налогов и ставили перед собой совершенно другие цели: внесение посильной лепты в борьбу с врагом, обеспечение занятости, экономию ресурсов… «Чтобы узнать, каков пудинг…»[15] — это было последнее, что успел произнести сэр Джошуа, и тут же завыли сирены воздушной тревоги. Как я и говорил, в этот день все ожидали мощного налета. О продолжении заседания не могло быть и речи: мертвецам будет наплевать на налоги. Директора собрали бумаги и поспешили в подвал-бомбоубежище.
Все, кроме Мейлинга. Вы понимаете, он-то знал, в чем дело. Думаю, именно упоминание пудинга разбудило спящего «зверя». Разумеется, он мог бы во всем сознаться, но попробуйте представить себя на его месте. Достало бы у вас смелости рассказать обо всем пожилым джентльменам, которые, забыв в этот момент о чувстве собственного достоинства, сорвались с мест и уже толпились у двери? Лично я поступил бы точно так же, как Мейлинг, то есть последовал за сэром Джошуа в подвал, в надежде, что живот сделает правильные выводы и успокоится, после чего они смогут продолжить заседание. Живот не успокоился. Директора «Симкокса» и «Хита» провели в подвале двенадцать часов, и Мейлинг сидел вместе с ними, не говоря никому ни слова. Видите ли, по какой-то причине животу бедного Мейлинга нравилось воспроизводить сигнал «Внимание, воздушная тревога», а вот другой сигнал, «Отбой воздушной тревоги», он исполнять не желал.
Присутствовать на таком странном судебном процессе мне еще не доводилось. В заголовках газет его именовали «Убийством в Пекэме», хотя Нортвуд-стрит, где убили старушку, строго говоря, не относилась к Пекэму. Обвинение строилось не на косвенных уликах: они обычно вызывают у присяжных сомнения, поскольку слишком велик риск ошибки. Нет, на этот раз убийцу разве что не застали на месте преступления. И когда адвокат короны[16] оглашал обвинение, все были уверены в том, какой приговор вынесут человеку, сидящему на скамье подсудимых.
А восседал там здоровенный толстяк с мясистыми ляжками и таращился на всех налитыми кровью глазами. Да, отвратительный тип, такого, однажды увидев, не забудешь. На это и делало ставку обвинение, представившее четырех свидетелей: те прекрасно запомнили, как этот человек торопливо удаляется от маленького, выкрашенного красной краской коттеджа на Нортвуд-стрит. Как раз пробило два часа ночи.
Миссис Салмон из дома номер пятнадцать по Нортвуд-стрит мучилась бессонницей. Она услыхала, как хлопнула дверь, и подумала, что кто-то вошел в ее калитку. Понятное дело, бросилась к окну и увидела Адамса (так звали подсудимого), тот стоял на ступеньках дома миссис Паркер. Он только что вышел оттуда, был в перчатках, сжимал в правой руке молоток и на ее глазах бросил молоток в кусты у калитки. Прежде чем уйти, Адамс поднял голову и посмотрел на ее окно. Шестое чувство, предупреждающее человека об опасности, подсказало ему, что за ним наблюдают, а он стоит как раз под уличным фонарем; он выпучил глаза от страха, совсем как дворовый пес, увидевший плеть. По окончании процесса я переговорил с миссис Салмон, которая после этого невероятного приговора стала опасаться за собственную жизнь, и не без оснований. Могу предположить, что те же чувства испытывали и остальные свидетели. И Генри Макдугалл, который глубокой ночью возвращался на автомобиле из Бенфлита и на углу Нортвуд-стрит едва не сбил Адамса. Тот шагал посреди мостовой и, похоже, ничего не видел перед собой. И мистер Уилер, человек преклонных лет, живший по соседству с миссис Паркер, в доме номер двенадцать. Его разбудил шум, ему показалось, что в соседнем коттедже — стены там тонкие, они пропускают все звуки — упал стул. Старик поднялся, выглянул в окно, как и миссис Салмон, увидел широкую спину Адамса, а когда тот повернулся, заметил и его испуганный взгляд. На Лорел-авеню Адамс попался на глаза еще одному свидетелю. Убийце не повезло: с тем же успехом он мог порешить старушку среди бела дня.
— Насколько я понимаю, — закончил вступительное слово адвокат короны, обращаясь к присяжным, — защита намерена доказать, что свидетели видели вовсе не Адамса. А его жена вам сообщит, что в два часа ночи четырнадцатого февраля он был с ней, но после того как вы выслушаете показания свидетелей обвинения и всмотритесь в черты лица подсудимого, думаю, у вас не останется сомнений в том, что свидетели просто не могли ошибиться.
Первыми показания дали полисмен, нашедший тело, и патологоанатом, который проводил вскрытие, а потом прокурор пригласил миссис Салмон. Она была просто идеальным свидетелем: легкий шотландский акцент, честное доброе лицо.
Адвокат короны начал обстоятельный допрос. На все вопросы она отвечала твердо, без малейшей запинки или колебаний. Ни малейшей нотки злости в спокойном голосе, ни ощущения собственной важности оттого, что судья Центрального уголовного суда, восседавший на скамье в алой мантии, внимательно вслушивался в каждое ее слово, а репортеры старательно записывали ее ответы.
— И вы видите этого человека здесь, в суде?
Она решительно повернулась к мужчине на скамье подсудимых, встретилась взглядом с его выпученными, как у пекинеса, невыразительными глазами.
— Да, — кивнула миссис Салмон. — Вот он.
— Вы совершенно в этом уверены?
— Я просто не могу ошибиться, сэр, — ответила она.
И действительно, все было ясно.
Поднялся защитник, чтобы провести перекрестный допрос. Если бы вы освещали столько же уголовных судебных процессов, сколько я, то догадались бы заранее, какую он выберет стратегию. В принципе, я и в тот раз не ошибся, но такого тактического хода предугадать, конечно же, не мог.
— Миссис Салмон, вы должны помнить, что от ваших показаний зависит жизнь этого человека.
— Я помню.
— У вас хорошее зрение?
— Никогда не пользовалась очками, сэр.
— Вам пятьдесят пять лет?
— Пятьдесят шесть, сэр.
— И это тот самый мужчина, которого вы видели на другой стороне улицы?
— Да, сэр.
— В два часа ночи. У вас, должно быть, потрясающе зоркие глаза, миссис Салмон.
— Нет, сэр. Ночь тогда выдалась лунная, а когда мужчина поднял голову, ему на лицо упал свет уличного фонаря.
— И у вас нет ни малейшего сомнения в том, что мужчина, которого вы тогда видели, сейчас сидит на скамье подсудимых?
Я не мог понять, куда он клонит. Не мог же он ожидать, что на этот раз услышит другой ответ, отличный от предыдущего.
— Ни малейшего, сэр. Такое лицо не забывается.
Защитник выдержал театральную паузу, обвел взглядом присяжных, судью, зал. Потом обратился к свидетельнице с очередным вопросом.
— Миссис Салмон, вас не затруднит внимательно посмотреть на собравшихся в зале суда? Нет, нет, я не имею в виду подсудимого. Мистер Адамс, встаньте, пожалуйста.
В одном из задних рядов поднялся крупный мужчина с мясистыми ляжками и уставился на всех выпученными глазами. Он представлял собой точную копию того, кто сидел на скамье подсудимых. В точно таком же темно-синем костюме и полосатом галстуке.
— А теперь хорошенько подумайте, миссис Салмон. Вы по-прежнему готовы поклясться, что в палисаднике миссис Паркер молоток в кусты бросил мужчина, обвиняемый в убийстве, а не его брат-близнец?
Разумеется, поклясться в этом она не могла. Только переводила взгляд с одного на другого, не в силах вымолвить ни слова.
Один громила сидел на скамье подсудимых, положив ногу на ногу, второй стоял в глубине зала, и оба смотрели на миссис Салмон. Она покачала головой.
На том обвинение и развалилось. Не нашлось ни одного свидетеля, абсолютно уверенного, что он видел именно подсудимого. А брат? У него тоже было алиби. В ту ночь он лежал в кровати со своей женой.
Само собой, подсудимого оправдали за недостаточностью улик. Он совершил убийство или его брат-близнец, его следовало наказать или брата, я не знаю. Но у этого необычного процесса оказался столь же необычный финал. Вслед за миссис Салмон я вышел из зала суда и смешался с толпой, собравшейся на улице и ожидавшей появления близнецов. Полиция убеждала людей разойтись, но ей удалось лишь оттеснить их с проезжей части. Как я потом узнал, полицейские попытались вывести братьев через черный ход. Те отказались. Один из них — никто не знал, кто именно, — заявил: «Меня же оправдали, разве нет?» Они вышли через парадную дверь. Вот тут все и произошло. Как это случилось, я не понял, хотя и находился всего в нескольких шагах. Толпа подалась вперед, и так уж получилось, что одного из близнецов вытолкнули на мостовую перед самым автобусом.
Он пискнул, словно кролик, и умер: ему размозжило голову, совсем как миссис Паркер. Свершился высший суд? Хотелось бы верить. Другой Адамс, опустившийся на колени у тела погибшего брата, поднял голову и посмотрел на миссис Салмон. Он плакал, но никто не мог с уверенностью сказать, кто остался в живых: убийца или невиновный. А потому, окажись вы на месте миссис Салмон, смогли бы вы спокойно спать по ночам?
Под моросящим летним дождем Крейвен миновал статую Ахилла. Еще только рассвело, но автомобили уже выстроились у тротуара чуть ли не до Мраморной арки[17], и сидящие за рулем мужчины посматривали по сторонам, готовые предложить пожелавшим того дамам приятно провести время. Крейвен шел, скрипя зубами от злости, крепко придерживая у шеи воротник макинтоша: у него выдался один из черных дней.
По пути к парку, куда бы он ни глянул, все напоминало о страсти, но любовь требовала денег. Так что бедняку оставалась только похоть. Какая там любовь без хорошего костюма, автомобиля, свободной квартиры, в крайнем случае, номера в дорогом отеле. Он же ни на секунду не забывал о галстуке-шнурке под макинтошем и обтрепанных манжетах и ненавидел свое тело (конечно, иногда он тоже бывал счастлив в читальном зале Британского музея, но тело требовало своего). Его чувственный опыт сводился к воспоминаниям о мерзкой возне на парковых скамейках. Люди говорили, что тело умирает слишком быстро, но Крейвен не мог на это пожаловаться. Его тело жило и, шагая под мелким дождем, он прошел мимо коротышки в черном костюме, который держал в руках плакат с надписью: «Тело восстанет вновь». Крейвен вспомнил сон, от которого трижды просыпался в поту, весь дрожа: он один на огромном кладбище, где похоронено все человечество. Под землей могилы соединяются одна с другой. На поверхности — отверстия шурфов, пробуренных для удобства покойников, и всякий раз во сне Крейвен убеждался в том, что тела не разлагаются. Нет ни червей, ни гниения. Под землей полным полно мертвых тел, и они готовы восстать со всеми их бородавками, приступами бешенства, взрывами смеха. Проснувшись, он лежал в постели и с великой радостью вспоминал, что плоть все-таки подвержена разложению.
Быстрым шагом он двинулся по Эджвер-роуд, по ней парами прогуливались гвардейцы, высокие, крепкие, широкоплечие; затянутые в облегающие брюки, они напоминали червей. Он ненавидел их и ненавидел свою ненависть, зная, что причина — зависть. Он отдавал себе отчет в том, что у любого из гвардейцев тело лучше, чем у него: от несварения его пучило, и он подозревал, что изо рта дурно пахнет… но кого он мог об этом спросить? Иногда он даже душился, и это была одна из его самых ужасных тайн. Почему его уговаривали поверить в воскрешение того самого тела, о котором он хотел забыть? Бывало, по ночам он молился (остаток религиозности еще сидел где-то у него внутри, как червь в яблоке), чтобы его тело ни в коем случае не восстало из мертвых.
Он очень хорошо знал боковые улочки, примыкающие к Эджвер-роуд: в таком настроении, как сегодня, он обычно бродил по ним, пока хватало сил, разглядывая свое отражение в витринах магазинов. Вот почему он сразу заметил рекламные плакаты у заброшенного Кинотеатра на Калпар-роуд. Плакаты появлялись около него редко, но такое случалось: иной раз «Драматическое общество „Банка Беркли“» снимало зал на вечер, или в нем показывали какой-нибудь фильм. Кинотеатр построил в 1920-х какой-то оптимист, полагавший, что дешевизна земли окупит удаленность от привычной театральной зоны. Но ни одна из поставленных пьес не привлекла зрителей, и скоро основными обитателями театра стали крысы и пауки. Обивка кресел ни разу не менялась, так что оживал театр лишь изредка, когда самодеятельная труппа решалась показать там свою постановку или кто-то хотел предложить зрителям фильм, которому не нашлось места в центральных кинотеатрах.
Крейвен остановился, прочитал надписи на рекламных плакатах. Даже в 1939 году оптимисты еще не перевелись, но только самый отчаянный из них всех мог рассчитывать на получение прибыли от «Дома немого кино». Первый сезон уже начался, а в том, что второго не будет, Крейвен нисколько не сомневался. Но билеты стоили дешево, он устал и не возражал против того, чтобы заплатить шиллинг и укрыться от дождя. Купил билет и прошел в темноту зала.
Где-то тренькало пианино, наигрывая что-то из Мендельсона. Он сел в кресло у прохода и сразу почувствовал, что его окружает пустота. «Нет, — подумал он, — второго сезона точно не будет». На экране крупная женщина, одетая в некое подобие тоги, заламывала руки, потом как-то странно, рывками, начала двигаться к кушетке. Села, уставилась в камеру сквозь пряди спутанных, падающих на глаза волос. Иногда ее изображение исчезало за точками и полосами. Субтитры пояснили: «Помпилия, преданная своим возлюбленным Августом, собирается наложить на себя руки».
Глаза Крейвена приспособились к темноте. В большом зале сидело человек двадцать: несколько парочек — они шептались, соприкасаясь головами, и одинокие, как он, мужчины в похожих дешевых макинтошах. Они сидели порознь, на значительном удалении друг от друга, неподвижные, как трупы, и навязчивая идея вернулась к Крейвену: его вновь охватил ужас. «Я схожу с ума, — тоскливо подумал он. — Другие люди ничего такого не чувствуют». Этот пустой зал напоминал ему кладбище с множеством могил, где тела ожидали воскрешения.
«Раб своей страсти, Август вновь требует принести вина».
Полноватый, средних лет, с арийской внешностью актер лежал, приподнявшись на локте, свободной рукой обнимая толстомясую женщину в сорочке. На пианино продолжали тренькать «Весеннюю песню», по экрану бежали полосы. Кто-то, нащупывая путь в темноте, протиснулся мимо Крейвена, видимо, мужчина невысокого роста: Крейвен почувствовал, как по его губам скользнула борода. Незнакомец со вздохом опустился в соседнее кресло, а на экране ход событий ускорился. Помпилия уже нанесла себе смертельный удар ножом и теперь лежала, недвижная и грудастая, в окружении стенающих рабынь.
— Что случилось? — спросил тихий голос у самого уха Крейвена. — Она спит?
— Нет. Умерла.
— Ее убили? — В голосе слышалось неподдельное любопытство.
— Не думаю. Покончила с собой.
Кто-то шикнул на них: «Тише». Оказывается, кого-то занимало происходящее на экране. А Крейвен считал, что зал используется только в качестве укрытия от дождя.
Фильм со смертью Помпилии не закончился. Остались дети, и предстояло решить судьбу следующего поколения? Но маленького бородатого мужчину, сидящего в соседнем кресле, похоже, интересовала только смерть Помпилии. И особенно тот факт, что он вошел в зал в тот самый миг, когда она простилась с жизнью. Дважды до Крейвена донеслось слово «совпадение», а мужчина продолжал разговаривать сам с собой едва слышным шепотом: «Абсурд, вдуматься… никакой крови». Крейвен не слушал. Он сидел, стиснув пальцы и зажав руки между коленями, и думал о том, что может сойти с ума: такие мысли не раз и не два приходили ему в голову. Ему нужно собраться с духом, взять отпуск, обратиться к врачу (одному богу известно, какая инфекция бродит по его организму). И тут до него дошло, что бородатый сосед обращается к нему.
— Что? — нервно переспросил он. — Что вы сказали?
— Крови было бы больше, чем можно себе представить.
— О чем вы говорите?
Мужчина обдал его влажным дыханием. В горле у него, казалось, что-то клокотало.
— Когда убивают мужчину…
— Это была женщина, — нетерпеливо перебил Крейвен.
— Разницы нет.
— И потом, никакого убийства не было.
— Это несущественно. — Разговор казался Крейвену совершенно бессмысленным. Бородатый самодовольно добавил: — Я-то знаю.
— Знаете что?
— О таких делах, — прозвучал двусмысленный ответ.
Крейвен повернулся и попытался рассмотреть соседа. Он псих? Или на грани помешательства. А кто еще заговаривает с незнакомцами в зале кинотеатра и несет бессвязную чушь? «Господи, — думал Крейвен, — я-то пока в своем уме. И хочу остаться». Он видел маленький темный силуэт. Мужчина вновь говорил сам с собой. «Разговоры. Одни разговоры. Они говорят, что все это из-за пятидесяти фунтов. Какая ложь. Причин-то множество. А они всегда хватаются за первую, ту, что на поверхности. Не хотят копнуть глубже. Ну и простофили», — в его голосе вновь послышалось самодовольство. Вот, значит, какое оно, безумие. До тех пор, пока Крейвен был готов это осознавать, он сам оставался в здравом уме — относительно, конечно. Наверное, он не мог считаться совершенно нормальным, таким, как мужчины в автомобилях или гвардейцы на Эджвер-роуд, но был более нормальным, чем этот тип. И это радовало.
Невысокий мужчина вновь повернулся и обдал его влажным дыханием.
— Вы говорите, она покончила с собой? Но кто может это утверждать? Дело же не в том, чья рука сжимала рукоятку ножа, — внезапно он вцепился в руку Крейвена влажными, липкими пальцами. Крейвен похолодел от ужаса, решив, что сейчас зарежут и его.
— О чем вы говорите?
— Я знаю, — уверенно продолжил мужчина. — В моем положении человек знает практически все.
— А в каком вы положении? — выдохнул Крейвен, чувствуя на своей руке его липкие пальцы, стараясь понять, паранойя у него или нет… объяснений могло быть с десяток, например, сосед просто измазался в патоке.
— Можно сказать, в отчаянном. — Голос его был едва слышен.
А на экране творилось что-то несусветное… стоило на секунду отвести глаза, и уже ничего невозможно было понять… Актеры двигались медленно, рывками. Молодая женщина в вечернем платье, кажется, плакала, прижимаясь к груди римского центуриона. Крейвен мог поклясться, что раньше их не видел. «Я не боюсь смерти, Луций… в твоих объятиях».
Мужчина захихикал. Опять заговорил сам с собой. Крейвен мог бы попросту его не замечать, если бы не липкие пальцы, пусть они уже и не сжимали его руку. Голова у мужчины чуть клонилась набок, как у слабоумного. Он отчетливо произнес: «Трагедия в Бейсуотере».
— Вы о чем? — спросил Крейвен. Он видел эти слова в газетном заголовке.
— Что?
— Какая трагедия?
— Подумать только, они назвали Каллен-мьюз Бейсуотером! — Внезапно мужчина начал кашлять и, повернувшись к Крейвену, стал кашлять прямо ему в лицо, словно хотел за что-то наказать. — Зонтик. Где мой зонтик? — Он начал подниматься.
— Зонтика при вас не было.
— Мой зонтик, — повторил он. — Мой… — Последнее слово он, похоже, проглотил и уже протискивался к выходу, задевая колени Крейвена.
Крейвен пропустил его, но, прежде чем невысокий мужчина добрался до пыльной портьеры под светящейся табличкой «Выход», экран сверкнул и превратился в яркое белое пятно: фильм закончился, а через несколько мгновений чуть заметно высветилась люстра под высоким потолком. Этого оказалось достаточно, чтобы Крейвен разглядел пятна на руке. Никакой паранойи: факт. Он не сошел с ума, он сидел рядом с безумцем, который на какой-то улице, Колон-мьюз, Коллин-мьюз… Крейвен вскочил и поспешил к черной портьере. Выбежал из кинотеатра и понял, что опоздал: коротышка мог уйти по любой из трех улиц. Поэтому Крейвен направился к телефону-автомату и решительно, довольный тем, что опасения за собственную психику оказались напрасными, набрал три девятки.[18]
Не прошло и двух минут, как его соединили с нужным отделом. Выслушали внимательно. Да, на Каллен-мьюз произошло убийство. Мужчине перерезали горло от уха до уха, хлебным ножом… ужасное преступление. Он начал говорить о том, что сидел в кинотеатре рядом с убийцей, это, конечно, был убийца, с липкими от крови руками. Рассказывая, Крейвен с отвращением вспомнил мерзкую бороду, влажное дыхание. Должно быть, было много крови. Но голос на другом конце провода перебил его: «О нет, убийца у нас, в этом сомнений нет. Исчезло тело».
Крейвен опустил трубку. Спросил себя вслух: «Почему такое случилось со мной? Почему именно со мной?» — И вновь перенесся в кошмарный сон. Темная, грязная улица превратилась в тоннель, соединяющий бесчисленные могилы, где покоились нетленные тела. «Это сон, — пробормотал он. — Сон! — Он наклонился вперед и в зеркальце над телефоном увидел отражение своего лица в маленьких капельках крови. Крейвен закричал. — Я не схожу с ума. Я не схожу с ума. Я в норме. Я не схожу с ума».
Постепенно собралась небольшая толпа, а скоро подошел и полицейский.
Мистер Левер стукнулся головой о потолок и выругался. Наверху хранился рис, и с наступлением темноты крысы принялись за дело. Крупинки риса через щели между досками падали на его кожаный чемодан, лысую голову, ящики с консервами, маленькую жестяную коробку с лекарствами. Его бой уже приготовил походную кровать, натянул москитную сетку, поставил снаружи, в теплой влажной темноте, складные стол и стул. Хижины с островерхими, крытыми пальмовыми листьями крышами, уходили к лесу, женщина разносила огонь от хижины к хижине. Пламя освещало старое лицо, обвисшие груди, татуированное, нездоровое тело.
Мистеру Леверу просто не верилось, что каких-то пять недель назад он был в Лондоне.
Выпрямиться он не мог, поэтому присел на корточки, открыл чемодан. Достал фотографию жены и поставил на один из ящиков. Вынул блокнот и химический карандаш. Грифель размягчился от жары и оставил пятна на пижаме. Потом, поскольку свет лампы-«молнии» выхватывал из темноты тараканов, размером с крупного шмеля, притаившихся на глинобитной стене, плотно закрыл крышку. В первые же десять дней он успел на собственном опыте убедиться, что здешние тараканы жрут все — носки, рубашки, даже шнурки от ботинок.
Мистер Левер вышел из хижины. Вокруг лампы вились мотыльки, но москитов не было. Он не видел и не слышал их с того самого момента, как сошел с корабля на берег. Он застыл в круге света, под любопытными, внимательными взглядами. Черные сидели на корточках у своих хижин и наблюдали за ним; они были дружелюбные, веселые, любопытные, но их неустанное внимание раздражало мистера Левера. Он чувствовал, как они удивленно таращились на него, когда начал писать письмо, когда закончил, когда вытер вспотевшие руки носовым платком. Каждое его движение вызывало у них неподдельный интерес.
«Дорогая Эмили, — писал мистер Левер, — я уже углубился в джунгли. Это письмо отправлю с курьером, как только найду Дэвидсона. У меня полный порядок. Разумеется, вокруг все такое непривычное. Береги себя, милая моя, и не волнуйся».
Среди хижин внезапно появился его повар. В руках у него бился тощий цыпленок.
— Масса покупать курица.
— Я же дал тебе шиллинг, не так ли?
— Они не нравиться, — ответил повар. — Они глупые люди.
— Почему им не нравится? Это хорошие деньги.
— Они хотят деньги с королем, — повар протянул руку, возвращая викторианский шиллинг. Мистеру Леверу пришлось встать, вернуться в хижину, найти коробку для денег, порыться в двадцати фунтах мелочью: никакого покоя.
То, что покоя не будет, он понял очень быстро. Ему приходилось экономить (это путешествие вообще напоминало азартную игру, что его пугало), он не мог позволить себе носильщиков, которые бы несли его в гамаке. Прошагав семь часов кряду, они останавливались в очередной, не известной ему деревне, и там мистер Левер не мог ни минуты побыть в одиночестве. Надо было еще пожать руку вождю, устроиться в хижине, принять в подарок пальмовое вино, пить которое он боялся, купить рис и пальмовое масло для носильщиков, выдать им соль и аспирин, смазать царапины йодом. Его не оставляли в покое, пока он не ложился спать. И тогда на смену людям приходили крысы. Стоило погасить свет, как они начинали носиться по стенам, шуршать между ящиков и чемоданов.
«Я слишком старый, — сказал себе мистер Левер, — слишком старый», — и снова принялся за письмо: «Я надеюсь найти Дэвидсона завтра. Если мне это удастся, я, возможно, вернусь, когда придет это письмо. Не экономь на эле и молоке, дорогая, и вызывай врача, если тебе станет плохо. У меня предчувствие, что мое путешествие будет очень удачным. Мы поедем в отпуск, тебе нужно отдохнуть, сменить обстановку…» Он смотрел вдаль, мимо хижин, черных лиц, банановых деревьев, на лес, откуда он вышел и куда ему предстояло уйти на следующее утро, и думал: «Истборн[19], Истборн пойдет ей на пользу». А потом стал снова лгать Эмили, потому что успокоить ее могла только ложь. «Я должен потребовать как минимум три сотни фунтов на расходы и комиссионные». Но эти места разительно отличались от тех, где ему приходилось продавать тяжелую технику. А ведь он занимался этим тридцать лет, изъездил всю Европу и Штаты, но никогда не сталкивался ни с чем подобным. Он слышал, как в хижине капала вода, просачиваясь через фильтр, кто-то где-то наигрывал монотонную, печальную, непонятную мелодию, пощипывая струны из пальмовых волокон, которые, казалось, говорили человеку, что он несчастен, но это не имеет ровно никакого значения, потому что ничего не меняет.
«Береги себя, Эмили, — повторил мистер Левер. Только это он и мог написать, у него рука не поднималась рассказывать об узких, крутых, ведущих в никуда тропах, змеях, скользящих по земле быстрее пламени, крысах, пыли, голых, обезображенных болезнями телах. — Не забывай…» — и вновь его прервали.
— Вождь, — прошептал бой, и мистер Левер увидел направляющегося к нему толстого старика в одеянии из домотканой материи и мятой шляпе-котелке. Путь ему освещал мужчина с факелом. Следом его люди несли шесть мисок с рисом, одну с пальмовым маслом, две — с мясом. — Еда для носильщиков, — объяснил бой, и мистеру Леверу пришлось встать, улыбнуться, кивнуть и постараться объяснить без слов, что он очень признателен, еда превосходная и утром вождь получит от него достойный подарок. Поначалу мистера Левера мутило даже от запаха снеди.
— Спроси его, — велел он бою, — не видел ли он белого человека в этих местах. Спроси его, не рыл ли белый человек землю. Черт! — вырвалось у мистера Левера. И его лысина, и ладони покрылись липким потом. — Спроси, не видел ли он Дэвидсона?
— Дэвидсона?
— Ты знаешь, о ком я. Белого человека, которого я ищу.
— Белого человека?
— А иначе что мне тут делать, а? Белого человека? Разумеется, белого человека. Я приехал сюда не для того, чтобы поправить здоровье.
Стоявшая поблизости корова фыркнула и потерлась рогами о стену хижины, между мистером Левером и вождем пробежали две козы и перевернули миски с мясом; никто не огорчился, а кусочки мяса, валявшиеся в пыли и навозе, вновь положили в миски.
Мистер Левер сел, закрыл лицо белыми, холеными руками с кольцами на пухлых пальцах. Вновь он почувствовал, что слишком стар для таких авантюр.
— Вождь говорит, белый человек давно не бывал в этих местах.
— Как давно?
— Вождь говорит, с того момента, как он заплатил налог на хижины.
— И как давно это было?
— Очень, очень давно.
— Спроси его, сколько еще идти до Гри. Завтра доберемся?
— Вождь говорит, очень долго идти.
— Ерунда, — отрезал мистер Левер.
— Вождь говорит, очень долго идти. Лучше остаться здесь. Отличная деревня. Никаких москитов.
Мистер Левер застонал. Каждый вечер одно и тоже. Следующая деревня очень, очень далеко. Они под любым предлогом пытались задержать его, чтобы отдохнуть самим.
— Спроси вождя, сколько часов потребуется, чтобы…
— Много, много, — заверил его бой. Они не имели понятия о единицах измерения времени. — Прекрасный вождь. Отличное мясо. Носильщики устали. Никаких москитов.
— Мы идем дальше, — стоял на своем мистер Левер.
— Прекрасная деревня. Вождь говорит…
Он подумал: «Не будь это мой последний шанс, я бы сдался». Они так ему надоели, что он ужасно захотел увидеть другого белого человека (не Дэвидсона, он не решился бы плакаться Дэвидсону в жилетку), которому он мог бы объяснить, в какой отчаянной ситуации оказался. Нет, нет на свете справедливости. В противном случае человеку, тридцать лет проработавшему торговым агентом, не пришлось бы ходить от двери к двери в поисках работы. Он был отличным торговым агентом, многим заработал много денег, у него были прекрасные рекомендации, но мир перевернулся, стал не таким, как прежде. И мистер Левер не вписывался в этот новый мир, совершенно не вписывался. Может, потому что ушел на пенсию, а еще через десять лет — спасибо Депрессии — потерял все деньги.
Мистер Левер обошел всю Виктория-стрит, показывая свои рекомендации. Многие знали его, угощали сигарами, дружелюбно посмеивались над ним за желание в таком возрасте вновь заняться работой («Я не могу больше сидеть дома. Старый конь, ты же знаешь…»), рассказывали анекдоты, а потом он возвращался в Мейденхед с пустыми руками, размышляя о том, что всем он кажется стариком, что ситуация меняется от плохого к худшему, и вдобавок к этому у жены слабое здоровье.
Судьба улыбнулась мистеру Леверу в довольно-таки обшарпанной маленькой конторе на Лиденхолл-стрит. Контора носила громкое название инженерной фирмы, но занимала только две комнатушки. Все техническое оснащение состояло, похоже, из единственной пишущей машинки, а персонал — из девушки-секретаря с золотыми зубами да мистера Лукаса, высокого, тощего, с нервно подергивающимся левым веком. Во время собеседования левый глаз мистера Лукаса непрерывно подмигивал мистеру Леверу. Никогда раньше последний не опускался так низко.
Мистер Лукас не стал кривить душой. Выложил все карты на стол. Денег у него не было, зато он многого ждал от полученного им патента. На новую драгу. Способную кардинальным образом изменить золотодобычу. Но он не мог рассчитывать на то, что большие компании возьмутся за техническое перевооружение. Слишком тяжелые времена. Так что следовало пройти весь путь от самых истоков, а истоки эти находились там же, где вожди, миски с мясом, назойливые туземцы, крысы и жара. Кажется, все это называется какой-то республикой, сказал мистер Лукас, но тут же добавил, что ему мало что известно и что, возможно, люди там не такие черные, какими их рисуют (и нервно хихикнул). Короче, одна большая компания отправила туда своих представителей и получила концессию на разведку золота и алмазов. Мистер Лукас доверительно сообщил мистеру Леверу: они просто испугались того, что нашли. И теперь энергичному человеку достаточно проскользнуть через границу (благодаря слову «проскользнуть» операция представлялась, с одной стороны, очень простой, с другой стороны — секретной, потому что слово очень нравилось мистеру Лукасу) и предложить им новую драгу: она могла сэкономить многие тысячи при промышленной разработке месторождения, и комиссионные выходили очень приличные, а ведь это было только начало. Так что все могли кое-что подзаработать.
— Разве нет возможности решить все вопросы в Европе?
Левое веко мистера Лукаса еще несколько раз дернулось.
— Бельгийцы, они оставляют последнее слово за старателем. За тем, кто непосредственно занимается месторождением. Это англичанин, его фамилия Дэвидсон.
— Как насчет оплаты расходов?
— В этом-то и проблема, — вздохнул мистер Лукас. — Мы же только начинаем. И нам нужен партнер. За свой счет мы послать человека не можем. Но, если вы готовы рискнуть… Ваша комиссия составит двадцать процентов стоимости контракта…
— Вождь просит его извинить, — носильщики сидели над мисками и, загребая рис левой рукой, отправляли его в рот.
— Конечно, конечно, — рассеянно пробормотал мистер Левер. — Он очень добр, спасибо ему.
На несколько мгновений он забыл о пыли и темноте, о невыносимом запахе коз и пальмового масла, о бодливых коровах; он вернулся в мир ротарианцев[20] и ланчей в «Стоунсе», «пинты темного» и газет для деловых людей. Он вновь стал хорошим парнем, вышагивал по едва освещенной Голденс-Грин, масонский брелок позвякивал на цепочке для часов, и он шел от станции подземки к своему дому на Финчли-роуд с ощущением, что он не один в этом мире, что есть люди, которые с ним в одной лодке, — с ощущением уверенности в себе.
Теперь ему потребовалась вся его храбрость без остатка. В эту поездку он вложил свои последние сбережения. За тридцать лет работы он научился отличать хорошее от плохого и не сомневался в том, что новая драга — это действительно технический прорыв. Сомнения его мучили другие: а сможет ли он найти Дэвидсона? Карты в республике рисовать еще не научились. Так что путешественнику оставалось только одно: выписать на листок названия и надеяться, что кто-нибудь в очередной деревне тебя поймет и укажет, куда идти дальше. Но мистеру Леверу всегда говорили: «Очень далеко». И всякий раз, когда он слышал эту фразу, запасы его храбрости таяли.
— Хинин, — мистер Левер повернулся к бою. — Где мой хинин?
Его бой никогда ничего не помнил. Их не волновало, что случится с тобой, их улыбки ничего не значили, и мистера Левера, который лучше многих понимал, чего стоит в деловых отношениях ничего не значащая улыбка, возмущало их бессердечие. Вот почему на его лице отразилась досада и неприязнь.
— Вождь говорит, белый человек в буше в пяти часах ходьбы.
— Так-то лучше, — кивнул мистер Левер. — Должно быть, это Дэвидсон. Он ищет золото?
— Да. Белый человек ищет золото в буше.
— Мы выходим завтра утром.
— Вождь говорит, лучше остаться здесь. Комар с лихорадкой укусил белого человека.
— Это плохо, — ответил мистер Левер, но не без удовольствия отметил, что удача, похоже, поворачивается к нему лицом. «Дэвидсону нужна помощь. Дэвидсон не сможет мне отказать. Друг в беде — настоящий друг», — и он уже проникся к Дэвидсону самыми теплыми чувствами. Дэвидсон воспримет его прибытие как подарок небес и, конечно же, во всем пойдет ему навстречу. Мистер Левер подумал: «Молитва. Помолюсь-ка я на ночь, нынче люди пренебрегают молитвой, а напрасно, что-то в этом есть». Он вспомнил, как долго стоял на коленях у углового столика и истово молился о здоровье Эмили, когда ее увезли в больницу.
— Вождь говорит, белый человек умер.
Мистер Левер повернулся к ним спиной и ушел в свою хижину. Притушил лампу. Быстро разделся, засунул одежду в чемодан, подальше от тараканов. Он не верил тому, что ему говорили, верить не имело смысла. Если Дэвидсон мертв, остается только возвращаться домой. Мистер Левер уже потратил больше, чем следовало, и теперь окончательно разорится. Эмили, наверное, придется переехать к брату, но нельзя рассчитывать, что ее брат… Мистер Левер заплакал, но в густом сумраке хижины едва ли кто отличил бы слезы от пота. Мистер Левер опустился на колени у кровати-раскладушки, покрытой москитной сеткой, помолился в пыли земляного пола. Раньше он никогда не касался земли голыми ногами, боясь блох. Этих тварей здесь хватало, они только и ждали, как бы залезть под ногти, отложить яйца и начать размножаться.
«Боже, — молился мистер Левер, — не дай Дэвидсону умереть. Позволь ему только заболеть и порадоваться моему приходу. — Его ужасала сама мысль о том, что он больше не сможет содержать Эмили. — Господи, ради нее я готов на все», — но это была лишь пустая фраза; он понятия не имел, на что готов пойти ради Эмили. Они счастливо прожили тридцать пять лет, изменял он ей лишь от случая к случаю, обычно после обедов с ротарианцами и их подначиваний, но, даже если он и залезал под чью-нибудь юбку, то все же ни на секунду не усомнился в том, что только с ней может быть счастлив. А теперь, когда они оба постарели и нуждались во взаимной поддержке, он потерял все деньги, и по всему выходило, что их ждет разлука. Мистер Левер полагал, что это жестоко, несправедливо.
Но Дэвидсон, разумеется, не умер. С чего, собственно, ему умирать? Черные дружелюбны. Люди говорили, что страна небезопасна для здоровья, но он еще ни разу не слышал писка москита. И потом, от малярии не умирают, лежат под одеялами, пьют хинин, чувствуют себя прескверно, и ждут, пока болезнь уйдет вместе с потом. Существовала еще опасность дизентерии, но Дэвидсон не раз и не два отправлялся в экспедиции и прекрасно знал: если вскипятить и отфильтровать воду, о болезни можно не думать. Вода, конечно, не внушала доверия. Не стоило даже мочить в ней ноги, чтобы не подцепить какой-нибудь грибок или паразита, вроде ришты, но ведь от червя тоже еще никто не умирал.
Мистер Левер лежал в кровати, мысли его ходили по кругу, и он не мог уснуть. Он размышлял о том, что от такой дряни, как ришта, не умирают. Да, на ноге появляется язва, а если опустить ногу в таз с водой, то можно увидеть, как всплывают яйца, отложенные червем. Приходится находить конец червя, похожего на нить, наматывать на спичку и осторожно вытаскивать из ноги, стараясь не разорвать. Потому что головка ришты может находиться где-нибудь у колена. «Я слишком стар для этой страны», — думал мистер Левер.
А потом у кровати вновь появился бой. Прошептал сквозь москитную сетку: «Масса, носильщики говорят, что уходят домой».
— Уходят домой? — устало переспросил мистер Левер. Как часто он это уже слышал. — А почему они хотят уйти домой? — В принципе, ему вовсе не хотелось знать причину такого решения: людей племени банде нельзя посылать за водой, потому что старший у них — банде, и кто-то украл пустую жестянку и продал в деревне за пенни, а путь на следующий день предстоял уж очень далекий… — Скажи им, они могут идти домой. Утром я им заплачу. Но подарка они не получат. Они получили бы большой подарок, если бы остались. — Он не сомневался, что это очередная уловка черных, и его просто хотят провести.
— Да, масса. Они не хотят подарка.
— Это еще почему?
— Они боятся москита, который укусил белого человека.
— Я найму носильщиков в деревне. А те могут идти домой.
— Я тоже, масса.
— Убирайся, — бросил мистер Левер. Последняя фраза переполнила чашу терпения. — Убирайся и дай мне поспать. — Бой тут же ушел, послушный, хоть и дезертир, а мистер Левер подумал: «Поспать! Разве это возможно?» Откинул сетку, вылез из кровати (опять встал на пол босыми ногами, наплевав на блох), поискал шкатулку с лекарствами. Конечно, она оказалась заперта, пришлось открывать чемодан и доставать ключ из кармана брюк. К тому моменту, как мистер Левер нашел снотворное, нервы его совершенно расшатались, а потому он принял сразу три таблетки. Он погрузился в тяжелый сон без сновидений, однако, проснувшись, обнаружил, что во сне махнул рукой и откинул сетку. Будь в хижине хоть один москит, укус был бы неизбежен, но никто в деревне москитов не видел.
Мистер Левер сразу понял, что никакой катастрофы не произошло. Деревня, названия которой он не знал, расположилась на вершине холма. С востока и запада к маленькому плато подступал лес. На западе он еще напоминал темную бесформенную массу, вроде большого грозового облака, на востоке уже видны были высокие тополя, поднимающиеся над пальмами. Мистера Левера всегда будили до зари, но в этот день никто не удосужился заглянуть к нему в хижину. Несколько носильщиков сидели неподалеку, о чем-то переговариваясь. Среди них мистер Левер заметил и боя. Он вернулся в хижину, оделся, приговаривая: «Я должен проявить твердость», но на самом деле он очень боялся, боялся, что останется один, что ему придется возвращаться.
Когда он вновь вышел из хижины, деревня проснулась: женщины спускались по склону холма за свежей водой, мимо сидевших на корточках носильщиков, мимо плоских камней, под которыми покоились ушедшие в мир иной вожди, мимо рощи, где гнездились птички, отдаленно напоминавшие зелено-желтых канареек. Мистер Левер уселся на складной стул посреди кур, собак и лепешек коровьего навоза, подозвал боя. Он решил действовать «с позиции силы», но не знал, что из этого выйдет.
— Скажи вождю, что я хочу с ним поговорить.
Сразу поговорить не удалось: вождь еще не проснулся, но в конце концов он подошел, все в том же сине-белом одеянии и котелке.
— Скажи ему, — обратился мистер Левер к бою, — что мне нужны носильщики, чтобы пойти со мной к белому человеку и вернуться обратно. На два дня.
— Вождь не соглашается, — ответил бой.
— Черт побери, — взревел мистер Левер, — если он не соглашается, то не получит от меня подарка, ни пенни! — И тут же подумал о том, что полностью зависит от честности аборигенов. Ящик с деньгами стоял в хижине у всех на виду. Они могли просто зайти и взять его. Территория, на которой он находился, не входила в состав ни английской, ни французской колонии. А черные на побережье и пальцем бы не пошевелили, чтобы помочь англичанину, ограбленному в глубинке, — а если бы даже пошевелили, все равно сделать бы ничего не смогли.
— Вождь спрашивает, сколько?
— Они мне нужны на два дня, не больше. Думаю, шесть человек мне хватит.
— Вождь спрашивает, сколько?
— Шесть пенсов в день и еда.
— Вождь не согласен.
— Девять пенсов в день.
— Вождь говорит, слишком далеко. Шиллинг.
— Хорошо, хорошо, — кивнул мистер Левер. — Пусть будет шиллинг. Вы все можете возвращаться домой, если хотите. Я сейчас с вами расплачусь, но подарка вы не получите, ни пенни.
Мистер Левер не ожидал, что его оставят одного, и его охватило грустное чувство одиночества, когда он наблюдал, как они уходят, понурив головы и сгорая от стыда, вниз по склону, на запад. Они шли с пустыми руками, но не пели. Один за другим, в молчании, его бывшие носильщики скрылись из виду, и бой вместе с ними, а он остался один с грудой ящиков, коробок, чемоданов и вождем, который не знал ни слова по-английски. Мистер Левер робко ему улыбнулся.
К десяти утра удалось набрать новых носильщиков. Он видел, что никому из них идти не хочется, но надо было идти, несмотря на жару, чтобы отыскать Дэвидсона до наступления темноты. Он надеялся, что вождь объяснил носильщикам, куда они пойдут, но точно знать этого не мог, их разделяла стена непонимания, и когда они двинулись вниз по склону на восток, он, можно сказать, шел один.
Их тут же поглотил лес. Лес обычно навевает мысли о девственной красоте, о могучей силе природы, но этот либерийский лес более всего напоминал бескрайнюю зеленую изгородь. Они шагали по тропе шириной с фут среди плотно переплетенных между собой лиан, веток кустарников, сухой травы. Не видно было никакой живности, разве что иной раз где-то над зеленым пологом пролетали большие птицы, громко хлопая крыльями и издавая звуки наподобие скрипа несмазанной двери. Перед глазами маячила зелень, зелень, и снова зелень. Они шли, шли, шли, и ничего не менялось. Утомляла не столько жара, сколько скука: приходилось заставлять себя о чем-нибудь думать, но даже Эмили не задерживалась в его мыслях больше чем на три минуты. Небольшое разнообразие в их тоскливый путь внес участок тропы, затопленный водой: мистер Левер преодолел его на спине одного из носильщиков. Поначалу ему не нравился сильный, горьковатый запах этих людей (похожий на запах еды, что подавали в детстве на завтрак), но постепенно он перестал обращать на него внимание и теперь просто не замечал, как они пахнут. Не тронула мистера Левера и красота больших бабочек, которые сидели у кромки воды, потом внезапно вспорхнули и зеленым облачком заклубились над землей. Чувства его притупились, осталась одна только скука.
Однако настроение его заметно улучшилось, когда носильщик, шагавший впереди, указал на прямоугольную яму, вырытую у самой тропы. Мистер Левер понял: Дэвидсон прошел именно здесь. Он остановился, заглянул в яму. Размерами она напоминала могилу для невысокого человека, только была гораздо глубже. Яма уходила вниз на добрых двенадцать футов, на дне стояла черная вода, а деревянная опалубка, которая не позволяла стенкам осыпаться, уже начала гнить. Поскольку вода закрывала только дно, не вызывало сомнений, что вырыли яму уже после сезона дождей. Конечно, в прежние времена мистер Левер, с чертежами новой драги и расчетами ее производительности, никогда бы не поехал на край света ради такой вот ямы. Он привык к большим промышленным производствам, огромным отвалам, черному дыму, вырывающемуся из высоких труб, запыленным коттеджам вдалеке, кожаному креслу в офисе, хорошей сигаре, крепким рукопожатиям вольных каменщиков, и вновь, как и в кабинете мистера Лукаса, подумал, что пал слишком низко. Получалось так, что он собирается начать серьезное дело с ямы, вырытой ребенком в заброшенном дальнем углу сада. Проценты, на которые он рассчитывал, таяли на глазах в горячем влажном воздухе. Мистер Левер покачал головой: негоже сразу впадать в панику. Яма не сегодняшняя, ее вырыли не один месяц тому назад, возможно, с тех пор дела у Дэвидсона пошли лучше. Здравый смысл указывал на то, что жила, на одном конце которой добывали золото в Нигерии, а второй находился в Сьерра-Леоне, проходит через Либерию. Даже крупнейшие месторождения начинались с такой вот дыры в земле. Компания (он говорил с директорами в Брюсселе) не сомневалась в успехе: они лишь хотели получить подтверждение Дэвидсона, что предлагаемая драга подойдет для местных условий. «Подпись — вот все, что мне нужно», — подумал мистер Левер, глядя вниз на лужицу черной воды.
Пять часов, обещал вождь, но прошло уже шесть, а они все еще шли. Мистер Левер ничего не ел, ему хотелось как можно быстрее добраться до Дэвидсона. Вот он и шел, невзирая на жару. Лес защищал от прямых лучей, но под зеленым пологом воздух застаивался, и на редких, залитых солнцем прогалинах было даже прохладнее, чем в тени. Во всяком случае, там хотя бы можно было дышать. В четыре часа жара пошла на спад, но мистера Левера начал терзать страх, что они не смогут найти Дэвидсона до темноты. Болела нога; прошлой ночью его укусила песчаная блоха. Ощущение было такое, словно кто-то держал зажженную спичку у мизинца. Наконец, в пять часов они наткнулись на труп негра.
На маленькой вырубке мистер Левер заметил прямоугольную яму, похожую на первую. Заглянул в нее и отпрянул, увидев фосфоресцирующие белки, уставившиеся на него из черной воды. Негра сложили почти пополам, чтобы запихнуть в слишком тесную для него могилу, кроме того, тело раздулось от жары. Кожа напоминала ожоговый пузырь, который только и ждал, когда же его проткнут иголкой. Мистера Левера замутило, на плечи навалилась усталость. Если б они успели вернуться в деревню до темноты, он бы дал команду поворачивать назад, а теперь оставалось только идти дальше. К счастью, носильщики тела не видели. Мистер Левер сделал им знак рукой, чтобы они шли вперед, и сам последовал за ними, спотыкаясь о корни и борясь с тошнотой. Он обмахивался солнцезащитным шлемом, его широкое полное лицо побледнело и блестело от пота. Ему еще не доводилось видеть брошенный труп. Его родители лежали в гробу с умытыми лицами, закрытыми глазами. Они «уснули навечно», в полном соответствии с надгробным словом, но выпученные белки глаз и раздувшееся лицо плохо сочетались со словом «сон». Мистер Левер очень хотел бы помолиться, но молитва в этом мертвом, душном лесу казалась совершенно неуместной. Он просто не смог бы ее прочитать.
Впрочем, с наступлением сумерек начали появляться признаки жизни: среди сухой травы и уходящих вверх лиан и ветвей деревьев началось какое-то движение. Это были мартышки, они возились и кричали совсем рядом, но густая растительность не давала пробиться остаткам дневного света, так что мистер Левер чувствовал себя, как слепой среди толпы перепуганных людей, которые даже не знали причины собственного страха. Носильщики тоже чего-то боялись. В неровном свете фонаря-«молнии», мистер Левер видел их согнутые от тяжести фигуры и маленькие облачка пыли у них под ногами. Мистер Левер с волнением прислушивался, ожидая нападения москитов, — обычно они и появлялись с наступлением сумерек, — но их не было.
Вскоре они подошли к холму, где журчал ручей, поднялись на вершину и обнаружили Дэвидсона. Растительность на участке площадью в двенадцать квадратных футов вырубили, там и стояла небольшая палатка. Дэвидсон вырыл еще одну яму, у палатки лежали груды коробок и ящиков, сифон с водой, фильтр, эмалированный таз. Но в палатке не горел свет, из нее не доносилось ни звука, половинки полога разошлись, и в голове мистера Левера шевельнулась неприятная мысль: «А вдруг вождь сказал правду?»
Мистер Левер взял фонарь-«молнию» и вошел в палатку. На кровати лежало тело. Поначалу мистер Левер подумал, что Дэвидсон весь в крови, потом понял, что рубашка и шорты цвета хаки, как и щетина на подбородке, покрыты черной блевотиной. Он протянул руку и коснулся лица Дэвидсона. Если б он не почувствовал легкого дыхания на ладони, принял бы его за мертвого, — такой холодной была кожа старателя. Мистер Левер поднес фонарь ближе, и лимонно-желтое лицо больного сказало ему все, что он хотел знать. А ведь он сразу мог сообразить, в чем дело, когда его бой сказал: «Лихорадка». Этот человек, конечно, умирал не от малярии. Мистер Левер вспомнил одну статью, которую давным-давно прочитал в нью-йоркской газете: о вспышке желтой лихорадки в Рио, о том, что из ста заболевших девяносто четыре умирали. Тогда эта статья не имела к нему никакого отношения, а теперь стала актуальной как никогда. У него на глазах Дэвидсона вновь вырвало: изо рта поползла черная блевотина.
Поначалу мистер Левер решил, что все кончено: его путешествие, надежды, жизнь с Эмили. Он ничем не мог помочь Дэвидсону, тот лежал без сознания, пульс практически не прощупывался, однако стоило мистеру Леверу подумать, что бедняга умер, как у того на губах опять начинала пузыриться черная жижа, так что вовсе не имело смысла ее смывать. Даже под одеялом Дэвидсон был таким холодным, что мистер Левер достал еще и свои одеяла и укрыл его, хотя не знал, стоит ли так делать или, наоборот, это фатальная ошибка. Впрочем, если у Дэвидсона и оставался шанс выжить, от количества одеял это точно не зависело. На вырубке носильщики уже развели костер и готовили рис, который принесли с собой. Мистер Левер разложил складной стул, устроился у самой кровати. Он решил не спать этой ночью, по всему выходило, что в эту ночь ему следует бодрствовать. Открыв чемодан, он увидел незаконченное письмо к Эмили. Сел рядом с Дэвидсоном, попытался дописать письмо, но не смог придумать ничего, кроме того, что повторял уже много раз: «Береги себя. Не экономь на эле и молоке».
Он задремал, склонившись над блокнотом, проснулся в два часа ночи, подумал, что теперь Дэвидсон точно умер. Но опять ошибся. Мистеру Леверу очень хотелось пить, ему очень не хватало боя. Когда они останавливались на ночлег после дневного марша, бой первым делом разжигал костер и ставил на него котелок с водой. И к тому времени, когда у палатки или хижины устанавливали стол и стул, вода уже закипала и можно было пропустить ее через фильтр и пить. В сифоне, стоявшем в палатке, оставалось только полчашки воды, и, если бы под угрозой оказалось здоровье одного мистера Левера, он спустился бы к ручью и напился, но речь шла и о благополучии Эмили. У кровати мистер Левер заметил пишущую машинку и подумал, что прямо сейчас может напечатать отчет о провале своей миссии. А заодно это помогло бы побороть сон: он считал, что, заснув, проявит неуважение к умирающему. Мистер Левер нашел бумагу под какими-то письмами, отпечатанными, подписанными, но не разложенными по конвертам и не заклеенными. Должно быть, болезнь внезапно свалила Дэвидсона. Мистер Левер задумался о том, кто мог затолкать в яму негра? Возможно, Дэвидсонов бой, но куда он тогда подевался? Мистер Левер поставил пишущую машинку на колени и отстучал заглавие письма: «Из лагеря близ Гри».
«Нет в мире справедливости», — в какой уже раз подумал мистер Левер. Он проделал долгий путь, потратил много денег, наверное, подорвал из без того уже не крепкое здоровье, и все ради того, чтобы потерпеть неизбежное поражение в крохотной палатке рядом с умирающим человеком, а ведь мог признать, что проиграл, не выходя из дома, сидя в гостиной рядом с Эмили. От мысли о молитвах, которые он напрасно произнес, стоя на коленях на земляном полу среди блох, тараканов и крыс, в нем проснулся мятежный дух. Москит — первый, которого он услышал, — пищал, летая по палатке. Яростным взмахом руки мистер Левер отогнал его; он так одичал, что ротарианцы уже не признали бы его своим. Он проиграл, но при этом освободился от пут. Нравственные законы позволяли человеку жить радостно и свободно среди себе подобных, но мистер Левер не мог похвастать ни счастьем, ни успехом, а господина, что составлял ему компанию в этой довольно-таки душной палатке, не волновали ни соблюдение правил честной конкуренции, ни нарушение мистером Левером хоть одной заповеди, хоть всех десяти сразу. Невозможно сохранять незыблемыми свои принципы, если они применимы только в одной географической зоне. Торжественность смерти… Ничего торжественного в смерти не было, лишь лимонно-желтая кожа да черная блевотина. Честность лучше всякой полиции… внезапно ему открылось, сколь несправедливо это утверждение. Над пишущей машинкой склонился анархист, анархист, не признающий никаких догм, за исключением одной: своей любви к Эмили. Мистер Левер начал печатать: «Я внимательно изучил чертежи и проверил расчеты характеристик новой драги Лукаса…»
Волна безумного счастья захлестнула мистера Левера. «Я победил», — подумал он. Это письмо станет последней весточкой, которую компания получит от Дэвидсона. Младший партнер вскроет его в обшитом темным деревом кабинете брюссельского офиса. Постучит по вставным зубам кончиком авторучки «Уотермен» и пойдет к мсье Гольцу. «Принимая во внимание все эти факторы, я рекомендую принять предложение…» Они отправят соответствующую телеграмму Лукасу. Что касается Дэвидсона, то точную дату смерти представителя компании в этой африканской стране установить не удастся. В Либерию отправится другой старатель, а драга… Мистер Левер тщательно скопировал подпись Дэвидсона на чистом листе бумаги. Результат его не удовлетворил. Он перевернул лист с оригиналом подписи, скопировал еще раз, чтобы не мешало собственное представление о том, как пишутся буквы. Получилось несколько лучше, но еще не так, как хотелось бы. Он отложил бумагу и стал искать ручку Дэвидсона. Нашел и принялся покрывать чистый лист все новыми и новыми подписями. За этим занятием он и заснул. Проснулся через час и обнаружил, что фонарь-«молния» погас: закончилось масло. Оставалось только сидеть у кровати Дэвидсона и дожидаться рассвета. Один раз его укусил в лодыжку москит. Мистер Левер хотел его прихлопнуть, но опоздал: негодяй успел улететь. Когда рассвело, мистер Левер увидел, что Дэвидсон мертв. «Вот бедняга», — пробормотал он, не разжимая губ, во рту после бессонной ночи оставался неприятный привкус. Эти слова прозвучали как отголосок былой порядочности.
По приказу мистера Левера двое носильщиков опустили тело покойного в яму. Мистер Левер уже не боялся ни носильщиков, ни неудачи, ни языкового барьера. Он разорвал недописанное письмо. Оно более не отвечало его настроению. Покорность судьбе, тайные страхи, жалобные слова, вроде: «Не ограничивай себя в эле. Береги себя», — остались в прошлом. Все равно домой он попадет одновременно с письмом, и перед ними откроются захватывающие перспективы, о которых они не могли и мечтать. Комиссионные за драгу действительно будут только началом. Ему уже не хотелось везти ее в Истборн, он мечтал о Швейцарии. Да что там Швейцария, они смогли бы позволить себе и отпуск на Ривьере. Он собирался домой — во всяком случае, он так думал — и как же он был счастлив. Он освободился от всего, что тяготило его на протяжении долгой карьеры, от уколов совести, которая фиксировала каждый неблаговидный поступок, каждую юбку на Пиккадилли, каждый лишний стакан, пропущенный в «Стоунсе». Теперь же он уже ничего не страшился…
Но вы, читатель, перед глазами которого сейчас эта страница, знаете гораздо больше, чем мистер Левер, вы можете проследить путь москита от раздувшегося негра в яме до палатки Дэвидсона и лодыжки мистера Левера, и вы, возможно, верите в Бога, доброго Бога, с пониманием относящегося к человеческим слабостям, решившего подарить мистеру Леверу три дня счастья, три дня среди долгой полосы неудач, когда его, с поддельным письмом Дэвидсона в кармане и желтой лихорадкой в крови, будут нести через лес. История эта могла бы укрепить мою веру в Его любовь и всемогущество, если бы ее не поколебало мое близкое знакомство с лесом, из которого выбирался радостный, всем довольный мистер Левер, — лесом, где невозможно поверить в существование духовного мира, где нет места ничему живому и даже цивилизация кажется эфемерной. Но, разумеется, у каждой медали две стороны. Эту поговорку любил повторять мистер Левер, когда пил пиво в Руре или «перно» в Лотарингии, продавая тяжелую технику.
Коммунисты появились первыми. Человек двенадцать быстро шагали по бульвару, который тянулся от Комбá к Менильмонтан: молодой мужчина с девушкой чуть отставали, потому что у него болела нога, а она помогала ему идти. На их лицах читались нетерпение, досада и отчаяние, словно они пытались успеть на поезд, в глубине души осознавая, что поезд этот уже ушел.
Хозяин кафе увидел их издалека: горели уличные фонари (вскоре лампы будут разбиты пулями и этот парижский квартал погрузится во тьму). Собственно, на всем широком пространстве бульвара больше никого не было. С наступлением сумерек в кафе зашел только один человек, а после того, как солнце село, со стороны Комба послышались выстрелы. Метро давно закрылось, однако хозяин не торопился опускать жалюзи, то ли из врожденного упрямства, то ли из нежелания отступать перед превратностями жизни. А может, от жадности. Наверное, он и сам не назвал бы истинную причину. Прижимаясь широким желтоватым лбом к стеклу, он старался разглядеть, что творится на бульваре справа и слева от кафе.
Но когда появились те люди, которые определенно куда-то спешили, он решил, что пора закрываться. Прежде всего предупредил об этом своего единственного посетителя, который лениво гонял бильярдные шары, прохаживаясь вокруг стола и пощипывая усы. Его лицо в полумраке отливало зеленью.
— Красные идут, — сообщил хозяин кафе, — так что вам, пожалуй, пора. Я опускаю жалюзи.
— Не мешайте. Мне они вреда не причинят, — ответил посетитель. — У меня очень сложный шар. Так-так, красные наступают. Лучше отойти в сторону. А то затопчут, — и он ударил, но шар, вместо того, чтобы попасть в лузу, отскочил от борта.
— Я понимаю, тут ничего не поделаешь, — кивнул лысой головой хозяин кафе. — Но вам лучше пойти домой. Только сначала помогите мне опустить жалюзи. Жену я отослал.
Посетитель сердито глянул на него, повертел в пальцах кий.
— Из-за вас я промазал. Вам-то, небось, есть чего бояться. А я — бедный человек. И мне ничего не грозит. Можно не суетиться. — Он подошел к вешалке, достал сигару из кармана пальто. — Лучше принесите пива. — Вновь повернулся к столу, прицелился кием, шары со стуком раскатились, а сердитый хозяин двинулся к стойке, сверкая лысиной. Пива он не принес, вместо этого принялся опускать жалюзи. Медленно, неуклюже. Он все еще продолжал возиться с окнами, когда коммунисты оказались рядом с кафе.
Хозяин застыл, наблюдая за ними с тайной неприязнью. Боялся, что дребезжание жалюзи привлечет их внимание. «Если буду вести себя тихо, они, возможно, пройдут мимо, — подумал он и со злорадством вспомнил о полицейском кордоне на площади Республики. — А там уж с ними разберутся. Так что до поры до времени лучше быть тише воды, ниже травы». При этой мысли он испытал глубокое удовлетворение, поскольку нехитрая житейская мудрость как нельзя лучше соответствовала его натуре. Он замер у окна, желтушный, пухлый, осторожный, из соседней комнаты до него доносился стук бильярдных шаров, а он смотрел на молодого человека, который брел по тротуару, сильно хромая и опираясь на руку девушки. Потом все остановились и растерянно повернули головы в сторону Комба.
Однако когда коммунисты вошли в кафе, хозяин уже встречал их за стойкой, улыбаясь и кланяясь; от его взгляда не укрылось то, что группа разделилась, и шестеро из двенадцати побежали в ту сторону, откуда все они явились.
Молодой человек уселся в темном углу, рядом с лестницей в подвал, другие остались у двери, будто чего-то ждали. У хозяина возникло неприятное ощущение, что в кафе они зашли не для того, чтобы выпить. Просто знали, что именно произойдет в самом ближайшем будущем, тогда как он, хозяин, ничего не знал и не понимал. Наконец, девушка нарушила томительную паузу. «Коньяк», — произнесла она, направилась к стойке, но, когда он налил ей коньяку, — не то, чтобы мало, но и не много, — пить не стала, приблизилась к сидящему в темноте мужчине и дала ему отхлебнуть из стаканчика.
— Три франка, — подал голос хозяин. Не обращая на него внимания, девушка сама пригубила коньяк, потом вновь поднесла ко рту мужчины, повернув стаканчик так, чтобы он коснулся его губами там же, где она. Потом опустилась на колени, прижалась лбом ко лбу мужчины, да так и застыла.
— Три франка, — нерешительно повторил хозяин кафе. Молодого человека теперь совсем не было видно, его заслоняла собой девушка: из темноты выступала ее спина, худенькая, жалкая, обтянутая черным платьем из хлопчатобумажной ткани. Девушка по-прежнему стояла на коленях, наклонившись вперед и приникнув щекой к лицу молодого человека. Хозяин опасался прежде всего тех четверых у двери: он понимал, что они — красные, то есть не уважают частную собственность, могут выпить его вино и уйти, не заплатив, могут изнасиловать его женщин (впрочем, у него была только жена, да и ту он отправил домой), ограбить банк, убить его самого только за то, что он им чем-то не понравился. Страх заставил его смириться с потерей трех франков. Он решил, что лучше не привлекать к себе внимания.
А потом случилось самое худшее из того, что он мог себе вообразить.
Один из мужчин подошел к стойке и велел налить четыре стакана коньяка. «Да, да, — забормотал хозяин кафе, возясь с пробкой и моля Деву Марию прислать ангела, прислать полицию, прислать мобильный отряд жандармерии, сейчас, немедленно, до того, как пробка выйдет из горлышка бутылки. — Двенадцать франков».
— Вот уж нет, — заявил мужчина. — Мы тут все товарищи. А товарищи должны делиться. Послушай, товарищ! — Он облокотился о стойку, в голосе послышалась откровенная насмешка. — Все, что у нас есть, такое же твое, как и наше, — и отступил на шаг, чтобы хозяин мог получше рассмотреть его мятый галстук, потертые брюки, худое от недоедания лицо. — Следовательно, все, что принадлежит тебе, наше, товарищ. В том числе и четыре порции коньяка. Так что будем делиться.
— Конечно-конечно, — торопливо ответил хозяин. — Я пошутил. — Он поднял бутылку, и тут внезапно стаканы на стойке зазвенели. — Пулемет, — заметил он. — На Комба, — и улыбнулся, увидев, как мужчины мигом забыли про коньяк и стали тревожно вглядываться в дальний конец бульвара. «Кажется, я скоро от них избавлюсь», — подумал хозяин кафе.
— Пулемет? — В голосе красного слышалось изумление. — Они пустили в ход пулеметы?
— Ну, ладно вам! — Хозяин явно осмелел, услышав пулеметные очереди. Он решил, что мобильный отряд жандармерии уже близко. — Вы же не станете притворяться, будто у вас нет оружия. — Он наклонился над стойкой и доверительно продолжал. — В конце концов, вы знаете, эти ваши идеи… они не для Франции. Всякая там свободная любовь.
— Кто говорит о свободной любви? — вскинулся красный.
Хозяин кафе пожал плечами, улыбнулся, мотнул головой в сторону темного угла. Девушка так и стояла на коленях спиной к залу, только теперь положила голову на плечо молодого человека. Они молчали, и стаканчик с коньяком стоял рядом с ними на полу. Берет девушки сполз на затылок, один чулок «поехал» от колена до лодыжки.
— Ты о тех двоих? Они не любовники.
— А вот я, со своими буржуазными взглядами, подумал…
— Он — ее брат, — пояснил красный.
Подошли остальные, посмеялись над хозяином кафе, но совсем тихо, словно в доме кто-то спал или был тяжело болен. Все это время они к чему-то прислушивались. Поверх их голов хозяин кафе мог разглядеть противоположную сторону бульвара, угол Фобур-дю-Тампль.
— Вы кого-то ждете?
— Друзей, — ответил красный. И поднял руки, раскрыв ладони, словно говоря: «Видишь, мы тоже всем делимся. Даже ничего не скрываем».
На углу Фобур-дю-Тампль началось какое-то движение.
— Еще четыре коньяка, — заказал красный.
— Как насчет тех двоих? — спросил хозяин кафе.
— Оставь их в покое. Они сами о себе позаботятся. Сам видишь, люди устали.
Да, они действительно устали. И эту безграничную усталость нельзя было объяснить походом по бульвару от Менильмонтан. Нет, они прошли гораздо более дальний путь, и дался он им куда труднее, чем их спутникам. Они изголодались сильнее остальных и чувствовали себя куда более беспомощными, сидя в темном углу, в стороне от общего разговора и дружелюбных голосов, из-за которых в голове у владельца кафе все смешалось, и на мгновение ему даже показалось, что он — хозяин, развлекающий желанных гостей.
Он рассмеялся, отпустил какую-то шутку в адрес парочки, но его не поддержали. Может, их следовало жалеть из-за того, что они устроились отдельно от своих товарищей, столпившихся у стойки, может, остальным следовало завидовать такой крепкой дружбе. Хозяин кафе вдруг, непонятно почему, подумал о серых, голых деревьях в саду Тюильри, напоминающих ряды восклицательных знаков на фоне зимнего неба. Удивленный, растерянный, утративший ощущение реальности, он смотрел через дверь в сторону Фобур-дю-Тампль.
У всех было такое чувство, будто они давно не виделись друг с другом и вскоре им вновь предстояло расстаться. Не отдавая себе отчета в том, что делает, хозяин кафе наполнил четыре стакана коньяком. Красные протянули к ним натруженные руки.
— Подождите, — остановил он их. — Для вас у меня есть кое-что получше. — И вдруг осекся: до него наконец-то дошло, что происходит на противоположной стороне бульвара. В свете уличных фонарей поблескивали синие стальные каски, жандармы перекрыли Фобур-дю-Тампль, и на окна кафе смотрело дуло пулемета.
«Ну вот, — подумал хозяин, — мои молитвы услышаны. А теперь я должен сыграть свою роль: делать вид, что ничего не замечаю, не предупреждать их, а сам пытаться спастись. Интересно, они взяли под контроль черный ход?»
— Сейчас принесу другую бутылку. Настоящий коньяк «Наполеон». Делиться так делиться. — К своему удивлению, он не испытывал торжества, выбираясь из-за стойки. Попытался идти медленно, направляясь к комнате с бильярдом. Нельзя было спугнуть красных. Он старался сдерживать себя, думая о том, что каждый его неторопливый шаг спасает Францию, его кафе, его сбережения. Ему пришлось переступить через ноги девушки; она спала. Он заметил острые лопатки, торчащие под черной материей, а посмотрел на ее брата и увидел в его глазах боль и отчаяние.
Хозяин кафе остановился. Понял, что не может пройти мимо, не проронив ни слова. Словно у него возникла насущная потребность объяснить, что он не относит себя ни к тем и ни к этим. С наигранной веселостью он взмахнул рукой, в которой держал штопор, перед лицом молодого человека.
— Еще коньяку, а?
— Разговаривать с ними бесполезно, — послышался голос красного. — Они — немцы. Ни слова не понимают.
— Немцы?
— Поэтому он и хромает. Концентрационный лагерь.
Хозяин кафе чувствовал: надо поторопиться, как можно скорее проскользнуть за дверь, потому что развязка близка, но его задержал на месте беспомощный взгляд молодого человека.
— Что он здесь делает?
Ему не ответили. Видно, сочли вопрос настолько глупым, что даже не стали отвечать. Понурившись, хозяин кафе прошел мимо. Девушка спала. Он чувствовал себя чужаком, покидавшим комнату, где теперь оставались только друзья. Немец. Они не понимают ни слова. Из темных глубин памяти, несмотря на жадность и сомнительное ощущение победы, всплыли несколько немецких слов, которые он запомнил в далеком прошлом: строка из «Lorelei»[21], выученная в школе, Kamerad[22], с отзвуком оставшегося после войны страха, и, взявшееся ниоткуда, mein Bruder[23]. Он скользнул в бильярдную, закрыл за собой дверь, мягко повернул ключ.
— От борта в левый угол, — объявил посетитель и наклонился над столом; пока он целился, сощурив и без того узкие глаза, загремели выстрелы. Раздались две очереди, а между ними — звон разбившегося стекла. Девушка что-то выкрикнула, но этого слова хозяин кафе не знал. Послышался топот бегущих ног, хлопнула дверца, ведущая за стойку. Хозяин кафе привалился к бильярдному столу, ожидая продолжения. Из-под двери и сквозь замочную скважину до него не долетало ни звука.
— Сукно. Боже, сукно! — воскликнул посетитель, хозяин кафе опустил глаза и увидел свою руку, которая вворачивала штопор в бильярдный стол. — И когда закончится этот абсурд? — задал посетитель риторический вопрос. — Пойду-ка я домой.
— Подождите, — остановил его хозяин кафе, — подождите. — Он прислушивался к голосам и шагам в зале. Эти голоса он слышал впервые. Подкатил и отъехал автомобиль. Кто-то подергал ручку двери.
— Кто там? — спросил хозяин кафе.
— Кто вы? Откройте дверь.
— Ага, — в голосе посетителя слышалось облегчение. — Так на чем я остановился? Ага, от борта в левый угол, — и он начал натирать мелом кий.
Хозяин кафе открыл дверь. Да, прибыли жандармы, он опять в полной безопасности, хотя витрины и разбиты. Красные исчезли, будто их и не было. Он посмотрел на распахнутую дверцу, ведущую за стойку, на разбитые лампы и осколки бутылочного стекла, разбросанные по полу. В кафе толпились вооруженные мужчины, и он со странным облегчением вспомнил, что не успел запереть дверь черного хода.
— Ты — хозяин? — спросил офицер. — Кружку пива каждому, а мне — коньяк. И побыстрее.
Хозяин произвел быстрый подсчет.
— Девять франков пятьдесят сантимов. — Склонив голову, он наблюдал, как монеты ложатся на прилавок.
— Видишь, — со значением произнес офицер, — мы платим. — Он мотнул головой в сторону двери черного хода. — А те, другие, они заплатили?
Нет, признал хозяин кафе, не заплатили, и сметая монеты с прилавка в кассовый ящик, рассеянно повторил заказ офицера: «Кружку пива для каждого?» «Те, другие, — думал он, — вот и все, что можно о них сказать. Четыре стакана коньяка. И, конечно же, они не заплатили».
— А мои витрины, — спохватился он. — Как насчет моих витрин?
— Не волнуйся, — отмахнулся офицер, — государство заплатит. Тебе нужно лишь послать счет. И поторопись с коньяком. Некогда мне болтать.
— Сами видите, бутылки разбиты, — не унимался хозяин кафе. — Кто за это заплатит?
— Все будет оплачено, — заверил его офицер.
— А мне теперь нужно спуститься в подвал за новыми.
Он сердился, что приходится вновь и вновь поднимать вопрос об оплате. «Они пришли в мое кафе, — думал он, — разбили мои витрины, командуют мной и думают, что все это хорошо, потому что они платят, платят, платят». Ему вдруг пришло в голову, что эти люди — незваные гости.
— Поторопись, — повторил офицер, повернулся и рявкнул на жандарма, который прислонил винтовку к стойке.
Подойдя к лестнице в подвал, хозяин кафе сделал несколько шагов, остановился. Лестницу скрывала темнота, но света из зала хватало, чтобы различить очертания тела, лежащего на нижних ступеньках. Хозяина начала бить дрожь, прошло несколько секунд, прежде чем ему удалось зажечь спичку. Молодой немец лежал на спине, головой вниз, кровь стекала на ступеньку. Открытые глаза смотрели на хозяина кафе с прежним отчаянием. Тому не хотелось верить, что молодой немец мертв. «Kamerad! — Держась одной рукой за стену, он наклонился вперед, спичка в пальцах другой руки догорела, погасла, а он все пытался что-то вспомнить на немецком, но в голове крутилось только одно: — Mein Bruder». Хозяин кафе резко повернулся, взбежал по ступеням, замахал рукой со спичечным коробком перед лицом офицера, истерично взвизгнул, обращаясь к нему, жандармам, посетителю, вышедшему из бильярдной: «Salauds![24] Salauds!»
— В чем дело? В чем дело? — воскликнул офицер. — Ты сказал, что он — твой брат? Это невозможно. — Он недоверчиво хмурился, глядя на хозяина кафе, и позвякивал монетами в кармане.
Мистер Челфонт отутюжил брюки и галстук. Потом сложил и убрал гладильную доску. Высокий, с хорошей фигурой, он оставался импозантным, даже бродя в домашних штанах по маленькой однокомнатной квартирке неподалеку от Шефердс-Маркет. В свои пятьдесят он выглядел на сорок пять, не больше. Без гроша в кармане он производил впечатление кредитоспособного джентльмена, и если не жителя, то завсегдатая Мейфэра[25].
Он придирчиво оглядел воротничок сорочки: не выходил в свет уже больше недели, только спускался в кафе на углу, утром за рогаликом, вечером — за булочкой с ветчиной, но тогда он надевал пальто и под него — грязный воротничок. Посмотрел и решил, что еще один раз и так сойдет. Он не считал, что на прачечной стоит экономить, — чтобы заработать деньги, надо сначала их потратить, — но не видел смысла и в мотовстве. Мистер Челфонт почему-то не верил, что день будет удачным: собирался выйти лишь для того, чтобы вновь ощутить уверенность в себе, потому что за целую неделю он ни разу не пообедал в ресторане, и у него возникло опасное желание плюнуть на все и коротать свой век в этой маленькой квартирке, покидая ее лишь дважды в день, чтобы спуститься в кафе.
Украшения, развешанные на улицах по случаю Юбилея[26], по-прежнему трепал холодный майский ветер. От дождей и сажи их цвет заметно изменился. Они напоминали о празднике, в котором мистер Челфонт не участвовал. Он не дул в свистки, не раскидывал бумажные ленты, и, уж конечно, не танцевал под гармонику. Вот и сейчас всем своим видом он являл образец Хорошего вкуса, держа сложенный зонт и ожидая, пока красный свет сменится зеленым. Руку он научился держать так, чтобы потертый край рукава оставался незаметным, а свежеотутюженный, довольно дорогой клубный галстук выглядел новехоньким, будто его купили только нынче утром. Всю юбилейную неделю мистер Челфонт провел дома не потому, что был лишен чувства патриотизма или испытывал неприязнь к правящему монарху. Никто не пил за здоровье короля с большей искренностью, чем он, при условии, что выпивку ставил кто-то другой, но инстинкт самосохранения, который он ценил выше пристойной наружности, дал ему дельный совет: не высовывайся. Слишком много бывших знакомых (такой он придерживался версии), приезжали в Лондон со всей страны; у них могло возникнуть желание заглянуть к нему домой, а пригласить кого-либо в такую квартирку не представлялось возможным: неприлично. Рассуждения эти свидетельствовали о его благоразумии, но не объясняли подавленности, которую он испытывал, ожидая окончания празднеств.
А теперь он возвращается к давней игре, сказал он себе.
Мистер Челфонт расправил по-военному аккуратные, начавшие седеть усы. Давняя игра. Какой-то незнакомец, огибая угол в направлении Беркли-стрит, на ходу игриво ткнул его в бок и бросил: «Привет, старина». И ушел, всколыхнув воспоминания о временах далекой молодости и о других игривых тычках. Ибо мистер Челфонт не мог и не собирался отрицать очевидный факт: он очень давно охотился на женщин. Просто не хотел этого скрывать. Выбранная профессия представлялась ему занятием достойным и не слишком обременительным. И вполне можно было закрыть глаза на некоторые обстоятельства: пусть дамы были не столь молодыми, какими могли бы быть, зато, благослови их Господь, платили за все. И как-то забывалось, что славные денечки молодости давно миновали. В списке его знакомых значилось множество женщин и ни одного мужчины. Никто не мог лучше мистера Челфонта рассказать историю, достойную курительной комнаты привилегированного клуба, но курительных, куда его могли бы пригласить, уже не осталось.
Он перешел дорогу. Его жизнь была нелегкой, она выматывала как эмоционально, так и физически, и ему требовался не один стакан хереса, чтобы колесики продолжали вертеться. Первый он всегда покупал сам: в разделе «Расходы» налоговой декларации указывал, что за год на херес у него уходило тридцать фунтов. Он нырнул в дверь, глядя прямо перед собой, чтобы швейцар не подумал, будто он может пристать к одной из женщин, которые тяжело, словно тюлени, продвигались сквозь водянистый сумрак к залу. Но его обычное место оказалось занятым.
Мистер Челфонт огляделся в поисках другого стула, где он мог бы показать себя во всей красе: клубный галстук, загар, великолепная седеющая шевелюра, элегантная мускулистая фигура — прямо-таки вышедший в отставку губернатор одной из колоний. Бросил быстрый взгляд на женщину, которая восседала на его стуле, подумал, что где-то уже видел ее: норковое манто, расплывшаяся фигура, дорогое платье. Лицо определенно казалось знакомым, но в его воспоминаниях оно ни с чем не было связано — просто лицо человека, с которым время от времени сталкиваешься на улице. По всему чувствовалось, что женщина эта вульгарная, веселая и, несомненно, богатая. Мистер Челфонт даже представить себе не мог, где пересекались их пути.
Женщина перехватила взгляд мистера Челфонта и подмигнула ему. Он покраснел, пришел в ужас: никогда в жизни он не попадал в подобные ситуации. Швейцар наблюдал за ним, запахло скандалом, из-за которого он мог лишиться возможности посещать любимый ресторан — последние охотничьи угодья, и вообще мог оказаться вместо Мейфэра в каком-нибудь жалком пэддингтонском[27] баре, где невозможно поддерживать даже видимость элегантности. «Неужто по мне сразу видно, кто я такой? — подумал он. — Неужто видно?» И торопливо направился к ней, чтобы она не успела подмигнуть ему второй раз.
— Извините, вы, должно быть, помните меня… Конечно, мы давно не виделись…
— Да, твое лицо мне знакомо, дорогой, — кивнула она. — Выпей коктейль.
— Ну, я бы не отказался от хереса, миссис… миссис… уж извините, забыл вашу фамилию.
— Ты просто душка, но сойдет и Эми.
— Как вам будет угодно, — не стал спорить мистер Челфонт. — Вы прекрасно выглядите, Эми. Мне так приятно снова видеть вас здесь, после долгих месяцев… нет, должно быть, прошли годы. Последняя наша встреча…
— Я тоже не очень-то помню, когда мы встречались в последний раз, но, разумеется, увидев, как ты смотришь на меня… Наверное, это случилось на Джермин-стрит[28].
— Джермин-стрит? — переспросил мистер Челфонт. — Только не на Джермин-стрит. Я никогда… Конечно, мы встречались в те времена, когда я жил на Керзон-стрит. Потом я переехал в более скромную квартирку, куда не решился бы вас пригласить… Но, возможно, мы сумеем ускользнуть отсюда и уютно устроиться в вашем маленьком гнездышке. Ваше здоровье, дорогая. Вы выглядите моложе, чем прежде.
— Да, веселое было время, — ответила Эми. Мистер Челфонт поморщился. Она теребила пальцами норковое манто. — Но я, знаешь ли… ушла на покой.
— А, вы потеряли деньги, — понимающе кивнул мистер Челфонт. — То же случилось и со мной. Мы сможем утешить друг друга. Я полагаю, с бизнесом дела сейчас плохи. Ваш муж… вроде бы я вспоминаю, что он пытался помешать нашей идиллии. Это была идиллия, не так ли, наши вечера на Керзон-стрит?
— Ты что-то путаешь, дорогой. Я никогда не бывала на Керзон-стрит. Но, если ты считаешь, что мы встречались, когда я была замужем, то это было очень давно, на Бонд-стрит. Просто удивительно, что у тебя такая хорошая память. В том, что мой брак распался, винить мне следует только себя. Теперь я это понимаю. Короче, не сложилось. Впрочем, не думаю, что он был мне хорошим мужем. А вот теперь я ушла на покой. О, нет! — Она наклонилась к нему, и он почувствовал запах бренди на ее маленьких пухлых губках. — Я не потеряла деньги. Я их заработала.
— Вам повезло, — улыбнулся мистер Челфонт.
— Отличный праздник — Юбилей, — сменила тему Эми.
— Я провел его в постели, — вздохнул мистер Челфонт. — Как я понимаю, все прошло на высшем уровне.
— Безусловно, — кивнула Эми. — Я сказала себе, каждый должен внести свою лепту, чтобы праздник удался. Поэтому очистила улицы.
— Простите, я не понял, — уставился на нее мистер Челфонт. — Вы про уличные украшения?
— Нет, нет, — покачала головой Эми, — я не про плакаты и гирлянды. Просто решила, будет нехорошо, если все эти люди, съехавшиеся из провинции и из колоний, увидят девочек на Бонд-стрит, Уордор-стрит, да и вообще в городе. Я горжусь Лондоном и подумала, что мы не должны портить ему репутацию.
— Людям надо как-то жить.
— Разумеется, надо. Разве я сама этим не занималась, дорогой?
— Ой, — с ужасом воскликнул мистер Челфонт, — вы этим занимались? — Он до смерти напугался и принялся озираться, опасаясь, что за ним наблюдают.
— Видишь ли, я открыла свой дом, и девочки делятся со мной. Я взяла на себя весь риск, а потом, есть же и другие расходы. Скажем, на рекламу.
— Но как… как о вас узнают? — В нем проснулся профессиональный интерес.
— Легко, дорогой. Я открыла туристическое бюро. Туры по злачным местам Лондона. Лаймхаус[29] и все такое. А потом находится какой-нибудь старичок, который просит показать ему что-то особенное.
— Ловко, — признал мистер Челфонт.
— И полезно для общества. Улицы стали чище. Хотя, конечно, я пригласила только лучших. Тщательно отбирала. Некоторые возмущались, говоря, что всю работу делают они, но я напомнила, что идея принадлежит мне.
— И как же вы вышли на покой?
— Заработала пять тысяч фунтов, дорогой. Это, знаешь ли, и мой юбилей, хотя, глядя на меня, трудно такое себе представить. У меня всегда были задатки деловой женщины, и я поняла, как можно расширить бизнес. Открыла такой же дом в Брайтоне. Можно сказать, начала очищать Англию. Чтобы она нравилась жителям колоний. В последние недели деньги потекли в страну рекой. Закажи себе еще хереса, дорогой, что-то ты неважно выглядишь.
— Честно говоря, должен признаться, мне надо идти.
— Да перестань. Это же Юбилей, не так ли? Попразднуем. Не стоит портить вечер.
— Мне кажется, я вижу одного приятеля.
Мистер Челфонт беспомощно огляделся: какой там приятель, он не мог придумать даже фамилию. Спасовал перед женщиной, чей характер оказался покрепче, чем у него. Она цвела, как огромный, яркий осенний цветок. Он же почувствовал себя стариком. Как она сказала… «мой юбилей»? Он забыл повернуть руку, и стала видна обтрепанная часть рукава.
— Хорошо, только один стаканчик. По-хорошему, заказывать должен я…
Эми подозвала официанта, и мистер Челфонт, стараясь не замечать осуждающего взгляда, задумался о вопиющей несправедливости: она уверена в себе, богата. Он сидел в своей квартирке тихо, как мышка, тогда как она была неотъемлемой частью всех этих торжеств, развевающихся флагов, веселья, шествий.
— Конечно, такой праздник нельзя пропускать, но я не мог подняться с кровати. Ревматизм.
Он нашел благовидный предлог. Его тонкому вкусу претили все эти плебейские увеселения. Он хорошо танцевал, но не те танцы, что отплясывали на мостовой. Он умел ухаживать, но они обходились без этого, пили, обнимались в парках и сходили с ума от счастья. Он знал, что будет среди них чужаком, поэтому и держался подальше, но ему казалось унизительным, что вот Эми ничего не упустила.
— Я вижу, с деньгами у тебя туго, дорогой, — заметила Эми. — Позволь одолжить тебе пятерку-другую.
— Нет, нет, — замотал головой мистер Челфонт. — Я не могу.
— Полагаю, в свое время мне от тебя перепадало, и немало.
Перепадало ли? Вспомнить ее мистер Челфонт так и не смог: слишком давно он встречался с женщинами лишь для того, чтобы получить деньги от них.
— Я не могу взять, — повторил он. — Действительно, не могу. — Пока она рылась в сумочке, он попытался объяснить. — Я не беру денег… разве что у друзей, вы же понимаете. — Но все смотрел на ее руки. Он был на мели и полагал, что с ее стороны жестоко махать у него перед носом пятифунтовой купюрой. — Нет, правда, не могу. — Прошло уже много времени с тех пор как его рыночная цена составляла пять фунтов.
— Я знаю, каково это, дорогой. — Эми оторвалась от сумочки. — Сама была в этом бизнесе и понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Иногда джентльмен шел со мной домой, совал мне пятерку и убегал, словно я его чем-то напугала. Я воспринимала это, как оскорбление. Никогда не брала деньги за так.
— Но вы ошибаетесь, — залепетал мистер Челфонт. — Тут другое дело. Совершенно другое.
— Я все поняла, как только ты заговорил со мной. Тебе не стоит искать какие-то оправдания, дорогой, будь проще. — Эми все говорила и говорила, а мистер Челфонт все больше терял свой лоск, пока не остались только однокомнатная квартирка, булочки с ветчиной и железный утюг на плите. — И гордость показывать не нужно. Но, если ты хочешь (мне-то все равно, для меня никакой разницы нет), пойдем ко мне домой, и ты их отработаешь. Говорю тебе, мне безразлично, дорогой, но если ты так хочешь… я понимаю, что ты чувствуешь.
Кончилось тем, что они встали и под ручку вышли на пустынную, украшенную гирляндами, лентами и флагами улицу.
— Улыбайся, дорогой, — ветер рвал ленты со столбов, поднимал пыль, трепал флаги. — Девушкам нравятся веселые лица. — Внезапно Эми рассмеялась, хлопнула мистера Челфонта по спине, ущипнула за руку. — Давай почувствуем настроение Юбилея, дорогой.
В лице старого мистера Челфонта она мстила всем своим отвратительным клиентам. Старый мистер Челфонт… назвать его иначе не поворачивался язык.
Деревня сиротливо жалась к красноватым скалам, на высоте почти в тысячу футов, в пяти милях от моря, куда вела тропа, вьющаяся между холмов. Никто из обитателей деревни не бывал дальше моря, за исключением отца Пита, который однажды, когда ловил рыбу, столкнулся с жителями другой маленькой деревушки, расположенной за мысом, что в двадцати милях к востоку. Дети иногда сопровождали отцов к закрытой от волн бухте, где стояли рыбачьи лодки, а иногда забирались высоко, поближе к красным скалам, возвышавшимся над деревней, и играли там в «Старика Ноя» или «Берегись облака». Чем выше они поднимались, тем чаще вместо кустарника попадались деревья, цеплявшиеся корнями за камни, как альпинисты, а между деревьями росли кусты ежевики, и там, в тени, зрели самые крупные ягоды. Осенней порой они становились отменным десертом в однообразной рыбной диете. Жизнь в деревне была бедная, простая, но счастливая.
Мать Пита ростом чуть не дотягивала до пяти футов, немного косила и заметно прихрамывала, но ее движения, при всей их неуклюжести, казались мальчику верхом грациозности, а когда она рассказывала ему истории, — обычно это случалось в пятый день недели, — ее заикание производило на него магический эффект, сравнимый разве что с музыкой. Одно слово, д-д-дерево, особенно зачаровывало его. «Что это такое? — спрашивал он, а она пыталась объяснить. — Получается, это дуб?» — «Д-дерево — это не дуб, но дуб — д-дерево, так же, как и б-береза». — «Но береза не похожа на дуб. Каждый скажет, что они совсем разные, как кошка и собака». — «И кошка и собака животные». От прошлых поколений мать Пита унаследовала способность обобщать, которой напрочь были лишены Пит и его отец.
Не то чтобы он был глупым ребенком, неспособным учиться на собственном опыте. Пусть не без труда, но он мог заглянуть в прошлое на целых четыре зимы, однако воспоминания его походили на дерево или скалу, вырванные ветром из густого тумана, чтобы спустя мгновение вновь исчезнуть в нем. Мать Пита утверждала, что ему семь лет, тогда как отец говорил, что ему уже девять и следующей зимой он сможет ловить рыбу вместе с ним и его ближайшей родней (в деревне все состояли друг с другом в родстве). Возможно, мать специально уменьшала его возраст, чтобы оттянуть момент, когда он выйдет в море с мужчинами. И не только оттого, что это было опасно — каждую зиму в море гибли люди, поэтому население деревни практически не увеличивалось. Главная причина состояла в том, что Пит был единственным ребенком (во всей деревне только в двух семьях, у Тортсов и Фоксов, было больше одного ребенка, а у Тортсов даже трое). И с того момента, как Пит стал бы рыбачить вместе с отцом, мать могла рассчитывать только на ежевику, собранную детьми других родителей, но, скорее всего, ей приходилось бы обходиться без ягод, а она так любила есть их с козьим молоком.
По всему выходило, что эта осень могла стать его последней осенью на суше, но Пита это нисколько не волновало. Наверное, отец правильно подсчитал его возраст, потому что в маленькой компании, которую он возглавлял, никто не осмеливался оспаривать его лидерство. Мускулы Пита наливались силой, и он жаждал сразиться с более достойным противником. К началу октября его компания состояла из четырех малышей. Троих он для краткости называл по номерам. Так было проще командовать, и дисциплина повышалась. Четвертую, семилетнюю девочку, звали Лиз, и присвоить ей номер у Пита почему-то язык не поворачивался.
Они собрались у развалин на окраине деревни. Развалины эти остались с незапамятных времен, и дети, как, впрочем, и многие взрослые, верили, что по ночам там появляются призраки великанов. Мать Пита, которая по неизвестной причине намного превосходила знаниями любую из женщин деревни, говорила, что ее бабушка рассказывала о великой катастрофе, случившейся много тысяч лет тому назад. Речь шла о каком-то мужчине по имени Ной, а еще то ли об ударе молнии, то ли о гигантской волне (действительно, только гигантская волна могла подняться на тысячу футов), то ли о чуме, но так или иначе все обитатели того древнего поселения погибли, а само поселение со временем превратилось в руины. Для детей так и осталось неясным, кто же такие были эти великаны — убийцы или погибшие.
Ежевичная пора уже подходила к концу, да и в любом случае дети до последней ягодки ободрали все кусты на милю от деревни, которая называлась Дно, возможно, потому, что лежала в котловине у подножия красных гор. Когда Питова команда собралась, ее лидер выдвинул революционное предложение: они должны расширить территорию сбора ягод.
Первый его не одобрил, заявив, что они никогда такого не делали. Он всегда отличался консерватизмом. Его маленькие, глубоко посаженные глазки напоминали отверстия, пробитые в камне каплями воды, на голове не было ни волоска, отчего он был похож на маленького старичка.
— Если мы пойдем, нам может влететь, — заметила Лиз.
— Никто не узнает, если мы дадим клятву, — возразил Пит.
По давнишнему закону деревня заявляла свои права на все земли в радиусе трех миль от крайнего дома, пусть даже от этого дома остался один фундамент. А в море, где по понятным причинам с определением границ возникали трудности, владения деревни простиралась на двенадцать миль. Когда рыбаки Дна столкнулись с лодками, приплывшими из-за мыса, территориальные претензии едва не стали причиной конфликта. Уладил его отец Пита: он указал на облака, собравшиеся у горизонта, одно из которых, огромное, выглядело особенно зловещим, — так что обе стороны направили свои баркасы к берегу, а рыбаки из деревни за мысом более никогда не заплывали так далеко от родных мест. (Рыбу ловили всегда: под затянутым серыми облаками небом, при ясной погоде, даже безлунными ночами, когда сквозь облака не видно звезд, и только если тучи выглядели так, словно они вот-вот обрушатся на землю, люди вытаскивали лодки на берег).
— А если мы кого-нибудь встретим? — спросил номер Второй.
— Да кого? — отмахнулся Пит.
— Но ведь нам по какой-то причине не разрешают ходить дальше, — вставила Лиз.
— Причины нет никакой, — ответил Пит, — за исключением закона.
— Ну, если это только закон… — Третий пнул камень, показывая тем самым, что он думает о законе.
— Кому принадлежит эта земля? — спросила Лиз.
— Никому, — ответил Пит.
— Все равно, у Никого тоже есть права, — Первый смотрел в сторону гор водянистыми, глубоко посаженными глазами.
— Тут я с тобой согласен, — кивнул Пит. — Только этот Никто не может предъявить права на землю.
— Но ведь я говорю про одно, а ты — совсем про другое, — ответил Первый.
— Ты думаешь, там, выше по склону, есть ежевика? — спросил Второй. Он был рационалистом и желал убедиться, есть ли из-за чего рисковать.
— Заросли кустов тянутся через весь лес, — ответил Пит.
— Откуда ты знаешь?
— Это любому ясно.
Нежелание членов компании откликнуться на его предложение удивило Пита. С какой стати кустам ежевики резко обрываться на границе их территории? Ежевика ведь придумана не для того, чтобы ее ели только жители Дна?
— Неужто вам не хочется, пока не наступила зима, еще раз набрать ягод? — спросил Пит.
Дети опустили головы, словно искали ответ в красной земле, где муравьи прокладывали дорожки от камня к камню.
— Раньше туда никто не ходил, — наконец ответил Первый, и чувствовалось, что больше всего его пугала неизвестность.
— Значит, ежевики там пруд пруди, — ответил Пит.
— Похоже, лес там гуще, а ежевика любит тень, — после некоторого раздумья подал голос Второй.
Третий зевнул.
— Да кого волнует эта ежевика? Там будет чем заняться кроме ягод. Там же все незнакомое, да? Давайте пойдем туда и посмотрим. Кто знает?..
— Кто знает? — повторила Лиз со страхом в голосе и посмотрела на Пита, а потом на Третьего, словно надеялась, что они, возможно, знают.
— Поднимите руки и голосуйте. — Пит командирским жестом вскинул руку. Третий отстал от него разве что на секунду. После короткого колебания к ним присоединился Второй. Видя, что большинство приняло решение продолжить путь, Лиз тоже подняла руку, но при этом бросила осторожный взгляд на Первого.
— Значит, ты идешь домой? — спросил его Пит презрительно, но и с облегчением.
— Он все равно должен дать клятву, — вставил Третий, — а не то…
— Я не должен давать клятву, если пойду домой.
— Разумеется, должен, иначе ты все расскажешь.
— Да что мне до этой глупой клятвы? Она ничего не значит. Я могу ее дать и все равно расскажу.
Повисла напряженная тишина: остальные трое повернулись к Питу. Взаимное доверие оказалось под угрозой. Раньше никто не смел заикнуться о том, чтобы нарушить клятву.
— Давайте его отлупим, — предложил Третий.
— Нет, — покачал головой Пит. Он знал, насилие ничего не решит. Они могли отлупить Первого, а он, вернувшись домой, все равно бы их выдал. А собирать ягоды и думать о грядущем наказании — удовольствие сомнительное.
— Черт! — вырвалось у Второго. — Давайте забудем про ежевику и поиграем в «Старика Ноя».
Лиз, как и положено девочке, расплакалась.
— Я хочу собирать ежевику.
Но Пит с толком использовал возникшую заминку и нашел решение.
— Первый тоже даст клятву и пойдет собирать ягоды. Свяжите ему руки.
Первый попытался убежать, но упал, потому что Третий подставил ему подножку. Лиз сняла ленту и связала ему руки узлом, секрет которого знала только она. Собственно, благодаря этому узлу ей и удалось стать членом компании. Первый, усевшись на пень, фыркнул: «И как, по-вашему, я буду собирать ежевику со связанными руками?»
— Ах, ты оказался жадиной и все съел. Поэтому ничего и не принес домой. Зато твоя одежда будет в пятнах.
— О, его за это крепко побьют, — восхищенно воскликнула Лиз. — Готова спорить, бить будут по голой заднице.
— Эх, вы! Четверо против одного.
— А теперь мы все дадим клятву, — Пит вернулся к главному.
Он сломал две веточки, сложил их в виде креста. Каждый из трех членов компании набрал полный рот слюны и смазал все четыре конца. Потом Пит засунул их по очереди между губ Первого. Слова были не нужны. Все знали их наизусть: «Пусть я умру, если проговорюсь». После того как концы палочек побывали во рту Первого, тот же ритуал повторили и остальные (никто не знал, откуда он взялся, но его повторяли из поколения в поколение. Однажды Пит, — возможно, как в свое время каждый житель деревни, — лежа без сна в ночной тьме, попытался объяснить себе суть церемонии: делясь слюной, они, возможно, делились жизнью, обретали кровную связь, а крест всегда символизировал постыдную смерть).
— У кого есть веревка? — спросил Пит.
Они привязали веревку к ленте Лиз и рывком поставили Первого на ноги. Второй тянул за веревку, Третий подталкивал Первого сзади. Пит шел первым, вперед и вверх, Лиз замыкала колонну: быстро она идти не могла, потому что ноги у нее были очень кривые. Первый понял, что деваться некуда, и почти перестал сопротивляться: лишь иногда фыркал да упирался, заставляя Второго натягивать веревку, поэтому двигались они медленно, и им потребовалось два часа, чтобы добраться до границы знакомой территории, где леса Дна отсекала узкая лощина. На другой ее стороне точно также торчали скалы, березы тянулись к небу, а среди оплетавших камни корней росли кусты ежевики. С того места, где стояли дети, казалось, что кусты затянуты темным дымком: так много созревших ягод висело на ветках.
И тем не менее они остановились, прежде чем начать спуск в лощину, словно вспомнили предупреждение Первого и прислушались к нему. Он же присел на корточки и пренебрежительно фыркнул.
— Видите, вы не смеете…
— Не смеем что? — резко перебил его Пит, дабы сомнение не успело закрасться в головы Второго и Третьего и поколебать его авторитет.
— Эти ягоды принадлежат не нам, — твердо заявил Первый.
— Тогда кому они принадлежат? — спросил Пит, отметив, что Второй смотрит на Первого, словно ожидая ответа.
Но ответил Третий.
— Кто смел, тот и съел, — заявил он и сбросил камешек в лощину.
— Они принадлежат соседней деревне. Ты знаешь это не хуже моего.
— И где соседняя деревня? — спросил Пит.
— Где-то там.
— Мы все знаем, что никакой соседней деревни нет.
— Должна быть. Это же всем понятно. Не можем мы быть одни… мы и Две реки. — Так называлась деревня, которая лежала за мысом.
— Но кто может это знать? — спросил Пит. — Может, кроме наших деревень других и вовсе нет. Может, мы будем подниматься и подниматься и никого не встретим. Может, мир пуст. — Он чувствовал, что Лиз и Второй во многом согласны с ним. О Третьем речь не шла: ему было на все наплевать. Но если бы Питу нужно было выбирать преемника, он предпочел бы безразличие Третьего консерватизму Первого и рассудительности Второго.
— Ты чокнулся. — Первый сплюнул в лощину. — Не можем мы быть единственными. Это противоречит здравому смыслу.
— Почему нет? — пожал плечами Пит. — Кто знает?
— Может, там ежевика отравленная, — предположила Лиз. — Может, у нас разболятся животы. Может, там живут дикари. Или великаны.
— Я поверю в великанов, когда сам их увижу, — ответил Пит. Он знал, что на самом деле Лиз не так уж боится, ей лишь хотелось, чтобы ее ободрили.
— Ты много говоришь, — пробурчал Первый, — а вот организовать ничего не можешь. Почему ты не сказал, чтобы мы взяли с собой корзинки, раз уж решил, что мы идем за ежевикой?
— Обойдемся без корзинок. У нас есть юбка Лиз.
— Значит, Лиз высекут за пятна на юбке.
— Не высекут, если она принесет полную юбку ежевики. Завязывай юбку, Лиз.
Лиз завязала юбку, и спереди из подола получилась «корзина», сзади, чуть повыше ложбинки между маленькими пухлыми ягодицами — узел. Мальчики с интересом за ней наблюдали.
— Ягоды вывалятся, — предрек Первый. — Тебе бы лучше снять ее и сделать мешок.
— Как я смогу карабкаться с мешком? Ничего ты не понимаешь, Первый. А так проблем не будет. — Она встала на колени, опустившись голым задом на пятки, и, примерившись, начала завязывать и развязывать узел, пока не добилась желаемого результата. Убедившись, что узел крепкий, поднялась.
— Теперь идем вниз, — произнес Третий и шагнул к краю лощины.
— Только по моей команде, — осадил его Пит и посмотрел на Первого. — Я развяжу тебя, если ты пообещаешь не доставлять нам хлопот.
— Еще как доставлю.
— Второй и Третий, Первого поручаю вам. Вы пойдете сзади. Если придется быстро отступать, бросьте пленника. Лиз и я пойдем первыми.
— Почему Лиз? — спросил Третий. — Какой прок от девчонки?
— На случай, если нам понадобится шпион. Девчонки — лучшие шпионы. Девчонку хотя бы бить не будут.
— Па бьет. — Лиз поджала ягодицы.
— Но я хочу быть в авангарде, — не унимался Третий.
— Мы еще не знаем, где авангард. Может, они наблюдают за нами. Может, заманивают к себе, а потом нападут сзади.
— Ты боишься! — воскликнул Первый. — Трусливый гусь! Трусливый гусь!
— Я не боюсь, но я — главный и несу ответственность за всех. Слушайте. В случае опасности я коротко свистну один раз. Замрите на месте. Не шевелитесь. Не дышите. Услышав два коротких свистка, бросайте пленника и бегите назад. Один длинный свисток будет означать, что сокровище найдено и ждет вас. Все поняли?
— Да, — кивнул Второй. — Но, допустим, вы заблудитесь?
— Оставайтесь на месте и ждите свистка.
— Допустим, он свистнет… чтобы запутать нас? — спросил Второй, указывая на Первого.
— Если свистнет, вставьте ему в рот кляп. Крепкий кляп, чтоб зубы затрещали.
Пит подошел к краю лощины, посмотрел вниз, ища путь между кустов. От дна их отделяли футов тридцать, не больше. Лиз, подойдя вплотную, ухватилась за его рубашку.
— Кто это, Они? — прошептала она.
— Незнакомцы.
— Ты не веришь в великанов?
— Нет.
— Когда я думаю о великанах, у меня все дрожит… здесь. — Она положила руку на маленький, гладкий холмик Венеры, чуть пониже «корзины».
— Спускаемся между вот этими кустами утесника, — указал Пит. — Будь осторожна. Камни могут посыпаться, а лишний шум нам ни к чему. — Он повернулся к остальным, которые наблюдали за ним с восхищением, завистью и ненавистью (даже Первый). — Подождите, пока не увидите, что мы поднимаемся по другому склону. Только тогда спускайтесь в лощину. — Он посмотрел на небо. — Вторжение начинается в полдень, — объявил он, словно историк, с точностью фиксирующий событие далекого прошлого, которое изменило судьбы мира.
— Теперь можно свистнуть, — предложила Лиз. Они уже преодолели половину противоположного склона, выбились из сил и тяжело дышали. Лиз положила в рот ягоду ежевики и заметила: — Сладкая. Слаще, чем у нас. Ну что, начнем собирать? — Камни исцарапали ей ноги и ягодицы, на них темнели пятна ежевичного сока.
— Нет, на нашей территории я видел и получше. Лиз, ты заметила, что их никто не собирал. Эти ягоды — ерунда по сравнению с теми, что попадутся нам дальше. Они же здесь росли годами. Меня не удивит, если мы найдем кусты, высокие, как деревья, а ягоды на них будут размером с яблоко. Эти мелкие пусть собирают остальные, если захотят. А мы с тобой заберемся еще выше и найдем настоящее сокровище. — Пит слышал, как Первый, Второй и Третий спускаются по склону: шуршала земля под ногами, иногда вниз летел камень, но ничего не было видно: мешали густые кусты. — Пошли. Если найдем сокровище, оно будет нашим.
— Я хочу, чтобы это было настоящее сокровище, а не просто ежевика.
— Может, оно будет и настоящим. До нас сюда никто не заходил.
— А великаны? — с дрожью в голосе спросила Лиз.
— Это сказки, которые рассказывают детям. Как про старика Ноя и его корабль. Великанов никогда не было.
— И Ноя тоже?
— Ты у нас еще совсем маленькая.
Они пробирались меж берез и кустов, все дальше отрываясь от остальных, и вскоре перестали их слышать. И воздух здесь был другим: жаркий, влажный, он отдавал металлом. Больше не чувствовалось соленого запаха моря, слишком далеко они от него ушли. Деревья и кусты поредели, Пит и Лиз поднялись на гребень. Как по команде, обернулись, но деревни, конечно же, не увидели: она пряталась за другим гребнем, который они преодолели раньше. Зато за деревьями маячила синяя полоска, словно море поднялось на такую же высоту, что и они. Дети торопливо отвернулись и стали вглядываться в лежащую впереди неизвестную землю.
— Это дом, — прошептала Лиз. — Огромный дом.
— Не может быть. Не бывает домов такого размера… или такой формы, — ответил Пит, но он знал, что Лиз права. Это было творение человека, а не природы. И когда-то в нем жили люди.
— Дом великанов? — В голосе Лиз явственно слышался страх.
Пит лег на живот, перегнулся через край обрыва. В сотне футов внизу, среди красных скал возвышалось длинное сооружение, поблескивая в просветах между кустами и мхом. Оно уходило вдаль, деревья забрались на его стены и росли на крыше, над которой возвышались две огромные трубы, густо увитые плющом. Но дыма не было видно, и в самом строении, похоже, никто не жил: вокруг слышались только крики птиц. На глазах у Пита и Лиз стайка скворцов поднялась с одной из труб и растворилась в небесной синеве.
— Давай вернемся, — прошептала Лиз.
— Сейчас нельзя, — ответил Пит. — Не бойся. Это тоже руины. Что страшного в руинах? Мы всегда в них играли.
— Я боюсь. Эти руины не похожи на наши.
— Дно — не весь мир, — ответил Пит. Вот в это он свято верил.
Огромное сооружение накренилось, поэтому дети ухитрились заглянуть в отверстие одной из труб. Казалось, эта дыра вела к центру Земли.
— Пожалуй, я спущусь и посмотрю, что там. Но сначала нужно разведать территорию.
— Мне свистнуть?
— Рано. Останься здесь и дождись остальных.
Пит осторожно двинулся вдоль гребня. Внизу странное сооружение, построенное не из камня и не из дерева, протянулось на сотню, а то и более ярдов. Иногда деревья скрывали его из виду, но там, куда он направлялся, часть гребня была голой, лишенной растительности, так что ему удалось как следует рассмотреть громадную стену дома, не прямую, а странно выгнутую, словно брюхо у рыбы или… Он на мгновение застыл, пристально глядя на сооружение: изгиб этот напоминал ему что-то очень знакомое, только многократно увеличенное. Пит задумчиво продолжил свой путь, размышляя о древней легенде, из которой родились все их игры. Пройдя с сотню футов, мальчик вновь остановился. Словно гигантские руки схватили дом и переломили надвое. Он смотрел в расщелину между частями сооружения и видел этажи внутри: пять, шесть, даже семь. Внутри — ни движения, ни звука, только колыхались на ветру кусты, которые выросли там на занесенных неведомо как клочках земли. Пит представил себе огромные залы, уходящие в темноту, и подумал, что все жители Дна могли разместиться в единственной комнате на единственном этаже, и там бы еще осталось место и для животных, и для инструментов. Сколько же тысяч людей, гадал он, жили в этом огромном доме? Он и представить себе не мог, что в мире могло быть столько людей.
Когда дом разрушился (как это случилось?), одна его часть накренилась так, что уперлась в гребень: Пит видел это место, оно было всего в пятидесяти ярдах от него, поэтому, если он хотел продолжить обследование дома, ему требовалось лишь спрыгнуть на крышу с высоты нескольких футов. На скале росли деревья, и их ветки наклонялись над домом, так что спуститься на крышу не составляло труда. Пит понял, что разведывательная миссия закончена, его охватило острое чувство одиночества и страх перед неизвестным, он сунул пальцы в рот и долгим свистом подозвал остальных.
Все были потрясены, поэтому, если б не пренебрежительное фырканье Первого, наверное, решили бы вернуться назад, сохранив в сердце тайну находки и надежду на возвращение. Но когда Первый прошипел: «Сосунки! Трусохвосты!» — и плюнул в сторону дома, Третий нарушил молчание. «Чего мы ждем?» Вот тут Питу пришлось действовать, в очередной раз доказывая свое право на лидерство. Перебираясь с ветки на ветку дерева, которое росло на выступе скалы пониже гребня, он оказался в шести футах над крышей, прыгнул и приземлился на колени. Холодная и гладкая, поверхность крыши напоминало яичную скорлупу. Четверо его товарищей смотрели вниз и ждали.
С крутого ската крыши он решил спускаться, скользя на заду, не вставая на ноги. В конце спуска его ждал другой дом, стоявший прямо на крыше, и он понял, что все сооружение — не один дом, а много, и они построены один над другим, над самым верхним возвышается громадная труба. Помня, что конструкция раскололась надвое, он спускался осторожно, чтобы не свалиться в пропасть между двумя половинами. Никто из детей не последовал за ним; на крыше он был один.
Пит медленно приближался к большой арке из неизвестного ему материала, под ней торчала красная скала, разорвавшая крышу надвое. Горы словно торжествовали победу. Из какого бы прочного материала ни строили люди свои дома, горы все равно были сильнее. Пит уперся ногами в скалу, посмотрел вниз, в широкую пропасть, образовавшуюся в том месте, где скала поднялась и разделила дом на две части. Пропасть разверзлась на много ярдов, над ней, будто мост, лежало упавшее дерево. С того места, где сидел Пит, он мог видеть лишь малую часть огромной расщелины, но ощущение у него было такое, словно он заглянул в глубины моря. Почему-то он ожидал увидеть под собой рыб.
Держась рукой за скалу, Пит поднялся, вскинул голову и вздрогнул, увидев два немигающих глаза, которые взирали на него с расстояния нескольких футов. Не сразу до него дошло, что это белка, темно-рыжая, почти сливавшаяся с красной скалой. Белка, не выказав никакого страха, неторопливо повернулась, подняла пушистый хвост, облегчилась и побежала в огромный зал.
Зал… Он понял, что это действительно зал, пробираясь к нему по упавшему дереву, а поначалу ему показалось, что это лес, с деревьями, посаженными человеком на равном расстоянии, как на плантации. Пол был ровным, хотя приходилось смотреть под ноги, чтобы не споткнуться о камни. Деревья оказались деревянными колоннами, гладкими, местами прогрызенными древоточцами, и сплошь увитыми плющом, который поднимался к самому потолку. Пахло растениями и сыростью, и разбросанные по всему залу десятки зеленых холмиков напоминали могилы.
Пит пнул один из холмиков ногой, и он тут же развалился: зеленый мох покрывал густую, влажную массу. Мальчик осторожно сунул руку в пропитанную водой зелень и достал кусок гниющего дерева. Пит двинулся дальше, пнул другой зеленый холмик, повыше, не похожий на могилу, высотой примерно ему по грудь, но на этот раз уколол пальцы и поморщился от боли. Здесь зелень не пустила корни, а лишь громоздилась на полу, так что мальчику не составило труда раскидать листья и мох. Под ними Пит обнаружил удивительный многоцветный камень, зеленый, розовый и красный, как кровь. Обойдя вокруг него и очистив поверхность, он наконец-то наткнулся на настоящее сокровище. Первое мгновение он не мог понять, для какой цели могли служить эти полупрозрачные предметы: они стояли рядами за треснувшей панелью, большинство из них разбилось и превратилось в груду зеленых осколков, но некоторые остались целы, только выцвели от времени. По форме предметов Пит догадался, что служили они для питья, только сделаны были не из привычной ему грубой глины, а совсем из другого материала. На полу валялись сотни твердых круглых предметов с изображением человеческой головы — такие же его бабушка и дедушка находили в руинах на краю их деревни: совершенно бесполезные, они позволяли разве что начертить правильный круг да могли использоваться вместо камешков как фанты в игре «Берегись облака». Играть с ними было интереснее, чем с камешками. Они пришли из далекого прошлого… а Пит жил в мире, где прошлое заканчивалось на живущих в деревне стариках. У него возникло желание оставить все находки себе, но какой от них толк, если ими нельзя воспользоваться? Фанты — не тот секрет, который надо хранить от других, поэтому он вновь сунул пальцы в рот и протяжно свистнул.
Дожидаясь, пока остальные присоединятся к нему, Пит сел на камень и глубоко задумался. Особенно его занимала огромная стена, напоминавшая рыбье брюхо. И вообще, этот необъятный дом уже представлялся ему чудовищной рыбой, брошенной умирать среди скал, но какая же требовалась волна, чтобы так далеко и высоко забросить подобную рыбину?
Дети соскользнули по крыше, Первый по-прежнему со связанными руками. С криками радости и восторга, забыв о страхах, они скатились вниз, словно с горки в снежную погоду. Один за другим они поднялись, опираясь о красную скалу, как и Пит, уселись верхом на дерево и перебрались через пропасть в огромный зал.
— А вот и сокровище, — с гордостью объявил Пит, и его порадовало их изумленное молчание: даже Первый забыл пренебрежительно фыркнуть, а веревка, привязанная к ленте на его руках, упала на пол.
— Гы! — восхищенно выдохнул Второй. — Это лучше, чем ежевика!
— Положите фанты в юбку Лиз. Мы разделим их позже.
— А Первый тоже получит свою долю? — спросила Лиз.
— Тут всем хватит, — ответил Пит. — Развяжите ему руки. — Самое время для помилования, решил Пит, да и вообще, в такой ситуации лишняя пара рук не помешает. Пока они собирали фанты, он подошел к огромной дыре в стене. Когда-то она служила окном, которое на ночь, как и в домах Дна, наверное, закрывали соломенным матом. Пит выглянул наружу. Холмы вздымались и падали, будто коричневые, громадные волны. Деревню он, конечно, не увидел. Огромная стена, закругляясь, терялась где-то внизу. Место, где она уходила в землю, скрывали деревья, растущие в долине. Он вспомнил древнюю легенду и игру, в которую они играли на окраине Дна. «Ной построил лодку. Какую лодку? Лодку для всех животных и Бриджит. Каких животных? Больших животных, таких, как медведи, бобры, и Бриджит тоже…»
Откуда-то донеслось позвякивание. Пит обернулся и увидел, что Третий копается в большой, поросшей мхом куче, размерами чуть уступающей той, что раскопал он. Третий отрыл длинный ящик с прямоугольничками, похожими на те, что они называли домино. Третий прикасался к ним, и раздавался звон, у каждого разный, и звук этот ни разу не повторился. Второй, в надежде еще что-нибудь раскопать, зарылся в мох, но нашел только ржавые струны, подергал за них и исцарапал руки. Никаких новых звуков ящик не издал, и никто так и не понял, почему сначала он решил немного для них поиграть.
Даже в разгар лета у детей никогда не выдавалось такого насыщенного дня. Солнце, конечно, светило дольше над высоким плато, и они не могли сказать, насколько сгустились сумерки в лесах и долинах, которые лежали ниже. В доме они нашли два длинных, узких коридора, ведущих вниз, и пробежались по ним, иной раз спотыкаясь о развороченный пол. Лиз держалась сзади: не поспевала за ними из боязни рассыпать фанты, которые лежали в юбке. По обе стороны проходов находились комнаты, — в каждой могла свободно разместиться семья из деревни, — заставленные странного вида поломанными, потускневшими предметами. Нашли они и другой большой зал, на этот раз без колонн, с огромной квадратной ямой в полу, облицованной цветным камнем. Дно было не ровным, а ступенчатым. В одном конце его отделяли от пола десять футов, а в другом — не больше двух, так что дети спрыгнули на самый высокий уступ, на котором валялись занесенные сюда ветром сухие листья и мелкие веточки. Понятное дело, хватало и птичьего помета, напоминавшего грязный снег.
В третьем зале они все остановились, как вкопанные, потому что увидели прямо перед собой пятерых детей, которые смотрели на них, это были не просто дети, а уродцы: у одного осталось пол-лица, а второй половины не было, словно ее отрубил топор мясника, другой потерял ногу до самого колена. Все смотрели на незнакомцев, и тут Третий воинственно поднял руку. Тем же мгновенно ответил и один из этих странных, бесплотных детей. Видимо, предстояло сражение. Пит и его спутники испытывали безмерное облегчение, наконец-то встретив реального противника. Медленно двинулись они на врага, как осторожные коты, малышка Лиз держалась чуть сзади, но и среди противников была маленькая девочка в юбке, задранной, как и у Лиз, и с такой же маленькой вертикальной бороздкой под бугорком внизу живота, только ее лицо покрывала зеленая плесень, а одного глаза не хватало. Незнакомцы двигали руками и ногами, однако оставались плоскими, прижатыми к стене, внезапно дети коснулись их носами, но не обнаружили ничего, кроме холодной, гладкой стены. Они отпрянули, опять приблизились к стене, снова отскочили: никто не мог понять, что происходит. Поэтому, не обменявшись ни словом, в благоговейном трепете они отошли к лестнице, спускавшейся вниз. Остановились, всматриваясь и вслушиваясь в окружающую их тишину: гора уже отбрасывала густую тень, и дети испугались темноты и побежали навстречу лучам заходящего солнца, оглашая криками длинные коридоры. Бежали, пока не наткнулись на большие ступени, ведущие наверх, к огромным трубам, туда, где еще царствовал день.
— Пошли домой, — предложил Первый. — Скоро стемнеет, уже пора.
— Так кто из нас трусохвост? — осведомился Третий.
— Это всего лишь дом. Большой дом, но всего лишь дом.
— Это не дом, — возразил Пит, и все повернулись и вопросительно уставились на него.
— Как это не дом? — спросил Второй.
— Это лодка, — ответил Пит.
— Ты чокнутый. Где ты видел такую большую лодку?
— Кто вообще видел такую большую лодку? — спросила Лиз.
— Что делает лодка на вершине горы? Зачем лодке трубы? Для чего на лодке фанты? Почему на лодке комнаты и коридоры? — Пита забросали вопросами, словно пригоршнями гравия, чтобы вернуть его в действительность.
— Это лодка Ноя, — ответил Пит.
— Ты точно псих, — покачал головой Первый. — Ной — это игра. Никакого Ноя никогда не было.
— Откуда нам это знать? Может, он жил за сотни лет до нас. И если с ним были все эти животные, разве он мог обойтись без множества клеток? Может, по сторонам коридоров вовсе не комнаты, может, это клетки.
— А эта дыра в полу? — спросила Лиз. — Для чего она?
— Я об этом думал. Возможно, это бак для воды. Разве вы не понимаете, он должен был где-то держать водяных крыс и головастиков.
— Я в это не верю, — мотнул головой Первый. — Как такая лодка оказалась так высоко?
— Как такой дом оказался так высоко? Вы знаете историю. Она приплыла сюда, а потом вода схлынула и оставила ее здесь.
— Значит, Дно когда-то находилась на дне моря? — спросила Лиз. Рот ее открылся, она почесала ягодицы, исколотые шипами, расцарапанные камнями, измазанные птичьим пометом.
— Дна тогда еще не было, ведь это было очень давно…
— Он, возможно, прав, — заметил Второй. Третий комментировать не стал и двинулся по ступеням, что вели наверх. Пит последовал за ним, обогнал. Солнце уже касалось вершин холмов, напоминавших волны, и дети, казалось, остались одни во всем мире. Огромная труба, уходившая в небо, отбрасывала тень, похожую на широкую черную дорогу. Мальчики постояли в молчании, потрясенные размерами трубы, чуть наклонившейся к гребню, с которого они спустились.
— Ты действительно в это веришь? — спросил Третий.
— Думаю, да.
— А как насчет других наших игр? Скажем, «Берегись облака»?
— Возможно, речь идет об облаке, которое испугало Ноя.
— Но куда все подевались? Трупов-то нет.
— Их и не должно быть. Вспомни игру. Когда вода схлынула, все парами сошли с лодки.
— Кроме водяных крыс. Вода схлынула слишком быстро, и одна из них задохнулась. Мы должны найти ее труп.
— Это случилось многие сотни лет тому назад. Муравьи его давно съели.
— Не кости, кости муравьи не едят.
— Я расскажу тебе о том, что видел… в этих клетках. Я не говорил остальным, потому что Лиз могла испугаться.
— И что ты видел?
— Я видел змей.
— Нет!
— Да, видел. И все они превратились в камень. Свернувшись, они лежали на полу. Я пнул одну, и она была такой же твердой, как окаменевшая рыба, из тех, что находили повыше Дна.
— Что ж, это доказательство, — согласился Третий, и они вновь замолчали, потрясенные значимостью своей находки. Над их головами, между ними и высокой трубой, возвышался еще дом или несколько домов, построенных друг над другом. К ним вела лестница, начинавшаяся в нескольких шагах от того места, где они стояли. Футов на двадцать выше, перед домом, виднелся какой-то непонятный тускло-желтый рисунок. Пит запомнил его, чтобы потом нарисовать на земле отцу, который, конечно же, ни за что им не поверит и подумает, что они отрыли фанты, эти одинаковые кружочки, единственное материальное свидетельство их правоты, в развалинах на окраине Дна. Рисунок этот представлял собой полустертое слово:
FRANCE
Но Пит не знал, что это за слово и, конечно же, не мог его прочитать.
— Может, именно там жил Ной, — прошептал Третий, разглядывая рисунок, словно в нем содержалась разгадка тайны, а потом, не сговариваясь, они оба двинулись к лестнице. Остальные как раз только что поднялись на крышу.
— Куда вы собрались? — крикнула Лиз, но они не удостоили ее ответом. Желтая ржавчина с поручня сыпалась у них из-под рук, пока они преодолевали ступеньку за ступенькой.
Троица, составлявшая арьергард, возбужденно переговариваясь, последовала на ними. А потом дети увидели человека и замолчали.
— Ной, — выдохнул Пит.
— Великан, — выдвинула свою версию Лиз.
Перед ними вытянулся во весь рост большой белый скелет. Череп скатился на плечевую кость и лежал на ней, как на полке. Вокруг валялись кружки, более толстые и яркие, чем те, что дети нашли в зале, скелет был закидан листьями, так что казалось, будто он спит на зеленом лугу. Клочок выцветшей синей материи, который птицы почему-то не использовали для строительства гнезд, лежал на его чреслах, словно целомудренно прикрывая их, но когда Лиз попыталась его поднять, рассыпался в прах. Третий шагами промерил длину скелета.
— Почти шесть футов.
— Значит, великаны были, — прошептала Лиз.
— И играли в фанты, — добавил Второй: сей факт убеждал его в том, что они относились к роду человеческому.
— Муну стоит на него взглянуть, — пренебрежительно фыркнул Первый.
— Сразу перестанет задаваться.
Мун, самый высокий мужчина Дна, был как минимум на фут меньше этого скелета. Дети стояли, не решаясь поднять глаза, будто чего-то стыдились. Тяжелое молчание неожиданно нарушил Второй.
— Уже поздно. Я иду домой, — заявил он и заковылял к лестнице. После недолгого сомнения Первый и Третий захромали следом. У кого-то из-под ног отскочил блестящий диск. Никто не наклонился, чтобы поднять диск и другие предметы, часто попадавшиеся среди листвы. Дети не могли ни на что претендовать: все эти сокровища принадлежали великану.
На верхней ступеньке лестницы Пит повернулся, чтобы посмотреть, идет ли за ним Лиз. Но девочка оседлала берцовую кость скелета, и ее голые ягодицы скользили по ней взад-вперед. Пит вернулся и увидел, что она плачет.
— Что случилось, Лиз?
Она наклонилась к отверстому рту великана.
— Он красивый. Он такой красивый! И он — великан. Почему теперь нет великанов? — Она причитала над ним, как маленькая старушка на похоронах. — Он шести футов роста, и у него такие прекрасные прямые ноги. В Дне ни у кого нет прямых ног. Почему теперь нет великанов? Посмотри на его чудесный рот, у него все зубы целые. У кого в Дне есть такие зубы?
— Ты такая милая, Лиз. — Пит, подволакивая ногу, обошел скелет, чтобы встать перед ней; он тщетно пытался распрямить спину, чтобы хоть в этом походить на великана, и мысленно умолял девочку взглянуть на него, испытывая жгучую ревность к этим гладким белым костям, лежавшим среди листьев, и любовь к этому маленькому кривоногому существу, которое ерзало взад-вперед, сидя верхом на скелете.
— Почему теперь нет великанов? — снова повторила Лиз, роняя слезы между кучек птичьего помета. Пит в тоске подошел к окну. Под ним торчала красная скала, в стародавние времена разломившая лодку надвое, и он видел, как трое мальчишек карабкаются по длинному скату крыши к гребню холма; неуклюжие, колченогие, криворукие, они двигались, точно маленькие крабы. Он посмотрел на свои собственные кривые, разной длины, ноги, и услышал, как Лиз вновь начала тихонько причитать, оплакивая канувший в Лету мир.
— Он шести футов роста, и у него такие прекрасные прямые ноги.
Насколько мне известно, ее называли не иначе, как Пупи, — и муж, и те двое мужчин, что стали их друзьями. Возможно, я немножко в нее влюбился (абсурд, если принять во внимание мой возраст), но прозвище это мне решительно не нравилось[30]. Я полагал его оскорбительным для столь юной и открытой особы — слишком открытой. Она принадлежала к веку доверия, тогда как я — цинизма. Старший из двух художников по интерьеру даже называл ее «милая наша Пупи» (мы с ними увидели ее одновременно): такое прозвище могло бы подойти какой-нибудь невыразительной, малоприятной особе средних лет, которая пьет чуть больше, чем следует, но приносит видимую пользу, служа чем-то вроде ширмы, а этой парочке без ширмы было никак не обойтись. Я однажды спросил у девушки, каково ее настоящее имя, и получил ответ: «Все зовут меня Пупи», — по ее мнению, не нуждавшийся в пояснениях, побоявшись настаивать, а не то покажусь ей консерватором или хуже того — стариком, я, пусть от этого прозвища меня тошнит всякий раз, как напишу его на бумаге, оставил ей имя Пупи: другого просто не знаю.
Я приехал в Антиб поработать над книгой, биографией поэта семнадцатого века, графа Рочестера[31], за месяц с лишним до прибытия Пупи и ее мужа. Приехал, как только закончился сезон, остановился в маленьком невзрачном отеле неподалеку от крепостных валов, и мог наблюдать, как отдыхающие разлетаются, словно листва с деревьев на бульваре генерала Леклерка. В первые дни, до начала листопада, в городе во множестве встречались автомобили с иностранными номерами. По дороге от берега моря до площади де Голля, куда я ежедневно наведывался за английскими газетами, мне удавалось насчитать номерные знаки четырнадцати стран, в том числе марокканские, турецкие, шведские и люксембургские. Но со временем гости отбыли восвояси, за исключением бельгийцев, немцев, нескольких англичан и, разумеется, вездесущих граждан Монако. Довольно скоро похолодало, Антиб согревало только утреннее солнце: оно позволяло завтракать на террасе, но ланч приходилось вкушать под крышей, чтобы не пить кофе с дождевой водой. Лишь одинокий, замерзший алжирец оставался на террасе, и перегнувшись через перила, всматривался вдаль, словно что-то искал: может, безопасность.
Это время года мне нравится больше всего: Жуан-ле-Пен покрывается слоем мусора, как огороженный пустырь, откуда только что уехал Луна-Парк, в витринах «Пам-Пама» и «Максима» висят таблички «Fermeture Annuelle»[32], а очередной этап «Международного конкурса стриптизерок-любительниц» в «Старой Голубятне» отложен до будущего сезона. Антиб становится самим собой, маленьким провинциальным городком, где по улицам ходят местные жители, а старики пьют пиво или вино на стылой площади де Голля. Маленький парк, который образует прогулочную зону над крепостными валами, выглядит печальным; чуть ли не до земли свисают коричневые листья невысоких пальм с необъятными стволами; солнце по утрам светит, уже не слепя глаза, и редкие белые паруса скользят по спокойному морю.
Можете мне поверить, англичане осенью остаются на Лазурном берегу дольше остальных. Мы слепо верим в южное солнце, и ледяной ветер, дующий со Средиземного моря, обычно застает нас врасплох. Потом начинается изнурительная война с управляющим отеля по поводу необходимости включить отопление третьего этажа, и плитки пола обжигают холодом босые ноги. Для человека, достигшего того возраста, когда смысл жизни видится в хорошем вине, хорошем сыре и непыльной работе, это наилучший сезон. И меня возмутило прибытие художников-декораторов в тот самый момент, когда я надеялся остаться в отеле единственным иностранцем. Я молил бога, чтобы они оказались в Антибе проездом, но моя молитва не была услышана. Заявились они перед ланчем, в ярко-красном «спрайте», слишком молодежном для них автомобиле, их элегантная одежда спортивного покроя больше подходила для весны. У старшего, которому, судя по всему, уже перевалило за пятьдесят, седые, волнистые волосы, подозрительно однородные для некрашеных, закрывали уши. У молодого, лет тридцати с небольшим, наоборот, в черных волосах не проглядывало ни одного седого. Я уже знал, что их зовут Стивен и Тони, прежде чем они дошли до регистрационной стойки, ибо их голоса далеко разносились в осенней тишине. Я сидел на террасе, со стаканом белого вина, они удостоили меня мимолетным взглядом и проследовали дальше. В их поведении не было ничего вызывающего, просто они не стремились приглашать в свою компанию посторонних, определенно напоминая семейную пару, проведшую вместе не один год.
Скоро я узнал о них многое. Выделенные им комнаты, соседние, находились в моем коридоре, но я сомневаюсь, что обе использовались одновременно: когда я направлялся спать, их голоса обычно раздавались то в одной, то в другой. Вам представляется, что я проявляю излишнее любопытство к жизни совершеннейших незнакомцев? В оправдание должен сказать, что все участники этой маленькой грустной комедии приложили немало сил, чтобы привлечь мое внимание. Балкон, на котором я каждое утро работал над жизнеописанием Рочестера, нависал над террасой, где декораторы пили кофе, и даже в тех случаях, когда они находились вне моего поля зрения, их звонкие голоса без труда долетали до балкона. Я не хотел их слушать; мне хотелось поработать. В тот момент меня занимали отношения Рочестера с актрисой, госпожой Барри, но невозможно, пребывая в чужой стране, не слушать родной речи. Французский я бы еще мог воспринять, как составляющую городского шума, но английский оставалось только подслушивать.
— Дорогой, догадайся, кто мне написал?
— Алек?
— Нет, миссис Кларенси.
— И что нужно этой старой карге?
— Ей не нравится витраж в ее спальне.
— Но, Стивен, он же божественный. Алек не смог бы сделать лучше. Мертвый фавн…
— Думаю, ей хочется чего-нибудь поживее, и чтобы никаких трупов.
— Старая развратница.
Эти двое были крепкие ребята. Каждое утро, около одиннадцати, они шли купаться на маленький скалистый полуостров неподалеку от отеля. И насколько хватал глаз, Средиземное море принадлежало только им. А когда они быстрым шагом возвращались в элегантных пляжных костюмах, иногда даже бежали, чтобы согреться, у меня складывалось впечатление, что эти заплывы они воспринимали не как удовольствие, а как физические упражнения, необходимые для того, чтобы сохранять стройные ноги, плоские животы и узкие бедра для скрытого от посторонних глаз этрусского времяпрепровождения.
Бездельниками я назвать их не мог. Каждое утро они отправлялись на «спрайте» в Кань, Ванс, Сен-Поль, в любой маленький городишко, где имелся антикварный магазин, чтобы вернуться с различными предметами из древесины оливы, лампами «под старину», разрисованными фигурками святых, которые в магазине показались бы мне уродливыми или банальными, но я подозревал, что они прекрасно понимали, какому клиенту предназначалась та или иная покупка. Впрочем, не надо думать, что все их мысли занимала только работа. Они и расслаблялись.
Как-то вечером я наткнулся на них в маленьком баре для матросов рядом со старым портом Ниццы. Любопытство заставило меня заглянуть туда, ибо я увидел алый «спрайт», припаркованный у дверей бара. Парочка развлекала юношу лет восемнадцати, судя по одежде, матроса с корсиканского судна, что в этот вечер стояло в порту. Оба пристально посмотрели на меня, когда я появился на пороге, словно подумав: «Неужто мы ошибались на его счет?» Я выпил кружку пива и ушел, а молодой, когда я проходил мимо их столика, сказал: «Добрый вечер». После этого в отеле нам не оставалось ничего другого, как здороваться друг с другом каждый день. Получилось, что они меня допустили в свой узкий круг.
Несколько дней время тянулось для меня так же медленно, как и для графа Рочестера. Он находился в банях госпожи Фуркар, лечился ртутью от сифилиса, а я ждал, когда же мне перешлют черновые материалы, которые случайно остались в Лондоне. Я не мог отпустить его из бань до прибытия этих бумаг, так что в период простоя наблюдение за парочкой стало моим единственным развлечением. Когда вечером или во второй половине дня они садились в «спрайт», мне нравилось определять по их одежде, куда они собрались. Всегда элегантные, они умели, всего лишь заменив tricot[33], выказать свои намерения. Даже в матросский бар они отправлялись хорошо одетыми, но избегали ярких цветов; если же путь их лежал к лесбиянке, хозяйке антикварного магазина в Сен-Поле, старались подчеркнуть свою мужественность шейными платками. Однажды они исчезли на неделю в самой поношенной одежде, и из этой поездки старший вернулся с синяком под правым глазом. Они сказали мне, что ездили на Корсику. «Вам там понравилось?» — поинтересовался я.
— Настоящие варвары, — ответил молодой, Тони, как мне показалось, с ноткой осуждения.
Он заметил, что я смотрю на щеку Стивена и быстро добавил: «Несчастный случай в горах».
А через два дня, на закате, приехала Пупи со своим мужем. Я возобновил работу над биографией Рочестера, писал, сидя на балконе в пальто, когда к отелю подкатило такси. Водителя я узнал: он регулярно привозил туристов из аэропорта Ниццы. Прежде всего — пассажиры еще оставались в кабине — в глаза бросились чемоданы: ярко-синие, новехонькие, только что из магазина. Даже инициалы РТ[34], довольно абсурдные, блестели, как только что отчеканенные монеты. Большой чемодан, маленький, коробка для шляп, всё — цвета небесной синевы, а следом за ними из багажника появился видавший виды почтенный кожаный чемодан. Совершенно не приспособленный для воздушных путешествий, из тех, что достается в наследство от отца, побывавший в отеле неподалеку от Тадж-Махала или в Долине царей. Потом открылась дверца со стороны пассажирского сиденья, и я впервые увидел Пупи. Декораторы пили внизу «дюбонне» и тоже наблюдали за ней.
Очень высокая, пять футов и девять дюймов, очень худенькая, очень молодая, с волосами цвета конского каштана, в костюме, таком же новеньком, как и багаж, она воскликнула: «Finalmente[35]», — глядя с восторгом на невзрачный фасад… а может, дело было просто в форме ее глаз. Увидев молодого человека, я сразу понял, что они — новобрачные; не удивился бы, если б из швов их одежды до сих пор сыпались конфетти. Пара словно сошла с фотоснимка в «Тэтлере»[36]: улыбки для камеры и скрытая за ними нервозность. Я не сомневался, что в дорогу они отправились сразу после свадебного застолья, короткого, последовавшего за венчанием в церкви.
Они показались мне очень красивой парой, когда, застыв на мгновение, стали подниматься по ступеням в холл, к регистрационной стойке. Длинный луч Гарупского маяка скользил по воде за их спинами, и внезапно перед отелем ярко вспыхнули фонари, словно управляющий ждал приезда молодых, чтобы включить их. Декораторы забыли про вино, и я заметил, что старший прикрыл синяк идеально чистым белым носовым платком. Смотрели они, разумеется, не на девушку, а на юношу. Он был очень высок, больше шести футов, такой же худой, как и девушка, его лицо, словно отчеканенное на монете, отличалось совершенной красотой и совершенной безжизненностью, но возможно, это сказывалось нервное напряжение. Я подумал, что и его одежда куплена по случаю женитьбы: серый пиджак спортивного покроя с двумя разрезами, серые брюки, чуть узковатые, подчеркивающие длину ног. У меня возникло ощущение, что они еще слишком молоды для брака, я мог поспорить на любую сумму, что на двоих они не прожили и сорока пяти лет, и я с трудом поборол желание свеситься с балкона и крикнуть: «Только не сюда! В любой отель, кроме этого!» Возможно, мне следовало бы сказать им, что батареи едва теплые, горячую воду подают с перебоями, еда отвратительная, как будто англичан заботит качество еды, но, разумеется, они не обратили бы внимания на мои предупреждения: номер им, безусловно, «забронировали», на меня они посмотрели бы как на стареющего лунатика. (Я представил себе, как они пишут домой: «Один из тех эксцентричных англичан, которых обычно встречаешь за рубежом»). То был первый случай, когда у меня возникло желание вмешаться, а ведь тогда я их совсем не знал. Второй раз было уже слишком поздно, думаю, я всегда буду сожалеть о том, что не поддался порыву…
Молчание, пристальные взгляды сидящей внизу парочки и белое пятно носового платка, скрывавшее постыдный синяк, напугали меня. Вот тут я впервые услышал ненавистное прозвище: «Сразу поднимемся в номер, Пупи, или сначала что-нибудь выпьем?»
Они решили подняться в номер, и декораторы вновь взялись за стаканы с «дюбонне».
Думаю, она лучше, чем он, понимала, для чего предназначен медовый месяц, потому что в тот вечер из номера они не выходили.
К завтраку я опоздал и заметил, что Стивен и Тони задержались на террасе дольше обычного. Возможно, решили, что вода наконец-то стала слишком холодной для купания, но, с другой стороны, у меня сложилось впечатление, что они поджидают молодоженов. Никогда прежде они не выказывали мне такого дружелюбия, и я даже задался вопросом, уж не прочат ли меня на роль ширмы, учитывая мою, увы, нормальную ориентацию. Мой столик по какой-то причине в тот день передвинули, он оказался в тени, вот Стивен и предложил сесть с ними: они все равно скоро собираются уходить, только выпьют еще по чашечке кофе… Синяк в то утро не слишком бросался в глаза: как я понял, он был аккуратно припудрен.
— Вы остаетесь надолго? — спросил я, отдавая себе отчет, сколь неуклюже я строю фразы, тогда как они болтают легко и непринужденно.
— Мы собирались завтра уехать, — ответил Стивен, — но вчера вечером передумали.
— Вчера вечером?
— День-то выдался чудесный, не так ли?
— Да, — обратился я к Тони. — Надеюсь, бедный Лондон как-нибудь переживет вашу задержку.
— Притягательность Лазурного берега потрясающая, — продолжил Стивен, — совсем как у сэндвича в привокзальном буфете.
— Ваши клиенты готовы терпеливо ждать?
— Клиенты, дорогой мой? Вы никогда в жизни не видели таких уродов, что приходят к нам с Бромптон-сквер. Людей, которые платят другим за обустройство своего дома, обычно отличает чудовищный вкус.
— Так вы оказываете обществу огромную услугу. Подумайте, как мы страдаем без вас у себя, на Бромптон-сквер.
Тони рассмеялся.
— Не знаю, как бы мы все это выносили, если б не шутки, понятные только нам. Взять, к примеру, миссис Кларенси. Мы превратили ее дом в Лукуллов сортир.
— Она была в полном восторге, — кивнул Стивен.
— Жуткие растительные формы. Мне это напомнило осеннюю ярмарку после сбора урожая.
Они внезапно замолчали, подобрались, устремив взгляды за мою спину. Я оглянулся. Увидел одинокую Пупи. Она стояла, ожидая, когда официант укажет ей столик, совсем как новенькая в школе, еще не знающая местных порядков.
Одежда ее тоже чем-то напоминала школьную форму: узенькие брюки, разрезы на лодыжках… но она не понимала, что летний сезон закончился. Оделась так — я в этом уверен — лишь для того, чтобы не привлекать к себе внимание, спрятаться от чужих взглядов, но на террасе кроме нее сидели только две женщины, и обе в теплых твидовых юбках по погоде. Она с легкой завистью посмотрела на них, когда официант провел ее мимо нашего столика к другому, стоявшему ближе к морю. Длинные ноги в узких штанинах двигались неуклюже, словно их против воли выставили напоказ.
— Юная новобрачная, — прокомментировал Тони.
— И уже брошенная, — удовлетворенно добавил Стивен.
— Представьте себе, ее зовут Пупи Трейвис.
— Необычное имя. Ее не могли так окрестить, если, конечно, родители не нашли очень уж либерального викария.
— А его зовут Питер. Чем занимается, непонятно. Но, думаю, определенно не военный, не так ли?
— Да, точно не военный. Возможно, его работа как-то связана с землей… от него идет такой приятный запах, herbal, да, именно травяной.
— Вы, похоже, знаете о них все, что только можно, — вставил я.
— Перед обедом мы заглянули в их регистрационную карточку.
— У меня такое ощущение, что вчера вечером они не сливались в страстных объятьях, — Тони поверх столов посмотрел на девушку, и на его лице отразилось что-то очень похожее на ненависть.
— Нас обоих тронула его невинность, — заметил Стивен. — Чувствуется, что ему привычнее общение с лошадьми.
— Он принял томление в промежности всадника за нечто другое.
Возможно, они надеялись шокировать меня, но не думаю, что это подходящее объяснение. Я абсолютно уверен, что в то утро они находились в состоянии крайнего сексуального возбуждения; накануне вечером на террасе их поразил coup de foudre[37], и они просто были не в силах скрыть свои чувства. А мое присутствие дало им повод поговорить, поразмышлять о предмете страсти. Матрос — всего лишь мимолетное увлечение, тут все было куда серьезнее. Меня, откровенно говоря, начал разбирать смех. Ну чего эта нелепая парочка могла добиться от молодого человека, ведь он только что женился на девушке, что сейчас терпеливо ждет его, она стыдится своей красоты, словно старого свитера, который просто забыла переодеть? Но сравнение я выбрал неудачное: она постеснялась бы ходить в старом свитере, разве что натянула бы его тайком от всех, оставшись одна в комнате для игр. Пупи понятия не имела, что относится к тем немногим, кто может позволить себе носить что угодно, независимо от моды. Девушка поймала мой взгляд и, поскольку не могло быть ни малейших сомнений в том, что я — англичанин, нерешительно мне улыбнулась. Возможно, меня тоже поразил бы coup de foudre не будь я на тридцать лет старше и дважды женат.
Тони поймал ее улыбку.
— Еще одна сердцеедка, — фыркнул он.
Мой завтрак и молодой человек появились одновременно, прежде чем я успел ответить. Когда он проходил мимо столика, я почувствовал возникшее напряжение.
— «Cuir de Russie»[38]. — Ноздри Стивена дрогнули. — Это от неопытности.
Молодой человек, уже миновавший столик, услышал эти слова и повернулся, чтобы посмотреть, кто их произнес. Они оба нагло улыбнулись ему, словно действительно верили, что в их власти взять над ним верх…
Вот тут я впервые встревожился.
Что-то действительно шло не так; отрицать очевидное не имело смысла. Девушка практически всегда спускалась к завтраку раньше своего мужа: я предположил, что он проводил много времени под душем, брился и втирал в лицо «Cuir de Russie». Присоединяясь к ней, он по-братски целовал ее в щечку, словно они не проводили ночь в одной постели. У нее под глазами появились круги, должно быть, от бессонницы, потому что мне не верилось, что по ночам они предавались безумствам. Иногда с балкона я видел, как они возвращались с прогулки: никто не мог бы сравниться с ними красотой, разве что пара благородных коней. Его джентльменское поведение, наверное, порадовало бы ее матушку, но любой мужчина вознегодовал бы, глядя, как он переводит ее через совершенно безопасную дорогу, учтиво открывает и придерживает дверь, пропуская даму вперед, как он идет на шаг сзади, словно муж принцессы. Я мечтал стать свидетелем хотя бы одного приступа раздражительности, вызванного пресыщением, но они почти не разговаривали, возвращаясь с прогулки, а за столом обменивались общими фразами, как люди, обедающие вместе только из вежливости. И однако, я мог поклясться, что она любит его, это было заметно даже по тому, как она старалась на него не смотреть. В ней не чувствовалось ни алчности, ни ненасытности; зная, что внимание Питера сосредоточено на чем-то другом, но не на ней, она украдкой бросала на него нежные, тревожные, но совсем не требовательные взгляды. Если кто-то осведомлялся о причине его отсутствия, она расцветала от удовольствия, произнося имя мужа: «О, Питер сегодня проспал»; «Питер порезался, когда брился, и останавливает кровь»; «Питер не может найти свой галстук. Думает, что его стянул дежурный по этажу». Безусловно, она любила мужа; касательно его чувств к ней такой уверенности у меня не было.
Можете представить себе, что тем временем сладкая парочка подбиралась к молодоженам все ближе и ближе. Происходившее напоминало осаду средневекового города: они устраивали подкопы и взрывали пороховые заряды. Разница заключалась лишь в том, что осаждаемые, во всяком случае, девушка, не замечали, что происходит; насчет Питера точно сказать не могу. Мне хотелось предупредить Пупи, но как я мог это сделать, не напугав ее или не разозлив? Я уверен, что дизайнеры переселились бы на тот этаж, где жили молодожены, если бы полагали, что так они смогут подкрасться поближе к крепости. Скорее всего, они обсуждали этот маневр, но нашли его слишком уж очевидным.
Поскольку они знали, что я не смогу их остановить, мне они отвели роль едва ли не союзника. В конце концов, однажды я мог даже принести им пользу, скажем, отвлечь внимание противника… и полагаю, в этом они были недалеки от истины; от них не укрылся интерес, с каким я посматривал на девушку, и, вероятно, они справедливо рассудили, что в долгосрочной перспективе наши намерения могли совпасть. По разумению этой парочки, если человек действительно чего-то хотел, о таком понятии, как совесть, следовало просто забыть. В антикварном магазине в Сен-Поле они присмотрели зеркало в черепаховой раме и обдумывали, как приобрести его за полцены (я полагаю, подкараулив момент, когда хозяйка отправится немного поразвлечься, а приглядывать за магазином останется ее старуха-мать); поэтому, само собой, когда я смотрел на девушку, а они видели, как часто я это делаю, у них складывалось ощущение, что я готов присоединиться к любому «разумному» плану.
«Когда я смотрел на девушку…» отметьте, пожалуйста, что я даже не попытался подробно описать ее. Работая над биографией, можно разместить на ее страницах портрет, и покончить с этой проблемой: на моем столе, кстати, лежали портреты леди Рочестер и миссис Барри. Но, выступая с позиций профессионального романиста (ибо биография и мемуары для меня — новые формы литературного творчества), я убежден, что женщину положено описать так, чтобы читатель увидел не столько все нюансы внешности и одежды, — сколь часто подробные портреты у Диккенса служили прямыми указаниями для иллюстратора, более того, читатель и без иллюстраций прекрасно представлял себе героиню, — сколько ее чувства. Пусть читатель сам нарисует себе «нежный и светлый» образ жены, любовницы, незнакомки (поэту, например, этого вполне достаточно), если у него будет на то желание. И, если бы мне пришлось рисовать портрет этой девушки (до сих пор не могу заставить себя написать ее имя, ненавистное для меня), я бы не стал сообщать вам, каковы цвет ее волос или форма рта, но постарался бы выразить радость и боль, с которыми я ее вспоминаю, — я, писатель, наблюдатель, второстепенный персонаж, как ни назови. Но если я не удосужился поведать об этих чувствах ей, с чего мне рассказывать о них вам, hypocrite lecteur[39]?
Как же быстро эти двое устроили подкоп. Думаю, не прошло и четырех дней после прибытия молодоженов, когда я, спустившись к завтраку, обнаружил, что они переставили свой столик поближе к столику девушки и развлекают ее разговорами в отсутствие мужа. У них это получалось. Впервые я увидел, что она расслабилась и выглядит счастливой… счастливой, потому что разговор шел о Питере. Питер работал где-то в Хэмпшире торговым агентом у своего отца, последнему принадлежали там три тысячи акров земли. Да, он любил ездить верхом, так же, как и она. И по возвращении в Англию ее ждала жизнь, о которой она и мечтала. Стивен изредка вставлял словечко-другое, создавая видимость неподдельного интереса, чтобы она говорила и говорила. Судя по всему, однажды он декорировал один из домов в тех краях и знал фамилии людей, знакомых Питеру, и даже назвал кого-то, кажется, некого Уинстенли, что придало ей еще больше уверенности.
— Он — один из лучших друзей Питера, — воскликнула она, и они стрельнули друг в друга глазами, словно ящерицы — языками.
— Идите сюда, составьте нам компанию, Уильям, — позвал меня Стивен, как только заметил, что я в пределах слышимости. — Вы знакомы с миссис Трейвис?
Разве я мог отказаться присесть за их столик? Однако, согласившись, я, по существу, превратился в союзника этой парочки.
— Вы — тот самый Уильям Харрис? — спросила девушка. Фразу эту я терпеть не мог, однако, благодаря невинности новобрачной, сейчас она не вызвала активного неприятия. Девушка обладала удивительной особенностью: в ее присутствии все привычное вдруг обретало новизну. Антиб изменился до неузнаваемости, мы словно стали первыми иностранцами, попавшими сюда. А когда она добавила: «К сожалению, боюсь, я не читала ваших книг», — я вдруг решил, что слышу это впервые, произнесенные слова являли собой доказательство ее честности… чуть не написал «честности и непорочности». — «Должно быть, вы ужасно много знаете о людях», — сказала она, и эта банальность прозвучала на удивление свежо, как призыв о помощи… в борьбе с этими двумя или с мужем, который как раз в тот момент появился на террасе? В нем тоже чувствовалась нервозность, под глазами залегли темные круги, так что сторонний наблюдатель, как я уже говорил, мог принять их за брата и сестру. Он на мгновение замялся, увидев нас в непосредственной близости от своей жены, но она крикнула: «Иди сюда, дорогой, познакомься с этими милыми людьми». Радости на его лице я не заметил, но он подошел, сел и спросил, не остыл ли кофе.
— Я закажу еще, дорогой. Они знакомы с Уинстенли, а это — тот самый Уильям Харрис.
Конечно, такого писателя он не знал. Скорее задался вопросом, имею ли я какое-нибудь отношение к твиду[40].
— Я слышал, вы любите лошадей, — заговорил Стивен, — и подумал, не сможете ли вы и ваша жена поехать с нами на ланч в Кань. В субботу. Это завтра, не так ли? В Кане отличный ипподром…
— Даже не знаю… — с сомнением начал он и посмотрел на жену.
— Дорогой, конечно, мы должны поехать. Ты же обожаешь лошадей.
Его лицо мгновенно прояснилось. Я уверен, он боялся нарушить правила приличия: не знал, можно ли принимать приглашения в медовый месяц.
— Очень любезно с вашей стороны, мистер…
— Давайте попробуем обойтись без мистеров. Я — Стивен, а это Тони.
— Я — Питер, — представился он и добавил, чуть мрачновато, — а это Пупи.
— Тони, ты повезешь Пупи в «спрайте», а мы с Питером воспользуемся автобусом (у меня создалось впечатление, думаю, и у Тони, что Стивен потянул одеяло на себя).
— Вы тоже поедете, мистер Харрис? — спросила девушка, назвав меня по фамилии, словно хотела подчеркнуть разницу между мной и остальными.
— К сожалению, не смогу. Работа. И так уже выбился из графика.
В субботу вечером я наблюдал с балкона, как они возвращались из Каня, слышал их смех и думал: «Враг уже в цитадели, теперь это только вопрос времени». Я не сомневался, что на сей раз сладкая парочка не пожалеет времени, они будут очень осторожно продвигаться к желанной цели, в данном случае о стремительном штурме, — из-за которого, как я подозреваю, и появился синяк, — не могло быть и речи.
У декораторов вошло в привычку развлекать девушку, пока она завтракала в одиночестве, поджидая мужа. Я больше не садился за их столик, но по обрывкам долетавшего до меня разговора чувствовалось, что той совсем не весело. Исчезло даже ощущение новизны. Однажды я услышал: «Здесь практически нечего делать», — и мне показалось, что для новобрачной это, мягко говоря, странное заявление.
А потом как-то вечером я нашел ее в слезах рядом с музеем Гримальди[41]. Я шел за газетами, как обычно, кружным путем, через площадь Нации, где в 1819 году поставили колонну в честь — вот уж парадокс — верности Антиба монархии и сопротивления les Troupes Etrangères[42], которые как раз и стремились восстановить монархию. Потом, следуя привычном маршрутом, миновал рынок, старый порт и ресторан «Лу-Лу», поднялся к собору и музею и там, в сером вечернем свете, незадолго до того, как зажглись уличные фонари, нашел ее под скалой, на которой высился замок: она плакала.
Я слишком поздно понял, что она тут делает, иначе не обратился бы к ней: «Добрый вечер, миссис Трейвис».
Она чуть не подпрыгнула, обернулась и выронила носовой платок. Поднимая его, я обнаружил, что он намок от слез: я словно держал в руке маленькую утонувшую зверушку.
— Я очень сожалею. — Я сожалел, что напугал ее, но она истолковала мои слова иначе.
— О, я такая глупая. Это просто так. Мне немного взгрустнулось. У всех такое бывает, правда?
— Где Питер?
— В музее со Стивеном и Тони, любуется картинами Пикассо. Я их совершенно не понимаю.
— В этом нет ничего постыдного. Многие не понимают.
— Но Питер тоже их не понимает. Я знаю. Просто притворяется, что ему интересно.
— Ну…
— И это еще не все. Я тоже притворялась какое-то время, чтобы доставить удовольствие Стивену. Но Питер притворяется, чтобы не быть со мной.
— У вас разыгралось воображение, вот вам и чудится то, чего нет.
Ровно в пять вспыхнул маяк, но еще недостаточно стемнело, чтобы мы могли увидеть скользящий над водой луч.
— Музей скоро закроется, — заметил я.
— Проводите меня к отелю, — попросила она.
— Может, вам лучше подождать Питера?
— От меня ничем не пахнет, правда? — она жалобно всхлипнула.
— Ну, может чуть-чуть «Арпежем». Мне всегда нравились эти духи.
— Вас послушать, все-то вы знаете.
— Отнюдь. Просто моя первая жена душилась только «Арпежем».
Мы зашагали к отелю, мистраль кусал нас за уши, а когда понадобилось, послужил оправданием для ее покрасневших глаз.
— Антиб такой серый и грустный, — нарушила она затянувшуюся паузу.
— Я думал, вам тут нравится.
— Может и нравилось, но только день или два.
— Почему бы вам не поехать домой?
— Нас неправильно поймут, если, уехав на медовый месяц, мы вернемся раньше положенного, не так ли?
— Так поезжайте в Рим… или куда-нибудь еще. Из Ниццы можно улететь куда угодно.
— Это ничего не изменит, — вздохнула она. — Виновато не место, а я.
— Я вас не понимаю.
— Он несчастлив со мной. Вот и все.
Она остановилась напротив одного из домиков с каменными стенами у самого крепостного вала. Чуть дальше вниз над улицей висело выстиранное белье, в клетке сидела замерзшая канарейка.
— Вы же сами сказали… вам взгрустнулось…
— Это не его вина. Моя. Наверное, вам покажется глупым, но до замужества я ни с кем не спала. — Девушка печально посмотрела на канарейку.
— А Питер?
— Он все так тонко чувствует, — ответила она и тут же добавила: — это хорошее качество. Иначе я бы в него не влюбилась.
— На вашем месте я бы увез его домой… как можно быстрее, — Я ничего не смог с собой поделать, слова прозвучали зловеще, но она пропустила их мимо ушей, потому что вслушивалась в приближающиеся голоса, в веселый смех Стивена.
— Они такие милые. Я рада, что он нашел друзей.
Как я мог сказать ей, что они соблазняют Питера у нее на глазах? В любом случае, оставался ли хоть один шанс исправить допущенную ею ошибку? Эти два вопроса не давали мне покоя, часами донимали в конце дня, когда работа закончена, выпитое за ланчем вино уже не бодрит, а до первого вечернего стаканчика еще далеко, и батареи едва греют. Получается, она понятия не имела о сексуальной ориентации молодого человека, за которого выходила замуж? А женитьба на ней стала его последней отчаянной попыткой примкнуть к сексуальному большинству? Я не мог заставить себя в это поверить. В юноше чувствовалась невинность, в полной мере оправдывавшая любовь его юной жены, и я предпочитал думать, что он еще не полностью сформировался, женился, потому что искренне этого хотел, а сейчас впервые в жизни столкнулся с представителями другой сексуальной ориентации. Но если мое предположение соответствовало действительности, комедия становилась еще более жестокой. Получалось, что они бы жили душа в душу, если б по воле звезд в свой медовый месяц не столкнулись с этой парой изголодавшихся охотников?
Мне хотелось поговорить об этом, и в конце концов я поговорил, но вышло так, что не с ней. Направляясь к своей комнате, я проходил мимо приоткрытой двери одного из их номеров и опять услышал смех Стивена — такой смех обычно называют заразительным, и он просто вывел меня из себя. Я постучал и вошел. Тони лежал на двуспальной кровати, Стивен сидел перед зеркалом, причесывался: держал по расческе в обеих руках и методично укладывал идеально седые локоны. Количеству баночек и флаконов на туалетном столике могли бы позавидовать многие женщины.
— Он действительно тебе это говорил? — спрашивал Тони. — Добрый день, Уильям. Заходите. Наш молодой друг исповедовался Стивену. Рассказал столько удивительного.
— Какой молодой друг?
— Разумеется, Питер. Кто же еще? Поделился секретами семейной жизни.
— Я подумал, это был матрос.
— А вы, однако, злой! — рассмеялся Тони. — Ладно, согласен, touché[43].
— Я бы хотел, чтобы вы оставили Питера в покое.
— Не думаю, что ему это понравится, — ответил Стивен. — Сами видите, обычный медовый месяц ему явно не по вкусу.
— Вы же любите женщин, Уильям, — вставил Тони. — Почему бы вам не приударить за девушкой? Это же прекрасная возможность. Она ведь не получает того, что ей положено после свадьбы, — из них двоих Тони был, конечно, более грубым. Мне хотелось ударить его, но в двадцатом столетии подобные романтические жесты давно уже вышли из моды, да он к тому же лежал на кровати. Поэтому я не нашел ничего лучшего, как привести не слишком убедительный аргумент, отдавая себе отчет, что напрасно ввязался в этот разговор.
— Дело в том, что она любит его.
— Я думаю, Тони прав и она должна найти утешение в вас, дорогой Уильям, — Стивен поправил волосы над правым ухом — синяк на правой щеке давно уже исчез. — Судя по словам Питера, вы окажете услугу им обоим.
— Расскажи, что ты услышал от него, Стивен.
— Он сказал, что с самого начала находил пугающей и отталкивающей женскую ненасытность, которую видел в ней. Бедный мальчик, его просто заманили под венец. Отец хотел наследников, он еще и лошадей разводит, а ее мать решила, что материально этот брак чрезвычайно выгоден. Не думаю, что он представлял себе все нюансы семейной жизни, — Стивен посмотрел на свое отражение в зеркале и удовлетворенно кивнул.
Даже сегодня, ради сохранения душевного покоя я должен убеждать себя, что молодой человек ничего такого не говорил. Я верю и надеюсь, что эти чудовищные слова вложил в его уста вынашивавший гнусные замыслы драматург, но тогда мысль эта не слишком меня утешала, поскольку фантазировать на пустом месте было не в обычае Стивена. Он видел, что мое внешнее безразличие к девушке — всего лишь ширма, понимал, что они с Тони зашли очень далеко; их вполне устроило бы, если бы я сделал что-то не так или после их грубых комментариев потерял интерес к Пупи.
— Разумеется, я преувеличиваю, — продолжал Стивен. — Несомненно, он полагал себя влюбленным, пока дело не дошло до постели. Вероятно, его отец характеризовал ее как славную кобылку.
— И что вы собираетесь с ним делать? — спросил я. — Бросите жребий или один пристроится спереди, а второй — сзади?
Тони рассмеялся.
— Ох уж этот Уильям! Во всем ему нужна ясность!
— А если я сейчас пойду к ней и передам наш разговор?
— Дорогой мой, она вас просто не поймет. Она невероятно наивна.
— А он?
— Я в этом сомневаюсь… зная нашего друга Колина Уинстенли. Да и потом, вопрос еще в стадии обсуждения. Пока Питер не сделал выбор.
— В самом скором времени мы намерены испытать его, — Стивен оторвался от зеркала.
— Да, съездим на природу, — кивнул Тони. — На нем сказывается напряжение, сами видите. Он уже боится подняться в номер на сиесту, опасается, что жена возжелает его.
— Неужели у вас нет жалости? — Разумеется, оба извращенца давным-давно забыли смысл этого абсурдно старомодного слова. — Разве вы не понимаете, что можете загубить ее жизнь… ради своих игр?
— Тут мы готовы положиться на вас, Уильям, — ответил Тони. — Утешьте ее.
— Это не игра, — добавил Стивен. — Вы должны понимать, что мы спасаем его. Подумайте о жизни, которая в противном случае его ждет… со всеми этими мягкими выпуклостями. Женщины напоминают мне недоеденный овощной салат… вы понимаете, такие увядшие кусочки зелени, плавающие в…
— У каждого человека свой вкус, — прервал его Тони. — Но Питер не создан для такой жизни. Он все так тонко чувствует, — повторил он слова девушки.
Я не нашелся, что на это ответить.
Заметьте, в этой комедии я играю отнюдь не героическую роль. Полагаю, я мог бы пойти к девушке и прочитать ей лекцию о жизненных реалиях, начав с нравов, царящих в английских частных школах: Питер носил шарф цветов своей школы, пока Тони как-то за завтраком не сказал ему, что красно-коричневая гамма плохо смотрится рядом с другими. А может, я мог бы все высказать и юноше, но, если Стивен говорил правду и тот находился в состоянии нервного напряжения, я бы едва ли помог ему своим вмешательством. В общем, лучше было этого не делать. Оставалось только сидеть и наблюдать, как эти двое осторожно, но настойчиво приближают развязку.
Все произошло три дня спустя, за завтраком. Она, как обычно, сидела с ними одна, тогда как ее муж оставался наверху со своими лосьонами. Такими очаровательными и обаятельными я никогда их не видел. Когда я подходил к своему столику, они рассказывали о том, как оформляли дом одной вдовствующей герцогини, помешанной на наполеоновских войнах. Помнится, речь шла о пепельнице, вырезанной из копыта серого жеребца, — продавец это гарантировал, — верхом на котором герцог Веллингтон сражался при Ватерлоо, о подставке для зонтов, сделанной из ядра, найденного под Аустерлицем; о пожарной лестнице, на изготовление коей пошла штурмовая лестница, использовавшаяся при взятии Бадахоса. Пока она слушала их, от ее скованности почти ничего не осталось. Она забыла про рогалики и кофе. Стивен полностью завладел ее вниманием. Мне хотелось сказать ей: «Дурочка ты, дурочка, ну чего ты уши развесила?»
И в этот самый момент Стивен приступил к реализации главного замысла. Я это понял, увидев, что его пальцы стиснули кофейную чашку, а Тони опустил глаза, словно решил помолиться над croissant[44].
— Мы тут подумали, Пупи… вы позволите одолжить вашего мужа? — Никогда я не слышал, чтобы вопрос задавался со столь тщательно выверенной непринужденностью.
Она рассмеялась. Ничего не заметила.
— Одолжить моего мужа?
— В горах за Монте-Карло есть небольшой городок, он называется Пэйль, и до нас дошли слухи, что там есть потрясающее старинное бюро… разумеется, оно не продается, но мы с Тони умеем добиваться своего.
— Я это уже заметила.
Стивен на мгновение обеспокоился, но она всего лишь хотела сделать им комплимент.
— Мы собираемся пообедать в Пэйле, а остаток дня поездить по его живописным окрестностям. Беда в том, что в «спрайте» больше трех человек не уместится, а Питер на днях говорил, что вы хотите сделать прическу, вот мы и подумали…
У меня создалось впечатление, что Стивен слишком многословен, что он перегибает палку, но девушка не дала ему повода поволноваться, потому что не заметила никакого подвоха.
— Я думаю, это прекрасная идея. Знаете, Питеру нужно хоть немножко отдохнуть от меня. С тех пор как мы подошли к алтарю, он ни минуты не оставался один, — в ее словах слышалась рассудительность, а может, даже радость. Бедняжка. Ей тоже требовался отдых.
— Поездки с удобствами не получится. Ему придется сидеть на коленях у Тони.
— Не думаю, что он станет возражать.
— И, разумеется, мы не можем гарантировать, что еда в дороге будет достаточно хорошей.
Впервые я понял, что Стивен далеко не умен. Неужели еще оставалась хоть какая-то надежда?
По большому счету, ума у грубоватого Тони точно было побольше. Не дожидаясь, пока Стивен снова откроет рот, он оторвал взгляд от croissant и подвел черту: «Вот и отлично. Все решено, мы вернем Питера в целости и сохранности к вечеру».
Он вызывающе глянул на меня.
— Разумеется, нам очень не хочется оставлять вас обедать в одиночестве, но я уверен, что Уильям приглядит за вами.
— Уильям? — переспросила она. Чертовски неприятно, когда на тебя смотрят и не замечают. — А-а, вы про мистера Харриса?
Я пригласил ее на ланч в ресторан «Лу-Лу», который находился у старого порта (а что еще мне было делать?), и в этот самый момент на террасе появился медлительный Питер.
— Я не хочу отрывать вас от работы, — быстро ответила она.
— Я не верю в голодание. Работа должна прерываться на время приема пищи.
Питер опять порезался, когда брился, и на подбородке белел клок ваты, напомнивший мне о синяке Стивена. Пока он стоял, ожидая, чтобы кто-нибудь с ним заговорил, у меня создалось впечатление, что он знал, о чем шла речь в его отсутствие; все трое расписали свои роли, отрепетировали их, даже реплику о еде в дороге… А теперь возникла неловкая пауза, вот я ее и нарушил.
— Я пригласил вашу жену на ланч в «Лу-Лу». Надеюсь, вы не возражаете?
Меня бы позабавило облегчение, отразившееся на лицах всех троих, если бы я мог найти хоть что-то забавное во всей этой ситуации.
— И после того, как она ушла, вы больше не женились?
— К тому времени я слишком постарел, чтобы жениться.
— Пикассо женился.
— О, я не такой старый, как Пикассо.
Этот глупый разговор происходил на фоне стен, оклеенных обоями с рисунком в виде винных бутылок и украшенных рыбачьими сетями, что напоминало мне о существовании дизайнеров по интерьеру. Между нами стояли миски с горячим рыбным супом, источающим запах чеснока. Все столики, кроме нашего, пустовали. Может, сказывалась уединенность, может, прямота ее вопроса, может, просто захотелось поделиться сокровенным, но у меня создалось ощущение, что мы — очень близкие друзья.
— И всегда есть работа, вино и хороший сыр.
— Я не смогла бы так философствовать, если бы потеряла Питера.
— Этого не случится, не так ли?
— Я, наверное, умру, как какая-нибудь из героинь Кристины Россетти[45].
— Я думал, ваше поколение ее не читает.
Будь я на двадцать лет старше, возможно, я смог бы объяснить, что не нужно так уж печалиться, что с завершением так называемой «сексуальной жизни» единственная любовь, которая выдерживает испытание временем, — это любовь, готовая принять все: любое разочарование, любую неудачу, любое предательство и в том числе даже тот печальный факт, что в итоге не существует более глубокого желания, чем простое желание быть с кем-то рядом.
Она бы мне не поверила.
— Я даже плакала над ее стихотворением «Уходя». Вы пишете грустные произведения?
— Биография, над которой я сейчас работаю, довольно грустная. Двоих людей связывает любовь, однако один из них не способен быть верным. Не дожив до сорока лет мужчина, сгорев дотла от страсти, умирает, а модный проповедник толчется у одра, желая украсть его душу. Даже в смерти ему не дают покоя: епископ пишет об этом книгу.
Англичанин, хозяин свечного магазина в старом порту, беседовал о чем-то у стойки с барменом, две пожилые женщины, родственницы владельца ресторана, вязали у дальней стены. Вошла собака, посмотрела на нас и ретировалась, свернув хвост колечком.
— И когда это случилось?
— Почти триста лет тому назад.
— А звучит так современно. Только теперь был бы не епископ, а репортер «Миррор».
— Вот почему я и захотел написать эту биографию. Прошлое меня совершенно не интересует. Я не люблю костюмированных балов.
Чтобы завоевать чье-то доверие, обычно приходится прибегать к средствам, которые используют мужчины, стремясь соблазнить женщину. К желанной цели они идут долгим, кружным путем, стараются разжечь интерес к себе, развлечь женщину, пока, наконец, не наступает время решительного прорыва. У нас оно наступило: так мне отчего-то показалось, когда просматривал принесенный счет.
— Интересно, где сейчас Питер? — услышал я и без паузы спросил:
— Что между вами происходит?
— Пойдемте, — она уже собралась подняться.
— Мне надо получить сдачу.
В «Лу-Лу» гораздо проще поесть, чем расплатиться по счету. Все мигом куда-то исчезли: пожилые женщины, что вязали у дальней стены, тетка хозяйки, которая помогала накрывать стол, сама Лу-Лу, ее муж в синем свитере. Если бы собака не убежала раньше, она бы подошла, увидев, как я достаю бумажник.
— Я забыл, вы, кажется, сказали мне, что он несчастлив.
— Пожалуйста, пожалуйста, найдите кого-нибудь, чтобы мы могли уйти.
Я разыскал тетушку Лу-Лу на кухне и расплатился. Когда мы направлялись к двери, все вернулись, даже собака.
На улице я спросил мою спутницу, хочет ли она пойти в отель.
— Пока нет… но я отрываю вас от работы.
— Я никогда не работаю после того, как выпью. Вот почему люблю начинать рано. Чтобы поскорее добраться до первого стаканчика.
Она сказала, что практически не видела Антиба, за исключением крепостных валов, пляжа и маяка, вот я и повел ее узкими боковыми улочками, где на окнах, как в Неаполе, висит выстиранное белье и с тротуара можно заглянуть в маленькие комнатушки, битком набитые детьми и внуками. Там, где когда-то жили дворяне, на дверных арках красовались каменные гербы, дорогу загромождали бочки с вином, на мостовых дети играли в футбол. В комнатке на первом этаже мужчина разрисовывал ужасную керамику, которая потом отправлялась в Валлори для продажи туристам: пятнистые розовые лягушки, муаровые рыбы и свиньи-копилки.
— Давайте вернемся к морю, — предложила она.
Мы вернулись к жаркому солнцу, освещавшему бастион, и вновь у меня возникло желание рассказать ей о своих опасениях, но я промолчал, представив себе, как она будет смотреть мне в глаза, не понимая, о чем я толкую. Она села на стену, и ее длинные ноги в обтягивающих черных брючках свесились вниз, как рождественские чулки.
— Я не жалею, что вышла замуж за Питера.
А мне тут же вспомнилась песня Эдит Пиаф «Je ne regrette rien»[46]. Типичная фраза, из тех, что поют или произносят с вызовом.
— Вы должны увезти его домой, — с трудом произнес я, но подумал: а что бы произошло, если б я сказал: «Вы вышли замуж за человека, который любит только мужчин, и сегодня он отправился на пикник со своими дружками. Я на тридцать лет старше вас, но, по крайней мере, всегда предпочитал женщин. Я влюбился в вас, и мы можем провести вместе несколько лет, о которых у вас останутся хорошие воспоминания, когда вы уйдете от меня к более молодому мужчине». Но только и выдавил: — Он, должно быть, скучает по родным краям и прогулкам верхом.
— Хочется надеяться, что вы правы, но в действительности все гораздо хуже.
Неужто она все-таки догадалась, в чем проблема? Я ждал объяснений. Происходящее в определенной степени напоминало роман, финал которого еще не предрешен: он мог обернуться комедией или трагедией. Если она осознает, в какой оказалась ситуации, это трагедия; если ничего не замечает и не понимает — комедия, даже фарс… А сейчас разыгрывалась сцена между юной девушкой, слишком наивной, чтобы сложить два и два, и мужчиной, слишком старым, чтобы набраться храбрости и все ей объяснить. Тогда я предпочел бы трагедию. Надеялся, что так и случится.
— Нам не удалось узнать друг друга до приезда сюда. Вы понимаете, вечеринки по выходным, иногда театр… и, разумеется, прогулки верхом.
Я не знал, к чему она клонит.
— Начало семейной жизни, — сказал я, — всегда сложный период. Вас вырывают из привычной обстановки и оставляют вдвоем после торжественной церемонии… почти как двух животных, которые раньше не видели друг друга, а теперь заперты в одной клетке.
— Сейчас мы все время вместе, и он меня не любит.
— Вы преувеличиваете.
— Нет, — отрезала она, потом продолжила с тоской в голосе. — Я не шокирую вас, если кое-что расскажу? Мне больше не с кем поговорить.
— После пятидесяти прожитых лет я готов поклясться, что шокировать меня невозможно.
— Мы не занимались любовью… как дóлжно, ни разу с того момента, как приехали сюда.
— Что значит… «как дóлжно»?
— Он начинает, но не заканчивает; ничего не происходит.
Мне стало как-то не по себе.
— Рочестер писал об этом. В стихотворении «Несовершенное наслаждение». — Я зачем-то упомянул о творчестве поэта. Может, как психоаналитик, хотел дать ей понять, что с такой проблемой приходилось сталкиваться и другим. — Это может случиться с кем угодно.
— Но это не его вина, — твердо заявила она. — Моя. Я это знаю. Ему просто не нравится мое тело.
— Поздновато, знаете ли, для таких открытий.
— До приезда сюда он никогда не видел меня обнаженной. — С такой искренностью девушки обычно рассказывают все своим врачам — я уверен, она меня и воспринимала как врача.
— Все дело в синдроме ожидания неудачи, который практически всегда присутствует в первую ночь. А если мужчина волнуется (вы должны понимать, как это ранит его гордость), избавление от этого синдрома может затянуться на многие дни, даже недели. — И я начал рассказывать о моей давнишней любовнице: мы оставались вместе очень долгое время, но в начале, в первые две недели, у меня ничего не получалось — очень уж я стремился к тому, чтобы добиться желаемого.
— У вас все было по-другому. Вы же не испытывали ненависти к ее телу.
— Вы делает из мухи слона.
— Как раз он пытается это сделать, — ответила она неожиданно грубовато, как школьница, и невесело усмехнулась.
— Мы уехали на неделю, сменили обстановку, и все пошло как по маслу. Десять первых дней постарались забыть, зато последующие десять лет были счастливы. Очень счастливы. А синдром этот может возникнуть из-за комнаты, цвета занавесок, даже плечиков, на которые вешают пиджак. Это состояние могут вызвать пепельница с надписью «Перно», стойки кровати… — И тут я вновь повторил единственное заклинание, которое вертелось в голове. — Увезите его домой.
— Это не поможет. Он разочарован, в этом все дело. — Она посмотрела на свои длинные, затянутые в черное ноги. Мои глаза проделали тот же путь, потому что я действительно хотел ее, в этом не могло быть никаких сомнений. А она с искренней убежденностью добавила. — Раздевшись, я становлюсь некрасивой.
— Вы мелете чушь. Просто не понимаете, какую вы мелете чушь.
— О нет, отнюдь. Видите ли… все начиналось хорошо, но потом он коснулся меня, — она положила руки на грудь, — и все пошло не так. Я всегда знала, что гордиться мне нечем. В школьном общежитии мы устраивали конкурс… это было ужасно. Моя грудь была самой маленькой. Я — не Джейн Мэнсфилд[47], будьте уверены, — вновь безрадостный смешок. — Помнится, одна из девушек посоветовала мне спать, положив подушку на груди, они, мол, постараются освободиться и, следовательно, будут расти. Естественно, не помогло. Сомневаюсь, что эта идея имеет научную основу. — Она на секунду замолчала. — В ту ночь я просто обливалась потом, так мне было жарко.
— Питер не производит впечатления человека, который хотел бы жениться на Джейн Мэнсфилд.
— Вы, наверное, не понимаете? Если он находит меня уродиной, то все бесполезно.
Я хотел согласиться с ней. Возможно, причина, на которую она ссылалась, оказалась бы менее болезненной для нее, чем правда, и очень скоро нашелся бы тот, кто сумел бы доказать, что она красива и желанна. Я и раньше замечал, как часто очаровательные женщины считают себя чуть ли не уродинами, но так и не смог притвориться, будто понимаю ее и согласен с ней.
— Вы должны мне верить. С вами как раз все нормально, говорю вам об этом со всей ответственностью.
— Вы такой милый. — Ее взгляд скользил по мне, как луч маяка, который ночью добирается до музея Гримальди, а спустя какое-то время возвращается и с полным безразличием освещает все окна на фасаде нашего отеля. Она продолжила. — Питер обещал вернуться к коктейлю.
— Если вы хотите немного отдохнуть… — Мы ненадолго сблизились, но теперь все отдалялись и отдалялись друг от друга. Если бы я был более настойчивым, возможно, в итоге она бы этому только порадовалась… разве общепринятые нормы морали требуют, чтобы девушка оставалась связанной, если ее связали? Они обвенчались в церкви, она, возможно, добропорядочная христианка, и я знал церковные законы: в этот миг она могла освободиться от Питера, разорвать их союз, но через день или два те же самые законы подтвердили бы, что все сделано по правилам, и брак заключен на всю жизнь.
И при этом я не хотел давить на нее. Может, я дал волю воображению? Может, все дело действительно в синдроме ожидания неудачи? Может, вскоре все трое вернутся, молчаливые, раздраженные, и синяк теперь украсит щеку Тони? Я бы порадовался, увидев его. Эгоизм увядает вместе со страстями, которые его порождают. Думаю, я испытал бы подлинное удовольствие, увидев ее счастливой.
Поэтому мы вернулись в отель, на обратном пути практически не разговаривали, она прошла в свою комнату, я — в свою. Но закончилось все не трагедией, а комедией, скорее даже фарсом, вот почему этот эпизод моих воспоминаний получил название, более всего подходящее именно для фарса.
Меня разбудил телефонный звонок. Несколько мгновений я метался, ослепленный темнотой, пытаясь найти выключатель. По пути сшиб лампу с прикроватного столика. Телефон продолжал звонить, я безуспешно пытался нащупать трубку, и на пол полетел стакан из ванной, из которого я перед тем, как уснуть, выпил виски. Светящийся циферблат часов подсказал мне, что уже половина девятого. Телефон все звонил. Я сумел скинуть трубку с рычага, но при этом перевернул пепельницу. Не смог поймать провод, чтобы подтянуть трубку к уху, и потому закричал в сторону телефона: «Алло! Алло!»
С пола донесся какой-то писк, я истолковал его как вопрос: «Это Уильям?»
— Подождите! — крикнул я, и уже окончательно проснувшись, вспомнил, что выключатель у меня над головой (это в моей лондонской квартире он находился над прикроватным столиком). Пока я зажигал свет, с пола доносилось нетерпеливое повизгивание, чем-то напоминавшее стрекотание цикад.
— Кто говорит? — раздраженно спросил я, а потом узнал голос Тони.
— Уильям, что случилось?
— Ничего. Где вы?
— У вас упало что-то огромное. У меня до сих пор звенит в ухе.
— Пепельница.
— Вы всегда швыряетесь пепельницами?
— Я спал.
— В половине девятого? Как можно, Уильям! Как можно!
— Где вы? — повторил я.
— В маленьком баре, который миссис Кларенси назвала бы «Монти».
— Вы обещали вернуться к обеду.
— Вот почему я и звоню. Я чувствую свою вину, Уильям. Вас не затруднит сказать Пупи, что мы немного задержимся? Пообедайте с ней. Займите разговором, вы это умеете. Мы вернемся к десяти.
— Вы попали в аварию?
Я услышал, как он хохотнул.
— Нет, аварией я бы это не назвал.
— Почему Питер сам не звонит ей?
— Говорит, что не в настроении.
— Так что мне ей сказать? — Но в трубке уже слышались гудки.
Я поднялся с кровати, оделся и только потом позвонил ей. Она ответила сразу, должно быть, ждала у телефона. Я передал слова Тони, попросил встретиться со мной в баре и положил трубку, прежде чем она начала задавать вопросы.
Оказалось, что прилагать особые усилия, чтобы прикрыть эту троицу, мне не пришлось: девушка обрадовалась, что хоть кто-то позвонил. Как выяснилось, с половины восьмого она сидела, будто на иголках, думая о том, какие опасные повороты на горных дорогах и какие глубокие там пропасти. Когда раздался мой звонок, она поначалу решила, что звонят из полиции или из больницы. И только выпив два «мартини» и вдоволь посмеявшись над своими страхами, спросила: «А почему Тони звонил вам, а не Питер — мне?»
— Насколько я понимаю, — ответ я заготовил заранее, — у него внезапно появилось срочное дело. Пришлось отправиться в туалет.
Она смеялась до слез, словно отменной шутке.
— Вы думаете, они немного перебрали? — спросила она.
— Меня это не удивит.
— Дорогой мой Питер, — проворковала она, — он заслужил день отдыха. — И я не мог не задаться вопросом, а не следовало ли дорогому Питеру и раньше налечь на спиртное.
— Хотите еще «мартини»?
— Лучше не надо, а то я тоже переберу.
Мне надоела розовая «водичка»[48], поэтому на обед мы заказали бутылку настоящего вина. Она честно выпила свою долю и заговорила о литературе. Испытывала ностальгию по Дорнфорду Йейтсу[49], в шестом классе всем остальным предпочитала Хью Уолпола[50], а теперь уважительно отзывалась о сэре Чарльзе Сноу[51], которого, по ее разумению, произвели в рыцари, как и сэра Хью, за служение литературе. Должно быть, я по уши влюбился в нее, иначе нашел бы ее наивность невыносимой… а может, я тоже немного перебрал. Тем не менее, чтобы прервать поток ее литературных суждений, я спросил, как ее настоящее имя, и она ответила: «Все зовут меня Пупи». Я вспомнил «РТ» на ее чемоданах, но в голове в тот момент вертелись только два имени, Патриция и Прунелла. «Тогда я буду звать вас просто — Вы», — пообещал я.
После обеда я выпил коньяку, а она — кюммеля[52]. Часы показывали половину одиннадцатого, эти трое все не возвращались, но она, похоже, более о них не волновалась. Сидя в баре рядом со мной (официант то и дело поглядывал на нас, намекая, что ему пора гасить свет и закрывать заведение), она привалилась ко мне, положила руку мне на колено и говорила что-то вроде: «Как это прекрасно, быть писателем». Размякнув от коньяка и нежности, я не собирался с ней спорить. Вновь начал рассказывать ей о графе Рочестере. Наелся уже и Дорнфордом Йейтсом, и Хью Уолполом, и сэром Чарльзом Сноу. Даже хотел продекламировать стихотворение, пусть никоим образом и не мог помыслить себя в подобной ситуации:
«Не укоряй меня в непостоянстве,
Что сердце я разбил, нарушил свой обет;
Скажи спасибо, что каким-то чудом
С минуту был я верен, был я твой.
Минута показалась в жизнь длиной…»
Нарастающий шум (какой отвратительный шум!) двигателя «спрайта» поднял нас на ноги. И действительно, небеса отвели нам только несколько мгновений в антибском баре.
Тони пел; мы слышали его голос, разносившийся по бульвару генерала Леклерка; Стивен вел автомобиль с предельной осторожностью, в основном на второй передаче, а Питер — мы это увидели, когда вышли на террасу — сидел на колене у Тони, точнее сказать, примостился на нем и подтягивал припев. Я разобрал только:
«…Крутые белые бока,
И статью сердце моряка
Пленила ты, надежда флота Королевы».
Если бы они не увидели нас на лестнице, думаю, проехали бы мимо отеля, не заметив его.
— Вы пьяны, — с удовольствием отметила девушка. Тони обнял ее за талию и взбежал с ней по ступенькам на террасу. — Будьте осторожны, — предупредила она. — Уильям напоил и меня.
— На Уильяма всегда можно положиться.
Стивен осторожно вылез из-за руля и уселся на ближайший стул.
— Все хорошо? — спросил я, сам не зная, что хотел этим сказать.
— Дети были очень счастливы и очень, очень расслабились.
— Мне надо в туалет, — заявил Питер, похоже, говорил сам с собой, и нетвердым шагом поднялся по лестнице. Девушка протянула ему руку, и я услышал, как он бормочет: «Прекрасный день. Прекрасные места. Прекрасный…» Она посмотрела на нас, одарила улыбкой, веселой, уверенной, счастливой. Как и в первый вечер, когда молодожены раздумывали, выпить ли им коктейль, они удалились в отель и из номера больше не вышли. Последовала долгая пауза, а потом Тони довольно хохотнул.
— Похоже, вы провели прекрасный день, — заметил я.
— Дорогой Уильям, сегодня мы многого достигли. Вы никогда не видели Питера таким detendu[53].
Стивен сидел молча. У меня создалось впечатление, что этот день сложился для него не слишком удачно. Интересно, могут люди охотиться вдвоем, деля добычу пополам, или один все равно остается в проигрыше? Слишком седые волосы, как и всегда, лежали безупречными волнами, на щеке больше не темнел синяк, но я заметил на его лице тень страха перед будущим.
— Как я понимаю, благодаря вашим стараниям он совершенно пьян?
— Не от спиртного, — уточнил Тони. — Мы же не вульгарные соблазнители, не так ли, Стивен?
Но Стивен промолчал.
— Тогда чего же вы достигли?
— Le pauvre petit Pierre.[54] Он был в ужасном состоянии. Практически, убедил себя, а может, это она его убедила, что он — impuissant[55].
— У вас большие успехи по части французского.
— По-французски это звучит более деликатно.
— И с вашей помощью он выяснил, что это не так?
— После того, как удалось преодолеть его девственную застенчивость. Или почти девственную. Школа все-таки не проходит бесследно. Бедная Пупи. Она просто не знала, что и как нужно делать. Дорогой мой, потенция у него о-го-го. Куда ты идешь, Стивен?
— Я иду спать, — ровным голосом ответил Стивен и в одиночестве направился к дверям отеля.
Тони посмотрел ему вслед, и я уловил во взгляде нежное сожаление и легкую печаль.
— Сегодня у него разболелась спина. Приступ ревматизма, знаете ли. Это у него хроническое. Бедный Стивен.
Я подумал, что и мне бы хорошо отправиться на покой, пока я не услышал от него: «Бедный Уильям». В этот вечер благожелательность Тони не знала границ.
Наутро, впервые за долгое время, на террасе я завтракал совсем один. Женщины в твидовых юбках уже несколько дней как уехали, но вот «молодые люди» всегда спускались к завтраку раньше меня. Впрочем, мне, в ожидании кофе, не составляло труда придумать несколько возможных оправданий их отсутствию. К примеру, ревматизм… хотя Тони никак не годился на роль сиделки у постели обездвиженного партнера. Существовала, пусть и малая, вероятность того, что они устыдились содеянного и избегают встречи со своей жертвой. Что же касается жертвы… я тяжело вздохнул, представив себе, какие печальные откровения принесла с собой прошедшая ночь. И еще больше винил себя за то, что все это время молчал. Конечно же, мне удалось бы более мягко донести до нее правду. А муж… муж наверняка поставил ее перед фактом. И, тем не менее, какие же мы эгоисты, когда дело касается наших собственных страстей: я радовался, что окажусь рядом с ней, помогу утереть слезы, нежно обниму, утешу… Я с головой погрузился в сладкие грезы, но тут девушка сбежала по ступенькам на террасу, и мне хватило одного взгляда, чтобы понять, что в утешениях она не нуждается.
Она стала прежней, какой я увидел ее в первый вечер: смущенной, взволнованной, радостной, предвкушающей долгое и счастливое будущее.
— Уильям, можно мне сесть за ваш столик? Вы не возражаете?
— Разумеется, нет.
— Вы проявили ангельское терпение, когда я была не в себе. Я наговорила вам столько ерунды. Вы объясняли, что все это чушь, я вам не верила, а правота была на вашей стороне.
Я не смог бы прервать ее, даже если бы попытался. Она превратилась в Венеру, стоящую на носу летящего по волнам корабля.
— Все очень хорошо. Все. Прошлой ночью… Питер любит меня, Уильям. Действительно любит. Он ни на йоту не разочаровался во мне. Он просто устал, сказывалось напряжение. Ему требовалось побыть день одному… detendu, — она даже подхватила французские словечки Тони. — Теперь я ничего не боюсь, совершенно ничего. А ведь только два дня тому назад жизнь казалась такой беспросветной. Я уверена, если б не вы, я бы покончила с собой. Как же мне повезло, что я встретила вас, Тони и Стивена. Питеру не хватало таких замечательных друзей. На следующей неделе мы возвращаемся в Англию, и уже обо всем договорились. Тони сразу приедет к нам и займется нашим домом. Вчера, по дороге в горы, они обстоятельно это обсудили. Вы не узнаете наш дом, когда увидите его… ой, я забыла, что вы его никогда не видели, не так ли? Вы обязательно должны приехать, когда строители закончат работу… вместе со Стивеном.
— А разве Стивен не будет помогать Тони? — едва успел вставить я.
— Тони говорит, что он сейчас очень занят с миссис Кларенси. Вы любите ездить верхом? Тони вот любит. Обожает лошадей, но в Лондоне верхом не поездишь. Для Питера это будет подарок. Я не смогу ездить с ним целый день, дел по дому будет полно, особенно поначалу, когда я только начну осваиваться. Как здорово, что Питеру не придется ездить в одиночку. Он говорит, что в ванной у нас будет этрусская стенная роспись, уж не знаю, что это такое, гостиную оформят в зеленых тонах, столовую — в красных. Вчера днем, пока мы печалились, они славно поработали, в смысле, головой. Я сказала Питеру: «Если все так пойдет и дальше, нам пора думать о детской». Но Питер ответил, что заботы о детской Тони готов оставить мне. А ведь есть еще конюшня. Раньше там держали кареты, и Тони считает, что многое надо восстановить… Он купил лампу в Сен-Поле, которая так и просится туда… в общем, работы будет полно, Тони говорит, на добрых шесть месяцев, но, к счастью, он может оставить миссис Кларенси на попечение Стивена и целиком сосредоточиться на нашем доме. Питер спросил его о саде, но в садах он не разбирается. «Каждый должен заниматься своим делом», — говорит он и не возражает, чтобы я пригласила специалиста по розам. Он знает и Колина Уинстенли, так что у нас подбирается славная компания. Жаль, конечно, что дом не будет готов к Рождеству, но Питер говорит, что у Тони масса чудесных идей насчет ели. Питер думает…
Она говорила и говорила. Возможно, мне следовало перебить ее. Попытаться объяснить, почему ее грезы очень быстро обратятся в прах. Вместо этого я сидел и молчал, а потом поднялся в свою комнату и собрал вещи: на покинутом туристами Жуане еще работал один отель, между «Максимом» и «Старой Голубятней».
Если бы я остался… кто знает, смог бы он притворяться и вторую ночь? Но от меня пользы ей было не больше, чем от него. У него были не те гормоны, у меня — не тот возраст. Я не видел их, когда уезжал. Она, Питер и Тони куда-то укатили на «спрайте», а Стивен, как сообщил мне портье, лежал в постели с приступом ревматизма.
Я уже собрался написать ей письмо, как-то объяснить причину моего поспешного отъезда, но, взяв ручку, осознал, что мне по-прежнему ведомо только одно ее имя — Пупи, и нет никакой возможности обратиться к ней иначе.
Оранжевый шарф на голове женщины выглядел, как ток[56] двадцатых годов, ее голос сметал все преграды: голоса двух собеседников, рев мотоцикла на улице, даже звон суповых тарелок на кухне маленького ресторанчика в Антибе, теперь, когда осень окончательно вступила в свои права, практически пустого. Ее лицо показалось мне знакомым: я однажды видел ее на балконе одного из перестроенных домов на крепостных валах, она разговаривала с кем-то внизу, вне поля моего зрения. Но она не попадалась мне на глаза после того, как летнее солнце покинуло Антиб до следующего года, и я думал, что она уехала вместе с остальными иностранцами. «На Рождество я поеду в Вену, — говорила женщина. — Мне там очень нравится. Все эти очаровательные белые лошадки… и маленькие мальчики, поющие Баха».
Беседовала она с англичанами. Мужчина в синей хлопчатобумажной рубашке спортивного покроя пытался изображать летнего туриста, но время от времени ежился от холода. «Так мы не увидимся с вами в Лондоне?» — спросил он, а его жена, значительно моложе их обоих, тут же добавила: «Вы обязательно должны приехать».
— Наверное, не получится, — ответила женщина. — Но если вы, дорогие мои, приедете в Венецию на весенний…
— Я не уверена, что у нас будут деньги на такую поездку, не так ли, дорогой, но мы с удовольствием покажем вам Лондон. Правда, дорогой?
— Разумеется, — мрачно отозвался он.
— Боюсь, это совершенно, совершенно невозможно. Из-за Красавчика, вы же понимаете.
До этого момента я не замечал Красавчика, потому что он очень уж хорошо себя вел. Лежал на подоконнике, такой же неподвижный, как сдобная булочка на блюдце. Думаю, никогда раньше я не видел такого изумительного пекинеса, хотя не стану притворяться, будто знаю, по каким критериям оценивают судьи эту породу. Он бы не уступал белизной молоку, если бы не чуть заметный кофейный оттенок, который, впрочем, не только не портил, но лишь подчеркивал его красоту. В глазках, черных, глубоко посаженных, как сердцевина цветка, не читалось абсолютно никаких мыслей. Эта собака не отреагировала бы на слово «кошка», не выказала бы юношеского энтузиазма, если б ей предложили прогуляться. Думаю, некоторый интерес у нее могло вызвать разве что собственное отображение в зеркале. И конечно же, кормили Красавчика вволю, так что он не обращал никакого внимания на остатки обеда. А возможно, привык к более изысканной пище, чем лангуст.
— А вы не можете оставить его у подруги? — спросила молодая женщина.
— Оставить Красавчика? — Вопрос просто не требовал ответа. Она пробежалась пальцами по длинной шерсти цвета café-au-lait[57], но Красавчик, в отличие от любой другой собаки, при этом даже не шевельнул хвостом. Правда, издал какой-то звук, напоминающий недовольное ворчание старика, которого случайно потревожил в клубе официант. — Все это карантинные законы… почему ваши конгрессмены их, наконец, не изменят?
— У нас они называются членами парламента, — ответил мужчина, стараясь скрыть неприязнь.
— Мне все равно, как они у вас называются. Словно живем в Средние Века. Я могу поехать в Париж, в Вену, в Венецию… да что там, могла бы поехать и в Москву, если б пожелала, но не могу поехать в Лондон, не поместив Красавчика в отвратительную тюрьму. Со всеми этими ужасными собаками.
— Я думаю, ему бы отвели… — Тут он запнулся и, со свойственной англичанам безукоризненной вежливостью, стал подбирать подходящее слово — камеру? клетку? — …отдельное помещение.
— Страшно подумать, какие болезни он может там подцепить, — она подхватила песика, словно меховую накидку, и решительно прижала к левой груди; тот даже не заворчал. Он полностью повиновался. Ребенок и тот бы взбунтовался… хоть ненадолго. Бедный малыш. Не знаю почему, но я не мог заставить себя жалеть этого пса. Возможно, потому что он был слишком уж красивым.
— Бедный Красавчик хочет пить, — проворковала хозяйка.
— Я принесу ему воды. — Мужчина поднялся.
— Полбутылки «эвиана», если вас не затруднит. Я не доверяю воде из-под крана.
На том я их и оставил, потому что в девять вечера начинался сеанс в кинотеатре на площади де Голля.
Из кинотеатра я вышел уже в начале двенадцатого, а поскольку ночь выдалась дивная, — если не считать холодного ветра с Альп, — решил вернуться в отель кружным маршрутом, минуя продуваемые со всех сторон крепостные валы. Зашагал по узким грязным улочкам, рю де Сад, рю де Бэн… На тротуарах стояли мусорные контейнеры, тут же гадили собаки, дети писали в сточные канавы. Вдоль домов двигалось белое пятно, которое я поначалу принял за кошку, потом оно замерло, а когда я приблизился, исчезло за мусорным контейнером. Изумленный, я остановился, гадая, что будет дальше. Тротуар был исчерчен желтыми тигровыми полосками света, проникавшего сквозь щели ставен, и из-за контейнера вскоре появился Красавчик, поднял сморщенную мордочку и уставился на меня черными, невыразительными глазками. Должно быть, решил, что я собираюсь взять его на руки, а потому оскалился, как бы предупреждая, что прикасаться к нему не следует.
— Красавчик, что ты тут делаешь?
Он ответил знакомым мне ворчанием, ожидая продолжения. Может, он проявлял осторожность, выяснив, что мне знакома его кличка, или определил по моей одежде, что я — тот самый, кому не понравилось его ворчание в ресторане, где обедала женщина в оранжевом шарфе? Внезапно он повернул голову в сторону дома на крепостных валах. Неужто услышал зовущий его женский голос? Вопросительно посмотрел на меня, словно пытаясь понять, слышал ли я тоже этот голос, а поскольку я не двинулся с места, счел, что он в безопасности. После чего продолжил свой путь, видимо, точно зная, куда идет. Я последовал за ним, соблюдая дистанцию.
Он шел по памяти, а может, его притягивал какой-то особенный резкий запах. Из всех мусорных контейнеров на грязной улочке он выбрал единственный — тот, что стоял без крышки: из него, словно щупальца, свисали какие-то отбросы. Не обращая на меня ни малейшего внимания, словно я был безродной дворнягой, Красавчик поднялся на задние лапки, а передними, маленькими и мохнатыми, уцепился за край контейнера. Повернул голову и посмотрел на меня бессмысленными глазками — двумя чернильными озерами, в которых предсказатель наверняка мог увидеть бесконечное множество событий, ожидающих нас в будущем. Подтянулся, как гимнаст на перекладине, перевалился через край, и скоро его мохнатые передние лапы, — а я где-то читал, что при оценке экстерьера пекинесов мохнатости лап придается важное значение, — уже шумно рылись среди высохших овощей, пустых коробок, гнилья. Потом в ход пошли задние лапы: ими Красавчик принялся выбрасывать из контейнера все подряд: апельсиновую кожуру, подгнивший инжир, рыбьи головы. Наконец, он добрался до искомого: длинной кишки, уж не знаю какого животного. Подбросил ее в воздух, и она обернулась вокруг его шеи: белой, с легким оттенком кофе. Тут он выскочил из мусорного контейнера и побежал по улице, как арлекин, таща за собой кишку, а может, это была связка сосисок.
Должен признать, я полностью одобрял его действия: все лучше, чем задыхаться в объятиях старой грымзы.
За углом он обнаружил темный уголок, видимо, показавшийся ему наиболее подходящим для трапезы, потому что там кто-то справил большую нужду. Поначалу, как истинный завсегдатай клуба, он только понюхал дерьмо, а потом улегся на него спиной, вскинув все четыре лапки, втирая темный «шампунь» в светло-кофейным мех, из его пасти свешивалась кишка, а бесстрастные блестящие глазки вглядывались в черное средиземноморское небо.
Любопытство заставило меня изменить маршрут, и домой я вернулся через крепостные валы. И, разумеется, увидел на балконе женщину, которая, перегнувшись через перила, пыталась разглядеть в темноте своего любимца. «Красавчик! — устало звала она. — Красавчик! — В голосе ее слышалось раздражение. — Красавчик! Иди домой! Ты ведь уже сделал пи-пи, Красавчик. Где ты, Красавчик? Красавчик!» Достаточно сущего пустяка, чтобы от чувства сострадания не осталось и следа. Если бы она не носила на голове отвратительный оранжевый шарф, я бы наверняка пожалел эту бездетную старушку, которая, словно беспокойная наседка, звала своего потерявшегося Красавчика.
Февраль в Антибе. Дождь заливает крепостные валы, со статуй на террасе дворца Гримальди капает вода, раздается мерный рокот, какого никогда не услышишь в летние дни, когда небо безоблачно: это шум набегающих волн. Летние рестораны на берегу закрылись, только горят огни в «Феликсе», расположенном у самого порта, а на стоянке для гостей в полном одиночестве красуется «пежо» последней модели. Голые мачты брошенных на зиму яхт торчат, как зубочистки, последний вечерний самолет, сверкая зелеными, красными и желтыми огнями, как гирлянда на рождественской елке, держит курс на аэропорт Ниццы. Такой Антиб нравился мне больше всего, и я огорчился, обнаружив, что этот вечер придется провести в компании, тогда как всю неделю ресторан принадлежал только мне.
Переходя улицу, я увидел внушительных габаритов даму в черном, которая сверлила меня взглядом, сидя за столиком у окна, словно не хотела, чтобы я заходил в ресторан. А когда я занял привычный столик у другого окна, посмотрела на меня с нескрываемой неприязнью. Мой плащ имел довольно потрепанный вид, ботинки запачкались, но прежде всего я был особой мужского пола. На мгновение, оглядывая меня с лысеющей макушки до грязных подошв, она прервала разговор с patronne[58], называвшей ее мадам Дежуа.
Мадам Дежуа продолжила свой монолог крайне недовольным тоном: у мадам Воле, сказала она, обычно нет привычки опаздывать, если только с ней ничего не случилось на крепостных валах. «Зимой здесь всегда много алжирцев, — добавила она с такой тревогой, словно речь шла о волках, — но мадам Воле не захотела, чтобы я за ней заехала. Я не стала настаивать, учитывая обстоятельства. Бедняжка!» — Ее рука сжала большущую мельницу для перца, словно дубинку, и я тут же представил себе мадам Воле — слабенькую, тихую старушку-одуванчик, также одетую в черное и пугавшуюся даже опеки столь грозной подруги.
Как же я ошибся. С порывом ветра и каплями дождя в ресторан через боковую дверь позади моего столика впорхнула мадам Воле, молодая и потрясающе красивая, в черных облегающих брючках, с длинной, грациозной шеей, обтянутой воротом-поло[59] винно-красного свитера. Она села рядом с мадам Дежуа, и я обрадовался, что во время еды смогу наслаждаться ее красотой.
— Я опоздала, — виновато сказала она. — Знаю, опоздала. Когда ты одна, нужно успеть сделать так много разных мелочей, а я не привыкла быть одна, — она так мило всхлипнула, словно звякнул маленький хрустальный колокольчик. Сняла толстые зимние перчатки, сжала их, и я представил себе, что она вот так же комкает мокрый от слез платок. Ручки у нее были такие маленькие, беспомощные, слабые.
— Pauvre cocotte[60], — сказала мадам Дежуа, — теперь ты со мной, скоро ты успокоишься и обо всем забудешь. Я заказала bouillabaisse[61] с langouste[62].
— У меня совершенно нет аппетита, Эмми.
— Он вернется. Увидишь. Вот твой porto[63], и еще я заказала бутылку белого вина.
— Ты хочешь, чтобы я была tout à fait saoule[64].
— Мы с тобой поедим, выпьем и сразу все забудем. Я прекрасно понимаю твои чувства, потому что тоже потеряла любимого мужа.
— У тебя его забрала могила, — напомнила изящная мадам Воле. — Это совсем другое дело. Смерть мужа еще можно пережить.
— Но это же непоправимо.
— В моей ситуации тоже невозможно ничего поправить. Эмми, он любит эту сучку.
— Я только знаю, что у нее отвратительный вкус… или отвратительный парикмахер.
— Именно это я ему и сказала.
— И напрасно. Об этом ему должна была сказать я, а не ты, мне бы он поверил, во всяком случае, мое замечание не задело бы его гордость.
— Я его люблю, — воскликнула мадам Воле. — Я не могу без него. — И тут, вдруг осознав, что они не одни, быстро взглянула на меня. Что-то шепнула своей собеседнице, но та успокоила ее: «Un anglais[65]». Я, конечно, не таращился на нее, но, стараясь держаться в рамках приличия, не упускал ни единого слова, ни жеста: страсть к подглядыванию у писателей в крови. Мне оставалось только удивляться глупости женатых мужчин. В те дни я как раз был свободен от брачных уз, и мне очень хотелось утешить ее, но я перестал для нее существовать, как только она узнала, что я — англичанин. А мадам Дежуа не замечала меня с самого начала. Она отказывалась признать человеком гражданина страны, не принятой в Общий рынок.
Я заказал маленькую порцию rouget[66], полбутылки «пульи» и попытался сосредоточиться на книге Троллопа, которую принес с собой. Но, понятное дело, с чтением не заладилось.
— Я обожала своего мужа, — вещала мадам Дежуа, и ее пальцы вновь сжали мельницу для перца, но на сей раз данный предмет уже меньше напоминал дубинку.
— А я до сих пор своего обожаю, Эмми. Вот что самое ужасное. Я знаю, если он вернется…
— Мужчины никогда не возвращаются, — резко оборвала ее мадам Дежуа, коснулась уголка глаза носовым платком, какое-то время изучала оставшееся на нем пятнышко туши.
Воцарилось тягостное молчание, и они принялись маленькими глоточками пить портвейн. Потом мадам Дежуа не терпящим возражений тоном продолжила:
— Назад пути нет. Ты должна с этим смириться, как смирилась я. И нам остается лишь одно: как-то приспособиться к новой жизни.
— После такого предательства я уже не смогу посмотреть на другого мужчину. — Произнося эти слова, мадам Воле смотрела сквозь меня. Я почувствовал себя невидимкой, и мне даже пришлось поставить руку между лампой и стеной, чтобы убедиться, что я отбрасываю тень. На стене появилось какое-то рогатое чудовище.
— Я бы никогда не предложила тебе завести другого мужчину, — ответила мадам Дежуа. — Никогда.
— А что еще остается?
— Когда мой бедный муж умер от кишечной инфекции, я уже думала, что так и останусь безутешной. Но сказала себе: «Крепись, крепись. Ты должна вновь научиться смеяться».
— Смеяться? — воскликнула мадам Воле. — Смеяться над чем?
Но прежде чем мадам Дежуа успела ответить, прибыл мсье Феликс и стал делать лангусту хирургическую операцию, готовя его для bouillabaisse. Мадам Дежуа с нескрываемым интересом наблюдала за священнодействием, мадам Воле скорее изображала интерес, допивая бокал белого вина.
По окончании операции мадам Дежуа вновь наполнила бокалы.
— Мне повезло, я встретила человека, который научил меня не грустить о прошлом. — Она подняла бокал, оттопырив мизинец, — так делали мужчины, я не раз это видел, — и добавила. — Pas de mollesse[67].
— Pas de mollesse, — слегка улыбнувшись, повторила мадам Воле.
Я, конечно, устыдился собственного поведения: сидит какой-то писатель и хладнокровно, со стороны, наблюдает за душевными страданиями другого человека. Я боялся встретиться взглядом с бедной мадам Воле (что за мужчина мог оставить ее, предать ради другой женщины, даже не способной подобрать краску для волос), и постарался с головой уйти в переживания мистера Кроули, церковнослужителя, шагающего по глинистой дороге в тяжелых башмаках на свидание с дамой сердца. Все равно женщины перешли на шепот: со стороны их столика до меня долетал легкий запах чеснока, бутылка белого вина практически опустела, и мадам Дежуа, несмотря на возражения мадам Воле, заказала вторую. «Здесь нельзя заказать полбутылки, — сказала она. — Впрочем, мы всегда можем что-то оставить богам». И тут обе вновь понизили голос, как раз тогда, когда ухаживания мистера Кроули успешно завершились (хотя вопрос о том, как он будет содержать большую семью, остался открытым до следующего тома). От книги меня отвлек смех, мелодичный смех. Смеялась мадам Воле.
— Cochon[68], — воскликнула она. Мадам Дежуа смотрела на нее поверх стакана (вина во второй бутылке уже заметно поубавилось), из-под насупленных бровей.
— Я говорю правду. Он кукарекал, как петух.
— Какая милая шутка.
— Все выглядело как шутка, но на самом деле он так гордился собой. Apres seulement deux coups…[69]
— Jamais trois?[70] — спросила мадам Воле, засмеялась и пролила несколько капель вина на воротник свитера.
— Jamais.
— Je suis saoule.
— Moi aussi, cocotte.[71]
— Кукарекать, как петух… по крайней мере, это фантазия. У моего мужа фантазий не было. Он придерживался исключительно традиционного способа.
— Pas de vices?
— Helas, pas de vices.[72]
— И все-таки тебе его недостает.
— Он так усердно трудился. — Мадам Воле опять захихикала. — Подумать только, какое-то время ему приходилось трудиться с нами обеими.
— Тебе было скучно?
— Это вошло в привычку… а так трудно отвыкать. Я до сих пор просыпаюсь в пять утра.
— В пять?
— В этот час он проявлял наибольшую активность.
— Мой муж был очень маленький, — задумчиво произнесла мадам Дежуа. — Не в смысле роста, разумеется. Два метра, куда уж больше.
— О, с этим у Поля было все нормально… но всегда одинаково.
— Так почему ты продолжаешь любить этого человека? — Мадам Дежуа вздохнула и положила большую руку на колено мадам Воле. На пальце блестел перстень-печатка, который, скорее всего, принадлежал ее мужу. Мадам Воле тоже вздохнула, и я подумал, что им снова стало грустно, но тут она икнула, и обе рассмеялись. — Tu es vraiment saoule, cocotte[73].
— Мне недостает Поля или дело в привычке? — Внезапно она встретилась со мной взглядом и густо покраснела, до самого воротника забрызганного вином свитера винно-красного цвета.
Мадам Дежуа, даже не понижая голос, повторила, успокаивая ее:
— Un anglais… ou un americain[74]. Знаешь, каким ограниченным был мой любовный опыт до того, как умер мой муж? Я любила его, когда он кукарекал, как петух. Я только хотела, чтобы он был счастлив. Я радовалась, когда он был счастлив. Я обожала его, и однако в те дни j'ai peut-être joui trois fois par semaine[75]. Большего я и не ожидала. Мне казалось, что это предел.
— У нас было три раза в день, — мадам Воле опять захихикала. — Mais toujours d'une façon classique[76]. — Она закрыла лицо руками, всхлипнула. Мадам Дежуа обняла ее за плечи. Обе молчали, пока официант уносил остатки bouillabaisse.
— Мужчины — забавные животные. — Наконец нарушила длинную паузу мадам Дежуа. Им уже принесли кофе и рюмку виноградной водки, в которую они по очереди макали кусочки сахара, а потом кормили ими друг друга. — Животным тоже недостает воображения. У собаки нет никаких фантазий.
— Как же я иной раз скучала, — вздохнула мадам Воле. — Он мог постоянно говорить о политике и каждое утро в восемь часов включал телевизор, чтобы посмотреть выпуск новостей. В восемь! На что мне эта политика? Но, когда я спрашивала у него совета по какому-то действительно важному делу, ему это было совершенно неинтересно. А вот с тобой я могу говорить о чем угодно, обо всем на свете.
— Я обожала своего мужа, — подхватила мадам Дежуа, — однако только после его смерти открыла в себе способность любить. С Полин. Я не смогу тебя с ней познакомить. Она умерла пять лет тому назад. Я любила ее даже больше, чем Жака, и однако не отчаялась, когда она умерла. Я понимала, что это не конец: к тому времени я уже знала, что способна сильно любить.
— Я никогда не любила женщину, — призналась мадам Воле.
— Chérie[77], тогда ты не знаешь, что такое любовь. С женщиной тебе не придется довольствоваться une façon classique, и это не будут всего три раза.
— Я любила Поля, но он во всем отличался от меня.
— Полин была женщиной, а Поль — всего-навсего мужчина.
— О, Эмми, ты дала ему такую точную и полную характеристику. Как тонко ты все чувствуешь, все понимаешь. Мужчина!
— Если задуматься об этом, их маленькая штучка — просто смех. Если уж на то пошло, кукарекать-то тут не о чем.
Мадам Воле засмеялась.
— Cochon.
— Может, от нее и можно получить удовольствие, если закоптить, как угря.
— Прекрати. Прекрати! — От смеха обе чуть не попадали со стульев. Само собой, они напились, но были такие милые.
Какими далекими теперь казались и глинистая дорога Троллопа, и тяжелые башмаки мистера Кроули, и его трепетные, застенчивые ухаживания. Мы покрываем во времени дистанции огромного размера, как астронавты — в космосе. Когда я вновь посмотрел на моих соседок, головка мадам Воле покоилась на плече мадам Дежуа.
— Я такая сонная.
— Этой ночью ты хорошо выспишься, chérie.
— Какой тебе от меня толк. Я ничего не умею.
— Влюбленные учатся быстро.
— Но влюблена ли я? — спросила мадам Воле, выпрямилась и взглянула в темные глаза мадам Дежуа.
— Если б ответ был отрицательный, ты бы не задавала вопроса.
— Но я думала, что больше никогда не смогу полюбить.
— Другого мужчину не сможешь, — согласилась с ней мадам Дежуа. — Chérie, у тебя слипаются глаза. Пойдем.
— А счет? — спросила мадам Воле, словно пыталась отдалить решающий момент, после которого уже не могло быть дороги назад.
— Я заплачу завтра. Какое красивое у тебя пальто, но недостаточно теплое для февраля, chérie. Ты создана для того, чтобы о тебе заботились.
— Ты вернула мне уверенность в себе, — сонно улыбнулась мадам Воле. — Когда я пришла сюда, мне казалось, что жизнь кончена…
— Скоро, я обещаю, ты будешь смеяться над прошлым.
— Я уже смеюсь, — ответила мадам Воле. — Он действительно кукарекал, как петух?
— Да.
— Никогда не смогу забыть того, что ты сказала о копченом угре. Никогда. Если б я увидела его сейчас… — Она снова засмеялась и, покачнувшись, оперлась на руку мадам Дежуа, направляясь к двери.
Я наблюдал, как они переходят улицу, направляясь к автомобильной стоянке. Внезапно мадам Воле подпрыгнула, бросилась мадам Дежуа на грудь, обняла за шею. Порыв ветра донес до нас с мсье Феликсом ее серебристый смех. Меня радовало, что она вновь обрела счастье. Меня радовало, что она попала в добрые, надежные руки мадам Дежуа. Какой же болван этот Поль, думал я, досадуя на себя за то, сколько возможностей я упустил.
Какое удивительное ощущение мира и покоя посетило Картера во время свадебной церемонии, когда в сорок два года он, наконец, решил связать себя узами брака. Даже церковная служба доставила ему истинное наслаждение, за исключением того мгновения, когда, ведя Джулию по проходу, он заметил Джозефину, утиравшую слезы. Собственно, присутствие Джозефины в церкви являло собой одно из свидетельств искренности его отношений с Джулией. Секретов от нее у него не было. Они часто говорили о десяти мучительных годах, которые он провел с Джозефиной, о том, как она безумно его ревновала, как тщательно продумывала свои истерики. «Причина — в ее неуверенности в себе», — со знанием дела говорила Джулия, полагая, что в не столь уж отдаленном будущем у нее появится возможность наладить с Джозефиной дружеские отношения.
— Сомневаюсь, дорогая.
— Почему? Я не могу не питать теплых чувств к той, что любила тебя.
— Это была довольно жестокая любовь.
— Возможно, в какой-то момент она поняла, что расставание неминуемо, но, дорогой, ведь были и счастливые годы.
— Да, — ответил он, однако на самом деле забыл о том, что любил кого-то до Джулии.
Ее великодушие иногда поражало его. На седьмой день их медового месяца, когда они пили вино в маленьком ресторанчике на берегу моря, он случайно достал из кармана письмо от Джозефины. Оно прибыло днем раньше, и он спрятал его из боязни причинить боль Джулии. Собственно, это письмо Картера не удивило: он достаточно долго прожил с Джозефиной, чтобы знать, что она не оставит его в покое и на время медового месяца. Теперь даже ее почерк вызывал у него отвращение: очень аккуратные, маленькие буковки, написанные черными, цвета ее волос, чернилами. Джулия была платиновой блондинкой. Как он мог раньше думать, что черные волосы — это прекрасно? Как мог с нетерпением вскрывать конверты, надписанные черными чернилами?
— Это письмо, дорогой? Я не знала, что приносили почту.
— Это письмо от Джозефины. Оно прибыло вчера.
— И ты его до сих пор не распечатал! — только воскликнула она, не добавив ни слова упрека.
— Я не хочу о ней думать.
— Но, дорогой, а вдруг она заболела?
— Только не она.
— Или у нее проблемы с деньгами.
— Своими эскизами костюмов она зарабатывает гораздо больше, чем я — рассказами.
— Дорогой, надо быть добрее. Мы можем себе это позволить. Ведь мы так счастливы.
Картер вскрыл письмо. Хотя оно было доброжелательным и не содержало ни единой жалобы, он прочел его с отвращением:
«Дорогой Филип,
Я не хотела портить вам свадебную церемонию, поэтому не подошла, чтобы попрощаться и пожелать вам обоим огромного, безмерного счастья. Я видела Джулию: она потрясающе красива и очень, очень молода. Ты должен заботится о ней, я-то знаю, как хорошо ты умеешь это делать, дорогой Филип. Глядя на Джулию, я спрашивала себя, почему ты так долго не мог решиться уйти от меня. Глупый Филип. Чем скорее ты бы сделал это, тем меньше боли ты бы мне причинил.
Полагаю, тебе не интересно, чем я теперь занимаюсь, но на случай, если ты хоть немного тревожишься из-за меня, а ты вечно о чем-то тревожишься, иначе ты просто не можешь, скажу, что я очень много работаю над серией рисунков для — ты только представь себе! — французского издания „Вог“. Они платят мне огромные деньги, пусть и франками, и мне совсем не до печальных мыслей. Я только один раз — надеюсь, ты не против — зашла в нашу квартиру (уж, прости) поискать очень важный для меня эскиз. Нашла его в нашем общем ящике, „банке идей“, ты помнишь? Я думала, что забрала все, но он завалился между страницами рассказа, который ты начал писать в то божественное лето, в Напуле, да так и не закончил. Что это я все пишу, ведь я только хотела сказать: „Будьте счастливы вдвоем“.
С любовью, Джозефина».
Картер протянул письмо Джулии со словами: «Могло быть и хуже».
— Думаешь, она хотела, чтобы я его прочитала?
— Да, ведь оно адресовано нам обоим, — тут он вновь подумал, до чего же хорошо не иметь секретов друг от друга. Все последние десять лет ему многое приходилось скрывать, даже порой нечто совершенно невинное, из страха, что Жозефина его неправильно поймет, впадет в бешенство или перестанет с ним разговаривать. Теперь ему нечего было бояться: Джулии он мог во всем довериться и даже повиниться перед ней, зная, что она посочувствует и все поймет. — Я по глупости не показал тебе письмо еще вчера. Больше это не повторится. — Он попытался вспомнить строку Спенсера: «…покойная гавань после бурных морей».
Дочитав письмо, Джулия посмотрела на мужа.
— Я думаю, она удивительная женщина. Такое милое, милое письмо. Ты знаешь, я… разумеется, только изредка… немного волновалась из-за нее. В конце концов, мне бы не хотелось потерять тебя после десяти лет, прожитых вместе.
Когда, возвращаясь в Афины, они сидели в такси, она спросила: «Вы были счастливы в Напуле?»
— Да, полагаю, что да. Я не помню, но все было по-другому.
Шестым чувством влюбленного он почувствовал, как она отдалилась от него, хотя их плечи по-прежнему соприкасались. Солнце все еще заливало асфальт, их ждала сладостная сиеста, а между тем…
— Что-то не так, дорогая? — спросил он.
— Да нет, только… ты думаешь, придет день, когда ты скажешь об Афинах, как только что сказал о Напуле? «Я не помню, но все было по-другому».
— Какая же ты у меня милая дурочка. — Он поцеловал ее. Тут они прижались друг к другу и обнимались на заднем сидении такси до самых Афин, а когда автомобиль влился в густой уличный поток, Джулия чуть отодвинулась, выпрямилась, поправила волосы. «Пожалуй, холодным тебя не назовешь», — промолвила она, и он понял: все наладилось. Если у них и возникали разногласия, то лишь на минуту, и виновата в этом Джозефина.
Когда они поднялись с кровати, чтобы пойти обедать, она сказала: «Ты должен написать Джозефине».
— О, нет!
— Дорогой, я понимаю твои чувства, но она прислала замечательное письмо.
— Ладно, пошлю ей открытку.
На том и порешили.
В Лондон они вернулись осенью, приближалась зима, во всяком случае, дождевые капли на асфальте сразу же застывали. Картер и Джулия уже забыли, как рано зажигаются в Англии уличные фонари, по пути попадались только заводы: «Жилетт», «Лукозейд», «Смитс крипс», а вот Парфенона нигде не было видно. При виде рекламных щитов авиакомпании БОЭК: «БОЭК доставит вас куда захотите и привезет обратно» — молодожены совсем загрустили.
— Как только приедем, включим все электрокамины и сразу станет тепло, — заверил жену Картер.
Однако, когда они открыли дверь квартиры, выяснилось, что электрокамины уже включены. Маленькие красные островки приветливо светились в глубине гостиной и спальни.
— Это сделала какая-то фея, — улыбнулась Джулия.
— Только не фея, будь уверена, — ответил Картер. Он уже заметил на каминной полке конверт, надписанный черными чернилами и адресованный «Миссис Картер».
«Дорогая Джулия,
Вы не станете возражать, что я называю вас Джулией, не так ли? Должно быть, у нас много общего, раз мы полюбили одного мужчину. Сегодня так холодно, что я не могла не подумать о том, каково вам будет возвращаться в холодную квартиру после солнца и тепла. (Я знаю, как здесь бывает холодно. Сама каждый год простужалась после нашего возвращения с юга Франции). Вот почему я позволила себе такую бесцеремонность: пробралась в дом и включила отопление. Чтобы доказать вам, что больше это не повторится, я спрятала ключ под ковриком у входной двери. Я позвоню в аэропорт и узнаю, не задержат ли ваш рейс в Риме или где-нибудь еще, и если вы не вернетесь, что, впрочем, маловероятно, приеду снова и из соображений безопасности (а также экономии: нынче электричество чудовищно дорого) выключу камины. Желаю вам теплого вечера в вашем новом доме.
С любовью, Джозефина.
P. S. Я заметила, что баночка для кофе пуста, поэтому оставила на кухне пакет „Синей горы“. Это единственный сорт кофе, который действительно нравится Филипу».
— Однако, она ничего не упустила, — Джулия рассмеялась.
— Мне бы очень хотелось, чтобы она оставила нас в покое.
— Если б не она, мы бы сейчас замерзали, а утром остались бы без кофе.
— Я чувствую, она прячется где-то здесь и в любую минуту может войти в гостиную. Вот сейчас, когда я тебя целую. — Он поцеловал Джулию, косясь на дверь.
— Ты несправедлив, дорогой. В конце концов, она оставила свой ключ под ковриком у двери.
— Она могла сделать дубликат.
Джулия закрыла ему рот поцелуем.
— Ты заметила, как возбуждает многочасовой перелет? — спросил Картер.
— Да.
— Наверное, причина в вибрации.
— Надо что-то предпринять, дорогой.
— Сначала загляну под коврик перед входной дверью. Следует убедиться, что эта женщина не солгала.
Картеру очень нравилась семейная жизнь, он корил себя за то, что не женился раньше, совершенно забыв, что раньше мог жениться только на Джозефине. Джулия не работала, а потому всегда находилась в его полном распоряжении — это было чудесно. Служанку они не держали и им не приходилось под кого-то подстраиваться. А поскольку супруги всюду появлялись вместе: на фуршетах, в ресторанах, на обедах у друзей, то стоило им переглянуться… В общем, скоро всем стало известно о слабом здоровье и невыносливости Джулии. Очень часто они покидали фуршет, проведя там не более четверти часа, уходили с обеда сразу после кофе. «О, дорогой, ты уж меня извини, жутко разболелась голова. Просто не понимаю, что со мной. Филип, ты должен остаться». — «Разумеется, я не останусь».
Однажды им едва удалось избежать разоблачения. Они расхохотались прямо на лестнице, когда неожиданно раскрылась дверь: хозяин поспешил вслед, чтобы попросить их бросить письмо в почтовый ящик. Но Джулии удалось сделать вид, будто с ней случилась истерика… Прошло несколько недель. Семейная жизнь складывалась прекрасно… Им нравилось обсуждать, разумеется, между собой, насколько удачен их союз, и каждый приписывал заслуги в этом другому.
— Когда я думаю, что ты мог жениться на Джозефине… А кстати, почему ты не женился на Джозефине? — как-то спросила Джулия.
— Предполагаю, в глубине души мы оба знали, что до конца жизни вместе жить не сможем.
— А мы сможем?
— Если нет — никто не сможет.
В первые дни ноябре начали взрываться мины замедленного действия. Несомненно, по расчетам Джозефины они должны были взорваться раньше, но она не учла, что Картер временно изменил своим привычкам. Прошло несколько недель, прежде чем он заглянул в «банк идей» — это название они придумали в период самых теплых отношений — ящик, куда он складывал наброски будущих рассказов, записи подслушанных бесед и тому подобное, а она — черновые эскизы рекламных объявлений.
Выдвинув ящик, первым делом он увидел ее письмо с рисунком черными чернилами на конверте. Девушка с огромными глазами (Джозефина страдала легкой формой тиреотоксикоза), вылетая, словно джин из бутылки, восклицала: «Большой секрет!» Письмо он прочел с крайним отвращением:
«Дорогой,
Ты не ожидал найти меня здесь, не так ли? Но после десяти лет я не могу удержаться от того, чтобы хоть изредка говорить тебе: „Спокойной ночи“ или „Доброе утро“, и спрашивать: „Как поживаешь?“ Благослови тебя Бог. С любовью (искренней и крепкой),
Джозефина».
«Хоть изредка» звучало как угроза. Картер, с грохотом захлопнув ящик, рявкнул: «Черт!» — так громко, что его услышала Джулия.
— Что случилось, дорогой?
— Опять Джозефина.
Джулия прочитала письмо.
— Знаешь, я могу понять ее чувства. Бедная Джозефина. Ты что, рвешь ее письмо, дорогой?
— А что еще мне с ним делать? Сохранить для книги «Полное собрание ее писем»?
— По отношению к ней ты поступаешь несправедливо.
— Несправедливо? Джулия, ты и представить себе не можешь, что за жизнь была у нас в последние годы. Хочешь, я покажу тебе шрамы? В ярости она тушила сигареты обо что угодно.
— Она чувствовала, что теряет тебя, дорогой, и вела себя так от отчаяния. Эти шрамы — моя вина, дорогой, да, каждый из них. — Он видел, как ее глаза туманятся, и знал, что предвещает этот туман.
Не прошло и двух дней, как взорвалась следующая мина. Когда они встали, Джулия предложила: «Не перевернуть ли нам матрас? Мы оба скатываемся в выемку посередине».
— Я этого не заметил.
— Многие переворачивают матрас каждую неделю.
— Да. Так делала Джозефина.
Они убрали с кровати одеяла, подушки, простыни, приподняли матрас. На пружинах лежало письмо, адресованное Джулии. Картер увидел его первым и попытался скинуть под кровать, но Джулия заметила его движение.
— Это что?
— Письмо Джозефины. Их скоро наберется на целый том. Нам придется издавать их в Йеле[78], совсем как письма Джордж Элиот.
— Дорогой, оно адресовано мне. Что ты собирался с ним сделать?
— Спрятать, а потом уничтожить.
— Я думала, у нас не будет тайн друг от друга.
— Уничтожение писем Джозефины — не в счет.
Впервые она замялась, прежде чем вскрыть конверт.
— Странное она выбрала место для письма. Может, оно попало туда случайно?
— Едва ли. О случайности речи быть не может.
Джулия прочитала письмо, потом передала ему. В голосе слышалось облегчение: «Она тут все объясняет. Причина действительно простая». Он взял письмо.
«Дорогая Джулия,
Я надеюсь, вы наслаждаетесь настоящим греческим солнцем. Не говорите Филипу (О, разумеется, вы скажете, у вас пока еще нет друг от друга секретов!), но мне никогда не нравился юг Франции. Вечно этот мистраль, он так сушит кожу. Я очень рада, что вам не приходится от него страдать. Мы всегда планировали поехать в Грецию, когда сможем себе это позволить, поэтому я знаю: Филип будет счастлив. Я приехала сегодня, чтобы найти нужный мне эскиз, а потом вспомнила, что матрас не переворачивали по меньшей мере две недели. В последнее время, что мы провели вместе, нам было не до этого, вы же понимаете. В общем, я решила, что будет нехорошо, если в вашу первую ночь кровать будет неровной, поэтому перевернула матрас. Советую делать это каждую неделю, иначе посередине образуется выемка. Между прочим, я повесила зимние шторы, а летние отправила в химчистку в доме 153 по Бромптон-роуд.
С любовью, Джозефина».
— Если ты помнишь, она написала мне, что в Напуле было божественно, — усмехнулся Филип. — Йельскому редактору пришлось бы давать перекрестную ссылку.
— Ты преувеличиваешь, — ответила Джулия. — Дорогой, она лишь пытается помочь. В конце концов, я ничего не знала ни о шторах, ни о матрасе.
— Полагаю, ты намерена ответить ей длинным вежливым письмом и обстоятельно обсудить вопросы ведения домашнего хозяйства.
— Она несколько недель ждет ответа. Письмо-то давнее.
— А я вот спрашиваю себя, сколько еще таких давних писем ждут своего часа? Клянусь богом, я проведу тщательный обыск. От подвала до чердака.
— У нас нет ни того, ни другого.
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
— Я только понимаю, что напрасно ты так кипятишься. Ведешь себя так, будто боишься Джозефины.
— О, черт!
Джулия резко повернулась и выскочила из спальни, а Картер попытался сесть за работу. Через несколько часов он уже почти все забыл, — действительно, какая-то ерунда, — но настроение у него не улучшилось. Ему понадобился номер телефона, чтобы отправить телеграмму в Америку, и в телефонном справочнике он обнаружил лист бумаги, отпечатанный на машинке Джозефины (с западающей буквой «О»): полный список телефонных номеров, которые требовались ему чаще всего, в алфавитном порядке. За телефоном «Хэрродса»[79] следовал телефон Джона Хьюджа, давнишнего друга Картера. В списке значились телефоны службы вызова такси, аптеки, мясника, банка, химчистки, зеленщика, рыбной лавки, издателя и литературного агента, «Элизабет Арден»[80] и ближайших парикмахерских с припиской в скобках: «Для Дж.: пожалуйста, учтите, что они очень хорошие, а цены смешные». Впервые Филип заметил, что инициалы у обеих женщин одинаковые.
Джулия, увидев в руках Картера листок с телефонными номерами, воскликнула: «Она просто ангел! Мы прикрепим список рядом с телефоном. В нем действительно есть все, что нужно».
— После язвительного намека в ее последнем письме я думал найти и телефон «Картье».
— Дорогой, она совершенно не язвила. Написала все, как есть. Если бы не те небольшие деньги, что я накопила, мы бы тоже поехали на юг Франции.
— Выходит, ты думаешь, что я женился на тебе ради поездки в Грецию.
— Не говори глупостей. Просто ты несправедлив к Джозефине, вот и все. В любом ее добром поступке тебе чудится какой-то подвох.
— В добром поступке?
— Я думаю, в тебе говорит чувство вины.
После этого Картер немедленно приступил к обыску. Заглянул в сигаретницы, ящики столов, комодов, бюро, вывернул карманы всех костюмов, которые не брал в путешествие, открыл дверцы тумбы под телевизором, поднял крышку сливного бачка, даже поменял рулон туалетной бумаги (все проще, чем разматывать). Когда он возился в туалете, Джулия подошла и посмотрела на него довольно холодно. Он заглянул за ламбрекены (кто знает, что они там обнаружат, когда решат в следующий раз отправить занавески в химчистку), вытащил все из корзины для грязного белья (чтобы убедиться, что на дне нет письма). На четвереньках облазил всю кухню, под газовой плитой ничего не обнаружил, зато издал торжествующий вопль, увидев на одной из труб полоску бумаги. Правда, тут же выяснилось, что эту полоску оставил сантехник, а не Джозефина. Во второй половине дня принесли почту, и Джулия, достав ее из почтового ящика, крикнула из прихожей:
— Дорогой, ты никогда не говорил мне, что подписался на французский «Вог».
— Я не подписывался.
— Извини, действительно, тут есть еще конверт с рождественской открыткой. Подписка оформлена мисс Джозефиной Хекстолл-Джонс. Как мило с ее стороны.
— Она продала туда свои рисунки. Даже не притронусь к этому журналу.
— Дорогой, ты ведешь себя, как ребенок. Получается, что ей теперь нельзя читать твои книги?
— Я только хочу, чтобы нас с тобой оставили в покое. Хотя бы на несколько недель. Мне не так уж много надо.
— А ты у меня эгоист, дорогой.
К вечеру Картер изрядно устал, но зато несколько успокоился. Он тщательно обыскал всю квартиру. За обедом вспомнил про свадебные подарки, которые они с Джулией так и не разобрали. Не дожидаясь конца трапезы, он выскочил из-за стола, чтобы убедиться, что ящики по-прежнему заколочены. Он знал, что Джозефина, боясь повредить пальцы, никогда не пользовалась отверткой и панически боялась молотков. Картера и Джулию окутал вечерний покой, они остались вдвоем: оба чувствовали, что довольно одного прикосновения, чтобы сладостное умиротворение превратилось в фонтан страсти. Муж и жена, в отличие от любовников, могут позволить себе не торопиться. «Сегодня я обрел покой, как старость», — процитировал он.
— Кто это написал?
— Браунинг.
— Я совершенно не знаю Браунинга. Почитай мне что-нибудь из его стихов.
Картер обожал читать Браунинга вслух, его мелодичный голос словно был создан для декламации, и в такие моменты он любовался собой, как Нарцисс.
— Ты правда этого хочешь?
— Да.
— Раньше я читал Браунинга Джозефине, — предупредил он Джулию.
— Какая разница? Что-то у нас с тобой будет похоже на то, как было у вас с Джозефиной, и от этого никуда не деться, не так ли, дорогой?
— Вот, нашел: это стихотворение я никогда не читал Джозефине. Хотя я и любил ее, оно бы нам с ней не подошло. Потому что наша связь была… временной.
Он начал:
«Уж я-то знаю, как развеять скуку
Осенних вечеров, томительных и темных…»[81]
Его глубоко трогали слова, которые он произносил вслух. Как же сильно в ту минуту любил он Джулию. Здесь был дом, а все остальное — преходящее, остановка в пути.
«…тайну, наконец, свою открою:
Больше нету сил смотреть, как ты,
Зачиталась у камина, подперев чело рукою.
Вся в отсветах рдяно-золотых,
Так тиха, что сердце сладко ноет».
Он бы предпочел, чтобы стихи читала Джулия, но тогда она не смогла бы слушать его, затаив дыхание, не сводя с него сияющих глаз.
«…Союз двоих. Так часто омрачен
Он тенью третьего незримой,
Что самый близкий стать далеким обречен».
Перевернув страницу, Картер увидел листок бумаги с аккуратными черными строчками (будь он в конверте, Картер нашел бы его сразу, еще до того, как начал читать).
«Дорогой Филип,
Хочу только пожелать тебе спокойной ночи, когда ты заглянешь в свою любимую книгу… и мою тоже. Нам очень повезло, что у нас все так закончилось. Общие воспоминания всегда, пусть и не слишком прочно, будут нас связывать.
С любовью, Джозефина».
Он швырнул книгу и листок на пол.
— Сука. Мерзкая сука.
— Я бы не хотела, чтобы ты так называл ее. — В голосе Джулии вдруг зазвучали металлические нотки. Она подняла листок, прочитала письмо. — Что тебе здесь не нравится? — возмущенно спросила она. — Ты ненавидишь воспоминания? А что же тогда станет с нашими воспоминаниями?
— Неужели ты не понимаешь, какую игру она ведет? Правда, не понимаешь? Ты что, идиотка, Джулия?
В ту ночь они легли каждый на свой край кровати, не касаясь друг друга. И впервые после возвращения домой не занимались любовью. Спали они беспокойно. А утром на самом видном месте Картер нашел письмо, которое по каким-то причинам накануне не заметил: оно лежало между страницами еще не начатого блокнота, одного из тех, куда он обычно записывал свои рассказы. Оно начиналось словами: «Дорогой, я уверена, ты не станешь возражать, если я буду называть тебя, как прежде…»
В августе здесь все почти даром: ослепительное солнце, коралловые рифы, напитки в баре из бамбука, музыка, — все со значительной скидкой, как чуть запачканное белье на распродаже. Периодически весело, словно на школьный пикник приезжали группы туристов из Филадельфии, а через неделю, вымотанные до предела, отбывали с куда меньшим шумом — праздник закончился. Целые сутки в бассейне и баре не было ни души, а потом прибывала очередная команда, на этот раз из Сент-Луиса. Все друг друга знали: успевали перезнакомиться, пока ехали на автобусе в аэропорт, летели в самолете, проходили таможню. Днем разбредались в разные стороны, а после, с наступлением темноты, громко и радостно приветствовали друг друга, обмениваясь впечатлениями о подводной рыбалке, ботанических садах, испанском форте. «Мы поедем туда завтра», — эта фраза звучала чаще всего.
Мэри Ватсон написала мужу в Европу: «Мне захотелось сменить обстановку, а в августе здесь все очень дешево». Они поженились десять лет назад и за это время расставались только трижды. Он писал ей каждый день, но письма доставляли в отель дважды в неделю, по несколько штук сразу. Она раскладывала их, как газеты, по датам и читала строго по порядку. Муж Мэри был, как всегда, нежным и пунктуальным: исследования, подготовка лекций и обширная переписка практически не оставляли ему времени, чтобы посмотреть Европу, «ее Европу», он неизменно подчеркивал, давая понять, что не забыл, какую жертву она принесла, выйдя замуж за американского профессора из Новой Англии; однако, это не мешало ему мягко критиковать «ее Европу»: еда тут слишком жирная, сигареты слишком дорогие, вино подают слишком часто, получить молоко за ланчем крайне затруднительно. С помощью этой критики, возможно, он хотел убедить ее в том, что значение этой жертвы все же не следует преувеличивать. И, наверное, было бы лучше, если б Джеймс Томсон[82], творчеством которого он занимался в настоящее время, написал «Времена года» в Америке. Мэри должна признать, что американская осень куда прекраснее осени английской.
Мэри Ватсон тоже писала мужу каждый день, иногда только открытки, и просила простить ее, если вдруг они покажутся однообразными. Писала в тени бамбукового бара, откуда ей было видно всех, кто шел к бассейну. Писала правду: «В августе здесь все очень дешево; отель заполнен лишь наполовину, жара и влажность утомляют, но это все-таки смена обстановки». Ей не хотелось выглядеть транжирой; жалование профессора литературы, которое европейцам казалось огромным, заметно уменьшалось с учетом разницы в ценах на стейки и салаты, кроме того, у нее просто не было особого желания тратить деньги в его отсутствие. Мэри написала о цветах в ботаническом саду, где решилась побывать только раз, и — пусть и несколько лукаво — о том, как благотворно могли бы повлиять солнце и праздная жизнь на Маргарет, близкую подругу Мэри из «ее Англии», которая прислала письмо, где выражала сожаление, что не может составить ей компанию. Такие, как Маргарет, по разумению Мэри, стояли выше подозрений. Да и Чарли она тоже полностью доверяла. Но даже достоинства с течением времени превращаются в недостатки. «После десяти лет счастливой семейной жизни, — думала Мэри, — уверенность в будущем и спокойствие несколько приедаются и ценятся уже не столь высоко».
Письма Чарли Мэри читала очень внимательно. Жаждала найти в них хоть какие-нибудь двусмысленности или уловки, путаницу в рассказе о том, как он проводит время. Даже преувеличенно пылкое выражение любви порадовало бы ее, ибо стало бы свидетельством чувства вины. Но она не могла обманывать себя; в строчках, написанных летящим почерком Чарли, она не находила и намека на вину. Мэри подумала: будь Чарли одним из поэтов, творчество которых он изучал, за два месяца, проведенных в «ее Европе», он уже закончил бы средних размеров поэму, а на переписку, в конце концов, тратил бы только свободное время. А это самое время сводил бы к минимуму, так что, кроме писем, его ни на что другое бы не оставалось. «Уже десять вечера, за окном льет дождь, для августа довольно холодно, температура не выше пятидесяти шести градусов[83]. Пожелав тебе спокойной ночи, дорогая моя, я с радостью улягусь в кровать с мыслями о тебе. Завтра у меня длинный день в музее, а вечером обед с Уилкинсонами, которые заглянули сюда по пути в Афины, — ты ведь помнишь Генри Уилкинсона и его жену?» Естественно, Мэри помнила. Она задавалась вопросом, удастся ли ей по возвращении к Чарли уловить какие-то изменения в его манере заниматься любовью, свидетельствующие о том, что у него в постели побывала незнакомка. Сейчас-то она не верила в подобную возможность, а если бы такое случилось, доказательства она получила бы гораздо позже, но ей хотелось бы узнать обо всем незамедлительно. Чтобы оправдать… курортный роман, нет, даже не действия, а только намерение, намерение изменить Чарли, закрутив, как это делали многие из ее подруг (идея эта возникла у Мэри, как только жена декана произнесла: «В августе на Ямайке все очень дешево»).
И проблема заключалась лишь в том, что после трех недель душных вечеров, ромовых пуншей (она более не могла скрывать отвращение к ним), теплых «мартини», вечных рыбных блюд, помидоров во всех видах никакого романа не было и в помине, даже намека на роман. Она в полной мере вкусила атмосферу курорта в сезон скидок: изменить просто невозможно, остается только посылать мужу открытки с изображением сверкающего моря под ярко-синим небом. Однажды женщина из Сент-Луиса, увидев, как Мэри в одиночестве сидит в баре и пишет письмо, пожалела ее и пригласила в свою компанию, собравшуюся на экскурсию в ботанический сад. «Мы все очень веселые», — добавила она, улыбаясь во весь рот. Мэри, с подчеркнуто английским акцентом, дабы наверняка отвадить нахалку, ответила, что к цветам безразлична. Слова эти потрясли женщину до глубины души, словно Мэри заявила, что не любит смотреть телевизор. По движениям голов на другом конце стойки и возбужденному звону стаканов с «пепси-колой» она поняла, что ее ответ передается из уст в уста. И потом, пока эта веселая компания не отбыла в лимузине в аэропорт, чтобы улететь в Сент-Луис, чувствовала, что ее старательно избегают. Понятное дело, англичанка, да к тому же не любит цветы и, возможно, алкоголичка, поскольку предпочитает «пепси-коле» теплый «мартини».
Большинство этих веселых компаний объединяло одно — отсутствие мужчин; возможно, поэтому никто и не старался выглядеть привлекательно. Туристки не стеснялись носить яркие облегающие шорты-бермуды, выставлявшие напоказ их кошмарные ягодицы необъятных размеров. У всех на головах красовались шарфы, повязанные поверх торчащих в разные стороны бигуди: в таком виде даже ходили к ланчу. Изо дня в день Мэри наблюдала, как толстухи плюхаются в воду, — бегемотихи, да и только, другого слова и не подберешь. Только вечером женщины меняли чудовищные шорты на не менее чудовищные платья из хлопчатобумажной материи с крупными лиловыми или алыми цветами и собирались к обеду на террасе, где требовалось соблюдать определенные правила приличия. Мужчинам, если они иногда здесь появлялись, приходилось надевать пиджак и галстук, хотя температура воздуха даже после заката не опускалась ниже восьмидесяти градусов[84]. В общем, мечты Мэри о курортном романе таяли, как дым. Только у магазинов, торгующих беспошлинными товарами, изредка попадались мужья преклонного возраста со своими женами.
В первую неделю она было приободрилась, увидев троих коротко стриженных мужчин; они прошли мимо бара к бассейну в узеньких плавках. Мэри понимала, что все трое слишком молоды для нее, но пребывала в таком настроении, что обрадовалась бы даже чужому романтическому приключению. Романтика, как известно, заразительна, и если в кофейне при свечах будут ворковать несколько молодых пар, кто знает, не объявятся ли там более зрелые мужчины, чтобы подхватить почин молодежи? Но надежды Мэри не сбылись. Молодые люди пришли и ушли, не взглянув на бермуды и спрятанные под шарфами бигуди. Оставаться? С какой стати? Ни одна из женщин не могла сравниться с ними красотой, и они это знали.
Так что почти каждый день в девять часов Мэри отправлялась спать. Нескольких вечеров с калипсо[85], банальными «экспромтами» ведущего развлекательной программы и грохотом барабанов хватило ей с лихвой. За закрытыми окнами отеля, под звездами и пальмами тропической ночи мерно гудели кондиционеры. Звук этот напоминал урчание в переполненных животах отдыхающих. Комнату наполнял сухой воздух, походивший на свежий не больше, чем вяленый инжир на только что сорванные плоды. Глядя на свое отражение в зеркале и расчесывая волосы, Мэри часто сожалела о том, что не отнеслась благосклонней к веселой компании из Сент-Луиса. Да, она не носила бермуды и обходилась без бигуди, но от жары волосы все равно слипались и торчали в разные стороны, а зеркало не собиралось скрывать, что ей тридцать девять лет и ни днем меньше. Если бы она сразу не заплатила за четырехнедельный пансион, купив индивидуальный тур со всеми необходимыми билетами, то поджала бы хвост и незамедлительно вернулась домой в кампус. «В следующем году, — думала она, — когда мне исполнится сорок, я буду благодарить небеса за то, что сохранила любовь хорошего человека».
Мэри отличалась склонностью к самоанализу и, возможно, предпочитала задавать вопросы конкретному лицу, а не неведомо кому (человек может надеяться, что даже те глаза, которые он десять раз на дню видит в зеркале пудреницы, не взглянут на него равнодушно); вот она и задавала их самой себе, воинственно уставившись на свое отражение в зеркале. Женщина она была искренняя, потому и вопросы звучали довольно жестко. Она говорила себе: «Я не спала ни с кем, кроме Чарли (встречи с молодыми людьми, имевшие место до свадьбы, она не рассматривала как сексуальный опыт), так почему теперь я стремлюсь найти незнакомое тело, которое, возможно, доставит мне меньше удовольствия, чем тело, которое я уже знаю?» Кстати, и Чарли доставил ей настоящее удовольствие только на втором месяце их супружеской жизни. Удовольствие — она познала это на собственном опыте — переросло в привычку, следовательно, сейчас она искала не удовольствия, тогда чего? Ответ напрашивался только один: новых ощущений. Некоторые ее подруги из респектабельного университетского кампуса, со свойственной американцам откровенностью, рассказывали ей о своих романах. Обычно случалось такое в Европе: временное отсутствие мужа давало возможность немного развеяться, чтобы через неделю-другую, облегченно вздохнув, вернуться домой. А потом все в один голос заявляли, что расширили свой кругозор, поняли то, что оставалось недоступным их мужьям, — истинный характер француза, итальянца, даже, в редких случаях, англичанина.
Мэри Ватсон отдавала себе отчет в том, что все ее знания в вопросах секса, пусть она и англичанка, ограничивались одним американцем. В кампусе ее считали европейской женщиной, но она знала только одного мужчину, уроженца Бостона, которого не слишком привлекали великие европейские нации. В определенном смысле она была больше американкой, чем он. И, может, меньше европейкой, чем даже жена профессора романских языков, которая призналась ей, что однажды в Антибе… однажды, потому что закончился год их пребывания в Европе… ее муж на несколько дней уехал в Париж, чтобы ознакомиться с древними манускриптами, перед тем, как улететь в Америку… зато воспоминания остались на всю жизнь.
Иногда Мэри Ватсон задавала себе такой вопрос: а может, и у нее с Чарли завязалась такая же европейская интрижка, только Чарли по ошибке ее узаконил? Она не считала себя тигрицей в клетке, но ведь в клетках держали и существ поменьше, белых мышей, например, или канареек. И надо признать, Чарли стал героем ее авантюрного романа, американского авантюрного романа, мужчиной, каких она, прожив в холодном Лондоне до двадцати семи лет, еще не встречала. Генри Джеймс описывал таких мужчин, а в тот период своей жизни она много читала Генри Джеймса: «Человек большого ума, не придающий особого значения своему телу: и чувства и потребности последнего не являются для него главным». Тем не менее, благодаря ей на какое-то время это самое тело стало ненасытным и требовательным.
То было ее личное покорение американского континента, и когда жена профессора рассказывала о танцоре из Антиба (нет, кажется, не танцоре, профессия у него была другая — marchand de vin[86]), Мэри думала: «Любовник, которого я знаю и которым восхищаюсь, — американец, и я этим горжусь». Потом, правда, пришла другая мысль: «Американец или уроженец Новой Англии? Может, чтобы узнать страну, следует приобщиться к сексуальному опыту всех регионов?»
Абсурдно, конечно, в тридцать девять лет не испытывать удовлетворенности. Мужчина у нее есть. Книга о Джеймсе Томсоне выйдет в издательстве «Юниверсити-пресс», потом Чарли собирается переключиться с романтической поэзии восемнадцатого века на изучение образа американцев в европейской литературе, эту книгу он хочет назвать «Двойное отражение»: Фенимор Купер в европейских декорациях; образ Америки в творчестве миссис Троллоп[87]. Детали еще предстоит проработать. Исследование, возможно, закончится первым прибытием Дилана Томаса[88] на берега Америки… то ли с помощью «Кьюнард»[89], то ли прямиком в «Айдлвайлд»[90]. Это предстоит установить в новых исследованиях. Мэри пристально рассматривала себя в зеркале, женщина, готовая разменять очередной десяток лет, англичанка, ставшая новой англичанкой. В конце концов, далеко она не уезжала, разве что в Коннектикут. «Это не просто физическая неудовлетворенность среднего возраста, — убеждала она себя, — это всеобщее стремление испытать новые ощущения, прежде чем наступит старость, а за ней придет и смерть».
На следующий день она собрала волю в кулак и решилась выйти к бассейну. Дул сильный ветер, поднимая волну даже здесь, в надежно укрытой от океана бухте: близился сезон ураганов. Вокруг все протяжно, надрывно скрипело: деревянные стойки пирса, ставни маленьких домиков, будто сколоченных на скорую руку, ветви пальм. Даже рябь на поверхности воды в бассейне напоминала волны бухты в миниатюре.
Мэри радовало, что у бассейна она оказалась одна, во всяком случае, одна с практической точки зрения, поскольку старика, который, как слон, плескался у мелкого края бассейна, можно было в расчет не принимать. Он относился к категории одиночек, не примкнувших к стаду бегемотих. Те бы радостными криками начали зазывать ее в свою компанию, а держаться особняком у бассейна довольно нелепо, не то что в баре или за столиком в ресторане. В своем негодовании бегемотихи могли даже спихнуть ее в воду, изображая из себя школьниц, придумавших новую веселую игру. И вообще, от этих чудовищных бедер можно ждать чего угодно, независимо от того, в купальнике они или в бермудах. Уже спустившись в бассейн, Мэри продолжала прислушиваться, чтобы при их появлении выскочить из воды. Но в этот день они, должно быть, отправились на экскурсию в испанской форт — или уже успели побывать там вчера? Но так или иначе, бассейн находился в полном распоряжении Мэри, вот только старик посматривал на нее, изредка поливая голову водой, чтобы уберечься от солнечного удара. Опасность оказаться в компании неприятных людей ей не грозила, и это ее вполне устраивало, раз уж не удалось закрутить роман, ради которого она и приехала на курорт. Наконец, Мэри вылезла из воды и села на бортик, чтобы высохнуть на солнце и ветру, и вот тут она в полной мере осознала свое одиночество. Больше двух недель она разговаривала только с неграми-официантами и сирийцами за регистрационной стойкой. «Скоро, — подумала она, — я начну скучать по Чарли, и это станет достойным финалом задуманного, но не состоявшегося курортного романа».
И тут из воды донесся голос: «Я — Хикслотер… Генри Хикслотер».
В суде, под присягой, она не поручилась бы, что у старичка именно такая фамилия, но произнес он ее именно так, а потом больше не повторял. Мэри посмотрела вниз, на сверкающую лысину цвета красного дерева в ореоле седых волос, — пожалуй, он напоминал скорее Нептуна, чем слона. Когда он приподнялся над водой, она увидела складки жира, нависающие над синими плавками, жесткие волосы на груди.
— Ватсон, — с усмешкой ответила она. — Мэри Ватсон.
— Вы — англичанка?
— Мой муж — американец, — ответила она уклончиво.
— Кажется, я его здесь не видел, или я ошибаюсь?
— Он в Англии, — с легким вздохом ответила Мэри. Географические и национальные вопросы оказались несколько запутаны, пришлось кое-что объяснить.
— Вам тут нравится? — сложив руки ковшиком, он набрал воды и вылил на лысину.
— Более или менее.
— Не подскажете, который час?
Она заглянула в сумочку.
— Четверть двенадцатого.
— Я свои полчаса отплавал, — сказал он, кивнул и тяжело двинулся к лесенке у мелкого края бассейна.
Часом позже, глядя в стакан с теплым «мартини», в котором плавала большая, зеленая, неаппетитная оливка, Мэри заметила, что он смотрит на нее, усевшись у другого конца бамбуковой стойки бара. В брюки с коричневым кожаным ремнем заправлена белая рубашка с отложным воротничком, коричневые ботинки такого фасона, какой она видела разве что в юности. Теперь такие точно не носили. Мэри задалась вопросом, что бы сказал Чарли о ее улове. Такое у рыбаков случается: думаешь, что на крючок попалась крупная добыча, а оказывается, это старый башмак, который с огромным трудом удалось вытащить из ила. Она не увлекалась рыбалкой, не знала, ломается ли крючок под тяжестью башмака, но прекрасно отдавала себе отчет в том, что ее крючок может оказаться безнадежно испорчен. Никто больше не подойдет к ней, если ее увидят с этим старичком. Она залпом выпила «мартини» и даже съела оливку, чтобы не осталось ни малейшего повода задерживаться в баре.
— Не согласитесь ли выпить со мной? — спросил мистер Хикслотер. Его манеры разительно переменились: видимо, на суше он чувствовал себя менее уверенно и говорил, как персонаж давно забытой книги.
— Я уже выпила «мартини». Так что, пожалуй, мне пора. — Она подумала, что этот грузный старик на мгновение превратился в обиженного ребенка, в глазах которого застыло разочарование. — Сегодня я пойду на ланч пораньше. — Она встала и, хотя бар был пуст, неизвестно почему добавила: — Теперь, если хотите, можете сесть за мой столик.
— Без выпивки я обойдусь, — ответил он. — Хочется пообщаться. — Она знала, что он смотрел ей вслед, пока шла к расположенной рядом кофейне, и виновато подумала: «По крайней мере, я скинула старый башмак с крючка».
Она не стала есть креветочный коктейль с кетчупом, остановив свой выбор, как обычно, на грейпфруте и жареной форели. «Пожалуйста, мне форель без помидоров», — умоляющим голосом попросила она черного официанта, но тот, очевидно, ее не понял. Дожидаясь, пока принесут заказ, она улыбнулась, представляя себе сцену между Чарли и мистером Хикслотером, которая произошла бы, если б последнего каким-то ветром занесло в кампус. «Это Генри Хикслотер, Чарли. Мы вместе плавали в бассейне, когда я отдыхала на Ямайке». Чарли, очень высокий, очень худой, без капли жира, всегда носил только английскую одежду. И знал, что благодаря чувствительной организации, его фигура останется стройной до самой смерти. Он ненавидел все тучное, пышное. Вот и во «Временах года» не было ничего пышного, даже в строках о весне.
Она услышала шаги сзади и запаниковала. «Вы позволите сесть за ваш столик?» — спросил мистер Хикслотер. Уверенность, похоже, вернулась к нему, потому что он сел, не дожидаясь ответа. Стул оказался для него маловат. Ляжки свешивались с него, как двуспальный матрас с узкой кровати. Старик принялся изучать меню.
— Они копируют американскую кухню. Получается хуже, чем в Америке, — заметила Мэри Ватсон.
— Вам не нравится американская кухня?
— Помидоры даже к форели!
— Помидоры? А, томаты, — кивнул он. — Я очень люблю помидоры.
— И в салате свежий ананас.
— В свежем ананасе много витаминов. — И словно для того, чтобы подчеркнуть, что он не согласен с ней, заказал креветочный коктейль, жареную форель и фруктовый салат. Конечно же, ей форель принесли с помидорами.
— Вы можете взять у меня помидоры, если хотите, — предложила она, и он с радостью согласился.
— Вы очень добры. Правда, очень добры. — Он протянул тарелку, как Оливер Твист.
А Мэри вдруг стало очень легко в компании старичка. Она не сомневалась, что не чувствовала бы себя так свободно, если бы эта беседа была началом романа: ей пришлось бы думать, какое она производит впечатление, тогда как теперь она не сомневалась, что доставляет старику радость, — да еще и помидорами угостила. Пожалуй, его следовало сравнивать не со старым башмаком, который рыбак достает со дна, а со старой удобной туфлей. И несмотря на упрек в голосе, туфлю эту определенно сработали не в Америке. Чарли облекал свою английскую фигуру в английскую одежду, изучал английскую литературу восемнадцатого века, собирался опубликовать свою новую книгу в Англии, в издательстве «Кембридж юниверсити-пресс», которое взялось оплатить все расходы на ее написание, но при этом у Мэри создалось впечатление, что он куда больше походил на американскую туфлю, чем Хикслотер. Если бы сегодня, у бассейна, они с Чарли встретились впервые, он, несмотря на свои безупречные манеры, допросил бы ее более обстоятельно. Допрос всегда являлся главным элементом американской общественной жизни — возможно, он восходит к индейскому обычаю курить трубку мира: «Откуда вы приехали? Знаете ли такого-то и такую-то? Бывали в ботаническом саду?» Ей подумалось, что мистер Хикслотер, если, конечно, она правильно расслышала его фамилию, был американским выродком, таким же редким, как продукция знаменитых фирм на распродажах.
В итоге, пока он лакомился помидорами, Мэри сама начала его допрашивать.
— Я родилась в Лондоне. Как будто не могла родиться на шестьсот миль ближе, тогда можно было бы не бояться утонуть, правда? Но ваша родина — континент в тысячи миль шириной и длиной. Где вы родились? — Она вспомнила персонаж из вестерна режиссера Джона Форда, который спрашивал: «Из каких краев тебя занесло сюда, незнакомец?» Вопрос был честнее, чем тот, что задала она.
— В Сент-Луисе.
— О, здесь так много туристов из вашего города… вы не один. — В ее голосе слышалось легкое разочарование: он мог принадлежать к веселой компании.
— Я один, — ответил он. — Комната шестьдесят три — то же крыло отеля, тот же третий этаж, тот же коридор, что и у вас. — Говорил он уверенным голосом, словно сообщал сведения, которые следовало хорошенько запомнить. — Через пять дверей от вашего номера.
— Да?
— Я видел, как вы выходили, в тот самый день, когда приехали сюда.
— Я вас не заметила.
— Я стараюсь не докучать людям, пока не пойму, что они мне нравятся.
— А среди тех, кто приехал из Сент-Луиса, вам никто не понравился?
— Я не в восторге от Сент-Луиса, да и Сент-Луис может обойтись без меня. Из меня не вышло любящего сына.
— Вы часто приезжаете сюда?
— Каждый год в августе. В августе здесь все дешево.
Он продолжал удивлять ее. Сначала отсутствием местного патриотизма, теперь откровенностью в том, что касается денег, точнее, их отсутствия: такая откровенность могла сойти за антиамериканскую деятельность.
— Понятно.
— Я не могу себе этого позволить, когда цены переходят пределы разумного, — добавил он, словно признавался своему собутыльнику, что у него больная рука.
— Вы на пенсии?
— Ну… был на пенсии. — И внезапно сменил тему. — Вам следует заказать салат… он пойдет вам на пользу.
— Я и без него прекрасно себя чувствую.
— Вам нужно немножко поправиться, — он кивнул, словно в подтверждение своих слов. — Хотя бы на пару фунтов.
Ей очень хотелось сказать, что ему не помешало бы скинуть те же два фунта, а то и побольше. Они же видели друг друга почти голыми.
— Вы — бизнесмен? — Ей не оставалось ничего другого, только вести допрос. Старик, с самой их встречи у бассейна, не задал ни одного личного вопроса.
— В определенном смысле. — Она вдруг поняла, что его совершенно не интересует собственный бизнес; да, определенно Мэри открывала Америку, о существовании которой даже не подозревала.
— С вашего разрешения, я…
— А как же десерт?
— За ланчем я предпочитаю обходиться без него.
— Но за все уплачено. Вы должны поесть фруктов. — Он смотрел на нее из-под седых кустистых бровей, и во взгляде его читалось разочарование, которое ее тронуло.
— Я не люблю фрукты и хочу прилечь. Всегда сплю после ланча.
«Может, в конце концов, — думала она, пересекая обеденный зал, — он разочарован только тем, что я не полностью использую все преимущества низких цен».
По пути к своему номеру Мэри прошла мимо его двери, она была распахнута: темнокожая седая толстуха-горничная застилала кровать. Номер ничем не отличался от того, что занимала она: те же две кровати, тот же гардероб, тот же туалетный столик на том же месте, то же тяжелое дыхание кондиционера. Придя к себе, Мэри огляделась в поисках термоса с ледяной водой. Естественно, не обнаружила его. Нажала на кнопку звонка, прождала несколько минут. В августе рассчитывать на качественное обслуживание не приходилось. Вышла в коридор, направилась к лифту. Дверь в номер мистера Хикслотера по-прежнему была открыта, и она зашла, надеясь найти горничную. Через открытую дверь в ванную увидела лежащие на полу мокрые плавки.
Какой же безликой выглядела его спальня. Мэри хотя бы попыталась оживить свою цветами, фотографией, пятью или шестью книгами на прикроватном столике. На полу у его кровати лежал раскрытый журнал «Ридерс дайджест», обложкой вверх. Она подняла его, чтобы посмотреть, что читает старик… как и ожидала, какую-то статью о калориях и белках. На туалетном столике увидела начатое письмо и с простодушной беспринципностью, свойственной интеллектуалам, начала читать, прислушиваясь к доносящимся из коридора звукам.
«Дорогой Джо,
в прошлом месяце чек пришел на две недели позже, и у меня возникли серьезные трудности. Мне пришлось брать в долг под проценты у сирийца, который держит сувенирную лавку на Кюрасао. Ты должен мне сотню, которая ушла на проценты. Это твоя вина. Мать не научила нас жить с пустым желудком. Пожалуйста, добавь эту сотню в следующем чеке и не забудь об этом, если не хочешь, чтобы я сам приехал за ней. Я пробуду здесь до конца августа. В августе здесь все дешево, а человек устает, когда вокруг все голландское, голландское, голландское. Передавай привет сестре…»
На этом письмо обрывалось. Но Мэри и не смогла бы читать дальше, потому что из коридора донеслись шаги. Она направилась к двери и на пороге столкнулась с мистером Хикслотером.
— Вы искали меня? — спросил он.
— Я искала горничную. Она была здесь минуту назад.
— Пожалуйста, присядьте.
Он заглянул в ванную, потом оглядел комнату. Возможно, только нечистая совесть заставила ее подумать, что его взгляд на мгновение задержался на неоконченном письме.
— Она забыла принести мне воду со льдом.
— Вы можете взять мой термос, если он полный. — Старик тряхнул термос и протянул ей.
— Премного вам благодарна.
— После того, как вы поспите… — начал он и отвернулся от нее. Он смотрел на письмо.
— Да?
— Мы могли бы выпить.
Она попала в ловушку.
— Хорошо.
— Позвоните мне, когда проснетесь.
— Хорошо, — кивнула она и нервно добавила. — Желаю и вам хорошо выспаться.
— О, я днем не сплю. — Он не стал ждать, пока она выйдет из номера, отвернулся, двинулся к кровати, огромный, как слон. Она угодила в ловушку, соблазнившись термосом с ледяной водой, и в своем номере осторожно пригубила ее, словно думала, что вкус будет другой.
Заснуть удалось не сразу: после того, как она прочитала письмо, старый толстяк обрел индивидуальные черты. Она не могла не сравнить его манеры с манерами Чарли. «Пожелав тебе спокойной ночи, дорогая моя, я с радостью улягусь в кровать с мыслями о тебе». В словах мистера Хикслотера чувствовалась двусмысленность, намек на угрозу. Этот старик опасен? Неужели такое возможно?
В половине шестого она позвонила в номер шестьдесят три. Конечно, курортный роман она представляла себе не таким, но все лучше, чем ничего.
— Я проснулась, — сообщила она.
— Выпьете со мной? — спросил он.
— Давайте встретимся в баре.
— Только не в баре, — услышала она в ответ. — Слишком уж много они дерут за бурбон. У меня есть все, что нужно. — Ее словно заманивали на место преступления, и ей пришлось набраться смелости, прежде чем она решилась постучать.
Старик действительно все приготовил: бутылку виски «Олд Уокер», ведерко со льдом, две бутылки содовой. Как с книгами, так и с бутылками комната сразу становится обитаемой. Она увидела в нем человека, который по-своему борется с одиночеством.
— Присядьте. Устраивайтесь поудобнее. — Он говорил, совсем как персонаж в каком-нибудь фильме. И начал разливать по стаканам пшеничное виски.
— Я ужасно виновата, — нарушила она паузу. — Вошла за водой со льдом и не смогла побороть любопытство. Я прочитала ваше письмо.
— Я понял, что кто-то брал его в руки.
— Извините.
— Что с того? Я же писал брату.
— Я не имела права…
— Послушайте, если бы я вошел в ваш номер и увидел лежащее на столике письмо, я бы его тоже прочитал, не так ли? Только ваше письмо было бы интереснее.
— Почему?
— Я не пишу любовных писем. Никогда не писал, а теперь уже поздно. — Он сел на кровать, она заняла единственное кресло. Живот старика с тяжелыми складками выпирал из-под рубашки, и брюки были застегнуты небрежно. Почему толстяки всегда оставляют одну-две пуговицы расстегнутыми? — Это хороший бурбон, — он отпил из стакана. — А чем занимается ваш муж? — Впервые после их встречи у бассейна он задал личный вопрос и застал ее врасплох.
— Он пишет о литературе. О поэзии восемнадцатого века, — уточнила она, хотя в данных обстоятельствах это было лишним.
— Понятно.
— А чем занимались вы? Когда работали?
— Всем помаленьку.
— А теперь?
— Наблюдаю за тем, что происходит вокруг. Иногда разговариваю с людьми вроде вас. Нет, пожалуй, с такой женщиной, как вы, мне еще говорить не доводилось. — Это прозвучало бы как комплимент, если бы он не добавил. — Профессорская жена.
— Вы читаете «Дайджест»?
— Д-да. Книги такие длинные… у меня не хватает терпения. Поэзия восемнадцатого столетия. Значит, стихи писали и в те дни?
— Да, — ответила она, подозревая, что он над ней насмехается.
— В школе мне понравилось одно стихотворение. Единственное, которое я выучил. По-моему, Лонгфелло. Вы читали Лонгфелло?
— Почти нет. В школе его больше не проходят.
— Что-то там об испанских моряках с густою бородой, о загадках кораблей и еще о море. Вот и все, что я помню, но ведь и прошло с тех пор лет шестьдесят, а то и больше. Вот уж были денечки.
— В начале века?
— Нет, нет. Я про пиратов. Кидд, Синяя Борода, все эти парни. Они ведь, кажется, здесь и промышляли? В Карибском море? Так что теперь меня просто тошнит, когда я смотрю на этих женщин в шортах. — От бурбона у него определенно развязался язык.
И тут Мэри пришло в голову, что никогда раньше другие люди ее всерьез не интересовали; да, она влюбилась в Чарли, но он разбудил в ней только сексуальный интерес, который она удовлетворила слишком быстро.
— Вы любите свою сестру? — спросила она.
— Да, конечно, а что? Откуда вы знаете, что у меня есть сестра?
— А Джо?
— Вы, оказывается, внимательно прочитали письмо. Да, он нормальный парень.
— Нормальный?
— Ну, вы знаете, как складываются отношения у братьев. Я — старший в семье. Родители умерли. Моя сестра на двадцать лет моложе меня. У Джо есть деньги. Он приглядывает за ней.
— А у вас денег нет?
— У меня деньги были. Но я не слишком удачно ими распорядился. Мы здесь не для того, чтобы говорить обо мне.
— Я любопытна. Поэтому и прочитала ваше письмо.
— Вы? Вам любопытно, кто я такой?
— Разве это так страшно?
Она его смутила и, завладев ситуацией, почувствовала, что вырвалась из западни. Обрела свободу, могла прямо сейчас подняться и уйти, а если бы осталась, то только потому, что сама так решила.
— Еще бурбона? — спросил он. — Хотя вы ведь англичанка. Предпочитаете скотч?
— Лучше не мешать.
— Как скажете. — Старик вновь наполнил ее стакан. — Я вот о чем… иногда так хочется вырваться из этого отеля. Как насчет того, чтобы пообедать в ресторанчике у шоссе?
— Это же глупо, — ответила она. — Мы оплатили питание. И потом, обед-то будет таким же. Тот же красный снеппер[91]. Те же помидоры.
— Не понимаю, чего вы так ополчились на помидоры. — Однако он не стал отрицать здравого смысла, содержащегося в ее экономической аргументации: это был первый американец-неудачник, с которым ей довелось выпивать. Конечно, такие встречались на улице… Но даже молодые люди, которые приходили в дом Мэри, просто еще не успели добиться успеха. Профессор романских языков, возможно, рассчитывал стать ректором университета… успех относительный, но все равно успех.
Старик осушил свой стакан.
— Я пью ваш бурбон.
— И хорошо.
Она немного захмелела, и ее память вдруг заработала.
— Это стихотворение Лонгфелло. Кажется, там есть такие строки: «Мысли юности, долгие, долгие мысли…» Вроде бы я его где-то читала. Это, по-моему, рефрен, да?
— Возможно. Не помню.
— В детстве вы хотели стать пиратом?
Он радостно улыбнулся.
— Мне это удалось. Именно так меня как-то и назвал Джо — «пират».
— Но зарытых сокровищ у вас нет?
— Он знает меня достаточно хорошо и не станет посылать сотню долларов, — ответил толстяк. — Но если он действительно испугается, что я вернусь, может прислать пятьдесят. А проценты составили только двадцать пять. Джо не злой, но глупый.
— В каком смысле?
— Он же должен понимать, что я не вернусь. Не сделаю ничего такого, что может навредить сестре.
— Может, будет лучше, если я приглашу вас пообедать со мной?
— Нет, так не годится. — В некоторых вопросах он, очевидно, придерживался консервативных взглядов. — Как вы и сказали, незачем выбрасывать деньги на ветер… — Когда бутылка «Олд Уокера» наполовину опустела, заметил: — Вам бы лучше чего-нибудь поесть, хотя бы окуня с помидорами.
— Так ваша фамилия Хикслотер?
— Да, примерно так.
Они спустились вниз друг за другом, след в след, словно утята, ковыляющие за матерью-уткой. В душном ресторане мужчины сидели и потели в пиджаках и галстуках. Мэри и старик пересекли ресторан, мимо бамбукового бара проследовали в кофейню. Там горели свечи, отчего воздух еще больше нагревался. Двое молодых людей с короткими стрижками сидели за соседним столиком, не те молодые люди, которых она видела раньше, но очень похожие, из той же серии.
Один говорил: «Я не отрицаю, определенный стиль у него есть, но, даже если ты обожаешь Теннесси Уильямса…»
— А почему он назвал вас пиратом?
— Так уж сложилось.
Когда пришло время делать заказ, выбор оказался невелик, так что она опять остановилась на снеппере и помидорах. Когда она предложила ему взять ее помидоры, он воспринял это, как должное, наверное, привык. Он был стар и не пытался приставать к ней, не делал ничего такого, чему она могла бы решительно воспротивиться, — да разве мужчина столь преклонного возраста стал бы приставать к такой женщине, как она, — и все-таки она не могла отделаться от мысли, что ее тащит куда-то лента конвейера и теперь будущее уже не в ее власти. Это пугало. И пугало бы куда сильнее, если б не выпитый бурбон.
— Хороший бурбон, — изрекла она, чтобы как-то поддержать разговор, и тут же об этом пожалела. Потому что он не упустил своего шанса.
— Мы обязательно выпьем еще по стаканчику перед сном.
— Думаю, я уже пьяна.
— Хороший бурбон вам не повредит. Будете крепче спать.
— Я всегда крепко сплю. — Она солгала, солгала по мелочи, как лгут мужу или любовнику, чтобы сохранить хоть что-то личное. Молодой мужчина, который упомянул Теннесси Уильямса, поднялся из-за своего столика. Очень высокий, тощий, в черном обтягивающем свитере. Черные брюки плотно облегали маленькие, изящные ягодицы, так что не составляло труда представить его голым. «Проявил бы он ко мне интерес, — подумала Мэри, — если бы я сидела одна, а не в компании толстого, отвратительно одетого старика?» Маловероятно. Такое тело не предназначалось для женских ласк.
— А я нет.
— Что нет?
— Я сплю плохо. — Неожиданное признание после всех его уверток удивило. Словно он протянул свою большую руку и привлек ее к себе. Он все время держался отстраненно, не отвечал на вопросы личного свойства, усыпил ее бдительность, и теперь, всякий раз, едва открыв рот, она совершала ошибку и подпускала его все ближе. Даже ее невинное замечание насчет бурбона…
— Может, все дело в перемене климата, — промямлила она.
— В какой перемене?
— Разница между Ямайкой и… э…
— Кюрасао? Полагаю, никакой разницы нет. Я и там плохо сплю.
— У меня есть отличные таблетки… — вырвалось у нее.
— Вы же говорили, что спите крепко.
— Ну, мало ли что случается. Иногда сон зависит от того, что съел на ужин.
— Да, от того, что съел. Тут вы правы. Бурбон улучшает пищеварение. Если вы поели…
Она посмотрела на бамбуковую стойку бара, где молодой человек déhanché[92] разглядывал лицо собеседника сквозь стаканчик мятного ликера, словно сквозь стеклышко монокля экзотического цвета.
— Вы ведь с такими не общаетесь, правда? — испуганно спросил мистер Хикслотер.
— С ними иногда приятно побеседовать.
— А, побеседовать… если это все, что вам нужно, — протянул он удивленно, словно она высказала несвойственную американцам любовь к улиткам или лягушачьим лапкам.
— Может, мы выпьем бурбона в баре? Сегодня прохладнее.
— И придется платить, да к тому же слушать их болтовню? Нет, пойдемте наверх.
Он вдруг снова стал старомодно галантным, обошел стол, чтобы отодвинуть стул, на котором она сидела, — такого она никогда не ждала даже от Чарли, — но была ли то обычная галантность или он хотел отрезать ей путь к бару?
В кабину лифта они вошли вместе. Чернокожий лифтер слушал радио, и из маленького коричневого ящика доносился голос проповедника, вещающего о крови жертвенного агнца. Наверное, было воскресенье. Теперь стало понятно, отчего кругом так безлюдно: одна веселая компания отбыла, следующую еще не привезли. Они вышли в пустой коридор, словно высадились на необитаемый остров. Лифтер последовал за ними и опустился на стул у дверей кабины, дожидаясь следующего вызова. Проповедник продолжал вещать о крови агнца. Чего она боялась? Мистер Хикслотер уже открывал дверь. Определенно он старше ее отца, будь тот еще жив; наверное, лишь немного не дотягивал до того, чтобы годиться ей в дедушки. Так что она не могла увильнуть под предлогом: «А что подумает лифтер?» Язык бы не повернулся такое произнести, да и вел себя старик предельно корректно. Конечно, он весьма преклонного возраста, и у нее нет права приписывать ему грязные мыслишки.
— Чертов ключ… — пробурчал он. — Не открывается.
Она повернула ручку.
— Дверь не заперта.
— Мне точно не помешает стаканчик бурбона после всех этих…
Но она уже нашла нужный предлог.
— А я, боюсь, выпила даже больше, чем могу. Так что пойду отсыпаться, — она коснулась его руки. — Очень вам признательна… Чудесный был вечер.
Шагая по коридору, Мэри полностью отдавала себе отчет в том, до чего издевательски прозвучал ее английский акцент. Собственно, она посмеялась над всем, что ей больше всего в нем нравилось: над его загадочным прошлым, запомнившимся с детства стихотворением Лонгфелло, умением сводить концы с концами.
Она оглянулась, остановившись у двери своего номера: Хикслотер стоял в коридоре словно раздумывая, идти к себе или нет. Он напомнил ей старика, мимо которого она как-то раз прошла в кампусе: тот застыл опершись на метлу среди устилавших дорожку осенних листьев.
В комнате Мэри взялась за томик стихов Томсона, раскрыла его. Нашла «Времена года». Она привезла книгу с собой, чтобы любая ссылка в письме Чарли была ей понятна. Однако она попыталась почитать Томсона в первый раз, и эта поэзия ее не захватила:
«Солнце все выше встает и туман разгоняет
Иней и снег под ударом лучей его тают.
И мириады огней загорелись в малышках росинках,
Вспыхнули всюду, на каждом стебле и травинке».
«Раз я показала себя такой трусихой с безобидным старичком, — подумала она, — неужто я смогла бы проявить смелость, если бы действительно появилась возможность закрутить курортный роман?» В ее возрасте такое недопустимо. Или Чарли совершенно прав, считая, что может доверять ей в той же степени, в какой она может доверять ему. Учитывая разницу во времени, сейчас он, должно быть, выходит из музея или, если сегодня воскресенье, о чем свидетельствует кровь агнца, поднимается из-за стола в своем номере, где работал с самого утра. После плодотворного трудового дня Чарли всегда выглядел точь-в-точь как мужчина на рекламном плакате, расхваливающем достоинства крема для бритья: он просто светился изнутри… Ее это раздражало, нимб в семейной жизни — это уж чересчур. Ей больше нравилось, когда он нервничал из-за какой-нибудь неудачи, разумеется, временной, — скажем, неосуществленной идеи. Тогда он походил на обиженного ребенка, разочарованного праздником, на который возлагал большие надежды. И совсем другое дело — неудача старика, подобная проржавевшему корпусу корабля, однажды наскочившего на скалу и оставшегося возле нее навсегда.
Мэри чувствовала, что поступила подло. Чего она боялась, когда отказалась провести со стариком полчаса в его номере? Он не мог наброситься на нее, как не мог корабль самостоятельно сняться со скалы и поплыть дальше к Счастливым островам. Она представила себе, как он сидит в одиночестве с полупустой бутылкой бурбона и напивается до беспамятства. А может, заканчивает жестокое, отдающее шантажом письмо брату? «Хорошенькую историю я смогу когда-нибудь рассказать об этом вечере, проведенном с шантажистом и „пиратом“», — с отвращением к себе думала она, снимая платье.
Впрочем, кое-что она могла для него сделать: дать пузырек с таблетками снотворного. Мэри надела халат, вновь вышла в коридор и направилась к шестьдесят третьему номеру. Постучала, услышала его «Войдите», толкнула дверь и в свете настольной лампы увидела, что он сидит на кровати в мятой пижаме с широкими лиловыми полосами. «Я принесла вам…» — начала она и осеклась: к ее изумлению, он плакал. Глаза покраснели, а щеки блестели от слез. Прежде ей только однажды доводилось видеть плачущего мужчину, Чарли, — это случилось в тот день, когда в «Юниверсити-пресс» решили отказаться от публикации первого тома его литературных эссе.
— Я думал, это горничная. Я ее вызывал.
— Зачем?
— Подумал, может, она выпьет со мной бурбона.
— Вы так хотели, чтобы?.. Хорошо, я выпью один стакан. — Бутылка стояла на туалетном столике, где они ее и оставили, и там же были два стакана, свой она опознала по следам помады. — Вы тоже выпейте. И сразу заснете.
— Я не алкоголик.
— Разумеется, нет.
Она села на кровать, взяла его левую руку. Сухую, шершавую, и ей захотелось срезать загрубевшую кожу вокруг ногтей, но она вспомнила, что иногда срезала ее с рук Чарли.
— Мне не хотелось оставаться одному.
— Я здесь.
— Тогда выключите звонок, а не то придет горничная.
— Она так и не узнает, что могла бы насладиться стаканом «Олд Уокера».
Когда она отошла от двери, старик, нелепо изогнувшись, откинулся на подушки, и она вновь подумала о корабле, наскочившем на скалу. Попыталась поднять его ноги и положить на кровать, но они оказались тяжелыми, как огромные глыбы на дне каменоломни.
— Лягте поудобнее, а то вы не сможете заснуть. А что вы делаете на Кюрасао, когда вам не хочется оставаться одному?
— Как-то выкручиваюсь.
— Бурбон вы допили. Теперь позвольте мне погасить свет.
— Притворяться смысла нет, — пробормотал он.
— Притворяться?
— Я боюсь темноты.
Она подумала: «Улыбнуться я еще успею, когда вспомню, кого я боялась».
— Пираты, с которыми вы сражались, вернутся, чтобы отомстить?
— В прошлом мне доводилось делать кое-что, о чем сейчас можно только сожалеть.
— Как и всем нам.
— Но ничего такого, за что меня могли бы выдать Америке, — уточнил он, словно это было смягчающим обстоятельством.
— Если вы выпьете одну из моих таблеток…
— Только не уходите… пока не уходите.
— Нет, нет. Я побуду, пока вы не заснете.
— Мне давно уже хотелось заговорить с вами.
— Я рада, что вы заговорили.
— Вы не поверите… я не мог собраться с духом. — Если бы Мэри закрыла глаза, то могла бы подумать, что с ней говорит очень молодой человек, почти мальчик. — Я не встречал таких, как вы.
— То есть на Кюрасао таких, как я, нет?
— Нет.
— Вы так и не приняли таблетку.
— Я боюсь, что не проснусь.
— У вас завтра утром какие-то дела?
— Я не про завтрашнее утро — вообще. — Он протянул руку и коснулся ее колена, изучающе, без сладострастия, словно искал твердую опору. — Я скажу вам, в чем дело. Вы — незнакомка, поэтому вам сказать я могу. Боюсь умереть один, в темноте, когда рядом никого не будет.
— Вы больны?
— Не знаю. К врачам не хожу. Не люблю врачей.
— Но с чего вы взяли…
— Мне уже за семьдесят. Библейский возраст. Это может случиться в любой день.
— Вы доживете до ста лет, — убежденно ответила она.
— Тогда мне придется жить с этим страхом еще чертовски долго.
— Поэтому вы плакали?
— Нет. Я думал, вы немножко посидите со мной, а вы так внезапно ушли. Должно быть, я очень расстроился.
— На Кюрасао вы никогда не бываете один?
— Мне приходится платить, чтобы не быть одному.
— И вы заплатили бы горничной?
— Д-да. В некотором роде.
Она словно впервые открывала для себя огромный континент, на который перебралась из далекой Англии. Раньше Америку для нее олицетворял Чарли. Чарли и Новая Англия. А о чудесах природы она узнавала из книг и фильмов, вроде тех, где Лоуэлл Томас[93] простым языком рассказывал о Разноцветной пустыне[94] и Большом каньоне. Ей казалось, что от Майами до Ниагары, от Кейп-Кода[95] до заповедников на берегу Тихого океана для нее больше нет никаких тайн; к каждому блюду здесь подавали помидоры и во всех стаканах плескалась «кока-кола». Никто никогда не признавался, что у него случались неудачи или что он чего-то боится. То были грехи, о которых следовало помалкивать… хуже, чем грехи: если успехи всегда окружал романтический ореол, то от неудачи и страха за милю тянуло дурным вкусом. И вот сейчас неудача и страх оказались рядом с ней, они лежали на кровати, в полосатой пижаме, от которой гневно открестились бы братья Брукс[96], и беседовали с ней, не ведая стыда, да еще с ярко выраженным американским акцентом. Она словно перенеслась в далекое будущее, когда Землю постигла неведомая катастрофа.
— Я не продаюсь. Меня можно только соблазнить «Олд Уокером».
Древняя голова Нептуна приподнялась с подушки.
— Я не боюсь смерти. Во всяком случае, внезапной смерти. Поверьте, мне приходилось смотреть ей в глаза. Она не раз и не два гонялась за мной, случалось, в образе инспекторов налоговой полиции…
— Спите, — оборвала она его.
— Не могу.
— Сможете.
— Если бы вы побыли здесь…
— Я побуду. Расслабьтесь, — она легла рядом с ним, поверх простыни. Минут через десять он заснул, и она выключила свет. Он несколько раз принимался что-то бурчать во сне, но она разобрала только одну фразу: «Вы неправильно меня поняли». Наконец, он застыл, словно мертвец. Заснула и она. А когда проснулась, поняла по его дыханию, что он не спит. Старик, как и прежде, лежал неподвижно, и их тела не соприкасались. Она дотронулась до него, почувствовала его возбуждение, но никакого отвращения не испытала. Ей казалось, что она провела с ним в одной постели много ночей. И когда он овладел ею в темноте, молча и поспешно, с ее губ сорвался вздох удовлетворения. Мэри не чувствовала себя виноватой, она знала, что через несколько дней, покорная и нежная, вернется к Чарли и его ласкам; она даже всплакнула — совсем чуть-чуть, не всерьез, — сожалея о мимолетности этой встречи.
— Что-то не так? — спросил он.
— Нет, нет. Жаль, что я не могу остаться.
— Побудь еще немного. Пока не начнет светать.
Ждать оставалось недолго. В темноте уже проступали контуры мебели, напоминавшей карибские надгробья.
— Хорошо, я полежу, пока не рассветет. Спешить мне некуда.
Ей стало казаться, что старик куда-то ускользает от нее вместе с ребенком, которого она не узнала, но это был ее ребенок, и он забрал его на Кюрасао, и она попыталась удержать этого толстого, испуганного старика, которого почти полюбила.
— У меня и в мыслях ничего такого не было.
— Я знаю. Не надо об этом. Я понимаю.
— Наверное, у нас все-таки много общего, — добавил он, и она не стала возражать, чтобы он наконец замолчал.
К рассвету старик уже крепко спал, поэтому Мэри выскользнула из кровати, не разбудив его, и вернулась в свой номер. Заперла дверь и начала собирать чемодан: пришла пора уезжать, скоро новый семестр. Позже, думая о нем, она спрашивала себя, что же у них могло быть общего, за исключением, разумеется, того обстоятельства, что в августе отпуск на Ямайке им обоим обошелся почти даром.
Джерома вызвали в кабинет директора школы на перемене между вторым и третьим уроками в четверг утром. Мальчик шел без всякого страха, поскольку был смотрителем: владелец и директор очень дорогой приготовительной школы[97] присваивали это звание наиболее дисциплинированным и особо усердным ученикам младших классов (потом смотритель мог стать стражем и, перед окончанием школы, готовясь поступить в Мальборо[98] или, скажем, в Рэгби[99], — крестоносцем). На лице сидевшего за столом директора, мистера Уордсуорта отражались замешательство и предчувствие дурного. У Джерома, едва он переступил порог, создалось ощущение, что директор чем-то напуган.
— Присядь, Джером, — начал мистер Уордсуорт. — С тригонометрией у тебя все в порядке?
— Да, сэр.
— Мне только что позвонили, Джером. Твоя тетя. Боюсь, у меня плохие новости.
— Да, сэр?
— С твоим отцом случилось несчастье.
— Ой.
Мистера Уордсуорта несколько удивила такая реакция.
— Трагический несчастный случай.
— Да, сэр.
Джером отца боготворил, в полном смысле этого слова. Как человек творит себе Бога, так и Джером сотворил отца: из не знающего покоя, не сидящего на одном месте овдовевшего писателя превратил его в таинственного авантюриста, вдруг объявляющегося в далеких краях: в Ницце, в Бейруте, на Майорке, даже на Канарах. К своему восьмому дню рождения Джером не сомневался, что отец или занимается незаконной торговлей оружием, или является агентом британской разведки. И он уже решил, что тот тяжело ранен автоматной очередью.
Мистер Уордсуорт вертел в руках указку. Похоже, не знал, как продолжить.
— Ты знаешь, что твой отец поехал в Неаполь?
— Да, сэр.
— Сегодня твоей тете позвонили из больницы.
— И что?
Мистер Уордсуорт отчаянно выдохнул:
— На улице с ним случилось несчастье.
— Да, сэр? — Джерому представлялось логичным, что происшедшее назвали несчастным случаем. Полиция, разумеется, первой открыла огонь. Его отец мог бы убить человека только при одном условии: если б ему не оставили другого выхода.
— Боюсь, твой отец получил очень серьезные травмы.
— Понятно.
— Точнее, Джером, он умер вчера. Не приходя в сознание, не почувствовав боли.
— Их пули попали в сердце?
— Не понял… Что ты сказал, Джером?
— Их пули попали в сердце?
— Никто не стрелял в твоего отца, Джером. На него упала свинья. — Неожиданно лицо мистера Уордсуорта нервно дернулось. На мгновение показалось, что он хочет рассмеяться. Но директор закрыл глаза, плотно сжал губы, а потом быстро продолжил, чтобы отмести все вопросы: — Твой отец шел по улице Неаполя, когда на него упала свинья. Кошмарный случай. Похоже, в бедных кварталах Неаполя свиней держат на балконах. Эта находилась на пятом этаже. Ее слишком раскормили. Балкон не выдержал. Свинья упала на твоего отца.
Мистер Уордсуорт резко поднялся из-за стола, отошел к окну, встал спиной к Джерому. Его плечи сотрясались от нахлынувших чувств.
— Что случилось со свиньей? — спросил Джером.
Вопрос этот не свидетельствовал о черствости Джерома, хотя именно так истолковал его мистер Уордсуорт, рассказывая коллегам о разговоре с мальчиком (он даже высказал предположение, что Джерома следует лишить звания смотрителя). Просто Джером пытался представить себе эту неординарную ситуацию во всех подробностях. Джером не относился к плаксам, слезам предпочитал размышления, и во время учебы в приготовительной школе ему не приходила в голову мысль о том, что обстоятельства смерти его отца комичны: они оставались частью таинства жизни. Лишь позднее, в первом классе частной средней школы, рассказав о смерти отца своему лучшему другу, он начал осознавать, какое воздействие оказывает эта история на других. Естественно, после того как в школе стало известно, что послужило причиной смерти отца Джерома, его, вопреки логике, отныне звали не иначе как Свинья.
К сожалению, у его тети чувство юмора отсутствовало напрочь. На пианино стояла увеличенная фотография отца Джерома: крупного мужчины с грустным лицом, в неуместном на Капри темном костюме, с зонтиком (чтобы не получить солнечный удар), на фоне скал Фаральоне. К шестнадцати годам Джером уже хорошо понимал, что на фотографии запечатлен скорее автор книг «Солнечный свет и тень» и «Прогулки по Балеарским островам», нежели агент британской разведки. При этом он бережно хранил в память об отце альбом с почтовыми открытками (марки он давно отклеил для другой своей коллекции), и ему очень не нравилось, когда тетя делилась с незнакомыми людьми подробностями смерти отца.
— Кошмарный случай, — начинала она, и незнакомец или незнакомка пытались выразить подобающие случаю интерес и сочувствие. Слушатели, само собой разумеется, были неискренни, но у Джерома щемило сердце, когда он видел, как внезапно, по ходу сбивчивого тетушкиного рассказа, их интерес становился подлинным. — Я представить себе не могу, что такое разрешено в цивилизованной стране, — говорила тетя. — Полагаю, следует относить Италию к странам цивилизованным. Конечно, за границей нужно быть готовым к любым неожиданностям, но мой брат был опытным путешественником. Всегда брал с собой фильтр для воды. Это дешевле, знаете ли, чем покупать бутылки минеральной воды. Мой брат говорил, что благодаря фильтру вино к обеду обходится ему бесплатно. Сами видите, как серьезно он подходил к подготовке своих поездок, но кто мог предположить, что свинья свалится ему на голову, когда он пойдет по улице доктора Мануэло Пануччи, направляясь в Гидрографический музей? — И тут интерес слушателей становился неподдельным.
Отец Джерома не был знаменитостью, но почти всегда наступает момент — обычно после смерти писателя, — когда кто-то приходит к выводу, что имеет смысл увековечить его имя в истории, и направляет письмо в «Таймс литерари сапплемент»[100], объявляя, что работает над биографией покойного и просит родственников и друзей разрешить ознакомиться с письмами и документами покойного и рассказать истории из его жизни. Большинство из заявленных биографий, понятное дело, так и не появляются на книжном прилавке. И поневоле возникает вопрос: уж не является ли подобная затея скрытой формой шантажа и надежным способом для потенциального автора биографии получить необходимые средства для завершения образования в Канзасе или Ноттингеме? Джером, однако, став дипломированным бухгалтером, жил вдали от литературного мира. Он понимал, что ему почти ничто не угрожает, а кроме того, после смерти отца прошло уже слишком много времени, едва ли бы кто-то надумал заняться его жизнеописанием. Хоть и нечасто, но он время от времени возвращался к обстоятельствам смерти отца, пытаясь свести к минимуму комизм происшествия. Отказывать биографу в подробностях было бессмысленно, ибо в этом случае, несомненно, тот направился бы к тетушке, а она, несмотря на преклонный возраст, сохраняла ясный ум и отменную память.
Из всех возможных вариантов Джером остановился на двух. Первый состоял в том, чтобы медленно, с многочисленными подробностями, подвести слушателя к печальному происшествию. Таким образом, смерть отца становилась самой неинтересной частью повествования, его антикульминацией. Неожиданный поворот — вот что главным образом вызывает смех, когда рассказывают подобные истории. Когда Джером репетировал этот вариант, ему самому становилось скучно.
«Вы знаете, в Неаполе высокие многоквартирные дома. Кто-то говорил мне, что в Нью-Йорке неаполитанцы всегда чувствуют себя как дома, точно так же, как уроженцы Турина — в Лондоне, потому что в обоих городах имеются почти одинаковые реки. Так о чем это я? Ах да, о Неаполе. Вы бы удивились, узнав, что держат у себя на балконах люди, живущие в бедных кварталах. Даже не старый хлам, не подушки с одеялами, а всякую живность: кур, коз, даже свиней. Разумеется, свинья, у которой нет возможности бегать, даже ходить, быстрее набирает вес. — Тут Джером представлял себе мутные от тоски глаза слушателя. — Не знаю, как вы, а я вот понятия не имею, сколько может весить свинья, но эти старые здания давно требуют ремонта. Балкон на пятом этаже обвалился под весом одной из таких вот свиней. Задел о балкон третьего этажа и изменил траекторию. Мой отец направлялся в Гидрографический музей, когда свинья рухнула на него. Падая с большой высоты, она набрала приличную скорость и сломала ему шею». Это была действительно мастерская попытка превратить забавное происшествие в нудное повествование.
Второй вариант, который также репетировал Джером, отличался краткостью.
— Моего отца убила свинья.
— Неужели? В Индии?
— Нет, в Италии.
— Как интересно! Я и представить себе не мог, что в Италии охотятся на кабанов с копьем. Ваш отец увлекался поло?
В достойном возрасте, не слишком рано и не слишком поздно (будучи дипломированным бухгалтером, Джером изучал статистику, отдавал предпочтение среднему арифметическому и старался воздерживаться от крайностей), он собрался жениться на милой двадцатипятилетней девушке, отец которой был доктором в Пиннере. Звали ее Салли, из всех писателей она отдавала явное предпочтение Хью Уолполу и обожала детей с тех пор, как в пять лет получила в подарок куклу, которая вращала глазками и писала. В их отношениях не было страстной влюбленности, скорее они просто устраивали друг друга. Оно и понятно: бухгалтер никогда не решился бы на бурный роман, ведь он мог отразиться на его общении с числами.
Одно, впрочем, беспокоило Джерома. Теперь, когда в течение ближайшего года он сам мог стать отцом, его любовь к покойному родителю только возросла; он понял, как много значат для него те старые почтовые открытки. Он так хотел сберечь память об отце, но у него не было уверенности, что его спокойная любовь не обратится в прах, если Салли окажется столь бесчувственной и рассмеется, услышав трагическую семейную историю. Несколько раз он порывался все ей рассказать, тем более что Салли, по понятным причинам, настойчиво его расспрашивала.
— Ты был совсем маленьким, когда умер твой отец?
— Мне было девять.
— Бедняжка!
— Я учился в школе. Мне сообщил об этом директор.
— Ты очень горевал?
— Не могу вспомнить.
— Ты никогда не рассказывал мне, как это произошло.
— Внезапно. Несчастный случай на улице.
— Ты никогда не будешь превышать скорость, не так ли, Джемми (она уже начала звать его Джемми)?
Теперь он не мог воспользоваться вторым вариантом, который называл «охотой на кабанов».
Они решили пожениться скромно, оформив свои отношения в отделе регистрации, и на медовый месяц поехать в Торки[101]. Джером никак не мог собраться с духом и решился познакомить свою невесту с тетей лишь за неделю до свадьбы. Когда этот день пришел, он уже перестал понимать, чего ему хочется больше: сохранить уважение к памяти отца или безопасности будущей семейной жизни.
Момент истины наступил очень быстро.
— Это отец Джемми? — спросила Салли, взяв с пианино фотографию мужчины с зонтиком.
— Да, дорогая. Как ты догадалась?
— У него глаза и брови Джемми, не так ли?
— Джером показывал тебе его книги?
— Нет.
— Я подарю тебе их на свадьбу. Он так интересно описывал свои путешествия. Моя любимая — «Бухточки и укромные уголки». Его ждало великое будущее. Если бы его жизнь не оборвал этот кошмарный случай.
— Правда?
Джерому захотелось немедленно выйти из комнаты, чтобы не видеть, как исказится милое личико Салли, когда она будет безуспешно пытаться сдержать смех.
— После того как на него упала свинья, я получила множество писем от его читателей. — На этом тетушка никогда не останавливалась.
И тут произошло чудо. Салли не рассмеялась. Пока тетушка говорила, Салли сидела с округлившимися от ужаса глазами, а в конце воскликнула:
— Какой кошмар! Это заставляет задуматься о вечном, ведь правда? Чтобы такое могло случиться! Спокойно идешь по улице — и на тебе!
Сердце Джерома пело от счастья. Страхи, мучившие его, рассеялись как дым. В такси он поцеловал Салли с куда большей страстью, чем прежде, и она ответила на его поцелуй. В ее синих глазах замелькали младенцы, которые закатывали глаза и делали пи-пи.
— Осталась одна неделя, — выдохнул Джером, и она сжала его руку. — О чем задумалась, дорогая?
— Слушай, а что сталось с бедной свиньей?
— Ее наверняка съели на обед, — радостно ответил Джером и вновь потянулся к губам невесты.
Восемь японских джентльменов угощались рыбным обедом в «Бентли». Изредка они переговаривались на своем непонятном языке, сопровождая каждую фразу улыбкой, а то и легким поклоном. Все, кроме одного, были в очках. Красивая девушка, которая сидела позади них за столиком у окна, время от времени бросала на них мимолетный взгляд, но серьезность проблемы, которую она обсуждала со своим спутником, не позволяла ей отвлекаться.
Тонкие светлые волосы и нежное овальное личико, словно сошедшее с миниатюры, плоховато сочетались с резковатой манерой говорить, видимо, приобретенной во время обучения в Роудин-скул[102] или Челтнемском женском колледже[103], девушка явно недавно окончила одно из этих учебных заведений. На безымянном пальце она носила мужской перстень-печатку, а когда я садился за столик по соседству с японскими джентльменами, до меня долетели ее слова:
— Как видишь, мы можем пожениться на следующей неделе.
— Да?
В голосе ее спутника не слышалось энтузиазма. Он наполнил бокалы «шабли» и добавил: «Разумеется, можем, но мама…» — конец этой фразы и последующие мне расслышать не удалось, потому что самый старший из японских джентльменов подался вперед и, с улыбкой и легким поклоном, произнес короткую речь, столь же непонятную для меня, как щебетание птиц, однако остальные джентльмены, наклонившись к нему, слушали и улыбались, так что я поневоле тоже заслушался.
Я отметил удивительное внешнее сходство девушки и ее жениха, даже представил их себе в виде двух миниатюр, висящих рядышком на белой деревянной панели. Он мог бы стать молодым офицером флота адмирала Нельсона, ибо в те дни некоторая хрупкость и чувственность не являлись преградой для продвижения по службе.
— Они дают мне аванс в пятьсот фунтов и уже продали права на публикацию книги в обложке. — Я и представить себе не мог, что это эфирное создание может говорить о столь вульгарных вещах, как деньги. И уж вовсе невероятным показалось мне то, что мы с ней коллеги по профессии. Ей было на вид никак не больше двадцати. Она заслуживала лучшей жизни.
— Но мой дядя… — последовало новое возражение.
— Ты ведь все равно не ладишь с ним. А так мы будем совершенно независимыми.
— То есть ты будешь независимой, — с завистью уточнил он.
— Торговля вином не для тебя, и ты это прекрасно знаешь, разве нет? Я говорила о тебе с моим издателем, и очень велика вероятность… если ты, конечно, начнешь читать…
— Но я ничего не смыслю в книгах.
— Поначалу я буду тебе помогать.
— Моя мама говорит, что писательство — хорошее подспорье.
— Пятьсот фунтов и половина суммы, вырученной за право на публикацию книги в обложке, — очень солидное подспорье, — поправила его девушка.
— «Шабли» неплохое, правда?
— Пожалуй.
Мнение, которое я о нем составил, начало меняться: на офицера флота Нельсона он не тянул. Там на дух не выносили пораженческих настроений. Я видел, что поле боя останется за ней.
— Знаешь, что сказал мистер Дуайт? — спросила она.
— Кто такой Дуайт?
— Дорогой, ты меня совсем не слушаешь, да? Мой издатель. Он сказал, что за последние десять лет не встречал дебютного романа, отличающегося такой тонкостью наблюдений и такой силой.
— Это прекрасно, — печально произнес он, — прекрасно.
— Только он хочет, чтобы я изменила название.
— Правда?
— «Переменчивые воды» ему не нравится. Он хочет назвать роман «Однажды в Челси».
— И что ты на это ответила?
— Согласилась. Я подумала, что не стоит спорить с издателем, который берет твой первый роман. Особенно если он намерен оплатить нашу свадьбу.
— Я понимаю, о чем ты. — Он с отсутствующим видом помешал вилкой «шабли»: возможно, до обручения он пробовал только шампанское. Японские джентльмены доели рыбу и, стараясь произносить поменьше английских слов, зато с изысканной вежливостью, заказали фруктовый салат. Девушка взглянула на них, потом на меня, но, думаю, не видела ничего, кроме своего будущего. Мне очень хотелось предостеречь ее, сказать, что первый роман под названием «Однажды в Челси» вряд ли стоит считать надежной основой будущего. Я принял сторону матери молодого человека. Грустно, но, впрочем, мы с ней, скорее всего, примерно одних лет.
Мне хотелось сказать этой серьезной девушке: «Вы уверены, что издатель говорит вам правду? Издатели тоже люди. Иногда они преувеличивают достоинства молодых и красивых. Будет ли кто-нибудь читать „Однажды в Челси“ через пять лет? Готовы ли вы много лет упорно трудиться и ничего не получать взамен, кроме разочарований? С годами писательский труд не становится легче, с каждым днем усилий приходится прикладывать все больше, а наблюдательность пропадает. И когда вам перевалит за сорок, судить вас будут по результату, а не по надеждам, которые вы когда-то подавали».
— Я напишу следующий роман о Сен-Тропе[104].
— Не знал, что ты там бывала.
— Я и не бывала. Свежий взгляд очень важен. Я подумала, что мы можем уехать туда на полгода.
— К тому времени от аванса мало что останется.
— Аванс — всего лишь аванс. Я буду получать пятнадцать процентов прибыли после продажи пяти тысяч экземпляров и двадцать — после десяти. Когда закончу следующую книгу, тоже получу аванс. И побольше первого, если «Однажды в Челси» будет хорошо продаваться.
— А если нет?
— Мистер Дуайт говорит, что будет. Уж он-то должен знать.
— Мой дядя берет меня на тысячу двести фунтов в год.
— Но, дорогой, как ты тогда сможешь поехать в Сен-Тропе?
— Может, нам пожениться после того, как ты вернешься?
— Я могу и не вернуться, если «Однажды в Челси» будет хорошо продаваться, — резко ответила она.
— Понятно.
Она посмотрела на меня, потом на японских джентльменов. Допила вино.
— Мы что, ссоримся?
— Нет.
— У меня уже есть название для следующей книги. «Лазурная синева».
— Я думал, что лазурное — это и есть синее.
Она взглянула на него с явным разочарованием.
— Ты не хочешь жениться на писательнице, так?
— Ты еще ею не стала.
— Мистер Дуайт говорит, что я родилась писательницей. Моя наблюдательность…
— Да. Я это уже слышал, но, дорогая, не могла бы ты выбрать объект наблюдения поближе к дому? Здесь, в Лондоне.
— Я так и поступила в первом романе, «Однажды в Челси». Не хочу повторяться.
На их столике уже лежал счет. Он достал бумажник, чтобы расплатиться, но она выхватила листок у него из-под руки.
— Это мой праздник.
— А что мы празднуем?
— «Однажды в Челси», разумеется. Дорогой, ты очень милый, но иногда… с тобой очень трудно разговаривать.
— Я бы предпочел… если ты не возражаешь…
— Нет, дорогой, сегодня плачу я. И мистер Дуайт, разумеется.
Он замолчал в тот самый миг, когда два японских джентльмена одновременно заговорили, но тут же разом смолкли и поклонились друг другу, словно столкнулись в дверях.
Я думал о молодых людях, таких похожих внешне, но совершенно разных. Один и тот же тип красоты мог скрывать и слабость, и силу. В эпоху Регентства[105] точно такая же девушка родила бы дюжину детей, причем без всяких обезболивающих, тогда как молодой человек стал бы легкой добычей черноглазой неаполитанки. Наступит ли тот день, когда у юной писательницы на полке будет стоять дюжина книг? Их ведь тоже придется рожать без анестезии. И я вдруг загадал желание: пусть роман «Однажды в Челси» провалится и ей придется позировать для порнографических открыток, а он тем временем станет известным виноторговцем, поставщиком «Сент-Джеймса»[106]. Мне не хотелось думать, что передо мной новая миссис Хэмфри Уорд[107], да и не собирался я жить так долго, чтобы успеть проверить свое предположение. Солидный возраст избавляет нас от многих страхов. Я спросил себя, в каком издательстве работает мистер Дуайт. Без труда представил себе его рекламное объявление на последней странице обложки, в котором он расхваливал удивительную наблюдательность начинающего автора. Тут же, если он умный человек, он разместил бы фотографию девушки, ибо критики, как и издатели, тоже люди, а она, конечно же, куда эффектнее миссис Хэмфри Уорд.
Я услышал разговор юноши и девушки, когда они снимали пальто с вешалки в глубине ресторана.
— Интересно, а как сюда попали эти японцы?
— Японцы? — переспросила она. — Какие японцы, дорогой? Иногда ты так далеко уходишь от темы, что я начинаю думать, а хочешь ли ты вообще на мне жениться?
Печальные обстоятельства моей жизни заставили вспомнить некоего доктора Кромби и разговоры, которые он вел со мной в далекой юности. Он работал врачом в школе, пока его эксцентричность не стала достоянием общественности. Вскоре после ухода из школы число его пациентов сократилось до нескольких стариков, таких же эксцентричных, как и он сам: я помню полковника Паркера, британского еврея, мисс Уоррендер, державшую двадцать пять кошек, некоего Хораса Тернера, который изобрел систему превращения национального долга в национальный кредит.
Доктор Кромби жил один неподалеку от школы, в домике из красного кирпича на Кингс-роуд. К счастью, у него имелось небольшое состояние, позволявшее сводить концы с концами, потому что в итоге его работа свелась к бумажной: он писал длинные статьи для «Ланцета» и «Британского медицинского журнала», но их никогда не публиковали. Телевидения тогда еще не было, а не то ему нашлось бы местечко в одной из образовательных программ, и тогда его взгляды стали бы известны куда более широкому кругу людей (а так они не вышли за пределы Бэнкстеда), и кто знает, каким бы был результат: говорил он искренне и достаточно убедительно, во всяком случае, на мой неискушенный взгляд.
Наша школа, основанная при короле Генрихе VIII как начальная, к двадцатому веку попала в ежегодный справочник «Лучшие государственные школы». Многие мальчики приезжали только на занятия, и я в том числе, потому что Бэнкстед находился всего лишь в часе езды на поезде от Лондона, а в те времена компания «Лондон мидленд энд скоттиш рейлуэйс» четко обслуживала пассажиров. Если бы доктор Кромби работал в школе-интернате, где ученики долгими месяцами жили в изоляции, как в тюрьме, его идеи распространялись бы крайне медленно. К тому времени, когда мальчик уезжал на каникулы, многие любопытные подробности забывались, и родители, жившие в разных частях Англии и практически не контактировавшие друг с другом, не могли собраться и проверить достоверность странных рассказов своих сыновей. В Бэнкстеде все обстояло иначе, родители общались, бывали на школьных мероприятиях, но даже здесь прошло немало времени, прежде чем деятельность доктора Кромби привлекла внимание.
Директор школы придерживался прогрессивных взглядов и, когда мальчики достигали тринадцати лет, он с согласия родителей организовывал для них лекции, на которых доктор Кромби рассказывал ученикам о проблемах личной гигиены и опасностях, подстерегающих подростков. У меня о тех лекциях остались только смутные воспоминания: кто-то хихикал, кто-то громко сопел, кто-то краснел, кто-то смотрел в пол, словно что-то потерял, но память сохранила образ доктора Кромби, очень искреннего, находящего простые и понятные слова, с грустно обвисшими, пожелтевшими от табака усами, которые оставались русыми даже после того, как волосы у него на голове поседели; очки в золотой оправе придавали его словам необычайную убедительность. Я мало что понимал в его лекциях, но, помнится, как-то спросил родителей, что он имел в виду, говоря «играть с собой». Будучи единственным ребенком, я привык играть в одиночестве. К примеру, у меня имелась железная дорога, я по очереди был то машинистом, то сигнальщиком, то начальником станции и не чувствовал потребности обзавестись помощником.
Моя мать вдруг вспомнила, что забыла дать кухарке какое-то важное указание, и оставила нас с отцом вдвоем.
— Доктор Кромби, — сообщил я отцу, — говорит, что это может привести к раку.
— Раку! — воскликнул отец. — Ты уверен, что он не сказал «к безумию»? (Тогда о безумии говорилось много: потеря жизненной силы ведет к ослаблению нервной системы, последнее — к меланхолии, а уж от меланхолии до безумия один шаг. По каким-то причинам утверждалось, что все эти симптомы проявляются до женитьбы, но не после).
— Он сказал, к раку. Неизлечимой болезни.
— Странно! — пожал плечами отец. Он заверил меня, что я могу спокойно играть в железную дорогу, и на несколько лет теория доктора Кромби забылась. Не думаю, что отец обмолвился об этом кому-нибудь, разве что матери, да и то в шутку. В период превращения юноши в мужчину рак мог напугать не хуже безумия, ведь родители в большинстве своем предпочитали не говорить детям правду. Сами-то они давно перестали верить во все эти басни, но по привычке продолжали их рассказывать, а вот доктор Кромби искренне верил в то, что говорил, но выяснилось это только несколько лет спустя.
К тому времени я как раз закончил школу, но еще не приступил к занятиям в университете. Голова у доктора Кромби совсем поседела, однако усы по-прежнему были русыми. Мы стали близкими друзьями, потому что оба любили наблюдать за проходящими поездами, так что иногда, в теплый летний день, брали корзинку с ланчем и усаживались на зеленом склоне холма, где стоял замок Бэнкстед и откуда открывался прекрасный вид на железную дорогу и канал, по которому лошади тянули к Бирмингему выкрашенные в яркие цвета баржи. Мы пили имбирный эль[108] из больших бутылок, ели сэндвичи с ветчиной, а доктор Кромби еще изучал «Брэдшоу»[109]. И когда я хочу подобрать иллюстрацию к слову «невинность», то вспоминаю те послеполуденные часы.
Однако тихий покой того дня, о котором я сейчас поведу речь, был нарушен. Мимо нас медленно катил длиннющий состав из открытых вагонов с углем. Я насчитал шестьдесят три, что тянуло на рекорд, но когда я попросил доктора Кромби подтвердить правильность полученного результата, выяснилось, что он вагоны не считал.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Директор школы попросил меня подать заявление об уходе. — Доктор Кромби снял очки в золотой оправе и начал протирать стекла.
— Святой боже! Почему?
— Это тайна, такая же, как врачебная, дорогой мой мальчик, то есть улица с односторонним движением: рассказать обо всем имеет право только пациент — не доктор.
Неделей позже я узнал, что произошло, разумеется, в общих чертах. История передавалась от родителя к родителю, потому что случившееся касалось не только детей, но всех без исключения. Возможно, многие даже не на шутку перепугались… а вдруг доктор Кромби действительно прав? Невероятная мысль!
К доктору Кромби с жалобами на боль в яичках пришел Фред Райт, я знал его, он был моложе меня и должен был окончить школу на год позже. Он впервые познал женщину неподалеку от Лестер-сквер[110], во время экскурсии в Лондон; потом набрался храбрости и отправился к доктору Кромби. Он опасался, что подцепил, как тогда говорили, социальную болезнь. Доктор Кромби успокоил его, заверив, что недомогание связано с повышенной кислотностью, так что основное лечение — не есть помидоры. Но на этом добрый доктор не остановился и, хотя в этом не было необходимости, дал юноше подробные наставления, такие же, какие давал всем тринадцатилетним мальчишкам…
Стыдиться Фреду Райту было нечего, кислотность желудка могла повыситься у любого. Он без промедления пересказал родителям советы доктора Кромби. А еще через пару дней, вернувшись вечером домой и допрошенный родителями, я выяснил, что они уже знают об этой истории, как и школьная администрация. Сначала родители по цепочке вводили друг друга в курс дела, потом начался допрос учеников. Рак как результат мастурбации — это одно: в конце концов, следовало каким-то образом отвадить юнцов от этого занятия, но доктор Кромби не имел никакого права утверждать, что к раку приводят и постоянные половые отношения, в том числе супружеские, освященные церковью и зарегистрированные государством! (И так уж некстати сложилось, что у крайне любвеобильного отца Фреда Райта незадолго до того обнаружили эту страшную болезнь, о чем сын тогда не подозревал.)
Услышанное потрясло меня. Я питал к доктору Кромби самые теплые чувства и полностью ему доверял (после его гигиенических лекций я играл в железную дорогу уже с меньшим удовольствием, чем прежде). Самое ужасное, что к этому времени я успел влюбиться, безнадежно влюбиться в девушку с Касл-стрит, носившую высокий начес, в полном соответствии с тогдашней модой. Фотоснимки дам с такой же прической постоянно мелькали на страницах светской хроники «Дейли мейл». (Воспоминания способны оживать, у меня и сейчас в глазах стоит то же лицо, те же волосы, какими я видел их тогда, но, увы, теперь я не испытываю никакого волнения.)
И в следующий раз, когда мы с мистером Кромби отправились наблюдать за поездами, я, смутившись и покраснев до корней волос, задал ему вопрос, который не решился бы задать родителям: «Вы действительно сказали Фреду Райту, что… э… женитьба — причина рака?»
— Не сама женитьба, мой мальчик. Любая форма сексуального конгресса.
— Конгресса? — переспросил я. Никогда не слышал, чтобы это слово употреблялось в таком контексте. Сам-то я вспомнил только про Венский конгресс[111].
— Занятий любовью, — сурово уточнил доктор Кромби. — Мне-то казалось, что я все объяснил, когда тебе было тринадцать лет.
— Я думал, что вы говорили об игре в железную дорогу, — ответил я.
— В железную дорогу? — с недоумением в голосе переспросил доктор Кромби. Мимо промчался пассажирский экспресс и, миновав станцию Бэнкстед, выпустил по одному клубу пара в начале и конце платформы номер два. — Скорый из Ньюкасла, прибытие в три сорок пять. Как я понимаю, опаздывает на минуту с четвертью.
— На три четверти минуты, — не согласился я. Сверить часы мы тогда не могли. Радио еще не было.
— Я обогнал свое время, — продолжил доктор Кромби, — вот и сталкиваюсь с непониманием. Странно, что администрация зашевелилась только сейчас. Я уже много лет предупреждаю мальчиков об опасности рака.
— Никто и представить себе не мог, что вы подразумевали супружество.
— Говорить нужно о понятном. Я же обращался к тринадцатилетним слушателям, а в таком возрасте о женитьбе не может быть и речи.
— А как же старые девы? — запротестовал я, — Они ведь тоже умирают от рака.
— Девственность, в общепринятом смысле, определяется целостностью плевы, — ответил доктор Кромби, бросив взгляд на часы, поскольку мимо нас следовал товарный поезд в Бличли. — Но женщина может постоянно заниматься сексом, сама или с кем-то еще, сохраняя плеву нетронутой.
Его слова заинтересовали меня. Передо мной открывался новый мир.
— Вы хотите сказать, что девочки тоже «играют с собой»?
— Разумеется.
— Но молодые редко умирают от рака, правда?
— Своими «играми» они привносят болезнь в организм. Именно от этого я пытался вас уберечь.
— А святые? — не сдавался я. — Никто из них не умирал от рака?
— Я мало что знаю насчет святых. Но рискну высказать догадку, что в их случае процент смерти по этой причине будет невелик. Однако я никогда не говорил, что сексуальный конгресс — единственный источник рака. Просто наиболее распространенный.
— Но ведь не все женатые мужчины и замужние женщины умирают от рака.
— Мой мальчик, ты бы очень удивился, узнав, сколь редко семейные пары занимаются любовью. Поначалу, конечно, они уделяют этому делу много времени, но потом энтузиазм сходит на нет. В этих случаях опасность неизмеримо меньше.
Я слишком любил себя, чтобы легко и сразу ему поверить, но, надо признать, он отвечал на мои вопросы быстро и без труда. Я только заикнулся о статистике, как он и тут мигом лишил меня всякой надежды. «Если они затребуют статистику, то получат ее, — решительно заявил доктор Кромби. — В прошлом много чего объявляли источником рака, и при этом выводы основывались на сомнительных и далеко не однозначных статистических данных. Например, пшеничная мука. Меня не удивит, если однажды они начнут подозревать вот эти маленькие, невинные трубочки, которые доставляют мне столько удовольствия. — Он махнул сигаретой в сторону канала. — Но как они смогут отрицать, что моя версия статистически перевешивает любую другую? Практически сто процентов умерших от рака регулярно занимались сексом».
Отрицать очевидное не имело смысла, и какое-то время я молчал, собираясь с мыслями.
— А вы сами не боитесь? — наконец, спросил я.
— Ты знаешь, я живу один. Я — один из немногих, кого никогда не тянуло к этому, так что устоять перед искушением не составило труда.
— Если бы все следовали вашему совету, — сделал я мрачный вывод, — мир перестал бы существовать.
— Ты говоришь только про людей. Самоопыление цветов, похоже, не имеет вредных побочных эффектов.
— И людей создали только для того, чтобы они исчезли с лица земли?
— Я не верю в теорию создания человека Богом, молодой человек. Думаю, когда происходит неудачная мутация, естественный процесс эволюции заботится о том, чтобы животное исчезло. Так что люди, скорее всего, последуют за динозаврами. — Он взглянул на часы. — А вот это ни в какие ворота не лезет. Уже десять минут пятого, а четырехчасовой из Бличли еще не подавал сигнала о приближении к станции. Да, наши часы показывают разное время, но такую задержку даже на это не спишешь.
Я, конечно, забыл, почему тогда задержался четырехчасовой поезд из Бличли, и до нынешнего дня почти не вспоминал о докторе Кромби и нашем разговоре. Доктор Кромби несколько лет пользовал своих немногочисленных больных, а потом тихо умер зимней ночью от пневмонии, которой осложнилась обычная простуда. Я четырежды женился, — сами видите, следовал ли я советам доктора Кромби, — и вспомнил его теорию лишь после того, как мой врач с преувеличенной печалью и сочувствием в голосе сообщил, что у меня рак легких. Теперь, когда мне перевалило за шестьдесят, мои сексуальные желания пошли на убыль, и я даже не прочь последовать за динозаврами. Разумеется, врачи видят причину болезни в моем многолетнем пристрастии к сигаретам, но я склонен согласиться с доктором Кромби, что причина — в совсем других и куда более приятных излишествах.
Они долго сидели на скамейке в парке Монсо, не пытаясь заговорить друг с другом. Этот день в начале лета выдался теплым, и легкий ветерок гнал белые облачка. Уже почти замерло последнее дуновение, а небо очистилось до совершенной синевы, но тут солнце торопливо скрылось за горизонтом.
В такой день люди помоложе могли случайно встретиться или назначить тайное свидание, скрывшись за сплошной стеной детских колясок, где их могли увидеть только малыши да их няни. Но те двое уже прожили немало лет и уже не питали никаких иллюзий, зная, что молодость давно миновала, хотя мужчина, носивший как символ добропорядочности шелковистые седые усы, выглядел лучше, чем ему казалось, а женщина в жизни была куда интереснее, чем в зеркале. Их объединяли скромность и разочарование в жизни, и выглядели они, как супруги, которые с годами становятся похожи, пусть и сидели по краям лавочки, разделенные пятью футами металла, окрашенного в зеленый цвет. У их ног суетились голуби, напоминавшие серые теннисные мячики. Изредка оба поглядывали на часы и ни разу не посмотрели друг на друга. Для обоих период покоя и умиротворенности имел строгие пределы.
У мужчины, высокого и худого, было тонкое, чувственное лицо — это клише очень ему подходило — вполне симпатичное, но обычное, каких много; мужчины с некрупными чертами лица зачастую не отличаются богатым воображением, зато от них не следует ждать неприятных сюрпризов. Он прихватил на прогулку зонтик, что свидетельствовало о предусмотрительности. А что касается женщины, то прежде всего бросались в глаза длинные, красивые, но совершенно не пробуждающие чувственность ноги, словно с парадного портрета. Судя по выражению глаз, этот летний день казался женщине грустным, но при этом ей не хотелось повиноваться приказу часов и возвращаться куда-то под крышу.
Они бы никогда не заговорили друг с другом, если б мимо не прошли два подростка, у одного на плече орал транзисторный приемник, другой все норовил пнуть ногой важно прогуливающихся по дорожке и занятых своими делами голубей. После очередной попытки ему удалось-таки поразить цель, и оба удалились с радостным гоготом, оставив птицу биться о гравий.
Мужчина поднялся, держа зонтик, как плеть. «Отвратительные маленькие негодяи», — воскликнул он. Фраза эта, благодаря чуть заметной американской интонации, звучала бы более естественно в эпоху короля Эдуарда: ее наверняка использовал бы Генри Джеймс.
— Бедная пташка, — вздохнула женщина. Голубь бился на дорожке, отбрасывая мелкие камушки. Одно крыло висело, лапка, видимо, тоже была сломана, поэтому птица кружилась на месте, не в силах подняться. Остальные голуби разбрелись, выискивая крошки и не проявляя ни малейшего интереса к раненому.
— Не могли бы вы на минутку отвернуться? — Мужчина положил зонтик на скамью, быстро подошел к трепыхающейся птице, одним движением свернул ей шею, так, будто обладал в этом деле немалым опытом. Огляделся в поисках урны, нашел ее и бросил туда мертвого голубя.
— По-другому было нельзя. — В его голосе, когда он вернулся к скамье, слышались извиняющиеся нотки.
— Я бы не смогла этого сделать, — ответила женщина, тщательно выстраивая фразу на иностранном языке.
— Отнимать жизнь — наша привилегия, — произнес он насмешливо, без всякой гордости.
Когда он сел, расстояние между ними заметно сократилось; теперь они могли, не напрягая голоса, говорить о погоде, о первом по-настоящему летнем дне. Последняя неделя выдалась не по сезону холодной, и даже сегодня… он извинился за свой французский, восхитился ее английским, но она заверила его, что врожденные способности тут ни при чем. Просто она заканчивала английскую школу в Маргейте.
— Это морской курорт, не так ли?
— Только море всегда казалось мне серым, — ответила она, и какое-то время оба молчали, погруженные в свои мысли. Потом, должно быть подумав о мертвом голубе, она спросила, служил ли он в армии.
— Нет, мне было за сорок, когда началась война. По поручению правительства я служил в Индии. Я влюбился в эту страну. — И он начал описывать ей Агру, Лакхнау, старый Дели, его глаза разгорелись от воспоминаний. Новый Дели ему не нравился, эту часть города строил англичанин… как же его фамилия… Ну да ладно. Новый Дели чем-то похож на Вашингтон.
— Так вы не любите Вашингтон?
— По правде говоря, я не в восторге от своей страны. Видите ли, я люблю старину. И в Индии, вы не поверите, чувствовал себя как дома, даже с англичанами. И то же самое ощущаю во Франции. Мой дедушка был английским консулом в Ницце.
— Тогда Promenade des Anglais[112] была совсем новая, — улыбнулась она.
— Да, теперь она состарилась. А вот то, что строим мы, американцы, со временем не становится прекраснее. Крайслер-билдинг[113], отели «Хилтон»…
— Вы женаты? — спросила она. Он на мгновение запнулся, прежде чем ответить: «Да», — словно не хотел никаких недомолвок. Протянул руку и взялся за зонтик, который, похоже, придал ему уверенности в столь необычной ситуации: задушевном разговоре с совершенно незнакомым человеком.
— Мне не следовало задавать этот вопрос. — Она по-прежнему старалась правильно строить фразы.
— Почему нет? — попытался он загладить ее неловкость.
— Меня заинтересовал ваш рассказ. — Она вновь улыбнулась. — Вот вопрос и вырвался. Вопрос imprévu[114].
— А вы замужем? — спросил он лишь для того, чтобы снять напряженность, поскольку видел кольцо.
— Да.
К этому времени они уже достаточно много узнали друг о друге, и он почувствовал, что пора знакомиться.
— Моя фамилия Гривс. Генри Гривс.
— А я Мари-Клер. Мари-Клер Дюваль.
— Прекрасный выдался день, — заметил Гривс, — но с заходом солнца становится прохладно. — В его голосе чувствовалось сожаление.
— У вас прекрасный зонтик.
Она говорила чистую правду. Золотой ремешок привлекал внимание, и даже на расстоянии легко читалась монограмма: переплетенные H и G, а может не G, а С.
— Подарок, — сообщил он без малейшего удовольствия.
— Меня восхитила ваша решительность. Вы так быстро все это проделали с голубем. Я вот такая lâche[115].
— Я совершенно уверен, что это неправда, — добродушно возразил он.
— О, нет. Правда.
— Только в том смысле, что мы все иногда ведем себя трусливо.
— Вы — нет, — твердо заявила она, вспомнив голубя.
— К сожалению, я тоже. — Он покачал головой. — Причем значительную часть своей жизни. — Он уже собрался признаться в чем-то очень личном, но тут Мари-Клер схватила его за полу пиджака и в прямом смысле оттащила подальше от признания, схватила, воскликнув: «Вы где-то испачкались свежей краской». Уловка принесла результат; он стал озабоченно разглядывать свою и ее одежду, щупать скамью, но вскоре оба сделали вывод, что источник загрязнения следует искать в другом месте.
— Должно быть, я испачкал пиджак дома, на лестнице, — сказал он.
— У вас здесь дом?
— Нет, квартира на четвертом этаже.
— С ascenseur[116]?
— К сожалению, нет. Это очень старый дом в dix-septième[117].
Дверь в его неведомую ей жизнь приоткрылась, оставив маленькую щелочку, и Мари-Клер захотелось дать ему что-то взамен, но не очень много. Она боялась перейти «грань», у нее могла закружиться голова. «А моя квартира слишком уж новая. В huitième[118]. Двери открываются автоматически, к ним даже не нужно прикасаться. Как в аэропорту».
Мощный поток откровений подхватил их и понес. Он узнал, что она всегда покупает сыр в магазине на площади Мадлен, достаточно далеко от ее восьмого округа, и однажды была вознаграждена за свое постоянство: рядом с ней выбирала «бри» сама тетушка Ивонн, супруга генерала де Голля. А Гривс, напротив, всегда покупал сыр рядом с домом, на улице Токвиля.
— Вы сами?
— Да, по магазинам хожу я. — В голосе вдруг зазвучали резкие нотки.
— Что-то похолодало. Думаю, нам пора идти.
— Вы часто приходите в парк? — спросил он.
— Я здесь в первый раз.
— Какое странное совпадение. Я тоже здесь впервые. Хотя живу поблизости.
— А я далеко.
Они взволнованно переглянулись, осознавая, сколь неисповедимы пути Господни.
— Позвольте выразить надежду, что вы сможете пообедать со мной.
Волнение заставило ее перейти на французский.
— Je suis libre, mais vous… votre femme?..[119]
— Она обедает в другом месте. А ваш муж?
— Он не вернется раньше одиннадцати.
Гривс предложил пойти в brasserie[120] «Лотарингия», в нескольких минутах пешком от парка Монсо, и она обрадовалась, что он не остановил свой выбор на более популярном или роскошном заведении. Старомодная солидность brasserie придала ей уверенности, и хотя она не отличалась хорошим аппетитом, ей нравилось наблюдать, как посетители стройными рядами подходят к тележке с квашеной капустой. Меню оказалось достаточно длинным, чтобы дать им время освоиться в новой, пугающей атмосфере близости. После того как официант, приняв заказ, удалился, они заговорили разом.
— Я и представить себе не могла…
— Как же порой забавно поворачивается жизнь, — добавил он. Неожиданно для него самого, это прозвучало слишком торжественно.
— Расскажите мне о вашем деде, консуле.
— Я его никогда не видел, — на диванчике ресторана разговор складывался труднее, чем на скамейке в парке.
— А почему ваш отец уехал в Америку?
— Наверное, дала о себе знать мятежная душа. Уехал в поисках приключений. Полагаю, по той же причине я вернулся в Европу. В дни молодости моего отца Америку не олицетворяли «кока-кола» и «Тайм-Лайф».
— И вы нашли приключения, за которыми приехали? Ой, простите. Это глупый вопрос. Разумеется, вы женились здесь?
— Я привез жену с собой. Бедная Пейшенс.
— Бедная?
— Она так любит «кока-колу».
— Ее можно купить и здесь, — заметила она подчеркнуто простодушно.
— Да.
Подошел соммелье, и Гривс заказал «сансер».
— Надеюсь, вы не возражаете?
— Я совершенно не разбираюсь в винах.
— Я думал, во Франции…
— Мы оставляем это нашим мужьям.
Теперь он, в свою очередь, почувствовал легкую обиду. На диванчике рядом с женой появился муж, но принесли sole meunière[121], и это позволило им прервать разговор. Однако молчание их не спасло. Призраки могли воспользоваться затянувшейся паузой и остаться насовсем, и тогда женщина решилась его прервать.
— У вас есть дети? — спросила она.
— Нет. А у вас?
— Нет.
— Вы сожалеете?
— Полагаю, всегда сожалеешь о том, что упустил.
— Я, по крайней мере, рад, что не упустил вас в парке Монсо, — признался Гривс.
— Да, я тоже рада, что так вышло, — ответила Мари-Клер.
Теперь молчание уже не раздражало их, а успокаивало: призраки ретировались и оставили их вдвоем. Один раз пальцы мужчины и женщины соприкоснулись над сахарницей (оба взяли на десерт клубнику). Им больше не хотелось задавать вопросы: похоже, они уже знали друг друга лучше, чем кого бы то ни было. Чем-то они напоминали счастливую семейную пару: этап открытий позади, проверка на ревность тоже, они обрели спокойствие среднего возраста. Единственными врагами оставались время и смерть, а кофе послужил предупреждением о приближающейся старости. После, за коньяком, они делали вид, что им весело, но без особого успеха. Будто за эти несколько часов они прожили целую жизнь.
— Он напоминает могильщика, — охарактеризовал Гривс прошедшего мимо их столика старшего официанта.
— Да, — согласилась она.
Гривс заплатил по счету, и они вышли из ресторана, чувствуя себя слишком расслабленными, чтобы бороться с предсмертной агонией.
— Можно, я провожу вас домой? — спросил он.
— Лучше не надо. Правда, не надо. Вы ведь живете совсем рядом.
— Мы можем еще выпить на terrasse[122].
— Наверное, не стоит. Прекрасный был вечер. Tu es vraiment gentil[123]. — Только тут она заметила, что обратилась к нему на «ты», но понадеялась, что он недостаточно хорошо знает французский, чтобы обратить на это внимание. Они не обменялись ни адресами, ни телефонами, потому что ни один не решился заикнуться об этом: для обоих эта встреча произошла слишком поздно. Он посадил ее в такси, и она уехала в сторону ярко освещенной Триумфальной Арки, а он медленным шагом направился к своему дому на улице Жуфруа. То, что в молодости назвали бы малодушием, в старости именуют мудростью, но как же иной раз приходится стыдиться этой мудрости.
Мари-Клер прошла сквозь автоматически открывшиеся двери и, как всегда, у нее мелькнула мысль об аэропорте и бегстве. На шестом этаже переступила порог квартиры. Абстрактное полотно в резких алых и желтых тонах висело напротив двери и встретило ее, как незнакомку.
Стараясь не шуметь, она проскользнула в свою комнату, заперла дверь на ключ, села на узкую кровать. За стеной слышался голос и смех мужа. Она спросила себя, кто у него сегодня, Тони или Франсуа. Франсуа написал ту абстрактную картину в прихожей, а Тони танцевал в балете и всегда хвастал, особенно перед незнакомыми людьми, что именно он служил моделью для каменного фаллоса с нарисованными глазами, который занимал почетное место в гостиной. Она начала раздеваться. И под звуки доносящихся из соседней комнаты голосов перед ее мысленным взором мелькнули скамья в парке Монсо, тележка с квашеной капустой в brasserie «Лотарингия». Если бы ее муж услышал, что она вернулась, то сразу приступил бы к делу: присутствие свидетеля его возбуждало. «Пьер, Пьер», — с упреком произнес его голос. Это имя она слышала впервые. Она растопырила пальцы, чтобы снять кольца, вспомнила о сахарнице, но вскрики и смешки за стеной превратили сахарницу в фаллос с нарисованными глазами. Она легла и залепила уши кусочками воска, закрыла глаза и подумала, что все могло бы быть иначе, если бы пятнадцать лет назад она оказалась на скамье в парке Монсо и увидела, как мужчина из жалости убивает голубя.
— Я чувствую, от тебя пахнет женщиной, — с удовольствием изрекла Пейшенс Гривс. Она сидела на кровати, опираясь спиной о две подушки. Та, что спереди, была во многих местах прожжена сигаретой.
— О, нет. Это твое воображение, дорогая.
— Ты говорил, что будешь дома к десяти.
— Сейчас только двадцать минут одиннадцатого.
— Ты был на улице Дуэ, не так ли, в одном из баров, высматривал fille[124].
— Я посидел в парке Монсо, а потом пообедал в «Лотарингии». Дать тебе капли?
— Ты хочешь, чтобы я заснула и ничего не ждала, не так ли? Ты уже слишком стар, чтобы проделывать это дважды за вечер.
Он накапал в стаканчик капель, добавил воды из графина, который стоял на столике между двумя кроватями. Когда Пейшенс пребывала в таком настроении, любые его слова были бы истолкованы превратно. «Бедная Пейшенс, — думал он, поднося стакан к ее лицу, обрамленному рыжими кудряшками, — как она тоскует по Америке… до сих пор не верит, что „кока-кола“ здесь точно такая же». К счастью, этот вечер обещал быть не самым худшим, потому что она, более не споря, выпила капли. Он же сел рядом, вспоминая улицу у brasserie, где к нему совершенно случайно — он не сомневался — обратились на «ты».
— О чем ты думаешь? — спросила Пейшенс. — Ты все еще на улице Дуэ.
— Я думаю, что все могло бы быть иначе.
И то был самый громкий протест против прожитой жизни, который он когда-либо себе позволял.