— Прошу садиться. Давно в наших местах?

— Несколько недель, а теперь на выезде.

— Как? Вы оставляете старика отца?

— Я скоро возвращусь к нему, но теперь некоторые обязанности отзывают меня в Литву.

— Жаль, а мои девицы рассчитывали на вас, как на танцора на осень и зиму.

— Кто знает, может быть я оправдаю этот расчет.

— Возвращайтесь! У нас приятно проводят время. Послышался стук экипажа.

— Кто-то приехал? — удивилась старушка. Юлия взглянула в окно.

— Пани подкоморная. Чудесно! Она еще не знает, кто вы, — сказала Юлия Дарскому и побежала к двери, в которую уже входила достойная родственница в сопровождении Матильды, державшей в одной руке лорнетку, в другой флакончик.

Следует знать, что Тися имела слабые глаза, слабую грудь, слабые нервы и была больна чем-то в роде меланхолии, страдала недугом, которым хворают все барышни, не имеющие возможность выйти замуж.

С год уже покашливала она, предчувствуя чахотку, хотя наружность имела здоровую, даже слишком, несмотря на уксус, который пила и за который доставалось ей от матери.

Подкоморная осмотрела гостиную, увидела Яна и, едва поприветствовав Старостину, обратилась к нему:

— А, вы здесь? Значит тайна открыта!

Юлия не допустила бабушку представить гостя.

— Однако, заклад продолжается, — проговорила она.

— Признаю себя побежденной.

— Господин Дарский, — сказала Старостина. Подкоморная, никак не ожидая услышать эту фамилию, довольно холодно поклонилась, сжимая губы и прибавила:

— Я должна была бы догадаться.

Пошли обычные вопросы: где живете и т. п. Потом Матильда обратилась к Марии, представляясь необыкновенно легкой и воздушной, начала целовать и обнимать ее с нервическим восторгом, шептать ей что-то на ухо. Подкоморная села возле старушки, а Юлия разговаривала с Яном.

Взор Юлии, которому ничто не могло противиться, насквозь пронзал Яна, который чувствовал уже себя так очарованным, так увлеченным, что позабыл о целом свете.

Какие-то неизвестные миры, непонятные счастья, неизмеримые глубины неземного блаженства видел Ян в голубых глазах, которые говорили ему намного выразительнее слов, обещали ему рай.

Уста Юлии, насмешливо улыбающиеся, произносящие смелые и остроумные речи, поражали Яна противоположностью выражения с чудными ее глазами.

Он смотрел и сходил с ума.

Беседа, усиливаемая взглядами, зажигалась, пламенела, чем далее обнимала больше пространства, не касалась земли. Юлия также забыла, что на нее смотрели — бабушка, подкоморная и Матильда, которая при слабости нервов имела страшную охоту к сплетням.

Надо было отозвать неосторожное дитя, но благоразумно, при удобном случае.

Юлия говорила в душе: буду любить его! А когда женщина говорит себе самой — буду любить! — уже любит. Если обещает другим теми же словами — значит любить не будет.

Юлия исполняла какое-то поручение бабушки, как снова послышался стук экипажа и почти в ту же минуту отворилась дверь гостиной.

Опираясь на палку, вошел немного хромой старик, тощий, сгорбленный, одетый бедно или скорее неопрятно и скряжнически. Лицо его устрашало выражение нескрываемой ненависти и гнева.

Желтый, в морщинах, с большими черными глазами, блистающими диким огнем, с устами, которые с тех пор как выпали зубы, как-то страннее начали выражать гордость и презрение, с большими ушами, с плешивой головой, опоясанной клочками оставшихся волос, подошел этот необыкновенный гость к Старостине, оглядываясь вокруг смело и сурово. Неохотно поцеловал он ей руку, будто бы улыбнулся Юлии, с удивлением измерил взором Яна и развалился в кресле спиною к молодому человеку.

— Чертовски тряская дорога от меня в Домброву! — сказал он, потирая лоб рукою.

Все молчали; всех как бы оледенил приезд председателя, опекуна Юлии. Меньше всех, однако ж, поражена была Юлия, которая, в отплату за его невежливость, смело подошла к Яну и просила его на балкон, где приготовляли уже чай, куда также должны были идти Мария и Матильда.

— Кто это? — спросил он тихо.

— Мой опекун — председатель.

— Председатель! — сказал Ян, изменяясь в лице, что не скрылось от Юлии. — Ваш опекун?

— Да, родственник и опекун.

Едва молодежь вышла на балкон, как председатель, указывая на Яна, спросил у Старостины:

— А это же кто?

— Ян Дарский, — робко и почти дрожа, отвечала старушка.

— Дарский! — сказал опекун, подымаясь с кресла. — Сын… сын…

Глаза его сверкали, он дрожа сжимал губы.

— Сын того?..

— Сын знакомого председателю.

— Да, знакомого — врага! Что же он здесь делает?

— Юлия познакомилась с ним… на бале, и мы, то есть я, пригласила его.

— Зачем? — спросил, усмехаясь председатель. — Для чего?

— Полагаю, что я могу принимать кого мне угодно, — отвечала оскорбленная старушка.

— Конечно! Конечно! Увидим! Дарский! — ворчал он, дрожа и стуча палкой. — Увидим! Дарский! Голь! Мои враги!

Нахмурив брови, пожелтев еще больше, вертя шапку, лежавшую на коленях, бормоча что-то, сидел он, устремив глаза на балкон.

— Пригласили, но я его выпровожу!

Последней фразы не слыхала старушка, потому что начала разговор с подкоморной. Через минуту председатель, словно ему пришла какая-нибудь дикая мысль в голову, быстро схватился с кресла и, позабыв опереться на палку, заложив руки за спину, пошел на балкон. Проковыляв два или три раза вдоль балкона, с глазами, постоянно устремленными на Яна, как бы пожирая его взорами, председатель остановился против молодого человека в насмешливом молчании, но отошел, видя что это не действовало на Яна.

— Кажется, — сказал Ян, обращаясь к Юлии, — я не пришелся по вкусу этому господину.

Председатель услышал произнесенное довольно громко замечание.

— Вы не ошиблись! — грубо ответил он.

Ян поклонился.

— Будьте добры, представьте меня, — проговорил он Юлии.

— Господин Ян Дарский! — смело произнесла девушка.

— Я знаю об этом! — гневно отвечал председатель и отворотился.

Очевидно, он хотел унизить, выгнать гостя, но не решался.

— Не угодно ли вам погулять в саду? — предложил он, дрожа, молодому человеку.

— Весьма охотно, — отвечал Ян.

Юлия, умоляя, посмотрела на него, молодой человек одним взглядом успокоил ее. Он имел уже то преимущество перед опекуном, что был хладнокровен и владел собою, между тем, как тот, раздраженный воспоминанием, пламенел гневом и ненавистью. Медленно сошли они по ступенькам.

— Вы здесь зачем? — гордо спросил председатель.

— Я могу предложить вам подобный же вопрос, — сказал Ян вежливо.

— Как? Я? Родственник и опекун! И вы осмеливаетесь.

— Я сосед и гость и не думаю, чтобы в обязанности опекуна входила невежливость с гостями.

— Вы знаете, кто я?

— С каждой минутой узнаю больше и больше.

— А знаете вы прошедшее?

— Конечно, вашу вражду к моему отцу?

— Вражду? Нет — ненависть, жажду мщения, отвращение!

— Что же я скажу на это? Не думаю, однако ж, что бы мой отец, будучи истинным христианином, мог сохранять ненависть в сердце и жажду мщения.

— Я погубил его.

— Но отец мой вовсе не погиб.

— Я довел его до нищеты.

— У отца есть довольно для себя и для меня — больше нам не нужно. Что же касается до участия вашего в разорении моего отца, то восхваляться этим неблагородно. Притом же отец мой обеднел не по вашей милости, но от пожертвований, которыми может гордиться.

— Мы ненавидим друг друга. Это дом моих родных, дом особы, вверенной моей опеке, и я не желаю терпеть здесь ваше присутствие.

Говоря это, он застучал палкой, и думая, что устрашил молодого человека, приблизился на полшага к нему.

— Я приехал по приглашению Старостины, и мне кажется, никто кроме нее не имеет права удалить меня отсюда. И потому я остаюсь.

— Остаетесь?

Председатель бледнел, стучал палкой и дрожал от гнева.

— И я не имею права удалить вас отсюда?

— Кажется, что так.

— Один из нас должен, однако ж, удалиться.

— Предоставляю это вам, но я останусь до тех пор, пока мне угодно.

— Милостивый государь! Вы употребляете во зло мое терпение.

— Господин председатель! Вы забываетесь против тех, у кого вы находитесь, забываетесь против самого себя.

— Вы меня учите?

— Только предостерегаю.

— Говорю еще раз — я не хочу, чтобы вы здесь бывали!

— Согласен, если только Старостина повторит мне это.

Председатель пришел в бешенство и быстро отправился в сад, прихрамывая. Ян возвратился на балкон не без следов волнения на лице. Юлия, не слыша всего разговора, но догадываясь о его содержании, с трепетом разливала чай. Увидев Яна, она взглянула на него, но как взглянула! За один подобный взгляд можно вытерпеть вечные муки ада. Старостина, чувствуя себя немного нездоровой, удалилась в свою комнату, а подкоморная вышла на балкон к чаю.

Председатель бегал по саду, хромая и сгрызая остатки черных и желтых зубов своих.

Ян, словно после битвы, отдыхал в хаосе мыслей; все, что сбылось с ним, казалось ему какой-то грезой. Не мог он принудить себя улыбнуться, вмешаться в разговор, в общество; был как убитый. Только взор Юлии постепенно оживлял его.

— Что же мне делать? — говорил он сам себе. — Оставить этот дом? Ее? Отказаться? Не могу — уже поздно. Но что в будущем! Что за мучения! Сколько надо вытерпеть! Все для нее… Достанет ли у меня силы?..

— Подвигайтесь к столу, — сказала ему Юлия — не хмурьтесь! Разве хорошо быть грустным между нами?

— Грусть — непрошеный и неожиданный гость, который приходит и занимает место там, где его меньше всего ожидают.

— Не принимать его!

— Бедные гости! — шепнул Ян, придвигаясь к столику. — Их выгоняют, а им так бы хотелось остаться.

Одна только Юлия слышала эту фразу, сказанную вполголоса и не смогла ответить на нее. Подкоморная вмешалась в разговор и начала расспрашивать Яна об отце, хотя близком соседе, но которого она никогда не видала. Сын с любовью очертил спокойный быт старика, который, ни о чем не жалея, трудился с молитвой, утешал других и ожидал смерти, как желанной минуты соединения с давно утраченным другом.

Слезы навернулись ему на глаза. Юлия их не заметила, но не скрылись они от Марии, и у ней также две слезы блеснули на ресницах.

Ян видел эти слезы сочувствия, и что-то встревожило его сердце, снова непонятное чувство влекло его к Марии. Но это продолжалось недолго: на него смотрела Юлия.

Завязался общий разговор.

— Вы мне позволите еще приехать? — спросил Ян у Юлии, пользуясь шумом.

— Я же сама вас приглашала. Притворство не в моем характере — я искренна.

— А председатель?

— Мы можем не обращать внимания на его странности.

— Значит, приезжать?

— Когда вы оставляете наши края? — громко спросила Юлия.

— Не знаю еще сам… Неужели и вы меня удаляете? — спросил он тише.

— Я хотела уговорить вас остаться у отца, которого вы так любите.

— Есть у меня еще и другие обязанности.

— Жаль, — вмешалась подкоморная, — мы рассчитывали на вас, как на танцора!

— Я мало танцую.

— В самом деле?

— А кто не танцует, какая же в нем польза в обществе молодежи?

— Известно, — отвечала Юлия, — держит шаль, стережет кресла, флаконы.

— На последнее охотно соглашаюсь.

— А обладаете ли вы необходимыми для этого качествами: терпением, твердостью и мужеством?

— Это добродетели, которым я старался прилежно выучиться.

— Терпение? — сказала Юлия.

— Пусть испытают меня.

— Твердость?

— То же долгое терпение.

— Мужество?

— Есть многое, чего я боюсь.

— Например?

— О, многовато! Долго бы считать было.

— Первое?

— Людской ненависти.

— А терпенье?

— Пособит ли?

— Терпенье и мужество ходят рука об руку с кротостью, которая означает силу.

— Прекрасно вы говорите. Хороший учитель часто может внушить добродетели, которых человек не имеет.

Эта часть разговора была уже тише, потому что подкоморная начала что-то о бале, а Ян с Юлией продолжали беседовать, не будучи подслушанными.

— Хотите быть моим наставником? — спросил Ян тихо.

— C'est selon; прежде я должна знать качества моего ученика.

— Неограниченное повиновение, безусловная вера в учителя и что-то еще больше.

— Что же больше?

— Боюсь сказать.

— О, значит, вы немужественны.

— Я же признался, что боюсь некоторых обстоятельств.

— Но разве что-нибудь страшное?

— Вы догадаетесь.

— Я очень недогадлива.

Разговор этот прервала подкоморная, спросив Юлию, обратила ли она внимание на платье стряпчихи, подобранное под цвет мужниного мундира.

— А между тем стряпчиха, — прибавила она, — кружит головы всем чиновникам особых поручений.

Ян, чувствуя себя не в состоянии оставаться долее, взял фуражку и попрощался, прося Юлию извинить его перед Старостиной. Последний взор Юлии уничтожил молодого человека.

Мария не смела даже поднять глаз на него.

Вскоре раздался топот лошади. Председатель, ходивший недалеко, показался из-за деревьев и поспешил на балкон. Здесь он сел возле Юлии, налил себе чаю и, обводя вокруг гневными взорами, молча ел и пил с жадностью.

Окончив это занятие, он посмотрел на часы и сделал гримасу.

— А Старостина? — спросил он.

— Отдыхает, немного нездорова.

— Мне надо с ней видеться.

— Сомневаюсь, чтобы теперь было можно.

— Подожду.

Разговор прекратился, и даже болтливая подкоморная не смела продолжать его в присутствии ледовитого председателя. Только девушки шептались между собою. Раздался колокольчик у Старостины. Юлия побежала к ней и скоро возвратилась.

— Бабушка вас ожидает, — сказала она председателю.

Старик встал, окинул взором девушку и вышел. Старостина, по обычаю, сидела в своем кресле, и, оправясь от замешательства, причиной которого было невежливое обращение председателя с Дарским, ожидала возвещенного гостя. Председатель вошел и сел напротив.

— Я весь взволнован, — начал он, немного погодя. — Никак не ожидал встретить здесь этого дуралея.

— К чему такая горячность?

— Разве вы не знаете, как я их ненавижу?

— Пора бы позабыть.

— Никогда не забуду.

— Нехорошо, не по-христиански.

— Как есть, так и есть и так быть должно. А я прошу вас, чтобы он не бывал здесь больше.

— Почему же?

— Потому что я этого не желаю.

— Не вижу причины, мой милый!

— Вы не хотите понять меня, но я говорю, что думаю, не золотя пилюли. Сомневаюсь, чтобы этот франтил осмеливался иметь виды на Юлию!

— И я сомневаюсь.

— Однако, в недобрый час легко можно вскружить голову молодой девушке. Марии тоже не отдам за него. Наконец, я терпеть не могу Дарских и не хочу здесь с ними встречаться.

— Хотя еще здесь нет ничего подобного и в помышлении, однако, вы уже говорите таким тоном, как бы Юлия и Мария не от себя и меня зависели, но только от вас. Впрочем, если бы что и было, я, кажется, больше вас имею права над внучкой.

— Полное и неотъемлемое право, — сказал, кланяясь, председатель. — А я, — прибавил он, — имею также право отдать свое имение кому будет мне угодно.

— Этого вам запретить никто не может, — ответила старушка, немного смутясь.

— И если только здесь будут поступать помимо моей воли, Юлии не достанется от меня ни гроша.

— Однако, здесь еще не предпринимают ничего подобного.

— Да, но пока нет ничего, надо предостеречь вовремя. Очевидно, Старостина была взволнована тоном и предметом разговора.

— Итак, написать или сказать Дарскому, чтобы он прекратил свои посещения.

— Вчера я сама писала к нему, приглашая к себе, теперь не могу удалить его — он не подал повода.

— Подал повод, наговорил мне дерзостей.

— Вам?

— Мне, вашему родственнику и опекуну, у вас в доме.

— Быть не может!

— Совершенная правда.

— Что же он мог сказать вам?

— Я приказывал ему уехать… Старостина, ломая руки, поднялась с кресла.

— Прилично ли это?

— Прилично ли, неприлично, а я поступил так, и дело с концом! Он мне гордо отвечал на это, что я не имею права, что…

— И имел основание.

— Он?

— Опомнитесь! Вы унижаете сами себя.

— Следовательно, вы не откажете ему?

— Это невозможно.

— Итак, моя нога не будет здесь, пока он шатается в этой стороне. А, если, Боже сохрани, Юлия… но… говорить больше нечего. Я, кажется, еще господин своего имения.

Сказав это, он встал и вышел.

Для разъяснения угроз, которые так грубо председатель бросал в глаза старушке, мы обязаны прибавить, что от него зависели почти все состояние и будущность Юлии. Огромное, неслыханной скупостью составленное имение было записано Юлии; на владении старосты лежали большие суммы, занятые покойником у председателя. Следовательно, он угрожал старушке и Юлии почти нищетой.

Неудивительно, что Старостина расплакалась по уходе родственника.

Юлия, отправив гостей в сад в обществе Марии, как бы предчувствуя потребность утешить старушку, вошла к ней в комнату и застала ее в слезах.

— Что с вами, бабушка?

— Ничего… так… думала, молилась и слезы как-то полились неожиданно.

Говоря это, она ласкала внучку, прижимая ее к сердцу.

— О, нет! Есть что-то… Здесь был председатель… Расскажите мне.

— Ничего, дитя мое.

— Как ничего? Это не те слезы, что вызывает прошедшее… Я знаю. Бабушка, не скрывайте от меня!

— Тебе представляется, милая моя!

— А хотите, бабушка, я скажу вам отчего вы плакали?

— Я?

— Да. Председатель хочет выпроводить от нас Дарского, хоть я и не знаю, в чем он ему мешает. Вы не смеете этого сделать, а он, по-своему, сейчас готов угрожать, что лишит меня наследства. Боже мой! Что же мне до его состояния! Я им не интересуюсь — будет с меня и своего.

— Бог знает, что болтаешь!

— Председатель, бабушка, болтает; у него только одни угрозы на языке за малейший пустяк. Не обращать на это внимания и только.

— Однако если бы можно было как-нибудь повежливее дать знать Дарскому… Неужели же для незнакомого человека терпеть столько неприятностей?

Юлия смешалась и покраснела.

— Как вам угодно, бабушка!

Старушка взглянула и заметила, что две слезы, крупные как жемчуг, навернулись на глазах девушки.

— Как? Уже? — спросила она.

Смущенная Юлия молча скрыла лицо на коленах бабушки, которая не могла произнести ни слова.

— О, Боже мой, — отозвалась она, наконец, — нужно же было моей слабой старости допустить, чтобы первый незнакомец, Бог знает кто, вскружил голову моему дорогому дитяти!

Юлия опомнилась и сказала тихо:

— Он не вскружил мне головы, но чувствую, что если бы я никогда больше не могла увидеть его, всю жизнь была бы я грустна, может быть, несчастна. Я еще не люблю его, но не знаю, что меня привлекает к нему.

— Тише, Бога ради, тише! Если кто услышит! Дитя мое, сжалься надо мною! Это наказание Божие!

И понижая голос, старушка прибавила:

— Едва видела его несколько раз, так накоротке… Не знаешь… Это ребячество.

— Да, ребячество! Попробуйте написать к нему, чтобы не ездил к нам и увидите.

Старостина посмотрела на внучку.

— В самом деле?

— Попробуйте. Что же мешает испытать? — сказала, грустно улыбаясь, девушка.

Но старушка не имела силы для подобного испытания.

Старик Дарский снова сидел под крестом на камне, когда Ян неожиданно возвратился из Домбровы. На вопрос о причине скорого возвращения, сын ничего не утаил, повторив даже весь свой разговор с председателем.

Старик улыбнулся с сожалением.

— Давнее воспоминание, давняя ненависть! — сказал он. — Пусть Бог простит ему, как я прощаю. Всегда, всю жизнь он был таким — вспыльчив до безумия, нагл до забывчивости. Видно и годы его не изменили. Одна добрая минута была у него в жизни, — в которую он оценил добродетели твоей матери. Не гневаюсь на него, что мстит мне за нее, я и до сих пор по ней тоскую. Каждый любит, как умеет: он продолжает свою привязанность — мщением, я — слезами… Но ты, — прибавил старик, — туда больше не поедешь?

Удивленный Ян не отвечал ни слова.

— Я хочу и требую этого от тебя. Для минутной, еще не развившейся прихоти, для женщины, подобных которой тысячи, вносить в дом непокой, в семейство ссору, может быть, слезы, сожаление, тайные страдания — не следует, не следует. Я знаю председателя, знаю обстоятельства Старостины. Огромное состояние, на которое может надеяться Юлия, все в руках председателя. Он записал ей имение, но может и отнять. Старушка бы этого не пережила, а он готов сделать то из-за безделицы.

— Разве же я ищу богатства? Я люблю Юлию.

— Уже любишь? Ян, Ян! Не профанируй этого слова, не называй им пустых страстишек, потому что после не достанет тебе слова для выражения святого чувства. Вчера ты говорил, что если я прикажу, ты все оставишь. Никогда, ни в каком случае, я не требовал бы повиновения, теперь обязан.

Ян опустил голову.

— Неужели, — сказал он, — у вас бы хватило духу приказать мне? Вы знаете, что до сих пор я никого не любил еще, но теперь чувствую, что люблю ее и люблю навеки. Это не преходящее чувство, но та святая любовь, о которой вы говорили. Без нее мне жизнь — не в жизнь.

— Боже мой! Так воспламениться от одного взгляда.

— Я знаю ее, словно век с нею прожил; каждую мысль читаю в глазах ее, понимаю каждое невыговоренное слово.

— Но кто же поручится, что она будет любить тебя?

— Я в этом не сомневался ни минуты: любовь, подобная моей, не может не вызвать взаимности.

— Отчего?

— Не могу этого объяснить, но чувствую и уверен.

— Однако не поедешь больше в Домброву.

— Отец, это сверх сил моих!

Старик взял его за голову, поцеловал и сказал с чувством:

— Если меня любишь, Ян.

— Отец, отец мой!

И он не мог сказать ничего больше и закрыл лицо руками.

— Не отчаивайся. Если это истинная привязанность с обеих сторон, я не посмотрю ни на угрозы председателя и ни на что на свете. Завтра уедешь ты в Литву на полгода и, возвратясь, можешь быть у Старостины, а теперь не должен.

— Как? Уехать, не прощаясь, когда я обещал быть у них?

— Надо уехать.

— Что же они подумают?

— Пусть думают, что им угодно.

— Что я испугался председателя?..

— Хотя бы это. Если девушка любит тебя, не подумает ничего дурного и любовь ее проживет полгода без новой пищи… А теперь пойдем домой, почитай мне немного, у меня что-то глаза болят.

На другой день Юлия с Марией сидели под знакомыми нам дубами, в обычное время своей прогулки. Хотя вечер сделался бурный, почти холодный, однако, Юлия, как избалованный ребенок, вышла гулять и вытащила в рощу подругу. Постоянно веселая, она никогда еще не была так грустна и печальна.

— Помнишь, Marie, наш разговор на этом месте в тот вечер, когда он нас здесь встретил?

— Могла ли я забыть! То была как бы программа твоей жизни, но программа ложная, от которой теперь ты сама отступишь.

— Нет!

— Как? А наш утренний разговор в саду?

— Разве одно противоречит другому?

— Однако же, бедное, расстроенное дитя, ты мне призналась, что его любишь.

— О, люблю, — с чувством сказала Юлия, — и верю, что это первая и последняя моя любовь.

— А те долгие испытания?

— Погоди, они только теперь начнутся.

— Ты говоришь, что любишь, и неужто у тебя достанет силы?..

— Собственно потому и достанет, что люблю. Я хочу так обезопасить, так обеспечить себе эту любовь, что Бог знает, чем готова пожертвовать. Я знаю, что он уже любит меня, как и я его; но будет ли любить, сохранит ли постоянство? Могу ли надеяться, что он мой навеки?

— Что же вечного в жизни?

— Век — наша жизнь, а кто знает, как долга жизнь.

— А ты будешь ее тратить на испытание!

— Так должно.

— Разве недовольно для тебя его взора, слова и неописанного чувства, которые говорят, что он любит тебя?

— Нет! Я хочу знать, выдержит ли его любовь испытания.

— Юлия! Ты любишь его только головою. Юлия оскорбилась.

— Не знаю, но ты, холодное существо, никогда никого так любить не будешь.

— О, никогда и никого, — отвечала Мария и тише, грустно повторила сама себе: — Никого, — никогда!

Слезы навернулись на ее глазах.

Юлия скорей почувствовала, услышала, нежели увидела те слезы в голосе Марии и бросилась в объятия к подруге.

— Прости, прости меня! Бедная я! Даже слова мои поражают; что же после этого любовь!

— Может убить, — тихо сказала Мария. — Скажи мне, ты серьезно говорила об испытаниях?

— Послушай, Marie, я, по-вашему, дитя, но я убеждена, что умом и чувством я достигла предела, за который не перейду уже. Я упряма, вы говорите, но это оттого, что имею собственное убеждение; знаю, чего хочу, а чего хочу, должна иметь непременно. Любовь — важнейшая цель моего существования, но она не похожа на ту, какую видим обыкновенно: не раздушенная в черном фраке, в парижских перчатках. Нет! Я готова для нее всем пожертвовать, но хочу, чтобы и я все для нее составляла. Председатель лишит меня наследства, я буду почти бедна, но не забочусь об этом, а хочу быть счастливой и уверенной, что тот, кому отдам себя, будет осуществлением моего идеала.

— Что же убеждает тебя, что первый для кого забилось твое сердце — именно тот, кого ты ожидала?

— О, я люблю его, чувствую это; но любя, трепещу и путаюсь. Пока скажу ему то, что просится из сердца, я должна быть уверена, что он любит меня всей душой, что все посвятит для меня.

— Все? О, есть многое, чем нельзя пожертвовать даже для любви!

— Да, честью, священными обязанностями… Но собой…

— Что же ты полагаешь делать?

— Ничего: буду его мучить, испытывать.

— И для того ты завлекла его, обманула?

— Да, чтобы любил и страдал. О, поверь, я вознагражу его за это — жалеть не будет!

Еще они шептались между собой, как Ян, которому запрещено было являться в Домброву, выискивая случая видеться с Юлией, приехал к знакомым дубам в надежде ее там встретить и попрощаться.

Юлия услышала топот, Мария первая догадалась, кто едет, и, не желая дождаться нового таинственного свидания, старалась увлечь подругу.

— Не пойду, — сказала Юлия решительно.

— Помилуй! Люди, которым все известно, узнают о наших прогулках, о том, что он бывает здесь и что же заговорят о тебе, обо мне?

— Пусть говорят, что хотят, а я делаю то, что обязана.

— Но теперь ты не обязана поступать так.

— Положись на меня.

Ян уже сошел с коня и их приветствовал.

— Теперь я убеждена, — сказала Юлия, обращаясь к нему, — что вы, подобно нам, полюбили это место.

— Или место, или тех, кого встречаю…

— Я знала, что вы закончите этим комплиментом.

— Я даже признаюсь, что ехал сюда в надежде вас встретить.

— Очень благодарны.

— В Домброве я быть не могу, а завтра или, может быть, сегодня, — уезжаю.

— Уже? — спросила Юлия.

— Завтра или даже сегодня.

— Непременно? — И она посмотрела ему в глаза, испытывая силу своего взора.

— Непременно.

— Так, что ни удержать, ни упросить вас?

— Кто ж бы меня просил, или удерживал?

— А если бы?

— Невозможно, — сказал Ян грустно.

— Чья ж воля, как собственная, удаляет вас отсюда?

— Воля отца моего.

— Склоняемся перед нею, хотя скажу откровенно, нам жаль вас. В каменистой и песчаной Литве вы позабудете о волынских знакомых.

— Я никогда не забываю того, что оценил раз в жизни, к чему…

Он не смел докончить. Взоры их встретились.

— Поезжайте с Богом! — сказала Юлия с притворным равнодушием. — Когда же мы можем ожидать вас?

— Через полгода.

— А, так скоро?

— Вы говорите — скоро?

— Разве я сказала?

Юлия говорила быстро, притворяясь ветреной и равнодушной, но сквозь это притворство пробивалась раздражительность. Ян был грустен.

— Которое у нас сегодня число? — спросила она.

— Первое августа.

Юлия начала считать по пальцам.

— Итак, значит, первого февраля…

— Закончится полгода.

— Как раз на масленице. Значит, в этот самый день вы приедете в Домброву?

— Вы приказываете?

— Разве же я приказывала? Нет… А вам угодно, чтобы я приказала?

— Сделайте одолжение.

— Извольте — приказываю. Первого февраля у бабушки будет большой танцевальный вечер, множество съедется гостей и председатель.

— И председатель?

— Непременно, и подкоморная, и Матильда.

Юлия говорила машинально, но взором постоянно вливала в дрожащее и больное сердце Яна новый пламень, новую боль, которые должны были питать его полгода. Она оторвала дубовый листок и подала его Яну.

— Что бы вы не забыли обещания возвратиться через полгода — вот зелень, которую прошу носить при себе. Первого февраля приглашаю вас на первую мазурку.

И она подала ему руку. Руки их задрожали конвульсивно; вся кровь, вся жизнь перешла в ту счастливую, которая коснулась ручки Юлии. И была минута такого увлечения, что изменилось насмешливое выражение уст Юлии; но это продолжалось миг, не больше.

— До свидания! — сказала она.

Ян не отвечал ни слова. Голова его закружилась. Долго и грустно смотрел он на Юлию, на Марию, которая молча прощалась с ним, бросился на лошадь и ускакал.

— Может ли она любить? — говорил он сам с собою. — Она только насмехается, она так холодна и равнодушна. А как дрожала ее рука в моей! Что говорили ее волшебные очи?.. О, бедная голова моя, бедное сердце — что делается с вами? Юлия, Мария! Обе!.. одна… Сам не знаю, безумствую!..

И он изо всей силы ударил серого, а Лебедь, непривыкший к этому, рванулся и как стрела помчал его. Когда скрылся молодой человек, Юлия упала на скамейку.

— Увижу ли я его когда-нибудь? — спрашивала она Марию. — Не огорчила ли я его своей ветреностью? Что он думает обо мне? Захочет ли возвратиться? О, Мария, спаси меня — сердце мое разрывается.

А Мария ласкала и утешала ее, как могла, хоть бедняжка сама требовала утешения, хоть страдала намного больше. И она любила Яна, но любовью без надежды, любовью, подобной песчаной степи без конца, где нет ни росы, ни источника. Вверху незаходящее солнце, внизу волны песков и ничего, ничего больше. Эта любовь, быстро возникшая, отталкиваемая, побеждаемая должна была навсегда остаться в сердце, невидимая взору, ничем не обрадованная, никогда не утешенная.

И это страдание было счастьем для бедной сиротки; любить хоть без рассвета и будущего — уже большая отрада на земле. Это сосуд, полный горечи, из которого с наслаждением пьет жаждущий; он выпил бы яду, томимый палящим зноем.

Так любила в тишине Мария, вся жизнь которой была жаждой — без капли росы, без прохлады.

Минуло полгода. Но какие же успехи сделало чувство в двух, нет в трех сердцах, издалека бившихся друг для друга? Не знаю, занимались ли когда психологи развитием страсти, предмет которой далек глазам телесным, а близок только душевному взору. А между тем, здесь появляются особенные симптомы. Все, что сеем на свете, растет гигантски. И предмет привязанности идеализируется в нас, окрыляется и часто, когда потом увидим его наяву, удивляемся, что он стал не так хорош, как прежде. Нередко бывает опасна встреча двум влюбленным после долгой разлуки, во время которой они видели только очами души друг друга. Кто же может сравняться с идеалом?

Изгнанник, который несколько десятков лет хранил в сердце образ родимого уголка, находит все малым, пустынным по возвращении. И влюбленный часто после годовой разлуки, украсив милую всеми возможными совершенствами в области фантазии, удивляется, не находя в ней того, что ожидал увидеть.

И сколько раз это случается с людьми на белом свете! Грустное разочарование продолжается только минуту; идеал бледнеет, исчезает, сравнение становится невозможным — и снова мы довольны действительностью.

Но что за огромная, что за светлая жизнь — в душе человека! Запавшее в нее зерно — каким золотистым красуется колосом, посеянная мысль, как зыблется цветисто и роскошно! Что же значит земля со своей красивейшей действительностью — перед неземным идеалом?

Никто не отдаст себе отчета в боязни, обнимающей человека, когда он веселый, счастливый переступает порог, приветствуемый со слезами: он боится и не знает, что ему страшно то, чтобы золотистый идеал души его не рассыпался вдребезги.

Был морозный вечер — блистающий снегом и светом месяца — одной из тех зим, которые, наступив за жарким летом, как бы напоминают нам, что мы жители севера. На темном небе — сияющий месяц, мерцающие звезды и млечный путь, подобный серебристому флеру какого-то скрывающегося божества. На земле сугробы белого снега, кое-где подымающиеся странными стенами по дорогам. Земля кажется огромным кладбищем в глухом молчании. На белом саване, как крест на могиле, кое-где торчит черное дерево, поясом лежит темный лес, подымается серое строение, мелькает снеговая пыль, лоснится укатанная дорога.

Не дрожал ли ты, читатель, во время ночного пути зимой в пустом краю, при виде природы, кажущейся безжизненной?

Этот блеск снега и неба, эти молчаливые, мерцающие со всех сторон огоньки кажутся глазами духов, стерегущих могилы. И только слышен однообразный скрип саней, шелест сухих веток и грустный шум ветра. Печальные мысли пробегают в голове и гнездятся в измученном сердце. Кажется, что природа не в состоянии уже освободиться с новой весной из этих оков смерти.

Небольшие санки скрипели по замерзшему снегу и быстро продвигались к освещенному дому. В конце длинной аллеи блистали окна Домбровы. Двор был полон людей и шуму; множество экипажей подъезжало к крыльцу. В сенях толпились слуги.

1-го февраля Старостина давала вечер, на который приглашены были все соседи. У двери гостиной стояли Юлия и Мария, обе в белых платья с розовыми лентами; но под этими белыми платьями два сердца бились нетерпением, ожиданием, неуверенностью, надеждой. Юлия каждую минуту шептала на ухо Марии:

— Приедет ли он, милая Мария?

— Не знаю, душа моя.

И каждый раз, как отворялась дверь, голубые и черные лаза были устремлены на нее.

Обе девушки не позабыли Яна. Полгода жил он в душе их, и любовь возрастала в разлуке, каждый день развивалась быстрее. Юлия была упоена ей, роскошно мечтала, верила в будущее, Мария питалась ей, чтобы умереть без надежды и бледнела, делалась печальнее. А обе любили. Одна более головою, другая более сердцем, — обе страстно и обе навеки. По крайней мере, они так думали. Но одна из них не скрывала чувства, делилась мыслями; другая жила в себе самой и ждала, что скоро придет смерть и освобождение. Если бы он даже и любил Марию, могла ли она за его чистую любовь отдать ему опозоренное существо, запятнанное дыханием преступления, поцелуем разврата?

Еще Юлия не закончила вопроса, на который Мария не успела ответить, как Ян тихо вошел в залу с дубовым листочком на фраке, так искусно приколотым, что его край был похож на орденскую ленточку св. Губерта.

Юлия покраснела как роза, кровь ударила ей в голову, быстро забилось сердце. Мария побледнела и почувствовала, что у нее стесняется дыхание.

Ян остановился перед ними.

— Сегодня первое февраля, — сказал он, кланяясь.

— Благодарю за исполнение обещания.

— А вот и зелень, — прибавил он, указывая на убогий листок, — но я не виноват, что, несмотря на всевозможные старания, она почернела. Все ли так изменилось?

— Листья не люди, — отвечала Юлия.

— Не часто ли сохраняют листья зелень долее, чем люди постоянство?

— Идите же, поздоровайтесь с бабушкой.

Старостина, для глаз и сердца которой не было тайны, скорей угадала, нежели узнала Яна и приняла его приветливо, расспросив об отце, о путешествии.

Едва отошел он от старушки, как лицом к лицу встретился с председателем. В обществе председатель немного остерегался, чтобы не наделать глупостей, тем более что он узнал Яна еще при входе и имел время придти в себя, однако, при встрече с ним, он подался назад, стуча своей тростью, грозно посмотрел на молодого человека, сжал синие губы и ушел, пожимая плечами.

Ян только ему поклонился.

Не станем описывать ни того вечера, ни мазурки, в которой Ян покорил все женское и часть мужского общества, ни отрывистого разговора его с Юлией и Марией. Скажем только, что Юлия, следуя влечению сердца и не думая еще об испытаниях, видимо, отличила Яна от всех окружающих, так что это было очень заметно.

В самом деле он этого заслуживал не только замечательной наружностью, но свободой обращения, остроумием, ловкостью, одним словом, всем, что украшает молодого человека. Наиболее ему завидовавшие не могли и не смели ни в чем его упрекнуть. Все удивлялись, что молодой человек без состояния мог получить такое прекрасное образование, тон, такт приличия и ту смелость, которая дается в свете или высоким умом, или огромным богатством.

— Черт его знает, — говорил председатель, грызя шарик на трости, — откуда это все у него набралось? Сволочь, а осанка благородна! И этот господинчик так в себе уверен, как будто еще делает милость, что сюда приехал. А явился вероятно на мужицких санках, в сером тулупе!

— Извините, — прервал его Казимир, молодой родственник подкоморной, поправляя жилет, который был на нем во время уездного бала, — мы входили с ним вместе. Он приехал на паре отличных каретных лошадей, в черной шубе — какой я еще не видывал.

— Разве где украл, или занял, потому что это нищие!

— Что-то непохоже на нищего!

Кто-то заметил, что костюм Яна, хотя не бросался в глаза, однако, был так изыскан и хорош, что в нем можно показаться хоть в Париже.

Председатель бесился.

Подкоморная еще нерешительно, однако, допускала, что если Матильда со своими расстроенными нервами не постареет; ее недурно бы выдать за Яна.

Молодежь удивительно как склонна к товариществу, и Ян легко сошелся и познакомился с нею. Все к концу вечера уже подавали ему руки, как старому знакомому, потому что Ян не был одним из тех франтов, которые в парижских перчатках, заложа палец за жилет, прохаживаются по зале, но умел понять каждого, сойтись, сдружиться. Он был весел, оттого что счастлив, и скоро стал душой общества и принял на себя распоряжение увеселениями. Удивительно, что никто ему не завидовал, но все помогали.

Веселый вечер пролетел незаметно. Уже рассветало, а это в феврале бывает в шестом часу, когда гости начали разъезжаться.

Все молодые люди по очереди прощались с Дарским, повторяя почти одно и то же:

— Не забудь меня, брат, и полюби, если можно.

— Прощай, Дарский, и помни, что с сегодняшнего дня мы неразлучны.

Чем же он увлек их?

Прежде всего сердцем, биению которого всегда отвечают другие, простотой, искренностью; а когда во время отдыха молодые люди ушли выпить рюмку вина и покурить сигары, когда пылкие мысли начали пениться и литься вместе с шампанским, каждое слово Яна, которым выражал он что-нибудь прекрасное и благородное, находило отзыв и сочувствие в груди молодежи.

Часто один подобный вечер сводит на всю жизнь приятелей. В том увлечении живется быстро: кровь, мысль, дружба, любовь — стремятся поспешнее. Что же удивительного, если через шесть часов увлекательного веселья, молодежь знакомится, как старики через год.

В быстром, каждый миг прерываемом и вновь начинаемом разговоре увлеченные восторженностью, понятною среди шума, движения, говора в музыки, Ян с Юлией сказали друг другу больше, нежели когда-нибудь.

Ян почти уже не видел Марии.

А Мария сидела в отдалении, танцевала как бы по приказу, двигаясь, словно тень по паркету, и мечтала, изредка только обнимая взором двух счастливцев.

И ее окружала молодежь, и ей шептали слова, приятной му-зыкоц которые раздаются в ушах женщины; но для нее то был шелест ветвей, шум воды, ничего больше. Сердце ее было в отсутствии.

— Панна Мария влюблена, или нездорова, — говорили иные.

— Она всегда одинакова, — толковали другие.

— У нее чахотка, — отозвался кто-то.

— Она больше походит на чахоточную, нежели панна Матильда, которая напрасно сентиментальным кашлем хочет приманить жениха к дородным своим прелестям. Не надует!

Рассветало. Надо было ехать. Ян попрощался с Юлией, которая тихо спросила его:

— Конечно, мы увидимся?

— Разве может быть иначе?

Отправляясь в Домброву вечером и не рассчитав, что придется ехать назад уже днем, Ян взял чудесные петербургские санки и пару отличных лошадей, что могло открыть тайну его состояния. Юлия стояла у окна при его отъезде, видела и экипаж, и прекрасно одетых людей, и Яна, который должен был ей поклониться, и, зная о бедности Дарских, не могла понять, что все это значило. Упряжь и лошади заинтересовали всех до того, что оставшиеся мужчины долго еще о них рассуждали.

— Это остатки их прежнего хорошего состояния, — отозвалась подкоморная, которая начинала о чем-то догадываться, но имея дочь невесту, не слишком располагала делиться своими догадками. Ей пришло на мысль, что лет за пять разнеслась было весть о большом наследстве, доставшемся Дарским; но как старик не покинул своего угла и не переменил образа жизни, то все сочли басней это известие.

Ян, мечтательный и счастливый, возвратился домой.

Юлия, сжимая рукой горячую голову, упала на кровать в своей комнате.

Мария молилась.

Около полудня Старостина прислала за Юлией. Внучка застала ее грустной и задумчивой: от нее только что вышел председатель.

При виде Юлии расплакалась старушка.

— А, снова этот несносный председатель! — сказала Юлия. — Клянусь, что это последний раз, бабушка.

— Дитя мое, не приводи меня в отчаяние!

— Бабушка!

И она стала на колени.

— Умоляю вас согласиться на мою просьбу.

— Ты знаешь, как я тебя люблю, знаешь мою слабость, если что тебя касается; не проси же о том, что может меня потревожить.

— Нет, только о том, чего требует ваше и мое достоинство. Откажемся от духовной председателя и его имения, освободимся раз и навсегда от этих беспрестанных угроз, унижающих нас.

— Что же нам делать?

— Разве бедность так ужасна? Нам останется еще Домброва и довольно. Вам — ни в чем не будет недостатка, жизнь ваша не изменится ни на волос, а мне богатства не нужно. Оно мне отравляет жизнь. Могу ли я быть уверена в привязанности, пока мне будет казаться, что любят не меня, а мое состояние?

— Ты не знаешь, что говоришь.

— Бабушка! — настойчиво со слезами сказала Юлия. — Если меня любите, умоляю вас об этом. Я знаю, как несносны вам обращение и владычество здесь председателя, вы терпите это для меня, а я сношу для вас только. Будучи свободна располагать собой, я в одно мгновение отреклась бы от его угроз и записи. Сделайте это для меня.

— Да, правда — мы были бы свободны.

— Итак, вы согласны?

— И ты бы от всего отказалась?

— С радостью, с восторгом, с благодарностью!

— Но что же нам делать?

— Я скажу ему.

— Дитя! Ты оскорбишь его смертельно.

— Как люблю вас, бабушка, а это для меня важнейшая клятва, уверяю вас, что буду вежлива и благоразумна. Окончим одним разом это невыносимое положение.

— Ты сама желаешь этого? И не страшишься?

— Чего?

— Бедности.

— О, это счастье! Мы узнаем, кто любит нас искренно, а бедность, если нам останется наша милая Домброва с садом и цветами, блаженство.

И Юлия, свободная, веселая, распевая, побежала искать председателя. Старушка молилась и плакала, упрекая себя, что так скоро позволила отказаться от огромного состояния. К счастью, в молитвеннике раскрыла она место, которое утешило ее в настоящем положении.

В то время Юлия шла в гостиную, где председатель, желтый, злой, сварливый читал газету и давился булкой с кофе. Девушка села против него. Он измерил ее суровым взором.

— Натанцевалась?

— Мы чудесно повеселились. И я вполне была бы счастлива, если бы не видела бабушку третий день постоянно в слезах.

Председатель пожал плечами.

— Кто же виноват, что она плачет?

— Не знаю, но знаю то, что слезы ее огнем падают мне на душу.

— Ты прекрасно говоришь. Старайся же утешить бабушку.

— Я только и думаю о том, как бы навсегда осушить ее слезы. Председатель проворчал что-то.

— Ну и ты нашла средство? — спросил он.

— Кажется.

— Любопытно знать.

Юлия молчала, не желая начинать первая.

— Тебе весело на свете, желательно, чтобы и старшие разделяли эту веселость.

— Отчего же и мне и им не веселиться?

— Конечно.

Снова минутное молчание. Председатель, который гневался на Дарского и заметил, как он всем понравился на вечере, как ухаживал за Юлией, стал его сильнее ненавидеть и не мог выдержать долее.

— Зачем здесь вертится этот Дарский? — спросил он.

— Что вы говорите?

— Как будто не слышишь?

— Слышу, но понять не могу. Бабушка его принимает, кто же может запретить ему бывать у нас в доме?

— Кто? А если бы я?

— А позвольте спросить, по какому праву?

— По какому праву? Прошу покорно! И он застучал тростью.

— Не думаешь ли ты спорить со мной о правах? Тысяча чертей. Ты кажется знаешь, что все, что у тебя есть, это по моей милости, все что иметь можешь, мне принадлежит.

— Пусть же оно и останется вашим! Знаю, что все имение, кроме Добровы, заложено вам за долги покойным дедом, знаю, что моим огромным состоянием, о котором вы столько говорите, я была бы вам обязана; но если за ваши милости бабушка должна платить слезами, а я неволей, мы отрекаемся от всего охотно.

Председатель остолбенел и не нашел слов на первых порах.

— Хорошо. Превосходно! — закричал он, быстро вставая и опрокидывая стол, кресла, чашки: — Хорошо! Я расскажу это Старостине.

— Старостина знает и соглашается.

Невозможно описать гнева, бешенства, злобы человека, который привык деспотически управлять окружающими, с уверенностью, что с богатством своим он может распоряжаться так, как ему угодно.

— Останетесь при Домброве, — сказал он, — но больше ни меня, ни изломанного гроша от меня не увидите!

С этим он вышел в сени, приказал подавать лошадей, прибил двух лакеев и уехал, дрожа от гнева.

Одна минута изменила и состояние Юлии, и положение ее в свете. Миллионы исчезли. Раздраженный председатель и свое владычество, записи, и странности перенес к подкоморной и Матильде. Через несколько дней отобрал он все имения старосты, а бабка и внучка остались при одной только деревеньке с фольварком. Понимали обе, что жизнь их должна была измениться; но Юлия не допускала старушке терпеть недостаток в чем бы то ни было, даже заметить перемену. Сама занялась она домом и, счастливая своей свободой, окружала бабушку тысячами нежностей и попечений.

В соседстве, подобно молнии, разнеслась весть, что председатель уничтожил завещание, отобрал имение у Старостины и все записал Матильде.

Матильда быстро перестала кашлять, в надежде и без того выйти замуж, потому что молодежь роем уже окружала дом подкоморной.

Все мужчины находили, что панна Матильда любезна, очень мила и недурна собой и что хоть немного полна, но зато бела, румяна, а глаза имела выразительные. Выражением тем были — миллионы председателя.

Матильда начинала даже фальшивым голосом распевать публично, на что прежде не решалась, и знатоки согласились, что хотя она поет и без методы, но очень мило. Подкоморная приходила в восторг, была счастлива. Даже в уединенную Яровину, посредством прибывающей туда молодежи, достигла весть к Дарским о бедности Юлии. Оба они обрадовались этому, и Ян тотчас поспешил к Старостине. Не располагая скрываться теперь со своим состоянием, он оделся щегольским образом.

Четыре лихие лошади, шутя везли легкие санки. Упряжь на них была английская и соединяла вкус и красоту с английскою скромностью; гривы покрыты были леопардовыми шкурами. Люди в однообразном черном платье.

Юлия видела, когда он подъезжал к крыльцу, но ее сбили с толку упряжь и лошади, и она не догадалась, кто бы это мог быть.

Ян застал ее одну, с книгой в руке.

— А, это вы! — сказала она с удивлением. — Хоть вы один нас не забываете.

— Зачем же вы так думаете обо мне?

— Оттого… потому… что другие…

— Я не принадлежу к числу других.

— Везде вы хотите быть первым! — сказала она шутя, с обычной своей веселостью.

— Там где можно быть первым и последним.

— Загадка! Я не понимаю загадок.

— Как же поживает Старостина?

— Слава Богу, только зимой почти не выходит из своей комнаты.

— Могу ли я видеться с ней!

— Отчего же нет! Она будет вам рада. Пойдем.

Старушка радушно приветствовала Дарского; теперь ее утешало каждое посещение; бедняжка боялась быть оставленной, и день без гостей — был для нее грустным днем.

Ян завел разговор о старине, что бы как-нибудь навести старушку на воспоминания и ему как-то это удалось. Расчувствовалась, разговорилась Старостина, но, наконец, не будучи в состоянии забыть свежей потери имения, жаль которого ей было не для себя, а для внучки, прибавила со вздохом:

— Вы знаете, что нам осталось? Только одна Домброва.

— Знаю.

— И теперь мы почти бедны. Юлия прервала ее весело:

— Ну уж нет! А меня разве вы ни во что считаете?

— Ты только мое единственное сокровище!

— Ну, перестаньте, бабушка!.. Ян только улыбнулся.

— А вам бы я советовала, — сказала шутливо Юлия, обращаясь к Яну, — отведать счастья у подкоморной. Матильда будет иметь миллион в банке, да, кроме того, Сивичи, Ромейки, Битин, Гласное, Завойовку и Матечну, не считая того, что заключает в себе.

— То есть кашель! — прибавил Ян. Они оба рассмеялись.

— Однако я скажу, что приятно быть бедным, — начала Юлия. — Хоть это и всем известная истина, но бедность служит испытанием для наших друзей, избавлением от докучных и лучшая проба наших достоинств. Тысячи, тысячи неоценимых выгод.

Явилась Мария и, так как Старостина не могла долго сидеть с посетителями, Ян и девицы вышли в гостиную.

Очень долго они здесь сидели, разговаривали, играли и даже немного резвились по-детски. Влюбленные охотно становятся детьми.

Мария совершенно им не мешала, она только сидела в углу со своими мечтами, как необходимый свидетель.

До сих пор любовь Яна и Юлии, возрастающая ежедневно, очевидная окружающим, им самим известная — не высказалась, однако ж, еще признанием. Но эта решительная минута приближалась. Признание в любви — есть начало другой в ней эпохи, имеющей свой собственный характер. В первой питаются более идеалами и надеждой; мысли двух существ летают близко друг друга, но еще несоединенные; в другой эпохе они стараются сблизиться, соединиться и в пламенных объятиях идут вместе к далекому, но уже расцветающему счастью. Неудивительно, если то счастье, если та цель представляется в розовом свете как все, что пока еще далеко, недостигнуто!

Уже смеркалось, а влюбленные все еще сидели у стола на диване, немного удаленные друг от друга, но ежеминутно неизвестно почему, сближаясь постепенно. Ян рассказывал о своих путешествиях. Юлия шутила, но в голове ее заметны были волнение и боязнь — всегда предшествующие решительным минутам в жизни.

Мария неохотно перебирала клавиши фортепиано, чтобы не слышать разговора; бледное лицо ее горело двумя пятнами горячечного румянца.

— Путешествие, — говорил Ян Юлии, — как и все в жизни приятно тогда, когда мы не одни. Вижу и не знаю, с кем разделить мысли, которые пробуждают во мне виды; забьется ли сердце, и нет руки, которую бы мог положить на него с вопросом: а твое? Часто самое чудное впечатление оканчивается грустью и болезненной мыслью: отчего же я один? Но не так ли и в жизни, как в путешествии?

— Может быть, — тихо отвечала Юлия, — но как часто два существа, из которых одно влечет против воли другое, похожи на тех гончих, которых когда-то я видела на своре.

— Так, если чужая воля свяжет их; но если они добровольно сойдутся, узнают друг друга… Не оковы, но сердца должны соединять их.

— А надолго ли соединяет сердце?

— Иногда навеки.

— Да, но только иногда. И можно ли быть уверенным, что обещаемое навсегда не продолжится только минуту?

Ян замолчал.

— Что касается меня, — говорила Юлия, играя книгой, которую взяла машинально, — где бы шло дело о всей моей будущности, я была бы осторожна, очень осторожна, хотела бы увериться, обеспечить эту будущность, чтобы не утратить, не бросить ее судьбе для посмеяния.

— Не верю вам, — сказал Ян, — без чувства не отдались бы вы будущности, а чувство никогда так не рассуждает, не рассчитывает.

— Ошибаетесь! Сильное чувство имеет свой собственный расчет, оно робко, оно боится и остерегается измены.

— Сильное чувство ее не допускает: оно пылко и видит все в своем цвете, и легковерие, может быть, служит доказательством его собственной силы.

— О, нет, я с этим не согласна, — возразила Юлия, — то было бы заблуждение, а заблуждение минутно. Вечное чувство образуется навеки. Делается это инстинктивно, умом сердца.

Ян взял тихо за руку Юлию. Ему этого не запрещали. Сердца их мгновенно забились от магнетического прикосновения.

— О, нет, — сказал Ян шепотом, — вы бы не могли быть так суровы, так жестоки с тем, кто бы вам посвятил жизнь свою.

— Принуждена была бы, для себя и для него.

— Что за неверие!

— Зачем же столько обманов на свете?

Дрожание их голоса, тихие речи, приближение друг к другу, долгое пожатие руки, так много говорящее, прервали на минуту беседу, слов которой никто не мог расслышать.

— Юлия, я люблю тебя! — произнес Ян немного громче с чувством.

— Знаю об этом и не буду перед вами… перед тобой таиться… К чему ложь?.. Я также люблю тебя.

Забывшись, несмотря на присутствие Марии, Ян упал было на колени.

— Встань ради Бога! Что ты делаешь? Ян сел снова.

— Такое счастье! Это сверх сил… Я сойду с ума… Ты любишь меня и позволишь надеяться, что будешь моею навсегда?

— Слушай, Ян! Никого никогда я еще не любила даже воображением, которое рано пробуждается у женщин. Только один раз могу полюбить и навеки… Я хочу, чтобы любовь моя была жизнью, чтобы тот, кого изберу, был мой, мой навсегда, чтобы я была в нем уверена, как в себе, чтобы ничто не могло разлучить нас.

— Неужели ты сомневаешься во мне?

— Люблю и пугаюсь.

— Юлия! Ты не знаешь, что делается в этом сердце.

— Сегодня!.. Но завтра?

— Разве существует для него завтра?

— О, если бы вся жизнь могла быть огромным днем без завтра, вечностью без перемены! Но все изменяется, какое же уверение, какая клятва могут рассеять страх мой?

— Ты мне не веришь? — повторил Ян.

— Люблю тебя, — сказала Юлия, не отымая руки, которую пламенно целовал молодой человек, — о, верь, что люблю первый и последний раз.

— Чем же уверю тебя, что я твой, только твой навеки?

— Безграничным повиновением.

— Можешь ли ты сомневаться в этом?

— Хочу быть в тебе уверенной.

— А не уверена?!..

— Нет… я женщина… боюсь… боюсь… сердце сжимается, когда подумаю о будущем…

— Чем же я могу помочь?

— Закрыть глаза и слепо мне повиноваться.

— О, Боже мой! Она мне не верит! — грустно проговорил Ян. — Но какого же надо убеждения, какого доказательства? Я все исполню!

— Ты, уедешь на целый год, и все это время мы не будем видеться.

— Юлия! Целый год — это вечность! Год молодости — незаменимое сокровище! Утратить год жизни, когда счастье перед нами.

— Лучше потерять один год, нежели всю жизнь, — сказала девушка. — Ни с кем, кроме тебя, я уже не могу быть счастлива… но желаю лучше умереть одинокой, нежели вдвоем испытать несчастье. Для этого, прежде чем буду твоею, хочу увериться, что ты мой навсегда. Так, еще год испытания, но это не будет последним.

— Как? Разве этого недовольно?

— Нет, нет… недовольно. Ян упал в кресло.

— Целый год! — повторил он.

— Год, но я даю тебе пищу на это время, — смело отвечала Юлия. — Если одно чувство, одна мысль в состоянии питать тебя, возвратишься и…

— И тогда мне позволишь?

— Тогда увижу.

— Зачем же ты сказала мне люблю, это обманчивое слово, Юлия?

— Я так люблю.

— Приказываешь — повинуюсь, но что я вытерплю!

— Все покупается страданием. А я разве же страдать не буду?

— Непостижимая!

— Нетерпеливый!

— И когда же должен начаться этот несчастный год?

— Завтра.

— Сжалься! Неужели завтра я должен покинуть тебя и не видеться снова… после сегодняшнего дня, счастливейшего в моей жизни?..

Юлия молчала. Ян охлаждал рукой горячую голову.

Целый долгий вечер прошел в подобных чарующих разговорах, освобожденных от условий, которые прежде их стесняли. Выговорив «люблю», молодые люди стали как брат с сестрою, не имели тайн, не принуждены были прикрывать своих мыслей, или говорить загадками. Юлия с свойственной живостью, которой не одной женщине не простил бы человек, менее влюбленный и мелочный, не скрывала своей привязанности, не страшилась открыть того, что чувствовала, без робости высказывала все, что выливалось из ее сердца.

Ян был в восторге.

А Мария? Она сидела у фортепиано. Изредка глаза ее поднимались на счастливцев и опускались снова. Она слышала все, а больше догадывалась. Сердце ее сжималось, стеснялось дыхание; но при тяжкой боли было какое-то таинственное, непонятное наслаждение в том страдании, о котором никто не знал, никто не догадывался, которое могла излечить только одна смерть.

В пылу разговора Юлия открыла Яну, откуда началось неудовольствие председателя, свой разрыв с ним и утрату надежды на его духовную. Это было поводом, что Дарский в свою очередь открыл Юлии, что они не нуждались в состоянии. Юлия с неудовольствием отошла от него.

— Так ты богат? — спросила она.

— Достаточно для нас обоих.

— Отчего же ты не сказал мне прежде об этом?

— Никто меня не спрашивал. Хочешь испытания — вот первое: я полюбил тебя, когда ты была богата, теперь еще больше люблю, если это возможно.

— О, это не испытание! Ты богат, можешь обойтись и без моего состояния. А я, — прибавила она, — я желала бы, чтобы ты был беден. Часто сильное чувство любви разбивается о жалкие расчеты на хлеб насущный.

— Но это чувство не походит на мое.

— Ты своего еще не знаешь.

— Так молода, а так недоверчива! Хорошо ли это, Юлия?

— Все хорошо, что касается осуществления моего идеала. Мой идеал — счастье наше, но не то минутное счастье, которое пробуждается от сна разочарованием, я не хочу такого.

Ян не отвечал ничего. Девушка была неубедима. Было поздно. Ян уже не мог видеть Старостины и попрощался с девицами. Юлия подала ему руку и отвечала с чувством:

— Итак, прощаемся на целый год испытания. Через год ожидаю тебя, Ян, здесь в нашей тихой Домброве. Застанешь меня той же, какой оставляешь сегодня, всегда тебе верной, навсегда твоею.

Ян не нашел ответа ни в устах, ни в сердце. Этот год пугал его, как неизмеримая вечность. Юлия любила его, удаляла от себя!

Молодой человек уехал.

А когда девушки остались вдвоем, когда болтливое дитя, желая облегчить себя, начало делиться чувствами с подругой, Мария сказала:

— К чему эти испытания, милая Юлия? Сердце должно сказать, любит ли он тебя? Право, ты ставишь целую жизнь свою на карту. Я не имела бы силы; лучше позже несчастье, нежели теперь мучение, принятое так хладнокровно. Жаль мне вас обоих.

Ян, не будучи в состоянии провести этот год вдали от Юлии, остался у отца в Яровине. Ему казалось, что, живя близ ее, он легче перенесет время испытания. Сидел он дома больной, печальный, блуждал в окрестных лесах, но покорный воле Юлии никогда не ходил даже навещать дерновой скамейки под дубами, разве украдкой и то ночью. Не раз он видел издали экипаж, в котором ехала Юлия, не раз мелькало белое ее платье, а подкупленные люди доносили ему с малейшими подробностями все, что делалось в Домброве.

Юлия считала Яна в отсутствии в Литве.

Между тем, скряга и оригинал председатель, перенесший свое владычество в дом подкоморной, не очень был доволен новой своей наследницей, явно которой не жаловал. Разные вымогательства подкоморной о денежных вспоможениях сердили его. Он бранил ее, бил ее лакеев, а больше всего ворчал на Матильду, чувствительность которой была ему не по сердцу. Все в ней ему не нравилось, и будучи уверен, что здесь не откажутся, как в Домброве, от его состояния, он позволял себе все, что приходило в голову. Наконец, удалил из дома одного хорошего молодого человека, искавшего руки Матильды, который ей очень нравился, и удалил только потому, что тот был беден.

Напрасно старались убедить председателя, вымолить согласие; чем более просили, тем упорнее он отказывал, так что, наконец, надо было просить пана Фаддея прекратить посещения. Зато на его место сам председатель отрекомендовал, правда что, кривого на один глаз и оригинально глупого, но богатого пана Сафетича.

Сафетич, ученый глупец, прочел много книг, имел хорошую память, но был самым ограниченным в мире созданием. Не понимал он ни света, ни людей, ни себя; все над ним насмехались, а он все принимал за истинную монету. Направленный на ученый предмет, он сыпал, как из рукава, избитые и исковерканные цитаты, которые вились в его голове, как в темном и сыром чулане. Ухаживая за Матильдой, он рассказывал все, что только читал о любви, чувствуя в этом надобность и тут же откровенно признавался, что многого понять был не в состоянии. Тися боялась его как огня; когда же он начинал душить своей ученостью, подкоморная зевала при одном взгляде на него; только председатель был на стороне Сафетича, но и то потому, что последний был скуп и имел хорошее состояние. Никто не любил его в окрестности оттого, что не было докучливее соседа, скучнейшего гостя, упорнейшего ябедника. Все делал он флегматично, хладнокровно, медленно, регулярно, но с убийственным бесчувствием машины.

Не было возможности затронуть в нем чувства, потому что он не имел его и не понимал в других.

Матильда плакала, подкоморная утешала ее, как могла, председатель настаивал. Сафетич, наконец, цитируя множество прекрасных мест, изъяснился матери о дочери. Подкоморная отослала его к Матильде, дочь к матери. Но когда пришло время дать решительный ответ, и председатель, стуча тростью, домогался его, Матильда заболела не на шутку, бросилась к ногам матери и сказала, что умрет, если ее принудят выйти за Сафетича.

Собиралась гроза. Председатель начинал желтеть и гневаться. Сафетич приводил разные отрывки из старинных романов. Подкоморная приходила в отчаяние, Матильда была неумолима. Молодой и бедный ее претендент письмами поддерживал это упрямство и подливал в огонь масло.

С каждым днем откладывали решительный ответ, и конца не было.

Между тем, председатель, который не выпускал из вида Дом-бровы, собственно из гнева к Старостине и внучке, и следил за всем, что там происходило, узнал достоверно, что Дарский не бывал там уже около года.

— Должно быть, отправили с отказом! — говорил он сам себе и глубоко задумывался.

В одно прекрасное утро эконом из фольварка Битина явился к нему с донесением, что исчезла панна Матильда, украденная Фаддеем.

Председатель приказал запрягать лошадей, бранился, дрался и, не дождавшись экипажа, ушел пешком и, прибыв к подкоморной, которую застал в слезах, начал делать такие варварские упреки, что сердце матери разрывалось на части.

Подкоморная, нежно любя дочь, грустила об ее утрате и при этом расположении, не будучи в состоянии хладнокровно выносить брани председателя, бросила ему в глаза отречение от всех его обещаний.

— Мы ничего не хотим, оставьте нас в покое! — сказала она и расплакалась, почувствовав боль в сердце.

Председатель уехал в жесточайшем гневе, и таким образом закончилась его связь с этим домом. Так рушились надежды на огромное состояние, а пан Фаддей остался при обладании одной Матильдою, которая вдруг выздоровела. Молодые переехали к подкоморной, потому что пан Фаддей имел небольшую деревеньку на аренде, срок которой уже закончился в то время.

Все соседство начинало предчувствовать, что рано или поздно, а председатель снова возвратится в Домброву. Он не знал, что делать с собою, а не имея, где властвовать, готов был заболеть от тоски. Бранясь и урожая, начал уже он брать взаймы хлеб и некоторые другие вещи в Домброве, что было у него знаком особенной милости. Старостина ни в чем не отказывала, а скряга брал, не возвращая, бранился и все ближе кружил возле Домбровы, не смея еще, однако ж, туда заехать. Наконец, очень рано, в праздник св. Анны, в день именин старушки, когда еще не было никого из соседей, показался он в доме Старостины. Его приняли как знакомого, как гостя, как родного. Он был желт менее обыкновенного, казался веселым, подарил старушке коробочку из березовой коры для вязанья, приветствовал по-прежнему Юлию и основался у них снова, как будто никогда ничего и не было между ним и этим домом.

В околотке разнеслась весть, что председатель опять поладил с старостиной, что Юлии возвращается надежда на его огромное состояние. Матильда, которой он бросил почти с презрением сто тысяч злотых и то после долгих убеждений, ничего уже не могла от него ожидать больше, а ближайших родных у него не было.

— Богатая невеста! — кричали на несколько миль в окружности. Сколько было убогих молодых людей задолжавшихся отцов, заботливых матерей и бедных родственников, все это являлось или высылало фаланги молодых претендентов снова в Домброву. Не будем описывать толпы искателей руки Юлии, между которыми не последнюю роль играл и Сафетич, действовавший по собственному побуждению. Председатель уже не смел рекомендовать его Юлии; Юлия же, находя рассеяние в ученых глупостях Сафетича, лучше всех его принимала. Она смеялась над ним, а он был уверен, что она любит его, и читал ей даже что-то из Анекреона.

Между соискателями Юлии отличался князь В…, которому дали имя Генриха, как будущему родоначальнику (он был шестой Генрих в семействе).

Невзирая на недостатки, обыкновенно поселяемые в сердце и уме неосновательным воспитанием; несмотря на то, что Генриху с детства набивали в голову идею о каком-то превосходстве над низшими, будто сотворенными иначе, он был порядочным молодым человеком, способный понравиться женщине. Недостатки его скрывались старательно, не было еще времени им выказаться, и он слыл почти популярным, сдружился с молодежью, не хвалился титулом, не бредил гербами. Молодежь, которая очень ценит общество сиятельных, если те не кусаются, окружила его даже с восторгом, убе-дясь, что он даже ласков. Генрих был для нее каким-то божком, и везде уважали его как украшение общества. Он был умен, проворен, довольно начитан, понемногу схватив всего из книг, отличный стрелок, игрок хладнокровный, на звон бокалов готовый хоть в полночь, кстати смелый с женщинами, коновод, подобно бердичевскому еврею, повеса между повесами; он был скромен со стариками, даже политик, если встречалась в том надобность. Князь играл не на одной струне, как мы видим, притом он имел красивое лицо, оттененное русой бородкой, глаза томно-голубые, руки женские, зубы, словно выточенные из слоновой кости. Он был не богат и не беден, но съедали его долги — эта болезнь наших провинций. Конечно, ему необходимо было взять жену с хорошим состоянием. Весь дом его держался кредитом, но тем не менее великолепно.

Князь Генрих был введен в дом Старостины. Юлия измерила его хладнокровным взором, а через несколько часов разговора не могла не сознаться, что это был очень пристойный молодой человек — un jeune homme très comme il faut. Старостине чрезвычайно льстил княжеский титул.

Председатель, хоть и шутил над бедностью сиятельных, вошедшей уже в пословицу в том околотке, где иногда говорили: год как князь, однако, совершенно не был равнодушен к суетности, и ему льстило это княжество, над которым он смеялся.

К удивлению Старостины, Марии и других, Юлия, обыкновенно холодно встречавшая всех своих соискателей, приняла Генриха весьма приветливо, даже как будто его завлекая, и князь начал довольно часто бывать в Домброве. Юлия обходилась с ним шутя, вежливо, не отнимая у него надежды. Конечно, она не допускала короткости, уклонялась от двусмысленных признаний, не хотела понимать намеков, но все это казалось скорей отсрочкой, нежели отказом.

А когда Мария спрашивала ее с удивлением, для чего она держит князя на привязи, Юлия, имея какой-то свой особенный расчет, отвечала:

— Увидишь, я ничего не делаю без цели.

— Но зачем же ты его завлекаешь?

— Я? Его? Я с ним, как со всеми: отказать ему не могу оттого, что не знаю — думает ли он обо мне или нет; завлекать — и не воображаю.

А назначенный год уплывал своей чередою. Юлия была уверена, что Ян живет в Литве. Старик Дарский, зная обо всем, пожимал плечами, не слишком порицая отсрочку.

— Все у вас теперь не по-людски, — говорил он сыну, — любовь ваша и ненависть непонятны, странны. Какая женщина решилась бы в прежние времена предложить человеку такое необыкновенное испытание? Кто бы из нас в былые годы — исполнил подобную волю? Теперь вы так недоверчивы, что в молодости, в годы упования и веры — боитесь один другого. А наконец, может быть это и к лучшему. Бог с вами. И мне это кстати, потому что Ян целый год живет со мною.

Наступила зима. Пришел назначенный день.

В Домброве было множество гостей, и князь Генрих блистал между ними яркой звездою.

Юлия была в тот день веселее обыкновенного и казалось с ним вежливее, внимательнее. Каждый ее мимолетный взор мог вскружить голову, что же, если она еще старалась придать ему чарующее выражение! Князь Генрих не отходил от нее, и у него, испытавшего многое в жизни, начинала кружиться голова. Он бы влюбился, если б был в состоянии, но сделал, что мог: вообразил себя влюбленным. Любовь не могла расцвести в его сердце, ослабевшим от ежедневных волокитств юности; появилась страстная, животная жажда.

Юлия сидела вдвоем с ним на диване и вела остроумный разговор, для обоих который был не без цели. Остальные гости, кто играл в карты, кто сидел у фортепьяно, кто возле девиц.

В известный час вошел Ян, и сердце его сжалось болезненно. Юлия была так занята князем Генрихом, что казалось будто его и не заметила. На приветствие его кивнула равнодушно головою, и хоть ей это много стоило, однако, не привстала с дивана, не сказала вошедшему ни слова, смеялась, острила.

Дарский не показал, однако ж, как это его поразило, только побледнел немного, почувствовал стесненное дыхание и сел на первом свободном кресле.

Издали посматривала на него неумолимая Юлия, видела, как он страдал; душа ее разрывалась, но холодный какой-то расчет заставлял ее зажечь в нем ревность для возбуждения большей любви. Было ли это необходимо? Ян любил как немногие, всей девственной силой неизрасходованного сердца и безгреховных помышлений. Равнодушие Юлии сильно поражало его, и ему надо было освоиться с этим неожиданным приемом, охладить себя. В голове его блуждали самые отчаянные мысли.

А Юлия смеялась с князем над какими-то оригиналами, виденными на последнем вечере. Звонкий голос ее, казавшийся даже веселым, доходил до слуха Яна, до сердца и раздавался в нем, как шум обрушающегося здания.

"Не снова ли это испытание? — спрашивал сам себя молодой человек. — Дай Бог, иначе я не перенес бы. И она!.. Я убил бы ее, — думал он, терзая перчатки, — мало этого — я отомстил бы и отомстил ужасно…" Ян еще безумствовал, когда близ него отозвался голос Марии, вменявшей себе в обязанность занять оставленного гостя.

— Вероятно, вы были больны? Вы так переменились!

— Нет, не был болен, но чувствую, что заболею.

— Что же с вами?

— Нужно ли говорить об этом! Мария притворилась, что не понимает.

— Благополучно ли съездили? — спросила она, переменяя разговор.

— Я никуда не ездил.

— Где же вы были?

— Извините, у меня закружилась голова, мне надо прохладиться немного.

Ян встал с кресла, а Юлия, наблюдавшая за ним, так искусно оставила свое место и подошла к двери, что встретила его на дороге.

Взглянули они друг на друга, но Ян не промолвил ни слова: много было окружающих, а он боялся, что не будет в состоянии скрыть того, что чувствует.

— Ян! — тихо шепнула Юлия и прибавила громче. — Как мы давно не виделись!

И повела Яна к окошку, смеясь, чтобы скрыть настоящее чувство.

— Что с вами? — сказала она Яну с самым равнодушным видом, чтобы по лицу никто не догадался о предмете разговора.

— С вами! Юлия! И ты меня спрашиваешь после такого приветствия, после стольких мучений?

— О, прости меня.

— Еще минута подобной пытки…

— И что было бы? — спросила она его дрожащим голосом.

— Я убил бы тебя! — мрачно отозвался Дарский.

Лицо Юлии прояснилось.

— Прости, милый мой, о, прости! Это было испытание.

— Еще одно в этом роде, и мы оба погибнем и ты больше не увидишь меня, Юлия. Делай со мной, что хочешь, но не пробуй насмехаться над чувством, сила которого известна тебе, которое ты разделяешь по словам твоим, в чем я сегодня сомневался.

Слова эти, сказанные с увлечением, служили для Юлии лучшим доказательством, что год разлуки не только не изменил, но еще возвысил любовь Яна.

Она была счастлива.

— Когда ты возвратился из Литвы?

— Целый год, как я там не был.

— Где же ты оставался?

— Здесь в Яровине.

— Как? Вблизи от Домбровы? Целый год, здесь!

— Да, вблизи от тебя, Юлия. И за это страдание Тантала получил такую награду.

— Ян! Я твоя! Накажи меня, как хочешь, но только прости, о прости меня!

— Нелегко залечить рану, которую я чувствую в сердце, как холодное железо.

— Все уже кончено.

— Не для меня; я еще страдаю.

— Разве ты мог считать меня кокеткой, легкомысленным ребенком?

— Ни о чем я не рассуждал, не думал, я только страдал. Юлия пожала украдкой руку Яну… Но приближался князь, надо было изменить разговор и придать ему вид равнодушия.

— Будьте так любезны, — сказал последний, — познакомьте меня с господином Дарским.

— Князь Генрих В. — господин Дарский!..

И оставляя новых знакомых, Юлия удалилась. Князь слишком хорошо знал людей, немало встречая их в жизни, чтобы не заметить, что между Юлией и Дарским существовали какие-то таинственные отношения. Сначала чрезмерное равнодушие, потом тайный разговор — все это возбудило в нем подозрение.

— Я только был бы мужем, — проговорил он сам себе, — а тот чем-нибудь побольше.

И князь решился следить за ними, но ничего не узнал решительно: Юлия так ловко себя вела и так искусно владела собою. На прощание только шепнула она Яну:

— Завтра утром!

Но никто не расслышал этого выражения, которое можно было принять за обыкновенное: "спокойной ночи".

На другой день, в 10 часов, Ян приехал в Домброву. Юлия была совсем иная и, увидев Дарского еще мрачным, старалась развеселить его словами, пожатием руки и тысячами невинных ласк, ничтожных для равнодушного, но приносящих столько счастья влюбленному. Приблизиться к милой, коснуться руки, почувствовать ее дыхание, уловить взор какого никто не уловит, спрятать на сердце перчатку, которую она носила — какое для одного блаженство — и как это ничтожно для другого!

Утро было ясное, чудное, счастливое.

Прощаясь с Яном, Юлия снова позволила ему приехать.

— Завтра утром, — сказала она.

— Итак, конец этим несчастным испытаньям, которые убивают меня! — проговорил Ян после долгой беседы.

— Нет, — отвечала Юлия.

— Значит, ты желаешь моей смерти?

— Все вознагражу, Ян! Выходит, ты не любишь меня, если сомневаешься, — не любишь, если тебе тяжело принести мне жертву!

— Юлия, ты не знаешь меня!

— Еще немного времени и я буду навсегда твоею, буду тебе покорна и целые годы стану награждать тебя за то, что ты сделал для бедной девушки.

— Повелевай мною.

— Уезжай в Литву, — сказала она, подумав.

— Надолго?

— На сколько хочешь, здесь уже идет дело не о времени. Ты богат, а я не хочу этого.

— Что же мне делать?

— Половину имения отдай бедным родственникам.

— У меня их нет.

— Кому хочешь, но отдай половину имения.

— О, это мне очень мало будет стоить.

— Привезешь мне доказательство, что исполнил мое желание.

— Хорошо, я возвращусь через несколько недель. Сделать состояние трудно, а раздать его — ничего нет легче. Отдам землю беднейшим из бедных, отдам крестьянам, которые ее обрабатывали. Благодарю тебя за поданную мысль, она меня утешает.

Юлия посмотрела ему в глаза, подала руку и первый раз склонила ему на плечо свою головку: какая-то непрошеная слеза блеснула в ее глазах и исчезла.

Вошла Мария. Ян должен был попрощаться с Юлией и спешил исполнить то, что вправе был считать уже последним испытанием.

На другой день он летел в Литву. Через месяц возвратился он в Яровину и приехал к Юлии, предоставляя доказательство исполнения ее воли.

— Теперь остается уже последнее испытание, — сказала Юлия, — и мы будем навсегда счастливы.

— Как, еще испытание? Еще недоверчивость! Если бы я не столько любил тебя, не оскорбило ли бы меня подобное неверие?

— Но, конечно, если любишь меня, ты исполнишь еще одну последнюю мою просьбу.

— Все исполню для тебя, но не лучше ли уже разом приказать мне повеситься или утопиться!

— Ян! Как горько ты упрекаешь за любовь мою!

— Ты не хочешь верить моей любви, Юлия, а это грустно.

— Милый мой, одно только испытание! Завтра я на полгода выезжаю в Варшаву с подкоморной, которая не знает, что делать, потому что зять хочет постепенно выжить ее из дому. Ты останешься здесь и будешь каждый день приезжать в Домброву и каждый день будешь не меньше часу проводить с Марией.

— С Марией? — спросил Ян и смешался, не зная сам отчего.

— Да. Она ангел. При этой доброте, красоте и скромности — у ней ум обширнее, чем обыкновенно бывает у женщин. Мария будет последним испытанием.

— Но прилично ли это?

— Тщеславие! Думаешь, что она влюбится в тебя? О, я знаю ее! Любовь не скоро проникнет в это сердце, которое уже билось для кого-то и получило рану.

— К чему же это послужит?

— Для испытания твоего постоянства. Если Мария не отымет у меня твоего сердца, я буду о нем совершенно спокойна. Самая опасная женщина в подобных случаях та, которая совершенно не похожа на нас. Мы с Марией два противоположных полюса женского мира. Хочу, чтобы ты узнал ее, сблизился, чтобы хладнокровно, без волнения, с постоянством выдержал самое опаснейшее из испытаний, которые я тебе назначала.

Ян не отвечал ни слова, но лицо и глаза его помрачились.

— Мария не согласится на это! — сказал он.

— Я сама уговорю ее.

— Но люди?

— Что же могут сказать люди?

— Могут оклеветать ее.

— Не бойся: никто здесь бывать не будет, никто ничего не заметит; я уже обо всем подумала.

— Но хорошо ли так шутить ее сердцем, играть ее чувствами?

— Уверена, что не встревожишь ни ее сердца, ни чувства. Можете быть равнодушны, ледовиты в высочайшей степени, но встречайтесь каждый день, и чтобы эти свидания продолжались не меньше часа. Можете разговаривать… обо мне, например. А если, наконец, начнете и о себе…

Юлия понизила голос.

— Я уступлю вам дорогу.

Невозможно было уговорить Юлию отменить странное испытание, ставившее в мучительное положение Яна и Марию. Напрасно Дарский умолял ее: он должен был уехать, обещая исполнить ее желание.

Но Мария ни о чем еще не знала.

Когда же вечером обе девушки уселись у камина, Юлия, не зная как приступить к своей просьбе, уселась почти у ног Марии и нежным голосом ласково сказала ей:

— Marie, ты знаешь, что я завтра уезжаю, но тебе неизвестно зачем уезжаю, — и о чем хочу просить тебя. Подобно другим, ты думаешь, что я буду делать себе приданое в Варшаве, когда я до сих пор сама еще не знаю, нужно ли мне приданое!

— Ты все еще не веришь в привязанность Яна?

— Верю, что он любит меня сегодня, но противостоит ли времени, людям и, увы, иным женщинам?

— Странно ты о нем думаешь.

— Странно тоже, что боюсь будущего!

— Боже мой! Если кому счастье само дается в руки, тот еще недоволен.

— Брани меня как угодно, если хочешь, но сделай то, о чем попрошу тебя. Знаю, что ни о чем дурном просить тебя не буду; поклянись же исполнить то, чего ожидаю от тебя, как доказательства дружбы.

— К чему клятва? Если могу…

— И можешь, и должна, а знаю, что будешь противиться и находить тысячи причин отказа.

— Говори, Юлия! Я верю, что не потребуешь того, чего бы я не была в состоянии исполнить: я так люблю тебя.

— Это-то и будет доказательством твоей приязни.

— Если смогу, исполню.

— Клянешься мне?

— Клянусь.

— Слушай же. Последним испытанием решилась я увериться, не грозит ли мне в будущем любовь Яна к кому-нибудь другому. Он дал мне слово в продолжение моего отсутствия ежедневно бывать здесь и проводить с тобою по часу времени. Если не влюбится…

Юлия не могла закончить, потому что бледная, дрожащая Мария встала с кресла и отступила на середину комнаты в таком волнении, что не находила слов…

— И меня обрекаешь на эту жертву? — говорила она сквозь слезы.

— Marie! Что за мысль!

— И ты хочешь, чтобы я страдала?

— Зачем же тебе страдать?

— Зачем?

И Мария опустила руки и опомнилась, что не могла изъяснить причины, покраснела и снова возвратила в сердце тайну, которой чуть было не открыли уста ее.

— Отказываешься?

— Подумай, Юлия, чего ты требуешь? Прилично ли это? Следует ли его так мучить?

— Полагаю, что для него не может быть томительным общество Марии, не может оно быть скучным даже для того, кто любит другую. Будете говорить обо мне, считать дни, заниматься чтением, молчать, одним словом, делайте, что хотите, но должны видеться непременно каждый день.

— Я не буду выходить к нему.

— Ты не сделаешь этого для меня!

— Не могу, Юлия, это сверх моих сил.

Мария снова покраснела.

— Да это и неприлично! Будут говорить, догадываться, и я паду жертвой привязанности к тебе.

— Кто же осмелится осуждать тебя?

— Первая твоя бабушка.

— Она знает обо всем.

— И позволяет?

— Тебе, кажется, известно, что она позволит все, чего я захочу, потому что у меня непреодолимая воля.

— И она согласна?..

Мария заплакала, а Юлия начала утешать ее. Для сиротки начиналась вечность непостижимых страданий и небесных наслаждений. Быть вместе ежедневно с тем, кого любишь, говорить, делиться мыслями, заглянуть ему в глаза украдкой… С другой стороны, неизбежное осуждение света. Но что же ей осталось терять?.. А эти полгода так ясно блистали светлым счастьем для сиротки.

И под влиянием страха и проливая слезы, она обещала исполнить пламенную просьбу подруги.

— А если меня любишь, — прибавила Юлия, — будь с ним кокеткой… Старайся завлечь, вскружить ему голову… И если ты не успеешь в этом, тогда я не боюсь никого в мире.

Долго еще ночью разговаривали подруги.

Возвратясь в свою комнату, Мария упала на колени и молилась со слезами. В глазах ее сверкали молнии, кровь затопляла сердце, волновались встревоженные мысли. Полгода! Целых полгода невозмутимое счастье… а после навеки монастырь, тишина, молитва, слезы и забвение.

Подкоморная ранним утром заехала за Юлией, Ян тоже явился на прощанье. Как-то уж не по обычному взглянули Дарский и Мария друг на друга: в обоих приметны были боязнь и какое-то смущение. Мария поминутно краснела, чувствовала слабость… А когда, проводив Юлию, Ян уехал домой, она еще долго смотрела вслед за ним по дороге.

Знал я одного удивительного безумного. Он сошел с ума от любви, и в помешательстве его встречались минуты спокойствия и самосознания, завидовать которым могли люди с обыкновенным холодным рассудком. Если он встречался с незнакомым, первый вопрос его был:

— Знавал ты ее?.. А как она была прекрасна!

Иногда он рассказывал чудовищные вещи с таким убеждением, с такой верой, для одних смешной, для других грустной, что не один плакал, не один надрывался со смеху. Для меня это была многозначительная, возбуждающая жалость загадка.

Он ходил на свободе. Один раз, помню, сидели мы с ним на пригорке, господствующем над городом В… и смотрели на этот муравейник, по улицам которого двигались люди.

Вдруг помешанный начал сильно смеяться.

— Что с тобою, Вертер? — спросил я. (Он сам себя называл этим именем).

— А что? Припомнил свои путешествия.

— Какие путешествия?

— Ты ведь не знаешь, что я странствовал очень много. Я объехал кругом всего человека и прошел его вдоль и поперек с английским капитаном Уайльмором на фрегате «Эксперт». Был я на отдельном острове, называемом людским сердцем. Редко он густо населен, чаще бывает пуст: жители одни других вытесняют. Мужское и женское сердце — два отдельных острова, но лежащие довольно близко и так похожи между собою, что искуснейший моряк распознает их разве только по градусу, под которым они лежат. Многие даже обманулись. Сердце женщины намного обширнее и доступнее, множество в нем гаваней отличных, свежая вода, очаровательные рощи, вкусные плоды, и если на нем всегда много посетителей сразу, но уж гости есть постоянно. Видел я там иногда собак, кошек, канареек. По наружности и сердце мужчины очень похоже на женское, но менее доступно для неопытных мореходцев, которые иногда не умеют попасть в его удобные гавани. Достигающие этого острова останавливаются надолго, но на обоих островах я замечал обыкновенно, что все прибывающие, как приходят, так и уходят оттуда без всякой цели. Никогда не мог я доискаться причины. Долее всегда жили те, кто вредил сердцу, резал его, худо поступал с ним, но и это не было правилом. Большие землетрясения иногда разом уничтожают там жителей, после чего сердце надолго остается пустыней. А сколько там тайников, сколько пещер! Сколько богатства, часто которым никто не пользуется! Голова людская лежит подальше, не всегда в одинаковом расстоянии, но между ней и сердцем — постоянное сообщение. С некоторых пор даже плавают пароходы. Обмен плодов питает голову и сердце.

На этом помешанный остановился и начал мне рассказывать, что делается на месяце и как она была прекрасна!

Бедный безумец! Ему казалось, что он знает сердце человека и сердце женщины! Но кто же может этим похвалиться!

Из всех определений сердца, ходящих по свету, справедливейшим и бессмертным будет выражение английского поэта: "Сердце — пучина!"

Кто был на дне, тот находил смерть, и не скажет нам, что там делается.

Разве есть расчет, который бы заблаговременно мог определить перемену чувства, события сердца?

Когда утром на другой день Ян застал Марию одну в тихой гостиной Домбровы, где все еще так живо напоминало о присутствии Юлии, сердце его заболело, и он едва мог проговорить слово. Она смешалась до того, что едва могла начать разговор.

Они даже не смели вспоминать о Юлии.

На другой день говорили о ней и только о ней. Яну было необходимо облегчить свою горесть, а находя в Марии существо, его понимающее, он говорил много, грустно, с жаром.

Она едва осмеливалась утешать его несколькими словами, а в душе думала: "О, как же она счастлива! Он так любит ее!".

Отчего же Ян на третий день говорил себе, что Мария не мучила бы любимого человека, что в любви ее больше веры, потому что больше было чувства?

Мысль эта, однако ж, со стыдом улетела.

И они снова говорили только о Юлии.

Потом, когда уже освоились, они встречались с полуулыбкой, довольные этими свиданиями. Светло было на сердце у Марии, и ей было жаль улетающих минут, которые сделались сокровищем ее жизни, и как бы она хотела удержать их! Когда же Ян уезжал от нее, она задумывалась и считала часы до его возвращения.

Со временем как-то решилась она прямо посмотреть на него; по странной прихоти судьбы взоры их встретились, и то, о чем сами они еще не знали, высказано было так изменнически, что молодые люди зарумянились от стыда и боязни.

Ян, уезжая, повторял дорогой:

— Юлия, Юлия! Хорошо ли так насмехаться над святым чувством и подвергать его подобному испытанию?

Но Ян любил Юлию, а Мария ничем себе не изменяла. Были они только смелее между собою, сдружились и постепенно раскрывали тайники своего сердца.

Даже однажды Мария рассказала Яну некоторые обстоятельства своей жизни, и Ян пожалел о ней.

— Бедная, — говорил он, — одна в целом мире и так несчастна!

И как-то долго потом не говорили они о Юлии. Наконец, пришло письмо из Варшавы, и стало все по-прежнему, как было на другой день после отъезда Юлии.

Ян был встревожен, что можно было приписать горести. Мария становилась каждый день печальнее, хотя была намного смелее с Яном и не избегала его взоров, встречи, беседы.

Она плыла по течению… А за нею был печальный край, а впереди — пустыня. Недолго суждено им было быть вместе. Ян, тосковавший вначале, считал дни с Марией, а оба они имели в этом свою цель и постепенно реже и реже говорил о Юлии. Он сердился, упрекал себя за это, насильно воображал обетованное будущее, но оно не имело уже для него прежнего очарования.

Через два месяца очевидна была перемена в обоих. Ян старался победить себя; Мария скрывала, что чувствовала, но любила всей душою. И разве можно скрыть это чувство? Не уничтожишь его, изменят тебе взор, робость, глаза, движения и те дьяволенки, которые летают вокруг нас и разносят, и подают каждому с улыбкой мысли, которые мы бы хотели затаить.

Часто любовь даже замаскировывается нерасположением, но это распознается легче всего.

Мария в самом деле умела скрыть, что чувствовала, но лишь настолько, насколько позволяли силы человеческие.

Ян чувствовал, что она была расположена к нему.

Мысли их и вкусы были сходны, сердца понимали друг друга. Оба они верили во все прекрасное и благородное верой молодости, не требующей испытаний.

Через три месяца Мари приметила в Яне сильную перемену, что очень ее поразило. Ян вспоминал о Юлии разве только случайно и то равнодушно, являлся раньше, уезжал позже и проводил целые дни, иногда целые вечера в Домброве, стараясь продолжить время своих посещений.

Старостина принимала это за простое дружеское расположение и была совершенно спокойна, но Мария не могла не догадаться, что Ян не был уже к ней равнодушен, как прежде, что сердце его изменилось, а последнее испытание было его падением.

Долго не верила она себе, но взоры говорили выразительнее, и дальше невозможно уже было сомневаться.

Испуганная, обвиняя только себя, она совершенно растерялась; но первая готова была пожертвовать собою, решилась ожидать взрыва и, если бы не ошиблась, объявить Яну, что не может принадлежать ни ему, ни кому бы то ни было другому.

Признание это могло стоить ей жизни, но она присудила себе как наказание, потому что измену Яна приписывала себе, только себе, бедняжка.

Но что же делалось с Яном?

Сердце — бездна! Кто же поймет, кто изъяснит его!

Сначала сердце его долго колебалось между Юлией и Марией, пока не перешло на сторону первой. Теперь возвращалось оно к другой. Ян был в отчаянии и любил, безумствовал и отправлялся в Домброву.

Исхудавший, больной, почти помешанный, Ян боялся возвращения Юлии, как страшного суда.

А время летело быстро, и весна уже во всей красе распростерла зеленые крылья над землею.

Невозможно выразить молитв, слез Марии, упреков самой себе, отчаяния и битв ее самой с собою. Дивным огнем блестели ее черные очи; она побледнела, переменилась и ходила полуживая.

А Ян приезжал в Домброву, уже повинуясь более своему сердцу, нежели приказаниям Юлии.

Было майское утро. Не застав Марии в гостиной, Ян вышел в сад и нашел ее в одной из боковых аллей. Она прохаживалась с книгой в руках, смотря вокруг блуждающим взором. Легко можно было прочесть в глазах Яна, что он пришел с каким-то решительным намерением.

Предчувствуя что-то страшное, приветствовали они друг друга с большим смущением.

Долго Ян шел молча возле нее.

— Что за весна! — тихо сказала Мария. — В жизни моей не помню… подобной! (Всегда наилучшею весною бывает для нас та, во время которой мы любим). Небо так ясно, воздух отраден, зелень развивается так живо, цветы поднимают блестящие головки, словно какая-то радость разлита в природе…

— О, если бы я мог подобно вам это чувствовать!

— Мне кажется, ничто вам не мешает! Только угрызения совести и раскаяние в первом пылу своем могут оторвать от этого наслаждения и пересилить чувство.

— Да, угрызения совести и раскаяние!

— Но неужели на вас лежит тягость обоих?

— Никогда прежде я не знал их, а теперь чувствую на себе, как преступник.

— Что вы говорите? Где же ваши тяжкие преступления.

— У меня одно, только оно ужасно.

— Вероятно, вы умертвили паука, или муху? — спросила Мария шутливо.

— О, не шутите надо мною! Довольно взглянуть на меня, чтобы догадаться, как я мучусь.

— Любите Юлию, и для нее эти страдания.

— Я люблю Юлию? — сказал Ян со странным смехом. — Я?

Мария остановилась.

— Любил, это правда, но теперь, о, нет, я не люблю ее!

— Не следует насмехаться…

— Нет, Мария, — сказал он с жаром, схватя ее за руку, — люблю тебя, одну тебя! Можешь оттолкнуть меня, ты должна мне не верить, но я тебя обожаю!

В предчувствии опасности Мария собрала всю хладнокровную отвагу, как моряк, который молится среди бури, дрожит, когда волны разбивают корабль, но сброшенный в море, хватается за доску и мужественно спасает себя.

— Меня? — спросила она почти ласково. — О, Юлия бросила меня на жертву насмешки! Прилично ли уверять меня в том, в чем ее уверяли еще так недавно! И вы думаете, что я буду отвечать на вашу преступную любовь, переменчивую, подобно всем вашим чувствам? Полагаете, что изменю подруге?.. Не ожидала я, чтобы вы забылись до такой степени!

Ян не находил слов, не ожидая встретить резких упреков от кроткой Марии; но переносил их, чувствуя себя неправым, и опустил голову.

— Виноват и все перенесу, как преступник; но так случилось. Испытание было сверх сил, и моя ли вина, что я упал под его тяжестью. Вы оттолкнете меня, я уверен, но я не возвращусь и к Юлии.

— Вы обязаны…

— Я скажу ей, что если она желает иметь у ног своих существо без сердца, без привязанности, холодного раба, покорное животное, я — принадлежу ей.

— Во всяком случае первая любовь ваша правдивее: ее укрепило время, а вторая — фантазия, от нечего делать.

— Я достоин всех нареканий и все перенесу.

— Что же касается меня, — сказала геройски Мария, — я ни вам и никому принадлежать не могу.

— Вы любите! Мария замолчала,

— Есть жертвы, — начала она, — которые обязаны мы исполнить во искупление проступков наших; одной из великих жертв жизни есть то, что расскажу вам о себе. Я никого недостойна, и вы возвратитесь к Юлии.

— Никогда!..

— Слушайте, — сказала Мария, не смотря на него и собирая силы, — слушайте, кто я! Покинутая сирота, половину жизни я была посмешищем своих слуг. Нет гадости, которая не осквернила бы с детства глаз моих, мысли, сердца. Та, кого, по вашим словам, вы любите, спорила с дворовыми собаками о корке черствого хлеба… Вот вам мое младенчество. У меня был родственник, который, желая завладеть моим состоянием, думал, как бы от меня избавиться. Дом его был разбойничьим вертепом, и там прошли дни моей первой молодости. Умерла жена опекуна, и старик случайно обратил внимание на сироту, молодость которой была одной приманкой, а другой, может быть, состояние. Неожиданно из людской избы, из грубой одежды очутилась я в городе, в пансионе. И два года мелькнули там светлые и счастливые.

Мария замолчала. Дыхание ее стеснялось; она присела на скамейку.

— Слушайте, слушайте до конца. Старик взял меня домой и объявил, что хочет жениться на мне. Я сочла это чудовищной угрозой, чем-то невозможным и всячески противилась. Я не была его женой, но мстительный, жестокий человек, не будучи в состоянии развратить моего сердца, оставил мне позор на всю жизнь… На этих устах насилие бросило пятна, эти руки сгибались в муках отчаянной защиты… Я никого не достойна.

Договорив это, Мария зашаталась и упала в обморок. Ян взглянул на полумертвую, остановился, не будучи в состоянии подать помощь, и, потеряв сознание, повторял как помешанный:

— Никого!.. Никому!.. Смерть!..

К счастью, пришла горничная, посланная старостиной позвать Марию, и Ян мог удалиться. Но он не пошел к своей лошади, не возвратился домой, а побрел в сад, потом в поле, в лес, блуждая без цели.

Состояния его души невозможно описать.

Встревоженный отец разослал людей во все стороны искать сына, и только на третий день нашли его под дубами в знакомой роще, охваченного горячкой, исхудавшего от болезни и голода. Больного отвезли в Яровину.

Мария хотела удалиться из Домбровы, но не могла покинуть Старостину. Меж тем Юлия писала, что через несколько дней возвратится.

Юлия собиралась, исполненная уверенности, счастливая, с надеждами. Письмо ее к Марии было писано пламенем, и она так спешила, что приехала неделей раньше назначенного срока.

Мария, блуждающая как тень, подобно привидению, поразила ее на пороге дома.

— Что с тобою?

— Видишь, что ничего, Юлия.

— Ты больна?

— Нисколько.

— Что с Яном?

— Не знаю, он давно уже здесь не был.

В это время Старостина приплелась обнять внучку, и разговор прекратился.

Юлия с нетерпением ожидала минуты остаться наедине с подругой.

Положение Марии было грустно и достойно сожаления, но лгать она не могла и не хотела. Рано или поздно — Юлия должна была узнать истину.

Ян находился в опасности; болезнь его приняла угрожающее направление, и доктора отчаивались. Старик Дарский в суровом молчании день и ночь сидел у постели сына.

Под предлогом усталости Юлия скоро оставила бабушку и с сильно бьющимся сердцем побежала к Марии. Мария молилась на коленях, встала, взяла Юлию за руку и указала на Распятие.

— Ради Бога, Мария! Что это значит!

— Молись, Юлия!

— Он умер!

— Еще жив.

— Болен! Я полечу к нему… Пустите меня! Я пойду одна! О, к нему!.. Он болен и, может быть, я причиной…

— Место женщины у Распятия, — отвечала Мария. — Страдать, молиться и плакать — вот наша доля.

— Но что же случилось? Говори, не убивай меня неизвестностью! Говори все!

— Все? — спросила Мария. — Но хватит ли у тебя силы все выслушать?

— А, значит что-нибудь страшное!.. Что-нибудь ужаснее смерти!

— Ян может еще быть спасен, но он уже не принадлежит тебе. Юлия отступила назад.

— А, так ты завлекла его, ты хочешь убить и его и меня, неблагодарная!.. Он не принадлежит тебе нисколько… Но, нет, нет — одна я всему причиной!

И она отвернулась с презрением.

— Дружба! Привязанность! О, то, что люди называют приязнью — больше ничего, как сладкая отрава, медленная измена…

— Все расскажу тебе, Юлия! Обвиняй меня, но я не виновата. Завтра меня здесь не будет, но сегодня ты должна услышать истину.

— Разве истина существует? Где же она? Ты солжешь мне в оправдание вероломства.

Юлия плакала.

— Ты должна меня выслушать. Ян долго боролся с собою, и я не знаю какая несчастная, роковая звезда повлекла его ко мне.

— Не звезда, но глаза твои, слова, улыбки… О, знаю я теперь тебя, невинная!

— Но я не могу принадлежать Яну и никому другому: у меня хватило силы сказать ему об этом.

Юлия остановилась.

— Ты не знаешь, Юлия, моего прошлого, облитого слезами. Завтра я оставляю тебя, сегодня ты узнаешь меня совершенно.

И сквозь слезы, с лицом, закрытым черными волосами, Мария рассказала все, все и любовь Яна и последнее признание. Юлия слушала, и гнев ее расплылся потоком слез.

— Прости меня, Мария, — сказала она. — Я сама всему виною. Ты ангел, обрызгавший крылья земною грязью, но грязь давно исчезла на твоих перьях. Прости несчастной, безумной. Он не может уже принадлежать мне, но пусть будет счастлив с тобою, с кем хочет, только бы не умер… Скажи мне — он жив еще?

— Жив… Был жив утром, — грустно прошептала Мария… — Помолимся о нем.

И, сложив холодные руки, они упали на колени перед Распятием, и вся ночь прошла в слезах и молитве.

Тихое, летнее утро заглядывало в окна уединенного домика в Яровине. На дворе не было шума и движения; люди ходили молча, осторожно; только соловей постоянно пел в кустах под окошком. На пороге, склонив на руки голову, сидел Каспар и утирал слезы. В первой комнате никого. В спальне окно было отворено. На кровати лежал Ян, или скорее скелет его с широко открытыми глазами, с устами, охваченными горячкой; бессильные руки его опали вдоль постели, грудь подымалась медленным, тяжелым дыханием. Он смотрел в окно и ничего не видел.

В головах его сидел старик, подобно ему бесчувственный, бледный, согнувшийся, дрожащий; слезы катились беспрестанно по лицу и оставили красный след на щеках его. Видно было, что он не один день плакал.

Больше никого там не было, только верная собака выла иногда вполголоса, лежа у кровати, подняв голову, но, испуганная собственным воем, снова прилегала в молчании.

Из окна слышны были щебетанье птиц и пение соловья… В конюшне ржал Лебедь…

Доктора оставили больного; не было надежды на выздоровление; с минуты на минуту можно было ожидать смерти… Один старик не покидал сына.

Неожиданно отворилась дверь в первой комнате и послышался шелест женского платья. Никем не замеченная Юлия остановилась на пороге. Ян вздрогнул, не видя ее; старик обернулся, увидел и встал серьезный, с гневом.

Девушка стояла на коленях у постели.

— Знаю, кто ты, — сказал старик, — знаю! Иди отсюда, иди, ты убила его! Не ожидай, пока я прокляну тебя!

Ян наклонил голову, не узнал Юлии и отвернулся.

— Он не узнал меня! — проговорила она с отчаянием.

— Оставь его умереть спокойно! — попросил Дарский. — Удались отсюда! Ты могла хладнокровно шутить с привязанностью, равнодушно играть жизнью человека, удались же отсюда! Бог, может быть, простит тебя, — отец не в состоянии.

Но Юлия не имела силы приподняться, она целовала холодеющую уже руку Яна. Страдалец, хотя не подал знака, что узнал ее, однако, ощутил как бы новое потрясение и это доконало его.

Заломив руки, стоял старик при нем на коленях и рыдал неутешно.

Смерть Яна была тяжка и медленна; но ни сознание, ни дар слова не возвратились к нему в торжественную минуту кончины.

Бесчувственную Юлию вынесли… Старик остался один над трупом сына.

Вы спросите, что сталось с живыми?

Не всегда смерть приходит, когда ее желаем, а жизнь бывает долгим покаянием…

Старик Дарский мучился почти год, пока не последовал за сыном.

Мария вступила в монастырь.

А Юлия? Она жива, но жизнь ее навеки покрылась трауром. Одиноко, с горем и раскаянием, существует она в Домброве, и на одном кладбище навещает могилы Старостины и Яна.

Хрупко счастье человека — не надо бросать его о землю.

Загрузка...